Моему отцу
Как ни старайся — считай до десяти,
поднимайся к своду наших ночей,
Теряйся в цыганском дыму синих цыганок,
пляшущих на пачке
Как ни старайся — вытаскивай фотографии,
развешивай их на паперти Отель-Дье
И вглядывайся в них час за часом, надейся,
пока не разрушишь прощание
Как ни старайся — превращай наши книги в факел,
береги его, хотя к нему тянутся руки,
И представляй себя спящим где-то в долине,
пока не уляжешься на песке
Как ни старайся — проклинай свой город как любовь,
вывихивая его позвонки,
Беги на любой перрон, жди, чтобы темноту пронизал
обезумевший поезд
Как ни старайся, как ни старайся, она снова и снова
возвращается к нам, бегом,
Тень возвращается к нам, тень великана
С утра торчу на кухне, пялюсь на небо, пока не проснется отец. Он, когда встает с постели, грохочет так, что кажется, будто дом вот-вот рухнет. Натыкается на стены, на ходу выхаркивая прокуренные легкие, иногда падает, если не проспался после вчерашнего, сплевывает в раковину, потом идет отлить, звучно, от души пёрнув. Тут уж я, сами понимаете, окончательно просыпаюсь.
Спустившись, он здоровается со мной и спрашивает, хорошо ли мне спалось. Папа очень мало со мной разговаривает, но каждое утро задает один и тот же вопрос: хочет узнать, выспался ли я. Ничего особенного, но мне это помогает продержаться до вечера.
Папа сидит напротив меня и курит, глядя в никуда. Мой папа — жалкая личность, его лицо потрепано жизнью и пьянством, и все же я считаю его красивым, по-моему, он невероятно красивый.
Он не работает, он с утра до ночи только и делает, что пьет, смотрит телевизор и спит. В депрессии на полную ставку.
Несколько месяцев назад я пригрозил ему, что уеду, если он не бросит пить, но на него это не подействовало. Он заныкивает свои бутылки или в духовке, или на старом стеллаже в сарае. Когда я на них натыкаюсь, выкидываю в лес за домом. Папа, конечно, заметил, что я нашел его нычки, но все равно в другие места вино не прячет. Почему — не понимаю. Я, может, даже развлекался бы, отыскивая его чертовы бутылки, но он меня ни разу не удивил, они всегда оказываются или в печке, или в сарае. Может, он думает, что мне надоест их выбрасывать. Но я не сдаюсь, и сейчас в лесу за нашим домом дозревает, наверное, сотня бутылок. Если бы кто-нибудь их нашел, у него получился бы хороший винный погреб.
Папа всегда встает через несколько минут после меня — только для того, чтобы немного побыть со мной перед тем, как я отправлюсь в ад. Он знает, до чего мне туго приходится в школе, и сочувствует. Есть две вещи, которые по утрам не дают мне подохнуть: вот эта возможность побыть с папой и мечта когда-нибудь стать бродягой. Я часто вспоминаю слова Боба Дилана: «Счастье не ждет в конце дороги, любой дороги, потому что оно — сама дорога». Я папу уже достал этой фразой. Я хочу, чтобы он уехал, чтобы пошел своим путем, я уверен, что от его болезни это единственное лекарство. А он мне на это: «Чтобы в конце концов стать таким, как этот старый хрен Дилан, — нет уж, спасибо». Нашел отмазку…
Четверть восьмого, мне уже пора; наконец-то показалось солнце, я седлаю свой мопед и еду в школу.
Минут десять качу по дороге через лес, потом сворачиваю на ухабистую тропинку, которая тянется вдоль потока до перевала, еще пять километров — и становится видно ближайших соседей, а там и город.
Я немного опаздываю на урок, а сегодня раздают дневники. Общий средний балл — шесть из двадцати. Общая аттестация — «Не занимается, пора проснуться». У меня уже много таких записей набралось, мне с детского сада говорят, что пора проснуться. Но почему-то мне кажется, что это они сами спят. Они думают о моем будущем, желают мне безопасности и удобства, хотят облегчить мне жизнь. Но я-то не хочу их безопасности, и легкой жизни не хочу, я хочу, чтобы мне не мешали во что-нибудь вляпываться. Может, мне нравится во что-нибудь вляпываться. Когда ты во что-нибудь вляпываешься, то хотя бы чувствуешь, что живешь.
Учитель истории, он же и мой классный руководитель, возвращая мне дневник, говорит, чтобы я зашел к нему после уроков.
— Ну, мальчик мой, что происходит? — снисходительно спрашивает он.
— Не знаю…
— Видишь ли, чтобы добиться в жизни успеха, надо упорно трудиться, а пока ты сидишь и рисуешь на задней парте, ты ничего не добьешься.
— Знаю…
— Давай поговорим о твоем будущем. Кем бы ты потом хотел работать?
— Бродягой.
— Бродягой?
— Бродягой.
— Спустись на землю, мальчик мой, этим ты на жизнь не заработаешь. На что ты будешь жить?
— Как-нибудь проживу…
Он молча смотрит на меня, но мне все равно. Его маленькие, пустые, симметричные глазки скучны, как задание по математике. Даже представить себе невозможно, чтобы такие глаза плакали. Я не могу выдержать его взгляд, это нестерпимо, мне кажется, что он сейчас украдет у меня мои чувства, украдет у меня мою душу. Мы с ним из разных миров, он не понимает меня, и наоборот. Мне кажется, у него зуб на меня за то, что я такой. А мне его только жалко.
— Я немного спешу, мсье, можно я пойду уже?
— Да, иди, поговорим об этом потом.
«Ты меня не поимеешь, — думаю я. — Тебе меня никогда не поиметь!»
На обратном пути я замечаю незнакомую тропинку, которая ведет к дороге через перевал. Останавливаюсь, вешаю замок на мопед и сворачиваю на тропинку, которая вьется по горе.
Слушаю собственные шаги по камням и улыбаюсь. От одного того, что я иду по этим камням, ко мне возвращается надежда. Это восхождение звучит забытой песней, которая понемногу вспоминается. Крики птиц, шорох листьев, треск деревьев, мелкие осыпи, полет насекомых… Из всех этих инструментов состоит мой оркестр, а мои шаги отбивают такт.
Я уже на полпути к вершине. Солнце скоро зайдет, и вокруг все меняется. Деревья скрипят вовсю, постепенно сгущается туман. Мне от этого делается тоскливо и одиноко, и я вдруг вспоминаю про папу, который, наверное, уже начинает беспокоиться. Я внезапно ощущаю себя полным ничтожеством и не знаю, куда деваться от стыда. Я представляю себе, как папа убитым взглядом высматривает меня через окно, глотая свое пойло, и дрожу от страха и злости на себя. Я пускаюсь бежать, сердце колотится, все, что меня окружает, движется вместе со мной. Полумрак сменяется непроглядной темнотой, и деревья ухмыляются, видя, что мальчишка, который хотел стать великим путешественником, боится темноты.
Когда я вхожу в дом, папа сидит в своем кресле и смотрит эстрадную передачу; он крепко надрался, но, похоже, не сердится на меня за то, что я вернулся так поздно. Он даже довольно веселый — сидит и поет. Я привык к тому, что с ним бывает нелегко. Если мелодия ему нравится, он включает звук в телевизоре на полную громкость и поет, глядя на меня в упор. Мне от этого делается не по себе. Но сейчас, после дурацкого опоздания, мне рядом с ним становится легче, возле него я себя чувствую как у огня. Я слушаю его хриплый голос, который словно века прожил, он отзывается во мне и согревает меня. Обычно мне и разговаривать не хочется. Слушать, как он дышит, кашляет, затягивается сигаретой, поет, — мне такого общения хватает, меня это успокаивает.
Когда мои родители расстались, я и обе мои сестры сначала жили с мамой. С папой мы виделись через выходные. Очень скоро мне стало его не хватать, и я решил перебраться к нему, в его домик, затерянный в горах. Мне недоставало не столько его любви, сколько его физического присутствия. Я думаю, к матери прикипаешь душой, а к отцу — всеми потрохами.
В конце концов он засыпает с горящей сигаретой в руке. Я ее забираю и давлю в пепельнице. Это, должно быть, Патрик Фиори на пару с Ларой Фабиан его добили. Выключаю телевизор и иду наверх спать.
Из своей комнаты я слушаю, как вокруг дома шарятся ночные звери. Наш дом стоит очень далеко от другого жилья и притягивает этих сумрачных тварей. Папа даже уверяет, будто однажды слышал волчий вой. Он в ту ночь, конечно, надрался, но мне нравится немножко в это верить. Каждый вечер я прислушиваюсь и загадываю, чтобы раздался вой.
Назавтра просыпаюсь в четверть седьмого, ноздри ласкает запах гашиша — это папин утренний косячок.
Его поставщик появляется у нас каждый месяц, с ним приходит восьмилетняя дочка. Девочка уверена, что ее папа торгует шоколадом, а мой — главный сладкоежка в наших местах. У нее большие глаза, зеленые, словно шотландские луга. Слышно, как она выкрикивает из-за двери: «Это мы, с шоколадом!» Очень гордится тем, что папа берет ее с собой. Так и вижу себя ребенком, когда папа еще был для меня героем.
В день, когда мы с ней познакомились, и я спросил, как ее зовут, она сказала:
— Сначала ты!
— Меня зовут Пьер.
— Тогда я буду называть тебя Пьеро-луна, потому что ты белый, как луна.
— Называй, если хочешь… А тебя-то как зовут?
— Меня — Лууууууууууула!
— Лула?
— Нет, Лууууууууууула!!!!
— Ладно, я понял! Лууууууууууула!
— На самом деле это потому, что я волк, вот почему.
— А знаешь, что мой папа говорит? Что у нас в горах есть волки.
— Ну да, есть, я же тоже волк.
— И правда…
Лууууууууууула — это как первая снежинка: когда ее видишь, думаешь, что зиму перетерпеть стоит.
Без двадцати семь, мне пора. Я уже внизу, смотрю на небо, ждущее света. И, как всегда, папа встает с оглушительным грохотом.
Мы с ним сидим в столовой, я слушаю, как он затягивается сигаретой, и это лучше любой утренней радиопередачи. Смотрю, как дым — синий, под цвет его глаз — медленно поднимается к потолку и в конце концов заматывает всю комнату в призрачный кокон. Это наш сумеречный кокон, где происходит переход из ночи в день, из мира снов в реальный мир. Мы с ним знаем, что, как только этот кокон прорвется, мы почувствуем себя одинокими и каждый будет брошен в свой ад.
Но за ночь выпал толстый слой снега, и папа решает отвезти меня в школу на машине. Хотя понятно, что сегодня утром ехать на мопеде было бы самоубийством, поездка с таким водителем, как он, не кажется мне намного безопаснее — он уже выкурил свой косячок и наверняка глотнул красного на дорожку. И потом, видели бы вы его тачку: чтобы двигаться по прямой, надо поворачивать руль влево, потому что ее тянет вправо. Чувствую, что папа слегка на взводе, наконец его ждет маленькое приключение. Я-то к этому отношусь прохладнее.
Первый поворот, машина начинает скользить, мы едва не врезаемся в дерево со стволом шириной с нашу колымагу, после чего нас начинает разворачивать на ходу. Папа ржет, а я думаю, что пришел мой последний час. В конце концов ему удается справиться с машиной, и, взглянув на мою физиономию, он начинает хохотать во все горло. Но это еще не все, он прибавляет скорость, даже не глядя на дорогу, и к тому же пытается закурить, не отпуская руля. Я ему ору, чтобы был осторожнее, но чем больше я его упрашиваю сбавить скорость, тем быстрее он гонит. Когда машину заносит на втором повороте, он пробует включить радио, попадает на Paint It Black «Роллинг Стоунз» — и тут вообще перестает соображать. Теперь он проходит повороты на ручном тормозе, качая головой вверх-вниз, а на прямых участках пути изображает гитариста.
Наконец мы добираемся до школы, и я весь сжимаюсь от страха, боюсь, что папа подкатит к воротам слишком заметно. Так и выходит, он едет слишком быстро и резко тормозит, увидев, что машина впереди замедляет ход. Мы встаем поперек дороги, перекрыв движение. А хуже всего то, что мотор заглох и не заводится, и я должен просить кого-нибудь, чтобы машину подтолкнули. Мне так стыдно, что вся школа видит моего папу, это пьяное животное. Несколько раз он едва не шлепается на лед. Я слышу смешки за спиной. Мне хочется исчезнуть, провалиться под снег. К счастью, у меня есть друг, мой единственный друг Омар, он старается нам помочь, зовет других. Через десять нескончаемо долгих минут машина наконец заводится, и папа, чересчур сильно газанув, отъезжает, в знак благодарности показывая большой палец.
Все утро я подыхаю от скуки, развалившись на задней парте. Мне стыдно, что я стыдился отца. Боюсь, он заметил, что мне из-за него было неловко. Я злюсь в своем углу, мне не по себе, я мысленно обзываю всех этих кретинов, которые надо мной ржали вместо того, чтобы помочь. Мне хочется крепко обнять папу и сказать ему, что я люблю его, так люблю, что спятить можно.
Омар сидит рядом со мной. Он понимает, что со мной что-то не так, и пытается меня разговорить.
Омар большой и черный, с глазами навыкате, которые мгновенно меняют выражение: только что взгляд у него был детский, кроткий, а через минуту — как у серийного убийцы. Омар — поэт, но он еще этого не знает. У него большие и очень красивые кисти рук, я смотрю, как они двигаются, когда он что-нибудь берет, и не могу оторваться, меня это завораживает. Он намного более прилежный ученик, чем я, и меня это бесит, мне бы хотелось, чтобы и он тоже бездельничал, но у него родители куда более строгие, с ними не разленишься.
Он старается понять, что меня мучает, но мне не хочется с ним разговаривать, не теперь, сейчас я ни с кем разговаривать не могу. Мне хочется свалить из класса, собственно, я это и делаю. Отпрашиваюсь в туалет, а сам сваливаю из школы. Перелезаю через ограду, чтобы никому на глаза не попасться, — как будто из тюрьмы бегу. Я знаю, они попытаются дозвониться папе, но домашний телефон у нас отключен, а мобильника ни у него, ни у меня нет.
Ухожу в холод и снег. Так бы шел и шел, пока не забудется это кошмарное утро, больше мне ничего не надо. Ветер дует в спину, снег под ногами скрипит, и меня постепенно отпускает. Смотрю на прыгающих по этой белизне совершенно черных ворон и вспоминаю, что мне говорил про них папа: это очень умные птицы, они иногда даже валяются в снегу — просто так, ради собственного удовольствия, они так развлекаются. Они могут себе это позволить, потому что никакие хищники на них не охотятся. А еще в одной греческой легенде говорится, что сначала оперение у ворон было белое, но потом стало черным, потому что Аполлон их проклял в наказание за болтливость. Некоторые утверждают, что они катаются по снегу, стараясь вернуть себе первоначальный цвет.
Я ворон люблю за то, что они такие свободные пофигистки, репутация у них паршивая, но им это по барабану.
Я уже почти два часа иду в сторону дома. Улицы пусты. А мне еще идти и идти. Я устал и замерз, пейзаж вокруг меня начинает меняться, как намокшая картинка. Снег растекается, вороны расплываются чернильными пятнами, дома размягчаются, как маршмеллоу, а потом… черная дыра.
Я постепенно прихожу в себя, лежа на диване у огня, закутанный в большое одеяло. Вижу пока не очень отчетливо, но чувствую папин запах — смесь табака, алкоголя и пота.
— Пьеро?
— Да, папа?
— Как ты там?
— Немного расклеился.
— Я сварил тебе шоколад, согреешься.
— Спасибо.
— Это Жюльен, пастух, тебя нашел и принес сюда, ты был без сознания. Что с тобой случилось? Почему ты был не на уроке?
— Я сбежал, плохо себя чувствовал и хотел домой.
— Я не хочу, чтобы ты вот так, никого не предупредив, уходил из школы; тебе надо было сказать им, что ты заболел, все могло закончиться куда хуже.
— Знаю, но они бы меня не отпустили, потому что телефон у нас отключен и они не смогли бы тебе дозвониться.
— Ладно, завтра куплю нам с тобой мобильники, и дело с концом… Я взял у Жюльена телефон и вызвал врача, он скоро будет. И еще я позвонил в школу, сказал, что ты здесь. У тебя явно сахар упал, как на прошлой неделе, но лучше пусть доктор это подтвердит.
Несколько минут спустя я, уже засыпая, слышу, как папа в сарае открывает бутылку вина, но мне пофиг, я рядом с ним, и только это имеет значение.
Потом в дверь стучит доктор, толстяк в крохотных очках. Он входит и машет рукой, разгоняя дым, — в комнате накурено, и он хочет показать, что ему это неприятно. Презрительно оглядывает нашу обстановку — гаже не придумаешь, что правда, то правда.
— Ничего серьезного, я бы вам посоветовал просто хорошенько отдохнуть и получше питаться, особенно по утрам, — осмотрев меня, говорит он.
— Ладно.
— И два дня побудете дома, я дам вам справку.
— Самое то, — говорю я и улыбаюсь.
А он не улыбается. Напоследок прибавляет, что надо бы проветрить комнату. Папа, не отвечая, захлопывает дверь у него перед носом.
После этого мы с ним вдвоем смотрим, как пляшет огонь, а за окном все становится синим, потом черным.
Мы слышим, что к дому подкатывает скутер, — это Омар приехал узнать, как я себя чувствую. Его, похоже, не смущает, что у нас грязно, совсем наоборот — мне кажется, ему нравится наш бардак, ничего общего с тем, что у него дома. Родители у него люди довольно-таки серьезные, с ними шутки плохи. Когда он приходит к нам, для него это все равно что на переменку выскочить. Мы включаем «Лед Зеппелин» на полную громкость и едим пиццу, переворачиваем мопед вверх тормашками посреди гостиной, чтобы прикрутить к нему что-нибудь еще, мастерим трамплины для наших велосипедов, папа помогает нам строить на деревьях хижины или натягивать между ними веревки. Иногда, надравшись в хлам, он даже дает нам посмотреть свои кассеты с порнушкой. У Омара точно сплошные плюсы от того, что он нас навещает.
Сегодня вечером у меня нет сил валять дурака, но нам все же удается немного развлечься — Омар рассказывает, что сделал учитель истории, когда заметил, что я долго не возвращаюсь из туалета. Он послал за мной одного, а когда тот вернулся ни с чем, прервал урок и отправил весь класс меня искать. Мне точно влепят предупреждение, и два часа придется проторчать в школе после занятий, но зато благодаря мне урок истории прошел чуть повеселее.
Мне нравится, как Омар смотрит на моего папу: в отличие от большинства людей, у него в глазах нет неприязни или страха. Вообще-то нам с папой не очень нравится, когда кто-нибудь влезает в наш кокон. Но Омар — это другое дело, он знает, как себя вести. Я думаю, что его притягивает наш странный мирок и ему хочется занять там вип-местечко.
Омару пора уходить, он не может засиживаться, ему, бедному, надо готовиться к завтрашнему опросу по истории… А я очень доволен, что проскочил.
Два дня отдыхал дома, а сегодня суббота. Просыпаюсь около десяти утра. Папа приготовил омлет с картошкой и грибами. Самое то, я оголодал. Несет мне на подносе тарелку, ломоть хлеба и апельсиновый сок. Королевский завтрак. Эта передышка мне сильно пошла на пользу, я прямо ожил. Снегопад закончился, и цвет у неба такой, будто оно зовет меня именно сегодня растворяться в этом воздухе и топтать этот снег. Я чувствую себя вулканом, который вот-вот взорвется.
— Как ты сегодня с утра? — спрашивает папа.
— Намного лучше!
— Во всяком случае, аппетит, как я вижу, у тебя хороший.
— Да, есть очень хотелось.
— Ну, я пошел, схожу в город.
— Ага. Меня, может, не будет дома, когда ты вернешься. Омар собирался зайти, мы сходим к руине.
(Руина — это старое здание посреди леса, которое мы уже несколько месяцев пытаемся ремонтировать.)
— Иди, только оденься потеплее, там все снегом завалило.
— Ага.
— Ну, до скорого.
— Пока.
Мне не терпится вдохнуть свежий ветер. Выйду, покручусь около дома, дождусь Омара снаружи. После того как два дня просидел взаперти, выйти на воздух, на только что выпавший снег — все равно что заново родиться. Я забираюсь на деревья и прыгаю вниз, приземляюсь на этот природный матрас. Ношусь до упаду, как ненормальный, кувыркаюсь, падаю на спину, закрыв глаза, заваливаю себя снегом, чтобы понять, как это бывает, когда попадешь под лавину, кидаюсь снежками в птиц, стряхиваю снег с веток (и тут же об этом жалею, потому что дерево теряет всю красоту).
Омар подъезжает, я слышу в долине его скутер.
До нашего сквота всего-то минут пятнадцать ходу, надо идти через лес к большой поляне. Мы случайно его нашли — шатаясь по лесу, набрели на заброшенный дом. Посередине этой поляны есть каменная скульптура в человеческий рост, странный персонаж с очень длинным лицом и двумя совершенно круглыми дырками вместо глаз, он сидит по-турецки, скрестив руки. Наверное, он там уже давно, потому что его оплели растения. Мы решили его не трогать. Там все как будто вращается вокруг него. Дом явно раньше принадлежал скульптору, потому что внутри мы нашли целую кучу инструментов для того, чтобы работать по камню. Эта развалюха, как и статуя, была сплошь увита растениями; каменные стены более или менее сохранились, но крыша была вся в дырках. Ее мы починили первым делом. Внутри сквота теперь довольно мило, мы притащили туда старый диван, и кресло, и ржавый бидон, чтобы разводить огонь, там есть низкий стол и даже барная стойка с двумя табуретами, чтобы строить из себя ковбоев. А еще мы нашли на свалке желоб для тобоггана и, когда выпадает снег, скатываемся по нему на санках с верха террасы — кто сумеет спуститься как можно ниже и при этом не врезаться в дерево. Несколько раз мы при этом слегка поцарапались.
Но больше всего мне нравится забираться на крышу, когда солнце садится и Омар достает свою губную гармошку. Он правда очень хорошо играет — слушая его, я и понял, что он поэт. С ума сойти, как далеко вас может унести такой маленький инструмент.
С этой губной гармошкой я облетел вокруг света.
Сегодня мы собираем хворост и разводим огонь, а потом, устроившись на диване, отогреваем руки.
— Слушай, Омар, я хотел тебя поблагодарить.
— Поблагодарить меня? С чего вдруг?
— Потому что в тот раз, когда папа заглох перед школой, ты нам очень помог.
— Ну и что тут такого, ты же мой друг. Разве я мог бросить тебя выкручиваться в одиночку?
— Я знаю, что ты мне друг, но все-таки. Мне так стыдно было, я выглядел придурком. А ты не задумываясь сразу стал нам помогать и даже других позвал. По-моему, это было круто.
— Да тут и говорить не о чем.
— А сыграй нам что-нибудь веселое? Хочу забыть о том, что в понедельник весь класс будет косо на меня смотреть.
Вечером сидим с папой за столом, на ужин у нас консервированная чечевица с солониной — мы насчет еды неприхотливы. У папы дрожат руки, ему бы сейчас выпить. А есть ему трудно, его так трясет, что он не может ничего до рта донести, все роняет с вилки. Три кусочка ему удается проглотить, как следует перед этим позанимавшись эквилибристикой, потом он бросает это дело. Говорит, что не голодный, и закуривает. Старается стряхивать пепел в пепельницу, но указательный палец его не слушается, у него такое бывает, палец на несколько секунд задубеет, потом снова начинает двигаться. Не знаю, отчего это происходит, может, как-то связано с алкоголем, может, это нервное торможение, примерно как когда пописать не можешь.
Я чувствую, что он сильно встревожен, не может усидеть на месте.
— Папа, все хорошо? Ты какой-то не такой.
— Все в порядке.
— Точно?
Пауза тянется несколько секунд.
— Ты по девочкам не скучаешь? — спрашивает папа.
(Девочками мы называем моих двух сестер.)
— Скучаю, потому и хожу с ними повидаться время от времени. Ты бы им позвонил — вот увидишь, они обрадуются.
Я все время говорю себе, что без сестер я бы спятил, они мне как два ангела-хранителя. А папа их вот-вот потеряет. Он знает, что винить ему некого, кроме как себя и свою несдержанность. Но он знает и другое — что может исправиться и моим сестрам снова захочется его навестить.
— Конечно, ты прав, надо бы им позвонить…
После ужина я лежу в ванне. Папа входит без стука, когда я уже засыпаю в горячей воде. Он успел здорово набраться. Топчется на месте, что-то бормочет, мельтешит, как мотылек около лампочки. Поначалу я ровно ничего не могу понять из его слов, потом до меня доходит. Он хочет мне сказать, что любит меня. Это требует от него немалых усилий. Он никогда мне такого не говорит, но умеет показать, обходясь без слов. Например, поет «Песню для Пьеро» Рено, глядя мне в глаза. А сейчас он хочет сказать это прямо, только у него не получается, он говорит все что угодно, кроме того, что любит меня. Но я все равно прекрасно вижу, что хотел он этого. В конце концов он говорит, что совсем вымотался и идет спать. Мне бы хотелось сделать как в кино, окликнуть его, когда он уже будет уходить:
— Папа!
— Что, сынок?
— Пап, я люблю тебя.
Но я, конечно, ничего такого не делаю, всего-навсего желаю ему спокойной ночи, а потом, сами понимаете, до утра себя за это грызу.
Еле проснулся. Сижу внизу, жду, пока папа встанет. Но сегодня он что-то разоспался. Пустой стул напротив меня выглядит ужасно, такое чувство, будто я завтракаю со смертью.
Ухожу в школу, как всегда, с камнем на душе, но на этот раз камень еще тяжелее. Такой огромный — боюсь, что дышать не смогу.
Сегодня утром мне хотелось бы затеряться. Свернуть бы на потайную дорогу и навсегда уйти к горизонту.
Чего я боялся, то и случилось. Когда я вхожу в класс, все на меня пялятся, а некоторые перешептываются. К тому же сейчас у нас урок классного руководителя, и я чувствую, что мне боком выйдет эта история с побегом.
Едва войдя, он находит меня глазами и с серьезным видом вручает желтую бумажку, означающую, что завтра меня оставят на два часа после уроков. Он смотрит на меня с таким осуждением, будто я убил кого. И даже не пытается узнать, почему я сбежал. Единственное, что удержалось у него в памяти от этого случая, — я нарушил правила внутреннего распорядка, а за это полагается оставлять на два часа после уроков.
Но я на пути, который уводит далеко, на пути, который ведет в забытые страны. Туда, где уже никого нет. Туда, где странные и печальные замки ждут героя. Туда, где, сталкиваясь, взрываются тучи. Туда, где острова в тумане оплакивают прежние времена. Туда, где заброшенные ветряные мельницы все еще крутятся от всей души. Туда, где учатся искусству скитаний.
— Пьер?
— …
— ПЬЕР!
— Да, мсье?
— Ну так что, можешь ли ты мне сказать, в каком году образовалась Пятая республика?
— М-м-м-м… в 1895-м?
— Нет, совсем в другом…
Уроки закончились, Омар катит впереди меня на своем скутере и дразнится, похлопывая себя по заднице, потому что на подъемах его двухколесная машина едет быстрее моей. Часть пути мы проделываем вместе, потом, незадолго до поворота к перевалу, расстаемся. На прощание я показываю ему средний палец.
Сегодня вечером у нас в гостях Лула и ее отец.
— Привет, Пьеро-луна!
— Привет, волк!
Наши папы при девочке забивают косячок и дуют вино, и я, злобно на них глянув, увожу ее во двор.
Она начинает лепить снеговика, небо над ней кроваво-красное. Я сижу на ограде и смотрю вдаль, из нашего сада очень далеко видно. Стараюсь представить себе, как выглядит пейзаж за горами. Солнце в очередной раз уходит, и я спрашиваю себя: что мне мешает последовать за ним? что меня здесь держит? И понимаю, что меня держит страх. Я боюсь, что папа загнется от безнадежности, если я его брошу, боюсь расстаться с мамой и сестрами, боюсь умереть с голоду, боюсь одиночества.
— Пьеро-луна! Посмотри на моего снеговика — это ты!
— Да ну?
— Он весь белый, как ты!
Лула садится рядом и пристально смотрит на меня.
— Что ты на меня так смотришь? — спрашиваю я.
— Ты какой-то грустный. Почему ты грустишь?
— Потому что мне хотелось бы уехать и долго путешествовать. Но я боюсь уезжать.
— Ты хочешь уехать насовсем?
— Нет, не насовсем, всего на год, может, на два.
— Почему ты хочешь уехать?
— Потому что здесь я топчусь на месте, хочу увидеть что-нибудь еще.
— А если ты уедешь, Пьеро-луна, мы с тобой еще увидимся?
— Само собой, волчишка.
Тут из дома вываливается Лулин папа и, поскользнувшись на льду, падает навзничь, а мой, выглянув из дверей, глупо смеется.
А мне не смешно. Я злюсь на них за то, что они надрались в хлам при ребенке.
И тут передо мной вспыхивает картинка: я вижу себя стариком, вижу, как выпиваю с другом, тоже проторчавшим все свои мечты, и даю себе обещание, что никогда до такого не дойду.
Как только Лула с отцом уходят, я беру со стола бутылку виски и выливаю ее в раковину. Папа смотрит на это, не вставая со стула и покуривая. Терпеть не могу вот так командовать, но на этот раз он зашел слишком далеко. Я не из породы экстравертов, так что, когда я приоткрываю свои чувства, у меня пульс учащается, челюсти сжимаются, колени дрожат и глаза на мокром месте.
Заглядываю в духовку, там еще две бутылки. Беру одну, на глазах у отца открываю и начинаю хлестать виски из горла. Он вскакивает со стула, бросается ко мне, хватает бутылку и грохает об пол. На несколько секунд мы замираем. Стоим лицом к лицу, у обоих слезы на глазах. Он протягивает руки, хочет прижать меня к себе, но я его отталкиваю и выбегаю из дома.
Мчусь через лес к руине и слышу, как папа кричит «Пьеро!» у меня за спиной. Ледяной воздух пытается заставить меня повернуть обратно, но мое тело горит, оно пронзает сумрак и холод, как пуля пронзает плоть. Ветер на меня злится, лупит прямо в лицо, слезы скользят по моим щекам горизонтально и в конце концов попадают в уши, но моя ярость сильнее ветра. Спящий во мне дикарь на мгновение пробуждается.
Поляна уже видна, и тут из моего тела вдруг улетучивается все тепло. Я не могу дышать и чувствую, что мне сейчас опять станет плохо. Осторожно укладываюсь на снег. Смотрю на звездное небо, которое приходит в движение. Звезды кружатся все быстрее, а мои глаза медленно закрываются. Мое тело взлетает. Оно уже не касается земли. Мне это не чудится, я на самом деле парю над землей.
Наверное, я умираю.
Я умер.
Прощайте, мои путешествия, прощай, дивная и печальная Шотландия, колыбель меланхолии.
Я никогда тебя не увижу, но никто не будет тебя любить так, как я.
Когда-нибудь я до тебя доберусь или вернусь к тебе, сам уже не знаю…
В другом обличье. Может быть — орла.
Да, вот это хорошо! Громадный и одинокий орел!
Я с криком пролечу над твоими землями цвета глаз Лулы, я прокричу обо всем, что меня здесь терзает, выплесну это, и пусть оно эхом отзовется в твоих долинах, и ветер его развеет.
Я понемногу прихожу в себя и понимаю, откуда взялось ощущение полета: это папа несет меня на руках. Он идет к дому со статуей, укладывает меня на старый диван, накрывает своим толстым кожаным пальто, быстро разводит огонь в бидоне и бежит домой за какой-нибудь едой для меня.
Я остаюсь один. За окном виднеется каменная статуя посреди поляны. Она оживает, начинает двигаться. Распрямляет руки и ноги, поворачивается ко мне. Ее глаза светятся белым. Она подходит к окну и несколько секунд стоит неподвижно, глядя на меня через стекло. Потом разбивает его своими каменными кулаками и забирается в дом. Я слишком слаб, даже пошевелиться не могу. Она медленно идет ко мне. Она уже совсем рядом, я вижу, как приближаются ко мне ее огромные горящие глаза. Ее рот широко раскрыт, но оттуда не выходит ни единого звука. Она хватает меня за плечи и яростно трясет.
— Пьеро! Просыпайся!
— Папа?!
— Да, это я, успокойся, тебе, наверное, кошмар приснился. Вот, поешь, тебе станет лучше, и пойдем домой.
— Мне жаль, что так вышло.
— Нет, это я во всем виноват. Я брошу пить, клянусь тебе.
— …Я это уже слышал, но каждый раз ты опять начинаешь.
Он дрожащими руками прикуривает.
— Я брошу…
Сколько же времени я еще буду в него верить. Он столько раз говорил мне, что бросит, и каждый раз часть меня в это верила. Хоть я и говорил ему, что сбегу, если он опять запьет, но все-таки оставался. Быть с моим отцом — отчасти так же, как жить: даже если жизнь делает тебе больно, тайный голос всегда говорит тебе, что не надо с ней расставаться. Но сегодня вечером это очень далекий голос.
Мы остаемся здесь, у огня, деревья вокруг нас шепчутся, а луна продолжает свое вечное кругосветное путешествие. Папа уснул в кресле. Я думаю про сестер — хотя сейчас они от него далеко, этот человек заразил и их тоже, он просочился в наши жилы, это что-то вроде отливающей синевой нефти, из-за которой мы плачем, но из-за нее же и разгораемся. И мама, которая от него ушла и спаслась, от него окончательно не отделалась, можете мне поверить. Бывает такая любовь, которая не умирает никогда, — она пронизывает время с силой кометы, вечно продолжающей светить.
А я вернулся к нему, живу рядом с ним, и в голове у меня звучат слова, которые он однажды сказал мне: «Когда ты здесь, это как лекарство».
Что делать, когда сердце переполнено? Где найти выход? Я стискиваю кулаки, словно пытаюсь ухватить решение.
И вот тогда я наконец его слышу…
Волчий вой.