Игорь Коваленко Улеб Твердая Рука

Сказание первое ДИНАТ И КУЗНЕЦ

Глава I



Обратимся к тем далеким временам истории человеческой, когда подобно нам одни были скупы на пустые речи меж собой, а другие, напротив, болтливы без меры, когда земля и вода были богаты не только сутью своей, но и, как нынче, заботами людей и потом их, когда правда боролась с ложью, а справедливость — с бесчестьем, когда оружие решало все и разумное слово тоже, случалось, решало, когда люди знали и ненависть, и любовь, и горе, и радость, и нежность, и месть…

Но с чего начать повесть о жестоком, жестоком средневековье?

Начнем же так.

Ненастным весенним днем 958 года после полудня по влажным плитам аллеи, ведущей от Большого дворца византийских императоров-василевсов к Медным воротам, главному выходу в город из Священного Палатия[1], неторопливой походкой имущего, без слуг и оружия шел, сутулясь, человек. Еще молодое, но уже бесцветное его лицо выражало глубокое раздумье.

Так, погруженный в мысли, он приблизился к крепостной стене, где, широко расставив ноги, упираясь длинными щитами в землю, в позах незыблемой мужской силы и недремлющего покоя стояли закованные в латы стражники из Великой этерии[2] — избранные воины властителя империи.

У нижних ступеней башни, не дожидаясь, пока у его груди скрестятся копья, он извлек из складок богатой своей одежды небольшой четырехугольник пергамента, предъявил начальнику стражи. Тот внимательно и долго разглядывал документ, после чего, прикоснувшись губами к подписи логофета дрома[3], воскликнул:

— Патрикий[4] Калокир, проходи!

Тотчас же наверху, в башне, раздался визгливый звук сигнальной трубы-буксина, и двое солдат, откинув задвижку массивной боковой калитки, выпустили Калокира за ворота.

С Босфора дул хлесткий ветер. Грохот бьющегося о волноломы прибоя смешался с шумом начинающегося дождя. Низкие, тяжелые, как стон, тучи заволокли небо, мрак опустился и на залив, и на малые холмы за Константинополем, и на сам город, лежащий на возвышенности полуострова.

Теперь уже Калокир почти бежал. Кутаясь в плащ, он пересек площадь Тавра, затем, держась левой стороны улицы Меса, устремился к принадлежащему ему дому, который находился в противоположном конце этой главной улицы столицы, в сорока шагах от площади Константина.

Калокир вошел в свой дом. Редко посещал он свое городское жилище. Взглянул в окно, туда, где за пеленой дождя смутно вырисовывались высокие зубчатые стены крепости Священного Палатия.

— Христос Пантократор, сохрани и возвеличь! Славься, Предвечный!

Вызванный появлением господина переполох вскоре прекратился, слуги разошлись по закуткам, чтобы предаться молитвам.

Не каждому дано верить в себя, но всякий может верить в бога. Каждый думал о себе, и чем большее рвение проявлялось в восхвалении и ублажении всевышнего, чем громче были вопли кающегося, тем сомнительнее была его совесть.

Калокир не оставлял на себе синяков неистовым крестным знамением, ибо в отличие от остальных верил не только в бога, но и в себя.

Небо в конце концов сжалилось, гроза и ветер стихали.

Уже различимы были мелодичные переклички бронзовых досок храмовых звонниц, звавших к вечерне. Улицы и площади огромного города оживали, заполнялись конными и пешими. Торговцы сладостями и их вечные спутники — нищие возвращались на углы и паперти. Все смелей и смелей постукивали повозки, а военные патрули вышагивали по мостовым, не столько наблюдая за порядком, сколько заботясь о том, чтобы не забрызгать свои панцири.

На окнах подняли тростниковые, украшенные шелковыми лентами занавески, но скудный уличный свет уже не мог рассеять мрак комнат. Зажгли свечи.

Калокир, сидя в главном зале дома, хлопнул ладонями. Откинулся тяжелый полог, и в двери, согнувшись в почтительном поклоне, появился старый евнух. Судя по расшитому хитону[5] и изящным медным браслетам, это был баловень дината[6].

— Сарам, теплую воду в бассейн, — устало бросил Калокир, — и обед тоже пусть подадут внизу.

— Да, господин, — раздался в ответ еле слышный писк.

— Ох заклевали б их вороны, ни крошки во рту с утра… — проворчал под нос Калокир, расчесывая костяным гребнем жидкие свои волосы.

За спиной дината послышалось нечто похожее на вздох сочувствия. Калокир обернулся, вскинув брови.

— Ты еще здесь?!

— Бегу, господин, бегу, — быстро ответил Сарам, сломившись так, что едва не уткнулся носом в щиколотки собственных ног, — но разве у Единственного и Всесильного, Божественного, да пребудет в вечном расцвете его щедрость, владыки нашего не нашлось вина и хлеба для достойнейшего из мудрецов Фессалии и Херсона?

Интонация, с какой был задан вопрос, почти нескрываемая ирония и насмешка в адрес «щедрого владыки» явно пришлись по душе Калокиру. На губах молодого дината даже мелькнула кривая улыбка.

— То выше нас, грешных.

— Да простит меня господин, — осмелев окончательно, елейным голоском произнес Сарам, — пусть готовят коней на утро?

— Нас ждут другие дела. Не в Фессалии.

— Разве господин не вернется в кастрон[7]?

— Коня пусть приготовят. Завтра отправлюсь на берег смотреть корабли.

— Будет, как велено, мой господин.

— Сейчас, за трапезой, ни песен, ни музыки, ни массажистов — никого. Мне надо думать… Ступай!

Пока динат Калокир будет совершать вечернее омовение, подробнее расскажем о нем и о том, о чем он сам, запивая обильные яства старым вином, собирается думать в тиши полуподвального зала, где над мраморной купальней курится призрачный пар.

Калокир принадлежал к знатному, некогда влиятельному и богатому роду. Его предки вознеслись еще во времена правления Юстиниана, которому сопутствовала удача в завоевании обширных земель в Европе и Азии, и блаженствовали у самого трона около трех веков.

За какие-то провинности род Калокира был отброшен на задворки. Сам Калокир, сын стратига Херсона, довольствовался властью лишь в старом родовом имении, затерявшемся в Фессалоникской феме[8]. Там предпочитал сидеть чаще, нежели в далеком Херсоне.

Сидел тихо, безропотно, смиренно поставлял людей в армию и посильную долю в государственную казну.

Он родился и вырос в атмосфере воспоминаний о поруганном величии. Самолюбивый мальчик долгие часы рассматривал оружие предков и мысленно клялся сделать с годами все, чтобы склонились пред ним самые гордые головы.

Взрослый Калокир, хоть и опасался еще возможной беды со стороны столицы, все же стал, как говорится, потихоньку высовывать нос. Сын стратига хорошо владел мечом, и, хотя чувство страха бывало ему знакомо, он все же не слыл трусом. Удостоен был высокого титула патрикия за воинские подвиги.

То был мир, где золото решало многое. Калокир рвался к наживе. Сначала принял участие в набегах акритов, пограничных византийских войск, на болгарскую землю. Добычу, пленных женщин и детей, выгодно продал в Солуни. Затем, купив в Константинополе корабли и нагрузив их тюками с паволокой[9] и ящиками с медными гвоздями, отправился в путешествие вдоль северо-западных берегов Понт-моря, поднялся вверх по Днепру на знаменитый славянский торг. Долог был путь в землю россов, куда, слышал, с обнаженным мечом ходить опасно, а еще дольше — пребывание новоявленного купца в загадочной и удивительной стране. Только через два лета воротился из Киева. Дорогие собольи, куньи меха привез, восковых шаров без числа. И неоценимое богатство — знание русского языка.

Закупил динат новые пашни, обновил, укрепил кастрон — свою цитадель в Фессалии, молодых работников привел, скота вдоволь. Осмелился приобрести дом и в Константинополе, пусть не дворец, а все же заметное жилище под боком у самих василевсов[10].

Жил в отдаленном имении сытно, беспечно, без жены и младенцев. Да вдруг, как гром среди ясного дня, простучали копыта, властно загромыхали железные кольца о дубовые ворота кастрона. Заметались по двору люди, словно куры под тенями ястребов. Ворвался Сарам в хозяйскую опочивальню, завизжал как резаный:

— О господин! Там гонцы со значками всесильного повелителя нашего на копьях!

— Много?

— Трое.

— Что говорят?

— Тебя требуют.

Не убить же, не надругаться прискакало трое всадников к столь отдаленному укреплению, где отряд вооруженных слуг под рукой дината.

— Впустить!

Сам вышел встречать вестников в двойной кольчуге под широким плащем. Меч в ножнах, шлем на голове парадный, не боевой, без гребня и налобника, страусовые перья колышутся величественно. На лице ни глаз, ни носа — одна улыбка. А в бойницах на всякий случай притаились лучники.

— Хвала Иисусу Христу! Пантократору слава!

— Воистину слава!

— Мы к тебе волею василевса. Божественный ждет.

— Слава Порфирородному во веки веков! — воскликнул Калокир, чувствуя предательскую дрожь в коленях. — На что я, жалкий, понадобился святейшему?

— То нам неведомо. Не медли.

— Хорошо, храбрейшие, завтра же отправлюсь.

— Сегодня. С нами.

Динат льстиво вглядывался в запыленные лица гонцов, пытаясь хоть что-нибудь прочесть в них, но солдаты были невозмутимы, будто каменные.

— Хорошо, сегодня же, — согласился динат после недолгого колебания. — Вино и пищу дорогим гостям! Свежих коней! Живо!

Слуги стремительно, как зайцы с межи, сорвались с мест и кинулись исполнять приказ. Всадники спешились, благодарно кивая, приблизились к Калокиру. И он и они сняли шлемы в знак взаимного доверия.

Сборы были недолгими. Вскоре двинулись в путь.

Не близок путь в Константинополь. Скакали во весь отпор, сменяя лошадей по возможности часто, ночуя порой где придется. Дорожные расходы живо истощали кошель Калокира, и это подтачивало его больше, нежели дурные предчувствия и затаенный страх.

В столицу прибыли поздним вечером, и велено было динату явиться утром в Палатий пешим, без слуг и оружия.

Ночью он почти не смыкал глаз. Не спал и весь дом на улице Меса. По углам шептались как о покойнике.

Наступил хмурый рассвет. Калокир помолился, надел перстень с ядом, дабы оградить себя от мучений, если понадобится, и отправился в Священный Палатий, откуда не всякому сумевшему войти удавалось выйти.

Священный Палатий — город в городе. Как ни блистателен Константинополь, нареченный византийцами Царицей городов, центром ойкумены, а крепость внутри его скрывала поистине непревзойденные шедевры архитектуры и сказочную роскошь.

У Палатия его уже поджидал низкорослый тощий человечек в монашеском одеянии.

Калокир покорно следовал за безмолвным карликом. Он шел и взирал на сутулую спину монаха с трепетом.

За толстыми и высокими стенами Палатия собрались лучшие дворцы и храмы империи. Соединенные крытыми переходами и ажурными надстройками, они изумляли красотой линий и строгостью пропорций, золотом куполов и шпилей, базальтовой облицовкой, разноцветными мраморными колоннами и плитами. И даже попадавшиеся на пути мрачные казармы, оружейные склады, жилища слуг и работников, хранилища тайной казны и тюрьмы были не столько заметны глазу на фоне многочисленных садов, где белели вывезенные когда-то из Рима, Древней Греции и эллинистического Востока гранитные и мраморные изваяния животных, мужских и женских фигур.

Ошалевшие от такого обилия красоты и чужой роскоши глаза честолюбивого дината алчно, завистливо впивались в ту или иную статью, губы неслышно шептали, как у спящего школяра: «О господи, господи…».

Впереди маячила согбенная спина монаха. Проникавший в эту обитель ветер с моря трепал полы его длинной и просторной одежды.

— Сюда, — внезапно молвил карлик и обернулся, источая всем своим видом чуть ли не отеческую любовь к одеревеневшему динату.

Калокир понял, что его привели в циканистерию — территорию Большого императорского дворца. Какие-то горластые юнцы упражнялись в верховой езде, взрывая копытами коней рыхлый наст площади, специально предназначенной для подобных скачек и военных игр.

Далее все происходило как во сне. Чьи-то руки бесцеремонно ощупали его хитон и, не найдя утаенного оружия, хлопнули по плечу: «Проходи!» Затем все тот же тощий монах вел его по анфиладе огромных комнат, быстрые шаги утопали в коврах, и чередой красочных парусов свисали с потолков драгоценные ткани, легкие как паутина, и кружилась голова от волнения, благовоний и пронизывающего мерцания обнаженных клинков стражи.

Монах куда-то исчез, успев шепнуть:

— Великий логофет дрома.

Оставленный посреди комнаты, мало чем отличавшейся от предыдущих, Калокир растерянно озирался по сторонам.

В затемненном дальнем от нафтовых светильников углу пошевелилась фигура, которую Калокир ранее принял за статую из тех, что украшает галереи и залы именитых дворцов. Поняв, что он не один, динат сломался в поклоне.

— Ты Калокир из Фессалии? — неожиданно просто и приветливо спросил логофет.

— Да, лучезарный.

— Ты был у язычников и знаешь их речь?

— Да, я торговал с руссами два лета на благо священной империи. — Калокир невольно ощупал зловещий перстень, словно источник бодрости.

— Ты воротился достойно?

— Я ничего не утаил от казны, милостивый, — заверил динат, не догадываясь, куда клонится допрос.

— Сие нам известно, как и прежние твои подвиги в битвах с булгарами. Всем ли ты доволен? Нет ли на сердце тяжести или обиды? Не гложет ли червь сомнения в чем-либо?

— О, я всем доволен! — Калокир насторожился, опасаясь подвоха. Причина и цель встречи с одним из наиболее могущественных чиновников были ему неясны, он боялся сказать что-либо не так, невпопад.

Усевшийся перед ним на высоком тюфяке крупный, преисполненный сознания своей силы человек смотрел внимательно, умолкнув, словно обдумывал что-то или выжидал. Почтительно молчал и динат.

Сквозь раскрытые решетчатые окна доносились низкие и протяжные завывания ветра Легкие занавески шевелились, точно крылья фантастических птиц.

Наконец логофет изрек:

— Слух о твоей мудрости и удачах в походах достиг нас. Руссы у святого Мамы, купцы и прочие говорят о тебе и знают. Сам повелитель наш пожелал видеть ловкого дината из Фессалии.

— Повелитель, Всесильный и Единственный, пожелал меня видеть! — воскликнул Калокир.

— Он примет тебя сегодня и, быть может, удостоит назначения пресвевтом[11].

— Умру за Единственного! Бесценна щедрость Константина Порфирородного! Умру у ног его… О Святейший…

Вдоволь насладившись зрелищем, какое представлял собой одуревший от радости Калокир, логофет протянул руку, потряс его за плечо, как бы приводя в чувство, и доверительно, почти кощунственно произнес:

— Константин уже ближе к богу, чем к нам. Ты обязан милости и заботам соправителя Романа. Запомни. Ему, и никому другому.

Глаза Калокира округлились, шепот запутался и утих между пальцами, которыми он сжал собственный рот, как заговорщик. Грузный, крепкий мужчина, прямолинейный и грубоватый в своих суждениях перед невластными, как всякий фаворит трона, беспечно улыбался, а Калокир подобострастно глядел на него.

— Я ухожу, — сказал логофет, поднимаясь с тюфяка, — ты же, благообразный патрикий, жди, пока приведший тебя инок Дроктон не пригласит и не проводит в Золотую палату.

Тяжелой походкой он двинулся к выходу, однако, пройдя несколько шагов, обернулся, сказал негромко и доверительно:

— Восхваляя в молитвах милость Романа, воздай должное и доместику[12] схол Востока, прославленному Никифору Фоке. Он сберег в памяти былую услугу стратига Херсона, вспомнил сына его. Готовься. Тебя ждет быстроходная хеландия[13] с охраной на борту в пятьдесят отборных копий, с огнем в двух трубах. Поручение будет важным и тайным. Если исполнишь волю Соправителя и доместика, высоко взойдешь Но дело предстоит нелегкое. Снова отправишься к тавроскифам, к нехристям этим, в Руссию.

Глава II

На юге Руси великой, в низовье Днестра-реки, где сходились земли уличей и тиверцев, затерялось в лесах село. Не село, а маленькое сельцо Радогощ. И всего-то было в нем шесть дворов и три десятка душ, считая старых и малых.

Трудились сообща, как одна семья. Все у них было общее: и орудия труда, и скот, который не клеймили, у них не стояли в поле-оранице каменные знаки на межах, да и межей самих не видать. Работали плечом к плечу, хлебали часто из одного котла. Словом, были жители Радогоща, как говорили тогда, в супряге и толоке. Не держались бы вместе на отшибе-то, поди, замаялись бы в нужде.

Занимались всем понемногу, всякую заботу знали. Пахали и сеяли, собирали хлебушко дважды в году, ярь и озимь, зверя промышляли и рыбу, бортничали и ткали льняную холстину. На все руки умельцы, как везде на Руси испокон веку.

Да все ж одно дело у них главное — варили железо. Дело то редкое и доходное, не каждому доступное. А старшим в артели неизменно выбирали хромого вдовца Петрю, у которого после смерти жены осталась вся отрада — дочь Улия шестнадцати лет, сынок Улеб чуть помладше сестрицы и работа.

Старый коваль Петря — мудростью над всеми. Сам Сварог, бог огня, заронил в него свою искру, благоволил и покровительствовал вдовцу в работе, и потому слыл Петря вещим, ибо в те времена кузнец вообще считался приобщенным к духам, с божьей искрой, и дано ему было не только ковать меч или плуг, но и врачевать болезни, устраивать свадьбы, ворожить, отгонять нечистую силу от деревни.

Спряталось в зеленой тиши крошечное поселение с мирными жителями. Княжеские биричи не ездили к ним за побором, сами возили оброк вверх по реке в шумный город Пересечень не зерном и шкурами, а все больше доставляли топоры, пряслица, просто необработанную крицу, кресала и прочую кузнь.

Биричи к ним в глушь не ездили, зато бродячие коробейники не преминули заглянуть в богатое железными изделиями село. Недаром звалась горстка избушек Радогощем, и верно — рады гостям всегда.

Вот раз сквозь сон расслышал Улеб, сын коваля Петри, далекую призывную песню менялы, мигом открыл глаза, засмеялся громко и звонко.

Бревенчатая изба с проконопаченными мхом стенами была пуста. Отец и сестрица по обыкновению вставали до зари, раньше Улеба. Это понятно, Улия осталась единственной женщиной в доме, а у хозяйки доля такая — ложиться последней, вставать первой. Отец же достиг того возраста, когда сну отдают как можно меньше часов, ибо в отличие от молодых старики, все чаще и чаще задумываясь о неотвратимости конца, узнают цену быстротечному времени.

Натянув рубаху и сунув ноги в легкие лыченицы — нехитрую обувь, сплетенную из лыка собственноручно, — Улеб тремя привычными прыжками достиг дальнего угла, где рядом с дежой для квашни стояли низкая кадка с водой и массивный ковш. Напился, нарочно проливая на грудь бодряще-холодные капли, и кинулся к столу, чтобы наскоро проглотить приготовленный для него милой сестрицей ломоть вкусного кислого хлебца с медом.

Сквозь слюдяные окошки сочился озорной утренний свет, падал пятнами на земляной, гладко убитый и посыпанный ярко-зеленой весенней травкой пол. Иссохшие метелки уже потерявших за зиму душистый запах чабреца и тимьяна обрамляли божницу, на полочках которой были расставлены вырезанные из дерева фигурки идолов. Вдоль стен тянулись кругом низкие лавки. Иные покрыты расшитой рогожкой, иные так. Над лавками в избе кузнецов красовались медные святцы с лучинами.

Улеб толкнул дверцу, выскочил на порог и на миг зажмурился от яркого солнца.

— …а-а-а, поиграет мал-мала-а-а… — волнами доносилась знакомая песенка коробейника. Пестро одетый, звонкоголосый, с расписным лотком через плечо, он спускался по стежке вдоль песчаного берега особой походкой удалого путника.

Сестрица Улия с двумя подружками сидит на плоском камне под раскидистой вишней. Пригожие девушки, белолицые, глазастые, тонкие и стройные, как лоза. Венки на них из душистых ранних цветов, в длинных косах змеятся алые ленты. Щебечут меж собой увлеченно с виду, а на деле и слов-то друг дружки не слышат, все стреляют горящими глазами на тропинку, где ступает сапожками, поводит плечом, поправляя ремень ноши, да поигрывает кисточкой пояса белозубый кудрявый парень. Пусть коробейник полюбуется красотой девичьей, пусть рассказывает по свету, какие спелые ягодки скрывает живописный берег Днестра-реки.

— Мир вам, люди добрые!

— Мир тебе, Фомушко, желанный гость!

Поднял коробейник крышку своего лотка и давай раскладывать товар на зеленом бугорке, сыпля шутками направо и налево. Девушки, смеясь, вспорхнули с камня. Ребятишки огласили окрестность трелями глиняных свистулек и тягучими, хрипловатыми звуками кленовых дудочек, обожженных замысловатым орнаментом.

Мужики поглядели через головы детворы и женщин на товар и, не найдя ничего стоящего, разочарованно разбрелись по своим делам. Не густо нынче в коробе Фомки.

— Что, Фомка, — радушно сказал кузнец Петря, — поешь с дороги-то? Или бражки поднести? Взмок весь.

— Я сыт, спасибо. А от бражки не откажусь.

Старый Петря кликнул сына, и Улеб побежал в избу за питьем.

Кузнец присел рядом с гостем, вытянув нездоровую ногу. Давно как-то раненый вепрь наскочил в камышах, распорол голень и кость сломал. Клыкастую кабанью морду Петря тогда нанизал на кол посреди двора, да что толку, если кость ноги срослась плохо, охромел навсегда.

— Чудно, Фомка, недавно был и опять к нам завернул. Ларь-то порожний, с чем ушел, с тем скорехонько и воротился. Новую песню вспомнил для нас, забыл чего иль полюбился кто?

— Полюбился, — хитро сощурившись, ответил парень, — покою не стало. С дельным разговором пришел к тебе.

— Ну так зайдем в истобку, коли дело, — кузнец насупился в недобром предчувствии, из-под топорщившихся кустиков бровей взгляд серых глаз невольно скользнул по крыше, где лежало колесо от телеги — старинный славянский знак того, что в доме невеста на выданье.

— Тут порешим, — сказал парень.

Петря открыл было рот, намереваясь сразу же предупредить, чтобы про Улию и речи не было, но в этот момент подбежал сын с бадейкой, он и молчал пока.

Славный парень Фомка, но безродный, легкий умом. Нет, не отдаст за бродягу свою красавицу старый вдовец. Не быть ей женой балаболки, не разувать его перед сном, пусть и не мечтает. Жаль коробейника, лучше бы ему не заводить бесполезного разговора.

Вот Фомка оторвался наконец от посудины, перевел дыхание, рот до ушей, и шлеп парнишку по плечу, норовя одновременно с места подсечь ногой. Улеб устоял, хохочет довольный, в свою очередь, схватил здоровенного парня за сапог, как дернет — тот и брякнулся с бревна. Куры шарахнулись от баловников, взметнув пыль.

— Силен у тебя дитятко! — восхитился коробейник, глядя вслед убежавшему победителю и отряхиваясь от пыли. — Скоро, Петря, посылай его в урочище без копья, одним кулачком сокрушит турьи хребты! Ну и кулачки у дитятки!..

— Захвалите еще малого, и без того свое место забывает, все норовит с мужиками в ряд, а то и опережает. Нехорошо, — для виду поворчал кузнец, а в сердце гордость за сына. И приятно, что разговор уклонился от нежелательной темы. — Что нового на миру?

— Откуда, сам посуди, свежие вести брать, коли кручусь возле вас, никак не уйду. Надоело ноги бить.

— Так не бей.

— Вот за тем и воротился к тебе. Выручишь, мы с тобой не первый год знакомы, не раз преломляли хлеб, верно?

— К чему клонишь-то?

— Все к тому же, Петря, все к тому же. — Фомка живо вывернул на ладонь из висевшего у пояса мешочка горсть чеканных серебряных монет. — Держи, все отдаю! Пять гривн десять ногат. Хватит? И делу конец. Бери, твое.

— За что же? — багровея, прорычал кузнец, поднимаясь во весь свой могучий рост. — Ты за что мне деньги предлагаешь, а?

— Известно, за Жара.

Петря, как подкошенный, плюхнулся на место. Даже вздохнул от неожиданности и облегчения. Враз отлегло от сердца.

— Тьфу! Сполоумел, леший! — Он рассмеялся. — Я подумал, ты девку запросишь в жены.

— На кой мне женка! Мне рыжко нужен! Тебе-то что пользы в таком резвом коньке, хороша и простая лошадка, а мне в дорогах верное подспорье. Уступи, брат.

Вдруг кузнец обиделся, встрепенулся, будто оса его ужалила.

— Чем же это моя дочка тебе не по нраву? — спросил, насупившись.

— Красавица твоя Улия, слов нет. Первая красавица, лучше не встречал. Достойна руки княжича, куда нам, голытьбе. И не жених я, сам знаешь. — Фомка подбрасывал монеты на ладони, надеясь их звоном соблазнить собеседника. — Мне приглянулся жеребец, о нем и речь.

— Деньги даешь большие, верно, только коня тебе все равно не видать. Улеб ему полный хозяин, не я, — сказал Петря. — Ты не первый заришься, всем отказ.

Парень спрятал монеты в кошель, угрюмо поднялся с бревна и направился к ухожам за избой, к скотнице, даже не взглянув на бугорок с товаром, возле которого все еще мельтешили белые повойники женщин, бойких, говорливых в отсутствие мужчин.

Поднялся и Петря, торопливо заковылял туда, где в дыму и жару кипела работа. На ходу грозно прикрикнул на женщин, дескать, довольно забавляться и бездельничать. Те врассыпную.

Легкий ветерок с реки играл трепетными клейкими листочками деревьев, вплотную окруживших сельцо. Крошечное стадо паслось на опушке, не приближаясь, однако, к лесной чаще, над которой не смолкали многоголосые хоры птиц, чуявших дикого зверя.

Радогощ, собственно говоря, расположился не на самом Днестре, а чуть в сторонке, на берегу небольшой протоки.

Повисли в лазури белые облака, опаленные снизу ранним солнцем. Чистая студеная вода прямых, как листья сабельника, ручьев рассекала душистый зеленый ковер, усыпанный желтками одуванчиков.

На выметенной, посыпанной к лету крупным речным песком земле скотницы стояло ведро с водой. Позади аккуратно сбитого стойла лежали, прислонясь к нижней жерди ограды, новенькие заступы-мотыки с сердцевидными «рыльцами». В узкой дощатой пристройке висели уздечки, потники и седла, глядя на которые, можно было подумать, что здесь обитает не всего-навсего один, а по меньшей мере полдесятка коней.

Улеб плавно водил гребнем, расчесывая гриву жеребца, приговаривал что-то, и конь-красавец косился добрыми, умными глазами на юного хозяина, будто понимал ласковые слова.

Да, это неровня низкорослым сумным лошадкам, покорно таскавшим груз по торговым дорогам. Странной, пустой казалась постороннему дружба оседлого сельского паренька и рожденного для простора угорского скакуна. Лелеял и холил Улеб своего красавца, и тот отвечал ему такой благородной привязанностью, что просто диву давались.

Ничего дороже хорошего коня не было в те времена всякому, кто носил одежду мужчины. Во всех краях и всех землях. Посажение на коня было главным в обряде пострига — обряде совершеннолетия. Если хотели сказать, что кто-то очень болен, вздыхали: «Не может на коня сесть».

Зря торговался Фомка, ушел восвояси.

Обычно спозаранку определяли на коротком совете: идти ли сообща в лес добывать мясо и шкуры, плыть ли челнами с острогами на камышовые протоки, где ставили плетенные из ивняка рыбьи мережи-самоловы возле крепких заколов поперек течения, натягивать ли сети-перевесы между деревьями в местах перелета птиц.

Сегодня же чуть свет зарезали голубей в жертву Сварогу-Дажьбогу, окропили их кровью холм с идолищем Огненного Отца, сотворили недолгий обрядный танец, принялись варить железо.

Коробейник, правда, немного отвлек, но дело не стояло. Вот только Петря задержался да сын его, воспользовавшись этим, сам, плутишко этакий, замешкался в скотнице, пришлось кликнуть к домнице.

Улеб прибежал послушно, скорехонько, как и должно провинившемуся. Работали кормильцы охотно. И девушки на завалинке пели весело за пряжей, поглядывая на мужчин, чуяли, предвкушали удачу, а с нею и потешное гульбище вечером у костра за околицей. Так уж повелось: Днем работа без отдыха, вечером праздник, справа-пиршество опять же в честь-хвалу Сварога.

Хромой Петря сам раздувал пламя. Что есть силы вцепившись в держалки, сжимал и разжимал мехи из бычьей шкуры. Пот струился по морщинистым щекам, по спине и груди, рубаха потемнела от липкой влаги, глаза впились в домницу, и не понять, то ли это натужно охают мехи, то ли человек стонет от напряжения.

В такие минуты нет ему равного. Все это знали, все почтительно стояли позади — свершалось руками вещего великое таинство.

В просветах между пышными кронами дубов, кленов, буков высоко в небе, ярком, солнечном, едва различимыми точками парили орлы. К запахам цветов примешался запах гари, и глупые коровы на опушке поднимали головы, тревожно раздувая ноздри.

Наконец Петря оставил мехи, обессиленный, припал на здоровую ногу, уперся дрожащими ладонями в землю, волосы слиплись на лбу, из-под косматых бровей стрельнул взглядом в сына, бросил, переводя дух:

— Пора. Бери изымало.

Домницу ломали пешнями, чтобы достать металл.

Улеб и Боримко, усердно пыхтевший крепыш, тут как тут, ухватили клещами огненную крицу, понесли на наковальню, чтобы бить молотами, снова подогревать и снова плющить, так много раз, чтобы стала плотной, без пузырьков и изъянов.

Принес Петря вторую увесистую «лепешку», кинул на малую наковальню и тоже давай обрабатывать. Машет пудовым молотом, точно былинкой, пересмеивается с сыном и другими хитрецами, дескать кто ловчей? Но и тут за ним не угонишься, даром что старше всех годами.

Не работа, азарт! Улеб горд отцом, силищей его, сноровкой. Добрую славу добыл Петря Радогощу. Скорее бы стать с ним вровень, скорее бы познать до конца науку. Кузнечное ремесло почетней иного.

Звонким эхом метался окрест бойкий перестук. Быть на весеннем Пересеченском торгу уличей новым изделиям приднестровских умельцев. Будет радость и смерду и высокородному.

— Меня обещал взять в городище, не забыл?

— Обещал, возьму.

— Снова водой двинем?

— Там будет видно, — отвечал Петря сыну. — Может, запряжем рогатое тягло, коли дороги окрепли.

Улеб мечтал, чтобы снарядили воловью колу — четырехколесную телегу, в которой обычно возили бревна. Конечно, челнами по реке быстрей, но в том случае требуется больше людей. Кола громоздка, зато одна, ей и двух сменных погонщиков хватит, а челны малы, да каждому подавай по гребцу на уключину. Снарядят колу, Улеб сможет рядом ехать верхом, скакать на своем Жарушке.

Они переговаривались, не прерывая работы, отрывисто выкрикивая слова в чаду и грохоте.

Глава III

Девятнадцатый день плыли корабли византийского посольства, половину пути прошли. Шли гуськом, стараясь не слишком отдаляться от берега, чтобы в случае бури и крушения можно было добраться до суши хоть на обломках.

Легкая, стремительная хеландия с воинами шла впереди двух менее поворотливых торговых судов. Ветер часто сопутствовал» так что гребцы на военном корабле то и дело отдыхали, полагаясь на влекущую силу вздувшегося полотнища, а на остальных гребцы-невольники, несмотря на наполненные паруса, все равно вынуждены были выбиваться из сил, чтобы не отставать.

На палубе хеландии, в окружении подчиненных ему солдат-оплитов[14] Калокир полнее мог прочувствовать значительность своей персоны. Он был спокоен за плывущую следом собственность, там оставлены верные надсмотрщики.

Кормчие тянули привычный заунывный напев. Выбеленные солеными брызгами и полуденным солнцем сосновые доски верхней палубы были покрыты грудами брошенной одежды и оружия.

На возвышенной носовой части бывалые оплиты вяло играли в кости. Обнаженные торсы изуродованы татуировкой и рублеными шрамами, резко выделявшимися отталкивающей белизной на загорелой коже. Угрюмо поглядывали они то на пирующего в одиночестве Калокира, то на командира своей полусотни, свесившегося за борт в судорогах морской болезни, плевались и сквернословили втихомолку.

Кружили крикливые, беспокойные чайки. Бесконечной чередой убегали барашки волн в сторону смутно видневшегося слева крутого берега. Бездонная малахитовая вода покачивала корабли. Дельфины резвились около каравана.

Велик простор моря, уходящего на горизонте в небесную синь. Это море поражало воображение всякого. Многие реки поят его, и само оно кормит многие земли. Все это знают, всех оно приворожило. Имен ему люди дали разных, но одинаково верных. Северяне, например, нарекли Теплым морем, для византийцев оно Понт Эвксинский, что означает: море Гостеприимное. Славяне, арабы и другие народы звали его морем Русским, ибо лежит оно у ног русской земли, издревле россами хожено.

Огромна и Рось-страна. Ох как велика и заманчива она, Русь!

С Дона и его низовий набегали хазары. В южных степях рыскали печенеги, кочуя меж дельтой Дуная и Сурожским морем и оставляя после своих набегов разорение, смрад, смерть. С северо-запада алчно поглядывали на нее воинственные норманны, пруссы, саксы, франки и прочие, кого на Руси называли немцами, то есть немыми людьми, потому что речь их была непонятна славянам.

Прежде, при княжении Аскольда с Диром, при Ольге и даже при храбром Игоре, сыне Рюрика, иноземным захватчикам часто удавалось безнаказанно уходить с наживой — Русь была раздробленной.

Но вот объединил Святослав Игоревич под своей рукой прочих князей, сплотил как смог вокруг Киева. Распрямила Рось-страна плечи, дерзости поубавилось у ее недругов.

С отважной дружиной Святослав ходил во все стороны и везде видел спины врагов. До самой Византии добирался. И предупреждал тех, на кого готовил поход: «Хочу на вас идти».

Мудрый Константин, владыка морей и земель, пригласил мальчишку Святослава в гости. Тот отказался, сославшись на неполадки с вятичами. Пригласил тогда Порфирородный княгиню Ольгу, влиявшую на Святослава, как и всякая мать на сына. Ольга поехала. Хотела привезти из-за моря невесту мужавшему княжичу.

Принимали ее в Священном Палатии пышно. Роскошь Царьградского двора отметила, но собственное достоинство сохранила.

Император, сам того не ожидая, а может, и нарочно объявил Ольге, что покорила она его красотой своей зрелой, предложил ей, вдове Игоревой, разделить с ним, василевсом, трон империи. Ольга и тут не оплошала, ответа прямого не дала, пожелала перво-наперво окреститься.

Константин Порфирородный вместе с патриархом Полцевктом возвел ее к алтарю и купели Софии-Премудрости, обратил княгиню русскую в новую веру. Имя ей дал христианское — Елена. Назвал сестрой.

Стала Ольга Еленой и ответила императору: «Ты назвал меня сестрой перед богом и людьми. Как же я, твоя сестра, могу стать тебе женой?» Обещала еще наведаться в Константинополь. С тем и снарядила свои ладьи-насады в обратный путь. А с собою взяла священника Григория, приданного ей в напоминание оновой вере.

В золоте и парче воротилась домой, в милый сердцу Киев. Вновь стала не Еленой, а Ольгой, как назвали ее при рождении в Плескове, откуда еще девочкой когда-то была увезена на Днепр любимым, незабвенным Игорем.

Григорий же, священник даренный, всех подивил своим видом и черной рясой. Однако скоро к нему привыкли.

Долго вспоминала княгиня дворцы и храмы, рассказывала подругам-боярыням на посиделках о далеком белокаменном государстве, описывала нравы и обычаи греков. Невесту Святославу так и не привезла. Не породнились, стало быть, с Византией.

Изнутри, как тлеющий в желудке яд, подтачивало Византию неослабевающее движение павликиан-еретиков, которые проповедывали отречение от чрезмерных благ и боролись против богатства правящей церкви. В Малой Азии плебеи еще помнили крестьянское восстание во главе с легендарным Василием Медной Рукой. Там то и дело вспыхивали волнения. Все это не давало покоя внутренней армии. Толпы шпионов ворохом приносили военачальникам тревожные вести.

Беспрерывно терзали империю старые ее противники, от которых едва успевали отбиваться. Малые, но бесконечно повторяющиеся войны с арабами на востоке, с африканскими арабами в Сицилии и Южной Италии раздражали. Да и дерзкие налеты неуловимой угорской конницы на северные границы в состоянии были свести с ума своей отчаянной смелостью. Угры беспрепятственно проникали в Македонию через Булгарское царство.

Высокая культура и огромные богатства Византии притягивали к себе Русь, как и прочие страны. Естественным было стремление к беспошлинной торговле с Константинополем, к таинствам византийских ремесел и культуры. Стремление это нередко сопровождалось и звоном оружия.

Насаждение христианства в окрестных и дальних землях помогало Византии подчинять своей воле другие народы и государства. И часто крестом империя добивалась не меньшего, нежели мечом или золотом.

А что же Русь? Ни крещение великой киевской княгини, ни родственные узы, которыми пытались связаться царственные дворы, не привели к подчинению Киева интересам Константинополя. Быстро развивающаяся Русь являла собой незыблемую силу, вынуждавшую Византию вести тонкую дипломатическую игру.

Булгария была вторым после Руси сильным славянским государством. Россы и булгары — вот кого, пожалуй, больше всех опасалась еще державшая в подчинении многие народы, но уже заметно ослабевшая Византия. Империя хотела укрепиться, и задумал Священный Палатий, уповая на воинский пыл Святослава, столкнуть Русь и Булгарию, а печенегов натравить на Киев.

Но как воплотить мечту в действительность?

Роман, махнув рукой на отца, который, надо отдать ему должное, помнил русскую княгиню и посему проявлял некоторую медлительность, отважился на самостоятельные действия под давлением придворных политиков, хотя и не слишком любил отвлекаться от развлечений и забав.

Помимо различных намеченных ухищрений было решено направить для начала в обе страны посольства с особой, скрытной миссией. Одного наушника по имени блуд быстро снарядили к булгарам. Стали подыскивать человека на Русь. Такой нужен был, чтобы не знали россы о нем ничего худого, чтобы не смогли ни в чем его заподозрить.

Влиятельный, всемогущий Никифор Фока вспомнил и предложил посланником в Киев Калокира. Он на Руси бывал, знал язык, удача ему сопутствовала в торговле. Роману донесли о давней тяге молодого дината к лестнице славы.

…Весла идущих следом за хеландией купеческих судов ощетинивались и разом опускались на воду, чтобы тут же вскинуться вновь под очередной требовательный удар литавр.

Томившиеся от безделья солдаты раздражали Калокира. В первые дни плавания он развлекался тем, что повелевал разыгрывать тревогу. Презирая в душе прихоть посла, солдаты, хоть и без особого рвения, однако с бесспорной выучкой по сигналу командира полусотни выставляли щиты за вырезы бортов и дружно орудовали десятками копий, как одним.

Временами на дината находила меланхолия, и он подолгу неподвижно сидел на своем коврике, держа перед глазами круглый медальон, полученный из рук самого Романа. Иногда он обнажал меч и на виду одобрительно галдящих воинов ловко рассекал деревяшки, которые подбрасывал слуга Сарам.

Порою же, преимущественно в приятные, освежающие утренние или вечерние часы, он подзывал слугу и заводил странные беседы, если, конечно, их вообще можно назвать беседами, поскольку говорил, собственно, он один, а Сарам лишь подавал угодливые реплики.

— На последней стоянке мне показалось, что эти трое имеют недостаточно сытый вид. Ты обратил внимание?

— Да, да, обратил, — пищал слуга.

— Боюсь, там без моего надзора Дометиан с Одноглазым осмеливаются нарушать мой строжайший наказ. Я подозреваю, что они не дают им в пищу столько мяса, сколько велено. Нужно бы проверить, Сарам. Если мои подозрения подтвердятся, спущу с них шкуру. Жаль, что никто, кроме Дометиана, не знает языка огузов. Он мне очень скоро понадобится, не то бы я содрал с него шкуру уже сейчас.

— Да, господин.

— Нет большего преступления, чем обманывать собственного хозяина и благодетеля.

— О да!

— Дометиан глуп, слишком глуп. Надо было поручить тех троих тебе, да уж поздно. Впрочем, не так уж они и тощи. Сойдут как есть! Им не следует обрастать жиром, незачем их баловать, все равно…

— Да, господин.

— Но приказ нужно выполнять! Сказано: кормить досыта — значит кормить. Ха-ха-ха! — вдруг рассмеялся Калокир. — Кормить и холить их за ту услугу, которую они окажут нам!

— Хи-хи, — пропищал и Сарам, радуясь, что динат высокого мнения о его умственных способностях, а толмачем Дометианом недоволен. — Твой разум, господин, достоин твоего прекрасного облика.

Калокир был отнюдь не красавцем, хотя сам он придерживался иной точки зрения на сей счет.

Солдатам он сразу не понравился. Еще на берегу, когда девятнадцать дней назад командир полусотни оплитов объявил строю, что этот облаченный в дорогие ткани купец есть их новый повелитель, среди копьеносцев пополз приглушенный смешок:

— Вот не ждали, что придется охранять обезьяну!

— Ну служба, праведные…

Однако вскоре всеобщую неприязнь смягчило чувство некоторого уважения: динат-пресвевт прекрасно переносил качку и невзгоды, особенно не докучал, а самое главное — умел, как никто, быстро и точно поражать клинком учебные деревяшки на лету, которые в часы досуга подбрасывал перед ним его верный, внушающий страх своим недремлющим оком старый слуга.

Калокир, частенько перехватывая тяжелые взгляды окружающих, понимал, что еще несколько дней угнетающей качки на волнах, и воины начнут выть от скуки и недовольства.

— Скоро, скоро Борисфен! Терпение, дети мои!

Обросшие «дети его» на всех трех кораблях с надеждой вглядывались вперед. Там, в дымчатой дали, должны появиться разливные плавни, в которых смыкались пресные потоки Днепра и соленые воды моря.

Уже нередко с кораблей замечали бешено мчавшихся вдоль берега всадников. То одного, то группу. Они, как привидения, появлялись внезапно в просветах кустарников, в гривах холмов на своих низкорослых лохматых лошадках и исчезали, не позволяя разглядеть себя как следует.

Багряный диск солнца коснулся волнистой линии горизонта. В чистом, без единого облачка, желтом, как медь, небе кружили вороны, плавно загребая крыльями. Вдалеке над верхушками осокорей поднимался тонкий дымок, прямой, как натянутый шнур. Левее еще один дымок, едва приметный, и еще, еще…

Хеландия первой обогнула каменистый мыс, далеко врезавшийся в море. Тотчас же на палубе раздался общий ропот, и не успел стихнуть спешный короткий звук сигнальной трубы, как левый борт уже скрылся под выставленными тяжелыми щитами и копьями.

Этот заученный маневр ромеев рассчитан на оборону от приближающегося сбоку вражеского судна, а между тем никакое судно не угрожало хеландии. Однако меры предосторожности в данном случае нелишни.

За мысом, укрывшись в его тени, притаилась целая толпа пеших и конных кочевников-степняков. Вооруженные луками, саблями и легкими метательными копьями-сулицами, сгрудившись тесным полукругом, облаченные в шкуры с вывернутым наружу мехом, печенеги настороженно глядели на великолепие чужеземных кораблей.

— Это огузы! — крикнул Калокир громко, чтобы его услышали и на подоспевших торговых судах. — Нам они не причинят зла! Приветствуйте их! Приветствуйте!

В ответ на нестройный хор византийцев печенеги-огузы молча зашевелились, пиная коней пятками и размахивая щитами. Полукруг распался на отдельные цепи, вытянувшиеся вдоль берега.

Завидев, что роскошные корабли убрали паруса, втянули весла и прекратили свой бег, сбросив за борт двулапые бронзовые якоря, полуголые ребятишки, ранее незамеченные с моря в толпе взрослых, шумной гурьбой помчались в гору, туда, где за деревьями виднелись дымы. Их обогнал всадник, суматошно хлеставший лошадь плетью. И детвора и всадник мигом скрылись за холмами. Остальные подступили к самому прибою.

Тем временем Калокир велел кораблям с товарами оставаться на безопасном отдалении, сам же, окинув беглым взглядом берег, указал кормчим хеландии на небольшую, но глубокую бухту, удобную для высадки.

— Дометиан! — сложив ладони рупором, позвал он.

И тотчас же от ближнего торгового судна отделился крошечный плотик с толмачем-переводчиком, поспешившим на зов дината.

Несмотря на дорогой узорчатый хитон, высокую шапку и крест, болтавшийся на цепочке и шлепавший по груди человека с христианским именем Дометиан, печенеги сразу узнали в нем выходца из их рода-племени и, озадаченные больше прежнего, загалдели.

Ромеи во главе с Калокиром и переводчиком Дометианом ступили на сушу. Их окружили степняки. Так и стояли. Пришельцы изо всех сил изображали дружелюбие. Огузы никак на это не реагировали. Выжидали.

— Скажи им, что мне нужно видеть их властелина, — приказал Калокир толмачу. — Где их славный Черный каган? Спроси.

Дометиан торопливо перевел его слова. В ответ раздался лепет множества голосов, точно ветер прошелся по листве. Вперед вышел юноша, видом своим выгодно отличавшийся от небогато одетых соплеменников. Он выкрикнул что-то и приставил острие кривой сабли к груди дината.

— Требует, чтобы ждали молча, — трясясь и заикаясь, пояснил Дометиан.

— Помолчи… — сквозь стиснутые зубы процедил Калокир, но тем не менее смиряясь с унизительным своим положением. Взглядом он успокоил солдат, заволновавшихся при виде сабли, которой поигрывал варвар.

В тот момент, когда, казалось, множество рук вот-вот схватит и растерзает кучку растерявшихся византийцев, в отдалении послышался приближающийся топот копыт. Толпа с криками всколыхнулась и расступилась.

— Куря!

— Эйи-и-и шохра, Куря!

Впереди на тонконогом иноходце скакал каган. В седле держался легко, умело, далеко позади оставив свиту, в числе которой Калокир разглядел и того гонца с плетью, что недавно вместе с гурьбой полуголых сорванцов покинул берег.

Конь у князя хороший, сбруя и седло дорогие, саксонской выделки, добытые, должно, у какого-нибудь несчастного северного купца, оплаканного где-то в Падерборне или Госларе, ибо огузы не покупали и не меняли, а отбирали, убивая. Таким конем грех не залюбоваться. Обычные печенежские лошади — сплошь низкорослые трудяги, не изнуренные перевозками кочевого скарба. А все же княжеский иноходец уже в летах, хоть и изящен еще его бег. Все подмечал динат.

Каган Куря — что значит: Князь Черный — с ходу бросил поводья в руки набежавшей челяди, мельком глянул на корабли и, спешившись, приблизился к чужестранцам.

Калокир вытащил из-за пазухи круглый императорский медальон, при виде которого Куря широко улыбнулся и, обняв Калокира за плечи, к большому смущению последнего, принялся лизать его щеку в знак особого расположения. Вдоволь обслюнявив морщившегося от отвращения дината, Куря обернулся к своим и воскликнул:

— Целуйте ноги моих братьев из Страны Румов!

Толпа пала ниц, и вскоре обувь ромеев была очищена от пыли.

Спустя полчаса они сидели в разбитом на возвышении шатре.

За откинутым войлочным пологом угасали последние краски заката. В низине зажглись блеклые дымные костры из хвороста и кизяка. За оградой из крытых повозок-вежей с задранными кузовами и уткнувшимися в землю оглоблями пасся табун. Гортанные выкрики сгонявших гурт пастухов-погонщиков смешались с блеянием овец. Женщины перекликались с мужчинами, рассевшимися перед чанами с кумысом. Вдали различимы были факелы византийских кораблей и расплывчатые фигурки печенежского дозора на верхушке мыса.

Перед каганским шатром в знак власти развевался пышный бунчук — конский хвост, прикрепленный к древку воткнутого в землю копья. Внутри шатра потрескивало и шипело пламя очага, в который капал жир жарившегося на вертеле барашка. Мясо отрезали кинжалами, запивали его не кумысом, а фессалоникским вином. Было душно, и тоскливое стрекотание цикад навевало сонливость.

Куря, одурманенный виноградной настойкой и духотой, смеясь сквозь зубы, запустил обе руки в мешочки с золотом, присланным из далекого Константинополя, шевелил пальцами, услаждая свой слух звоном монет.

— Печенежский народ нам по душе! — начал Калокир, прикидывая, как бы получше подступиться к главной теме, ради чего, собственно, он и завернул сюда. — Ты правишь мудро!

— Не всех печенегов надо ценить, брат, не всех, — отозвался Куря. — Цените только моих огузов. А ятуков не надо.

— А что ятуки?

— У-у-у!.. — Черный каган сидя затопал пятками, расшвыряв подушки. — Отбились от нас ятуки. Сели между Днепром и Сурожью, землю роют, зерно растят, как русы. И якшаются с Кыювом, торгуют. Тьфу! Э, брат, прости, дай вытру.

Калокир утерся сам, с трудом сдерживаясь, чтобы не ответить на неосторожный плевок грубостью. Желая поскорее завершить неприятное пиршество и перейти к делу, произнес:

— Не горюй, даст бог, доберешься до ятуков, проучишь. Но сперва послушай, что скажу. Есть к тебе, славный, просьба. Выполнишь, в убытке не будешь. — И динат подвинулся поближе, словно опасаясь, что их могут подслушать.

С помощью заметно осмелевшего, успевшего кое-как приспособиться к забытой обстановке соплеменников слабодушного Дометиана между каганом и Калокиром произошел секретный разговор. Тайну здесь разделили пока лишь они. Трое.

Наутро, брезгливо озираясь, не привыкший к грубой постели проснувшийся динат поднял отяжелевшую от вечернего пиршества и ночного смрада голову. Чтобы прийти в себя, долго тер виски тряпицей, окуная ее в бадейку с водой.

— Нам пора прощаться, славный князь.

Согласно кивнув, Куря ударил рукоятью кинжала в медное било и приказал заглянувшему на сигнал стражнику:

— Позвать Мерзю!

Множество внешних голосов цепочкой понесли прочь, словно эхо, каганское требование. Вскоре явился званый. Это был тот самый юноша, что вчера на берегу, выступив из толпы, поигрывал саблей перед грудью дината. Он вошел и поклонился.

— Э, Мерзя, мой верный, храбрый, быстрый волк! — приветствовал его Черный. — Возьми несколько воинов и спустись к морю. Там тебе передадут они, — он указал на ромеев, — из рук в руки трех не связанных рабов. Приведешь их сюда стороной, подальше от лишних глаз. Следи за ними крепко, чтобы не сбежали. Не бей, не надевай колодки. Все трое должны быть целыми и невредимыми. Смотри, чтобы твои люди не испортили одежды, какая будет на них, это важно. Остальное объясню потом. Ступай.

Тот снова молча поклонился и вышел.

Расставаясь с Курей, динат, осклабясь, не переставал повторять:

— Очень надеемся на тебя. Если сделаешь, как договорились, жди щедрых даров.

— Нас ли учить, э? — самодовольно ухмылялся Куря.

Калокир все наставлял:

— Заприте их как следует, не забывайте кормить до последнего дня. Ты не забыл, когда должен настать этот день?

— Э, помню, помню.

— Только не торопись, славный, дождитесь условного момента. Нужно, чтобы это случилось, когда мы уже будем в Киеве на Святославовом дворе.

— Э, в Кыюве Святослав… у-у-у! — Степняк затряс кулаками. — Сплю и вижу кумыс в чаше из его черепа… — Он задумался. Затем, как бы очнувшись, сказал: — Все сделаю, не беспокойся. Передай, брат Калокир, привет моим высоким братьям Константину и Роману, когда вернешься в Страну Румов. Пусть они будут здоровы и щедры!

Динат внутренне содрогнулся от наглости варвара.

— Да, брат Куря, — улыбнулся он, — не только привет передам, но и расскажу в Царице городов о твоем немеркнущем дружелюбии. А Святославу, уверен, не миновать гибели, дай срок.

— И ятукам, — подсказал каган, — ятукам тоже, э?

— И ятукам не миновать, никому не миновать! Только выполни обещанное.

Калокир махнул рукой свите, и она, бряцая металлом одеяний, стала подниматься на борт. Сам же он немного замешкался, соображая, не спросить ли провожатого, чтобы избежать возможного недоразумения на порогах с теми отрядами огузов, которые, как он знал, так и подкарауливают путников в днепровских камнях.

Куря превратно истолковал медлительность высокого гостя, подумав, что динат проникся к нему глубокой симпатией и никак не решится расстаться с ним. Поэтому каган сделал несколько шагов, намереваясь, по обычаю, облизать щеку Калокира, но тот, разгадав сей трогательный порыв, отшатнулся.

— Прощай, князь! — сказал Калокир. — Мы увидимся, когда буду возвращаться, ты ведь обещал приготовить свежих гребцов для моих кораблей!

Ромеи отплыли под громкие ликующие вопли провожающих. Мрачно молчали лишь трое рослых славян, понуро бредущих от берега под конвоем пеших воинов Мерзи, юного племянника печенежского кагана.

С наступлением темноты корабли Калокира вошли в Днепр.

Но, прежде чем они достигли первого островка в днепровском устье, на глазах оплитов свершилась мимолетная трагедия. Волею дината евнух Сарам, словно визжащего поросенка, заколол толмача Дометиана. И приняли смешавшиеся воды реки и моря тело того, кто уже не нужен был византийскому послу и кто заранее был обречен на смерть, поскольку он знал о заговоре против россов.

Глава IV

Улеб не поехал на торг в Пересечень, хотя отец и звал его с собой, как обещал. Отказался Улеб. Остался дома.

Было на то две причины.

Первая — налились зеленые опушки тугой, спелой силой, пышные травы требовали покоса на первое сено. Работа, необходимая для сельского жителя, не терпящая отсрочки. Не взваливать же эту заботу на одни женские руки. Мужчины собрались в дальний путь. А их в Радогоще легко сосчитать на пальцах.

И вторая причина, еще поважнее предыдущей — просьба Боримки, дружка. В самом деде нехорошо получается: Петрин сын уже не раз хаживал с товарами в компании кузнецов, а вот Боримке не довелось, хотя оба одногодки, подручные, у наковальни равны.

Боримко гордый малый, да не удержался на сей раз. Когда поутру снаряжали артельную колу, загружали кузнью и едой на дорогу, подошел к Улебу, сказал:

— Хочу с тобой.

— Я бы рад, сам за тебя просил, только отказали. Все уйдут, кто же в хозяйстве останется? И меня-то не взяли бы, кабы не давнее обещание.

— Хочу, — с отчаянным упрямством повторил Боримко.

Не принято у них противиться решению старших. Улеб удивленно взглянул на приятеля. И вдруг почувствовал стыд, будто провинился перед этим славным пареньком, который, в сущности, имел полное право так же, как все, кому выпал жребий, предвкушать радости пребывания в городе, усердно запрягать волов, выслушивать добрые напутствия, обещать гостинцы с торга и вообще чувствовать себя настоящим мужчиной.

— Хочу, хочу, и все, — шептал Боримко, потемнев от обиды. — Чем я хуже других?

Такого с Боримкой еще не бывало. Уж не мальчик, слава богам, четырнадцатилетний, познавший два года назад постриг совершеннолетия, не к лицу ему каприз.

Улеб почитал и хозяйские дела, и, конечно, дружбу. Он порывисто обнял Боримку за плечи и, нарочито смеясь, крикнул:

— Кто сказал, что ты хуже? Мне, думаешь, больно охота тащиться в грязище? Езжай вместо меня, выручи!

— А как же Петря? Как же он, твой отец? — заливаясь краской от радости, спросил Боримка. — Не дозволят поменяться-то.

— Не бойся, дозволят. Батюшке-то что, абы число не менялось.

— Твоя правда, — оживленно, будто и вовсе не кручинился, затараторил паренек. — Я палицу возьму обоз охранять от разбойников или зверя, все польза.

— Возьми, возьми, поищешь лиходеев, — хмыкнул Улеб, — тебе драка так и мерещится.

— А что, ты мягкая душа, от тебя мало проку, случись биться, зато я ка-а-ак начну! — Боримко принялся размахивать руками, изображая, как он расправится с обидчиками, если таковые попадутся.

Отец не возражал, лишний раз оценив про себя доброту и справедливость сына. Поклонясь и воспев хвалу Волосу, покровителю торговли, сдержанно ответив на низкие прощальные поклоны детей своих, Улии и Улеба, кликнул спутников от галдящих женок, велел трогать.

Всхлипнули нутром волы от натуги, заскрипели под тяжестью огромные дубовые колеса, кинулись врассыпную куры, копошившиеся в пыли единственной улочки. Впереди процессии двое верховых.

Скрылся обоз за лесным поворотом над речкой, только колесный скрип доносится, затихая.

А Улеб косил траву.

Взмах. Еще взмах. Потревоженные, сыплются из-под ног пестрокрылые кузнечики, стрекочут, словно игриво поддразнивают, а может, и подпевают по-своему женщинам, что зачем-то протяжно выводят в орешнике высокими голосами слова грустной песни-былины:

…Там стучит ведь матушка-а-а-земля, Да под той же сторо-о-онушкой восточноей, Как прямой-то дорогой еха-а-ать месяцы…

Вся сноровка в руках Улеба, в резвой его поступи, вся отрада сейчас в его молодом, голосистом горле.

…Захотелось мне-ка ехать во свою-у-у землю, Во свою землю, но-о-о-о не на родину, Я поехал теперь да во свою-у-у землю, Выезжал я тепе-е-ерь да на чисто пола…

Наблюдает древний старец, опираясь сложенными руками на шалыгу-посох с изогнутым навершием. Сам тонкий, как посох, борода белым-бела до пояса, брови — тополиный пух, а из-под них колкий взгляд, дедовский.

За полдень трудились. Покосили на опушке всю траву. Девушки расстелили в тени платок, а на нем, как на скатерти-самобранке, русские маковые хлебцы, сладкая репа в меду, сыр-творог, каша в миске да овсяный кисель.

Низкие изгороди тянулись по склону холма. В камышовых окнах протоки выступили к быстрине на бурых от тины сваях мостки для стирки. Неподалеку, на песчаном пятачке, невидимые с реки, лежали рядышком челны-стружки, окунув свою тень в воду, будто выползли на сушу погреться.

После обеда Улеб собрался погонять любимого жеребца вдоль чистой речной поймы. Нынче он поработал славно, можно и развлечься.

Вывел огненно-рыжего своего красавца из скотницы. Вел по селу на поводу, прикидывая в уме, куда лучше податься. Вверх по реке или спуститься в долину за турье урочище? А может быть, еще дальше?

Там, внизу, куда долетают морские ветры, леса дремучие, малохоженые, обрываются перед степью. Конечно, отец не позволил бы в одиночку забираться в такую даль, но сам он сейчас далеко, а больше с Улеба спросить некому. Только сестрица вдруг:

— Ты куда, братец, заторопился?

— Поскачу за кореньями.

Улия с подружкой на соседнем дворе, как обычно в эти часы, занимались пряжей, досужим девичьим делом.

— Это куда же? — не унималась.

— Известно куда, — отвечал, отведя глаза, — в Мамуров бор, куда же еще.

— А чего глаза прячешь?

— Сказано: буду в Мамуровом бору! — рассерчал он. — Привязалась, глупая! Вот возьму хворостину, узнаешь у меня.

Улия, вовсе не глупая, почувствовала смущение братца. Враль из него неважный.

— Батюшка тебе что наказывал? Не ходи из дому, дожидайся. Нас оставлять не велел, забыл?

— Я недолго. Соберу кореньев на краску.

Из корней дикого мамура выделывали красную жижу, которой и раскрашивали холстину. Свежая краска всегда пригодится в хозяйстве, вот Улия и оставила брата в покое, сказала только:

— Смотри не ночуй в бору-то, там прыскучий зверь так и рыщет. Взял бы на случаи хоть меч какой.

— А, — отмахнулся, — я и руками задушу хоть рысь, хоть волка. И от вепря рогатину вырублю, нож-то при мне, а то и схоронюсь на дереве или ускачу в случае чего.

— Ладно уж, беги, да ворочайся засветло, храбренький мой, — ласково улыбнулась, тряхнув косой. — Суму под коренья захватил?

Умчался во весь дух Улеб. Ослабил поводья, давая полную волю резвому коню. Казалось, огненный вихрь промелькнул, только глухо простучали копыта да тяжело шлепнулись сзади крупные комья грунта. И не скоро еще успокоилась вода в мелких заводьях от панических прыжков перепуганных насмерть лягушек.

Река тянулась лентой, то поблескивая под косыми лучами солнца, разливаясь, то вдруг сужалась, наполовину укрываясь в тени высоких рощ. Далеко впереди, минуя почти голую долину, испещренную неглубокими расщелинами оврагов, по дну которых журчали невесть откуда берущие начало ручьи, она вступала в новый лес, куда более густой и величественный, чем тот, что окружал Радогощ.

А что за тем лесом, Улебу неведомо. Слыхал только, что те места загадочны, они граничат со степью, тянувшейся до самой соленой воды.

Кончилась прибрежная твердь. Улеб шагом въехал в чащу, пригибаясь от веток к влажной шее коня. Потом и вовсе остановился, соскользнул на землю и, прихватив кожаный мешок, стал продираться в глубь бора, делая ножом отметины на стволах.

Вернулся с мамуровыми корнями для Улии, бросил наполненный почти наполовину мешок на Жара, подвесил к его шее. Коня не привязал, никуда не денется, достаточно одного слова: «Жди». Будет стоять как вкопанный.

Лес пленял, околдовывал его. Зачарованный, он уже не мог покинуть буйную зелень зарослей, каждый раз поражавших новизной восприятия, манивших, одурманивавших. Дитя природы, он был вскормлен ею и наполнен ее силой, и он платил ей такой любовью, какой можно любить только родную мать. Он понимал жизнь леса.

Ступает по мхам и валежнику тихо, словно вовсе не касается. Приветливо посвистывает вертким пищухам и поползням, что безбоязненно снуют, выискивая клювами жуков-короедов. Деревья нежно и крепко обнялись, позволяя бегать по их сплетенным рукам шустрым ласкам и шуршать землеройкам прошлогодней листвой под ногами.

Улеб все дальше и дальше углублялся в чащу, читая звериные следы. Прохлада и сырость, как ни странно, ощущались все явственней по мере удаления от реки. Улеб хотел выяснить, отчего так.

Вот лес поредел, отступил, открывая живописную поляну, залитую заходящим солнцем и щедро покрытую цветами. В воздухе стоял пчелиный гул. Огромный рой рассыпался в этом цветущем хранилище нектара.

Юноше, признаться, не очень-то хотелось сворачивать с пути, но, подчиняясь заведенному порядку, он все же выследил борть, старое дерево с дуплом, в котором, не сомневался, маленькие труженицы сумели накопить достаточно меда и воска.

Отмахиваясь от пчел, вырезал над дуплом свой знак, хотя, пожалуй, вряд ли нашелся бы тот, кто стал бы оспаривать обнаруженную им медушку.

Несколько храбрых насекомых ужалили непрошенного гостя. Однако укусы не омрачили его настроения. Он отыскал цветущую поляну, пересек ее, с любопытством направляясь к березняку, редко попадавшемуся в этих краях.

Стройные, трепетные, слегка патлатенькие, точно девчонки-баловницы в светлых крапчатых сарафанах, березы встретили юношу стыдливым шепотом, расступаясь перед ним, робко прячась друг за дружку. И только их няньки, деревья-старухи с седыми буклями и тугими темно-серыми копытами-наростами трутовика на корявых облезлых стволах сердито шипели и трясли седыми волосьями.

Солнце рассыпало последнюю пригоршню бликов. Ветерок резвился в листве, и от этого мельтешили солнечные искорки, осыпались блестками на траву и кустарник, на стайку грациозных косуль, вытянувших мордочки в сторону приближающегося Улеба.

— Здравствуйте! Вот и я! Не ждали? — воскликнул он. Косули, смешно подпрыгнув на месте, разом исчезли, будто растаяли в мареве.

Солнце пало, пора было возвращаться. Однако решил еще немного пробежать вперед, туда, где виднелась за березовым частоколом полоска воды. И не пожалел о своем любопытстве.

Дивное озеро по краям заросло рдестом и ряской, крупной и плотной, как многолетний настил. Один ручеек впадал в него и не вытекал. Озеро можно было бы сравнить со стальным овальным зеркалом в буро-зеленой оправе, если бы не рябь от ветерка да не рыбьи рты, жадно хватавшие воздух на поверхности.

Но ни холодная глубина воды, ни дышащие рыбины — ничто так не привлекало внимание Улеба, как прибрежная поросль, отделявшая озеро от не замеченного ранее болотца.

Вещий коваль Петря был настоящим травознаем. Улеб был его сыном. Он отличал лечебные травы безошибочно, не раз добывал их для родичей. Вот и сейчас собирал ирный корень да сушеницу, снимавшие боль ожогов кузни.

Но что это? Неужто?.. Улеб всплеснул руками и сломя голову кинулся навстречу внезапному открытию, швырнув под ноги травы, столь бережно собираемые только что.

Спотыкаясь в спешке, он огибал озеро, впившись изумленным взглядом в обильные красноватые пятна. Сомнения нет, это настоящий клад.

— Хвала тебе, Сварог! Хвала, Дажьбог, за то, что привел сюда!

Улеб с ходу прыгнул в воду, шарил, выбирал руками корневища болотных растений, покрытые тяжелыми землистыми комьями красно-рыжего оттенка. Это была она, руда! Да как много! Она на дне, она на затопленных ветках, она обнажалась толстыми слоями на срезе берега. Вот уж удивит и обрадует своих, пусть только вернутся из городища!

Словно не веря, он все барахтался среди обнаруженного богатства, измазался с головы до ног, промок до нитки.

Опомнился лишь с наступлением густых сумерек. Отобрал и сунул за пазуху образцы, кое-как привел одежду в порядок, умылся и знакомым бездорожьем, через березнячок и пчелиную поляну поспешил обратно к Днестру.

Верный Жар издали почуял треск ломающихся сучьев, призывно заржал.

— Мы с тобой молодцы, Жарушко! Ай да молодцы! — ликовал Улеб, укладывая прихваченные куски руды в мешок. — Соскучился, я понимаю, дружок, но зато мы просто молодцы! Дай-ка закреплю мешок получше. Вот так. Будет дома радость похлеще мамуровых корешков. Ох и денек, слаще не бывает!

Счастливый и взволнованный, он намеревался спуститься к реке, освежиться, но вдруг его внимание привлекли странные всплески. Он замер, прислушался. Полный настороженного любопытства, неслышно выбрался из-за деревьев и, прячась за раскидистым кустом, вгляделся в реку.

Улеб сразу различил силуэты четырех длинных и узких челнов, плывших против течения. Какие-то люди в темных лудах, застегнутых у горла так, чтобы не стесняли движения рук, молча и быстро, даже, пожалуй, излишне торопливо гнали челны, придерживаясь берега, с которого падала тень от высокой стены деревьев.

Луна еще не выкатилась в чистый проем неба, и ее смутно угадывавшийся сбоку свет не позволял разглядеть как следует ни тех, кто, привалясь к бортам, орудовал веслами, ни тех, кто, сдерживая тяжелое дыхание, упирался в дно не то шестами, не то копьями, стараясь не греметь, ни тех, кто просто сидел без дела на корточках. Плыли явно издалека.

Кто они? Торговые люди? Тогда для чего им таиться в темноте? Может быть, тиверские рыбаки? Тоже непохоже, хотя, судя по очертаниям одежды, могли бы за них сойти. Но на тиверских рыбачьих долбленках в такую пору горели бы лучины, а эти крадутся или скорее укрываются от погони. И молчат. От кого они прячутся? Сердце Улеба забилось в тревоге.

Челны поравнялись с тем местом, где он притаился. Они были совсем рядом, и Улебу показалось, что в одном из них лежат связанные. Это настолько его озадачило, что он на мгновение позабыл об осторожности, раздвинул ветки перед собой, желая проверить, не ошибся ли.

Шелест раздвигаемых ветвей произвел на плывущих такое впечатление, как если бы внезапно громыхнул гром. Головы их передернулись. Вскинулись луки, и в тот же миг трижды раздался короткий шипящий свист.

Две первые стрелы, сбив листья над головой Улеба, не причинили ему вреда, третья же, пущенная, как и предыдущие, вслепую, пронзив кожу между большим и указательным пальцами левой руки, расщепила ветку, которую он придерживал. Дико вскрикнула в стороне какая-то ночная птица.

Улеб замер, не издав ни единого звука, с пригвожденной рукой. Он даже не ощутил боли от изумления. Только бы смолчал и Жар. Улеб приложил правую ладонь к ноздрям коня на случай, если тому вздумается заржать.

Жар не выдал. Враги (кто бы они ни были, пока ясно одно — это враги), безмолвствуя по-прежнему, натянули луки, готовые повторить выстрелы, ждали, не послышится ли шорох опять. Но было тихо, очень тихо. Только ластились волны, и плясали в них зыбкие отражения звезд.

Каждый мускул юноши напрягся, тело, как согнутый прут, приготовилось стремительно распрямиться в прыжке, пусть только попробуют причалить.

Но недруги, пошептавшись меж собой и, вероятно, решив, что их вспугнул не человек, а зверь, шедший на водопой, как будто успокоились, опустили оружие, подхватили весла и шесты, вновь погнали свои челны по реке и вскоре растворились в ночи.

Перво-наперво Улеб правой рукой выдернул из ветки, а затем и отломил наконечник стрелы, пригвоздившей его левую руку. От стрелы без наконечника освободился легко, протащив ее сквозь рану, из которой наскоро высосал кровь и о которой тут же позабыл вовсе. Его интересовал железный наконечник, маленький трофей.

Улеб знал толк в любой кузне, и наконечники для копий и стрел в этом смысле не составляли исключения. Он сам их выделывал немало. Случалось видеть и чужую работу, сравнивать ее со своей на торгах.

Слегка приплюснутый остроносый кусочек смертоносного металла, лежавший на ладони, бесспорно, отличался от знакомых изделий и соплеменников к северян. Судя по всему, это «жало» сделано за Дунаем, вернее всего придунайскими булгарами. И хорошо, если это так: значит, не отравлено. Да, но ведь булгары не враги, с малых лет это слышал. Почему же эта стрела?..

Сказывали, когда-то, еще при Игоре Рюриковиче на Киевском столе, что-то не поделили великий князь и князь уличей. Дело дошло до драки. Воевода Свенельд привел с Днепра на Днестр дружину, обложил Пересечень, и быть бы меж своими страшной беде, если бы не вмешалась мудрая Ольга. Да еще и несчастье помогло миру: древляне погубили Игоря, стало Свенельду не до Пересеченя, ушел вершить суд над древлянами по воле овдовевшей княгини.

Давно то было. Звон мечей и свист боевых стрел не залетали сюда с тех пор. Великий княжич Святослав добывал победы далеко-далеко, и стерегли его дозоры края земли росской.

Кто же сумел, кто осмелился пробиться снизу и под покровом ночи натянуть здесь боевой лук?

«Может быть, — думал Улеб, — зря не окликнул этих людей. Может, они и стреляли оттого, что приняли меня за грозного зверя или разбойников, засевших на незнакомом берегу. Луды на них ведь были славянские. Да и наконечник… С чего им нести зло? И куда так торопятся?»

Эти мысли теснились в его голове в то время, как он уже ехал шагом вдоль реки, стараясь производить поменьше стука копытами своего жеребца. И те загадочные люди, вероятно, успели далеко продвинуться.

Но потом он представил себе, что может произойти, если они обнаружат беззащитное селение. Ведь в Радогоще еще могли гореть костры. Улебу доверили охрану родичей, и посему, отбросив всякие рассуждения и предосторожность, погнал коня так, что, казалось, задрожала земля и взошедшая луна кинулась прочь с перепугу, мельтеша за остроконечными зубцами лесной ограды.

Улеб мчался, ощущая коленями усилие мышц скакуна. Мешок с комьями руды и красящими корешками, который он не догадался выбросить, чтобы не мешал плотнее прильнуть к холке, подрагивал и колотился о щеку, и сердце стучало, норовя вырваться наружу, а сырой встречный воздух распирал ноздри и грудь.

Он не увидел их. Но они сразу услышали стремительно приближавшийся стук копыт. Успели спрятать челны в камышах и укрыться в засаде прежде, чем Улеб так неосмотрительно появился на освещенной луной тропе.

Жар с ходу перескочил через ручей, вскинув голову, внезапно почуяв опасность, шарахнулся в сторону, да было поздно. Петля аркана стянула плечи Улеба, он выронил нож, свое единственное оружие.

Его стащили с коня, он не упал на землю, а опустился на нее ногами и освободился от петли в тот момент, когда протянулись к нему вражьи руки. И отведали нападавшие кулаков юного кузнеца.

Первый страшный удар пришелся по перекошенной от злобы скуластой физиономии, обладатель которой хрюкнул, перелетел через куст рябины и, как жаба, шлепнулся в реку. Прятавшиеся под обрывом берега возле челнов кинулись спасать-вылавливать его. Другие же поспешили на подмогу тем, что, громко скуля и завывая, хватаясь за челюсти, головы и животы, корчились и ползали вокруг Улеба, сокрушавшего всякого, кого доставал тяжелый, как молот, его кулак.

Молодой и властный их вожак не позволял рубить саблями, сам же кружил в темноте как бешеный, с дубиной, пытаясь улучить момент для удара.

Тройным условным свистом Улеб отогнал своего коня и теперь был за него спокоен. Он, казалось, ослеп от негодования, не понимал чужой речи, но догадался, что его хотят взять живьем, он бросился на подлых, а они отступали, как трусливые шакалы, и снова смыкались в кольцо. Улеб молотил кулаками воздух, презирая и проклиная их трусость.

Ах, если бы удалось ворваться в село с криком, поднять тревогу, сдернуть с гвоздя отцовский меч…

Подкравшись сзади, изловчился безусый вожак — дубина сделала то, что оказалось не под силу всей этой злодейской своре. Улеб пошатнулся, подкосились ноги, он уткнулся локтями в теплую траву и лишился сознания.

Все последующее походило на кошмарный сок. Качался мир, стонало небо, тихо всхлипывали струи воды возле самых ушей, ударяясь о дно лодки, и тяжесть давила на горло, на плечи, на грудь, сковала руки и ноги. И не слышал Улеб, не видел, как пылали соломенные стрехи жилищ, как падали под клинками застигнутые врасплох седые головы и лилась невинная кровь, как кричали младенцы и срывались от ужаса девичьи голоса, как мычал обезумевший в горящих ухожах скот, как волокли пленных чужаки, как развязали и убили троих, привезенных с собой, и оставили их трупы на единственной поруганной улочке Радогоща.

И больше никого и ничего не оставили на месте преступления, никого, кроме обезглавленных и тех, также убитых, трех нездешних русобородых мужчин в светлых, расшитых булгарским орнаментом и с вложенными в их холодные руки мечами и секирами, которые эти трое ни на кого не поднимали. И любой коваль-оружейник при виде тех мечей и секир сразу же сказал: «Да, они сработаны за Дунаем». Но кузнецы были на торге в далеком городище, а Улеб лежал в грязном челне, придавленный тяжестью, и он ничего не услышал и не увидел, как не видел обвалившейся в пепелище кровли отцовского дома, а вместе с ней и обгоревшего колеса, два года извещавшего всех о том, что под крышей, на которой оно лежало, ждала своего счастья веселая дочь вещего Петри, красавица Улия, невеста на выданье…

Черные, перегруженные добычей челны поспешили удрать досветла. Они неслись по течению Днестра-реки к морю. За спинами запыхавшихся гребцов полыхало скорбное зарево.

Глава V

— Гляди, Сарам, гляди! Красиво, заклевали б их вороны!.. Во-о-он на том берегу апостол Андрей благословил горы и поставил крест, предрекая город. И он возвелся, город, и называют его ныне жители матерью городов своих.

— Но они, тавроскифы, не сберегли тот крест, господин, не сохранили, ай-ай-ай.

— Христос Пантократор не простит! Еще поплатятся эти дерзкие руссы. Палатий до них доберется.

— Да, да, мудрый мой господин! Вот ведь и сейчас мы добрались благополучно. Хвала тебе! Добраться добрались, но не гневись, если догадаются обо всем… дай бог выбраться.

— Пошел вон!!

Корабли обогнули высокий, разделявший Днепр на два неровных рукава песчаный по краям остров, который на некоторое время скрыл все великолепие раскинувшейся впереди панорамы стольного града Руси. Византийцы ревниво осматривали свои суда, не слишком ли утерян их лоск на тяжких волоках через каменистые пороги Днепра.

— Ждет меня наш человек, ждет среди недругов — все утешение, — нащупывая за пазухой заветный медальон, бормотал Калокир.

Природа была щедра к этим краям. Звонкое лето стояло окрест во всей своей блистательной красе. Казалось, лучшие певчие птицы слетелись сюда, на высокие кручи. Цветастые луга причудливо обрамляли возделанные поля, на которых, размежеванные, чередовались скромные наделы загородных смердов, засеянные пшеницей, просом, ячменем, маком, полбой, коноплей и сочивом.

Волны Днепра раскачивали множество малых и больших, зачастую обшитых по старинке кожей ладей, грузовых плотов и крутобоких набойных беспалубных корабликов с квадратными парусами.

На каждом росском парусе непременно красовался то оранжевый, то желтый, то красный диск намалеванного солнца. Через всю ширь могучей реки перекинулось многоцветное коромысло радуги — подарок недавнего мимолетного дождика.

Византийцы вели свои суда, прижимаясь к правому, населенному берегу, медленно и величественно проплывавшему слева по борту.

Калокир сменил громоздкий боевой наряд на скромную рясу черного цвета, достававшую ему до пят. Он придал своему бледному лику томное выражение, вся преобразившаяся, утратившая резкие очертания фигура источала кротость. Пальцы смиренно поглаживали крест, свисавший на цепочке с поникшей шеи, губы шамкали неслышную молитву.

Привыкшая к причудам своего временного повелителя свита отнеслась равнодушно к его перевоплощению, хотя, надо сказать, ряса на Калокире должна была вызвать удивление, осуждение, поскольку он не являлся священнослужителем. И если динат своим видом старался выразить подчеркнутую скромность, то оплиты, напротив, до блеска начистив мелом и суконными лоскутами панцири, подбоченились и приосанились, поглядывая на близкий берег.

Хеландия между тем миновала упомянутый остров, и теперь стали различимы за лесом постройки предгородни: землянки с бревенчатыми перекрытиями, маленькие четырехгранные и шестигранные башенки терема в селище Берестовое, принадлежащем киевскому княжичу, высокие тесовые ограждения вокруг насыпи Аскольдовой могилы, древние рвы и свежие гробли Ольгиного двора в Угорьском, шалаши холопов, ролейных закупов, плоские кровли овинов и хлевов, мазанных унавоженной глиной, дымки отдаленной, скрытой деревьями верви, горбы курганов и сплетения тропинок, сбегавших к воде.

Но, пожалуй, наибольшее внимание путников приковывали к себе тянувшиеся вдоль прибрежной кручи большие закопченные отверстия, подле которых суетились люди.

Это были знаменитые Варяжские пещеры. В них ютились те из северных купцов, что не хотели или не могли платить за более пристойный постой в лоне города. Днем и ночью горели пещерные костры, там готовили пищу. Тут же, внизу, тесной чередой, уткнувшись смолистыми носами в узкую полоску песка, покоились ладьи-однодеревки небогатых торговцев. Ромеи называли такие моноксилами.

Незавидно одетые натруженные варяги кидали недоброжелательные взгляды в сторону нарядившихся, будто для парада, византийцев. Какой-то бывалый старец с грязной перевязью на бронзовом от загара теле, сложив рупором худые ладони, неожиданно громко для своего преклонного возраста прокричал по-эллински: — Эй вы, ослы на раскрашенных бочках! Снимите маски, лицедеи, покажите свои истинные рожи! До чего глупы и надуты! Каким ветром занесло вас, переодетые женщины!

Насмешливые его слова потонули в хохоте высыпавшей к воде толпы ятвягов, литовцев, пруссов, чудей, жмудей и прочих менял и бродяг с Холодного моря. В ответ раздались брань и угрозы оплитов.

Старый варяг, как видно, был знаком не только с языком византийцев, но и знал, как с его помощью наносить им оскорбления. Христианство строго запрещало рядиться в маски и переодеваться в одежду другого пола, ибо, утверждало оно, человек есть творение бога, нельзя изменять облик, данный человеку всевышним. Вот почему глумливое обвинение в грехе с берега больно задело тех, кто был на кораблях.

Вспыхнувшая перепалка грозила обернуться откровенной потасовкой. Кое-кто из оплитов требовал повернуть корабли на обидчиков, но Калокир своевременно прикрикнул на гребцов, растерявшихся было от противоречивых команд, и караван посольства с удвоенной энергией поплыл дальше, провожаемый свистом и улюлюканьями.

Вскоре пещеры остались позади, крики насмешников стихли. Река заметно сужалась.

Все чаще и чаще взору путников попадались артели плотников. Потные, оголенные до пояса мужики стучали топорами, оседлав длинные, лежащие одним концом на подпорках бревна. Иные варили смолу в чанах, помешивая варево кривыми жердями, иные же скоблили теслами уже сколоченные ребристые, как остов обглоданной рыбины, каркасы кораблей. Изредка налетавшее с реки дуновение шевелило насыпь стружки, и плотники подставляли разгоряченные лица прохладе.

В воздухе смешались запахи жареного мяса, ладана, коптящейся рыбы и горелого тряпья. Щебетание птиц, еще недавно услаждавшее слух, сменилось гвалтом людских голосов, звоном и перестуком железа, скрипом колес, ржанием и мычанием скота, всеми возможными звуками работы и развлечений.

Вода кишела купающимися мальчишками, которые, дурачась, норовили ухватиться за весла, и теперь уже кормчим было не до созерцания ландшафта, нужно было внимательно следить за своим продвижением среди более мелких суденышек и безрассудных ныряльщиков, чтобы не нарваться на неприятность: жизнь и имущество каждого росса стоили огромного штрафа, а то и молниеносной мести сородичей. Калокир хорошо это знал.

Солнце растопило радугу, оно припекало, доставая огненными стрелами повсюду. Душно было на реке. Ни последние капли вина, ни вода не утоляли жажду уставших путников. Полуденная истома заволокла небо над Киевом.

— Скоро ли конец? — спрашивали воины друг у друга.

— Где край нашим мукам? — тихо роптали гребцы.

— Когда же ступим наземь? — ворчали надсмотрщики.

Калокир отвечал всем сразу:

— Молчать! Еще немного терпения! Господь уже привел нас к цели!

Там, где Почайна впадала в Днепр, было самое удобное место для высадки. Калокир запомнил его с прошлого визита. Однако отыскать свободное место на причале оказалось не так-то просто.

С горем пополам протиснулись к суше. Зеваки наблюдали, как прибывшие бросали с кормы якоря, тянули сквозь ближние к носу весловые отверстия канаты и тщательно привязывали их к вбитым в грунт сваям.

Часть оплитов осталась стеречь корабли, рабов, которых хоть и отстегнули от весел, поднятых лопастями вверх и закрепленных торчком, но не пустили дальше палуб; тюки и мешки с товарами.

Старшими на берегу был назначен надсмотрщик без одного глаза. Выбор пресвевта не понравился копьеносцам: по их мнению, охрану кораблей и имущества следовало поручить кому-нибудь из более достойных, а не Одноглазому, который не был воином.

Калокир строго-настрого наказывал обрадованному доверием избраннику:

— Смотри, чтобы ни один гвоздь, ни один лоскут не пропал, за товары отвечаешь головой. А особенное внимание хеландии. Там, в нижнем ее отсеке спрятаны сосуды с мидийским огнем — тайна тайн. Весь мир трепещет перед нашей жидкостью, воспламеняющей все, горящей даже будучи выплеснутой на воду, и сама она для варваров — «огненная вода». Непостижимая сверхъестественная, а потому безмерно устрашающая. Никто здесь не должен заподозрить о ней на хеландии. Запомни. Гляди в оба.

— Не сомневайся, господин, я все знаю, помню и понимаю. Я буду глядеть в оба, — заверил Одноглазый, поправляя повязку.

— Безглазый обещает смотреть в оба, — пронесся ехидный смешок среди тех нескольких солдат, которым не суждено было попасть в город.

Во главе своих копьеносцев Калокир двинулся к видневшимся крепостным стенам. Толпа расступилась, давая дорогу ромеям и громко выражая одобрение их парадной выправке.

В людском водовороте мелькнул и исчез белый хитон евнуха Сарама. Динат велел ему позаботиться о еде для оставшихся. Сам же посол рассчитывал на щедрость местного правителя, щадя собственный кошель. Гостеприимство и хлебосольство россов были ему известны.

Если подняться к Горе, где жили князь и знать, от реки напрямик, то по левую руку будет Перевесище с дворами земледельцев. По правую — Щекавица, поселение охотников и скотоводов. Еще правее простирается Оболонье, пристанище убогих смердов. А по ту сторону Горы тянется до самых дальних лесов огромное посевное поле, поделенное князем меж верноподданными гридями.

Однако наиболее примечательной, самой шумной и самой многолюдной была нижняя, прибрежная часть Киева — Подолье.

Кого только не встретишь в пестрой сутолоке торжища! Чего только не увидишь на Подолье!

Вот сошлись белолицый новгородский гость и смуглокожий араб. Смеются, хлопают по плечам, торгуются изо всех сил, а речи-то друг дружки не понимают. Первый потряхивает связкой собольих мехов, другой щупает пушнину, приценивается, позвякивает пригоршней серебряных диргем. Ну чудак! На что ему меха в жаркой стране? Новгородцу монеты ни к чему, ему подавай добрый товар в обмен. Араб пленен соболями, кличет своего служку, и мальчонка, черный как смоль, вприпрыжку тащит тончайшие ткани.

А вот и темпераментный худосочный сарацин в длинной белой хламиде. Одной рукой удерживает запыленного верблюда с нагромождением тюков между горбами, другой жестикулирует как сумасшедший, кричит, спорит со степенным кривичем, который, если разобраться, не возражает вовсе, поскольку никак не уяснит, с чего тот кипятится. Верблюд, презрительно выпятив губу, лениво переводит взгляд с одного на другого, затем на толпу, оживляется вдруг, заметив нахально глазеющего на него буйвола, что приволок полный воз каких-то горшков, и, наверно, с трудом удерживается от соблазна плюнуть в глупого рогатого собрата.

Попадались ромеям и земляки. Они сразу отличали своих среди прочих по одеяниям, по крестным знамениям и обращениям к богу, которого без конца призывали в свидетели их бескорыстия в торге. Призывали, божились и тут же надували простачков.

Разноязыкие, разноликие люди смешались, как горох в мешке, плещут масла из корчаг и бочонков, обнимаются после удачных сделок, бранятся, не сойдясь в цене, похваляются товарами, тычут под нос драгоценные серьги и колты, перстни и ожерелья, а то и кукиш, глядят в зубы лошадям, дергают вымя коров, мнут трескучие свертки кожи, предлагая скорнякам за них костяные изделия, гогочут на проделки скоморохов, отталкивают нищих, которые не прочь проверить, хорошо ли лежит чужое добро, подбрасывают увесистые шары воска и сыра, угощаются медом и переваром, поют, хохочут, плачут, зазывают, примеряют, радуются, сердятся, апеллируют к присматривающим за порядком верховым дружинникам, что с наказующими шестоперами в руках бороздят толпу.

Наконец динат и его спутники выбрались из этой кутерьмы, подравняли строй.

Подолье и крепость разделяла трясина, малопривлекательная, как и все болото. Через эту зловонную жижу пролегла бревенчатая гать с дощатым настилом.

При желании болото можно было бы засыпать землей и хворостом, утрамбовать, отведя воду в какой-нибудь овражек. Однако киевляне благодарили судьбу за столь труднопроходимую естественную преграду на подступах к укреплению. В самом деле, случись нападение — вражескому войску пришлось бы с этой стороны преодолевать болото по единственному узенькому переходу. Вытянувшихся в цепочку неприятелей на тверди встретят дюжие росские богатыри и перебьют, сменяя друг друга для передышки, не давая сойти с качающейся под ногами гати.

Искушенные в боях оплиты Византии сразу оценили выгоду такого месторасположения и подивились дальновидности местных градостроителей.

— Поселились тут во время оно три брата, три князя, — поучал на ходу Калокир, — единому имя Кий, а другому Щек, а третьему Хорив, сестра их Лебедь. Сидел Кий на Горе, а Щек сидел на холме, где ныне и есть Щековица, а Хорив на другом холме, от него же и произвели во-о-он то место Хоревицей.

— Ишь ты, — безразличным тоном откликнулся старшина копьеносцев, то и дело снимая тяжелую перчатку, чтобы утереть ладонью пот с лица, — трое, значит, их тут сидело. Всего трое… Вот бы тогда нагрянуть, изловить да на дыбу! А сестрицу бы в темницу, чтоб не насмехалась.

— С чего ей насмехаться? — спросил кто-то сзади.

— Красивая, должно, была, — подхватил еще чей-то голос. — Девы тут красавицы, будто наши.

— Молчать! — Командир полусотни грозно обернулся. — Все они тут насмешники! — И добавил, подражая динату: — Заклевали б их вороны!

— Речку в стороне называют руссы ее именем, Лебедью, — продолжал Калокир. — Да, сотворили те трое град и нарекли его в честь старшего брата Киевом. Это знать вам теперь нужно, пригодится, варвары почитают знающих.

Посольство благополучно перебралось через болото, преодолело горбатый бревенчатый мост через глубокий наполненный водой ров и, пройдя вдоль насыпи перед окольными стенами, достигло следующего моста, остановилось перед запертыми Лядскими воротами, по обе стороны которых уходили в высь две похожие как близнецы четырехгранные башни-вежи, наполовину выдвинутые за линию частокола.

Вверху, над плотно подогнанными друг к другу заостренными кольями забора, поблескивали шлемы стражников, расхаживавших по слегка наклоненному внутрь помосту. Ветер полоскал яркие значки росских копий.

Ромеи стояли внизу, задрав головы, насколько это позволяла их жесткая одежда. Сигнальщик протрубил в рожок, требуя, чтобы пропустили.

Их, разумеется, и без того давно увидели, и уже громыхали засовы и гулко раздвигались массивные, обитые медью дубовые створы ворот, их толкали могучие руки рослых молодцев, при виде которых оплиты сразу поняли, почему динат-пресвевт принял миролюбиво-смиренный облик задолго до прибытия в город и отчего облачился в скромную рясу.

— Греки пришли! — раздался голос наверху.

— Греки пришли! — подхватил следующий стражник.

— Греки! Греки! — понеслось дальше.

Со всех сторон подходили воины, бежала поглазеть простодушная челядь, нарядные девицы собирались стайками на крылечках ближних теремов, степенно шествовали бородатые именитые мужи с растопыренными от обилия драгоценных перстней пальцами холеных рук, выглядывали из стрельчатых расписных окон нарумяненные жены.

Улочки ожили, сбросив полуденную сонливость. Все, кто высыпал на солнечную площадь перед воротами, здоровались с блистательными пришельцами, отвешивали радушные поклоны.

Прижимая к груди крест, Калокир пристально смотрел на приближавшегося в сопровождении нескольких верховых паробков-оруженосцев знатного всадника, успевая одновременно поощрять взглядами своих оплитов, что, прислонив копья к стене и сдернув шлемы, дружно колотили в поднятые над головами щиты рукоятями обнаженных мечей. Этот дробный и громкий стук был воинским приветствием всех племен и народов. Они колотили до тех пор, пока подъехавший воевода не воздел обе руки и динат не повторил его жеста.

— Я тебя знаю, храбрейший Сфенкел! Привет тебе! — воскликнул Калокир, касаясь ладонями стальных наплечников спешившегося воеводы. — Узнаешь ли ты меня?

— Привет тебе, человек! — отвечал киевский воевода. — Я не знаю тебя.

— Как же! Вспомни! Я Калокир! Когда-то ты преломил со мной хлеб на своем дворе. Твои свечи до сих пор освещают мою обитель в Фессалии. А ты, остался ли ты доволен моими паволоками и медью?

— В мой дом скверны не попадет. А тебя, добрый человек, прости, не припомню. Киев знал о твоем приближении. Ты посол Царьграда? Князь велел встретить тебя лаской.

— Препроводи на Красный двор, я должен донести туда тайные вести, — сказал Калокир.

— Идем.

Воевода грузно ступал сапогами по брусчатке, увлекая за собой строй ромеев. Шли они вверх по извилистой улице мимо чадящих мастерских ремесленников и гончаров, вертевших свои круги на обочинах мостовой, мимо богатых теремов и приземистых лачуг прислуги.

Чтобы не обидеть гостей, Сфенкел тоже отправился пешком. Позади процессии вели коней на поводу его паробки. Эти совсем еще молодые парни, спотыкаясь, открыв рты, неотрывно смотрели на мерно покачивающиеся перья на шлемах некоторых чужаков.

Провожать строй кинулись лишь вездесущие ребятишки. Взрослые же, не пропустившие ни единого слова из недавних переговоров, остались на площадке, чтобы обсудить услышанное и увиденное. Мужчин заинтриговали намеки посла на какие-то тайные вести. Женщины, естественно, были склонны посудачить насчет внешнего вида царьградских гонцов.

Мужи степенно толковали:

— По всему видать, вести те дурные.

— А может, и нет.

— Не иначе, самый главный после цесаря грек пожаловал. Много железа на его холопах.

— А может, и нет. Лицом недужный и без коня.

— Или они зажитники, посланы вперед просить корм на постой. Думаю, быть к вечеру ихнему обозу.

— А может, и нет.

— Точно быть обозу. Должно, снова греки везут нашему княжичу подарки, чтобы подсобил Царьграду мечом.

— А может, и нет. Уж больно говорливый гонец-то. Нет, не на поклон явился.

— По всему видать, дурные вести…

— А может, и нет.

Женщины щебетали в сторонке свое:

— Ой, интересно мне знать, они паву съедают, когда перья повыдергают на шоломы, или чтут и ощипанную?

— Мне больше нравятся перья с длинноногой птицы-бегуньи, пуховые — любо! Черные люди мало их привозят — дорого берут, а эти и вовсе не торгуют, сколько ни проси.

— Отчего бы?

— Им самим, должно, не хватает на все войско. Или боятся, чтобы наши не наделали и себе. Тогда бы поди разберись а поле на сечи, где кто.

— Я знаю, та птица скачет по горячим пескам далеко-далеко за морями-океанами, за Землей греческой. Поймать ее трудно, не догонишь конем в сыпучем песке, а песка мно-о-ого, конца-края не видать.

— А этот, с мертвым лицом, главный ихний, перьев не носит, по жаре надел рубаху до пят. Черна рубаха, что твоя сажа, как у того грека, который при матушке нашей, при Ольге.

— Я вам скажу, греки прислали Ольге второго, чтобы вдвоем ее, матушку, пуще прежнего подбивали к своему богу. Тьфу! Вот княжич им задаст, будут меру знать, помяните мое слово.

Станут женщины долго обсуждать событие, до ночи пересуды не кончатся и еще на утро останутся с избытком. Иное дело мужи, потолковали, и хватит, разбрелись по своим заботам, по домам да ухожам. А забот хватает, хоть и войны нет. Надо и поесть, и попить, и шлепнуть по шее подвернувшегося под руку служку, чтобы знал. Что Знал, не суть важно, лишь бы знал. Такова господская логика.

Улица, начинавшаяся от Лядских ворот, была самой длинной, однако почему-то называлась Малой. Если в начале ее преобладали жилища ремесленников, то по мере приближения к Детинцу увеличивалось число более богатых двухэтажных сооружений именитых граждан, высокие и добротные обиталища которых выгодно отличались от мастерских сравнительной опрятностью и чистотой.

Солнце играло на медных верхах тесовых башенок, в которых, наверно, и человеку не поместиться. Каждую башенку венчало крошечное изображение птицы или животного. Правда, порой не удавалось угадать конкретных прообразов иных изображений, но это не умаляло достоинство тех, кто их вырезал и укрепил наверху, рискуя сломать шею.

В соседних закоулках истобки, не терема. Проезжие части не мощены деревом, колоса выдолбили глубокие колеи в их плотно утрамбованном, окаменелом грунте. Сточные канавы разъедены выплесками помоев.

Мальчишки носились как угорелые, размахивая деревяшками вместо мечей и крышками от чанов вместо щитов. Няньки покрикивали на шалунов и грызли орешки. Мамки покрикивали на нянек и тоже грызли орешки.

То и дело из-за углов выскакивали всадники, и тогда все прохожие шарахались к низким тынам или стенам. Пропустив коней, пешие вновь запруживали улочку, а воздушные завихрения из-под копыт гнали вместе с пылью ореховую шелуху.

Все эти городские картинки мало трогали заморских гостей. Их донимали жажда и голод, и они мечтали о скорейшем прибытии на Красный двор, где надеялись утолить то и другое.

Гордость не позволяла Калокиру поторопить возглавлявшего шествие Сфенкела, который, в свою очередь, гордый тем, что идет в голове столь торжественного и нарядного отряда, ступал важно, не спеша, давая возможность зевакам вдоволь полюбоваться процессией. Утомленный динат чуть не подвывал от злости, когда Сфенкел задерживался, чтобы подробно объяснить какому-нибудь приятелю, что это за люди, куда и зачем он их ведет.

Вот наконец и Детинец.

Стены его покрепче окольных. Скрепленные глиной и смолой валуны не тесаны, в углублениях плесень и белесый мох. Перед внешней стороной насыпи торчали заостренные надолбы. К удивлению ромеев, они миновали ворота совершенно беспрепятственно.

Прекрасный терем выставил башни, в которых могло бы укрыться множество людей. Княжеские хоромы поражали размерами, на всем была печать величия и власти, в глазах рябило от золотых и серебряных росписей, разноцветных лент и гирлянд, обвивавших каждый столб или перило.

Ковры, устилавшие даже землю перед широкими ступенями входов, поглащали шаги озабоченно бегавших туда-сюда многочисленных наемных слуг и невольников. Почтенные старцы, как изваяния, грелись на солнышке, восседая на низких скамьях и держась за высокие посохи с круглыми шишками, усыпанными драгоценностями.

И вместе с тем под самым носом всего этого великолепия безмятежно и комично прогуливались куры и голуби, индюшки и гуси с подрезанными крыльями. Лохматый пес, уронив лопоухую голову на передние лапы, валялся посреди двора, он, казалось, пролежал так целые годы, не реагируя ни на переступавших через него отроков, ни на перезвон связки отмычек в руках пробегавшей мимо какой-то ключницы, ни на громыхавших при ходьбе незнакомых пришельцев.

По обе стороны Красного двора тянулись просторные ухожи, за ними достойные постройки, где жили княжеские избранники, громоздились кладовые, деревянные и белокаменные гридницы для пиров, а на них ощерились, точно в страшной улыбке, размалеванные медвежьи черепа, насаженные на шесты.

Все эти сооружения смыкались в огромное кольцо, внутри которого находилось лобное место. В центре площади стоял Перун.

Когда-то это был обыкновенный дуб. Он рос себе до тех пор, пока не обрубили крону и ветви. Могучему стволу топорами и теслами придали черты бога, и он, бог войны, отец богини смерти Нии, стоял крепко, незыблемо, ибо дубовые корни по-прежнему оставались в земле. Здесь, на капище Перуна, давались клятвы перед походами и сжигались останки погибшей знати.

Сфенкел отправился искать князя. Византийцы, опасливо озираясь, украдкой плевали в сторону идолища.

Вернулся воевода вместе с красивой девушкой, с нескрываемым интересом разглядывавшей убранство чужестранцев. Сама же она была одета сравнительно просто. Холщовое платье с вышивкой на опястье широких рукавов облегало стройное, гибкое тело.

— Княжич шлет вам привет, гости дорогие! — издали сообщил Сфенкел. — Подождите малость, скоро он освободится.

— Что может быть важнее прибытия пресвевта? — обиделся Калокир. — Скажи, чем он занят?

— Как раз, должно, начал тереть ребра.

— Что?

— Ребра, говорю, трет мочалом. В бане. Только воротился с соколиной охоты.

— Сам трет?.. — вырвался нелепый вопрос у растерявшегося дината.

— Когда сам, а когда и гриди помогают, — последовал столь же значительный ответ.

— Мы… ты, храбрейший, препроводи… Им нужен отдых и стол, — проклиная в уме свое внезапное смятение, пробормотал Калокир, указав на оплитов, в немом восторге обступивших девушку. — Да, им следует предоставить пищу и отдых.

— Конечно! Конечно! — Мясистая физиономия воеводы расплылась в улыбке. — Уже распорядились, накрывают. Все ступайте за девой, накормит.

Оплиты послушно двинулись за красавицей, точно стадо голодных мулов за щепотью дразнящего корма.

Не слишком искушенный в церемониях Сфенкел посчитал свои обязанности исполненными и теперь не прочь был отлучиться по собственным делам. Но динат вцепился в него взглядом.

— Малушка-то накормит всех воев досыта, — сказал Сфенкел, — не беспокойся. И опочивальню отведет им славную, будут довольны.

— Она кто, княжна?

— Нет, просто Малушка, роба. Ольга перевела ее из скотниц в ключницы, горенку дала наверху. Сам княжич просил за нее матушку. И братца ее, Добрыню, возвел в старшую дружину. Она, Малка, пригожая, Святославу по душе. Ты бы, мил человек, поостерег своих воев-то… Княжич горяч сердцем.

— Препроводи меня, — нетерпеливо прохрипел Калокир, — препроводи же меня куда-нибудь.

— Да! Правильно! Я помню, что твое дело не терпит. Сам хотел предложить, но опасался, что обидишься еще. Я, мил человек, княжичу-то объяснил: вести, мол, из Царьграда спешные. А он мне: «Раз спешные, пусть, коли не против, идет сюда. Заодно и помоется с дальней дороги».

Довольный, что сумеет наконец отделаться от чопорного грека, Сфенкел увлек впавшего в меланхолию Калокира в глубь двора.

Глава VI

Сознание вернулось к Улебу, когда каюки[15] уже далеко уплыли от пожарища.

Он лежал на боку, крепко связанный, придавленный какими-то тяжелыми предметами. Упруги — гнутые поперечные жерди на дне челна — впились в тело, и туго прижатые веревками к бедрам руки онемели, а голова гудела от боли после нещадного удара. Рот был заткнут войлочным комом.

Он приоткрыл глаза. Была еще ночь, однако уже угадывались первые проблески приближавшегося рассвета, на их фоне смутно, как призрак, вырисовывалась фигура гребца, который быстро-быстро орудовал веслом, упираясь коленом в приподнятую корму каюка. Улеб не мог разглядеть остальных, но он ощущал их присутствие по отрывистому дыханию и частым нестройным всплескам невидимых весел.

Первым его порывом была отчаянная попытка закричать и вскочить на ноги. В ответ на слабый стон очнувшегося пленника раздался приглушенный смех печенегов.

Если бы луна, светила ярко, если бы удалось приподнять голову, Улеб увидел бы очертания незнакомого берега, голого, низкого, а за ним бескрайнюю, уходящую в мрак равнину. И еще увидел бы, как широко разлилась река, как замедлилось ее течение.

Ему казалось, что случившееся — неправда. А если даже и правда, то близок конец этому кошмару, вот-вот налетит, как вихрь, росский дозор, отобьет, отомстит.

И точно внемля его мольбам, порою с берега доносились стук копыт и тревожное ржание. Улеб весь напрягался, узнавая верного друга, извивался, силясь освободиться от пут или вытолкнуть войлок языком, чтобы свистом предупредить коня об опасности.

Он чувствовал, как челн резко поворачивал к берегу. Печенеги размахивали арканами, суетились, гомонили, но топот копыт исчезал так же стремительно, как и появлялся. В эти мгновения Улеб желал одного — смерти.

Рабство… Что может быть хуже? Сердце юноши сжалось, едва он представил себе, с каким упорством, с каким недоумением и горестными криками будут родичи обшаривать Мамуров бор, воротясь с торга. Ведь он сказал сестрице, что отправляется туда за кореньями. И никто, вероятно, не узнает о его судьбе.

Человеку нет ничего дороже жизни. Улеб любил жизнь. Но тогда, окруженный коварными, он готовился встретить смерть грудью. Судьбе же угодно было сохранить его, пусть. И Улеб мысленно поклялся сделать все, чтобы тот, кто задумал обратить его в рабство, сам в конце концов проклял час, когда совершил преступление.

На рассвете Улеб основательно разглядел того, что по-прежнему торопливо, словно все еще опасаясь погони, загребал веслом на корме.

Это был низкорослый плотный человек с темными бегающими глазами. Жесткие и прямые, как нити, волосы обрамляли круглое лицо, ниспадая на покрытый испариной лоб мокрыми прядями. Он устойчиво держался на крепких, слегка изогнутых ногах в меховых сапогах, в которые были заправлены подвязанные под коленями шнурками кожаные штанины. Пропотевшая рубаха была вовсе диковинной, сшитая из двух разных кусков, один из которых представлял собой меховую шкуру, а другой — обычную холстину. Козий мех приходился на спину, холстина — на грудь. Явно принадлежавшая не ему темная славянская луда, что, по-видимому, для маскировки была наброшена на плечи во время ночного набега, теперь валялась под ногами. Оголенные исцарапанные руки были проворны. Улеб невольно отметил про себя, что такому крепышу по силам грести долго и долго.

Печенеги пересидели день в овраге, укрыв каюки, не разгружая их. С наступлением темноты вновь двинулись в путь, и опять плыли всю ночь, а с рассветом нового дня уже не прятались, плыли открыто.

Волны все ощутимее раскачивали челн, били в низкий борт с равномерными интервалами. Участившиеся брызги насквозь пропитали войлок во рту Улеба. Почувствовав горьковато-соленый привкус влаги, он понял, что находится уже в море. Юноша слышал раньше, что вода у моря соленая и ее нельзя пить, но никогда прежде не пробовал ее вкуса. И он не знал, что вкус морской воды подобен горечи слез, потому что не знал самих слез.

Между тем печенеги окончательно осмелели. Видно, близился конец плаванию. Их гортанные выкрики доносились с других лодок, шедших впереди. Однако прошло еще много времени, прежде чем появились признаки оживления уже не только на челнах, но и на берегу.

Сначала это был топот множества лошадей, словно гнали табун вдоль кромки воды. Затем с суши стали окликать плывущих. Окрестность огласилась шумом взбудораженного стойбища. В воздухе запахло жильем.

Улеба подхватили сзади, приподняли, показывая сбежавшейся толпе. Он содрогнулся при виде ликующих степняков, пеших и конных. Они размахивали руками, смеялись, указывали пальцами на него и куда-то в сторону.

Ими были усеяны волнистые гребни высокого берега, а за ближней грядой холмов виднелись еще более высокие холмы, на склонах которых стояли рядами какие-то странные подобия круглых шалашей, обтянутых шкурами и с дымящимися остриями верхушек. Оттуда бежали все новые и новые живые цепочки, обрывались у края поросшей кустарником лощины, возникали вновь, уже близко, присоединялись к общему хору встречающих.

Челны ткнулись в берег. Кто-то выдернул кляп изо рта Улеба и обрезал веревку на ногах, чьи-то руки волокли его одеревеневшее от долгого неподвижного лежания на дне лодки тело вверх по осыпавшейся мелкой галькой и сухими комьями земли тропинке на самую вершину мыса.

Расступилась толпа, освободила пятачок, где его и усадили и куда складывали награбленное. Довольные, что соплеменники вернулись целыми и невредимыми, если не считать опухшей и посиневшей физиономии лишь одного, того самого, что искупался в Днестре после соприкосновения с кулаком Улеба, печенеги встречали каждую захваченную у россов вещь новыми воплями.

Сидя с вывернутыми за спину руками на пыльной и жесткой траве, в ответ на щипки и тумаки пленник, прерывисто дыша, только сверкал глазами, озираясь вокруг. Но эти его гневные, полные ненависти взгляды еще больше распаляли толпу.

Улеб отвел глаза к подножию мыса, где все еще выгружали добычу под руководством молодого, сравнительно опрятного, вооруженного до зубов воина, на долю которого приходилась большая часть приветствий. Многие цокали языками и восхваляли его:

— Мерзя! Шохра!

— Эй-и-и, Мерзя! Мерзя!

— Го-о-о-эе!

Три каюка были уже полностью разгружены. Печенеги вытащили их на хрустящую гальку, затем неторопливо, явно красуясь и важничая перед зрителями, направились к последнему, четвертому, причаленному в отдалении. Шли за самыми ценными трофеями. В толпе пронесся гул восхищения.

И вдруг, покрывая все: и шум толпы, и галдеж чаек, и рокот прибоя, — раздался душераздирающий нечеловеческий крик. В нем была такая боль, что даже глумливая орда притихла от неожиданности. Обезумев, Улеб кричал и бился, силясь вырваться из рук навалившихся, с трудом удерживающих его степняков. Он увидел, как от челна в одной связке вели нескольких ребятишек и трех девушек. Первой шла Улия.

…В стороне от стойбища, за извилистым оврагом, обозначенным густыми пыльными зарослями крапивы-яснотки, лежали, точно оброненные белые шапки, известняковые валуны. В нагромождении больших камней дожди и ветры образовали углубления, достаточно широкие и высокие, чтобы в них мог поместиться сидящий и тем более лежащий человек.

Узкий вход в одну из таких естественных темниц перекрыли массивной крышкой с крепкими внешними подпорками. Через щель, служившую одновременно отдушиной и отверстием, сквозь которое узнику просовывали пищу, внутрь этого каменного мешка проникал скудный свет.

Улебу не надели колодку, как это обычно проделывали на первых порах с порабощенными, а заточили сюда за буйство.

Его не били. Напротив, старались уберечь от увечий. Пищу давали отборную и вдоволь. Воду тоже не забывали. Землю в пещере устлали толстыми, сплетенными из травы подстилками. Подобная «забота» указывала на то, что пленника считали ценным и, видимо, берегли для продажи. Но кому?

Улеб припал к щели, пытаясь выяснить, возможен ли побег. Щель была довольно широкой, и, если прижаться к ней глазами, можно разглядеть происходящее снаружи.

Неподалеку, прислонившись спиной к валуну, лицом к пещере сидел, подогнув под себя ноги, рослый детина. Стражник был один, но, судя по ширине его плеч и вздувшимся буграм мускулов, стоил двоих, а то и троих.

Заходящее солнце уже не припекало, но тем не менее страж изнывал от жары, исходившей от нагревшихся за день камней. Эта туша поленилась перебраться в тень редких сосен, зеленым островком выделявшихся поодаль на фоне серых волн степи, или же просто не смела удалиться.

Чтобы убить скуку, страж вполголоса тянул заунывный напев. Со стороны оврага ему вторили насекомые, зудящим столбом стоящие над зарослями крапивы. Изредка, должно быть, чувствуя на себе взгляд, он прерывал пение, прищурясь, смотрел туда, откуда этот взгляд исходил, и, поддразнивая узника, изображал испуг, спешно пододвигая к себе щит и саблю, как будто тот мог их перехватить, лопотал что-то и в конце концов разряжался смехом, довольный своей забавой.

По виду нельзя было предположить, что он отъявленный злодей, но Улеб сразу отказался от попытки как-нибудь разжалобить его или подкупить щедрыми обещаниями. Впрочем, какие могли быть переговоры между людьми с чуждыми языками?

Переменчивый ветер приносил то свежее дыхание моря, то отвратительное зловоние сгнивших объедков и всякого сора, которые сбрасывались в овраг. Слух едва улавливал отдаленный скрип передвигающихся повозок и голоса.

Уже обагрился закатом горизонт, уже исчезли тени, уже не раз наведывались какие-то мужчины и женщины, чтобы потолковать с охранившим пещеру огузом, а Улеб все не отрывался от щели, точно не мог наглядеться на белый свет, будто все еще рассчитывал увидеть свое спасение или сестрицу с несчастными земляками, чья судьба беспокоила его больше, нежели собственная.

Прилетела кукушка-зегзица, схоронилась в соснах, закуковала. Это Жива, богиня жизни, обратилась, как всегда, кукушкой, голосом своим подает надежду.

— Жива-зегзица, сколько мне жить?

Бесконечно ее кукование. Не сосчитать обещанных лет.

— Спасибо тебе, добрая, спасибо. Но зачем мне столько?.. Помогла бы лучше вырваться на волюшку. Ох, вложи в мою руку сварожий меч, что ковался молотом батюшки, закалялся на ветру мною в седле быстроногого Жарушки. Ты уже подарила мне четырнадцать весен, и всегда-то я не меч любил, а молот. Быть отныне по-иному. Подари же мне еще хоть годок, только вольный…

Стояли сосны, склонив друг к другу лохматые шапки, точно группка немых случайных свидетелей, забредших в степь.

Скучно стражнику сидеть на склоне дня меж безмолвных камней. Ему хотелось в окружение костров, где остывал в чашах свежий кумыс. Хоть бы пленник произнес звук, и то развлечение.

— Э, руся, — тихо позвал он, — эй!

Нет ответа. Он позвал снова. И снова молчание. Тогда он растянулся во весь свой огромный рост. Лежал так, покусывая травинку, бормоча под нос. И вскоре послышался его храп.

В стане печенегов тем временем праздновали удачный набег. Предвкушая новые дары от тех, по чьей указке направил челны на чужую реку Куря, каган Черный самодовольно выслушивал своего племянника, в словах которого чудился ему звон византийских монет.

Мерзя не скупился на похвалу в собственный адрес:

— Никто не услышал, как я налетел со своими воинами! Никто не видел, как я уходил!

Невесте Мерзи, смуглянке Лие, в честь такого события было дозволено немного постоять у полога каганского шатра.

Она во все глаза смотрела на рассказчика, готовая по малейшему жесту исполнить любое его желание: подать или убрать чашу, утереть его разгоряченное лицо или ополоснуть его пальцы в бадейке, которую держала наготове вместе с чистой тряпицей.

— Всех побили! Все сожгли! — похвалялся Мерзя, ерзая и размахивая руками.

Каган одобрительно кивал.

— Никто не спасся! Быстро связали, — возбужденно продолжал хвастун.

— Э, чего же так мало привез? — спросил Черный князь.

— Хе, они же не давались! Нет, нет, не то… они убегали! Ты сам велел проследить, чтобы ни один не убежал. Пришлось порубить.

— Верно, — сонно согласился Куря.

— Их было сто! Больше! А мы победили! Они рядами, стеной на нас…

— Э, Мерзя, ты же говорил, что не ждали вас.

— Ну да… это… я и говорю: они спали рядами… под стеной. А мы, я ка-а-ак налетел! Я молодец! Я могу и Кыюв захватить! Дай мне половину войска!

Куря вдруг открыл один глаз, хитро прищурился, заправил усы за уши. Ехидно спросил:

— Может, тебе все войско отдать? И свой бунчук, а?

Мерзя осекся, потупился.

— Тех троих, что увезли с собой, оставил там?

— Конечно, великий! — Хвастливый племянник вновь оживился. — Все исполнил, как было велено.

— А этого, бешеного, как взяли? Силен он, чуть не разметал толпу на берегу, когда вывели. За такого дорого возьму.

— Он и там буянил. На меня напал сзади, но я ка-а-ак двинул его кулаком, он перелетел через куст и ка-а-ак шлепнется в воду — еле выловили. Да… — вдруг вздохнул Мерзя, — еле выловили из реки… Слыхал, как он взвыл сегодня!

— Я думала, светловолосый не от страха закричал, а оттого, что увидел своих, — робко подала голос Лия. — Одна дева, на него похожая, руки к нему тянула и тоже кричала. Может, они…

— Молчи! — Мерзя вскочил, затопал ногами. — Как смела открыть рот перед великим каганом и мною! Эй, кто-нибудь, плетью ее, плетью!

И даже после исчезновения насмерть перепугавшейся невесты он все еще тряс кулаками, злобно пинал бадейку, которую смуглянка обронила, когда покорно принялась шлепать сама себя по щекам, прежде чем убежать в страхе, вопил на весь шатер:

— Она думала! Она смеет думать, женщина! А я говорю, что светловолосый кричал, испугавшись одного моего вида!

До поздней ночи пылал светильник в шатре. Внизу, у подножия холма, также горели огни, они мерцали в лощине, точно кто-то рассыпал пригоршни светлячков. В трепещущем свете ближних костров призрачно мельтешили тени.

Куря вышел подышать свежим воздухом перед сном. Опираясь на плечо племянника, оглядывал стойбище, слушал нестройное песнопение, чередовавшееся с шумными ссорами, лепет спящих в вежах, переклички пастухов, стерегших гурты, и дозорных воинов.

— Был у меня тайный совет с братом из Страны Румов, — сказал Куря. — Вернутся его корабли, получим, что причитается и снимемся отсюда. Уйдем на пороги, на Днепр. Если румы приплывут от Святослава с успехом и скажут, что он попался на их хитрость, нам открыт путь до самого Кыюва. Хватит отщипывать крохи, ударим в самое сердце.

— Скоро? — спросил Мерзя.

— Не знаю. Дождемся верного часа. Может, и не скоро, но дождемся. Я сам все решу, сам.

— А что за хитрость у румов?

— Э… не объяснил толком, но сказал, что Святослав далеко уйдет с дружиной, очень далеко. И еще говорил, что твое, храбрый волк, нападение и те трое, которых он нам передал, а ты отвез и бросил, где велено, кусочек той хитрости. Вспомни, все ли сделал как надо?

— Ай, мудрый, зачем обижаешь! Я храбрый и умный волк! Храбрей и сильней меня нет! Никого!

— Э?

— Кроме тебя, кроме тебя. — Спохватился, пал ниц, обслюнявил сапоги кагана. — Ты, великий, еще храбрей и умней!

Куря обычно свирепел, если кто-либо осмеливался слишком превозносить себя в его присутствии, и зарвавшийся племянник запоздало вспомнил об этом.

Каган вложил в ножны выхваченный в горячке кинжал, примирительно поднял струсившего не на шутку племянника и назидательно изрек, указывая на бунчук, символ своей власти:

— Не возносись выше этого. Ты моя надежда. Единственная надежда к старости. Запомни крепко.

Расстроенный столь плачевно обернувшимся триумфом, Мерзя закивал головой, попятился, сломясь в поклоне, точно ему перешибли хребет, и растворился во тьме. Мерзя долго слонялся окрест, возмещая зло на всякой мелюзге, попадавшей под руку. Забрел к валунам за оврагом.

Огромный детина-стражник, как мы знаем, спал возле оставленной на его попечение пещеры с пленником. Могучий храп сотрясал воздух.

— А, спишь! Спишь, собака! — Мерзя кинулся к нему, как настоящий волк к жертве. — Спишь! Так-то ты, Маман, выполняешь наказ! Убью!

Великан вскочил от неожиданности, вытаращился спросонья. Со стороны сцена выглядела нелепо: в гневе Мерзя напоминал зайца, который обжег лапы на углях и, обезумев, прыгал на скалу, ударяясь и отлетая. Скалу, естественно, напоминал великорослый стражник.

— Собака! — визжал Мерзя. Он гулко колотил кулаками в щит, которым Маман успел прикрыться. — На кол! Я тебе покажу!

Эта возня стряхнула со стражника остатки сна. Он вдруг рассердился. Еще бы, его заставили скучать тут в одиночестве, сами же пировали внизу, а теперь вот этот, которого он мог бы одной рукой зашвырнуть на сосну, должно быть, насытившись и навеселившись вдоволь, подкрался, чтобы ругать и колотить его за пустяковый, по его мнению, проступок.

Подумав так, великан прямо задрожал от обиды, бросил щит, вне себя схватил крикуна за пояс — и крапивные заросли оврага всколыхнулись и затрещали под упавшим в них телом.

Мерзя, казалось, лишился рассудка. Ушибленный и ужаленный, он выкарабкался наверх, по-собачьи перебирая ногами и руками, бессознательно вернулся на четвереньках к стражнику. Маман, сам ошалевший от содеянного, в отчаянии обнажил саблю: раскаиваться поздно.

Стоя на четвереньках, Мерзя чихал, отплевывался, скулил, оглушенный, потрясенный до глубины души. И тут в голове Мамана внезапно мелькнула мысль, достойная самого находчивого умника. Он грозно рявкнул:

— Кто пришел? Кто посмел напасть на каганского стража?

— Э… Это я, Ме… Мерзя, великий, храбрый вол… Волк! Я Мерзя! Ты поднял на меня руку! А-а-а! На самого Мерзю поднял!

— Тихо, а то рассеку на куски.

— Что? — шепотом спросил каганский племянник, едва не лишившись чувств. — На куски? Меня?

— Кого же еще!

— Разве ты меня не узнал? — еще тише прошептал «великий, храбрый волк».

— Нет, не узнал.

— До сих пор не узнал, а?

— Слушай, Мерзя, я тебя не узнал, и все. Тебе понятно? А раз не узнал, простят, если что. — И Маман угрожающе поднял саблю. — Из-за одного, пусть и знатного, не станет каган губить лучшего воина. Забудем. Не то…

— Да, да, да, да… Я тоже тебя не узнаю, Маман. Я ухожу. Но ты не спи. Не будешь спать? Не будешь?

— Нет, не буду, — пообещал великан ему вдогонку и тут же лег на траву и захрапел на всю округу.

Шатаясь, точно больной, Мерзя добрел до своего ложа, свалился как труп. Он не рискнул поднять шум. Слишком большим, непоправимым позором покрыл бы себя, если бы те, что трепетали перед ним, вдруг узнали, как проучил его простой воин.

А в глухой каменной темнице, изнуренный, измученный горькой своей участью и тяжкими мыслями, беспокойно ворочаясь во сне, лежал Улеб. Он не слышал ни полуночной ссоры огузов, ни шороха ящериц, встревоженных тем, что в их обитель заточили человека, ни шелеста прибоя, ни криков степных сов, ни громкого храпа стражника Мамана.

На рассвете с моря поползли туманы.

Густая пелена низко стелилась по траве, и от этого, казалось, шевелилась сама земля. Туман скапливался в ложбинах, лежал широким покрывалом на равнине, а крупные камни и холмы, точно горбы нырнувших в молоко верблюдов, торчали на поверхности.

Было тихо и сыро. Маман зябко поежился, открыл глаза и… ничего не увидел. Вокруг белым-бело, хоть глаз выколи.

Эка невидаль — туман. Стражник нехотя стал подниматься на ноги, потягиваясь, жмурясь и зевая. Когда он встал, молочная пелена доставала ему до колен. Удивительно, как четко разграничивались приземистый слой тумана и прозрачная, до звона чистая воздушная ширь над ним.

Маман еще не видел этой забавной фантазии природы, поскольку, заложив руки за шею, продолжал потягиваться, хрустя суставами, с закрытыми глазами и распахнутым в зевке ртом. Но, когда открыл глаза, обомлел от изумления. Стоял не шевелясь, точно боялся спугнуть видение.

— Хэ-э! — восхищенно выдохнул наконец и ущипнул себя несколько раз. — Уй-и, атэ!..

Перед ним, будто в сказке, висело безногое туловище рыжевато-красного коня. Через мгновение Маман сообразил, что вовсе и не висит туловище, а просто стоит себе целехонький конь, только ноги его исчезли в непроглядном слое тумана. Конь-огонь! Уздечка на нем изящная, легкая, а к шее привязан небольшой кожаный мешок. И не пустой мешок!

Конь косился на медленно и осторожно приближавшегося к нему человека, навострил уши, повернулся, чтобы удобней было лягнуть копытом, но от пещеры не отходил. Заржал тихо, тревожно, устало.

Услышал Улеб, вздрогнул, мигом слетел с него тяжкий сон. Бросился к щели, не жалея лба. Все разглядел, все понял.

— Жар! Жарушко! — В приглушенном темницей возгласе благодарная радость, удивление, горечь, беспокойство, нежность. Улеб вытянул губы к щели, свистнул трижды. «Спасайся! Беги! Скорей!»

Жар послушно шарахнулся, но не умчался. Закружил меж больших камней, спотыкаясь о скрытые малые. Бегал, гонялся за ним Маман, сам чуть шею не свернул, а коня не поймал. Убежал за подмогой.

Улеб снова свистнул что есть силы. На этот раз Жар покорился сигналу. Метнулся к оврагу, исчез в нем, как крупинка в ковше с молоком. А слева уже бежали, толкаясь в спешке, печенеги с арканами.

Прибежали к пещере, а коня и след простыл. Пелена тумана успела сомкнуться за Жаром, снова белая сырость расстелилась ровной гладью.

Улеб наблюдал сквозь щель, как, недоуменно лопоча, суетились по пояс в тумане злые со сна огузы. Они тормошили Мамана: уж не задумал ли тот посмеяться над ними? Великан поскреб затылок, развел руками, шагнул к пещере, отбросил подпорки, отодвинул тяжелую крышку. Выволокли Улеба, облепили, повисли на нем, загремели на всю степь:

— Атэ нирдэ? Атэ нирдэ?

Улеб слов этих не понимает, но догадывается, что спрашивают: «Где конь?» Да разве он скажет! Пусть хоть душу вытряхнут, а не скажет.

Жар, к несчастью, сам себя выдал. Глупышка, он почуял, увидел из укрытия того, за кем, хоть и в отдалении, а все-таки преданно следовал многие версты по своей и чужой земле. Он поспешил к Улебу с радостным ржанием, позабыв об осторожности.

Петли упали на жеребца со всех сторон. Это печенеги, умели, как никто иной. Натянули веревки, ловко поймали беднягу, закричали, довольные, и сразу к мешку кожаному. Вспороли его кинжалами, запустили руки, надеясь, должно быть, схватить драгоценности, и вытащили… охапку мамуровых кореньев да комья болотной руды. Сплюнули с досады, стали запихивать пленника обратно в каменный склеп.

Странно, но Маман почему-то и коня не опутывал и к росичу не прикоснулся, он задумчиво застыл, опустившись на камень и уставясь под ноги взглядом.

Улеб лежал в темноте как убитый. Уперся кулаками в холодную заплесневелую стену. Молчал. А в ушах не стихали, врезаясь в память, два печенежских слова: «Атэ нирдэ?», «Атэ нирдэ?» — «Где конь?»

Крепко врезались в память те два слова…

Глава VII

Сфенкел подтолкнул Калокира внутрь баньки, сам шагнул вперед, растворившись в клубах пара, что-то кому-то сказал и, возникнув вновь, выскочил вон, прикрыв за собою дверцу.

Калокир очумело глядел на розовые пятна, мельтешащие, едва различимые в густом чаду. Громко перекликаясь, смеясь, стуча кадками, молодые здоровенные россы заполнили развеселое пекло.

Добрую половину баньки занимало странное каменное сооружение. Этот громоздкий, похожий на печь овал примыкал к стене и выходил сквозь нее во двор удлиненным жерлом, в которое снаружи кто-то беспрерывно подбрасывал поленья, поддерживая жаркий огонь. Купальщики то и дело плескали на раскаленные камни воду. Пар шипел и вздымался, ударяясь в потолок, так, что казалось, вот-вот банька взорвется и взлетит в воздух.

Это был сущий ад. Задыхаясь, динат попятился, осеняясь крестным знамением с таким усердием, какого прежде за ним, пожалуй, не водилось. С перепугу он решил, что все слепо в этом вареве. Однако его заметили я, наблюдая, как он крестится, загомонили:

— Смотрите, братцы, важный грек! Точно! Воевода прав!

— А чего это он, а? Чешется, что ли?

— Это матушкин Григорий!

— Нет, другой, братцы! Но тоже черный!

— Ступай сюда, человек! Вот место на лавке! Сымай рубаху!

— Ну-ка помогите гостю!

— Давай, грек, не робей! Небось охота попариться-то с дороги?

Попался патрикий. Совсем скис от такой бесцеремонности, а сердиться — как тут рассердишься, если хохочут дружелюбно, без издевки, суют бадейку, место уступают, подбадривают. Видно, парильня эта им дороже любых ритуалов.

Делать нечего. Сидит одуревший Калокир, полноправный посол Византии, покорно трет свое пузцо мочалом. Озирается без толку. Ему бы чин чинарем поклон отбить да представиться как положено. Но разве разберешь, где князь, а где кто? Все на лавках в чем мать родила. Голышом — все едины. Бормочет динат растерянно:

— Я высочайшим повелением… Калокир, пресвевт, из… препроводили помимо воли… Высочайшим повелением намерен сообщить…

— Успеется, дорогой гость, успеется. После долгих-то верст нет ничего краше воды, огня да квасу. Потерпит дело, мойся пока в свое удовольствие как дома.

Сказавший эти слова был юн годами, совсем мальчишка, но крепок телом по-мужски. Даже в клубах пара можно разглядеть голубизну его глаз, прямой, чуть приплюснутый нос, гладкое, продолговатое лицо с выпиравшими скулами и подбородком. Простые гриди дочиста выбривали головы. Этот же, хоть и был брит тоже, однако с его макушки свисал локон волос, отличавший знатного родом. Серьга в одном ухе золотая с двумя жемчужинами и рубином посредине.

«Вот он, князь, вот он, Святослав, — догадался Калокир. — Этот человек, еще мальчик, сумел пошатнуть покой нашего трона? Невероятно!..»

Калокир бросил мочало на лавку и устремил на соседа полный достоинства взгляд, слегка откинув голову и выпятив губу.

— Ты чего насупился, гость? — спросил юноша, поливая свои плечи квасом и покрякивая от наслаждения. — Я сказал: не робей, будь как дома. Рады тебе. Мы-то вот поспешили сюда, чтобы не в болотной грязи после охоты, а с чистым лицом и телом встретить высокого вестника Царьграда. Всегда рады тому, кто знает и чтит наш обычай. На-ко ополоснись квасом — любо!

— Осмелюсь заметить, — молвил динат, — я привык совершать омовения в бассейне. В мраморной купальне с благовониями. И если бы не препроводили…

— Ха! — прервал его речь Святослав. Широко открыл глаза, точно два голубых кружочка под стрельчатыми бровями. И вдруг, всплеснув руками, разразился смехом: — Ой, шутник! Ай, затейник! Вы слышали, гриди? Ему плох наш квасок! А мы-то, мы старались уважить. Прости нас, молим покорно.

Вокруг, дурачась, подхватили:

— Прости, добрый человек!

— Он, братья, привык к бассейну!

— К благовонию!

— Нехорош ему наш квасок!

— Ай, шутник!

— Я не шутник, — бросил динат простолюдинам, — я посол Святейшего… — И тут его взгляд остановился на Святославе. Князь молчал, и в его глазах Калокир увидел нечто такое, что подбросило его на ноги, затем подломило ноги.

— Ладно, благовонный, встань, не валяйся. — Святослав поморщился. — Мы ослышались. Считай, не поняли шутки-то.

— Да… дай квасу!

— Стало быть, ты прибыл прямо из Царьграда? — серьезно спросил княжич. — К матушке с приветом? Иль ко мне?

— К тебе, величайший, к твоей милости. С тайными вестями.

— Тайные? От цесаря? Сам прибыл или с челядью?

— Свита моя за обедом. Твоя дева препро… отвела.

— Коням задали корм?

— Я приплыл кораблями. Оставил внизу.

В них что?

— Один с парадом, каковой положен пресвевту в твое государство, в других товар разный. Все больше ткани и медь. Гвозди. Хорошие.

— Добро, пошлю посмотреть после.

— Благодарю тебя, великий князь! Величайший! Справедливейший! Дар привез, не одни вести.

Святослав пошел из баньки в сенцы, где лежала одежда. За ним потянулись гриди. А следом и Калокир, радуясь, что все обошлось, и злясь, что сам себя обрек на унижение невоздержанностью в словах.

Шли через Красный двор. Народ дворовый кланялся князю и дружинникам. Кто помладше — в пояс, кто постарше — склонял голову.

Шли гурьбой, а князь впереди. Одеты в чистое. В длинных, до колен, косоворотках, подпоясанных ремешками, на которых болтались ножики, ключи, огнива и всякие побрякушки, в таких же холщевых штанах. Головы не покрыты, гладки как шары. Многие были безоружны, оставили мечи и луки вместе с лошадьми. Лица пунцовые после баньки.

Калокир среди них в своей рясе — бельмо бельмом. Но зато его оплиты, высыпавшие навстречу во всем параде, сытые, отдохнувшие, сияли панцирями. Динат издали крикнул им что-то по-эллински, те давай колотить мечами плашмя по щитам, стало быть, приветствуют росского князя.

Святослав улыбнулся в ответ, а гриди дружно подняли руки, раскрыв ладони: тоже, значит, поздоровались, одобрили. Служки и рабы, что стояли, склонясь, по обе стороны ковровой дорожки, и те покурлыкали восторженно под носы для порядка. На верхушку самой высокой башенки терема вскарабкалось солнце, глядит с любопытством. Оно себе светит да помалкивает.

Выбежала Малуша-ключница, увидала княжича, зарделась, потупила очи свои прекрасные, белой ручкой этак плавно повела, дескать, заходите отведать хлеба-соли в своем дому. Дружно пропели хвалу идолу на Перуновом капище громовыми глотками и поспешили, внемля жесту девицы-красавицы, отведывать.

Стали с плоских лотков-сковородок есть дичь, что ими же бита поутру, стали пить мед-брагу, пуская по кругу огромную, как ведро, братницу, стали слушать бояна-старца что щипал свои звонкие гусли, восседая на высокой скамье меж столов.

«Варвары, — думал динат, озираясь, — варвары…»

Убедившись, что он предоставлен сам себе, Калокир принялся украдкой изучать окружающих. Это занятие настолько поглотило его, что он даже на время отложил кушанья.

Настороженно-пристальный его взгляд скользил по лицам пирующих. Если бы кто-нибудь внимательно присмотрелся к послу, то, безусловно, догадался бы, что с ним происходит нечто странное. Словно бы невзначай поигрывая медальоном, полученным в Константинополе из рук самого Романа, динат осторожно пытался привлечь чье-то внимание к этому знаку.

Пировали в просторной белокаменной пристройке за теремом. Называлась она Большой гридницей.

Длинные доски столов, покрытые цельными скатертями, в несколько рядов тянулись от широко распахнутой двери до самого подножия княжеского престола. Престол — подобие кресла на постаменте с тремя ступенями внизу. У изголовья — щит на двух скрещенных мечах такой выделки, что дух захватывает.

У входа в Большую гридницу по бокам двери стояли караульные стрельцы. Они вдыхали запахи трапезы и цокали языками. Нахальные куры то и дело подкрадывались на цыпочках, чтобы заглянуть внутрь, но стрельцы службу несли исправно, кричали им: «Кыш!» — и угрожающе потрясали секирами. Куры, разумеется, отступали.

Пришло время вспомнить Святославу о так и не выслушанных тайных вестях из Царьграда. И еще вспомнил про заморские корабли с товарами, что стояли на киевском перевозе. Сам захотел на них взглянуть, а заодно и выслушать посла дорогой. Подал знак — конец трапезе. Встали гриди, с грохотом отодвинув скамьи, обернулись к нему, разом гаркнули:

— Хвала тебе, внук Рюрика!

А княжич:

— Коня!

Привели под уздцы оседланного белого жеребца княжеского. Со двора по плетеной дерюжке подвели его прямо к престолу. Взлетел Святослав в седло, тронул только коня коленями и, гарцуя, подался из гридницы на площадь.

— Где грек?

— Я здесь, — отозвался динат.

— Едем.

Калокиру тоже коня подвели. Он не сплошал, вскочил на него ловко, подобрав черный подол одеяния. Со всех сторон послышался приятный его слуху гул одобрения. И княжеский взгляд помягчел.

Из конюшен расторопные служки вели лошадей для дружины и посольских оплитов. Многие воины князя спешно вынимали из седельных сум кольчуги, надевали тут же.

Тронулись шагом за ворота через городище по гати за окольными стенами вниз, к Подолью, к Славуте-реке.

Впереди Святослав с тремя старыми воеводами: Свенельдом, Асмудом и Претичем. Рядом с ними Калокир. А позади этой пятерки, приотстав шагов на двадцать, следовала кавалькада охраны.

Легкие росские всадники в кольчугах, переливавшихся в лучах заходящего солнца, как рыбья чешуя, держали копья торчком, и полоскались на ветру разноцветные косицы. Тяжелые, закованные в панцири ромеи ехали особнячком, но улыбались на шутки россов и даже что-то отвечали по-своему, хотя, конечно, ни те, ни эти не понимали друг друга. Оплиты привалили свои копья к плечам остриями назад. У всех щиты за спинами. Не враги едут — собеседники.

— Говори, что за вести, — сказал Святослав.

Посол приосанился, откашлялся и торжественно начал:

— Соправитель, Величайший и Неповторимый Роман, сын Константина Порфирородного и внук Льва Философа, грядущий повелитель Европы и Азии, венец василевсов, шлет тебе благодатный привет, ибо все мы, и он, и ты, и мы, и они — все дети Иафетовы! Все мы братие, все племя Иафе…

— Стой! — Святослав замахал руками, едва не уронив поводья. — Говори по-человечески. За привет спасибо. Больше ничего не прислал?

— Два кентинария золота. В дар.

— С этого бы и начинал. Что дальше?

— И еще обещал десять. А то и пятнадцать.

— Хм, за что же? Столько-то зря не посулят, верно, Свенельд.

— Твоя правда, княжич, — отозвался воевода. Двое других, Претич и Асмуд, также закивали головами. Они внимательно слушали каждое слово, наклонившись в седлах, грузные, суровые. — Тут что-то нечисто. Пусть говорит дело.

— Чего же хочет твой цесарь? — спросил Святослав в раздумье.

Калокир, несколько сбитый с толку тем, что его прервали, не дав произнести тщательно продуманное вступление до конца, продолжил свою речь с меньшим пафосом:

— Арабы враждуют с нами, и булгарам, посягнувшим на священные земли империи, неймется. Но не это главные вести, смелый, бесстрашный и справедливый князь. Мне поручено сообщить тебе с глазу на глаз, что задумал Петр, булгарский царь, потеснить тебя. Собирает в Преславе несметное войско. И сейчас уж, нам известно, щиплет Русь с юга, скрыто посылает отряды на Днестр проверить, крепко ли стоишь после ссоры с вятичами.

— Откуда известно?

— Оба сына Петра обучались военному искусству в Константинополе. Оба, особенно Борис, недовольны действиями отца, осуждают. От них обо всем и доведались.

Святослав нахмурился, тень нашла на его лицо. Он осадил коня, замер, задумался. Воеводы сгрудились вокруг. Остановилась и свита поодаль, отгоняя любопытный народ.

Асмуд сказал:

— С юга никакой тревоги не поступало и не слыхать поныне. Коли б опять, скажем, зашевелилась Степь, я бы поверил. Даже рад был бы поразмяться, гоняючи степняков. Но с булгарами ныне нету разлада.

Претич сказал:

— Не верю и я. Внизу спокойно. И зачем булгарам с нами биться? Им с ромеями пот не утереть.

Свенельд старше всех, битый-стреляный викинг-варяг прожил жизнь, водил полки и во славу норвежского конунга Харальда Прекрасноволосого, и Игорю служил, а нынче у Святослава, он сказал:

— Ищет Царьград свою выгоду в твоем мече, княжич. Вот мое мнение.

Святослав поднял взгляд на посла. Этот взгляд уже знаком Калокиру. А на ближних буграх стихли крики толпы. Догадался народ, что произошло нечто серьезное, если уж сам князь потемнел лицом.

— Твоя воля, великий! — собравшись с духом, воскликнул динат. — Я передал тебе что велено, какой с меня еще спрос? А что до слов моих, пускай время докажет. Есть заговор в Преславе, и на деле должно подтвердиться.

Ничего не сказал Святослав, повернул коня, хлестнул плеткой по белому его боку, помчался обратно к Горе. Дружинники поскакали за ним, поднимая пыль. И ромейские оплиты, не разобравшись, в чем дело, понеслись назад следом. Калокир не стал их окликать.

Приблизился Калокир к замешкавшемуся посреди дороги Претичу, спросил:

— Сестру во Христе, княгиню вашу, где найти?

— Матушку, что ли, Ольгу? Она в Угорьском в летнем дворе. Во-он туда. Но тебе же не войти без провожатого.

— Вот мой пропуск! — заявил Калокир, извлекая крест.

Претич пожал плечами и поскакал догонять Святослава, и отпрянула от коня сомкнувшаяся было толпа зевак.

Калокир сначала направился к перевозу, туда, где возвышались изогнутые носы трех его судов. При его появлении никто из валявшихся на песке, разомлевших от безделья солдат, оставшихся при кораблях, не поднял головы. Кое-кто из них играл в кости. Судя по всему, они успели обвыкнуться здесь. Сарам коптил над хвойным костром двух жирных лещей, нанизав их на обструганную ветку.

Вскоре динат уже ехал рысцой по направлению к сельцу Угорьскому, с удовольствием выслушивая писклявые стоны и причитания хилого евнуха, которому велел сопровождать себя. Вместо лакомой свежекопченой рыбы Сараму достались дорожные кочки.

Какой-то человек, с виду княжеский дружинник, вынырнул из придорожного кустарника. Калокир резко придержал лошадь, и Сарам, мысленно произведя незнакомца в ангелы, перевел дух.

Почесывая ушибленное место пониже спины, куда пнул его динат, отсылая в сторону, и всхлипывая от усталости и жалости к самому себе, Сарам издали наблюдал за ними.

— Нет, это не ангел, — сказал себе евнух, присмотревшись к незнакомцу. — Не ангел, а скорее наоборот. Прости, господи!..

Вот Калокир показал незнакомцу медальон. Тот в ответ тоже вынул какую-то поблескивающую вещицу. Оба, судя по всему, были рады встрече. Этого уже Сарам не мог понять. В самом деле, что хорошего и тем более радостного нашел именитый динат из Фессалии во встрече с воином-варваром? И о чем так оживленно и вместе с тем опасливо озираясь по сторонам, говорят они, столь неравные люди? Что у них общего?

«Так вот почему пресвевт империи шатается без охраны, — думал евнух, — он искал этой странной встречи без свидетелей. Гм… меня, как видно, всерьез не принимает».

Сарам тер лоб, скреб затылок, щипал подбородок, но все равно не мог вспомнить, где встречал этого человека или, по крайней мере, что напоминало ему его лицо.

И вдруг евнуха осенило: он похож на Калокира! Та же самая физиономия, что достаточно намозолила глаза Сараму за долгие годы службы динату.

Что-то лисье было в облике незнакомца. Казалось, это не человек, а лисица, ряженная в одежду людей. На сильно вытянутом лице мельтешили маленькие выпуклые глазки, точно перекатывались две горошины.

«Хи-хи, сошлись, красавцы, нос к носу, — злорадно ухмыляясь, подумал евнух. — Интересно, о чем шепчутся? И что это мой распрекрасный господин сует ему? Неужто золото? Лопну от любопытства. Ой, а куда девался тот? Так и есть, обратно прыгнул в кусты, ветки колышутся. Я сам прыткий, но такого еще не видывал. Канул, будто и не было вовсе. Ох ловкий мошенник при здешнем владыке!»

Размышления Сарама прервал окрик Калокира, и он покорно подбежал к хозяину, заранее охая и ахая. Они продолжили столь неожиданно и загадочно прерванный путь.

В сельцо вопреки ожиданию проникли легко.

Чистый, опрятный двор был обнесен кое-где частоколом над гроблей, кое-где плетнем, каждый кол которого обвивали цепкие стебли ползучих растений. Чувствовалось, что тут царство женщин. Только вдоль южной ограды, где был главный вход, в ложбине перед крутым курганом Аскольдовой могилы прохаживались молодые лучники.

Юноши-лучники обернулись на скрип калитки и без тени любопытства или удивления, ничего не спросив, проследили лишь за тем, чтобы пришельцы не перешагнули черту непонятно от кого и зачем охраняемого старинного могильника-жальника.

Подобно тому, как восседали на скамьях Красного двора на Горе почтенные старцы с посохами, здесь так же, нахохлясь, точно наседки, восседали знатные тетки с прислужницами. На чем восседали, понять трудно. Скорее всего на скамьях, только скрытых под широкими, раскидистыми, словно хвастливо разостланными тканями и оборками. Ну чисто торговый ряд под навесом из дранки! А навес-то покоился на высоких резных столбах и, видимо, служил укрытием посиделок от жары или дождя.

Оставив лошадь на попечение первой встречной робы, Калокир с напускной смиренностью, точно попал в женский монастырь, приблизился к боярыням. Сарам за ним.

— Мир вам, женщины! — поздоровался динат.

— Мир вам, женщины, пропищал и Сарам, повторяя и коверкая непонятные для него слова приветствия.

Калокир сердитым взглядом отогнал Сарама прочь, чтобы не вмешивался куда не просят. Тот уныло поплелся к плетню, устроился там, присев на корточки, поглядел по сторонам и заклевал носом.

Чинно поклонившись, боярыни с любопытством смотрели на Калокира. Одна, что поближе, спросила:

— Чего тебе надобно, человек?

— Я послан к вашей княгине Властелином вселенной. Много дней и ночей добирался. Велите узнать, примет ли.

Одна из прислужниц бросилась к терему.

— Говоришь по-нашему, уж не из наших ли будешь? — спросила все та же боярыня.

— Нет. Гостил здесь прежде.

— А тот, второй, что писклявый?

— Он евнух, — дината смутил неожиданный вопрос — Мой отец, великий воин, давно купил его у какого-то сирийца. Или отбил. Не знаю. Сарам служит верно и не глуп. Советуюсь с ним иногда. Я им доволен, не обижаю.

— Экий, — рассмеялась она, — похваляешься, что он советчик тебе!

Динат смутился пуще прежнего.

Вскоре его пригласили в покои. Он ушел, шаркая сандалиями под длинной, непривычной для него рясой, а боярыни смотрели ему вслед, сочувственно шептали наперебой:

— Еще одного принесло, беднягу, полоумного.

— Этот потолще Григория будет и моложе.

— А все ж лицом нездоровый.

— Григорий то наш как-то сказывал, будто есть такие из этих, из ихних, что в черне ходят, которые сами себя в ямы сажают, никуда не отлучаются всю жизнь. Кузнечиков да мух наловят, насушат и выкушают. Или воды пригоршню хлебнут — вот и вся еда. А чтобы не хотелось еще чего, железо на себя понавешают, чтоб болело и отвлекало.

— И этот, не иначе, мух наелся, сердечный, очень уж плох лицом.

Калокир же, минуя двух расступившихся юных стрельцов, вошел наконец в большую комнату, всю увешанную коврами и метелками душистых трав, и сразу различил княгиню среди прочих, хоть и не видел ее никогда прежде.

— Привет тебе, сестра! Привет, Елена! Я донес его через тысячи стадий, рискуя телом, но не душой! Я спешил к тебе, не жалея ног!

— Здравствуй, сказала Ольга. Поклонились и остальные. — Ты спешил ко мне, но успел заглянуть к моему сыну и даже омрачить его мимоходом. Тайны швыряешь налево-направо, говорят. Ну и ловок!

Калокир подивился: когда успела узнать? Но не выказал и тени растерянности. Напротив, продолжил с еще большим подъемом:

— Да пусть вспомнится тебе слово, данное Порфирородному! Снова ждет тебя Священный Палатий! Скоро ль, узнать поручено, исполнишь обещанное?

— Жива буду, наведаюсь, может, после зимы. Так и передай в Царьграде.

Динат изобразил ликование. Даже промокнул под конец сухие глаза широким рукавом рясы якобы от избытка чувств. И, не найдя больше, чем бы еще выразить восторг, застыл перед ней, прижимая руки к груди.

— Что Константин, дышит еще брат мой вечный? — спросила.

— Дышит! Дышит, сестра! — А про себя добавил: — «На ладан дышит, чтоб ему…»

— Слава богу, — сказала.

Ольга была уже в годах. Статная, все еще крепкая, белолицая, с большими влажными миндалевидными глазами, над которыми изгибались, как крылья, темные и широкие брови. Длинные, с пробором от середины высокого чела волосы, помазанные душистым маслом, ниспадали на атласные одежды, вышитые, усыпанные камешками. На руках мерцали жемчужные опястья и голубыми нитями сплелись жилки под тонкой кожей. Взгляд ее твердый.

— Сыну твоему славному, это верно, принес тревожные вести… — начал динат.

Но она оборвала:

— Знаю. Сам-то добрался благополучно?

— Спасибо, сестра. Вот только… коня не подали к кораблю. Ноги со свитой бил, пока добирался от реки до Красного двора.

— Не беда, сказала с усмешкой. — Я в Царьграде, помню, больше твоего намаялась. Сколько стояла на приколе перед цепью Суда[16], знаешь? Я, великая княгиня. Да ты не ерзай, обиды не затаила. Давай уж рассказывай, что там у вас нового. Все рассказывай, подробно. Сядь.

Калокир повиновался. Полилась неторопливая беседа. Дотемна. И на другой день к вечеру позвала его, расспрашивала. И на третий.

Сытно и хмельно было Калокиру, катался как сыр в масле в теремке. И Сараму нравилось, тоже «катался», только пониже этажом.

Так прожил динат ровно семь дней на Ольгином дворе.

За семь дней с помощью пройдохи евнуха ловко и выгодно распродал весь товар, что был на кораблях. Весь, без остатка. Медом и воском нагрузил свои суда. Стал подумывать: не засиделся ли?

Оплитам на Горе жилось вольготно и затейливо. Кое-как приноровились объясняться с местными то запомнившимся словом, то жестом. И не подтрунивали над ними даже детишки, привыкли, не дразнили немыми. Киевские воины брали их с собой на боевые игрища и ученья, носились вместе по лугам, похвалялись друг перед другом ратным искусством. Россы все больше и больше нравились ромеям. Динат заволновался.

Но вот на восьмой день чуть свет, едва пропели первые петухи, прискакал к Ольге с Горы дружинник, с ходу перемахнул через плетень, простучал его конь по двору так, что мигом высунулись в окна тетки.

Гонец у крыльца сложил ладони рупором и давай кричать:

— Где посол? Святослав кличет! Живо!

Скоро был Калокир у знакомого престола в Большой гриднице.

Святослав на престоле сидит туча тучей. Воеводы сидят пониже княжича, тоже хмурые. Малая дружина у стен толчется, шепчется. Мрачные гриди, глазами сверкают, руками мечи трогают, будто рвутся куда-то, устоять не могут на месте. Где-то рядом тихонько так голосит скорбница, и не видно, где она, плакальщица, и кто на нее шикает, велит замолчать.

Калокир вошел ягненком, дескать, не понимает, в чем дело. Ударил челом у престола. Краем глаза заметил загрязненные, должно быть, дальней дорогой сапоги какого-то юноши, всклокоченного, исцарапанного, в изодранной на лесных тропах одежде.

Святослав сказал юноше в испачканных сапогах:

— Повтори все слово в слово.

— Я Боримко, коваль из Радогоща, что в низовьях Днестра-реки, в земле уличей, — возбужденно заговорил тот. — Только нет уже Радогоща… Нету! Воротясь домой с Пересеченского торга, мы нашли на берегу пепел и руины, мертвых родичей и поруганные божницы. Все разбили, пожгли, все разграбили подлые. Ушли, но оставили трех своих мертвых. Тех злодеев сразил мой побратим, Улеб, сын Петри. Больше некому: он один оставался в селе с женками, стариками да подколением. А его самого, Улеба, не нашли. И девушек трех, и малых ребят. Вот платье и секиры злодеев. Я привез их сюда. Заступись, великий князь! Не прости!

На полу у ступеней престола лежала груда тряпья и секиры. Среди гридей, глядевших туда, куда указал Боримко, новой волной прокатился грозный ропот.

— Что скажешь на это, грек?

Калокир помедлил с ответом, смотрел на привезенные юношей-уличем вещи, потом произнес со слезой в голосе:

— Что мне сказать, все уж сказано. Несчастный отрок не обманул тебя. И привез он одежду и оружие, сам видишь, булгарские.

— Ладно, молвил Святослав и вновь обратился к юноше: — Улебом, говоришь, звали пропавшего. Видно, был добрый молодец, коли сам уложил троих. Моего младшего брата, княжича, тоже Улебом зовут, он гостит нынче в Новгородской земле на Ильмень-озере, мой троих не уложит… А скажи-ка, храбрый Асмуд, чьи дозоры на Днестре?

— То граница светлого князя уличей, — ответил воевода.

— Куда он смотрел, о чем думал в Пересечене! Он посмел проглядеть разбой в наших землях! Как позволил поднять подлые руки на Рось! Кому?

— То были булгары, — сказал Калокир. — Они вошли в Днестр. Воля твоя, великий князь, но поверь, я спешил сюда не ради торговли. Ах, великий, сердце мое сжалось от сострадания к этому несчастному отроку. — И он устремил на Боримку жалостливый взгляд, поднеся рукав к глазам. — Бедные, бедные, горе вам вдали от княжеского щита!

А Боримко князю:

— Наши мужи все ушли, подались вверх по реке, испивши горюшка. Куда бросаться с отмщением, неведомо: кругом глухой лес да вольные поля. И нету чужого следа. Я же, господин мой великий, заступник, поспешил к тебе не с одной жалобой, я давно хочу стать под твоею рукой. Испытай, коли нужно, только возьми в дружину. Сослужу верой и правдой, не уроню щита и чести!

— Ладно, — тихо сказал Святослав, — это после.

— Одного никак не пойму, — вдруг заметил Свенельд, — почему эти трое остались лежать на пепелище? Ведь смогли же злодеи увезти с собой наших, а своих, выходит, оставили? Нет, тут что-то нечисто.

— Не успели, наверно, — сказал Калокир. — Да и, возможно, ночь была, всего не приметишь по-горячему. Воры чаще ночь выбирают.

Святослав поглядел на него, словно видел впервые, будто позабыл о его присутствии. Динат торопливо откланялся, пошел к двери мимо расступившихся дружинников, среди которых мелькнула ушастая, безбровая физиономия Лиса. Здесь послу уже делать нечего. Все, что нужно, содеяно.

Уже у самого порога динат расслышал, как молвил Святослав кому-то за его спиной:

— Позвать сюда тысяцкого Богдана!

— Собрать вече, князь? — спросил Претич. — Булгары не немцы какие-нибудь, тут уж потребует люд объяснения.

— Вече! Вече! — подхватили голоса.

— Нет! — вскричал Святослав. — Снаряжу гонца к Петру в Преслав. Богдана ко мне!

«Снаряжай, посылай, — молвил динат про себя, пересекая Красный двор, направляясь к выходу на Малую улицу и к Лядским воротам, за которыми ждала его прямая дорожка к берегу. — Посылай гонца, так-то лучше. Пусть он попробует туда добраться…»

Глава VIII

Улеб уже потерял счет дням. Он уже не смотрел в щель, за которой гуляли ковыльные волны, дымили костры, шумели голоса и сиял солнцем или мерцал звездами небосвод. Он царапал в тоске бесчувственные липкие камни, в бессильной ярости рвал на себе одежду. Порою впадал в забытье теряя счет времени, лежал, уронив голову на руки, ждал.

И дождался.

Как-то раз послышались шаги, заскрипела крышка, откинулась. Внезапно хлынувший свет на миг ослепил его. Чьи-то руки поволокли его наружу. Он и сам торопливо выполз, встал на дрожащие ноги, стряхнул с себя чужие руки, распрямился до боли в занемевшей спине, озирался, словно не верил перемене.

Прямо перед ним и с боков — настороженные наконечники копий. Совсем рядом. Острия нацелены в него. Это были огузы из свиты усатого человека в меховой перевязи, с серебряными бляхами и подвесками, в круглом и низком, как перевернутая чаша, шлеме без навершия, надвинутая до бровей.

Властелин степняков восседал на прекрасном стройном коне, губы которого еще кровоточили, бока и круп пересекали следы от бича, гибкая лебединая шея была понуро опущена, а заплетенная кем-то в косички светлая грива стелилась по траве. Усатого звали Курей. Конь под ним — Жар.

В стороне от печенегов, точно не желая смешиваться с ними, стояли неведомые люди. Они сверкали своим металлическим убранством, с дивных ребристых шлемов свисали разноцветные перья. Их длинные, украшенные пестрыми лентами и значками копья не ровня печенежским.

Особой роскошью и горделивостью манер отличался среди них молодой, но дряблый и бледный лицом, с одним лишь коротким мечом на поясе и с заброшенным за наплечники шелковым плащем сутулый воин. Как видим, Калокир вновь сменил рясу на одежду воина.

— Назови свое имя.

Улеб вздрогнул. К нему обратились на родном языке! Уж не ослышался ли? Может быть, это кто-нибудь из своих? Может, пришли на выручку из каких-либо дальних мест родины, где принято так одеваться? Пришли выкупить? Но нет… За своих россы спрашивают кровью. И не носят одежд как у немцев. Это чужие.

— Назови свое имя, раб!

— Кто здесь раб? — спросил Улеб.

— Твое имя! Отвечай!

— А кто ты?

Брови дината полезли на лоб. Он завопил:

— Знаешь ли, перед кем стоишь! Ты! Раб! Отвечай, не то рассеку надвое! — И он ухватился за меч.

— Я не помню, кто я, — ответил Улеб сквозь зубы. — И не знаю, кто ты, говорящий моим языком. А меча твоего не страшусь, нет тебе пользы в убитом.

Улеб не боялся смерти, да и не ждал ее от оружия этого незнакомца. Не для того берегла и кормила пленника Степь, чтобы какой-то пришелец зарубил его ни за грош. И все-таки, опомнившись, решил зря не рисковать, дерзя рыцарю. Замолчал, будто смирился.

Калокир же монет на ветер не бросал. Хоть и вспылил, да вспомнил, что за убитого пришлось бы раскошеливаться перед Курей. Видя, что юноша опустил глаза, он отступил на шаг, выпятил губу, поморщился и не без тайного умысла пробормотал:

— Подсовывает мне полоумного. У этого дохляка, наверное, не только память отшибли, но и вытряхнули последние силенки. Где уж такому весло толкать, едва держится…

Улеб вспыхнул. Все ясно, этот богатый человек специально пришел за ним, но разочаровался. Нельзя допустить, чтобы снова его затолкали в пещеру и обрекли на постылое одиночество. Уж лучше сейчас попасть к этому, чем остаться у огузов на бессмысленную погибель. А разум затмила обида на брань, и запылали щеки юного кузнеца, не стерпеть, что назвали его слабосильным.

— Я не заморыш!

Он схватил два из направленных на него копий за древка, зажав под мышками наконечники, откинулся телом, изогнулся, напрягшись, и на противоположных концах толстых и крепких копий взметнулись вверх, дрыгая ногами как лягушки, сразу два печенега. Улеб держал их на весу, а они от неожиданности верещали и все дрыгали ногами, пока не догадались выпустить копья и не шлепнулись на землю.

Все вокруг: и огузы и чужестранцы — только ахнули. Куря позеленел от стыда за своих опозорившихся воинов, рука его потянулась к сабле, но тут же изменила направление, ловя тугой мешочек, брошенный хохочущим Калокиром.

— Беру! Беру его! — воскликнул динат. — Еще таких давай, не поскуплюсь! — Он подал оплитам знак, и те повели Улеба, набросив на него кожаные петли, мимо оврага к берегу.

— И коня возьми! — кричал Улеб, силясь обернуться. — Длинноусый сидит на моем коне! Возьми коня! И всех наших! Выкупи-и-и!

Оплиты волокли Улеба, не обращая внимания на его отчаянные крики, не понимая их смысла. Уже далеко позади остался тот, к кому взывал юноша. Вот уж и море синеет во всю ширь. Улеб упирается, его толкают, тащат, а он все еще бормочет, пытаясь объясниться с конвоирами:

— Заберите всех, выкупите… сестрицу мою выкупите, люди… И коня, Жарушку, отберите у степняков… Они, как воры, схватили его, говорили «Атэ нирдэ»… Я запомнил… Куда вы меня уводите? Зачем? Ох люди!

Оплиты с Улебом исчезли за горами холмов. Проводив его взглядом, Калокир призадумался. Он расслышал то, что кричал ему Улеб. «Значит, — думал динат, — во время набега печенегам достался не только этот силач, а еще кое-что, чего они или не успели, или не хотят мне показать».

Никого и ничто из захваченного на Днестре нельзя было оставлять здесь, вблизи Руси. Мало ли что, рассудил Калокир, вдруг сбежит кто из похищенных и все откроет своим. Или еще какие обстоятельства позволят Святославу добиться правды.

Палатий не простил бы послу провала. Не дай бог!.. Нет, нет, каждая живая душа, каждая вещь с Днестра, попавшая в Степь — вероятный риск. Но как это объяснить кагану, если толмача Дометиана съели рыбы, а от жестов и ужимок, как он убедился, слишком мало толку.

— Хороший у тебя конь, Черный князь! Заклевали б вороны… Хороший конек, лучше твоего прежнего, — заговорил Калокир смесью из росских и элинских слов, коверкая их, как ему казалось, на печенежский лад, будто от этого они могли стать понятными степняку. — Я знаю, что его привез Мерзя оттуда. — Динат указал рукой на север. — Я должен его забрать. Должен забрать все, что оттуда, понимаешь?

— Э? — сказал Куря.

— Отдай, говорю, все, что захватили. Сколько хочешь?

— Э?

— Тебе говорят, тащи все и всех, я увезу подальше от греха!

— Э?

— Бэ! Тьфу!.. Господи, прости и огради меня! — Не переставая браниться под нос и вздыхать, динат вытащил из-за пояса новый мешочек, извлек из него пригоршню монет, сунул их кагану, затем потянул к себе уздечку коня, давая понять, что покупает не торгуясь.

Куря соскочил с седла, упрятал золото в меховушку поглубже, засеменил к ближайшему подданному, спихнул того наземь, проворно взобрался на лохматую его лошаденку и выжидающе уставился на дината.

Больше часа, запарившись вконец, Калокир размахивал руками и корчил рожи, чертил пальцами в воздухе немыслимые зигзаги, становился на четвереньки, изображая будто бы попавшихся на аркан домашних животных, вскакивал и, согнувшись в три погибели, медленно, волоча ноги, кружил меж камней, подражая связанным пленникам, при этом для пущей убедительности делал вид, что рвет на себе волосы (хотя, как мы знаем, рвать-то у него почти нечего) и содрогается под воображаемой плетью, потрясал мешочками, которых, надо сказать, за его поясом было достаточно, чтобы разбудить сообразительность десятка безголовых.

Короче говоря, всеми доступными способами он старался втолковать Куре свое желание. Причем теперь он не просто поругивал себя за преждевременное избавление от переводчика, а казнился в мыслях. Теперь едва ли не скорбил по Дометиану, как по родному.

В конце концов его пантомима увенчалась успехом. То ли помогли красноречивые жесты, то ли сделали свое звонкие мешочки, так или иначе — Куря догадался, чего от него хотят.

Увидев росских полонянок, динат ахнул. Он, не раздумывая, дал кагану за них вдвое больше запрошенного. Монеты отсчитал вслепую, не в состоянии оторвать глаз от Улии, настолько его поразила ее красота.

Между тем оплиты доставили Улеба на один из кораблей. На торговый, не на хеландию. Он так и не узнал о том, что Калокир выкупил и коня, и остальных пленников. Сердце юноши сжалось, и он с отчаянием думал: «Конец… разлука… Меня увезут, а они останутся, и я ничем не смогу им помочь. Никто из наших не видел, как увезли меня, никто не узнает, что со мной сталось. Сестрица моя, милая Улия, увижу ли тебя еще? Смогу ли когда-нибудь отыскать и спасти?..»

Корабль был большой, каких еще Улебу видеть не приходилось. Шагов двадцать пять в длину и не меньше восьми в ширину. Такой же, как и второй, покачивавшийся поодаль, и только, пожалуй, уступал размерами третьему, на котором еще с берега он заметил отряд вооруженных воинов.

Все чрево корабля, надстройки кормы и носа были завалены тюками и ящиками, бочками и мешками. Над складами вдоль обоих бортов тянулись дощатые помосты, поддерживаемые снизу четырехгранными тесовыми стояками.

На этих помостах были узкие подобия скамеек, и сидели на них обнаженные люди по двое почти в каждом ряду возле круглых, обитых по краям толстой кожей отверстий в бортах. Скованные цепью люди понуро сидели, сложив руки на вытянутые внутрь весла.

Надсмотрщики надели железное кольцо на щиколотку Улеба, предварительно обмотав железо тряпицей, чтобы не терло ногу. Затем подрезали его волосы, обрили половину головы, содрали рубаху, вернее остатки рубахи, и Улеб стал похожим на остальных гребцов.

Низко над головой нависли поперечные балки, на них от носа к корме были проложены доски. Четыре толстые доски шириной в два локтя каждая. По ним кто-то прохаживался.

Свет проникал сверху и через весловые отверстия. В белесых полосах неба парили чайки, а справа сквозь дыру была видна колышущаяся зеленоватая с пенистыми прожилками вода.

Улеб взглянул на соседа слева. Глаза неподвижного чернокожего раба были закрыты. Лоснящийся, как и все его мускулистое тело, выпуклый лоб упирался в кисти рук, скрещенных на гладкой отполированной ими же поверхности круглой и толстой, как бревно, рукоятки весла. Время от времени он проводил языком по потрескавшимся губам, и поэтому было ясно, что он не спал.

Переведя глаза на другого, Улеб встретился с полным сочувствия и дружелюбия взглядом. Ни малейшего намека на уныние не было на подвижном смуглом и юном лице того, кто всем своим видом явно хотел ободрить нового товарища.

Лицо это было прекрасно. Это было лицо умного, веселого от природы, неунывающего и смелого человека, который не верил в бесконечность беды.

Улеб невольно расправил плечи. В темных глазах незнакомца он увидел отражение своих надежд. Он словно ощутил невидимые нити, протянувшиеся, подобно узам союзников, между ними. С его уст готов был сорваться благодарный возглас, но тот, темноглазый, предупредил его порыв, указав красноречивым взглядом на удалявшихся с плетями в руках надсмотрщиков. Разговаривать гребцам строжайше запрещалось.

Когда надсмотрщики спустились по лесенке с помоста к основанию мачты и там, прислонясь к брускам ее «гнезда», уселись в тени на своих подушках среди тюков и бочек, юноша чуть слышно шепнул Улебу, ткнув себя в грудь:

— Велко.

Улеб тоже назвался шепотом. Оба тут же, чтобы не вызвать подозрений, отвернулись в разные стороны, хотя Улебу не терпелось узнать, смогут ли они вообще понять друг друга, смогут ли обменяться еще хоть какими-нибудь словами, кроме произнесенных имен.

Вскоре желание поговорить с Велко позабылось на время. Наверху послышались отрывистые команды. Надсмотрщики, развалившиеся было на подушках, вскочили и, задрав бороды, тоже закричали что-то. Гребцы встряхнулись, принялись торопливо высовывать весла наружу, за борта до тех пор, пока медные набойки не уперлись в края отверстий.

Размахивавший плетью Одноглазый уже был там, где сходились помосты, а его напарник, оставаясь внизу, вытянул одну руку б сторону левого борта, другой же, схватив колотушку, принялся бить в литавру, задавая ритм, и гребцы по левому борту разом навалились на весла, корабль покачнулся и начал разворачиваться.

Улебу казалось, что стучит не литавра, а его собственное сердце. Мысленно он прощался с родиной, с отцом, с Радогощем, с сестрицей, снова и снова клялся вернуться, отомстить, спасти.

И не знал он, не ведал, что на другом корабле, обливаясь слезами, Улия тоже прощалась с родимой сторонушкой и с ним. И ее увозили на чужбину, и думала она, что оставляет в Степи любимого братца.

Плыли и плыли…

Когда караван достиг маленького островка, возвышавшегося как раз против устья Дуная, все три судна причалили к безлюдному клочку суши. Одни ромейские воины отправились к реке на легких плотах, чтобы пополнить запасы пресной воды. Другие с луками высадились на материк пострелять дичи. Третьи просто разминались на тверди островка. Каменистые неровности островка кое-где были покрыты чахлым кустарником и обожженными пучками трав. Неподалеку на ровной по краям и с углублением посредине площадке смеющиеся оплиты толпились вокруг того самого бледнолицего и носатого господина, что выкупил Улеба у степняков. Писклявый старик под одобрительный гомон солдат подбрасывал короткие деревяшки, а бледнолицый господин рассекал их на лету и самодовольно косился на зрителей.

Наблюдавший все это вместе с Улебом, Велко первым отодвинулся от отверстия и неожиданно произнес:

— Стадо ослов. — И тут же, вздохнув, сам себе возразил: — Нет, в бою все они достойные, знаю…

Обрадовавшись славянской речи, Улеб тихо спросил:

— Ты кто?

— Я булгарин, — ответил Велко, — из Расы. А ты?

— Днестровский улич, кузнец.

— Был кузнец, — криво усмехнулся Велко. — Я тоже был чеканщиком. Потом ушел в войско. Лучший лучник среди юнаков. Был, а теперь вот…

— Я здесь долго не задержусь, не таков я, — горячо прошептал Улеб.

— Известно, не останешься. Приплывем в Константинополь, всех, наверно, распродадут. Или на другой корабль попадем.

— Как ты попал сюда, Велко?

— Ромеи взяли в бою. Раненого. А тебя, как я понял, обменяли на наших?

Тоже взяли в бою. Подло. Но не эти, а печенеги. Потом уже продали тому носатому. Насиделся в темнице с ящерицами…

— Нет, нет, Улеб, тебя наверно, обменяли на наших. Непонятно, правда, какой в этом смысл, но обменяли.

— Почему так думаешь?

— Было тут три булгарина, их кормили досыта, держали внизу, не на веслах, а когда стали у печенегов, их связали и увели. В столицу вашу плыли уже без них. На обратном пути снова стали у печенегов, тебя привели, а их нет. Обменяли, значит.

— Носатый дал степняку золото за меня, сам видел. — Улеб вдруг задумался, напрягая память, промолвил: — Постой-ка, Велко, погоди-ка… кажется, я припоминаю… Ну да, я заметил той ночью, когда напали, троих в лодке, связанных… и стрела вашей работы, дунайской…

— Ляг, Улеб, отдохни. Видно, совсем надорвался с непривычки, заговариваешься.

— Не в этом дело. Просто… ладно, не в этом дело. Слушай, кто этот человек? Мне кажется, он захворал.

Велко глянул на спящего негра, вздохнул и пояснил:

— Его зовут Даб. Больше ничего не знаю. Как попался, откуда, за что, неизвестно. Он не понимает нашей речи. Без тебя совсем худо приходилось; двоим толкать весло — хуже не бывает. Хороший он человек, очень сильно тоскует по воле, глаз не поднимает. А может, и болен.

— Говоришь, были в самом Киеве… Чего же ты нашим-то не крикнул? Ух, задали бы наши ромеям!

— Тсс. Тише, ты не дома.

— А если перепилить цепь? — Улеб потянулся к кольцу на щиколотке, ощупал его. — Перепилить бы, освободиться всем и ночью перебить стражу, захватить корабль.

— Чем перепилить? Если бы даже удалось, все равно не ушли бы, военный корабль в два счета догонит.

— Так не убегать же! Ударить! Перебить всех! Бить!

— Тише, тебе говорят. На словах все просто. С военного корабля метнут из труб греческий огонь, только подойди — вспыхнешь и ахнуть не успеешь. И чем собираешься с ними биться? голыми руками? И я не трус, да головы не теряю. Ты меня слушай, я воин, ты нет.

— Эх, Велко, я-то подумал, что в тебя можно верить…

— Ты меня не понял, брат. Не горячись, Улеб, если хочешь свободы. Я сам только и думаю о ней. Но сейчас мы в одной цепи, ее не разорвать, сам видишь. И нет лучника искусней меня.

Улеб положил руку на плечо Велко в знак признательности за дружбу. Этот добрый жест смутил юного булгарина. По его плечу, привыкшему к болезненным прикосновениям плети, прошла дрожь. И не столько добросердечность тронула Велко, сколько то, что Улеб не побоялся открыто ее выразить.

Плоты с ромеями, ходившими в реку за питьевой водой, воротились. Под гнусавый сигнал буксина оплиты потянулись на корабли, прекратив шумные забавы. Остров опустел.

— Весла-а!

И снова всплески за бортом, глухие удары литавр, крик чаек, человеческий стон и соленый, как море, пот.

Глава IX

Прежде чем благословить Богдана в трудный путь, юный князь долго о чем-то с ним беседовал взаперти. Утром в тереме еще не толкалась, не суетилась челядь, был слишком ранний час. Однако стоявший на страже у входа в главную княжескую горенку воин опасливо косился по сторонам, прижимая большое свое ухо к двери и прислушиваясь к тому, о чем говорили Святослав и тысяцкий. На безбровом, вытянутом, как лисья морда, лице подслушивавшего отражалась то досада, то радость в зависимости от того, достигали слова говоривших его слуха или нет.

Судя по тому, как часто прекрасная Малуша бегала за угощениями, княжич придавал разговору с Богданом особое внимание. Никто, кроме любимицы Святослава, не был допущен в покои, и это обстоятельство подчеркивало тайный характер беседы.

Как только девушка появлялась с очередным подносом или кувшином, стражник по прозвищу Лис, отпрянув от двери, принимал отрешенный вид. Но стоило ей скрыться за дверью или сбежать по лавинкам вниз, он снова весь внимание.

Малуша дверь то в последний раз прикрыла неплотно. Лис отчетливо расслышал:

— Коли разобраться, Петр хлеб ест не отцовский, на своем сидит. Нет ему от Царьграда покоя. — Говорил Святослав в раздумье. — Ромеи, понятно, об утерянном помнят. Понятно, что и булгары землю свою утверждают. Всяк владыка для себя мыслит…

А Богдан, помолчав, заметил:

— Знаю твои думы, знаю. Хоть и всяко бывало… А и греки нам не доброхоты, княжич, нет.

Святослав ему:

— Что греки? Им персы-арапы более поперек, от них грекам главная забота исстари. Нас же опасаются и чтят. Потому и наровят поставить над нами своего бога. Батюшка мой, хоть и ходил на греков, да после поладил, печатью скреплял с цесарем великие любы. Как не чтить им запись врученную, Игореву. Не посягнут на нас, не посмеют. А булгары, стало быть, дерзнули.

— Да… Радогощ разорен. Грек сказал правду.

— Я хочу на Дунай идти.

— Погоди, княжич, я все разведаю. Узнаю помыслы булгарского господаря.

— Скачи в Преслав нунь же, не медли. К осени жду. Возьми с собою мой знак. Бери-ка, повесь на шею и не снимай.

Вот за дверью раздался стук отодвигаемой лавки, послышались шаги, дверь распахнулась, и Богдан вышел на галерею, освещенную утренним светом сквозь высокие окошки. Тысяцкий еще раз поклонился, затворил дверь и, даже не взглянув на невозмутимо застывшего стражника, стал торопливо спускаться вниз, во двор, придерживая на груди княжий знак — медвежий клык в золотой оправе на тонкой цепочке.

Лис слышал, как выводили Богдану коня, как тихо прощался он с двумя-тремя гридями, оказавшимися в эту раннюю пору на Красном дворе, как удалялся и затих конский топот.

Голова Лиса отяжелела после бессонной ночи, руки, сжимавшие копье и щит, слегка дрожали, но он все еще напряженно обдумывал свое, терпеливо дожидаясь смены.

Когда Богдан уже оставил за спиной окольные стены, ворота и мост через гроблю, по Белградской дороге пересек Поле вне града и, миновав Близкий лес, свернул налево, на проселочную тропу, направляясь к лежавшему за многими верстами между Киевом и истоками Рось-реки городищу, где в первый раз должен был сменить коня, Лис дождался отдыха и, проспав до полудня, отправился в погоню.

Лис знал, что сможет увидеть тысяцкого там, где нужно ему. Он все рассчитал. Богдан не станет гнать коня, ибо князь велел не поднимать переполоха бешенной скачкой (коварный стражник слышал тот наказ собственными ушами), а будет двигаться хоть и расторопно, однако не привлекая к себе особого внимания.

Лис торопился. Он не задерживался даже в людных встречных погостах. Лошадь хрипела на скаку, и сам он чувствовал жажду.

Ребятишки с криками перепрыгивали через плетни, бежали в пыли, поднятой сумасшедшим всадником. Земледельцы, пропалывавшие посевные угодья, распрямляли спины и с любопытством смотрели ему вслед, прикрывая ладонями глаза от яркого солнца, уже клонившегося к горизонту.

Окрестные поля были невелики, но возделаны тщательно. Люди трудились. К ручьям овражков гнали скотину на водопой. Маленькие выбеленные жилища с плоскими крышами из дранки, сквозь которые местами просачивался дымок, жались друг к дружке на косогорах. Убогих землянок почти не видно за зеленью. Плодородна земля, и считали поляне, что жили на ней в достатке.

В дальнем лесу тропа разветвлялась. Несколько еле различимых в траве стежек веером расходились в разные стороны. По какой из них проехал Богдан? Лис осадил разгоряченную лошадь, замешкался на распутье, тяжело дыша от возбуждения. Он растерянно кусал и облизывал пересохшие губы.

Наконец устремился вперед наугад. Но чем больше углублялся в лес, тем сильнее охватывало его сомнение. Богдан оказался проворнее, чем предполагал догонявший. А ведь именно здесь, у Дальнего леса, рассчитывал Лис настичь княжеского гонца.

Не мог Богдан уйти далеко, и Лис принялся свистеть и прислушиваться, не отзовется ли? Ага, вот и шорох неподалеку. Замер на месте, вглядываясь в чащу. Шумно раздвигая высокую и густую поросль, выбирался к тропинке заросший, оборванный человек.

Вид у человека был свирепый, отталкивающий. Угрюмые его глаза-угольки сверкали недобро из-под бровей. В ниспадающих на грудь и плечи всклокоченных волосьях застряли обломки коры, листья, травинки и мелкие сучья. Весь он был какой-то дикий, зловещий, точно лютый зверь. Сквозь грязные рубища проглядывало столь же грязное, изъеденное, расчесанное до крови тело.

Лис презрительно усмехнулся, заметив топор у оборванца, однако на всякий случай все же положил руку на рукоять своего меча.

— Кто такой? — спросил он как можно тверже, хотя сразу догадался, что перед ним обыкновенный изверг. Один из тех, кого за какие-то тяжелые проступки извергли из рода, вынудив жить в лесном уединении. — Отвечай княжескому дружиннику!

Оборванец молчал, злые его глаза смотрели не моргая.

— До меня только что был здесь кто? Куда он поехал? Ты видел, я знаю! Отвечай! не то!.. — Лис перебросил щит с плеча на локоть и обнажил меч. — Ну?

Изверг, невнятно мыча, отступил, прижался спиной к древесному стволу, взмахнул рукой, указывая направление.

Чтобы избавиться от него, Лис швырнул ему резану и, пока тот искал крохотную в полногтя, серебряную монету в траве, помчался, пришпорив лошадь, куда указано, пригибаясь под встречными ветвями и радуясь, что легко отделался.

Вековые деревья стояли плотными стенами по обе стороны тропинки. Лошадь часто оставляла на шершавых стволах клочки шерсти, но мчалась, напрягая последние усилия. Она была из ратного табуна.

Когда Лис наконец вырвался из лесного мрака, кругом, куда ни кинь взор, простиралась залитая светом низина. Раздольный ветер шалил в серо-зеленом безбрежье душистых трав, скользя по шелковистым шелестящим степным волнам. Солнце золотистым щитом упиралось в горизонт, опаляя огромный голубой шатер неба.

Впереди четко вырисовывался силуэт всадника на стройном вороном коне. То был Богдан, гонец в страну, лежащую за горами.

Тысяцкий, вероятно, напевал какую-то из бесконечно длинных народных песен, чтобы скрасить одиночество. Потому-то, вероятно, он не сразу услышал окрик скачущего за ним.

Лис окликнул снова, погромче. Услышав наконец, Богдан прекратил пение, обернулся, стал ждать.

— Ба! Откуда ты взялся? — удивленно воскликнул он, признав того, кто еще сегодня утром охранял своим копьем его беседу с князем. — Что случилось, Лис? Эй, ты спалил лошаденку, вконец загнал! Кем послан? С чем?

Но Лис не ответил, с ходу проскочил мимо, устремляясь к неглубокой ложбине в стороне от дороги, и там, поровнявшись с единственным на всей равнине кустиком, рухнул в траву вместе с лошадью.

Тысяцкий спешился, подбежал к нему, тревожно вопрошая:

— Что ж ты, брат? Уж не мне ли так поспешно нес недобрые вести? Иль приказ какой? Говори! Не беда ли стряслась?

— Успокойся, — тяжело дыша, простонал упавший, — нет беды ни в Киеве, ни в доме твоем. Дай скорее напиться, слова вымолвить не могу.

Тысяцкий протянул ему мех, помог подняться на ноги, чуток успокоенный услышанным. А тот все глотал и глотал, жадно, ненасытно, сжимая мех дрожащими руками, и стекали капли по углам рта, шевелились в складках шеи почти невидимые, точно бесцветные колючки, волосы.

— Ничего у меня не выпытывай, — наконец молвил Лис, оторвавшись от меха. — У тебя свое дело, у меня свое. Только дело мое твоего спешнее, княжичем запечатанное. Хоть ты и тысяцкий, а не скажу. Не велено.

— Чудно мне, что на тебя выбор пал в важном деле то, коли правда!..

— Кто под руку подвернулся, тому и честь дана. Стой, не выпытывай, просил же.

— Ну и напугал ты меня, братец! — успокоившись вовсе, воскликнул Богдан. — А то было решил, что несешь следом худое. Что ж, я в чужие дела не гляжусь. Разойдемся, стало быть, своими путями.

— Куда мне идти, — хмуро отозвался Лис, — коли лошадь сгинула.

— Зачем гнал, глуздырь окаянный! — вдруг осерчал Богдан, даже ногой топнул. — Не впервой в седле, а гонишь как угорелый!

— Сама понесла. Испугалась, должно, лесного изверга.

— А… И я встретил ирода. Только он не разбойник, хоть и меченый. Безъязыкий. Язык то выдернули за большую ложь, я знаю.

— Что мне делать, как быть? — тихо спросил Лис с напускной грустью, оглядываясь на судорожно поводящую копытами павшую лошадь.

— Тебе куда нужно?

— Сперва к Рось-реке, а дальше — молчок.

— Ладно уж, разом доберемся до городища. Рядом побежишь. — Богдан ободряюще потрепал Лиса за плечо. — Ступай сними свое седло, и тронем. В городище добудем тебе борзого, дорого не возьмут, держись за мою ногу, не отставай.

— Спасибо, брат. Отблагодарю с лихвой, — сказал Лис. — Только сними-ка сам мое седло, сделай милость, не могу я ей, кобылке, в глаза глянуть, сдыхающей. Подсоби, Богданушко, не сочти, что тысяцкий, а я прост. Сил нет.

Богдан сочувственно кивнул, повернулся, но не успел и шагу ступить, как тут же, полный скорее изумления, нежели боли, крик его огласил пустынную степь.

Он кричал, пятясь к кусту и пытаясь дотянуться до рукоятки клинка, вонзенного ему в спину.

— А-а-а! За что? Твоя благода-а-а… Измена! Изме… ох…

Предатель смотрел на него круглыми от страха глазами, полз на четвереньках прочь до тех пор, пока качающийся ковыль не укрыл упавшего и затихшего гонца. И тогда, выждав немного, все еще перебирая дрожащими ладонями и коленями по теплой траве, Лис приблизился к убитому, быстро обшарил обагрившуюся кровью шерстяную одежду. Затем, довольный поживой и найденными письменами, оттащил бездыханное тело на дно ложбины, забросал землей и травой.

Он повесил на шею снятый с убитого медвежий клык на золотой цепочке и бросился ловит вороного, настороженно отпрянувшего от чужой руки. Поймал, вскочил в седло, утяжеленное уже двумя притороченными к нему сумами — своей и чужой, гикнул для острастки и был таков.

Была глубокая ночь, когда Лис почувствовал запах горелого леса. Рощу, по которой осторожно ступали копыта коня, недавно выжгли дотла, чтобы будущей весной превратить в плодородное поле. В будущем здесь, на месте выкорчеванных обуглившихся пней, заколосятся хлеба на перепаханной вместе с золой земле.

Из глубины сожженой подсеки взгляд далеко проникал в пространство и мог без труда приметить мерцающие огоньки небольшою городища.

В городище жили семьи слободских воинов. Большинство воинов, как видно, гостило дома: время мирное. Часть же, должно, несла службу где-то на стыке владений поляк и клобуков.

Лис подбоченился, не спеша спустился с холма, проехал по гулкому мосточку к стене, трижды ударил в било, висевшее на крюке ворот. Из бойниц, позевывая, выглянуло несколько стражей. Подсвечивая факелами, они равнодушно рассматривали ночного пришельца.

Лис облегченно вздохнул. По выражению их сонных лиц он понял, что здесь никого не ждали и, следовательно, вообще не были предупреждены ни о визите княжеского гонца, ни о том, кто именно послан Святославом. Значит, и впредь опасаться нечего. Значит, не страшны ему ни ближние, ни дальние заставы, через которые еще предстояло пройти во время многодневного следования в очень далекую Византию, куда влекла его мечта о сказочной награде и славе. «Не оплашаю, так поспею в Царьград раньше посольских кораблей, — подумал радостно. — Ай удивится Калокирушко моей расторопности».

Тут ему сверху:

— Кто ты и что привело тебя в такую пору?

— Вот грамота великого князя! — ответил Лис, надевая краденый свиток на конец опущенного из бойницы копья. — Вот моя охранная грамота! Скорее отворите гонцу стольного града Киева! Велите, как войду, приготовить мне угощение, достойную одрину и свежего коня к утру! Да прикусите языки, братцы! Волею Святослава!

И пока стражники, с которых мигом слетели остатки дремы, послушно откидывали запоры, Лис неслышно и самодовольно хихикал. Как не верить в грядущий успех, если навстречу в окружении ратников уже выходил спешно вызванный местный воевода, чтобы отдать полагающиеся столичному гостю почести.

Глава X

Ветер обрывал снасти. Море швыряла корабль из стороны в сторону, и он скрипел всеми своими суставами, точно хрупкое существо в лапах свирепого чудища, норовящего переломить его кости. Страшен был шторм.

Ветер злобно хохотал, шипел, завывал, бесновался.

С трудом удерживаясь носами против волн, корабли то проваливались в бездну, то вновь вздымались. Из остывших людских глоток вырывался уже нечленораздельный хрип.

Так кошмарно прошел день. Прошла ночь…

Улеб давно перестал их считать, дни и ночи в море. Целая вечность, казалось ему, миновала с тех пор, как ноги его в последний аз касались земли.

Порою по громким возгласам и всеобщему оживлению наверху он догадывался, что в поле зрения каравана попадали либо встречные суда, либо прибрежные селения. Тогда измученные невольники вытягивали лица, обращаясь в слух, пытаясь угадать, что именно взволновало ромеев наверху. Помыслы оторванных от внешнего мира людей тянулись туда, где что-то происходило, кто-то проплывал мимо, кто-то выбегал из жилища на откос, чтобы проводить корабли проклятием или приветствием.

Поправляя повязку, Одноглазый вскарабкался по шестовой лесенке на палубу. Только подошвы его изорвавшихся сандалий мелькнули над головами гребцов. Почуял близость дома, где и резвость взялась.

Другой надсмотрщик, оставшийся внизу, хоть и продолжал отрывисто выкрикивать команды, однако в голосе его уже не слышалось прежней суровости.

Гребцы безнаказанно галдели, ворочая головами во все стороны. Послышался даже чей-то смешок. Этот прозвучавший на помостах смех, скорее похожий на всхлипывание, ножом резанул слух Улеба.

Велко был ближе к весловому отверстию, припав к нему, он говорил:

— Вижу волноломы мандракии[17]. Вижу галеры[18].

Мы вошли в бухту. Вошли в Золотой Рог, Улеб, это конец мучениям. Или начало новым, как знать… Нет, это конец! О будь проклят путь пройденный!

Впервые за несколько недель плавания оживился и Улеб, невольно поддавшись общему настроению.

— Велко, брат, нас выпустят отсюда? Пустят на твердь?

— Да, Улеб, да.

— И не погонят снова по воде куда-нибудь?

— Не годны мы теперь на весла. Пока не пригодны. Да и корабль нуждается в починке. Скорее всего дадут всем отдохнуть и окрепнуть. Потом заставят чинить корабль, латать пробоины, тесать новую мачту, плести ужища.

— Заставят чинить корабль, пусть. Наладим и сами же на нем сбежим. Подговорим всех.

— Ах, Улеб, к твоей бы силушке да еще голову…

Улеб обиделся. Кусая губы, он тщетно искал, чем бы ответить, как бы повесомее пристыдить, укорить Велко за нерешительность. Всякий раз, когда Улебу приходила на ум какая-нибудь дерзкая мысль, Велко гасил его пыл, твердя: «Не время, не место. Пойми, загибнешь без пользы».

Вероятно, разговор обернулся бы ссорой, если бы в этот момент не появился Одноглазый с двумя солдатами. Надсмотрщик приказал убрать весла, и гребцам, едва они исполнили это принялись остригать подросшие волосы. Слышно было, как загремели на носу и корме якорные цепи.

Невольников с выбритыми наполовину головами расковали и, притихших, сгрудившихся, повели наверх, к сходням, упиравшимся в грязно-желтый песок бухты, что распростерлась у подножия возвышенного полуострова, на котором раскинулась столица Византии.

Невиданное зрелище открылось глазам Улеба. Его поразило бесчисленное множество самых различных кораблей и лодок под знаками разных стран и народов.

Весь огромный и широкий овал берега кишел пестрыми толпами. Такое скопление народа впервые встречалось Улебу, выросшему в лесной тиши.

Хрипы, мычание, ржание тягловых животных, крики чаек, низко паривших над замусоренной водой, скрип повозок, разноязыкие голоса мужчин и женщин, блеск и великолепие одних и убогая нищета других — все смешалось в этом столпотворении.

Устремив взгляд поверх портового хаоса, Улеб различил вдалеке мрачные очертания крепости. Толстые и высокие каменные ее стены казались продолжением серого скалистого отвеса, нависшего над водой. Десятки массивных башен, сложенных из отесанных гранитных глыб, венчали обращенную к морю стену и те, что тянулись к самому городу, растворившемуся в дымке. За стенами громадной крепости, выглядывая, словно из засады, возвышались базилики храмов, золотистые купола, железные углы крыш многоэтажных сооружений.

— Твердыня, — услышал Улеб шепот приятеля. — Крепость власти.

— Все у них рублено, тесано, — растерянно проговорил Улеб, — все обстругано, даже деревья…

— То кипарисы, — пояснил Велко, — такими растут.

Богатая земля ромеев, величественна и самодовольна столица, раскинувшаяся под сенью столбов Европы и Азии, возведенных ею же, и горда она обоими этими каменными столбами, обрамленными рощей вечнозеленых дубов, символами Священной Владычицы на меже двух частей света.

Улеб и Велко понуро стояли вместе с остальными невольниками у борта, оглядываясь на хеландию и второй торговый корабль, которые причалили поодаль.

Оплиты во всем блеске своего снаряжения и выучки двумя колоннами шествовали по бокам человека, купившего Улеба у печенегов. Юноша узнал Калокира еще издали. Рядом с динатом семенил Сарам. Оплиты щитами оттесняли толпу, прокладывая путь своему господину.

Часть солдат, повинуясь приказу, окружила невольников и повела юс по направлению к городу, часть ушла с командиром. Калокир и Сарам замешкались на берегу.

Улеб брел рядом с Велко, не поднимая глаз на разодетых в шелка встречных горожан, стыдясь своей наготы, своего опаленного солнцем, обветренного, изъеденного морской солью тела, смущаясь жалких лоскутов, оставшихся от штанов, едва прикрывавших бедра, страдая от выставленной напоказ своей выбритой наполовину головы, вновь кляня тех, кто лишил его родины, отчего дома, сестры, коня, кто обрек его на позорище перед глазеющими девами и мужами чужеземного города, по мостовым которого он неуверенно шагал отвыкшими от тверди ногами.

Улицы были запружены жителями, в городе с полумиллионным населением никому не было дела до унылой, затерявшейся, словно в потревоженном муравейнике, кучки рабов и их конвоиров.

Раскаленные солнцем каменные сооружения усиливали духоту летнего дня. Не было спасения от жары в тени многоэтажных зданий и церквей, чередовавшихся с крохотными фруктовыми садами, цветниками и скверами. Канавы под высокими двухъярусными арками акведуков Велентова водопровода, протянувшегося вдоль полуострова, источали смрад отбросов.

Женщины, прикрывая рукавами лица, подставляли кувшины под струи фонтанов. Мулы и лошади наездников, отбиваясь хвостами от мух, лениво пили из лужиц под висячими цистернами. Острые запахи снеди и перебродившего винограда исходили из раскрытых настежь дверей таверн и харчевен.

Зазывалы всевозможных ремесленных цехов старались перекричать друг друга. Нищие в венках из увядших цветов пытались перекричать зазывал. Торговцы сладостями и фруктами тоже силились быть услышанными. И над всем этим витала заунывная восточная мелодия флейты, на которой одержимо играл какой-то старец в грязно-белом хитоне, сидящий на корточках на мраморной плите перед Милием-столбом на центральной площади, от которого византийцы исчисляли мили всех дорог, ведущих из Константинополя.

— Что бы ни случилось, помни о клятве, Велко.

— Наш уговор я не забуду, Улеб. И в разлуке я буду думать только о встрече. Я верю, что мы разыщем друг друга, будем мстить разом. Но, прошу, не горячись безвременно, обживись, привыкни, научись языку их и обычаю, иначе не пробиться к волюшке.

— Как хочу я спасти Улию, вызволить из Степи! Как хочу рассчитаться с погаными! Как хочу вернуться в Радогощ!

— Подави же свой гнев до времени. Прощай.

— Прощай, брат.


На берегу динат заканчивал наставления Сараму перед тем, как отправиться в Палатий, где уже знали о прибытии пресвевта и ждали его.

— Итак, — говорил Калокир подобострастно осклабившемуся евнуху, — продашь все, что сможешь. Все продай. Корабли и товар. Рабов тоже. Не продешеви!

— О да, господин.

— Гляди, чтобы с умом. Русских купцов, что стоят у святого Мамы, не подпускай сюда и на шаг. Чтоб к моему возвращению на улицу Меса все было кончено. Приготовь обед и купальню. Буду слушать пение красавицы. Ответишь головой, если заезжие руссы пронюхают о тех девах с младенцами.

— Не сомневайся, мудрейший, отдам их только нашим купцам, дальним. Увезут — как не бывало. А скажи, щедрейший, как быть с тем отроком, что с иными уведен к твоему дому?

— Тоже продать. И тоже кому-нибудь из отдаленной фемы. И вот что… пусть ему прежде отрежут язык на дворе. Так будет надежней, нигде не проболтается. И коня его красного продай подороже. Покончу с делами и подамся в Фессалию. Устал я. Исполняй, что велю!

— Слушаюсь и повинуюсь, прекрасный.

Динат круто повернулся и двинулся прочь пешком, без охраны, вперив озабоченный, преисполненный сладкой надежды взгляд в величественные скалы, на которых возвышались крепостные стены с массивными башнями.

«Чьи песни он собирается слушать за обедом? — недоуменно думал Сарам. — Не объяснил толком. Должно быть, запросит приглянувшуюся в Палатии. Гм… еще обзаведется хозяйкой на свою голову. Оттуда, того и гляди, приведут ведьму капризную, со свету изживет… То-то я заметил, как он вздыхал и за сердце хватался на хеландии. Выходит, мыслил о како-то красотке».

У Медных ворот Священного Палатия динат предъявил начальнику внешней стражи заветный медальон, однако тот не пропустил его сразу, а исчез, почтительно попросив Калокира оставаться на месте.

Трудно объяснить, почему начальник стражи поступил так. Ведь Калокир и медальон с оттиском василевса показал, и сообщил свое звание. Кто знает, в чем тут причина.

«Я разумен, предусмотрителен и осторожен, а потому спокоен», — сказал себе Калокир.

И все же уверенности у него поубавилось. Он терпеливо стоял в тени под огромной стеной, погруженный в мысли. Конечно, обидно и оскорбительно, что воротившемуся с честью послу не устроили пышной встречи. Даже простые стражники не выказывают особого внимания. Только и всего, что отгоняют попрошаек, чумазых, оборванных калек и юродивых, которые вечно шляются у Палатия в надежде перехватить подачку какого-нибудь вельможи.

Особенно настойчиво пытался прорваться к динату всклокоченный субъект с сумкой через плечо. Он что-то кричал издали, но голос его тонул в общем шуме. Стражники Щитами или тумаками валили его в пыль, но утирая кровь и слюни, всякий раз, отбежав, чтобы, скуля, потереть ушибленные места, вновь и вновь возвращался, наровя проскочить через цепь воинов, которые, конечно же, встречали бродягу новыми тумаками и оплеухами.

Динат и бровью не повел на эту возню. Мало ли что может кричать презренный попрошайка. И даже когда один из потерявших терпение стражников так хватил крикуна древком копья поперек спины, что тот рухнул наземь и распластался надолго в состоянии лишь беспомощно сучит руками и ногами, Калокир остался безучастным.

Вот наконец отворилась массивная боковая калитка, и в темном ее проеме показалась фигурка карлика в монашеском одеянии. Калокир сразу узнал монаха по имени Дроктон, что когда-то встречал его тут и сопровождал в циканистерий ненастным весенним днем.

Увидев Калокира, монах не приветствовал его обычными словами прославления Христа, а просто тряхнул островерхой скуфейкой:

— С чем воротился, долгожданный?

— Ника! — воскликнул динат, поднимая ладонь, как это делали победители с древних времен, изображая бурную радость.

— Пришедшему с победой — хвала! — без особого энтузиазма молвил Дроктон. — Следуй за мной. Тебя ждут во дворце Ормизды.

— Кадмова победа[19]… — неслышно ворчал Калокир. — Приплыл без выгоды, с убытками. Не пустой хвалы мне надо, а награды.

Монах, не оглядываясь, ступал по плитам аллеи, ведущей в глубь крепости. Дворец Ормизды находился в восточной части крепости. Рослые, закованные в броню воины с символами восточной схолы на шлемах как изваяния стояли по обе стороны входа, сложив ручищи в жестких перчатках на рукоятях обнаженных, упирающихся в ступени лестницы мечей.

Неподалеку лежала груда оружия, оставленного теми, кто входил внутрь. Калокир тоже отстегнул и бросил парадный меч, украдкой приметив, однако, куда бросил чтобы потом не рыться, отыскивая свой среди чужих.

Монах ощупал одежду дината, после чего подтолкнул легонько вперед, указал на дверь в полумраке коридора.

Зал, в который тупил Калокир, предназначался не для аудиенций, а для гимнастических упражнений и воинского тренажа. Толстые тюфяки, сложенные в дальнем углу в несколько слоев, стойка с тупыми деревянными мечами, палашами и трезубцами, посеченный пол, борцовские набрюшники, висящие на крюках, и два-три гимнастических снаряда, придвинутые к стенам.

— Почему ты молчишь? — раздался голос прославленного полководца Фоки. — Подойди ближе, достойный Калокир. Что принес, радость или огорчение?

— Разве смею я говорить первым! — начал динат, с трепетом приблизившись на несколько шагов.

— Был ты в Руссии?

— Да, я был там, и, клянусь, Святейший не ошибся в выборе пресвевта!

— Был ли в Округе Харовоя у Кури?

— Да. Печенежский каган сидит вдоль берега Понта, там и застал его. В Округе Харовоя, на границе с руссами, осели ятуки, они ладят с Киевом и не хотят подчиняться Куре. Каган в затруднении, под его рукой лишь Евксинское побережье и пороги Борисфена. Но войско его по-прежнему несметно и сила несомненна. Он готов и жаждет двинуть полчища на Киев, как только Святослав отлучится из столицы. И он, Куря, это сделает. За десять кентинариев.

— Он их получит, — изрек Никифор Фока. — Он получит двенадцать! За поход на Киев одарил бы печенега и двенадцатью!

При упоминании о таком количестве золота Калокир заговорил с жаром:

— Я сумел убедить Святослава во враждебности булгар. Русский князь сущий дьявол, но я перехитрил его. Хотя и погубил много своих подданных во имя успеха…

— Не тревожься, услуга твоя не померкнет.

За кровь же убиенных в пути христиан господь не потребует своей епитимьи[20]

— Слава тебе во веки веков! — воскликнул Калокир обрадованно.

— Тебе отойдут земли казненных павликиан. Наделы выявленных еретиков станут твоими, ибо сам господь велел так поощрять верных ему, и леги [21] василевса лягут на эдикт[22] тотчас же, едва подтвердится то, о чем ты сообщил мне.

— Скоро Святослав уйдет на Булгарию, а Куря сокрушит Киев.

— Достаточно ли убежден ты в этом?

— О да! С помощью огузов я все устроил. Своими ушами я слышал, как Святослав велел снарядить гонца к Петру за объяснениями, и гонец тот отбыл.

— Кто же убил гонца в Булгарии?

— Подкупленный воин из прежней свиты княгини Ольги, крещеной Еленой.

— Где доказательство?

— Оно будет. Обидную весть Святославу принесут в Киев с Дуная. Скоро воин Лис доставит доказательство сюда собственноручно.

— Одного обещания мало. — Однако, как видно, доместику пришлась по вкусу бойкая находчивость пресвевта, он улыбнулся, поднялся во весь рост и благосклонно коснулся рукой плеча Калокира. — Ты оправдал доверие.

— Благодарю тебя, светоч всего Священного Палатия! Прости мою смелость и скажи, удостоюсь ли я…

— Нет, ты не сможешь созерцать Сопровителя, он занят молитвами о продлении лет Константина Порфирородного на земле: Константин все еще болен. Я сам донесу до бесценных ушей Романа все, что было сказано тобою. — И, взглянув на скляницу часов, добавил: — Ты свободен.

…Динат, хотя и чувствовал голод, однако не очень спешил покинуть Священную Обитель, доступную далеко не всякому. Шел по главной аллее степенно, с удовольствием поглядывая по сторонам, как хозяин или по меньшей мере завсегдатай этого райского уголка столицы. Неожиданная встреча с блистательным представителем рода Фок больше чем льстила его самолюбию.

«Я держался перед ним воистину достойно, — твердил сам себе. — Устал… Уеду на время. Спать, пить и есть безмятежно. Какое блаженство! Без унижений, без ненавистных. Лежать на ковре под оливой, слушать кефару, наслаждаться танцем дивной… Русская полонянка прекрасна как утро. Благо, Куря не догадался утаить от меня жемчужину. Благословен был поход… — Но вдруг динат вздрогнул. — Господи, я, кажется, не предупредил Сарама, чтобы оставил ее мне!»

Встревоженно торопясь к площади Тавра-Быка, где улица Меса, на которой стоял его дом, брала свое начало, он налетел на оборванна с потертой сумой через плечо. На того самого упрямого крикуна, что был избит стражниками за настойчивые его попытки прорваться в числе попрашаек к динату, когда последний, как мы помним, глухой и равнодушный к возне стражи и нищих, томился в ожидании перед Палатием.

Динат хотел было пнуть наглеца, преградившего путь, но тут же, вглядевшись в бродягу, исторг из груди изумленный возглас:

— Ты? Это ты, Лис?

— Кто же еще, — захныкал оборванец. — Да, это я. Это я надрывал глотку. — Голос его истерично прорезался. — Я взывал к тебе! Я, оказавшийся здесь по твоей воле! Я пытался обратить на себя твое внимание, но ты отвернулся! Нарочно? Притворялся, будто не слышишь? Я тебя звал, а меня избивали за это, как шелудивую собаку! В двух шагах от тебя! В двух шагах! Избивали!

— Но что, наконец, случилось?

Вокруг них быстро собирались любопытные горожане. Еще бы не собираться толпе: где это видано, чтобы нищий повышал голос на богача? Где это слыхано, чтобы патрикий внимал непочтительной речи какого-то иноземца в лохмотьях?

— Говори по порядку. Идем отсюда. Собрал, глупец, полгорода. Граждане! — обратился Калокир к народу. — Граждане и рабы, разойдитесь! Это блудный брат мой! Он вернулся из паломничества! Оставьте нас!

Призыв этот возымел свое действие. Вскоре динат и Лис, которых предоставили самим себе, уединились, отойдя в тень деревьев, росших над обрывом. Лис кое-как пришел в себя после истерики. Калокир нетерпеливо спросил:

— Ну?

— Тридцать девять дней я добирался сюда. Четыре дня ожидал тебя у ворот вашего Детинца.

— Выкладывай дело! — Динат поморщился. — Только короче. И без того утеряно время на пустую болтовню. Без обеда сегодня.

— Обед ждет твою милость! — Лис от возмущения даже поперхнулся словами. — Ага! До меня тебе, видно, нет больше дела! Я-то хоть крошку съел? А кто меня обрек на муки? Кто?

— Ты сошел с ума! Отвечай, уж не упустил ли гонца в Преслав?

Лис махнул рукой, устало опустился на корточки, припал спиной к дереву, прикрыл глаза, словно погрузился в дремоту, в забытье.

— Гонца я убил. — Голос Лиса прозвучал неожиданно тихо и ровно. Под взметнувшимися веками показались опустошенные водянистые глаза. Что-то надломилось в нем окончательно.

— Все исполнил. Заколол тысяцкого Богдана в поле за Киевом.

— За Киевом? Надо было в Булгарии! Ты что, забыл уговор? О боже, что ты содеял!..

— Иначе нельзя было. Не бойся, степные звери и костей не оставили, никто не узнает. А грамоту и свиток я выкрал, забрал с собою.

— Уф! заклевали б… Что? Не бояться? Мне? Ха-ха-ха! Сам бойся, если обнаружат. Ты бойся! Ты!

— Чего мне-то бояться после всего? Все земли прошел, до самого Преслава доскакал, вместе с Блудом передал Петру наговор на Святослава. Все земли прошел, все, дважды меня вязали в дороге, принимали за беглого вашего холопа. Бежал от дозоров то ваших. Много с собой вез ценностей, монет и слитков, да отобрали, заграбили. Я, воин дружины киевской, вынужден был ноги бить на чужбине, глодать отбросы и подаяния смердов, ночевать в стогах и норах. Изорвался в клочья, побои сносил…

— Ведь при тебе был охранный знак, почему не объяснил на границе и здесь?

— Пробовал, да речи вашей, ромейской, еще не умею сполна.

— Глупец ты, Лис, глупец! Внизу, во-он там, у святого Мамы, стоят русские купцы, всегда отыскал бы толмача среди них.

— Ну уж нет, златоустый, туда я и не гляну. Неровен час встречу кого из своих. Не ты ли сам строго наказывал сторониться?

— Верно.

— Вот я и верил, все себя уговаривал: дождусь Калокирушку, проведет к цесарю, получу свое, утешусь. Живой добрался, и то ладно, а обещанной награды не миновать, так?

— Свое получишь. Важно, что выкрал ты свиток и грамоту. Давай их сюда скорей.

— Нету.

— То есть?

— Нету их у меня. Совсем нету.

— Где? Где же они? — Челюсть дината отвисла, он потянулся к суме на плече понуро сидевшего на корточках Лиса. — Шутишь? Набиваешь цену? Сейчас же давай свиток и грамоту убиенного!

— Пусти суму то, порожняя. Сказано, нету. Отобрали вместе со всем, заграбили в дороге.

— Кто? Кто отобрал? — прошептал Калокир, холодея.

— Я почем знаю. Дозорные ваши.

— Где?!

— Почем я знаю. Место запамятовал. Давно то было, еле ноги унес, и то ладно.

Калокир уставился на него, точно громом пораженный, задохнулся, не в силах вымолвить слова. Лис, казалось, дремал.

Справа от них громыхали колеса повозок, поднимавшихся к шумному городу по выдолбленным в каменистом грунте колеям. Слева внизу поблескивал синий Босфор, испещренный пятнами парусов. Никто из прохожих не обращал внимания на странную пару, укрывшуюся под прохладной сенью дубов над обрывом.

— Обедать с тобой буду, — мечтательно бормотал Лис с закрытыми глазами. — Завтра пойдем к цесарю пораньше. Одежду мне дашь красивую, ромейскую. Когда получу свой дворец и войско, верну тебе и одежду и угощение с лихвой. — Вытянутая его физиономия так и светилась от предвкушения благ. — Ведет время то терять, веди в дом, Калокирушко, притомился я очень. Замуравело былое, как сказывал Богдан когда-то. Идем, что ли? Расскажу за столом все подробно, где был, что видел.

Он поднялся, кряхтя, повернулся к динату с улыбкой, но прочел в злобном взгляде нечто такое, что заставило его содрогнуться:

— Ты чего, грек?

Лис хотел отпрыгнуть, но одеревеневшие ноги отказались повиноваться. Он хотел закричать снова, но перекошенный от ужаса рот издал лишь хриплое шипенье. Он хотел защититься, но ничего, кроме тряпичной сумы, не было под рукой. Короткий меч Калокира вошел ему меж ребер по рукоять, едва не задев упрятанный под лохмотьями золоченый медвежий клык, тот самый талисман Святослава, что был снят с убитого русского гонца на Белградской дороге.

Калокир уже шагал по улице Меса, торопясь домой, когда на дорогу, протянувшуюся от берега к городу мимо стен Священного Палатия, собрав последние силы, чудом выполз раненый Лис. Счастье его, что не был сброшен с обрыва брезгливым динатом. Выполз к людям из рощи.

А тем временем возле особняка в конце улицы Меса происходило необычное. Поток пешеходов с площади, вливаясь в улицу, как бы завихрялся у этого дома, словно ручей, ударившийся о препятствие. Возбужденные горожане, толкаясь и гомоня, заглядывали через приотворенные воротца в небольшой дворик.

«Заварил Сарам торговлю на весь квартал», — раздраженно подумал динат, прибавляя шагу.

Хозяина, должно быть, увидели из окон, потому что сейчас же навстречу ему высыпало несколько слуг. Впереди, спотыкаясь и воздевая к небу тощие руки, бежал сам евнух.

— Отчего такой переполох? Почему весь этот шум возле дома? — сердито набросился на него Калокир, едва тот, запыхавшись, пал к его ногам.

— О милостивый! — жалобно запищал скопец, учащенно моргая глазками, вернее одним, поскольку второй заплыл огромным лиловым синяком. — Ты пришел, заступник наш! Защити!

— Что за чушь? Ты пьян? Продал ли все, как я велел? Видно, хороша выручка за мои товары, если без моего позволения устроили пиршество!

— Не брал я вина, спаситель, не брал!

— Отвечай, продал все?

— Да, господин, да.

— Ту деву, русскую полонянку, тоже?

— Да, господин, еще на берегу. Всех трех вместе с младенцами. На кораблях живо управился и поспешил сюда, чтобы продать соседям оставшихся гребцов. Только хотел твоей волей отрезать язык тому отроку, но он… он, варвар… ой-ой-ой!

— Что он?

— Не дался. Других гребцов распродали тихо, а этот взбунтовался.

— Только и всего? Уж не из-за этого ли весь переполох, позорящий честь моего дома?

— Ой, — сказал Сарам.

Калокир схватился за голову.

— Боже! — вскричал он. — Я велю поджарить твои пятки, старая обезьяна! И прежде всего, гнуснейший, за то, что продал красавицу! Кому ты отдал ее, лучшую из жемчужин?

— Ой, — повторил Сарам.

— Отвечай!

— Ка… ка… какому-то торговцу из Македонии. Он дал за нее тридцать солидов. Целых тридцать! Я старался. Но теперь вот отрок…

Динат ударом ноги отшвырнул евнуха так, что тот покатился, как щенок, визжа и стеная, на других онемевших и переминавшихся в растерянности слуг.

— Дармоеды! — лютовал динат, устремляясь к дворику сквозь расступившихся зевак. — Испугались юнца! Обленились, трусы!

Однако, очутившись по ту сторону ворот, он осекся, обвел очумелым взглядом дворик, в котором царил невообразимый хаос, будто недавно пронеслась и разметала все буря, оставив после себя настоящий погром, за его спиной сгрудились те, кто следом вошел с улицы. Представшее перед Калокиром смахивало на головоломку, на картину-загадку, какую снабжают надписью: «Что тут неправильно нарисовано?»

Невольно попятившись, он ухватился за рукав возвышающегося над всеми незнакомого бородача, статного и ухмыляющегося, как видно, случайно забредшего на шум.

Не обращая внимания на Калокира, мужчина этот в отличие от прочих не галдел, не суетился, а спокойно и пристально наблюдал за происходящим. И одет он был не так, как остальные: необычного покроя кожаную рубаху, просторную, с глубоким вырезом, из которого выглядывали ключицы и мышцы могучей груди, опоясывал широкий плетенный из бечевок набрюшник. Кудрявую крупную голову, посаженную на толстую жилистую шею, венчал белый колпак с белым гусиным пером. Стоял мужчина крепко, как монумент, расставив ноги и заложив растопыренные пальцы сильных рук за набрюшник.

— Связать! Вырвать язык! — вдруг, очнувшись, завопил динат, нервно простирая указующий перст на сторону низкой крыши пристройки в глубине двора, на которой тяжело дышащий, полуголый, побелевший от ярости, напряженно изогнувшись, стоял Улеб.

Левая рука юноши судорожно сжимала кривой держак, прикрепленный к толстому и прочному, как щит, черепку, оставшемуся от какой-то разбитой посудины. Правая стиснута в кулак. Посреди двора перед пристройкой на взрытой и захламленной площадке ползали или неподвижно распластались стонущие люди из окружения дината.

— Схватить! Взять его!

Словно отрезвленные приходом хозяина, голос которого придал смелости домочадцам, сразу четверо отделились от толпы. По одному они вскарабкались на крышу. Улеб ринулся навстречу, отразил черепком удары нападавших и обрушил на их челюсти и скулы свой мелькающий кулак. Трое бесчувственными мешками свалились с крыши и ахнуть не успели, четвертый отступил сам, едва не сломав шею в панике.

— Вперед! Взять!

Лишь камни градом застучали по черепку, которым Улеб прикрыл голову, и по доскам пристройки. Никто не хотел рисковать.

— Трусливые мыши!

— Может, сбегать на площадь за патрулем? — раздался писк Сарама откуда-то из-под земли.

— Позорить меня на всю столицу! Этого еще не хватало! Заячьи души! Дармоеды! Разбежались от одного безоружного тавроскифа! Придется мне показать вам, как расправляются со строптивыми язычниками истинные мужи империи!

С этими словами Калокир звонко обнажил меч. Но внезапно его резко остановил незнакомец в кожаной рубахе и с белым колпаком.

— Не пристало достойному патрикию идти с мечом против голого кулака, — прогремел он, пощипывая курчавую бородку. — Нельзя рубить безоружного удальца, нельзя. Этому мальчику нет цены, разве ты не видишь? Какая находка!..

Окинув удивленным взглядом атлетическую фигуру непрошеного заступника, динат запальчиво огрызнулся:

— Кто вмешивается в чужие дела на чужом дворе? Кто ты такой?

— Сам раб — врожденный боец. Мне нравится его твердая рука, уступи его мне. Назови любую цену.

— Нет, он должен понести кару за непослушание, за увечья моих людей.

— Твои люди не стоят твоей светлой милости и забот. Даю пятьдесят златников за юного скифа — и по рукам.

Калокир мгновенно остыл, услыхав названную цену. Невиданную цену предложил ему рослый незнакомец за раба, которому полагались пытки и казнь. Пятьдесят златников — цена троим.

— Будь по твоему. Но добавь еще десять за причиненный бунтовщиком ущерб.

— Согласен, — кивнул незнакомец. Он подозвал своего прислужника, приземистого крепыша в синем хитоне, велел отсчитать шестьдесят монет, что тот и проделал весьма расторопно.

Завершив сделку, могучий атлет в кожаной одежде сделал несколько шагов к пристройке и, заметив, как насторожился и напрягся Улеб, следивший за ним, остановился и весело рассмеялся. Его позабавило, очень позабавило то, что юноша, как видно, не собирался покориться даже ему, гиганту.

— Ой боюсь, ой страшно, — притворно всхлипнул великан и нарочно затрясся всей тушей так, что перезвон побрякушек его набрюшника услыхали, наверно, и на площади Константина. Народ покатился от хохота.

— Скажи ему, чтобы спустился, — сквозь смех попросил дината незнакомец. — Скажи, со мной шутить не стоит.

Калокир обратился к Улебу по-росски:

— Немедленно слазь и следуй за этим человеком. Он не причинит тебе вреда.

— Меня хотят сделать немым, — отозвался юноша, — но я скорее обниму Нию[23], чем дамся на поругание.

— Не смей на священной земле упоминать свою языческую богиню смерти, безумный! Благо, что ушам праведных христиан недоступна скверна твоих речей.

— Не верю тебе, коварный грек!

— Овца заблудшая, тебе говорят, отныне ты принадлежишь… — продолжил было Калокир, но, запнувшись, обернулся к великану в кожаной одежде с вопросом: — Кто ты? Я так и не узнал твоего имени.

— Я Анит Непобедимый, наставник школы кулачных бойцов ипподрома. Скажи ему, что он принят в мою палестру. И еще скажи, его упрямство может плохо для него кончиться. Я теряю терпение.

Калокир охотно перевел Улебу эти слова, после чего ушел в дом, не желая больше думать ни о чем, кроме еды и сна.

Но Улеб не повиновался.

Под всеобщие возгласы Анит, подпрыгнув, сдернул Улеба за ноги, тот даже не успел среагировать, настолько стремительно и неожиданно ловко для своей внушительной комплекции проделал это отлет.

Оказавшись на земле, Улеб, потеряв остатки благоразумия, принялся беспорядочно осыпать смеющегося великана ударами.

Ощутив их, Непобедимый понял, что тут не до смеха. Он спешно принял бойцовскую стойку, и ему пришлось изрядно повозиться с изнуренным вконец, полуголодным рабом, прежде чем удалось защелкнуть с помощью добровольцев невольничье кольцо на взмокшей его шее.

Отдышавшись и приведя себя в порядок после потасовки, Анит не сводил с Улеба восхищенного взгляда, шептал:

— Какая удача!.. Он добудет мне новую славу на арене.

Загрузка...