Конрад Гейден в своей биографии Гитлера рассказывает:
— Однажды фюрер за столом в тесном кругу спросил: «Читали ли вы «Воспоминания» Троцкого?
Послышались ответы: «Да! Отвратительная книга! Это мемуары сатаны!»
— Отвратительная? — переспросил Гитлер. — Блестящая книга! Какая у него голова! Я многому у него научился...
Мне приходилось, особенно в иностранной литературе и печати, читать сходные отзывы о Троцком, исходящие от людей, которые тоже никак не могут быть причислены к его политическим или личным друзьям. Уинстон Черчилль в своей книге «Great Contemporaries»{1} пишет о нем как о злодее, но о злодее титанического размера. «Троцкий, — пишет нынешний глава британского правительства, — соединял в себе организаторский дар Карно, холодный ум Макиавелли, жестокость Джека-потрошителя. Как раковая опухоль, он рос, он терзал, он убивал, выполняя требования своей природы... Он поднял бедных против богатых. Он поднял нищих против бедных. Он поднял преступников против нищих... Как вождь русской армии, которую он воссоздал в бесконечно трудных и опасных условиях, Троцкий был близок к незанятому трону Романовых... В 1922 году военные люди так высоко ценили его личные заслуги и систему, что армия могла легко провозгласить его диктатором, если бы не одно роковое препятствие: он был еврей, он все-таки был еврей, и этого ничто изменить не могло».
Тут все очень преувеличено: и до «трона Романовых» Троцкому было далеко (этот трон здесь даже вообще ни при чем), и военные люди отнюдь не так его ценили, и провозгласить диктатором они в 1922 году никак никого не могли, и еврейское происхождение Троцкого тогда чрезмерного значения не имело: ведь свергла его коалиция, в которую входили один грузин (Сталин) и два еврея (Каменев и Зиновьев). Отзывы Гитлера и Черчилля я привожу лишь в доказательство того, как высоко расценивались врагами его дарования.
О расценке со стороны поклонников и говорить не приходится: «величайший оратор», «великий публицист», «великий организатор» и т.д. По-настоящему вне спора находится только ораторский талант Троцкого. В его призвании, кажется, сходятся все писавшие о нем и почти все его слышавшие. Приведу лишь один отзыв — отзыв человека, совершенно постороннего и врагам, и поклонникам, и делу: В. В. Розанова. «Русский Паскаль», как кто-то его назвал (какое, кстати будь сказано, нелепое преувеличение!), в 1906 году посетил залу суда, где шел процесс Совета рабочих депутатов, вождями которого, как известно, были Хрусталев-Посарь и молодой Троцкий (тогда обычно пользовавшийся псевдонимом Яновского). По-видимому, Розанов о Троцком до того никогда ничего не слышал. Больших симпатий к «рабочим депутатам» у него не было. Но в статье его о процессе есть такая фраза: «Встал и сказал несколько слов Троцкий (псевдоним). Это еврей, по происхождению крестьянин Херсонской губернии. В то время, как Носарь что-то глухо и незаметно, невпечатлительно ни для кого говорил, Троцкий произнес всего несколько слов, но он именно произнес, а не проговорил их... Ораторы совершенно так же «рождаются», как и поэты. Троцкий разрисовал свои «немногие слова, точно размазал их по вниманию слушателей. И в то время, как все и весь суд точно что-то шептал и шептался, — этот наполнил небольшую залу звуками, которые были слышны в последнем уголке...»
В настоящей статье, кроме свидетельских показаний, разбросанных по разным, преимущественно американским газетам, я использовал частные сообщения одного лица, знакомого с Троцким и случайно находившегося в Мексико в августе 1940 года. Вероятно, будущий процесс Джексона даст новые факты, мне пока неизвестные. Надо ли говорить, что ничего личного я в статью не вношу. Резкие отзывы обо мне в статьях Троцкого, разумеется, никак не могут отразиться на моем отношении (особенно посмертном) к этому выдающемуся человеку. Его убийство — шекспировская трагедия. В этой мрачной драме смешалось все — кровь, злоба, ненависть, месть, измена, деньги, грязь, шантаж. Хотим ли мы этого или нет, Троцкий, как и Сталин, принадлежит истории, и его смертью будут, вероятно, вдохновляться драматурги будущих столетий. Нелепо и смешно было бы сравнить в каком бы то ни было отношении это дело с сюжетом «Юлия Цезаря», но и к нему до некоторой степени могут быть отнесены слова, которые у Шекспира Кассий произносит над телом убитого диктатора:
How many ages hence
Shall this our lofty Scene be acted over
In State unborn, and Accent yet unknown!{2}
Троцкий после своего изгнания из Европы уже три года жил в Мексике. В своей автобиографии, в разных статьях он совершенно серьезно и, по-видимому, искренне возмущался тем, что ни одна демократическая страна его пускать не хотела: «Планета без визы!» Он обращался к германским (веймарского времени), к французским, к английским, к американским сановникам с просьбой о разрешении на въезд, ссылался на болезнь, на необходимость посоветоваться с врачами, на желание работать в библиотеках - ничто не помогало! В 1937 году мексиканский живописец Диего Ривера выхлопотал для него визу в Мексику и поселил его там в своей вилле. По своему обыкновению, Троцкий скоро с ним поссорился, переехал в деревню Койоакан под Мексико и приобрел там дом, с «патио», с садом. Я видел в «Нью-Йорк Таймс» фотографию его усадьбы. Дом неправильной постройки, с мезонином, окружен очень высокой стеной. Вероятно, он был приобретен именно из-за этой стены. Новый владелец превратил свою усадьбу в крепость. В стенах были устроены пулеметные гнезда, обыкновенная входная дверь заменена тяжелой, стальной, вход охранялся собственными телохранителями Троцкого. Кроме того, в угловой части усадьбы мексиканские власти устроили свой полицейский пункт, специально предназначенный для его охраны. Из дома он выезжал редко, в автомобиле, причем садился так, чтобы сквозь окна машины его не было видно: опасался обстрела с улицы. Его мероприятия по самозащите не прекращались до последнего дня и все усложнялись. По крайней мере, в день убийства Троцкого над укреплением усадьбы еще работало десять человек. Но он не чувствовал себя в безопасности и дома: каждое утро, вставая, говорил жене (как когда-то П. А. Столыпин): «Вот и еще счастливый день: мы еще живы».
Разумеется, Троцкий имел все основания принимать меры предосторожности. За три месяца до его убийства, 24 мая 1940 года, на его усадьбу было произведено нападение. В 4 часа утра к дому Троцкого подкатили автомобили, на которых было 20 человек, переодетых в синие мундиры мексиканских полицейских. Они мгновенно, без шума и без кровопролития, справились с настоящими мексиканскими полицейскими, несшими охранную службу при доме, и позвонили. На дежурстве в эту ночь находился секретарь хозяина дома, 25-летний американец Роберт Шелдон Гарт. Он отворил им дверь. Злоумышленники ворвались в дом, открыли огонь из трех пулеметов по спальням как со двора, так и из кабинета Троцкого, смежного с его спальней. Хозяева спаслись лишь потому, что бросились на пол. В спальную нападавшие не проникли по не совсем понятной причине — будто бы потому, что дверь из кабинета в спальную очень хорошо затворялась и была снабжена сложными приспособлениями. Бросив несколько зажигательных бомб, которые, впрочем, большого вреда не причинили, злоумышленники удалились, захватив с собой Шелдона Гарта. Через месяц, ночью 24 июня, в кухне какого-то мексиканского дома, расположенного в двадцати милях от усадьбы Троцкого, было найдено под полом, на глубине двух футов, изуродованное тело секретаря со следами тяжких побоев и трех револьверных ран. Как писала газета «Графико», «he had been killed a la Mexicana, which means he had been beaten first to force him to flight so his slayers “might quiet their consciences” instead of murdering him in cold blood»{3}.
Преступление это, совпавшее по времени с мировыми событиями во Франции, почти никакого внимания не вызвало. Газеты им не занимались. Но следственные власти никак не могли понять, почему был похищен и убит Гарт. Теперь легко дать этому правдоподобное объяснение — о нем скажу дальше. Как бы то ни было, после 24 мая мексиканское правительство подвергло аресту весь состав своего полицейского пункта при усадьбе, во главе с лейтенантом Казасом, виновным в том, что в момент нападения он не находился при исполнении своих служебных обязанностей.
Мне говорили, что покушению 24 мая предшествовало еще другое покушение, тоже сопровождавшееся будто бы жертвами. По каким-то соображениям властей о нем ничего сообщено не было. Ручаться, что это так, я, конечно, не могу. Но вполне очевидно, что ведется правильная охота. Сам Троцкий не сомневался в том, что его убьют, и не раз говорил это своим близким. Однако фаталистом он никогда не был. Еще в Москве, постоянно нуждаясь в медицинской помощи, Троцкий просил врачей выписывать рецепты не на его имя, а на имя подставного лица: «Чтобы не отравили».
Усадьба была большая. При доме, около «патио», находился двор для кур: в последние годы жизни, быть может, по атавизму еврейского колониста или по воспоминаниям о родной Яновке, Троцкий пристрастился к куроводству и ежедневно в пятом часу пополудни выходил кормить своих кур. У него вообще были замашки помещика. Жил он довольно широко. Как курьез отмечу, что по вечерам к нему иногда приходил местный католический священник и играл с ним в шахматы. Это классическая традиция французских помещиков: в свободное время старый маркиз играет — не в шахматы, правда, а в триктрак — со священником своего прихода. Надо думать, что койоаканский священник уж очень любил шахматную игру! Иначе поистине трудно понять, зачем он избрал такого партнера.
Отмечу, впрочем, что в Мексике вообще было к Троцкому отнюдь не такое отношение, как в Европе. Он был лично знаком с президентом Карденасом. После убийства жена президента сделала визит вдове Троцкого, а у гроба в почетном карауле стояли мексиканские генералы. Не зная Мексики, о причинах судить не могу. Быть может, было некоторое удовлетворение по поводу того, что одна Мексика сочла возможным приютить эту европейскую знаменитость. Возможно также, что Карденас, опытный политический делец, возлагал на знаменитого гостя некоторые надежды — не поможет ли делу разложения и ослабления местных сталинцев?
Надо отдать должное выдержке Троцкого: постоянно ожидая смерти, он продолжал делать свое дело и работал очень много. Работник он был превосходный. Появляющиеся по сей день посмертные его труды свидетельствуют, что он за всем следил, читал и новые политические книги, и даже новые романы — по-видимому, трудился целый день. В эмиграции он был вообще в личном отношении на должной высоте. В СССР у него бывали постыдные отречения. Не столь постыдные, как те, что были в показаниях подсудимых на московских процессах, но все же такие, о которых он вспоминать не любил: он сам, например, дал Максу Истмэну сведения о завещании Ленина с тем, чтобы Истмэн эти сведения (очень ему, Троцкому, выгодные) за границей опубликовал — и затем он же, под давлением Сталина, заявил, что Истмэн все выдумал, что никакого «завещания Ленина» в природе нет.
Последние годы его бурной жизни прошли в кругу малоизвестных, в большинстве, кажется, очень молодых людей. Думаю, что он мучительно скучал. Власть особенно опьяняет тех людей, которым она досталась случайно и более или менее неожиданно для них самих. От вершин власти Троцкий перешел к маленьким эмигрантским делам, к поискам заработка, к газетным статьям, к созданию собственных журнальчиков, к агитационной работе. Конечно, таковы были его нормальные занятия до революции, но эта вторая молодость едва ли его удовлетворяла. Троцкий чувствовал себя очень усталым. В доме секретари и телохранители между собой называли его «старик», «The Old Man», хотя он был еще не очень стар. Гладстона так начали называть лишь на восьмом десятке лет жизни. О последней его автомобильной прогулке секретарь Гансен сообщает: «Старик спал гораздо больше обычного». Значит, засыпал в автомобиле всегда?
Со своими сотрудниками Троцкий, разумеется, вел беседы и на политические темы. «Я не увижу новой революции. Это дело вашего поколения», — сказал он Гансену. «Теперь не то, что было. Мы стары. У нас нет энергии молодости. Становишься усталым, стареешь. Новая революция дело вашего поколения. Мы ее не увидим...» «Мы» здесь означало «я»: среди своих сверстников он, кажется, вообще сторонников и последователей не имел.
Собственно, он мог бы желать себе именно такого конца, какой выпал ему на долю. Уж если умирать, не дождавшись новой революции, то лучше от руки политического убийцы, чем от какой-нибудь желудочной болезни. Без русской революции 1917 года Троцкий, с исторической точки зрения, никто. Без новой мировой революции он, перейдя все же в историю, был бы обречен на постепенное, неизбежное изнашивание имени — то же самое произошло с теми из знаменитых деятелей французской революции, которые не погибли в 1793—4 годах.
Вероятно, в эти последние месяцы жизни он с тоской вспоминал о начале своей карьеры; не только с той тоской, с какой о временах молодости вспоминает всякий старик. Он и в самом деле был несчастен в Койоакане. Троцкий в личном смысле никак не может считаться неудачником: он добился славы, и биография его достаточно эффектна. Все же в ней неизбежно будет отсутствовать та глава, о которой больше всего мечтал этот умный, талантливый честолюбец: на первое место в истории революции ему так и не удалось выйти. Троцкий, разумеется, хотел быть «первым в Риме». Но, должно быть, немало думал о том времени, когда был первым в деревне, в своей меньшевистской или полуменьшевистской деревне. «Русский Лассаль!»... Дальше его честолюбие тогда не шло.
С койоаканскими «приближенными» он был ласков, как Наполеон со своими на острове святой Елены; быть может, этим образцом полусознательно и руководился. Люди, по природе не картинные, имеют особую слабость к картинности. Ему до Мексики с «приближенными» очень не везло. Все они ему изменили, начиная от Радека, которого он когда-то осыпал похвалами и комплиментами, кончая Демьяном Бедным, которому он пожаловал орден с рескриптом: «Отважному кавалеристу слова». Причин для этого было много, но некоторую роль, верно, сыграли и его излюбленный «пафос дистанции», и наполеоновский тон. Как для всего, для применения «пафоса дистанции» нужно умение. У Троцкого, при отсутствии у него чувства смешного, при его неумении и нежелании считаться с людьми, пафос дистанции вызывал раздражение и враждебность. Я не уверен, знал ли Троцкий, что в партии его все всегда терпеть не могли. Как очень умный человек, как будто не мог не знать. Судя по его воспоминаниям, он не сомневался в нелюбви «верхов». Быть может, думал, что за верхами есть какие-то низы или середняки, его обожающие? Это была фантазия. Кроме Иоффе, его не любил никто. Единственный человек, который, по собственному заявлению, «боготворил» Троцкого, был его убийца.
По видимому, жизнь все же кое-чему научила мексиканского изгнанника. Он признал необходимость новой тактики и нашел людей преданных. Я читал номера его журнала, вышедшие после его смерти. Как бы мы ни относились к троцкизму, верность сотрудников Троцкого его памяти доставляет некоторое моральное удовлетворение. Они, очевидно, служили ему и его идеям бескорыстно. В одной из нью-йоркских газет мне случайно попалась следующая заметка: утверждено завещание недавно убитого Шелдона Гарта, бывшего секретаря Троцкого; он оставил 25 тысяч долларов своему отцу, Джессу Гарту, живущему на Пятой авеню, номер такой-то. Двадцать пять тысяч долларов, квартира на лучшей улице Нью-Йорка, значит, это был состоятельный человек? Несчастный Шелдон Гарт, конечно, не мог знать, что его похитят, замучат и похоронят под полом кухни. Но и ему, вероятно, было понятно, что должность секретаря или телохранителя при Троцком связана с некоторой личной опасностью (может быть, недаром он и завещание составил двадцати пяти лет отроду). Эту неблагодарную службу не нуждающийся в деньгах человек мог принять только по идейным соображениям и из преданности вождю.
Людей в Койоакане при Троцком состояло немало. Им (уж во всяком случае телохранителям) надо было платить жалование. Надо было также содержать дом. Надо было, вероятно, поддерживать некоторых троцкистов и их издания. Все это требовало денег. Между тем денег становилось все меньше. Я сказал, что он жил помещиком, но это был разорившийся помещик. Употребляю слово «разорившийся» не в каком-либо символическом смысле, в том, что обанкротился «троцкизм» (этого я отнюдь не думаю), а в прямом смысле материального разорения. На краю банкротства находился не троцкизм, а Троцкий.
Вопрос о деньгах имеет значение для темы настоящей статьи, и я должен на нем остановиться. Троцкий был отличным журналистом не только по умению писать интересные, хлесткие статьи, но и по умению их продавать. Этим он был известен еще в дореволюционные времена, когда писал корреспонденции в богатой провинциальной газете «Киевская мысль». Он не продешевил себя и в пореволюционном изгнании. Издательства, газеты, журналы платили ему гораздо больше, чем другим знаменитым изгнанникам, русским, немецким, итальянским. Вероятно, из всех эмигрантов мира только Вильгельму II его воспоминания дали больше денег, чем Троцкому принесла автобиография. За одну из более поздних своих книг он получил в Соединенных Штатах 29 000 долларов. Но именно эта книга не имела никакого успеха. С той поры газетная и издательская цена Троцкого быстро пошла на убыль. Он подпал под действие общего закона, касающегося политических эмигрантов: интерес к ним слабеет в геометрической прогрессии по мере того, как идет время их пребывания в вынужденной отставке. Кроме того, и события в Европе еще сильно убавили интереса к отставным людям. Наконец, из-за гитлеровщины отпали один за другим почти все европейские «рынки» для книг и статей Троцкого.
Отдаю ему и тут справедливость. Он никогда не был ни корыстолюбив, ни жаден, ни скуп. Троцкий не был и аскетом: любил жить с удобством, любил хорошо одеваться (в свое время в тюрьме он «выделялся элегантностью»). Но все это было без излишеств и без любви к деньгам как к деньгам. Между тем ему грозила, по-видимому, финансовая катастрофа. Он ничего после себя не оставил, кроме дома, оцененного в 15—18 тысяч пезо, библиотеки и не очень дорогой мебели. Мне говорили, что для похорон его друзья устроили подписку, давшую 300 пезо. От 29 тысяч долларов больше ничего не оставалось. Деньги нужны были Троцкому и для себя, и для дела; вернее, он дела от себя не отделял: какой же троцкизм без него, Троцкого? Без денег нельзя было иметь дома-крепости и телохранителей, а без крепости и телохранителей не было ни малейших шансов уберечь жизнь. Таким образом, материальная катастрофа стала бы для Троцкого катастрофой смертельной в самом буквальном смысле слова. В последние месяцы жизни он продал Гарвардскому университету свой архив, которым, конечно, очень дорожил и с которым ему расставаться было нелегко; продал за три тысячи долларов — сумма не очень большая, если принять во внимание ценность товара, богатство покупателя и известность продавца.
О том, что издательская «цена» Троцкого очень понизилась, я слышал в литературном мире (разных стран), где такие вещи обычно становятся точно известными и где их выдумывают редко. Замечу, впрочем, что и в выходящем в Нью-Йорке официальном троцкистском журнале (ноябрь 1940 года) сообщается: «Издатели отказали ему в новом авансе (под книгу Троцкого о Сталине. — М. А.). Койоаканскому дому грозили лишения». Правда, объясняет это журнал тем, что Троцкий, занятый очередной полемической работой (против оппозиции в 4-м Интернационале), долго не выполнял своих обязательств в отношении издателей (и отказывался от хорошо оплачиваемой работы). Я все же не думаю, чтобы его последняя книга оказалась best seller’oм; он уже и так сказал то, что знал о Сталине. Во всяком случае, каждый понимает, что, например, авторам «Gone with the Wind» или «For whom the Bell tolls» ни один издатель ни в каких авансах не отказал бы, как долго они новую рукопись ни задерживали бы.
Добавлю, что в последние годы он стал хуже писать. В ранней молодости Троцкий писал плохо. Стиль его тогда в особенности отличался банальностью (чтобы не сказать сильнее). Затем из него выработался прекрасный журналист, почти со всеми достоинствами журналиста (кроме чистоты и правильности языка). Лучший его публицистический период: 1910—1930 годы. Позднее он стал слабеть, оставаясь еще отличным
полемистом. Быть может, на нем уже отразился возраст. Он был не очень стар, но в его жизни месяц можно считать за год.
Рассчитывать впредь на большие денежные поступления Троцкому не приходилось. Без денег существовать и работать было невозможно. Думаю, что в этом один из ключей к трагедии — разумеется, лишь один из нескольких. Здесь могут быть только догадки и предположения.
Канадец Франк Джексон, он же Жак Морнар ван ден Дрешд, будущий убийца Троцкого, стал бывать в его доме приблизительно за полгода до его смерти. Так показали приближенные убитого революционера. Его секретарь Гансен говорит даже, что Джексон познакомился с Троцким лишь в мае 1940 года. Упомянутый мной выше свидетель говорил мне, что Джексон был у Троцкого за всю жизнь не более шести раз. Допустим, что это неверно: бывал в доме полгода. Полгода знакомства еще не означают старой дружбы. Между тем эти же приближенные заявили следователю и журналистам, что Джексон «принадлежал к самому интимному кругу дома». «Он как будто был членом семьи», — сказал один из телохранителей. Однако, по словам все тех же приближенных, «передвижения Джексона всегда были в высшей степени загадочны»: так, после покушения 24 мая он надолго и неизвестно зачем уехал из Мексики в Соединенные Штаты. Значит, часть этого полугодия дружбы провел вдали от Троцкого? Значит, его передвижения все-таки вызывали в доме любопытство? Значит, будучи как бы «членом семьи», он не сообщал, куда и зачем едет? Все это не очень ясно.
Подругой Джексона была американка Сильвия Агелов. Благодаря ей Джексон стал близким к Троцкому человеком: ее сестра Рут Агелов была в 1937 году секретаршей Троцкого.
Это, конечно, некоторая квалификация: Рут была секретаршей, Сильвия — сестра Рут, Джексон — интимный друг Сильвии. Все же читатель согласится: квалификация не очень надежная, особенно если принять во внимание, какой страшной опасности подвергался Троцкий и какие меры предосторожности он принимал. Рекомендовал ли ему Джексона еще кто- либо? Что он знал о Джексоне вообще? Разумеется, Джексон оказался «единомышленником и поклонником». Но Троцкий мог понимать, что единомышленником и поклонником непременно себя объявил бы и подосланный враг — пусть хотя бы и не убийца, а только шпион. Вдобавок кое-что в Джексоне само по себе могло бы показаться ему странным.
Это был очень высокий человек, с лицом болезненного вида, в очках, с коротко остриженными черными волосами. Я видел его портрет: наружность у него не очень располагающая к себе, но и не отталкивающая. Он хорошо владел английским и французским языками. Это было естественно для канадца. Однако, по некоторым сообщениям, Джексон владел и русским языком. Иностранный акцент Джексона и во французском, и в английском языке мог ускользнуть от Троцкого: он сам владел этими языками не очень хорошо. Но канадец, говорящий по-русски?.. Впрочем, не исключена возможность, что он это обстоятельство скрывал.
Было другое обстоятельство, гораздо более важное. Франк Джексон сорил деньгами. Однажды он подарил Сильвии Агелов три тысячи долларов, причем объяснил ей, что деньги эти получил от своей матери. Секретарям же Троцкого Джексон сообщил, что работает у одного нью- йоркского богача, обладающего состоянием в 60 миллионов долларов. Имени этого архимиллионера он не назвал, называл его просто «босс». Работает? В качестве кого? Джексон сказал, что нью-йоркский богач поставляет разные товары Англии и Франции. Конечно, деньги не пахнут. Но троцкист, помогающий поставлять товары «воюющим империалистам»?.. Кроме того, казалось бы, незачем было скрывать имя американца, поставляющего товары Англии и Франции — тут ничего недозволенного нет. Кроме того, самая цифра «60 000 000», казалось бы, должна была бы обратить на себя некоторое внимание: людей, обладающих таким состоянием, немного ведь даже в Соединенных Штатах. Не могла ли у Троцкого проскользнуть зловещая мысль: уж не на Лубянке ли живут и мать Джексона, и его архимиллионер?
Мы до сих пор не знаем, какова настоящая национальность и какова настоящая фамилия «Джексона». При первом допросе после убийства он показал, что он не канадец и не Джексон, что его в действительности зовут Жак Морнар ван ден Дрешд, что он сын бельгийского дипломата, родился в Тегеране и учился в иезуитском коллеже имени Игнатия Лойолы, в Брюсселе, где живут его родные.
Через шесть дней после этого бельгийский посланник в Мексике, отправивший своего представителя в больницу для разговора с убийцей, повел до сведения мексиканских властей следующее: в Брюсселе есть два иезуитских коллежа, но ни один из них не носит имени Лойолы; Джексон ван ден Дрешд говорит по-французски не так, как говорят бельгийцы; никаких подтверждений того, что он сын дипломата, нет; указанный ш брюссельский адрес родных — ложен.
Я не думаю, чтобы у бельгийского посланника в Мексике мог быть сколько-нибудь значительный аппарат для расследования такого вопроса в нынешнее время, когда в Брюсселе хозяйничают немцы. Тем не менее в шесть дней обман убийцы был бельгийцами разоблачен. Едва ли можно сомневаться в том, что и Троцкий мог бы навести некоторые справки, которые заставили бы его призадуматься. Тем не менее с истинно поразительным легкомыслием он открыл, убийце двери своего дома.
Это может объясняться тем, что Троцкий плохо разбирался в людях. Однако элементарных правил осторожности он не соблюдать не мог. Если Джексон не был нужен, то, несмотря на свойство с бывшей секретаршей, несмотря на протекцию Сильвии, Троцкий не пустил бы Джексона к себе на порог. Почему же Джексон мог казаться Троцкому полезным человеком? Он писал, правда, какие-то статейки, но их Троцкий ни в грош не ставил. Молодой канадец был ему нужен не для статеек. Оговариваюсь: если бы у Троцкого были серьезные подозрения, он, разумеется, уклонился бы от знакомства с Джексоном. Но серьезных подозрений у него, наверное, не было. Вероятно, он не раз себе говорил, что рискует при встрече почти с каждым человеком: ну что ж, есть небольшой риск. Однако и на этот небольшой риск Троцкий мог пойти только при следующем предположении: Франк Джексон давал ему деньги, нужные ему до зареза: нужные для него, для койоаканского дома, для телохранителей, для существования, для троцкизма. Троцкий, умный, хитрый, видавший виды человек, попался, как мальчик, в ловушку, расставленную ему людьми, которым, наверное, было хорошо известно его материальное положение.
Повторяю, с достоверностью тут ничего сказать нельзя. Если бы «канадец» на суде сам объявил, что давал Троцкому большие суммы, его показания нетрудно было бы отвести. Нетрудно было бы отбросить и свидетельства обратные; вполне возможно, что Троцкий получал у него деньги с глазу на глаз и никаких «книг» не вел. Разумеется, ничего худого тут не было бы: отчего же не брать на движение деньги от состоятельного сторонника этого движения? Секретарь Троцкого в статье, написанной после его убийства, описывая те меры, которые принимались по превращению койоаканского дома в крепость — устройство стальных дверей, электрических приспособлений, сирен, проволочных заграждений, — добавляет, что это оказалось возможным «благодаря пожертвованиям сочувствующих лиц и членов Четвертого Интернационала»... Не было бы ничего удивительного, если б в числе «сочувствующих лиц», быть может, главным из них — или даже единственным — оказался Джексон. Он, конечно, с удовольствием мог принять участие в укреплении дома Троцкого, зная заранее, что стальные двери и пулеметы никак Троцкому не помогут. Он был «хорошо известен своей щедростью, — сообщает, кстати, тот же секретарь.
Как бы то ни было, в телеграммах из Мексики корреспондентов больших иностранных газет был прямые указания, что «канадец» давал деньги на предприятия Троцкого. «New York Post» говорит о нем, как о «generous financial sympathiser»{4}. Я не думаю, чтобы он давал большие суммы. Главное, вероятно, сводилось к обещаниям. Быть может, и нью-йоркский «босс» с капиталом в 60 миллионов долларов был выдуман именно для этого. Гораздо проще ведь было бы объявить богатым человеком самого себя: «Имею состояние и рад его отдать для идеи». На нью-йоркского архимиллионера было, по-моему, удобно ссылаться именно для того, чтобы меньше давать наличными и больше кормить обещаниями: «Босс сейчас наживает миллионы, как только я получу от него деньги, тогда» — и т. д. Человека же, подающего подобные надежды, нельзя было не принимать дома запросто. Только такое объяснение я могу дать этому поразительному факту: в дом, где жил человек, заведомо подвергавшийся смертельной опасности, пустили гостя, который, в сущности, никому известен не был и который при внимательном к нему отношении должен был показаться подозрительным.
20 августа 1940 года, в 5 час. 20 минут дня, Джексон на своем «бьюике», незадолго до того купленном в Мексике за 3500 пезо, подъехал к дому Троцкого. Обычно он ставил машину перпендикулярно к стене дома; на этот раз он ее поставил параллельно стене, радиатором в направлении к городу. Это должно было, очевидно, облегчить бегство. Но если он на бегство надеялся, это был единственный его целесообразный поступок.
Секретарь хозяина Джозеф Гансен и два телохранителя, Корнель и Бенитес, работали на крыше: дом, повторяю, все время укреплялся и перестраивался под личным наблюдением Троцкого. Джексон обменялся с ними несколькими словами и вошел в «патио». В руке у него был непромокаемый плащ, который сам по себе мог бы вызвать подозрения: погода была превосходная. Плащ был совершенно необходим убийце: при нем находился целый арсенал.
Троцкий кормил во дворе кроликов и цыплят. Джексон сообщил ему, что завтра уезжает с Сильвией Агелов в Нью-Йорк и хотел бы показать ему свою статью в переделанном виде: за три дня до этого он читал Троцкому первый набросок этой статьи о споре в 4-м Интернационале по русскому вопросу. Она у Троцкого восторга не вызвала; он посоветовал ее переделать. «Вы хотите, чтобы я ее прочел? Хорошо, пойдем в кабинет», — и теперь без восторга сказал хозяин дома.
Троцкий совершенно не интересовался литературными произведениями «канадца». Кроме того, он очень неохотно допускал посетителей в свою рабочую комнату. Отчасти это объяснялось осторожностью: в доме было правило, что хозяин никогда ни с кем не уединяется. Вдобавок Троцкому всегда была свойственна педантическая любовь к порядку. Черта распространенная: мы все встречали людей, которые страдают, если у них на письменном столе передвинуть карандаш или чернильницу. Отмечу и то, что Троцкий, вообще чувствовавший себя весьма утомленным в последнее время, работал весь день. Ему было не до чтения чужих статей, да еще совершенно неинтересных. Особенной любезностью и готовностью к услугам он никогда не отличался. Если Джексон к ближайшему окружению не принадлежал, то зачем было тратить на него время?
Госпожа Троцкая была на балконе. Джексон с ней раскланялся и попросил у нее стакан воды: «В горле пересохло». Они были в добрых отношениях. «Канадец» даже раз поднес ей коробку конфет. Она вышла к ним в столовую и предложила чаю: «Мы только что пили, еще есть». Джексон отказался: нет, стакан воды. Ей показалось, что он нервен и думает о чем- то другом. Действительно, он думал о другом.
Несколько позднее, умирая, Троцкий сказал жене, что в ту секунду, когда они из столовой перешагнули в кабинет, у него вдруг скользнула мысль: «Этот человек может меня убить!..» Черточка поразительная: почему же такая мысль могла хотя бы только промелькнуть? Плащ гостя? Его бледность? Этого все же очень мало. Значит, легкие подозрения, хотя бы очень, очень легкие, у Троцкого были и раньше? И с ними он все-таки Джексона принимал! Как же не подумать, что у него были причины принимать Джексона, даже если это было связано с некоторым риском? Вероятно, отгонял от себя такие полумысли-получувства: вздор, вздор! Друг сестры Рут, поклонник, нужный человек — нельзя поддаваться пустым подозрениям: я все равно всегда рискую...
Подробности того, что произошло в кабинете, навсегда останутся тайной: Троцкий умер, не оставив показаний, а показания Джексона, как уже им данные, так и будущие, большого доверия вызвать не могут. Прошло несколько минут. Вдруг люди, находившиеся в доме, услышали страшный, дикий крик. «Ужасный крик прорезал тишину, — сообщает Гансен, услышавший его на крыше, — долгий крик агонии, полувопль, полурыдание...» «До последнего дня своего я не забуду его крика!» — показал властям сам убийца.
Все бросились к кабинету, из которого доносился шум отчаянной борьбы. Дверь распахнулась, на пороге столовой появился залитый кровью Троцкий. «Вот что они со мной сделали! — прохрипел он. — Он выстрелил в меня. Я тяжело ранен... Чувствую, это конец». Шатаясь, он сделал несколько шагов и упал у обеденного стола.
Секретарь, телохранители ворвались в кабинет. Джексон стоял там с револьвером в руке. Единственный, впрочем ничтожный, шанс на спасение для него теперь заключался в том, чтобы открыть огонь по людям Троцкого и пробраться к автомобилю. Так поступил бы робот преступления, так поступил бы матерый преступник. «Канадец» не сделал ни одного выстрела. У него вырвали револьвер и сильно его избили. О том, что он прокричал в эту минуту, я буду говорить дальше.
В кабинете валялось орудие преступления. Джексон не стрелял в Троцкого: это Троцкому так показалось или, быть может, он обмолвился, падая и теряя сознание. В действительности убийца нанес ему несколько тяжких ударов по голове своеобразным предметом. Когда-нибудь это орудие будет, вероятно, показываться в каком-либо мексиканском музее или, быть может, в русском музее по истории революции, как показываются сходные предметы в Париже, в музеях Карнавале и Национального Архива. В газетах этот предмет называли по-разному: то топором, то «альпенштоком», то киркой, то молотком. Он состоял из лезвия в 7—8 дюймов, насаженного на рукоятку длиной в фут. Один из ударов был смертелен: лезвие пробило череп и врезалось в мозг.
На полу в кабинете стояла лужа крови. Трубка настольного телефона была, по словам одной из газет, сорвана. На стуле лежал плащ. В нем был обнаружен кинжал длиной в десять дюймов. Револьвер, всегда лежавший на столе Троцкого, там же на обычном месте и находился. Не был пущен в ход и сигнал тревоги. Стул или стулья были сломаны. Стол и последние страницы рукописи (биографии Сталина) были залиты кровью.
По этим данным можно предположительно составить следующую картину. Троцкий сел за письменный стол и начал читать статью Джексона. Убийца стал за его спиной. Именно это и требовалось. Признаюсь, мне было бы интересно взглянуть на статью, которая писалась только для того, чтобы на минуту отвлечь внимание обреченного на смерть человека, — она когда-нибудь тоже будет показываться в музее. Судя по приблизительному расчету времени, прошла не минута, прошло гораздо больше времени. Переговаривались ли они? Не думаю: убийца должен был опасаться, что Троцкий повернет к нему голову. Между тем надо было незаметно достать из-под плаща топор. «Канадец» успел снять и трубку телефона — если эта подробность верна. Цель непонятна: конечно, Троцкий бросился бы не к телефону — телохранители находились гораздо ближе полиции; снятая с крюка трубка к тому же не мешает звонку. Джексон, видимо, уже плохо соображал. Быть может, он — в последний раз — колебался еще минуты две-три: идти ли на это дело? Не проститься ли с Троцким и не уехать ли мирно в Нью-Йорк, а там видно будет? Быть может, задыхаясь, обдумывал: топор или кинжал? (зачем захватил с собой и то, и другое?). Наконец вынул топор... «Я взял его, высоко поднял, закрыл глаза и изо всей силы ударил», — показал полиции убийца.
Каким образом Троцкий, с ужасной раной в черепе, с еще другими ранениями (ударов было несколько), мог вырваться и выбежать в столовую? Зачем Джексон выхватил револьвер — и остался в комнате, не стреляя? Последнее обстоятельство я могу себе объяснить только тем, что он совершенно потерял самообладание.
В дом примчались полиция, карета «скорой помощи», врачи, следственные власти. Троцкий уже терял или потерял сознание. Его перенесли в карету и увезли в больницу Зеленого Креста. Поразительная подробность: в той же карете в ту же больницу повезли сильно избитого убийцу. Они и лежали там в соседних палатах. Не знаю, мог ли Троцкий по дороге заметить, кто с ним едет. По словам упомянутого выше свидетеля, в пути он пришел в себя и сказал: «Джексон был хороший чекист!» — и это были его последние отчетливые слова; затем он снова лишился сознания.
Впрочем, секретарь Троцкого сообщил журналистам, что в больнице умирающий вызвал его к себе, спросил, есть ли у него записная книжка, и продиктовал ему следующее: «Я близок к смерти в результате удара, нанесенного мне политическим убийцей. Я с ним боролся, он вошел в мою комнату для разговора о французской статистике...{5} Он ударил меня... Пожалуйста, скажите нашим друзьям... Я уверен... в победе... Четвертого Интернационала... Идите вперед...»
Физические страдания его были очень тяжелы. О моральных судить не могу. Когда-то в юности он сказал одной нашей общей знакомой: «Я знаю, что умру насильственной смертью, скорее всего на гильотине». Почему на гильотине? В России этот способ казни никогда не применялся. Или Троцкий и тогда мечтал об исторической роли вождя международной революции? Он мог думать, что погибнет в Париже — но не в Мексике! Погиб он от топора — однако не от топора гильотины.
К нему были вызваны лучшие врачи Мексики, во главе с ректором Национального университета, профессором Густавом Базом. Они сразу признали положение раненого почти безнадежным. Из Соединенных Штатов должен был прилететь на аэроплане балтиморский специалист по повреждениям мозга, доктор Вальтер Дэнди. Он приехать не успел. Несмотря на две сделанные операции, несмотря на усилия врачей, на самый тщательный уход со стороны не отходившей от него жены, Троцкий скончался в сильных мучениях, 21 августа, в восьмом часу вечера.
Похоронен он был очень торжественно. Его адвокат Альберт Гольдман, тщетно добивавшийся разрешения перевезти тело в Соединенные Штаты, заявил, что оно «will remain here among the Mexican people he loved and in the country he loved»{6}. Вероятно, г. Гольдман не знал, что это почти буквальное повторение слов из завещания, составленного Наполеоном на острове св. Елены: император именно так говорил о своем желании быть похороненным на берегах Сены. Отчего же и не повторить историческую фразу? Все же Наполеон был несколько более связан с Францией, чем Троцкий с Мексикой.
В советской печати, когда-то пресмыкавшейся перед Троцким, появилась об его убийстве телеграмма, состоявшая из 29 слов! Позднее, впрочем, появились и статьи. В них говорилось об «убитом изменнике и международном шпионе».
При обыске у убийцы было найдено 890 дол. и документ на французском языке — «декларация» — с изложением причин его действий. Я слышал, что в кармане у него оказались также два аэропланных билета, но в газетах этого указания я не нашел.
Документ сам по себе неинтересен. Джексон несет совершенный и очевидный вздор. Троцкий будто бы убеждал его отправиться через Шанхай на аэроплане в Сов. Россию, заняться там «саботажем» и убийством советских вождей. Поэтому он решил убить Троцкого. Сходные показания убийца дал и на допросе. Кроме того, он заявил полиции, что у него вышла ссора с Троцким: он «не одобрял тактики 4-го Интернационала». Нельзя не признать, что для выражения «неодобрения» Джексон избрал довольно сильный способ. Когда же произошла эта ссора? Очевидно, не во время их последней встречи 20 августа: не по рассеянности же он привез в дом Троцкого топор, кинжал, револьвер, да еще написал пророческую декларацию об убийстве! Значит, ссора произошла раньше? И Троцкий после этого его принимал, соглашался читать его статьи? Впрочем, не стоит опровергать болтовню.
Сказал Джексон еще следующее. Он возненавидел Троцкого также за то, что тот убеждал его не жениться на Сильвии Агелов. Это показание не менее глупо, чем предыдущие, но в психологическом отношении оно интереснее: почему в самом деле мысль убийцы вдруг так неожиданно метнулась в эту сторону? Какое дело могло быть Троцкому до интимной жизни Джексона? Разумеется, к убийству это ни малейшего отношения не имеет. Однако что-то, быть может, есть за этими странными словами.
Бессвязные показания убийцы перемежались бесстыдными заявлениями о том, как он любил Троцкого. «Я отдал бы за него свою жизнь», — с чувством сказал Джексон. Быть может, потеряв самообладание, тяжело избитый, он говорил полиции первое, что ему приходило в голову. Никакой идеи, никакого плана я в его показаниях не вижу. Верный чекист должен был бы во всем выгораживать Москву. Между тем на вопрос следователя о смерти Льва Седова (сына Троцкого) Джексон ответил, что Седов был убит ГПУ. По совести, я не думаю, чтобы его «декларация» была составлена на Лубянке: для этого она слишком глупа. «Саботаж», «убийство советских вождей» — все это чрезмерно похоже на обвинительный материал в московских процессах — сходство режет глаза. Вероятно, Джексон сочинил декларацию либо самостоятельно, либо по наущению какого-нибудь не блещущего умом агента, в таком духе, в каком, по их мнению, это было нужно сделать.
В психологическом отношении важно то, что он вообще считал необходимым иметь при себе декларацию. Если бы убийца рассчитывал на бегство, то она была совершенно излишней. Не нужна она была и в случае ареста: то же самое или что угодно другое можно было объяснить словесно. Декларация вдобавок служила доказательством заранее обдуманного намерения, т. е. ухудшала положение убийцы. Имела она какой- то смысл только на случай его немедленной смерти. И действительно, были все основания думать, что телохранители Троцкого тут же убьют Джексона.
Он шел почти на верную гибель. Если бы даже телохранители его не убили на месте преступления, шансов на спасение Джексон имел очень мало. В этом смысле важно знать, были ли у него действительно аэропланные билеты. Во всяком случае, бежать из далекой Мексики ему было чрезвычайно трудно. Допустим, что он убил бы Троцкого наповал, так что тот не успел бы ни вскрикнуть, ни позвать на помощь. Допустим, что, совершив свое дело, он мог бы незаметно выйти из дому, сесть в автомобиль и уехать. В этом, самом лучшем для него, весьма маловероятном, случае убийство было бы замечено много если через полчаса, скорее всего через несколько минут после его бегства. Разумеется, полиция мгновенно дала бы знать на все пограничные пункты, на все аэродромы. Покинуть страну было бы почти немыслимо. В деле о похищении ген. Кутепова, в деле убийства Рейса властям не были вначале известны ни имена, ни приметы преступников. Здесь же в первую минуту было бы объявлено: убил такой-то, живший там-то, приметы такие-то.
В связи с этим возникает вопрос: по каким же побуждениям этот человек шел почти на верную гибель? В Мексике, правда, нет смертной казни. Но тридцать лет каторги тоже вещь не соблазнительная, да еще при большой вероятности немедленной смерти на месте преступления.
«Чекист!» Это слово объясняет все, когда дело происходит в СССР. Но Джексон был далеко от Москвы. Чем могли его соблазнить? Какими деньгами можно было прельстить человека — убедить его пойти на смерть? Вдобавок деньги у «канадца» были. Он и в кармане имел 800 долларов наличными. Конечно, это были чужие деньги — но уж разве так обязательно возвращать долги? Конечно, люди, «изменявшие» советскому правительству, иногда кончали плохо, как, напр., Игнатий Рейс. Однако и среди «изменников» многие живут по сей день припеваючи. Не все так стеснены, как Троцкий, своей известностью, «планетой без визы», затруднениями в переезде. И не для всех, разумеется, Москва мобилизует свой гигантский аппарат и, чтобы наказать их, идет на скандал, на риск, на громадные расходы, на жертву людьми. Мелкие агенты, не выполнившие возложенного на них поручения, едва ли подвергаются за границей смертельной опасности. Во всяком случае, выполнить такое поручение значило подвергнуться опасности неизмеримо большей.
«Фанатик»! Я за всю свою жизнь не встречал ни одного фанатика — такое уж, очевидно, было невезение. Но если есть учреждение в мире, где процент фанатиков должен быть чрезвычайно мал, то это, без всякого сомнения, ГПУ. Кроме того, чекист-«фанатик» никак не стал бы обвинять свое начальство в убийстве Льва Седова.
По словам приближенных Троцкого, Джексон, чуть оправившись после избиения, прокричал: «Они арестовали мою мать... Сильвия Агелов в этом деле ни при чем... Нет, это не ГПУ... У меня нет ничего общего с ГПУ... Они заставили меня это сделать!..»
Не знаю, совершенно точно ли были воспроизведены эти слова. На граммофонной пластинке они, естественно, запечатлены не были, а люди (и помимо человеческих страстей) могли в этой фантастической сцене разобрать и запомнить сказанное Джексоном не вполне верно: в газетах мне попадались варианты — в общем, впрочем, близкие к этому. Может быть, суд лучше выяснит значение этих слов, имеющих огромное политическое и психологическое значение. Как бы то ни было, в смысле первой фразы (она в газетах вариантов не имеет) сомневаться невозможно: Джексон хочет сказать, что кто-то заставил его пойти на убийство, арестовав его мать! Кто этот «кто-то», достаточно ясно каждому непредубежденному человеку. Но как же тогда понимать слова: «Нет, это не ГПУ»?
В этой трагедии расчет, обман, месть, ненависть, коварство, очевидно, дополняются ужасающей формой шантажа. Фанатиков среди чекистов нет, обещанием наград нельзя заставить человека идти на смерть. Этого, пожалуй, можно было добиться таким способом: «Не сделаешь, убьем самых близких тебе людей». Весьма вероятно, что такие же методы применялись для получения надлежащих показаний на московских процессах.
Конечно, среди чекистов было все же не так просто найти подходящего человека. Настоящий чекист принял бы почетное поручение, взял бы доллары и с ними за границей исчез бы, соблазнившись благами буржуазной цивилизации. Есть 890 долларов, есть, кстати, и новенький автомобиль, можно начать новую жизнь: «Прощайте, товарищи, ищите себе другого дурака». — «Но твоя мать будет расстреляна!» — «Л может, и не будет? Пригрозят, попугают и не расстреляют... А если и будет, то что же я могу сделать? Вечная память...» Легко себе представить и такой внутренний диалог в душе матерого чекиста. Почти не сомневаюсь, что такие случаи и такие диалоги бывали.
Почти не сомневаюсь и в том, что Джексон не был старым, матерым чекистом. Люди, его знавшие, говорят, что это очень нервный, преждевременно состарившийся человек. Его прошлое нам неизвестно; думаю, что радостным оно никак не было. Вел он себя тоже не так, как себя вел бы опытный преступник. После убийства он часто плакал, говорил нечто бессвязное и просил дать ему револьвер для самоубийства. Заслуживает внимание и то, что в первых же своих, приведенных выше, словах он обеляет свою подругу: «Сильвия Агелов в этом деле ни при чем...»
Судебное следствие признало, что госпожа Агелов действительно ни при чем в этом преступлении, и касаться ее в статье неприятно. Что ж делать, имя ее будет беспрестанно появляться на страницах газет в дни процесса Джексона: ей неизбежно придется быть одной из важнейших свидетельниц. Будут говорить о ней всегда все исследователи дела, жертвой которого она стала. Не останавливаясь на этой личной драме, скажу только, что госпожа Агелов познакомилась с Джексоном в Париже — не знаю в точности, когда и как именно. Было ли ему велено сойтись с ней для того, чтобы проникнуть в дом Троцкого? По-видимому, она сама теперь так думает. После преступления, которое ее повергло в ужас и отчаяние, она на очной ставке осыпала Джексона бранью и проклятьями: «She became histerical and shouted: “You dirty murderer!” at him, accused him of being an agent of the Russian secret police and said he had made love to her to be able to assassinate Mr Trotsky more easily. She cried that she hoped he would die a horrible death and never wished to see him again...»{7}.
Джексон слушал ее и плакал. Очевидно, он любил ее. Если верно, что при нем были найдены два аэропланных билета, то не рассчитывал ли он, что в случае спасения увезет ее с собой? Для этого надо было как-нибудь объяснить ей дело, что-нибудь придумать — быть может, он думал, что сойдет все что угодно. Если этот человек обманул Троцкого, то не приходится особенно удивляться тому, что далась в обман госпожа Сильвия Агелов. Отмечу, что по профессии она была психолог! Училась в Колумбийском университете, специализировалась по психологии, получила master degree{8} и занимала должность психолога в Board of Education{9}. За это ей платили 1240 долларов в год.
Если я не считаю Джексона опытным профессиональным преступником, то из этого отнюдь не должно делать вывода, будто он мне представляется агнцем, попавшим в лапы к чекистскому волку. Джексон — Морнар ван ден Дрешд достаточно показал, на что он способен. Пока не доказано, что он сошелся с Сильвией Агелов специально для проникновения в дом Троцкого. Но это довольно вероятно; приданое ему, так сказать, заплатило ГПУ.
По-видимому, он сыграл большую роль и в покушении 24 мая 1940 года. Его участие дает возможность объяснить, почему был убит Шелдон Гарт. После 24 мая следствие ломало себе голову, как мог секретарь Троцкого отворить дверь чужим людям. Можно с большой вероятностью предположить, что он отворил Джексону. Шелдон Гарт знал его и открыл дверь потому, что «канадец» об этом его попросил, — чужим людям он двери не отворил бы. Именно поэтому и решено было убить секретаря: иначе Джексон был бы разоблачен. Почему Гарта не убили на месте? Зачем понадобилось похищение и убийство á la Mexicana? Это остается неясным по сей день, как неясно и то, почему «полицейские», находясь буквально в нескольких шагах от того места, где лежал Троцкий, не проникли в его спальную, не разыскали его и не убили. В деле 24 мая наблюдаются те же особенности, что и в деле 20 августа. Почему Джексон 20 августа не бежал, хотя сделал приготовления к побегу? Возможно, что и 24 мая злоумышленники растерялись. При некотором воображении можно себе представить картину дела, задыхающиеся голоса, спешный тихий разговор: «...Ну, а с ним-то, с Гартом, что делать?..» — «Убить!..» — «Лучше увезем его!..» — «Куда?..» — «Можно на нашу ферму. Там увидим!..»
После дела 24 мая Джексон уехал в Нью-Йорк. Быть может, следствие выяснит, зачем именно уехал (хоть я в этом несколько сомневаюсь). Там ему, по всей вероятности, были даны новые инструкции: надо действовать иначе.
Нет, Джексон не был «несчастненьким» — так будто бы называет преступников русская народная мудрость (говорю «будто бы» потому, что сам я никогда не слышал). Скорее всего это человеке сильными преступными наклонностями и без больших способностей к преступлению, запутавшийся в сетях ГПУ. Вероятно, и не очень умный человек. Все-таки одной угрозой расстрелять его мать едва ли можно было добиться от него полной покорности. Должно быть, действовали и обещаниями: «Ты тотчас убежишь! Убьешь и убежишь! Для побега все подготовлено. Если же арестуют, мы устроим тебе побег из тюрьмы: в Мексике это легко. А если и посадят на тридцать лет (ведь смертной казни у них нет), то коммунистическая революция не за горами: ты выйдешь из тюрьмы большим человеком...» Может быть, он на это надеется и теперь в свои бессонные ночи. Но после первых его показаний о том, что ГПУ устроило убийство Льва Седова, для Джексона было бы лучше, чтобы в Мексике никогда не было коммунистической революции.
Собственно, Сталин мог бы совершенно спокойно объявить в своей печати: «20 августа нашим агентам, к счастью, удалось благополучно убить Троцкого». Ничего решительно не произошло бы. Может быть, последовала бы какая-нибудь скучная дипломатическая переписка — «энергичное представление», «категорический протест». Но это не очень страшно и не очень важно. Газеты покричали бы два-три дня. Может быть, даже и этого не было бы. Вот недавно в Румынии убили не одного, залитого вдобавок кровью, человека, а тысячи ни в чем не повинных людей, да еще многих пытали, выкалывали глаза — и что же? Если Сталин заявления в своих газетах не поместил, то потому, во-первых, что это не принято; потому, во-вторых, что незачем вызывать скучную дипломатическую переписку, хотя бы не имеющую никакого значения; и потому, в-третьих, что совершенно не нужно объявлять: всякий здравомыслящий человек и без того понимает, что Троцкого убили не по решению правления УМСА и не по распоряжению ректора Колумбийского университета. Правда, коммунистический официоз пробормотал, что убили Троцкого дегенеративные криминальные элементы, которых влекла к себе деятельность этого саботажника и международного шпиона. Однако пробормотал это официоз как-то лениво, с фальшивой горячностью, очевидно понимая, что никто этому не поверит, даже коммунисты (или, вернее, всего менее коммунисты).
Незачем ставить себе вопрос, по чьему приказу было совершено койоаканское убийство. Его действительно почти никто себе и не ставил: свободная печать всех стран указала, что Троцкий убит агентом ГПУ. Гораздо важнее и труднее вопрос, почему он был убит; или, более точно, почему он был убит именно в 1940 году.
После убийств генералов Кутепова и Миллера, после многих сходных дел, устроенных ГПУ и гестапо, можно считать несомненным, что частный человек, как бы он ни был осторожен, какие бы меры по самозащите он ни принимал, не имеет возможности уберечь свою жизнь от могущественной, располагающей огромными средствами полицейской организации, которая поставила бы себе целью убить его, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. За долгие годы изгнания Троцкого ГПУ имело полную возможность «изъять» его и в Турции, и в Норвегии, и во Франции. Там это было даже гораздо легче, чем в Мексике, и дешевле: ближе. Там можно было бы вдобавок вместо убийства устроить похищение, что во многих отношениях было соблазнительнее и удобнее; из Мексики же похитить человека и привезти его в Москву трудно: слишком далеко.
Политбюро имело, конечно, полную возможность и вообще не выпускать Троцкого из СССР. Сам Троцкий объяснял свою высылку следующим образом: Сталин будто бы хотел сначала его дискредитировать в народных массах, а затем добиться от дружественной Турции, чтобы он, Троцкий, был выдан обратно Советскому правительству. Это весьма неправдоподобно. Если Сталин этого хотел, то почему же он этого не сделал и выдачи своего врага не потребовал? Кроме того, едва ли Турция, веками соблюдавшая традицию политического убежища и считавшаяся с мнением Западной Европы, удовлетворила бы такое требование. Наконец, у Сталина не могло быть никакой уверенности, что Троцкий не получит другой визы и не уедет из Турции во Францию или в Англию. То, что он был выслан из СССР, было просто ошибкой диктатора. Сам Троцкий сообщает, что, по дошедшим до него сведениям, Сталин позднее считал его высылку своей крупнейшей ошибкой. Если бы Троцкий в России остался, он в Москве на процессах давал бы такие же показания, как Зиновьев или Крестинский, и кончил бы жизнь так же. Ему вообще долго везло. Если бы германское демократическое правительство удовлетворило его ходатайство о визе в Германию, то после прихода Гитлера к власти он в лучшем случае оказался бы в Дахау.
Что ж, ошибка была сделана: Сталин Троцкого за границу выпустил. Но и за границей убить или даже похитить врага можно было в любое время: это было лишь вопросом денег, жертв и готовности идти на скандал. Тем не менее убит был Троцкий только через много лет. Именно в Мексике одно покушение следует за другим и, наконец, последнее заканчивается успехом.
Какова была цель убийства? Я слышал и читал разные ответы. Говорили, что Сталин боялся книги, которую готовил о нем Троцкий. Это совершенный вздор. Троцкий уже не раз высказывал свое мнение о Сталине, никаких сенсационных разоблачений он о нем сделать не мог, да и трудно обвинить Сталина в большой заботе о том, что о нем за границей говорят и пишут: все уже о нем и сказано, и написано. Кроме того, книга Троцкого кончена или почти кончена, и его убийство не помешает ей выйти в свет — напротив, подогреет к ней интерес.
Другой ответ. После покушения 24 мая адвокат Троцкого Альберт Гольд- ман объявил, что в Сов. России распространялось открытое письмо русским рабочим, присланное туда из-за границы Троцким. В этом письме он называл Сталина «Каином», говорил об его «кровожадности» и «беспощадности» во внутренней политике, об его «трусости» перед империалистами в политике внешней. Ознакомившись с этим письмом, Сталин будто бы страшно рассердился и велел ГПУ убить Троцкого. Объяснение тоже не очень серьезное. Открытое письмо, которое могли в лучшем случае прочесть из-под полы несколько сот рабочих, едва ли вызвало бы большую тревогу у Сталина. Упрек кому бы то ни было в «беспощадности» и «кровожадности» в устах бывшего комиссара народной обороны мог у рабочих вызвать только усмешку. И, верно, не так уж сильно огорчило бы нынешнего диктатора то, что Авель-Троцкий называет его Каином.
Третье объяснение: личная месть. «Это простая вендетта», — писали газеты. Я не отрицаю некоторой доли правды в таком объяснении. Сталин всегда ненавидел Троцкого, и человек он мстительный. Все же надо принять во внимание следующее. Троцкий был убит задолго до германосоветской войны, наглядно выяснившей полное бессмыслие и банкротство внешней политики Сталина. До 22 июня 1941 года многим, слишком многим казалось, что Сталин идет от успеха к успеху. Человек по-иному мстительный, вероятно, сказал бы себе: «Я способствовал тому, что в Западной Европе вспыхнула война, которая, быть может, распространится на весь мир. Троцкий не может не понимать, что это для нас колоссальный успех и с его, и с моей точки зрения. Наш общий учитель Ленин писал Горькому в январе 1913 года: “Война Австрии с Россией была бы очень полезной для революции (во всей Восточной Европе) штукой, но мало вероятно, чтобы Франц-Иосиф и Николаша доставили нам сие удовольствие”. Кроме того, моя политика дала СССР новые огромные территории с населением в 20 миллионов людей. Как-никак, это подняло мой престиж в Сов. России. Пусть же Троцкий из своей Мексики, где им сейчас никто не интересуется, побольше читает в газетах о моей деятельности и грызет себя от бешенства и зависти. Такова будет — пока — моя личная месть... Это лучше, чем проломить врагу череп и создать ему исторический ореол». Но, разумеется, о вкусах не спорят. Возможно, что личная месть сыграла некоторую роль в деле 20 августа. Однако эта гипотеза не может объяснить, почему Троцкий был убит в 1940 году, а не пятью или десятью годами раньше. Она не может объяснить, почему именно теперь ГПУ, не останавливаясь ни перед какими усилиями, жертвами, затратами, организует сначала дело 24 мая (20 террористов, пулеметы, зажигательные бомбы, похищение и убийство Гарта!), а затем дело 20 августа.
Могу объяснить это только следующим образом. До 1939 года Сталин не считал, что деятельность Троцкого может быть сколько-нибудь для него опасной. Я не хочу ни переоценивать, ни недооценивать значение, удельный вес IV Интернационала. Он в настоящее время — одна из довольно многочисленных, русских или нерусских, организаций, враждебных III Интернационалу, Советскому правительству, Политбюро, Сталину (не стоит спорить о словах: все это приблизительно одно и то же). Конечно, Москве было бы удобнее и приятнее, если бы ни одной из этих организаций не существовало. Но большой опасности Сталин в них не видит. Бывали моменты, когда та или иная организация могла казаться ему опасной, — тогда против нее принимались меры, вплоть до похищения или убийства ее вождя (как генерал Кутепов). По-видимому, по другим, более сложным и неясным причинам то же случилось с генералом Миллером: быть может, в Москве надеялись, что его преемником станет агент ГПУ генерал Скоблин, ближайший помощник Миллера. Люди, объясняющие убийство Троцкого личной местью, «вендеттой» Сталина, не будут, вероятно, отрицать, что личного элемента никак не могло быть в причинах «устранения» обоих генералов: Сталин их не знал и никаких личных счетов с ними иметь не мог.
В 1939 году международное положение совершенно изменилось. Между «империалистическими державами» началась война. Впервые в Европе стала слагаться «конъюнктура социальной революции». Из Желтой книги французского правительства видно, что так расценивали положение и вполне реальные политики. Французский посол в Берлине Кулондр в своей беседе с Гитлером 25 августа 1939 года прямо ему сказал, что победителем в европейской войне будет — Троцкий. Фюрер не выразил ни согласия, ни несогласия с этой мыслью. Конечно, в такой общей лапидарной форме она сильно преувеличена (что отчасти объясняется целью беседы). Но доля истины в ней была, по крайней мере в отношении стран побежденных. При удачном стечении обстоятельств со слабым IV Интернационалом Троцкого могло бы произойти то же чудесное превращение, которое в 1917 году из маленькой кучки эмигрантов сделало полновластное правительство величайшего государства в мире.
В моральном отношении Сталин и Троцкий стоили один другого; оба залиты кровью одинаково густо{10}. Но незачем отрицать, оба они люди идейные. Скажу больше: оба они в сущности стремились к одному и тому же: в общем масштабе — к мировой революции, в личном масштабе — каждый к посту вождя и диктатора мировой революции. Поэтому они стали друг другу конкурентами со дня смерти или тяжелой болезни Ленина, который обоих их устранял, будучи кандидатом первым, единственным и общепризнанным. Глухая, потом открытая борьба за место «Ильича» началась, вероятно, в тот самый день, когда его разбил удар. На первое место в русской революции могли в 1924 году выдвинуться только Сталин и Троцкий, как наиболее выдающиеся или, вернее, единственные выдающиеся люди в партии. Борьба кончилась победой Сталина.
С 1939 года открывалась возможность второго раунда: борьбы за первое место в революции общеевропейской. И опять-таки других кандидатов, кроме них двоих, не было: в составе коммунистических партий всех стран Европы нет людей, приближающихся по рангу, тем более по известности, к Сталину или Троцкому. В этом втором раунде шансы Сталина были, конечно, гораздо больше, потому что в его руках находятся гигантский государственный аппарат, армия и казна России. Но и у Троцкого были преимущества, которых Сталин не имел. Его красноречие, его знание иностранных языков, его лучшее знакомство с Европой, его «ореол» создавали некоторые шансы и для главы IV Интернационала. Ввиду вновь открывшихся в 1939 году перспектив имело смысл отделаться от такого конкурента. Фактических препятствий для этого было почти так же мало, как преград моральных или идейных.
Должен с сожалением сказать, что некоторые прогнозы Троцкого отнюдь нельзя считать нелепыми и невозможными. Однако, при крайнем своем догматизме, он все облекал в самоуверенные формулы, упрощающие сложную истину и выдающие за правду — правдоподобную возможность. Допускаю, что и это сыграло некоторую, хотя бы маленькую, роль в его смерти. Нисколько не будучи начетчиком, Сталин все же прошел ту же школу, что Троцкий, и сам немного начетчикам верит. Между тем в партии старых колдунов начетничества больше не осталось: все они лежат в урнах кремлевской стены или в общей могиле казненных. Быть может, в Москве не без некоторого суеверия прислушивались к вещаниям последнего колдуна: хоть враг, а это дело смыслит. Троцкий догматически уверенно говорил о неизбежности победы троцкизма, клялся всеми святыми (ведь святые были общие), что троцкизм восторжествует на будущей неделе. Что если Троцкий сам напугал Сталина? Что если в Москве поверили — и сделали свои выводы: не лучше ли раз навсегда от него освободиться?
Все остальное было делом техники и техников.