АЛЕКСАНДР ФЕДУТА


УЧИТЕЛЬ


– Фад… дик… Фад… дик…

Молодой человек бежал следом, задыхаясь, и сквозь это "задыхаясь" до уха редактора долетали какие-то обрывки слов. Обычно он не обращал внимания на подобные мелочи, но всхлипывания и стоны этого молодого человека пробудили в нем что-то сентиментальное, он тронул за плечо Селифанова, и тот, понимая, какую именно просьбу вложил шеф в это движение, послушно притормозил.

В стекло уткнулось бледное лицо задыхающегося.

– Фад… дик!..

– Я пятьдесят четыре года Фаддей Венедиктович, но это не дает вам право метаться за мною по всему Петербургу. Вы это понимаете?

– … ма…

– Очень хорошо. Присаживайтесь.

Молодой человек, так и не сумев перевести дыхание, втянулся во внутренности синего редакторского "Вольво". Здесь дыхание едва не восстановилось, но когда молодой человек понял, кто сидит рядом с ним, дыхание опять заняло:

– Фад… дик!…

– Ну, ну, хватит. Вы мне надоели! – редактор поймал себя на том, что сказал это в точности голосом Олега Павловича Сосницкого, любимого своего актера, давно уже не приезжавшего в Петербург с ангажементами. – Или Вы начнете говорить членораздельно, или я тебя высажу прямо здесь. Все поняли?

Понятливый юноша, еще не будучи в состоянии говорить, кивнул головой.

– Очень хорошо. Теперь объясните мне, почему ты четвертую неделю за мной мотаешься по всему Питеру?

– У меня… – из рук юноши вывалилась папка.

– Роман?

– П-п-повести.

– Это плохо. За повести Букера не дают. И Антибукера не дают. И печатать их не берут.

Юноша опять начал задыхаться.

– Успокойся, парень. Я пошутил!

Юноша опять начал задыхаться и схватился рукой за роскошное кашемировое горохового цвета пальто редактора.

– Как зовут-то тебя? Шура, Петя, Михаил Афанасьевич?

– Ваня… Иван Петрович…

– А фамилия?

– Яновский.

– Поляк, значит?

– Украинец.

– А почему тогда Иван Петрович? Ты же Миколой должен быть! Николаем Васильевичем каким-нибудь! А фамилию смени. Псевдоним нужен звонкий, четкий, пронимающий. Белкин какой-нибудь.

– У Сенковского уже был такой псевдоним.

– Что – Сенковский? Дядя твой, что ли, Сенковский? Что ты за него переживаешь? У Сенковского псевдонимов было, может, сотни три, а тебе нужен единственный! Понимаешь? Небольшой, запоминающийся, чтобы в кроссворд можно было вставить. Из двух слогов. Но – не украинский. Белкин подходит. Бери. Дарю.

Они свернули по улице имени Основателей Мировых Религий к высокому зданию рядом с баней. "Вольво" остановился мягко, без рывков. Не дожидаясь, пока Селифанов откроет дверцу, редактор вполне демократично выкарабкался из салона сам. Это далось ему нелегко: он был крупным, возраст и жизненное положение позволили ему нажить несколько вполне руководящих болезней. К тому же, он безбожно курил трубку, а потому иной раз задыхался не меньше, чем этот чудной юноша, пытавшийся обогнать его автомобиль.

– Пошли.

Молодой человек с папкой, едва не оброненной им в снег, поплелся за гороховым пальто к дверям Дома Печали (так журналисты со стажем, помнившие времена не столь демократические, называли корпус Дома Печати, где располагались редакции). Дверь на тугой пружине захлопнулась прямо перед его носом, он с трудом отворил ее вновь и бежал за так и не обернувшимся после удара двери гороховым пальто.

– Это со мной – сказал редактор взявшему под козырек охраннику и пошел дальше, к лифту. Самый влиятельный из журналистов – его слова было достаточно, чтобы у молодого человека не попросили пропуска или хотя бы удостоверения личности.

Лифт растворил свои дверцы перед редактором, точно знал его, точно ждал появления этого прокуренного дорогим табаком пальто, цветом и фасоном выделявшегося на общем фоне так же, как одетый в него человек выделялся на фоне коллег стилем своих колонок и фельетонов. Лифт открылся, редактор вошел в него, так и не погасив трубки, а за ним влетел удостоившийся неслыханной милости мальчишка совсем еще, какие уж ему повести писать? Повести – это жизненный опыт нужен, мозги нужны, образование нужно… А здесь…

На пятом этаже лифт остановился плавно и мягко, как "Вольво" на утрамбованном снегу, дверцы растворились, и редактор вышел, пошел по коридору, и встречные, ласково и с пониманием величия своего шефа, кланялись ему, здоровались с ним, кому-то он даже пожал руку, а девушку со странным псевдонимом "Мариэтта Буздуган" он потрепал по слегка припудренной щеке…

…и вошел в собственную приемную с вывешенными на стены черными африканскими масками, подаренными ему объехавшим полмира другом-соперником с виленских еще времен Сенковским; здесь секретарь (не секретарша!) Михаил Яковлевич утонул в сброшенном на него с плеч шефа горохового цвета кашемире, не смущающем его запахом, ибо сам Михаил Яковлевич курил тоже трубку, но менее дорогой табак, по рангу; …

… и вошел в собственный кабинет, все так же не оборачиваясь, ибо подразумевалось, что там, за спиной, все происходит в точности с им обдуманным планом. То есть, кашемир уже водворился в черного дерева гардероб, гостя также раздели и теперь держат в приемной, пока шеф не соблаговолит отозваться. Но вот редактор уселся за стол, нацепил очки и, набивая трубку, позвал глуховато:

– Иван Петрович, заходи.

Поскольку никого другого в приемной, кроме Михаила Яковлевича и гостя не было, а Михаил Яковлевич в точности помнил, что его зовут не Иваном Петровичем, гостя впустили в кабинет, а следом внесли кофе. Сахара не было: хозяин боялся диабета, потому травил окружающих не только табаком, но и сахариновыми дикими таблетками, пользы от которых не было никому.

– Где папка?

– Фад… дик…!

– Послушайте, Иван Петрович, Вы меня уже догнали, потому папочку позвольте все-таки посмотреть. Интересно, ради чего можно было гнаться за авто с такой скоростью.

Гость послушно протянул выцветшую синюю канцелярского картона папку с машинописным текстом, кое-где выправленным орешковыми чернилами.

– А компьютера у Вас нет, Иван Петрович… – Это был не вопрос уже, но и не утверждение факта, а некоторое соображение небожителя, сошедшего с небес к вылепленному из праха и прометеевой слюны человечку, чтобы вдохнуть в него подобие жизни. – Хорошо…

Папка легла на стол, заваленный бумагами.

– Так о чем рассказец?

– П-п-п-повесть!

– О чем, я спрашиваю, а не что. Повесть – это у солидных людей. У Вас, молодой человек, повести быть не может. Ладно, я прочту, – сказал редактор, видя, что юноша вновь начинает задыхаться. – Михаил Яковлевич, проводи гостя и выпиши на него пропуск на завтра. На Николая Васильевича Белкина.

– Ивана Петровича Яновского.

– Да, пропускают ведь не по псевдониму, а по паспорту к нам. Пусть будет Яновский, раз уж так ему хочется.

… Утром Яновский пришел к Дому Печали. К его удивлению, пропуск был заказан. Михаил Яковлевич, против ожидания, был любезен и даже предложил чаю. У шефа сидел кто-то важный из столичной администрации, поэтому молодому человеку предложили некоторое время провести в комнатке, дверь в дверь выходившей в одну приемную с кабинетом редактора (номенклатура приемные с такими неравнозначными кабинетами называет "распашонками", предполагая, вероятно, что у младенца одна ручка заведомо ущербнее другой). В комнатке было душно, кремовые пыльные шторы висели на окне, преграждая доступ свету, так и норовившему подглядеть, чем там занимается в тиши и полумраке светило отечественной журналистики.

Светило отсутствовало долго. Михаил Яковлевич успел попотчевать гостя чайком со все тем же диким сахарином, после чего молодой человек включил стоявший – почему-то на газетном столике – компьютер-пентиум, вошел в Интернет и проторчал там добрый час. Наконец Михаил Яковлевич заглянул, и его любезная улыбка свидетельствовала, что хозяин «ждут».

– Ваня, проходи, садись… – Редактор привычно попыхивал трубкой, черкая красным фломастером по распечатке сверстанной газетной полосы. – Нет, ты посмотри только, куда они фотографию государя засандалили! Да за такое во времена Николая Павловича… Хотя, откуда ты знаешь о тех временах? Ты же молодой совсем. – «Молодого совсем» окинули оценивающим взглядом, после чего редактор вышел из-за дубовейшего, невообразимо дубового рабочего стола, сел за стоявший в уголке между двумя красного дерева креслами газетный столик (брат-близнец того, на котором стоял компьютер в другом рукаве «распашонки»), налил в стакан минеральной воды, бурлившей как Нева, подкрадывающаяся в день наводнения к сторожевым львам на набережной Екатерининского канала, и залпом запил какую-то таблетку. – Садись.

Яновский сел в кресло напротив. Только сейчас он разглядел, что у него действительно было кресло, а редактор сидел на маленьком диванчике, раскинувшись и покойно глядя сквозь тонированные очки – точную копию непроницаемо тонированных стекол его правительственного «Вольво». На столике лежала папка – его, Яновского, папка, с его рукописью. Он узнал бы эту папку даже на ощупь. Даже ночью, с погашенными свечами, в кромешной тьме, он узнал бы ее, потому что в ней, в этой папке, хранилась его надежда на светлое будущее, его невидимые миру слезы, в которых этот самый мир чуть позже должен был потонуть.

– Я прочитал…

– Фад… …дик…! – Захлебывание не только возобновилось, но даже и усилилось и обрело какую-то дополнительную паузу между слышимыми слогами, причем пауза заполнялась бурным клекотом: так клекочут мелкие пичужки, вообразившие себя орлами. Редактор же мирно обкуривал гостя, созерцая сквозь стекла очков его волнение.

– Ты не перебивай… Написано недурно. Я бы даже сказал, почти хорошо. В молодежную редакцию с таким стилем взяли бы и в мои времена. Помнится, Женька Дудышкин писал почти так же.

(Дудышкин, бывший журналист и литератор, почти ровесник главного редактора главной газеты, поверив в либеральные намерения царствующего императора, пошел заниматься коммерцией, но прогорел, а на оставшиеся деньги открыл в Вильне не то публичный дом, не то еще какую-то подобную контору, промышлявшую интимными услугами мужской плоти. Но редактор об этом знал хорошо, а для гостя Дудышкин, как и Боткин с Анненковым, были живыми легендами отечественной журналистики, отчего впору было не то что клекотом захлебнуться, а помереть прямо в этом кресле. И помер бы, да хозяин вежливо плеснул в хрустальный стакан воды.)

– … да, или почти так. Времени прошло много, как ты понимаешь, многое успел забыть. – Тут он лгал откровенно, потому что стиль Женьки Дудышкина он помнил слишком хорошо. Так же он помнил свою первую девчонку (не бабу, а именно девчонку, у которой он, уже опытный улан из корпуса маршала Понятовского, сам был первым, – светловолосую, чуть наглую, постанывавшую под ним и подрагивавшую крупом, как лошадь). Так же он помнил свою первую статью, лихо выправленную Бестужевым Александром Александровичем, вытравливавшим всякого рода «местечковости» и «полонизмы». Так же он помнил первую книгу, написанную за заезжего и заезженного певца и проданную за солидное вознаграждение, пропитое, впрочем, в первые три загульных вечера в столичном кабаке. У него вообще была исключительная память, и он с ужасом думал о тех временах, когда ему придется писать мемуары (Господи, лучше уж помереть пораньше!).

– … в общем, неплохо, только… Многословный ты какой-то. Посмотри: ты вот здесь пишешь о лошадях, лакеях там, прочей шушере. Неужли нельзя просто написать: «Гости съезжались на дачу»? Можно? Можно. Я выправлю, не дергайся. Теперь вот ты здесь опять – о начитанности героини. Ты мне скажи: она у тебя – дура?

– Дура?!

– … причем набитая дура. Ты это сам поймешь, не волнуйся так. Не пиши, что она читала Пелевина или Сорокина, ясно, что дура, так напиши: «Марья Гавриловна была воспитана на постперестроечных романах и, следственно, была влюблен… на…» Так лучше… Михал Яклич!

Михаил Яковлевич, словно понимая, о чем через мгновение попросит его шеф, вошел с очередной бутылью минеральной воды, запотевшей ото льда, откупорил бутыль, наполнил стакан редактора, плеснув и гостю. Но, под взглядом затонированных стекол-очков, долил стакан гостя до половины и исчез. Начавший было клекотать и захлебываться молодой человек втянул в себя содержимое стакана и оцепенел. Фломастер редактора гулял по его рукописи свободно, непринужденно, радостно. Возникало ощущение, что редактор даже не задумывается над тем, что делает, что пишет, как правит:

– Ну, что это за имя… Ганц Кюхель… что? Где ты такие имена видел? Возьми что-нибудь литературное. От реки, от городка какого-нибудь. Ну, Ленские с Онегиными всех уже за…али, возьми станцию почтовую – Выра. Как теперь фамилиё евойноё-твоё-моё?

– Вы…

– …рин, правильно. Или Лужин. Или, если повыкобениваться хочешь, возьми Мармеладова или Плюшкина. Но – Ганц Кюхель… что?

– …гартен… Фад… …дик…!

– … за…али. А здесь вот так.

Текст действительно становился лучше. На глазах он усыхал, лишался влаги. Фразы становились точными, решительными, как будто бы оставаясь своими, но уже и чужими будучи.

– Ты не стесняйся, – попыхивал между тем табачным дымом живой классик. – Не стесняйся, говорю. Ко мне многие ходят. Андрюша Кавунчик ходит. Я его, правда, не правлю. Он за другим ходит. Поболтать ходит.

Юный Андрей Кавунчик, более известный в обществе под литературным псевдонимом «Краевский», издавал малотиражную элитарную газету «Айчынныя запiсы» и считался крупным «демократом в перспективе». Заодно он писал драмки и фарсики, один из которых каким-то чудом прочел Сосницкий и поставил в своем театре-студии «Сосенка». Это было та-ак далеко-о…

– А тебе вообще жрать есть что?

Яновский молчал. Он третий день жил в столице, не имел угла и готовился в гении. Он бы уехал еще вчера, но встреча с обладателем синего «Вольво» заставила его остаться и «прожрать» последние деньги. Он не мог уехать даже в свой Деречин, потому что денег на билет просто не было.

Редактор поднялся с диванчика, тяжело подошел к еще более дубовому, нежели прежде, рабочему столу и скорым росчерком написал записку в три строки; Яновский успел лишь прочитать обращение: «Дорогой Лаврентий!».

– Пойдешь в Третье Отделение. Знаешь? Площадь Бывшего Памятника, вход не со стороны памятника, а сбоку, от книжной лавки Смирдина. Спросишь генерал-майора Лаврентия Павловича Дубельта. Передашь Его Превосходительству от меня нижайший поклон и эту записку. Захвати свое жизнеописание. Хотя – какая там у тебя жизнь? Заполнишь на месте листок по учету кадров. Возьмут в должность делопроизводителя, но ты на службу не ходи. Дубельт мне должен, так что придираться не будет. Ты пиши, братец, пиши. Много пиши. У тебя талант. Приноси читать, брат Яновский, приноси…

Яновский пятился, прикрываясь папкой с рукописью, уже наполовину чужой и почти чуждой ему, и отстраняясь от застывшего в руке конверта, адресованного Дубельту. Михаил Яковлевич, услужливо и вовремя открыл дверь, набросил на гостя гимназическую шинель, отряхнув ее от запаха хозяйского табака, и проводил до лифта.

Редактор спал в кабинете.

Загрузка...