Качан Владимир Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка

Владимир Качан

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка

Свободное сочинение на свободную тему

...

*

Предисловие автора . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1

Общежитие. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 2

...Песни . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3

...Театр на Таганке . . . . . . . . . . . . . . . . . . 4

Плагиатор. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 5

Легенда № 2. Несчастный белый офицер . . . . . . . . . . 6

Бабушка. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 7

Рига . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8

Школьный "джаз" и Юра Зюзюкин. . . . . . . . . . . . . . 9

Еще о школьном пении, а заодно и драмкружке. . . . . . . 10

2x25, или Русский писатель на фоне Рижского залива . . . 11

Экскурсия. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 12

Наташа . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 13

Нам одновременно дано прошлое, настоящее и будущее...

К. Воннегут

Предисловие автора

Поначалу я хотел назвать этот труд "Цветной блюз ", но потом подумал: не слишком ли это красиво? Хотя общему замыслу название отвечало: не столько написать, сколько спеть - свободное сочинение в неспешном темпе, иногда переходящее в ритм-блюз, в экстаз импровизации или жизнеутверждающий драйв...

Красиво, правда? А " цветной ", потому что оно должно быть похоже на лоскутное одеяло, сшитое из разных цветных и вроде случайно попавшихся под руку кусочков материи. И все, казалось, правильно. Но что-то не понравилось мне в слове " блюз ", я счел его несколько пижонским, что ли... Роль автора названия взяла на себя интуиция, она, как известно, часто бывает права, и вскоре вы узнаете, почему все называется так, как называется.

Поскольку сочинение свободно, многого ожидал я от себя в этой истории или даже - в этих историях. Самому было любопытно, куда, в какие углы и переулки заведет меня свобода передвижения. Однако хоть какие-то границы надо было обозначить. Поэтому я намеревался следовать некому жесткому плану, который сложился у меня в голове. Я полагал написать лирическую документальную повесть о школьных годах с Михаилом Задорновым, о студенческих - с Леонидом Филатовым, о наших одноклассниках, однокурсниках и друзьях - словом, о том, " как молоды мы были, как искренно любили, как верили в себя" - и все! Что это будет - мемуары? Да не приведи Господь! У меня аллергия на это слово! Как-то Михаил Жванецкий сказал, что после того, как напишешь мемуары, приличнее всего - умереть. А пока не хочется.

Условимся заранее: все, что вы прочтете в данном произведении, не будет строго документально - это принципиально. Я оговариваю себе право на свободу фантазии, полет воображения, анархию мысли, а проще напридумывать то, чего не было. Нет, нет, правда тоже будет, только вы не поймете, где она и где вымысел. Таким образом, черты документального будут размыты.

Какой же это жанр? А ну его к черту, этот жанр! Вам он нужен? Мне нет!..

Единственное, что я твердо знал, вернее чувствовал, начиная: надо поймать тон, звук, настроение; уловить в сети прозы тающее облако поэзии, легкий дымок любви и творчества, витавший над нами, ощущение которого мы сохранили по сей день. Поэтому повествование надо постараться сделать поэтическим, решил я. И все равно, все равно мои установки и задачи забылись, когда все началось, листы расположились на столе, и перо побежало по бумаге.

Дело было ранним утром, часа в четыре, а спустя полчаса я с удивлением обнаружил, что перо бежит впереди меня и бег его не хочется, да и нельзя останавливать. Забытый кофе стыл в чашке, сигареты улетали одна за одной, собака тяжело вздохнула в соседней комнате; за окном было черно и тихо-тихо.

Строчки, торопясь, обгоняя и расталкивая друг друга, ложились на бумагу, а бумага словно упрекала: стой, подожди, ты же хотел совсем другого - вот тут, сейчас, в этом месте.

- Замолчи! - говорил я себе и ей. - Пусть все идет, как идет, пусть жизнь течет, как тогда, пусть переносится в сегодня и опять возвращается в те годы.

Сама! Не вмешивайся! Пусть летает из года в год, из зимы - в лето, без всякой логики, из портрета - в портрет, из любви - в любовь...

И понял я в ту ночь, что параллельный мир - это не что-то метафизическое, а это именно та ночь, то окно, те звуки и лица; далекий шепот далеким вечером, платок у глаз, светящийся павильон на берегу моря, бег по перрону за уходящим поездом, рука из окна вагона - всё, всё, из чего рождается то ли холст, то ли стих, то ли музыка, и становится вовсе не важным: 1999 год, 1830-й или, наконец, тот самый - 1965-й...

Общежитие

Его почтовый адрес: Москва, улица Трифоновская, дом 45-б. Боюсь, большинству читателей этот адрес ни о чем не говорит, но зато его знает вся московская богема. Хотя это просто общага с театральным уклоном, в которой проживают иногородние студенты театральных вузов Москвы, а также их нелегальные гости и гостьи. Впрочем, не знаю, так ли это сейчас, но речь идет о 1965 годе, когда было именно так. Портрет того общежития таков: комнаты на четыре-пять человек, по две кухни на этаж, на каждом этаже - мужское крыло и женское, одна душевая (в ней - свое время для юношей, свое - для девушек). Ну что еще: гитары, знакомства, увлечения и нерушимая дружба до глубокой ночи. И когда выпивка кончалась, надо было кому-то бежать на " рельсы " - подпольное местечко за Рижским вокзалом, где торговали дешевым самопальным вином и коньяком. Ах да, чуть не забыл, ведь были же еще и занятия: конспекты, книги, авральная подготовка к экзаменам, когда все, что не успели прочесть, распределяли между собой, а потом друг другу пересказывали.

- Значит, так. Один старый обалдуй вообразил, что влюбился, и поехал на такой же старой кляче защищать честь дамы своего сердца где ни попадя.

Никто на честь его дамы и не посягал, но он сам нарывался и получал отовсюду тумаки и шишки. Один раз даже сразился с мельницей. Мельница победила.

Это, стало быть, краткое содержание "Дон Кихота "! А вот и "Гамлет ":

- Один маньяк встретился с привидением, которое ему сообщило, что его отец не умер, а его отравили, причем не кто-нибудь, а его отчим, который женился на его матери и стал королем. Недолго помучившись вопросом: "Быть или не быть?", он решил, что все-таки - "быть" и что он всех за это дело уроет, что к концу пьесы и делает.

Вот так приходится... Потому что завтра в десять утра экзамен, а еще столько не прочитано.

И всю ночь напролет пятеро соискателей приличной отметки усердно читают и пересказывают друг другу комиксы из мировой классики. Изредка то там, то сям раздается глухой стук: это на раскрытую книгу падает чья-то голова, кто-то потерял сознание, в смысле - заснул минут на пятнадцать.

Однако даже экзамен менее важен, чем любовь - царица театральной империи и определяющий фактор поведения жителей общаги. Поэтому если сегодня у кого-то свидание, даже если просто амурное приключение, то он готовиться не будет и пойдет на экзамен обреченный, надеясь только на шальную удачу, но все равно радостный...

Сколько там, говорят, у Чехова в пьесе "Чайка " пудов любви? Пять? Ха! Смешная цифра по сравнению с Трифоновской, которая от любви буквально содрогалась.

45-б, вероятно, обозначает ее объем на душу населения, потребительскую корзину любви для каждого, любящего ее потреблять: 45 бидонов, баллонов, баррелей - не знаю, чего точно, но много. Все было от нее и ради нее, даже учеба. Тут логика проста: в театральном вузе, как известно, предмет номер один - актерское мастерство, а в нем, что также известно, главное талант, а он, в свою очередь, - самая твердая валюта на любовных дорогах. Не внешность, не фактура, хотя и это имело значение, а именно талант, он был козырным тузом при заманчивой игре в любовного дурака. Девушек я не имею в виду, там внешность все-таки была важна больше, чем талант. Не для сцены, разумеется, а для возникновения симпатии и ее последующего роста. Совсем непривлекательная девушка испытывала дефицит в любви, с ней пытались, как правило, только дружить, и она страдала, становясь от этого еще более талантливой...

Одежда, само собой, тоже была для любви или по крайней мере для того, чтобы произвести впечатление и понравиться. Не у всех было достаточно возможностей в этом смысле, денег мало например, и тогда из того, что имелось, выдумывалось что-нибудь экстравагантное, не только в одежде, но и в поведении. Песней тоже можно было ударить по девичьему воображению, однако об этом позже...

Итак, комната № 39 на втором этаже. В ней живут: Леонид Пярн (Рига), Сергей Вараксин (Свердловск), Борис Галкин (Рига), Владимир Качан (Рига) и Леонид Филатов (Ашхабад). Двоих из них (Пярна и Вараксина) на этом свете уже нет; почтим их память вставанием, господа... И, чтобы они там знали, что о них помнят, опишем их хотя бы кратко и субъективно.

Леня Пярн в плане внешности был вне конкуренции. Когда еще при поступлении на первом туре на площадку вышел рослый красавец-шатен с яркими серыми глазами и глубоким баритоном, одна из дам экзаменационной комиссии, тяжело вздохнув о былом, прошептала соседке: "Он такой красивый, прямо срам какой-то ". И когда он, небрежно оглядев комиссию, как низших существ, которым он, хотя и так все понятно, вынужден еще что-то доказывать, расставил ноги на ширину плеч и рявкнул "Левый марш " Маяковского, никто из присутствующих даже не усомнился в том, что этот уже учится. Без вариантов. А кое-кто из абитуриентов просто-напросто встал и покинул зал, поняв: рядом с этим очевидным фаворитом тура шансов нет. Леню сразу пропустили на третий тур и даже там прервали после первой же строфы - не потому, что плохо, а потому, что все ясно. Но... как это часто бывает, вплоть до окончания института Леня уже ничего лучше того "Левого марша " так и не показал... У него будет сложная судьба: в Москве его не возьмет ни один театр, он вернется в Ригу, но и там не задержится, будет скитаться по разным театрам страны и в конце концов эмигрирует в Швецию. Там на русском радио пригодится его красивый баритон.

Пришлет фотографию: он на фоне своего дома на берегу озера, возле своей яхты (наши эмигранты второй и третьей волны первым делом посылали в Россию фотографии, показывающие всем оставшимся, как они там классно устроились). На фото Леня улыбается, на обороте - зовет в гости. На их радио песни попеть. Я соберусь, но не поеду. А через полгода после этого мы узнаем, что Леня очень быстро сгорел от рака легких. Однако остался сын, он сейчас почти точная копия Лени в шестьдесят пятом году. Будто клонированный Пярн. Когда его видишь, даже пугаешься слегка. Жаль только, Леня его не видит... Впрочем, может, и видит...

А Сережа Вараксин - мальчик с деревенской наружностью: вьющиеся волосы, смешной, маленький, задранный вверх носик и большой рот, которым он, когда смеялся, этак застенчиво гукал; юродивый, который любую чужую бессовестность воспринимал как личную боль, а несправедливость была для него просто физической пыткой; святой мальчик, любящий Бога и никогда не снимавший креста в то время, когда это было, так скажем, не принято...

Он на экзаменах Есенина читал. И столько в нем было искренности, далекой, недосягаемой, изумительной наивности и ни-на-кого-не-похожести словом, того, что в актерском мире называется индивидуальностью, что было очевидно: этот тоже поступит. Но, как ни странно, учился он тоже, как и Пярн, средне.

Закончил, стал работать в Московском ТЮЗе, затем... У него эпилепсия была. И при каких-то таинственных обстоятельствах, в какой-то битком набитой пивной, во время припадка он то ли сам головой ударился, то ли его ударили... В общем, ушел Сережа, будто его любимый Есенин, не вписавшись в наш яростный мир...

Но не будем о грустном. Ведь мы сейчас все в шестьдесят пятом году, все счастливые оттого, что поступили, все подружившиеся и слегка пьяные. Нет, стоп, не слегка... Сегодня воскресенье. Вот светлый наш, открытый всем ветрам Боря Галкин проснулся, точнее сказать, очнулся, потому что накануне выпивали серьезно и ночь превратилась в день, а день - в ночь. Вот он встал с постели, пошел к окну и видит: на подоконнике за шторой стоит почти полная бутылка водки и тарелка с черным хлебом. Боря издает короткий удивленный и вместе с тем радостный звук, состоящий из одной гласной " о " или "е". Тут есть чему удивиться, ибо это редчайший случай: либо заначенную бутылку не нашли, либо уже не было сил ее выпить - всех сморило. Боря длит момент, он смотрит в открытое окно, оттуда - свежий ветер, ветка с желтеющими листьями чуть покачивается, розовое солнце висит прямо перед глазами. Он ощущает почти полную радость жизни, молодости и здорового организма. Почти, потому что еще чего-то не хватает, и Боря знает - чего. Он наливает полстакана, опрокидывает его в себя одним глотком, затем глубоко вдыхает аромат черного хлеба и не спеша закусывает. И вот только теперь радость бытия и единения с природой становится полной. Боря восторженно кричит: "Ребята, что вы спите, вы все прозеваете, смотрите, какой рассвет! Вставайте! " - и тут с кровати Филатова раздается суховатый тенорок: "Боря, успокойся. Это не рассвет, это - закат ".

Филатов реплику не комментирует, но и так понятно, что в ней есть и прямой, и переносный смысл: во-первых, вечер был перепутан с утром, а во-вторых, " закат ", ну, вы догадываетесь...

Леня привез с собой из Ашхабада целую кипу опубликованных и неопубликованных стихов, и по крайней мере каждый третий из них обещал юноше блестящую литературную карьеру. А профессия литератора была (представьте себе!) не менее престижна, чем профессия адвоката или, скажем, экономиста. Потому, вероятно, уважение окружающих не определялось ответом на вопрос: сколько получаешь? И творческие вечера поэтов собирали битком набитые дворцы спорта и другие огромные залы.

Обойдемся, однако, без ностальгической тоски по большой поэзии и ее месту в нашей жизни. Ничего страшного, все нормально. Как говорил Булат Окуджава, в поэзии бывают приливы и отливы. Ну, допустим, сейчас - отлив. Ну, отступило море, обнажился берег, и стал виден мусор; ну да, несется над морем бесконечный призыв жевать что-то с неповторимым устойчивым вкусом; ну, конечно, решается вопрос: откуда и куда пойдет нефтепровод, и все никак не решится, поэтому на берегу еще и стреляют. Так что до поэзии ли теперь?..

Но ведь будет когда-то и прилив. Это неизбежно, как смена времен года, и тогда (помечтаем чуть-чуть) сомкнутся изумрудные волны над мусорной свалкой нашей легендарной перестройки и все (вдруг!) вспомнят о поэзии, поймут: что все-таки вечно, а что тленно...

Ах! Мечты, мечты... Все, разумеется, не поймут. А уж особенно те, кто смотрит на вас с телеэкранов. Вы их выбирали, помните? Они и сегодня уверены, что вся эта культурная шушера подождет. Не до нее, пусть как-нибудь сама, если выживет. И пусть ее убогий лоток торчит где-нибудь на окраине нашего рынка, лишь бы только не мешал. Культу-у-ура, блин! Она Золушка, нелюбимая падчерица деловых людей, у которых любимые дочки, как всегда, - экономика и политика.

Только вот если этими любимыми будут заниматься люди невежественные и бессовестные, у которых от культуры остался только футбол, то мы всегда будем иметь то, что имеем сейчас, то есть невежественную политику и бессовестную экономику (эпитеты можно поменять местами)...

Нет, остановимся, пока не поздно. Суровый гражданский гнев вторгся непрошеным гостем в мое повествование, а ведь я о Филатове рассказываю, ведь он-то, уж точно, поэт, а не какой-нибудь там " раз словечко, два словечко - будет песенка ". Ну ничего, сейчас еще расскажу. И о нем, и кое о ком еще...

Тогда, в том самом шестьдесят пятом, Леня со своими стихами, если бы продолжал, не скажу - потеснил бы на поэтическом Олимпе Евтушенко, Вознесенского и других, но, уж во всяком случае, заставил бы с собой считаться . Правда, сам он свои стихи иначе, как " стишки " не называет, но мы закроем глаза на эти конвульсии скромности у мастера слова. Если красавица время от времени говорит окружающим, что она уродина, ей это не вредит; в ответ ей только улыбаются (умные) или же начинают возмущенно опровергать (дураки). Ну пусть будут " стишки ", если ему так хочется! Итак, он их тогда усердно "

пописывает " и, более того, читает на вступительных экзаменах. " Стишки " тем не менее комиссией воспринимаются как стихи, а кроме того, он их хорошо читает. И обнаруживает себя студентом театрального вуза, хотя думает преимущественно о кино и знает о нем все. Когда я говорю " все ", я не преувеличиваю. Леня вообще-то сюда попал случайно. Он ехал из Ашхабада в ВГИК, но когда приехал, экзамены там уже были в полном разгаре, он опоздал, и ему пришлось пойти в кино другим путем. Кино было его хроническим заболеванием, он действительно знал про него все, что можно было в нашей стране знать. Он мог, например, совершенно не морща лоб в мучительном припоминании, назвать исполнителя второй роли в любом мало-мальски заметном фильме мирового кинематографа; назвать фамилии оператора и композитора и еще добавить, в каком году фильм вышел и какой приз на каком кинофестивале получил. Большинство этих фильмов Леня и в глаза не видел, негде было, возможностей не было, но все равно знал про них все и был среди нас прямо-таки ходячей фильмографией; если мы и знали что-то о мировом кино, то только от него.

Вот точно так же один знаменитый артист театра и кино изумлял меня (это было в период " развитого социализма ", который теперь переименован в " застой " )

знанием фамилий, имен и отчеств всех вторых секретарей ЦК и горкома партии, а также имен и отчеств их референтов, помощников референтов и даже, наверное, их жен и детей. Я же, в свою очередь, изумлял его незнанием этих полезных фамилий и имен.

- Как? - происходил однажды между нами диалог. - Ты не знаешь?.. (допустим, Пупкина Владлена Сергеевича).

- Не знаю, - стесняясь своего невежества, отвечал я.

- Ты сошел с ума!

- Почему?

- Да потому, что он третий помощник второго референта самого... - Тут он переходил на значительный шепот: - Гришкина. - И интимно-почтительно: Евгения Матвеевича... - Он говорил так, будто вчера с ним Самим обедал, будто приближен к высшим - в его понимании - сферам, и даже не догадывался, что высшая сфера - это как раз его сфера, в которой он обитает вместе со своим по-настоящему большим талантом, ну а пупкины и гришкины приходят и уходят, и о них потом никто не помнит.

- Кого? - переспрашивал я.

- Гришкина, - оглянувшись по сторонам, словно выдавая арабскому террористу секрет атомного оружия, продолжал он меня просвещать. Пока терпеливо...

- Какого Гришкина? - переспрашивал я, и тут он уже прозревал, что имеет дело с законченным идиотом, с которым не то что разговаривать о важных вещах, но даже в одном поле... - нельзя.

Один раз он все же попытался мне объяснить, что Гришкин может и квартиру и даже орден, но, заметив скуку в моих глазах, стал уже относиться ко мне как к безнадежному недоумку.

Гришкин ли помог или само так получилось, однако он таки получил орден.

Получить орден Трудового Красного Знамени в Советском Союзе за исполнение роли фашистского палача - это изумительно! Он и впрямь сыграл роль гестаповца так, что, полагаю, был даже интереснее оригинала, но ведь не железный же крест он получил, а совсем другое... Льюису Кэрроллу надо было родиться в России - вот где настоящее Зазеркалье, вот где страна чудес! Главное - ничего не надо выдумывать, никаких сказок - пиши с натуры, и все!

Шлейф этой творческой победы еще долго тянулся за ним и по сей день еще тянется, и - кого бы он потом ни играл, какой костюм ни носил - он все равно постоянно ощущал себя в ладно сидящем мундире высшего офицера Третьего рейха.

Как-то раз он играл в секретаря крайкома. (Это не опечатка, сограждане, это мое открытие. Про актеров все время уважительно говорят: он играл, к примеру, Хлестакова, а на самом-то деле это просто детская игра типа " дочки-матери "

или " казаки-разбойники ", игра, ставшая профессией, игра - в Хлестакова.

Если в детстве играл в Чапаева, то почему бы попозже не поиграть и в кого-нибудь еще? Вот артисты и играют, счастливым образом оставаясь детьми до глубокой старости.) Так вот, он играл в тот раз - не важно, в какой пьесе, - в первого секретаря крайкома партии. Он всегда к этой роли подходил ответственно, поэтому приезжал в театр задолго до начала, с удовольствием надевал костюм, не спеша завязывал галстук, а гримерша делала ему неотразимый макияж и прилаживала аккуратный паричок. После чего он долго вертелся перед большим трюмо в коридоре. Хотя слово " вертелся " тут совершенно не подходит и не обеспечивает должного уважения к процессу. Он осанисто прихорашивался - вот это будет точнее. А за полчаса до спектакля милиционер привозил ему настоящий значок депутата Верховного Совета. Он хотел именно так, вероятно, для того, чтобы хоть на два часа почувствовать себя облеченным настоящей властью.

Милиционер ждал до конца спектакля, потом забирал значок и уезжал.

- А почему с милиционером значок? - спросил я его как-то раз.

- Да ты что! - был ответ. - Представь себе, что может быть, если я скроюсь с этим значком и окажусь где-нибудь, допустим, в Баку... Что я там могу натворить за одни сутки!

Сознание даже одного этого обстоятельства делало его осанку важной и наполняло душу артиста парящим восторгом власти. На два часа...

И вот после всей этой тщательной подготовки - третий звонок, и помощник режиссера вызывает на сцену его и меня. Я изображаю в спектакле его референта с мерзкой фамилией Синилкин, и все начинается с нашего почти одновременного появления на сцене, на которой в это время стоит кабинет первого секретаря - его, стало быть, кабинет. И вот идем мы к сцене: он впереди, не видя меня, я - шагах в пяти сзади следую за ним. На этот раз спектакль идет в филиале МХАТа, причем впервые, и обстановка совершенно незнакома. Он подходит к двери, за которой уже, собственно, сцена, и останавливается в некотором недоумении.

Он не знает, как ее открыть: там нет ручки. Вместо нее - какой-то штурвал, который, видимо, надо поворачивать. Он и начинает поворачивать, а затем тянуть эту дверь на себя. Это дается ему с трудом, так как дверь тяжела, массивна и вообще вместе со штурвалом выглядит как вход в суперсекретный бункер. И в какой-то момент артист, абсолютно забывая, где находится и кто он сейчас, говорит в адрес двери тихонько и не без уважения : "Смотри-ка ты... Совсем, как у нас в гестапо ". И, услышав за спиной даже не смех, а тонкий стон своего референта, поворачивается и мгновенно делает вид, что это он так пошутил.

Ну возможно ли себе представить, что " у них в гестапо " самой пленительной из человеческих слабостей является знание имен и отчеств секретарей ЦК нашей компартии?! Да что гестапо! Это всего лишь роль, но ведь за ней стоит человек, беспредельно лояльный и поэтому любящий партию власти самозабвенно - до экстаза, до восторга, почти до оргазма. А получая какую-нибудь награду, непременно нужно было благодарить лично Генерального секретаря, затем саму родную партию и уж только потом - всех остальных, по выбору, например народ.

То есть благодарность шла от частного к общему: от Генсека к народу, вот как на вручении премии "Оскар " - сначала лауреат благодарит конкретных лиц, а потом уже всех собравшихся.

Как-то Лия Ахеджакова рассказывала трогательную историю о том, как один ее знакомый ученый, профессор и академик, получал Звезду Героя Социалистического Труда, которую в народе звали "Гертрудой ". Этот интеллигентнейший человек вынужден был соблюдать правила приема награды, однако решил свою ответную речь хоть как-то очеловечить, окрасить казенную форму благодарности теплотой импровизации. Удалось ему это следующим образом. Сказав само собой разумеющееся " спасибо " дорогому Леониду Ильичу, он затем припомнил то немногое, чем мог бы обласкать партию, и рассыпался ей в похвалах, скупых по содержанию, но цветистых по форме. Но тут его гиперинтеллигентность высунула свой озорной нос из недр словоблудия, и он растроганно произнес: "Она, партия, мне столько дала... Она нам всем так... дала... что у меня не хватает слов, чтобы выразить то, что я чувствую. И я от всего сердца благодарю нашу родную коммунистическую партию и ее... - тут он поискал слова, усиливающие эмоцию, и таки нашел! Самые-самые! - совершенно изумительное ЦК ".

У всех, знаете ли, есть свои слабости: у кого-то - " совершенно изумительное ЦК", ну а у Филатова - кино и, конечно же, стихи, некоторые из которых превращаются в...

...Песни У студента первого курса Володи тоже есть слабость, вернее, даже не слабость, а " одна, но пламенная страсть " - это французские шансонье. Он у них учится петь, потому что они - воздух, свет, окно в другой песенный мир, альтернативный нашей кондовой эстраде с комсомольским уклоном; красивые звуки, высокие чувства - словом, лямур, который тужур, на веки вечные. Поэтому он бесконечно крутит пластинки или магнитофонные записи выдающихся французов и старается петь вместе с ними, синхронно повторять то, что они делают. Если какой-то пассаж не получается, он крутит это место раз двадцать, пока не добьется хотя бы приблизительной похожести. Поэтому не удивительно, что их интонации намертво въедаются в его манеру пения, и, когда его потом будут спрашивать, отчего он свои песни поет с этаким французским прононсом, наш русский шансонье будет лживо отвечать, что у него-де хронический насморк и гайморит. И, конечно же, именно путь шансонье наметил себе, живя в России шестьдесят пятого года, этот глупый молодой человек. В области песни, разумеется, потому что театральное искусство, которому сейчас обучается, он и не думает оставлять. Ради эстрады? Да что вы! К нашей эстраде мы все относимся почти брезгливо, как к искусству второго сорта, и когда ее патриарх Леонид Осипович Утесов через девять лет будет подбивать молодого человека бросить театр и перейти с трудовой книжкой к нему в оркестр окончательно, Володя решится только на совместительство, да и то в основном из-за денег. Ну глупый молодой человек! Утесов и тогда для всей страны значил больше, чем все ТЮЗы, вместе взятые, но Володин ТЮЗ, а тем более только что появившийся спектакль "Три мушкетера ", значил для него в то время гораздо больше, чем вся эстрада мира - оптом и в розницу. Тем более что он считал совместительство театра и эстрады для себя идеальным. А уж в шестьдесят пятом году, наполненном доверху мечтами о будущем, он полагал, что убойное сочетание в себе автора музыки, певца и драматического артиста, подкрепленное к тому же хорошими стихами, гарантирует ему светлый и радостный путь на эстраде. А театр будет идти параллельным, спокойным курсом, и одно будет дополнять другое. Он мечтал о том, чтобы все было, как у французов: большой оркестр, тонкая аранжировка, слева - скрипки, справа - саксофоны, трубы и тромбоны, сзади на возвышении - барабанщик, а впереди - он, артист, поющий свои песни на стихи Леонида Филатова. Ну почти так и вышло в оркестре Утесова: и театр остался, и под оркестр спел, да вот только номером - три-четыре песни, и все. А сольные концерты, если и случались, то под гитару. Неплохо, конечно, но мечталось-то о другом: о некоем песенном театре, где можно сыграть свои песни, без гитары, с руками, свободными для жеста и передвижения по сцене с микрофоном.

Короче, так и окажется наш бард, тяготеющий к эстраде, сидящим между двумя стульями, как раз посередине между традиционными бардами и традиционной эстрадой. Эстрадники будут считать его бардом, а барды, соответственно, - эстрадником. Но это потом...

А теперь он пробует сочинять песни, тем более что рядом живет поэт, который чуть ли не каждую ночь, поджав под себя левую ногу (и не просто поджав, а практически сидя на ней) и закуривая через каждые пять минут новую сигарету, пишет стихи. То есть в максимально неудобной для человека позе, в экологическом кошмаре, который сам же себе и создает, пишет этот ненормальный.

Хотя, впрочем, где вы видели нормальных поэтов? Нет, конечно, поэт с виду - человек нормальный, но в нем обязательно есть что-то еще, невидимое миру, что-то такое, что наделяет его нужной дозой шизофрении - безусловно необходимой для творческого угара. Нормальный поэт - это ненормально, неправильно, так же, как, скажем, сентиментальный бизнесмен. Забегая вперед, скажу: как вы думаете, что-нибудь изменилось? Что вы! Каждую ночь, сидя на своей бедной левой ноге и непрерывно куря, Филатов пишет очередную пьесу или сказку в стихах. Сигареты - это вообще разговор особый. Уговаривать Филатова бросить курить - бесполезно, бессмысленно; глупо ведь стоять, предположим, перед заводской трубой и уговаривать ее не дымить так много. Когда он пришел в сознание после операции, первое, что он сказал, было знаете что?.. Вы правильно догадались: он попросил именно это. И кто-то из врачей без звука, без намека даже на возражение протянул ему сигарету, а другой врач, улыбаясь, - зажигалку.

Так вот, сидит он в комнате № 39, а чаще - на кухне, где ночью нет никого, посреди мусора, картофельной шелухи и окурков, своих и чужих, и иллюстрирует собой знаменитую ахматовскую строчку: "Когда б вы знали, из какого сора растут стихи... " и так далее. Причем стихи пишутся удивительно красивым почерком.

Казалось бы, в таких условиях и почерк должен быть неровным, небрежным, неразборчивым, но нет! Каллиграфические буковки вырисовывает его рука, будто старинный писарь составляет прошение на высочайшее имя. А может, это и есть прошение на самое высочайшее имя, чтобы его, как он считает, " стишки "

превратились в стихи - в диковинный язык, на котором изъясняется душа, в одно из средств доставки чувства и ума от человека к человеку, а также хрупкий мост между небом и землей. И он пишет, выводит такие красивые буковки, что их даже жалко зачеркивать, но он зачеркивает, еще и еще, думает, опять пишет и снова зачеркивает, опять закуривает и снова пишет... Я нетерпеливо жду, но знаю, что торопить или заглядывать через плечо, что он там уже написал, нельзя, это - табу. Тоже курю и жду: сейчас, уже скоро, он закончит и наступит моя очередь сочинять музыку к тому, что он мне прочтет. И если получится, то будет сегодня новая песня, точнее, не сего-дня, а сей ночью. И той же ночью будет ее премьера, вполголоса, на кухне, для одного-единственного слушателя и соавтора - Леонида Филатова. Гитара лежит на кровати и тоже ждет, когда он допишет, тоже вибрирует девушка, трепещет вся...

Первая наша песня была, конечно же, про любовь. А про что же еще, странные вы какие... Все, все про нее, про любовь: про типичное поражение разума - от слепого темперамента. Разум почти всегда слабоват и беспомощен перед острыми атаками сердечных мук. Вообще драматизм, тотальное несчастье, неразделенность или же невозможность соединения - все это множество " не " - главное оружие любви в ее непрекращающейся и успешной борьбе против логики и спокойствия.

Так и здесь: любовь поэта (во всяком случае, на данном этапе) была неудачной, неразделенной, а значит - несчастной. Ну не счастливой же ей быть в самом деле, когда тебе восемнадцать! К тому же короткое и слишком простое счастье разделенной любви и даже безобидно-банальное благополучие - неважный двигатель для творчества. Так рождается песня "Ночи зимние ", и студеный надрыв ее куплетов несется по ночным коридорам общежития :

Вас вместе с другом как-то видели, Мне друг, наверное, солжет, А ото лжи, как и от гибели, Меня мой Бог не бережет.

Живу, дышу и что-то делаю И каждый день схожу с ума, А за окном такая белая, Такая черная - зима!

Во как! И щеки пылают, руки холодеют, сердце колотится - все как надо! Но главное: поймет ли она, и проймет ли ее - адресата этого, рвущего душу в клочья романса?! Проймет всех... кроме нее... Когда в сигаретном и творческом чаду проявляются контуры произведения под названием "Ночи зимние ", авторы еще не знают, что оно будет иметь сумасшедший успех на Трифоновской, 45-б.

Успех неадекватный, потому что, прямо скажем, и мотивчик так себе, незамысловатый, да и стихами тоже Филатов не гордится, но вместе они производят большой лирический эффект; берет, понимаете ли, эта песня за душу, даже, я бы сказал, цепляет за нее. Только петь надо грустно, отстраненно, глядя не на слушателей, а куда-то поверх их голов. Ну а как же, конечно! - с небом ведь разговор, вы-то тут при чем?

С ума сойти, сколько водки льется под эту песню, сколько слез! Сколько молодых людей с бутылками приходят, чтобы ее послушать, пострадать! Успех смущает, потом искушает, потом становится привычным. Позже мы догадаемся, что успех был обусловлен не качеством произведения, а тем, что у всех буквально были романы, трагические любовные истории, и "Ночи зимние " попадали в резонанс с настроением большинства. Но сейчас, окрыленные этим первым успехом, мы продолжаем сочинять дальше. Автор музыки владеет гитарой, мягко говоря, не виртуозно. Азам игры на семиструнке его обучил недавно старшекурсник Виталий Шаповалов (среди своих - Шапен). Он окончил музыкальное училище по классу трубы. Труба, однако, не тот инструмент, которым можно широко пользоваться в общежитии, особенно по ночам: тебя просто не поймут. К тому же труба - солирующий инструмент, а надо аккомпанировать песням, и тут интимно-воркующая гитара подходит больше. Виталий и на гитаре играет мастерски, и поет очень здорово. Через пару лет это сыграет решающую роль при показе группы выпускников в...

...Театр на Таганке Это не просто модный театр, в который нельзя попасть, на премьеры которого даже сами артисты проводят друзей и знакомых какими-то немыслимыми путями:

через окна, через котельную и прочее; он - средоточие свободы, таланта, свежей фантазии, юмора; он - культурное противостояние загнивающему тоталитарному режиму; тут режиму почти в лицо такое говорят!.. Артист Театра на Таганке, даже ничего, кроме массовок, не играющий, ходит по Москве гордо: ну как же! не во МХАТе каком-то заплесневелом он работает, на " Таганке "! Поэтому, когда, например, артист Володя Фоменко переходит работать в МТЮЗ из Театра драмы и комедии на Таганке, для него это не переход, а падение. И хотя он и говорит, что ушел оттуда потому, что не выносил античеловеческого диктата Любимова, мы все равно видим, что " Таганка " - незаживающий рубец на сердце ее экс-артиста. К тому же первая роль, которую он тут получает, - это роль Старого Зайца в бессмертной драме Сергея Михалкова "Зайка-зазнайка ". Роль Зайца, да к тому же старого, почти оскорбительна для артиста, уже вкусившего яд таганской славы. Ну представьте: из центра театрального внимания - в ТЮЗ, на задворки детства; из самого эпицентра тайфуна - на мирную лесную опушку. А там, на опушке, разыгрывается история нравственного падения Зайки, который украл у охотника ружье, обрел таким образом силу и стал зазнайкой, начал унижать близких и в том числе Старого Зайца, короче, стал бессовестным и в результате едва не погиб, и неминуемо погиб бы, если бы не крепкая заячья дружба и взаимовыручка. Поучительная история о том, что обычно делает власть с зайцами, как она их развращает, своего рода "Макбет ", только на опушке, но олицетворением совести, нравственного закона внутри всякой Божьей твари, в этом действе является как раз Старый Заяц, роль которого Володя и исполнял.

И чем он не доволен, когда сидит утром перед спектаклем у своего гримировального столика и смотрит на себя в зеркало со звериной, незаячьей тоской? О чем думает он, отбившийся от таганской стаи одинокий волк, которого судьба не без юмора превратила сегодня в мелкое травоядное?..

Володя с отвращением рисует на своем мрачном лице усы. Черной тушью. Медленно ведет линию от носа по щеке наискосок. Тоска растет в его глазах. Он откладывает кисточку и смотрит на себя в упор. По всему - происходит тяжелый мысленный разговор с самим собой. Его результат - хриплый выдох в лицо своему отражению в зеркале: "...твою мать... " Без восклицательного знака, потому что это - полушепот, полустон. Он рисует второй ус и опять повторяет то же самое: кисть, взгляд, мат...

Я сижу сзади, спиной к нему, и вижу все, что с ним творится, отраженным в своем зеркале. Он не замечает, не подозревает даже, что я за ним наблюдаю.

Меня корчит от смеха, но если вдуматься - все это вовсе не смешно: на моих глазах разыгрывается подлинная драма, основная идея которой - " до чего же я докатился!" Еще вчера - рядом с Высоцким, Губенко, Демидовой, пусть небольшие роли, но там, в авангарде жизни, а сегодня -...твою мать!.. - страсти на опушке!..

Нарисовав усы, Володя встает и берет в руки штаны Старого Зайца, серые, естественно, штаны с маленьким, беленьким, пушистым хвостиком, пришитым в центре задницы. Перед тем как их надеть, он долго смотрит на хвостик, и я вижу все, что он думает сейчас о своем пути в искусстве. Обложив ни в чем не повинный хвостик все тем же матом, Володя надевает штаны, подходит к двери и кричит в коридор: "Клавдия Сергеевна! (Это наш театральный гример.) Клавдия Сергеевна! Уши для артиста Фоменко!!! " Кричит, издеваясь над собой, доводя свое внутреннее унижение до трагикомического пафоса: " уши для Фоменко "

звучит как " карету его высочества принца Вильгельма Оранского - к подъезду! "

По коридору семенит Клавдия Сергеевна, держа в руках большие и красивые заячьи уши, которые она должна сейчас приделать к Володиной голове. Он опять садится перед зеркалом, и Клавдия Сергеевна многочисленными заколками старательно и прочно прикрепляет уши. Уходит. Володя снова смотрит на себя, как на уже окончательную редакцию Старого Зайца. Смотрит с презрением и ненавистью.

Потом, не отрывая от себя взгляда, резко дергает головой вперед. Уши покачиваются, замирают... И еще раз дергает, смотрит с неизбывной мукой на эти уши, качающиеся над гордой головой артиста, и опять шепчет - ушам, себе, стране и судьбе: "...вашу мать... вашу мать... " Тихо колышутся уши над могилой надежд - надежд на счастливую актерскую жизнь, на славу, на удачу...

Володе, однако, судя по всему, осточертели эти похороны, надо же иметь мужество жить, даже когда жизнь совсем нехороша, и он встает, взбивает до должной пушистости примятый стулом хвостик и ядовито говорит мне: " Ну что!

Поскакали на нашу лесную полянку! "

Да и нам с вами тоже пора. Поскачем теперь с полянки - вновь на " Таганку "...

Там уже нас заждался Шапен, покинутый ради рассказа о Володе Фоменко. У Любимова, как известно, слабость к пению под гитару, и Шапен при показе в театр не играет никаких отрывков: зачем? Когда у него есть неотразимое и типично таганковское оружие - гитара и нестандартный (и вместе с тем вполне профессиональный) вокал. Вот он и применит это оружие, спев на показе сумасшедший шлягер итальянской эстрады под названием "Селена ", что в переводе означает " луна ". Шапен знает, собственно, только одно это слово по-итальянски, ибо к итальянскому языку имеет такое же отношение, как, предположим, Челентано - к ямало-чукотскому диалекту, и его крепко стесанное крестьянское лицо вписывается в итальянскую эстраду, как бы это помягче сказать, не сразу. Ну вот как если бы посреди хора имени Пятницкого появился вдруг Майкл Джексон в лаптях и кокошнике и запел "Рябину кудрявую "... Хотя, подождите, в этом что-то есть... Все газеты мира дорого бы дали за такую фотографию...

Эклектика все же бывает иногда очень обаятельной. Вот и у Шапена удалая попытка сбросить лапоть и примерить на себя Апеннинский сапог, эта дерзкая вылазка в тыл итальянской эстрады приносит свои плоды. Хорошая творческая наглость ценится на "Таганке ", и Шапен на известном только ему тарабарско-итальянском языке укладывает там всех своей " Селеной ". Любимову "

Селены " достаточно, и он безоговорочно принимает Шапена в театр, о чем, кстати, потом вовсе не жалеет.

Уже не так много времени остается до перемен - в стране, в театрах и людях.

Скоро Театр драмы и комедии на Таганке будет уже по жизни оправдывать свое название: в нем разыграются такие драма - до смеха и комедия - до слез, такой жизненный спектакль, что черти будут аплодировать стоя. Кто бы мог подумать, что когда-нибудь монолитный кулак " Таганки " сначала разожмется, а затем и вовсе распадется на ампутированные злым роком пальцы? Кто пишет биографии театров и людей, да так, что не приснится и самому безумному драматургу?

Бог весть... Да-да, вот именно, ЕМУ ведомо, какую пьеску сочиняет Люцифер для Театра на Таганке, более того, ОН позволяет разыграть ее и вселиться бесу в главных героев. Почему позволяет, почему не вмешивается ? Или Театр не выдержал испытания " медными трубами " и получил свое? Или был слишком политизирован и шел не туда, куда ЕМУ было угодно? Или нам всем решили еще раз напомнить, что либо власть и борьба за нее, либо Божий дар? И если ты ввязываешься в кровавую драку за свое место, то потом не жалуйся, что у тебя этот дар отнимают и ты уже - не творец, а функционер. Много " почему ", и не мне, и не здесь, на этих страницах, с этим разбираться.

Можно только еще и еще раз пожать уныло плечами и тоскливо удивиться, как "

средоточие свободы " могло превратиться в средоточие самого громкого в театральном мире скандала. Кто бы мог вообразить, что наступит такое время, когда билеты на "Таганку " не надо будет доставать - они станут продаваться свободно; что в зале будут свободные места, а иногда очень много свободных мест; что ломиться туда уже никто не будет. Да и вообще кто мог себе представить, что их будет две! Две " Таганки "! Что главный режиссер и его первый ученик превратятся в почти фарсовую пару, что их дружеская многолетняя привязанность внезапно отомрет, будто ее и не было, а еще точнее - будет только мешать, связывать руки, сковывать движения в драке, поэтому ее, как ненужные путы, придется разорвать и выбросить. Главный режиссер покинет осиротевшую труппу и постылую Родину, уедет за границу и научится там жить (позвольте воспользоваться газетной терминологией той поры) - по " волчьим законам капитализма ", а затем, вернувшись, покажет его " звериный оскал "

тем артистам, которые ждали его, как отца родного, но оказались ему не нужны.

Он решит отфильтровать нужных артистов от ненужных, а ненужных выкинуть на улицу, несмотря на то, что все они любили его безоглядно и верно верили ему, и верили в него, и дружно боролись за его возвращение. Собачья преданность часто вознаграждается пинком, а в мире бизнеса друзей нет, есть только партнеры - вот такой первый урок получили наивные русские артисты от вернувшегося из капиталистических джунглей своего вожака. Однако вскоре выяснится уж совсем грустное: что новоявленная " акула мирового империализма "

может творить только в условиях борьбы и охоты, что она могла только талантливо и с выдумкой кусать за задницу советскую власть, а когда советской власти не стало, она начала терять зубы. И творческих потрясений уже не будет, останется лишь легенда о нем и его команде, да еще о тех красивых штормах, которые они устраивали в обычном море театральных иллюзий.

Ну а другой - его первый и любимый ученик - станет (подумать только!)

министром культуры, а затем одним из первых коммунистов в Государственной Думе. А коммунисты всегда против капиталистов, и, поскольку мировой капитал и его, как уже сказано, " волчьи законы " будет олицетворять в театре его учитель, они просто обязаны будут встать по разные стороны баррикад. Баррикады тоже будут, почти в прямом смысле, министр отвоюет второе здание, и в нем разместится другая часть труппы, другая "Таганка ". А еще вчера - все друзья и единомышленники... Таганская метаморфоза и дальше будет развиваться по принципу " театра абсурда " : однажды, накануне Пасхи (что характерно!), во втором здании произойдет торжественное заседание коммунистов, посвященное дню рождения Ленина, и аккурат на том же самом месте, где когда-то - то скрытно, то явно издевались над советской властью, она вдруг возьмет и воцарится.

Пусть на несколько часов, но перед Пасхой как раз " воистину " воскреснет. И огромный бюст Ильича будет возвышаться на сцене; и будет там трибуна, и докладчик, и красные знамена - все как полагается! И будут ораторы, и вчерашние коммунистические лозунги вдруг снова прокаркают, и не где-нибудь, а именно над залом легендарного театра, над бывшим гнездом оппозиции тому режиму, над разоренным гнездом свободы и честности. Разоренным сначала амбициями, затем враждой и в конце концов ненавистью...

Вот такие, понимаете ли, уважаемые господа (или товарищи - на выбор), озорные повороты делает иногда фортуна. Вероятно, она, фортуна, слегка актриса: ей непременно надо нас или рассмешить, или поразить, или ужаснуть (в случае с " Таганкой " - тоже на выбор).

А мой друг Филатов будет горестно стоять между этими политическими жерновами и соображать: какое из двух зол принять, и какое зло следует считать меньшим? И выберет. А Шапен выберет противоположную сторону, но ни славы, ни успеха даже, ни обыкновенного благополучия ему это не принесет.

Так вот, именно Шапен показал автору в общежитии первые три аккорда на семиструнке, и этого оказалось достаточно, чтобы душа у автора запела и выяснилось, что он может сам сочинять мелодии. Ему иногда было достаточно даже балалайки. В реквизите Щукинского училища имелась одна. Однажды, перестроив три балалаечные струны, как первые три струны на гитаре, и воображая себе, что держит в руках банджо, он сочинит в сопровождении этого треугольного банджо мелодию к новым стихам Филатова "Акробат ". " Жизнь у акробата трудновата ",- с большим энтузиазмом поется и с не меньшим - слушается, а уж припев: "Соленый пот не для господ, моя галерка в ладоши бьет ",- подхватывается обычно всеми сидящими и стоящими рядом, и, значит, песня обещает стать популярной хотя бы в театрально-цирковой среде.

Ну а "Оранжевый кот ", или по-другому - "Цветная Москва ", принесет авторам не вполне оправданный успех уже в масштабах города. Произведение, на сочинение которого авторы затратили аж минут пятнадцать, поется потом во всех вузах Москвы, и это - один из непостижимых для меня секретов успеха. Почему те песни, которые мы с Леней считали серьезными и заслуживающими внимания, не знает никто, а простенькую песенку "Оранжевый кот " знают?.. Кажется, мы с Филатовым даже стеснялись слегка того успеха, который пришелся на ее долю. Она ведь стала в каком-то смысле народной, чем-то вроде городского студенческого фольклора.

Стали " народными " и некоторые другие наши песни. Отделившись от авторов, они отправились в свободный полет и стали жить своей жизнью. Свободны - значит, ничьи. Персонально - ничьи. Песни всех и для всех. Общие. А значит - народные!

Ну и слава Богу! Потому что если разобраться, если очистить восприятие от мелкого мусора тщеславия, поймешь одну простую вещь: если ты лично дал жизнь хоть одной " народной " песне, то уже не зря топтал землю и коптил небо, и пусть она там летает себе без фамилий. А ты будешь знать - но спокойно, скромно, дома! - что ничего " народного " не бывает, что народ персонифицирован и за каждой частушкой стоят конкретный Иванов, который ее придумал, и Сидоров, который дополнил.

Противно только, когда твою песню кто-то специально присваивает, полагая, что если она " народная ", то этот абстрактный народ с него никогда не спросит.

Хотя и это тоже скорее забавно, чем неприятно. Один очень известный певец пел нашего с Леней "Полицая"; пел в ряду своих песен, слова и музыку к которым сам написал; авторов " Полицая" он и не упоминал, потому что: а зачем? Поэтому песня эта, как бы автоматически, сама собой воспринималась как его новое произведение. Это было тем более удивительно, что к этому времени я ее уже вовсю исполнял в оркестре Утесова. Но на вопрос, зачем, мол, он это делает (ведь мог бы в конце концов объявлять хотя бы автора стихов), он посмотрел этак наивно, чуть наивнее, чем следовало для правды, и так стереотипно и ответил: "А я думал, эта песня народная".

Некоторые наши песни мало того, что стали жить своей жизнью без родителей, но даже обросли своими легендами, что, конечно, для родителей и почетно, и приятно, и... опять-таки смешно. "Смешно ", впрочем, - слово неточное (по крайней мере для одной из легенд), и полного представления о сути легенды не передает. А суть ее настолько трагикомична, что просится на бумагу, и даже не просится, а прямо-таки требует, чтобы ее изложили. Быть может, она и не покажется вам такой уж особенной трагикомедией, но автор, питающий к этому жанру безграничное уважение, до сих пор убежден, что самое смешное происходит иногда на похоронах, а самое трагичное - на свадьбах. Автор вообще (иногда вовсе не к месту) бывал неприлично смешлив. На одних похоронах ему пришлось даже поскорее отойти от гроба, чтобы люди не заметили, что навернувшиеся слезы - отнюдь не попытка оплакать покойника, а совсем наоборот. У директора театра тогда умер отец, и директор попросил секретаря комсомольской организации помочь ему в ритуальных мероприятиях. Парень помогал так, что его старания были заметны не только директору, но и всем прочим, хотя покойного никогда не знал и увидел его только на кладбище. Однако он очень старался, потому что был не только комсоргом, но и артистом, а в театре как раз в то время не было главного режиссера и все вопросы - вплоть до распределения ролей - решал директор. Ну и парень подумал, что в этом деле лучше перестараться, чем недостараться. И только в самом конце чувство меры изменило ему настолько, что он свел на нет все свои предыдущие усилия. Стоя у гроба рядом с директором, он вдруг зарыдал так, что любая профессиональная плакальщица с предгорий Кавказа на его фоне почувствовала бы жуткую неловкость от того, что даром ест свой хлеб. Директор долго косился на горюющего изо всех сил комсорга, но чего-чего, а чувства юмора у него всегда было предостаточно, и в конце концов он не выдержал и сказал тому вполголоса, будто утешая : " Ну-у, ну-у, перестаньте так убиваться, ведь это все-таки мой папа умер, а не ваш ",- и встретился глазами с автором. И автор, тихо скуля от подступающего смеха, удалился от гроба подальше.

Филатов тоже рассказывал историю, как один деятельный тип провожал в последний путь своего товарища. Он бросил в могилу традиционную горсть, пошлепал ладонями, стряхивая с них землю, затем обвел всех присутствующих тяжелым взглядом и сказал: " Та-а-ак "! И что означало это " та-а-ак "? То ли он обвинил кого, то ли хотел намекнуть, что, мол, с этим мужиком уже разобрались и кто теперь будет следующим?.. Или же: " Та-а-ак! Это дело я сделал, что там у меня еще на сегодня ?.." Словом, этот тип внес в традиционное течение обряда нотку комичной глупости, какой-то нелепый диссонанс. Так что я настаиваю на трагикомедии как на самой острой, экстремальной форме искусства и постараюсь наделить именно ее чертами нижеследующую новеллу, легенду номер один, которая будет называться...

Плагиатор Жил-был один молодой человек. Он слонялся по жизни, не очень четко понимая, где будет его настоящее призвание, есть ли оно и вообще стоит ли об этом думать. Но... чего-то хотелось... Очень хотелось чего-то... Хотелось как-то самовыразиться. Как поется в одной эстрадной песне: "Иду я куда-то, о чем-то мечтаю ". Ах, это дивное время, это смутное брожение души, когда чего-то хочешь, но не знаешь толком - чего; что-то любишь, но его пока нет; о ком-то вздыхаешь, но вы еще не знакомы; о чем-то мечтаешь, но оно где-то вдалеке, и что это такое - совсем неясно. Есть только одно - томление. Томление есть, и оно гонит тебя на улицу, тебе непременно надо где-то шляться, идти в незнакомую сторону, искать место - например, вот это пустое кафе, уютное, как детектив Агаты Кристи. Обязательно пустое, чтобы никто не помешал твоему медленному наслаждению тоской и одиночеством; чтобы ты сел за дальний столик, в самый угол, заказал первую дозу и после ее приема пришла бы привычно она - вот эта самая загадочно-сладкая тоска; чтобы она разлилась в груди и растопила бы в себе сердце. Такое, знаете, типично русское занятие - грустить...

И пусть бармен посмотрит понимающе и спросит: "Еще? " И ты с улыбкой кивнешь, и тебе еще нальют и даже принесут, и сок апельсиновый будет рядом стоять, и еды пока - никакой; и уборщица пройдет мимо, елозя тряпкой и тихо ворча:

"Ходят тут, шляются, вздыхают, счастья ищут, дураки... "

Словом, кто выпивал в одиночестве, тот понимает... И догадывается, что продуктом такого брожения может оказаться... да что там " может "! должно оказаться вино творчества (пардон за пафос).

Так вот, все это у нашего героя было. И искало выхода. И случайно нашло...

Однажды в группу фильма "Молодые " постучался молодой человек - такой с виду неспортивный, застенчивый, даже смурной молодой человек в очках и с гитарой.

Уж и не знаю, нужна ли им была в фильме песня, но он ее предложил. Какая-то тайна стояла за ним, и на мрачном, сосредоточенном лице должно было угадываться трагическое тавро гения. А кто не угадает, тот просто слеп и глуп. И недостоин общения.

Все поначалу посмотрели на вошедшего с видом: а этому-то что здесь надо?

Тут надо отметить, что вот чего не было у работников "Мосфильма ", так это скромности или робости, скованности в общении или того хуже стеснительности.

Они были простые ребята, и все эти глупости только мешали работе.

А помогало как раз прямо противоположное, то есть раскованность, беззастенчивость, обаятельная детская фамильярность и так далее и так далее, ряд можно продолжить...

Деликатности вот еще у них не было. Поэтому на вошедшего посмотрели с тенью любопытства, означавшей, что ему дается секунд десять, чтобы заинтересовать.

Не заинтересует - пошел вон...

Но ему, однако, удалось. Без вежливых формальностей, не здороваясь и не представившись, он прошел сразу в угол с таким видом, будто не они ему, а, наоборот, он им позарез нужен. Мол, они его уже давно достали, оборвали ему телефон, и все время только мешают тому " волшебному ", что творится у него внутри. Словом, с видом " ну так уж и быть, только отстаньте " молодой человек молча сел на свободный стул, не спеша расчехлил гитару и великодушно пробормотал заинтригованной группе, что он для них тут кое-что набросал.

Щедрые брызги таланта на недостойной ниве кинематографа! Группа такого подарка не ждала, но, повторяю, была заинтригована: странный, необычный тип, нетипично себя ведет...

И тут он им выдал! Он исполнил песню под названием "Пушкин " (" Тает желтый воск свечи... " ), опус номер - уж и не помню какой - Леонида Филатова и Владимира Качана. Выдал, разумеется, как собственное озарение (ведь для того и пришел) и в манере, скажу без ложной скромности, автора читаемых вами строк.

Магнитофонные записи автора тогда уже вовсю крутились по Москве, и склишировать его манеру пения было просто. Так или иначе паренек и на группу, и на режиссера впечатление произвел. И вот как спел - так оно в конечном итоге на экран и попало. Автор увидел это кино по случаю, лишь через несколько лет, но не сильно опечалился тем, что еще одну " народную " песню кто-то присвоил.

Да и Филатов тоже, когда узнал об этом, лишь небрежно отмахнулся : "А! Ну и черт с ним, сочиним чего-нибудь еще ". И, правда, сочинили...

Но если и была какая-то бледная тень досады, то только оттого, что в исполнение песни "Пушкин " он решил добавить слезливости, и это ее не улучшило.

К слову, этим грешили многие авторы и исполнители песен, будто имея в виду определенную цель - выбить слезу. Хоть оголтелым сантиментом с дрожью в голосе, хоть доской - неважно, но - выколотить. Как спела одна эстрадная девушка: "Скатилась в шляпу мелкая монета, а следом по щеке - огромная слеза!

" Прямо водянка какая-то! Огромная слеза - и тоже в шляпу...

Однако чаще всего плакать было не от чего и незачем. Один знакомый сказал по этому поводу фразу исчерпывающую: "Творчество многих наших бардов - это ностальгия по неосознанному ".

Но это так, апарт, отошел на полминуты с тропы в кусты рядом... продолжим.

Последний эпизод. Через несколько лет я приехал на гастроли в какой-то город, кажется, в Казахстане. Индивидуальные были гастроли, так сказать соло. По линии Бюро пропаганды киноискусства (представьте, было такое бюро). И это "

бюро " давало возможность артистам зарабатывать деньги, рассылая их поодиночке со своими программами по большим и маленьким городам всего СССР, снабжая при этом роликами из кинофильмов, в которых они снимались. Вот и я сделал в один прекрасный день такую программу и стал ездить.

Эта поездка в Казахстан была тяжелой: много концертов и много переездов, и, кроме того, я иногда попадал в такие места, где меня мало кто знал, мало кто понимал, и добиваться сочувствия аудитории приходилось с боем. И вот эта гастроль подошла к концу. Мне взяли билет на проходящий поезд в Москву и оставили на вокзале. По расписанию поезд должен был прибыть через час. Я отправился ждать и заодно ужинать в вокзальный ресторан. Ресторан был почти пуст, только за одним столиком сидела компания молодых людей с водкой и гитарами. Они тихонько, не нагло пели песню за песней. Очередную песню я узнал (я вообще ее хорошо знал) "Пушкин " называлась... После того как ребята ее с чувством исполнили, я подошел к их столику и нормально, без агрессии, а просто из чисто академического любопытства поинтересовался: что за песню они только что спели? Мне ответили...

- А кто это сочинил? - спросил я, желая поскорее узнать фамилию этого незаурядного человека.

И мне рассказали - взахлеб, перебивая друг друга - печальную историю (а на самом-то деле - легенду, миф!) о некоем самородке, который спел эту песню в фильме "Молодые ", но, сочинив ее, видимо, так в нее вложился, так себя истратил, что больше, к сожалению, так ничего и не смог написать. И спился...

Я сочувственно покивал, сказал: " Спасибо, извините, что побеспокоил ",- и отошел...

" Вот драма-то где! - думал я, сидя опять за своим столиком. - Это же надо!

Несколько лет внушать всем окружающим и самому себе, что это ты сочинил, уже приучить всех к этой мысли и самому постепенно привыкнуть. Уже привыкнуть к маске смурного, непредсказуемого самородка, который спит-спит и вдруг как даст! - нечто такое... такое даст!.. Может быть... чего все знакомые от него уже давно ждут, но он почему-то все медлит... Но уже вот-вот, скоро он всем покажет такое, что все ахнут в изумлении и восхищении!.. Каково это! Носить такую маску и годами так ничего и не выдавать по причине того, что-де природа выброса у настоящего гения таинственна и внезапна, как извержение вулкана, поэтому пока - только молчать, грозно молчать, якобы накапливая в себе огненную лаву слов и мелодий...

Ну и пить, конечно, вот как Есенин или Высоцкий... И при этом знать там, в самой глубине, что песню, ту единственную, за которую тебя уважают, ты украл, что ты не тот, за кого себя выдаешь, что ты все время только делаешь вид, что можешь, а сам не можешь ничего, и что Есенин и Высоцкий хоть и пили, но писали хорошо и много, а ты... И носить, носить эту занозу в себе, и она будет ныть и мучить, а вынуть нельзя, потому что тогда надо будет признаваться : я не тот, простите!.. А тогда уж - совсем катастрофа! Отваги на это нет, и заноза постепенно превращается в нарыв, надрыв, разрушение себя изнутри. Выхода не видишь, и остается только местный наркоз - водка и общий наркоз - много водки.

И смешно, и страшно, и жалко... "

Подошел поезд. Я уехал...

Легенда № 2. Несчастный белый офицер Еще одна компания молодых людей. Несколько юношей и столько же девушек. Всем уже более-менее понятно, кто с кем будет, взаимные интересы определились, танцы и любовь - не за горами, уже скоро... Однако есть еще общепризнанное оружие массового поражения женщин - это лирические песни под гитару. Когда уже любовный зной сгущается над комнатой, за окном темнеет, но свет не зажигается; когда все начинают разговаривать вполголоса; когда случайно встречаются руки - и взгляд уходит от ее лица не так поспешно, а потом и вовсе нагло застревает в ее глазах, смущая, предлагая, обещая... то есть когда поле уже вспахано и даже засеяно, тогда остается только пролиться дождику - и все взойдет и зазеленеет.

Этот дождик (практически из слез) вызывается тем самым оружием массового поражения, песнями под гитару, отчаянным сантиментом исполнителя, невидного в общем-то мужчины, юноши, молчавшего до поры в углу. Он может петь даже плохо, но содержание подкупает. Все затихают. Всем начинает хотеться любви не простой, а возвышенной и поэтической; неизбежный предстоящий " разврат "

облагораживается романсом; все будет для девушек не так досадно: одно дело, знаете ли, - не уважать себя за то, что отдалась первому встречному, и совсем другое - знать, что уступила романтическому порыву. Пусть все и не закончится настоящей, большой любовью - неважно: надо же ее искать, продолжать попытки, а сидя дома - разве что найдешь? Как поется в одной песне одной девушкой одному юноше: "Я другими тебя заменить не сумела. Видит Бог, я старалась, я этого даже хотела ". То есть как она " старалась " и через скольких в это время прошла, можно только вообразить, однако не будем тревожить собственную фантазию, а просто почувствуем уважение к этим стараниям, к этому колоссальному объему работы и поймем наконец, что все это было не банальное б...во, а поиски счастья...

Этим оружием массового поражения автор тоже когда-то пользовался широко и беззастенчиво, но быстро перестал, решив, что это унижает его чувство собственного достоинства, что при этом любят вовсе не его, а его песни. А поскольку автор был горд и самолюбив, он не смог позволить себе попирать вот таким образом свою честь, перестал ездить в гости с гитарой и, наоборот, только злился, если его просили в какой-нибудь компании спеть. Вот тут, как правило, уже злилась компания, полагая со своей стороны, что он только капризничает и кокетничает. Автор к тому времени считал себя в этой области профессионалом, а какой профессионал любит работать в гостях? Врачи или адвокаты тоже ведь терпеть не могут, когда после пары рюмок к ним подсаживается кто-то и, начиная как бы издалека, с погоды, плавно переходит к тому, что, мол, странно, в последнее время у него вот тут что-то побаливает.

"Что бы это могло быть? " - задает он вроде риторический вопрос куда-то в воздух и вроде бы и не ждет никакого ответа. И врач, тяжело вздохнув и отложив вилку, начинает консультацию. Так и тут, совершенно случайно в каждой компании где-то лежала гитара и наступал момент, когда все хотели послушать. Говорят, один раз, когда Высоцкому в гостях вот так же вынесли гитару и один пожилой дядечка сказал: " Может, вы нам все-таки споете? ", Высоцкий спросил: " А вы по профессии кто будете? " "Я генерал ". Тогда Высоцкий вполне логично предложил: " А может, тогда вы нам тут немного постреляете? "

Я же придумал свой ответ. Я говорил: "А где вы видели сталевара, который ходит отдыхать к родному мартену? " Но все равно обижались...

Однако многие мои знакомые не стеснялись почти до старости использовать гитару и песни только для того, чтобы овладевать девушками. Не без гордости отмечу - в том числе и наши с Филатовым песни. Когда я в студии записывал, например, песню "Провинциалка ", ко мне подошел один из сотрудников и, нимало не смущаясь, поведал о том, со сколькими девушками ему удалось сблизиться благодаря этой песне. То сам, говорит, исполнял, то на магнитофоне оригинал заводил - меня, стало быть... Эффект был безошибочным, девушки млели, таяли и были готовы на все. Ни разу, говорит, отказа не было. Надо полагать, это был комплимент такой, это он песню так похвалил, что, мол, не надо крутить никакого порно, не надо поить крепкими напитками - спел, и все! Она (песня), мол, сама по себе - такой возбудитель, что-то вроде виагры, специально для женщин с развитым воображением. Ну как тут было не испытать законную гордость от того, что мы с Филатовым ухитрились сочинить такую сексуальную штучку, сами об этом не подозревая!..

А уж " народная" песня "Дневник прапорщика Смирнова ", которую называли: кто - "Танька ", кто - "Мы шатались на Пасху ",- это вообще отдельный разговор.

Прапорщик Смирнов - кстати, персонаж, специально выдуманный для песни. Тот самый прапорщик, из белых...

Но если учесть, что мама автора музыки носит девичью фамилию Смирнова, что ее отец, а стало быть, мой дедушка, - тоже Смирнов и тоже из белых; что он перешел в свое время на сторону красных не по политическим соображениям, а по причине горячей любви к бабушке, которая была в противоположном лагере и служила в отряде Котовского; и при этом иметь в виду, что Филатов, когда пишет стихи про Смирнова, обо всем этом и понятия не имеет, то вся история с этой песней начинает приобретать уже личную и почти мистическую окраску. Кроме того, она сочинена с очевидным сочувствием к несчастному белому офицеру, который в бегах по всему миру не может никак забыть свою Таньку и свою поруганную отчизну, а это уже почти криминально в столице социалистического лагеря.

Кстати, о лагере: пишется, а затем поется этот монолог с лагерным надрывом, еще чуть-чуть - и пьяная истерика. И чего там только нет: и Танькино фото, которое он таскает с собой по всему свету, всхлипывая над ним в тяжелые минуты, и вскрытие себе вен холодной ночью, и мадьярская цыганка, и чахотка, и татарин Ахметка, проститутки и воры, шулера и князья - словом, весь джентльменский набор, использованный для того, чтобы песню слишком серьезно не воспринимали, чтобы она выглядела почти пародией. Все, кажется, было сделано для этого и пелось соответственно, но... нет! Конечный результат оказался обратно пропорционален задуманному: все ее стали принимать всерьез. Меня даже как-то вызвали в райком комсомола и деликатно посоветовали не петь ее публично, чтобы не портить себе биографию из-за такого пустяка. И я с тайной и трусливой гордостью несостоявшегося диссидента пообещал не петь. А-а! Чего там! У нас их еще полно! Тем более что от ее полублатного надрыва и самому как-то неловко. Однако ей, песне этой, мое мнение, авторство и даже предательство - были уже до фени; она прозвучала на нескольких концертах, была записана на магнитофоны и самостоятельно отправилась в дальний поход по Советскому Союзу, растлевая и развращая комсомольцев и других советских людей.

Стала, короче, опять-таки " народной ".

Время от времени она подавала о себе весточки. Уже лет десять, как я ее не пел и успел позабыть об ее существовании, когда меня разыскал один певец с просьбой: дать слова и ноты этой песни, чтобы ею попользоваться в ресторане, в котором он в то время выступал. Ни того, ни другого я дать не мог, потому что слова помнил лишь фрагментами, ну а ноты... Автор в принципе знал, что они существуют, знал даже, как их зовут - до, ре, ми и так далее, но в нужном порядке они располагались только у него в голове, а чтобы на бумаге - об этом и речи не было. Это вроде как - грамоте не обучен, но говорить умею... Но тот самый ресторанный певец авторов знал, поэтому сначала обратился к Филатову за текстом. Филатов стихи свои тоже помнил довольно смутно и отправил певца к другому первоисточнику, полагаю - чтобы только отделаться. Выяснилось, что напрасно гонял, второй автор тоже ему ничем не смог помочь.

А хотелось, потому что певец сулил за исполнение песни хорошие авторские отчисления.

Отчисления, читатель, - это просто деньги, которые соответствующее агентство переводит авторам за исполнение их произведений. А если произведение пелось в ресторане, это было особенно выгодно, так как процент отчислений шел от общей ежевечерней выручки ресторана. Сам процент обозначался цифрой ничтожной, но если прикинуть, от какого количества водки и бифштексов, получается много. То есть мы с Филатовым просто купались бы в деньгах!.. Если бы, разумеется, певец свое обещание выполнил и заносил бы наши фамилии в стандартный документ, именуемый " авторской рапортичкой ". ( Этот чудный термин, видимо, происходит от слова " рапорт ".) Но он бы не выполнил...

Это выяснилось позже. Выяснилось, что он был высокоталантливым мистификатором и вдохновенным аферистом. Он всю свою жизнь соткал из мифов, которые сам про себя придумал, а потом в них поверил. Комплексов у него и в помине не было, он был феноменально, очаровательно бессовестен, что и помогло ему стать, если так можно выразиться, лидером белого движения в социалистической и постсоциалистической России. Он собрал коллекцию " белогвардейских " песен, дал им свое имя, и, конечно, "Дневник прапорщика " был бы ему весьма кстати.

Он пустил слух, что принадлежит к старинному русскому дворянскому роду, а его дед (князь или граф), будучи поручиком царской армии, яростно боролся против большевиков и орошал своей кровью поля гражданской войны. Поэтому, имея скромную еврейскую фамилию, он сменил ее на - как ему казалось - красивую и дворянскую, которая сама по себе звучала, как титул.

Туда прибавился еще и миф о том, что он сидел в тюрьме, потому что был правозащитником, узником, так сказать, совести, в то время как " узник совести " сел всего-навсего за попытку изнасилования. Короче, человек гениально переписал свою биографию, которая сама выглядела теперь как печальный и честный белогвардейский романс. Один миф нанизывался на другой с несокрушимой логикой, и все создавало совершенную картину, вернее совершенный образ дворянина, пострадавшего за правду и честь от мерзкого социализма, но все-таки нашедшего в себе силу петь. И этот образ во время начавшейся " перестройки "

оказался более чем уместен. Он, что называется, попал в струю...

Но тогда, не получив искомого, ушел певец последнего русского дворянства ни с чем, потопив, очевидно, досаду в своей " голубой " крови. Случай уберег тогда нашу с Леней песню, а то бы она теперь, уж точно, была даже не " народной ", а именно его, ему принадлежащей.

Во второй раз эхо " Прапорщика Смирнова " докатилось до меня, когда я случайно увидел телепередачу "Нью-Йорк, Нью-Йорк ", будто специально включив телевизор на реплике ведущего, что он, мол, получает упреки от телезрителей в том, что мало говорит о музыке, и сейчас тоже говорить о ней не станет, а лучше споет одну песню, которую знает со студенческих лет (это немудрено: он учился в том же Щукинском училище). И он спел... Угадайте с трех раз, что?.. Правильно, садитесь, пятерка вам...

Спето было под простой фортепьянный аккомпанемент и с элегической грустью. Из всего следовало, что он тоже авторов не знает и что, видимо, песня возвращается к нам из русской истории, а точнее - из братоубийственной войны 1918 - 1922 гг. Все бы было ничего, где-то он немного врал мелодию, где-то много; кое-где так, по мелочи, - слова, но вот одна его " вольность " вызвала во мне оригинальную смесь возмущения и смеха. Там в конце есть такие слова:

"Мы же русские, Танька, мы приходим обратно, мы встаем на колени, нам иначе нельзя ". "Обратно " - это в Россию, без которой, стало быть, не можем - вот что имелось в виду. Так вот, он спел совершенно другое: "Мы приходим в охранку ". Вероятно, версия о том, что русские, оставшиеся на родине, обычно приходят в охранку, греет сердце русского эмигранта. Он еще раз убеждается в том, что правильно сделал, покинув такую Родину. А вялые приступы ностальгии можно залить помоями " охранки " (или КГБ), ее ужасами и предательствами. Однако, согласитесь, между русским эмигрантом первой волны и нынешним обитателем Брайтон-Бич есть некоторая разница, примерно такая же, как между графом Шереметевым и Семой с Дерибасовской. Но Семе тоже нравится, когда русские приходят в охранку. Тому Семе, который теперь на Брайтон-Бич и который тоже зовется там русским эмигрантом. Семе, который остался, такое и в голову не придет, что русские приходят в охранку, а вот Сема с Брайтона порадуется, что вовремя свинтил из России. Таким образом, горестный вокал ведущего по поводу того, какие же мы, в сущности, падлы, выглядел большим подарком для Брайтона и оскорбительно-забавной ошибкой для автора, в особенности - стихов.

Ну и наконец третий привет от этой песни, пустившейся в свое время в автономное плавание, мне передал мой приятель и тоже выпускник Щукинского училища - Гена Матвеев. Он рассказал о том, что сидел как-то раз в компании девушек и представителя одной знаменитой актерско-режиссерской династии (да что так застенчиво, в конце-то концов! Свои ведь люди, чего там!) - Рубена Симонова. А Рубен был внуком того самого Рубена, который принял театр после Вахтангова, а после него театр возглавил его сын Евгений Рубенович, от которого и произошел тот самый Рубен, о котором речь; и если у Рубена будет или есть сын, он опять будет зваться Евгением, а внук - опять Рубеном...

Понятно, да?.. Мне тоже не все понятно, но это не имеет значения...

Для рассказа имеет значение лишь то, что Рубен поет девушкам пресловутый "Дневник прапорщика " ; поет, по словам Гены, с глубоким чувством, переходящим, как водится, в надрыв. Он использует песню как оружие массового поражения противоположного пола (об этом уже сказано выше, но пусть будет еще конкретный пример с конкретным человеком). Он поет, имея в виду стратегическую цель, " блицкриг ", быструю победу над девушками, полный разгром их хрупкого душевного мира и последующее стремительное овладение, так сказать, материальной частью. "Надрыв " тут очень помогает. Он заставляет предположить в исполнителе " силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе ", а также настоящий мужской темперамент, которого, быть может, девушкам в тот момент недостает. Теперь " овладение материальной частью " уже не составит труда, оно произойдет легко и как бы само собой. Но тут Гена Матвеев портит погоду...

В наступившей после щемящего исполнения песни драматической тишине, в которой барышни, продолжая жалеть несчастного Смирнова и покинутую Таньку, уже готовы к любым вариантам, только не знают - как начать, нужен лишь повод, Гена совершенно некстати произносит: " Да-а! Все-таки молодцы Филатов с Качаном!

Сочинили такую песню, а сами даже забыли про нее... "

Какой облом! Ну разве можно еще гаже и бестактнее! Разрушить с таким трудом установленную телепатическую связь между певцом-гипнотизером Рубеном и медиумами-девушками! Ведь если медиум висит между двумя стульями, достаточно лишь неосторожного слова, чтобы он рухнул на пол и очнулся. Вот и девушки уже с вполне трезвым недоумением смотрят на Рубена и Гену, ждут объяснения. Ну надо же! Плюнуть в колодец, из которого сейчас надо было водицы напиться!

Уже, можно сказать, дело пошло... а он!.. Взял и вдруг хрюкнул. Испортил все!

Мне не известно, спас ли Рубен положение, но попытку сделал (хотя, зная Рубена, думаю, что все-таки спас).

Став белым от (не только родового) негодования, Рубен сказал: "А при чем тут Филатов с Качаном? Эту песню спел когда-то моему деду один белый офицер, дед передал ее моему отцу, а отец - мне ". То есть они по наследству не только имена передавали или театр, но и песни тоже, причем в контексте исторической мелодрамы. А если вдруг окажется, что авторы вполне современные молодые люди, то это уж никуда не годится, это будет некрасивое разрушение красивой легенды. Поэтому допустить такое фамильная честь Рубена просто не могла.

Интересно, пришлось ли ему потом отвечать на вопросы: мол, если это правда, если был у деда тот самый знакомый белый офицер, то что с ним потом стало, куда он делся, нашел ли свою Таньку? И если пришлось, то что он придумал, какими подробностями оснастил эту самую легенду № 2 про несчастного белогвардейского прапорщика?.. Если встречу как-нибудь, спрошу непременно...

И еще - здорово было бы нарядить его в костюм татарина Ахметки, меня в форму прапорщика (можно и наоборот, это неважно), подыскать женщину лет тридцати на роль Таньки и сфотографироваться втроем. Потом поджелтить эту фотографию (будто бы от времени) и подписать на обороте выцветшими чернилами: "Таня Смирнова, Володя Смирнов, Ахмет. Париж, 1937 год ". Был бы еще один виток легенды. Выкрал Смирнов Таньку из Советской России и увез в Париж, а перед этим нашел фамильные драгоценности, зарытые в подвале их старого дома, и стали они жить долго и счастливо. И улыбались бы они (вернее, мы) на фотографии. Не потому, что птичка, а потому, что счастье все-таки есть, и вот оно - на наших лицах!..

* * * Теперь вы вправе спросить: и чего это он так много говорит о песнях, ставших "

народными ", несмотря на то, что сам не раз подчеркивал свое легкое и несерьезное к ним отношение? Похоже, у автора на сей счет проблемы... Мается небось от обиды и зависти, разъедают эти нехорошие чувства его слишком ранимую душу, успокоиться никак не может...

И хоть он и старается изо всех сил выглядеть на этих страницах честным и благородным, хоть и старается прикрыть срам собственного тщеславия рваным фиговым листком этакого автосарказма, мы все равно видим, что эти попытки тщетны. Да к тому же прискорбно типичны почти для всех авторов всех мемуаров:

все в них хотят казаться лучше, чем они есть на самом деле.

Пришло время раз и навсегда разобраться автору с самим собой, причем здесь и сейчас.

Для чего мы вообще пишем, сочиняем, поем, рисуем? Чтобы любили, ценили, узнавали на улице? Было бы неправдой сказать, что это нас вовсе не интересует и к славе мы безразличны. Но это ли главное? Определять целью жизни то, чтобы тебя узнавали на улицах, - не слишком ли это мелковато? Во всяком случае, для человека, которому уже больше двадцати пяти лет...

Понимаю, в юности хочется как можно громче прокричать, что ты все-таки есть на белом свете. Ну а дальше-то, дальше?.. Посвятить всю жизнь тому, чтобы тебя любили миллионы людей, купаться в славе? Ездить на длинных лимузинах? И любой ценой этого добиваться ? Если любят миллионы, то в этом есть что-то подозрительное, неправильное, потому хотя бы - что массовое. А массы так доверчивы, так часто становятся фанатами чего-то ложного и никчемного, так часто поклоняются кумирам, которых тут же быстро забывают; их так легко можно увлечь массовым опять-таки гипнозом, что они, массы, мыслят и чувствуют не индивидуально, а толпой, и потому почти всегда неправы.

Я тут не агитирую за элитарность, она для меня сомнительна. Я ее не чту, поскольку она обычно выглядит как невралгические спазмы забытых и непризнанных интеллигентов. Я о том, что каждый должен идти своей дорогой - нравится это массам или нет. И в этом вопросе авторитетных единомышленников у меня - навалом! Даже тысячи лет тому назад! Вот совсем древнегреческий философ Сенека: "Я никогда не стремился угождать массам, ибо то, что понимаю я,- не нравится массам, а то, что нравится массам, непонятно мне ".

А вот 150 лет тому назад великий русский композитор Чайковский писал, что имел недавно беседу с писателем Львом Толстым, который " совершенно убедил меня в том, что тот художник, который творит, стремясь угодить публике, - не вполне художник. Его творения непрочны, их успех - эфемерен ".

Когда я наталкиваюсь вдруг на такие высказывания, то гордо думаю:

" Ага-а! Значит, я прав, значит, я не один такой. Вон какие люди рядом! "

А потом думаю: "Ну конечно, им-то легко говорить такое, уже будучи суперпопулярными ". И затем меня осеняет: ведь они стали такими именно потому, что шли своим путем, несмотря на то, что поначалу было, наверное, трудно не поддаться искушению нравиться даже тем, чей вкус в глубине души презираешь.

Они не следовали за модой, они ее сами создавали, они носили не то, что все, а только то, что им, как они сами считали, идет, то, что им - к лицу!

Однако тут надо помнить, что гордая слава слишком гордого художника нередко догоняет его уже за финишной чертой. И если его бесит даже намек на холуйство, если его независимый ум и талант возмущает любое панельное ерзание перед (под)

клиентом, он рискует при жизни остаться непризнанным.

Но и у слишком гордого художника есть шанс прижизненно быть услышанным и понятым.

И если выпадет ему счастливая карта, то на него обрушится такая слава, его так пылко возлюбят вдруг народные массы, что ему самому станет неудобно. Вот такая популярность, наверное, стоит того, чтобы о ней позаботиться. Хотя он скорее всего и заботиться-то не будет, будет делать честно то же и так же. А славу он как бы и не заметит, будет относиться к ней легко и шутливо, с оттенком недоумения: со мной ли это происходит?.. При условии, конечно, что художник не только гордый, но и умный.

Вот Пушкин, например... Пишет письмо жене: " Знаешь ли ты, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия. Как Пушкин стихи пишет.

Перед ним стоит штоф славнейшей настойки. Он - хлоп стакан, другой, третий - и уж начнет писать! Это слава! "

Наоборот: переоценивать славу или просто популярность - совсем не полезно, особенно теперь, когда она напрямую зависит от изменчивой конъюнктуры рынка.

Знаете, кстати, почему Задорнов, о котором речь еще впереди, так долго популярен? Он конъюнктуру рынка математически точно вычисляет, он ее знает, как мало кто. А если чего и не вычисляет, то интуитивно чувствует; он сегодня знает то, над чем будут смеяться завтра. И его чутье в этом смысле, по-моему, иногда удивляет его самого.

И еще раз о цене славы и о том, чтобы правильно к ней относиться, чтобы уж совсем нормально...

Крутили одно время по ТВ со страшной частотой один и тот же клип известной русской певицы из Америки. В нем снимался артист Борис Щербаков. И вот как-то раз звонит он мне и жалуется : "Ну ты смотри, что делается! Я народный артист, работаю во МХАТе, играю там главные роли, у меня полно больших ролей в кино, и что ты думаешь? - меня встречают сейчас на улице, узнают, улыбаются и спрашивают: "Простите, это не вы случайно снимались в клипе Любы Успенской "Карусель "?" Ну?! Скажи, стоило всю жизнь работать ради этого?.. "

Потом " Карусель " исчезает с телеэкрана, и некоторое время народные массы в упор не видят Борю Щербакова... до тех пор, во всяком случае, пока опять же на ТВ не появится повтор фильма, в котором он играет, " Воры в законе " там или еще что-нибудь...

Ну да Бог с ней, с этой темой, оставим ее...

Помните, сколько-то страниц назад, в связи опять-таки с песней " Дневник прапорщика Смирнова ", я упомянул о маме, имевшей ту же девичью фамилию, и о бабушке, воевавшей в отряде Котовского. Так вот, о бабушке, Полине Ивановне Смирновой, мы сейчас и поговорим. Фамилию бабушка получила, сочетавшись браком с офицером белой армии Смирновым, инженером по образованию, который потом сгинул без вести где-то в песках Средней Азии в далеком от нас 1926 году.

Мое упоминание о ней - лишь повод для рассказа. Причина же - в другом. Дело в том, что я обещал бабушке, что когда-нибудь напишу про нее. Обещание было дано сгоряча, мне было тогда восемнадцать лет, и я хотел быть только артистом и никем более. Но, видимо, глубоко в подсознании таилось некое пред-предчувствие, что когда-нибудь я сяду за письменный стол и задумаюсь над чистым листом бумаги. Поэтому, еще живя в Риге, я записал кое-что с бабушкиных слов. И вот что странно - эта ученическая тетрадка сохранилась, не потерялась при многочисленных переездах. Когда я вдруг случайно ее нашел, то в который раз понял, что ничего " случайного " не бывает. Бабушка, чью могилу уже и не найдешь на одном из рижских кладбищ, должна обрести вторую жизнь, ожить вновь хотя бы на этих страницах, написанных ее внуком, в его литературных опытах по оживлению фотографий. Если теперь ясновидящие по фотографии лечат, я пойду дальше, я попробую оживить.

Вот передо мной та старая тетрадка и бабушкино фото на листе плотной, толстой бумаги, почти картона. Она там в какой-то шубке, круглой шапочке и на лбу - диадема. На бижутерию не похоже, видимо, бабушкин облик результат выхода замуж за дворянина; диадема носит черты чего-то фамильного и дорогого.

Смирнова можно понять, на фотографии - красавица, звезда немого кино, фрейлина из свиты последней императрицы - кто угодно, только не простолюдинка, которой она и была на самом деле.

Взял Смирнов за себя красавицу из народа, нарядил, приодел, и получилось то, что на фотографии. Вглядываюсь я в ее совсем еще молодое лицо и шепчу ей туда, в ее " далеко ": "Бабушка, я делаю то, что задумал; слушай теперь балладу про себя - то, что ты рассказала и что потом из этого вышло... "

Бабушка Начну я с конца. Это были первые похороны в моей жизни.

Мне уже было лет двадцать семь, я сыграл в ТЮЗе несколько главных ролей, пел свои песни в оркестре Утесова, женился и жил в почтенной обеспеченной семье - словом, в полном порядке я был. Однажды в комнату вошла моя наивная теща, держа в руках телеграмму, и несколько растерянно сказала: " Володя, тут тебе не очень хорошее известие ". Я взял телеграмму и прочел, что бабушка умерла и похороны послезавтра. Ни фига себе - " не очень хорошее "! Какое же тогда "

очень хорошее "? Что тяжело заболела, что ли? А в следующий момент я удивился, что спокоен, странно спокоен, не плачу. А потом подумал, что не плачу, наверное, по причине простой: мозг отказывается принять это известие сразу, только тело вдруг стало слабым и вялым - видно, до него дошло быстрее, чем до головы...

А потом совершенно не к месту: что надо бы запомнить мое состояние, как я чувствую и как себя при этом веду, чтобы потом, если придется, суметь показать это на сцене или в кино. Ведь там надо уметь правдиво показать, как ты воспринимаешь страшное известие, и многие при этом таращат глаза и наигрывают.

"Ага, - подумал я,- надо, оказывается, спокойно, без вскриков и рыданий... "

А потом подумал, что я, наверное, подлец, если думаю об этих профессиональных мелочах в такую минуту. Но не было сознания несчастья, не было ощущения горя - и все тут! Оно пришло позже, когда я оказался в Риге, уже после бабушкиных похорон... А жизнь ее совпала с моей только в Риге. Большую часть своей жизни она провела совсем в других местах.

Бледные звезды Прибалтики светили над бабушкой все ее последние годы. Неяркое латвийское солнце не грело и уж тем более не жгло. Его было мало для женщины, выросшей на Украине, где звезды крупнее, солнце - жарче и, понятное дело, чувства - горячее. Бабушка была максималисткой. Она заставила свою дочь выйти замуж не за того человека, которого дочь любила, - какого-то малахольного гуманитария, у которого, с точки зрения бабушки, материальные и прочие перспективы были слабыми, а наоборот - за военного. А быть за военным по тем временам значило - быть за " каменной стеной ". " Каменная стена ", " сильная рука " и " твердое плечо " - это, знаете ли, мечта не только женщин той поры.

Если " вьешь гнездо ", оно должно быть надежным, лучше из камня, нежели соломы - ветреного материала какого-нибудь поэта или, того хуже, артиста. И можно даже не очень-то и любить, не обязательно вовсе выходить замуж по любви; вполне достаточно любви этого самого военного, чтобы жить хорошо, спокойно, надежно и обеспеченно. Так считала моя бабушка и продолжают считать многие другие представительницы пола, который почему-то принято называть слабым.

Отец во имя своей любви пошел на все, даже на то, чтобы называться Аркадием, в то время как он был Андрей. Так заново окрестила его бабушка, это было ее условие: ну как же, Аркадий - это звучало так благородно, кинематографично, в имени Аркадий, согласитесь, есть какой-то сочинский ампир, галифе, ресторан, пальмы, папиросы "Казбек " и офицерский шарм. Слегка отступив, скажу, что советское офицерство - это была особенная каста: переезды туда-сюда, временные места жительства, гарнизонные вечеринки, своя светская жизнь, фильмы, песни, вкусы - все одно. Мама за роялем, отец с папиросой, облокотившись на инструмент, глядит молодцевато на мать, и - "Ночь коротка, спят облака, и лежит у меня на ладони незнакомая ваша рука ", стол, заставленный водкой, икрой, шампанским, и только офицеры, офицеры, офицеры и офицерские жены, и все хохочут, все уверены в себе и в будущем. Так вот, отец согласился называться Аркадием, и это длилось так долго, что он и сам привык и отзывался уже только на это имя. Однако уже в Риге, спустя десятилетия, он восстал, и бабушка за тот акт перекрещения жестоко поплатилась. Она стала старой, потеряла силу и лидерство в семье...

Годами он ее давил, унижал, требовал ее пенсию до копейки, а она все равно посылала мне в Москву свои десять рублей каждый месяц, и я, когда приезжал, за нее заступался. Словом, отец брал реванш, кровавый реванш... Он ведь был военный и прошел всю войну, сначала позорно отступая со всей нашей армией, а потом - получи, фашист проклятый, за наши сожженные села, за нашу попранную гордость! Вот такую микросхему международных отношений я и наблюдал в семье.

Не было в ней ладу. Основного смысла в ней не было, который состоит, вероятно, в том, чтобы все друг другу время от времени не забывали говорить: "Ничего...

все пройдет... ничего ",- жалели бы друг друга, помогали жить...

В общем, расплатилась бабушка за своего " Аркадия". Кстати, это глупое желание переименовать отца в Аркадия было скорее всего продиктовано ее подсознательной тягой ко всему дворянскому: помните ее замужество, офицера Смирнова и проч.? Надо рассказать об этом, но сначала детство, юность и только потом Смирнов.

Родилась в 1896 году. Девичья фамилия Аксененко. Крестьянская семья. Росла, как мальчишка. Ходила в ночное с отцом. У них были четыре лошади. Ветряные мельницы. Возле мельниц - покос. Заковывали в пута (это я сохраняю бабушкину лексику) лошадей, чтобы в хлеб не убежали, и десять мальчишек и одна она свертывают кукурузные пленочки с лошадиным пометом. "Кури, - говорят ей, - а то бить будем ". Потом, через годы, окончила досрочно женскую гимназию и фельдшерскую школу. Потом на фронт, в конце 1916 года - фельдшером. Брюшной тиф. В больнице - фельдшерица Анна Израилевна Воскобойникова, которая ее выходила и потом тоже помогала. Опять фронт. Походные госпитали. Румынские офицеры с накрашенными губами (согласитесь, мы всякое видели и читали про гражданскую войну, но такое вряд ли). Ранение осколком снаряда в коленный сустав. Санитар Семен привез в больницу. Врач-хирург Борис Григорьевич Кранцфельд. Нога в гипсе. Сняли - в коленной чашечке нагноение. Хотели отнимать ногу. Предложили согласилась (а куда деваться!). После операции проснулась, смотрит: нога опять в гипсе, значит, не отняли. "Вот, - говорит, - опять будете мучить, обещали - отрежете ногу и не отрезали ",- и плачет. А ей отвечают: "Нет, тебе ее соперировали и оставили. Только стала короче ". Прошло три месяца, стала ходить без костыля. 1917 год. Работает в больнице в городе Николаеве.

Вера Мершавцева, дворянка, соученица по гимназии, у которой снимала комнату, говорит: "Поедем в гости к Пелагее Гавриловне ". А у нее квартировали два офицера, один из них (вот!) - подпоручик Смирнов. Встречались. Как-то поехали на полковой бал, перед воротами встала и не пошла, говорит: "Неприлично ". А он: "Я бы, Полина Ивановна, на вашем месте тоже так поступил ". Были в театре, но он привел ее в тот раз не в гражданском платье, а в форме Красного Креста.

А это было запрещено, потому что проституция среди медсестер. И полковник, бывший в театре соседом, на следующий день отправил его на фронт маршевой ротой. Уехал. Три месяца - ни строчки.

Фельдшер Ян Мокряк просит руки. Через отца, а не прямо у нее. Не хочет. Но отец настаивает на замужестве, поскольку богатство у Яниного дяди помещика.

В конце концов соглашается. В один прекрасный день младшая сестра Люба говорит: "Поля, пойдем, Коля приехал. Иди, поздоровайся". Коля - жених Любы, тоже поручик. Думали, что он убит, а он вернулся. " Не пойду, говорит, - на что мне чужой жених? "

Уговаривает. Идет. Цокают каблучки по коридору в госпитале. Тот сидит на подоконнике, не оборачивается, хотя должен, заслышав шаги, встать и пойти навстречу девушке. А он сидит, в окно уставился. "Извините, Николай Иванович, что задержалась! " А он встает, оборачивается. Ах! А это Володя. ( Наш, стало быть, Смирнов. Вот я сейчас пишу это и догадываюсь, что скорее всего меня так назвали в его честь, раньше я об этом просто не думал.) Он, уже поручик, оказывается, выбран на фронте солдатским командиром и депутатом.

А сейчас заболел цингой и приехал.

И тогда договорились они со священником по секрету от отца, и их повенчали. А договариваться пришлось еще и потому, что церковь была закрыта. (Ну просто Пушкин - "Метель ".) Полковник (тот, что отправил на фронт) должен был держать венцы, но напился. Однако он должен был держать венцы. Значит, все-таки был близким, может, даже другом Смирнову. Но, видимо, дружба - дружбой, а дисциплина - дисциплиной, нельзя было с медсестрами, да еще в форме Красного Креста в театр - и все!

В эти дни позвонил Ян. Сказала ему: не приходи, приехал Володя. Тот повесил трубку. А назавтра уехал. Писал письма: "Если он (Володя) к тебе плохо относится, уходи, я готов... " и т. д. Она писала ему ответные письма, но рвала. Вот таким образом, значит, хранила верность Смирнову. Но от судьбы не скроешься, и они встречаются потом случайно в г. Кисловодске. Идет она с товарищем на почту письма получать и рассказывает ему о Яне, о Володе, о своем классическом треугольнике. А сама чувствует: Ян близко, вот чувствует, он где-то здесь. Подходят к почте, а он выходит оттуда.

Особых эмоциональных подробностей нет в бабушкином рассказе, однако надо предположить, что у нее, уже жены поручика Смирнова, возник роман с Яном Мокряком, завязка которого произошла намного раньше, но развился он в местечке, декорированном для романов и для романов типичном - в Кисловодске.

Двоих, стало быть, бабушка любила. Ходила в невестах у обоих, вышла замуж за одного, но не могла расстаться и со вторым. Да и этот товарищ, с которым она шла на почту и зачем-то рассказывала ему о Яне и Володе, вызывает у меня подозрение. Представьте, молодая женщина с удивительно красивым лицом, что компенсирует ее хромоту после ранения, рассказывает вам, что никак не может выбрать между двумя - гражданским и военным - и что обоих по-своему любит.

Тогда вы элементарно становитесь третьим, и проблема отпадает сама собой. К тому же Кисловодск, как уже сказано, располагает, он - заповедное любовное местечко (бывают, знаете, " места для отдыха и курения", а бывают и " места для коротких романов " - Сочи там или Кисловодск...).

Но... навстречу вышел Ян, и большое, вместительное бабушкино сердце с сожалением простилось с товарищем, проводившим ее на почту. Впрочем, через двадцать пять лет бабушка и Ян поженились, и эта страница ее биографии мне неизвестна. Про Смирнова известно больше, но это и понятно - все-таки он стал маминым отцом. Она рассказывала об этом легко, нимало не смущаясь моральной стороной вопроса. А что? Треугольник так треугольник, и квадрат мог получиться . Ничего такого... Она вообще серьезных недостатков в себе не видела, не замечала. На вопрос, есть ли у нее какой-нибудь большой, главный недостаток, бабушка непроизвольно начинала себя хвалить. Якобы ругая. Например, она говорила: "Я слишком добрая ". Или: "Открытая, искренняя слишком. Это часто мне в жизни мешало ". Интервью с известными артистами иногда проходит в том же ключе. Они точно так же, как моя бабушка, себя очень хвалят, ругая. "Эх, слишком большое, доброе сердце у меня. Отказать никому не могу. Помогаю всем ". Или: "Я слишком отходчивый, быстро забываю обиды ". Или, например: "Да, я красивая и знаю это. Но моя красота мне мешает. Я вижу, что мужчины хотят от меня одного. Им наплевать на мой ум, на мою душу ".

В общем, бабушка хвалила себя, ругая. Оттого, что была максималисткой, конечно, и в большинстве случаев считала себя правой во всем, даже в переименовании отца. Ну, дальше... Началась война на Украине. Немцы на ее территории. С ними дерутся даже рабочие, потому что немцы стреляют во всех, без разбора - и в гражданских, и в военных, и в медсестер. Ну и бабушка опять была ранена. Во время перевязки. На этот раз в плечо. Попала в лазарет, основанный социал-демократами, то есть эсерами, если не ошибаюсь. И через десять дней ее там нашел Володя Смирнов. Она узнает, что Володя был арестован немцами, а практика расстреливать каждого десятого была, оказывается, и в Древнем Риме, и в первую мировую войну, и во вторую, - словом, ничего новенького в этой области не было. Володе повезло, как, впрочем, и мне, иначе я бы и не родился: он оказался девятым. Не пятым, не восьмым, а девятым, до десятого было рукой подать. Но девятый остался жить и выжил в тюрьме, хотя немцы есть совсем не давали.

Ну выздоровела бабушка в социал-демократическом лазарете, попрощалась с Володей, поскольку ее звал революционный долг, и поехала по направлению ревкома к Котовскому, медсестрой опять же. И там, в отряде, даже не знала, где Володя, по каким дорогам гражданской войны шатается ее муж, ее самая большая любовь. Да и какое же место в сердце может занять личное чувство, если все отдано революции! Во вшах, в дерьме, с негнущейся ногой - но до последнего вздоха. И с отрядом Котовского она проходит Каховку, Молдавию, потом отряд вливается в регулярную армию, становится 14-й дивизией Котовского. И уже дивизией гонят, как выразилась бабушка, Деникина.

Комиссаром у них был (очаровательные зигзаги истории!) человек по фамилии Гейне. Если бы командиром был не Котовский, а Гете, было бы совсем хорошо.

Март 1919 года. Попали в окружение. Село Граденицы в Молдавии. Их было четыре человека. Заехали во двор к какому-то кулаку и отдали ему своих лошадей в качестве платы за то, чтобы он их спрятал куда-нибудь. А тот лошадей взял, людей спрятал, но предал. Выдал их деникинцам. Ну, повели их в сарай. А кулак экономный был, потому, наверное, и богатый. У него ничего не должно было пропадать. Он догадывался, что их расстреляют, поэтому двум пленным мужикам говорит: " Что ж вы штанов-то, дураки, не жалеете, спать в них ложитесь?

Сымайте, а утром я вам верну ". Сарай был с каменным полом. Март, холодно, лежат на каменном полу, не кормят, хотя это-то как раз понятно: чего кулаку переводить продукты на тех, кто завтра в землю ляжет. А один из пленных еще и тифом болен. Лежит у бабушки на ноге. Она боится его потревожить, лежит, не двигаясь. Но все же нога затекла, решила повернуться, ногу пошевелила, а у того голова - стук о каменный пол. Посмотрела - умер. Наутро повели их уже втроем к кладбищу. Велели рыть себе могилы. Она не боялась и ни о ком не думала - ни о муже, ни о Яне, ни о ком. И вся жизнь перед внутренним взором, как об этом говорят, не пролетала. Ничего не было, пустота, только рыла себе могилу - и все. Мужчины выкопали быстрее, стали ей помогать. Рыть медленнее им и в голову не приходило.

И вдруг наш конный отряд во главе с комиссаром Гейне влетел (бабушка сказала - " вскочил ", это, наверное, точнее, потому что скакали на конях), вскочил, значит, на кладбище, охранников порубал, а бабушку и еще двоих себе-могильщиков освободил. И получается, что мне во второй раз повезло родиться.

Я был несколько раз просто на волосок от нерождения.

Пошли воевать дальше за революцию. Настала очередь их дивизии окружить эскадрон деникинцев. Окружали они все время друг друга и убивали. Так вот, окружили они эскадрон деникинцев, а их офицеры, не давая себя расстреливать, стали бросаться в колодец. Не все погибли, стонали там, тогда их сверху добивали из винтовок. Взяли очень много пленных. И поехали - пошли к Одессе.

Кто поехал, кто пошел. Наши, говорит бабушка, ехали в повозках, белые шли пешком, хотя, по сути, и те и другие - наши: говорят на одном языке, матерятся одинаково...

" Не наши " идут пешком, среди них много тифозных, кто-то падает прямо на дороге, у остальных нет сил их нести, оставляют, где упал. Вдоль дороги - кукуруза, беляки ее рвут и едят на ходу. Пришли в Одессу. Поселилась она у актрисы, жены комиссара дивизии (у Гейне, стало быть).

Прежде чем поселиться, бабушке пришлось у порога расстаться со своим вшивым платьем, от которого актрисе чуть плохо не стало. И она подарила бабушке (не в благотворительных, а в гигиенических целях) свою кружевную рубашку и юбку.

Весь гардероб бабушки в то время составляли эти два предмета. Комиссар направил ее на работу в госпиталь, размещавшийся в помещении института благородных девиц.

Страшный голод начался в это время. Суточная норма еды для всех - и больных, и персонала - была такая: сто граммов ячменного хлеба, сто граммов ячменной каши и одна вобла. Еще у кого-то из медсестер оказалась бутылка коньяка, и, пока не кончилась, им выдавали в день по полрюмки. Ну холод, - это само собой, вши опять же, а куда они денутся! Часто ночевала в госпитале, актрисе не очень нравилась вшивая квартирантка, да и кому она может понравиться...

Комиссар Гейне, революционные идеалы - все так, однако всему есть предел:

идеалы - отдельно, а вши, знаете ли, тоже отдельно.

В госпитале укрывалась красным рваным одеялом, которое почему-то на всю жизнь запомнила. Его, говорит, струсишь, и под ногами трещат вши. В ее рассказе это одеяло для меня - этакий саркастический символ нашей революции: рваное, все набитое вшами, но все-таки - принципиально красное.

И на подаренной кружевной рубашке - все те же вши. Как бусы, говорит бабушка.

Ну понятно: если рубашка кружевная, красивая, то и вши на ней обязаны располагаться красиво и со вкусом.

Здесь, в Одессе, опять встретились с Володей. Он долго искал ее и наконец нашел. Ему, видно, искать было полегче, чем другим: он знал, что она, если жива, будет непременно работать в каком-нибудь госпитале. Революция разъединяла семьи, бросала мужей, жен и детей в разные стороны, они тосковали друг по другу и не знали никогда точно, встретятся ли когда-нибудь вообще.

Все, кто не уехал, не убежал, - от нее зависели. "Весь мир насилья" был разрушен, и на его руинах бродили одинокие несчастные люди в поисках своих близких. Но свято верили, что будет лучше, что семьи воссоединятся, что вшей не будет, смерти не будет и заживем хорошо. Вот еще чуть-чуть - и заживем хорошо. Вот еще немного потерпим - и тогда как заживем!.. Сколько лет с той поры - а все верим и верим...

Однако, помимо этой веры (что заживем хорошо), были в бабушкино время и две основные: в Бога (у белых) и в революцию (у красных). Белые верили в то, что Бог не допустит больше этого безобразия и все пойдет по-прежнему. Они думали, что не может обыкновенная шпана руководить государством; они были убеждены, и не без оснований, что любую революцию делает шпана или ее делают руками шпаны.

Великая французская революция в этом смысле очень напоминает нашу, думали беляки. Шибко образованные они были, больно умные... Кстати, слова " больно умный " (что, по сути, должно быть как раз хорошо) стали для России потом на долгие годы одним из самых тяжелых оскорблений.

Ну а для красных Богом была как раз революция, они на нее только и молились.

Поэтому она распоряжалась людьми как хотела и швыряла их по полям и окопам исторического материализма, заставляя забывать о себе, о родных и служить только ей, любимой и ненаглядной...

А для Смирнова первозданные ценности пока сохранялись, поэтому не монархия для него была любимой и ненаглядной и уж тем более не революция, а всего-навсего жена его Полина, моя бабушка, которую он почему-то любил больше монархии и даже всего белого движения и, следовательно, отчаянно и упрямо искал ее. И нашел в этом одесском госпитале. И остался при ней, прикинувшись фельдшером.

Только для того, чтобы больше не расставаться. Однако чуть было не пришлось.

Попался он как-то на глаза начальнику госпиталя. " Ты кто? " спрашивает начальник. " Фельдшер ",- отвечает Смирнов, но, поскольку врать не умеет, врет плохо, бездарно, отводит глаза и смущается. "Что-то я таких фельдшеров не знаю ",- с растущим подозрением молвит начальник и решает беглого беляка проэкзаменовать. На первые же вопросы по медицинской части Смирнов ответить затруднился. Но произошло чудо: начальник его пожалел и оставил, может, из-за бабушки, в знак признания ее заслуг перед восставшим народом.

И стали они вместе работать в этом госпитале.

"С лечением людей мало что получалось, мерли они штабелями ",вспоминает бабушка, не замечая, что " люди штабелями " превратились со временем у нас в один из самых расхожих разговорных и литературных штампов. Корни наших отечественных " штабелей " произошли из нашей " великой " революции, потом лагерей, потом другой войны; и это наша специфическая национальная черта (или беда) - " людей штабелями " нет нигде в мире, везде стараются найти и определить поименно каждого погибшего, каждого пленного, везде каждый один (всего лишь один!) человек имеет несомненную ценность. Но это везде, а мы всегда особенные. У нас вместо этой альтруистской чепухи зато есть другое:

коллектив, человеческий материал, или электорат, или " люди штабелями ".

Поэтому и бабушка, впитавшая с юности в себя соки революционной " морали ", рассказывает обо всем этом спокойно - ну, может быть, с легким налетом формального ужаса. "Мерли, - говорит, - штабелями, клали их, голых, на телеги и везли за город закапывать. Какие фамилии, что ты? Никто никого не знал.

Телега едет, трясется, ноги у мертвых голые свешиваются, тоже трясутся".

Через несколько месяцев бабушка, как говорится, понесла, и разрешили ей пойти в декрет. Поехали они с Володей в деревню, стали там работать, картошку сажать. Много в деревне работали - декрет декретом, но был же еще Декрет о земле, и революция нуждалась в продовольствии. И так самозабвенно бабушка хотела помочь революции, что за работой ошиблась в родах на два месяца.

Думала, что у нее еще два месяца есть, а тут на тебе - роды. Вот так в 1920 году и родилась моя мать, Галина Владимировна Смирнова. Ну скажите: что может заставить нормальную женщину любого континента прозевать хотя бы примерные сроки родов своего ребенка?! Ничто и никогда! Только нашу женщину, и только революция! Только она может заставить женщину забыть о своей основной функции, чтобы та вспомнила о ней посреди картофельного поля внезапно, когда уже природа возмутилась! "Раба революции " - ну чем вам не сценарий фильма?! "

Раба любви " - был фильм, но этим никого не удивишь, рабой любви может оказаться каждая женщина, а вот рабой революции, то есть абсолютно ложных идеалов, - далеко не каждая.

" Трагифарс ",- сказали бы просвещенные люди тогда; " Комедийный триллер ",- сказали бы непросвещенные люди сегодня. Впрочем, кому нужен такой сценарий?

"Тихий Дон " уже был, "Хождение по мукам " - тоже. К чему сыпать соль на раны нашей истории, верно?.. И парадоксальность бабушкиной революционной биографии замыкается на том, что ее внук в далеком будущем сочинит песню "Дневник прапорщика Смирнова " с явным сочувствием к белогвардейской сволочи, борьбе с которой бабушка посвятила свои лучшие годы, а автор слов Л. Филатов возьмет фамилию Смирнов буквально с потолка, ничего не зная ни о бабушке, ни о ее "

белом " муже.

Рига С шести лет от роду жил в Риге толстенький пухлогубый мальчик Вова. Родители считали, что главное в доме - это регулярное трех-четырехразовое питание.

Особенно бабушка, которая пережила голодные годы и в гражданскую, и в Великую Отечественную войну, поэтому уважение к пище стало чем-то вроде условного рефлекса. На витамины всякие там, на развлечения, на одежду тратилось мало, основным было питание, а в самом питании главным было не то, что полезно, а чтобы сытно и много. Поэтому мальчик Вова и был толстым, анемичным и часто болел.

Родился Вова совсем не здесь, а на Дальнем Востоке, в Уссурийске, который во время его рождения назывался Ворошилов. Из своего раннего, ворошиловского детства он не помнил почти ничего. Только один эпизод и то, наверное, потому, что это было его первым в жизни кошмаром. Он только-только выучился ездить на маленьком двухколесном велосипеде и страшно разбился, упав с него и пропахав лицом метр гравия на детской площадке. Другой мальчик поднял его из лужи крови и довел до дома, почти донес. Этого мальчика потом Вова, когда смог опять разговаривать, назвал своим другом навеки и всем рассказывал, что тот спас ему жизнь. Разговаривать он не мог долго, впрочем, как и есть, потому что губы, подбородок и нос покрылись коркой, раны стали заживать, и все будто слиплось.

Поэтому кормили его некоторое время через трубочку.

Дружбы навеки с тем мальчиком не получилось: отца перевели служить сначала в Москву, всего на полгода, затем - в Ригу. Отца, подполковника юстиции, часто переводили с места на место, но в Риге он и вся семья осели и стали жить в большой коммунальной квартире почти в центре, на улице Свердлова. В этой квартире жили еще шесть семей, к нам было три звонка. Но зато у нас было целых три комнаты - две маленьких и одна большая.

Мальчик Вова постоянно не высыпался, когда пошел в школу. Потому что начал жадно читать - сначала все, что ни попадалось, а потом приключения и про великих спортсменов. Отец читать вечером не разрешал; когда появился телевизор, тоже не разрешал смотреть, потому что в семье была военная дисциплина и отбой был ровно в 22 часа. А значит, мальчик Вова украдкой, под одеялом, при свете карманного фонарика читал Дюма и Майн Рида, чем вскорости и нажил себе близорукость. Читал он допоздна, и когда утром объявлялся подъем, он не мог сразу встать, засыпал еще несколько раз, пока отец не прибегал к жестким мерам: брызгал водой или стаскивал одеяло. Тогда Вова шел в пижаме по длинному коридору коммуналки к ванной и туалету. Там уже была небольшая очередь. Вова прислонялся к стене и опять засыпал, стоя. А когда подходила его очередь в ванную, он запирался там на крючок, включал воду, чтобы слышно было, как она льется, садился на краешек ванны и опять засыпал.

В первом классе он был отличником, во втором - тоже, но дальше дела пошли хуже, потому что, прямо скажем, внеклассное чтение отнимало у него много времени.

Эта литература вне школьной программы, поглощаемая многими учениками без всякого разбора, но все-таки - по интересам, придавала школьной жизни подчас окраску комическую.

Как-то раз к школьнику Вове домой прибежал его одноклассник Женя Биньковский.

Женя был одним из самых отпетых хулиганов района, но об этой странице его жизни - несколько позже, а сейчас о другом. О том, что он прибежал бледный и предельно взволнованный. Что же так взволновало школьника, который к тому времени уже и выпивал, и покуривал, а его неуемный темперамент находил себе выход только в двух вещах: в драке и в исполнении песен на английском языке под аккомпанемент школьного ансамбля ? ( Женькиным идолом в то время был певец Трини Лопез, он пел в основном его песни, страшно при этом заводясь и дергаясь всем организмом. Позже он станет петь рок-н-ролл в одном из рижских ресторанов.) Завести его, повторяю, могли только драка и музыка в бешеном ритме. Но тут аж весь трясся.

- Что с тобой? - спросил Вова, начиная опасаться, что взорвали школу или Женька пять минут назад кого-то убил.

- Подожди... Сейчас. Закрой дверь, - свистящим шепотом произнес Женька и, оглянувшись, - не подслушивает ли кто, мама там или бабушка, не подсматривают ли? - полез за пазуху. Вова ждал по меньшей мере появления пистолета, но Женька осторожно достал... книгу.

- Вот смотри, - сказал он, еще раз оглянувшись на дверь. Вова посмотрел на обложку и прочел: "М. Ю. Лермонтов. Герой нашего времени ".

Эту книгу, как и творчество М. Ю. Лермонтова, мы должны были изучать на следующий год, в девятом классе.

- Ну и что? - спросил Вова, неприлично зевнув и показав тем самым полное равнодушие к предмету и неуважение к Женькиному волнению.

- Как что?! - мгновенно вскипел Женька. - Ты это читал?

- Нет, а что тут такого?

- Да подожди! Ты хоть что-нибудь слышал о ней, о книге этой?

- Ну, что мы будем в следующем году ее читать...

- Дурак! Ее надо читать немедленно! Тут все написано, как надо с девчонками обращаться, понял?.. Чтобы они все сохли по тебе, а ты на них плевал, понял?..

Загрузка...