Петр Золотарев с детских лет осознавал свою личность, и эта особенность его характера сформировала его натуру. Получилось так, что он, Петр Золотарев, сам создавал свою личность.
Все началось со двора дома, в котором он жил с родителями. Дом был большой, с множеством квартир, из которых вылетало столько малышни, что хватало на две команды и для футбола, и для хоккея, и для других игр. А качели и горки во дворе занимались девчонками, визгливыми голосами которых двор звенел с утра до темноты.
Петька, возможно, как желанный первенец, в годы раннего детства был награжден и любовью, и заботой, и не в меру потворством родителей. Но двор имел свои детские правила.
В первый же самостоятельный выход в детский мир его окружила любопытствующая ребятня и молча разглядывала новичка. Петька не смутился перед ребячьей толпой и с выражением дерзости на своем лице дал всем понять, что он не уступит свою часть двора его обитателям и потому не подлежит разглядыванию.
Он, однако, не сумел сдержать свою гордыню и, когда на предложение идти играть со всеми, независимо ответил: Не пойду, тут же пошел следом за всеми. Но в наказание за гордость был оттолкнут Сашкой Прокловым, дворовым заводилой. Позже его, конечно, приняли в дворовую компанию, но только потому, что он имел настоящий футбольный мяч, и настоящие хоккейные шайбы, и детские теннисные ракетки с мячиком, а потом и детский двухколесный велосипед. Но всякий раз, участвуя в играх, он чувствовал себя чужим в главной группе, был как бы вне Сашкиной партии и страшно невзлюбил эту партию. Постепенно, исподволь в нем вырабатывалось неприятие всякой организации, где обозначалось членство, и была добровольная групповая дисциплина.
Так для товарищей он превратился в высокомерного зазнайку, а для взрослых — учителей и детдомовских воспитателей — в анархиста. Для себя же он стал противником всякой партии и организации, в основе которых лежала дисциплина. Подчинение организации вызывало в нем протест и сопротивление.
Но с раннего детства он не был эгоистом, всегда смело вступался за обиженных и делился всем, что имел. А чего только не имел сметливый мальчишка! Порой, оставаясь ни с чем, он в то же время не выказывал своей бедности. Эта сторона характера привлекала к нему товарищей. Они находили в нем защитника в трудные моменты и в свою очередь оказывали ему поддержку и доверие.
Такие отношения с товарищами у него складывались в детдоме, потом в техучилище и на работе в заводском цехе. Постепенно он стал понимать, что свою самостоятельность, и свое право на нее он может отстоять лишь тогда, когда с ним будут считаться.
В детдоме он слыл своенравным, но трудолюбивым и находчивым. Учился отлично, даже с каким-то самозабвенным увлечением и прилежно соблюдал детдомовский порядок. Никем не командовал, но почти все ребята оглядывались на него, как на пример свободолюбия. Даже негласные заводилы, даже командиры отрядов готовы были ему подчиниться, но он того не требовал и всячески избегал верховенства.
В нем бунтовали дух свободы, стремление к личной независимости. Все усилия воспитателей и учителей не привели его в пионерскую, а затем и в комсомольскую организации, их дисциплина, их заданная организация претили его неосознанному свободомыслию. Такую линию поведения он продолжал и в техническом училище, только в детдоме от организации он прятался за учебу и в запойное чтение книг, а в училище — в освоение рабочей профессии. Из училища он вышел готовым рабочим, мастером на все руки, виртуозно владеющим всеми доступными станками и слесарным делом.
Но он не умел понимать того, что жизнь в своей сущности предопределяет и ему необходимость подчинения обществу, и что общество организуется на основе первичных групповых коллективов, а шире — на основе существования классов и их партий. И пока он находился под крылом и заботливой опекой невидимого Родителя, выступавшего в образе то детского дома, то технического училища, ему казалось, что его свободу и независимость с его вольнодумием и своенравием характера никто и никогда не может изменить, что все это является его личным достоянием и останется таким, если он сохранит себя свободным от всяких организаций и партий.
Он не изменил этой особенности своего мышления и тогда, когда пришел на завод и стал полноправным рабочим. Вскоре, что называется, не давая остыть металлической стружке, он стал учиться в машиностроительном техникуме на вечернем отделении. В это время он и оказался в центре внимания заводского коллектива как мастер высшего класса и как человек, бескорыстно и самозабвенно отдающий себя заводскому делу и труду. И все это у него происходило не по чувству подчинения и повиновения, а по зову внутреннего голоса и по увлечению профессией металлообработчика. С практикой он научился угадывать тайну в каждом куске стали, и с вдохновением художника придавать ему одухотворенность.
О нем стали говорить и писать и на заводе, и в городе, его поощряли, премировали, награждали. Ко всему этому он относился равнодушно и принимал все как соблюдение принятого порядка. Его настойчиво приобщали к партийной организации, к участию в профсоюзной работе, но он от всего отмахнулся с раздражением, как от посягательств на свободу и независимость его личности.
Вообще, Петр Золотарев не осознавал того, что, защищая свободу и независимость своей личности, он отворачивался от существования некоего Родителя или Родительницы, которые постоянно, незаметно, исподволь опекали его, заменив собою кровных родителей, и все, что ему предоставлялось, и чем он без физических и умственных усилий пользовался, он тоже не замечал, как естественную среду обитания. Зато замечались мелкие обиды, требования необходимых к исполнению правил поведения. И опять же не замечалась самое важное — предоставление всего потребного для здоровой жизнедеятельности и формирования той же независимой личности. Он не понимал, что здоровая, свободная его личность могла вырасти только в свободном окружающем мире, в разумно построенном обществе не на основе стихийности действия неуправляемых сил, а на основе разумной, организованной воли.
Петр до последнего времени, пока не стукнули рыночные реформы, считал, что все, что по отношению к нему и для него есть, так и должно быть. А о свободной, с постоянно обеспеченным достатком жизни ему как-то и не думалось, откуда оно все приходит, и как оно все получается. А когда все, что тебе необходимо, еще и защищено, и незыблемо, то и вся твоя жизнь защищена со всем своим сегодняшним и будущим. Так-то и жил он, как в птичьем полете.
Он не думал, что отсюда и проистекает свобода и самостоятельность личности и та его оригинальность, которую он ревностно защищал и оберегал для себя. Он не задумывался над тем, что какой-то Родитель, после гибели отца и матери, не дал ему остаться беспризорным на улице, а дал кров и обеспеченность, окружил заботой, вырастил и обучил, подрастил до совершеннолетия, вооружил трудовой профессией и дальше дал ему целый завод, вручил, как оружие, новейший совершеннейший станок, окружил вниманием, уважением и почетом. А когда все это имеешь, то можно и почувствовать себя свободным, можно и ограждать свою личность от всякой организации и партии.
Перед одним только не устоял и сдал независимость своей гордой личности перед любовью. Любовь неожиданно и неотразимо поразила его мгновенно, заставила сжаться его непокорное сердце и закружила вольную голову.
Однажды старший мастер цеха подвел к нему девушку, стройную, выше среднего роста, со спокойным выражением лица, неотразимо красивого, как он отметил первым взглядом.
— Вот — конструкторское бюро обращается с просьбой сделать экспериментальный образец хитрой штуковины, — показал мастер на трубку кальки, которую держала девушка. — А кроме тебя так, как конструктора придумали, с этой вещью никто и не справится, — и для верности добавил:
— Я посмотрел — твоих рук это дело, а что потребуется для этого, — скажешь.
Мастер ушел, а девушка внимательно взглянула на Петра и протянула руку для знакомства:
— Татьяна Куликова, инженер-конструктор, или просто Таня, — и улыбнулась робкой, но милой, притягательной улыбкой, а подведенные с синевой, большие глаза смотрели с добродушной открытостью и доверчивостью.
Петр посмотрел в эти доверчивые выразительные глаза, раз и другой и вдруг почувствовал, что не в силах от них оторваться, что сердце его сперва замерло, потом отчаянно заколотилось.
— Покажите мне ваш чертеж, — проговорил он с легкой ворчливостью знающего специалиста, но за ворчливостью скрывались смущение и покорность перед девушкой.
Он долго рассматривал чертеж, а она стояла рядом, готовая к пояснениям. Но он молчал, не зная, зачем затягивал изучение чертежа, уже понятого и интересного, молчал оттого, что боялся на нее посмотреть и выдать свою смущенность и полную безоружность перед этой Татьяной Куликовой, инженером-конструктором, перед просто Таней. Наконец, он собрался с духом, поднял на нее глаза и сказал:
— Что ж, попробуем… вместе с вами, конечно, — пообещал он с некоторым условием, а хотел сказать совсем иное, сказать, что нет лучше девичьей прелести, когда на прелестном с розоватыми щеками лице светятся синие выразительные глаза, да еще под густыми ресницами-хлопушками.
Петр работал над экспериментальным образцом детали к новому тепловозу с горячим усердием. Изделие имело сложную конфигурацию и притягивало к себе мастера. Но еще сложнее было то, что так жарко загорелось в сердце мастера к конструктору. И чем дальше разгадывалась конструкция к тепловозу, тем сложнее становилась та конструкция, которая зародилась в сердце Золотарева, и он никак не мог распознать ее сложность для собственной обра ботки, не давалась она в руки мастеру. А все дело состояло в том, что в один момент вся независимость его характера перед молодым конструктором отошла в сторону, отошла так, что от его независимости, и непокорности ничего и не осталось.
Все дальнейшее произошло очень просто для него. Как-то после работы они столкнулись на проходной, и пошли вместе, по пути был недавно выстроенный кинотеатр, и Таня вдруг предложила:
— Вы не спешите домой? Сегодня интересное кино пошло…
— Я уже восемнадцать лет домой не спешу, — смеясь, ответил он и сказал: — Извините мою недогадливость — сделать такое предложение должен был бы я первым… Раньше у меня не было случаев приглашать девушек в кино…
Весной Татьяна Куликова повезла Петра Золотарева в Высокий Яр… И теперь у него появился свой дом в деревне, и родители появились в деревне, а он у них, у старого колхозного кузнеца и его жены, стал вторым сыном, а старший их сын, служивший и воевавший в Афганистане, стал его старшим братом.
Разломы и потрясения
Разными, путями к людям приходит известность — у одних пути эти к известности прокладываются умело и сознательно как к избранной цели, у других они выстраиваются без намеренных усилий и стараний, сами собою. Петр Золотарев относился ко второму характеру людей: знатность, уважение и почет к нему пришли через естественную безотчетную потребность к труду. Он, конечно, не бежал от всего, что приносил ему его труд, но знатность к нему приходила без его усилий, и он воспринимал ее как некий ритуал, нужный кому-то другому, заводу, что ли, для фирменной марки и известности своими мастерами. Но и пришедшую к нему знатность Петр использовал лишь для ограждения своей самостоятельности и свободы, по-прежнему избегал участия, в каких бы то ни было, организациях. Особенно он чурался и сердито отмахивался от сближения с компарторганизацией, ее активисты раздражали его своей назойливостью и неумением понять его своенравность.
Единственным, главным и, скорее всего, естественным долгом перед людьми, а они для него и представляли общество и государство, был только труд по самой высокой оценке. И для него лично труд был самой существенной потребностью во всей его жизни. А другой цели для его человеческой значимости он и не видел, да и не стремился узнать.
Он мог оставаться в цехе и двенадцать, и шестнадцать часов, если какое-то дело увлекало его, и он испытывал творческое наслаждение, а физическая усталость в этом случае приносила только удовлетворение и радость, и он лишь говорил себе: Надо же, какая заковыристая штука подвернулась, но поработалось все-таки славно. В таких случаях высшим вознаграждением в жизни для него был труд, и заводской труд он ни на какой иной не променял бы, да и мыслей о другом не было. И место, и труд на заводе были единственным, что он не относил к своей несвободе, что не считал уступкой для своей личности, напротив, понимал так, что заводской труд и делает его свободной и цельной личностью, отчего и исходит его душевная безмятежность. А отец Танин, кузнец по природному дару, только одобрил такую преданность заводу и оценил его умение понимать металл.
Так он жил, пока не нагрянули реформы. Они принесли ему душевное смятение и раздвоение личности. С одной стороны, он воспринял их как ответ на его многочисленные выступления на заводских рабочих собраниях, когда он требовал от инженеров и дирекции улучшения организации производства, а с другой, — он был категорически не согласен с тем, что будто у него не было мотивации к труду.
Ему довелось в составе делегаций побывать за границей — и в странах, которые тогда назывались социалистическими, и во Франции, и присмотреться к их заводам и к их рабочим, наглядно увидеть, что такое безработица, о которой у себя в стране он понятия не имел, какой страх, и безотрадность рабочему она несет, и как превращает в фикцию так называемые правовые нормы трудового человека и ту же мотивацию труда. У них сигналом к мотивации труда служит страх потерять работу; то есть потерять кусок хлеба, потерять возможность кормить и учить детей, лечить их от хвори, и второе — сигнал к безысходности перед экономическим принуждением.
А у себя дома свою мотивацию к труду он чувствовал в общественном строе жизни, в движении своей души, в ее ответе на права к свободе труда, на заботу о нем, в сознательном понимании общественного значения его труда и в понимании того, что его труд есть вклад в общее движение всего народа к большой цели.
Но реформы продвигались. Реформы для того и есть, чтобы их кто-то продвигал, и дело дошло до того, что стали ломать сначала судьбу завода, а затем и судьбу рабочих, а за этим встала и судьба государства и всего народа. И душа Петра заметалась. Поначалу он еще не чувствовал, что нависла угроза над свободой его личности и над свободой рабочего люда вообще. А Татьяна говорила ему, что так оно и есть, что приходит конец не только свободе его личности, но всякой свободе, в том числе конец свободе его совести.
Он долго еще не верил этому и горячо разубеждал Татьяну, говорил, что она ошибается, хотя и видел, что реформы идут не от рабочих, а мимо рабочих, а рабочих только заставляют признать и принять эти чужие реформы, чем, по сути, гнут рабочих людей к земле, а оттуда, из прижатого состояния, нельзя все и рассмотреть.
Затем с реформами пришло то, чего он меньше всего ожидал — все чаще стала появляться ненужность его труда, а, значит, и он становился ненужным со своим высоким мастерством. О классном мастере вспоминали только товарищи, да еще напоминал о том его портрет на заводской Доске почета, что пока еще стояла на аллее к главной проходной.
С этим его душевным смятением совпал непонятный, ужасный разлом на куски Союза, причем сразу, заодно — и Союза, — и Советского, и Социалистического, и Республиканского. Татьяна приложила большие усилия, чтобы привести после всего этого душевное состояние мужа к равновесию.
А события раскручивались своим чередом одно за другим: вдруг выпорхнули ваучеры, и мотыльковая ваучерная метелица опять вызвала у него недоумение. Татьяна доказывала, что это очередной идиотский обман народа, но он по наивности и по честности своей не верил, что правительство может пойти на такой нечестный обман сразу всего народа. Он все еще считал правительство народным. Он присматривался, куда полетят ваучеры, убеждая себя, что его ваучер — все же ценный документ, определивший его долю в прошлом общественном труде, и отнес все семейные ваучеры в заводскую складчину, а для подтверждения своей доли в заводской складчине и принес домой шестнадцать акций на семью.
Потом он увидел множество заводских акций на базарном торге, в руках фондовых скупщиков и открыл для себя, что разделенный по ваучерам его завод вынесен на дикий рынок, на базарную толкучку в виде акций по существу для обмена на хлеб. И тут он понял: распродается мелкими частями не только завод, не только прошлый труд отцов, но и его нынешний и будущий труд, а тот, кто скупит акции обходным или прямым путем, тот и станет владельцем его труда на всю его жизнь вперед, и труда инженера Золотаревой Татьяны, и труда их детей.
Но необычному своему прозрению он не придал особого значения, должно быть, потому что не верил, что может такое случиться в его стране с его рабочим классом, к которому он принадлежал, и спокойно, отстраненно наблюдал зудящее, серое комариное кружение вокруг процесса приватизации. В этой летучей коловерти рядом с житейской озабоченностью он не заметил, как с завода был выдворен комитет народного контроля, а затем насильственно вытолкнута за ворота завода и компарторганизация, а те ее члены, что остались на рабочих местах стали вести себя настороженно и предупредительно. Татьяна по этому поводу всплакнула, говоря, что за этим наступит темный период в жизни советских рабочих людей. Петр ласково разубеждал жену, уверяя, что рабочим людям ничего не грозит, так как им вроде бы терять нечего, но говорил он такое для успокоения Тани, а сам, может быть, впервые, чувствовал, что говорит неправду и жене, и себе, и за этой неправдой рисовалась какая-то всенародная потеря. Вообще-то все переломы, разломы, перестроечные потрясения в общественной жизни не внесли перемен в их любовь и в семейные отношения, напротив, они даже сблизили супругов, как сближают людей несчастья.
В их любви прибавилось больше бережливости и нежности, любовной крепости, взаимного понимания и терпимости. А жизнь все больше наполнялась трудностями, но любовь их крепла, приобретала нежную осторожность и заботливость, это даже дети заметили и стали более послушными и озабоченными.
Между тем их завод стало лихорадочно трясти. За лихорадкой производства пошли и потери для рабочих, и такие потери, какие не представлялись в советское время. О законности отношений к рабочему человеку и говорить перестали. У рабочих просто-напросто отобрали права хозяина и превратили в бесправных наемных работников, совершенно беззащитных на производстве и никому ненужных за воротами завода.
Но поначалу Петр добросовестно ходил на заводские конференции и собрания акционеров и, обладая одним голосом, поднимал и опускал руку, полагая, что как хозяин вложенной доли в акционерное предприятие что-то важное решает и на что-то влияет. Он по старой привычке — своей производственной значимости даже бескомпромиссно и прямолинейно критиковал начальство. Его слушали еще из прежнего уважения, будто понимающе улыбались, а все дело вели в нужном им направлении. В конце концов, голова у него закружилась до того, что он купил за наличные еще четыре акции и подсчитывал уже не премии как когда-то, а будущие доходы, как самый настоящий хозяин, правда, пока воображаемый хозяин лишь воображаемых доходов, и права собственника тоже были воображаемые.
Негаданная встреча
Так про себя думал Петр, когда однажды выходил с очередного собрания акционеров. Но в этот час он почувствовал, что за этими мыслями стояли какие-то новые, еще непонятные ощущения. Однако шаги его по заводской территории еще сохраняли твердость, и резвую упругость. Однако он чувствовал, что в твердости шагов его было много от прошлого, от привычного и целеустремленного к определенной цели. При этом он уже ясно осознавал и признавался сам себе, что тогда, в советском прошлом, его цель была определена и указана всем строем жизни. А нынче уже с первого собрания акционеров жизненная цель его круто переменилась, приобрела в его глазах иной цвет. Этот цвет стал какой-то туманно-серый и все время колебался. За ним цель его жизни неуловимо плавала. И он вдруг часто стал чувствовать, что его личная цель перестала быть частью общей народной цели. Эта мысль постоянно была при нем во время работы, и она беспокоила его вопросом: а для кого и для чего ты сегодня вкалывал?
Как-то этот вопрос сопровождал его из цеха домой. Идя через заводской двор, в поиске ответа на вопрос он даже оглянулся вокруг. Никого поблизости не было, странно пусто выглядел двор. От такой непривычной пустоты заводского двора сердце его вздрогнуло, но он не придал этому значения — мало ли какие предчувствия в сердце вдруг западут. Петр неспешно прошел через проходную, с улыбкой посмотрел на вахтершу, тетю Глашу, пожилую, неторопливую женщину, всегда требовавшую пропуск в развернутом виде, и пошел по аллее. На асфальте лежали косые тени от островерхих тополей и шаровидных каштанов. Солнце уже склонялось к концу дня и косо, но еще ярко освещало аллею. Оно также мирно и ярко светило и детям, которые еще беспечно играли и верещали в скверике вокруг фонтана, а воспитательницы сидели на скамейке и наблюдали за детьми и, наверно, думали, что кому-то из мальчишек хочется прыгнуть в бассейн фонтана и постоять под прохладными струями, и надо было так следить за детьми, чтобы удержать их от соблазна бултыхнутся в воду.
Вдоль аллеи, по одной и по другой стороне стояла раскрашенная красными, зелеными и белыми красками заводская Доска почета, на которой в два ряда были прикреплены в багетовых рамочках цветные фотографии передовиков завода. Петр остановился против своей фотографии и посмотрел на свое изображение. С фотографии он смотрел с ухмылочкой, будто в смущении, а под карточкой была подпись: Слесарь цеха Љ 2 Золотарев Петр Агеевичи больше ничего не сказано, но было и так известно, что стояло за фотографией передовика, коль она на Доске почета. Петр вдруг почувствовал, что увеличенная его фотография на заводской Доске почета нынче не к месту, и, оглянувшись, осторожно снял рамочку с карточкой. За Золотаревым наблюдал сидевший на скамейке, откинувшись на спинку, полный человек средних лет с лысеющей головой, поседевшей на висках. Это был мастер цеха, где раньше работал Петр. До выдворения с завода парткомитета он возглавлял парторганизацию цеха. Петр уважал Полехина Мартына Григорьевича за умную инженерную голову, за широкий простой характер и готовность помочь каждому в любом деле. Когда Петр подошел, Полехин предложил:
— Присядьте, Петр Агеевич.
Петр сел рядом, фотографию положил на колени вниз изображением, выжидательно посмотрел на Полехина, сказал:
— А вы отдыхаете?
Цветочные свечи на каштане гасли и тихо, украдкой роняли свои лепестки в густую тень родного дерева и здесь лепестки совсем меркли. Полехин заметил, что Петр закрыл свою карточку, и подумал, что Петр, видно, и чувства свои закрывал, чувства гордости передовика завода, много лет возвышавшие его как рабочего человека.
— Можно сказать, что и отдыхаю, — сказал Полехин, скрывая свое любопытство к Золотареву, — а вообще-то, наблюдаю, как теперь идут с завода рабочие-акционеры. Вы вот, например, уносите свое фото с Доски почета, что так?
Полехин отлично знал Петра Золотарева и уважал его за мастерство слесаря и токаря, и за трудовую самоотверженность уважал, и за творческие находки не только в своем деле, а и в деле
мастера, и за рабочую болезнь о заводе, и за смелое и разумное несогласие с порядками на заводе и в цехе. А непорядки Золотарев подмечал зорко и крепкую критику наводил за расхлябанность и неумелость. И лучшего активиста парторганизации, чем Золотарев, и не надо было искать. Хотя парторганизации слесарь чурался и убегал от нее при малейшем намеке на партийное поручение. Он никогда не назвал себя, как другие, ни беспартийным большевиком, ни беспартийным активистом. В общественных делах стоял особняком, сам по себе, но получалось так, что его мысли и высказывания, и поступки, и собственные практические дела совпадали с делами и заботами парторганизации, а может быть, и наоборот было — дела парторганизации совпадали с мыслями и волей рабочего.
Сейчас Полехин внимательно смотрел на Петра Золотарева и старался угадать, куда шатнулись мысли слесаря после собрания по передаче завода в руки АООТ, и в чем он себя, лучшего слесаря и мастерового, нашел.
— Да вот посмотрел на Доску почета и на свою фотографию и решил, что теперь портреты наши на Доске, да и сама Доска почета ни к чему стала, сказал Золотарев и с какой-то скрытой хитринкой усмехнулся, намекая, на то, что былая затея парторганизации с Доской почета тоже стала ни к чему нынче.
По опыту своему умевший узнавать мысли рабочих, Полехин угадал ход мыслей Золотарева и спросил:
— А почему это так: Доска почета ни к чему?
— Простая логика, Мартын Григорьевич, не пристало самому хозяину помещать свое фото на Доску почета и Доску почета для самого себя учреждать и восхваляться собой перед другими тоже вроде не пристало.
Петр поставил портрет на коленях лицом к себе, посмотрел на фото с улыбкой извинения за прошлое отношение к портрету, и может, с извинением и за прошлое чувство гордости за себя, когда, проходя мимо Доски почета, украдкой посматривал на свой портрет.
— Раньше вы, Петр Агеевич, по-вашему, хозяином завода вроде бы и не были?
Золотарев подумал: был ли он раньше хозяином на заводе? И румянец ягодкой обозначился у него на щеках — вот как пришел случай сказать правду и самому себе и Полехину! И он с заминкой, совести проговорил:
— Да нет, как же… Но все-таки государство командовало, а директор, он был от государства.
— Все верно: все шло от государства, только государство — и правительство, и министерство, и главк — они-то были наши, и директор был наш, с рабочего вырастал и зарплату вместе с нами получал, — Полехин проницательно посмотрел в лицо Золотареву, помолчал, ожидая, что скажет рабочий.
Но Золотарев промолчал. А что было сказать против правды, против того, что завод был государственным. Но все-таки это был и его завод. И никто не мог и не имел права уволить его с завода. И никто не имел права не заплатить ему за труд, потому что это был его завод. А когда назревал конфликт между директором и рабочими, то в этом усматривалась вина директора, а не рабочих, так как не один человек был хозяин заводу, а коллектив. Это было так. Но теперь идет по-новому, и в его положении, Петра Золотарева, тоже все будет по-новому, как он смутно себе представлял. Но что Доска почета теперь ни к чему, это он чувствовал верно, хотя точно и не знал, почему Доска почета стала ненужной. И что в его жизни будет по-новому, тоже не знал в полной мере. А тот, кто поворачивал все по-новому, тем и пользовался, что рабочий Золотарев не понимал, что к чему и не мог догадаться, как все будет впереди.
— И потому, что всё и все были наши. И вы, Петр Агеевич, крестили их вдоль и поперек, а они за это, но в первую очередь, конечно, за ваш труд, портрет ваш — на Доску почета, в порядке признания высокого мастерства трудящегося и благодарности за это. И еще в порядке почитания, чтобы все вас знали и тоже почитали, — с искренним подъемом сказал Полехин. — И так оно и было в жизни — вас уважали и почитали и в цехе, и в заводском коллективе, и в городе. Но самое важнейшее — вами гордились как мастером, как настоящим человеком, то есть гордились своим мастером и тем, что такой мастер народился у нас, и работает на всех, на весь завод и на государство, на весь народ. А тогда был советский народ, великий был народ, такими, как вы, мастерами был великий, Петр Агеевич!.. Вот что была эта заводская Доска почета.
— Так я такой же и остаюсь, — смущенно и нерешительно проговорил Петр. Полехин продолжительным взглядом посмотрел на Золотарева, и глубочайшая горечь души отразилась в его глазах, он с горестной иронией усмехнулся и сказал:
— Да нет, Петр Агеевич! Не таким ты останешься, не таким! Иначе незачем им было и рыночную реформу затевать, которая, прежде всего, направлена на переделку всех нас, рабочих. И, к нашему большому сожалению, реформаторы с экономикой не справляются, а с нами справляются и повернули нас в свою сторону. Вот, по мастерству, по таланту, по желанию работать в коллективе, может, вы еще остаетесь таким, каким вас сделала советская власть, — продолжал Полехин, не отрываясь взглядом от лица Золотарева. — А природу свою вы меняете, стараетесь приспособиться. Сами того не подозревая, что из рабочего с высоким гражданским достоинством, превращаетесь в обыкновенный, вульгарный рыночный товар, в наемного работника у хозяина. И служить своим талантом и мастерством будете хозяину, так как будете сколачивать хозяину частный капитал, и сами-то станете частью этого капитала. Вот таким вы станете частником, в смысле собственностью хозяина, а не частным собственником.
— У меня в мыслях никогда частник не стоял, — с уверенной категоричностью сказал Петр, чувствуя, как в нем закипает протест против того, что его отнесли к частнику, но тут же хохотнул и добавил: — Если все такие, как я, рабочие станут частниками, то и частники сами собой дымом улетучатся.
— Может, оно и так, лично в вас частник не живет, — усмехнулся Мартын Григорьевич, — только вас с молчаливого согласия уже сделали частной собственностью хозяина в виде прибыли от вашего труда и от вашей экономической зависимости от хозяина. А и ежу понятно, что всем рабочим заводскими частниками-собственниками никогда не быть, для того капитализм и вернули нам всем, чтобы над рабочим людом повесить рабство от частного капитала.
Каштан над ними, будто спохватившись, живо пошевелил листьями, обдул свежим дуновением, белые свечи цветов на нижних ветках покачнулись и стряхнули горсти лепестков. На соседний тополь бойко села стайка воробьев, дружно зачирикала и облачком снялась, а у фонтана по-прежнему, не уставая, резвились дети.
— Что-то вы мудрено говорите, Мартын Григорьевич, — недоуменно пожал плечами Золотарев.
— Ничего мудреного нет, если к жизни вдумчиво и внимательно присмотреться, — ответил Полехин спокойно и уверенно. И Петр подумал, что мастер цеха бессомненно уже ко всему присмотрелся. И он, Петр тоже, может быть, присмотрится, только, как бы это не было поздно. — Ведь можно понять разницу, — продолжил Полехин, — между тем, что нам, рабочим, поручало и заказывало государство от имени народа в интересах общества, да и самих рабочих растило и обучало в интересах общества, и тем, что теперь будет заказывать капиталистический рынок и не в интересах общества, а в интересах тех, кто с потребительской рыночной прибыли накачивает свои капиталы. Кстати, и рабочих как потребительский товар по названию рабочая сила капиталисты же ведут на этот самый рынок с их руками и мастерством как живой капитал, — Полехин вновь внимательно посмотрел на Золотарева, думая, что, может, он действительно говорит что-то мудреное для него. Но Петр смотрел перед собой сосредоточенно и растеряно именно от понимания всего, что открывал Полехин.
— А государство нонешнее что ж? Оно со своим президентом, и со своим правительством, отказалось, и отстранилось от всего — от экономики, от науки, от культуры и прочего, да, как видно, и от самого трудового народа откачнулось и все препоручило мифическому рынку… Эх, Петр Агеевич, Петр Агеевич, жалко мне вас. Раньше вы почему-то все сторонились парторганизации, а выходит, вон какая сторона вам нужна была… — вздохнул Полехин.
Эти слова, открывшие подозрения Полехина громом прозвучали для Золотарева. Они прозвучали для него недоверием от своего же брата рабочего, и в нем что-то забушевало. Он хотел, было резко возразить на счет частника, хотел как-то доказать, что никогда мысли о частном деле не держал и не настроен держать. Но в этот момент из проходной пошел рабочий люд и Полехин тотчас утратил интерес к Золотареву, стал кого-то высматривать и, видно, заметив того, кто нужен был, сказал Золотареву:
— Ну, будь здоров, Петр Агеевич, ежели появится интерес ко мне — каждую среду и пятницу я здесь тебя жду после пятнадцати.
Петр понял, что с ним дальнейший разговор откладывается. Полехин поднялся, дружественно и покровительственно пожал его руку, как бы оставляя надежду на будущую поддержку, а в будущем хозяина может ожидать всякое.
В дом постучалась неизвестность
Дома Татьяна Семеновна встретила мужа по звонку у порога, на ее лице тотчас выразилась тревога:
— Что так рано, что случилось?
— Ничего не произошло, не тревожься — ни в неоплачиваемый отпуск не отправили и не уволили, — весело успокоил жену Петр, обнял ее левой рукой и, как всегда, поцеловал в губы, а правую руку держал на груди.
— Это — что? — присмотрелась Татьяна, — Твоя карточка? С Доски почета? Тебе тоже отдали? — и за руку увлекла мужа в зал, показала на свою фотографию, которую она тоже сегодня поставила на комод рядом с детскими карточками. Дети уехали на лето в село к бабушке и дедушке.
— А тебе отдали твое фото, что ли? — спросил Петр жену, пристраивая свою фотографию к вазе тоже рядом с детскими, и теперь на комоде, покрытом кружевной скатертью, стояли карточки всей семьи — родительские по сторонам, а детские между ними. Скатерть на комод Татьяна связала сама, она была рукодельница и дочку Катю уже тому же научила, салфеточки которой лежали тут же под вазами и под часами.
За обедом Петр рассказал, как и почему он снял фотографию с доски почета, и Татьяна согласилась:
— Конечно, правильно сделал: какие нынче передовики и кому нужны Доски почета? Как для насмешки над здравым смыслом будут стоять, да еще какой-либо хулиган пошлость, какую начертит, чтобы оскорбить советское прошлое, — при этих словах Татьяна поднялась, чтобы убрать тарелки, но больше с тем, чтобы незаметно посмотреть на мужа, как на нем проявится упоминание о советском прошлом, с которым были связаны его сиротское детство и почет квалифицированного рабочего.
Но муж понимал жену, так как мысли их всегда сходились, как и положено быть в хорошей семье.
Позже присев снова к столу, Татьяна сказала:
— В нашем бюро начальник сам предложил, чтобы мы сняли свои карточки с Доски почета… А с завтрашнего дня бюро всем штатом отпущено в отпуск, — и добавила, чтобы успокоить мужа: — Как раз кстати — подуправлюсь на грядках, там столько прополки скопилось, так что отпуск даже очень ко времени, — но она больше успокаивала себя, чем мужа, потому что по обстановке на заводе знала, к чему ведет общий отпуск в конструкторском бюро.
Петр знал, что никакой прополки на грядках у жены нет, но ее сообщение воспринял спокойно, только спросил:
— Ну что ж, поработаешь в порядке отдыха и на даче… А оплатили отпуск?
— Всем выплатили отпускные, — ответила Татьяна, но умолчала, что разговоры идут о том, что, возможно, это последний оплачиваемый отпуск.
Петр, однако, и сам сказал о слухах в цехах, что если и начнется сокращение, то оно коснется в основном рабочих, а инженеров поберегут, да и рабочих таких, как он, поберегут, так что он надеется что беда безработицы его обойдет. Но Татьяна была другого мнения, она стояла ближе к заводоуправлению и знала, какая там царит паническая атмосфера, однако, промолчала.
Петр допил кисель, помолчал, глядя за окно, где качались лаковые листья клена. Потом Петр, словно открывая свои мысли, сказал:
— На даче наберешься как раз летнего солнца, да и огородным духом зарядишься. Туда придется ездить автобусом, а к вечеру я буду приезжать за тобой на машине.
— Хорошо бы, а то за день наломаю спину без привычки… А участок нынче хорошим подспорьем будет: и картошка, и капуста со свеклой и морковкой, может, и лука сколько-то соберем. А огурцы через две-три недели во всю пойдут, так что в зиму запасемся своей огородиной, не надо будет на рынок бегать. Все же правильно мы нынче постарались с огородом, — и мысли их отлетели на время от завода к огороду, где было верное подспорье горожан, которое все больше входило в жизнь и подсказывало, что остается надежда только на себя.
Они некоторое время помолчали и думали об одном: что может произойти к зиме? Все трудовые люди стоят перед неизвестностью, и самое страшное в этой неизвестности — будет ли к чему приложить рабочие руки? Те самые руки, которые создали все материальные и духовные богатства страны, да, кстати, и те самые богатства, что давали дело рабочим рукам. А теперь стало неведомо, сгодятся ли вообще своей стране рабочие руки, признанные миром как умелые руки, и прокормят ли они сами себя и детей своих? А земельные участки — какое-никакое, а подспорье даже для работающих при тех рыночных ценах, какие пьяно гуляют по прилавкам и палаткам и так зло кусаются, что от них рабочие люди шарахаются, как от бешеных собак. И Золотаревы не раз еще поговорят о том, что верховные власти единственное, что наперед правильно просчитали в своих реформах, так это роль и значение для обреченных людей подсобных земельных участков. Вот уж воистину нужда заставит землю есть!
Татьяна Семеновна в размышлениях о своей судьбе как инженера завода не ошиблась.
Как только она оказалась в досрочном принудительном отпуске, тотчас поняла, что она оказалась в положении человека, который не нужен ни реформированному государству, ни раздраенному обществу с его нравственной деформацией, и вообще в общественном смысле не нужна ни как инженер, ни как женщина. А на рынке труда, куда ее привели на поводке, ее обложили не ценой ее рук и головы с ее инженерными знаниями и талантом, а ценой женского и гражданского унижения.
Но до человеческого падения она, разумеется, не дойдет при любом базарном торге, на это, думала она о себе, у нее хватит сил. На эти свои силы она и будет рассчитывать, так как государство поставило своих граждан в совершенно незащищенное положение, в котором каждый должен выживать сам.
Первые дни отпуска Татьяна Семеновна; отдала домашним делам: провела уборку квартиры, все вычистила, вымыла, натерла до блеска, пересмотрела все углы, шкафы, ящики, куда всегда заталкиваются всякие вещи, когда из-за работы и других дел не бывает времени прибрать к месту, потом перестирала и перегладила все шторы, занавески, скатерти, и квартира заблестела чистотой и свежестью. Ну вот, — сказала сама себе, — и в квартире посветлело, и на сердце повеселело. А когда бедность да еще к ней грязь и запущенность, — то и совсем нищета и безнадежность, падение на дно.
Однако она не сказала себе, что квартиру она всегда содержала в чистоте и порядке и детей к тому приучала — к порядку, к аккуратности и чистоплотности — это то, что у женщины кроется за кремами и румянами. Благодарность своей матери за такую выучку Татьяна носила в своем сердце всегда. Надежда Савельевна сама болела требовательностью к себе за чистоту и прибранность во всем и ее, Таню, тем же заразила на всю жизнь.
Увлекаясь домашней работой, Татьяна порой даже принималась в полголоса напевать, а между пением оглядывалась вокруг и все повторяла слова: И кто его знает, чего он моргает, чего он моргает, на что намекает, так она обращалась к предмету, за какой принималась с чисткой, а в уме держала и мужа, как будто он ходил за нею по пятам или стоял за спиной.
Петр и впрямь порадовал жену тем, что заметил некоторое обновление в квартире: по-другому расставлены стулья, чуть передвинуты столы, обновлены покрывала и даже букетики луговых цветов в вазочках на столе и на комоде появились, и где только она их нашла? И, кажется, духи сирень в воздухе пахли.
В субботу пораньше, когда солнце еще не успело слизнуть росу с листьев, они поехали за город на свой садовый участок. Участок был хорошо освоен и примерно содержался, и вполне мог носить название дачный: был распланирован, под посев картофеля, огородных культур, и яблони уже третий год дают цвет и плодовую завязь. Нынче созреют десятков пять яблок на молодых деревцах, а груша еще тужится, зато кусты смородины и крыжовника уже в полной силе и две вишенки раздобрели.
Но главное, что участку придает дачный вид, так это домик с мансардой и верандой, все, как в настоящей даче, только в уменьшенном размере. А виноград уже оплетает беседку и, несколькими побегами взодрался наверх. И если бы жизнь шла попорядочному, по-человечески, то по-человечески можно было бы, поработавши, и отдохнуть по-дачному, с чувством удовольствия. А под осень, сидя в беседке солнечным днем, хорошо отщипнуть созревшую виноградинку, медленно положить ее в рот, с наслаждением высосать, а косточки выплюнуть. Да и домик, сложенный и отделанный собственными руками получше, чем у соседей наемными руками, поначалу воспринимался как предмет гордости, а рукам слесаря высшего разряда, и рукам токаря, и рукам фрезеровщика тоже высшего разряда не надо было брать уроки строителя.
А теперь, под бременем реформ, которое, казалось, витает в самом воздухе, и домик воспринимается как простой приют на нищенский выходной или на вечер после работы с землей. И все порядочное, и все красивое человеческое отшатнулось куда-то в сторону, и былые радости, и былое удовольствие вырастить растеньице, или деревце, или кустик тоже ушли в сторону. Все вдруг превратилось в тяжелую нужду вырастить что-то, чтобы иметь при позорных недостатках, которые, казалось, кем-то насланы для человеческого унижения и угнетения. Вместе с тем, что реформы отобрали у трудовых людей достаток, они еще отобрали естественную радость жизни и наслаждение: удовольствием труда.
Петр, кажется, всего этого еще не прочувствовал до конца. А Татьяна, как женщина и как хозяйка в доме, уже все чувствовала и до простого обнаженно поняла, и только оберегала и мужа и детей от того, как болело ее сердце, когда сталкивалась каждый день с непомерными ценами в магазинах и на рынке…
Они доехали на дачу за полчаса, на машине это просто, если не думать о расходах на бензин. Соседей еще не видно было, и они сразу же принялись за прополку, но полоть, считай, и нечего было, Татьяна не запускала грядки, посвящала им выходные, а иногда и вечера после работы на заводе, да и дочь Катя хорошо помогала. Все у них было так, как у матери Татьяны в деревне.
Петр посмотрел на чистые грядки и на картофельную полоску и вдруг предложил Татьяне, пользуясь отпуском, поехать на несколько дней в деревню к родителям отдохнуть. Не от заводской работы, а от тягот вдруг навалившейся безработицы отдохнуть. Наверняка, родителей и брата порадуют, и детей повидают, чтобы они не затосковали.
— Я не против была бы, но как тебя одного оставлять…
— Зачем оставлять? — весело воскликнул Петр. — Мы поедем вместе! Поедем отдохнем душой под родительской крышей да и от дурнопьяна жизни отвлечешься.
Часа через два они катили по дороге на своем москвиче от города прямо на юг. Дорога в сторону юга напомнила былое, когда и на далекий Юг катали чуть не каждое лето. Да отошли те времена, словно какая-то погибель сглотнула их. А теперь югом было родное село, туда и стремилась, прорезая поля, перелески и балки, прямая лента дороги. Встречные машины проносились с быстролетным вжиканьем, и Петру нравились такие звуки полета, но он мышечным напряжением во всем теле ощущал устойчивость машины на асфальте дороги. А Татьяна сидела рядом и только улыбалась ему, и себе улыбалась, обращаясь к своему чувству счастья от близости к любимому человеку, посматривая на него украдкой. И тому, что видела по сторонам дороги, и тому, что ожидала увидеть впереди, улыбалась. А дорога на свое короткое дорожное время, казалось, выдула из ее головы все житейские заботы и тяготы, что одолевали ее последние дни, и о чем она остерегалась говорить мужу. Солнце все время стояло впереди перед глазами и от него следовало заслониться щитком. Из-под щитка было видно, как все плавилось от жарких солнечных лучей — и небо, и воздух, и даже дальние перелески плыли и переламывались в мареве. Потом пошел лес, он плотно стоял по сторонам дороги со своей прохладной тенью, со своими лесными ароматами и со своими лесными песнями, а за лесом встречно пошла панорама Надреченска, родного города. Издали он стоял, как щит, преграждавший полет асфальтовой стрелы. И Татьяна почувствовала радостное биение сердца от предстоящей встречи со знакомыми улицами и одноэтажными домами со ставнями на окнах. А за городом были и знакомый лес, и знакомые поля, а слева уже блеснула широкая река с заросшими лозняком берегами.
Беспокойство осталось
За выходные дни, проведенные Золотаревыми у родителей, вместе с отдыхом пришло успокоение и появилось странное желание не думать о будущем и вообще не заглядывать в завтрашний день, и, хотя сознание подсказывало, что все это пришло только на время, и скоро все вновь вернется, все равно на душе стало как-то легче, это была минута счастья.
Таня два дня провела около матери, да и жена брата Аня от них отходила только на короткое время. И столько было переговорено, и столько повспоминалось, пообсужалось на будущее, что, казалось, ничего не осталось забытого. Даже модели платьев для Кати и на выпускной школьный бал, и на свадьбу были обсуждены, а что такие платья потребуются, в этом сомнений не было. Поговорили, помечтали и душу облегчили.
Но мать, она и есть мать, потому что у нее материнское сердце, и боли в этом сердце материнские, и никто этих болей не знает, кроме матери, и что сердце это чувствует, когда детям трудно или когда у них что-то не так, этого тоже никто, кроме матери, не знает. И мать украдкой все посматривала на дочь.
Вечером, на кухне, когда готовили гостевой ужин, Таня ненароком проговорилась:
— Мне все труднее становится дома на кухне.
Мать с тревогой посмотрела дочери в лицо.
— Нет-нет, со мной все нормально, я — про стряпню, денег все меньше, так как зарплату на заводе то задерживают, то урезают из-за ничегонеделания, а продукты все дорожают. Покрутишь-покрутишь мозгами и опять за картошку или за макароны, а — с чем?… Нет-нет, мамочка, я только о том, как оно у рабочих складывается…
Но мать все поняла своим материнским сердцем, матери вообще все детское переносят своим сердцем. И так же сердцем она все решила, что надо ей сделать в этот приезд дочери, и завтра они с отцом все, что есть, положат им в машину. И брат Сеня с Аней тоже положат. Но ко всему, что мать решила, дополнила тем, что никак не положишь в машину:
— Ты, доченька, не надрывай свое сердце, оно у тебя тоже материнское и ему нужна долгая жизнь, для деток твоих нужна… А у нас с отцом хватит всего, чтобы не бедствовали. Да и Сеня с Аней не оставят вас без помощи, они добрые и щедрые сердцем — в жизни такой выросли, богатой на человеческую щедрость. Аня, считай, как сестра тебе, только о тебе и говорит, как у вас и чем надо бы помочь… В нашем селе жизнь прежняя задержалась, колхозная да советская… А на работе у тебя, даст Бог, тоже отладится, не все же время супостатам над народам куражиться.
— Не отладится, мамочка, теперь не отладится, — подумала и добавила: — При нынешней власти по таким реформам, когда богатые люди свою жизнь сами ладят, а на рабочих смотрят как на источник обогащения, наша жизнь в прежней норме не отладится. Да и в случае перемены порядков много времени потребуется, чтобы в прежнем образе отладить жизнь трудовых людей, может, только для детей наших что-то получится.
— Напрасно ты так, доченька, — не задумываясь, возразила мать. — Во время войны все вчистую было разрушено, мы с землянок начинали, а за прошедшее — смотри на наше село — городок, что с картинки — любо-дорого!
Таня отбивала мясо, пока стучала, помолчала, думая, что дома она давно не готовила отбивных, а матери и знать этого не следует. Затем, складывая отбитые кусочки мяса, Таня сказала:
— Я тоже так думаю иногда: может, наваждение бесовское пройдет. Но потом вижу: не туда все направляется, как это было после войны. Тогда таких, как я, инженеров искали, а нынче выгоняют с презрением. Поставили нас всех в положение, что надо себя предлагать, как на рынке. А кому предложить себя, кто купит? И по какой цене при массовой безработице? Профессию поменять? Во-первых, это так трудно, мамочка, а во-вторых, и с новой специальностью, — где гарантия на трудоустройство? — Таня присела на табуретку и уронила руки на колени, как это она все чаще делала дома на своей кухне.
И мать, заметив это движение дочери, помолчала: ни чем она не могла помочь дочери в этом деле. В свое время они с отцом ее вырастили, выучили, благословили на полноценную жизнь, и вот жизнь, так хорошо устроенная, обвалилась, вернее, ее обвалили. Теперь что? Забрать под свое крыло в Высокий Яр? Но это будет равно, как эвакуация из города во время войны или бегство от наступающего врага. Но нынешний враг везде. Такой вариант они с отцом, между прочим, обсуждали. Инженер и слесарь в их колхозе, конечно, сгодятся, здесь они найдут дело…
А Петр два гостевых дня провел в обществе отца и Семена Семеновича, брата Тани. По приезде от детей из пионерского лагеря, пока Семен-младший был занят на работе в колхозе, они с отцом посидели в саду, в беседке под большой грушей и поговорили о жизни Золотаревых, и о делах на заводе ихнем, и о будущем, которое можно только предположить и которое скрывалось в сумерках непонятных реформ. Сколько протянутся и чем кончатся для рабочего человека эти реформы, тоже было в непроглядных сумерках. И как все думающие граждане, поговорили и о делах в государстве, и о том, что государство отшатнулось от трудовых людей, а президент и правительство о них говорят только потому, что они заявляют о себе то забастовками, то голодовками, то выходом на дороги. А настроение людей в стране, как погода, все ломается к буре, да никак не переломится.
Они послушали, как играет своим посвистом в саду иволга, а монотонный пчелиный гул наполнял весь сад и был звуковым фоном к неспешному разговору. И Семен Митрофанович спросил:
— В советское время ты бунтовал против порядков-непорядков, теперь-то как, попритих, наверно?
Помолчав и растерянно улыбаясь, Петр ответил:
— Больной вопрос вы затронули, отец. Характер, понятное дело, в раз не перестроишь, к непорядкам у меня было болезненное нетерпение… Видите ли в чем дело, папаша, раньше я бунтовал — да, но против своих же непорядков и на родном заводе. А теперь, ежели бунтовать, то будешь бунтовать против чужих порядков, а это уже совсем другое, тут надо оглядываться.
— А оглядываться бывшему советскому человеку не по характеру, действительно, да и некогда — надо о хлебе насущном думать. Вот чем они взяли рабочий класс. Как у тебя на дальнейшее с работой будет? — не отступал старый колхозный кузнец от главного вопроса по жизни.
— Специальность у меня в руках широкого профиля, в случае чего, думаю, пристроюсь без труда, — ответил Петр, но уверенности в голосе рабочего старик не услышал.
— Пристраиваться да перестраиваться, Петя, дело не простое, да и место, которое ты нагрел, и оно тебя согревало, менять — тоже дело не простое. А специальность, конечно, — главная цена рабочему человеку. Рабочий человек, однако, в цене тогда, когда при своем деле, а без дела он ничего не стоит, хоть золотую цену себе кладет. И когда себя теряет, он тоже ничего не стоит, когда себя теряет…
— Вы меня знаете, папаша, я себя не потеряю, с детства закален, — сказал Петр, догадываясь, о какой потере предупреждает Семен Митрофанович, прямо не сказал, но намек его был понятен зятю.
— Если туго будет в городе-то, так того, ты не стесняйся — родители мы вам, и дом этот, и двор, и сад — все ваше, а мы с матерью все это только сберегаем для вас. А с твоими руками и с твоим талантом в Высоком Яре — дел по макушку. А Сеня не одной Тане родной брат, он и тебе такой же брат.
— Спасибо, отец, и за ту помощь, что вы нам оказываете по нынешнему времени, спасибо, — и Петр взял руку Семена Митрофановича и горячо пожал ее, а потом и обнял его сухие костистые плечи. А при таком чувстве мужчинам лучше всего помолчать…
Золотаревы уезжали под вечер со съестными припасами не на одну неделю. Их провожали Куликовы всей семьей и их дети, которые оставались до конца каникул. Грустинка тихо светилась в детских глазах.
— Ну, что вы загрустили? — ласково улыбалась Татьяна, обнимая детей. — Тут, в таком родном окружении так хорошо должно быть вам, набирайтесь сил.
— Нам очень хорошо, но ведь мы скучаем по вас, — сказала Катя.
— Если бы и вы с нами, — тихо проговорил Саша.
Впрочем, с грустью прощались и взрослые, женщины многократно целовались, а у мужчин были крепкие рукопожатия, будто подбадривания на предстоящие испытания. Счастливой вам дороги, дети мои, — шептала мать. А дорога в ее представлении стала измеряться не количеством километров, а огромной тяжестью предстоящей неизвестности для ее детей в разрушенной стране.
Все Куликовы стояли у своего двора и, глядя, как быстро убегала машина, думали, куда, в какое завтра поехали их родные люди, если еще молодые, здоровые, умные, работоспособные люди не могут знать, куда завтра приложат свои руки, свои знания и способности и кому себя смогут предложить, как сказала Таня. А родные их только свой вздох и могут послать им вслед. И такая тугая боль под сердцем собралась у матери, что продохнуть было трудно, только слезы и могли ее облегчить. А старый колхозный кузнец только вздохнул и как-то не к месту крякнул, будто своим кузнечным молотом замахнулся.
Бедствие
Все произошло так, как в отделе и предсказывали: после оплаченных отпусков конструкторов отправили в неоплаченные отпуска до конца года. Психологически Татьяна Семеновна была подготовлена к такому обороту дела слухами и разговорами в городе о сокращениях на других заводах. Но когда сокращение на своем заводе стало не ожиданием, а реальным решением, удар оказался более ужасным, чем она предполагала. То ли от растерянности, то ли от внезапной боли в сердце Татьяна пошла в цех к мужу. Перед ее глазами упрямо стоял приказ, под которым она, прочитав, поставила свою подпись, с болью сознавая, что это будет последняя ее подпись на заводе.
Сообщения об увольнениях в связи со всяческими сокращениями по заводу ходили из цеха в цех каждый день. Но пока они касались других, не особенно тревожно воспринимались теми, кого не касались, и лишь вызывали досадное чувство какого-то непрерываемого ожидания и внутреннего напряжения, отчего руки становились неверными, а в голове была путаница мыслей. Однако и ожидание, и нервное напряжение, и прорывавшееся у кого-нибудь возмущение, и безотрадные вздохи не звали ни рабочих, ни инженеров к объединению. А тех, кто мог бы подать сигнал к протестному объединению, выгнали за ворота завода. Все были угнетены и дьявольски обессилены, будто кто-то неведомый убеждал: Все это произошло по твоей воле. И никто не сказал, что чувство угнетения явилось от потери классового рабочего духа.
Но Петр, может быть, еще с детдомовской поры носил в себе умение в действиях начальства разглядеть неумное или злонамеренное самоуправство и мог заглянуть изнутри в глубину событий, хорошо понимал, что совершается над людьми, и по чьей воле все делается. Однако по каким-то другим соображениям вселил в себя тайную надежду, что всему приходит конец, придет конец и разорению завода. Должен же кто-то спохватиться в государстве и подобрать толкового хозяина, а хозяин такими мастерами, как он, Петр Золотарев, не станет бросаться. Но поток бедствия людского расширялся неудержимо.
Сокращения Татьяны Петр тайно ждал и готовил себя к тому, чтобы как-то облегчить ее переживания. Этот черный день для них пришел как неотвратимый, страшный рок, и теперь неизвестно было, куда повернется судьба инженера-конструктора Татьяны Золотаревой.
Взглянув на пылавшее от волнения лицо жены, Петр все понял, и что-то неприятно кольнуло в сердце. Что? — тихо спросил он. Татьяна стала рассказывать, казалось бы, спокойно, но в голосе слышалось напряжение, и глаза ее временами поблескивали слезами, она огромным усилием подавляла их: слез ее Петр не должен был видеть. Но Петр эти ее слезы предчувствовал задолго до черного дня и готовил себя к тому, чтобы встретить жену в этом случае спокойно. Но спокойствия не получилось. Взглянув еще раз на лихорадочно горевшее лицо жены, он вдруг увидел совсем незнакомые ему глаза: всегда красивые, привлекательные таинственной глубины синевы своей, они вдруг словно провалились в свою померкнувшую синеву, а вокруг них легли серые круги. Сердце Петра дрогнуло. Он сердцем почувствовал глубочайшую трагедию близкого, родного человека, Ему вдруг стало жарко от внутреннего напряжения и охватившего его ужаса за Таню. Чтобы не показать своего состояния жене, он отвернулся было от нее, но в следующую секунду взял себя в руки и с напускной беспечностью сказал:
— Переживем, Танюша, мы переживем, — он отвел ее к верстаку и, как мог, стал успокаивать и обещать, что она еще вернется к своему конструкторскому делу, а сам он зарабатывает за двоих, да у нее последний год и так ведь зарплата была — одно название. — Так что все образуется, должно же оно улучшаться, в конце концов.
Татьяна улыбнулась бледными губами, согнутым пальцем стерла слезу, поправила прическу и сказала:
— А может, Петя, вот такая надежда и подвела нас?
— Кого — нас? Нас? — показал он пальцем на себя и на Таню.
— Рабочих всех, по всей России рабочих пустая надежда подвела — дескать, об-ра-зу-ет-ся…
Татьяна задела струны, которые последнее время натягивались в нем и которые он оберегал от постороннего прикосновения. И он поспешил отвести Танино прикосновение, сказал:
— Так что? Ты уже закончила работу?
— Да, весь отдел сразу закончил, даже незавершенные чертежи и расчеты собрали и сдали, — с горькой улыбкой сказала Татьяна, и Петр ее понял.
— В таком разе пойдем домой, мои дела сегодня тоже подождут, ничего срочного, — он сказал таким тоном, который указывал, что только сегодня и не было срочных дел, а в другие дни они есть, много еще есть у него дел, пусть она не беспокоится.
Он не оглянулся ни на товарищей, ни на свое рабочее место, показывая, что оно от него никуда не денется. А товарищи посмотрели на него понимающе.
Дети уже пришли из школы, обедали все вместе, и было над чем посмеяться. Дети наперебой рассказывали о веселых шалостях и проказах ребят и о неумении учителей разгадать хитростей учеников. А отметок сегодня у них не было, но если бы их вызвали, то обязательно были бы пятерки. Дети на радость родителям учились хорошо. Катя, без всякого сомнения, выходила на выпускную медаль, а Саша обязательно получит Почетную грамоту. Он еще только восьмиклассник.
Родители, не сговариваясь, как всегда за столом, внешне держались весело, искренне радовались успехам детей, а грусть, какую они держали в себе, за обедом не резон было показывать.
О случившемся сегодня с Татьяной Петр сказал детям после обеда, в минуту, когда все кончили есть, но еще не встали из-за стола. Сказал как будто между прочим, как о чем-то не имеющим большого значения для семьи и на жизнь детей никак не влияющем.
— Мать завтра уже не пойдет на завод, но это не должно вас смущать.
— Что — уже безработная? — испуганно спросила Катя, испуг ясно отразился и на ее лице, а глаза заблестели влагой: она уже знала и даже видела, что такое безработица.
— Да нет еще, просто отпустили в неоплаченный отпуск, — сделала попытку успокоить детей Татьяна.
Саша смотрел на мать растерянно, а Катя с тоской сказала:
— Это уже — безработная, только без пособия.
— Нам обещают выплачивать минимальную зарплату, — сделала еще одну попытку успокоить детей мать. Но Катю уже нельзя было убедить в том, что ничего страшного для семьи не произошло, девушка уже все понимала, она уже готовилась стать студенткой вуза. Как теперь будет с ее мечтой и ее будущим — нельзя было даже угадать, не только быть уверенной.
И родители понимали Катю, они ее понимали больше, чем она сама. В таком случае духу отца нужна крепость, и Петр сказал:
— На вас, дети, это не отразится, вы должны учиться, как учились, хорошо учиться, отличниками быть. И в вузе, Катюша, ты будешь обязательно учиться, в каком захочешь будешь учиться, только бы поступила.
— Спасибо, папа, мы постараемся, — вздохнула Катя и, встав, поцеловала папу и маму, подбадривая их.
Дети ушли в свою комнату, а родители молча смотрели им в след — теперь камня с сердца не снять ни себе, ни детям.
В своей комнате Катя сказала Саше:
— С завтрашнего дня не берем денег для буфета.
— Нельзя так сразу, — возразил практически мыслящий Саша, — постепенно надо, чтобы не было так наглядно, и чтобы мать меньше переживала, можно брать деньги, а не тратить и потихоньку класть назад.
В сумерках реформ
Полгода неоплачиваемого отпуска Татьяна Семеновна не сидела без дела. Сперва она пыталась искать работу по своей инженерной и конструкторской специальности — не получилось: везде в первую очередь на предприятиях сокращались женщины и инженеры, а во вновь появившихся коммерческих организациях и предприятиях к инженерам-женщинам появилось презрительно-обывательское недоверие. Тогда она прибегла к новому маневру. Она неплохо умела печатать на пишущей машинке, а шить и вязать пристрастилась еще в молодости, по этим двум специальностям за короткое время экстерном приобрела дипломы. Но и эти дипломы, присовокупленные к инженерному, ее не выручили: безработица в новой России уже прочно устоялась, как тина в стоячем пруде.
В своих мытарствах Татьяна узнала еще одну маленькую сторону жизни, она открыла особенность закоснелых профессиональных традиций канцелярских машинисток. В государственных и общественных учреждениях места машинисток заняты пожизненно; начальники менялись, а машинистки оставались, даже сокращения штатов их обходили. Татьяна позавидовала тому, что секретари-машинистки — самая самозащищенная категория работников в чиновничьих конторах, человеку со стороны проникнуть в эту касту невозможно. А в частных офисах и вовсе сидят свои. И если не пожизненно, то с передачей мест по-родственному принципу.
В швейных фабриках и мастерских, куда в былые годы постоянно требовались профессионально обученные работники в основном из числа женщин, вдруг не стало заказов, да и тканей не оказалось, а рабочие места сократились в три — четыре раза, и бывшие мастерицы маялись без работы в бессрочных отпусках, экономя для вдруг вылупившихся предпринимателей средства по безработице.
Татьяна между тем заметила, что люди перестали одеваться в традиционные зимние и демисезонные пальто, не стали наряжаться в российские костюмы и платья, все оделись в скучную из плащевых или из искусственных тканей однообразную, стандартную импортную одежонку, которой забиты рыночные барахолки.
В поисках работы прошла осень, а за ней и зима вошла в силу, а она всегда суровая пора для бедных. Татьяна Семеновна стала уже бедной, еще не нищей благодаря мужу, но бедной. А чем иначе, если не бедностью, назовет рабочий человек, когда приносит в дом минимум денег по безработице. И самое ужасное и постыдное состоит в том, что ее сделали бедной насильственно высшие власти. И у мужа дело шло к тому же — мало того, что его заработок упал до того, что стыдно и больно было брать его в руки, он еще и выплачивался с задержкой.
Петр все пристальнее присматривался к жене и не мог понять, как она выкручивалась. Он не имел привычки заглядывать в ее гардероб и не знал, что там осталось только самое-самое необходимое, без чего уже и бедные не живут. Да вот швейная машина заняла центральное место в их комнате, а на столе, где раньше, бывало, лежали чертежи конструктора, теперь расстилались распоротые платья и юбки. И Петр уже не спрашивал, что это такое, он все понимал и молча смирился. И дети как-то потерянно примолкли, все реже из их комнаты доносился, как бывало, веселый детский смех, или мать не слышала его из-за стрекота машинки?
Так бывшая инженер-конструктор из опытного заводского специалиста-машиностроителя превратилась в швею-надомницу. Сама себе заказывала, сама кроила, сама шила, сама стояла на рынке со своим товаром — самый, что ни на есть рыночный персонаж. Все, что было из завалявшейся и устаревшей, вышедшей из моды одежды перешила на детские вещи, и что выручала на рынке, хватало на хлеб, на сахар и на кусочек говядины с того же рынка, а картофель и овощи были, кстати, заготовлены на дачном участке.
Но вскоре все перешила из своих запасов и, не очень надеясь на удачу, Татьяна написала, размножила и расклеила подальше от дома объявление о том, что в городе появилась такая-то швея, которая принимает на перешив за небольшую плату женскую и мужскую одежду. Но эта хитрость не принесла ей успеха. По неопытности или по наивности она не учла, что в городе много безработных профессиональных и более опытных швей. И Татьяна Семеновна не выдержала и в письме к матери осторожно посетовала на невезение.
Мать все поняла с одного слова. Материнское сердце всегда рядом с детьми, всегда чувствует детское дыхание и детскую душевную боль. Поняла мать, что деревенских угощений, которые время от времени пересылались с подвернувшимися оказиями в город, дочери уже недостаточно.
Надежда Савельевна собрала у себя и у Ани ненужные платья, блузки, юбки, затолкала их в мешок, а продукты в ее деревенском домашнем хозяйстве искать не надо, ко всему прибереженных деньжат прихватила, и Семен отвез ее в Надреченск к первому автобусу. И еще до полудня она явилась к дочери с узлом за плечами и с большой кошелкой в руках. Татьяна, увидев нагруженную мать, заплакала крупными слезами, заплакала от радости и от стыда, который больно стиснул ей сердце.
— Ну, довольно, довольно, — ласково ворчала мать, раскладывая продукты по кухонным местам, — не одна ты — все рабочие люди так живут, переживают, как могут, поддерживают друг дружку… Что ж делать, коли беду себе приволокли из-за моря.
— Не очень убивайтесь, дети наши, не вы виноваты в своей недоле: подвели нас всех власти с чужого указа, так что не корите себя незаслуженно. А на случай такой беды есть у вас мы — родители и брат родной, весь Афган прошел — знает почем фунт лиха, да и Аня — как сестра вам. Мы своим колхозным положением пока от реформ в защите, и вам поможем, — она обняла и поцеловала дочь, потом улыбнулась, взяла Таню пальцами за подбородок и сказала:
— Подними головку, доченька, и плечики свои подними, вот так!
Татьяна встряхнулась, выпрямила свою спину, улыбнулась и с посветлевшим лицом прильнула к материнской груди, склонив голову. Мать погладила голову дочери. Помолчали. Затем Татьяна отстранилась и опять с горестным выражением на лице сказала:
— Дети у нас подрастают, и о них у нас думки: какая судьба им уготована — ничего просветного… Катенька вот уже школу кончает, отличница, обязательно надо бы учиться дальше. Нынче особенно без специальности и высшего образования трудно жизнь строить, особенно девушке…
Мать на минуту задумалась, а потом взмахнула руками и по своему материнскому долгу с бодростью и уверенностью воскликнула:
— Катеринку будем учить, не вешайте носа, мы с отцом уже давно об этом подумали и собрали что надо на приданое, а станет учиться на стороне, возьмем на содержание — есть у нас чего.
Мать пробыла у детей до утра, развеселила всех по-матерински, ужином праздничным угостила, отогрела сердце дочери и утром опять же автобусом уехала. А у Золотаревых в семье осталось ее тепло, и бодрость осталась. И надежда осталась — надежда на жизнь осталась.
У Татьяны на некоторое время появилась работа, и она засела за шитье и на рынке поторговала. Петр все еще ходил на завод и, хотя часто приходил хмурым, зарплату все же приносил до нового года и в январе тоже принес.
Первое испытание
Получилось так, что Татьяна Куликова, дочь потомственных земледельцев, после школы выбрала для себя машиностроительный институт, а за ним и заводской труд, и городской образ жизни. Мать Надежда Савельевна была против выбора дочери, но настойчивость Тани и поддержка отца заставили и мать смириться. А когда Таня стала работать инженером-конструктором на большом заводе, а затем хорошо решилась ее женская судьба. Надежда Савельевна согласилась с тем, что у дочери жизнь сложилась счастливо, и сердце ее успокоилось.
И действительно, у Тани все превосходно складывалось: хорошая работа с достаточным заработком, у мужа тоже работа привлекательная и заработок большой, хорошая квартира получена бесплатно, дети здоровы и жизнерадостные, и сами здоровы и веселы, словом, во всем жить было интересно. Дом, в котором жили Золотаревы, строился заводом, их завод вообще много строил жилья для рабочих, инженеров и их детей. Новоселья справлялись каждый год, как по заказу, люди вселялись в квартиры, не думая, сколько это им будет стоить — бесплатно, и квартплата была почти незаметная и вносилась как бы мимоходом. Жизнь шла, как тихая светлая река, так что не думалось о том, что может быть по-иному.
Их, Золотаревых, Петра Агеевича, его жену и трехлетнюю дочь Катю, переселили в трехкомнатную квартиру из семейного общежития. В тот раз из общежития переезжало много молодых семей, целой колонной машин и за заводской счет. Вот было радости! А радость, если она большая, помнится всю жизнь, а когда она еще и общая и достается многим людям, а в те годы она, общая радость, была привычным образом жизни, такая радость была от души, от общей судьбы и от общего счастья. Эта радость была открытая, потому что была общая, не то, что нынешняя, краденная, которую надо скрывать от других, оценивать ее в долларах и прятаться с нею по ночам за железной дверью.
Теперь, когда насильственные реформы круто изменили жизнь от социализма к капитализму, Золотаревы, вспоминая прошлое, дореформенное время, удивлялись, что не умели ценить все хорошее, оттого, видно, что все было тогда естественным, все ладилось в жизни всех людей, жизнь была такой, какой должна была быть вообще. Работа на заводе стала для них главным делом, непреложным правилом и условием жизни. А почет в этой жизни признавался только трудовой, и славу получал только мастер, это был закон жизни.
Другая святая обязанность — иметь детей и вырастить их себе на смену — не вставала какой-то проблемой. Заботу о детях вместе с родителями разделяло общество: под опекой воспитателей, учителей, медработников — ясли, детсад, школа, пионерский лагерь, семейный профилакторий — все без хлопот, без мысли о деньгах.
Сын Саша родился в новом доме, отец внес его в квартиру с каким-то волнующим, радостным торжеством. Супруги мечтали о детях во множественном числе, так как жили при физическом и моральном здоровье, и дети только дополняли счастье жизни. Да и как-то более ярко окрашивалось великое родительское и человеческое предназначение, над которым, однако, не задумывались и не искали ему объяснения. В этом смысле жизнь их шла простым, естественным порядком, а общественный образ жизни создавал им условия для исполнения самых наизначительнейших человеческих обязанностей.
Саша только что начал ходить в школу, как над его судьбой грянули капиталистические реформы, и первое, что они сделали — наложили запрет на его желание иметь младшего братика. Это желание они убили у родителей. Золотаревы, не сговариваясь, в полном единодушии вдруг перестали мечтать и говорить о рождении детей. Убить в людях мечту и желание рожать детей, — наверное, самая бесчеловечная бесчеловечность, которую принесли реформы российской капитализации на самое большое в мире предполярное поле.
И еще, свержение советского общества растоптало и растерло в пыль все то великое, достойное и высоко нравственное, чего достиг человек в борении сам с собою — желание и стремление одарить другого добром и радостью. Зато буржуазная реформация поставила перед бывшим советским человеком иную проблему жизни: в условиях, когда тебя забросило общество и отторгло государство, научиться самому вертеться, что по существу означает за счет других нажить себе материальное благополучие. В этом случае надо стать совершенно иным, чем был в советское время, совершенно новым человеком, сподобившимся для другого мира.
Но ни Татьяна, ни Петр не умели вертеться в корыстных целях за счет других, для них это означало поступать вопреки своей совести. Врожденная ли, воспитанная ли совесть их не позволяла им строить свою жизнь, создавать свое благополучие, тем более накапливать личное богатство за счет других. Их натуры были настроены на то, чтобы жить только своим, только честным трудом, а не чужим и нечестным трудом.
Но людское благополучие, построенное на трудовом равенстве, которое, оказывается, не все одинаково понимали, порушено. А богатство, созданное всем народом, расхвачено дюжими нечистыми, воровскими руками, которые заодно с народным добром прихватили и право Татьяны и Петра на свободный и радостный труд. И Золотаревы скоро вкусили радость от рыночной свободы на продажу своих рабочих рук, а по существу на продажу самих себя в рабство.
Не зря говорится: пришла одна беда — открывай ворота. У Петра произошло проще, чем у Татьяны. Неоплачиваемым отпуском его не дразнили, до конца января нового года кое-как дотянули производство в цехе, где он работал, а с февраля цех прихлопнули, а рабочих сократили, и заводу больше не потребовался ни лучший слесарь, ни токарь, ни фрезеровщик, да и как он потребуется, если рабочих трех цехов единым махом выставили за ворота завода.
Вышел Петр Агеевич за проходную, потерянно оглянулся и понял то, что он на улице никому не нужен, что нынче здесь люди идут мимо друг друга, ничего не замечая, и никому нет дела до других, если не покричать о помощи. Но ежели все такие, как он, закричат о помощи, то город содрогнется, такого содрогания все боятся, а потому все идут молча мимо друг друга.
Почти неделю Петр Агеевич еще ходил на завод, заглядывал с тайной надеждой и в заводоуправление, где вдруг все работники натянули на свое лицо, будто серые маски слепоты и безразличия и, казалось, не замечали даже друг друга. А руку знатному слесарю, с которым раньше здоровались с показным почтением, теперь лишь холодно подавали, не заглядывая в глаза, очевидно, чтобы не видеть немого вопроса.
Ходил Петр и по территории завода, еще с въевшейся привычкой хозяина, но уже и чужаком ходил, заглядывал в работающие цеха к знакомым товарищам, но и товарищи будто изменились — так равнодушно и холодно сочувствовали и молча показывали на пустующие бывшие рабочие места. Петр пояснял, что не пришел проситься на живое место, и уходил с подавленным чувством и с тяжелой мыслью, что с закрытием и опустошением цехов закрываются и глохнут души рабочих. Он прислушался к себе: нет, его душа не закрылась и не заглохла, но протянуть руку другому не с чем. Заходил он и в свой пустой и ставший гулким от тишины и безлюдья цех, но лучше бы и не заходил — так больно отозвалось на все его сердце, приросшее к цеху.
На следующей неделе он опять зашел в свой цех и вновь никого не встретил, постоял на бывшем своем рабочем месте, подержал заводской метчик, сунул его в карман, да так и унес его с собой. На третий раз прихода в цех повторилось то же самое, только унес из цеха рашпиль. В очередной приход в цех под руку попался гаечный ключ. Он повертел его, поразглядывал, словно видел первый раз, но вдруг, точно обжегся, бросил ключ на пол, почувствовав внезапный страх и жгучий стыд, от которых как-то затемненно повело голову:
Да что ж это я взялся растаскивать заводское имущество — сказал он себе и с чувством стыда оглянулся — никого. Он поднял ключ и бережно положил его в шкафчик, где и другие инструменты переложил по порядку. Потом, вздохнув, пошел из цеха. В этот момент он понял, что так он уходит с завода навсегда.
У двери остановился, но оглядываться не стал, вздел руки над головой, с силой ударил кулаками по стене и с чувством страшной безысходности прижался лбом к стене, боясь оторваться от холодных кирпичей, чтобы не трахнуть головой по каменной тверди.
Так он стоял несколько минут с помрачением в голове, пока не почувствовал, как что-то теплое поползло по правой руке от кулака к локтю. Он поднял голову, посмотрел на руку: от разбитой кисти по вскинутой руке тянулась струйка крови. Петр горько улыбнулся, платочком замотал руку и шагнул из цеха с тяжелым предчувствием, что вернется сюда не скоро, если вернется вообще, а в ближайшем будущем перед ним замаячили неведомые испытания.
День стоял хмурый, облака плотно закрывали небо, февраль, казалось, крепко уперся против весны. Во дворе завода смело и весело играли порывы еще холодного ветерка. За проходной Петр пошел по знакомой, но уже чужой аллее тополей и каштанов и подумал о том, что эта красивая аллея, всегда звавшая к труду и товариществу, вдруг стала чужой и неприветливой, даже ненужной — кто по ней еще будет ходить, а если будет ходить, то с каким чувством? Петр дошел до знакомой скамейки и пожалел, что на ней сейчас не сидел Полехин Мартын Григорьевич, который умел разгонять с людских душ тяжкий гнет, и присел сам, желая обдумать, что с ним сегодня произошло. Отдавшись какому-то забытью, Петр просидел больше часа, даже не замечая, кто за это время прошел мимо него.
По аллее с какой-то незимней робостью прошелся мягкий ветер, и вдруг подумалось, что февраль вообще-то своим коротким плечом сдвинул зимнее стояние с его морозами и снежными настами и повел солнце к вершине, разголубил небо. Снег вокруг заметно отлег, помягчел, но по обочинам и в садах еще лежал в нетронутой белизне.
Петр каким-то природным чутьем почувствовал слабое дыхание весны, еще далекой, еще только подававшей первый сигнал, похожий на детское дыхание. По этому едва ощущаемому сигналу весны Петр набрал полную грудь воздуху, почувствовал, как внутри у него размягчилось, с сердца спала тяжесть, и он поднялся, будто освобожденный, и направился к троллейбусной остановке.
Но в троллейбусе все же он ехал в таком состоянии, что будто не замечал людей, и домой пришел с серым лицом: его терзала совесть перед женой, перед детьми. В глазах у него застыло отражение безысходности. Татьяна уже с беглого взгляда поняла душевное состояние мужа, и сердце ее упало. Чтобы не заплакать от бессилия, она прикусила губу и присела на диван. Страх увольнения и безработицы Петра висел над ними много дней, они ложились и просыпались с ним, и все же удар оказался слишком болезненным. Но как она могла подбодрить мужа, чем поддержать человека, который всегда был сильнее ее? И только сказала ему:
— Ты всегда, Петя, был сильным человеком, я уверовала в силу твоего духа. И дети в этом смысле гордятся тобою, они верят, что ты сильнее всяких невзгод жизни.
Впервые в их жизни он посмотрел на нее без благодарной любви, безучастно, с какой-то незнакомой ей горестной отчужденностью. Никогда такого у него не было. Этим он напугал Татьяну, он видел это, но справиться с собою не мог. Он прошелся по комнате в молчании, опустив голову. Жена, готовая в порыве жалости и любви вскочить к нему, внимательно следила за ним. Он это понимал, но не в силах был совладать со своим потрясенным духом. Потом все же какая-то сила в нем и освободила от душевного гнета. Он тяжело вздохнул, остановился подле комода, где на кружевной скатерти стояли их портреты, когда-то красовавшиеся на заводской Доске почета, с досадой долго смотрел на карточки, затем с иронической гримасой сморщил лицо, положил на комод свои рабочие руки, никогда не знавшие усталости и бездеятельности, склонил на них голову перед карточками, как перед надмогильными фотокарточками, и саркастическим тоном сказал:
— Что, брат Петр Агеевич, дореформировался, додемократился, доигрался в партийную независимость и индивидуальную самостоятельность, что некуда и голову приклонить?
Горьким укором самому себе прозвучали эти слова, но одновременно Петр почувствовал, что эти слова его, словно исповедальные, были словами облегчения и отрешения от прошлых ошибок индивидуализма, словами освобождения от горькой тяжести ощущения обреченности, словами возвращения былой силы духа и преодоления немощности воли.
Но Татьяна не поняла невиданной особенности этой минуты для Петра, или, будучи, сама в отчаянии, не уловила произошедшего перелома в его мышлении, а может, той нравственной победы, которая подняла на взлет его духовные силы. Она вскочила и выбежала в ванную и там дала волю слезам. Она не могла сдержать себя: очень уж крепко защемило сердце при виде небывалого отчаяния любимого человека, единственной опоры в ее жизни. Хотя прекрасно понимала, что не так должна была вести себя в момент, когда муж не справился со своей минутной слабостью и поддался отчаянию. Но нервы не подчинились ей.
Петр тотчас опомнился, взял себя в руки и позвал жену:
— Ладно уж, прости, пожалуйста, — трудно было совладать со слабостью, — выходи, чего будем волосы рвать.
Татьяна тщательно полотенцем вытерла перед зеркалом слезы, растерла до румянца исхудавшие щеки и вышла к мужу с виноватой улыбкой, глаза ее блестели любовной преданностью и приветливостью, обняла мужа за шею и стала целовать его в губы и щеки, говоря:
— Прости мне мою женскую слабость… Не надо нам так… ради детей, ради любви нашей нельзя нам позволять, чтобы так подло убили нашу любовь. Ведь она у нас красивая, любовь наша… Теперь только любовь и может вывести нас из жизненного тупика.
Петр ответил жене тоже поцелуями, и их сердца любовно отозвались друг другу, и жизнь как бы вновь вернулась к ним в ярком цвете. Они сели на кухне, и Татьяна спокойно заговорила:
— Ничего, Петенька, может все образуется, — она положила свои руки на его плечи и посмотрела ему в глаза с выражением любви и надежды, что именно все и образуется по ее повелению.
— Образуется! — иронически воскликнул Петр, но улыбнулся уже без горького выражения и более решительно повторил: — Образуется, когда сделаем вторую революцию против капиталистов и вернем все свое назад, и Советскую власть тоже вернем.
Она тихо сняла руки с его плеч, как бы поняв, что в его решительности ее руки не должны его сдерживать. Но все же слова мужа прозвучали для нее неожиданно по-новому. Она вспомнила о былой позиции мужа и подумала: Что же ты Петенька, молчаливо и согласно сдал все, что принесли и дали нам социалистическая революция и Советская власть? Но она всего этого не сказала, полагая, что Петр и сам уже хватился, и лишь ответила ему:
— Для революции, Петенька, нужен революционный класс, где он сейчас — я лично не знаю, и ты не знаешь — рабочий?… Безучастность, равнодушие, пассивность, безразличие рабочих к тому, что делают с рабочим человеком да и с целым классом… Нет, Петенька, далеки мы от революции. А может, их время прошло, революций-то?… Даже солидарность рабочих сгинула… Да что говорить, разве ты не видишь, как каждый приспосабливается, так, может, и нам так надо, — и она поцеловала в щеку, как украла.
Только бы и развернуться начавшемуся разговору о том, как начать приспосабливаться, но пришли дети, и разговор переключился на другое, однако беречь детей от жизненных потрясений становилось все сложнее. В семье было заведено так, что дети рассказывали родителям о своих делах в школе и никогда от этого не уклонялись. Родители со своей стороны следили, чтобы в рассказах детей не было фальши. Впрочем, грешить успевающим школьникам, да еще отличникам и незачем было. На этот раз Катя, как бы, между прочим, без настроения сказала:
— Завтра Ангелина грозится задать классное сочинение.
— Ну, и что? Не первый раз вам писать сочинения в классе, — пыталась подбодрить мать. — А на какую тему — сказала?
— Сказала: что для каждого Родина. Она хочет подтренировать нас перед экзаменами, — опять недовольно сказала Катя.
— Почему ты недовольна? — недоумевала мать. — Правильно Ангелина Селиверстовна решает вам помочь.
— Я не ее помощью недовольна, а на экзамене сочинение на тему о Родине я не возьму.
— Это почему же? — с пристрастием спросил отец.
— А про какую Родину я буду писать? Про ту, что десять лет назад была, или про сегодняшнюю?
Родители сумели скрыть свое замешательство, на несколько секунд. Помолчали, потом Петр Агеевич сказал:
— Ты про ту, какая есть. Помни, что Родина у каждого человека есть и должна быть, вот и пиши о том, какая есть и какая должна быть, а сравнивать нынче есть с чем, если говорить честно, а не так, как талдычат демократы, — с мягкостью в голосе посоветовал отец.
Катя подумала и сказала:
— Ох, боюсь, что нынче за сочинение мне пятерки не получить.
— Ну и не надо, подумаешь, каждый раз, что ли пятерка обязательна? — это уж со своей мудростью подбодрил брат.
Заступники
На следующее утро Петр Агеевич вышел из дома вместе с детьми, дети — в школу, а отец пошел приспосабливаться, кое-что у него было на примете, а его положение безработного ему очень претило. Он не мог слышать о бирже труда со своими руками мастерового и в тайне надеялся, что не могут же разумные люди не воспользоваться его классным мастерством, пусть даже в корыстных целях. Где-то в подсознании у него жила тайная надежда, внушенная телепередачами, что расторопные дельцы, умеющие собрать мастеров высшего класса, быстро развернут выгодное дело не только для себя, но и для общей народной пользы.
Живя с такой надеждой еще со времени, когда в цех завода только доходили разговоры о безработице, Петр не подозревал о том, что с помощью телевизионного внушения его насильственно втягивали в новую жизнь, навязывали новый образ мышления. И вот сегодня ему предстояло проверить надежду на новую жизнь. С нею и с мыслью о заработке он шел впервые на поиски работы, а золотые руки и смекалистая по части изобретательства голова порождали чувство уверенности.
Но чувство уверенности при неопределенности и неизвестности — самое ненадежное чувство и день ото дня слабело, и на свои руки он уже посматривал с иронической усмешкой. Татьяна со своей чуткостью и со своей любовью хорошо знала, что в такие дни надо бывшему самонадеянному мастеру. Впрочем, на пятый день ему повезло, и его подрядили установить оборудование в магазине какой-то фирмы. Но, к его несчастью, он не способен был лукавить с делом, попадавшим в его руки, не мог и не умел умышленно растянуть работу недели на две-три, и через неделю работа была закончена. Потом он нашел такое же место вторично и уже чуть смекнул, как на сумбурном рынке следует предлагать свои руки. На третьем месте он задержался чуть не на месяц благодаря своим водительским правам и два раза скатал в Москву вместе с хозяином за картонными коробками с каким-то товаром и принес домой солидный заработок. Однако на этом его удачи кончились.
Но тут, кстати, подоспела посевная пора на садовом участке, и Петр с радостью отвлекся от своего горестного положения за земледельческими работами. По выходным дням работали всей семьей. Это были счастливые дни к общей радости, когда за семейной работой, хоть на короткое время, забывалось о несчастной жизни. Петр даже подумал, что хорошо было бы растянуть земледельческую работу на всю весну и лето, но, увы! Тут не позволила слукавить сезонность работ, да и привычка трудиться с энергией на полную отдачу была присуща всей семье. В будние дни Петр на участке был один. Татьяна занималась своим пошивочным делом, а сбывать на рынке свои изделия она приспособилась по будним дням, так что по воскресеньям на огород она выезжала вместе со всеми.
Весеннее небо ярко синело в далекой высоте, но, казалось, свой радостный небесный свет чуть-чуть отсевало на глаза Татьяны. Петр взглядывал на жену с любовным удивлением. Молодые яблоньки уже дышали жизнью, набухая почками, а кусты смородины и крыжовника набросили зеленые вуальки. Но у хозяев жизнь никак не менялась к лучшему, хотя огород был обработан и засеян, но вновь вернулась мучительная забота искать работу.
Как-то при вскапывании промежка с твердой дерниной Петр ненароком сломал черенок лопаты. Черенок он тут же сделал новый, случай этот подтолкнул его присмотреться на рынке — продаются ли там подобные изделия. После осмотра рынка у него толкнулась мысль, что можно заняться черенками и еще кое-чем подобным, но для этого надо наладить их вытачивание. Делать это можно в собственном гараже, стоит только обзавестись токарным станком. И завертелась у него мысль — самому смастерить такой станок, а умения ему не занимать, вот только детали надо подсобрать. Конечно, мысли его обратились в сторону своего завода, а там, в деревообделочном цехе, возможно, и целый станок раздобудется.
В первый же свободный от огорода день Петр направился на завод. Как только сошел с троллейбуса на заводской остановке и пошел по аллее, ноги задрожали от желания побежать: опаздывал на работу. Но при виде пустой проходной успокоился и сплюнул горькую слюну. На заводе он прослонялся почти полдня, станка, конечно, он не нашел, но знакомый столяр в деревообделочном дал ему схему простейшего станка и еще раз подсказал мысль, что такой слесарь и такой токарь, как Петр, без особого труда сам смастерит простой токарный станок.
Но Петр еще походил по заводу, позабыв о своем станке, надышался вдосталь заводского воздуха, а тот, кто его выставил за ворота завода, сделал это в порядке издевательства над кадровым рабочим. Петр еще раз почувствовал, что без завода у него не будет настоящей жизни и от отлучения его от завода ничего не получится, ибо он, Петр, с детства прошел суровую закалку на крепость. И вообще рабочий человек — живучее существо, особой прочности и переносимости существо.
В аллее, на своей скамейке сидел, как всегда, Полехин Мартын Григорьевич, на его лысеющей круглой голове теплый ветерок играл вздыбившейся пепельной прядью волос. Поздоровались, обоюдно обрадовались встрече.
— Присядь, Петр Агеевич, отдохни, — пригласил Полехин. — Что так рано с завода идешь? — и внимательно посмотрел Петру в глаза своими спокойными карими, чуть выпуклыми глазами.
Петр сел, минуту помолчал, не зная, с чего начать отвечать этому мудрому, проницательному человеку, впервые ощутил, что бывают люди, перед которыми нельзя отступать от правды.
— Я уже три месяца не работаю на заводе, — поведал Петр с мрачным видом.
— Безработный, значит, чем же живешь?
— Безработным не регистрировался… А на жизнь подрабатываю на случайных работах.
— На завод зашел душу отвести? — улыбнулся своей мягкой широкой улыбкой Полехин.
— Зашел вроде как по делу, а проходил вот до полдня, действительно, душу то ли отводил, то ли травил, — со смущением сказал Петр и еще раз почувствовал, что завод для него, как нечто живое, присосало к себе, как будто запустило в него свои щупальца, разветвило их в нем по всем жилам и, как второе сердце, или как внешний двигатель, гоняет по его жилам свою заводскую кровь и не отпускает, прирастило к себе. А кто-то злой и коварный решил разъединить их по живому, выпустить их рабоче-заводскую кровь, чтобы, обескровив, удушить и его, рабочего, и завод, а в луже крови за счет их жизней получить себе наживу.
Петр в смущении взглянул на Полехина, у которого на лице дрожала легкая, дружеская улыбка, и понял, о чем хочет сказать ему Полехин, и опередил его:
— Ты, Мартын Григорьевич, хочешь мне напомнить, как я фотографию свою с Доски почета снимал и вообразил себя хозяином завода, а теперь вот оказался за воротами своего же завода?…А ты не ошибался что ли никогда?
Полехин согнал с лица улыбку и серьезно поглядел на Петра, даже по коленям себя хлопнул ладонями и сказал:
— Значит, признаешь свою ошибку, коль так меня спросил. А ошибся ты в том, Петр Агеевич, что свое место хозяина ты уступил тому или тем, кто вздумал стать хозяином не только над заводом, но и над тобой, теперь бывшим рабочим завода… Я, Петр Агеевич, конечно, ошибался и теперь ошибаюсь, черт возьми, часто ошибался, однако в одном я не ошибался, да и теперь не ошибаюсь — это в моем природном и классовом чувстве, в понимании исторического назначения рабочего класса, — Полехин все это сказал, прилипчиво глядя Петру в лицо своими выпуклыми карими глазами, затем тепло улыбнулся, положил жесткую, тяжелую ладонь на колено Петру и внушительно добавил:
— Я не ошибался в своем понимании того, что в социалистическом обществе все, что принадлежит рабочему классу, — принадлежит каждому рабочему, что над чем хозяин рабочий класс, над тем хозяин каждый человек, в чем хозяин трудовой народ, в том хозяин каждый трудовой человек.
— Все это простому рабочему не всегда понятно было, да и не туда как-то смотрелось, — робко проговорил Петр и вдруг покраснел, почувствовав неискренность в своих словах.
— Себя-то ты не относи к непонимающим, — засмеялся Полехин. — Для непонимающих постоянно на деле демонстрировалось, что только при Советской, то есть народной, власти советский человек являлся подлинным хозяином своего завода, своей земли, своей больницы, и никто не смел тебя уволить с твоего завода. По крайней мере, без народного, — опять же заметь: без народного — суда, никто не смел отобрать у тебя выделенную по закону землю или квартиру, никто не имел права не поместить тебя в больницу на бесплатное лечение, никто не имел права не взять твоих детей в школу на бесплатное обучение, а даже напротив… Ну, и так далее. Вот где было истинное право хозяина, истинная народная демократия и истинная правда… А теперь сравни, что выменял на свой ваучер? Всего-навсего согласие стать наемным работником у миллионера-акционера или у какого-либо фирмача без всякой гарантии права на труд и отдых, на свое рабочее место. А по новой буржуазной демократии, с которой ты никак не освоишься, единственное, что ты получил, — тайно проголосовать на выборах за так называемого профессионала, не за своего брата — рабочего, а за неведомого тебе профессионала, который тебя так же не знает и не понимает, как и ты его. Вот и все твое право на демократию, на твою власть. У тебя твоей власти нет даже на свою жизнь.
Петр оперся локтями на колени и слушал Полехина согнувшись, принимая его слова как горький приговор, как заслуженный упрек, но большей кары, какую он уже получил от реформ предателей, ему и не должно бы быть. Не поднимая головы, он сказал потухшим голосом:
— Выходит, Мартын Григорьевич, ты делаешь меня все же без вины виноватым. Но ведь не один я оказался в заблуждении. Не только по моей лично вине, да и не по твоей вине тоже, все над нами произошло.
— Верно, не по нашей с тобой вине нас бросили в отравленное враньем капиталистическое болото. Но ежели всех нас таких соединить воедино, то, что получится? Получится, что произошла измена революционному классу рабочих, предательство дела освобождения рабочих от эксплуатации частным капиталом по вине каждого из нас.
— А может, не по предательству, а по глупости нашей все получилось? Не могло же думаться, что кто-то в нашем государстве поведет дело от лучшего к худшему, — все еще с угасшим духом оправдывался Золотарев.
— Ты все еще не можешь поверить очевидному, что наш народ продан мировому империализму? — засмеялся Полехин. — Отчасти ты прав — поймали нас, доверчивых простаков на застое, как воробья на мякине… А теперь пальцы кусаем… Посиди еще, послушай, что с нами получается: вот идут мои товарищи, — он указал на подходивших троих мужчин от заводских проходных.
Двоих мужчин Петр знал по былым частым встречам в общем потоке рабочих смен, это были рабочие из смежных цехов, третьего Петр иногда встречал в заводоуправлении, вероятно, это был инженер какой-либо службы. Петр поднялся было уходить, но Полехин остановил его, говоря: Посиди, Петр Агеевич, ежели не спешишь, послушай, мы здесь проведем заседание партбюро. Когда-то ты захаживал на наши открытые партсобрания и крыл нас наотмашь справа и слева, — и представил его подошедшим:
— Познакомьтесь — Петр Агеевич Золотарев, бывший знатный рабочий, а нынче бедствующий безработный.
— Да мы его знаем, пусть он с нами знакомится, — сказали рабочие, подавая ему руки и, дружески улыбаясь, крепко, с доверием жали его руку, а инженер подал руку со словами: Бывший заводской инженер Костырин, тоже безработный, но пристроился в ЖЭУ слесарем, садясь рядом и дружески глядя на Петра, добавил:
— Будете терпеть крайнюю нужду, составлю протекцию в ЖЭУ на слесаря… серьезно, серьезно, так сказать, по знакомству.
— Спасибо, — поблагодарил Петр, — а искать вас здесь?
— Да, да — здесь, так сказать, в штабе партбюро… нынче без знакомства и родственных связей не трудоустроиться, — смеялся Костырин, видать, он был веселый человек, бывший инженер завода, а теперь слесарь ЖЭУ.
Поговорили на заданную Костыриным тему, что если уволенные по сокращению рабочие завода и пристроятся куда-то на работу, много сил и здоровья потратится, а о потере трудовых ресурсов для страны и трудовой энергии для равновесия жизни и говорить нечего.
— Ну, ладно, в этом деле наша задача сводится к тому, чтобы довести до сознания рабочих, отчего происходит безработица, кто здесь виновник… А сейчас начнем заседание партбюро, — проговорил Полехин, поворачивая разговор в сторону дела, для которого собралось заседание. — Одного товарища нашего не будет — приболел, но нас большинство, нет возражений?
Костырин развернул на коленях книжку Календарь-ежедневник и приготовился писать.
— Как договорились прошлый раз, обсудим вопрос, связанный с положением детсада номер шесть. Вам, Кирилл Сафронович, что-нибудь удалось выяснить? — обратился Полехин к одному из рабочих.
— Да, вот копия подготовленного приказа директора на закрытие сада, у юрисконсульта мне сняли копию, тут уже все подписи, кроме директорской, ждут решения профсоюзного комитета, да там, как говорят, сопротивления не ожидают. Вопрос, как мне шепнули, запущен на полный ход: сад закрыть, работников сократить, помещение отдать в аренду. И еще мне подсказали, что над зданием кружится коршун с той крыши, под которой находятся магазины директора. Так что сдача здания детсада в аренду — хитрая уловка, не сумеем уловить, как оно окажется собственностью директора или его зятя.
— Шила в мешке им не утаить, — заметил Костырин, — я в городе уже слышал такой разговор.
— Дыма без огня не бывает, — добавил Полехин. — Эту уловку уже разгадывают в райадминистрации.
Потом докладывал второй рабочий Николай Кириллович о том, что в профкоме письма дирекции еще нет, но им известно, что оно подготовлено, обрабатывается идея с городскими властями. Но профсоюзники об угрозе, нависшей над детсадом, осведомлены и, по всему видно, возражать особенно не станут, так как содержать сад дальше денег нет.
— А до судьбы работников детсада и судьбы детей и их родителей им дела нет! — возмутился Полехин. — И никаких конструктивных мер — денег нет и все тут — Полехин помолчал, на его лице отразилось чувство внутреннего негодования, которое через полминуты сменилось чувством досады от бессилия, он повернулся на скамейке боком, поднял голову вверх, будто хотел понаблюдать, как закачались гибкие ветки тополя, потревоженные пропорхнувшим ветерком, потом встряхнул головой и сурово заговорил:
— Вот они, наши нынешние профсоюзы, так называемые свободные профсоюзы, — рабочих сокращают и увольняют по произволу, зарплату задерживают многомесячно, больничные листы не оплачивают, в больнице не кормят, белья нет, детсады закрывают, пионерские лагеря, профилактории ликвидировали, от Дома культуры и жилья отказываются, рабочие собрания не проводятся и вообще их изжили — но профсоюзникам ни до чего дела нет… Вот так, Петр Агеевич, мы, рабочие оказались никому ненужные, как рабочая сила. Превратили нас в бросовый товар на рынке, а бросовый товар, известно, как ценится.
— Все нынче свободные — рынок свободный, цены свободные, профсоюзы свободные, рабочие свободные, выборы свободные, власти свободные, государство свободно-безотчетное, капиталы свободно-безучетные и — торжество демократии, как безумная пляска на погосте вымирающего трудового народа… За что и борются либерал-демократы. Ура! — расхохотался Костырин.
На него посмотрели его товарищи без улыбок, сурово и молча, суровое молчание длилось несколько минут. От всего этого Петр как-то сжался внутренне и ощутил в груди гадючий холод. А инженер Костырин стал докладывать о своем поручении спокойно, словно не он только что бушевал до содрогания. Он сообщил, что работники детсада возмущены решением дирекции завода о закрытии детсада, но над возмущением довлеет растерянность и страх. Они сообща в один голос рыдают и просят о защите, готовы на любые шаги вплоть до коллективной голодовки.
Он от имени партбюро пообещал за детсад побороться и отстоять его. Петр внимательно прислушивался к беседе, или по ихнему, это было обсуждение вопроса, и понял, что забота этих людей о детском саде возникла не случайно, что судьба детского сада только один эпизод в противостоянии этих добровольцев тому, что противно народу творится директором завода. Детский сад, как уяснил себе Петр, — вызревший нарыв, чирей, возникший на покалеченном заводском организме, доведенном до неспособности справиться даже с чирьем.
А эти вот люди, объединенные в партбюро, добровольно взялись за операцию нарыва на заводском организме, и, похоже, обсуждают эту операцию не только сегодня, почему каждый член партбюро и отчитывается о выполнении своего поручения, как бы друг другу докладывают, что удалось сделать по выполнению добровольно взятого на себя обязательства. И кто еще может при полном бесправии взяться за такое дело, как спасение детсада для детей рабочих, а, по сути, для самих рабочих? И рабочие, наверно, поймут на этом примере, кто настоящий их заступник, у кого искать помощи, совета и защиты от произвола грабителя.
Эта мысль, хорошо обозначившая суть события, взволновала Золотарева и вызвала у него чувство трогательной признательности к этим простым рабочим и инженерам, его заводским товарищам, отличающимися от него только тем, что объединились в партбюро и способны побороться за общее дело.
Полехин тоже докладывал о выполнении своих обязательств со своей стороны, он походатайствовал в районной администрации и уговорил руководство не допустить закрытия детсада, не потерять его здания, взять детсад на районный бюджет. Ему обещали все это сделать в ближайшее время. Дальше он будет подталкивать юридическое оформление передачи детсада на районный баланс. Костырину следует настроить сотрудников детсада на такой вариант сохранения детсада, а заводским товарищам именно в таком направлении надо поработать в дирекции завода и профкоме.
Члены партбюро прикинули предложение Полехина, пообсуждали его, дополнили что-то свое, и получилось общее решение, состоящее из конкретных поручений всем вместе и каждому в отдельности. Если вдуматься, то получилось не решение или свод поручений, а общее товарищеское обязательство с добровольным персональным желанием вложить свои силы в общее дело. И это общее обязательство, и персональное желание инженер Костырин записал в свою книжку как партийное решение. И было совершенно неважно, что оно было принято на скамейке в заводской аллее от имени и по поручению членов парторганизации.
Петр Золотарев смотрел на своих товарищей по классу, рабочих, и думал: какие люди рядом с ним сидят? Ради чего они взяли на себя заботу: о детском саде? Зачем связывают свою жизнь, и без того нелегкую, с судьбой работников детсада и положением ребятишек? И вообще, зачем создали свое партбюро и собираются на его заседания на этой скамейке? Зачем все это инженерам Полехину, Костырину и простым рабочим, неужели только потому, что назвались в свое время членами компартии?
Не мог Петр Золотарев дать ответы на эти свои вопросы. Не мог найти ответы нынче, в безработное время потому, что раньше, в советское время, не понимал, не видел или не хотел видеть и понять по-своему характеру практической роли парторганизации на заводе, в жизни рабочего заводского коллектива. А президент Ельцин и директор завода Маршенин понимали и видели эту роль коммунистов, почему и запретили на заводе парторганизацию и вынудили ее партбюро заседания свои проводить на скамейке в аллее к проходной, хорошо, что еще аллею не отняли вместе с заводом.
Нет, не мог Петр постичь суть своих вопросов и дать на них самому себе ответ и на душе у него появилось два различных чувства: одно какое-то стыдливое оттого, что не мог сам для себя найти ответы на простые вопросы, а другое — легкое, светлое и радостное оттого, что увидел людей из рабочих, из числа своих товарищей, которые по доброй своей воле берут на себя обязанности помогать рабочим уберечь завод и его детсады, и обязательства свои называют партийным решением.
И снова в сознании Петра возник вопрос: если это так, то тогда, что и кто есть партия коммунистов в нынешнее время? Над такими вопросами ему надо думать и крепко думать над тем, о чем раньше и мыслью не задавался. И если вдуматься, то можно увидеть, что в советское время он жил за плечами этой самой партии, которой нынче место для заседания партбюро на скамейке в аллее к проходной.
Рабочие, пришедшие с завода, выполнив свои обязанности, распрощались и ушли обратно на завод, они сегодня еще там имели работу. Костырин дописал протокол заседания в своей книге Календарь-ежедневник. В ожидании конца записи Полехин обратился к Петру:
— Вот такие дела, Петр Агеевич, не поможем сами себе, никто не поможет рабочему человеку в буржуазном государстве. Антинародное правительство уже обанкротилось само в своих реформах и народ к тому же подвело. И не только к банкротству подвело, а поставило рабочий люд под двойной гнет — разорение и беззащитность.
Полехин помолчал, поднял голову на деревья аллеи. Апрель нынче был теплый, старался перед маем и землю прогреть, и деревья распушить, и травку позеленить. Деревья на аллее, кажется, уже совсем ожили после зимы — тополя сплошь одели ветки маленькими листочками, еще немощными, сморщенными, но уже зеленеющими. Каштаны на всех ветках выставили на солнышко набухшие кулачки почек, которые только и ждут теплой ночи, чтобы растопырить свои пальцы. А там все в рост пойдет, так что май получит все уже в движении, и только будет подогревать и подпитывать солнцем и своими дождями, которые не напрасно зовутся майскими — значит живительными. Но для рабочих за майским солнцем и майскими дождями ничего на заводе живительного в мае не станется, напротив, еще больше все помертвеет. Это уже от четвертого детского садика администрация завода отказывается и не думает, а что будет с малышами, на что их выбросят, коли у родителей нет возможности ни смотреть за ними, ни кормить, — снова заговорил Полехин печальным голосом, а в выпуклых глазах его светилась безнадежная грусть, отражая душевную боль.
Петр вдруг понял эту полехинскую боль как свою и душой присоединился к Полехину. А тот продолжал говорить, не жалуясь, не взывая к сочувствию, а как бы докладывая бывшему знатному мастеру, по-прежнему имевшему право на получение доклада от секретаря партбюро цеха.
— Вот и приходится парторганизации вступаться за рабочих, помогать и в детсадовской заботе, идти на поклон к другой администрации. Понаделали, видите ли, администраций вроде как подарков понадовали рабочим людям за то, что уступили буржуям свои Советы. А на поверку все поставили над народом — барахтайтесь люди в буржуазном дерьме. Правда, районная администрация еще ближе к людям, слышит их вопли, старается помогать, чем может, и детсады не оставляет в беде.
Костырин подал Полехину протокольную запись. Тот прочитал протокол заседания, подписал и вернул книгу инженеру. Костырин без дальнейших слов распрощался и торопливыми шагами ушел.
Полехин и Петр еще посидели и поговорили о делах на заводе, где ничего утешительного не было, а рабочие живут мало того, что без зарплаты, но, главное, под постоянным страхом увольнения.
— Вот тебе, Петр Агеевич, и хозяева-акционеры. Ты еще не продал свои акции? А то многие уже обменяли свое право хозяев на хлеб насущный.
— Нет, я еще не продал, а потом, кто их купит?
— О-о, какой ты наивный человек! — засмеялся Полехин. — Те же и покупают, даже через подставных лиц, у кого с самого начала их было по 200–300, а теперь по 1000–2000 держат — акциодержатели! Это все же ценные бумаги, в них изначально заложена стоимость заводской недвижимости и дивиденды от добавочного труда рабочих, они имеют ценность на биржевых торгах… Ну, пойдем, ты куда идешь? И они разошлись к своим троллейбусным остановкам.
Станок от сельского кузнеца
Подходил май. Приближался он для людей с трудностями, с ощущением камня на душе, с мятущимися мыслями и болями в голове. Когда-то не только по молодости, а по всему строю жизни, по самому настрою души Золотаревы воспринимали этот месяц как новый трепет жизни и ее, жизни, цветения, а в душе ощущалась радость счастья. Цвела не только природа, закладывая семя для продолжения жизни, — цвела их душа, радуясь ясному, желанному будущему. А приближение красно-зеленых майских праздников переполняло их сердца прямо-таки торжественным песнопением. И вдруг все переменилось, жизнь повернули такой стороной к людям, что ни в чем не стало радости: ни в раннем приходе весны ни в ее ласковом тепле, ни в ярком многоцветье земли, ни в голубом сиянии неба, ни в шумном, веселом грае грачей над вершинами парка, ни в соловьиных песнях в прибрежных зарослях у реки, — не обняла, не порадовала сердца Золотаревых нынешняя весна, как и многих людей вокруг.
В праздничные майские дни сколько уж лет подряд люди только глубже чувствуют, как много у них отняли устроители капиталистических реформ. Если верно, что труд есть источник человеческого существования, то, отобрав у людей возможность свободно трудиться, отобрали у них источник радости и вместе с тем лишили их счастья жизни. Лишили и тех минут вдохновения, того самозабвенного творческого увлечения и поиска, тех минут ощущения целесообразности своей деятельности и своей полезности для общего дела, которых человеку ничто не может дать, кроме свободного труда, полезного всему обществу.
Накануне Первого мая Петр встретился с Полехиным и его товарищами — членами партбюро на их скамейке в аллее к проходным. Случайной ли это была встреча, Петр не хотел думать, но свой поход на полуостановившийся завод он приурочил к тому часу, когда точно знал, что Полехин будет на скамейке. На этот раз члены партбюро обсуждали вопрос проведения партсобрания, посвященного участию в городском первомайском митинге. После, когда решение было принято, и Костырин записал его в книжку, Полехин, прощаясь с Золотаревым, сказал:
— Приходи, Петр Агеевич, на собрание наших коммунистов и на первомайский митинг приходи.
Петр, довольный приглашением, пообещал прийти, а в душе у него шевельнулась радость за доверие товарищей и оттого, что у него появилась какая-то общественная ответственность. Маленькая ответственность, всего лишь ответственность за участие в общественном мероприятии, за приобщение к общему делу товарищей, но она вызывала ощущение гордости и душевного роста. С этим чувством он жил все предмайские дни.
А пока он два дня покопался на заводской свалке металлолома и набрал себе кусков стальных прутьев, уголков и реек для устройства токарного станка. Он все же вознамерился его сконструировать и смастерить. Будущая жизнь не сулила скорого трудоустройства, и рыночная подработка становилась неизбежной.
Подходившие праздничные дни принесли детям целую неделю, свободную от занятий, и они попросились к бабушке и дедушке в деревню. Родители одобрили желание детей, зная, что лучшего праздника детям и не придумать, а на праздничные демонстрации нынче детей перестали выводить. Петр отвез детей в деревню, где и сам получил удовольствие от общения с родителями Тани, а по сути и со своими родителями — такая между ними была сердечная близость.
Посидеть теплым весенним днем в саду за столом — распрекраснейшее дело. Тут Петр и поведал Семену Митрофановичу о своем намерении смастерить себе станок для вытачивания деревянных вещей на рынок. Семен Митрофанович тотчас смекнул, что означает такое намерение зятя, болезненно поморщился и прямо сказал:
— Когда вы с Таней говорите, что думаете приспосабливаться с рынка жить, у меня на душе кошки скребут. Какие вы рыночники?
Слова Семена Митрофановича Петра глубоко не задели, он уже хорошо знал, что такое рыночная толчея, она у него вызывала аллергический зуд, что было позлее кошачьего царапанья, и он с горькой усмешкой сказал:
— Рыночники мы с Таней, действительно, никудышные, но что делать, отец? Надо же как-то переживать это проклятое время.
Семен Митрофанович тоже горько улыбнулся, недовольно покрутил головой, попробовал на прочность пошатать стол, держа его за угол, и с неопределенным упреком проговорил:
— Все мы вот так: пережить надо, пережить как-то надо… А что переживать и сколько времени тянуть это переживание? И почему приходится переживать? Это уже все должны бы понимать, если, конечно, честно мозгами поворочать… Долго и дети ваши будут помнить это проклятое время… И сколько оно протянется — неведомо За это время вы можете совсем отойти от своего дела, которому учились, а отойдете от своего дела — потеряете себе цену, — он снова покачал головой с горестным видом. — Сколько таких драгоценностей государство потеряет! Присмотритесь: те, что сидят на рынках с кучкой барахла — не мастера, к примеру, кузнечного или какого другого дела, а — сшибалы, сметайлы с моей наковальни. При всяком разе — не драгоценности они для государства. Так — сами для себя, для государства — мякина, а для народа — ости, разве что для Ельцина — плательщики налогов да поддержка какая — не какая…
Он нахмурился, помолчал, с горьким выражением осмотрел свой сад, потом с печалью взглянул на Петра и тихо добавил:
— Знаешь, жалко мне вас оттого, что терпите нужду и от нее теряете ценность по мастерству своему. Мастерство держится, когда человек при своем деле состоит, при том деле, которое песню в душе нарождает, — он снова нахмурился — вроде как серьезность слов должна вызывать серьезность вида. Но он как-то извинительно улыбнулся, словно неловко получилось — вроде как дает поучение немолодому, умному и серьезному зятю.
— Все это нам с Таней понятно, и от рынка нас на рвоту тянет, — сказал Петр, как бы подчеркивая общность своих мыслей и дел с Таниными. — Но не садиться же нам с детьми на ваше постоянное вспомоществование.
— Почему на наше вспомоществование? Ты с твоими золотыми руками и головой первым человеком в нашем колхозе станешь, и инженеру дело найдется непустяшное, и дом вот он ваш, — повел вокруг руками Семен Митрофанович.
— За все это большое спасибо вам, отец, но мы все же — горожане и место, где нам трудиться — завод, — не задумываясь, возразил Петр, а благодарность его старому уже отцу, готовому на любую бескорыстную помощь, подкрепил влажным блеском в глазах…
Семен Митрофанович заметил волнение Петра и поспешно, проговорил:
— Конечно, конечно… я понимаю: это все равно, что кулика из болота в степь выманивать.
Тут, подле сельской кузницы, откуда шел запах горна, Петр еще раз понял, что без запаха заводского двора, который столько лет возвышал его душу над землей, ему не жить настоящей жизнью…
В углу за горном стоял небольшой токарный станок по дереву в собранном положении, всегда готовый к работе. Но хозяин, видно, редко прибегал к пользованию им, и станок сиротливо был покрыт пылью заброшенности.
— Вот он мой станок, — не без гордости сказал старый кузнец. — Он мне в свое время очень годился. Сам я его и мастерил. Первые годы после войны выковывались конные плуги, колесные ходы под телеги, топоры, печные ухваты и множество других разных вещей, — Семен Митрофанович высоко вскинул голову и весело расхохотался: — Моя кузня была индустриальным центром села, начиная от того, что я даже серпы зубил. А чтобы ручку приделать к тому серпу или плугу, ее надо было сперва обточить, вот я и смастерил этот станок. И сколько он мне послужил! И дожил вот до того, что и в городе сподобился. По началу крутил я его ногой, как самопрялку, а потом, много позже, как электростанцию в колхозе запустили, моторчик мне электрики пристроили. Теперь, вышло, он послужит заводскому мастеру. Не покажется тебе это комедией?
— Грустная комедия — смех сквозь слезы, — печально улыбнулся Петр.
Станок частично разобрали и погрузили в багажник. А на другой день он уже стоял на своем месте в гараже, где ему теперь придется поработать на городской рынок. А черенки для лопат, и для тяпок, и для вил стали ходовым товаром в городе в огородный сезон, и пообтачивать их может и заводской токарь, пока пустуют и разваливаются заводские цеха.
Первомайский митинг
За ужином Петр, как бы, между прочим, и не очень уверенно, что получит поддержку, сказал:
— Пойдем, Танюш, завтра на первомайский митинг.
От неожиданного предложения мужа сердце Татьяны радостно и немного тревожно забилось, мгновенно явился порыв крепко обнять мужа, но она сдержала себя и только тихо проговорила:
— Я бы с удовольствием пошла. Ты намерен пойти, Петя? — все еще не совсем верила, что такое предложение сделал ей Петр, долго чуравшийся всего, что устраивали коммунисты в протест реформаторам. Прозрение на притаскивание демократами капитализма приходило медленно, с большим запаздыванием, и Татьяна еще не твердо была уверена, что освобождение мужа от самообмана, наконец, совершилось.
Вместо прямого ответа Петр с явным для Татьяны удовольствием рассказал, как он будто мимоходом попадал несколько раз на заседание партбюро в штабе, под который они облюбовали одну из скамеек в аллее к проходной завода. Рассказал и о том, как его пригласили на партийное собрание, где обсуждался вопрос об организации первомайского митинга, и что все на собрании его встретили доброжелательно, по-товарищески. Полехин персонально пригласил его прийти на митинг вместе с женой, которую, дескать, он и другие хорошо знают и уважают. Последнее Петр прибавил от себя, чтобы поощрить и поблагодарить Таню за согласие пойти на митинг вместе с ним.
Татьяна почти с ликованием выслушала рассказ Петра как свидетельство того, что в нем пробудилось нечто такое, что внесет в его жизнь новую, важную для него цель, отчего он признает себя, как и раньше, нужным общему делу, многим людям, и это окрылит его душу и тем самым облегчит груз, который навалили на нее реформы.
Таня обеими руками сжала его плечо, приложила к нему свою голову и, глядя ему в лицо счастливыми глазами, молитвенным голосом прошептала:
— На такие дела, Петя, я всегда пойду вместе с тобой, я всегда буду с тобой при таком деле.
Он взял ее голову в ладони, прижал к своей груди, словно хотел, чтобы Таня услышала прыгающее биение его сердца, потом слегка отстранил ее и жарко поцеловал в трепещущие губы.
Утром они нарядились по-праздничному, как уже давно не наряжались. Петр надел белую рубашку, серый костюм, который еще уцелел от реформ, повязал галстук, Татьяна — темно-сиреневое платье из тонкой шерсти и даже брошку приколола на грудь, чуть тронула себя духами, и они с торжественным настроением вышли из квартиры, как это всегда было в советское время. На улицах не было ни праздничного убранства, ни многолюдного движения нарядных людей, ни бравурной праздничной музыки, лишь деревья накинули на себя светло-зеленую вуаль, да яркое веселое солнце окрашивало будничную серость, Но Золотаревы шли к месту проведения митинга с праздничным, приподнятым настроением, уверенные в том, что идут на место, где должно происходить солидарное сближение пролетарского духа рабочих.
Митинг собирался на площади перед Дворцом культуры завода. Золотаревы подошли, когда бортовой автомобиль, приспособленный для трибуны и украшенный первомайскими лозунгами, уже был окружен большой плотной толпой рабочих, а люди группами и в одиночку еще подходили и подходили. Над толпой то здесь, то там разворачивались и поднимались красные знамена и флаги. Два красных бархатных знамени, извлеченные, вероятно, из тайного хранилища, были укреплены на автомашине. Среди собравшихся уже шли оживленные беседы, из которых можно было понять, что на митинг пришли рабочие и с других заводов.
Татьяна отметила среди собравшихся большое количество женщин, это вызвало у нее радостное удовлетворение. Она и ждала, что митинг, приуроченный к Первомаю, призовет и женщин. Она подумала, что митинг не будет чисто праздничным и торжественным, а будет митингом протеста против существующего режима и его порядков — бесправия трудовых людей, их безработицы и нищеты, особенно по отношению к женщинам, на которых, прежде всего, легла вся тяжесть режима президентской власти. Об этом женщины только и могут заявить на митинге своим массовым присутствием.
— Эх, дела пошли! Не хозяева мы теперь ни на заводе, ни в городе: пройти в праздник колонной по улице и то власти не разрешают, — сказал рядом стоящий пожилой мужчина.
— Куда там! На митинг пробираемся по одиночке, как когда-то в царской России на рабочую маевку.
— А мы нынче и есть в царской России, только цари разные — там был Николай, здесь — Борис.
— Как, бывало, весело проходили первомайские демонстрации — с праздником в душе и на сердце, а после веселые компании и застолья.
— Дома отдыха и профилактории до рассвета шумели музыкой и песнями.
— И зарядка для всей жизни была!
— Отпелись, братцы, и отыгрались!
Голоса были разные и люди говорили разные, но в одном тоне — то с задушевностью, то с грустью о потере. Однако прозвучал и другой голос:
— Забыли, как на те демонстрации праздничные под расписку собирали, а попробовали бы тогда на митинг не собраться… — это сказал мужчина лет под сорок с плотной фигурой, с краснощеким лицом, на котором играло выражение уверенности и самодовольства.
Петр посмотрел на него с презрением: человек злонамеренно врал. Петр превосходно помнил, как с удовольствием ходил на праздничные демонстрации — с радостным, торжественным чувством, и веселился, и пел от души вместе со всеми, и взлетал всем внутренним существом своим в просторы сияющего поднебесья. И если испытывал какое-то чувство понуждения, так это было чувство влечения на соединение с могучим духом коллективизма, на единение добрых, чудеснейших, прекраснейших человеческих сердец. Татьяна, державшая руку мужа, внезапно почувствовала ее нервную дрожь и прижала ее к себе, как бы удерживая его от вступления в спор.
Но Петра опередили. К краснощекому злопыхателю повернулась широкоскулая, веснущатая женщина с яростно пылающими глазами и с тем решительным выражением, каким обычно отличаются натерпевшиеся горя женщины.
— А зачем мне надо было тогда митинговать? Что, у меня работы не было? Зарплату мне не выплачивали? В больницу меня без десятков тысяч не пускали? Или детсад перед моими детьми закрывали? Не морочь людям голову, не пудри нам, рабочим, мозги, хватит со своего демократического одеяла пыль нам в глаза трясти, продрали мы уже свои глаза от ваших ядовитых плевков в наше советское прошлое, — отчаянно наступала женщина на краснощекого, и он под ее напором отступал задом, стараясь спрятаться за чужие спины, но от него отклонялись, и он оставался открытым в образующейся пустоте.
К нему протиснулся пожилой мужчина в светлом костюме и в светлых, должно, от прежних времен туфлях, с отложенным наверх воротом голубоватой рубашки. У него было бледное худое лицо человека, редко бывающего на солнце, с аккуратно подстриженной клинышком седеющей бородкой, голову венчала роскошная, но уже посыпанная мучнистостью седины шевелюра, коротко подрезанные усы открывали его рот с полными красными губами, они ярко выделялись между усами и бородкой и казались подкрашенными. И весь он выглядел парадно праздничным, и веселые карие глаза его светились добротой, зовущей к празднику. Он взял отступающего демократа за руку и заговорил мягким, хорошо поставленным голосом:
— Милейший, позвольте вам заметить, если вы митинги понимаете как проявление признаков демократии с повеления властей, то вы весьма и весьма ошибаетесь.
Краснощекий мужчина испуганно отшатнулся от интеллигентного обращения к нему:
— Нет, любезнейший, то, что вы называете демократией — это пародия на демократию, — внушительным спокойным тоном продолжал пожилой человек, подняв указательный палец. — Во-первых, в вашем провозглашении демократии присутствует такой элемент как разрешение, а это уже не демократия, а запрет митинга, коль на него требуется разрешение властей. То есть без высочайшего позволения ни шагу в сторону для народного волеизъявления, начиная с рабочего собрания на заводе. Во-вторых, сегодня — законом установленный первомайский праздник, посвященный пролетарской солидарности, стало быть, на этот праздник трудящиеся имеют право не от вашей демократии, а — единственное, что как-то сумели отстоять перед властью, и потому вольны проводить праздник по своему разумению, а не по высочайшему разрешению. Вы согласны с этим? Впрочем, если вы и не согласны, это не имеет значения. Сегодня часть горожан захотела празднование Первомая отметить митингом.
Их окружали люди плотным кольцом, и пожилой человек отпустил руку своего оппонента в знак того, что тот уже потерял для него интерес.
Наверно, этот интеллигентный человек из какого-нибудь института, возможно, профессор — подумала Татьяна. Повспоминала профессоров, у которых училась, но такого не помнит, по всей видимости, этот из другого института. Петр внимательно прислушивался к профессору. А тот продолжал, обращаясь ко всем слушателям:
— Если говорить о прошлых, советских демонстрациях по случаям праздников, то они проводились отнюдь не по принуждению, а в силу традиций. Люди веселятся, поют, и пляшут не по чужому желанию, а по внутреннему побуждению и всеобщему вдохновению. А потом, демонстрации — это призыв духа коллективизма к единению, к всеобщей дружбе, к человеческому братству, и надо понимать, что призыв, откуда бы он ни исходил, — не принуждение. — Он оглянулся вокруг и встретил признательные взгляды. Послышались возгласы с одобрением прошлых демонстраций. Он продолжал, завладев вниманием: не часто рабочим выпадало слушать профессоров, тем более вот так просто в тесном рабочем кругу:
— Митинги собирают людей или на торжественные акции или для коллективного выражения людского недовольства. А так как наши митинги именно и выражают массовое негодование действиями властей, то последние, то есть власти, и запрещают их проведение, боясь, что митинги могут перерасти в демонстрации или в какие-нибудь акции неповиновения властям.
— А пусть бы власти сами приходили на наши митинги, — сказал Петр, стоявший рядом с профессором. Татьяна тотчас подумала, что муж с активностью воспринимает обсуждение сегодняшнего события, и порадовалась за Петра, и за себя порадовалась, что стоит рядом с ним, и что они вместе одинаково переживают первомайское участие в митинге.
— Вот в этом-то и состоит весь корень настоящей демократии, дорогие мои товарищи, а непоказушной демократии для узкого обуржуазившегося круга людей, — чему-то обрадовавшись, воскликнул профессор, — Все дело в том, что если, допустим, сегодняшний митинг будет проходить в присутствии директоров заводов или городского мэра, как его нынче осеняют западным крестом, то, первое, — им придется выслушать много нелестных слов в свой адрес и давать ответы на негодующие почему, а второе, стать участниками принятия народного решения. В этом случае митинг приобретет значение городского народного собрания, народного вече, решение которого надо выполнять. Вот тут и встанет вопрос о подлинности демократии, то есть о народной власти, а не о буржуазной демократии. Наша, народная демократия имеет первородство от народной воли, от интересов труда, а буржуазная демократия имеет первородство от частной собственности, от частного капитала и требует их защиты. От кого защищаться? От воров, от грабителей? Тут вопрос решается просто — нанять полицию на охрану за счет налоговых сборов с трудового люда, сложнее дело — защита от народа, от тех, кто создает капитал для ненасытного дяди, и требует отчислений хоть частицы для воспроизводства труда. В этом случае и появляется нечто вроде жупела демократии и права частной собственности… Вот так-то, милейший… где он?
— Слинял незаметным образом демократ, — ответил насмешливый голос под общий ропот.
— Провокация не получилась, — уточнил другой сердитый голос.
— Ну, Бог с ним, — довольно сказал профессор. Собственно, я не для него и говорил. Я обращаюсь ко всем вам, товарищи. Массовые митинги и демонстрации наши — это наше, пожалуй, единственное средство народного воздействия на власти, это наш народный инструмент, заставляющий слушать нас в условиях бесправия, — профессор с улыбкой оглядел лица окружающих его людей и, видя вокруг внимательные, требовательные и благодарные взгляды, почувствовал огромную ответственность перед этим множеством трудовых людей, может быть, лишенных возможности работать, но все равно трудовых людей, ему было радостно видеть и понимать свою необходимость среди этих людей… Он встряхнул головой и сказал далее: — Вот здесь самый раз сказать, почему у нас раньше не в моде были митинги?
— На этот вопрос вот эта женщина уже дала полный ответ, — сказал стоящий рядом с профессором высокий молодой человек с короткой стрижкой, с высоты своего роста он осматривал собравшихся на митинг по головам.
Женщина, на которую указал парень и которую, чувствовалось, он поддерживал в перепалке с демократом, стояла с нахмуренным лицом, с потухшим взором больших глаз, которые если и способны были ярко вспыхивать, то только искрами непрощающего зла. Татьяна смотрела на лицо женщины и своим острым женским взглядом находила чуть приметные следы былых лукавых, озорных ямочек и думала, что угасли симпатичные ямочки в сумеречной худобе угнетенно озабоченного лица, и вся веселая симпатия слегка скуластого лица угасла, и на все лицо ее опустилась непроницаемая тень той тяжелой хмари, которой жизнь безысходно окутала ее душу.
Профессор поднял на молодого человека взгляд, и его светившиеся добротой глаза засияли благодарной радостью, будто он услышал что-то такое, что давно хотел услышать, и бодро откликнулся:
— Правильно, дорогой товарищ, и права эта симпатичная дама, что уже умеет дать отпор демократам — демагогам. Но есть еще одна сторона именно советской демократии, которую у нас отобрали вместе с Советской властью, — это стройная узаконенная система собраний трудящихся, на которых нами и решались все производственные, хозяйственные, социальные, государственные, общественные, местные житейские дела. Эти собрания имели свою властную силу, имели право обязывать всех соответствующих должностных лиц и требовать от них отчетов об исполнении поручений собраний. И пусть бы директор завода и председатель профкома посмел не поприсутствовать на таком собрании! Вот это и была настоящая демократия, настоящая правовая система, то бишь подлинная власть народа! Кого при нынешнем так называемом демократическом режиме обяжет наше собрание, от кого мы имеем право потребовать отчета, а? Нуте-ка подумайте! Нет от кого, никто трудовому народу не подотчетен, все пребывают под крышей неприкосновенной частной собственности, вернее, за крепостной стеной частного капитала. Вот такое оно у нас правовое государство — права да не для всех: у кого капитал — у того и права.
— Зато имеем право на забастовки, на голодовки, — раздался саркастический голос.
— Ну, и бастуй до посинения, голодай, пока ноги откинешь, — какого демократа этим обяжешь или хотя бы заденешь? Сильно их задевают нищие, тысячами протягивающие руки за подаянием?
— Однако, кажется, митинг будет начинаться, позвольте мне туда поближе подобраться, — проговорил профессор и стал проталкиваться к машине.
В кузов машины взошло до десятка человек, в том числе и профессор. Открытие митинга началось музыкальным исполнением песни Вставай, страна огромная, которая в пореформенное время стала гимном ограбленных людей труда. Затем кто-то от профсоюзов открыл митинг и поздравил присутствующих с Первомайским праздником. А про праздник он сказал, что Первомай уже несколько лет кряду не приносит рабочим праздничного настроения. И, к сожалению, не превращается в день пролетарской борьбы за права рабочих на жизнь, так как у рабочих отобрали вместе с государственной, общественной собственностью и их права тружеников. Эти права отобраны и у интеллигенции, и у крестьян. Все это зовет всех трудящихся на солидарную борьбу за свои права, к борьбе против тех, кто отобрал у трудовых людей их права на труд и другие социальные условия для человеческой жизни. А грабитель и притеснитель у всех тружеников общий — это нынешний правящий режим во главе с президентом Ельциным вкупе с антинародным правительством.
Оратор говорил сильным чистым голосом. Он был молод, и голос его был наполнен зажигательной энергией, и, когда он назвал со всей смелостью противника трудящихся, сотни голосов ответили: Правильно! Голос сотен людей взметнулся мощной волной вверх, вспугнул грачей со своих гнезд. Черные птицы долго кружились над парком и над площадью с людьми…
Затем стали выступать представители с заводов. Первым выступил рабочий машиностроительного завода, родного завода Золотаревых.
— Николай Кириллович, — шепнул Петр Тане, — из моторного цеха, член партбюро парторганизации, которая теперь не называется заводской, так как выселена за ворота завода, — Петру хотелось, чтобы Таня заметила его осведомленность о личности оратора и о положении парторганизации их завода.
Татьяна очень хорошо знала мужа, чтобы не почувствовать его желания, и она спросила:
— А ты откуда знаешь на счет партбюро? — Пришлось поприсутствовать на их заседании, — ответил Петр, но еще не сказал, что на заседании он был свой человек, и не мог скрыть удовлетворения от близости к оратору.
Рабочий тем временем рассказывал о тяжелом положении на заводе, о том, что ранее передовое предприятие дышит на ладан. Рабочим непонятно, чего больше в таком положении завода — неспособности директора или его же злого умысла. Но за все отдуваются рабочие, которых на заводе осталось меньше половины из того, что было при Советской власти, — сокращают за любое слово. Предприятие поставлено перед угрозой банкротства. Между тем в этом прямым образом виновато правительство, так как главным неплательщиком заводу является его министерство. Вместе с этим завод по требованию министерства лишился всего комплекса социальных служб — жилого фонда, профтехучилища, детских яслей и садов. Закрыты и разоряются пионерские лагеря, на очереди стоит вопрос о продаже профилактория и о судьбе заводской больницы. То есть рабочие поставлены перед фактом лишения всех прав и социальных завоеваний и всех жизненных благ, которыми раньше гордились как советские трудящиеся. Но самое дикое, злодейское положение сложилось в том, что при всем разорении предприятия на нем бесчинствует администрация во главе с директором, скупившая за бесценок у голодных рабочих все акции. Теперь генеральный директор стал полновластным хозяином завода.
Николай Кириллович говорил с горячим возмущением, от которого вдруг задохнулся и замолчал. Петр внимательно и с волнением слушал выступающего и, когда оратор вдруг задохнулся и умолк от волнения, Петр забеспокоился за него, с чувством тревоги оглянулся на Татьяну, как бы спрашивая, чем можно помочь товарищу. Татьяна смотрела на рабочего у трибуны и спокойно ждала продолжения речи. На тревожный взгляд мужа ответила улыбкой.
— Администрация завода, — прежним тоном вновь заговорил Николай Кириллович, — бесчинствует до того, что я не уверен, что после сегодняшнего выступления я не буду уволен с завода по сокращению штатов в еще работающем цехе. И скажу вам, товарищи, что я официально нигде, в том числе в суде, не найду защиты. Так что же нам в таком случае делать, дорогие товарищи? — спросил далее рабочий многотысячных слушателей и минуту подождал ответа, оглядывая тесно сгрудившуюся перед ним обезглавленную и бесправную толпу рабочих. Люди с унылыми лицами молча смотрели на него с растерянным ожиданием. Молчали в этой толпе и Петр с Татьяной, не зная, что ответить на такой самый больной вопрос.
— Так, где же нам искать защиту, спрошу я вас, дорогие мои товарищи, у кого? — вновь заговорил рабочий от праздничной трибуны, но уже с улыбкой на лице в ответ на беспомощное, растерянное молчание толпы. — Одно ясно: защиты нам у президента Ельцина не найти, так как именно он и подвел нас к тому, что рабочему человеку, как рабу, защиты своих прав искать не у кого. Остается у нас единственный выход: мы должны защищать сами себя. Но это возможно при крепкой нашей организованности, при нашей общей сплоченности, при всеобщей солидарности, при взаимной массовой поддержке. Вот я и прошу вас, ежели меня после сегодняшнего выступления выгонят за ворота, придите и поддержите, защитите меня…
— Придем! Встанем общим фронтом! Поддержим! Защитим! Дай сигнал! — раздалось множество громких возгласов, и даже Петр подал свой голос: Поддержим! Он сказал это, не договариваясь с женой, по велению товарищеского чувства. И тут же он вдруг понял, что поддержать друг друга в рабочей борьбе — это то злободневное, что осталось у рабочих не отнятое буржуазной контрреволюцией.
— Спасибо, дорогие товарищи! И да здравствует Первое Мая — день солидарности всех людей труда! — закончил свою речь рабочий.
За ним выступили представители других заводов, и у всех на предприятиях было одно и то же, и все звали к одному и тому же — к борьбе общим фронтом. Выступили учительница из школы района и врач заводской больницы и тоже рассказали об ужасно удручающем положении в их учреждениях. Выступил и знакомый уже профессор, поглаживая свою бородку, он уже не профессорским, а вполне ораторским голосом говорил:
— Уважаемые товарищи! Я рад в день Первомая приветствовать на нашем митинге не только присутствующих рабочих, но и интеллигенцию, и представителей профессорско-преподавательского персонала и студентов. Со мной на митинг пришло сотни две-три студентов нашего института. Мало, конечно, но дорого начало. Вообще-то, можно только пожалеть, что как среди рабочих, так и среди студенчества большинство еще не осознало ни того зла, которое совершается над народом, ни того, где кроется корень этого зла, ни того, как это зло можно пресечь, пока еще возможно… Обидно, разумеется, что интеллигенция никак не идет навстречу тому, чтобы осознать свой грех в содеянном ею, хотя отлично видны, какому губительному, уже не разорению, а уничтожению подвергнуты и продолжают подвергаться наука и образование, наша национальная гордость и наша державная сила. Наше учебное заведение, которое полностью находится на содержании государства, не имеет возможности платить за электроэнергию, газ, воду, другое коммунальное обеспечение, не в состоянии содержать научные лаборатории, кабинеты, вести научно-исследовательские работы. В институте остановились теоретические, конструкторские и опытнические разработки. Остановка и закрытие ваших цехов и заводов лишила, в частности, наш вуз производственной базы для практики студентов, прерваны хозяйственные связи для исследовательских испытаний и внедрения научных открытий и изобретений, трудового устройства молодых специалистов, — профессор взял микрофон в руки, приблизил его к себе, должно быть, считая, что его слабо слышат, некоторое время помолчал, вглядываясь в лица ближе стоящих слушателей. Его слушали с уважительным вниманием, молча и, когда профессор замолчал, все ждали продолжения его речи. И он, не выпуская микрофона, заговорил:
— Отсюда, товарищи рабочие, ваших детей вместе с вами лишили не только права на труд, но и права на будущее. Это же должны понять и вы, уважаемые студенты, что так же, как ваши отцы и матери, вы обречены на безработицу. Перед вами нет ясного и определенного будущего, вы лишены не только возможности, но и права уверенно строить свою жизнь. За всем этим стоит необходимость проникнуться мыслью, что нельзя соглашаться с тем положением, какое либерал-демократами создано для человека труда. Необходимо всем нам вспомнить, что в России в недавнем прошлом была совсем другая жизнь, в которой люди имели все гражданские и человеческие права на полноценную гармонически наполненную жизнь. Нам следует так же вдуматься в то, что той жизни мы были лишены обманным, насильственным порядком, к огорчению, с нашего общего одураченного молчания. Я сегодня ни к чему не буду призывать вас, надеясь, что вы всё понимаете сами, а если чего недопоймете, обратитесь к истории рабочего революционного движения в России. Единственное, к чему я хочу призвать вас сегодня — это к единению, это к солидарной поддержке рабочими студентов, студентами — рабочих, в таком единении перед нами никто не устоит. А митинги и служат такому единению, наращиванию наших сил… Спасибо за внимание, — закончил профессор и отступил, освобождая место. Ему долго и дружно аплодировали
За ним выступил представитель организации компартии и предложил принять резолюцию митинга. В резолюцию вписали все, о чем говорилось на митинге, а в заключение выразили недоверие президенту и его правительству. За резолюцию голосовали единогласно, а кто не голосовал, его не было видно за лесом рук. Расходились с митинга неспеша под звуки песни Вставай, страна огромная, которая гремела из громкоговорителя призывным набатом.
Золотаревы с площади пошли пешком, шли медленно и некоторое время помолчали, оставаясь под впечатлением митинга, думая об услышанном.
Весна на глазах, за каких-нибудь два часа еще больше позеленила, помолодила город, и солнце улыбалось работе весны с теплой лаской. Белые, округлившиеся по-весеннему облака, проплывали в небе так высоко, что тени от них, казалось, не достигали земли, на которой дружно расцветала жизнь. Жаждала расцвета и душа человеческая. Но, увы, невидимая сторонняя сила, чуждая весне обновления, давила на душу, и людям под этим гнетом дышать становилось все труднее, и было такое ощущение, что еще немного и человек задохнется.
— Ты не жалеешь, Танюша, что я завлек тебя на митинг? — спросил после продолжительного молчания Петр и взял жену под руку, и этот его жест был осторожный, как давно забытый первый жест любви, и этот порыв к близости не был простым проявлением любви, а был движением к ней как проявлением чего-то значительного, еще не проявившегося со всей четкостью, но уже ощутимого. Может быть, на этот раз это была благодарность за единомыслие, за слияние чувств.
— Что ты, Петя, — живо отозвалась Татьяна, заглядывая ему в лицо и отдаваясь воле его руки. — Мне было радостно поприсутствовать на митинге, я почувствовала себя участницей большого общественного события.
— А я на митинге, знаешь… как-то приподнялся сам над собой, — с некоторой откровенной радостью сказал Петр. — Очень хорошо, что на митинг к нам, рабочим, пришли и учителя, и медики, и студенты, и институтские преподаватели… Правильно профессор сказал, что надо всем объединяться и поддерживать друг друга. А на митинге, видишь, все вместе стоят плечом к плечу, в общий ряд выстраиваются.
Постепенно группы расходившихся с митинга людей таяли, разбредались по улицам и переулкам. И на улицах стала вновь видна обыденная будничная жизнь. На остановках троллейбусов и автобусов толпились люди с лопатами, тяпками, ведрами — спешили на огородные участки. И было горько и обидно видеть в этот яркий праздничный день, как навалившаяся забота о пропитании на предстоящую зиму заставила людей не только не замечать светлого праздника, а просто отодвинуть его от своей жизни. Петр от таких мыслей поморщился и покрутил головой. А Татьяна вдруг сказала:
— Понимаешь, Петя, митинг мне запал в душу; хорошо, что люди собрались на него в праздничный день и нашли там единомышленников, увидели, что в своей беде и со своими тяготами не одиноки и что в городе можно найти поддержку, как сказал наш заводчанин, — она вдумчиво взглянула на мужа, минуту помолчала, затем вновь проговорила:
— Все это хорошо, только все же главное что-то не было сказано.
— Что именно? Вроде как обо всем поговорили, — осторожно возразил Петр.
— В том-то и дело, что обо всем поговорили, а что дальше? Что будет дальше? С нами рабочими, с детьми нашими? — спрашивала Татьяна больше сама себя, растерянно глядя на Петра.
— Как же? Резолюцию приняли с недоверием Ельцину и правительству… Если будет упорствовать и не подаст в отставку, на следующих выборах не голосовать за него… — как-то старался Петр разубедить жену, чувствуя, однако, свою неуверенность.
— Приняли нашу резолюцию — ну, и что? Они, Ельцин и его прислужники, сами, наверняка, знают, что большинство народа ими недовольно и не доверяет им, а они продолжают властвовать и делать свое дело без народного доверия, похоже, с ненавистью к нашему советскому прошлому. И директор наш делает свое дело, скупил почти все акции и стал хозяином завода, — оживляясь, торопливо говорила Татьяна.
— Прикинь, что получается у нас на заводе: директор — хозяин, владелец завода, народного добра — общих средств производства, общего труда рабочих. Теперь у него одна забота, чтобы каждый рабочий был ему в прибыль. Выгоду государству он подменил выгодой для себя, равно как и рабочий нужен ему, пока прибыль дает. Так и Ельцин нас эксплуатирует! Нужны мы ему, когда избираем его, а избрали — он продолжает свое корыстное дело, и о народе говорит постольку, поскольку ему выгодно… Вот почему я говорю: митинг провели, на жизнь свою еще раз сообща посетовали, вроде как виновников нашли нашего бедственного положения и бесправия — а что дальше? Кто скажет что дальше? — какой уже раз спросила Татьяна мужа.
Петр, конечно, не имел ответа на такой вопрос, точно так же, как не имела ответа и Татьяна, и вопрос остался без ответа, и где его найти, и какой должен быть ответ — все это повисло перед ними в воздухе
Проба сил
Праздничные майские дни у Золотаревых прошли за городом на садово-огородном или, по-иному, на дачном участке, а дети погостили у бабушки, освободив маму от забот на целых десять дней. Май в эти дни расщедрился и одарил людей погожим теплом. И Татьяна в свое удовольствие поработала на грядках и с цветником позанималась и совсем позабыла свои городские невзгоды. Она хорошо загорела, поздоровела телом и духом. После загородного времяпрепровождения ей очень не хотелось возвращаться к своей городской жизни с ее неразрешимыми проблемами и непроходящими тяготами безработицы и унизительного нищенства. Нищенство при духовном богатстве культурного, образованного, профессионально подготовленного для творческого труда, молодого, физически и нравственно здорового человека — может ли быть более кощунственное издевательство над человеческой личностью только за то, что она принадлежала к числу советских людей? — спрашивала кого-то Татьяна.
Петр первые дни помогал жене — где-то вскапывал, где-то рыхлил землю, делал грядки, проводил бороздки, делал ямочки. Затем, оставив жену, взял ножовку и топор, пошел в ближний перелесок искать материал для черенков лопат. Мысль об их изготовлении пришла от намерения что-то подзаработать продажей на рынке. Ему не составило труда находить подходящие деревца, так как березово-осиновый подлесок, выдвинувшийся в беспорядке в заброшенное поле, по-дикому зарос молодняком.
Даже Петр, чисто городской житель, заметил, как заросли березняка и осинника агрессивно наступали на пашню, брошенную земледельцами без присмотра и заботы. Петр слышал, что такие древесные заросли в деревне называют хмызником, этот хмызник вольно отторгнул у земледельцев широкую полосу пашни вокруг всего перелеска. При таком безалаберном отношении к земле со стороны государства не так уж много потребуется времени до поры, когда земледельцам придется восстанавливать пашню способом первобытного выжигания диких лесов.
Петр спилил два десятка подходящих березок и осинок, вытащил их на опушку и очистил от веток и коры. По опушке, на солнце, уже поднималась молодая зеленая травка, а в чащобе скапливалась влажная духота, и Петр немного вспотел. От теплого поля шел пряный дух прогретой почвы — она звала хозяина, но его нынче свели, как былой хозяин сводил с поля укоренившийся злой сорняк. В перелеске на разные голоса пели и свистели птицы, соловья еще не было слышно. На березе недалеко от опушки чернело сорочье гнездо, умно встроенное между сучьями. Петр присел отдохнуть, остудить вспотевший лоб и задремал, было, но через три минуты вскочил и пошел к даче, чтобы свои заготовки привезти на машине. Возле домика он соорудил козлы на солнечной стороне и поставил палки для просушки. А Татьяна сидела на лавочке, отдыхая, и по своему обыкновению с любовью и лаской наблюдала за мужем.
На другой день на огород не поехали, Татьяна должна была встретить детей, а Петр пошел в гараж заниматься станком. Он освободил и приспособил для приладки станка верстак, а электроэнергия в гараже была, и трансформатор и нужный кабель были давно припасены, и соответствующий деревянный обрезок нашелся, чтобы опробовать станок. У мастерового человека к любому случаю найдется необходимое. Да и автомашина приучает к предусмотрительным накоплениям.
Получится, получится, — сказал себе Петр, осматривая первую выточенную каталочку, — не боги горшки обжигают, — по-мальчишески обрадовался своему первому деревянному изделию. Трудовым людям не пристало думать и замечать как к ним приходит увлечение и зов творчества, — это их страсть жизни, и этим искусно пользуются известные люди, которых за что-то назвали новыми.
На другой день Петр, уступая своему нетерпению скорее выточить первый черенок, даже бензина не пожалел, захватив ведро извести для побелки яблонь, поехал на дачу. Еще на подъезде Петр заподозрил, что расставленные для просушки палки уменьшились числом, а когда подошел к козлам, то и убедился, что десяток палок из двух десятков не стало, кто-то их воровски унес, и, хотя воровство было как бы честное, вроде, как и не воровство, а дележка поровну, но оно до глубины души обидело и оскорбило Петра. Было обидно за того человека, который сам себе плюнул в душу, покусившись на труд простого рабочего человека, нищего, по существу.
— Чтоб тебе, негоднику, десять годов быть безработным. Вот же хмызник рядом, пойди и нарежь, сколько тебе надо. Так нет же, ему хочется у своего же, может быть, такого же рабочего брата украсть, — не успокаиваясь, возмущался Петр, подкрашивая известью молодые стволы яблонь, а деревца были уже такие, что их не украсть, успели подрасти до дикого разгула воровской жизни.
Петр забыл обиду, когда на одном, а потом и на другом деревце увидел почки, открывающиеся, чтобы выпустить на свободу розовато-белые нежные лепестки яблоневых цветочков. С нежной радостью он подержал веточки и подул на лопнувшие почки, желая помочь им раскрыться, и душу его наполнило такое детское торжество и такое чувство радости содружества с природой, что он позабыл не только обиду, причиненную вором, но все невзгоды, привнесенные в его жизнь. Когда кончил побелку, сел и посидел под яблонькой прямо на земле и полюбовался на приготовившиеся к цветению ветки, представляя себе сначала роскошные белые соцветия в сладком ароматном духе, а потом и наливающиеся соком яблоки.
Только к вечеру Петр собрался домой, все пережидал, пока солнце жарило палки для черенков, и был доволен тем, что и этот майский день прошел в деле. Черенки он забрал в гараж и еще несколько дней просушивал, выставляя их на солнце и на ветер. Но вот затем, наконец, подошел срок запустить свое дело.
Эту работу он решил начать утром, как раз пришлось воскресенье, и он позвал в гараж и сына Сашу не столько для практики, сколько для того, чтобы было с кем поделиться радостью удачи.
Первый черенок шел с трудностями и долго — все как-то не ладилось со станком — непрочно закреплялся и не центровался черенок. Не за то, за что надо, и не так, казалось, брались руки, не туда глядели глаза. Даже Саша кое-что подсказывал и помогал, Но второй черенок пошел легче, третий пошел не только скорее, но как-то даже проще, и к полудню все пять черенков стояли на проветривании. Но еще выяснилось, что хорошо было бы протереть их наждачком, а шлифовальная бумага у слесаря по металлу всегда была в запасе. Через день была целевая поездка за новыми заготовками, и дело, казалось, пошло с некоторой надеждой.
А следующий воскресный день был его первым рыночным днем. Он пораньше вынес первые пять черенков и пристроился с ними в ряду продавцов с разными бытовыми и скобяными вещами. Неподалеку в этом ряду продавцов оказался заводской знакомый Егорченков Николай. Он окликнул Петра:
— Агеич, здорово! И ты пристраиваешься в наш ряд? А ну-ка, иди ко мне со своим товаром.
Петр подошел к нему, поздоровался, держа черенки перед собой. Улыбаясь своими цыганскими глазами, Егорченков сказал:
— Ну-ка, покажь твой товар, — погладил черенок ладонью, похвалил:
— Славно отшлифовано! А что еще должно выходить из рук мастера высшей квалификации?… Заходи ко мне сзади, не загораживай меня от покупателей.
Егорченков торговал шурупами, разными гайками, гаечками, болтами и болтиками, нарезными кусками труб разных диаметров, водопроводной фасониной, крючками, петлями, защелками — все было заводского происхождения. Петр отметил, что с таким товаром сидело много продавцов
— Тебе, Агеич, нет смысла пристраиваться со своими черенками, тут местовое потребуют платить, а ты ведь не платил? — наставлял опытный предприниматель.
— Нет, не платил, а что это такое — местовое?
Егорченков расхохотался от рыночной непросвещенности Петра.
— А это оплата вот этой рыночной площади, какую я занимаю, вроде как за аренду.
— И сколько ты платишь? — последовательно постигал рыночные порядки Петр, удивляясь тому, что на рынке могут быть еще другие законы, кроме закона, выражаемого вопросом и ответом — сколько стоит товар.
Егорченков рассказал о стоимости торгового места и о мытарствах с получением и владением этим местом и добавил:
— Так что тебе будет выгоднее твой товар сдавать на продажу мне, — я его сбуду — тебе выгода и мне что-нибудь на руку перепадет, рассмеялся Егорченков. — Почем будем продавать — приценился?
— Не знаю, сегодня таким товаром никто не торгует, как-то видел, но не придал значения цене, — растерянно от своей рыночной беспомощности проговорил Петр.
Егорченков, конечно, знал почем на рынке идут такие изделия как черенки, он все знал о рыночных колебаниях цен, эти сведения бабочками порхали над товарами от продавца к продавцу, но промолчал не в силу рыночной хитрости, а от неизвестности того, что у него самого получится.
— Будем продавать, конечно, как подороже, сориентируемся и по спросу, по ходовитости товара, так сказать. Но с тебя, как на рынке заведено, десять процентов, что и будет моей выручкой от услуги, — Егорченков, лукаво блестя цыганскими глазами, добавил:
— Закон рынка.
— Согласен, — махнул рукой Петр и пошел из ряда продавцов, не очень надеясь на удачу. Но остановился недалеко, чтобы слышать, как его посредник будет торговать, и самому поучиться. Перед ним в ряд были разложены товары на подстилках по земле, на ящиках, на низких столиках, и на каждом месте, вроде как за верстаком или за станком, стоял такой же, как Егорченков, бедолага. Себя Петр сейчас не относил к бедолагам — он был все же производитель, пусть даже черенков.
Петр вдруг услышал, как Егорченков торговал его черенками.
Как отдать… не по-моему, не по-твоему… Дорого — иди поищи дешевше где их, такие черенки найдешь? Смотри: гладенькие, крепенькие, легонькие… Не пожалеешь, спасибо еще скажешь… На здоровье, пашите землицу, нынче лопата — самое подходящее индивидуальное орудие землепашца — ни овса, ни дизтоплива не требует.
Золотарев поспешил отойти подальше и прошел между рядов с одеждой, обувью, парфюмерией, обошел один круг, а потом и другой, удивляясь обилию вещей, разложенных и развешанных в палатках, на стойках. И вдруг он почувствовал, что это обилие чужеземных товаров как-то удручающе давит на него. Он прошел еще круг, присмотрелся и понял, что его давило не обилие товаров, а угнетающее однообразие, серое одноцветье, из которого трудно что-нибудь выбрать по душе и по цене. Затем Петр снова вышел к скобяным рядам, где была выброшена всякая мелочевка. И здесь, несмотря на разнообразие, все было собрано из отработанного, устаревшего, и мужики, стоявшие подле такого товара казались отработанными.
— Вот и разбежался твой товар, — весело встретил Петра Егорченков. А беспечной бодрости он никогда не терял, видать, неунывающий он был человек, может, действительно, в нем было что-то от цыганской крови.
— Получи твою выручку, за вычетом моей десятой доли и иди обмывай первую вылазку на рынок. Давай очередную партию твоего товара. Хотя неудобно, однако, мне у тебя выцыганивать десятую штуку, ты уж лучше сам где-либо за углом рынка черенки свои продавай. А спрос на них имеется, как видишь, по паре штук сразу берут.
— Нет уж, я согласен с тобой на таких паях сотрудничать — я делаю, ты — продаешь. Все равно тебе стоять, — предложил Петр. Так и состоялось у них рыночное сотрудничество.
И Петр принес домой первую торговую выручку от продажи своего труда по свободным ценам и пожалел, что пока не получилось у него беспрерывной заготовки материала для обработки черенков.
Но рыночное занятие не рисовалось ему радужным, оно могло быть только подспорьем, как временный выход из положения. Он все-таки еще надеялся, что общее положение должно измениться и повернуться лицом к нему, рабочему человеку, хотя признаков к этому он не видел.
Так поняла его занятие и Татьяна, когда приняла от него деньги, и не слеза радости затмила ей глаза, а слеза неизбывного горя, непроглядной беспросветности их жизни и стыда. Именно стыда перед тем, что он, высокого класса мастер, и она, опытный инженер-конструктор, вынуждены зарабатывать на пропитание детям и себе подторговыванием на рынке какими-то мелкими случайными поделками. Слеза выкатилась из уголка глаза по носу. Татьяна поспешно украдкой от мужа смахнула ее и с напускной наигранностью в голосе сказала:
— Вот, как раз за квартиру хватит заплатить, пришло время, — но она не сказала, что к подорожавшей плате за квартиру и за электроэнергию придется еще добавлять столько же, сколько принес Петр.
Подвернулся подряд
Следующие двое суток май поливал землю дождями, видно, по правилам природы перед тем, как расцвести в полную силу, земля должна была хорошо обмыться и напиться теплых вешних вод, и май отпустил ей всего этого с майской своей щедростью. Земля постаралась побольше ухватить майского дара, так что, когда утром солнце взошло на чистое, обмытое до блеска небо, оно не застало ни одной лужицы на земле — все было выпито, теперь, солнце, давай только тепла. И люди в первый час дождя полюбовались на весенний первый гром и на кривые яркие росчерки молний, а потом понаслаждались мощным, ровным, глубоким шумом дождя, и было так радостно думать, что хороший майский дождь — это к щедрости и ласке лета.
Эти два дождливых дня поработал в гараже, обтачивая черенки. Работа сама по себе для него уже стала нехитрая, но станок был несовершенный и требовал сноровки и приноровленности, а такой труд, когда дело оказывало сопротивление, всегда увлекал Петра на творческие поиски, и он забывал о своей безработице и о рыночном местовом.
Солнечным утром Петр вынес черенки на просушку, намереваясь завтра нести на рынок. В это время к нему подошел сосед по гаражу Федор Песков, мужчина одинаковых лет с Петром, с веснушчатым лицом, облысевшее надлобье тоже было в краплинах веснушек, и, хотя его осанка еще несла на себе самоуверенность, чувствовалось, что на его физическом и моральном состоянии лежит какой-то груз, и голубые глаза его выражали болезненное беспокойство.
— Привет соседу, — окликнул он Петра и, подойдя, подал потную руку. — Гляжу, и ты, никак, предпринимательством занялся.
— А что делать? Хотя какое это предпринимательство? Мое занятие не подходит под такое определение, — сказал Петр, приглашая соседа присесть, — А ты уже руку набил на предпринимательстве?
— Да, вот уже почти два года, — сказал Федор. — Кое-что усвоил из рыночных правил и скрытых неписаных установок. Так бы все было ничего, все же обеспеченность, хотя и небольшая есть, но уверенности в будущем нет никакой, да и в положении житейском твердости нет, все чего-то ждешь.
— Разорения что ли боишься? — спросил Петр напрямую.
— Разоряться мне нечего, так как в запасе только и капитала, что на очередную закупку сахара, так сказать на товарный оборот, — откровенно доверился Федор. — Другое дело угрожает такому торговцу, как я, — то ли заводы придержат или удорожат сахар, то ли конкурентов на рынке наберется столько, что локтями не протолкаешься, то ли все еще зарплату людям станут задерживать, да мало ли какие вихри на рынке закрутятся. А мы ведь не капиталисты, мы ведь, почитай, вылупились из неурядиц в стране. Скажем, появится оборотистый оптовик и враз прихлопнет нашего брата
— Выходит, вам таким нечего завидовать?
— А чему завидовать? Я ведь тружусь сам на сам, — усмехнулся Федор, и было столько горького в его улыбке, что было впору его пожалеть.
— Все-таки сколько у тебя выходит? И почему тебя нарекли фирмачом? — из любопытства спросил Петр и улыбнулся с некоторой иронией.
— Так зарегистрировала мое дело налоговая инспекция — фирма. А на самом деле, какая у меня фирма? И людей у меня в фирме, — невесело, с кислой гримасой улыбнулся Федор, — я да жена, да, так называемый бухгалтер с оплатой по договору.
— А бухгалтер зачем, сам, что ли свой доход-расход не подсчитаешь? — удивился Петр.
— Опять же налоговая инспекция требует, иначе и лицензию не дадут, чтобы учет был по всей форме. Вот и держу бухгалтера… А сколько самому получается? По полторы тысячи с женой в месяц выручаем… Ты считаешь, это много?
Петр прикинул в уме, сравнил с известными ему ценами и сказал:
— По сравнению с тем, что мне пока удается добыть, — порядочно, а вообще-то небогато.
— Только и хватает, чтобы концы с концами сводить. Да вот уже язву желудка нажил в награду за свою коммерческую деятельность. Надо в больницу ложиться, а сколько на лечение потребуется? Теперь туда надо идти со своими лекарствами, бинтами, ватой, перчатками и даже со своим скальпелем, не говоря о питании… А тут вот и за сахаром надо уже ехать.
Петр между тем думал, что после сокращения с работы у него, в поисках выхода из безработицы, появлялись такие мысли, чтобы завести какое-то частное дело, но дело с торговлей не приходило на ум. Торговля — не его занятие, она была ему непонятна и не давалась даже в мечтах, а что-то другое никак не проявлялось. Главное, что на ум не приходило начало, не за что было ухватиться, вот разве изготовление черенков для лопат ляжет в какое-нибудь начало. Да и потом, какое это предпринимательское дело — простое индивидуальное рукоделие, ничего путного: сделал, сбыл — что с этого наживешь? Вот пример Федора Пескова был занимателен, и Петр спросил:
— А с чего ты все же начал? Ты вроде как проектировщиком был? Хорошо работал, авторитет имел у строителей.
— Да, я работал главным инженером проекта. Работа была интересная, я увлекался, хорошо зарабатывал, вот даже Жигули купил, гараж построил, и небольшие сбережения собрались в то застойное время. Жена хорошо зарабатывала, в торговле работала, вернее, в торгинспекции, — стал рассказывать Федор и рассказывал с воодушевлением, как о чем-то интересном, что вызывало у него душевный подъем и энтузиазм. Он даже ободрился, будто вновь его жизнь духовно наполнилась. Но такое состояние его длилось лишь две-три минуты, пока не вернулся к действительности. А действительность состояла в том, что она-то и опустошила его духовно, обобрала морально.
Он откровенно поведал:
— Реформы в первую очередь ударили на поражение, как в милиции говорят, по капиталовложениям. Заказы на проектирование в один раз отсыпались, и проектные работы свернулись. Проектные организации первыми попали в стихию вымирания. Так я в числе первых оказался безработным. Что было делать? Дальнейшее все произошло как-то само собою, стихийно. Знакомый автохозяйственник предложил купить из числа выбракованных ГАЗ-51, тогда это было по небольшой цене, да с учетом износа. У матери моей свой дом и двор в городе, туда и поставил машину, сарай подстроил — получился гараж и склад. Сначала по протекции жены подрядился товары с баз по магазинам развозить в городе, потом привозить их оптом из Москвы, Ленинграда, в Курск, Белгород — за сахаром ездил, я — и шофер, и экспедитор, и грузчик. Так скопились деньжата, что подтолкнуло жену, которая как раз с работы уволилась по сокращению, купить две тоны сахара и самим расторговать, — получилось с прибылью. Вот так и пошло: привезу сахар, распродам, снова привезу — такой вот простой круг.
— Вроде как ничего хитрого, — проговорил Петр и, помолчав, добавил: — Но я так-то не сумел бы… Нет, не сумел бы…
— Скажу, Петр Агеевич, что хлеб не легкий, вот уже и язву желудка нажил: одно дело, — никакого режима в питании и все в сухомятку, а другое, — надрываешься при погрузке, разгрузке… Вот и надо в больницу ложиться, иначе можно и загнуться, — Песков печально посмотрел на Петра, покачал головой, подвигал по полу ногами, вздохнул и продолжал:
— А в каком мы, жители России, теперь положении? Мало того, что в больницу надо ложиться со своими лекарствами и кормежкой, так надо еще предварительно за операцию заплатить. А потом никакого за тобой социального страхования — ни амбулаторного, ни больничного бюллетеня, никакого оплачиваемого отпуска ни по труду, ни по болезни. Словом, кругом свобода частной жизни — ты свободен от государства, государство — от тебя, хочешь на Земле живи, хочешь на Луну перебирайся, единственная между нами связь — государственные налоги. Освободишься от налогов — освободишься от всего, ты вольная птица, остерегайся только, чтобы тебя охотник за ногу не захлестнул. Так — то, Петр Агеевич…
Песков замолчал, глядя за ворота гаража, где кто-то прокатил на машине. В гараж дохнуло свежим ветерком, серой мышью промелькнула облачная тень.
— Тоскуешь по прежней инженерной работе? — спросил Петр, из жалости стараясь отвлечь Пескова от печальных мыслей, а что и кто может отвлечь от того, что висит над головой днем и ночью и все норовит стукнуть, да так, чтобы было больнее.
— Что ты, Петр Агеевич! Ежели б позвали в мой прежний институт по открывшейся вдруг потребности, бегом побежал бы, даже на самую посредственную зарплату, даже рядовым проектантом. Ведь я там был че-ло-ве-ком, который жил с творческим полетом мыслей, с радостным трепетом сердца от хороших технических находок. Я там имел и производственную и общественную цену специалиста. Что ты, Петр Агеевич! Но, увы, это, как говорят политики, в обозримом будущем невозможно, — с начала этого признания Песков, было, ярко оживился, но под конец снова потух и увял.
— А мне пришлось повстречать таких, которые на завод возвращаться не хотят, отвыкли уже от режима рабочего дня и дисциплины. Как потом запускать заводы станут? — задал вопрос Петр сам себе.
— Да, есть такие, я тоже встречал некоторых, которые глупой свободой бравируют и независимостью жонглируют, но такие свобода и независимость ложные, самообман, до первого тычка в зубы. Однако я заговорился и тебя заговорил. Я к тебе, Петр Агеевич, по делу: не сделал бы ты одолжение для меня — съездить в рейс на моем грузовике в Курскую область за сахаром? За день обернешься, твою работу хорошо оплачу. А мне пришел срок в больницу ложиться.
Предложение для Петра было неожиданным, однако, и привлекательным. Он поймал себя на мысли, что обрадовался возможности что-то заработать. Но тотчас внутренним зрением увидел в себе человека, который каждый день следит сам за собою — а что ты сегодня подзаработаешь, и где, и как подзаработаешь, не для накопления капитала, а на прокорм детей. Дикость какая-то, волчья дикость — рыскать среди людей в поисках какой-либо добычи. Но волка гонят как хищника, с ненавистью, со страхом, но и с уважением за силу, а тебя отталкивают, как голодную, запаршивевшую собаку — презрением, с пакостной жалостью. В каком-то диком, унизительном положении он столько уж времени пребывает, и не только он один, а и жена. Ему стало стыдно того, что в тайне обрадовался случаю заработать что-то и, скрывая эту свою унизительную радость, он сказал:
— Я не против помочь тебе, съездить хоть и в два рейса, но сам понимаешь, в коммерческих делах твоих я ничего не понимаю, где, у кого, за что и тому подобное.
— За это не беспокойся, с тобой поедет жена, она и будет все обделывать, тебя, в крайнем случае, прошу помочь погрузить и проследить за погрузкой. — За все за это я кладу тебе двести рублей, — пояснил Песков, довольный тем, что нашел себе подмену в лице надежного человека.
Двести рублей за один рейс? — удивился Петр про себя и не стал уточнять обещание. Он согласен был и на пятьдесят рублей в день, но опять же не стал ничего исправлять, становясь тем человеком, каким делала его жизнь.
О мужской чести
Некоторое время ехали прямо на восходящее солнце, от его красных навесных лучей Петр заслонился защитным щитком. А жена Федора Анастасия, полная, крепкая телом, полнощекая, слегка курносая женщина, продавившая свой край сиденья, зажмурившись от солнца, вскоре задремала, опустив голову на грудь. Дремали и пустые поля по сторонам дороги.
Симферопольское шоссе, на которое они выскочили, было знакомо Петру издавна. Когда-то Золотаревы всей семьей ежегодно ездили на своей Ладе к жаркому Черноморью, и это было будто обязательной заповеденкой. Теперь это казалось фантазией, даже с трудом припоминалось, когда это было последний раз. Сегодня Петру показалось, что знакомое шоссе будто сузилось, сжатое разветвившимися придорожными деревьями, и от раннего часа было пустынным, почти не попадались встречные машины, редко-редко обгоняли легковушки. Видно, прекратились отпускные поездки к морю: для одних они были, как Петру с Таней, не по карману, а для других — Черноморье не стало столь южным по сравнением со Средиземноморьем.
За всю дорогу Петр и Анастасия обменялись лишь несколькими фразами, и то относящимися к дорожному ландшафту, катили без остановок. Не доезжая до Курска несколько километров, Анастасия показала поворот в сторону и больше десятка километров проехали по узкой разбитой дороге с заплатками асфальта, в конце которой из чащи высоких, ветвистых деревьев вынырнул небольшой городок с высокой заводской кирпичной, закоптелой трубой. Труба лениво и слабо курилась.
То ли от высоких лип, кленов и тополей, то ли от какой-то древности строений городок казался сильно вдавленным в черноземье. Только на левой стороне поселка две короткие улицы, упиравшиеся в территорию завода, были образованы двух-трехэтажными кирпичными домами с почерневшими шиферными крышами. Но они мало чем оживляли архитектуру поселка, напротив, придавали ему вид кривобокости. И все же поселок привлекал прелестью и богатством парковой зелени, выращенной в давние времена, и блеском большого озера, видневшегося за поселком справа. Все это отметил Петр, пока медленно вел машину по улице, похожей на парковую аллею. Его всегда трогал и приятно волновал вид озелененных сел и небольших городков: они дышали на него мирным уютом и покоем жизни.
Анастасия остановила машину подле небольшого одноэтажного кирпичного здания вычурной старинной архитектуры. Не выходя из кабины, навела на себя зеркало, провела по губам помадой, разровняла ее пальцем, отчего ее губы приобрели сладострастный вид. Потом подрумянила и освежила щеки, чуть подвела брови, слегка поправила прическу, придав своей голове аккуратность и спрыгнула на землю, где долго прихорашивала свой просторный бежевый костюм и, закончив таким образом со своим туалетом, размахивая кожаной хозяйственной сумкой, твердым, немного тяжелым для женщины шагом направилась в контору.
Вернулась Анастасия из конторы в сопровождении трех мужчин, с которыми весело и непринужденно разговаривала. Как потом узнал Петр, пожилой — кладовщик, двое молодых — грузчики. Анастасия подала знак Петру ехать за ней к складу.
Заводские позвали ее в склад показать сахар, а пять минут спустя, Анастасия вышла вместе с кладовщиком, в стороне от машины о чем-то пошепталась с ним и, подойдя к машине, сказала:
— Петр Агеевич, вы загружайте машину, а я пойду заплачу деньги. Сорок мешков погрузите, и смотрите за этими хлопцами, считайте обязательно погруженные мешки, — последние слова она сказала полушепотом, хитро прищурившись.
Грузчики подкатили к воротам транспортер с резиновой лентой и приказали Петру открыть дверку фургона и подогнать машину под транспортер, что Петр с осторожностью выполнил, стоя на подножке машины и слушая команду грузчиков. Вслед за этим грузчики повелели ему влезть в кузов и принимать мешки с транспортера. Петр и это поручение послушно исполнил — стал к транспортеру, и к нему по транспортеру поползли трехпудовые мешки, пахнущие свежим сахаром. Петр принимал мешки себе на грудь и расставлял в фургоне. На погрузку времени ушло совсем немного, после чего один из грузчиков вскочил в кузов и вместе с Петром пересчитал мешки, а потом, скосив серые глаза под белобрысыми бровями, негромко предложил:
— Давай, дядя, полторы сотни, мешок бросим.
Петр тотчас догадался, что к чему, вспомнил, как подозрительно шепталась Анастасия с кладовщиком, и, строго сдвинув брови, что, однако не смутило грузчиков, сказал:
— Я не хозяин всего этого добра, и мне нет интереса связываться с нечистым делом.
Но грузчик не собирался этим закончить разговор, не смутился отказам Петра и его намеком на нечестность, и между ними произошел последующий диалог:
— Тогда возьми себе мешок отдельно от хозяйки.
Петр понял, что его втягивают в воровской круг, который, очевидно, сложился на этом складе за спиной трудовых людей, честных заводчан, а может, и за счет тех тружеников, которые все лето горбатились на свекловичных плантациях, и решил обострить свое внимание, чтобы не попасться на воровскую провокацию.
— У меня нет таких денег, — сдерживая себя от грубости, ответил Петр, но на лице его все же выразилось отвращение к парню. Однако и это не отпугнуло вороватого рабочего, здесь была его добыча, и он, как ни в чем не бывало, наивно или уже по привычному продолжал:
— Давай сто двадцать.
— И таких денег у меня нет, в кармане у меня всего две десятки.
— За две десятки — не пойдет, — громко и незлобиво расхохотался парень. — Видно, что ты первый раз приехал… Осваивайся, дядя.
— Значит, дело у нас не получилось, — сказал Петр с облегчением и обрадовался тому, что ловко и легко отвернулся от воровского дела, которое здесь, вероятно, уже хорошо засахарилось.
Грузчики, однако, не спешили откатывать транспортер, скрылись в сумраке склада, Петр соскочил с кузова, в это время подошла Анастасия.
— Все? Погрузили? Где эти ребята?
Грузчики сами вышли к покупательнице, и между ними состоялся легкий торг. Хозяйке-предпринимательше, по-видимому, было не впервой вести такой торг, и она сразу же безапелляционно предложила:
— Даю по сто за мешок, по сотне вам на брата, — и хохотнула.
— Ладно, давай так, — согласился тот грузчик, который торговался с Петром и указал напарнику:
— Клади на транспортер.
Как это у них все просто получается, — подумал Петр, залезая еще раз в кузов, а Анастасия рассчиталась с грузчиками, должно быть, заранее подготовленными деньгами. Петр слегка сдвинул машину от транспортера, запер дверь фургона на замок, вернул ключ хозяйке. Запирая дверь, Петр, между прочим, заметил, что фургон изнутри и снаружи был обит толстым листовым железом, ладно так все сделано, по-хозяйски, с расчетом на прочность и безопасность.
От завода Анастасия указала дорогу в стороне от той, по которой въехали в городок, и вывела на трассу полевой дорогой километров на десять ниже поворота на завод. Петр догадался, для чего это было предпринято, но все же спросил:
— Что, для безопасности крюк сделали?
— Да, а то рассказывают, случается, встречают такие машины прямо за поселком и под оружием перегружают. Может, те же грузчики или другие заводские и наводят.
— Выходит, поездки не без риска?
— Да-а, вот и приходится изворачиваться от ограбления. Ведь если машину сахара отберут, вторую не за что купить, тут тебе и разорение — начинай сначала, — без отчаяния, скорее, весело сказала Анастасия, но дышала тяжело, то ли от волнения, то ли от хлопот, неведомых Петру.
Но через некоторое время она оживилась, стала бодрой и веселой, должно быть, довольная удачей, даже глазами играла, легко вела разговор и много говорила о своей семейной жизни. По ее представлению, жизнь их с Федором сложилась неплохо, раньше была более или менее обеспеченной и теперь, то есть при нынешних реформах, тоже живут не то, чтобы в богатстве, но в достатке. А то, что приходится вот так ездить — не прямо по трассе, а петлять по боковым дорогам, укрываться от мародеров, рэкетиров и других грабителей, так что тут другое можно сделать, ежели всю нашу жизнь превратили в петлю? Тут уж выбирай:
— Или петлю на шею или петляй по жизни. Вот люди и петляют друг перед другом, и кто больше ловчее петлей навяжет, тот больше и силков наставит и миллионов наловит. А миллионы при теперешней жизни — все: ими и жизнь можно обеспечить достатком, и от рэкетира заслониться, и от налогового инспектора откупиться, и за лечение в больнице заплатить — все просто и ясно, — она минуту помолчала, потом добавила: — Да, с большими деньгами все просто и легко, вот только надо уметь их добывать.
Петр молча слушал Анастасию и думал о том, что разными путями люди постигают природу рыночных реформ, но все приходят к одному — к накоплению капитала. В какой-то связи со своими мыслями он спросил:
— А за какую цену на заводе покупаешь сахар?
Анастасия лукаво скосила на него глаза и сказала:
— Это уж коммерческая тайна, дорогой Петр Агеевич. Торговые сделки имеют свои правила — коммерческие тайны, иначе существовать рыночная торговля не может — и весело засмеялась, видно, от удовольствия, что постигла рыночные тайны. — Конечно, в ответ на сходные сговоры кое-чем приходится поступаться.
Законы новой, раскапитализированной жизни Петр частично постиг и практически, и, так сказать, интуитивно, но не согласился с таким порядком вещей, когда вся сила человека отдавалась во власть денег, когда и вся воля человеческая, и разум человеческий направлялись к одному — к деньгам, к миллионам денег и с такой безоглядностью, что человек больше в жизни ничего не замечал и не стремился больше ничего знать, кроме накопительства. Для самого Петра в накоплении миллионов сосредоточивалось все зло для людей. Он уже постиг истину для себя, которая состояла в том, что накопление у одного означало опустошение у другого, а равновесие удерживалось за счет того, что на одного богатого приходится сотня, тысяча бедных. Но была ведь и другая жизнь, по крайней мере, для него и его жены, то есть для всех рабочих людей. Он сказал Анастасии:
— Послушать вас, так вы с мужем о прежней жизни и не жалеете, а нынешней вполне довольны.
— А что толку жалеть о том, что безвозвратно отнято? Тем более что завладевшие страной демократы возврата к прошлому не позволят, — равнодушно проговорила Анастасия.
Подъехали к разрушенному для ремонта мосту через небольшой ручей, слева был обозначен неблагоустроенный переезд, это Петр отметил при первом переезде. Сейчас он остановился, чтобы представить, как преодолеть песчаный подъем на другой берег, меньше всего ему хотелось копаться в песке. По-дурному все сделано, — подумал он, осмотрев подъем, разбитый глубокими колеями в песке, и решил переехать ручей с правой стороны моста по твердому прибрежью. Петр осторожно спустился в воду, на малой скорости переехал мелководный ручей, газанул на подъем, перегружая двигатель, и сам напрягся, словно в помощь машине. Это заметила Анастасия, промолчала, выжидающе глядя на него, и потом только проговорила:
— Этот ручей — граница между областями, тут мы уже на нашенской стороне, вон до того взгорка доедем, а там, в леске перекусим, а то скажешь, что хозяйка и обедом не покормила, — громко рассмеялась и будто ненароком ткнулась головой в Петрово плечо, потом ответила на его вопрос:
— О прежней жизни что говорить? Ежели честно сказать, то жили мы тогда без всяких больших забот, за что сейчас демократы осмеивают ту нашу беззаботную жизнь, вроде как ненатуральную. А ведь в той именно жизни у нас все было, и для нас, и для детей, и для стариков, и все впереди было твердое и основательное. Но ведь не мы ее, ту нашу жизнь, развалили и взялись переиначивать. Новую жизнь, какую сейчас имеем, мы и нарочно не выдумали бы для себя, простых людей. Все наделали власти, а нам остается только приспосабливаться к обстоятельствам, чему в советское время мы, между прочим, не учились, — приспосабливаться! Каждый жил своим честным трудом. А нынче надо приспосабливаться, иначе по миру пойдешь, а кусочки по советской привычке не в моде.
Петр с некоторым удивлением взглянул на хозяйку машины, помолчал, потом сказал:
— Послушать тебя — удивительная речь для новой предпринимательши. Вроде бы прилично встроилась в новую общую струю.
— Вот именно — встроилась, но вынужденным порядком, а не естественным образом. Вынужденный капиталист, — расхохоталась Анастасия. — Это ведь тоже в некотором роде изнасилование, а от него какая сладость? — и двумя руками уцепилась за руку Петра, прижимаясь к нему.
К правой стороне дороги доверчиво прилегла небольшая мирная деревенька, укрываясь от посторонних глаз уже роскошной зеленью деревьев. За деревней машину сразу рвануло вперед под горку. Солнце стояло в полуденной поре, ярко освещая зелень озими, и через боковое стекло слепило Петру глаза, он подвинулся в угол кабины, отворачиваясь от солнца.
— Что ты, Петр Агеевич, жмешься от меня? — смеясь, заметила Анастасия, от нее, действительно, тянуло жаром плотного сильного тела.
— Напротив, поворачиваюсь, чтобы ловчее на тебя смотреть, — отшутился Петр, впрочем, за всю обратную дорогу ни разу на нее не взглянул.
Помолчали, потом Анастасия продолжила начатый разговор о жизни:
— Предпринимательша, говоришь… Какая, к черту, предпринимательша?.. В той, советской жизни все было как-то беззаботно, а в нынешней надо все ловить: время, момент — лови, неожиданно подвернувшуюся возможность — лови, чью-то простоту — лови, чей-то зевок, нерасторопность, незнание, какую-то чужую слабость тоже лови и все прочее и прочее, даже людскую безвыходность в жизни лови в свою пользу, причем ловить надо сходу, как спортсмены говорят — стрелять навскидку.
— Ну и что же, получается? — с удивлением спросил Петр. В его понятии то, о чем сказала Анастасия, означало урвать за чужой счет, — это было не в характере простого честного труженика, всю прошедшую жизнь трудившегося на общее благо.
— Нет, конечно, поспешно ответила Анастасия, — для такого выискивания времени нет. Как видишь: самим за сахаром ездить, самим торговать, — ограниченность одним узким делом — чисто для выживания. Вот если бы все сделать по другому, я бы сумела развернуться…
Петр посмотрел на ее лицо: на нем было выражение дерзкой решимости. И он поверил, что такая может развернуться с размахом, Дай ей только волю и освободи от мелких женских будничных дел, как в два счета будет сколочена какая-либо фирма, не мифическая с мужем и одной его машиной, а с сотней работников, с десятком магазинов и закупленных мест на рынке под вывеской "Торговая фирма Песковых и К0". Она заметила взгляд Петра, поняла значение его выражения и отозвалась:
— Что сомневаешься в моих способностях? Не похожа на представленный образ? — и вскинув голову, громко расхохоталась. Вообще она была весело настроена, очевидно, была довольна своей сахарной сделкой. Это про себя отметил Петр.
— Почему же сомневаюсь? Похожа как раз на такую предпринимательшу, которая может развернуться… Где будем сворачивать — лесом едем?
— Метров двести еще… Вот-вот съезд вправо:
На съезде Петр свернул в лес и еще несколько проехал, пока Анастасия не остановила перед небольшой поляной. Она указала, как надо поставить машину, чтобы ее хорошо можно было просматривать. Лес стоял тихий, без шорохов, только кукушка весело забавлялась сама с собою. Деревья еще не создали лиственную сень, лишь как бы набросили на голову и плечи тонкую, прозрачную светло-зеленую накидку.
Петр вытащил ключ зажигания, соскочил с подножки машины, захватил из кабины монтировку, предусмотрительно запер свою дверку, после чего обошел машину кругом, осмотрел колеса, мимоходом прострелил глазами округу и заметил, в каком прекрасном месте Анастасия остановила машину, видно оно давно было облюбовано предпринимательшей на своем торговом пути. Расстилавшаяся влево поляна уже ярко и густо зеленела, над машиной широко распростер свои узловатые, как пальцы старика, еще совершенно голые сучья могучий дуб. За дубом — сонная с зимы сумрачная, пронизанная солнечными лентами чаща, а на опушке поляны по обе стороны от дуба буйно цвели большие кусты черемухи, и черемуховый аромат сгустился на опушке духовитым настоем… Петр с наслаждением глубоко вдохнул этот сладковатый лесной весенний аромат, несколько раз поднял и развел руки, чтобы полнее набрать в грудь хмельного воздуха.
Тем временем Анастасия вблизи машины, в тени черемухового куста расстелила скатерку, нарезала хлеба, затем так же нарезала ломтиками аппетитную розоватую ветчину, несколько свежих помидорчиков, очевидно, из пригородной теплицы, специально купленных для этого случая на рынке. Все это она аккуратно разложила на бумажные тарелочки, а между ними поставила две бутылки — одну с минеральной водой, другую с вином незнакомой Петру марки, и пластиковые стаканчики и позвала Петра к столу. Петр подошел и, взглянув на привлекательный стол, не стал доставать свой бутерброд, чтобы не обескураживать хозяйку, опустился на колени подле скатерти.
Анастасия прилегла к скатерти боком и, лежа, дотянулась до его плеча, прижала к низу, насмешливо говоря:
— Ты садись поудобнее, весь обед не просидишь на коленях.
Петр сел удобнее, протянул ноги сбоку скатерти, оставив хозяйку по другую сторону стола. Но Анастасия, будто ухаживая за гостем, все же подвинулась к Петру, взяла бутылку с вином, наполнила стаканчики и поднесла один из них Петру, говоря:
— Ну, за успешную поездку и за знакомство!
Петр услышал сладко-терпкий аромат заморского вина, а от дыхания Анастасии на него пахнуло жаркой похотью сытой женщины и все это тотчас вызвало в нем отвращение. Но у него хватило силы и такта сдержать себя, он вежливо отвел руку Анастасии и сказал твердо:
— Нет, я не могу вино пить, прежде всего, потому, что я за рулем, да еще на чужой машине, что само по себе есть нарушение, а тут еще и вино, нет, подальше от греха, я — воду, если можно.
Анастасия разочарованно и кисло скривилась, демонстративно выплеснула вино из его стаканчика, как бы подтверждая разумность водителя сидеть за рулем трезвым, но одновременно жест этот не скрыл ее огорчения и недовольства. Петр взял из ее руки пустой стаканчик, наполнил его водой, протянул, чтобы чокнуться… Анастасия с горькой миной, но с вызовом чокнулась и выпила вино, Петр пересохшим ртом выпил воду, вторично налил и опять с удовольствием выпил. Анастасия тотчас налила себе вина и с вызовом вторично выпила. Но Петр сделал вид, что в этом ее действии ничего предосудительного не усмотрел.
Они стали закусывать, да и время для этого подошло, если считать его от восхода солнца, так что незаметно ушли и помидоры, и бутерброды с ломтиками ветчины.
Она с первых двух стаканчиков неумеренно оживилась, громко развеселилась и стала рассказывать веселые истории из своей былой практики торгово-инспекторской работы, где присутствовали выпивки, ресторанные застолья и даже пикники. Свои рассказы она пересыпала забавными, сальными с грубыми непристойностями анекдотами. Лицо Анастасии и без того румяное от вина густо раскраснелось, глаза маслянисто заблестели, лоб и щеки лоснились от пота, вызванного, отнюдь не винным, а каким-то другим внутренним жаром.
Петр молча слушал женскую похвальбу, понимая ее состояние, не скрывал свою неприязнь, но сдерживал себя от того, чтобы не обидеть и какой-либо неосторожностью не оскорбить ее. Время, однако, незаметно шло. Постепенно Анастасия успокоилась, видимо, первое винное возбуждение улеглось и приобрело, хотя и крепкий, но уже спокойный жар, первая возбудимость улетучилась из крови вместе с винными парами. Последующие стаканчики выпиваемого вина уже не вызывали в ней всплесков повышенного буйства. Но женщина пылала сладострастием.
Петр с любопытством наблюдал за горячечными мучениями Анастасии, она то вспыхивала до опасной дерзости, то, как в лихорадке, чувствовалось, внутренне дрожала, то приходила к веселому благоразумию. Он уже прекрасно знал лукавство некоторых женщин, в своей жизни ему приходилось защищаться от их проверок его мужской верности. Он отодвинул от себя все недоеденное съестное и энергично поднялся, поблагодарил за угощение и прошелся в сторону от стола.
— Полежал бы еще, отдохнул бы, Петр Агеевич, — слащавым голосом предложила Анастасия.
— Спасибо, Анастасия Кирьяновна, мне по шоферскому делу сподручнее в кабине машины, — отвечал Петр и пошел к машине, сел в кабину.
Анастасия перекатилась подле скатерти с боку на бок, потянулась всем телом, запрокинув руки и напряженно выпрямив ноги, полежала в такой позе несколько минут, затем быстро вскочила и с какой-то недовольной поспешностью стала собирать остатки съестного, завернула все в скатерть и узел положила в кабине себе под ноги. Петр заметил во всех ее движениях какую-то нервозность и сердитое недовольство его поведением, понимающе внутренне улыбнулся бунту здоровой, сытой женщины за потерю надежды на удовлетворение сытости.
Выехали на дорогу, Петр пустил машину на полную мощь. Анастасия сидела рядом надувшаяся, ушедшая в себя, злясь на Петра и на себя. На себя она злилась за то, что не сдержала себя перед Петром и нерасчетливо потерпела неудачу с мужчиной, кажется, первый раз, не сумела найти подход, как овладеть этим моральным Петром.
Петр молча посматривал на нее с насмешливой улыбкой, потом сказал:
— Не сердись, Анастасия Кирьяновна, я ведь на тебя не сержусь.
— А тебе за что на меня сердиться? — удивилась Анастасия, и в ней вновь вспыхнула какая-то тайная злость.
— Да уж есть за что, или не догадываешься?
— Что-то я не слышала такого, чтобы человек обижался за то, что его вознаграждают, — серьезно проговорила Анастасия, с иронической улыбкой заглядывая Петру в лицо.
— В том-то и дело, что иногда эти вознаграждения как раз и оскорбляют. Можешь ты понять, что толкала меня на измену жене, — Петр говорил, не глядя на Анастасию, но внятно и внушительно. — Предлагала мне скотское наслаждение и забытье в то самое время, когда моя жена выбивается из сил в поисках того, как накормить наших детей, может быть, отказывая себе ради того, чтобы подать мне более полную тарелку. Семья моя от безработицы бьется в нищете за существование, а ты меня отвращаешь от семьи и предлагаешь забыться в сытом животном наслаждении… Прими все это, я стал бы и перед женой, и перед собой, и перед чистыми и невинными детьми своими наипервейшим подлецом и падшей тварью. Нет, Анастасия Кирьяновна, я есть человек, а не кобель паршивый, потому своим предложением ты меня оскорбила, ты толкала меня на человеческое падение.
Анастасия слушала его с кривой, даже несколько надменной улыбкой, она не верила искренности его слов и не могла поверить, сколько бы он ни убеждал ее, потому что, примеряя его слова к себе, она не находила в себе им места, подтверждая тем самым, что развращенная мораль легко и просто поощряет развращение плоти, а порознь эти два развращения существовать и не могут. Анастасия сказала:
— Не верю я тебе, Петр Агеевич, не верю я вообще, что могут быть святые мужики. А ты что — исключение, ты святой? Вот и думала я просто: усладить тебя, а ни от кого не отбивать.
Петр, не отрываясь взглядом от дороги и не сбавляя скорости, рассмеялся, откинулся на спинку и возразил:
— Оказывается, есть такая благотворительность — услаждать мужиков развратным животным делом, — и еще более громко захохотал. — Не себя ублаготворить и кровь свою раскипятить, а мужика приметного усладить. Ай-да, Анастасия Кирьяновна, Анастасия Кирьяновна! Извини меня за то, то что я откровенно и грубо все оцениваю… Конечно, я не святой, но и не грешник в таком деле, не изменял жене и помыслов таких не имел и иметь, уверен, не буду, и не только потому, что это принцип моей жизни, а потому, что честность и честь должны быть у порядочного мужчины, каким я себя считаю.
Теперь расхохоталась Анастасия, она явно не воспринимала слов Петра о ее моральном падении, о потере женской гордости, впрочем, все это Петр связывал с общим развращением нравов от капиталистической перестройки, которая отвергла всякое понятие о человеческой чести.
Вскинув вверх голову, Анастасия сказала:
— Откуда ты такой наивный взялся? Какая честь? Какая честность? В это рыночное реформаторское время, когда действует один единственный закон: кто кого обманет, кто кого обберет, кто что ухватит у другого, кто не упустит момента для себя, тот и сверху.
— Да, что верно, то верно — в наше проклятое время все позволено творить с человеком, — Петр вдруг резко затормозил так, что заскрипели тормоза: справа на дорогу с нарушением правил выскочила легковая машина. Потеряй Петр внимание или опоздай среагировать на опасность — быть беде. Петр в открытое окно погрозил кулаком нарушителю правил, а тот лишь газанул посильнее. Все произошло так неожиданно и мгновенно, что Анастасия не успела сообразить, что произошло, лишь при резком торможении машины механически успела упереться руками и сильно побледнела от испуга перед внезапной опасностью для жизни.
После случившегося они некоторое время помолчали, оставаясь, каждый со своим переживанием. Для Петра, впрочем, это был обычный дорожный случай нарушения правил движения на дорогах и вызвал у него, скорее озлобление, чем испуг. Он вновь заговорил больше для успокоения, нежели для продолжения прерванной темы разговора:
— Вот видишь, что могло бы произойти, потеряй я бдительность, а вино и приводит к потере бдительности… Так и во всем. Порядки такие пошли в жизни общества, что все позволено творить с правилами, законами, принятыми нормами, с человеком в отдельности и с народом в целом. Так и дошло дело до гибельного разора, нищеты и голода для трудового человека. Стало быть, надо нам самим, трудовым людям, не позволять себе падать в это бесчеловечное положение, поберечь и себя и других от того растления, которое на нас обрушили власти и их пособники.
— Да хватить тебе, Петр Агеевич, все о том же, — умоляющим тоном проговорила Анастасия. — Я ведь не зла тебе хотела, а в самом деле усладить по-хорошему, по-женски.
Но Петр не мог позволить столкнуть себя со своей жизненной позиции. С добрым ли намерением, или с развратным завлечением Анастасия пыталась его соблазнить предложением своего разжиревшего тела, от этого подлость не меняет своего характера. Петр взглянул на нее с выражением нравственного превосходства и с сарказмом ответил:
— Я уже сказал о своем отношении к такой твоей усладе, а еще добавлю к тому, чем ты меня оскорбила: ты покусилась использовать меня как богатая хозяйка бедного своего работника, а я — бедняк вовсе независимый, имею свою гордость, А тебе, Анастасия Кирьяновна, скажу напрямую: с твоими замашками опасно становиться такой богатой, чтобы в полном смысле обернуться хозяйкой — купчихой, иметь в содержании бедных работников и со всей купеческой силой мордовать их для собственной услады.
— Ну, знаешь ли, Петр Агеевич, воспитывать меня — воспитывай, да знай меру, — озлившись, резко, со вскриком произнесла Анастасия. — Во-первых, я в твоем воспитании не нуждаюсь, а во-вторых, негоже женскую доброту к тебе поворачивать во зло. Купчихой я себя пока во сне не вижу, Ну, а коли жизнь так повернется, то, что ж, и купчихой стану, — и громко с показным удовольствием засмеялась, — а тебя в работники возьму.
За этими ее словами Петр вдруг представил всю грязь и нечисть купеческого господства таких представителей, как Анастасия, над рабочими людьми и с омерзением подумал: Грязная помойная лоханка, в которой только и могут отстаиваться отходы и отбросы капиталистического общества и отравлять трудовых людей ядовитым духом буржуазного разложения, — а вслух он с непререкаемой убежденностью сказал:
— Нет уж, благодарствую, в работники к купчихам я не пойду, хотя бы потому, что прекрасней и прелестней женщины, как моя жена, я не представляю, и я не позволю со своей стороны нанести даже малейшего оскорбления ее благородству и чести, чтобы она не утратила в моих глазах своей целомудренной прелести.
— О, какие восхваления жене! — воскликнула Анастасия, но гримаса зависти и злости исказила ее жирное лицо. Должно быть, мысль, что ей никто и никогда не говорил и не скажет таких прекрасных и благородных слов, какие сказал о своей жене Петр, заставила ее сердце съежиться оттого, что есть, оказывается, в жизни простых людей такие ценности, которые недосягаемы для многих типов, мнящих себя исключительностями, и эти исключительности боятся простых людей именно за их недосягаемость…
Остаток пути они проехали молча, но с ощущением какой-то черты, которая их разделила, а потом и далеко развела друг от друга, и было им странно чувствовать, как самые незамысловатые, до грубости простые вопросы порождают между людьми неприязненное отчуждение.
Во дворе Анастасия попросила Петра занести мешки с сахаром в кладовую, встроенную в сарае, и, проворно вскочив в кузов машины, стала подставлять мешки к двери фургона. Петр брал мешки на плечо и относил в кладовую и складывал их один к одному, как указала хозяйка.
Наблюдая за Анастасией, Петр отметил, что Анастасия ловко, по-мужски подтаскивала мешки к двери и с легкостью металась по кузову, без хитрости показывая неженскую физическую силу и сноровку.
Когда мешки были снесены, и Анастасия приготовилась спрыгнуть с машины, Петр подал ей руку и сказал:
— Ну вот, дело сделано… А на мои слова в дороге ты не обижайся, Анастасия Кирьяновна, — правда, она ведь всегда с горечью… Я выразил свои мысли по-простому, по-рабочему, из своих убеждений.
Он смотрел на нее весело, дружественно. Она приняла его слова серьезно, что отразилось на ее лице расположением к нему. Потом с уверенностью в голосе и во взгляде сказала:
— Я не обижаюсь на тебя, Петр Агеевич, все было правильно сказано. Пока я подавала тебе мешки, я еще раз быстро все переварила в своей голове, и в заключение выскажу мысль от многих людей: такие рабочие от заводских цехов, как ты, только и спасут нас всех от погибели. Спасибо тебе! — и подала ему руку для закрепления своего признания.
Расстались они по-хорошему. Хозяйка сполна рассчиталась с Петром Агеевичем, вручила ему две сотенные и с большой настойчивостью заставила взять в подарок килограмм десять сахару.
Письмо президенту
Наверно, так случается, и впредь будет случаться в рыночной жизни: не было ни гроша, да вдруг алтын. Но все равно, как бы вдруг ни давалась в руки удача, когда можно хоть на день-другой свободнее вздохнуть, однако случайно подвернувшееся дело так и не позволяет избавиться от гнета нищеты и щемящего чувства тоски в душе. Выпала Золотаревым удача — Петр принес за продажу черенков раз за разом по сотне рублей, да за подвоз сахара — двести рублей, и Татьяна с барахолки принесла сто пятьдесят рублей за свои изделия, вот и получилась отдушина чуть не на три недели.
Петр все это время провозился на даче, немного поработал на грядках, а главное, нарезал и подсушил на солнце палок для черенков до сотни штук. Потом в гараже обтачивал, заранее подсчитывая выручку, как за шкуру с неубитого медведя. Но на душе посветлело, прежде всего, от самой работы. Он был занят делом, приобретая сноровку и ловкость по новой специальности. Домой приезжал к вечеру, довольный работой и в веселом настроении. Весело рассказывал о токарном станке, как о добром партнере в состязаниях. И дети смеялись его рассказам. А завтра с утра он снова появится на рынке за сотней рублей, а потом опять поупражняется со станком. Дело? — да. Тысячи полторы — деньги? — да. А дальше — что? За это время попутно — думать, искать.
Только хозяйке временные отдушины не приносили особого облегчения и не отвлекали от гнетущего чувства нищеты. Татьяна с карандашом в руках рассчитывала, как и куда расходовать собиравшиеся сотни, и как ни берегла расхода, деньги выскальзывали из рук, как обмылки, и трудности и безнадежность не отступали и грызли душу.
Труднее всего было крутиться на кухне. Именно на кухне была та бедность, которая все больше заставляла отказывать себе, чтобы хоть как-то восполнить недостаток для детей и мужа. Получалось почти каждый день, что она, не дожидаясь других, обедала, а когда дети сомневались, она говорила: Поздно вы приходите и не разом, не могу дождаться, вот и обедаю одна, вон смотрите: еще тарелки немытые в раковине.
Петр, конечно, догадывался обо всем, замечал, как она похудела, осунулась, бессильно скрипел зубами и лишь одним утешал себя: И в таком виде она прелесть, какая красивая. И верно, ее похудевшее и побледневшее лицо приобрело более четкую очерченность, еще больше стали заметны ровные линии черных бровей, а синие глаза по-прежнему светились завораживающей бездонной глубиной, губы и без помады, несмотря ни на что, цвели розовым цветом.
Последние дни, когда она получила возможность более свободно пройти по рынку и магазинам, показались ей опять неудачными и тяжелыми: высокие цены не подпускали к прилавкам. Ранее, когда совсем не было денег, она на товары и не заглядывала, проходила равнодушно мимо, и будто на душе был полный покой. Но вот явилась маленькая возможность, и тут же обернулась душевным угнетением и даже озлоблением, и было отчего озлобиться — одно яичко стоит больше двух рублей, это при безденежье. Детям хотя бы по одному яичку иногда дать к картошке, но кроме кислого огурца или помидора, и нет больше ничего. Слезы кипели в сердце.
Когда Татьяна несла с рынка только чуть потяжелевшую сумку на свой пятый этаж, она вдруг почувствовала, что всходить ей стало тяжело, без отдыха хватило сил подняться только на третий этаж. А здесь пришлось сумку опустить и отдохнуть — то ли от общего истощения сил поубавилось, то ли что-то надорвалось под сердцем. Татьяна отдышалась, посмотрела на сумку, — вроде бы надо быть довольной, но руки лежали на перилах и не хотели опускаться, и ноги были в каком-то согласии с руками и только подрагивали в коленях, и воздуху ей было мало. Да что это я раскисла, — сказала она себе и резко подняла сумку и пошла по ступеням, но перила все же были ей опорой.
На кухне она еще посидела, отдыхая, щурясь от солнца. Солнце светило мирно и ярко. Чтобы на земле ни происходило, и чтобы люди друг над другом ни вытворяли, оно всегда светит ярко и мирно; мимо солнца плыли небольшие кучевые облака медленно и тоже мирно, и все это было в большом-большом синем небе — и солнце, и яркий свет, и облака, и неоглядный простор, и мир, и все было чудесно и мирно, и все ласкало сердце, а покоя на сердце не было, на сердце лежала тяжесть. Татьяна знала, что эта тяжесть от жизни, истощающей силы. И что это за жизнь подкатилась, чтобы только истощать человеческие силы?
Так сидела Татьяна, уронив руки в подол, минут пятнадцать, и так думала, глядя в окно на небо, но мысли не улетали в небо, далекое и синее, а были здесь, с нею. Не было ее мыслям в небе места, перестали они туда летать на крыльях мечты. И крыльев не было, обескрылились мысли вместе с жизнью, все обескрылилось и вместилось в сумку с продуктами. Татьяна встрепенулась, как от дремы, взяла сумку и стала раскладывать покупки на столе, потом поделила их на дни. Но на все дни недели не хватило, а на рынке, при покупке, расчеты строились на неделю, и ей стало досадно на себя оттого, что экономии денег так и не получилось. И опять мысли ее замкнулись в стенах кухни.
Вообще кухня для нее стала невыносимо тяжким бременем от такой нынешней жизни. И что дальше будет в их судьбе — нет ответа. Всякие мысли кругом шли в ее голове, одна другой безрадостней, и в них стоял один и тот же неразрешимый вопрос: что делать? И самое тяжкое и мрачное в этом вопросе было то, что на него не было ответа во всей окружающей жизни. А за этой безнадежностью и жуткой беспросветностью перед глазами стоял кто-то неумолимый, жестокий, глухой и слепой и, как механически заведенный, однотонно твердил, что так оно и должно быть, и что в этом и состоит та жизнь, которую он накатил туманным, серым, удушливым облаком на российскую землю. И вопрос: что в этих условиях делать? — давил сердце Татьяны со страшной силой, и она задыхалась от тяжести в груди, не в силах освободиться от нее.
Уже несколько дней прошло, как в ее голове зародилась странная мысль, завладевшая ее мозгом, и вот сейчас она неожиданно прояснилась в конкретной форме. Татьяне подумалось, что таким образом она сможет снять тяжесть с сердца и получит облегчение для своего душевного состояния. Почувствовав себя отдохнувшей после путешествия на рынок и подъема по лестнице с тяжелой сумкой, она решительно поднялась, принесла в кухню бумагу и ручку и стала писать письмо.
Она писала:
Уважаемый Борис Николаевич, дорогой наш президент! — на минуту задумалась, а так ли она обратилась, подумала и решила, что все-таки правильно она написала, с должным тактом интеллигентного, воспитанного человека, и продолжала:
— Пишет Вам простая женщина-труженица, раньше — советская, а теперь просто — российская, каких миллионы. Раньше я двадцать лет работала, не думая, что должна иметь особую мотивацию, а теперь вот уже почти два года — безработная, для которой, если уж появится мотивация к работе на заводе, так это будет не что иное, как принуждение голодом, что означает согласие на любую бесправную эксплуатацию, чтобы кормиться и детей кормить. Раньше я была нужна обществу как человек, а теперь нужна лишь хозяину как работница. Раньше имела все права как советская женщина и как гражданка, а теперь Вашему — буржуазному государству демократов, стала — лишняя, выгнанная свободно рыскать на помойках, и лишена всего гражданского, кроме права проголосовать на Ваших пресловутых выборах, чтобы опять остаться без реальных гражданских и социальных прав. Реальных, а не тех мыльных, которых вы выдуваете Вашей Конституцией, прав. Раньше я была защищена в своих правах — и гражданских, и социальных. А теперь по Вашей предательской милости лишена всего, теперь и постоять за свои права в действительности не перед кем. При Советах я была счастливая мать двоих детей, а нынче, при чужеродных, Вами выдуманных администрациях я — нищенка, не имеющая возможности кормить, одевать, оздоравливать и учить своих детей.
Вот и решилась после долгого и мучительного раздумья, в тайне от мужа и от детей, обратиться лично к Вам, президенту, поскольку Вы считаетесь вроде бы как самоназванный всенародный заступник и порученец. Скажу Вам, муж мой — не пьяница, а великий труженик, на заводе числился большим мастером своего дела, двадцать лет прослесарил в одном цехе, а почет от товарищей по классу имел на весь завод. Но вот и его ваша грабительская приватизация вышибла в безработные. Оказывается, методом обманной приватизации вы нас продали капитализму со всей нашей общественной собственностью в обмен на президентский пост и жирные привилегии. Тут-то и обнажилась вся суть и цель Ваших президентских реформ: отдать безвозмездно капиталистам великую страну в личную наживу, а в источник наживы магнатов превратить подневольный, в силу экономической зависимости, труд эксплуатируемого наемного рабочего. Ведь не бывает прибыли без эксплуатации, а капиталиста — без прибыли, значит, капиталист обязательно есть эксплуататор. Вы ведь, наверняка, все это знаете, но нигде этого не скажете, а совершаете умышленное над народом злодеяние — гоните нас все туда же — в рабство к эксплуататорам. Знаете и то, что капиталисты силою своих капиталов отбирают у трудового народа все: и права, и свободу, и власть народа, и государство, и, наконец, самое дорогое — жизнь. Знаете, все это, уважаемый президент, а продолжаете работать на капитализм и нас впрягли в этот воз, как волов, оставив, однако, без корма. Так кто Вы есть, если не злодей, то чей президент? Это один вопрос. И еще мы поняли: прибыль никогда и никто из капиталистов не будет делить поровну. Но чтобы этот закон прибыли закамуфлировать и запудрить людям мозги, Ваши помощники по радио-телевидению трубят, что равенства на прибыль, полученную от общего труда рабочих, якобы, никогда не будет и не должно быть в природе. Очевидно, по вашему поручению врут людям в глаза. Но ведь было такое равенство в Советском государстве, почему Вы и разрушили и это Советское государство, и права равенства на прибыль от общего труда, от общественной собственности. А в обществе частного капитала, которое Вы создаете, в обществе капиталистов, действительно, равенства на прибыль не будет: Какая прибыль у рабочего может быть, если она распределяется по принципу владения собственностью, которую вы у него отобрали… Какая тут ровня может быть между владельцем собственности и его рабом? Разве только та, что владелец завода или банка раб своей собственности, а рабочий — раб собственника. Так своими реформами капитализации, Борис Николаевич, Вы и разделили ранее единую Россию на богатых владельцев капитала и нищих трудящихся, а значит, бесправных наемных работников, которых даже законом ставите в оглобли трудконтрактов.
Вот откуда идет распад единства страны — от ликвидации общественной собственности. Россия делится между собственниками, каждый из которых норовит урвать кусок побольше и пожирнее, скажем, нефте-газопромыслы, энергосистемы, алюминиевое производство, где нет конкурентов даже на мировом рынке, а за одно и рабочих, вернее, их трудовые руки поделить между собой, покупая за рубли. Именно Вы, делая вид, что радеете за Россию, двумя руками бросаете ее хищникам по кускам. В то же время демонстрируете стремление удержать страну от растаскивания по кускам даже силой оружия, ценою жизней, кровопролития и мук российского народа. Силой оружия нельзя создать дружбу и согласие между богатыми и нищими, ею можно только придушить бесправных бедняков. Ужас, что Вы делаете с трудовым народом, пользуясь президентской неподступностью. Простые трудовые люди подавлены несусветной бедностью и бесправием, человеческой униженностью и мраком будущего. И тут же рядом какая-то взлелеянная Вами часть богатеев, отнюдь не из трудяг, на глазах у всех честных людей нагло жирует и нахальничает. У множества людей развращаются души завистью, жадностью, черной корыстью. Нарождается жестокое племя людей бессердечных, бездуховных, бесстыжих, лишенных чувства любви к людям, даже к ближним. Губит Ваш режим терпеливого, кроткого, честного, возвышенной мечты русского человека. И этим, вместе с другими разрушениями, отметит история период Вашего бездарного и бесчеловечного правления. Вы в один голос со своими помощниками внушаете, что в новой России человек должен уметь обходиться без государства, надеяться только на себя самого, что замаскировано, означает не требовать увеличенных налогов с олигархов и прочих воров труда рабочих. И в этой беззащитности людей труда, по-вашему, и есть наша, свобода. А Ваш премьер (не наш, а Ваш) взялся постоянно твердить: работать надо! Кому он это твердит? Я и мой муж всю трудовую жизнь работали. Отлично работали! Нам работу давало государство, а не случайный дядя, который, если и думает о рабочих, так только так, чтобы побольше от них взять для себя. Мы не только хотим работать, мы любим работать. Но у нас отобрали (Вы отобрали) и право и возможность работать, а вместе с этим — и кусок хлеба. Воровать, вымогать, отбирать у других, присваивать чужой труд, (если Черномырдин это считает работой), — мы не можем по своей совести. А приложить руки, чтобы с пользой для себя и для других, пусть уж и для частного хозяина, нет к чему и негде. Вот за этим прошу Вас: научите, как жить в Вашем буржуазном государстве, как достойно вертеться честному трудовому человеку, как вырастить детей здоровыми и поставить их на ноги, как сделать их честными и счастливыми, избавить их от духовного уродства? Как дать достойный покой матери и отцу, а не жить за их счет? Дайте, пожалуйста, мне ответы на эти вопросы. Извините за горячую откровенность и будьте здоровы. Татьяна Золотарева.
Татьяна Семеновна долго, с нажимом ставила точку в конце письма, чувствовала, что получилось нескладно, но перечитывать не стала, боясь, что если станет править, то может и не отослать письмо, а, кроме того, почувствовала, что от писания крепко утомилась, должно быть, отвыкла от умственной работы. За последние полтора года вся мыслительная работа ее шла меж четырех ограничений: швейная машина, рыночная барахолка, продуктовый магазин, кухня. Это не был бег по кругу, это был квадрат, о каждый угол которого она больно ушибалась.
Тяжело вздохнув, Татьяна Семеновна аккуратно вчетверо сложила письмо и, вспомнив, как и о чем она писала, вдруг явно почувствовала, что письмо никак не облегчило ее душу, а только опустошило ее, как будто выпотрошило всю. И в ту же минуту ей пришла мысль, что тот, кому она писала, далекий от нее и чужой ей человек, который не только не поймет ее, но не услышит вопля ее отчаяния, хоть прокричи она ему в ухо. Выходит, что письмо свое она писала сама себе. Уронив руки на колени, она вновь надолго задумалась и сидела оцепенелая, немощная и апатичная, пока ее не разбудил сын Саша, вернувшийся из школы. Он учился уже в восьмом классе, а у Татьяны Семеновны было такое необычное материнское желание, чтобы его учение в школе не кончалось как можно дольше — так трудно было предполагать его будущее, и сердце матери обрывалось.
От прихода сына Татьяна встрепенулась, стала спешно готовить на стол, зная, что мальчишка с утра ничего не мог перекусить. Она ласково усадила Сашу обедать, довольная тем, что сегодня за много дней обед состоит из блюд первого и второго, приправленных свининой по случаю появления в семье денег. А в другие дни пища у них была неизменно постная и однообразная, возможно, поэтому лицо у Саши становилось все бледнее и бледнее, с серовато-пепельным оттенком. Скорее бы приходил тот день, когда детей можно отправить к бабушке, а та уж их откормит и поправит. Слезы закипали в материнском сердце всякий раз, когда усаживала детей за кухонный стол, но нельзя было показывать вида о такой материнской боли.
Мальчик, уже приучивший себя к сдерживанию при виде пищи, проглотив первые ложки и утолив чувство сосущего желания кушать, спросил:
— Папа еще не приходил обедать? Обед сегодня настоящий — вкусный!
Татьяна Семеновна хорошо поняла сына: он думал и об отце, которому тоже обед покажется настоящим. Но сердце ее сжалось не только от радости, и она ответила просто тихим голосом:
— Нет, Сашенька, еще не приходил.
— Он все еще черенки точит? А подыскать работу не удается?
— Да вот кончит работу с черенками, попытается что-то дальше искать, а черенки пока имеют спрос на рынке… — сказала мать, с трудом подавляя в горле тугой горестный комок.
— А у Кати сегодня дополнительные занятия перед экзаменами. Она говорила тебе?
— Да, говорила, — через силу улыбнулась мать. — Задержится, должно, долго, а вот не евши.
— Катя и нынче на экзаменах будет победительницей, а в будущем году бессомненно медаль завоюет, — восхищенно и любовно сказал Саша, тем временем проглатывая кашу с гуляшем.
— Конечно, Катя победит, она у нас отличница, да и ты от нее не отстаешь. Завуч мне днями сказала, что ученики Золотаревы только на радость учителям, — и пригладила ему вихор на макушке, который на радость и на счастье матери все топорщился.
Татьяна Семеновна помнила и про дочь, помнила, что и сегодня дочка отправилась в школу на целый день без денег и без бутерброда, и, с трудом сдерживая всхлип, отвернулась к окну и только через три-четыре минуты справилась с собой.
И долго ли еще придется таиться со своими слезами бессилия и безнадежности?
Саша, будто почувствовав состояние матери, стал весело рассказывать о своих успехах, о трех сегодняшних пятерках. Хотя они получены под конец учебного года, но пятерки никогда не лишние, а как еще он может утешить мать в свои тринадцать лет? Мать понимала сына, она все понимала своим материнским сердцем и глядела на сына ласково и нежно, и в глазах светилась радость, смешанная с гордостью и горечью, оттого что дети у нее очень хорошие, и все у них благополучно, но будущее у них при нынешней жизни не только в непроглядном тумане, но и в полной неизвестности. Боже праведный, как просто и легко все было у нее: с надеждой и уверенностью все решалось и обеспечивалось — школа, институт, высшее образование, работа в КБ завода, уважение от товарищей и руководства. Вот где было ее человеческое счастье и свобода — уверенность, обеспеченность, защищенность и необходимость обществу.
Такие мысли еще раз подтолкнули ее отправить письмо президенту, и, оставив сына заниматься уроками, она пошла в отделение связи: предварительно следовало купить конверт и марки. В душном, пыльном, давно не подметавшемся пропахшем сургучом и клеем помещении почты толпились со своими делами озабоченные посетители — было обеденное время. Татьяна Семеновна подошла к свободному окошку в стеклянной перегородке над высокой стойкой, за которым виднелась голова работницы в желтых кудряшках, и попросила конверт с маркой.
— По России или в зарубежье? — спросила сотрудница и поправила: — И не с маркой, а с марками.
— По России, — ответила Татьяна, не вполне понимая смысл слов о марках. Голова в желтых кудряшках с приятным лицом и улыбчивыми глазами назвала стоимость конверта с марками по России.
— Сколько? — вырвалось удивление у Татьяны. Работница повторила стоимость и хмыкнула:
— Вы что, первый раз письмо посылаете?
— Да ведь это целая буханка хлеба! — с горьким недоумением воскликнула Татьяна, вспомнив, что у нее в сумочке былo денег только на две булки хлеба, которые у нее отбирают.
Женщина за окошком, видимо, поняла Татьяну и сочувственно, как женщина женщине, только и сказала:
— А что сделаешь, гражданочка, не мы цены на конверты и марки ставим… Но ведь и без письма другой раз не обойтись.
— На сей раз, я обойдусь, — с горькой иронией проронила Татьяна и отвернулась уходить. Чем ЕМУ за такую плату письмо посылать, которое еще и бросят в мусорницу, лучше куплю зубную пасту… Катя уже давно просит, — решила про себя она.
В этот момент перед ней встал невысокий старик и полушепотом, смущаясь, предложил:
— Возьмите у меня за пять рублей два конверта… ветеранских.
Татьяна Семеновна от неожиданности вздрогнула и внимательно посмотрела на старика. Он был худой, весь показался седым, но седая бородка аккуратно подстрижена, пиджачок на нем поношен, но чистый, брюки отутюжены, туфли начищены — не бомж, не пьяница, не побирушка, которых сейчас — на каждом углу, тут что-то иное толкнуло продать даже ветеранские льготные конверты.
— А вам что, некому и письмо послать? — тоже полушепотом спросила Татьяна.
— Послать есть кому, но тут дело посерьезнее, — застенчиво прошептал старик, он, видно, не хотел, чтобы многие знали о его серьезном деле. — Старуха давно болеет, понимаете, все наши пенсии на лекарства уходят, лекарства ноне по сумасшедшему стоят, от пенсии, ежели по предписанию лечиться, на хлеб не остается, а помочь некому. Вот и приходится так-то вот… выкручиваться, — и горько так, не то чтобы униженно, а потерянно еще и улыбнулся и оглядел свой поношенный чистенький пиджак.
— А однополчане меня поймут и не осудят.
— Но вам, наверно, положены бесплатные лекарства, — предположила Татьяна, взглянув на широкую орденскую планку в разноцветных ленточках.
— Положены, а где они, бесплатные? Только разговоры, хоть бы не позорились, а жене и не сулят. Беда такая, что болезни у нас разные… — смутился старик, а рука с конвертом у него тряслась, и печально-умоляюще глядели глаза, уже давно отголубевшие. И весь он был такой беспомощно потерянный и такой горемычный, несмотря на свою гордую чистоту, что вызывал слезы.
Татьяна Семеновна поспешно открыла свою сумочку, достала одну из двух десяток и подала ему.
— Нет-нет, только не это… — сердито-испуганно отстранил руку женщины старик.
Татьяна Семеновна затолкала ему под орденскую планку десятку и бегом выскочила на улицу. За дверью остановилась, прислонилась к стене, прижала рукой стучавшее сердце, с трудом выдохнула воздух из груди.
Жарко палило на майском исходе солнце, рано оно нынче стало так крепко разогревать землю, заливая улицы города слепящим светом. И воздух, сжатый стенами, стал уже горячим и неподвижным, и листья на липах, не успевшие еще набраться соков земли, уже слегка сморщивались не то от жаркого солнца, не то от машинного газового удушья, и ели протягивая свои сонные мохнатые лапы к мимо проносившимся машинам, будто склоняясь всеми ветвями, умоляли притормозить скорость. Но тормоза отпущены к наживе до предела, машины непрерывным потоком катили по горячему асфальту, ослепляя своим блеском и пугая скоростью.
Тысячи людей стремительно двигались вперед и назад на быстрых колесах, отгороженные от улицы затененными стеклами, и нескончаемо закрученными хвостами за ними тянутся ядовитые выхлопные газы, как смертоносные продукты наживы. Нажива требует скорости — и от движений, и от мыслей, и от решений, и от действий — торопись, торопись, предприниматель, отхватить от труда наемных.
Татьяна Семеновна постояла у стены дома несколько минут, даже глаза смежила, забыв о том, что на нее смотрят проходящие мимо люди. Закрыв глаза и как бы уйдя в себя, она думала: Если бы не сдерживаться, а дать послабление себе, можно было плакать весь день от такой проклятой жизни.
А вечером Петр, найдя письмо президенту на комоде, смеялся до слез и говорил Татьяне:
— Милая ты моя простота, кому надумала письмо писать, это все равно, что глухому кричать. Все мы ему чужие и ненужные люди, не забивай пустым делом себе голову, — порвал письмо на мелкие кусочки, отнес в мусорное ведро. Вернувшись, добавил:
— Другого внимания он от нас не заслуживает, расчеты свои он ставит как раз на простаков и дураков, но мы с тобой ведь не такие, — он обнял ее за плечи и ласково, покровительственно заглянул ей в глаза. Она склонила голову ему на грудь и сказала:
— Спасибо, Петенька, что понимаешь. Позже я уж и сама сообразила, что сделала дурную и пустую работу, — а вторым своим вниманием слушала, как мерно и сильно стучит его сердце, как хорошо прильнуть к такому сильному, верному сердцу, как радостно укрыться за такое преданное, любящее сердце от всех невзгод жизни.
Фатима с Кавказа
Передав знакомому по заводу коллеге новую партию черенков для продажи, Петр Агеевич еще раз с благодарностью посмотрел на своего избавителя от мучительного дела, в порядке благодарности сильно пожал ему руку и по-товарищески признательно сказал:
— Спасибо, брат, выручаешь ты меня. Желаю удачи, а я тем временем буду заниматься этими изделиями.
— Давай, Агеевич, авось и пойдет у нас с тобой дело, — гортанным голосом хохотнул новый рыночный посредник.
Петр Агеевич неспешным шагом — спешить было некуда — пошел в сторону выхода, присматриваясь к ассортименту товара, разложенного на приспособленных стойках, и на подстилках по земле, и в шатровых палатках — и везде здоровые, молодые мужики предлагали одно и то же: скобяные изделия, другие хозяйственные предметы вплоть до топоров, одноручковых пил, напильников, брусков, особняком лежали наборы электроарматуры, вызывающе блестели всевозможные водопроводные краны, по коробкам рассыпаны разнокалиберные болтики, шурупы, гаечки.
Создавалось впечатление, что какой-то большой хозяйственный магазин привез на рынок свой товар, рассыпал его по небольшим ячейкам и препоручил их продавать целому полку продавцов. Бывало, в магазинах госторговли все эти товары продавали три-четыре продавщицы, а здесь, на свободном рынке, подле них скучает целый полк бывших заводских бойцов и командиров, бывших производителей материальных ценностей, создателей общественного продукта, экономической государственной мощи.
Петр Агеевич прошел до конца площадки между двумя рядами серых, томящихся в тоскливом ожидании продавцов, и остановился, оглянулся на этих угнетенных своим положением торговцев, занявших целую площадь рынка.
И к нему пришло некое другое сравнение: будто рыночный ураган необыкновенной силы налетел на заводы, сорвал в них ворота и двери, выдавил окна, выдрал с корнем станки, с вихревой яростью и злобой разметал их в кучи металлолома. А тех, кто стоял у сорванных станков, сгреб, как сухие листья, и вынес за заборы заводов, рассыпал их по базарным площадям, превратив их в отработанный человеческий мусор рынка.
И вот теперь они, эти торговцы, копошатся в своеобразном муравейнике, как инородные жуки и черви, в темноте своих дел, заведенных индивидуально, но удивительно однообразно. Хозяева этих своих дел, если внимательно присмотреться, внешне держат себя вызывающе равнодушно и спокойно, когда объявляют цену вещи, скрывая за безразличным отношением к покупателям страх банкротства и разорения. Неужели вот эта торговля и есть свое дело? — спрашивал себя Петр Агеевич, не замечая того, как он стал подвигаться к тому месту, где стоял его товар. Но как только нашел взглядом своего посредника, а за ним прислоненные к стене черенки, он как будто опомнился, быстро повернулся, пошел прочь, проталкиваясь сквозь глазеющих на товары покупателей.
Но вдруг представшая перед ним рыночная картина со всем своим внутренним социально-моральным содержанием, в которое он впервые проник своим сознанием, вызвала в нем другие мысли:
Нет здесь никакого своего дела. Здесь одна натужность на чем-нибудь выручить прибылишку, чтобы выжить. Дело делают те, кто делают то, чем все здесь торгуют… К такому-то делу и приспособлены мои руки. А за другое дело они и не берутся, и я не могу к тому их приневолить. Как ты меня ни принуждай, как ни души безработицей, — не могу я изменить назначение моих рук; они моей природой, моей натурой предназначены делать предметы, вещи для жизни людей, а не менять предметы чужого труда на деньги для себя.
Так он мысленно спорил с кем-то неизвестным, но и известным. Последние слова произносились им не мысленно, а энергичным бормотанием, отчего встречные люди торопливо уступали дорогу, а потом с сожалением оглядывались на него.
Он этого не замечал, уже шагая по прибазарному проулку вдоль старого тесового забора, который, соединяясь с фасадами одноэтажных домов, воротами, калитками, встроенными нишами складов для хранения овощей, фруктов и другой снеди юга, — образовал с двух сторон сплошные стены. Между этими стенами, как по коридору, ощупью, с газовой одышкой катили легковые машины, впритирку к ним молодые мужчины катили тачки в сторону рынка — с ящиками капусты, помидоров, прошлогодних яблок. Все это разгружали продавщицам и обратно тачки гнали порожняком, их где-то ждали смуглые хозяева, чтобы снова нагрузить и снова послать на рынок продавщицам. Продавщицы бойко старались под надзором тоже смуглых крепких парней. Над проулком висела тяжелая завеса пыли, редко где ее прожигали солнечные отражения от стекол машин. Листья деревьев на нижних сучьях были покрыты серым налетом пыли, они просили дождя.
Все эти базарные хлопоты и тропинки к рыночному муравейнику Петром Агеевичем были изучены, заложены в память, и теперь они его не трогали, не удивляли своими скрытыми пружинами и не рождали никаких эмоций — все было слишком буднично-суетливо, жестко и черство. А поначалу угарных рыночных реформ, когда он еще работал с полной нагрузкой на заводе, он удивлялся массовому налету этих смуглых, крепких, бойких и наглых парней и их праздному, казалось, шатанию и стоянию на базарных толкучках и возмущался тем, что расточительно и бездарно разбрасывается и транжирится здоровая производительная человеческая сила, да еще вместе, может быть с драгоценным богатством интеллекта.
Но нынче, когда невинно, по злому чужому произволу он оказался в положении безработного и в течение больше полугода не найдет ни места, ни дел, к которым мог бы приложить свои мастеровитые руки и творческий, всегда не дремлющий ум, он стал понимать этих здоровых парней, прибившихся к северной российской полосе через рынок, а другого способа встроиться в жизнь стороннему человеку и не найти, хотя если разобраться, рыночная жизнь — это беспощадная неволя, и уроки ее жестоки.
Понимает Петр Агеевич южных парней и в смысле, почему они прибились к русскому народу, почему поменяли благодатное тепло юга на суровый север: здесь больше собрано человеческого добросердечия, здесь лучше чувствуется тепло человеческого дыхания, здесь человеческое тепло можно увидеть даже в воздухе.
С такими мыслями Петр Агеевич добрел до конца забора. И вдруг наткнулся на неожиданную картину, больно поразившую его в самую глубину сердца: на тротуаре, на голом асфальте, опершись спиной на забор, сидела молодая смуглая женщина с тремя младенцами.
Она вытянула босые ноги прямо на тротуар, прикрыв их широкой юбкой неопределенного цвета, ступни ног были давно немытые, открытая голова была тоже не убрана, слипшиеся пряди волос свисали на впалые щеки, почти полностью закрывая худое изможденное, загорелое до темной коричневатости лицо. Черные глаза ее, которые в девичьи года, наверняка, ярко пламенели, сейчас были погасшие и умоляюще-беззащитно смотрели на проходивших мимо людей.
Некоторые прохожие, верно угадавшие непередаваемую трагедию молодой матери, погнавшую ее за тысячи километров спасать детей, бросали монетки в картонную коробку, выставленную на подоле между ног. Она молча смотрела на брошенную монету, не поднимая глаз, только как бы в благодарность чуть наклоняя голову. Кофта на груди ее была до конца расстегнута, обнажая худую, плоскую смуглую грудь, на которой лишь обозначались соски. Правый сосок смиренно держал во рту сонный годовалый младенец, правая ручка его лежала на материнской груди, пальчики на ней временами вздрагивали, а черная головка покойно лежала на руке матери.
По бокам матери, справа и слева, прислонясь к ее телу, сидели еще два мальчика, черноголовые, как и мать, на вид двух и трех лет. Их черные, как у матери, глаза смотрели на окружавший мир осоловело. Все четыре живые человеческие существа, казалось, были отрешены от жизни и бессознательно, покорно, молча ждали решения своей судьбы.
Кто он, вершитель их судьбы? Кто есть тот, кто бросил их под ветхий забор, как ненужный человеческий мусор, на милость посторонних людей, молча, с опущенными глазами идущих на рынок, чтобы, в конце концов, не оказаться в положении этой женщины с младенцами? От кого им ждать избавления от голодной смерти под забором? Они, должно, и не понимали, какой смерч их занес сюда, под этот старый забор, оторвав от родной земли, питавшей их и бывшей им родовой колыбелью. А главное, за что им вдруг такое уготовано? Им, существам, еще дышащим святым божьим духом и непонимающим жизни, для которой они явились на свет в образе человеков?
Вот какая-то пожилая русская женщина наклонилась над ними, вынула из своей хозяйственной сумки полиэтиленовую бутылку с желтой водой, бумажный стаканчик, белый батон и что-то тихо говоря, положила все это к голой груди женщины.
Сидевшая у забора мать троих детей первый раз подняла голову, тихо что-то проговорила, видно, благодаря за милостивое подаяние. Пожилая женщина выпрямилась, перекрестила сидящих и пошла в сторону рынка.
Петр Агеевич, увидя расхристанную женщину на асфальте с ребятишками, оторопело остановился в двух шагах от нее, подумав, что женщине было плохо. Сделав несколько шагов в сторону, он присмотрелся к ней, все понял, тотчас торопливо полез в один карман, в другой, но в карманах было пусто, в них давно не ночевала и копейка.
Петр Агеевич растерянно оглянулся вокруг, как бы ища ответ на вопрос, что ему делать? Пожилой мужчина, проходя в этот момент мимо сидящей женщины, положил ей в коробку пять рублей и, оглянувшись на Петра Агеевича, с горькой, саркастической улыбкой проговорил:
— Мадонна ельцинской эпохи, — и широким шагом, точно убегая, отошел. Скорее, как сука бездворная, голодная со своими щенками приткнулась под забором на солнцепеке, на виду у людей для милостыни, чем мадонна, подумал Петр и вдруг, осененный какой-то мыслью, почти побежал домой.
Дома он застал сына Сашу и, с волнением пройдясь по квартире, спросил у него:
— Ты свободен?
— Да, а что? — заподозривший что-то, ответил Саша, отрываясь от книги, которую читал за столом. — А фотоаппарат у тебя заряжен?
— Заряжен, я его приготовил уже с собой в деревню, — еще больше удивился Саша, заметив волнение отца, поднялся от стола.
— Очень хорошо. Три кадра для меня пожертвуешь? — и, не дожидаясь ответа, спросил: — А деньги у нас есть, ты не знаешь?
— Надо посмотреть в шкатулочке, нашей семейной кассе, — и побежал в родительскую комнату, — оттуда крикнул: — Только одна десятка.
— Не богато, — резюмировал отец, — да ладно, придется и ее взять.
— Последние десять рублей?
— А что делать?
— Конечно, если для необходимого дела, и последняя десятка его решит, то можно и последний грош употребить, — раздался из коридора голос хозяйки, которая как раз, кстати, появилась в квартире, неслышно открыв дверь своими ключами.
Тотчас все сошлись в кухне, в месте экстренных семейных советов. Петр объяснил жене, для чего ему понадобился фотоаппарат и денежка. Его намерение нашло горячий отклик у жены и сына, но у Татьяны Семеновны, как у хозяйки и женщины, родилось более рациональное предложение. Она предложила пойти к этой женщине, которая, возможно, является беженкой из какой-то горячей точки, и, если она еще сидит там, где ее оставил Петр, и согласится на их предложение, то привести ее к себе домой, здесь ее и детей накормить, узнать, чем еще можно помочь и принять в ее положении участие.
— А картошка у нас еще есть и сало, что бабушка из деревни переслала, еще есть, макароны есть, пол-литра молока для малыша найдется, — и с подъемом добавила: — Наварим картошки, макароны сварим, сала поджарим, чай сделаем, — праздничный пир устроим, а малышку молочком напоим.
И они втроем отправились за гостьей. Женщина с ребятишками оказалась на том же месте, где ее оставил Петр Агеевич, и в прежнем положении с детьми. Солнце обливало их своим жаром и слепящим светом. Иногда по забору мышью мелькала тень, но она ни на каплю не освежала ни женщину, ни детей, они и не заслонялись от палящих лучей, должно, все они были дети южного солнца и привыкли к нему с первой минуты рождения.
Саша сходу щелкнул фотоаппаратом с трех направлений, а Татьяна Семеновна присела к женщине и объяснила ей семейное намерение пригласить ее к себе в гости. Южная женщина окинула взором любезное семейство, может быть, за много дней благодарно улыбнулась, глаза ее чуть просветлели, и она без лишних слов согласилась с приглашением, встряхнула младенца у груди, закрыла кофточкой грудь, подобрала юбку и поднялась, позвала встать мальчишек. Саша тотчас взял малышей за ручки и повел за собой, ребятишки молча ему доверились.
За это время домой пришла Катя, она взяла на себя кухню. А Татьяна Семеновна занялась в ванной. Пока женщина, назвавшаяся Фатимой, отмывалась в ванной, Татьяна Семеновна перетряхнула, может быть, уже десятый раз и свой и Катин гардероб и подобрала для Фатимы комплект нижнего белья и верхней летней одежды. Затем из музейной клади извлекла подходящую детскую одежонку, а за одежонкой для малютки сходила к соседке.
Тем временем Петр Агеевич сходил в гараж за машиной и на всякий случай пригнал ее к дому, захватив из гаража по совету жены детскую ванночку.
Через три часа гости, вымытые, расчесанные, одетые в чистые одежды, сидели за столом вместе с хозяевами, и Фатима с тихим, робким сиянием в темных глазах и на отогретом человеческим теплом и лаской лице поведала, как они, жители Чечни, оказались в этом среднерусском городе в качестве нежданных беженцев и ищут приюта у русских под их большим крылом и в надежде на их милость. Так, по крайней мере, ее уверил муж, который в этой местности проходил армейскую службу.
Затем Фатима на чистом русском языке коротко рассказала о себе. Родилась она уже в Чечне, после возвращения жителей Чечни из депортации. О депортации она знает только по рассказам старших, и у нее никакого чувства на этот счет нет. Она росла нормальным советским человеком в нормальной советской стране, училась в советской школе на русском языке. После школы закончила техникум нефти, получила специальность технолога по переработке нефти на местном заводе. Она привыкла жить в стране без национальных границ, а административные границы для простых людей не имели значения. Жили в деревне близ Грозного, а работать ездила на нефтезавод, пока не рожала вот этих детей. Муж тоже жил в этой деревне, но работал механизатором в колхозе. Оба зарабатывали для приличной жизни достаточно, ни в чьей помощи не нуждались, свой дом муж построил сам с помощью колхоза. Но вот началась перестройка, пошли реформы, и все полетело кувырком. Откуда-то появился Дудаев с Масхадовым, Басаевым и другими и затеяли войну с Россией, вроде как рассорились с родной матерью, сожгли всю Чечню.
В войне гибли невинные люди, разрушались города и села, горели дома и школы, во всем виделась жестокость и беспощадность. Чеченцы в этом винили русских, хоть они были и в военной форме, но все же русские, потому все чеченцы встали для отпора, ожесточаясь и зверея. С такими чеченцами стало страшно жить самим чеченцам, а с другой стороны были русские каратели. Муж все говорил, что убивает чеченцев и сжигает их жилье не русский народ, а солдаты Ельцина и бандиты Дудаева, и что он будет искать защиты только у русских. Вот так они оказались беженцами в России, и будут искать пристанища только у русских. Сейчас муж оставил их на приемном пункте мигрантов, а сам поехал в деревню к другу по армейской службе.
Рассказ Фатимы в ее устах прозвучал спокойно и бесстрастно, но за всем этим угадывалась неумолимая фатальность судьбы простого человека, загнанного неведомыми силами в угол. Было только одно ясно, что от бешенства злых сил, потерявших разум от жадности к частной собственности, обречены страдать и гибнуть простые люди, которых черные силы не могут никак ни разделить, ни разъединить. Люди, так или иначе, сопротивляются этому разделению.
Но сопротивление это настолько вялое, слабое, бессознательное, настолько стихийное, неэффективное, что не представляет никаких препятствий для фронтального кровавого наступления капитала.
Слушая и присматриваясь к Фатиме, Татьяна Семеновна обостренным женским чувством глубоко поняла эту горянку, молодую создательницу новых жизней, которые она должна во чтобы то ни стало сохранить для продолжения существования своего племени. Татьяна Семеновна протянула руки к Фатиме, накрыла ее руки своими ладонями и тихо, с материнской лаской проговорила:
— Милая Фатима, как женщина и как мать, я тебя понимаю превосходно. Ни одна мать не может простить убийства своих детей. Кто бы эти убийцы ни были, она будет их проклинать. Эти дети — это жизнь человеческая, ради чего их рожают на свет. Убийцы, пришедшие со стороны, вдвойне заслуживают отмщения, — Татьяна Семеновна под своими ладонями ощутила, как нервно дернулись горячие руки Фатимы, значит, по крови в них проскочил живущий в ней импульс мщения, и может ли он когда-нибудь пригаснуть? А ведь известно, что то, что пульсирует в крови женщины, пульсирует в крови нации.
Татьяна Семеновна крепче прижала руки Фатимы к столу. Проникновенно вглядевшись в непроницаемые глаза Фатимы, она сказала:
— Но природа сделала нас мудрее и сильнее мужчин духом. Для этого она снабдила нас неистощимым источником слез и повелела нам слезами нашими заливать в душах наших пламень мщения и тем самым охлаждать рассудок наш, чтобы мы могли с холодной головой вглядеться в жизнь подальше от нас и вернее оценить все, что делается вокруг, и сделать правильный вывод для себя и для других.
— Простите, Татьяна Семеновна, дерзость мою, — с своей горской горячностью, сверкнув пылкими глазами, возразила Фатима, — что же я должна увидеть из своей разрушенной и разбитой бомбами и ракетами Чечни сквозь дым?
Атмосфера за столом во время обеда установилась доверительная, теплая, любовно-дружественная и побуждала к откровению в мыслях и чувствах.
Катя и Саша увели детей Фатимы в свою комнату и заняли их еще хранившимися детскими игрушками. Тут же сонно сопел малыш. Так что взрослым была создана домашняя обстановка для неторопливой доверчивой беседы.
Пока беседовали женщины, Петр Агеевич только присутствовал молчаливым свидетелем, но он внимательно следил за высказываниями жены и с восхищением одобрял их. Он даже любовался тем, как жена искусно накладывала на свои мысли женский свет и тем входила в доверие пылкого сердца горянки.
Татьяна Семеновна минуту помолчала, погладила кисти рук Фатимы и, широко раскрыв свои небесные глаза, приблизила их к непроницаемым глазам горянки, проникновенно все-таки заглянула в ее темные глаза через потаенные искорки, светящиеся из женской души, и ласково заговорила:
— Милая моя Фатима, ты нас спрашиваешь, что ты должна увидеть из своей горной республики? В таком случае позволь тебе сказать все откровенно и открыть все так, как мы, русские люди, его видим и понимаем. Первое, что мы тебя просили бы или советовали, подтверждая наше с тобой абсолютное равенство, мысленно взойти на вершину самой высокой Кавказской горы, чтобы другие окружающие горы не заслоняли дальнее пространство, и оттуда внимательным взглядом окинуть всю нашу общую с тобой Россию, проникая во все дали и расщелины. И если твой взгляд будет достаточно зорким, то он заметит, что во всей России уже главенствует частный капитал, так как быстро и хищнически прибрал в свои руки всю экономику и финансы, и всю власть в государстве, отодвинув в сторону от них трудовой народ. А свое хищное мурло прикрыл от глаз народа легким цветным зонтиком под названием демократические выборы. Так что, все теперь в нашей стране, милая моя Фатима, делается по велению и под контролем тех или иных владельцев крупного частного капитала. А всякие войны они от веку затевались как внутренняя грызня между владельцами капитала. А всегда гибли в этих войнах с обеих сторон только простые люди, умножая своей кровью и жизнью вседержавный капитал. Не исключением является и нынешняя война на Кавказе, независимо оттого, кто и как ее называет, только не так, как какая она есть. Так что не русский народ ее ведет, хотя как всегда, гибнут в ней русские ребята. Да, от войны в Чечне невинно погибли многие тысячи человек. И в то же время во всей России в год по различным причинам прежде времени умирает и гибнет по миллиону человек таких же невинных людей. И в будущем году столько же людей погибнет, и в последующем году тоже. Так что война в Чечне — только кровавый, наиболее яркий эпизод уничтожения российских людей в колониальной, антинародной кампании по уменьшению населения Российской земли, в первую очередь русских. И еще заметь, умирают-то простые трудовые люди, а не владельцы капиталов. Им в случае чего и за границу дорога открыта, чтобы укрыться от преследований как озлобившихся конкурентов, так и от закона… Так за что же ты должна предъявлять счет простым русским людям?
Татьяна Семеновна ощутила, как сильно задрожали руки Фатимы, и в ту же минуту увидела, каким яростным огнем воспламенились ее черные глаза. Черный огонь! Им может воспламениться только черная душа человека. Татьяна Семеновна даже вздрогнула от такой мысли и, не понимая, отчего испугалась.
Фатима, видимо, заметила испуг Татьяны Семеновны, догадалась, что испугала хорошую русскую женщину огнем своей души, схватила руки Татьяны Семеновны, крепко стиснула ее пальцы своими сухими костлявыми пальцами, а глаза ее мгновенно приобрели теплый цвет спелой черешни, и умоляющим тоном быстро проговорила:
— Простите меня, пожалуйста, Татьяна Семеновна, я чем-то напугала вас. Я ничего плохого против русских не имею… У меня самые лучшие подруги были русские девушки… Мы с мужем даже нашим детям дали русские имена… Мы только за одно упрекаем русских: зачем вы выбираете президентом такого плохого Ельцина? Для всех народов России выставляете его во власть.
— Я не испугалась тебя, Фатима, мне страшно стало за тебя, за всех горцев ваших. Не дай Бог, Фатима, по ложности чувства своей обиды на русских вы откачнетесь от русского народа, от России, — погибните вы без русских в нынешнем страшном мире, который лицемерно называют демократическим и свободным. Россия ведь прикрывает вас, как курица-наседка, от всесветной напасти на трудовой люд малых народов. А то, что вы, кавказцы переживаете, так это не от русских, как кажется всем малым народам, а от нашего общего врага — возвращенного в Россию капитализма. Приглядитесь более пристальным взглядом — вся страна, все народы ее в таком разоре, как и Чечня: десятки городов вымирают, обезлюдиваются, тысячи деревень и сел стерты с лица земли, тысячи заводов, фабрик, шахт, колхозов, совхозов разорены, разрушены, разграблены, десятки миллионов гектаров земли брошены в одичание, изничтожаются леса, загрязняются реки и озера. Так что, я еще раз повторю тебе, милая Фатима, Чечня — это наиболее яркий пример издевательства над людьми озверевшего в своей хищной ярости наживы капитализма. А чтобы быстрее извести все народы России, частный капитал поверг всех нас в страшное нищенство, не дает нам возможности трудиться, лечиться, загнал в резервацию наркомании, алкоголизма, заразных болезней. Детей обрек на неграмотность, невежество, беспризорность, молодежь и здоровых, способных к производству людей — на безработицу. Стала зрима картина, где миллионы людей от детей и подростков до стариков бродят по стране в поисках работы или недоеденного кусочка хлеба. Если бы они собрались все вместе, это была бы гигантская толпа беспросветно обездоленных, униженных и обреченных. Обреченные на вымирание люди спасаются бегством за границу. В кошмарный сон погружена вся страна…
Рассказывая о ситуации в стране и о положении ее людей, утративших свое гордое, благородное, советское существование, Татьяна Семеновна, следила за лицом Фатимы и ее черными глазами. Они становились все внимательнее, все чувствительнее к словам Татьяны Семеновны. Потом глаза Фатимы вдруг расширились, округлились, густые, длинные ресницы стали часто хлопать, рот по-детски искривился, а по щекам покатились слезы. И произвольно вырвалось горячее прерывистое рыдание.
Татьяна Семеновна испуганно вздрогнула от этого нервного рыдания. И Петр Агеевич, все время молча и согласно слушавший жену, болезненно поморщился от слез горянки. Татьяна Семеновна, уже давно переставшая оплакивать свое бедственное безработное положение и привыкшая молча переносить свои семейные невзгоды, очень сочувственно отнеслась к слезам Фатимы и стала ее успокаивать, призывать к терпению и к надежде на что-то неожиданно лучшее.
Фатима, казалось, вняла утешениям Татьяны Семеновны, отерла слезы уголком поданного ей платочка и, кривя губы, сказала:
— Вы, пожалуйста, простите мои рыдания. Я вдруг почувствовала с вашей стороны жалость к нам, вроде как родственное соучастие. Там, у себя, в Чечне, я не плакала и тогда, когда родители погибли от бомбежки, и тогда, когда дом со всем имуществом сгорел, и когда в горах спасались, и когда из Чечни бежали, и когда вот в вашем городе под забором попрошайничала, а вот перед вами и разрыдалась. Видно, я почувствовала всю тяжесть всенародного горя и всеобщей беды, и вот под этой тяжестью не выдержала… Однако что же нам дальше делать? Как спастись от голодной смерти, от человеческой погибели? — На этот раз с этими вопросами, лихорадочно блестя глазами, она по-кавказкому обычаю обратилась к мужчине, к Петру Агеевичу.
Вопрос прозвучал слишком категорично, и Петр Агеевич слегка растерялся и помолчал, размышляя, что ответить этой убитой страшным горем женщине? И как? Она, конечно, ждет ответа за свою судьбу личную, а не вообще, ей со своими ребятишками не до общего горя, и он сказал:
— Первое, что надо, так это не доводить себя до отчаяния, не дать опускаться рукам в бессилии, то есть не потерять голову и силу духа.
Поначалу Петр Агеевич говорил тихим голосом, пристально глядя в глаза женщины. Потом продолжал с требовательной настойчивостью:
— Второе, вы уже сделали самое разумное — приехали к русским людям. Здесь живет чувство, не дающее и постороннему человеку погибнуть от голодной смерти, если, конечно, он сам не обрекает себя на такую гибель и ведет себя открыто перед людьми. И, в-третьих, что еще можем посоветовать? Что себе, то и вам. Мы вот с женой тоже оба безработные. Она работала инженером-конструктором, я — слесарь. При советской власти жили припеваючи. Но вот пришел капиталист, и нас — на болото. Хочешь жить — барахтайся в трясине. Так вот, нам надо правильно понять то, что с нами происходит, и отчего все произошло. И не гневаться друг на друга, не противопоставлять рабочего против того же рабочего, крестьянина против крестьянина, не настраивать чеченца против русского, а русского против чеченца, потому что простые люди друг перед другом ни чем не провинились. И все, что произошло с нами, это — отмщение капитализма за то, что русский пролетарий вместе с крестьянством в 1917 году разорвал ту рабскую цепь, которой к тому времени мировой капитал опоясал весь шар земной. Теперь, как и раньше, чтобы разбить капиталистическую цепь эксплуатации потребуется великая борьба, может быть, вторая российская революция. К этой борьбе будем все готовиться. Эта подготовка много чего потребует, где главное будет сплоченность трудового народа. Поэтому сейчас надо приспособиться к тому, чтобы пережить этот срок и сплачиваться в единую силу. Вы с мужем правильно решили на это время приютиться на земле, земля никогда не отвергала трудящихся на ней. Вам с мужем придется начинать сначала. Говорите, что муж поехал в деревню к другу армейскому. Может это и станет для вас хорошим началом. Вот такой мой совет вам. Потребуется наша помощь, дверь наша для вас всегда открыта, адрес вы теперь знаете.
Фатима доверчиво смотрела на Петра Агеевича, переводила взгляд на Татьяну Семеновну, и темнота ее глаз постепенно оттаивала, светлела, лицо избавлялось от затвердевшего на нем выражения озабоченности и обреченности.
До ее слуха доносились веселые голоса ее детей из детской комнаты, они грели ее сердце. Фатима горячо принялась благодарить хозяев за все их доброе, за их все русское…
Петр Агеевич подвез Фатиму с детьми к миграционному пункту. И так удачно все получилось, что там свою семью ждал отец, приехавший за ней с другом, чтобы забрать ее и везти в деревню. Этому известию громко порадовались в семье Золотаревых.
И грусть, и радость
Когда в домашней кассе оказался денежный запасец, Татьяна Семеновна позволила себе какой-то моральный отдых, по крайней мере, хоть по ночам не маялась мыслью, чем кормить детей и мужа в завтрак. На кухне у нее было под руками кое-что мясное и молочное, и высшего сорта макароны и мука. Но Татьяна знала, что краткое благополучие может враз оборваться. И все-таки душа получила отдых. И физических сил, казалось, прибавилось, так что Татьяне Семеновне захотелось присесть к зеркалу и пристальнее посмотреть на себя.
Придя с рынка, оставила сумку на кухне и, пока с лица не спорхнула уличная свежесть, она прошла к себе в комнату и присела к зеркалу. Конечно, за эти три-четыре дня она немножко посвежела: много ли надо молодой женщине? С лица у нее спала мрачная озабоченность, но в своем выражении неразрешимой тягостной заботы лицо ее по-прежнему мало чем изменилось.
По своему очертанию лицо ее вроде бы оставалось прежним, сохранило на себе природную красоту и гармоничность черт, все было на месте, и все было другое. Исчезли пылкость и заразительный блеск в глазах, воодушевленность и живость выражения, свежесть и розовая чистота кожи — все, что делало ее красоту одухотворенной и неотразимой.
Вглядываясь в детали лица, она ужаснулась тому, что лицо ее, не знавшее ранее никаких косметических подрисовок, покрыла сероватая бледность, резко обозначились скулы, заострился подбородок, старчески увяли щеки, явились морщинки, а главное, угасли глаза, словно стерли с лица всю прелесть и привлекательность. Словом, на когда-то красивом лице для нее самой появилось что-то чужое, непривлекательное, что несет на себе измученный, изнуренный человек, — и это всего лишь за полуторагодичное время безработицы, по существу за время нищенской и бесправной жизни.
Так, разглядывая себя и стараясь отгадать, что с ней произошло, она просидела перед зеркалом довольно долго… Вглядываясь в лицо, она то разглаживала морщинки, то растягивала обвисшую кожу, то выравнивала складки на шее, то энергично кулаками натирала докрасна щеки. Минутами ей казалось, что она возвращала лицо к лучшему, словно умывала его после пыльной работы. Но, к сожалению, никак не менялись притухшие глаза со своей синей глубиной, мнилось, блеск их угас безвозвратно, как безвозвратно погасло былое радужное состояние души, где сейчас было сумрачно, гнетуще и холодно.
Она перебрала в памяти близких и дальних подруг и сделала вывод: гаснут все, но не от возраста, а от беспросветности жизни, только одни медленнее угасают, еще хорохорятся, а другие с более чувствительным сердцем, так же, как и она, гаснут на глазах. Подумав, заключила: Всему вина — игра в фантики, — и сама себе пояснила: — Пугают нас наперед былыми очередями… и коммунистами. А мы ходим с пустыми сумками вдоль свободных, без очередей, стоек, глазеем на сумасшедшие цены и хохочем, как дурочки. Вот когда узнали, что такое чума для женщин-хозяек, — цены.
— Тьфу, что это я позволила себе совсем раскиснуть, — сказала она, встряхивая головой и поправляя прическу.
Она перешла к швейной машинке, стоящей у окна, и взялась за выкройки. А работа, увлекающая к творческим находкам, и есть самое лучшее средство, чтобы подлечивать душевные раны, облегчать сердце, перегруженное тяготами быта. Она решила, пока к ней пришли светлые минуты, сшить Кате в честь окончания учебного года хорошее платье. Устроят ведь одноклассники себе праздничный вечер, где девочки будут блистать в обновках, и пусть ее дочка выглядит не хуже тех, кто нарядятся в платья, купленные или сшитые за дорогую цену.
Но сегодня работа не очень увлеченно пошла: навязалась мысль, что еще год, и Катя попросит платье на последний школьный бал. Она, мать, разумеется, для выпускного вечера постарается. Но будет ли бал с последним школьным вальсом для Кати радостным и безмятежно-счастливым? Катя на этом выпускном бале не может не предчувствовать того, что когда она шагнет от порога школы, перед ней разверзнутся неизвестность и безнадежность судьбы.
Это перед нею, Татьяной Куликовой, когда-то будущее ее расстилалось светлой и широкой дорогой от самой школы. Она твердо знала, в какой институт поступит, какую специальность получит, где и кем станет трудиться, и для чего будет работать, как, наконец, устроит свою жизнь. У Кати же над будущим ни малейшей определенности, а главное, нет ясной цели жизни. Понятно одно — надо куда-то пробиваться, а куда? — хоть куда-нибудь. Сейчас все больше говорят о том, что женщине не надо работать, но ведь без работы на общественном поприще — это жить неполноценной жизнью, как вроде стоять у вещевой торговой палатки! Татьяна Семеновна провела первую строчку и бессильно опустила руки, вернее, руки ее сами по себе упали в какой-то странной немощности, что в последнее время с ней случалось очень часто, и, как только она поймала себя на этом, слезы горячо обожгли глаза.
— Мама, что-то есть хочется. Мы не скоро будем обедать? — отвлек ее сын, вышедший из детской комнаты и остановившийся в дверях.
Вместо одной мрачной мысли к Татьяне Семеновне пришла другая, еще больше ранившее материнское сердце. Она поднялась, подошла к сыну, ласково обняла костлявые плечики мальчика, увлекла на кухню, как бы виновато говоря:
— Пойдем, перекуси хлебушка с молочком, я только что принесла из магазина, хлеб свежий, мягкий, а когда соберутся все, пообедаем вместе, — она не сказала сыну, что приметила, когда за столом собираются все разом, как-то экономнее все же получается, но это заметно только хозяйке. А чувства матери с этим спорят: дети никогда не ограничиваются только режимными завтраками, обедами и ужинами и, когда по привычке открывают пустой холодильник, у нее обрывается сердце.
— А папа сегодня в гараже, все токарничает?
— Папа должен быть в гараже, хоть такую нашел работу.
— А все же заработок какой-то получается, — по-взрослому, с пониманием добавил сын. — Кончу занятия, стану ему помогать, — подумал и добавил: — Такую работу, подучившись, и я смогу делать.
— А что? И сможешь, тем более и станок дедушка дал тот, на котором и школьники упражнялись, — поддержала мать. И они размечтались, сколько Саша за лето может обточить черенков, а то и еще каких-либо вещиц.
Вечером Петр пришел только к ужину и был в хорошем настроении, он славно поработал и, хотя лопатки на плечах и поясница подустали, но такая усталость ничто, ежели успешно поработалось. Не так, бывало, на заводе уставал, а домой шел легко и весело, на крыльях души летел, а нынче о работе на заводе только и помечтается с доброй и горькой мыслью. Впрочем, о былом своем все больше грустится, и о товарищах по работе с печалью вспоминается. Встречи иногда случаются то в троллейбусе, то просто на улице, но как-то все с грустью, но все равно, когда все это как-то мелькнет в памяти, сердце согревается. Ушло все, ушло, или, вернее, не ушло, а затоптано все, разорено все и растащено по частным карманам. И теперь его случайная работа, если даже он ею за подработок и доволен, если даже он видит для себя хороший результат, но получается не для чести все, а для выживания. Только и порадуется перед детьми, которые еще не знают, что значит работать для чести, и может статься, не узнают по теперешней жизни, что такое работать для чести, для радости, не только своей, а и людской.
Дети, угадав хорошее настроение отца, рассказали ему о своих успехах, с какими будут заканчивать учебный год, уверены — результаты будут отличные. Отец умел делать в семье так, что радость каждого становилась радостью всех. Потому и дети несли в семью, родителям, только радость и уже умели наполнять общую семейную жизнь счастьем. Они это уже хорошо поняли и старались ради общего семейного счастья. Если бы была другая жизнь вообще, была бы, как прежняя, советская жизнь, то их стремление и умение нести радость в семью вышло бы и за семейный круг, и других людей наделяло бы радостью. Но по всему видно, им придется жить иной жизнью, где радостью люди делятся только сами с собою и прячут свою радость в безвестности, а жить с радостью в безвестности — одна мещанская серость.
Катя рассказала, что завтра в школе устраивается олимпийский марафон старшеклассников, вроде какое-то состязание лучших учеников из параллельных классов по всем основным дисциплинам. На состязании будут представители институтов, чтобы ориентировать будущих одиннадцатиклассников, в какие вузы себя готовить. Она в числе лучших отобрана на эти состязания. Но она уже и без этого выбрала себе предмет для будущего вуза. Завтра только проверит себя, но надеется на успех по всем предметам, а это посулит возможность на получение медали. Она немножко хвасталась, но родители верили в ее успехи и обменялись улыбками, в которых отразилась радость за уверенность Кати в своих силах. Она уже выросла и готовила сама себя к самостоятельности. Татьяна Семеновна показала мужу взглядом: Вот какая у нас дочка. А отец ответил выражением радости на лице: Выросла наша Катя, а мы этого как-то и не заметили. Этот свой разговор они продолжили позже и ночью. И за много ночей сон впервые подступил к ним в радости…
Удар в материнское сердце
На другой день поутру все разошлись по своим делам, дети — в школу, а родители, как весь год, — по своему порядку неопределенности. Домой собирались порознь в разное время. Первой, как всегда, дома была мать. Сначала похлопотала на кухне, а потом успела наметать платье Кате. Затем заявился Саша, а к четырем часам прибежала Катя, но бежала не от ощущения голода, который ее постоянно сопровождал из школы, а от радости успеха. В квартиру ворвалась, как на крыльях, и всю жизнь семьи наполнила торжеством победы.
— Вот он Диплом первой степени! — заверещала она от двери.
— По всем шести предметам, что выносились на марафон, я получила высшие баллы одна из всех участников, — она кружилась по комнате, как бы вальсируя и размахивая Дипломом. — Приказом по школе мне засчитали сдачу всех экзаменов. Ура! Ура!
Саша пытался достать из ее руки Диплом, у него этого не получилось, тогда он захватил сестру за талию и остановил от кружения, достал, наконец, Диплом, рассмотрел его на свет и несколько раз прочитал. Мать еще раз прочитала Диплом, испытывая ту огромную радость, которая дается только матери и которая только матерью и переживается, а радость, исходящая от дочери на мать, казалась подарком судьбы.
Брат Саша смотрел на сестру с гордостью, но с мальчишеской степенностью и мужской выдержкой, как бы остужая неумеренную похвальбу сестры, сказал:
— Такого никогда не было, чтобы раньше освобождали от экзаменов.
— А теперь вот есть. И не освобождают от экзаменов, а досрочно засчитывают. Мы ведь состязались в открытую больше, чем на экзаменах, зачем же нас второй раз экзаменовать? — пояснила Катя и дернула брата за челку.
— Только тебя одну освободили от экзаменов? — все еще что-то за сестрой подозревал Саша.
— Не только меня, а всех, кто занял призовые места.
Татьяна Семеновна крепко обняла Катю, поцеловала ее в обе щеки и сказала с материнским волнением:
— Молодец, Катенька, поздравляю тебя с победой, — и увлекла детей на кухню, для них пришло время обеда, а отец будет обедать один, так как не ведомо, когда явится домой. А обед хозяйка сегодня приготовила в полном комплексе.
За обедом Катя, все еще находясь в радостном возбуждении, со всеми подробностями рассказала об олимпиадном марафоне: как он проводился, как подводились итоги и присуждались места и вручались дипломы. А представители институтов объявили, кого они хотели бы видеть в своих вузах на следующий год из выпускных классов, после такого марафона будет зачисление в вузы без экзаменов, а Катю записали представители почти всех институтов. Она рада, что в марафоне участвовали и ее друзья: Павел, Андрей и Рита. И их тоже пригласили в институты. Ребят пригласила еще школа милиции. И еще Катя сказала о том, что в состязаниях она не чувствовала никакой робости, не испытывала затруднений ни перед одним вопросом, напротив, находилась в состоянии подъема и творческого вдохновения, и за эти часы она окончательно и бесповоротно решила — она станет ученым историком.
— А мы с отцом думали, что ты пойдешь по нашему пути — по заводскому, станешь инженером, и ученым инженером можно быть, а почему так думали? Математика и физика без трудностей тебе даются.
— Нет, мамочка, по вашему профессиональному пути я не пойду. Вашу жизненную позицию я принимаю, позицию рабочих, и останусь на ней твердо, а профессионально — нет, не подходит мне по характеру. Поэтому не привлекает меня заводская специальность. Во-вторых, на вашем примере поняла, что именно с работой на заводе, особенно для женщины, нет никакой уверенности и гарантии постоянства… Это не в советской стране, мамочка! На частном заводе, как я продумала и поняла, рабочий человек непременно попадает в зависимость от эксплуататора. Не желаю я в экономическое рабство добровольно идти. Тем более что я добьюсь Медали и свободы выбора вуза государственного. В-третьих, меня увлекает история, в ней я найду возможность научных познаний общества и государства, — с детским простодушием проговорила Катя. И все это сказала с твердой решимостью и такой настойчивостью отклонила всякие иные рекомендации родителей, и всякие споры о ее специальности тоже отклонила.
Мать хорошо поняла дочь, когда-то сама проявила подобную строптивость, в тайне порадовалась и за ее самостоятельность и целеустремленность в приобретении специальности, и за правильность суждений о нынешней жизни и судьбе молодых людей.
— Что ж, Катюша, должно быть, ты правильно сделала, что заранее выбрала себе специальность, — проговорила Татьяна Семеновна.
— Не я ее выбрала, а она меня выбрала, — история, — рассмеялась Катя.
— Вы друг друга выбрали, — с глубокомысленным видом уточнил Саша.
— Это, наверное, и самое важное, когда история тебя увлекает, а ты ей предана, — положила мать руку на голову Кате, словно благословляя ее, пригладила волосы, а потом добавила: — Не будем все вместе головы ломать над твоим выбором. А исторический факультет и в нашем педуниверситете есть, — добавила из того, о чем они не раз обсуждали с мужем. Но она, Татьяна Семеновна, уже опоздала со своей материнской подсказкой и со своим родительским влиянием на выбор дочери дальнейшего пути в жизнь и на выбор своей жизненной цели, а там, возможно, и своей жизненной позиции.
— Нет, мамочка, я буду учиться в МГУ, — с некоторой возвышенностью заявила дочь, с категоричностью ОТКЛОНЯЯ тайную надежду матери.
— Чем особенным привлекает тебя Московский университет? — спросила Татьяна Семеновна, не чувствуя, однако, особенной уверенности в том, что задала нужный вопрос и что сможет повернуть мысли дочери в том направлении, какое предопределяла жизнь семьи, где еще скрывалась возможность родительской поддержки.
— Мама! — удивленно воскликнула Катя. — Да ведь это же самое престижное в стране высшее учебное заведение, известное всему просвещенному миру — Университет имени Ломоносова! Да и Москва — мировой научно-культурный центр! — у девушки глаза горели радостным восхищением.
Татьяна Семеновна ласково улыбнулась и поцеловала Катю, она поняла, что дочь с восхищением таким говорила о своей заветной мечте, а что может быть большим счастьем, кроме осуществления мечты, но и горше ничего не бывает, когда мечта неожиданно разбивается. И Татьяна Семеновна, тая горькое свое знание жизни, настороженно заговорила:
— Ты, доченька, незаслуженно принижаешь наши местные институты. В них тоже немало замечательных ученых — доктора наук, кандидаты, профессора, хорошие научно-испытательные лаборатории, есть научные школы, ведутся научные разработки и исследования. Из стен наших вузов вышли видные деятели наук, изобретатели, замечательные организаторы производства, прославленные учителя и другие специалисты.
— Ах, мама! — вскинула руки Катя. — Да это же все равно — провинция!.. А в провинции и институты провинциальные и ученые провинциальные.
Татьяна Семеновна поняла, что дочь повторяет ЧЬИ-ТО чужие слова, возможно, даже слова какого-либо учителя, который учился в московском вузе и считает себя выше учителей, вышедших из местных вузов. Матери было немного больно, что ее дочь, как и другие нынешние молодые люди, повторяет чужие слова и живет чужими мыслями во вред себе. Ей хотелось направить дочь на свой образ мыслей, убедить ее в ошибке. Она спокойно проговорила:
— Но ведь сотни тысяч превосходных специалистов различных профессий для народного хозяйства, науки, образования, медицины подготовили именно провинциальные вузы. А наука — она одно целое и не делится на центральную и провинциальную.
— Да знаю я все это, не маленькая, — горячо возразила Катя, — но Московский университет дает своим выпускникам все же более высокий интеллектуальный взлет. Его студенты имеют возможность еще во время учебы вращаться в научных кругах. А что в нашем любом вузе?
Татьяна Семеновна понимала некоторый резон в возражении дочери. Но она имела свои соображения о жизни — более практичные потому, что были уже пережитые ею, и пока не познанные дочерью. Она еще привела, как ей казалось, несколько убедительных доводов в защиту местных институтов, стараясь одновременно повернуть сознание Кати к тому, что не все просто строится в жизни, особенно в нынешней жизни, которая нынче утверждается на дележе богатств, сделанных сообща народом, на дележе людского труда и самих людей, что условия, в которых строила свою жизнь она, ее мать, обманным порядком отняты у людей труда и — если трудовые люди не опомнятся, — отняты безвозвратно. Их отняли именно у трудящихся и, похоже, не собираются возвращать. Она видела, что дочь слушала ее внимательно, что даже соглашалась с тем, что утверждаются новые условия и для учебы, и для жизни специалиста и ученого в обществе. Но в выражении лица дочери все больше проступали упрямство и непреклонность. Под конец мать сказала:
— Понимаешь, Катенька, многое часто зависит не от того, где учатся, а как учатся, и не от тех, кто учит, а от тех, кто учится.
— Вот-вот, потому я и хочу использовать сполна и то, что есть у меня, и то, что могу получить от будущих учителей-академиков. Это будет называться возможностью развить свои задатки в талант.
Татьяна Семеновна поняла, что Катя в своих намерениях утвердилась окончательно и обдумала возражения в защиту достижения своей цели. И мать не сразу решилась сказать дочери все напрямую, что диктует им жизнь: было и жалко дочь, и стыдно, и больно оттого, что не могут они, родители, поддержать расцвет проявившихся в дочери дарований, она сказала только:
— Ты, спасибо тебе, молодец, что снимаешь с нас самую большую головную боль и самостоятельно получишь возможность поступить в вуз, выбрала себе специальность по душе, — мать привстала, взяла голову дочери в горячие ладони и поцеловала в лоб. — Ты — умница, мы гордимся тобою, ты славная девочка, вступаешь в жизнь с достоинством.
Татьяна Семеновна помолчала, протянула руки по столу, разгладила клеенку, обдумывая, как сказать главное, что она должна знать, но сказать так, чтобы не огорчить дочь, не сделать ей больно и обидно. А Катя ответила на последние слова матери:
— В моих успехах по учебе ваших трудов не меньше, чем моих, — и, изловчившись, щелкнула брата по носу. — Соображай, воин!
Саша молча отмахнулся от руки сестры, как от мухи, — он уже научился тоже кое-что соображать по жизни, в том числе и от сестры. А мать уже решалась, с болью в сердце решалась, сказать то главное, к чему никак не могла подступиться. Она, стараясь придать своим словам ласковость и материнскую обстоятельность, и сделать так, чтобы дочь не заметила ее сердечного волнения, проговорила:
— По теперешним порядкам жизни нам материально трудно будет тебя учить в Москве, Катенька. Училась бы в нашем пединституте, тут — домашнее дело, — и она рассказала, как облегчится дело и для семьи, и для нее в отдельности, когда все будет у нее по-домашнему, на готовом.
— А Московский университет, выходит, для избранных, для чад богатых родителей, а не для способных? Дудки!
— Дело даже не в том… Дома ты будешь освобождена от всего постороннего, никакие заботы по быту не будут обременять тебя, и ты можешь полностью отдаваться только учебе, — возразила Татьяна Семеновна, внимательно всматриваясь в лицо дочери.
Но и эти слова матери не смутили Катю, как будто она их давно знала и приготовила на них ответ, она только чуть улыбнулась и отозвалась:
— Ты хочешь оставить для меня все, как было до моего совершеннолетия и даже наперед, так? Но у меня уже сами по себе кончаются школьные годы и годы материнской опеки, и наступает самостоятельное будущее, мамочка, не обижайся, пожалуйста, мы в этом обе не виноваты. А потом, ты сама последовательно внушала мне мысли о предстоящем самостоятельном будущем, в том числе на своем личном примере. Во-вторых, ты приучила меня к хозяйственной самостоятельности по дому, к самообслуживанию — и сварить, и изжарить-спечь, и постирать, и подштопать, скроить и сшить, и в магазине, что надо выбрать. Так что в делах по самообслуживанию я вполне подготовлена. И с подругами я умею ладить, а с порядочными сумею совместное жизнеустройство поставить, с этим у меня тоже проблем не будет, ну, а в случае чего — за себя постоять сумею, вплоть до средств самбо. Так что по всем житейским делам будьте за меня спокойны.
Татьяна Семеновна на юношескую самонадеянность дочери улыбнулась с материнским сомнением, в котором проступала еще мысль: дитя ты еще. Но Катя не дала ей возразить и продолжала:
— Материальная сторона, конечно, будет трудной, но, думаю, без особых лишений для меня и вполне разрешимой для вас.
— Чем в нашем теперешнем положении мы сумеем тебе помогать при так называемом бесплатном образовании? На билет до Москвы да на первый случай что-либо соберем, накоплений, ты знаешь, у нас нет. Какие собрали при Советской власти сбережения, израсходовали за время реформ, да и ограбили неоднократно их у нас, хорошо в советское время машину купили. Вот разве ее продать?
— Папа не согласится, — в один голос возразили дети.
— Да и то: она нас нынче выручает — все же свой транспорт, — добавила мать, чувствуя, однако, как что-то сжимается в груди и затрудняет дыхание.
— Не все же время вы будете безработными, — не очень уверенно попыталась сама себя утешить Катя, но тут же с бодростью добавила: — И стипендию буду получать…
— Какая там стипендия? — усмехнулась мать. — Минимальная зарплата восемьдесят рублей — кто на нее живет? Это меньше, чем восемь рублей в мое студенческое время, но я на восемь рублей могла прожить неделю, да еще в кино сходить. Ты на восемьдесят рублей сможешь только раз-два пообедать, а если говорить о месяце, то и на чай с хлебом не хватит. А другие расходы? Их ведь не избежать — ты все же девочка… Да что говорить, — жизнь расходов требует каждый день, — пыталась мать как можно реальнее рисовать картину студенческой жизни дочери, а то, что ей, матери, в подробностях было ведомо, Кате представлялось еще в легких красках.
— Я обязательно добьюсь повышенной стипендии, — все еще не сдавалась Катя, думая, что сейчас студенты как-то выживают и учатся, и не бунтуют, и не выходят на площади, значит, что-то есть такое у них, что их поддерживает, будет такое и у нее.
Но у матери было свое понимание жизни, и она стояла на своем, чувствуя, как скапливается в ней раздражение против детского упорного непонимания всего предстоящего, но раздражение надо скрыть — оно не лучший помощник, когда надо переубедить девочку.
— Ну, и что — повышенная стипендия? — возразила мать, но возразила не только с терпением, — но и с теплотой к Катиной наивности. — Пусть у тебя будет тысяча рублей стипендия — это на десять-пятнадцать дней больше чем скромной жизни… Такое оно нынче бесплатное образование.
— А остальные двадцать дней — с вашей помощью, — весело, как о давно продуманном, сказала Катя. — Забросит папа два мешка картошки, хватит на первую половину учебного года, дополнительно подкуплю макароны, крупу, к чаю — варенья из дома прихвачу. Бабушка с дедушкой салом снабдят, две-три баночки топленого масла, вот и хватит студентке, что еще надо?
Татьяна Семеновна вздохнула, хотела, было уже сказать: Ладно, поступишь в Московский университет, а там видно будет, перевестись не трудно будет, но не сказала, еще год впереди, а за год много воды уплывет, а за ней и мысли одни уплывут, а другие приплывут, приплывет и понимание того, что такое молодой девушке жить на одной картошке, да еще с оглядкой, да еще без овощей, без мяса и без молока.
Саша, однако, посветлел лицом и весело смотрел на сестру. Он внимательно слушал разговор матери с Катей и все примерял на себе — такое же предстоит и ему, может, и разговор состоится такой же, только не с матерью, а с отцом. А радовался за сестру оттого, что она нашла выход из безвыходного положения, так и он найдет, когда подоспеет и его пора. Саша понимал Катю, был доволен за сестру, и мать как будто согласилась с ней. Но здесь произошло нечто совершенно неожиданное. Катя, увлекшись мечтой об организации своей студенческой жизни, ничего не подозревая, не подумав, сказала:
— А потом и подработок можно найти.
— Это какой же, например? — тотчас насторожилась мать, почувствовав, как вдруг сердце ее вздрогнуло, будто на него дунул леденящий холод.
Саша опередил сестру с ответом. Не ведая о глубинах материнского сердца, но уже способный понять пагубность нравственных падений молодежи, он тотчас и наивно по-своему объяснил: смысл сказанного сестрой:
— Вот так! В компанию интердевочек подашься, об этом все время у школьников разговоры. Но ведь этих интердевочек проститутками обзывают.
Но еще раньше, чем проговорил Саша, Татьяна Семеновна что — то подозрительное поймала в словах Кати, но промолчала, хотя почувствовала, что будто молнией, страшно больно обожгло ее сердце, мгновенно лоб стал влажным, перед глазами поплыли желтые круги, перехватило дыхание так, что она в первую минуту физически не могла возразить дочери, чем и воспользовался Саша. Да и сознание ее, не подготовленное к чему-то подобному, не до конца схватило весь смысл дочерних слов, может быть, только это помогло ей справиться с первой вспышкой материнского отчаяния.
Не по-детски сказанные мальчиком слова прозвучали не громом, не тем визгом, который пилит мозг, а тем жутким земным голосом, какой невыносимой болью стискивает сердце и уже никогда не отпускает его или, если отпускает, то только для того, чтобы при случае повторить эту боль. Татьяна Семеновна с трудом собрала свои силы и, сама того не понимая, для своего успокоения направила на сына все внимание, как бы показывая Кате, что это он, несмышленыш, выдумал что-то неразумное, достала его по макушке, говоря:
— Кто тебя научил таким грязным словам? Такая пошлятина в нашей семье никогда не позволялась, — она не допускала ни малейшей мысли, что какие-нибудь дурные и грязные слова могут как-то прилипнуть к ее дочери.
Катя не тотчас сообразила, что по тому времени и по той ситуации, в которых вынуждены жить нынешние студенты и вообще вся молодежь, слова о девичьей подработке по другому, как их истолковал Саша, и не могут быть поняты. Катя подавленно и растерянно молчала, переводя виноватый взгляд от Саши на мать.
— Зачем куда-то ходить учиться всякому? — между тем спокойно и резонно говорил Саша, не уклоняясь от маминого шлепка за то, что он все-таки произнес грязное слово, за которое и получил шлепок от матери, да и от Кати он непременно бы получил подзатыльника, если бы она не чувствовала себя виноватой. — По телевизору чему хочешь и не хочешь, научишься. Вот и она тоже из телевизора взяла, — кивнул он в сторону сестры.
Теперь только до сознания Татьяны Семеновны со всей ясностью дошли и сами слова, сказанные Катей, и их смысл, и весь тот трагизм, перед которым оказалась жизнь ее дочери, тот ужас, до которого их всех довели строители новой жизни на капитализированной закваске. Татьяна Семеновна посмотрела на дочь большими, остановившимися глазами, в которых отразилась непостижимая материнская боль, и почти простонала:
— Запомни, доченька, если такое случится, я лишусь жизни.
Слезы, которых она уже не могла сдержать, крупными каплями покатилась по ее впалым щекам, она поднялась и, опираясь на стену, прошла в ванную, скрываясь со своими слезами.
Катя, еще не до конца осознав свою вину, побледневшая и потрясенная случившимся с матерью, сидела неподвижно, растерянно глядя то в сторону матери, то на брата.
— Когда ты принесла свой Диплом, я подумал, что вот какая ты большая и умная, а ты — дура! — сердито выговорил Саша.
— Иди к матери, что там с нею?
Катя вскочила, опрометью бросилась в ванную, обняла склонившуюся на стену мать и виновато запричитала:
— Прости меня, мамочка, родная, ведь я только пошутила… Я, действительно, дура, не подумавши, ляпнула. Прости, родненькая, пожалуйста…
— Да ладно уж… и я тоже возомнила бог знает, что… Помоги мне дойти прилечь на диван… Сердцу что-то больно, — слезы у нее высохли, она испугалась боли в сердце, а сердечный жар, должно быть, и высушивает в первую очередь слезы.
Дети вдвоем осторожно повели ее из ванной и бережно опустили на диван, подложили под голову подушку и прикрыли пледом. Опираясь на детские плечики и глядя на дорогие детские лица, она видела их испуг и беспомощную растерянность, и с еще большей силой ощутила, как кровно они ей дороги и какие они беспомощные без материнской любви и заботы, и как ей надо быть мудрой и уметь сдерживать себя, и владеть собою, быть предупредительной в своих словах, чтобы не только беречь их, но и не обижать их, пусть это будет очень уж по-матерински, но кто знает, какую рану детскому сердцу наносит материнская обида. Так думала Татьяна Семеновна, превозмогая сердечную боль, чтобы ее не видели дети, да и самой ей очень не хотелось знать о ней, но ее старание только больше усиливало общее напряжение во всем теле, отчего лицо ее еще больше обливалось потом.
Вглядевшись в бледное и потное лицо матери, Саша на правах и невиновного и мужчины скомандовал сестре:
— Иди, звони, вызывай скорую.
Мать не возразила, и Катя метнулась к телефону вызвать скорую.
Врач приехал поразительно скоро, так что дети не успели до конца осмыслить всего, что случилось по их вине с матерью.
— Хорошо, радиоприказ принял почти у вашего дома, успели перехватить… Черт-те знает, что навалилось на людей: от стенокардии к инфарктам. Круглые сутки мечешься, — говорил врач, осматривая Татьяну Семеновну, а потом стал молча прослушивать ее сердце. Врач был пожилой, толстый и, казалось, очень, расчетливый в своих движениях, обслушал грудь Татьяны Семеновны, молча свернул провода аппаратов, приказал молодой медсестре, которая пришла и была вместе с ним, сделать укол, стал молча выписывать рецепт, потом подсел к Татьяне Семеновне на диван, похлопал ее по руке, сказал:
— Раньше не было сердечных приступов? Надо обратиться в поликлинику для наблюдения: стенокардия вас прихватила, правда, в первоначальной стадии. Пока придется вам поостеречься со своим сердечком, слабоватое оно у вас, три-четыре дня полежите, поглотайте эти вот таблеточки… дорогие, но надо, а на будущее следовало бы поспокойнее ко всему относиться, впрочем, нынешнее время…
— Это только ОНИ там могут ко всему спокойно относиться, — проговорила мать все еще бесцветными губами.
— Да… — многозначительно произнес доктор. — Мы, кардиологи скорой, почти все смены на колесах… Но все-таки нам надо как-то поспокойнее, вон они галчата… Деньги хоть на лекарства есть?
— Да уж что-то соберем, — слабым голосом ответила Татьяна Семеновна, в уме прикинув собравшиеся за последнее время деньги.
— Беречь надо мать, — поерошил волосы на голове Саши доктор и, посоветовав еще раз соблюдать его рекомендации, пошел вслед за сестрой к двери.
Саша увлек Катю проводить доктора, оба они по-взрослому благодарили его, потом Саша задержал Катю у двери и полушепотом распорядился:
— Я сбегаю в аптеку, а ты пиши бабушке письмо, чтобы приехала, без нее нам не выходить маму.
Но мать расслышала его шепот и возразила:
— Да ведь на конверт сколько денег тратить, отлежусь я, ничего.
— Пиши, — настойчиво приказал Саша, — как раз еще к автобусу поспеем, передам с кем-нибудь из пассажиров, а может, водитель возьмет, попрошу.
Письмо бабушке взял водитель, и к ночи известие о болезни Татьяны Семеновны с тревогой прочитали все Куликовы.
Всесветный зов — Мама!
Петр Агеевич событий в семье не предчувствовал, и весь день спокойно провел со своим станком. За последние дни он обточил десятков пять черенков. Дальше шло полное просушивание: легкий, гладкий черенок шел в продажу все же бойчее. А о возможных негаданных событиях в семье он никогда и не думал — так у них с Татьяной все хорошо строилось, что сердце никогда ничего не предчувствовало. Из гаража он вернулся только к вечеру и уже по выражению лица сына, открывшего дверь, догадался: что-то случилось. Саша подтвердил:
— Маме было плохо, но сейчас — ничего, — старался сын тут же успокоить отца.
Петр бросился в зал, где еще лежала Татьяна, стал возле нее на колени и, пристально вглядываясь в ее лицо, забросал тревожными вопросами: что произошло? отчего? звали скорую? что сказал врач? купили ли лекарства? Вопросы его были испуганными, чуть ли не паническими — ему еще ни разу не приходилось видеть жену такой больной, он испугался, чувствовал беспомощную растерянность и не знал, что ему в таком случае делать, и спросил:
— Может, нам мать позвать? — он спросил вроде спокойно, однако его слова прозвучали из того вечного зова людей, когда они из несчастья, кличут: Мама!
Татьяна попросила его сесть к ней на диван, взяла его руку в свои влажные ладони, улыбнулась бледными губами и со спокойной веселостью отвечала, что Саша уже отправил письмо в деревню через водителя автобуса, что врач скорой побыл, ничего опасного не нашел, выписал лекарства, и дети их купили, что сердечный приступ у нее случился от глупой шутки Кати, но ее ни в коем разе он не должен винить и даже не делать намека, потом добавила:
— Девочка ни в чем не виновата, напротив, может быть, что мы с тобой виноваты.
— А мы в чем виноваты? Что не умеем украсть, урвать чужое, народное, обмануть, что означает по нонешнему быть предприимчивыми? Так, с этой стороны я больше виноват, один, а не вдвоем мы.
Татьяна крепче сжала его кисти, подтянула их к себе на грудь и, ласково глядя ему в глаза, просяще сказала:
— Милый мой, Петенька, родной, не надо так, нельзя нам между собой искать виноватых. Это такая проклятая жизнь нам навязана… Все нам кажется, что мы виноваты в чем-то, а нас еще и подталкивают к тому. А я про свою вину перед Катей сказала потому, что не перевела ее слова в шутку, не поняла ее, отчего, вообразила нечто недостойное ее и, по существу, оскорбительное для нее. Но я перед ней повинюсь, мы помиримся.
— Ну, хорошо, я тоже перед тобой извиняюсь, а ты, прошу, пойми меня: не могу я быть спокойным и не чувствовать свою ответственность и вину перед вами за свою беспомощность, но пока ничего не могу найти, не могу, не умею себя приспособить. Я прирожден быть заводским, к рукоделию по металлу, руки, голова у меня, ты знаешь, мастеровые, рабочие, но — станочные, в своем деле, ты знаешь, я достиг высшего мастерства. Но, оказывается, натура моя годится работать для общества, а не для себя, там я — мастер, а вот для себя — неумеха, не прилаженный к новым правилам человек, — теперь он взял ее руки и притянул к себе и, глядя на Таню большими, повлажневшими, умоляюще-виноватыми глазами, сказал: — Ты должна меня понять.
— Я понимаю тебя, очень глубоко понимаю, дорогой мой, — высвободила свою руку, взяла его голову, приклонила к себе и поцеловала в лоб. — Только давай уж жить по твоему принципу: не бери близко к сердцу.
Петр улыбнулся слабой, бледной улыбкой и робко произнес:
— Говорить-то я говорю, но это можно тогда, когда жизнь не очень в клещи зажимает. Вот гляжу на тебя: исхудала очень, извелась, издергалась, как же я не могу все это не взять близко к сердцу?.. — опустившись опять на колени, он погладил ее по голове, по щекам, словно передавал ей часть своей энергии, заряд своей теплоты и силы. — Вот бы нам с тобой, когда съездить в санаторий к Черному морю, как когда-то бывало, — и покрутил головой, улыбнулся с каким-то горьким сожалением. — Дураки мы были когда-то: нам профсоюз силой, считай, навязывал бесплатные путевки, а мы отказывались.
— Дети у нас малые были, жалко было оставлять на бабушку, а потом и на машине хотелось поездить и детям землю хотелось нашу показать, и самим мир посмотреть.
— Теперь вот и, край, необходимо тебе в санаторий, а купить путевки — большие тысячи нужны, — не по нас, — поднялся с пола, прошелся по комнате, остановился подле комода против своей карточки. — Не по нас, Петр Агеевич, — сказал своему портрету. Потом подошел к Тане, взял ее на руки с дивана и перенес в спальню на кровать, это все, что нынче он мог сделать для жены.
Но, может быть, это и было то самое важное и самое необходимое, что и излечивало Таню от недугов, полученных от самой жизни, дикой, злой и безжалостной.
Утром Петр детей отправил в школу, а сам остался с Татьяной, не разрешил ей вставать и покормил в постели. Бабушку, мать Тани Надежду Савельевну ждали и не ждали, то есть ждали, такого не могло быть, чтобы после тревожного зова она не приехала. Но не ждали утром, а уже к десяти часам она заявилась, да еще не одна, а вместе с Аней, с невесткой, со своим семейным фельдшером.
Аня, у которой лечебно-диагностического опыта и знаний было не меньше, чем у хорошего врача, тотчас начала хлопотать вокруг Татьяны. Она внимательно общупала и обслушала ее, подтвердила диагноз доктора скорой, но от вызова участкового врача отказалась, а напротив, сказала, что он не нужен, смело посадила больную в кресло и разрешила потихоньку ходить по квартире под наблюдением матери и пока не заниматься делом. Вместе с матерью стала поить Татьяну разными привезенными настоями из трав, кореньев и цветов. Надежда Савельевна превосходно знала все травы и другие растения, которые природа приготовила людям для избавления от недугов, и Аню научила многому. Так что различные снадобья Аня готовила уже сама.
Аня уехала вечерним автобусом, посчитала свое присутствие дальше не нужным, да и мужчин одних жаль было оставлять без присмотра. А у Татьяны к вечеру и краска на щеках заиграла. Надежда Савельевна, прежде чем отпустить Аню, увела ее на кухню, подальше от Тани, и все с подробностями расспросила про сердце Татьяны. Аня успокоила мать, она считает, что Таня просто-напросто извелась от нервной усталости и что будет хорошо, если они увлекут ее летом, на каникулах детей, да еще вместе с Петром Агеевичем, к ним в деревню и поместят в колхозный профилакторий, где она сможет отдохнуть и подлечиться лучше, чем в любом санатории. А их профилакторий, по признанию, и есть санаторий высшего класса на лечебной базе колхозной больницы.
После откровенного разговора с Аней, которая для нее была высшим медицинским авторитетом, Надежда Савельевна отпустила в себе свои вожжи и к своему внешне спокойному, уверенному поведению тотчас добавила веселого радостного тона, говоря, что просто подвернулся для нее лишний случай погостевать у дочери и побыть в ее семье, поглядеть на зятя и внуков, поугощать их деревенскими кушаньями, а такие гостинцы у них в хозяйствах всегда наготове. Так негаданно выпала у них возможность побыть вдвоем. И на несколько дней пошли разговоры у них как между матерью и дочерью и, хотя от общей жизни никак нельзя было уйти, их женские беседы шли в спокойном течении, какие должны быть между матерью и дочерью, уже тоже матерью.
Катя, конечно, не могла не переживать случившееся с матерью по своему характеру и по своему доброму сердцу, которое в ней все еще росло и обещало быть большим человеческим сердцем. Из случившегося Катя на будущее себе получила большой урок. Какой это был урок, знала она только для себя, а может в будущем пригодится и для других, когда она станет историком, потому что будет учить себя так, чтобы ее слово не ранило бы другие сердца. Не только сердце матери, а всякое близкое к ней и далекое человеческое сердце, потому что через человеческое сердце должна идти только ласка, именно женская ласка, одна лишь наполненная нежностью. Именно в этот день через боль матери она вдруг поняла, что человеческое сердце можно смертельно ранить не только ножом или пулей, но и глупым или гневным словом, и решила про себя, что своим словом впредь в обращении с людьми она должна пользоваться осторожно, и случай с мамой она всегда будет держать в своем уме.
Позже, сидя на уроках и вспоминая все, что произошло с матерью по ее вине, она думала, что мало иметь способности и талант, надо к ним еще пробраться, пробиться через массу препятствий и трудностей, а это не так просто, если на пути встает даже такая преграда как материнское сердце, любящее и болеющее от этой любви. Душа только и всего, что плачет.
Женщины отпустили Петра по его делам, чтобы не слонялся из комнаты в комнату, но это только женщины думали, что у него где-то есть дела, а он-то знал, что нигде и никакие занятия его не ждут. У него вошло в привычку облокачиваться на комод и молча обращаться к своему портрету с одним и тем же молчаливым вопросом: Ну, что, Петр Агеевич, ты мне сегодня скажешь? — Сегодня иди-ка ты, брат, на свой завод. — А что мне там делать? Или там что-нибудь для меня изменилось? — Ничего там к лучшему для тебя не изменилось. Но, может, тебе будет лишний раз с пользой вспомнить, кто ты был и кто есть теперь. — Какая от этого будет польза мне? — А ты иди все-таки и подумай, потом мне скажешь, а завод тебя наведет на ту мысль, какая тебе надо, но какой у тебя еще нет. — Ну что ж, пойду еще на завод, может, правда, он наведет меня на правильную мысль.
И Петр привычным следом, протоптанным почти за четверть века, направился к остановке троллейбуса; но привычный след, что за много лет превратился будто в сказочный механический транспортер, влекущий на завод массу трудящихся мужчин и женщин и присасывающий молодых людей, чтобы их тоже сделать новыми трудящимися, стал торопливо зарастать травой-муравой, как в той деревне, где люди, хотя и живут в ней, но не ходят по всей улице, а стежками, и не топчут сообща траву-мураву во всю улицу.
В троллейбусе или в автобусе, когда ездил на работу, Петр обычно не искал свободного сидения и даже, если перед ним оно оказывалось, не садился. Оставаясь стоять, он больше ощущал в себе толчки к движению, к работе, нетерпение общей толкотни и общего стремления поскорее доехать до цели. Он замечал, что в тесноте люди как бы заряжали друг друга энергией движения и, когда выталкивали себя на волю, несколько шагов делали поспешно или вовсе пробегали бегом.
На этот раз Петр нашел в людской толчее нишу, где стал свободнее, и, держась за поручень, глядел через широкое окно на улицу, по которой среди потока легковых машин, проскакивали трудовые грузовики, а по тротуарам все еще поспешно шли то в одиночку, то группами люди. И вдруг Петр с болью почувствовал, что все эти люди стали ему какими-то непонятными, посторонними, замкнувшимися в себе пришельцами из незнакомого мира. Затем он отрешился от улицы и стал думать о своем заводе и о том, что он там сегодня увидит, а что почувствует, он знал по прошлым посещениям — одну душевную боль, свою ненужность, тупое негодование непонятно на кого — и на себя, и на всех заводских рабочих за то, что в свое время глупо отмахнулись от своего завода и отдали его неизвестно в чьи руки, хотя было ясно, что они были чужие, эти руки, частные, только прикрытые фиговыми листками акций.
Дальше мысли его вернулись к его следу на завод, и он думал: Неужто этот след совсем зарос, неужто ему больше не протоптаться? Да, по городу, по жизни он стал зарастать, а во мне-то он не зарос, в душе моей не зарос и не может того быть, чтоб зарос… Вот еду же я сегодня на завод. Зачем? Может, и еду затем, чтобы освежить этот след, затем, что завод — это база всей жизни, опора жизни народа, и она должна всегда быть эта база и эта опора жизни трудящегося человека.
Но как только он ступил на аллею к проходной, которая стала за прошедшие дни тенистой и в глубине ее густой листвы уже были поставлены свечи белых цветов, еще издали стал высматривать заветную скамью, и понял, что на завод он шел не только посмотреть на цех и подышать его атмосферой, а еще больше по неясному, но настойчивому зову этой парковой скамьи, ставшей для него заветной. Скамья была пуста, на ней не сидели знакомые люди, и Петр, проходя мимо скамейки, ощутил сожаление и чувство непонятной тревоги. От проходной он оглянулся еще раз на скамейку — она была пуста.
На проходной не было знакомой толчеи, не было и постоянного движения людей и машин, стояла только бессменным контролером Азарова Полина Матвеевна, полная черноволосая, черноглазая женщина со своим неизменным выражением властного повеления и неприступности.
— Здравствуй, Матвеевна, еще на своем месте, еще служишь? — поприветствовал вахтершу дружественным тоном Петр, а за Азаровой увидел мужчину средних лет с небритыми щеками и насупленным видом.
— Здравствуй, Петр Агеевич! — обрадовалась появлению Золотарева женщина и приветливым певучим голосом спросила: — Отведать пришел или дело какое имеешь?
И Петр на приветливость вахтерши откровенно ответил:
— Какое у меня может быть теперь дело? Душа позвала, видно, призыв какой-то для меня тут остался, надо воздуху заводского хлебнуть, чтобы душу успокоить.
— Ты, Золотарев, не жалей, что душа плачет и на завод зовет, — сказал мужчина, стоявший сзади вахтерши, но глядел на Петра подозрительно, исподлобья и глаза у него были, хоть и серые, светлые, но сердитые, видно, от сердца сердитые, от обиженного, пораненного сердца. — Когда душа плачет и зовет, значит, она — живая душа, способная к спасению себя и других, — он вскинул бровями и светлые глаза его стали открытыми и дружественными, улыбка слегка тронула его губы, и он добавил: — Такая душа — она душа рабочего, хоть и безработного, все равно — рабочего. Беда наша в том, что душа в нас только и всего, что плачет. Отдали мы свою душу дьяволу, а он над нами беснуется. А злости, ненависти к нему нет ни у рабочих, ни у всего народа.
— Ну, иди, Петр Агеевич, подыши заводским духом, минуту поживи прежней жизнью, — прервала Азарова мужчину и открыла внутреннюю дверь, должно быть, женская чуткость подсказала ей, какой разговор может получиться между мужчинами, женщина умела понимать мужчин, поняла и этих двоих своим женским и рабочим сердцем.
Петр тотчас за проходной ощутил привычную заводскую атмосферу в прямом смысле, когда-то в ней неизменно густо перемешивались запахи цеховых и тепловозных дымов, горячего и холодного металла, пара, железной окалины, машинных масел, красок и обязательно пыли — все это повисало в воздухе и, казалось, пологом висело на грохоте, визге, гуле и скрежете. Но сегодня все было иным: заводской двор и цеха были притихшие в запустении, без суетливого, живого движения, а сам воздух был какой-то опустошенный, разреженно-застойный, его ничто не гоняло, не перемешивало, и то, что раньше висело в воздухе, как бы кисеей упало на землю.
Петр прошел по двору к бывшему своему девятому цеху, и его больно поразило за открытой настежь дверью непривычное опустение, мертвенность не только здания, но самого цехового пространства, было ощущение чего-то кладбищенского. Чем дальше он заходил в цех, тем больше его поражала безлюдность и заброшенность, будто хозяин тяжело и безнадежно заболел, ушел с подворья, а хозяйство бросил на произвол судьбы, как теперь ему не нужное, а на тот свет с собою его не унесешь. И сердце Петра сжималось все больнее, и он не кричал только потому, что знал, что некому его слышать. Еще тяжелее ему стало, когда он подошел ближе к своему рабочему месту, где и стены казались родными, как в отчем доме, а сейчас здесь все было не только опустошенное, хотя и стояли разбежавшиеся станки и висел сборочный конвейер, но все было до боли осиротевшим, забытым, или отвергнутым упавшими духом и потерявшими всякую надежду на жизнь родителями.
Он прошелся по той половине цеха, где строем стояли мощные токарные и фрезерные станки, и увидел несколько пустых фундаментов из-под станков, которые смотрелись в цехе какими-то постаментами, жалуясь на людское безрассудство. Петр печальным взглядом окинул пустое пространство и быстро пошел из омертвевшего цеха с больным сердцем и не стал больше никуда заходить, хотя поначалу его влекло к живым еще производствам.
— Что так скоро, Петр Агеевич? — спросила вахтерша, когда Петр появился на выходе, она была на проходной одна.
— Не могу смотреть на омертвение, сердце заболело: похоже, разор начался, — голосом отчаяния проговорил Петр. — В моем цехе несколько мест пустых из-под станков. Куда их демонтировали, новые, что ль поставят? Так зачем и за что?
— Что ты, Петр Агеевич, — новые? Разграбление началось, все вывозится, — с возмущением сообщила вахтерша.
— Кто же вывозит? Не со стороны ведь воры приходят, — еще с неуверенным сомнением спросил Петр.
— Кто вывозит?.. За рулем машин сидят, конечно, не начальники… А накладные, которые на проходных сдают, куда возвращаются? — с наболевшим возмущением продолжала вахтерша. — Вот так-то, Петр Агеевич, — и у нее заблестели слезы. Но тут же в ее голосе какая-то маленькая надежда, какая-то уверенность мелькнула в ее слабой улыбке, когда она добавила: — Вот рабочие и расставили свои охранные посты во всех цехах и на проходных. У меня тоже был рабочий, с которым ты разговаривал, из этих охранных дружинников, и вывоз прекратили.
Петр моментально схватил сообщение Матвеевны о заводских рабочих дружинах. Что-то такое необычное уважительное к рабочим завода тотчас вспыхнуло в сознании Петра. И из проходной он вышел с ощущением благодарности рабочим за их организованное сопротивление директорскому грабежу завода. Он сел на свою все еще пустовавшую заветную скамью с облегчением душевного состояния.
Чувство облегченного состояния родилось в нем, как только он услышал и потом осмыслил решение рабочих добровольно, своими силами охранять завод от разграбления. Он с нетерпением стал ждать появления членов партбюро, чтобы поделиться с ними своим известием. А то, что он узнал о делах рабочих, оформилось в мысли, что рабочие просыпаются и начали бороться за спасение своего завода.
Обдумывая услышанное, он с незнакомой болью пожалел, что при таком решительном действии товарищей по заводу он оказался за воротами завода и не может быть вместе с ними при спасении родного завода. Он сейчас, как никогда ранее, с каким-то душевным призывом не только почувствовал, но осознал, что ему необходимо поделиться с членами партбюро, с Полехиным Мартыном Григорьевичем всем тем, что он увидел на заводе и услышал от вахтерши на проходной. Одновременно с этим он подумал: Может быть, меня и других таких же рабочих ОНИ и вытолкнули за ворота, чтобы им легче было расправиться с заводом, приспособить его для себя. Гигант им не под силу, вот они решают половину или две трети распродать, нажить, таким образом, капиталы, за них оставшееся реконструировать под себя и стать собственниками завода. Мысль эта у него появилась непредвиденно и показалась разгадкой того, что делается на заводе.
Но он еще по простоте рабочей не допускал мысли, что ОНИ — это сам переродившийся директор и другие ведущие управленцы, и специалисты в его окружении. Мысль эта не допускалась потому, что еще помнилось, как ОНИ раньше создавали славу этому заводу, расширяли новые производства, совершенствовали и наращивали производственные мощности и технологии, лелеяли гигант машиностроения страны. Не может быть того, чтобы ОНИ ради своей частной корысти так просто порешили все то, что наживалось годами тысячами рабочих, инженеров и техников. Да и как можно несколько тысяч рабочих ради своей корысти выставить на улицу без средств существования? Нет, этого не может быть. Но если не они, то кто рушит завод? Ведь работами по демонтажу станков в его цехе занимались, конечно же, рабочие. А кто? Нанятые, подкупленные? Петр оставил эти вопросы для себя не проясненными?
С такими тяжелыми мыслями он просидел на скамейке в одиночестве более часа. Все это время аллея оставалась пустынной, когда-то движение людей по ней не прекращалось ни на минуту, не зря здесь была установлена главная заводская Доска почета. А сегодня только дети иногда забегали при своих играх, да птички щебетали в куще листвы, радуясь солнечной ласке дня.
Шаг к прозрению
Через пару дней Петр вновь посетил аллею и навестил заветную скамейку, некоторое время он посидел в ожидании.
Первым к месту сбора пришел инженер Костырин, в руке он нес дипломат, как потом Петр увидел, в нем он носил инструмент слесаря ЖЭУ. Книжка Календарь-ежедневник тоже лежала здесь. Костырин вежливо и приветливо поздоровался с Петром и сказал:
— Что-то, Петр Агеевич, давненько не посещал наше заседание? — открыл на коленях свой чемодан и достал Книжку-календарь.
— Дела кое-какие подвернулись, отвлекли, — ответил Золотарев тоном беспечности занятого человека, заставляя думать, что он и сегодня на заседание партбюро просто подгадал. Но тут же почувствовал необоримое влечение к организации Полехина и Костырина, удовлетворение от притяжения к этой организации.
— Денежно-хлебные, случайные или постоянные? — участливо уточнил Костырин.
— Вот именно — только хлебные и случайные, — горько, безнадежно улыбнулся Петр.
От проходной подходили члены партбюро рабочие Кирилл Сафронович и Николай Гаврилович. Они тоже дружески пожали руку Золотареву, выражая этим пожатием рук одобрение присутствию Петра.
— Издали сперва подумали, что Полехин сидит, — сказал Кирилл Сафронович Полейкин, а Петру в этих словах послышался намек на то, что стали отвыкать от присутствия его, Петра Золотарева, на партийных заседаниях, и он смутился от товарищеского упрека.
— Нет, товарищи, Полехин и вся его бригада еще в Москве, — сказал Костырин. — Вчера вечером он мне позвонил и сказал: к одному министру они попали и у него кое-что выпросили: министр распорядился оплатить весь поквартальный заказ министерства и забрать все оплаченное с завода. Причем сам порекомендовал не уходить из министерства, пока не будут перечислены деньги, а на месте посоветовал проследить, чтобы эти деньги не фукнули на сторону — только на зарплату. Также пообещал разобраться с заказом на двигатели на будущий год.
— Ну вот, видите: директор не мог добиться, а рабочие поехали и достучались, — с подъемом воскликнул Николай Сергутин, и взгляд его, обращенный на Петра, светился радостью и гордостью за своих товарищей.
— А, по-моему, наш генеральный и не стучался ни к кому, — сказал Полейкин. — Ездит он в Москву свои дела обделывать, как говорят.
— Видите, Петр Агеевич, просветим вас в наших делах, — обратился Костырин с пояснением, и Петр заметил, что всем троим было интересно познакомить его с тем, что они делают для завода и рабочего класса.
Затем они рассказали, как по инициативе партбюро, а потом и партсобрания вопрос о положении на заводе был обсужден на профсоюзном собрании. На партсобрания за забором завода, как известно, руководство не удостаивает ходить, а на профсобрание рабочие принудили прийти, и тут было решено послать в Москву рабочую делегацию, которую по настоянию партийных товарищей возглавил Полехин. Вот так парторганизация, находясь формально за воротами завода, борется за завод, за рабочих и будет добиваться успехов, они уверены в этом. Здесь два козыря у партбюро: во-первых, заставить администрацию замолчать, что рабочие только требуют и не помогают, и этим же рабочие постепенно будут приобщаться к управлению делами завода, а в этом им потребуется такой советчик и помощник как партбюро, и во-вторых, рабочие воочию увидят, что есть первичная организация КПРФ, которая имеет коллективную силу помогать рабочим. И, собственно, она одна и противостоит наступлению на рабочих, знает, как рабочим следует поступить, исходя из конкретной обстановки. Выходит, рабочим не к кому больше прислониться под защиту, кроме как к компартии, стало быть, неизбежно вернется авторитет ее среди рабочих.
Костырин это рассказал с воодушевлением, с нескрываемой радостью и хотел заразить этой радостью и Золотарева, сделать его, если не участником, то свидетелем их добрых и необходимых дел. Петр начинал понимать, что эти добрые дела совершались простыми рабочими, такими же, как он, не для себя лично, — в их делах нуждались рабочие всего завода, и они, осознав это, делали все на добровольных началах, с некоторой личной товарищеской жертвенностью, как, и достойно делать товарищам по классу. И Петр понял, что единственно, чего хотелось партийцам от рабочих, — понимания и поддержки. Ему захотелось как-то поблагодарить этих партийных товарищей своих, одобрить их дела, и он сказал:
— Это вы очень здорово и правильно придумали, и рабочие должны поддержать вас, — и как бы уже видел дела товарищей в более широком развороте, добавил: — Может, так и получится спасти завод, ежели взять его в свои руки.
— А ты что, Петр Агеевич, себя рабочим уже не числишь? — насмешливо спросил Полейкин.
Петр на минуту задержался с ответом, потом с сожалением проговорил:
— Не так ты меня спросил, Кирилл Сафронович, поэтому должен тебя поправить: считал и буду всю жизнь считать себя заводским, а вот числить себя рабочим — это, как видишь, не от меня зависит, тут уж меня лишили такого права, можно сказать, насильно, без моего на то согласия, — и в его голосе невольно прорвалась не только злая обида, а еще какое-то слезное бессилие, — и это у рабочего, поднявшегося в своем рабочем деле до высшего достижения.
— Не робей, Петр Агеевич, — откликнулся Сергутин, — придет момент, и ты обязательно будешь в числе рабочих завода со своей знатной квалификацией. Думаем мы, как возродить завод, всякие зацепки ищем, с рабочими по цехам, по бригадам толкуем — на все готовы. А начнем заводы спасать — спасем рабочий класс. А иначе и жить нельзя, потому как рабочий класс — становой хребет общества, как тот костяк, на котором мясо нарастает.
— Так же, как индустрия — становой хребет экономики и всего технического прогресса, — вставил Костырин по своему инженерному убеждению, но по его выражению можно было понять, что время подталкивает изменить направление разговора в сторону того, для чего собрались, однако он связал начавшийся разговор с продолжением другой темы: — А что касается поддержки нас со стороны рабочих, вдумайтесь, Петр Агеевич, в нашу победу по сохранению завода. Когда на заводе увидели, как из закрытых цехов началось растаскивание и разукомплектование оборудования, словом, пошло сплошное разграбление, мы распространили обращение с предложением взять завод под рабочую охрану, создать отряды дружинников, установить посты. Рабочие с энтузиазмом поддержали, сами сколотили цеховые дружины, добровольцев нашлось, хоть отбавляй, наметили 21 пост, на них — по три дружинника на круглые сутки. На второй же день попросили в помощь милицию на случай задержания воров. Сначала мы думали — идет ночное воровство, оказалось — дневное, вроде как официальное. В первые два дня задержали шесть машин, нагруженных демонтированными станками, оборудованием, металлом, вернули на место, взяли под охрану остановленные цеха, чтобы на месте не дать сделать демонтаж и разукомплектование. Милицейское патрулирование по территории очень помогло. Представьте, грабеж прекратился, теперь милиция получила возможность пройти по следам грабежа. В нашей операции помог районный администратор, — тут Костырин лукаво улыбнулся и продолжал: — Вот что, значит, иметь администратора своего человека, выдвинутого и избранного от нашей партии. Когда я рассказал ему о затее рабочих, он прямо-таки воспламенился, тут же позвал начальника милиции и приказал не только нас поддержать, а включиться в проведение нашей операции. В итоге у нас получилось большое дело, весь завод встал на дыбы. И в центре всего — партбюро, это не афишируется, но все догадываются, за эти дни восемь заявлений подано о вступлении в партию. Это как на фронте было — стремление сознательно отдать себя большому делу. Вот сегодня мы суммируем информацию. Пожалуйста, товарищи.
Полейкин и Сергутин поочередно рассказали, что и как охраняется, какой боевой дух у рабочих дружинников, после установления рабочей охраны дирекция грабеж приостановила, демонтаж в цехах прекратился. По отношению к рабочим администрация завода реакции своей не показывает, видно, притаилась, похоже, обдумывает новую тактику, чтобы применить обходный маневр. Хорошо было бы, чтобы глава администрации района или города посетили завод и высказали свое отношение к принятым мерам со стороны рабочих. Может, дирекция завода спрятала бы свои клыки по отношению к рабочим, а рабочие взяли бы нас под свою защиту.
— Ну что же, товарищи, можно сказать, что наши операции оказались верными, — подытожил Костырин. — Так и запишем: по первому вопросу о деятельности нашей делегации в Москве принять к сведению и поручить ей довести первые успехи до конца. По второму вопросу запишем, — делал пометки в своей книжке-календаре Костырин, — что операция наша по охране завода правильная, принесла положительные результаты, поддержана рабочими. Задача — не дать ей затухнуть, а сплачивать вокруг нее рабочих, разоблачать антирабочий курс администрации завода. А проследить и дальше за всеми проделками дирекции придется вам, товарищи, — посмотрел он на Полейкина и Сергутина, те согласно кивнули головами и в один голос проговорили:
— Вокруг нас уже появились сознательные активисты, сами подталкивают к действиям.
— Всем членам партии скажите, чтобы использовали момент для укрепления связи с рабочими, пусть каждый из них сплачивает вокруг себя свой актив, и надо использовать ситуацию для отбора людей в партию, не вербовать, а умно вести беседы о партии, и у кого проявится интерес, — помочь понять товарищу на какой шаг он решается. Поручить Костырину поговорить обо всем с главой райадминистрации и просить его посетить завод. А для информации и поддержания инициативы рабочих надо вот эту листовку размножить и распространить. В ней будет обращение обкома партии, в котором рассказывается об успехах нашей операций по охране завода. Успех обеспечения охраны завода, пример работы нашей делегации в Москве и ряд других инициатив инженерно-технического персонала и рабочих должен наводить рабочих на мысль, что трудовой коллектив может самостоятельно справиться с управлением производственным процессом и распорядиться заводом в интересах трудового коллектива, если завод превратить в народное предприятие. Обком обращается к рабочим с пожеланием обсудить идею реорганизовать завод в народное предприятие во главе с советом трудового коллектива. Размножение листовки договоритесь по нашим каналам, а раздачу листовок проведите за проходной. Это понятно? Вот теперь все*.
— Что ж тут непонятного, коли все нами организовано, — ответил Сергутин.
— Вот и превосходно, — дружественно улыбнулся Костырин, — благодарю вас, товарищи мои. Будем считать, все вопросы обсуждены, — он захлопнул свою книжку. — Для вашего сведения сообщение о прошлом мне поручении — договориться о том, чтобы начать политучебу с рабочими. Я встретился с нашим профессором, он воспринял наше предложение с готовностью, пообещал вопрос продумать и на ближайшем заседании предложить свой план. Стало быть, на следующее заседание партбюро вносим вопрос об организации политучебы, так? Решено… Костырин говорил торопливо, чуть ли не скороговоркой, писал или помечал в своей книжке с быстротой стенографиста, взгляды его на товарищей были молниеносные, и товарищи смотрели на него понимающе и тут же соглашались, подтверждая решение.
Петру показалось, что сегодня заседание партбюро проводилось быстрее, чем всегда, и не только с торопливостью, но и с опаской. Как только Костырин произнес: решено, рабочие тотчас поднялись, распрощались и торопливо пошли, еще раз приветливо махнув Золотареву, а что они хотели сказать своим прощальным приветствием, Петру не надо было долго думать, чтобы понять.
— Нам не следует здесь долго засиживаться, — пояснил Костырин торопливость и свою, и товарищей и добавил: — И мне пора на свою трудовую вахту. А вы куда, Петр Агеевич?
— А я — никуда, спешить некуда, но пойдемте вместе.
— Я вам обещал место слесаря в ЖЭУ. Есть у меня одна задумка, на этой неделе я предложу ее начальнику, если удастся продвинуть, я буду вас рекомендовать. Вы не против? — сказал Костырин.
— Я нынче готов ухватиться за что угодно, — ответил Петр, в тайне надеясь и не надеясь на удачу.
Они неспешно шли по аллее, то, заходя в тень, то, высвечиваясь на солнце, и Костырин заговорил о другом, о чем, вероятно, не раз думал:
— Понимаете, Петр Агеевич, рабочие в свое время попали, как говорится, в цейтнот, им некогда было проверить то, что предлагали реформаторы. Это позволило демократам увлечь, рабочий класс на путь ложных рыночных реформ, которые на практике оказались реформами разграбления народной, социалистической собственности с передачей ее в частное владение быстро народившимся капиталистам. Рабочие еще не в полной мере чувствуют на себе ярмо эксплуатации, медленно осознают свое бесправие и очень, робко, с приглядкой тянуться к Коммунистической партии. Рабочие в основной массе своей не вникли в суть буржуазной демократии, провозглашаемой либерал-реформаторами. Однако у нас есть основания сказать, что мышление рабочих о капитализме все более заметно стало меняться. Лед ломается, а значит, сдвинется… Нам надо помочь этому сдвигу, в том числе и такой мерой, как рабочее политпросвещение… Ну, пока, Петр Агеевич, до встречи, — сильно тряхнул руку Петра и быстро пошел по тротуару с поднятой головой. А почему, собственно, ему вешать голову, коль все в жизни ему понятно, понятна и цель, за которую ему приходится бороться. Только, жаль, что рабочие еще не видят этой своей цели. Но они непременно поймут эту цель.
Такое чувство Костырин оставил в душе Петра, и Петр какой-то частью своего сознания начинал понимать, где ему надо быть, в составе какой команды и под управлением какого капитана. Он все больше начинал чувствовать, что жизнь его без этой команды не может состояться как жизнь рабочего, свободного от того, чтобы его кто-то не покупал для своей выгоды на рынке. А рынок взвешивает его труд опять же только для выгоды покупателя, то есть частного капитала, а не для выгоды рабочего, как продавца своего труда. Петр уже глубоко понял, это положение наемного труженика в капиталистическом мире. В этом мире и свой рынок, который отбирает товар по частным интересам, с хорошим товарным видом. Значит ясно, что против такого частного отбора товара под названием рабочая сила рабочим надо самоорганизовываться, чтобы трудовой товар свой выставлять коллективно. Но для самоорганизации необходимо живое ядро, как для пчел нужна матка. Петр уже более отчетливее начинал прозревать то, что собою представляет это ядро рабочей самоорганизации, и ему все чаще стали являться представления о его месте в рабочей организации.
Негаданная удача
Петр только было изготовился подняться в троллейбус, как вдруг его громко окликнули:
— Петр Агеевич, Золотарев, погоди!
Петр оглянулся с удивлением, отступил от троллейбуса и увидел спешащего к нему Левашова Николая Михеевича, бывшего рабочего одного с Петром цеха. Это был человек лет под сорок пять, уволенный с завода прошлым летом при первом сокращении, в самой рабочей силе. Петр с тех пор не видел его и не знал, где он, чем занимается. Взглянув на Левашова, Петр заметил поредевшую шевелюру и крепко поседевшие виски, серые глаза его смотрели беспокойно, будто сквозь туман, худоба и жилистость его, сильно бросались в глаза. Петр заметил, с первого взгляда, что старый знакомый, отличавшийся степенностью, был переполнен суетливой поспешностью. Левашов позвал:
— Давай-ка присядем, если не торопишься, — и потянул Петра к скамейке под козырьком на остановке. Усадив, тут же допросил, давно ли Петр уволен, имеет ли какую работу. Вызнав все, что ему требовалось, неожиданно предложил:
— Я несколько дней прицеливался тебя повидать по старой дружбе. Растолкала нас безработица друг от друга, живите, дескать, индивидуально кто как может. Я вот и работаю подсобником в гастрономе, заработок по нонешним порядкам приличный, иногда перепадает, чуть ли не целых два лимона. Но вот сейчас надо край в отпуск, а не отпускают без замены. Ты без работы — не выручишь?
Петр в тайне обрадовался случаю и был благодарен Левашову и за то, что припомнил его и за приглашение заменить на работе, а перебирать работу в его положении — не до жиру, и он сказал, сдерживая готовность:
— Спасибо, коль помнишь о заводской дружбе, а мне сейчас — хоть какая работа с руки.
— Вот и славно! Выходит, верный у меня был прицел. А заводская дружба, это все равно, что фронтовая — не одно сражение выдержала, — усмехнулся Левашов и по знакомой Петру привычке потер кончик своего носа проржавленной ладонью.
— Значит, согласен? Правильное решение принимаешь для себя и меня выручаешь.
— Здесь не понять, кто кого выручает, — улыбнулся Петр и пожал Левашову руку. — Однако, как я понимаю, тебе отпуск будет не оплаченный, раз на твое место становится другой работник? Что, так уж приспичило?
— Да, конечно, отпуск без оплаты. Но ты на этот счет не беспокойся, мне окажут помощь: у нас магазин — как советский словно, поработаешь, сам увидишь. А мне очень надо в отпуск, действительно, приспичило. Понимаешь, поеду искать сына в армии, год как служит, и вдруг не стало писем, вот уже четвертый месяц. Куда ни писал, ни откуда нет вразумительного ответа. Жена совсем извелась, то и гляди, сляжет, да и у меня все из рук валится. Поеду в само военное Министерство. Вот отпуск и нужен. Директриса магазина понимает, сочувствует — сама мать — и даже обещает денежную помощь, только требует найти замену честным человеком, забулдыг, пьяниц страшно боится. Вот я и вспомнил тебя, спасибо, что выручишь, — Левашов, говоря все это, то сникал от тяжелого родительского чувства, может, от предчувствия беды с сыном, то оживлялся, возможно, от другого родительского чувства, от радости удачи в поисках сына. Но обо всех своих чувствах рабочий, трудовой человек не то что не умеет, а непривычен говорить — все его чувства любви и ненависти, радости и горя — в труде.
— Когда может решиться дело с твоим отпуском? — спросил Петр со стыдливым опасением.
— Да вот сейчас и решится! Гастроном — вон он, пойдем прямо сейчас, — с радостным настроением поднялся Левашов и потянул за руку Золотарева.
Они вошли в магазин со двора дома, где не было видно привычного завала ящиков, минули внутренние подсобки и вошли в кабинет директора, маленькую комнату с одним окном, в которой половину площади занимали стол и вертящееся кресло за ним. За столом сидела и поворачивалась вместе с креслом из стороны в сторону, держа телефонную трубку у уха, полная женщина с большой грудью, крупным скуластым лицом, которое венчала корона богатых волос цвета пшеничной соломы, собранных в толстую косу, венком уложенную на голове. Лицо женщины было уже в легком загаре, но веснушки все равно виднелись на лбу и под глазами, по сторонам прямого, тонкого носа. Большие карие глаза с искорками в зрачках, точно веснушки и туда пробрались, пока она говорила в трубку, весело блестели какой-то озорной игрой. Она, будто на расстоянии, в телефонную трубку, видела и слышала, как прыгали ее партнеры под игру ее лицедейства, и сама с собою смеялась над своей игрой.
Она кивнула вошедшим на стулья и продолжала телефонный разговор. Петр с интересом наблюдал телефонную игру директрисы. Глядя на женскую властную манеру, думал, что именно такими он и представлял невидимых воротил торговли и рыночной реформы. Директриса больше всего говорила явно не своим, елейным голосом, употребляя, к случаю, слова: милочка, милый друг, дружочек, ласковый мой, дорогой, мне приятно с тобой говорить, мы всегда понимали друг друга, нам нет нужды объясняться и другие слова, употребляемые для обольщения, лицемерия, обмана, привлечения, выяснения чужих слабостей и возможностей подавления воли оппонента.
Петр не старался с первого взгляда распознавать свою будущую начальницу и воспринимал ее такой, какой она предстала при телефонных переговорах — хитрой, лукавой, напористой, с игривой волей и знающей, чего хочет добиться.
Она положила трубку, минуту помолчала, с усталостью и с насмешливостью глядя на телефон, а потом с довольной улыбкой проговорила, обращаясь к сидящим в ожидании мужчинам:
— Так, на завтра-послезавтра программа прояснена… Ну что, Николай Михеевич? — спросила директриса Левашова, а глядела на Золотарева.
Левашов потер кончик носа и несмело сказал: — Вот, Галина Сидоровна, подмену себе нашел — слесарь высшего класса и неподкупный гражданин-безработный.
Директриса выложила на стол толстые, с надутыми круглыми локтями руки и еще более проницательно посмотрела на Петра.
— Что-то ваше лицо мне знакомо, где я вас видела?.. Да! Большой портрет на заводской Доске почета, Золотарев Петр Агеевич?
— Да, был там мой портрет, — смущенно проговорил Петр.
— Да, и портрет был… — задумчиво произнесла директриса.
— Так вы соглашаетесь подменить Николая Михеевича? Ну, и я согласна. Он вас введет в курс дела подробнее, — и тут же сама стала рассказывать об обязанности подсобного рабочего, а с таким подсобным рабочим магазин обходится без приглашения со стороны слесарей, электриков и разных других аварийщиков, и еще работа Петра Агеевича будет без нормы по времени и по объему. Но Золотарев согласен был на всякую работу без условий с его стороны, а директриса его не обидит, на этом и порешили, что Петр Агеевич зачисляется на работу с понедельника. Мужчины в один голос согласились, а она добавила:
— Вы, Петр Агеевич, напишите заявление о приеме на временную работу подсобным рабочим, с условием работы которого ознакомлены.
За окном директорского кабинета буйствовал в густом цветении жасмин, и его ветки, доходившие до половины высокого окна, дышали в открытую форточку жасминовой свежестью, и на подоконнике густо цвели белые и голубые комнатные фиалки, скромные, но щедрые цветоносы. В комнате, однако, плотно стоял запах женских духов.
Выходя из кабинета, Петр заметил, что они с Левашовым сидели под портретом В. И. Ленина. Ильич, чуть скосив глаза, хитро смотрел на директрису, она, должно быть, постоянно своим взглядом, встречается с его мудрыми глазами. Интересно, что она при этом думает, мелькнула мысль у Петра, а может, она советуется с ним, ведь он учил торговать с капиталистами. Левашов вывел Петра на улицу и вдруг предложил:
— Зайдем в кафе, пива выпьем, обмоем твое назначение и мой отпуск, — кафе было в этом же доме, через стену с магазином.
— Кафе тоже наше, магазинное, — добавил, вводя Золотарева в небольшой зал с двумя рядами столов с белыми скатертями.
— Директриса наша — разворотливая коммерсантка, — а когда сели за столик в углу, уточнил: — Между прочим, наш магазин относится к числу преуспевающих предпринимательских предприятий благодаря ловкости и торговой образованности Галины Сидоровны.
Петру показалось, будто Левашов немного бравирует знанием профессиональных слов из торгового обихода. К ним подошла румяная девушка, демонстрируя фирменный костюм из легкой серой ткани и белизну накрахмаленного фартучка, и спросила по-свойски, как у своего сотрудника:
— Что вам, Николай Михеевич?
— Две бутылки пива и по одной тараночке, Валечка, — а когда девушка принесла две керамические кружки, а на тарелочках по тараночке, сказал: — Вот, Валюша, co мной Петр Агеевич, который будет у вас трудиться за меня, пока я буду в отпуске, скажи всем девушкам кафе.
Потягивая оттопыренными губами пиво, исподволь демонстрируя керамическую кружку, Левашов сказал:
— Ты оглянись в кафе — не питейное заведение, а будто аптека или больничная приемная: все белое, чистое, стены отделаны под тон березы, березовая роща на стене, это же уют природного уголка. И ветерок гуляет, как на опушке рощи, не зря здесь выпивают две-три бочки пива за день. Между прочим, заносить сюда ящики с пивом — твое дело будет. Во всем городе одна пивная, где всегда холодное пиво, как свежее, это все старание нашей Галины Сидоровны, — о директрисе он сказал не то чтобы с похвалой — с некоторым удовлетворением за работу под ее началом.
Но Золотарев это уловил и сказал:
— Мне показалось, по тому, как она разговаривала по телефону, что она — как бы это сказать? — широкого легкого общения… — высказал свое первое впечатление о директрисе Петр.
Левашов, разгрызая тараночку, смотрел на Петра насмешливо, а потом рассмеялся и поправил:
— Послушать ее разговоры, не знаючи ее, можно так и подумать, — дипломатия женская. Нет, ты ошибаешься, это очень строгих правил женщина и, знаешь, довольно порядочная, с ней работать — одно удовольствие. Ты заметил в кабинете на стене портрет Владимира Ильича? По одному этому в наше время можешь судить, какая это должна быть женщина. А это кафе? Тут ни один пьянчуга или какой-либо шалопай-бродяга не появляется — она сразу их отвадила… Ну, да ты сам увидишь, однако, сразу настраивайся, что директриса — женщина строгих правил и порядочная как человек и начальник.
В кафе между тем заходили редкие посетители, в основном молодые люди, выпивали — по бутылке — две пива, разговаривали негромко и так же негромко уходили. Как-то все было по-деловому, с соблюдением знакомых правил. Левашов и Золотарев еще посидели и с полчаса поговорили. Разговор их, конечно, перекинулся на завод, а об этом им можно было говорить без конца. Но Левашов не стал тратить время, и они разошлись, условившись о встрече на завтра, когда должны будут поработать для практики и для знакомства вместе.
Домой Петр ехал с чувством детской радости. От этой радости он даже потерял ощущение собственного веса, и мнилось, словно он невесомый, как на крыльях, летит к своему дому по-над землей, над всеми домами, деревьями, садами, над всем городом. Он не думал, он чувствовал всем существом своим, как, заручившись возможностью получить работу, пусть даже временную; а может быть, и постоянную, он стал обладателем радости большей, чем бывают радости у других людей. Сегодня он стал обладателем радости, которой реально, а не призрачно, можно радоваться по-мужски, по-супружески, по-отцовски. Вот сколько радостей он внесет в семью. У него было предчувствие, что с работой он определится надолго, значит, и радость определится так, что он и перестанет ее считать радостью.
Когда-то, когда он был первейшим и почетнейшим слесарем на заводе, у него, конечно, было довольно радостей. Они шли чередой, одна за другой, заранее угадывались, предопределялись его трудом, иногда творческой удачей. Они наполняли и его, и Танину жизнь ощущением счастья. И ни одна из былых радостей в советское время не несла в себе знака спасения от безработицы, от безысходности, от семейной нищеты, от супружеского, отцовского позора, как это несла сегодняшняя радость. В сегодняшней радости не было наслаждения жизнью, а было ощущение спасения от жуткого унижения. Он уже представлял себе, как погружает и разгружает ящики с пивом, маслом, конфетами, апельсинами, мешки с сахаром, крупами, как ремонтирует водопровод, канализацию, меняет лампочки, выключатели в электросети, как устраняет неисправности в холодильниках и в весах. Представлял, что его зовут мастером на все руки и не могут с ним расстаться из-за его мастерства, силы и сноровки и оставляют в магазине вторым разнорабочим сверх штата, по желанию всего коллектива работников.
С такими мыслями он вошел в квартиру, и все увидели, что у него произошло что-то хорошее и радостное для всех. Его усадили на диван по семейному обычаю для лучшего понимания и обсуждения семейного события. Татьяна села по левую руку, а дети — рядом по правую руку,
Надежда Савельевна стояла напротив, сложив руки на груди, И он рассказал, как все с ним произошло, и какая у него будет немудрящая работа, и как он с ней вполне справится по своему здоровью и по своей сообразительности. А Левашов рассказал, что в месяц у него иногда выходил заработок почти в целых два лимоНа, и что ему самое главное зацепиться за какую-то работу, а дальше его увидят в деле, оценят и не захотят отпускать.
И всем за его удачу было радостно. Не за лимон было радостно, а за него самого все радовались, что он не будет больше изводиться в поисках работы. Татьяна нежно погладила его руку и почти шепотом сказала:
— Вот и все у нас налаживается, и дальше будет ладиться. Петр все понял, что еще не сказала жена, и был счастлив этой минутой счастья жены.
А Катя, дочка, уже много понимающая и умеющая много чувствовать в свои шестнадцать лет, обняла его другую руку, молча прижалась к ней щекой. И Саша глядел на отца с гордостью. Лишь бабушка Надежда Савельевна слегка качала головой и смотрела на детей и радостно и горестно и лишь спросила:
— А что такое лимон?
Даже для Саши это был не вопрос, и он серьезно объяснил бабушке:
— Лимоном, бабушка, у богатых называется тысяча или миллион рублей.
— Во-о-он оно что, и откуда ты все это знаешь? — неподдельно удивилась бабушка.
— У нас в школе это и первоклассники знают и очень хорошо обсуждают.
А бабушка опять сказала:
— Это очень хорошо, Петя, что ты определился с работой, сначала временно, пусть, а дальше оно будет цепляться одно за другое, — переступила с ноги на ногу, опустив руки, улыбнулась, но невеселой улыбкой и еще сказала: — Господи, до чего же, дети, вы дожили: работе грузчиком так радуетесь, будто в космонавты Петя поступил.
— Не мы дожили, а нас довели до этого, — поспешила ответить Таня. — Ну, все же и за это, слава Богу… Пойдемте обедать, — она уже начала хозяйничать, но Надежда Савельевна опередила дочку.
Женщины и Саша пошли на кухню, а Петр остался один и прошелся по комнате, как бы стряхивая с себя все, что пережил за день, потом, облегченный, остановился против своего портрета, не облокачиваясь на комод, сказал:
— Вот так-то, Петр Агеевич… — и вспомнил почему-то портрет Владимира Ильича Ленина в кабинете директрисы, но об этом ничего не сказал своему портрету, а только вспомнил о портрете Ильича, и все же догадался, к чему вспомнил, догадался для себя: так почему-то потребовалось его душе.
За железной дверью
Распрощавшись с Золотаревым, Костырин пошел продолжать обход своих рабочих точек. Первой на этом его пути была квартира какого-то банковcкого клерка, как выразился начальник ЖЭУ, подписывая наряд на аварийно-ремонтные работы, и добавил:
— Имейте в виду, Андрей Федорович, хозяин этой квартиры чересчур крикливый, так что особенно не цепляйтесь, — он, начальник ЖЭУ, думал, как бы бывшего инженера завода бестактные, а иногда и оскорбительные выходки квартирных владельцев не унизили Костырина, а то без оглядки могут больно и ранить самолюбие культурного, воспитанного человека, которого реформы подбросили управлению, как находку.
А пожилой слесарь Мотовилин, повидавший, дай Бог, сколько заказчиков и учивший молодых слесарей житейской мудрости и терпимости к хозяевам, сказал:
— Не боится волк собаки, а не хочет звяги.
Андрей Федорович замечал, что в ЖЭУ все работники, в том числе и слесаря, относились к нему с ненавязчивым, тактичным почтением и бережливостью.
Костырин поднялся на второй этаж и нажал кнопку звонка указанной ему квартиры. В ответ сначала заскрипели замки, потом с тяжелой медлительностью на него надвинулась железная дверь, и за это время он должен был представиться: Из домоуправления. Во внутрь распахивалась крепкая деревянная дверь — через такие двери с ходу не рванешь.
Хозяин — мужчина средних лет, умеренно упитанный, белобрысый, с тонким хрящеватым носом, с серыми глазами под бесцветными пушистыми бровями был, оказалось, знаком Костырину своим невыразительным, но запоминающимся лицом. Бросив вправо-влево по квартире косой взгляд, Костырин отметил мещанскую шикарность квартиры, даже в прихожей, отделанной деревом, лежал дорогой ковер. Костырин механически сбросил туфли и спросил:
— Что у вас не исправно?
— Да вот вентиль не держит воду, — хозяин провел слесаря к туалету.
Осмотрев вентиль, Костырин заключил:
— Менять надо, износился, есть у вас такой вентиль?
— Нет у меня никакого вентиля, откуда он у меня будет?
— Предусмотрительные хозяева нынче про запас всем обзаводятся.
— Может, вы свой поставите, то есть жэковский, — смиренно проговорил хозяин, со значением взглянув на дипломат слесаря.
Костырин, перехватив взгляд хозяина, понял намек и открыл чемоданчик. Было время, когда инженер носил в нем техническую документацию, чертежи, служебные инструкции и книги, теперь в дипломате лежали ключи, отвертки, плоскогубцы, пакля — и еще кое-что из слесарных потребностей, но вентилей не было.
— И вообще их нет в жэковских запасах, — посетовал слесарь, — безденежье. Придется вам сходить на рынок — полчаса дела. У рыночных сидельцев многое, что можно найти: нынче к ним перешли все складские запасы.
— Спасибо за совет, но… — не решился на откровение хозяин.
— Я подожду во дворе, — тут же выручил его слесарь, а догадаться о том, чего опасался хозяин, живущий за железной дверью, Костырину было не трудно.
Сидя на скамейке во дворе, Костырин легко вспомнил, кем был хозяин в недалеком, а по сути уже в далеком, в очень далеком прошлом, потому что этот хозяин уже тогда своей совестью жил и в далеком и в нынешнем времени лжи, приспособления и предательства по отношению к людям труда. В хозяине квартиры Костырин узнал человека, который одно время, в силу какой-то коварной ошибки, командовал райкомом компартии. И на всеобщую беду, эти ошибки в подборе ответственных командиров поразили всю партию. В таком огромнейшем, широчайшем распространении этих ошибок не могло обойтись без злой силы, вкоренившейся в людей под личиной оттепели, разрядки, перестройки. Андрей Федорович с трудом удержал себя от желания подняться и уйти — такое отвращение вызвал в нем хозяин квартиры, наверняка, уже хозяин, а не квартиросъемщик.
Костырин работал, а хозяин сидел рядом у двери и молча наблюдал за его работой. Дело свое слесарь делал ловко, со знанием, была видна высокая квалификация мастера.
— А я вас знаю, — вдруг сказал слесарь, наматывая паклю на конец трубы, работа подходила к концу, и Костырин подумал, что надо бы сказать хозяину все, что тот заслужил в глазах инженера и слесаря, а для этого другого такого случая может и не подвернуться.
— Меня многие в районе знают, — сказал хозяин, и на его лице мелькнуло что-то подобное то ли гордости, то ли удовольствия.
— Еще бы! Сколько вы провели райкомовских и других совещаний, посещений заводов ради показа своей мудрости и заботы о развитии производства, сколько продекламировали речей на заводских собраниях!
— А вы кем тогда работали? — спросил хозяин, похоже, не уловив в словах Костырина иронии и предположив изменения, произошедшие за время реформ и в жизни слесаря, только эти изменения пошли не в том направлении, в каком они пошли в его, хозяина, жизни.
— На машиностроительном, инженером службы главного технолога.
— Как же вы, инженер, оказались в слесарях ЖЭУ?
— Так же, как вы, секретарь райкома компартии, — в коммерческом банке. Рыночная реформа бросила, только вас — в банк, а меня — в ЖЭУ слесарем-сантехником.
— Да, но все же, высококвалифицированный инженер в роли слесаря-сантехника, согласитесь, — не очень здорово.
— Я это самое лучше вас чувствую, что ходить инженеру в сантехниках не очень здорово, хотя каждый инженер, уверен, — это лучший слесарь и банковский служащий из него был бы не плохой. Произошло то, на что вы, горбачевцы, прицеливались, задумывая реформы, — сокращение производственной сферы и расширение сферы обслуживания. Только на проверку реформ вышло — ни сферы производства, ни сферы обслуживания. Зато возобладали индивидуально-эгоистические интересы капиталистических наживал над общественными интересами, — Костырин все это говорил не прекращая работы ключом, зажимая на трубах сгоны.
Хозяин последние слова инженера-слесаря пропустил мимо ушей, будто они никаким образом его не касались.
— Ну, а морально как вы себя чувствуете? — холодным тоном, без сочувствия, ради любопытства спросил бывший секретарь райкома партии, а теперь чиновник банка.
— Морально? Превосходно, — улыбнулся Костырин, однако, улыбнулся без огорчения, а с чувством превосходства и продолжил серьезным тоном: — В вашем вопросе для меня есть двойной смысл. Если говорить за страну, — до боли стыдно, говорить за общество — обидно, за то, что они теряют с таким трудом созданный инженерно-организаторский и научно-технический корпус, в результате чего я, например, опытный организатор инженерно-производственного процесса, в заводском цехе оказался для страны не нужен. Если говорить за себя, — чувствую нормально, потому что зарабатываю на хлеб для семьи честно собственными руками, а инженерные знания, они везде годятся, и слова инженер-слесарь неплохо звучат, не находите?.. Ну, вот и готово, опробуйте, — и сам посмотрел, как пошла вода.
Работа была выполнена не только руками слесаря, но и руками инженера — отлично, и Костырин собрал инструмент, защелкнул чемоданчик и, не дожидаясь вопроса, сказал:
— За все это удовольствие сорок рублей.
— Сколько? — поперхнулся хозяин, будто что-то попало ему в горло.
— Сорок рубликов, — невозмутимо повторил Андрей Федорович. — Что вы спрашиваете вроде как с возмущением? Мы же в вашем банке не возмущаемся на ваши проценты кредитования.
Хозяин, минуту молча смотрел на слесаря, потом спросил:
— СКОЛЬКО же вы зарабатываете, если за час работы берете сорок рублей?
— Не назову ваше завистливое любопытство похвальным… Во-первых, не за час, извините, ваши часы больно медленно ходят, а потом, я беру не за время работы, а за ее объем и качество. А про ваш заработок не спрашиваю, хотя думаю, он раз в десять больше моего, и тоже измеряется не вашим рабочим днем, в течение которого ваш банк изымает проценты из карманов трудящихся под видом кредитов, а прибылью от кредитных процентов.
Хозяин промолчал, очевидно, не находя основания для возражения рабочему человеку, а инженер, подождав минуту, сказал:
— Мне вспомнилась одна интересная для наших объяснений деталь. Когда-то вы внушали членам партии, что членские взносы — свидетельство личной чести и партийной честности. Я до сих пор это произносимое вами понимание партийной дисциплины по партийному выполняю, а потому мою зарплату можно проверить по партбилету, — с этими словами Костырин достал из внутреннего кармана на груди партбилет, развернул его, показал хозяину, говоря:
— Вот взгляните: тут отмечено самое высокое начисление заработка тысяча триста рублей, а эти сорок рублей, которые вы мне заплатите, пойдут в общую кассу ЖЭКа, что запишется в наряде работ. Так что мой партбилет еще одну честность утверждает рабочему человеку и члену партии… А вы и взглянуть не хотите на честность? Ну, это дело ваше, но свой партбилет вы не покажете.
— Партбилет — это частное дело каждого человека, — промямлил хозяин, отворачивая невыразительные глаза от слесаря.
— Что верно — то верно. Поэтому тот билет, который кормил вас в свое время, вы выбросили или сожгли за ненадобностью, — молвил Костырин, обжигающим взглядом измеряя хозяина, как бы оценивая, от какого члена избавилась партия или какие члены в свое время составляли партию.
Хозяин не выдержал взгляда слесаря и невнятно, потому что лживо, проговорил:
— Не выбросил и не сжег.
Костырин в эту минуту своей какой-то слабости поверил бывшему члену партии и секретарю райкома, что он еще хранит свой партбилет, возможно, для воспоминаний о той единственной минуте, которая кресалом высекла искру в его душе. Но в следующую минуту он усомнился в своем доверии бывшему секретарю райкома и сказал:
— Но он вам и не нужен нынче, при существовании в условиях частнобанковского капитала, партбилет компартии. Интересно, если дети ваши увидят у вас партбилет и спросят: Папа, зачем ты был членом коммунистической партии? что вы им ответите?
— А вы что ответите на такой вопрос? — с нескрываемым сарказмом в свою очередь спросил хозяин, надеясь встречным вопросом поставить инженера в тупик и тем закончить неприятный, разговор.
Костырин понял неуклюжий маневр хозяина и тотчас проговорил:
— Извольте, я отвечу, если вы меня не гоните.
— Сделайте одолжение.
Они стояли друг против друга в коридоре на кухню, Андрей Федорович отклонился от хозяина к стене, опустил свой чемоданчик на пол и, играя в глазах улыбкой, уверенный в себе, сказал:
— Я отвечу своим детям (собственно, они уже прекрасно знают из моих высказываний), что я ни в малейшей степени не искал благодаря партийному билету и званию коммуниста привилегированную работу, напротив, ту работу, которую имел соответственно моему образованию и специальности, старался исполнять как подобает коммунисту, проще говоря, — по коммунистически. Однако по нынешней жизни я им отвечу чисто прагматически: социальное положение трудового, рабочего человека изменится, социальные права ему вновь вернутся только в случае возвращения социализма, но это возможно при низвержении капитализма, стало быть, после возвращения народу всего отнятого у него под улюлюканье демократов и присваиваемого уже нынче банкирами и брокерами части труда рабочих. Впрочем, совершать все это придется именно нашим детям, так что вы можете спокойно свою жизнь добанковать, — улыбнулся Костырин, но во взгляде его сквозь улыбку сверкнули решимость и непреклонность, их-то он и должен передать своим детям.
Светло-серые, почти бесцветные глаза хозяина вдруг стали льдисто-прозрачными, заискрились холодом синеватых льдинок и смотрели на Костырина в упор пронзительно и зло. Костырин прочитал в них мысли хозяина: Вот в ком скрываются мои враги — в таких вот слесарях-инженерах, в таких вот слесарях-интеллигентах, которые, когда образумятся и придут в здравомыслие, и без революции, без оружия, с помощью своей демократии вернут себе власть и вновь утвердят социалистический образ жизни. Если они сами не успеют этого сделать, то сделают их дети. А эти слесари-инженеры, слесари-интеллигенты сумеют внушить своим детям их путеводную, точно так же, как демократы в свое время внушили своим отпрыскам мысль о демреформаторстве.
Но леденящая враждебность в его взгляде постепенно стада оттаивать. Откуда-то из зачуланного уголка его души поднялось другое чувство, которое подтолкнуло другую мысль: Да, этот инженер, может быть, позволил демагогам от демократии обмануть себя, но он не обманулся в отношении к своей партии и не изменил ей, не бросил ее. Однако он не стал продолжать эту свою мысль, отмахнулся от нее и с вкрадчивой робостью произнес:
— По-вашему, кирпичную стену можно прошибить лбом? — и с такой же робостью взглянул на Костырина, ожидая от него резкой отповеди.
Но Костырин, поморщившись, мирно ответил:
— Одним лбом стену, конечно, не прошибешь, но если собрать вновь коммунистическую партию, а партия соберет и организует рабочих, крестьян, трудовую интеллигенцию, весь трудовой народ, то можно не только прошибить, но опрокинуть эту стену. Как видите, против вашей стены надо иметь иное, чем крепкий лоб.
— Что вы имеете в виду под нашей стеной?
— Что я имею в виду, вы прекрасно понимаете, не прикидывайтесь наивным, избегая слов частный капитал, благодаря которому вы овладели властным господством и выстраиваете перед нами стену. А нам для победы над капиталом надо иметь великую организованность. Вы это понимаете и всей силой капитала стараетесь нашим усилиям противодействовать. Эти два ваши оружия не всем видны, но ими вы сразу овладели — злодейский капитал и злодейское разложение народной организованности, — Костырин неожиданно рассмеялся и внимательно посмотрел на хозяина, потом сказал:
— Вы, конечно, детям своим о капиталистическом злодействе не скажите, ибо тогда раскроется цель, ради которой вы покончили с членством в компартии, не станете откровенничать насчет того, что частный капитал является силой эксплуатации трудовых людей и становится оружием для разложения организованности в их борьбе против эксплуатации. И на счет кирпичной стены и лба вы тоже не поведаете детям: зачем раскрывать истинное лицо владельца частного капитала, которым вы подпираете всю стену капитализма, а капитализм в свою очередь всей системой гарантирует вам сохранность вашего частного капитала, как фундамента стены, о которой вы говорите.
Андрей Федорович почувствовал, что допустил резкость и в словах, и в своем тоне, но отступать не стал, ибо знал в своих словах правду, а правду надо говорить прямо и резко — это свойство правды, и с самого начала, как только в хозяине узнал бывшего секретаря райкома, он намеревался именно так с ним и поговорить — напрямую. Костырин смотрел бывшему секретарю прямо в лицо и видел, как его серые глаза под мохнатыми бровями метались, словно серые мыши в ловушке, и не могли найти угла, чтобы нырнуть в нору и спрятаться от колючей правды. В таком выражении глаз хозяина было что-то бессильное и безвыходное. Костырину было смешно это видеть, и он вроде как с сочувствием проговорил:
— Вы извините за прямоту, вы сами вызвали меня на откровение.
— Пожалуйста, но вам, как инженеру, а не простому рабочему, должно легче понять обстоятельства, которые заставляют каждого человека искать выход, чтобы жить, — отвечал, сердясь, хозяин. — И напрасно вы меня в капиталисты зачислили, я — простой банковский служащий, правда, коммерческого банка. Работать где-то надо и бывшему секретарю райкома.
— Конечно, надо, — и лучше там, где больше платят и меньше на виду у людей, — засмеялся Костырин и, посуровев, добавил: — Позвольте, однако, вам заметить, что вы не простой служащий и уже превратились в представителя того класса, над созданием которого работает наш господин президент Ельцин вместе со всей банкирщиной так называемого среднего класса, подразумевая среднюю и мелкую буржуазию, но еще не решаясь назвать ее своим именем. Но я не об этом хотел сказать, — устраиваться в жизни надо как-то каждому, действительно. Я о том, как вы, лидер в партии на районной ступени, очень легко, показательно для рядовых членов партии и беспартийных людей отказались от партии, которая вам служила верой и правдой. Это простых людей наводит на мысль, что вы, работая в партии, не верили ни в коммунистические идеалы, ни в те идеи, над которыми трудилась партия вместе с трудящимися. Своим изменничеством вы предали партию и интересы трудового народа и за лимонную зарплату приняли сторону капитализма, пошли к нему на службу, а с этого капитализм и начал разложение солидарности и организованности рабочих людей, вот в чем коварство вашего предательства.
При этих словах слесаря хозяин с показным вызовом приободрился, посмотрел на него с презрительной независимостью человека, чувствующего себя свободным от предъявляемых ему обвинений, и принимал все сказанное несерьезным и вроде как не задевающим его. В эту минуту он с презрением принимал инженера за человека с застывшим, замороженным мышлением, с психологией уже отжитого времени и вместо того, чтобы обидеться, сам не подозревая желания оправдаться, предложил:
— Интересный разговор вы затеяли со мною и для его продолжения давайте присядем, — он подставил Костырину в коридоре стул из кухни и себе поставил стул в кухонных дверях и продолжил: — Я не обижаюсь на вас за обвинение в мой адрес: внешне ОНО так и выглядит — предал партию…
— И трудовой народ, — вставил Костырин.
— Но так можно думать, — не запнулся и не моргнул глазом хозяин, — если не понять того доминирующего значения закона жизни, который утверждает ценность индивидуальной человеческой жизни, и общественная жизнь должна строиться с учетом личностных ценностей человека. Вы понимаете меня? Жизнь общества везде и всегда строится так, чтобы каждый человек сам понимал свою ценность и определял ее для себя, прежде всего, в том числе и личные идеалы определял сам. Вы понимаете?
— Как не понять, — саркастически усмехнулся Костырин, разглядев в признании хозяина, в каком протухшем болоте индивидуализма тот барахтается. — И отсюда вы сделали вывод, что ваш идеал расходится с идеалом партии, с ее идеей коммунистического общества и потому разошлись с ней? Тогда зачем же вы вступали в партию в то время, когда в вас жила психология индивидуалиста, и для чего вы насиловали свою эгоистическую натуру, или жажда власти, карьера превозмогла вашу природу? И ваши заявления о своем мировоззрении — лицемерие? Зачем обманывали других в том, кто вы были на самом деле? И в партию вступали ради устройства в жизнь, которую не принимали идейно?
— А вы что, жили и живете по тем убеждениям и идеям, какие провозглашает компартия? — криво улыбнулся хозяин.
— Да, представьте себе, потому что идеи компартии есть чаяния трудового народа, — тотчас воскликнул Костырин.
Поворот разговора хозяином к наступлению не только не смутил Андрея Федоровича, но, напротив, придал ему уверенности в своем превосходстве понимания происходящих ныне событий и того, что творится с людьми. Ему захотелось спор довести до конца и, весело улыбнувшись, он произнес.
— Как я понимаю, своим приглашением вы вызываете меня на дискуссию, чтобы оправдываться, прощая мне мою прямоту. Но у меня нет времени вести дискуссию о развратных свойствах индивидуализма со сторонником этого индивидуализма и врагом коллективизма, что в переводе означает спор между сторонником капитализма и сторонником социализма.
Костырин проникновенно взглянул на хозяина и заметил, что тот слушает внимательно, но с выражением скрытой растерянности, должно быть, мысли собеседника были для него неожиданными, и он не знал, как на них отвечать: открыто становиться на позиции капитализма у него не доставало смелости. Костырин продолжал:
— Я — человек труда и хочу, чтобы мой труд не покупался, не разменивался на рынке, но доставался мне и обществу моему, а не неизвестному мне человеку, завладевшему возможностью купить мой труд, я хочу, чтобы мой труд частицей вливался в общий труд на общее благо и имел общественную ценность, в том числе и для меня — общественную ценность, но для этого должно быть организовано общество равноправного, свободного труда. Таким обществом может быть (и вновь станет!) социалистическое общество, которое уже было у нас… Вот по какому убеждению я стал коммунистом, чтобы верить в коммунистическое общество и созидать его. Верю, род человеческий непременно должен выйти на дорогу коммунизма, — таков закон! Этот закон, разумеется, не соответствует вашей морали и образу мыслей, поэтому вы отвергаете его. Над вами довлеет другой закон, выводимый из инстинкта наживы за счет слабых.
Нет, он не был деревянно-бесчувственным, этот хозяин. Как всякий, кто живет и жирует за счет других, он очень чувствовал все, что ему угрожало. И в качестве первой защиты он хотел бы, чтобы принятый им строй жизни не был виден и понятен с первого взгляда, ибо полное понимание природы и сути этого строя теми, кто его содержит своим трудом, грозит потерей и его личного блага, достигнутого на чужом труде, чтобы этот строй был скрыт как можно глубже в сумраке от глаз трудовых людей и воспринимался ими как неизменно небом данный людям земли.
Потому хозяин, как понятый и разоблаченный, стушевался, покраснел, скорее всего, от испуга разоблачения, а не от стыда и, забыв предосторожность, стал говорить в защиту общества, к которому успел удачно присосаться, как пиявка. Он убежденно заговорил в защиту капитализма, который, по его мнению, приобрел преимущество над всем миром благодаря своим способностям строить высокопроизводительное производство.
Замечание хозяина не смутило Андрея Федоровича, а рассмешило, так как смысл сказанного он давно знал из пропаганды антикоммунизма и из спекулятивной демагогии радикал-реформаторов, и насмешливо возразил:
— Извините меня, мне как инженеру смешна такая профанация людей, далеко стоящих от технических вопросов, так как я знаю, отчего зависит производительность труда и эффективность производства, во всяком случае, не от системы общественного строя. Скажу лишь о роли человеческих рук и головы как во всяком деле и смею утверждать, что коллективный труд, коллективный разум, коллективная воля всегда были и будут сильнее индивидуального образа мышления, основанного на частной корысти. А социализм есть символ коллективизма, так что делайте вывод сами. Конечно, молох индивидуализма зловеще висит над людьми, но с каждым новым поколением он теряет свою силу… Дальше мне нет смысла с вами полемизировать и времени нет. За всем этим давайте моих сорок рублей и будьте здоровы.
Вот такой он был, этот слесарь ЖЭУ, и хозяин поспешил отделаться от него совсем по иному желанию, чем обычно избавляются от жэковских слесарей. Хозяин протянул Костырину деньги, тот взял их, медленно, как бы любуясь новенькими, немятыми десятирублевыми купюрами, основательно спрятал их в карман, попросил хозяина расписаться в наряде и шагнул к двери. Он сам открыл деревянную дверь и задержался за ней перед железным запором, его отомкнул хозяин, а Костырин в это время сказал:
— На прощанье все же скажу вам: филистеры вы были, райкомовцы. Не все, конечно, далеко не все, но в пропорции, достаточной, чтобы исказить ленинскую суть компартии. По карьеристской лестнице вы выдвигались из районного — в областной, из областного — в центральный разряды и чем больше вас таких набиралось, тем больше вы уродовали партию, тем дальше уводили ее от Ленина.
Костырин видел, как скулы хозяина квартиры пунцовели, и как белели его глаза от злости. Но Андрей Федорович уже не мог не высказать мыслей, которые у него появились, пока он работал за этой железной дверью. Он продолжал говорить, спокойно наблюдая за тем, как внутреннее кипение в хозяине прорывалось наружу — то косоротием на лице, то злой яростью в глазах: трудно все же было оставаться равнодушным от такой колючей правды слесаря, непривычно было, но, к чести своей, он сдержал себя от гнева.
— Естественно, скрывая свою ненависть, — продолжал Костырин, — вы по службе показывали приверженность высшим принципам нравственности. И, лицемерно преподнося добродетель, сделали советских людей, коммунистов в том числе, чересчур доверчивыми и наивными, чем и добились их идейного разоружения. Одновременно с этим вы стремились к главенству не только над членами партии, но и над всей доверчивой массой советских людей. Но в то время все это не могло у вас получаться, не дотягивались вы до полного главенства, как того вам хотелось, потому что мы все же вас избирали, а вы перед нами отчитывались, и мы могли из — под вас выдернуть насиженное кресло. Но вот к общему несчастью, изменилась обстановка в благополучную для вас сторону. И тут вы не стали ханжески скрывать свою психологию, схватили, пользуясь положением, возможностью овладеть народными миллионами средств, затем используя эти миллионы против их бывших владельцев как инструмент власти, пригребли господство над массами трудовых людей, запустили в ход такие рычаги манипулирования людьми, как нищета, бедность, экономическую зависимость и социальное бесправие, возможность распоряжаться рабочими местами и вообще трудом рабочих людей… Это вы называете демократией и правовым порядком… Права и демократия для миллионеров, против чего боролся Ленин, защищая трудящихся. Но все это — придет время — вам зачтется!.. Извините за откровенность, будьте здоровы, — и, провожаемый злым шипением хозяина, с облегчением вышел за тяжелую железную дверь из душно богатой квартиры.
Бабушка уехала
Надежду Савельевну провожали утром в воскресенье всей семьей ко второму рейсовому автобусу. Утро было тихое, пасмурное, ночью прошел спорый теплый дождь, и тучи еще не разошлись и поутру, роняли на землю невидимые мелкие капли, словно устало вытряхивали остатки своих запасов. Умытый город присмирел и блестел крышами, окнами, стенами, зеленью листвы и травы, дышалось легко, казалось, и от блеска тоже. В ожидании автобуса постояли на платформе всей гурьбой, держа бабушку в центре. Она стояла среди детей и внуков еще прямая и стройная, Она еще не поддавалась своим годам, у нее не было усталости от жизни, она была живая и подвижная, и ее глаза с глубокой синевой блестели весело и задорно, высвечивая ее душу, умевшую заряжать других энергией жизни. Она при прощании говорила с верой в детей:
— Ты, Петя, уже зацепился за работу и теперь у тебя пойдет, у мастерового человека всегда пойдет, сама жизнь мастеровых людей выдвигает, иначе как же ей, жизни, быть-то без мастеровых людей. Теперь у тебя, Петя, и у всех у вас тоже сладится, — но она не стала уточнять, что все в семье пойдет, если в ней есть опора, а он, Петр, и есть надежная опора в семье.
— А ты, Танюша, чтобы за всеми глядеть, за собой присматривай. Семье жена и мать нужна, а жизнь, что вокруг, — и бабушка повела рукой кругом, — только крылом нас когда-то обмахнет, а в семье должно все крепко держаться.
— Я, мамочка, уже и сама поняла, как надо мне поберечься, и Петя мне говорит, что нынешнюю проклятую жизнь нашу надо пропускать мимо сердца, только она, прежде всего в сердце стучится
— Конечно, от жизни полностью не отгородишься, — сказал Петр, — но ТЫ найди в себе разум и на тот момент, когда жизнь рвется к твоему сердцу, отвернись от нее, а за это время одумаешься и поймешь, что зря переживала.
— Правильно, Петенька, говоришь, хотя сам ты — так ли поступаешь? Но тебе можно — ты мужчина и сильный, — и вдруг повернулась к детям и, тронув Сашу за нос, продолжила: — А вам тоже надо учиться думать и не только за себя — и за родителей тоже. Тогда и дальше у вас хорошо пойдет, вы вон какие у нас — отличники, а это и значит, что все пойдет у вас. Хорошо пойдет, я знаю, а мы с дедушкой все равно будем помогать, мы еще поможем вам.
Дети переглянулись между собой, улыбнулись, и Саша сказал:
— Мы знаем.
— Не зазнавайся — знаем! — воскликнула бабушка строго, но глаза ее улыбались, и сквозь эту улыбку светилась добрая бабушкина душа. Бабушка уже не могла себя сдержать перед своими повзрослевшими внуками и ласково погладила Катю по голове.
И Катя слова бабушки поняла так, что они относились к ней, ее старшей внучке, И, может быть, все десять лет учебы ее не научили больше тому, чему научили бабушкины наставления за эти дни, которые бабушка прожила у них, и поставила ее мать, свою дочь на ноги, отвела от ее сердца недуг, какой причинила она, Катя, своей беспечной неразумностью. А бабушка со своей житейской мудростью и со своим большим сердцем все очень хорошо понимает, только не раскрывает, что понимает, но оно и так видно. Бабушка сказала:
— А вы, внуки, чтобы не задерживались после ваших дел в школе, а на другой день и выезжали к нам в деревню. Так и знайте: задержитесь — приеду за вами. Охота вам, чтобы бабушка тряслась в автобусе? А не охота — сразу выезжайте. А вы, родители, их выпроваживайте.
Подошел автобус и стал на площадку, водитель соскочил со своего места и, прихлопнув дверку, не спеша пошел с путевым листом в диспетчерскую. Петр передал бабушке билет и сумку с небольшим гостинцем для ее высокоярского внучика. Он еще к самому открытию вокзала пришел за билетом, а частные торговые палатки уже развертывались, и он купил для племянника бананов и апельсинов. А Татьяна сказала:
— Всегда беспокоюсь за тебя, мама, когда ты уезжаешь, все же — дорога, а на дороге, сколько машин разных и мимо автобуса и навстречу, да и пассажиры, кто знает, кто из них какой.
— Ты опять переживаешь, так и находишь, за что бы сердцем поболеть, — строго возразила Надежда Савельевна. — Смотри, сколько людей в автобус будет садиться, и я на свое седьмое место у окошка приятно сяду и поеду, автобус большой, мягкий, и дорога ровная и широкая, а водители в таких автобусах серьезные и ответственные. Да и погода, смотри, разгулялась, тучи разбежались, солнце зарумянилось, пока мы постояли, так что ехать любо-весело, одно удовольствие и нечего за меня тревожиться три часа и я дома.
Бабушка по очереди всех перецеловала и со своей сумочкой так ловко ввернулась в толпу пассажиров, что оказалась у двери автобуса чуть ли не первой. И дети видели, как она прошла по автобусу к своему седьмому месту, еще прямая, еще стройная, и села у окна. Дети обошли автобус и стали под окном, где сидела бабушка, постучали, она прильнула к стеклу, и все молча глядели друг на друга, и молча они поразговаривали. И через толстое стекло молча можно было все сказать, что было на сердце. А что шло от сердца к сердцу, очень хорошо передавали любящие глаза.
— Мы пойдем вперед, — сказала Катя, и дети, взявшись за руки, пошли скорым шагом, они проводили бабушку с любовью и чуточку загрустили. Но бабушка уехала и все с собою увезла — и любовь, и грусть, и благодарность за то, что быстро и без суеты поставила на ноги их маму и оставила им только радость, однако и еще что-то оставила, что было связано с ее мудрым проникновением в душу и с ее умением проникать в глубину и сложность жизни.
Татьяна и Петр пошли медленно, Петр взял жену под руку, и они некоторое время шли молча, и мысленно ехали в автобусе вместе с матерью, и Петр сказал:
— Все же, действительно, грустно мать провожать. А Надежда Савельевна и для меня мать, как и для тебя, Танюша… Да, именно — мать. А ту, свою родную мать, я вспоминаю вместе с воспоминанием детства, и очень смутно ее помню, должно быть, в те мои годы жизнь шла естественным ходом и не откладывалась в сознании. А Надежда Савельевна — мать для нас обоих — мать по жизни.
— Спасибо, милый, — прошептала Татьяна и поцеловала мужа в щеку, — ты не знаешь, какое для меня большое счастье оттого, что моя мать и для тебя тоже мать.
— Она просто и моя мать, как и твоя мать, — поправил Петр и, глядя перед собою, будто смотрел, как ехала Надежда Савельевна в автобусе, тихо улыбался, потом поднял руку жены и надолго прижал ее к своим губам.
Тучи ушли совсем и с небосклона, над головой небо блестело голубой чистотой. А на западе, куда ушли тучи, по самому краю протянулась сиреневая полоса, и город под желтыми лучами солнца заблестел еще ярче промытыми стеклами. Во дворах и сквериках сирень, окропленная дождем, еще гуще буйствовала своим раскудрявившимся цветом, а тюльпаны на газонах доцветали в молчаливом увядании. Утренний воздух был чист и свеж, в нем тонко расплывался сладковатый сиреневый аромат, и надо было скорее его схватить всеми легкими до того, как его удушат автомобили своими газами.
Дома Татьяна усадила Петра на диван рядом с собой, как всегда. Сейчас на сердце у нее было тихо, и было свободное время, и ей захотелось поговорить о чем-то хорошем для своей семейной ЖИЗНИ и о семейном счастье поговорить. Все же, несмотря ни на что, оно у них было, семейное счастье. Раньше оно у них было красивое, даже чуточку звонкое, как звук утреннего колокола, или как утренняя трель соловья в не проснувшемся лесу. Но новая, тяжкая жизнь придушила звонкость любовного счастья, оно покрылось тенью грусти и напоказ стыдилось светиться, но оно у них было, семейное счастье, и было приятно посидеть с ним на диване и послушать его в биении сердца.
Дети разбежались к друзьям и подругам, а родители сидели на диване и говорили о своих семейных делах. Говорили и о том, что все-таки и их родители, хоть уже и постаревшие и притопавшиеся, но издали настраивают жизнь даже взрослых детей, настраивают своей, родительской силой — силой мудрости, силой своего духа, а по нынешней жизни это и есть самая необходимая сила.
— Знаешь, Танюша, хорошо, что мать перед отъездом узнала о моей работе. По-моему она рада, что и тебя быстро подняла, и что я пристроился на работу, — тихим голосом проговорил Петр. — Она не выказывает своих мыслей, скрытничает, но оно и так ясно, что сейчас у нее на сердце хорошо, так как оставила тебя поздоровевшей, а меня пристроившимся на работе. Не зря она сказала при прощании о том, что я зацепился за работу. И вот едет в автобусе и с радостью думает об этом и в деревне расскажет об этом, где тоже все порадуются.
— Конечно, Петенька, удача и благополучие детей — радость для родителей. Да мы уже и сами переживаем такие чувства, — отозвалась Таня, ласково держа руку мужа в своих преданных руках. — Ты присмотрись на своей работе, может, и мне что там подвернется, и в других местах что-нибудь может подвернуться — я все же буду подыскивать, — добавила она из того, чем болела ее голова, не давая покоя сердцу.
— Тебе надо еще окрепнуть, — ответил Петр, с любовным беспокойством глядя на лицо жены, на котором хотя и проступили живые краски и весело светились глаза, но слабость еще замечалась и в бледности щек, и в какой-то робости выражения лица.
Татьяна, подумав о своем уставшем сердце, уже дрогнувшем сердце, вдруг вспомнила, как они с мужем ездили на юг, к Черному морю. Вспомнила и жаркое солнце, и тихий ленивый плеск теплого моря, и прохладный влажный песок у кромки берега, по которому ей нравилось пошлепать босыми ногами, и тот особенный черноморский настой воздуха, от вдыхания которого человек со среднероссийской равнины наливается здоровьем за две-три недели. Теперь все это недосягаемое осталось только в воспоминаниях. Вспомнив все это, Татьяна с дрогнувшим сердцем, только тихонько, украдкой от мужа вздохнула и мечтательно проговорила:
— Как все же хорошо было каждое утро вдвоем уходить на работу да еще сознавать, что идешь на дело, нужное людям, всей стране. И что это нужное людям дело тебя ждет со всей своей огромной важностью, и от этого сознания своей необходимости ты возвышаешься в своих же глазах и глядишь на окружающую тебя жизнь с этой моральной приподнятости. Нет, не умели мы всего этого ни осознать, ни оценить.
— За что теперь и расплачиваемся безработицей и болезнью сердца, — добавил Петр и обнял жену, прижал ее к своей груди и слегка покачался вместе с ней, затем проронил: — А что было ОСОЗНОВАТЬ и зачем оценивать, ежели все было нормой нашей повседневной жизни?
— Но все равно, Петенька, мы с тобой счастливые, — отозвалась Таня, — нашей любовью счастливы, — и крепче прижалась к его груди. — И ничто не должно порушить это наше счастье. Ты знаешь, приглядываюсь и замечаю: и дети наши счастливы этим нашим счастьем, и мать поехала от нас счастливая нашим счастьем, а работу мы себе как-либо найдем, и будем уходить утром на работу вдвоем.
— Конечно, должны найти себе работу, может быть, и подходящую, в смысле заработка, но при всей ее выгодности она не будет такой работой, как была, такой, как ты сказала, возвышающей морально. Это будет не твоя работа, — чужая, на доход дяде от частного капитала. Будет работа, просто удовлетворяющая тебя заработком и, может, процессом труда, — он помолчал минуту и добавил: — Понимаешь, Танюша, я внутренне, каким-то глубоким чувством, какой-то, должно быть, врожденной своей природой не согласен на это, и если терплю и дальше, конечно, буду терпеть, то только потому, что принуждает к этому жизнь, что нужно иметь заработок, на существование. Но вся моя натура протестует против такого труда, против чужого для меня характера такого труда. Ты понимаешь меня?
Она тихонько высвободилась из его объятий, немного отстранилась, пристально посмотрела ему в глаза и поняла, что все сказанное им, хотя и прозвучало чем-то новым для него, было им не сейчас открытым, а взято было из того, что было твердым и большим в советской действительности. Сейчас же, при труде с новым смыслом и новым содержанием, выразилось в форме протеста против принудительного характера труда. Она ответила:
— Я тебя хорошо понимаю и рада за такие твои мысли и за такие твои чувства. Но нам ничего не остается, как только надеяться на перемены и искать работу, какая будет находиться, потому что мы загнаны в угол… Жить-то, Петенька, ты прав, надо, и детей растить надо, и подготовить их к жизни надо, — это теперь для нас самая главная боль.
Он промолчал, покачал головой в знак того, что он будет терпеть, если так надо для нее и для детей, но он с этим все-таки не согласен и найдет способ, как протестовать, но не сказал этого жене, боясь причинить ее сердцу новое беспокойство…
Тем временем Надежда Савельевна ехала в автобусе уже далеко за городом, автобус катил мягко, и сиденье было удобное, так что и спина, и голова, и руки могли спокойно отдыхать всю дорогу. Таких вынужденных удобств ей мало когда выпадало, хочешь не хочешь, — а протягивай ноги, откинь туловище назад на мягкую спинку, расслабься всем телом и покачивайся слегка. А то, что сидение немного стесняет тебя с боков, так это говорит только о строгости дороги, чтобы не вздумалось кому-то разлечься поперек. Надежда Савельевна всю жизнь почитала и держала в строгости норм поведения людей.
За городом сразу же широко потянулись поля, перемежавшиеся с перелесками, так широко потянулись, что, казалось, и автобус присмирел в своем гуле перед ними. Поля были безлюдные, не было видно ни тракторов, ни других машин. Приглядевшись, Надежда Савельевна, заметила, что поля были и вовсе не порушены с весной, только порой озимые зеленя перескакивали с места на место. И она, вспомнив свои высокоярские поля, уже гудевшие машинами, с тревогой подумала: Что они не отсеваются? и с этой же тревогой обратилась к соседке:
— По майскому делу вроде бы самая пора на полях работе гудеть, а тут ни людей, ни машин.
Попутчица живо обратила внимание на бабушку и отозвалась:
— Отошло то время, бабушка, когда на полях соревнование кипело. Теперь земля наша не стала кормилицей, это только правители говорят, что она нужна какому-то хозяину… Хозяин нынче с рынка кормится, а не с земли… Вы из города едите?
— Из города, к дочке ездила, — пооткровенничала Надежда Савельевна и почувствовала некоторое недоумение оттого, что соседка связывала ее поездку в город с землей.
— На рынке не были? — подбиралась к чему-то своему соседка, чернобровая молодуха лет под сорок с завитыми густыми волосами.
— Нет, не сходила, не до того было, да и незачем было ходить.
— А коли сходили бы, то увидели, чьими и откуда продуктами стойки завалены, так что своя земля нынешнему ее хозяину не на потребу, другими доходами ОН разживается. Да вы-то сами из деревни? — вроде как усомнилась соседка.
— А как же! — поспешно откликнулась Надежда Савельева, что нельзя и сомневаться, откуда она, и с гордостью добавила: — Высокий Яр наша деревня прозывается. Не слышали? Очень хорошая моя деревня!
— Нет, не слышала, да чем же она хороша, ваша деревня?
— А всем! Но допрежь — колхозом, а от колхоза и все идет. A вы не в Надреченск? А то прослышали бы про наш колхоз.
— Нет, я скоро сойду. А что, колхоз ваш еще держится?
— Нечто может быть по другому? — удивилась Надежда Савельевна и даже чуточку осердилась на сомнение в ее колхозе. — Правда, слышно и у нас, что в инших местах КОЛХОЗЫ рушат, с непонятной одурью, однако ж, как же жить думают? У нас — нет! Наш колхоз люди крепко держат, а колхоз людей держит, — она ожидала от соседки еще вопросов про ее колхоз, но попутчица промолчала, как будто что-то вспомнила и задумалась. Надежда Савельевна замолчала, а докучать незнакомого человека своими вопросами не в ее правилах было.
Автобус вкатил в небольшой лесок, такой небольшой, что дорога, рассекавшая его, была видна от конца до конца, но ветерок в раскрытое окно донес запах соснового бора. Высокие сосны с кудрявыми вершинами подступали со всей своей строгостью к самой дороге, и из своей чащи дышали смолистым настоем, и его аромат погулял минуту по автобусу. Все пассажиры всматривались в сумрачность леса.
— В городе тоже очень многим трудно нынче приходится, даже о хлебе на каждый день надо думать, — вдруг проговорила соседка, будто отвечала на какие-то свои мысли, и с невысказанным вопросом повернулась к Надежде Савельевне.
— Так-то, милая, оно с первоначала и затевалось, чтобы сделать из нас, что в городе, что в деревне, не то что простого раба божьего, а какого-то крота незрячего и безгласного, который только и умел бы ползать вокруг богачей, — живо отозвалась Надежда Савельевна и рассказала попутчице, что едет от дочери, которую отхаживала от болезни сердца… А сердечный приступ получила от крепко горькой жизни: и безработица у дочери и зятя, и безденежье, и дороговизна, и на руках двое детей-школьников — вот и надо отцу-матери помогать, да еще и лечить. Хорошо, что есть еще, чем помогать по деревенской жизни. А дальше придется и внучку учить, за ней и внук подоспеет. Оба отличники, приглядываются в институте учиться, высшее образование все же, может, как-то поспособствует в дальнейшей жизни. Хотя дочь — инженер с высшим образованием, а вот ведь вытолкнули с завода. Но без высшего образования — и вовсе без надежды жить.
Спутница внимательно слушала Надежду Савельевну, а потом и сама о себе рассказала что-то похожее на судьбу Тани. Только родители ее живут недалеко за районным городом, ведут домашнее хозяйство с ее и мужа помощью. Она сама давно уже безработная, потому приспособилась к торговле в городе. Все, что получают в хозяйстве от огорода-сада, от скота и птицы, сбывает в городе. Муж, правда, работает по строительству и, хотя тоже плохо платят, но работу не бросает, спасибо, не увольняют. В районном городе с работой стала совсем беспросветность.
Попутчица сошла на первой автостанции, здесь был ее город, тепло распрощалась. Надежда Савельевна ехала дальше и весь остаток пути сидела в одиночестве.
Не просто работа, а новая жизнь
Петр Агеевич собирался на работу, как на какое-то большое событие, которое долго ожидалось и которое, наконец, должно произойти в его жизни. Его переполняло смешанное чувство ожидания, торопливости и ответственности. Уже ответственности! Жена Татьяна Семеновна, разговорчивая и веселая, кормила его завтраком с видом праздничности, потом проводила к двери, смотрела, как он обувал туфли, затем надевал куртку и кепку, вышла за ним на площадку и посмотрела, как спустился по лестнице. Чувство значимости происшедшего в их семейной жизни не оставляло ее все утро. А оно, знамение, так и было: Петр нашел, наконец, возможность исполнять свой долг, который он возложил на себя, создавая семью. Другого долга у него теперь и не было, кроме сбережения собственной жизни ради жизни жены и детей. Его никто ни к чему другому не обязывал и не возлагал на него никакого долга — ни завод, ни товарищи по цеху, ни государство, ни общество, да и существовать они вроде бы как перестали для него, и он оказался в полной свободе, в жуткой свободе пустоты. Вокруг него шли и суетились люди, двигались машины, где-то что-то делалось, а он был в пустотной свободе — он никому не нужен, его жизнь ни для кого ничего не значила. Вдуматься, так это создавалась и уже творилась страшная, нелюдская жизнь!
Петр, идя на работу в магазин, который случайно, но счастливо встал на его пути, думал, что теперь и завод, переставший быть государственным, если и станет действовать на прежнюю свою мощь и продаст ему рабочее место, ни к какому долгу его не будет обязывать, потому что между хозяином завода и им, рабочим, произойдет простая рыночная сделка, простой обмен заводского рабочего места на рабочие руки, а результатом такого обмена станет прибыль хозяину, полученная от труда рабочего. Сейчас так и говорят: создавать рабочие места, будто как для рабочих, только оказываются они не в руках рабочих. Не у него, рабочего, а у хозяина, действительно, существует неизменная мотивация получить больше дохода с каждого рабочего места и, если это рабочее место может приносить доход и прибыль без рук рабочего, хозяин, не задумываясь, освободится от такого рабочего, отошлет его на свободу и от труда, и от хлеба, или, если будет держать рабочее место для рабочего, то выжмет из рабочих рук столько сил, чтобы место давало прибыль.
Так думал Петр о своей рабочей судьбе, о заводской судьбе, а сейчас он шел в магазин работать грузчиком, подвозчиком и подносчиком и еще кем угодно, но только бы работать и получать вознаграждение за труд. Вознаграждение, которое в любом своем размере не обозначено ни одним правилом и условием найма, но будет делать его удовлетворенным и даже счастливым оттого, что дети будут знать, что в доме есть деньги, что их приносит отец, и будут гордиться отцом, а он будет радоваться и за их гордость, и за тот кусок хлеба, который купит им из своего заработка.
Петр пришел к магазину, закрытому на замок с улицы, и пошел в обход во двор дома, тут его уже встретили Левашов и директриса Галина Сидоровна — они выгружали из машины свежий хлеб.
— Помогай, Петр Агеевич, — призвал Левашов, неся в магазин лоток с буханочками хлеба.
Петр тут же встрял в понятную работу. Водитель фургона подкатывал к борту полные контейнеры, отталкивая пустые. Директриса работала на равных с мужчинами и управлялась с лотками довольно легко и ловко. Петр удивился и ее подвижности при солидной полноте, и ее непритязательности к своему положению. Переноска хлеба прошла за четверть часа, за это время к служебному входу собирались продавцы. Галина Сидоровна, взглянув на часы, сказала:
— Можно открывать, девочки, — и, обратившись к Золотареву, стала рассказывать ему веселым, непринужденным тоном про распорядок работы в магазине и про предстоящую его работу и о ненормированности его рабочего дня. С доверием и уважением глядя на него, добавила: — Зарплата у нас у всех от общей нашей, магазинной выработки, — здесь вроде как запнулась, и Петр ждал, что скажет о его зарплате, но она сказала о другом: — Завтракаем и обедаем в магазине, в нашем кафе, в удобное каждому время.
Левашов с игривым смехом уточнил:
— За счет магазина бесплатное питание, так сказать, работа у нас со столом хозяйки.
Галине Сидоровне чем-то не понравилось выражение Левашова, и она поправила его:
— Да, двухразовое питание для работников у нас бесплатное за счет издержек магазина, но не в ущерб заработной плате, а за счет дружного энтузиазма коллективной работы. Поработаете — сами увидите, а остальное вам расскажет Николай Михеевич, — и, снимая рабочую куртку, пошла в кабинет на утреннее совещание с товароведом, бухгалтером и заведующими отделами по заведенному распорядку.
Петр молча слушал, внимал, ничему не удивлялся, согласно принимал все условия предстоящей работы, и единственной заботящей его мыслью было войти в строй коллектива с доверием к нему, как к надежному человеку и работнику. Левашов предложил посидеть на дворе, покурить, пока в магазине пройдет суета подготовки к работе, и они присели на скамейку под стеной магазина. Из подъездов дома пошли школьники и студенты со своими учебными принадлежностями и чертежами, у них еще не было заботы о том, чем заниматься с утра, и они уже от дверей громко и весело разговаривали друг с другом. Двор перед ними был залит ярким солнечным светом, и воздух утра был мягкий и легкий, и никто не замечал, как он вдыхается. Потом пошли взрослые — мужчины и женщины, девушки и парни, эти шли молча и озабоченно, лишь в полголоса приветствуя друг друга, будто были недовольны прошедшей ночью, шли в одном направлении, за угол дома на улицу, кое-кто приветливо, молча кланялся Левашову. Петр провожал их взглядом с доброй мыслью, что люди шли на работу.
— Как тебе нынче показалась наша директриса? — с доверчивым выражением спросил Левашов, с глубоким выдохом выпуская дым. Петр не курил, он вообще не допускал себе таких пристрастий, как курение, выпивки спиртного. Он даже не знал и не различал марок сигарет и папирос, водок и вин, поэтому винные магазины, пивные бары и рестораны для него были без потребности. Он не интересовался ни их адресами, ни их внутренними порядками и чурался их как первоисточников какого-то насилия и развращения, неумеренного пресыщения плоти и сознательного извращения моральных норм.
О роли и значении магазинов для жизни людей он как-то и не задумывался, механически воспринимая их как предприятия, предназначенные для взаимного обмена трудами человеческими, как связующие перемычки в здании общества, как узлы в кровеносной системе экономики. Но твердо знал, что советским государством они предназначались для планомерного снабжения всем необходимым своих граждан везде, где бы они ни жили — в большом городе или в маленьком сельском поселке, строились и открывались везде, где требовались условия жизнеобеспечения людей.
Но вот приреформенная жизнь опрокинула его привычные понимания отношений с государством, ему как бы сказали: государство разрывает свои отношения с гражданами в вопросах взаимообмена плодами труда и предоставляет вам свободу на самообеспечение, на самостоятельное, независимое от государства строительство взаимообмена плодами своего труда, для чего к вашим услугам свободный, стихийно самоорганизованный рынок со своим законом конкуренции. И никакого вам планомерного снабжения, а поставки вам будет регулировать доходность от продажи товара.
Случайность и безвыходное положение безработного, ищущего хоть какой-либо заработок, привели его в магазин, где ему предстоит механически выполнять физическую работу по проведению на первый взгляд свободного рыночного взаимообмена товаров на деньги, а вырученные деньги в другую очередь и в другом месте опять обменять на товары. Такой вот кругооборот труда представился Петру в магазине, и ему предстоит ходить в этом круге.
Левашов спрашивает, как ему показалась директриса, управляющая этим круговоротом труда в магазине. А какую он может оценку дать этой управляющей, если представления не имеет, как и чем-кем она управляет в этом маленьком кругообороте торговой жизни? Он так и сказал Левашову:
— Что я о ней могу сказать, если я ее увидел второй раз на полчаса?
— Ну, хотя бы о той разнице, как ты ее видел первый раз тогда, в кабинете, и сегодня — как человека. Помнишь, какой она тебе тогда показалась? Ты даже в чем-то усомнился.
— Да, действительно, сегодня она другая, как простая… рабочая, — неопределенно проговорил Петр и испытующе поглядел на Левашова: мало ли за что может хвалить подчиненный начальника.
— Она, ты помнишь, наказала мне с тобой день поработать, ввести тебя в твои обязанности. Так вОТ первая, с кем я тебя знакомлю, — директриса. Это для того, чтобы ты к ней правильно и по-доброму относился, а уважение к ней ты сам в себе найдешь, — начал Левашов дружественным, искренним тоном, докуривая сигарету. — Женщина строгая и порядочная, к людям — добрейшая и требовательная, что к своим работникам, что к покупателям. Торговка, кажется, врожденная и хитрая. С такими, как сама, ради этого своего дела имеет тысячу подходов, соперника схватывает с первым словом. Так что ты к ней — с доверием и уважением с первого дня, не лебези, однако, не заискивай — не любит этого… А теперь пойдем завтракать в кафе.
Петр растерянно передернул плечами, переступил ногами на месте и смущенно признался:
— Я дома завтракал, а потом — у меня и денег нет.
— Все работники магазина завтракают и обедают бесплатно, за счет магазина, так что о деньгах не беспокойся, а позавтракать мужику и второй раз не лишним будет, — и подтолкнул Петра к двери.
Когда они вошли в зал кафе, здесь уже завтракали, за столиками сидели сплошь женщины в белых халатах и чепчиках, всего около двадцати человек. Как только мужчины вступили в зал, их позвали:
— Мужчины, идите сюда! — это был голос директрисы, за ее столом у окна было два свободных стула. Петр заметил, что взоры всех присутствующих обратились на него, и директриса его выручила:
— Товарищи! У нас будет новый работник — Петр Агеевич Золотарев, он подменит Николая Михеевича на время его отпуска, а там, ежели Петр Агеевич нам полюбится, может, мы его оставим в нашем коллективе. Покажитесь, Петр Агеевич, — и, взяв за руку, Галина Сидоровна повернула его лицом к залу.
От женщин послышались веселые возгласы: Полюбится, понравится, примем! Петр бросил смелый взгляд по лицам женщин и, действительно, встретил дружелюбные глаза.
— Вот так, Петр Агеевич, садитесь к нам, — пригласила хозяйка, а из кухни принесли два завтрака — по горке рисовой каши с одножелтковой яичницей и по стакану какао с булочкой. Галина Сидоровна, как бы извиняясь, сказала еще: — Картофель у нас почти не бывает, некому чистить, разве только когда девчата вечером постараются… Знакомьтесь — наша товаровед и мой заместитель — Зоя Сергеевна, — представила соседку по столу директриса.
Зоя Сергеевна, улыбнувшись, кивнула головой, это была молодая, лет под тридцать пять женщина, лицо у нее было худощавое, удлиненное, скуластое, нос острый, орлиный, глаза небольшие, серые, быстрые, улыбчивые слегка подведены синькой, брови и волосы светлые. Во всем ее облике было что-то стремительное, взлетно-порывистое, и руки ее с большими сухими кистями двигались быстро, и фигура у нее была худощавая, и вся Зоя Сергеевна — весьма выразительная противоположность директрисе, полной, мягко-обширной, медлительно-добродушной.
В зале кафе вроде бы никто и не разговаривал, но стоял тихий говорок и веселый шумок женских голосов. Через несколько минут все дружно поднялись и пошли на выход.
Так началась для Золотарева новая жизнь — работой в магазине. Первым делом Левашов провел его по торговому залу, наглядно в каждом отделе уточнил, что куда подвезти или поднести. Иногда им приходилось подождать, чтобы не отвлекать продавца от покупателей, и это было тоже для показа — не отвлекать продавца от покупателя, которого занимали вежливым рассказом про товар, таким вежливым и таким проникновенным рассказом, что без него, без товара, и уходить было стыдно. И Петру Агеевичу глубоко запало в душу первое понятие о секрете работы магазина и его успехах. И к концу похода по магазину Петр с тихим для себя удовольствием почувствовал, что он входит в приятную, добропорядочную атмосферу дружного трудового коллектива. В заключение Левашов повел его в склад, по пути показал две тележки-платформы, на которых ему предстояло развозить товары.
В складе была своя хозяйка, невысокая, полная, кареглазая средних лет женщина, с лица строгая, как и положено быть хозяйке-хранительнице богатств по имени Светлана Григорьевна. Все на складе лежало в строгом порядке на подмостках, стеллажах и в холодильной камере, а на столе лежали приходные и расходные книги и ящик с картотекой.
— А с нового года Галина Сидоровна грозится компьютер завести, только мне вернее с картотекой дело иметь, — не то пожаловалась, не то похвалилась Светлана Григорьевна и как бы пригласила в соучастники нового человека.
После развоза товаров Левашов провел Петра по всем местам запорных и сливных кранов и обратил внимание на то, что нигде не только течи, капель не было, и передал весь свой слесарный инструмент и небольшую мастерскую, а вернее, угол под лестничной площадкой, сплошь обитый железом. Здесь был верстак с тисками и с небольшой наковальней, а инструмент имелся на все случаи работы с трубами и с кранами — что-то отрезать, что-то нарезать, что-то согнуть. А для подогрева была паяльная лампа и, даже, был трансформатор на случай электросварки. Словом, тут хозяйничал хороший слесарь, и монтер, и сварщик и это понравилось Петру — все было по его мастерству и умению, и окончательно утвердило его в мысли, что хозяйский глаз в магазине заглядывал в каждый уголок и все держал в строгом порядке.
Днем магазин закрывался на обеденный перерыв, продавцы приводили в порядок свои торговые места. Мужчины добавили из склада, чего не доставало, а две уборщицы тряпками на швабрах подтерли до блеска затоптанные полы. Потом все во главе опять же с директрисой обедали, Петр отметил хороший обед из трех блюд, достаточный по количеству и качеству. Мужчины вновь сидели за одним столом с директрисой и товароведом, и у них был общий разговор, и Петр как-то, кстати, или к слову сказал, что и он пробовал поторговать на рынке черенками лопат, но хитрых порядков рыночных не уловил.
— А вы в каком месте живете? — спросила Галина с заметной заинтересованностью.
Петр назвал район своего жительства и добавил, как близость к рынку позволяет ему часто наблюдать массовую суету людей на подходах к рынку и на самом рынке. Директриса больше ничего не спросила, но Петр заметил, что к его близости к рынку у нее проявился какой-то интерес.
После обеда за перекуром во дворе Петр не удержал своего любопытства и спросил Левашова:
— За чей счет кормятся работники магазина, из зарплаты, что ли высчитывается?
— Из зарплаты не высчитывается, — довольно рассмеялся Левашов, — это знаю определенно, так как общий размер зарплаты или, как они называют, общий фонд оплаты труда устанавливается на каждый месяц собранием и таким образом, чтобы никому не было обидно, по общему объему выручки. Ты это увидишь. А вот за счет чего питаемся, я сам так и не понял, а расспросить постеснялся — все же я подсобный рабочий.
— Но не может того быть, что это берется с общего дохода, и делается как поощрение за общий труд, в чем-то усомнился Петр.
— По идее оно так, но мне, допустим, это невидимо, — согласился Левашов и загляделся на игру мальчишек с футбольным мячом. О чем мальчишеская игра с мячом напомнила отцу, собравшемуся ехать искать сына, можно было только догадываться. Помолчав таким образом, он добавил: — Мне подозрительно, что с бесплатным прокормом работников у Галины Сидоровны своя хозяйская хитрость… Какая? Магазин-то продуктовый, тут работники себя не оставят голодными на полный день, а так — и сыты по порядку, и совесть у каждого в отдельности и у всех вместе чиста и беспорочна, и человек возвышен в сознании своем.
Петр подумал о резоне в словах Николая Михеевича, но положил себе распознать, как же все-таки хозяйская хитрость отражается на доходности магазина. После обеда пришлось разгрузить машину с крупой и мукой и помять не только спецхалат, но и непривычную к мешкам спину. Спина и руки чувствительно поднагрузились, но Петр от такой работы, к своему удовольствию, чувствовал не только удовлетворение, но испытывал некоторое привычное душевное наслаждение от настоящего физического труда. А внутри магазина он еще подвез два мешка сахару, три плетенки картофеля и четыре бидона молока.
Левашов в конце дня объявил ему:
— Завтра я не выхожу, уезжаю, а ты за день освоился, трудись.
— Куда же ты поедешь?
— Сначала в Москву, буду добиваться на прием в Министерстве обороны до тех пор, пока не добьюсь, где та часть, в которой начинал службу сын, а оттуда поеду по его следу.
Петр поддержал такое решение товарища по розыску сына, пропавшего в армии в своей стране, но подумал, что сделать такое ему будет нелегко, а не сказал о своих мыслях, знал, что своим сочувствием он не облегчит положение товарища и не снимет груз с его сердца, и отцовской боли тоже не облегчит…
Через пару-тройку дней Петр совсем хорошо освоился со всем кругом своих обязанностей и с радостью увидел себя в роли нужного работника небольшого, но не простого производственного процесса и почувствовал себя равнозначным членом трудового коллектива, который и внутри себя оказался внимательным и чутким. А связывал этот коллектив обруч дружбы, именно обруч, а не простой опоясок, так как в этой дружбе присутствовала какая-то общепринимаемая и невидимая жесткость требовательности. Больших событий в магазине не случалось, но при малейшем недоразумении тотчас на помощь подскакивали с двух-трех сторон. Недоразумения эти, как правило, возникали в виде ропота покупателей на очереди в вечерние часы, тогда тут являлись и директриса, и товаровед, и кладовщик, и продавцы из других отделов или из кафе и в две-три минуты очереди отсыпались. И Золотареву приходилось задерживаться на вечерние часы. Затем выявилось, что обычных выходных дней у него может и не быть.
Обо всем этом Петр рассказал жене, и Татьяна радовалась рассказам мужа. Обычно он рассказывал подробно о прошедшем дне и об удовлетворении трудом прошедшего дня, и Татьяна видела, что муж освободился от угнетенного состояния, оживился, и глаза его наполнились веселым блеском, с лица вообще спала сумрачность. А Татьяна похвалилась платьем, какое она сшила дочери, сшила и еще три вещицы на рынок.
— Кате понравилось платье? — спросил Петр с тайной радостью за то, что жена вернулась после болезни в свою обычную жизнь.
— Что ты! Катя на седьмом небе от счастья! А мне смотри, как славно все удалось, — поворачивала на все стороны платье и показывала, какие она хорошие складки сделала, с какой выразительностью выкроила и отделала воротничок, рукава, манжетики.
— Все очень хорошо у тебя получилось, — похвалил Петр, обнимая жену за плечи и заглядывая в ее ожившие счастливые глаза. — А Катя в этом платье будет очень нарядной и стройной. Что у них будет по случаю окончания учебного года? — еще спросил Петр, и сам видел, как жена радуется не только своей удаче швеи и счастью дочери, а его удаче с работой и с тем, что ему по душе пришелся трудовой коллектив и что он занят работой целый день, и что за всем этим появилось предчувствие чего-то хорошего на будущее, а только ответила:
— Классный вечер у них будет и, наверно, с танцами и играми, а туфли у нее хорошо сохранились с прошлого года. А к выпускному потом уж купим новые, как-нибудь собьемся.
— Конечно, купим, к выпускному уж надо новые, — подтвердил Петр. И они помолчали, думая о дочери, и о ее будущем подумали, и вообще о судьбе ее подумали, и такая она была неясная, судьба дочери, и все больше она будет становиться болью родительского сердца. Они сидели на диване, и Татьяна держала на коленях платье дочери и молча смотрела на ее карточку на комоде, а Петр держал свои руки на коленях и тоже помолчал, потом стукнул кулаками по коленям и решительно произнес:
— Да!… Ну, ничего будем выворачиваться как-нибудь…
Они поняли друг друга
Как-то утром, когда Петр развез и разнес по отделам товар и убрал ящики с пустыми бутылками и просто пустые ящики, Галина Сидоровна зазвала его к себе в кабинет и, усадив к столу сбоку от себя, значительно и серьезно сказала:
— Петр Агеевич, однажды вы сказали, что живете поблизости к Центральному рынку.
— Да, иногда даже приходится ходить через рынок, — ответил Петр, удивляясь тому, что директриса запомнила случайно сказанные им слова.
— Вас не затруднит одно наше поручение? — продолжала Галина Сидоровна, пытливо глядя ему в глаза. И Петр тотчас уловил некоторое значение слов наше поручение, чем как бы подчеркивалась важность поручения как коллективного, всех работников магазина, отчего оно было важным и для него, члена коллектива. Обрадовавшись коллективному поручению как доверию, Петр и не заметил, как в это время он переступил сам через себя в своей былой индивидуальной независимости от коллективной организации, более того, он даже обрадовался такой своей подчиненности и зависимости от слаженного и дисциплинированного коллектива.
— Нет, конечно, не затруднит, если я справлюсь с таким поручением, — с готовностью ответил Петр, но это был искренний ответ, без намека на положение разнорабочего, незнакомого с тайнами торговой работы.
— Я уверена, что справитесь! Вот я вам дам блокнот с расчерченной таблицей, и вы на рынке будете узнавать цены на перечисленные здесь товары и заносить в таблицу, — и Галина Сидоровна пространно рассказала, что и как он должен проделывать, а чтобы все у него было с понятием, пояснила цель этой работы: — По вашим записям мы будем знать конъюнктуру рынка на каждый день, посмотрите, пожалуйста, — подала блокнот с уверенностью, что он выполнит такое поручение, а разом с тем и в себя поверит, поверит в то, что его творческие задатки могут выйти и за границы знакомого технического круга.
Петр заметил выражение в глазах директрисы и уже решил, что выполнит поручение и, просмотрев таблицу, спросил только:
— Мне все понятно, постараюсь сделать аккуратно, вопрос только, если позволите: ну, будете знать рыночные цены, а дальше что?
— А дальше будем регулировать цены в своем магазине так, чтобы покупателей с рынка завлечь к нам, в магазин.
— Это значит сделать цены в магазине меньше, чем на рынке? Иначе чем можно привлекать бедных и нищих хозяек?
— Вы правы, Петр Агеевич, — улыбнулась Галина Сидоровна своей яркой мягкой улыбкой.
— А как же будет с доходом или с прибылью, как у вас это называется, с выручкой, одним словом? — заметил Петр, однако с осторожностью, чувствуя, что вступил в неведомую ему сферу, но и добавил: — На рынке каждый продавец старается выручить за свой товар побольше, продать подороже.
— Да, это так, Петр Агеевич, — опять улыбнулась Галина Сидоровна, и Петр понял, что эта улыбка отмечает его наивность, однако не почувствовал в Себе обиды. Она подвинула вперед по столу свои толстые круглые локти, плотнее надвинулась на стол пышной грудью и тем как бы приготовилась к обстоятельному разговору. — Но вы имейте в виду, что в торговом процессе есть много тонких приемов, действует много невидимых рычагов. Например, вы обязательно заметите, что на городском рынке нынче множество продавцов с множеством разнородных товаров, но все продавцы по однотипным товарам держат одну и ту же цену. Так что вы по всем продавцам не ходите, спросите одного-другого и достаточно. И еще вы можете узнать интересную вещь, если потихоньку спросите, что норма оплаты продавцам установлена одна и та же, хотя продавцы относятся к разным хозяевам. И еще: разные хозяева, а кладут продавцам в заработок одинаковый процент от выручки. В чем тут дело?
— Видно, кто-то регулирует эти цены и заработки, — предположил Петр.
— Абсолютная истина, это один из тайных (для нас с вами) рычагов по сдерживанию конкуренции, так сказать, простой сговор на местном рыночном уровне против покупателей, — выразила удовлетворение догадливостью собеседника директриса своими улыбчивыми, теплыми глазами, а ее полное, мягко очерченное лицо, казалось, было налито горячей добротой. — И конкуренция в данном случае выражает не только стремление не продешевить в сравнении с другими, а и в том, чтобы побольше продать своего товара и при этом не дать другому уйти вперед в своем рыночном сбыте — такое горячее кипение рыночных противоречий. И чтобы дело не довести до кровавой драки, хозяева товаров и сговариваются совместно держать одинаковый уровень цен на данном рыночном поле, и никто не смеет выйти из этого сговора, иначе его тут же сметут с рынка. Фирмачи живо реагируют на ходовитость, на спрос своего товара, в этом случае цена — чуткий камертон. И нам надо учиться у них, но для этого необходима горячая информация.
Петр улыбнулся на рассказ директрисы и молвил:
— Начинаю догадываться о тайных порядках рынка, раньше как-то не задумывался об этих рыночных тайнах для покупателей. Но наш магазин вроде как в стороне от рынка.
— Нет, не в стороне, почему мы с вами и должны быть не глупее тех рыночных торговцев, и выручка у нас не должна быть ниже, чем у рыночных фирмачей, вы это правильно заметили, она еще больше навалилась на стол, подложив под грудь руки, и заняла полстола и как бы приблизилась к Петру Агеевичу, но глаза ее светились той радостной улыбкой, какой светятся глаза учительницы перед понятливым учеником. А Петру приятно было оттого, что становился понятливым учащимся и из разряда разнорабочего как бы переводился в высший класс, где были все работники магазина. — Но выручку можно увеличить, — пошевелила обширными плечами Галина Сидоровна, — не только путем повышения цен, но, прежде всего, увеличением массы продаваемого товара, а этого можно достичь, когда увеличится масса покупателей. Вот в сделку с нами надо втягивать оптовиков, которым важен сбыт своих товаров, и чем чаще и больше мы обращаемся к ним за их товаром, тем они охотнее сбавляют цену нам, а мы, естественно, — покупателям.
— Ну, это понятно: когда, будут привлекательнее цены, — больше покупателей, — с радостным чувством познания ответил Петр, однако и сомнение в нем шевельнулось, а к чему сомнение возникло, и не сразу можно понять, и он тотчас успокоил себя тем, что Галина Сидоровна в торговле пуд соли съела и не допустит, чтобы магазин с рыночной толкучки вытеснили.
— Вот мы и поняли друг друга, — продолжала директриса, и все ее выражение и в голосе, и в лице говорило о доверии к Петру Агеевичу. — А заработки всего нашего коллектива от такого снижения цен только поднимаются — мы это уже проверяли не один раз. Значит, что у нас с вами получается, Петр Агеевич? — широко улыбнулась Галина Сидоровна, лукаво сверкнув своими добрыми глазами, которые так и должны были освещать ее полное, доброе лицо. — А получается то, что и забота о людях, то есть о работниках магазина у нас есть, не то, что у рыночных батрачек. Но поймите: это дело, то есть забота о работниках, не только моя как директора, а всего коллектива, тут уж директор — сам коллектив. Но есть и другие люди — покупатели, наши гости и к ним надо относиться как к гостям — любезно встретить, приятно угостить и любезно проводить.
Она помолчала, оттолкнулась от стола и повернула голову к окну, словно что-то заметила в жасминовом кусте, и раза два искоса взглянула на Золотарева, будто и в нем хотела увидеть то, что заметила в жасминовом кусте — белые звездочки раскрывшихся цветочков. Однако она уже определенно знала, что для цветения души человека надо, чтобы над ней вставало по утрам солнце жизни так же, как над землей встает весеннее Солнце, но нынче такого солнца жизни простая душа людская не знает, закатилось то солнце за горизонт и, возможно, надолго. А люди, которые взялись переиначивать жизнь на старый, отживший лад под частную собственность, не думают о солнце простой человеческой души и принялись ее насиловать по-своему, затемняя ее ночным мраком, когда легче творить темные дела.
Потом она вновь облокотилась на стол и, проницательно взглянув на Петра, улыбаясь, продолжала уверенным голосом:
— Видите ли, Петр Агеевич, мы в своем магазине еще не отступили, по крайней мере, насколько возможно в условиях реформ, от советского образа мышления и действия. Я выросла в советской торговле и ее принципы, вживились в меня органическим образом, — она придвинулась к Петру поближе почти через весь стол и, понизив голос чуть ли не до шепота, сказала далее:
— А принципы советской торговли состояли не в том, чтобы из советских людей выжать побольше прибыли, а в том, чтобы как можно лучше и полнее удовлетворить их потребительские запросы, то есть через торговлю и проявить заботу о трудовом советском человеке, которая провозглашалась и проводилась в жизнь Советской властью. А недостатки, какие проявлялись в торговле, — нехватка товаров, некультурье, грубость, неуважение покупателя и кое-что другое, — так это были простые издержки в большой работе, проводимой множеством людей, и по сути своей не были присущи природе советского образа жизни и советского общества, для которого главным было — забота о человеке труда, и из этого главного исходила вся политика государства Советов, в этом суть Советской власти. Вы меня понимаете, Петр Агеевич?
Петр, конечно, понимал все, о чем вдруг доверительно заговорила с ним Галина Сидоровна, понимал, может быть, меньше всего сознанием, а больше всем существом своим, которое с рождения, с молоком матери впитало в себя советский образ жизни, и не в состоянии отрешиться от него, не может ни сознательно, ни принудительно примириться с противопоставлением государственной заботы о человеке индивидуалистической свободе незащищенности и бесправности трудовых людей. Понимал и доверие к нему, но кое-чего и не понимал в словах Галины Сидоровны и спросил:
— О советской заботе в сказанном вами я отлично понимаю как рядовой трудовой человек, который в реформах оказался и без помощи и без защиты государства, а выставлен один на один с живоглотом-буржуем. Но я не понимаю, как вы в нынешних условиях можете проявить к людям хотя бы простое сочувствующее отношение, ежели над всеми людьми и над всей жизнью висит, как удав, свободный рынок?
— Заботливое отношение со стороны различных служб к рядовым трудовым людям — это и есть советское отношение, а более гуманного человеческого отношения к людям, чем советское, в мире еще никто не придумал. То есть такое отношение, от которого не извлекаются выгоды для себя за счет других, — оживленно откликнулась Галина Сидоровна и поводила своими мягкими плечами, словно от удовлетворения за то, что она сказала Петру Агеевичу.
— Конечно, у нас с вами в нашем нынешнем положении возможности весьма и весьма ограниченные, но продать людям молоко, масло, сахар и другое подешевле, чем на рынке или в других магазинах, мы можем и, коли можем, то будем это делать. Это и будет наш вклад в социальную поддержку трудящихся перед рыночно-капиталистическим угнетением, Петр Агеевич. Вот для чего нам нужна ежедневная информация о ценах на рынке, чтобы регулировать, иначе говоря, противопоставлять наши цены рыночным, понятно, в сторону понижения в пределах допустимых возможностей.
Петр ушел из кабинета директрисы с радостным, возбужденным настроением и провел в таком состоянии весь рабочий день.
Когда через два дня он принес свою таблицу с аккуратными записями цен, Галина Сидоровна — вчерашний день она работала за пределами магазина, — просмотрев таблицу, поблагодарила его за пробную работу и с веселым подъемом воскликнула:
— Отлично выполнили нештатное, вроде как партийное поручение, Петр Агеевич, — и, пристально взглянув ему в лицо, неожиданно спросила: — Вы не состоите в компартии? — Вопрос был настолько для него необычным и настолько непредвиденным, что он страшно смутился и от ее внезапного вопроса, и от ее взгляда, смутился так, что почувствовал, как поползла по лицу к самым корням волос краска, но ответил все же спокойно:
— Нет, не состою, — но сердце, однако, незнакомо вздрогнуло так, словно откликнулось на какой-то зов.
— И не состояли раньше?
— И не состоял раньше.
— Может быть, оно так и честнее, чем предательски дезертировать, — подумав, добавила Галина Сидоровна.
Однако что-то здесь было не досказано, и Петр знал, что было не досказано, о чем не сказала Галина Сидоровна, не сказал и он, Петр Золотарев, что с детства сторонился всяких организаций, хотя и жил вместе с ними их делами, а с партийной организацией не только рядом был, но жил в согласии с партией, и с ее идеями и делами в согласии был.
И этот разговор с директрисой запал ему в душу и не шел из головы весь день на работе, и когда он ехал троллейбусом домой, разговор этот тоже стоял в мыслях и заставил вспомнить, что давно не заглядывал на штабную скамейку в заводской аллее и положил себе при первой же возможности сходить туда, а на завод, в свой цех уже и не к чему заглядывать.
Новые принципы жизни
Еще поднимаясь по лестнице, Петр услышал игру на пианино, музыка доносилась из его квартиры, это были его и Катины любимые Времена года, и такие слаженные, стройные и душевные, волнующие были эти музыкальные звуки композитора и пианиста. И так сладко они ложились на сердце, что Петр не посмел нарушить их волшебное парение даже щелчком замка и постоял у двери и прослушал пьесу до конца.
Играла Катя и, чувствовалось, отдалась игре с большим воодушевлением, так она не играла давно, и вообще в квартире давно не звучала музыка, будто и забыли, что в мире души есть еще музыка. Должно быть, ушел из жизни людей этот мир души с его вдохновением, с его полетом мечты к светлому горизонту счастья. Катя еще присаживалась иногда побренчать, а Татьяна — она тоже умела и любила играть, окончила музыкальную школу еще в Высоком Яре — не садилась к пианино с тех пор, как по нужде села к швейной машинке. Ушла музыка из мира ее души, и это была еще одна ее потеря, которую она переживает в горе от нечеловеческих реформ.
Закончились Времена года, и Катя без отдыха заиграла сонату другого гения музыки. Петр с осторожностью открыл дверь, разулся и на цыпочках прошел в зал и сел на диван, продолжая слушать музыку. Предвечернее солнце светило в широкое окно, наполняя комнату тихим розоватым свечением и, казалось, что это ярко светилась музыка.
Кроме Кати, дома не было ни Татьяны, ни Саши, и Катя наслаждалась своей игрой в одиночестве. Музыка, видно, импонировала чувству ее одиночества или, напротив, одиночество избавлялось от своего собственного ощущения музыкой. Катя не слышала отца и, должно быть, по-прежнему думала о своем одиночестве в детской комнате и музицировала для себя. А отец слушал ее и думал о том, как ей приятно поиграть для себя и как радостно ей понимать того, кто подарил ей свою музыку и сблизил этим подарком людей во времени, соединил два века в любви к красоте.
Катя перестала играть и посидела в тишине, все еще находясь во власти музыки, потом вышла из детской комнаты и, увидев молчаливого задумавшегося отца, на мгновение растерялась, но затем шагнула к нему, опустилась подле него на корточки, воскликнула с тревогой:
— Папа? Почему такой грустный, опять что-нибудь случилось?
Он улыбнулся, положил руку на ее голову, ласково и любовно поглядел ей в глаза с глубокой синевой, как у матери, и, успокаивая, сказал:
— Нет, доченька, ничего не случилось, все хорошо, я просто заслушался, как ты играешь, превосходно играешь, молодец, А взгрустнул оттого, что редко вы с матерью последнее время играете, что жизнь так от нас повернули, что не до музыки стало.
Она положила свою голову ему на колено, и этот ее жест говорил больше, чем любые слова, если бы она их сказала, а он погладил ее голову и сказал этим больше, чем сказал бы словами, и такими близкими они стали друг другу в этот момент.
Вскоре пришли мать и сын, они пришли в хорошем настроении и принесли в квартиру веселое оживление. Саша был доволен спортивными соревнованиями в школе и тем, что встретил маму и перехватил у нее сумку с продуктами. А мать была довольна помощью сына, так как у нее сегодня была полная сумка. За ужином Петр, подчеркивая изменения в их жизни, сказал:
— Давай-ка, мать, теперь я буду продукты приносить, я ведь прихожу домой из магазина, а наш магазин богат продуктовым ассортиментом, — и все отметили, что он употребил слова из лексикона торговых работников, и он это заметил, и все вместе посмеялись на нового работника торговли.
— Правда-правда, что это я буду приходить из магазина с пустыми руками. Вы мне сделаете заказ, а я все накуплю, и продукты в нашем магазине дешевле, чем в других, и дешевле рыночных, — даже нотки гордости в его голосе послышались за наш магазин, но он умолчал о том, какое поручение дала ему директриса, и какое оно значение имеет для цен в магазине.
— А тебя не заподозрят, что ты что-то выносишь из магазина, — будто в духе времени рыночных реформ, когда все и ото всюду стремятся выносить, — насторожилась Татьяна. Дети, конечно, не поняли, отчего мать насторожилась, они еще не знали многого в жизни, а Петр понял жену и успокоил ее.
— Во-первых, я буду на глазах у всех покупать продукты, а во-вторых, на все покупки работники забирают в сумки кассовые чеки, кто заподозрит, пусть проверит.
— А я сегодня почти весь день помогала соседям из трехкомнатной квартиры на третьем этаже, где бабушка Елена Ивановна Шумеева, — сказала Татьяна.
— Что там случилось? — спросил Петр. — Или Иван что по пьянке набузил?
— Нет, молодые в челночном рейсе, а бабушка одна и заболела, ночь перемогалась, а утром приползла ко мне, попросила вызвать скорую, и та увезла ее на операцию — аппендицит.
У бабушки под присмотром правнучка трехлетняя. Вот я и осталась при ребенке, потом вспомнила, что у девочки есть еще бабушка, дочь Елены Ивановна — Марья тоже Ивановна, но живет отдельно. Пошли мы с Людочкой искать вторую бабушку. Квартиру нашли — на замке. Соседи сказали, что Марья Ивановна тоже торгует на рынке. Пошли искать на рынок, Марья Ивановна тут же схватилась, убралась c рынка, но надо же узнать ей, что с Еленой Ивановной. Вот мне и пришлось побыть с Людочкой, и на последующие дни, пока бабушка будет в больнице, попросили побыть днем с ребенком, и уже задаток дали пятьдесят рублей, — рассказала Татьяна.
— Выходит — в няньки к купцам? — недовольно воскликнул Петр.
— Но надо же помочь, папа! Люди в беде, — поддержала мать Катя.
— Помочь — за деньги? — не унимался Петр.
Татьяна положила свою руку на руку мужа, и Петр тотчас успокоился.
— Эти люди уже живут в условиях рыночных отношений, подменивших простые человеческие отношения, в их понимании все стоит денег, вопрос только в том, сколько денег. Мы уже не можем изменить их принципы, — спокойно, с улыбкой возразила Татьяна.
— Стало быть, все другие люди должны подлаживаться под их принципы? — никак не мог согласиться Петр, хотя и понимал всю ситуацию нынешней жизни.
— А что остается делать, Петенька? Общество перевело стрелки на новые экономические, а значит, на новые моральные ценности и понятия. Нам это не понять, но придется приспосабливаться, вот я и не отказалась, коли платят за мои услуги.
— Да-а-а, понял, воин? — ткнул отец пальцем в живот сына с горькой улыбкой.
— Понял, — серьезно ответил Саша.
— Что ты понял?
— Понял, что мама сказала: живи по своему принципу, но не отказывайся от оплаты за труд при другом принципе, — с резоном сказал Саша. И все рассмеялись на его ответ.
Гаечные ключи и пиявки
Петр Агеевич со своей подсобной и слесарной работой и со своим рыночным поручением за короткое время очень крепко врос в коллектив магазина. Он часто наблюдал, как в магазине, особенно к вечеру, было полно покупателей, и в кассах скапливались очереди, и тогда к запасным кассовым аппаратам садились и директриса, и товаровед, и бухгалтер, и даже кладовщица. Видя это, Петр воспринимал такую обстановку с большой радостью.
Потом он с одобрением узнал про второй большой склад, арендуемый магазином на территории бывшей бакалейной базы, куда завозились и закладывались товары впрок по более дешевым межсезонным ценам, узнал и про то, как собираются сведения о наличии в продаже товаров, пользующихся спросом, в других магазинах, узнал и про то, почему в их магазине всегда были товары, каких в иных местах не бывает или бывает с перебоями. Узнал и о том, каким высоким доверием и уважением пользуется их директриса у руководителей оптовых организаций и баз, а разные посредники — экспедиторы и агенты поставщиков не выходят из кабинета директрисы. Словом, Петр все больше чувствовал, что торговая круговерть в магазине и круговорот самого магазина в коммерческой среде все глубже втягивали его в себя, хотя он еще мало что знал и мало о чем догадывался в сложных перипетиях торговой деятельности.
Однажды он услышал такую перепалку продавца Маргариты Перцевой с покупательницей:
— Не нравятся наши цены — идите в купеческий магазин.
Сумрачно нахмуренная, остроносая покупательница, ядовито скривив рот, проворчала:
— А ваш магазин, будто не купеческий.
— Наш не купеческий, наш — народный, — весело отпарировала Маргарита.
— Нечестно завлекать покупателей, — скривила ядовитый рот потребительница.
— Нечестный тот, кто три шкуры с покупателя дерет, как ваш родственничек, — острым взглядом пронзила оппонентку Маргарита.
Остроносая покупательница, тряся бородой, отошла от прилавка, но рисовую крупу унесла.
Сердце Петра наполнилось теплотой от победы Маргариты и от благодарности к работникам магазина, в числе которых он считал и себя, бывшего заводского слесаря.
Мало-помалу работники магазина как-то исподволь по собственной инициативе или по научению стали втягивать его в работу за прилавком. Однажды, когда он подвозил картофель и овощи в отдел, заведующая, как бы, между прочим, шепотком попросила его:
— Петр Агеевич, взвесьте, пожалуйста, покупателям картошки, а мне отвернуться нужно.
И он почти весь вечер взвешивал и отпускал и картофель, и морковь, и свеклу, и капусту, и это повторилось в последующие дни. А однажды его попросили помочь так же с фруктами, и тут он заметил в отдалении директрису, наблюдавшую за ним. Затем таким же образом попросили помочь в рыбном отделе, предварительно одев его в белый халат, и он хорошо управлялся за прилавком, и покупатели были им довольны и благодарили за расторопность. А о том, что, их обслуживал бывший заводской слесарь высшего класса и первый мастер своего дела на весь гигантский завод, никто и не догадывался, и хотя мужчина за прилавком был непривычен, никто на это, казалось, особого внимания не обратил.
Как-то поздним утром, когда работа была в разгаре, на складе, где он на тележку брал мешок гречневой крупы, раздался незнакомый ему тревожный звонок, и кладовщица с беспокойством сказала:
— Петр Агеевич, возьмите у себя гаечный ключ побольше и скорее пойдемте к директрисе.
Петр ничего не понял, но не стал мешкать и, захватив в мастерской ключ, поспешил за кладовщицей, у двери кабинета они, будто случайно, столкнулись с товароведом, которая, открыв дверь, спросила разрешения и ввела всех в кабинет директрисы. В кабинете перед Галиной Сидоровной сидели два чернявых, холеных молодца, и Петр сразу все понял, и про неизвестный ему звонок тоже все понял, и остановился в дверях, держа увесистый ключ.
— Что вам, товарищи? — как ни в чем не бывало, обратилась директриса к, будто ненароком вошедшим работникам.
— Мы на минуту, извините, Галина Сидоровна, — торопливо заговорила кладовщица, — вот Петр Агеевич считает, что, пока лето, надо просмотреть кое-какие батареи.
— Присядьте, я вот закончу с гостями, тогда обсудим, — невозмутимо сказала директриса. — Присядьте, Петр Агеевич.
— Спасибо, я постою, — ответил Петр, прислонившись к стене у двери, успевший оценить обстановку и вспомнить свои боксерские занятия, однако он заметил, что гости на глазах сникли. А женщины сели с выражением безразличного ожидания.
— Так о чем мы с вами? — обратилась Галина Сидоровна к гостям. — Да, о магазинных ценах… Вы по-русски читаете?
— Да, а что? — сказал один из гостей с горделивой поспешностью, отчего его кавказский акцент прозвучал особенно ярко.
— Вот я вам покажу документ управления торговли, — при этих словах она вынула из папки два листа бумаги. — Обратите внимание на бланк, на штамп, на печать, на подпись, то есть на подлинность документа, здесь перечень товаров, в том числе и апельсины, на которые управление торговли устанавливает максимальные цены реализации в магазинах ассоциации на ближайшие две недели, — она подала парням документ, и те стали его медленно и внимательно читать, потом молча вернули бумагу с выражением растерянности.
— Могу ли я не подчиниться управлению торговли и ставить себя под удар, в крайнем случае, под штраф в десять минимальных зарплат? — невозмутимо говорила директриса. — Я думаю, вы меня понимаете? А коли так, то все ваши претензии по занижению, в сравнении с рыночными, цен в магазине обратите к управлению торговли.
— Да, ну зачем управление торговли и магазин теряют прибыль на ценах? — недоуменно спросил один из гостей.
— Магазин ничего не теряет, если учесть, что апельсины — скоропортящийся продукт. А во-вторых, магазин имеет пропорции отчислений в налоги и в централизованный фонд развития, — выше цены, выше отчисления, — и что-то вспомнив, поучительно сказала: — А на счет вашей прибыли я покажу вам еще один документ, который нам прислали в порядке коммерческой информации, — и, перебрав в папке бумаги, вынула лист, исписанный с двух сторон, — Вот, это из налоговой полиции, тоже со всеми удостоверениями… Вы, случайно, не знаете Григоряна Башидряна? — и посмотрела на парней так, что они обязательно должны бы знать такого-то Григоряна, но те переглянулись и не выдали никаких признаков знакомства с упомянутым предпринимателем.
— Так вот, налоговая полиция проверила правильность уплаты налогов и пишет, что Григорян из того, сколько привез в наш город апельсин, на транспортировку, хранение, реализацию, на уплату налогов, в денежном выражении потерял сорок процентов своего добра, — Галина Сидоровна считала на полном серьезе и, хотя гости невозмутимо молчали, храня тайну предпринимателей, по их лицам было видно, что директриса правильно подсчитывала издержки, и в заключение предложила: — Мы предлагаем вам коммерческую сделку — вы нам оптом по договорным ценам, выгодным и нам и вам, поставляете апельсины, а мы вам за это сразу выплачиваем сумму, и — без хлопот, при хорошем, высокосортном качестве, разумеется.
Гости значительно переглянулись, потом один спросил:
— А договор как заключаем?
Галина Сидоровна, очевидно, их хорошо поняла и продиктовала свои условия, гости помолчали, переглядываясь, и один из них, тот, что держал инициативу, сказал:
— Предварительно мы ваше предложение принимаем, но еще подумаем, потом сообщим.
— Хорошо, но имейте в виду, что мы себя в зависимость от вас не ставим; отношения с вами строим на взаимной предпринимательской выгоде.
Гости поднялись, довольно вежливо, как это умеют делать такие люди, распрощались и вышли.
— Посмотри, Зоя Сергеевна, куда они пошли, — попросила Галина Сидоровна товароведа и, когда та вернулась и сообщила, что парни на улице сели в машину и уехали, директриса, как бы встряхиваясь, повела своими круглыми плечами и рассмеялась:
— Bo-время вы их охладили, особенно, очевидно, Петр Агеевич со своим ключом… А то они, понимаете, так агрессивно ворвались в кабинет и с угрожающим видом стали меня допрашивать, почему магазин сбивает рыночные цены на апельсины… Вот что значит конкуренция и монополия, хоть и в микроразмерах, но наглядный пример борьбы частника за существование в ущерб потребителю, вплоть до кровавых разборок… А бумаги я им показала подложные, в управлении мне подсказали об них.
— В управление они не пойдут, эти люди государственные органы за версту обходят, — смеясь, говорила Зоя Сергеевна.
Петр прошел в мастерскую и постоял в ней несколько минут, вертя свой ключ, как бы изучая, какая сила таилась в нем от тех, кто сработал его, чтобы с ним совершать великий созидательный труд. Неожиданно ему пришла мысль о том, что тысячи заводских людей, подобных ему, изо дня в день держали в своих рабочих руках ключи, но почему-то предупреждающе не подняли их, когда не залетные, а свои собственные демократы, повыползавшие, как навозные черви, из таившихся злокачественных, противных трудовому народу гнойников, стали яростно сгрызать народную собственность и народную власть, отравляя ядом капитала рабочую мудрость и cилу классовой сплоченности.
Почему рабочие его завода и он вместе с ними в едином порыве протеста не подняли предостерегающе ключей, выкованных ими для своего счастья? Как, почему так получилось, что рабочие завода ничего не поняли в происходящем и по существу сами согласились на свое бесправие и экономическое рабство? Почему так быстро и столь много расплодилось хищников частного капитала, что они беспардонно стали угрожать трудовому люду, издеваться над ним, воздействуя страхом голода и смерти?
Петр стоял с ключом в руке, смотрел на него, но не находил на свои вопросы ответов. По мере того, как он думал над этими вопросами, его сердце набухало свинцовой тяжестью и, казалось, заполнило ею всю грудь. Но он понял в эту минуту, что, потеряв пролетарскую волю и силу классового духа, рабочие сами подсадили к своему телу кровососущую массу черных пиявок и своих, болотных, и прилетевших и приплывших из ближних и заокеанских сторон. Эти пиявки стали очень быстро вместе с народным добром высасывать и силу духа рабочего класса и ослабили рабочую волю к борьбе, заражая его тело и кровь бессилием и равнодушием.
Петр заскрипел зубами, бросил ключ на верстак и в непривычном для себя гневе выскочил из мастерской, быстро прошагал через двор на улицу и с опущенной головой прошел несколько раз перед магазином. Он с трудом охладил жжение под сердцем, вошел внутрь магазина, прошел мимо всех отделов, стараясь развлечь себя каким-нибудь делом. Но весь день так и провел в душевном смятении.
Однако на другое утро хитрые рыночные установки он открывал с легкой усмешкой. Узнавая цены, он набрел на площадку рынка, где из термосов продавали пирожки, беляши и другие печеные изделия. На каждом термосе висела табличка с перечнем изделий и цен на них. Среди продавцов оказалась знакомая женщина из его дома, бывшая контролерша ОТК завода. Петр остановился возле нее и спросил:
— От какой-нибудь столовой работаешь?
— Да вот, от ближайшей закусочной Бистро, — ответила женщина. — Надо же как-то перебиваться и детей кормить; — вот и приноровилась.
— И какая же выручка?
— А знаешь, Петр Агеевич, получается, когда 600, а другой месяц так и 800 рублей выручаю.
— А что же это на всех термосах одинаковая цена, — заметил Петр.
— Неписаный закон, — засмеялась женщина, — не высовывайся вперед, дороже — можешь, дешевле — нет, не отбивай покупателей.
По пути на работу, прижатый в угол троллейбуса на задней площадке, он задумался о людях, промышляющих услугами в мелкой торговле, и прикинул в уме, что десяток-полтора человек их магазин мог бы таким порядком занять трудом и поддержать каким-никаким заработком. При первой же встрече он высказал свою мысль директрисе:
— Почему бы нашему кафе не выпекать пирожки и беляши и не торговать ими?
Галина Сидоровна скосила на него веселый взгляд и рассмеялась:
— Это вы на рынке натолкнулись на такую торговлю? Видите: вы стали присматриваться профессионально… Торгуем и мы, Петр Агеевич, это вы еще не пригляделись к нашему производству собственной продукции, от которой выручаем в день чистой прибыли 10–15 тысяч рублей. Кухня нашего кафе работает с пяти часов утра и обеспечивает своей различной выпечкой пять школьных буфетов и десяток передвижных лотков в людных местах. Так что этой возможности мы не упустили, — лукаво сощурилась Галина Сидоровна, весело передернула своими круглыми плечами и пощупала прическу.
— Вот бы нам отдельный пекарный цех такой заиметь, мы всю эту торговлю монополизировали… Так, наверно, можно? — вдруг разохотился Петр поговорить на производственную тему, а Галина Сидоровна загадочно скосила на него веселые глаза и с теплой улыбкой произнесла:
— Оно, конечно, можно, но тогда мы разорим все кафе и столовые, которые этим занимаются, и станем виновниками того, что лишим заработка, а то и места работы нескольких десятков человек, — она сдвинула брови, посерьезнела и тихим, но твердым голосом добавила: — Такое предпринимательство нам с вами, Петр Агеевич, не подходит чисто по этическим и нравственным соображениям как людям, еще не утратившим социалистического мировоззрения.
Петр тотчас горячо и виновато откликнулся:
— Да… я об этом и не подумал. Вот как нам голову забили тем, что каждый должен выживать сам по себе. Да и не готов я к такому тонкому пониманию всех обстоятельств, — однако он решительно вскинул голову и, взглянув на директрису острым, проницательным взглядом, продолжил: — Но я думаю, что за социализм надо бороться другим методом.
— Каким? — серьезным тоном спросила Галина Сидоровна.
— Не знаю точно, — чистосердечно признался Петр, но затем, встряхнув головой, решительно произнес: — Но я отлично понимаю, что молниеносно народившиеся олигархи, банкиры, акционеры, мафиозники и прочие рэкетиры пышно расцвели именно на соках социализма, как чертополох на черноземе, возделанном народом. Они с ловкостью фокусников овладели недрами, нефтяными и газовыми промыслами и посредством скважин, сделанными еще социализмом, качают захваченные богатства по готовым трубопроводам, энергетическим системам, как пиявки по этим жилам высасывают богатства социализма, превращая прошлый труд рабочих и инженеров в собственные долларовые капиталы. Вот и надо все это вернуть вновь рабочим как базу социализма, — он внимательно смотрел на Галину Сидоровну, ожидая от нее понимания и поддержку и ощущая в груди своей трепетное волнение. На его щеках горели яркие красные пятна.
Галина Сидоровна помолчала, откинувшись на спинку стула, и смотрела на Золотарева задумчиво и как будто издали, потом пошевелилась на стуле и проговорила своим мягким голосом:
— Категорически и решительно, но слишком запоздало это у вас получается, но — ваша правда. Но к этому надо одно — чтобы эту правду поняли все рабочие или большинство рабочих, все крестьяне, все интеллигенты. К сожалению, пока этого не происходит, как показывают выборы. Так что, Петр Агеевич, пока нам придется заниматься нашим предпринимательством, — она сделала ударение на слове нашим, доверчиво улыбнулась и весело добавила: — и показывать и рассказывать людям правду, чтобы они приходили к ней. Отсюда вытекает, что вам не миновать занятия предпринимательством.
— Нет, Галина Сидоровна, предприниматель из меня не выйдет, — покрутил головой Петр.
— Выйдет, Петр Агеевич, еще какой предприниматель выйдет, — настойчиво возразила директриса. — Существует правило: ежели человек на одной работе вышел в мастера высшего класса, то и на любой другой работе из него получается, если не такой же мастер, то непременно стоящий работник, в том числе и предприниматель.
— Не знаю, Галина Сидоровна, не знаю за собой таких данных, — опять покрутил головой Петр. — Для того надо, чтобы душа лежала к делу, а коли душа не принимает дела, то и дело получается бездушное.
Он был искренен в этих своих словах. Он чувствовал, что не для предпринимательских дел он народился, что в нем заложено совсем другое душевное начало, что он человек индивидуального творческого склада, в своем роде он был художник, его духовные задатки влекли его к техническому изобретательству, а не к предпринимательству, и он был послушен этим творческим импульсам, идущим из духовной глубины.
Надежда на постоянную работу
После разговора c директрисой о возможности для него другой работы в магазине мысли об этом преследовали его неотступно. Он все чаще стал прикидывать срок, на который был принят на работу. Правда, ему никто об этом не говорил, но он все больше замечал, что к нему все стали более пристально присматриваться, а в отделах магазина вроде как между делом все чаще подключали к помощи. А кладовщица как-то заговорила с ним напрямую:
— Наш магазин постепенно перерастает в настоящую фирму: уже несколько ларьков от магазина и кафе открыто, а на дальнейшее Галина Сидоровна высматривает район, где нужен людям магазин, и помещение для аренды, — кладовщица за рассказом помогла Петру положить на тележку два мешка сахара, а как только Петр прикатил тележку, продолжила:
— Большой груз работы взваливает на себя Галина Сидоровна. Зоя Сергеевна, сам замечаешь, все больше в дальних поездках по доставке товаров. А директриса здесь крутится. Главная трудность у нее — находить и отбирать товары, какие нужны покупателям, то есть, чтобы и ходовые, прибыльные. И как только она успевает, как вертится, как изворачивается между поставщиками, еще как-то и ловчит? И со своими работниками надо уметь и ладить, и приглядеть, кто чего стоит, и поучить, и потребовать, и все это надо сделать так, чтобы наши девки были согласны, что директор правильно требует, и по-другому с ними нельзя. И все это тихо, без бабьего гвалта и слез, — она глядела на Петра весело своими большими, слегка выпуклыми карими глазами и все поправляла под легким платочком темные волосы, а без платочка на складе, где от каждого мешка и от каждого ящика поднимается невидимо своя пыль, кладовщице и нельзя.
— Откровенно сказать, гвалта и свары у вас здесь не слышал и, знаете, мне как-то и в голову не приходило, что может быть по-иному, потому в этом смысле для меня все идет мирно и незаметно, — сказал Петр и, действительно, удивился, что до сих пор он не замечал теплой, мирной, дружной, необычайно товарищески-устремленной работы чисто женского коллектива.
А на ком и на чем это все держится, и как каждый рабочий день строится, и как где-то на внешней стороне все идет гладко, он и не задумался ни разу, а принимал все, как нечто само собою разумеющееся. Но вот стоило ему обратить на все это внимание и вдуматься, как стало понятно, что за всем стоит чья-то мудрость и большая нравственная сила, от которой на всех тихо льется лучистая энергия объединяющей воли.
— А еще мы того не знаем, как она с оптовиками, с базами, с другими поставщиками вертится, да и с банками тоже, — продолжала завскладом озабоченным тоном и по всему было видно, что эта озабоченность не была напускной.
— Помощник нашей Галине Сидоровне необходим. Заместитель директора нужен ей, и ей и всем нам нужен такой человек. Вот вы, Петр Агеевич, уже присмотрелись к нашей работе, и мы к вам присмотрелись, и в самый раз вы в заместители директора подходите.
Не по общему ли сговору они стали меня прощупывать? — подумал Петр о словах кладовщицы и ответил ей, не раздумывая:
— Нет, я для такой работы не гожусь, не знаю я правил ваших коммерческих игр, а другое, — я человек индивидуального труда, заводской слесарь я и тут все сказано, не хвалясь, добавлю: слесарь высокого класса, и руки мои, и голова к этому природой предназначены.
Завскладом не стала его разубеждать, и на этом их разговор прервался. А через день работа его при магазине негаданно закрепилась, но повернулась в новом направлении, ему очень подходящем.
В магазин несколько раз заезжала машина-мусоровозка. На этот раз все было как обычно — Петр выкатывал из овощного склада контейнеры с отходами и другим мусором, а водитель механизмами при машине поднимал контейнеры и вытряхивал их в мусоросборник. Садясь назад в кабину, водитель сердито поворчал:
— Вот стоит в вашем дворе эта машина-развалюха не к месту, и из-за нее дергайся туда-сюда, пока вывернешься. И кто ее тут поставил, кому она нужна?
Водитель с трудом вывернул машину и выехал со двора, а Петр посмотрел на обшарпанный грузовик и подумал: Действительно, чья эта машина и почему она здесь стоит? Сколько раз в день на нее смотрю, а как бы и не замечаю… Любопытная, между прочим, привычка у жителей больших домов выработалась — не замечать, что стоит, что лежит в общем дворе, хотя и проходят мимо и видят эти долго стоящие предметы, а как будто не замечают их, и если спросить кого-либо из них: видели во дворе то-то и то-то, задумается и ответит, что не видел, не помнит.
Петр спросил у кладовщицы про грузовик и получил ответ:
— Наша, магазинная, машина, кто-то подарил Галине Сидоровне, притащил ее сюда, вот она с осени и стоит.
— Но не зря, же она стоит, для чего-нибудь предназначалась?
— Да, видно, думала Галина Сидоровна иметь в магазине свою машину, да пока что-то не получается.
Под конец дня Петр поймал момент и зашел к директрисе в кабинет. Как всегда, она говорила по телефону и как раз договаривалась о машине на завтра и, пока разговаривала, указала вошедшему Золотареву на стул. Петр не раз замечал большую работу телефона в этом кабинете, здесь телефонный аппарат, действительно, был горячий. За время общения с Галиной Сидоровной Петр выделил одну замечательную особенность, на его взгляд, в характере директрисы как руководителя: Она проявляла удивительную терпимость к каждому работнику в отдельности и ко всем вместе. В разговоре она всегда ждала от собеседника откровения, потом отвечала так, как от нее ждали, Эта черта ее превращалась в уважаемую людьми порядочность. Кончив телефонный разговор, она уважительно спросила:
— Вы с чем-то ко мне пришли? — и, не выслушав ответ, находясь, очевидно, под впечатлением телефонного разговора, пожаловалась: — Разоряют нас транспортные расходы с их безумными тарифами.
— А я вот пришел спросить: что это за машина стоит во дворе магазина?
— Магазинная рухлядь, к сожалению, — весело улыбнулась Галина Сидоровна, кладя на стол свои толстые локти, закрывая ими грудь, однако в ее веселой улыбке светилась грустное разочарование рухлядью.
— Разрешите, Галина Сидоровна, я посмотрю эту рухлядь и повожусь с нею.
— Да уж ее смотрели и один, и второй специалисты из автохозяйств и оба сказали, что годится только в металлолом, и вызвались ее оттащить, да я не решилась им отдать или не поверила им, — снова грустно улыбнулась директриса, на этот раз то ли своей женской слабости улыбнулась, то ли хозяйской бережливости. — А вообще-то мне ее отдали, видно, по принципу: на тебе, боже, что нам негоже.
— Все-таки вы мне разрешите с ней повозиться, — повторил Петр и для большей убедительности добавил: — Я ведь слесарь, а в свое время и по автослесарному делу практиковал, а свободные минуты для этого дела я выберу в процессе рабочего дня, — добавил для того, чтобы директриса не опасалась, что придется что-то приплачивать за нештатную работу.
Галина Сидоровна смотрела на слесаря пристально и не то, чтобы с недоверием, а с неуверенностью в его успех, и вроде бы как размышляя, а стоит ли позволять рабочему человеку заниматься зряшным делом, впрочем, если это его увлекает…
— Ну что ж, позанимайтесь, позанимайтесь, а вдруг да что-нибудь и выйдет.
Последние слова директрисы прозвучали, как откровенная неуверенность в успех затеваемых им занятий с машиной, и затронули самолюбие мастера.
Он не обиделся на директрису, она была тоже мастером в своем, торговом, деле, может быть, и в предпринимательском деле, и не годится мастеру на мастера в соревновании обижаться, тем более что ей не обязательно знать слесарное мастерство. Однако, его мастерство — мастерство рабочих рук — лежит в основе всякого производства и в основе торгового, предпринимательского производства тоже. В конце концов, все дело в рабочих руках. Оказывается, покупается просто все, — и земля, и ее недра, и вода, и воздух, и энергия, что в них заложена. Но над тем, как похитрее купить рабочие руки, владельцы капиталов и их пособники ломают головы веками и никак не могут заковать их в свои золотые цепи намертво. А видно, все дело в природе рабочих рук, которым дан и разум, и чувство справедливости, и воля к действию, и нельзя их оторвать друг от друга, так как разорванные по отдельности они не существуют.
Но этих мыслей своих Петр не поведал директрисе, он только сказал:
— Спасибо, Галина Сидоровна, а с машиной выйдет, есть такая уверенность у меня, — он знал, что для восстановления машины на что-нибудь потребуются деньги, но не сказал об этом, боясь испугать директрису расходами.
Он хотел, было подняться, как вновь, дерзко зазвонил телефон. Галина Сидоровна взяла трубку и задержала ее в стороне от уха, как надоевшую за день, и Петр тоже услышал голос из трубки. Молодой звонкий голос повелительно произнес:
— Пригласите господина Приглядова.
— Извините, вы ошиблись телефоном, — утомленно, но любезно ответила Галина Сидоровна. В трубке мгновенно щелкнуло. — Видите, — ни извините, ни спасибо, — безобидно заметила Галина Сидоровна.
— Наверно, от господина такое не положено, — рассмеялся Петр.
Директриса молча и весело посмотрела на Золотарева, затем насмешливо заговорила:
— У того, кто разыскивал господина Приглядова, голос звонкий, молодой и преданный, неужели уже тоже — господин? И звонил господину, — значит, участнику в общем деле. Вероятно, это общее дело — общий бизнес, тогда здесь господа — бизнесмены по совместному делу, а по положению — равные дольщики, — иронически размышляла Галина Сидоровна. — А если не равные дольщики по прибыли, то, наверняка, кто-то из них должен быть господин больше, кто-то меньше, — Галина Сидорова вдруг вздернула плечами, вскинула голову, оттолкнулась от стола к спинке стула и громко захохотала, окатив Петра лучистым потоком иронического блеска смеющихся глаз, и легонько постучала по столу ладонями, говоря далее: — Деление устанавливается автоматически — калибром кошелька: толще кошелек — важнее господин, меньше объемом кошелек — безбрюхий господин. Но от людских глаз тот господин, что потоньше, свое поддверное положение скрывает и простым людям показывает, что он тоже — господин.
— Стало быть, и среди господ есть такие, кто господствуют, а есть такие господа, которые служат господам, — заметил, усмехаясь, Петр.
— Да, последние из господ называют себя служащими и, конечно же, возвышают сами себя над слугами-лакеями господскими, — брезгливо поморщилась, встряхнув головой, сказала Галина Сидоровна и продолжала: — Слуги-лакеи господские — это совсем другая сословная категория людей при господах, это те, которые прислуживают — подтирают и подмывают, подают и убирают, отправляют и принимают, привозят и отвозят. Господа служащие отличаются от слуг тем, что видят и знают, откуда у их господина берется прирост капитала, и за эти знания свои получают назначенную им долю. Для них доллары не пахнут. Слуги же при господах делают вид, что ничего не видят и не знают, они лишь получают за преданную службу толику из рук господина, не задаваясь мыслью, как глубоко в народный карман запускает руки их господин. У господ, для которых деньги не пахнут, заранее отмирает обоняние на трудовой пот. Деньги, которые перепадают слугам, припахивают господскими духами и коньяком. Этим деньгам другая цена — цена милостыни, а за милостыню надо благодарить верной лакейской службой, — с последними словами лицо Галины Сидоровны приняло суровое, даже сердитое выражение, она минуту помолчала, глядя перед собой мимо Петра, затем закончила: — Такую-то, Петр Агеевич, рыночная либерализация моральную ценность внесла в нашу жизнь.
Петр сидел против стены, на которой висел портрет Ленина, и он, слушая директрису, смотрел то на нее, то на Владимира Ильича, и Петру казалось, что и Ленин со своим хитроватым прищуром прислушивался к Галине Сидоровне и весело улыбался, словно поощрял женщину, разгоряченную своими мыслями.
Мы вроде как ходоки у него со своими рассуждениями, — подумал Петр, глядя на портрет. — Интересно, чтобы он сказал на наш разговор? Но Галину Сидоровну он спросил:
— Так что же в нашей жизни получается? Выходит, что мы все, российские жители, разделены на две части: на правом берегу все, кто числит себя господами и их разными слугами, а на левом берегу все трудящиеся люди, между этими берегами протекает река человеческого труда и набирается она из родников под обрывом левого берега, а люди с правого берега пьют из этой реки, из ее живых ключей труда полными пригоршнями.
— Ух, как вы, Петр Агеевич, замечательно сказали! — горячо воскликнула Галина Сидоровна, весело глядя на Золотарева и чуть приподнимаясь. — Именно так: рыночные реформы капитализации разделили и развели наше когда-то единое трудовое общество по двум классово-сословным берегам общественного потока — правый берег хапнули за акции так называемые вылупившиеся приватизаторы. Причем хапнули моментально, если оценивать историческими измерениями, овладели всеми богатствами страны, созданными трудовым народом. Левый же берег они отвели трудящимся и залили его потоком лжи о вечной непоколебимости устройства мира на основе господства частной собственности. И в этом кисельно-студенистом грязном половодье лжи и обмана заставляют трудовых людей барахтаться, как лягушек в кувшине, только не с молоком, а с дерьмом… Вот к какому интересному разговору подтолкнул нас звонок господина, — заключила коротким хохотком Галина Сидоровна, поднимаясь из-за стола. А глаза ее светились веселым, задорным блеском, она дружественным тоном добавила: — Ну, а с машиной вы уж повозитесь, коль загорелись таким желанием. Кстати, машина, край, нам нужна.
Уходя домой, он еще раз обошел кругом машину, обласкивая ее какой-то странной благодарной мыслью. К троллейбусу шел с приподнятым настроением и вдруг подумал: Значит, Галина Сидоровна примыкает к левому берегу политической оппозиции. Это она окончательно прояснила Возвращение его мыслей к директрисе неожиданно вызвало в нем совершенно непредвиденную мысль, настолько непредвиденную, что она своим появлением заставила его даже приостановиться. Перед его мысленным взором вновь явился портрет Ленина с удивительно проницательным прищуром глаз, и в памяти Петра с необычайной яркостью высветились слова Владимира Ильича, сказанные им комсомольцам на их Третьем съезде и заученные по какому-то важному случаю еще учащимся ПТУ Золотаревым. Но он не стал их повторять сам себе сейчас, с благоговением опасаясь неточности воспроизведения, и решил проверить их дома по книге. А собрание сочинений он приобрел еще в молодости, предполагая, что они ему когда-либо в чем-то непременно помогут.
Дома он, как обычно, со всеми весело и ласково поздоровался, умылся, переоделся во все домашнее и прошел в детскую комнату к книжному шкафу, нашел томик Ленина и вышел с ним на кухню, где собралась семья.
— Что это ты, папа, нам на кухню принес книгу Ленина, не дождавшись ужина? — с улыбкой спросила Катя.
— Вдруг мне вспомнились слова Владимира Ильича, и я решил проверить, правильно ли я их запомнил, прочитал вот сейчас и увидел, что не забыл, — он дал Кате развернутую книгу, говоря: — Вот проверяй эти слова: Старое общество было основано на таком принципе, что либо ты грабишь другого, либо другой грабит тебя, либо ты работаешь на другого, либо он на тебя, либо ты рабовладелец, либо ты раб, — с пафосом произнес ленинские слова Петр и спросил: — Как?
— Слово в слово, папочка! — с восхищением воскликнула Катя. — И когда ты их заучил?
— И по какому случаю? Я никогда от тебя их не слышала, — добавила мать с радостной улыбкой удивления. А Саша смотрел на отца с детским восхищением.
— Заучил эти слова вождя народа, помню, когда учился в профессионально-техническом училище, а вот по какому случаю и при каких обстоятельствах, — не помню, должно быть, что-то было связано со знакомством с историей комсомола. Почему именно эти слова? — тоже не могу объяснить. Видно, по простоте их великой правды, — он посмотрел на всех глазами, в которых были одновременно детская растерянность и какая-то радость за постижение мудрости вождя.
Все почувствовали влекущую к отцу любовную жалость и близкое, сердечное сочувствие. А Катя задумчиво проговорила:
— А может, в том, что ты запомнил эти слова, было какое-то предзнаменование? Выжившие враги социализма завладели властью над людьми и возвращают старое общество, чтобы беспрепятственно властвовать над трудом рабочих людей, — с этими словами ее щеки вспыхнули алым цветом: Она смутилась за выражение перед родителями своих первых, как ей показалось, весьма значительных взрослых мыслей. Все трое посмотрели на нее с любовным выражением.
— Ленин, между прочим, неоднократно предупреждал об опасности реставрации капитализма, зная о злостности и живучести вируса частной собственности, — сказала мать, глядя на Катю с улыбкой, как бы желая поддержать дочь в ее мыслях.
— Да, но и тогда, в пору нашей юности, и позже эти ленинские слова воспринимали, как сказанные о безвозвратно прошедшем времени, причем как о невозвратной бывальщине, как отвлеченные понятия, взятые из прошлого… Вот и поплатились, — огорченно покрутил головой отец, и это огорчение отразилось в его повлажневших глазах.
— А сегодня, папа, к чему вспомнил ленинские слова? — спросила Катя, желая развлечь отца.
Петр подробно рассказал о разговоре с директрисой по адресу господ и о портрете Ленина с изображением мудрого прищура ленинских глаз тоже рассказал. Затем, кстати, на этом семейном совете он высказал предположение, скорее, даже надежду: Вот запущу автомашину и попрошусь на нее шофером. Не может того быть, чтобы мне было отказано в этом рабочем месте. Директриса мечтает о такой машине. И еще он надеялся, что машину он запустит и опробует в работе до возвращения Левашова, чтобы не оставаться без работы. Семья с радостью поддержала решение отца.
На следующее утро Петр пришел во двор магазина раньше рабочего времени и успел осмотреть машину тщательно и в деталях, наметил, что потребуется из подсобных приспособлений для подъема тяжестей от домкрата до козловой опоры. И на вечер остался подле машины.
Бухгалтер магазина Вера Кондрашова, которой машина, стоящая во дворе, больше всех намозолила глаз и числилась в ее бухгалтерском учете мертвым капиталом, даже с энтузиазмом поддержала Петра Агеевича, и в последующем оплачивала все счета на запчасти, да и немного их требовалось, запчастей, а то, что подносилось, но еще могло работать, можно будет заменять по ходу дела. А Петр Агеевич умеет в этом смысле похозяйничать.
Деклассирование рабочих
Тем временем у Татьяны Семеновны раскручивались свои события, которые принесли ей небольшие заработки. Некоторое время назад в одну из трехкомнатных квартир по соседству с Золотаревыми вселились молодые супруги Шумеевы с бабушкой Еленой Ивановной и маленькой дочерью Людочкой. Случилось так, что бабушка заболела и попала в больницу. Зная положение Татьяны Семеновны, молодые Шумеевы попросили ее присмотреть за девочкой в их отсутствие
По сути, Шумеевы наняли Татьяну Семеновну в приходящую няньку и платили ей за присмотр ребенка по совести. Татьяна Семеновна не забыла, конечно, своего инженерного конструкторского призвания, но по нужде заработать не погнушалась пойти в услужение к бывшим молодым инженерам, теперь преуспевающим в торговле на рынке, и стала присматривать за их девочкой, временно, до возвращения из больницы бабушки Елены Ивановны.
Бабушку внук Иван привез из больницы спустя две недели после операции, но бабушка была еще слаба и не могла управляться с девочкой. Родители ее попросили Татьяну Семеновну и еще помочь бабушке, пока та окрепнет. Так Татьяна Семеновна вошла в близкие отношения с Шумеевыми и узнала всю их внутреннюю семейную жизнь.
Жизни и судьбы людей, хоть, в общем, и похожи одна на другую, но и разнятся друг от друга, и у каждого свое счастье и свое несчастье. У Шумеевых и то, и другое было свое, и об этом ей рассказали прабабушка Людочки Елена Ивановна и бабушка Марья Сергеевна. А какое счастье или несчастье будет у Людочки, об этом ни прабабушка, ни бабушка, по прожитой своей жизни, не могли, конечно, сказать. И родители ее тоже не могли ничего такого сказать по нынешней жизни. Но имели тайную надежду на свои, хоть и небольшие, но прирастающие от рынка тысячи. Впрочем, такую надежду заронила в себя только мать Людочки Софья, а отец жил с отстраненным взглядом на свою и Людочкину жизнь…
Предки Шумеевых когда-то жили совместно несколькими поколениями в одном доме, который на равных принадлежал всем. Жили дружно, соседи завидовали миру и ладу в их доме. Жизнь всех поколений наполнялась смыслом через завод. Но вот война черным крылом взмахнула и над их крышей, и в доме осталась лишь одна вдова-солдатка Елена Шумеева. Думала, так и вековать придется, а на что могли рассчитывать солдатские матери и жены, когда редко в какой дом возвращались с фронта сыновья и мужья. Однако судьба улыбнулась Елене еще раз в жизни: в дом к ней постучался уцелевший фронтовик, скромный, сердечный, работящий человек.
И, как прежде до войны, в доме Шумеевых крепко сладилась мирная, дружная, рабочая жизнь, и стежка в будущее вновь топталась по старому следу от калитки двора до проходной завода. А в заново отстроенном доме появилась дочка Марья. И, когда она выросла, продолжила шумеевскую заводскую традицию, а вскоре привела в дом мужа Николая, правда, не с завода, а водителя автобуса.
Так в доме, ранее Шумеевых, а теперь под другой фамилией, но по-уличному Шумеевых, стало сожительствовать два поколения трудовых людей. И так у них все хорошо получалось и устраивалось в доме, что казалось, им только и светит утренняя заря, обещая ясный, погожий день. И во дворе к общему хозяйству прибавился легковой автомобиль Победа, на котором однажды вкатил сын Иван.
Иван вырос здоровым, крепким мужиком и, отслужив свое время в десантных войсках, окончил институт и остался работать на своем заводе инженером. В этот же год привел в дом инженершу Софью, молчаливую, но деловую, разбитную труженицу.
И хотя в доме стало проживать три семейных поколения, мир продолжался под крылом бабушки Елены Ивановны. Но скоро появилась возможность расширить дом. В архитектуре города, однако, не разрешили расширение личного дома по данному месту, а предупредили, что надо готовиться на скорое расставание с домом, так как район начали застраивать многоэтажками.
И действительно, вскоре Шумеевы были разведены на три семьи по отдельным квартирам, а хорошую денежную компенсацию за дом, двор и сад Елена Ивановна разделила молодым — на две равные доли, а старикам было достаточно на жизнь пенсионного обеспечения: существовавшая кругом дешевизна много расходов у стариков не требовала.
И поначалу все шло хорошо и благополучно, разве только то, что члены былой дружной семьи превратились в обычных родственников и уже не садились за один общий стол и не обсуждали вместе общие житейские дела, теперь ходили друг к другу в гости, да оказывали помощь и поддержку, но это уже было все же как бы со стороны. Однако все постепенно перерождается в привычку, и все шло у них нормально, а совместные празднества и взаимная поддержка все-таки скрепляли родственные узы. И так шло, пока над привычной и признанной жизнью советских людей не закрутили разрушительные вихри враждебные, и над страной и над людской судьбой эти враждебные вихри безумно закружили и понесли жизнь черт-те знает куда.
С этого времени чредой пошли изменения в жизни, в первую очередь у молодых: сначала у них родилась дочь Людочка, и Софья временно прервала работу по декретному отпуску. Это событие вкладывалось еще в советские порядки и нормы и воспринималось с естественной радостью. Но дальше пошло по-новому, по неведомому. А это иное, новое проявилось в том, что и у Шумеевых стало происходить как у многих, — Иван стал являться домой с работы пьяным, а работал он теперь в каком-то кооперативе, хотя и при заводе.
— Не востребованы мои творческие, интеллектуальные способности, — оправдывался он перед женой и родителями, А там, где до этого его берегли и растили, — в рабочем коллективе и в обществе, — он оказался ненужным вместе со своими инженерными способностями. Так в один час изменился его статус человека и инженера — то он был встроен в общество, как его органическая клеточка, через которую шли все кровеносные сосуды этого живого, горячего общества, то вдруг оказался гороховым семенем, которое выщелкнули из общего стручка, — и прорастай сам, как знаешь.
В хмельном состоянии Иван на упреки жены отмалчивался и молча заваливался спать, утром каялся в слабости, а через день-другой повторял все то же. Постепенно пьянство Ивана вошло в систему, вмешательство и увещевание родителей не помогали, и все стали свыкаться с этим неизбежным семейным горем. Софья жизнь с пьяницей приняла как судьбу, а это и был слом судьбы, только не одного Ивана, а всех рабочих людей, слом, расчетливо уготованный и злонамеренно осуществленный силами коварства и корысти.
В дни просветления Иван становился милейшим и добрейшим человеком, и у Софьи тотчас в душе вырастали крылья. После таких незамутненных дней Иван опасался ходить на работу, так как страшился повторения полосы пьянства. Оказывается, это сразу повелось в коллективе какого-то дикого внутризаводского кооператива, а затем малого предприятия, которые жили на всем заводском. А тащить заводское легче всего соглашался человек с замутненным сознанием от непросыпного хмельного состояния. Кто-то невидимый хитро направлял и поддерживал этот процесс человеческого разложения. В такой коллектив, расчетливо и искусно морально изуродованный, и втянули Ивана как способного инженера, а чтобы это произошло незаметно для него, его использовали по совместительству с основной работой с двойным заработком — в цехе и в кооперативе. Но творческая мысль способного инженера-технолога натолкнулась на пустоту, и получилось так, что коль падать в пустоту, то проще в пьяном беспамятстве.
Но заметнее всего переворот общей жизни с ног на голову сказался на стариках. Сперва на глазах у всех осунулась и поблекла бабушка Елена — она чувствительнее всех ощутила, как рушились традиции и жизненный уклад трудового шумеевского рода и вообще морально-нравственные основы общественной жизни. Но совершенно неожиданно ее опередил муж. Дедушка Сергей умер скоропостижно и негаданно, крепился, крепился и вдруг споткнулся, как подстреленный, а, собственно, так оно и было — реформы капитализации отстреливали, пока всех не отстреляли, в первую очередь солдат войны, чтобы не штыковали реформаторские порядки.
Бабушка Елена Ивановна, отгоревав в одиночестве смерть мужа, еще больше ослабла и по общему решению перешла к внуку, где подросла и стала бегать правнучка, и бабушкин пригляд был ко времени. Две квартиры обменяли на одну трехкомнатную и оказались соседями Золотаревых. С приходом бабушки Иван некоторое время воздерживался от выпивок, и жизнь в молодой семье под присмотром бабушки, казалось, вступила в нормальный порядок.
Но не тут-то было — семейную жизнь, как и все другое, трепали и выворачивали реформы. Новое направление жизни, взявшее обратный ход, сколько его ни называй ходом вперед, требовало иных людей — с другими понятиями жизни и другим образом мыслей, и крепко ударило по роду Шумеевых.
Первый удар пришелся по Марье Сергеевне, от которого она оказалась в очереди на пособие по безработице. Затем от такого же удара едва увернулся ее муж Николай. Из-за износа машин и невозможности покупки новых и ремонта старых автобусов пошел на сокращение пассажирский автобусный парк, а вместе с этим стал сокращаться водительский персонал. Николая переправили в грузовое автохозяйство, но и грузовые перевозки таяли, как снег по весне, а за ними с каждым днем падали заработки шоферов, и не понять было, чьими стали государственные автомобили и автомобильные перевозки.
У молодых происходило то же самое. Для Софьи после декретного отпуска на прежнем месте работы дел не нашлось, формально оставаясь на работе, она ничего не получала, что означало вынужденный неоплачиваемый отпуск, за которым следовал добровольный уход с работы по собственному желанию. И молодые, здоровые люди, образованные, способные специалисты инженерного дела, по существу садились на скудные заработки родителей и на столько же скудную бабушкину пенсию.
Но жизнь не соглашается пребывать в неподвижности, ее закон — движение, хоть в обратном направлении, но — движение. И Шумеевых втянул в себя водоворот обратного мутного течения и выплеснул Софью за ворота завода, и надо было искать выход для продвижения жизни, а Людочка затем в жизнь и явилась. Тут и заработал инстинкт матери.
Софья поняла свои обязанности по защите существования семьи по-своему. Сняв на собственный риск остаток денег на сбережении от компенсации за дом, она наладилась на Москву, кстати, перед глазами уже были примеры.
— Сперва я привезла восемь пар женских зимних сапог и сама расторговала их на рынке, — рассказала Софья Татьяне Семеновне о начале своего торгового занятия. В ее голосе слышалась гордость за свою удачливость, вроде того, что эта торговая удача и сделала ее не то что счастливой, но деловой самостоятельной женщиной.
— От первой же операции у меня получилась прибыль, которая, как я тут же поняла, имеет такую природу, чтобы запускать ее в оборот для возрастания.
Софья, играя волоокими, темными глазами и вздрагивая тонкими бровями, говорила так, что она уже достаточно постигла все законы прибыли, которые двигают не только рычагами торговли, но и управляют поступками, характером торгового человека — героя рынка, — его мышлением и энергией. Наживаясь, прибыль как бы аккумулирует в себе человеческую энергию, становится уже двигателем, генератором этой энергии.
— Так я и сделала, — слегка прихвастнула далее Софья, поглаживая головку дочери, которую только что привела из детского сада Татьяна Семеновна, а завтра снова отведет ее в детский сад. — Я поехала второй и третий раз в столицу, а за ними установились регулярные поездки по мере надобности, — смеясь, хвалилась Софья своим утверждением в бизнесе. — Для меня такими лучами расходились реформы из столицы — короткими челночными операциями. Теперь они приносят мне прибыль не только для оборота, — и для накопления. Сейчас я могу привлекать себе помощников. Первым таким помощником стала свекровь Марья Сергеевна, пока я ездила за товарами в Москву, она торговала на рынке. Так что рыночные реформы для меня, можно сказать, определили курс жизни, или я его, этот свой курс, нашла в реформах.
— А как же с вашим заводским делом, с инженерной специальностью? — осторожно спросила Татьяна Семеновна, боясь задеть больное место в душе Софьи.
— На завод и на свое инженерное образование я махнула рукой, как на незадавшееся дело.
— И без сожаления? — еще усомнилась Татьяна Семеновна в своем наблюдении.
— Без сожаления! — весело и как бы без оглядки в свое прошлое воскликнула Софья. — Больше того, я уже укрепилась в мысли, что время, отданное институту и заводу, было потеряно для накопления моего торгового капитала, а те мои годы — впустую ушедшими для моего главного дела.
— А что, ежели время изменит образ жизни в строну от частного капитала? — сказала Татьяна Семеновна, пытливо глядя Софье в волоокие глаза. — Или, скажем, люди труда захотят изменить строй жизни, ориентируя его на общественную собственность.
Софья спокойно, с иронией взглянула на Татьяну Семеновну и насмешливо проговорила:
— Опять в социализм? — и вдруг окрепшим голосом произнесла: — А мы не допустим никаких изменений и новой ориентации в сторону от частного капитала и не отступим от своего главного дела.
Татьяна Семеновна не стала уточнять, в чем Софья видит свое главное дело, было и так понятно: оно было для нее в накоплении торгового капитала, хотя он, ее капитал, был примитивным, спекулятивным, но стал целью ее жизни, как спортивные тренировки, не приносящие, однако, ни спортивного мастерства, ни спортивных рекордов.
Они сидели в зале на мягком, с высокой спинкой диване, от которого пахло теплой пылью, как от полевой дороги в летний жаркий день. По сторонам стояли такие же мягкие и пыльные два кресла, и кругом были дорогие заморские ковры с яркими узорами. Ковры были тоже толстые и мягкие.
Татьяна Семеновна уже знала, что Софья все это накупила со своих торговых капиталов, очевидно, стремясь создать теплый, мягкий квартирный комфорт, не замечая, однако, от этого всего ни удушливости, ни пыли. Не замечая и того, что эта коверная пыль удушила в молодых хозяевах, в прошлом в дельных инженерах остаток духовных потребностей, интерес к общественной жизни, заставила их забыть о существовании театра, библиотек, художественного музея, журналов, газет. Они уже давно не прочли ни одной книги, а вместо книжных шкафов в зале стояла во всю стену от пола до потолка дорогая, орехового дерева стенка, наполненная непонятным стеклом и фарфором.
Неужели к этому они должны сводить свою жизнь? — думала Татьяна Семеновна, оглядывая комнату с тоскливым чувством. — Неужели они не замечают, как вяло и мутно протекает время мимо них, и что каждый день ничем их не развлекает, кроме как новым накоплением рублей и долларов? Неужели из таких бездуховных людей должно состоять наше общество? Если это так, значит, общество тяжело заболело, и у него нет светлой перспективы. Эти мысли обняли ее сердце гнетущим, тяжким чувством, и она вошла к себе в квартиру с воспаленным мозгом…
Старшие Шумеевы открыли перед Татьяной Семеновной еще одну ширму, за которой тоже скрывался удушливый сумрак реформ.
Как-то толкаясь и суетясь с первыми сапогами Софьи в рыночной толкучке, Марья Сергеевна столкнулась с товаркой по заводской работе Евдокией Коршуновой. Веселая нравом, Евдокия, как и прежде, носила на круглом, краснощеком лице, в лукавых черных глазах, в весело вздрагивающих черных бровях и в блеске красивых белейших зубов незатухающую улыбку. Она весело окликнула Марью:
— Эй, подруг, Марья, постой-ка!
Марья остановилась, оглянулась, искренно обрадовалась встрече с Евдокией. Они сошлись в толкающейся, словно согревающейся или играющей в непонятную игру, гудящей, воспаленно дышащей толпе, не обращая внимания на толчки.
— Ты что, тоже спекуляцией промышляешь? — весело и громко начала допрос Евдокия.
— Теперь этот промысел вроде называется по-другому, — отшутилась Марья.
— Да-а! Нынче спекуляция называется малым предпринимательством, а мы с тобой и все эти, — она взмахнула кругом рукой, — представители будущего или сегодняшнего третьего класса… Ну-ка, отойдем в сторонку.
Они отошли к торговому ряду, стали у торца длинной стойки, заваленной разной одеждой, под козырьком кровли.
— Ну, расскажи, как живешь? Как промышляешь? Тоже вышвырнули за ворота бывшую ударницу? — и Евдокия громко рассмеялась, хотя вопросами палила сочувственно и печаль жизни невозможно прикрыть никакой наигранной веселостью и бодростью.
— Да вот невестке помогаю, она тоже имеет свое место… Знаешь, у меня получается, как в школьном стихотворении: отец, слышишь, рубит, а я отвожу, то есть Ельцин, слышишь, рубит, а я разношу, — горько пошутила Марья Сергеевна и рассказала во всех подробностях, как складывается жизнь.
— Ясно, подруга, судьба у нас у всех одинаковая, — засмеялась Евдокия. — Но так, как ты взялась за рыночные дела, — не годится, это ни то, ни се, без размаха… Пойдем-ка за мной.
0ни сквозь глазеющую и приценивающуюся толпу прошли между торговыми стойками на противоположный конец.
— Вот мое торговое место, — показала Евдокия на полутораметровую площадку на стойке, заваленную так же, как у соседок, разнообразной, скорее, однообразной женской одеждой, и зашла за стойку, поблагодарила соседку за присмотр. — Это она приглядела за моим местом, пока я отлучалась… Понимаешь, целый день стоишь и по надобностям нельзя отлучиться. Не то, чтобы нельзя, а боишься, что покупателя какого-нибудь выгодного пропустишь, а я научилась их не пропускать. Место мной постоянно заарендовано… А кончается торговый день — все сгребаю в баулы и на тачке домой, и так день за днем, пока не распродам, за месяц-полтора тощают баулы, тогда — в заморье, где это барахло дешевле. Не легко, конечно, а что делать?
— Ну, и как с выгодой? — поинтересовалась Марья у подруги, чтобы сравнить с собою.
— А знаешь, выгадываю, получается… Кое-что уже собралось, хватает на достаток для жизни. Вот и тебе предлагаю так-то. Там, за морем это барахло сбывают нам по дешевке, на этом и получается выгода.
— Да неплохо было бы… Но для такого базарного места надо товара много, — неуверенно оглядываясь, проговорила Марья, а вокруг шла нешумная, но ходовая торговля — не привыкли еще наши покупатели шумно торговаться, а с другой стороны, кто-то с рыночной хитростью, с однообразием цен устранял возможность поторговаться с шумом.
— За товарами, подруга, дело не станет. Все это барахло, заметь, похожее одно на другое, из-за моря, из Турции, — говоря, Евдокия одновременно тщательно следила за движением покупателей, умело привлекала их интерес к своим товарам, подбрасывая на руках и расхваливая то одну, то другую вещь, показывая и так и этак, настаивала примерить, увещевала, как выбранная вещь подходит, как она к лицу, как славно и привлекательно кладет линии на фигуру, и сбывала. Она взяла из рук Марьи пару сапог и поставила на стойку, и сапоги, как бы, между прочим, ушли к покупательнице да еще по цене, большей, чем полагала Марья.
— Когда-то ты похвалялась, — говорила Евдокия между призывами и привлечениями покупателей, — что за дом получила хорошую сумму. Не проела еще?
— Берегу, не трогаю, — созналась Марья.
— Вот и здорово! Снимай часть и нацеливайся со мной в Турцию, испытай торговое счастье — и еще раз проделав показательный урок сбыта своего товара, Евдокия рассказала, с чего начинала (тогда ковры были в ходу) и как проворачивает все дело нынче, и это уже на протяжении больше двух лет. Потом с уверенностью рассчитала, как пойдет дело у Марьи.
Операция с сапогами, проделанная Евдокией с искусством фокусника на глазах у Марьи, подтверждала практическую выгоду того, что советовала Евдокия. А почему бы и не попробовать, не испытать счастье? — подумала Марья.
И через две недели Марья вместе с Евдокией, с группой так называемых туристов или челноков, осваивала стамбульский рынок и гипнотизерские приемы над таможенниками. По своей природной цепкости к труду она скоро вошла в роль торговки, частично приспособила в подручного мужа, и зажили они новой торгашеской жизнью, не подозревая того, что именно жизнь свою, а не турецкие товары, и вынесли на рынок, А тот, кто рынок превратил в могущественного идола, в товар превращал самого человека.
Два раза Марья брала в поездку с собой Софью, но на третий раз Софья отказалась, объяснив свой отказ таким резоном:
— Боюсь я по разным Турциям ездить — рэкетиры, таможенники, другие вымогатели разные… Нет, лучше уж я по домашнему делу — в Москву, и безопасно, и расходов меньше. Почти одно на одно по выручке и выходит.
У Софьи уже и место на рынке было заарендовано, и теперь она на торговлю ходила, как на постоянную привычную работу, хоть и волокла туда тяжелые баулы. Впрочем, вскоре баулы стал подносить и уносить с рынка Иван. Затем он приноровился сопровождать жену и в Москву, исполняя роль известного вьючного животного. Но это его не угнетало — не требовалось ничего думать, нечего было и решать. Все дело сводилось к тупому исполнению одной трудовой операции — перемещению тяжелых грузов за простое вознаграждение: два раза в неделю напиться и в пьяном забытье проспать часов по десять.
Зато в преобразившемся из рабочих людей в торговых предпринимателей в шумеевском роду стали считать деньги на тысячи. Примечательно, что в этом перерождении было нечто забавное, — уродливое, искаженное предпринимательство, если так можно назвать рыночные челночные переправы, занимались этим женщины. Они же, женщины, денежный расход-приход подсчитывали, а мужчины лишь наблюдали за этим подсчетом со стороны. Получалась все же прибыль, небольшая, правда, но все-таки это были тысячи, и они копились сверх торговых издержек, а торговые дела вытесняли собою все житейское. Но в этих случаях женщины оказываются как бы на росстанях — с одной стороны, они все же не могут полностью отойти от житейских дел, а с другой стороны, и без торговли теперь не было бы не только накоплений, но и средств для существования. Тут и начинают в женской голове исподволь шевелиться мысли о расширении своего нехитрого предпринимательства до такой величины, чтобы себя высвободить от черновой работы. Скажем, от занудной работы с покупателем. И найти тех, на которых можно эту работу переложить, а самим между житейскими заботами пороскошествовать, побарствовать, вернее, покупечествовать.
Но в жизни все зараз не предугадаешь. Об этом и рассказала Марья:
— Однажды притащилась на рынок со своим товаром, глянула: а на знакомом месте нет моей подруги Евдокии. Муж на ее месте стоит перед кучечкой товаров, подошла, спросила, а он и отвечает совсем убитым тоном: Все, отторговалась моя Дуся… Видно, простудилась она когда-то либо в поездках, либо в стоянии за стойкой, а провериться, полечиться все недосуг было, вот и приключился туберкулез. Боюсь, плохо кончится, и все денежки, что наторговала, — тю-тю, на лекарства да на лечение. Это раньше советское государство оберегало людей от туберкулеза, да и других болезней, а теперь, при демократии — на все твое личное дело, твоя свобода от государства… Вот допродам остатки, что купят, да и шабаш с этой торговлей.
Марья Сергеевна помолчала, глядя за окно, возможно, и себя видела в торговой суете, потом достала внучку за ручонку, привлекла к себе, погладила по головке, хотела посадить девочку к себе на колени, но девочка попросилась отпустить, и Марья Сергеевна продолжала рассказывать:
— На другой день собралась навестить подругу и ужаснулась: ни румянца, ни здоровья, ни белозубого смеха на лице не было, а ее черные, глаза, что всегда сияли весельем, так поблекли, так поблекли, что, подумалось, теперь ее черные глаза только для того и есть, чтобы отражать черную пропасть на душе. И уже голос ее стал каким-то далеким и неживым, и она сказала этим чужим голосом: Bce, подруг, проторговалась я… Своей жизнью проторговалась… Не знаю, выйду ли отсюда на своих ногах, а тех тысяч, что навыручала на заморском барахле, уже нет, вылетели в один момент.
В уголках глаз Марьи Сергеевны собрались светлые слезинки, постояли, подрожали под ресницами век и упали на грудь. Марья протерла глаза согнутым пальцем.
— Смотрела я на Евдокию, — продолжала Марья Сергеевна, горестно кивая головой, — и понимала, что никакие слова сочувствия и утешения ей уже не нужны, и сердце у меня страшно тяжело упало, так и ушла от нее с тяжелым сердцем, шла и задыхалась от жалости и боли.
Она помолчала с болезненной, скорбной улыбкой, глядя куда-то в угол.
— Жива Евдокия? — спросила Татьяна Семеновна.
— Жива, слава Богу, но какой из нее теперь жилец с одним легким, — помолчав, с тяжелым вздохом ответила Марья Сергеевна, но тут же улыбнулась с грустной ироничностью. — Но сама я через неделю уже ехала по знакомому пути и еще два или три раза съездила в Турцию. Но вот при поездке, что стала и для меня последней, я почувствовала, что баулы мои стали мне не по силам, хотя были они такие по весу, как всегда. Спасибо, у компаньонов есть правила выручать друг друга, и мои баулы были заброшены в вагон сообща. Дома я отдохнула, но облегчения не почувствовала и на рынок тащить баулы не стало сил, тут я поняла: надорвалась. Пожаловалась мужу на свою немощь, он у меня чуткий и понятливый, тут же сказал: Хватит надрываться, купцами-капиталистами нам не стать, а здоровье угробишь. Не будем уподобляться вору, который чем больше ворует, тем больше его воровское дело затягивает. Хватит, проживем, как все честные люди, не в том счастье, какое хотели поймать. Да и люди не все же время будут такую жизнь нести и терпеть, должны же они когда-то опамятоваться и ударить по рукам разрушителей и грабителей нашего здоровья и сил. Долго и терпеливо успокаивал меня муж, чтобы я не горевала по делу, к какому приспособилась. Так я и сделала: сдала свое торговое место невестке, на которое она наняла себе помощника, и стала тоже помогать Софье, но это для меня — по-домашнему делу, да и не перегружаюсь, а как могу.
Они сидели на квартире Марьи Сергеевны, в окно было видно, как опускалось солнце, а правее по красному горизонту выдвигалось темное крыло тучи, розоватый сумрак вползал в комнату, и подошло время вести Людочку домой, где Марья Сергеевна ночевала за сторожа, и они втроем пошли к Людочке, а там соседствовала и Татьяна Семеновна.
Интимная беседа с портретом
А у молодых Шумеевых дела шли своим чередом, и они были довольны тем, как складывалась их жизнь, точнее, как уже сложилась их жизнь, и не желательны были перемены. Они были против новых перемен и возвращения в прошлое. Софья сказала Татьяне Семеновне, когда та напомнила о заводе, что теперь она и слышать не хочет о нем.
— Неужели в душу вам завод ничего хорошего не заронил, ну хотя бы чувство жизни большого трудового коллектива, или тот же несколько загадочный своей сложностью производственный процесс не всколыхнул вашу душу? — спросила Татьяна Семеновна и, вспомнив про Людочку, добавила: — Да вот и ребенок ваш в заводском детсадике весь день находится.
— Для ребенка мы место в детсаду всегда купим, — отпарировала Софья с намеком на то, что у нее уже есть возможности обойтись и без завода, и в подтверждение с улыбкой добавила: — Жизнь, Татьяна Семеновна, по крайней мере, для меня, в другую сторону повернула.
Татьяна Семеновна хотела, было возразить Софье, что она заблуждается. Что своей так называемой торговлей она производит простой спекулятивный посреднический обмен чьей-то заводской продукции на деньги, заработанные в итоге тоже на заводе. Стало быть, если не будет этих заводов, то и обменивать нечего будет, и что, выходит, заводы и есть главные держатели рынка, а сами они держатся трудом рабочих. Так что из всего этого вытекает, что и рынок держится трудом рабочих, а не капиталом, который тоже создается в первую голову трудом рабочих. Но не сказала всего этого, вовремя поняв, что с Софьей о таком вопросе бесполезно заводить разговор.
А Софья свои мысли высказала до конца, и может быть, давно хотела сказать их вслух:
— Что для меня был завод? Не то, что за день — за месяц от заводской зарплаты никаких накоплений… А сейчас вот — день поработала, — она подсчитывала дневную выручку и вносила записи в рыночный дневник, — и пусть небольшая, — прибавка к накоплениям есть, — и минуту задумчиво помолчав, добавила с улыбкой удовлетворения: — Зачем было на инженера пять лет учиться?
Иван, который при этом присутствовал и молча сидел на мягком диване, глубоко утопившись своим большим телом, сказал:
— Действительно, зачем было на свет народиться? Неужто затем, чтобы только торговать барахлом, накапливать рубли и менять на них свою жизнь.
Софья, рассердившись, захлопнула дневник, подержала на нем руку, будто согревала его, помолчала, то ли не нашлась, что ответить мужу, то ли постеснялась Татьяны Семеновны и сдержала себя от резкостей, которые уже были у нее на языке. Татьяна Семеновна, поняв назревание скандала, поднялась и распрощалась, вышла к себе, решив, что в горячих семейных разговорах она будет нежелательным свидетелем.
Но сказанная Иваном фраза запомнилась и после ужина, оставшись с Петром вдвоем на кухне, она пересказала ее мужу.
— Ну, и чем же эта трезвая его мысль тебя взволновала? Правильно Иван сказал, на трезвую он правильно рассуждает, — заключил Петр, успокаивая жену.
— Такие трезвые мысли обыкновенно свидетельствуют о смятении души и разума и кончаются плохо, — не скрыла своего беспокойства Татьяна.
— Успокойся, Танюша, то огромное горе, какое терпят нынче люди, нам не обнять, — накрыл руки жены, лежавшие на столе, своими шершавыми рабочими ладонями и через них передал свое тепло ее беспокойному сердцу.
— Но ведь жалко: хороший человек Иван, а может погибнуть, — грустно посмотрела на мужа Татьяна и добавила с чувством бессилия: — А чем ему поможешь избежать трагического конца? Тысячи, которые дрожащими руками перебирает Софья, она теперь не выбросит, и Иван с угнетенным молчанием взирает на них.
— А куда ему деваться? В свое время он был толковый заводской инженер, а на деятельную самоперестройку не сгодился. Но он не погибнет, вернее, не погибнет больше того, как уже погиб, и этой своей частичной гибелью он защитил себя, как ты называешь, от трагического конца: заливает свое сознание и свою душу алкоголем, — однако Петр все же с печальным сочувствием Ивану посмотрел на жену, но тут же добавил: — По-моему, Софья его хорошо понимает, почему все прощает ему и относится с сочувствием да вдобавок, очевидно, еще и любит, с помощью водки она и сберегает его. Так что вмешательство наше может только нарушить равновесие, у них свой нашелся балансир.
Татьяна посмотрела на мужа с удивлением: ей никогда не приходила в голову такая мысль, однако она отлично знала, как женщины всегда готовы принести себя в жертву и прибегнуть к самым неожиданным способам спасения близких, и согласилась с мужем.
Она задержалась на кухне, а Петр прошел в зал. Дети закрылись в детской комнате, и оттуда слышался их веселый, беспечный смех. И Петр с теплой нежностью в сердце порадовался такому смеху детей, беспечный веселый смех детей — признак здоровой жизни семьи. Эта мысль слегка тронула его сердце, выходит, его работа вернула в семью детскую беспечность и счастливую беззаботность. Как немного, в сущности, для этого надо — только работа отцу, но именно такая удача стала для него трудно достижимой, не будет у него работы — не будет радости у детей. Но ведь не должно только на удаче, на случае строиться святое дело отца! Работа — непреложный долг отца, но вместе с тем, так же рядом естественная физическая и духовная потребность человека, востребовательность общества по чьей-то злой воле вдруг стала товаром рынка. А его руки с драгоценными навыками непревзойденного мастера, его голова с неистощимой творческой мыслью в новой жизни превратились в жестяные, никому ненужные побрякушки… Тьфу ты — какая гибельная, неестественная напасть на человека!.. на человека труда! Он постоял минуту посреди комнаты, энергично и сердито покрутил головой и произнес: Но ведь все это устроено людьми! Не природой, не Богом, наконец, как теперь стало МОДНЫМ кивать на небо. Устроено меньшинством людей во вред большинству людей труда, — он прошелся по комнате, недоуменно оглядываясь вокруг, будто искал ответ, и сам себе ответил: — Но если одни люди это гибельное дело устроили, так другие, имеющие за собой большинство, должны все перестроить по-иному, в интересах большинства людей труда. Ведь как прекрасно все было в советское время — о возможности трудиться, работать на себя и не думалось, словно все было так просто, как воды напиться.
Он еще прошелся по комнате, размышляя о своей сегодняшней жизни, и о сегодняшней работе, и о тех мыслях, какие ежедневно стали появляться у него. Его взгляд произвольно упал на комод — он все же продолжал искать что-то в комнате — и встретился вдруг со своими чуть насмешливыми глазами на портрете, а рядом стоял портрет жены с веселыми, задорными глазами, в которых, казалось, и здесь сияла глубокая синева. Он облокотился на комод и обратился к своему портрету со словами:
Так-то, братец мой, мы живем сегодня… Под принуждением нынешней жизни, что значит под принуждением демократов, правящих теперь всей нашей жизнью. Я стал замечать, что мы расходимся с тобой в некоторых вопросах, что мне очень огорчительно. В каких вопросах? А вот в каких. Ты остался таким, каким тебя сфотографировали в то, советское, время, и ты не изменился и стоишь здесь, рядом с Таней, тем, прежним, то есть советским. И хорошо, что я догадался убрать тебя с Доски почета, сохранить и поставить здесь таким, каким ты был — советским. И вот сейчас, спустя некоторое время, мне интересно побеседовать с советским гражданином. Нет, я тоже в убеждении своем остался советским человеком. Но меня заставили обманным порядком жить в других условиях, в другой, стало быть, стране, то есть уже во всем несоветском. И мысли мои бродят во мне, может быть, еще по-советски, но в другой форме. Не понимаешь? Ну, конечно, — ты ведь остался в советской эпохе, как теперь выражаются демократы, ты и о демократах не слыхал. Если просто тебе объяснить, — это люди, которые нашу советскую, народную демократию повернули на буржуазную, а народную власть, свободу и народное право — на власть, свободу и на право частного капитала. Тебе это трудно понять, потому что ты не испытывал господства капитала и не можешь его представить. А я, может быть, еще не в полной мере, но уже вкусил его, как горячего, и обжегся и от капитализма и от его демократии. Вот в этом мы с тобой расходимся… Как? Просто очень: ты не знаешь, что такое капитализм… Как я его воспринимаю? — Как народное горе и бедствие и очень болею, что многие люди, в том числе из вашего брата — рабочих, а еще пуще из интеллигентов, не понимают того, что капитализм превращает меня, рабочего человека, в бесправного раба, и я это уже кожей своей почувствовал. Вот в этом, братец мой, мы с тобой и разнимся: ты не знаешь, что такое капиталистическое бесправие и рабство рабочего человека и не оцениваешь того, что было у нас такое великое счастье, как жизнь в советском обществе. И не можешь оценить этого счастья, потому, смею тебя заверить, что считал его естественным явлением в мире. И советские люди, между прочим, тоже были новым, единственным явлением в мире, и надо много мысли твоей потрудиться, чтобы все это понять…. Или возьми другое. В то наше советское время мы с тобой работали на государственном заводе, и двигатели, которые мы с тобой производили, шли государству, то есть на общее благо. А общество наше через наше же государство из нашего общего труда предоставляло нам все социальные блага, даже растило и учило наших детей. И зарплата была у нас довольно-таки достаточная как для мастеровых рабочих, и почет нам был за это, и знатность, за что был выставлен на Доске почета. Но после либеральных, то бишь буржуазных реформ положение поменялось. Теперь на частном предприятии продукция делается не для государства, а для рынка. Конечно, ее может купить каждый на этом рынке, если есть за что. Но суть в том, что вырученные доходы идут не государству на общее благо, а на банковский счет хозяина завода. О наших социальных правах и речи нет. Их, оказывается, можно теперь только купить у того же хозяина завода, за плату, какую он назначит, с расчетом, чтобы наша зарплата вернулась к нему опять же с прибылью. Такая, брат, петрушка получается. Профсоюзный рабочком тут предусмотрительно ушел вообще в сторону, вернее, под хозяйскую длань укрылся. Вот такое, братец, дело, с которым ты не знаком, и в этом мы с тобой расходимся. Но в последнее время, то есть, откровенно признаюсь, за время безработицы у меня появились мысли, что рабочим людям надо защищаться, надо восстанавливать советскую власть, то есть власть рабочего народа. Значит, власть труда восстанавливать над властью денег, потому что, братец, нас разделили — власть денег и безвластие труда, права денег и бесправие труда. А защищаться, как я теперь отлично понял, надо силой рабочей организованности. Рабочей организованности, однако, без рабочей организации не получится. И хорошо, что такая организация еще сохранилась, что нашлись люди из нашего же брата, которые приложили усилия для сохранения такой организации — а это наша с тобой партия по названию — коммунистическая. Так вот и тут у нас получаются расхождения. Ты, помнится, сам себя принуждал чуждаться всяких организаций, особенно партийных, оберегая свою индивидуальную, ложную, конечно, независимость. Таким ты портретом вышел из того времени и таким тебе быть до конца нынешней жизни твоей. Но нынче, выходит, мы с тобой в разногласии. Я стал другим, потому что понял — мне нужна организация для коллективной защиты рабочих, для борьбы рабочих за свои права. Вот так-то, братец мой. Я должен пойти в эту самую рабочую организацию. А ты стой здесь таким, каким я тебя поставил, и напоминай мне о том нашем времени и обо мне напоминай, каким наивным я был и что мы имели в том нашем времени Советов, и какое у меня тогда лицо было, не по обличью, конечно, а по моей гражданской сути — рабочее советское лицо.
Так беседовал Петр со своим портретом, опираясь локтями на комод, пока к нему не подошла жена. Татьяна подошла сзади, положила ему на плечи руки и ласково, чуть беспокойно сказала:
— Замечаю, Петя, ты что-то часто останавливаешься подле своего портрета, с чего бы это? Мне не надо беспокоиться?
Петр выпрямился, повернулся к жене, обнял ее за плечи так, будто спрятал ее под мышку и, поворачивая ее к портретам, весело сказал:
— Нет, что ты, Танюша, никакого беспокойства не должно быть: ведь я же рабочий, трудовой человек — самая гражданская кость. А останавливаюсь здесь, — он указал на свой и ее портреты, — чтобы побеседовать с советскими людьми. Ведь они оттуда, из Советской страны, — и весело засмеялся, довольный своим сравнением.
— И о чем же вы беседовали, если не секрет? — засмеялась и Татьяна.
— На этот раз у нас был разговор о том, как мы разошлись в отношениях своих к организациям рабочих. Он остался на прежней своей позиции из того времени, — Петр взял и подержал свой портрет, затем бережно его поставил рядом с портретом Татьяны, — чуждается организаций и партий, а я понял, что мне не в партии нынче нельзя, организация рабочих край как необходима. Такой организацией может явиться только настоящая рабочая партия — коммунистов, — и проницательно, продолжительно посмотрел в глаза Татьяны.
Ее глаза с глубокой синевой медленно становились еще более сине-глубокими и из самой своей глубины светились родными радостными искрами. Он еще крепче обнял ее и поцеловал эти любящие, родные, понимающие его глаза с глубокой синевой…
Новая Васса Железнова
А у молодых соседей Шумеевых, с которыми Татьяну Семеновну свела болезнь бабушки Елены Ивановны и за жизнью которых она могла наблюдать, дела крутились на рыночной карусели. Татьяна Семеновна, случайно соприкасаясь с новыми молодыми людьми, видела, что Софья была довольна тем, как строилась ее семейная жизнь и тем, что она была и архитектором и каменщиком своего семейного здания, а Иван был, по всей видимости, доволен своим положением подсобного рабочего в этой стройке. И оба они считали, что все у них уже сложилось, и не задумывались, а так ли и окончательно ли сложилась их жизнь. Но, тем не менее, они каждый по-своему и молча не допускали постороннего вмешательства в их жизнь. Как-то Марья Сергеевна, наблюдая с горечью за пьяным сыном, попыталась его усовестить. Софья на старание матери отозвалась довольно необычным образом:
— Мать, не трогайте вы его, он меня такой устраивает, — это означало, что любовь к рысакам уступала место практической выгоде от битюгов.
Марья Ивановна удивленно посмотрела на Софью, но промолчала и с тех пор перестала вмешиваться в семейные отношения молодых.
У Ивана, однако, дел при жене прибавилось, чему послужил один рыночный случай. Как-то в середине дня пришел он на рынок навестить жену, но не ради того, чтобы навестить жену, а потому что дома не нашел и капли водки, а у жены можно было заполучить денег на новую бутылку. Он поджидал удобного момента, но незаметно отвлекся, наблюдая за рыночной суетой, и не заметил, как с тыла к жене подобрался нештатный вымогатель, да так нагло, что Софья вынуждена была окликнуть мужа на помощь.
Иван оглянулся на голос жены, быстрым взглядом все оценил, в одно мгновение бросил свое стокилограммовое тело через стойку, с ловкостью десантника нанес удар на поражение и с такой силой, что рэкетир пополз от Софьи на карачках, выронив финку, которой грозил Софье. Иван дал ему в зад еще раз пинка, отчего тот перекувыркнулся через голову, подхватился и дал стрекача, скрываясь в рыночной толпе. Все это произошло в полном молчании, но рядом с Иваном тотчас оказался рослый сержант милиции, занося вверх резиновую дубинку. Иван с натренированной ловкостью перехватил дубинку в свои руки и шипящим голосом проговорил в лицо сержанту:
— Я за тобой давно наблюдаю, сержант, как ты устраиваешь крышу рэкетирам. Пойдем к твоему начальнику в отделение, там составишь на меня протокол, а я дам на тебя свои показания.
— Отдай дубинку, я к тебе ничего не имею, — прошептал милиционер, пугливо оглядываясь по сторонам, но все между ними было тихо, так что, возможно, никто и не заметил происходящего, занятый своими базарными делами
— Я тебя отпускаю с условием, что никто и никогда из твоих друзей к моей жене и ко мне не подойдет — сотру в порошок.
Софья смотрела на мужа с гордостью и любовью, затем оглянулась на соседей вокруг, но никто ничего не видел и не знал: на рынке существует правило — лучше, когда ничего не видишь того, что не касается торговли и цен. С этого дня у Ивана появилась еще одна обязанность при жене — обеспечивать рыночную безопасность.
Постепенно их жизнь приобрела свой новый устойчивый характер. Эта жизнь для них, молодых и здоровых, постепенно утратила цвет любви и гордости, а приобрела будничную, серую, черствую привычку совместного сожительства. Им не было скучно друг от друга, но и не было горячей страсти взаимного влечения одного к другому. Они не утомляли друг друга, но у них не было даже желания теплого душевного общения между собою, они не испытывали ни взаимного любовного волнения, ни простой семейной заботливости. Подобные содрогания ушли из их сердец. У них собралось достаточно денежных накоплений, и этого было довольно для душевной дремы. Но деньги не приносили им ощущения той человеческой радости, которая делает человека лучезарно светлым и сияюще счастливым. Просто они по-улиточному успокоились в своей кубышке-раковине и приращивали свои накопления по инерции, в силу какой-то непонятной боязливости остаться без оборотных запасов. И шла их жизнь, казалось, уже устоявшимся порядком под шелест купюр рублей и долларов. Шелест, правда, тихий, даже вкрадчивый, но ласкающий душу Софьи.
Елена Ивановна поправилась после операции настолько, что стала заниматься домашними делами и могла поухаживать за правнучкой, и Татьяна Семеновна только приводила девочку из детсада, куда она же и отводила, и передавала ее уже не Марье Сергеевне, а Елене Ивановне, это когда молодые были в отъезде. Вернувшись из Москвы, Софья попросила Татьяну Семеновну еще неделю присмотреть за Людочкой и досрочно с ней расплатилась за услугу, а сама опять засобиралась в Москву.
В один из вечеров Татьяна Семеновна, передавая Людочку бабушке, немного задержалась у Елены Ивановны в ее комнате. Дверь из комнаты была открыта, и Татьяна Семеновна стала свидетельницей любопытной сценки между молодыми Шумеевыми. Очевидно, еще днем, выпив, Иван завалился спать, а когда, к вечеру проспавшись, поднялся утолить похмельное жжение, застал жену за подсчетом денег, подошел к ней, подсел к столу, молча понаблюдал за занятием жены, потом задумчиво сказал:
— Ты точно Васса Железнова, хотя и не совсем так, но по некоторым признакам ты — Васса Железнова.
Софья молча посмотрела на мужа и ничего не сказала. В точности не зная, какая она, та Железнова, Софья только предложила Ивану:
— Иди, досыпай, завтра в Москву поедем, — и сложила в пачку купюры, которые приготовила в Москву.
А когда вернулась из Москвы, вечером специально зашла к Татьяне Семеновне и попросила книжку почитать о Вассе Железновой. Татьяна Семеновна, слышавшая разговор молодых Шумеевых, не удивилась желанию Софьи познакомиться с горьковской Вассой Железновой, но и не поняла этого желания. Через два или три дня Софья, возвращая книгу, на вопрос, как ей понравилась пьеса, ответила:
— Ну что ж, Васса — так Васса… Новая Васса!.. — и, запрокинув голову, весело рассмеялась. — Пароходов, конечно, пускать я не буду, ну а другое — чем черт не шутит…
Татьяна передала этот разговор мужу, спросила, что он об этом думает?
— А что тут думать: многих из них капитал сам заставляет строить такие планы, — и, рассмеявшись, добавил: — По доброму знакомству надо забить у нее рабочее место в строительстве или эксплуатации пароходов.
Но через несколько дней и Петру Агеевичу и Татьяне Семеновне подвернулись рабочие места и, кажется, на длительное время, если не на постоянно.
Рабочая совесть — успех мастерства
Ремонтом машины Петр увлекся до того, что не замечал, как перешел на двусменную работу. С двигателем он провозился три дня с вечерами, а потом, пока двигатель был снят, проверил механизм управления и все другие системы, обычно скрытые под двигателем. И все сделал на совесть, как он это делал когда-то в цехе завода. Цеховой конвейер был для него высоко сложный и умно организованный механизм, и каждый агрегат в нем должен быть не только отлаженным, но и подогнан к общему цеховому технологическому комплексу, и тут каждые руки имели свое строгое место, как и механизмы.
Чтобы запустить двигатель потребовался аккумулятор, при машине его не оказалось. Был ли он вообще или его кто-то воровски снял, но так или иначе, его следовало купить. Когда Галина Сидоровна слышала, что для магазина требуется дорогая покупка, ее такое известие повергало в тяжелое волнение, отчего она усиленно начинала потеть, на лбу у нее внезапно выступали светлые бусинки пота, она доставала из стола носовой платочек и осторожно промокала пот. Так было и на этот раз, когда Петр сообщил о необходимости купить аккумулятор и истратить порядочную сумму. Галина Сидоровна долго промокала пот, не глядя на Петра, потом спросила осипшим голосом:
— А без аккумулятора нельзя опробовать?
Петр услышал в ее вопросе сомнение в успехе ремонта, однако не обиделся:
— Хорошо, для опробования двигателя я приеду на своей машине и от своего аккумулятора заведу двигатель. Но потом все же покупать придется, — улыбнулся Петр на скряжнические странности Галины Сидоровны. Но эти странности ее шли от бережливости женщины, имеющей дела с общественными деньгами, которыми она жонглировала каждый день, и сберегала даже на мелочах. Но и мелочи бывают важны в экономике. Это Петр понимал по своим житейским навыкам не хуже директрисы магазина. Однако замечание по этому вопросу сделать поостерегся, все еще помня о своей временности и второстепенности в коллективе.
В этот день он поработал над коробкой передач, перебрал задний мост, проверил тормозные колодки, подкачал камеры и практически поставил машину на ход. А на другой день он приехал во двор магазина задолго до рабочего времени, залил масло, заправил своим бензином, не думая о собственных расходах, — запустить двигатель ему было важнее. С этой магазинной машиной, как это было ни странно, связывался вопрос его дальнейшей работы в магазине, и ради этого личные издержки отходили на второй план.
Как только жильцы начали выходить из дома, что указывало на то, что гул двигателя никого уже не разбудит, завел мотор. Он завелся легко, и Петр готов был прыгать от радости, внимательно его прослушивал, потом глушил и опять заводил несколько раз, и, наконец, сказал себе: Все, Петр Агеевич, победа за тобой. А жители дома, проходя мимо, задерживали шаги и смотрели на него, как на победителя. Петр дождался прихода работников магазина и перед тем, как пойдут в кафе на завтрак, еще раз завел двигатель, и все вышли посмотреть на ожившую развалюху и на того, кто вернул ее к трудовой жизни. А директриса обошла машину кругом два раза и сказала, не пряча радости:
— Спасибо, Петр Агеевич, за то, что наделил нас край нужной машиной, и за то, что снял с меня клеймо стыда за мое хозяйственное неумение, — и все другие работники радовались за новое приобретение и благодарили за его мастерство. По существу еще за одно мужское мастерство, а в женском коллективе мужское бескорыстное мастерство ценится вдвойне.
За завтраком разговор о машине продолжался, что ставило Петра Агеевича в центр жизни коллектива.
— Сколько времени, Петр Агеевич, вам еще понадобится, чтобы выехать? — спросила Галина Сидоровна, а, за ее вопросом стоял уже какой-то план, и за ее планом стоял и он, Петр Золотарев, временно вспомогательный рабочий, а потом зачисленный в постоянного шофера, и Петр с поспешной готовностью отвечал:
— По ремонтному делу за два дня управлюсь, а потом не мешает косметику навести, перед регистрацией это обязательно.
— Это что такое? — спросила Зоя Крепакова, уж ей-то машина нужна на каждый день.
— Покрасить надо кабину, кузов, который, если по-хорошему, новый бы сделать, сидение в кабине заменить, — и, улыбнувшись, добавил: — Ведь в ней вам придется ездить.
— Сколько же потребуется в итоге денег на все это? — опять с тревогой спросила директриса и очень выразительно посмотрела на Петра. И Петр понял ее выразительный взгляд и с такой же выразительностью ответил:
— Ежели купить такую новую машину, то на это потребуется близко к миллиону, впрочем, точно не знаю, может, и больше миллиона, а эта машина сколько нам стоит? Колеса еще походят, и вся машина в хороших руках послужит не меньше новой, конечно, расходов будет требовать.
Директриса помолчала, не меняя выразительности взгляда, затем спросила
— А фургоном можно ее устроить? — и залпом выпила чашку чая без сахара.
— Нет проблем, — уверенным тоном заявил Петр. — Можно заказать фургон, а дешевле будет, когда это сделаю я сам. Только уж материал прядется купить, — добавил Петр с понятной другим улыбкой.
Поднимаясь из-за стола, Галина Сидоровна позвала Петра в кабинет к себе тоном, в котором слышалось удовлетворение успехами будущего шофера в восстановлении бросовой машины. А может, и больше того — удовлетворением отношениями с рабочим человеком, обладателем руками и головой мастера. Именно такими словами хотелось Петру называться, а не ограничиться формальными деловыми отношениями. В словах деловые отношения ему слышалось нечто чуждое строю его натуры и строю его мыслей, нечто заговорщически тайное от него, рабочего человека, нечто такое, что делается за счет рабочего, но без его ведома. И вообще, какие могут быть деловые отношения между людьми, объединенными одним рабочим ритмом дыхания, одним планом действий, одной ясной целью, то есть одним объединяющим их делом, которым только и требуются взаимно понятные рабочие отношения? По его мнению, деловые отношения выдуманы людьми, которые имеют различные намерения и добиваются их исполнения за счет других. Ему эти отношения не подходят. В нем живет другая натура, воспитанная на общем деле, на общей пользе, на общем труде для общего блага.
Конечно, восстанавливая бросовую машину, он предполагал, что останется работать на ней при магазине, но восстанавливал машину в первую голову для общей пользы, уверенный, что благодаря восстановленной бесплатно машине он уже этим внесет вклад в доходы коллектива, и был беспредельно рад этому совершенному для общей пользы труду.
Когда он шел из кафе вслед за директрисой, он видел, как его провожали и доверяющие, и благодарящие взгляды продавщиц за его шоферской успех, и он радовался и своему мастерству, которое пригодилось и здесь, и не по деловым соображениям, а по своей рабочей совести. Однако не у всех рабочая совесть является началом жизни, а нынче жизнь и вовсе строится так, что рабочая совесть не только не лежит в начале жизни, а задвинута куда-то в сторону.
Но у него, у Петра Золотарева, рабочая совесть не сдвинута в сторону, она у него на первом плане и готова в любую минуту проявиться в рабочем деле на общую пользу. Да, во многом нынче дело на общую пользу отобрали, значит, и рабочую совесть выбросили на свалку, как старье, а без рабочей совести и мастерству не быть. Так вот и строится новая жизнь — без опоры на рабочую совесть, зато с опорой на глаза завидущие и на руки загребущие, и все — себе, все — себе, а рабочему с совестью — что? А рабочий бегает, гоняется хоть за каким-либо рабочим местом, ведь он — рабочий и рабочим останется всегда, только надо возвратить себе такое право — остаться всезначимым рабочим. И право на рабочую совесть возвратить, значит, — право на жизнь с рабочей совестью возвратить.
С такими мыслями он продолжал жить и в новой своей жизни. Вот подвернулось дело на общую пользу, и запела в нем рабочая совесть, и неважно, что никто не слышит этой песни, но она радует его, песня рабочей совести.
Галина Сидоровна оперлась на стол пальцами рук и, отвернувшись от Петра, минуту молча смотрела за окно, на куст жасмина. В чистом небе на голубом фоне стояли две темные, неширокие облачные полоски, а за кустом жасмина стояла автомашина, оживленная руками Петра Золотарева. Она стояла еще мирно, еще скособочившись на подставках, но уже погудевшая двигателем, уже поработавшая и дохнувшая жаром на хозяйку, подогрев в ней всякие мысли в будущее. Галина Сидоровна оторвалась от окна, повернулась к Петру и, сдерживая радость, сказала:
— Значит, машину мы запускаем… Это будет здорово, Петр Агеевич! У нас с ней связаны большие расчеты… Как мне с вами рассчитаться только — не знаю? — она смотрела на него добрыми, благодарными глазами, а через них просвечивалось и доброе сердце, о котором Петр уже знал.
Петр всегда, еще со времени своего сиротского детства, был чуток к сердечной доброте и с чувством благодарности за искренний добрый взгляд проговорил:
— Какой может быть расчет? На прокладки, кольца деньги давала бухгалтер. А ежели вы говорите о работе, так ее я произвожу в рабочее время, а то, что прихватываю вечера, так это все — по моей рабочей совести для общего дела, — и, улыбнувшись, добавил: — и по моей увлеченности, так на все это — моя добрая воля.
Галина Сидоровна села за стол и приняла СВОЮ обычную позу: локти на стол, кисти в перекрест, выдающаяся грудь скрыта за толстыми локтями — деловая поза для делового разговора. Она указала глазами Петру на стул и сказала:
— Вы подсчитайте, сколько потребуется денег на сооружение фургона… Должно быть, к тому времени возвратится Левашов, а вам за сооружение фургона обязательно заплатим, — в ее тоне Петр уловил какое-то смущение и неуверенность, даже несмелость.
Наверно, не осмелится сказать, что кончилась моя работа в магазине — мелькнула для него убийственная мысль, и он тотчас решился сказать то, что занимало его мысли все дни ремонта машины, однако спросил тоже несмело:
— А что, Галина Сидоровна, у вас нет намерений машину использовать?
— Как так нет намерений? Обязательно будем использовать, иначе, зачем ее и приобретали?
— И шофер у вас уже есть на примете?
— Вот о шофере я еще не думала и хотела попросить вас подумать, — и с какими-то загадочными мыслями поглядывала на Петра, все косила на него глазами с каким-то раздумьем.
— Тогда возьмите меня в шоферы, будете всегда в надежде, что машина будет в исправности постоянно, — пошел Петр в атаку напрямую, поняв, что директриса взвешивала мысли о нем, а по-другому от безработицы и не увернешься, и хлеб для детей другим порядком не выпросишь. И чего в такой мотивации к труду у рабочего человека больше — заинтересованности или неназываемого насилия, невидимого принуждения, или добровольного согласия на все ради куска хлеба для детей. И хотя за всем этим Петр не только почувствовал, но и наглядным образом понял свое рабское унижение. Однако он отбросил все свое самолюбие ради возможности получить постоянную работу, да и хозяйка, как он уже знал, по советскому человечная, с заботой к людям в сердце.
— Признаться, Петр Агеевич, у нас в коллективе на счет вас созрело другое мнение, — не сразу ответила директриса, на ее лице тихо бродило выражение раздумья, затем, улыбнувшись, посмотрела на него прямым и откровенным, доверчивым взглядом, что Петра обнадежило, но он все же с тревогой спросил:
— Что, неужто не угодил чем-то всем? — и смущенно покраснел от небольшой своей хитрости.
Галина Сидоровна, похоже, не заметила его смущения и спокойно ответила:
— Напротив, Петр Агеевич, успокойтесь. Вам выказано общее доверие, и все заинтересованы вас закрепить в коллективе… А вы вот, можно сказать и должность себе создали… Что ж — шофером, так шофером, это, пожалуй, не менее важно для нас всех, оформим вас на работу шофером…
— Спасибо, Галина Сидоровна, заверяю вас — не пожалеете… Кто живет с рабочей совестью, тому можно доверять, — не торопливо, а основательно поблагодарил Петр, но не спешил уходить, чувствуя, что директриса не окончила разговор с ним.
И верно, он угадал, Галина Сидоровна заговорила с ним как с человеком, с которым можно поделиться своими трудностями и мыслями.
— Это вы очень правильно на счет рабочей совести, — доверчиво глядела на него директриса, — Советская власть и держалась на рабочей совести. Жаль только, что у нас отобрали и Советскую власть и рабочую совесть, а как все это теперь вернется — трудно сказать, — говоря это, Галина Сидоровна как-то искоса, будто со стороны, с отдаления внимательно всматривалась в Петра. Петр это заметил и, будто отвечая на ее присматривание к нему, воскликнул:
— Вернется, обязательно вернется, Галина Сидоровна!
Галина Сидоровна словно приблизилась к нему взглядом, доверчиво улыбнулась и откликнулась:
— А пока вот действует не рабочая совесть, а стремление урвать, урвать у другого, возобладало одно правило — только пожива за счет других. Вот веду переговоры с художниками — обновить рекламное оформление оконных витрин, так вот они мне отвечают: восемьдесят тысяч… Интеллектуальный труд, видите ли, дорого ценится… Не могу терпеть такого нахальства, слов нет для возмущения!
Петру Агеевичу показалось, что директриса сказала длинную речь, состоящую из не связанных между собой частей. Последняя часть речи Галины Сидоровны негаданно обожгла его дерзкой надеждой, и он тут же поймал эту надежду:
— Моя жена хорошо рисует и чертит, правда, она не художник, а инженер-конструктор, но витрины она разрисует не хуже художника, и тысяч вам не будет стоить.
Галина Сидоровна живо взглянула на Петра, как ему показалось, с удовлетворением и спросила:
— И, наверняка, без работы?
— Да, уже почти два года… Так, подрабатывает кое-чем.
— Приведите как-нибудь с собой, если она возьмется, — и положила руку на телефон, что означало — Петру следовало удалиться.
Полехин не спешит
В магазине он немного поработал, кое-куда подвез про запас продукты, убрал пустые ящики и посуду. И все на него смотрели и говорили с ним ласково и дружески, и завскладом разговаривала с ним, как ему показалось, более дружественно и обстоятельно, затем не выдержала и спросила:
— О чем, Петр Агеевич, разговаривала с вами Галина Сидоровна, если не секрет?
— Какой там секрет? О машине все разговор был, и пообещала взять меня шофером на эту машину.
— А мы все желали бы вас видеть заместителем у директрисы.
— А сама она желала бы этого?
— От нее и разговор пошел.
— За такое доверие всем спасибо, — несколько польщенный, сказал Петр. — Только эта работа была бы не по мне, я вам об этом уже говорил.
— Привыкли бы, и как бы еще руководили нами, — искренно сказала кладовщица.
— Нет, не привык бы. Думаю, надо браться за дело, к которому душа прилежна.
На этом разговор о заместителе директора магазина с Петром и прекратился, как ему думалось, навсегда.
Петр еще поработал с машиной, закончил сборку коробки передач и, взглянув на часы, уверенный в том, что в магазине особенно не потребуется, пошел к заводу, к заветной скамейке.
К скамейке он подошел одновременно с Полехиным. Мартын Григорьевич встретил его с радостью, крепко пожал руку и потянул сесть. По всей аллее лежали теплые солнечные блики, круто пахло разогретым асфальтом. А в тени над скамейкой проплывала волна благовонного курения каштановых свеч, они еще цвели и густо обставили красивые зеленые кроны деревьев, просвечивая густую листву чуть розоватым и белым пламенем цветения.
— Что давно не появлялся, Петр Агеевич, или стал отвыкать от завода? — спросил Полехин, и вопрос прозвучал с серьезным беспокойством. Товарищеское участие польстило Петру.
— От завода мне не отвыкнуть, как от отцовского двора, где родился и вырос, — сказал Петр в ответ и с горечью добавил: — Хоть и отчимом для меня он стал, выгнал он меня без куска хлеба и даже без торбы.
— Образно сказано, — улыбнулся Мартын Григорьевич, — но завод тут меньше всего виноват, он сам ограблен и разорен, как разорялись и ограблялись наши дворы фашистскими оккупантами в войну, тут дело обстоит глубже.
— Да уж куда глубже? — гневно проговорил Петр, но тут же смягчился, даже повеселел взглядом и сказал: — Подвернулась работа и, кажется, надолго вот и осваиваюсь.
— Где же ты устроился?
— Да вот в этом соседнем гастрономе.
— У Красновой что ли? И кем, нечто продавцом, ларечником! — проявил живой интерес Полехин.
— У Красновой. Пока подсобным рабочим, там работает бывший наш заводской Левашов Николай (может, слышали), отпросился в отпуск сына разыскивать в армии, вот меня он и пристроил временно на свое место. Но там оказался грузовой газон неисправный, я его восстановил, директриса берет меня шофером… А вообще я присмотрелся: в магазине — советский порядок… Дружный уважительный коллектив и поддерживает Краснову, а та бережет людей, и все вместе стараются для покупателей, — Петр распространился с рассказом о своем месте работы, как бы желая убедить Полехина, да и себя, что в магазине тоже можно работать и мужику, тем более в его положении безработного.
Полехин взглянул на Петра с каким-то неясным для Петра выражением, близким к негодованию, но тут же пояснил:
— Что пристроился на работу, за тебя можно только порадоваться. А с другой стороны у меня вызывает болезненное возмущение история с тобой.
— А куда деваться, что делать? — растерянно проговорил Петр, виновато взглянув на Полехина, и вдруг расхохотался: — Расширяю по девизу Горбачева сферу обслуживания.
— Я ведь возмущаюсь в адрес тех, кто тебя выбросил с завода, а там, может, и моя очередь подходит, — отвечал Полехин, а негодование только терзало его честную и добрую душу, и сколько народного негодования скопилось в этом демократическом омуте, и каким взрывом грозило его перенакопление? Полехин это хорошо чувствовал и потому старался не допускать того, чтобы вокруг заискрило. — Ведь по существу ты был — драгоценность завода, да что там — завода! Всего общества драгоценность со своим талантом, со своей рабочей квалификацией высшей марки, и оказался ненужным обществу, выбросили тебя из самого важного общественного производственного механизма. И механизм этот развалился, так как не стало в нем внутреннего крепежа. Вот где кроется главнейшее разорение страны! Против такого уничтожения нашего духовного и материально-национального богатства и надо бороться рабочему классу, Петр Агеевич, — посмотрел проницательным взглядом на Петра и некоторое время помолчал, как бы давая возможность подумать о том, что он сказал.
Но Петру Золотареву сегодня уже не надо было думать о том, что с ним произошло, и почему произошло, и по чьей воле произошло то, что он, мастер высшей квалификации, обладающий искусством филигранности, оказался никому и ни к чему ненужным, как тот обесцененный товар, которому место на свалке или на утилизации. Сегодня он все это знал и понимал. Одно только остается неясным — с кем и как бороться за свое право и достоинство, как вернуть свою ценность для общества, а значит, и для себя? Да и кто про эту твою ценность нынче скажет тебе? Нет кому оценить твою общественную значимость, воздать общественный почет твоему труду и мастерству — нет того общества, которое воздавало почет труду, его заменили другим, где все означено ценой на рынке. А там безработному одна цена: нужен — не нужен, и, ежели окажешься нужным, то, как и для кого перецедят твою энергию в частный капитал, — не сметь рассуждать, иначе окажешься в разжигателях социальной розни. Он только еще не осознавал того, что за поиском ответа на эти свои вопросы и ходил к этой скамейке в аллее, ведущей к заводской проходной.
— Между прочим, хорошо, что ты пристроился на работу в наш магазин, — заговорил снова Полехин, — придет время, и мы превратим его в наш, рабочий магазин в полном смысле этого слова по кооперативному принципу, поддержим его, не дадим в обиду, не позволим обанкротиться. Так что ты, Петр Агеевич, волею случая оказался на будущем боевом месте — в магазине рабочей ассоциации, торгующего на основе социалистических принципов. И еще я тебе сообщу: Краснова Галина Сидоровна, ее муж директор школы Краснов Михаил Александрович и ее брат Синявин Аркадий Сидорович — это те представители интеллигенции, которые не отказались от компартии, не бросили ее, не опозорили себя и партию, не побежали из нее, а остались в ней, много сделали, чтобы собрать районную парторганизацию и сейчас активно в ней участвуют. Ты этого не заметил у Галины Сидоровны?
— Ее партийности не заметил, — раздумчиво сказал Петр. — Вот разве ее доброе отношение к людям — с одной стороны, к своим работникам, а с другой, к покупателям, с заботой о них.
— Это вот и есть коммунистическая партийность — забота о людях, — весело, с бодростью подхватил Полехин.
— А что, Мартын Григорьевич, нынче вступают люди в компартию? — неожиданно для самого себя спросил Петр. Однако неожиданным вопрос был для этой минуты, а носил он его давно и внутренне ощущал его в себе, когда беседовал со своим портретом, то есть сам с собою, да все не решался произнести его вслух. И вот, наконец, он вырвался у него наружу, этот вопрос о партии, как бы сам собою вырвался, упал, как созревшее яблоко.
Полехин проницательно посмотрел на него уголком глаза и не стал сразу подхватывать созревшее яблоко; у него достаточно накопилось мудрости для вожака партийных товарищей. Сам стойкий, убежденный коммунист и мудрый человек, он хотел и товарищей иметь стойких и убежденных, готовых постоять за свои убеждения и побороться за свою партию. Он ответил:
— Вступают, Петр Агеевич, вступают, но прямо скажу, еще мало, очень мало. В основном двинулась студенческая молодежь, несколько человек за последнее время пришли в партию из числа интеллигенции. К нашему большому огорчению, все еще присматриваются рабочие, даже те, которые раньше состояли в партии. Трудно понять, что их пугает? Много сочувствующих, одобряющих политику и позицию компартии, поддерживающих ее, как это показывают выборы, а вступать в партию боятся.
— Незащищенность пугает, Мартын Григорьевич, вы живете среди рабочих, неужели не понимаете? — воскликнул Петр, радуясь тому, что подсказал ответ на вопрос Полехина. — За коммунистами-рабочими крепко наблюдают, вы же знаете. Они не защищены от увольнений с работы, их при всяком случае, и без случая, в первую очередь сокращают. Нет защиты от притеснений и прочего произвола хозяина и его служак против коммунистов. А детей кормить надо, да и самому жить надо, не превращаться же в бомжа или, как говорят, в люмпена. Это одно взятое ими направление борьбы с коммунистической партией. А второе, — не защищены коммунисты от злостной клеветы, травли, наговоров, оскорблений везде и всюду, начиная от телевизора, радио и троллейбуса. Вот и слышу даже от честных и понимающих людей: а зачем мне все это сдалось переносить, мне жить надо, партия ведь мне не поможет, подаяний не протянет и никак не прикроет от притеснений, — высказал Петр все, что знал, что еще слышал на заводе от товарищей по работе, что слышит и наблюдает вокруг себя почти каждый день и что раньше, когда работал на заводе, и потом некоторое время позже, его как бы и не касалось, вроде как бы и не задевало.
Но вот в последнее время все это стало не просто задевать, а прямым образом касаться, интересовать и болезненно волновать, будто, когда обсуждали коммунистов, клеветали на них и незаслуженно поносили, обсуждали и его, Петра Золотарева. Вот какую коварную тактику борьбы с коммунистами избрали буржуи. И ему в этом случае хотелось спорить, драться в защиту коммунистов. И часто случалось, когда он не сдерживал себя и встревал в борьбу за них. Но и сердился на коммунистов за то, что не умеют или не хотят заступаться за себя. Такую он чувствовал в себе перемену, объяснить которую, однако, не пытался, а искал как бы этого объяснения у других.
Полехин слушал его внимательно и, возможно, догадывался о том, что происходило в мыслях Петра, но не открывал этого и не торопил события. Знал по опыту своему, что ежели человек в трудных поисках, в муках вынашивал в душе свое решение, он от него не отступится никогда. Полехин только ответил Золотареву:
— Правильно ты только что сказал, Петр Агеевич, а я отвечу тебе так: тем больше нынче коммунисту требуется мужества. Ежели человек не нашел в себе прежде всего мужества, в ряды коммунистов, где надо бороться, ему незачем становиться. Это должно быть понятно, если учесть те условия, которые ты подметил, для жизни и деятельности коммунистов. По сути, против коммунистов развязаны тайные репрессии. И заметь, что в обществе, экономической основой которого является частная собственность, эта борьба против коммунистов как противников частной собственности будет вестись бесконечно, — он посмотрел на часы, затем всмотрелся в одну и в другую сторону аллеи — нигде никого не было, но не проявил ни беспокойства, ни нетерпения и, помолчав, продолжал:
— И здесь, Петр Агеевич, встает вопрос о незащищенности рабочего человека вообще как объекта эксплуатации. Есть среди людей такое глупое, дурацкое, я бы сказал, отношение к жизненным противоречиям. Людям кажется, что им легче оберегать себя путем приспособления, которое приводит таких людей к тому, что они морально легче переносят свою незащищенность, свое бесправие, когда рядом с собою видят людей, еще более незащищенных. Они в таком случае говорят: У меня еще ничего, у меня еще, слава Богу, а вон у Ивана совсем беда, — и здесь с ними происходит самое низкое, самое гадкое, противное человеческой природе падение: они даже готовы, как шакалы, нападать на незащищенного человека, чтобы еще больше повергнуть его в бесправие. В этом случае у коммуниста первое средство защиты — вера в свое убеждение, в свою правоту и в праведность своей настойчивой, неотступной борьбы против всесветного Зла — частной собственности, за человеческие идеалы, — строить жизнь на основе общественной собственности. Конечно, для этого необходимо мужество, крепкое убеждение в необходимости борьбы за справедливость, которая только и придет вместе с общественной собственностью на средства производства. Вот на этом направлении, как мне представляется, на экономическом, надо нам учиться начинать борьбу против частного капитала путем создания рабочих кооперативных предприятий в торговых организациях в кооперировании с сельскохозяйственными предприятиями.
Полехин, говоря это, не смотрел на Петра, говорил вроде как для себя. А послушать разговор человека самого с собою всегда интересно: в таком разговоре человек раскрывается изнутри и всегда правдив и интересен, и привлекателен своей правдой.
Полехин, пока говорил, рассматривал свои ладони, словно давно их видел. И Петр, внимательно слушая его, тоже смотрел на его ладони и видел, что кожа на них побуревшая и затвердевшая так, что на ней уже мозоли не набиваются. По таким ладоням и гадалки не станут делать свои предсказания. Да они, такие ладони, и не нуждаются ни в каких предсказаниях: для них все ясно в прошлом, нынешнем и в будущем, и они больше своего рабочего труда ни к чему и не стремились, была бы только свобода и праведность труда.
Полехин на минуту замолчал, возможно, собираясь с мыслями, а Петр зачем-то взглянул на свои ладони, тут же спросил:
— А второе, какое средство защиты у коммунистов?
Полехин от этого вопроса будто встрепенулся, должно, обрадовался тому, что Петр внимательно слушал его, и с воодушевлением сказал:
— Второе, и, можно сказать, важнейшее средство защиты у коммунистов — крепкая организованность, классовая солидарность, сплоченность, в коллективной борьбе, в этом и их сила. Этому коммунисты учат и рабочих, и всех людей труда — крестьян, трудовую интеллигенцию. Сила рабочих, крестьян, интеллигенции в организованности, сплоченности, солидарности. Пока, к сожалению, у людей труда этого нет, чем и пользуются капитал-реформаторы, — Мартын Григорьевич, оглянувшись на аллею, оживился и заговорил громче:
— Понимаешь, в чем состоит все наше рабочее бесправие? Государство, нынешнее российское, сделали таким, что оно отказалось от защиты трудового человека, откоснулось и от рабочего, и от крестьянина, и от трудового интеллигента под предлогом предоставления независимой свободы. А какая может быть свобода без ее защиты и гарантии? Вроде бы по христианскому завету права наши провозглашены и в Конституцию вписаны, но оставлены без гарантии в виде декларации, так как все инструменты их защиты собраны и выброшены в море. А море отдано заморским подсказчикам, и всех нас скопом вместе с бывшей нашей общенародной собственностью, будто в придачу к ней, отдали в руки посаженного хозяина-мироеда, как в старину говорили. Так и оказались мы, все люди труда, Петр Агеевич, в положении полукрепостных, полурабов. Наглядно это хорошо видно на примере крестьянства. У него нахально отбирают землю, причем это делают так, чтобы он сам отказался и бросил землю под давлением неподъемных цен на технику, на запчасти, на горюче-смазочные материалы, на удобрения, на электроэнергию, на газ, на транспорт и на прочее, а его продукцию отбирают за бесценок перекупщики. И бросает крестьянин свою землю, за которую предки кровь проливали. Земля дичает, и, глядя на нее, одичавшую, крестьянин, приросший душой и телом к земле, начинает стонать от боли: Возьмите ее, кормилицу, задарма, только спасите землицу от одичания. А в придачу к земле соглашается продавать свои трудовые руки вместе с животом своим и головой тому же хозяину, что скупит землю. Практически то же самое, проделано и с нами, рабочими, техниками, инженерами. Вот так нас охмурили дутыми правами и свободами, дали единственную свободу — вольготно болтаться на рыночных волнах, — Мартын Григорьевич горестно улыбнулся, покрутил головой, потер свои жесткие ладони, а Петр вставил от себя:
— Я все это вижу и понимаю, даже замечаю, что ученые демократы вроде Гайдаров разных перестали талдычить о советском рабстве, сами оказались в настоящем рабстве у банкиров и олигархов. Но какое тут место коммунистам?
— Тоже, если приглядишься, увидишь и поймешь, — взмахнув руками, живо заметил Полехин. — Нынче расплодились, как головастики в болоте, — разные выбросы, яблоки, нашдомовцы, новокурсовцы, элдепеэровцы, всех и не упомнишь, но все они — партии не рабочих и не крестьян, а партии — для подпоры крупной буржуазии и для прибежища средней и мелкой буржуазии.
А коммунистам — место среди рабочих и крестьян, вообще среди трудового люда, чтобы вместе с ними бороться за их социальные права. Но для успеха этой борьбы нужна наступательность, нужна организованность людей труда, их сплоченность, их понимание необходимости борьбы против владельцев капитала, отбирающих у нас наш труд, необходимо понимание предмета борьбы — это борьба против частной собственности на средства производства и ее владельцев, за возвращение общественной собственности, как основы социализма. Коммунисты берут на себя обязанности вновь учить рабочих и крестьян пониманию всего этого и организовывать их на борьбу. Вот такое место коммунистов на нынешнем этапе российской истории, Петр Агеевич.
Петр промолчал и задумался. Перед его глазами предстал он сам, тот Петр Золотарев, какой был еще три года назад. Он не был в партии, даже не был активистом профсоюза, чурался всякой организации. Но у него было все же свое место в коллективе завода, среди многотысячных тружеников. Его все знали, с ним считались, начиная от близких товарищей по цеху и кончая самим директором, с ним советовались инженеры, он был в числе ведущих мастеров, за ним шли другие, весь завод шел за ним. Таким порядком, сам того не подозревая, противник формальных организаций, он становился организатором большого и важного дела. Его так и понимали другие — организатором всего нового, передового, производительного. Он только не понимал этого, он лишь работал со старанием, постоянно искал, находил и творил благодаря своему природному мастерству. Он чувствовал тогда, даже видел, что от него расходятся какие-то круги, которые захватывают других, но он по своей простоте не видел того, что импульсы, которые он излучал из себя, и были тем притягательным и объединительным началом, которое и становилось силой организации.
И вот сейчас, быть может, под влиянием рассказа Мартына Григорьевича Петр вдруг почувствовал, что он всю свою рабочую жизнь состоял в организации, возможно, даже в центре организации, только не знал, как она называлась для него. Но сейчас он ясно понял, что тогда рядом с ним, сбоку стояла парторганизация и посылала ему свои импульсы как организатору от организации. Да, сейчас он точно понял, что ему нынче не хватает именно таких сигналов от партийной организации, чтобы жить в заряженном, намагниченном состоянии, чтобы у него была более значительная роль в жизни, чем только работника для своей семьи. Надо видеть и другие семьи, надо звать товарищей за собой, как он звал тогда своим примером. Разумеется, его призыв в это время будет призывом иного порядка, в ином направлении. Но этот призыв уже живет в нем, он ожил и прорывается к звучанию. Он спросил Полехина с некоторой осторожностью:
— А как, Мартын Григорьевич, вы отбирали себе товарищей в свою парторганизацию?
Полехин обрадовался вопросу Петра, внимательно посмотрел на него с надеждой, что он не ошибался, когда привечал Петра Золотарева и верил в его здравое мышление, и не ошибся в том, что в трудное, критическое для трудового народа время Петр Золотарев правильно найдет свое гражданское место, что сама его натура, честная и неподкупная, поведет его туда, куда надлежит идти честному, совестливому человеку. И Полехин доверчиво отвечал ему:
— Верно, Петр Агеевич, говоришь — товарищей себе надо отбирать с разбором. Но имей в виду, что каждый, кто ищет себе товарищей, отбирает их по своему, так сказать, критерию. Если говорить вообще, то в нынешнее время ищут себе не товарищей, а партнеров по выгоде. Отбор в партию имеет совсем другую природу. Здесь отбираются именно товарищи по принципу идейного мышления и обязательно из тех, кто идет к нам добровольно, сознательно и по глубокому убеждению в правоте, закономерности и неизбежности социалистического общественного строя и его экономической базы — общественной собственности на средства производства и в том, что именно социализм несет человеку труда главную его свободу — экономическую свободу от эксплуатации и социального неравенства. Ну, и конечно, кто готов посвятить себя борьбе за осуществление социалистических идеалов, обладает мужеством быть в рядах этих борцов — коммунистов.
Петр внимательно слушал Полехина, примеряя его слова к себе, и с удовлетворением увидел, что все то, о чем говорил Полехин, давно живет в нем подсознательно и питает его своим духом, даже, может быть, своей энергией, побуждая его к действию, которое, однако, он не знал, куда и как направить. И теперь он почувствовал, что все проясняется в его сознании, что ему открылось то, что он искал всю жизнь, к чему неизменно шел, но только не понимал этого. У него не было недостатка и в мужестве, но не было цели, на которую его надо было направлять. Сейчас же он вдруг почувствовал, что такая цель для него открылась, и жизнь его вдруг приобрела новый, большой смысл.
Но в эти минуты Петр еще не был готов раскрыться перед Полехиным: все еще не очень четко отразилось это новое состояние в зеркале его души. И, придерживаясь осторожности и идя за своими ранее возникавшими у него мыслями, он спросил:
— Мартын Григорьевич, при всем, что ты сейчас сказал, разреши вопрос: а что раньше, в советское время, не так что ли отбирали людей в партию? Может, поэтому она и развалилась, ее толкнули, пусть даже сильно толкнули, она и рассыпалась, как трухлявая гнилушка, и члены ее побежали в разные стороны по всяким щелям, а многие стали открещиваться от партии, от которой получили все. Не здорово ведь получилось? Честные люди говорят, что за развалом партии все вперекос пошло в стране — и страну развалили, и экономику обрушили, и героизм советской истории растоптали, и науку в распыл пустили, и культуру дерьмом и сексом замазали.
Полехин ответил не сразу, минуту помолчал, потом проговорил:
— Болезненный вопрос не только для нашей партии, но для всего коммунистического движения в стране. Я сам над таким вопросом думаю, я не ученый теоретик, не политический аналитик и утвердительного ответа тебе дать не могу.
— Ты, Мартын Григорьевич, если не старый член партии, то со стажем и свое мнение иметь должен, — смело заметил Петр.
— Да, имею такое свое мнение, думаю, что все дело в том было, что в партию вовлекали и принимали не коммунистов по мировоззрению, не идейно убежденных в социализме, не бойцов за коммунистические идеалы, не служителей людям труда, а передовиков от производства, не глядя на их политическую подготовку и закалку, ошибочно полагая, что передовик автоматически может быть коммунистом. В результате и получилось, что коммунистическая партия состояла отнюдь не из коммунистов. Даже в руководящие органы выдвигались, как теперь выяснилось, не коммунисты в полном понятии этого слова, просто карьеристы из числа аппаратчиков и так называемых специалистов народного хозяйства, далеких от идей и целей партии, которые с легкостью и предали партию без зазрения совести. Такое мое мнение… А вот и они появились! — воскликнул он, увидев идущих по аллее своих товарищей.
Исповедование главного врача больницы
Петр узнал спешащих к скамейке все тех же знакомых членов бюро заводской территориальной первичной парторганизации и еще с ними был главный врач заводской больницы Корневой Юрий Ильич, мужчина лет под пятьдесят, коренастый, широкоплечий, с простым озабоченным лицом, поредевшие седые волосы на голове аккуратно причесаны с пробором над левым виском, взгляд темных глаз под очками усталый, с прищуром. Подошедшие молча поздоровались за руку и сели.
— Немного припоздали, — тотчас заговорил Костырин, — но невозможно было вырваться из окружения больных и работников больницы. Они нас не винят, знают, что не мы во всем виноваты, они ищут у нас защиты, взывают о помощи. Больные — а это наши рабочие — стали уже опасаться, что дело дойдет до того, что у рабочего человека не остается возможности бесплатно не только полечиться, а посоветоваться о заболевании. Медработники опасаются, что дело приведено к тому, что нынешнему правящему режиму государственное здравоохранение не нужно, а для администрации завода, тем более, забота о здоровье рабочих — не ее дело. Финансирование лечебных учреждений производится лишь под страхом всенародного бунта. Если где отражается весь кошмар рыночно-капиталистических реформ, так это в здравоохранении, и если где более наглядно отражается антинародный характер ельцинского режима, так это опять-таки в здравоохранении, — Костырин сказал эти слова в сильном волнении, почти задыхаясь, с дрожью в голосе, нервно ворошил волосы на голове, хлопал книжкой-календарем по коленям, должно, все, что он увидел и услышал в больнице, здорово поразило его душу, а сознание не вмещает в себя все увиденное.
Костырин заключил:
— В общем — кошмар, ужас и отчаяние, это и заставило людей искать помощи в нашей парторганизации.
— Припекло, так и коммунистов стали искать, не демократов своих ищут, а парторганизацию коммунистов, которых медики в свое время поносили больше всех, — сказал в сердцах Полейкин и многозначительно посмотрел на Петра.
И Петр его взгляд понял так, что и дальше у него были слова: Так-то, Петр Агеевич, смотри и мотай на ус. Но этих слов Полейкин не произнес, однако, они были, эти слова, обращенные к Золотареву, и ему надо было понимать их, эти слова, не сердиться на упрек и обиду, какие были в словах, произнесенных вслух. И Петр превосходно все понял. Понял и то, что все, что правящий режим творит в России, делается, в конце концов, против рабочего народа, будто в отмщение за приверженность Советской власти. Делается так, чтобы превратить рабочих в раболепную, послушную, кормящую богатеев-эксплуататоров массу, студенисто-питательную, инертно-расплывшуюся:
— He след, упрекать людей за то, что они не по их вине оказались в беде, и ищут помощи и поддержки у коммунистов, — сначала нахмурившись, а потом, дружески улыбнувшись, сказал Полехин. — Сумеем помочь больнице — еще раз вернем к себе народное доверие, уважение и ту же поддержку нам.
— Вроде как услуга за услугу, — съехидничал Полейкин.
Полехин удивленно посмотрел на Полейкина, но тотчас в глазах его тихо засветилось дружеское терпение, и он проговорил товарищеским тоном:
— Не услугу мы оказываем, а идем, даже поспешаем туда, где у народа горе и беда — это наша добровольно взятая на себя обязанность.
— Так обидно же, Мартын Григорьевич! — не успокаивался Полейкин.
— Не пристало детям обижаться на родителей: когда родители упрекают своих детей, значит, что-то в поведении детей не так, — серьезно заметил Полехин на слова своего товарища и так же серьезно добавил: — Коммунисты кстати, никогда ни на кого не держали и не держат обиды, а при неудачах ни на кого не сваливали вину, умели вину брать на себя, коли были виноваты — не святые. Но, правда, старались объяснить причины и трудности… Ну, этот разговор не по теме заседания нашего на сегодня, — отклонил отступление Полейкина Мартын Григорьевич и обратился к главврачу: — Так расскажите, Юрий Ильич, что вас принудило обратиться к нам?
— Уже больше не к кому, а положение в больнице на сегодня сложилось, как правильно сказал товарищ Костырин, кошмарное, тупиковое — финансирования на протяжении двух месяцев никакого и обещаний нет. В блокаде молчания больница стоит на грани закрытия. Но болезни не спрашивают, быть им или не быть, — наоборот! Они нарастают и уже повально губят людей, а мы, медики, ну ничем не можем помочь больным людям, — горьким, убитым голосом проговорил главврач и с выражением отчаяния на лице. — Вот вижу и знаю, как и чем можно помочь больному, а не могу, потому что ничего решительно нет, кровотечение остановить нечем, перевязку сделать нечем, простыни рвать, так и простыней нет, это душевная, моральная пытка для врача, с ума можно сойти, — врач задохнулся от боли и возмущения, молча покрутил головой, снял очки, открыв свои опечаленные, влажные глаза, протер их, надел очки и грустным, прерывающимся голосом добавил:
— С горем и бедой людей, которые они несут к нам, мы оказались один на один с болезнями с пустыми руками и в окружении какой-то пустоты, в бездне полной глухоты и слепоты, мы взываем, воем, на глазах погибаем, а нас никто не слышит и не видит. Ну, прямо хоть в петлю лезь. В такой обстановке я отлично понимаю того уральского академика, что пулю в себя пустил.
— Ну-у-у, Юрий Ильич, сунуть голову в петлю или пустить пулю в себя — простое и безумное дело. Бороться надо, бороться, Юрий Ильич! — Полехин с сердитым укором посмотрел на главврача и внушительным тоном продолжил:
— Неправда, что в стране денег нет, а правда в том, что правительство отобрало их у народа и отдало капиталистам, оставив людей труда нищими, без работы, без средств существования, без медицинской помощи, без надежды, без социальной защиты. Вот и надо бороться, чтобы отобрать эти деньги назад народу и направить их на пуск заводов, на лечение людей, на образование и защиту детей, на обеспечение стариков, на содержание жилищ, как это делала Советская власть. Ну, это все к вопросу о петле… Между прочим, если бы тот уральский академик, о котором вы вспомнили, да поднял своих сотрудников на борьбу, он бы мог заставить и президента, и правительство, и прочих демократов-реформаторов содрогнуться и отказаться от власти… Но сейчас у нас, в частности, другой момент, крайне горячая обстановка и решать нам ее пристало, как когда-то раньше, по-советски. Что вы предлагаете, Юрий Ильич?
— Я уже ничего не предлагаю, все мои меры, какие мог принять, я принял. Мои чуть не ежедневные разговоры с директором ни к чему не приводят, а позавчера он мне сказал: Закрывай больницу. Больница была государственного завода, теперь государственного завода нет, и больницы его нет. Но ведь люди — рабочие, больные — остались, — говорю ему. Государственных рабочих тоже нет. А люди теперь свободны, и каждый живет самостоятельно, на своих деньгах, — отвечает. Я понимаю, ему не легко, и он погорячился, потому что тоже не видит выхода… И все-таки какой-то выход надо искать, ищите, товарищи этот выход, помогайте, давайте вместе искать, вы ведь — коммунисты, где-то выход должен быть, — тихо, как-то заговорщицки, но с бессомненной надеждой выговорил свое обращение главврач.
Ему никто сразу ничего не ответил, на некоторое время всех на скамейке обняло молчание, только тихо шелестели листья каштанов, почти неощутимо играл бродячий ветерок.
— Я бы сказал директору на счет свободы людей и на счет того, на своих ли деньгах живет директор, — безответно проговорил Костырин.
— Между прочим, вы, Юрий Ильич, тоже были в числе коммунистов, — спокойно, с задумчивостью молвил Полехин, однако слова его не звучали упреком.
— Плохой я был коммунист, — тотчас, не обижаясь, не изворачиваясь, отозвался Корневой. — Больше того, я был член райкома партии — плохой был член райкома, если говорить откровенно, в моем лице для партии не большая потеря. Но я — хороший врач, не побоюсь нескромности, я — классный нейрохирург, и будет жалко, если больные города потеряют такого врача. Будет еще более жалко и больно, если наш город потеряет всю больницу, наш район большой, в нем в свое время было трех больниц мало. Что делать больным? Подумать об этом больше некому, кроме коммунистов, я это с убеждением говорю и с верой, как бывший член компартии.
Тяжелый был вопрос, все помолчали, глядя перед собой, думали. И Петр думал, но больше вопросами: А что можно придумать? Но дело требует спасения больницы, и почему оно требует от заводских коммунистов? Потому, что они стоят ближе всех к рабочим, кому больше всех необходима больница? Или потому, что из заводского имущества рабочих осталась одна больница, без которой жизнь невозможна? Или, может быть, потому, что у рабочих из их заступников и остались одни преданные им коммунисты?
И потому они, эти его заводские товарищи, Петра Золотарева товарищи, думают сейчас не о себе — о людях думают, для которых нужна больница, чтобы не гибли без врачебной помощи.
— Ну, у кого будут какие предложения? — спросил в раздумье Полехин и посмотрел на каждого сидящего на скамейке, в том числе и на Золотарева, отчего Петр не смутился.
— Какие у нас возможности? — спросил сам себя Полейкин. — Только организационные, надо отправиться в хождение по властям, начать с директора завода. Время подошло спросить с директора общей силой рабочего коллектива. Он уже избавился от всей социальной части — жилфонд, детсады, пионерские лагеря, профилактории, Дворец культуры, теперь вот дошла очередь до больницы, но это уже напрямую связано с угрозой жизни рабочих, на колдоговор он наплевал. В вопросе с больницей мы должны заставить профсоюзный комитет подать на директора завода в суд.
— Он постоянно ссылается на отсутствие денег, обращаться к нему бесполезно, — безнадежным тоном сказал главврач. — Он может объявить о банкротстве или о локауте.
— Себе на зарплату в десять тысяч ежемесячно он находит и регулярно получает вместе со всей своей административной камарильей, — возразил Полейкин, — а о мизерной зарплате работников больницы не думает, три месяца без получки сидят. Во всяком случае, должны заставить директора хлопотать о судьбе и работе больницы, пусть вместе с нами хлопочет.
— Давайте, организуем общий протест — работники больницы, вплоть до бессрочной забастовки, их поддержать больничными учреждениями района, больными, затем рабочими — выйти на улицу, провести демонстрацию протеста, митинг вот здесь, на аллее, все должно быть гласно, общенародно от подготовки акции протеста до резолюции митинга. Волей-неволей во все это дело втянутся все органы власти, — высказал свое мнение Сергутин, говорил он горячо, глядя на главврача, потом добавил: — Между прочим, вы, Юрий Ильич, со своим трехсотенным коллективом все время стоите в стороне от общих городских акций общественного протеста, вот и досторонились до закрытия больницы. Все чего-то боитесь, на кого-то озираетесь, должность свою боитесь потерять? Так диплом врача у вас никто не отнимет.
— Диплом не отнимут, а место работы отнимут, и нигде правды при нынешней власти не найдешь, — заметил Полехин. — При нашей разобщенности, при отсутствии рабочей солидарности и консолидации в защиту прав рабочих со всеми нами по одиночке будут расправляться, как хотят. Так что есть чего бояться простому человеку, в том числе и врачу. Другое дело, пусть испытают и почувствуют так называемую демократическую свободу, за которую ратовали интеллигенты, особенно те, которым хотелось жить независимо от Советской власти. К нам должны приходить сами, сознательно, добровольно, вот как сегодня пришел Юрий Ильич. Не стоит нам становиться на позиции упреков, наша сила в убеждении, покажем наши дела — убедим, убедим — привлечем к себе.
— Выходит, надо ждать? — с горячностью возразил Полейкин.
— Ежели не сумеем убедить в необходимости организованной массовой борьбы за социальные права трудовых людей, — придется ждать, только боюсь, что ожидание будет долгим, очень долгим, — продолжительным взглядом посмотрел Полехин на горячего товарища своего.
— Понимаете, товарищи, я нахожусь под тройным давлением, — снова заговорил главврач, и его прищуренные темные глаза под стеклами еще больше сощурились, словно от солнца, и голос как-то потух, будто обессиленный. — У меня под началом коллектив, состоящий из одних женщин, они боятся за семью, за детей, уже не за достаток жизни, а за простое выживание, за существование детей, за то, чтобы их как-то накормить. У них мужья — рабочие, техники, инженеры оказались без работы за воротами завода или по полгода без заработка. Женщины мои боятся тоже потерять работу и, значит, остаться без заработка, они не только чувствуют — знают, что это рабство самой извращенной формы, но они вынуждены идти на все, чтобы не потерять работу, сохранить заработок, пусть он будет равен двум-трем окладам минимальным, но это все-таки зарплата хоть на хлеб. Когда кто-то из тех же больных скажет о забастовке или о демонстрации, поднимается общий плач. Это надо представить и понять. Для них сохранение больницы и места работы в ней — это жизнь со значением не меньше, чем для больных. Так какой тут представляется мой долг? Мой долг — помочь людям, что у меня под началом, выжить, — Корневой обвел всех своими на этот момент широко раскрывшимися темными глазами, вздохнул и сказал еще: — Второе давление идет со стороны городских органов здравоохранения…
— Здравоохранения нет, а давление есть, — злорадно заметил опять Полейкин и покрутил головой.
— Понимаете, что оттуда идет? Наше дело, дескать, лечить, а не лезть в политику. Но разве жизнь людей, их здоровье можно отделить от политики? — с запалом произнес главврач Корневой, и вдруг тут же осекся. В этих своих словах он услышал откровенный упрек самому себе, тому самому, который был раньше в нем самом, и который в эту минуту преобразился.
— Ясно, что для них дороже — чиновничье место и зарплата госслужащего, — не унимался Полейкин.
— Ну, а третий пресс, — продолжал, опомнившись, главврач, — от администрации всех ступеней и тоже угроза — отобрать или сократить последние копейки. Так что поймите меня правильно, товарищи, и как главврача, и как человека, и как вашего же товарища, которым я остаюсь. Скажете: поздно прозрение пришло? Верно! Но жизнь есть жизнь — она учит наказанием.
Петр слушал главного врача больницы и чувствовал, что сердце его болезненно отзывается на слова врача. Он вспомнил, как вместо старой небольшой больницы, строили новый лечебный комплекс на 340 коек — гордость завода; вспомнил торжественный многолюдный митинг рабочих завода в день открытия больницы. Митинг приветствовали делегации других заводов района. Сердце его тогда было переполнено чувством гордости и было торжественно, радостно не только оттого, что у заводчан будет своя хорошая больница со всеми отделениями и врачами-специалистами по основным болезням, но еще было радостно сознавать и видеть на деле, какой мощный и богатый у них завод, какую созидательную силу он собрал под своими крышами, и эта сила крепла еще больше от рабочей гордости, от осознания рабочей коллективной спайки. И вот он рухнул, этот мощный, богатый завод, до того рухнул, что стал выбрасывать за ворота основную рабочую силу и дошел до ликвидации больницы. После этого рабочие лишаются не только хлеба, а помощи от болезней, недугов и от самой смерти.
Так где же наша пролетарская гордость, куда подевалась рабочая классовая сила? Почему мы, трудовые люди, лишились голоса труда? — мысленно спрашивал сам себя Петр. Но вместо своего голоса он услышал чей-то другой голос: Нет ответа у рабочих на эти вопросы, заснул в дурном либерально-рыночном угаре их ум. А потому и получается так, что люди нацелено доводятся до гибели, до массового вымирания, с помощью нищеты, голода, самоубийств, а то и прямыми бандитскими, грабительскими или намеренными военными убийствами, алкоголизмом, наркоманией, психическими стрессами, заражением различными болезнями и, наконец, тем, чтобы люди не могли лечиться от недугов и болезней, полученных от того же режима власти капитала. Для чего рушатся и закрываются больницы, вся система здравоохранения только за то, что были созданы, налажены на государственной основе Советской властью. Все делается в виде наказания за то, что в своей природе несли и еще как-то несут черты социалистического строя, нацеленного на трудового человека, а не на владельца капитала. Жадные, хищные, корыстолюбивые наживалы капитала по существу грабительским путем все отняли у трудовых людей и уже владеют всеми богатствами, созданными руками рабочих, крестьян, интеллигентов, — и теперь они стремятся овладеть энергией трудящегося люда по формуле: хочешь жить — плати за жизнь, а нет — околевай.
Все это Петр очень ясно представил в своих мыслях. Представил и то, с кем и с чем ведет борьбу по защите жизни рабочих людей своими силами врач Юрий Ильич, понял и его бессилие в этой борьбе и то, как, почувствовав свое бессилие в борьбе, врач вспомнил о бывших своих товарищах по партии, с которыми, однако, в свое время расстался, возможно, без сожаления и которые, как видно, сейчас не оттолкнули его, а думали, как помочь в спасении больницы и не дать отнять у рабочих возможность на помощь в избавлении от болезней и недугов.
Петр, однако, не представлял, как эти рабочие, бывшие его коллеги товарищи по классу труда смогут помочь больнице деньгами. Петр недоумевал, почему может быть такое, что больнице, самому важному для людей учреждению не находится денег, что нельзя найти этих денег, если вдруг их не стало?. Он думал, что так понимает положение и главврач, так понимают и его товарищи рабочие, собравшиеся на скамейке в заводской аллее, чтобы обменяться мнениями и что-то придумать в помощь больнице.
Петр внимательно слушал, что думают и ищут эти четверо рабочих во имя спасения больницы, удушение которой, по всему видно, предначертано политикой свыше, заложено в суть реформ внедрения рынка капитализма в жизнь людей ценою их жизни. Много вертелось сейчас мыслей в голове Петра, и по мере того, как кто-то начинал говорить, и у него появлялась новая мысль и согласно шла вслед за словами говорившего.
Однако одна мысль все же выделилась над всеми другими: почему эти рабочие без какого-нибудь принуждения, а добровольно берутся решать необыкновенно сложный вопрос и откуда у них берется уверенность? Неужели потому, что они назвали себя коммунистами и по долгу своего убеждения взяли на себя обязанность заступничества за трудовых людей?
Все это для него было трудно постижимо, и он мысленно сам себя спросил: а чем, собственно, он, такой же рабочий, мастеровитый в недавнем прошлом заводской человек, отличается от них, почему у него до сих пор не могла появиться такая добровольная обязанность заступничества за других? Ведь он всю свою сознательную жизнь трудился для блага советских людей и не отделял себя от всего народа. И вдруг совершенно неожиданно сейчас у него явилось повелевающее чувство, что и он должен быть среди именно этих своих товарищей, объединенных высоким долгом служения трудящимся людям.
От радости ОН внутренне весь затрепетал. Но он не стал торопить себя с решением, он хотел еще послушать товарищей своих и спокойно подумать. И Татьяну вспомнил: как всегда, как всю жизнь ему нужен был ее совет:
— У нас, Мартын Григорьевич, одна возможность, на мой взгляд, побороться за больницу, — заговорил Костырин, — поднять общественность. В первую голову придать широкой огласке, на весь город, что грозит больнице и тем, кто в ней лечится. Полагаю, что Юрий Ильич должен через газету сделать обращение к людям и призвать их на защиту больницы, передать общественности боль души и за больницу, и за обреченных, кто останется без лечебной помощи. Затем нам надо организовать серию выступлений в газетах больных, медработников, рабочих завода и в порядке отклика сделаем заявление парторганизации или райкома партии. После этого с таким багажом пойдем вместе с Юрием Ильичем по начальническим кабинетам, дойдем до областной Думы, будем настаивать на обсуждении вопроса на сессии Думы, словом, будем бороться до победы… Между прочим, все, что я предложил, подсказали нам медработники и больные. Тут и вся мудрость — в мыслях народных!
— Все верно вы решаете, товарищи, — согласился главврач. — Но я вас прошу, по возможности, освободить меня от долгих и частых отлучек из больницы. Поймите меня правильно — из 340 коек в больнице действует только 150, лишь я решаю, кого, в крайности, следует госпитализировать. Затем только я считаю каждую ампулу, каждую таблетку или капельницу, каждую простыню в операционную, а в палаты — только в исключительных случаях. Три года не пополняли белье, а прачечные не берут от нас в стирку из-за долгов. Больных кладем со своим бельем, со своими медикаментами, в том числе и для операций. А как кормим?.. А никак, — в общем, кошмар. Поэтому без меня больница замрет, отчего мне никак нельзя надолго отлучаться — катастрофическое положение… В войну такого не было.
— Вот об этом и напишите в своем обращении к жителям города, да так, чтобы это был вопль души. Я уже договорился — напечатают, — сказал Костырин. — Но кое-куда к начальству вам придется отлучаться: нужен будет официальный разговор специалиста.
— Создается впечатление, что дело подведено к свертыванию больницы, — заметил Полейкин. — Гляди-ка, — уже и покупатель вокруг здания ходит, не видели еще, Юрий Ильич?
— Нет, такого не примечал, но что директор ведет бой с властями района и города за избавление от больницы, на это признаки есть, и звонки телефонные были.
— Значит, вывод у нас общий и ясный — бороться за сохранение больницы перед властями совместно с общественностью, — заключил Полехин. — Так и запиши, Андрей Федорович. Но я скажу в дополнение, товарищи, — оглядел всех присутствующих, в том числе задержал взгляд на Петре, — что предстоящая борьба одной нашей первичке не под силу. Поэтому нам следует обратиться в горком партии с официальной информацией и предложением по этому вопросу. Я уже написал такую докладную справку с описанием положения дел и наших предложений с просьбой помогать нам. Послушайте, я прочитаю, — и он достал из кармана рабочей куртки два листа бумаги и прочитал свою докладную. — Принимаете?
— Так ты, Мартын Григорьевич, уже все знаешь, все обмозговал, — проговорил Сергутин, вроде как недоумевая. — Зачем в таком разе мы в больницу ходили?
Однако товарищеское замечание не смутило Полехина, он даже не улыбнулся, а серьезно сказал:
— Затем и ходили, чтобы эта наша записка несла нашу общую сердечную боль за больных, за положение медработников, за судьбу замечательной больницы, за лечение рабочих и чтобы мы вооружились бы духом борьбы за спасение больницы и жизней людей. Согласен, Николай Кириллович?
— Согласен, поспешно ответил Сергутин. — Давайте подпишем записку всем составом бюро.
— И я согласен, — на этот раз Полехин улыбнулся, — тут так у меня и обозначено, подписывайтесь.
Все члены бюро подписались, потом Полехин подал записку главврачу, тот понял и, не думая, поставил свою подпись так, чтобы она была понятной, и Полехин неожиданно предложил Золотареву:
— А ты, Петр Агеевич, не присоединишься к нам?
Никак не ожидал Петр такого приглашения, и оно прозвучало столь негаданно и необычно, что он даже вздрогнул, словно преграда, которая перед ним невидимо всю его жизнь вставала и которую он всегда обходил, вдруг рухнула и мгновенно исчезла, и перед ним открылась свобода к тому, чтобы сделать первый шаг и идти вперед вместе с товарищами-партийцами. Петр быстро справился со своим чувством растерянности под общим взглядом товарищей и ответил:
— Я не против, но ведь я…
— Хочешь сказать, что ты беспартийный, а записка наша от партбюро? А мы так и подпишем: Беспартийный Петр Золотарев и подпись, — весело произнес Полехин, сделал на бумаге пометку и дал подписать.
Петр твердой рукой подписал первую партийную записку, а Полехин сказал, словно подбадривал его:
— Ты, Петр Агеевич, на заводе в советское время был значительная личность, в сознании товарищей таким и остался, так что твоя подпись скажет людям не меньше наших.
Затем Полехин рассказал, каким предвидит путь их записки, как она будет обрастать плотью, и на кого и как будет действовать, по какому ей, то есть им, авторам записки, кругу бюрократии предстоит пройти. Но за спасение больницы, значит, за спасение многих жизней человеческих надо побороться, дело стоит того. Однако и люди, рабочие не должны будут оставаться в стороне, нынче не пристало простым людям ждать подношений на блюдечке с голубой каемочкой. В том числе и главный врач не может ждать этих подношений — не то нынче время: власть не в руках рабочего народа, и его социальные права существуют и не существуют, ежели на них не лежат государственные обязанности. И пусть бюро поручит ему, Полехину, всем делом дирижировать.
На том и порешили, с тем разошлись. Петр смотрел вслед уходящим и думал, какой груз они взяли на свои плечи, и кто, собственно, их заставляет это делать — брать на себя тяжесть общих дел, а те, кому все это надо, живут с трудом, маются, болеют, кое-как перемогаются и не подозревают, что кто-то взял на себя душевную и физическую тяжесть, чтобы помочь обездоленным и чем-то облегчить их болезни и жизнь, по возможности, защитить их от беды, какую сознательно навлекают на рабочий люд не кто-нибудь, а сами власти. И нет больше подлости, как получить от народа власть и потом употребить ее во вред тому же народу — что еще может быть более гадким, циничным и предательским! А такой вот Полехин закончит работу в цехе и пойдет со своей запиской в горком, где его товарищи тоже соберутся к вечеру после работы и станут обсуждать его записку, которую подписал и беспартийный Петр Золотарев. А кто-то завтра или на третий день тоже после работы пойдет дальше с запиской с подписью Петра Золотарева.
Полехин еще посидел на скамейке то ли ради Петра, то ли сам по себе и проводил взглядом в одну и в другую сторону ушедших. Проводил с дружеской благодарностью и теплотой во взгляде, а потом с таким же выражением обратился к Петру:
— Спасибо тебе, Петр Агеевич, за участие в наших делах. Видишь, из каких дел состоит наша партийная работа, но это и есть работа с людьми… Ну, будь здоров, — поднялся Полехин и тепло пожал руку Петру. — Приходи к нам, — показал на скамейку и засмеялся, — помогать, а решать дела и помогать в том можно и на скамейке в аллее, и не удастся темным силам либерализма заглушить нашу борьбу, оторвать нас от народа. Днями мы получим себе угол для работы парторганизации. Наша коммунистическая идея коренится ведь и в самой повседневной жизни, и в судьбе людей, и все больше людей труда сознательно понимают это и тянутся к нам. На заводе ко мне за день приходят десятки рабочих и инженеров посоветоваться, поделиться мыслями. Знают о том, что я подхватил заводскую парторганизацию. Ну, всего доброго тебе, приходи, — и широко зашагал к проходной завода.
Петр еще постоял минуту и посмотрел Полехину вслед, чувствуя к нему благодарность за человеческую простоту и мудрость, которые еще ходят пока через заводскую проходную, и вдруг, подтолкнутый мыслью о машине магазина, подскочил и побежал за Полехиным и, догнав, сказал:
— Пойду, загляну в деревообделочный цех.
— Сходи, сходи, взгляни, что там делается, чем и как дышат твои товарищи.
В цехе мирно и слаженно шла работа, на Золотарева не обратили сразу внимания, и Петр прошел на участок обработки вагонки, в бригаду Сидоркина Ефрема.
Ефрем, увидев Золотарева, радушно заулыбался, остановил свой строгальный станок, подал руку Петру, обнял его, приложился щекой к щеке, от него приятно пахло сухим сосновым духом. Вслед за бригадиром остановили свои станки и другие рабочие, окружили Петра, и со всех сторон пошли вопросы о жизни. Петр, не таясь, откровенно рассказал о себе и о жене тоже рассказал и не пожелал такой жизни и врагам своим, а потом добавил:
— Зато я узнал, что такое жизнь рабочего при капитализме. В социализме жили мы, ребята, как у Христа за пазухой, да еще и власть ругали. А вот я уже коснулся, еще только соприкоснулся с капитализмом, и мне стало до слез горько от такого соприкосновения. А главное, что я понял, а вернее, уразумел, что нынче ругай, не ругай власть хоть ближнюю, хоть дальнюю, ей до лампочки рабочий человек, потому, что она сама, власть, под пятой капитала и подчиняется только ему, а мы только кормим ее под надзором опять же капитала.
Его слушали молча и внимательно, с задумчивостью на лицах и верой в глазах, и Петр поймал себя на том, что совершенно случайно и произвольно оказался в роли пропагандиста или агитатора.
— А сегодня ты работаешь? — спросил весь запыленный древесной пылью молодой рабочий.
— Сегодня пока работаю, а завтра — не знаю буду ли работать, — и Петр рассказал, что устроился на работу временно, но что надежды строит на шоферскую должность при магазинной машине, на которую осталось поставить кузов. Но для этого надо где-то его заказать или, в крайности, найти пиломатериал, чтобы самому сделать.
— В каком магазине ты работаешь? — спросил бригадир.
— Да вот по соседству с заводом — гастроном.
— Так это, наверно, у Красновой?
— Да, у Красновой Галины Сидоровны, — с удовлетворением подтвердил Петр.
— Тогда дело будет сложнее, — загадочно посмотрел бригадир на своих товарищей.
— А что такое? Я вас не понимаю, — озадачился Петр, вопросительно посмотрел на деревообделочников. — Она хороший руководитель и человек, как я ее понял, и — честный человек.
Бригадир и кое-кто из рабочих засмеялись, затем бригадир с улыбкой сказал:
— В том-то и суть, что она честный человек, и нам, рабочим, с готовностью помогает, когда затруднения какие или нужда.
— Не понимаю? — высказал недоумение Петр.
— Видишь, Петр Агеевич, в чем дело — можем тебе запросто помочь с кузовом, но твоя Галина Сидоровна щепетильно честный человек, потребует от тебя, чтобы все было по закону. А кто теперь живет по закону, да и где он тот закон, по которому кто-нибудь в сегодняшней РОССИИ живет? В общем, так: завтра я зайду к Галине Сидоровне и обо всем с ней договорюсь по какому-нибудь бартеру, и через три дня у тебя будет кузов на машине стоять.
Петр оглядел рабочих и медленно стал краснеть лицом и, смущенно моргая глазами, растерянно проговорил:
— Ей-богу, братцы, я к вам зашел без такой мысли, чтобы просить вас делать мне кузов, хотел только посмотреть, как вы тес на шпунт сажаете.
— Эту технику мы можем тебе показать, — с улыбкой сказал пожилой рабочий с обвислыми усами, запорошенными древесной пылью. — А бригадир тебе правильно сказал, так ты того — без всякого смущения, нам будешь должен, коли на работе останешься при магазине.
Петр уходил от деревообделочников с теплой легкостью в груди и по пути думал: А может, таким образом, и надо идти рабочим на объединение — через взаимопомощь друг другу?
Петр Агеевич с каким-то облегченным чувством распрощался с деревообделочниками и с возвышенным, радостным настроением вышел за проходную, и не спеша, пошел по аллее. Каштаны тихо, словно с осторожностью шевелили своими веерными разлапистыми листьями и обдували всю аллею ласковой, чуть слышной прохладой. А знакомая скамейка в аллее вновь воскресила заседание бюро и образ Полехина.
Петру Агеевичу до удивления было приятно общаться с Полехиным, точно с каким-то духовным родниковым источником моральной бодрости. Идя на встречу с Полехиным или уходя со встречи с ним, Петр не задумывался над тем, в чем сила Полехина. Он просто, безотчетно отдавался под его притягательное влияние.
Но иногда он и размышлял над человеческой силой Полехина. Он видел, что Полехин никогда не поступался своими принципами. А в основе его принципов лежали честность и верность своим убеждениям коммуниста. Петр Агеевич уже четко понимал, что убеждения коммуниста у Полехина были знаменем борьбы за интересы трудовых людей, за общие блага трудящихся, за общественную собственность, созданную общим трудом народа для созидательной обеспеченной жизни. Верность своему знамени, поднятому для осенения социализма, была самой яркой чертой характера Полехина.
Петр Агеевич понял, что из всего этого у Полехина и исходила его нравственная сила, спокойствие его взгляда на жизнь, его уверенность и целеустремленность в мыслях и действиях. Петру Агеевичу казалось, что Полехин все знал по жизни, всегда мог правильно рассудить, всегда мог указать, что есть истина. Одним словом, Полехин для Петра Агеевича был человеком, от которого на него исходило обнимающее душу тепло. И Петр Агеевич радовался тому, что в жизни своей он встретил человека, от которого всегда шло знание и утверждение смысла жизни.
Полехин в какой-то ненавязчивой дружественной манере умел успокоить мятущуюся душу рабочего, в свое время знатного, выдающегося рабочего (а рабочий в советское время мог быть выдающимся в своей профессии), умел его чувства уравновесить и придать им правильное направление, где дальнейшая дорога его казалась ему прямой и легкой.
И хотя ему было не все ясно, что он понесет по этой дороге, и где будет последний привал, ему становилось приятным шагать по этой дороге. И эта дорога, мнилось ему, начиналась здесь, на заводской каштановой аллее. Каштаны прикрывали его от жарких солнечных лучей, их листья что-то тихо шептали ему с нежностью и лаской любви, и сердце его в легкой истоме открывалось любовью ко всей этой окружающей жизни.
А центром любви во всей сложной и не во всем понятной жизни была его любовь к жене Татьяне Семеновне. Что было до идеальности понятно в его жизни, так это нараспашку открытая, приветливая душа его Тани, ее неистощимая доброта, ее уступчивое повеление. У нее была удивительная любовная особенность во всем, думалось, уступать и разом с тем этой же уступчивостью повелевать, силой своей любви повелевать, силой женского обаяния, силой своих небесной синевы глаз, которые грешно было чем-либо затуманить. Он так вжился в ее чистую любовь, что иным себя и свою жизнь не мог представить. Для этой жизни, для ее и своей любви он бессознательно берег себя от всяких напастей, какие могли омрачить их любовь и их жизнь. И то, что нынче он искал в жизни для определения своего места в ней, — он искал его во имя своей любви, во имя счастья жены и детей. Он знал свою цену в семье и старался ее удерживать в положении настоящего звания мужа и отца. В тайне он гордился этим своим званием…
Он уже подходил к концу аллеи, как услышал пистолетные выстрелы, повторившиеся друг за другом несколько раз. Петр Агеевич вздрогнул от неожиданности выстрелов, каким-то чутьем понял, что выстрелы делаются и повторяются в разных, встречных направлениях. На улице, вблизи аллеи, на троллейбусной остановке, где стояло много женщин, всколыхнулись многоголосые крики паники и испуга.
Петр Агеевич, не отдавая себе отчета, как это у него всегда бывало, когда надо было кинуться на помощь, выбежал из аллеи к тротуару, окинул взглядом представшую перед ним картину и все сразу понял и оценил.
За вооруженным молодым человеком гнались два милиционера и стреляли вверх. Тот, за кем была погоня (а это был какой-либо грабитель), стрелял в милиционеров прицельно, всякий раз сам, прячась за людей и заставляя милиционеров прятаться за столбы и за углы зданий. Такая погоня и перестрелка могли длиться долго, пока не подоспела бы к милиционерам поддержка.
С момента, как Петр Агеевич услышал выстрелы, пробежал по аллее, увидел и понял, что происходит, как выскочил на тротуар и минуту-две дожидался троллейбуса, а потом, прячась, бежал за ним к остановке, в его голове пронесся целый вихрь мыслей: Это подозрительные и опасные для людей на улице выстрелы… Они полны риска за возможность трагедии. Из-за чего они возникли?.. Эта милицейская погоня за бандитом или, похоже, за грабителем, вооруженным. Он, гад, отстреливается прицельно по милиционерам, бьет беспощадно, как обреченный, думает об одном — как уйти от преследования…
Когда Петр Агеевич увидел, что грабитель закрылся людьми и этим по существу обезоружил милиционеров, он понял, что только он должен прибить грабителя, и думал уже хладнокровно, что и как он будет делать, и слал грабителю мысленные проклятия: Ишь ты, капиталистическое отродье, буржуазный выродок, нашел способ, как приобрести капитал… Но ты его отнял опять же у трудовых людей, только не медленной, растянутой эксплуатацией, а моментальным вооруженным захватом честного, может, изнурительного труда измученных реформами людей… А может, у таких же наживал, как ты сам… Но все равно это народные деньги от народного труда. Но я знаю, как тебя взять. Ты у меня не вывернешься… А вообще-то ты не туда кинулся, хотя расчет был по бандитски продуман.
У преследуемого преступника маневр, видимо, созрел по ходу побега: он решил спрятаться за людей на остановке и из-за них отстреливаться. Он пересек побег людей от остановки, потом смешался с людьми, куда милиционеры не могли стрелять, схватил какую-то женщину в свои объятия, и, прикрываясь ею, прицельно стрелял в своих преследователей. Он явно поджидал троллейбус, рассчитывая, таким образом, под угрозой оружия, улизнуть от преследования.
Женщина в его объятиях истошно, испуганно кричала:
— Отпусти меня!.. Не стреляйте оттуда!
Петр Агеевич замысел преступника разгадал правильно, выбрал свой маневр сражения. Он сделал несколько прыжков навстречу троллейбусу, показал водителю два пальца, что по его плану означало открывать вторую, среднюю дверь, а сам подбегал сзади троллейбуса.
Преступник для острастки вынужден был при подходе троллейбуса к остановке сделать несколько выстрелов по милиционерам, чем разоблачил себя в глазах водителя. Троллейбус был остановлен так, что преступник к открывшейся средней двери вынужден был несколько шагов пятиться задом, прикрываясь женщиной. Этим мгновенно и воспользовался Петр Агеевич.
Он в два прыжка подскочил к двери как раз в тот момент, когда преступник занес одну ногу на ступеньку, сам, еще оставаясь снаружи, прикрывался женщиной. Петр Агеевич всей силой своего рабочего кулака нанес преступнику удар по голове так, что тот рухнул на тротуар, уронив пистолет и сумку инкассатора, за которую и дрался.
Петр Агеевич прижал полуживое тело преступника к асфальту, заломил его руки за спину, а на пистолет наступил ногой, оглядываясь кругом, нет ли сообщников, и с яростью говорил:
— Нет, капиталистическое отродье, у меня ты не вывернешься.
К этому времени подбежали милиционеры и собрались зрители. Петр Агеевич передал задержанного милиционерам и, от волнения ни на кого не глядя и не прислушиваясь к разговору, поспешил выйти из толпы. Он только услышал, как кто-то назвал его имя милиционеру.
На второй или на третий день его имя было названо в газете как человека, задержавшего вооруженного грабителя с крупной инкассаторской суммой банковских денег. А еще через день ему позвонили из Высокого Яра, поздравили с подвигом дети, родители, брат Тани Семен и его жена, мать, особое восхищение выказал отец Семен Митрофанович, но по-отцовски предостерег, чтобы Петр особо на грабителей не нарывался. Нынче их расплодилось столько, что всем народом не переловить, пока их не станут отлавливать те, кто их наплодил. Наплодили, дескать, открытых и скрытых грабителей, пусть сами и отлавливают, и тех, кто еще в России бесчинствуют, и тех, кто уже за границу драпанул. Хотя теперь они и за границу не удирают, а едут туда и летят, как почетные люди, поважнее почетных ученых и космонавтов.
Петр Агеевич в ответ смеялся и обещал под приглядом Тани от всяких встреч с грабителями поостеречься, хотя и себя и Таню защитить от грабителей по своей силе он сможет.
Гроза ушла
Ближе к вечеру, когда солнце склонилось сперва к крышам высоких домов, а потом стало косить и на пятиэтажки, в город пришел дождь. Он появился из-за высоких домов, что построены на южной стороне города в заводском микрорайоне. Первым знаком приближающейся грозы был мощный оглушительный треск с неба, шарахнувший по крышам так, что люди на улицах присели, а испуганные грачи стаей взмыли к небу и косо полетели за город, прочь от тучи.
Петр оторвался от своего дела, поднял глаза вверх — небо над двором блистало непомутненной бирюзой, и Петр спокойно продолжал перебирать задний мост, последнее, что ему осталось проверить и очистить. Но через несколько минут и над его головой встала тяжелая черная туча, молния ослепительной сломанной стрелой пронзила мглу, на миг осветив жуткие пропасти в туче, из которых тотчас громыхнуло так, что задрожали стекла. В то же мгновение пронесся шквальный ветер, ломая ветки деревьев, а через минуту с глухим шумом плотной стеной надвинулся ливень и затмил собою весь город. Затем первая шальная выходка дождя сменилась ровным потоком воды. То и дело вспыхивали и ломались молнии, падая обломками на город, а гром гремел перемежавшимися накатами.
Менее чем через час тучу снесло к северу, и солнце широко улыбнулось обмытому городу, а в сторону тучи круто выгнулась яркая радуга, осыпая город своими цветами, и в городе сам воздух, казалось, заблестел. Нужен был именно такой ливень, чтобы промыть город от гари и чада и дать людям удивительный, сладостно свежий воздух, от которого расширялась грудь для глубокого дыхания. Потоки воды по асфальту улиц сплыли за полчаса, оставив после себя только тоненькие косички пара на асфальте да лужицы в выбоинах.
На время грозы в магазин натолкалось много людей, и Галина Сидоровна созвала в торговый зал всех работников, начиная с Золотарева, проследить за порядком. Под наблюдение были взяты все кассы, прилавки и выход. Но все обошлось благополучно, и люди покинули магазин покойно и мирно, а за одно оставили магазину повышенную выручку.
По завершению работы всех позвали в бухгалтерию за получкой. Галина Сидоровна была вместе со всеми, при всех получила зарплату и, как все, расписалась в общей ведомости. Ей нечего было скрывать, так как зарплата ей была назначена коллективом магазина и одинаково со всеми была присыпана шутками и прибаутками. Петр подошел к столу последним.
— Что вы, Петр Агеевич, робко подходите к столу? — усмехнулась толстощекая, с озорными глазами кассирша. — Садитесь к столу, расписывайтесь.
Петр сел, взял ручку и прицелился ею туда, куда указала кассирша, но когда она убрала палец и ему открылась цифра 3500, он отвел ручку в сторону и вопросительно посмотрел на кассиршу.
— Что вы смотрите, Петр Агеевич, — мало? — лукаво блеснула глазами кассирша.
— Напротив, за что мне столько, больше чем продавщицам? — смущенно моргал большими глазами Петр.
— Это не ко мне вопрос, Петр Агеевич, а вот к главному бухгалтеру. Мое дело отсчитать вам деньги и получить роспись собственноручную.
Петр оглянулся вокруг, все присутствующие работницы магазина смотрели на него с вежливыми улыбками.
— Все правильно, Петр Агеевич, все по вашему труду, а по труду вы у нас не один, а полтора Петра Агеевича Золотарева, — с серьезным видом сказала бухгалтер.
Тогда Петр перевел взгляд на директрису. Галина Сидоровна, как всегда, весело улыбнулась, но плечами не подвигала, а только сказала:
— Все правильно, Петр Агеевич, как говорят, все по науке, то есть по инструкции, так что расписывайтесь за назначенную зарплату без смущения.
Петр расписался в ведомости, осторожно и бережно взял отсчитанные деньги и, не разбираясь, сунул их в первый попавшийся карман.
— Что ж вы не пересчитали? — сказала с улыбкой кассирша.
— Да ладно вам, — махнул рукой Петр и отошел от стола.
Позже Петр пересчитал деньги и надежно их спрятал и потом еще раз их пощупал, когда накупил домой продуктов с первой, вроде как праздничной получки. Нет, он умел и ценить и беречь свои трудовые заработки. Но сегодня он просто не мог взвесить свой труд — не привычен для него был его новый труд.
Петр нес домой хозяйственную сумку с продуктами. Он не сел в троллейбус на своей остановке, а прошел до следующей. Шел медленно, чтобы глубже ощутить приятную тяжесть продуктовой сумки. Еще было более приятно пройтись с небольшой, но ценной тяжестью по вымытой улице и подышать полной грудью свежим воздухом. А близкий вечер, а за ним и ночь еще подержат эту озоновую и древесную свежесть в городе, и для нее будут открыты окна во всех квартирах, и, может быть, на эти часы люди забудут про удушье окружающей жизни.
Веселый ужин
Войдя в квартиру, Петр снял у порога туфли и с сумкой продуктов, которые накупил с первой зарплаты, прошел на кухню, весело сказал жене:
— Принимай, Танюша, продовольственные покупки, — и стал все содержимое сумки выкладывать на стол.
— Поменялись мы с тобой ролями, — смеясь, сказала Татьяна, — теперь ты вроде как хозяйка, а я только семейная кухарка.
Услышав приход и голос отца, в кухню прискочили дети.
— У-у, сколько всего принес, папочка! — восхищенно воскликнула Катя. — Мамочка, пусть папа будет хозяйкой на все время.
— Это еще не все, — блестя смеющимися глазами, проговорил отец и показал большую плитку шоколада. — Это вот вам угощение с моей зарплаты. — Отечественный! — и подал шоколадку Саше как младшему.
Саша повертел шоколадку перед всеми, понюхал, как диковинку, говоря: — Спасибо, папаня, нюхом чую — настоящий!… И передал шоколадку сестре. Катя тоже повертела подарок и тоже понюхала: Даже через обертку пахнет, — охватила отца за шею и крепко поцеловала его в щеку.
Петр сел к столу тут же на кухне, как бы показывая пример другим. Татьяна села напротив мужа, дети принесли стулья и тоже расселись, и, как всегда было заведено, домашний совет для важного сообщения и обсуждения важного семейного дела был в сборе.
— Что касается того, что я стану домашней хозяйкой, то не будем загадывать, — с прозрачным намеком заговорил Петр, — хотя я, конечно, не вздумал бы возражать. Но сомневаюсь, что ваша мать доверит мне такое ответственное дело, — и все трое враз стали ждать, что отец скажет далее. — Завтра, Танюша, пойдем в магазин вдвоем, — коротенькая немая сценка с общим сдержанным дыханием была прервана Сашей со святой детской непосредственностью, а народная истина установила, что в детях вся правда:
— И мама станет работать в магазине?
А правда состоит в том, что и дети переживают драматизм безработицы родителей, но, пережив его по-своему, уже перестают быть детьми, взрослеют в том смысле, что теряют счастье, предназначенное детям. Однако никто не измерил глубину этой детской трагедии и не понес ответственности за несчастье детей, за то особое детское несчастье, которое оборачивается уродованием человеческой судьбы.
Петр положил руку на голову сына, легонько потрепал его вихры и, глядя на него с грустно-обещающей улыбкой, сказал:
— Может, и станет работать со мной вместе в магазине, а то, что мы вместе работали на заводе — она инженером-конструктором, а я слесарем высшего класса — у нас вырвали из рук, и завод наш вырвали из рабочих рук и то, что мы работали на заводе, останется только в воспоминаниях. Так что работе в магазине надо быть довольными и даже радоваться случаю, — но эти его слова — он это понимал — предназначались не для детей, и Петр виновато взглянул на жену. Но она предупредила его:
— Не надо, Петя, тебя я понимаю… Мы все тебя понимаем, — и она обняла детей и притянула их к себе. — В магазинах ведь тоже хорошие люди работают.
— Спасибо, Танюша, я просто неточно выразил мысль… В нашем магазине, действительно, хорошие люди работают и ко мне все с уважением, — он снова положил свою руку на голову сына и, глядя ему в глаза, сказал:
— А ты, Сашок, запомни то, что ты сейчас спросил, что и мама — инженер будет в магазине работать, запомни и то, почему ты такое спросил, и кто виноват в том, почему ты такое спросил. Ты у нас уже почти девятиклассник и должен все это помнить и понимать.
— Хорошо, папа, это я уже понимаю и крепко запомню, как быть сыном безработных родителей, а потом, может, и самому придется быть безработным, — и у мальчика повлажнели глаза, но он пересилил себя и поднял голову, осмотрел всех.
— Тебе еще рано, Саша, загадывать далеко, к тому времени, возможно, переменится все к лучшему, — утешила мать и перевела разговор к началу темы застольной беседы. — Так что там вырисовывается для меня, отец?
— Пока на время получится, как у меня, а там аккурат и закрепишься, — подхватил Петр намерение Татьяны увести разговор от грустного тона. — Директриса ищет, кто бы мог витринные окна разрисовать рекламой. Я сказал, что это можешь ты не хуже художника, и она согласилась дать тебе эту работу.
— Правда, мамочка, ведь ты хорошо рисуешь и чертишь, — воскликнула Катя. — Художники на витринах здорово зарабатывают.
— Можно попробовать себя и в таком деле, — подумав, улыбнулась Татьяна. — Может, что и получится, — и уже мечтательно добавила: — Конечно, придется начать с эскизов… Попробую, не святые горшки обжигают.
И ужин прошел в хорошем настроении. Много ль надо, чтобы за семейным столом было хорошее настроение? А все-таки и много, если оно измеряется отцовской зарплатой и его хорошим, умным поведением. Саша весело рассказал отцу, как женщины напугались грозы и все время просидели на диване с ногами, укутавшись пледом, как будто так можно отгородиться от молнии, а когда грохотал гром, закрывались с головой. Женщины сами смеялись над своим страхом. И Петр рассказал, как во время грозы, спасаясь от дождя, люди набежали толпой в магазин, их натолкалось так много, что директриса вынуждена была предпринять меры предосторожности, выставила всех работников на охрану, но все обошлось благополучно.
В конце ужина Катя попросила у родителей разрешения пригласить к себе в дом по случаю окончания учебного года известных им ее товарищей-одноклассников повеселиться.
— Мы только попьем чаю и потанцуем, — добавила она в смущении.
— Разумеется, можно, Катюша, какой может быть разговор, да, отец? — тотчас отозвалась мать.
— Ну, разве я могу возражать против хорошего дела, — поддержал Петр. — А потом — это же традиция, скрепляющая дружбу. Год всего вам остается быть вместе, этот год пролетит — не заметите, потом разъедитесь, разлетитесь… Нет, нет, обязательно отметьте хорошо!
И родители стали было обсуждать, что надо для такого праздника, но Катя отказалась от всего, сказала, что им ничего не надо, а чай они с Ритой сами приготовят.
Домашний вечерний урок
Дети ушли в свою комнату, родители последовали их примеру — ушли в свою комнату. Родительская комната с одним окном была заставлена до отказа: две кровати, письменный стол, ставший раскроечным, платяной шкаф, освобожденный от накопленных в свое время платьев, трюмо с маленькой полкой, давно опустевшей, швейная ножная машинка, вставшая на смену чертежной доски и втиснутая к окну, да прижатые к стене прикроватные тумбочки, так что при надобности посидеть садились на кровати. Когда оказались в комнате вдвоем, Петр обнял жену, поцеловал ее в губы и сказал:
— Сегодня я тебя порадую и, надежду имею, что так будет постоянно, — при этих словах он достал из кармана брюк пачку завернутых в платочек сотенных купюр. — Вот три с половиной тысячи.
Татьяна взяла деньги, с тихой улыбкой посмотрела на мужа, спросила:
— И следующие заработки будут такие же?
— Говорят, что в магазине среднюю зарплату выдерживают всегда на постоянном уровне, — со скромной уверенностью проговорил Петр.
— Пойдем, порадуем детей, — загорелась радостью Татьяна. — Знаешь, они все отлично видят, понимают и очень переживают наше безработное положение, наше метание и этим страшно душевно подавлены. С этим облегчатся их детские душеньки.
Она быстро пошла к детям, дети сидели с книгами, обернулись к матери с вопросительными взглядами: мать никогда не входила к ним зря, по пустому делу. Петр пошел за женой, ему тоже хотелось порадоваться, глядя на детей, он остановился в дверях. Татьяна, глядя на детей счастливо-радостным взглядом, показала им пачку денег и с восторженным выражением произнесла:
— Смотрите, дети, вот какую зарплату принес нам отец — три тысячи пятьсот рублей.
Дети первое мгновение молча смотрели на деньги в руках матери, но значение того, что показала и что сказала мать, они оценили тотчас же: они уже прекрасно понимали, какое значение имели эти деньги для матери — хозяйки дома, какую цену представляли для отца, трудящегося человека и кормильца семьи, и какую роль они играют в их детской жизни, пока учеников школы, а потом и студентов, и глаза их сияли пониманием всего значения этой заработной платы. Петр видел сияние детских глаз и сдержанно-радостное выражение дорогих, родных лиц, и сердце его забилось от сознания того, что он принес в семью уверенность и надежду на будущее в их детской жизни. С этой надеждой вернулась в семью и вера в силу и возможности, которые всегда связаны c именем отца.
Уже три или четыре года Саша забавлял семью непосредственностью своего детского практицизма, и на этот раз не обошлось без этого:
— А это все, не считая аванса, будет? Ого, папочка, сколько ты заработал!
— Не знаю этого порядка в магазине, — отвечал Петр. — Думаю, будет не меньше двух тысяч в среднем ежемесячно, — он уже говорил о себе, как о постоянно работающем сотруднике магазина.
— Пусть будет две тысячи, — продолжал практичный Саша, — Это по пятьсот на душу семьи — вполне хватит, — мать незаметно подмигнула отцу, и тот ответил вкрадчивой улыбкой, а Саша продолжал рассуждать: — А может, и больше будет? А шофером начнешь работать, наверно, не меньше станешь получать, да, папа?
— Думаю, — не меньше, — улыбнулся Петр, — средний заработок по магазину должны назначать, да подзаработаю на погрузке-разгрузке, на командировочных, которые, точно, будут, сэкономлю…
— Вот, обратился Саша к сестре, — поедешь в университет, твои пятьсот рублей будут тебе, да я четыреста своих отчислять буду — девятьсот рублей, плюс стипендия, — вполне тебе и хватит.
Последние слова Саши не только удивили взрослых, а заставили расчувствоваться: вот, он уже думает не только о себе, но и о сестре.
— Спасибо, братик родной, — схватила Катя брата за уши, притянула его голову к себе и поцеловала в лоб, — коли не забудешь свое обещание.
Саша отмахнулся от рук сестры и, нахмурясь, произнес:
— Я знаю, что говорю.
— Делить семейные деньги не будем, — улыбчиво глядя на сына, сказала Татьяна. — У нас заведено: — все заработанные деньги в семье — общие, кому сколько надобно, столько и отчисляется, так будет и в дальнейшем, думаю, и тогда, когда и вы станете зарабатывать.
— Мы с мамой и работаем только для того, чтобы вас вырастить, выучить и дать правильную линию в жизни, — добавил отец. — Конечно, будет хорошо, ежели и вы будете правильную линию держать в жизни.
— А мы так и держим ее, нашу линию, — сказал без улыбки Саша и добавил, — По нашей учебе все видно и по поведению тоже, — это у него получилось совсем по-взрослому, однако, всем стало весело.
Мать шагнула к нему, обняла его голову, прижала ее к сердцу и так подержала минуту, и Саша почувствовал своим детским сердцем, что выросло оно у него из частицы материнского сердца, и теперь им никогда не отделиться друг от друга. И так было хорошо и славно всем чувствовать и понимать семейное единение.
От общей радости волнительно и сладко было на сердце у Петра, и радость эта была от тех денег, которые он принес, и теперь жене не надо до боли ломать голову и рвать сердце над тем, чем и как кормить семью. Но Петр видел суть дела в другом и, не удержавшись, сказал:
— Мне очень приятно оттого, что я сегодня порадовал вас всех, я даже счастлив этим, — он говорил искренне и, действительно, светился радостью.
Но Татьяна по своей любовной чуткости и по своему проникновению в самую глубину душевного состояния мужа, и по тем тончайшим отражениям на лице и в глазах смятения души, которые только она и улавливала, видела, что-то, что он сказал сейчас, было не все, что он желал бы сказать. И он досказал все, что собрал сегодня в своих мыслях:
— Но я ко всему еще так скажу вам: деньги, конечно, — важное дело, без денег всегда и везде было и будет так, что и хлеба с водой не заимеешь, в особенности живя в городе. Но весь корень жизни не в деньгах, главный стержень — в работе, в труде, будем иметь работу — будем трудиться, будем трудиться — будем иметь деньги. Это и есть самый главный вопрос жизни для трудящегося человека. Известное дело, при нынешних порядках в России, да и в других частях Советского Союза, есть такие люди, которые добывают большие деньги другим порядком — воровством народного добра, грабежом трудового народа, или его эксплуатацией, обманом, спекуляцией, насилием, взяточничеством, торговлей наркотиками. Нам понимать надо, что все это опять-таки за счет трудового народа. И все это — не для нас, не для рабочего люда.
— Папа, а что остается для рабочего люда? — растерянно спросил Саша.
Петр внимательно вгляделся в лицо сына и увидел серьезную озабоченность на лице мальчика, совсем недетскую озабоченность, за которой были и мысли о своей судьбе, о будущем своем, о будущем мужчины, главы семейства, продолжателя рода своего и продолжателя жизни всего народа российского. И за всей этой серьезной детской озабоченностью Петр увидел всю беспомощность не только пока еще подростка, но и будущего молодого человека, не беспомощность молодого рабочего, а именно неизвестно какого молодого человека, которому и он, отец его, не знает, как и чем помочь. Нет и того времени, и того общества, и той возможности, когда отец брал сына за руку и вел его с собою на завод, где всегда молодому человеку находилось рабочее место, находилась и благодарность за пополнение рядов рабочего класса. Не стало уже ничего этого в их жизни. Теперь и он, отец и мастер высшего разряда, оказался беспомощным перед насильственным лишением трудовых прав и перед насильственным получением свободы безработного, свободы искать и выбирать себе место на рынке и цену продажи своих рук, беспомощным перед получением свободы, стать несвободным.
Острая боль, как ножом, полоснула сердце Петра, когда он услышал слова сына и увидел его озабоченное лицо. Но он справился с болью сердца перед озадаченностью сына о своем будущем. Отец должен был справиться со своей сердечной болью. И он спокойно, с видимой убежденностью сказал:
— Для рабочего люда, то есть для рабочего класса предназначается работа, которая создает всем людям общее богатство. Правда, нынче нашу жизнь нацелили на то, чтобы богатства, что создают рабочие, а вернее так: что создали, и еще будут создавать рабочие, чтобы загребли капиталисты в свои банки. Вот отсюда наша с тобой линия будет в том, чтобы не дать над нами измываться, не дать отбирать наш труд и наше право на труд.
Саша слушал отца внимательно, морщил свой детский лоб, насупливал брови, а взгляд его глаз был обращен в себя. Внимательно слушала отца и Катя, но она была уже взрослая, уже одиннадцатиклассница, уже выбрала себе путь в жизни и многое понимала самостоятельно и сейчас слушала отца с полным согласием. Татьяна слушала мужа с радостью для себя, она находила еще раз в нем какие-то такие изменения в образе его мыслей, что они радовали ее и по-новому возвышали его в ее глазах.
— А учителя нам об этом не говорят, — вдруг произнес Саша неопределенным тоном.
— Что же они говорят? — спросил отец.
— Знай, говорят в один голос: будешь плохо учиться — не найдешь себе места на рынке, — Саша посмотрел на всех невинно-наивными глазами, слабо улыбнулся и добавил: — Мы, ребята из нашего класса, уже два раза ходили на рынок посмотреть, какие они, эти места, на рынке, но никаких мест там нет: все, кто торгует, так плотно сидят и стоят, что между ними не протиснуться.
Взрослые дружно засмеялись, и Саша улыбнулся и, когда все нахохотались, он еще добавил:
— А одна тетенька, я слышал, сказала: Смотрите, какая шпана по базару шастает! То и гляди свалку устроят, чтоб хапнуть с какой-то стойки. Видишь ты, высматривают. А другая рядом говорит: И милиции близко не видно.
— Так вы свое место на рынке и не нашли? — снова засмеялся отец.
— Нет, не нашли, — по-детски ответил Саша, весело улыбаясь.
— На всяком рынке, сынок, места захватываются в жестокой конкуренции. Об этом, видно, учителя-то вам говорят? — сказала мать и погладила сына по голове, она сидела рядом и прижала его к своему боку.
— Как это — жестокая конкуренция? — недоумевал мальчик.
— Жестокая — это означает, что никакой пощады сопернику, например, на нашем Центральном рынке, — пояснил отец. Собирая сведения о рыночных ценах, он уже присмотрелся к неписаным законам рыночной торговли и прислушался к злобным шипениям на соперников.
— Твое дело, Сашок, сейчас хорошо учиться, а через два-три года подрастешь и сам все поймешь, — заметила мать и прижала сына к себе.
А Саша и сам прижимался к матери, обнимая ее за шею. И во всем этом мать чувствовала, что за открытыми сыновними ласками через год-два следом придет что-то новое, а как это изменение произойдет, когда сын найдет себе рыночное место, мать не знала и смутно побаивалась неизбежного обновления в сыне.
Но отец уже сейчас стал наставлять сына, думая, что именно в таком возрасте, когда только начинаются поиски в жизни и размышления о жизненной линии, сын должен быть более всего восприимчивым к советам и наставлениям отца, и Петр сказал:
— Конечно, сын, рынок всегда существовал, как я понимаю, потому что всегда был спрос на товары. Разница только в том между рынками заключается, что есть рынок дикий, как сейчас, необузданный, припадочный, а есть рынок, по крайней мере, уже был, разумный, как ученые говорят, регулируемый, управляемый, умный, одним словом. Но все равно у разных рынков есть одно схожее свойство: рынок ценит качество товаров, лучшие товары быстрее и охотнее покупаются.
— Нет, все хотят купить дешевые товары, — со знанием дела возразил Саша, чем снова вызвал общий смех. В окно глядело бледно-голубое небо, беззвездное и близкое, а на заходе горизонт был окрашен по всей широкой полосе светло-розовым цветом.
Татьяна посмотрела на мужа, подняв брови, как бы говоря: вот такой уже у нас сын. А Петр с улыбкой сказал:
— Правильно, сынок, гоняются за дешевыми вещами и продуктами, но это потому, что кругом бедняки, нищие, безработные, низкозарплатные, а то и совсем беззарплатные люди, а богачи на дешевку и не смотрят. Будь у вашей матери достаточно денег, разве она не купила бы вам вместо тюльки осетровый балычок или ветчину вместо ливерки?
Саша минуту помолчал, о чем-то думая, возможно, старался догадаться, что такое осетровый балычок и ветчина, которые продаются только для богатых. Подождав минуту, Петр продолжал:
— Между прочим, Сашок, на нас с тобой тоже цена накладывается, только тот рынок, что нас оценивает, как товар, нам не виден, и мы можем сами себе цену назначать.
— Как это так, что — мы продаем сами себя? — с растерянностью и недоумением спросил Саша. Он еще не мог представить такое в жизни, чтобы он вдруг обернулся в товар. Однако будущая его жизнь уже сделала его рыночным товаром и где-то, кто-то накинул на него свою цену, но он этого пока не знал, он еще был счастливым, все у него было впереди, в том числе и обреченность стать рабочим человеческим товаром с двигателем внутренней мотивации.
— Это очень просто получается, сын, и ты должен себе все представлять, чтоб подготовить себя к такому торгу, — стал поучать отец. — Ну, на нашем с тобой примере: я слесарь, и ты слесарь, но между нами есть разница — я уже работал, опыт имею, а ты еще молодой, опыта нет, кто ценнее хозяину-нанимателю?
— Это, конечно, — задачка на соображение, — улыбнулся Саша.
— А если мы оба одинаковые слесари, а ты к тому же и инженер, кого из нас выберет хозяин? Поразмышляй.
Саша на минуту задумался, потом неуверенно сказал:
— Наверно, возьмет инженера… Только почему мама — инженер, а ее уволили раньше тебя? И работу себе не найдет никак, — всех озадачил Саша своим простым детским вопросом.
Ему ответила мать:
— В моем положении, Саша, видно, имеет значение то, что я — женщина, слесарить хоть и умею, но не могу: в этом деле нужна мужская сноровка. Но думаю, что работу себе я все же найду, высшее техническое образование дает некоторое преимущество и для женщины.
— Так что, сын, старайся учиться в школе, а потом пойдешь в вуз на инженера учиться, а слесарь или токарь из инженера легче всего получится, — добавил отец задачку для детской головы.
— Это и будет моя правильная линия по жизни?
Вопрос был к отцу, Саша запомнил его наставление о правильной линии в жизни и сейчас хотел слышать подтверждение тому. Петр с улыбкой посмотрел на сына, а потом подтвердил:
— Да, такая должна быть твоя линия на устройство своей жизни. Однако в этом понимании есть и другая часть, попутная, что ли к основной линии, она приходит позже даже к взрослому человеку, к такому, как я, например.
— Папа хочет сказать, что у человека должна быть еще и правильная жизненная позиция, — пришла на помощь мужу Татьяна, — Это ты поймешь позже, подрасти еще немного.
— Почему позже? — обидчиво возразил Саша, а матери вдруг показалось, что с этим вопросом ее упрямый мальчик поднялся до поры тех мальчишек, о которых уже были сложены песни.
Матери никогда не знают, чего они хотят от своих мальчишек, — то с нетерпением ждут, когда они, наконец, повзрослеют, то необъяснимо желают, чтобы сыновья всегда оставались мальчишками возле мамы. Мальчишки, однако, всегда сами знают, что им надо делать, но, жалко, не умеют обойти свою мальчишечью беду, которая им предначертана жизнью. Это-то и причиняет боль материнскому сердцу, так как матери лишены возможности отвести от своих мальчишек беду, которую нынче подвесило над ними государство.
— Папа все время говорил, что позиция рабочего класса — самая правильная, — продолжал Саша, показывая, что он многое услышал и усвоил от папы.
Горячее и любовное откровение сына, еще подростка, еще далеко не доросшего до понимания вопросов, о которых вдруг стал рассуждать, возвысило Петра Агеевича в своих глазах. Сын сказал как раз то, что отец хотел знать — как он влияет на формирование мышления сына. И все-таки это стало для Петра Агеевича полной неожиданностью и повергло его в растерянность оттого, что о роли рабочего класса, как основного двигателя истории, он не может на понятном языке рассказать мальчишке все, что сам понимает. И от такой своей растерянности он проговорил:
— Это сложный вопрос о позиции рабочего класса и его зараз не расскажешь тебе, а уже ночь и надо отдыхать, а разговор этот отложим на следующий удобный случай.
— Ну вот, когда появляется в беседе серьезный вопрос, то сразу причина возникает для того, чтобы его обрывать — то надо подрасти, то надо отдыхать, то надо удобный случай, — обиделся Саша, искоса посматривая на старших. — Что, вы будете специально удобный случай подбирать?
Ночь глубоко обложила город сумерками и тишиной, однако заря не совсем ушла с неба, она только увела за собой облака и звезды, а свой трепетный свет распылила по всему небосводу, и он уже с полночи начинал трепетать ожиданием восхода. Прохладное от дождя дыхание полночи легонько через открытое окно надувало тюлевую штору, в комнату залетел комар и где-то докучливо зудел.
— Ты не обижайся, сын, действительно, уже ночь, — мягким, несколько просящим тоном проговорил отец. — А насчет позиции рабочего класса, так вопрос этот нынче стоит злободневно, верно. Вон тебе Катя, как будущий историк, скажет, что история ему предназначение вынесла такое. Но необходимо, чтобы рабочие это уяснили себе и проявили свою классовую твердость в своей позиции. Помочь им надо в этом, чтоб были понимание и действия. Помочь им может только организация, проще говоря, партийная организация. Такая организация уже есть, точнее, она и была, а нынче только очищается. Но требуется, чтобы они срослись — партийная организация и рабочий класс, чтобы питались одним классовым соком и вместе шли в рост.
— Мудрено, папочка, ты говоришь, — вдруг откликнулась до сих пор молчавшая Катя, молчание ее, однако, было как усвоение хорошего, интересного урока по ее любимому предмету — истории, и, хотя урок проходил не в классе, а в их детской комнате, он был все же уроком. — Ты прямо так и скажи, что есть у нас Коммунистическая партия, и рабочему классу и всем трудовым людям надо крепко держаться этой партии, — тогда они будут верно держать и свою рабочую и народную позицию. А ты, как типичный хитрец из классических рабочих — все знаешь, все понимаешь, а говоришь с нами какими-то символическими намеками, так, что догадайся, мол, сама.
Отец и мать весело рассмеялись. Отцу было очень приятно оттого, что дочь так хорошо его понимает, близко к сердцу воспринимает его скрытые мысли и настроение. А мать обрадовалась словам дочери потому, что дочка заметно выросла и возмужала в идейном направлении и уже мыслит вполне по-взрослому, но еще больше обрадовалась тому, что Катя прямо назвала предмет, о котором она сама долгое время никак не решалась сказать мужу, хотя и примечала за ним часто такое, о чем ей и надо было спросить, но до сих пор не осмелилась.
Душевное единение
Ночь за окном светлела, небо, казалось, приподняло свой восточный склон и как-то робко, тонко голубело, но звезды уже утонули в его глубине. Татьяна, не поднимая покрывала с постелей, села на кровать мужа и спросила:
— Правильно я тебя поняла, что ты приклоняешься к Компартии?
Петр сел рядом, нежно обнял за плечи жену и весело, с некоторым вызовом ответил:
— Верно ты поняла, — в голосе его однако слышалась нотка настороженной независимости.
— Ты уже подал заявление в парторганизацию? — спросила далее Татьяна и взглянула на мужа с ожиданием подтверждения ее вопроса.
Петр понял ее чувство, и в душе его поднялось такое тепло благодарности и такая сила духовной близости, какой он не испытывал с момента их первого любовного объяснения. Он в порыве благодарной нежности легко подхватил ее к себе на колени и, признательно глядя ей в глаза, сказал:
— Нет, еще не подал заявления, но уже твердо решил вступить в нашу коммунистическую организацию. Ты одобряешь мое решение? Тебе это не будет чуждым и страшным? Ты будешь со мной? Скажи откровенно! — засыпал, он ее вопросами, которые постоянно вставали в его сознании, когда он думал о вступлении в партию.
Татьяна жарко обхватила его шею, чуть крепче села на его коленях, прижимаясь к его груди, и многократно поцеловала его в губы, затем твердо сказала:
— Я ждала такого твоего поступка, Петенька, рада, что так оно и получилось, как я ждала, как чувствовало мое сердце, — и она снова стала его целовать, приговаривая: Я люблю, люблю тебя, потом отстранилась и откровенно проговорила свое признание: — Я как женщина, и как мать, и как уже не молодая не могу проявлять такую активность, какая требуется члену компартии нынче, и вообще я — не боец. Но ты, дорогой мой, будь уверен, что я всегда буду с тобой рядом, во всем твоем партийном деле буду вместе с тобой.
— Спасибо, Танюша, спасибо, дорогая, — восхищенно произнес Петр, слегка задыхаясь от нахлынувшего волнения, — Я в тебе был уверен, сказать откровенно, ты всегда в политических делах была впереди меня, а у меня раньше для этого чего-то недоставало, против всяких организаций у меня какой-то бунт в груди был, — не выпуская Татьяну из своих рук, он помолчал, затем опять заговорил, горячо дыша ей на грудь:
— Но нынче другое время, совсем другая обстановка: против советских людей, против всего российского народа ведется война. Я это отлично оцениваю, что против трудового народа ведут войну вражеские силы, если не на уничтожение, то на порабощение, это можно подтвердить десятками примеров. Народ сопротивляется, но борьбу ведет лишь, как говорят, за выживание, за существование, поэтому борьба молчаливая, вялая, этакая христиански-терпеливая, похожая на молитвенную просьбу — он посмотрел на жену с некоторым смущением, желая удостовериться, понимает ли она его, согласна ли с ним. Он увидел, что его слова находят у Татьяны живой отклик, и продолжил более уверенно: — А трудовые люди должны четко понимать, что у капиталистов, тем более у наших новых капиталистов, задыхающихся от жадности, ничего не вымолишь, все надо брать, вернее, возвращать борьбой, борьбой организованной и последовательной. Для организованной и упорной борьбы трудовым людям, прежде всего рабочему классу, нужен идейный и твердый в достижении цели руководитель и вожак в голову колонны. Такой вожак есть — это Коммунистическая партия, — он замолчал, будто его прервали на полуслове, и молчал несколько минут.
Татьяна потихоньку сдвинулась с его колен, но рук с его шеи не сняла, склонила голову к его плечу и тоже помолчала.
Петр опять заговорил, но уже менее горячо:
— Ты, наверно, думаешь, что я заговорил чужими, выученными словами?
Татьяна промолчала, но она знала, что это были его слова, что они были выстраданы и стали убеждением, а когда человек убежден, он найдет и нужные слова для выражения живущих в нем мыслей.
— Нет, это мои слова и мои собственные мысли, — сделал глубокий выдох Петр. — Я их выносил за время своей безработицы, за время нашего нищенства, а, в общем, за время осознания и испытания нашего бесправия. Правда, слова, что сказал, выучил, пока во дворе ремонтировал машину, выучил в разговоре сам с собою.
— Ты хорошие слова выучил, мой дорогой, — мечтательно заметила Татьяна и проницательно посмотрела в его глаза.
— А еще знаешь, что меня толкает к Коммунистической партии? Конечно, мои убеждения, но еще — моя рабочая совесть. Очень она во мне кричит, рабочая совесть моя, — и он прямо и долго посмотрел в глаза жены — она должна знать, что такое рабочая совесть, и должна понимать, когда и отчего она, рабочая совесть, может кричать в душе рабочего человека.
Татьяна Семеновна не только понимала, почему должна кричать рабочая совесть, но и чувствовала это своим сердцем, которое было у нее тоже рабочим сердцем, хотя и работало на крестьянской крови. А Петр, передохнув, продолжал:
— В нынешнее время рабочая совесть моя — будто как солдатская совесть была во время войны. Мы с тобой и читали и слышали рассказы солдатские, что на фронте перед самыми тяжелыми и ответственными боями солдаты просили принять их в ряды Коммунистической партии. Отчего они это делали? Отчего у них являлись такие побуждения, такие, движения мыслей и чувств? Это у них был высший зов душ, святое понимание своего человеческого, советского, русского долга. Это надо понимать! — Петр говорил медленно, членораздельно, твердо, с каждым словом чувствуя какое-то облегчение, точно снимал с души своей по частям накопленные на сердце тяжелые металлические слитки мыслей. Он вздохнул, облизал губы и продолжал уже с облегчением:
— Да, это надо понимать: они, те солдаты, этим своим поведением оставили нам, их сыновьям и внукам, завещание на случай новой войны с капиталистами, врагами Родины. Нынче наши так называемые демократы, реформаторы-либералы и прочие перевертыши и изменники поставили нас, трудовых людей, перед лицом войны за спасение Родины, Советской власти, своих прав и свобод, за спасение самой жизни. Такая опасность и ответственность перед людьми, перед страной призывает мою рабочую совесть так, как звала совесть солдата на фронте в Отечественную войну, соединиться с Коммунистической партией, единственной партией людей труда, вместе с ней бороться против порабощения человека труда. Пусть они будут далекими, наши идеалы, но я буду к ним идти вместе с единомышленниками, как шли в Отечественную войну миллионы солдат к Победе, — Петр от непривычки к долгим речам, а больше от неожиданности вслух открывать потаенные мысли, крепко устал и, сделав продолжительный выдох, умолк.
Татьяна, держась за его руку выше локтя, прислоняясь к нему, тоже помолчала, справляясь со своим волнением, затем горячим полушепотом сказала:
— Я — вместе с тобой и вместе с твоими единомышленниками, я буду идти вместе с вами к нашим общим идеалам… И дети наши пусть к ним дойдут, пусть они дойдут… Мы ведь были уже близко к ним, к нашим идеалам, если бы нам не мешали… У нас всегда было духовное единение в семье, а твоя коммунистическая партийность еще больше укрепит наше духовное единение. Так что все у нас идет по правильной линии, как ты сегодня сказал детям.
Я ее такой и представляла себе
Поутру Петр провел Татьяну по рынку, показал, как выуживает рыночные цены, указал и тот самый невидимый центр, который устанавливает цены и следит за тем, чтобы продавцы не высовывались за черту круга конкуренции. И покупатели с зашоренными глазами ходят по линии этого круга, не подозревая, кто с утра до вечера держит цены на общем уровне. А конкуренция плещется, как морской прибой, где-то за границей базара, и ценовые, конъюнктурные волны нагоняются штормовым ветром рынка на береговую линию моря спекулятивного торжища, где в грязной жиже люди барахтаются в соперничестве за существование…
Затем они вместе, как в свою пору ездили на завод, ехали в троллейбусе, стояли рядом в тесной толпе, и Петр держался за поручень за ее головой, ограждая ее, как когда-то, своей еще крепкой рукой от давки. Только тогда рабочие завода, знавшие друг друга, от давки в салоне машины лишь весело шутили, смеялись, обменивались остротами, афоризмами, свежими анекдотами и вываливались из дверей с незлобивым хохотом веселых, довольных судьбой людей.
Нынче Татьяна, уже больше года не ездившая по знакомому маршруту, видела вокруг себя нахмуренные, озабоченные, сосредоточенные лица суровых, молчаливых людей. К двери проталкивались молча, не глядя на окружающих. А вытолкнувшись из двери, некоторое время простаивали, не спешили в знакомом направлении, нерешительно осматривались вокруг, как будто не знали, туда ли приехали, и раздумывали, куда им идти. Эти наблюдения каким-то горестным осадком легли Татьяне на сердце. Она взглянула на мужа, и он был озабочен с лица и, заметив ее взгляд, не улыбнулся своей доброй улыбкой, а своей сосредоточенностью будто повелел ей быть молчаливой и серьезной, как все.
Они приехали к открытию магазина, и Петр, как свой здесь человек, повел жену со двора прямо в кабинет директрисы и представил ее Красновой. Татьяна, к удивлению своему, была спокойной и чувствовала себя независимо, взглянула в глаза директрисы без подобострастия, но и без вызова, с добродушной уверенностью в своем достоинстве. Галина Сидоровна уже была готова к началу рабочего дня, с улыбчивым взглядом протянула руку Татьяне и усадила на стул подле стола, поближе к себе. Петр тем временем вышел из кабинета по своим рабочим делам.
— Я вас такой и представляла себе, — с улыбкой сказала Краснова, переходя к делу, без прелюдий.
— Какой именно? — с любопытством спросила Татьяна и покраснела, как девочка, от смущения, но вдруг оробела от мгновенно мелькнувшей мысли: неужто она предстает здесь в качестве рыночного товара? Но Татьяна Семеновна услышала нечто такое, отчего впору было и растеряться:
— Интеллигентно-скромной и какой-то порядочно-робкой в нашем нынешнем грубом образе жизни, — отвечала Галина Сидоровна с товарищеским добродушием. Она не показывала своего превосходства хозяйки, а выдержала тон давно не видевшихся подруг и сразу же повела деловой разговор, не давая Татьяне ответить на комплимент: — Петр Агеевич сказал нам, что вы сможете помочь магазину рекламно раскрасить витринные окна на зависть художникам.
— Да, он мне говорил, что представил меня в качестве художницы, — сказала Татьяна, опять смущенно улыбаясь и слегка краснея. — Но я — не художник и никакой практики художничества не имею. Просто, когда-то по работе рисовала, в порядке увлечения, изображения конструируемых предметов и деталей для публичной демонстрации… У вас двойные стекла в витринах, так вы имеете в виду рисунки на стекле или на подвесках между стеклами?
— Вот видите, вы уже вносите деловое конструктивное предложение, которое мне не приходило в голову, — довольно сказала директриса, умело, и будто искренно, показывая свою неосведомленность в рекламном деле, так что Татьяна по своей честности ничего не заподозрила. — Идемте, посмотрим возможности в натуре.
Она повела Татьяну в магазин, осмотрели окна изнутри, потом вышли на улицу, здесь они посоветовались с разных ракурсов обозрения рисунков глазами покупателя и пришли к выводу, что целесообразнее и практичнее рекламные рисунки между окнами подвесить. Наблюдая Татьяну украдкой, искоса, Галина Сидоровна любовалась ее способности увлечения и исподволь влюблялась в нее. Они снова вошли в магазин, и Галина Сидоровна указала на простенки, где бы она хотела видеть тоже рекламные рисунки — броские, яркие, интересные для взора покупателя, небольшие размером, но украшающие стены и насыщающие интерьер. Вместе с тем, главный продуктовый ассортимент магазина должен смотреться с рекламы живо и колоритно.
Когда вернулись в кабинет, директриса весело сказала озадаченной Татьяне:
— Я наговорила вам много, все хотелось бы иметь, но что сможете, то и сделаете, вы не пугайтесь, говорят так: глаза страшатся, а руки делают. А то, что вы не художница, еще и лучше: вы не знаете мертвых штампов и трафаретов, которые художниками используются для рекламных раскрасок.
— Не таю секретов от вас, что никак не могу рекомендовать себя художником, я по профессии инженер-конструктор, знаю особенности и законы линий, но не знаю закона цветов, теней и света.
— Ничего, творческие находки приходят в процессе работы, — живо сказала директриса. — Вы начните, так как знаете.
— Начну я с эскизов, покажу вам, а вы что отберете, — все же Татьяна Семеновна не могла браться за работу наобум и делать кое-как, не такая живет в ней совесть, а непорядочность и позор человека всегда проглядывают из его дел.
Они расстались неожиданно для обеих как-то по-дружески. Краснова, выйдя из-за стола, проводила Татьяну до двери кабинета и по-женски отметила, что внешне проигрывает стройной, элегантной, интеллигентно-сдержанной, красивой Татьяне. Галина Сидоровна угадывала и духовно-нравственное богатство Татьяны и прониклась к ней чувством дружбы и любви. За своей суматошной, отбирающей все физические и душевные силы работой она давно испытывала тоску по хорошей подруге, которой можно было бы доверить все, чего не доверишь даже любимому мужу. В Татьяне она неожиданно увидела именно ту женщину, которая и может стать доброй подругой, и решила ее не терять.
Татьяна в этот же день пошла по городу обозреть витринные рекламы магазинов и в первую очередь выявила, что лично сама она никогда не обращала внимания на витринную рекламу. Она постоянно знала без рекламы, что ей надо было, и что она могла купить, а об этом реклама ей, что могла сказать? Что она не может купить, на что ее дети только и могут поглазеть и узнать, к какому разряду людей их отнесли? Реклама только и делает каждый день то, что напоминает людям, как рыночные реформы поразительно разделили людей на социальные группы. Всматриваясь в рекламу, Татьяна пришла к мысли, что экономическое реформирование на деле преследует цель разделить людей на обладателей экономики и на неимущих, на возобладавших силой над другими и на лишенных этой силы, на выделение единиц, имеющих в экономике опору для власти, и на массу людей, лишенных власти, и потому абсолютно безвластных равно, как и бесправных.
Татьяна Семеновна вдруг с поразительной ясностью поняла, что то, что называется демократией, при социально-экономическом разделении людей, имеет смысл только для обладателей финансово-материальной силой и превращается в пустышку для неимущей народной массы. Лишь откуда-то с заднего плана у нее выплыла мысль, что для того, чтобы воспользоваться провозглашением демократии, следует материализовать силу народной массы в противовес силе владельцев капитала. Но это возможно только при всеобщей, массовой организации людей труда. Однако это, наверно, само по себе не может придти, для этого нужно народное, а не буржуазное общество.
Значит, то, что лично с ней произошло вследствие социального реформирования под видом экономических реформ, так и останется навсегда. Еще несколько лет назад она была обладательницей недремлющих инженерных знаний и новых инженерных мыслей, которые воспламеняли в ней трудовое вдохновение, что ярко озаряло ее жизнь. Рыночное реформирование общества отняло у нее все источники вдохновения и озарения.
И вот теперь она бродит по городу и изучает витринную рекламу, чтобы, оказывается, — понять всю глубину своего бесправия в хаосе социального расслоения людей и своего бессилия перед владельцами капитала. Она пережила минуты, когда ощутила страшную потерянность своей личности, отчего внутренне содрогнулась.
Три дня она ходила по городу и срисовывала в блокнот все бросившиеся в глаза рекламные вывески и внутренние плакаты и картины в магазинах, мимоходом отметила цены, не найдя особой межмагазинной разницы. Зато сравнительно с рыночными многие магазинные цены у всех были почему-то выше. Этого она не понимала и, к своему удивлению, обнаружила, что в магазине Красновой цены на главные продукты были ниже рыночных, не на много, но все-таки ниже, и этого она не понимала тоже. Вообще торговых секретов не понимала, как и людей, работающих в торговле, но, кажется, уловила смысл слов секрет фирмы, который по ее разумению заключается в том, чтобы утаиться от соперника и обмануть его.
Затем Татьяна Семеновна еще три дня рисовала этюды рекламных символов товаров, сделала их по два экземпляра на каждый товар для выбора директрисой. Набросала и этюд под названием: Сравните наши цены: они ниже рыночных, тут же вычертила конструкцию щита с заменяемыми табличками.
Галина Сидоровна внимательно рассматривала каждый этюд и, не скрывая своего восхищения, воскликнула:
— Да вы настоящая художница, Татьяна Семеновна! Из всего, что вы нафантазировали, нам на первый случай и десятой части хватит, а остальное пусть лежит в запасе. Выбирайте для первого показа на ваш вкус, — и смотрела на художницу с радостным удовлетворением, что подвернулась такая находка в деловое сотрудничество, и глаза ее на минуту заблестели откровенной мечтательностью.
— Я осмотрела чуть ли не все магазины города, — сказала Татьяна, — но в моих этюдах нет ни одного повторения художников. И вот этого нет нигде, что, я считаю, будет главным в вашей рекламе, — и показала рисунок своеобразного прейскуранта.
— А вот это будет здорово! — воскликнула Галина Сидоровна, вглядевшись в слова Сравните наши цены и, представив, какое притягательное влияние они будут иметь. — Как это все пришло в голову вам, человеку, далекому от торговли?
— Зато близкому к покупателю, — усмехнулась Татьяна Семеновна. — Только мне непонятно, какой от этого выигрыш магазину?
— Не один выигрыш, а целых четыре! — с пафосом воскликнула директриса, а пафос приходит от выигрыша, но не от просто удачного, а просчитанного вперед выигрыша, так что и свой пафос в работе можно просчитать, ежели трудиться с энтузиазмом и воодушевлением и ежели есть, для кого трудиться, а не только для себя, энтузиазм — это свойство души не собственника, не индивидуалиста, а коллективиста, артельщика. — Первый выигрыш — это выгода нашим покупателям, небольшая, правда, но выгода, если брать месячную сумму покупок. Второй — привлечение потребителя, третий — увеличение продаваемой массы товаров и четвертый — более заинтересованный отклик предпринимателей-производителей и оптовиков-поставщиков, да и вообще, — подвела с веселой приподнятостью итог Галина Сидоровна. — К примеру, наши кондитерская фабрика и молокозавод за нашим магазином бегом гоняются, и оптовики тоже навязываются и уступают в цене. Так что скорее рисуйте ваш прейскурант.
Они еще поговорили о красках, о щитовых материалах, незаметно перешли на личную жизнь и рассказали о своих семьях, о хозяйственных заботах и о непомерных трудностях людей в жизни при реформах, отбирающих у человека, а пуще у трудящейся женщины и радость жизни и здоровье. Проговорили они к обоюдному удовольствию больше часа, под конец перешли на женское ты и расстались уже подругами.
Машина принята в работу
Петр Агеевич, пользуясь восстановленными дружескими связями на заводе, поставил на машину кузов — фургон. Весь автомобиль покрасил под цвет тепловоза и на другой день выставил машину во дворе на ее прежнем месте для всеобщего обозрения под ярким солнцем и чистым голубым небом. Клены во дворе тихо шевелили ветвями, и листья отливали зеленым глянцем. Директриса, только что вернувшаяся из очередного объезда поставщиков, радовалась машине и, потирая руки, как заправский деловой предприниматель, с ласковой благодарностью светила на Петра своими большими глазами, и другие работники обступили машину и обменивались радостными восклицаниями в адрес Петра Агеевича и Галины Сидоровны, которой теперь легче будет решать транспортные проблемы.
А Петр Агеевич имел мысли другие: он знал свои заслуги в восстановлении машины и в удачном создании для себя рабочего места, в приобретении постоянной работы. А задержки зарплаты в таком магазине, наверно, и не бывает.
Галина Сидоровна позвала его в кабинет.
— Петр Агеевич, я вам признательна — без моего участия и без моей заботы вы сделали для магазина машину за каких-то двадцать тысяч и, по сути, ежегодную миллионную экономию на транспортных расходах. Вы для всех нас негаданная находка! — патетически проговорила директриса, пристально и благодарно глядя на Петра, остановившись посреди кабинета, а, не садясь, как всегда за стол. — А как нам с вами расчет держать, вы уж сами назовите, пожалуйста, — и не отступила, а как бы держала для получения ответа его перед собою всей своей массивной грудью.
— Это вы в том смысле, сколько мне за работу платить по ремонту машины? — задал Петр вопрос, который он давно про себя решил, и, не кривя душой, а совершенно искренне и правдиво ответил: — Нисколько вы мне не должны: вся работа проводилась в мое рабочее время, а если когда и прихватывал часок-другой сверхурочно, так это была моя добрая воля, — совершенно в своем бывшем советском духе успокоил Петр и, как бы закрывая разговор об оплате, сказал: — Вот теперь надо подумать, где на ночь ставить машину, а то, замечал, на нее уже прицеливаются некоторые типы. Никак во дворе нельзя оставлять.
Галина Сидоровна понимающе посмотрела на Петра, сообразила, что об оплате его работы по восстановлению машины с ним разговаривать бесполезно. Сменила выражение лица на решение другой своей задачи, повернулась к столу, села, взяла лежавший сверху лист бумаги и буднично-деловым тоном вслух прочитала приказ по магазину о приеме на работу Золотарева Петра Агеевича в должности шофера-экспедитора и дала ему расписаться на приказе в знак согласия. Петр с чувством, скорее, победы и трудового утверждения, чем радости, расписался.
— Теперь несите нам свою Трудовую книжку, Петр Агеевич… присядьте, — весело сказала Галина Сидоровна, сама довольная тем, что могла сказать про трудовую книжку, и добавила: — Мы в магазине чтим Трудовые книжки. Знаете, почему? — и, сделав лицо серьезным и торжественным, ответила на свой вопрос: — Первым делом, для того, чтобы человек не чувствовал в своей жизни разрыва между прошлым, настоящим и будущим.
— Но ведь прошлое у нас было советское, — неожиданно и для себя вставил Петр и почувствовал в себе вдруг поднявшуюся гордость за свое советское прошлое, не только за свое советское трудовое прошлое, а вообще за советское прошлое.
— Вот именно — советское прошлое! От него, советского человека, ничто не должно отрывать, а Трудовая книжка как раз эту связь и протягивает по всей жизни трудящегося. Потому, второе, — Трудовая книжка удостоверяет, каким образом человек ведет свою жизнь в новом, буржуазном, времени, кто он, представший перед нами гражданин, — живущий своим трудом, или — живоглот? Кроме того, эта наша трудовая книжка — все же социально-правовой документ и наставляет нас, куда трудовому человеку следует вести свое дело, — она улыбнулась тихой, мягкой улыбкой, а глаза ее наполнились ярким, радостным блеском. Она решительно выпрямилась и добавила:
— Сейчас мы боремся за право на труд, хотя бы на простой, кормящий труд, а о том труде, какой у нас был в Советской стране, мы уже и не думаем. А ведь в то время как ни в одной стране мира, как ни в какое другое время, все наше человеческое достоинство и благородство шло от нашего труда, потому что в Советской стране труд был советским, то есть благородным, государственным, не будничным, а творческим и героическим, строился и производился нами на общенародное дело. Вот что мы утратили, а вернее, у нас отобрали вместе с правом на труд — благородство труда. Есть за что побороться, Петр Агеевич? — она легко поднялась и прошлась по кабинету, что вообще-то делала редко, видно, она была взволнована.
Петр смотрел на нее вопрошающим взглядом, стараясь угадать, какой она человек, какие мысли и чувства руководят ее высказываниями и всем ли высказывает свои такие мысли или только ему? Если это так, то какого она мнения о нем? Галина Сидоровна остановилась против него и открыто, доверительно улыбнулась и снова заговорила так, что Петр понял, что она ему доверяет:
— Нынче и Трудовую книжку государство поставило ни во что, вроде того, что этот документ при частной собственности на средства производства потерял государственное значение, и человек как работник частного производства со своим трудом, тоже как будто частным, тоже потерял государственное значение. В таком случае, почему государство должно выплачивать ему государственную пенсию? Помните, поначалу демократы, провозглашая капитализм вместо социализма, убеждали нас, что капиталисты своим капиталом будут обогащать государство и сытно кормить своих рабочих, потому они, капиталисты, имеют первостепенное государственное значение, а рабочие их заводов и промыслов — не государственно-значимые люди. Стало быть, таким рабочим не положено государственное обеспечение, пусть себе на старость сами делают накопления из своего заработка. Значит, и трудовой стаж твой государству не надобен, а только тебе самому для длительных пенсионных накоплений, работай до упаду, если не выставят с работы, что мало вероятно, господин рабочий. А если заведешь трудовую книжку, она не будет государственным документом, и государству ее не предъявляй. Но такой порядок работает опять-таки на капиталиста трижды — первое, это позволяет ему с твоего безропотного согласия эксплуатировать тебя под самую завязку, второе, коль ты будешь держаться за работу для своей будущей пенсии, он будет без страха манипулировать твоей зарплатой по своему усмотрению, с выгодой для себя, конечно, и третье, он освобождается от отчислений в пенсионный фонд вместе со своим буржуазным государством. Правда, этот порядок пока еще не оформлен Законом, но, по всему видно, к тому идет. Ведь не зря телевидение и радио вместе с газетами запугивают всех постарением населения до того, что некому будет работать на пенсионеров… Но мы у себя Трудовую книжку с почета и значения не снимем до победного конца, когда вернем ей государственное значение и право, — она не дала Петру возможности ни ответить, ни спросить, а быстро шагнула за стол и взялась за телефон, стала набирать номер и сказала:
— Здравствуй, Михаил Александрович!.. Нет, о деле я: у тебя на школьном дворе гараж свободен?.. А освободить трудно?.. Да вот машиной обзавелась… Подарили мои работники, вернее, один у нас завелся такой богач. Приходи, увидишь и даже прокатишься, — говорила она весело, шутливо и потом с близкой доброжелательностью пояснила Петру:
— Это мой муж Михаил Александрович Краснов, директор школы, у него в школе есть производственная мастерская, а при ней гаражный бокс для грузовой машины. Там и поставим нашу лайбу на некоторое время, пока разбогатеем, — надежное место с точки зрения охраны. Вообще-то у нас есть наш товарный склад, там можно поставить и машину, но будет далеко за ней ездить, это на окраине города, где были торговые базы, мы купили их, а такая технологическая машина должна быть постоянно под руками.
Все это удовлетворило Петра, как нельзя лучше, и он предложил дальше:
— Теперь уж надо машину зарегистрировать в автоинспекции, получить техпаспорт, номер. С этим делом, видно, будет канитель.
— Да?.. Я как-то о регистрации не подумала… Но канители надо избежать, — и, не откладывая, опять взялась за телефон, полистала свою записную книжечку и набрала номер, и Петр стал свидетелем такого разговора:
— Это ГАИ? А капитана Глушенкова можно?.. Знакомая… хорошая знакомая. — Здравствуй, Роберт Борисович, Краснова Галина Сидоровна побеспокоила, да, бывшая соседка… — и дальше пошли любезные расспросы о жизни, о жене, детях, об успехах по службе, о происшествиях и автоавариях на дорогах, угонах машин, сочувствие по случаям трудностей и опасностей в работе гаишников, потом в некотором похвальном тоне: — Читала о твоем героическом поступке при задержании бандитов, поздравляю тебя. Хотя не знаю, можно ли поздравлять со встречей с опасностью?.. С победой можно… Поздравляю, стало быть, с победой, желаю таких же успехов в дальнейшем… Ну, и ты меня поздравь с приобретением автомашины… Нет, грузовой для магазина. Не новая, но восстановленная, как новая… Да, документы передачи есть… А нельзя, чтобы посмотреть ее на месте… обязательно в инспекцию? Хорошо, завтра утром, чтобы без ожиданий, будешь на месте? Договорились… — и пояснила Петру: — Знакомый парень, когда-то жили по соседству на одной площадке, до сих пор на ты, — и дала поручение Крепаковой Зое Митрофановне, товароведу: — Завтра поедем регистрировать машину, приготовь пакетик, чтобы, как говорит Петр Агеевич, меньше канители было.
— Понятно, — сказала Зоя Сергеевна. — Сколько?
— Да не лимон, конечно, а простой пакет угощений для мужика с подчиненным, две бутылки и хорошую закусь, поувесистей, на вес ведь будут определять, но и не очень, чтобы в глаза не бросалось и по весу и по наглядности, придется с пакетом оставлять.
— Хорошо, Галина Сидоровна, я поняла; попривлекательнее и подешевле, можно идти?
Заметив на лице Петра выражение недоумения и даже тень протеста, Галина Сидоровна, как бы поясняя и извиняясь, сказала:
— Понимаете, Петр Агеевич, какое дело… Словом, вы заметили, наверно, что я разговаривала с инспектором весело, немного наигранно и льстиво и, конечно, неискренно, но сознательно, а в душе у меня в это же время бушевал протест и злость кипела, проклятие вопило, короче, во всем моем существе велась борьба, но я, чувствуя это состояние протеста, сдаюсь все же под напором обстоятельств, — она отвернулась, чтобы, очевидно, преодолеть свое негодование, привести себя в душевное равновесие и скрыть от Петра Агеевича свое неумение играть роль артистки до конца, но затем, встряхнув головой, слегка надорванным голосом проговорила далее:
— Я до дрожи в сердце противница всяких подарочных подношений, благодарностей, взяток, другого рода презентов людям, несущим службу, считаю все это аморальным, но дело в том, что такую жизнь нам навязали, такой введен порядок взаимных связей при решении самых простых, повседневных деловых вопросов, такой образ мышления внедрен, что по-другому нельзя, это стало стандартом понятий и убеждений при совершении коммерческих и даже государственных сделок. Такова ядовитая окраска буржуазно-либеральной демократии, которую нам прививают насильственным образом. Вот так знамя буржуазной демократии превратилось в отвратительный жупел, под сенью которого утвердился порядок вымогательства презентов, взяток, благодарностей, даже обещаний не поддерживать коммунистов, все это объединяется общим знаменателем — коррупцией, а в философско-психологическом понимании — коррозией нравственно-морального здоровья общества… Так что не осуждайте меня, Петр Агеевич, — в таком обществе мы теперь живем, а для его изменения нам нужна борьба, а пока… — она горько улыбнулась, пошевелила своими округлыми плечами, словно освобождаясь от лежавшей на них тяжести, помолчала, разглядывая свои бумаги на столе.
Петр слушал директрису, вникал в ее слова, понимал ее и как-то уже по-дружески близко сочувствовал ей, но по своей натуре, по своему еще удержавшемуся рабочему характеру не мог принять ни нынешнего строя жизни, ни ее демократических порядков, поставивших честных рабочих людей в унизительное положение, когда даже ради общего, полезного и необходимого дела надо думать об обязательной подарочной благодарности за то, что кто-то должен исполнить свой служебный долг и дать формальную санкцию или поставить маркировочное клеймо на встроенность в общий производственный процесс. Вот так капиталистическое общество превращает своих членов в промаркированных клеймом взяточничества.
Разом с этим Петр чувствовал к Галине Сидоровне благодарность за ее доверие к нему, за то, что она в чем-то открылась перед ним, и ответил:
— Как я вас могу осуждать, Галина Сидоровна? Ведь вы же для общей нашей пользы… Я с трудом, правда, начинаю понимать своим рабочим рассудком, что мы сами получили такое государство, у которого надо все или вырывать силой или выкупать. А кто представляет это государство — или президент, или инспектор — это детали.
Директриса весело и громко расхохоталась. В это время в дверь с наружи постучали, и тотчас дверь открылась, в ней встал мужчина лет сорока, довольно плотный, ладно, по-спортивному сложенный, с седеющей головой, с добродушным, слегка скуластым лицом, с улыбчивыми карими глазами. Он открыл для себя дверь, не дожидаясь разрешения, и сказал:
— Здравствуйте, я без позволения вошел, кажется, в неподходящий момент, но я по приглашению.
Галина Сидоровна только выпрямилась за столом и произнесла, продолжая смеяться:
— Как раз в самый подходящий момент, Михаил Александрович… Это мой муж, а это — Петр Агеевич, наш шофер, будьте знакомы.
— Здравствуйте, Петр Агеевич, очень приятно познакомиться, — подал руку Михаил Александрович, всматриваясь в лицо Петра и пожимая его руку. — Постойте, постойте! Мне весьма знакомо ваше лицо, да вы Золотарев Петр! Знатный мастер заводской! Но почему — шофер в магазине? Ах да, понимаю, понимаю: сокращен по сокращению… — он сел рядом, смотрел на Петра прямо, весело, в упор. — За что митинговали, товарищи рабочие, то и получили, — демократия без коммунистов есть, а прав на труд нет.
Галина Сидоровна рассказала, о чем у них только что шел разговор, и пересказала слова Петра о нынешнем государстве Российском, при этом она, держала интонацию с каким-то скрытым намеком. Михаил Александрович повторил слова Петра и тоже весело сказал:
— Правильные слова! И удивительные еще тем, что сказаны рабочим, для которого детали не имеют значения, чтобы это государство скинуть в болото истории, — и вдруг еще раз всмотрелся в Петра и спросил:
— Татьяна Семеновна Золотарева не жена ли вам будет?
— Жена, — поспешно ответил Петр с горделивыми нотками в голосе, угадывая в вопросе Краснова не праздный интерес к Татьяне.
— Я с нею знаком, — сообщил со значением Краснов, — она некоторое время по доброй воле вела факультативный практикум по черчению для наших учащихся… Замечательная женщина, не только прекрасный инженер, но, кажется, врожденный педагог, она тоже без работы?
— Да, она раньше меня сокращена была, — с печалью поведал Петр, — инженеры прежде всех оказались ненужными на заводе.
— Это уж ведомо: когда берутся разрушать, первым делом рушат передовое, прогрессивное, духовно-нравственные крепи, — заметил Краснов.
— Она завтра будет здесь, — сообщила со значительным оттенком в голосе Галина Сидоровна, помня, как они дружески расстались, о чем Михаил Александрович сразу же догадался. — Мы договорились с ней на расписание рекламы. А ты не поможешь нам со своими ребятами по ее чертежам щиты сделать? Ребятам заработок будет. Чем нам кому-то платить, пусть ребята подработают, и практиковать будут на столярном деле.
— С удовольствием ребята возьмутся за такое дело, — подхватил Михаил Александрович. — И с Татьяной Семеновной имею интерес встретиться, в какое время она будет?
Галина Сидоровна подробно рассказала об их с Татьяной Семеновной планах, и Петр с душевным торжеством усадил Михаила Александровича в кабину машины как первого пассажира и повез на школьный двор.
Свет не без добрых людей
В кладовке магазина нашелся подходящий обрезок древесно-стружечной плиты, который как раз сгодился на щит рекламного прейскуранта, и Татьяна Семеновна покрасила его белой эмалью и оставила на просушку в бытовой комнате магазина. Тут ее и нашел директор школы, а директриса магазина вместе с Петром пораньше покатили в автоинспекцию на своей машине.
— Вам муж не сказал о моем желании встретиться с вами? Нет? Возможно, позабыл, возможно, не придал значения… Давайте присядем, впрочем, мы, здесь посторонние люди, выйдем во двор на скамейку, — он мягко взял ее под руку и вывел к скамейке во дворе под кустом сирени, тень от него лежала на стене поблекшим кружевом, иногда она вздрагивала, как легкая занавеска под дыханием ветерка.
— Я хорошо вас помню, Михаил Александрович, по тем случаям, когда вы приводили к нам в КБ учеников, — сказала Татьяна, недоумевая однако, зачем теперь-то она, безработная, понадобилась директору школы во время каникул. — Но после как-то не пришлось встречаться. А муж, наверно, действительно, не придал значения вашим словам.
— Представьте, Татьяна Семеновна, и я вас запомнил по тем занятиям, какие вы увлеченно проводили с нашими ребятами, и по тому интересу, с каким ребята вас слушали, с какой охотой они бежали на ваши занятия, и по тем моим мыслям, какие у меня на ваших занятиях возникали: вот бы такую учительницу заполучить в школу по черчению, или по математике, или по физике, — с воодушевлением проговорил директор школы, он говорил искренне и для Татьяны и для себя, и эта искренность радовала его, он был рад встрече с запомнившемся приятным человеком, от которого веяло обаянием.
— Учительница? Я? — удивилась Татьяна. — Инженер — учительница?
— Чему вы удивляетесь? Я двадцать лет директорствую в школе и хорошего учителя узнаю по походке, — засмеялся Михаил Александрович. — Вы — прекрасный педагог и воспитатель, но не знаете в себе этих способностей, поверьте мне, педагогу с двадцатипятилетним стажем, кандидату педагогических наук.
— Допустим, что со мной так, но в школе работают специалисты с педагогическим образованием, — усомнилась Татьяна.
— Верно, в школу приходят люди с педагогическим образованием, но не все с педагогическими способностями, согласитесь. Я вас уговариваю не потому, что вы без работы, а потому что вы не знаете своих дарований педагога и с ними пребываете, в безработных, — она от слова дарований улыбчиво и с недоверием посмотрела на директора, а он в ответ горячо воскликнул: — Да-да, не удивляйтесь тому, о чем я говорю!
— В мыслях никогда не готовила себя к такой работе — быть учительницей, из меня получился неплохой увлеченный конструктор, — задумчиво и несколько растерянно произнесла Татьяна.
— А вам разве не известны случаи, когда человек долгое время не знает не только о своих способностях, но и о призвании?
Татьяна не ответила на вопрос директора, который только и занимался тем, что помогал своим ученикам выявлять свои способности, а то и дарования открывать, она помолчала, потом откликнулась:
— В городе, наверно, не мало найдется учителей, нуждающихся в месте, если оно у вас в школе есть.
— Не знаю, учетом таким не занимался. Сейчас я веду речь о конкретном педагоге от природы, а не от Бога, как нынче принято выделять людей, как будто Бог более гениален, чем природа. А что касается места, так оно в школе как раз освободилось — ушел в коммерцию учитель черчения, не плохой учитель черчения, у нас ведь школа с инженерным направлением, но потянула коммерция парня лимонами, говоря жаргоном коммерсантов. А с другой стороны, я его понимаю: мужчине, молодому, здоровому сидеть на пятьсот рублей не личит, как говаривала моя мамаша. Или вас уже приворожила Галина Сидоровна?
— Нет, не приворожила, да, кажется, и привораживать не станет, хотя мы, наверняка, подружимся. Временно я взялась сделать витринную рекламу, есть у меня некоторые наклонности к дизайну… Что не попробуешь при безработице.
Он замолчал, несколько раз взглянул на Татьяну сбоку, то ли обдумывал что-то, то ли ждал вопроса от нее, достал ветку сирени, помахал у лица. Ей показалось, что молчание становилось неловким, и она спросила:
— А что, учителей нынче вы сами подбираете, без согласования с роно?
— Этот вопрос решается обоюдно, совместно — роно и дирекция школы, чаще по инициативе школы. Но это не значит, что таким путем повышается качество учительских кадров или развивается демократия в жизни школы, скорее наоборот, — заметил Михаил Александрович, внезапно оживился и заговорил горячо и настойчиво. — Так давайте оговорим вопрос вашей работы в школе. Получая место работы учительницы, вы приобретаете почти стопроцентную гарантию от безработицы. Это первый для вас выигрыш. Зарплата относительно невысокая, но более или менее стабильная, а выплачивать… Но должно же когда-нибудь отрегулироваться это положение, — говоря так, Михаил Александрович внимательно наблюдал за лицом и глазами Татьяны, по их меняющемуся выражению он определял силу своих слов и направление ее мыслей. Он видел, что Татьяна Семеновна уже согласна на его предложение, но что-то ее еще удерживало, и он понимал, что, это что-то было от принципа ее высокой нравственности и порядочности.
Разглядев, какие мысли и чувства владеют Татьяной Семеновной, Михаил Александрович старался придать своим словам еще больше убедительности, он заговорил о том, что учитель все же больше других социально-профессиональных групп людей защищен и государством и от государства, имеет некоторые поощрительные льготы, которые при нормальной жизни будут приобретать все больший вес.
— И еще один важный аспект, — вздохнув, сказал Михаил Александрович как бы в заключение. — Несмотря на прямое и косвенное оскорбление и унижение школы как государственного института и учителя как его подвижника со стороны нынешних либерал-реформаторских властей, общественно-моральный авторитет учителя остается высоким и непререкаемым, а школа находится под крепостной защитой общественности. Между прочим, это есть замечательная традиция России и русских людей — оберегать школу, помогать ей, как гаранту своего будущего. И то, — как еще повлиять на свое будущее в условиях, когда оно прожигается сегодняшним режимом? — он пообдувал лицо веточкой сирени, потом добавил: — Наконец, со школой связан сегодня и впредь будет связан один важнейший общественного значения вопрос. Буржуазно-реформаторские власти гнетут школу политически, душат идеологически, однако школа остается, и будет оставаться дальше зерном, которое хранит в себе зародыш социализма, как бы ни стремились буржуазные власти обесплодить его. Нам с вами, Татьяна Семеновна, это тоже надо иметь в виду. Или я ошибаюсь? — задал он вопрос как будто сам себе и взглядом ушел в себя, а на губах была лукавая улыбка.
Татьяна Семеновна, однако, поняла, кому задавался этот вопрос и почему он задавался, и что он должен был прояснить для Михаила Александровича, она тоже поняла и поспешно ответила:
— Нет, вы не ошибаетесь, Михаил Александрович, — и живо, энергично подтвердила: — Не ошибаетесь… Хорошо, я согласна с вашим предложением, только вы должны мне помочь в оформлении поступления на работу и дальше помогать в процессе работы.
— Вот и превосходно, вот и чудесно! — с искренней радостью воскликнул Михаил Александрович. — А свои рекламные рисунки в магазине вы дорисуете, и дальше будете рисовать в порядке подработки. Что касается помощи, так недостатка в ней не будет, это я вам гарантирую. А начнем вот с чего. По моим подсчетам, и не только моим, ваш бывший завод может начать собирать своих бывших инженеров не раньше, как через десять-пятнадцать лет. Из этого выходит, что возврата на завод у вас практически не произойдет, край, в течение этого времени. Значит, вам надо менять профессию, в том числе по образованию. С учетом ваших способностей и склонностей стоит приобретать специальность педагога, что не представит трудностей, если поступите на физико-математический факультет заочного отделения пединститута Согласны?
— При вашей поддержке — согласна, — и улыбнулась растерянной улыбкой. — Удивительно, как раньше не пришла мне в голову такая мысль?
— Это вот как раз тот случай не уметь оценить своих прирожденных способностей… Ну, если дело делать, то не будем терять время. На улице стоит моя машина, поедемте за вашими документами для пединститута, а рекламу свою отложите на день-два.
Татьяна только вечером сказала мужу, куда привлек ее Михаил Александрович, муж Галины Сидоровны, и какая открылась перспектива для нее иметь постоянную работу. Петр очень обрадовался тому, что Татьяна будет иметь не только постоянную, но и важную, почетную работу и лишь спросил:
— А ты справишься, Танюша? Ведь это так ответственно — учить детей.
— Справлюсь, Петя, я справлюсь!
— В таком разе поздравляю тебя, — он крепко ее обнял и расцеловал в щеки. — Считай, что наши мытарства без работы закончились.
— Детям об этом скажем, когда я получу на руки приказ, — как ты? — предложила Татьяна.
Петр согласился и с улыбкой произнес:
— Вот как Красновы стали нашими крестными. Вот уж, действительно, мир не без добрых людей.
— Они еще и бескорыстные люди, — добавила Татьяна, достала угол скатерти на столе (они сидели на диване в зале), и стала зачем-то теребить скатерть. — С ними надо подружиться, а в дружбе можно исподволь и отблагодарить.
Петр некоторое время помолчал, затем с решительностью сказал:
— Самая лучшая наша благодарность им будет, ежели мы будем вместе с ними, Танюша, а они, я подозреваю, — оба коммунисты.
Татьяна порывисто охватила мужа за шею:
— Петенька, мы ведь с тобой этот вопрос уже обсудили окончательно…
В эту ночь сон в квартире Золотаревых был наполнен таким миром, покоем и таким счастьем, каких не было в этой квартире с дореформенных времен.
Дальше события в семье Золотаревых пошли спокойной доброй чередой. Петр уверенно, даже увлеченно, хотя и перегружено, работал шофером, а потом к этой должности его прибавилось второе слово — экспедитор. Татьяна поступила заочницей в пединститут, официально по приказу назначена учительницей школы номер сорок и на трудовом юбилее старой учительницы вдохновенно поиграла на пианино и с достоинством вошла в коллектив школы.
Раненая душа
Как-то, когда Петр приехал из очередного рейса и разгрузил привезенные продукты, кладовщица послала его в кабинет к директрисе. Галина Сидоровна внимательно, как всегда выслушала его доклад о поездке, наклоном головы дала знак, что она довольна. Осведомилась, где осталась товаровед Зоя Крепакова, которая ездила с ним сделать заказ на будущее, потом сказала:
— Сегодня поездок у вас не предвидится, пусть пока машина постоит во дворе, а вас, Петр Агеевич, попрошу сходить навестить жену Левашова Николая Михеевича, — и сама перед ним смутилась, виновато улыбнулась, подошла из-за стола к нему и, глядя в глаза, добавила: — За будничной суматохой мы часто забываем о нашей простой человеческой обязанности — помнить о беде ближних.
Она больше ничего не сказала ни ему, ни сама себе, повернулась, шагнула к крайнему стулу, за которым стояла кошелка, наполненная кульками и пакетами, и, будто от смущения, стала суетливо раскладывать их по другим стульям. Петр смотрел на эти пакеты и с чувством стыда думал: А я ни разу не вспомнил о Левашове и о том, что делается в его семье, не подумал. А ведь это я должен был в первую очередь навестить его жену. Дуб! Не хватило соображения и чувства человеческой благодарности. И хотя бы узнать, где он, как и что у него получается с поиском сына. Почему же я такой бесчувственный оказался, что со мной случилось? Ведь я не был таким! Неужели эта проклятая жизнь наша меня извратила?
Галина Сидоровна показывала ему каждый пакет, укладывала их снова в кошелку и говорила:
— Все я вам показываю, чтобы вы там не растерялись при передаче жене Левашова. Ее зовут Людмила Георгиевна, — и, подняв голову, повторила с улыбкой: — Людмила Георгиевна, очень милая женщина, но гордая, вы это имейте в виду, чтобы как-нибудь не обидеть ее раненую душу, некоторые люди в ее положении болезненно самолюбивы.
Петр слушал Галину Сидоровну, ощущая в глазах страшное жжение от чувства стыда. Он отворачивал от директрисы лицо, пряча глаза, и говорил:
— Все понял, все понял, — взял из рук директрисы бумажечку, где она написала адрес, поднял кошелку и торопливо, чтобы не утерять боль совести, широкими шагами вышел во двор.
На улице он приостановился, прочел адрес, прикинул, в какую сторону ему направляться, вычислил троллейбусные остановки и решил пройти пешком, надеясь за это время привести в равновесие свое душевное состояние.
Он оглядывался на проходивших мимо него пешеходов: не замечают ли на его лице печати стыда, так глубоко и больно поразившего его сердце.
Он медленно пошел по тротуару, с осторожностью неся кошелку и предусмотрительно обходя встречных людей: он будто опасался запачкать людей тем нехорошим, противным его природному существу, что как-то незаметно, помимо его воли поселилось в нем и отравило его холодным равнодушием, сделало безразличным и неблагодарным к другим людям, даже к тем, которых он хорошо знал и был им чем-то обязан, как, например, к Левашову.
Несколько минут Петр как бы со стороны рассматривал себя, с усилием пытаясь разобраться в своем моральном извращении, которое оказалось настолько сильным и враждебным, что перевернуло его душу. Он ставил себе вопросы: как, когда, в силу чего произошло такое глубокое извращение его натуры, что он и сам не заметил того, как разум и сердце его оказались неспособными прислушаться к таким внутренним душевным переменам в нем?
В своем прошлом с его атмосферой (а это было советское время и советская атмосфера) он не знал за собой такого отвратительного свойства. Не знал потому, что не надо было по-эгоистически, по-индивидуалистически думать о себе. Эти отвратительные чувства не липли к нему, они не носились в советском воздухе, не толклись перед лицом по комариному, не зудели над ухом, их относило в сторону от него свежим ветром социалистической морали.
Обратив свой внутренний взор назад, в прошлое своей жизни, своего бывшего морального облика, он увидел там совершенно иного человека, нежели он был сейчас. Тот, прошлый человек умел жить с товарищами по работе, с соседями и вообще с людьми по какому-то особенному порядку жизни — сообща, по долгу и чести. Тот, прежний, человек, угадывая в людях потребность в посторонней поддержке и без всякой оглядки, шел на помощь, не требуя никакой ответной благодарности. В жизни того человека было много товарищей и друзей, близких и дальних знакомых, вернее так, — по своему нравственному строю, он был товарищ и друг всем, даже случайным попутчикам в троллейбусе. Тот знатный заводской слесарь был открытым и доступным носителем рабочей дружбы и солидарности, бескорыстного сотрудничества и всяческого содействия успеху, всегда был готов протянуть крепкую руку товарищества и разделить свои знания и трудовые навыки. Горящая внутри общинностью и артельностью жизни и труда щедрость не имела предела во всем.
И вот сегодня, придумав ему поручение посетить жену Левашова, Галина Сидоровна, словно обрызгала его свежей родниковой струей воды, он жадно хлебнул живительной влаги и вскинулся своим задремавшим сознанием и чувством долга перед по-товарищески отозвавшимся к нему человеком. В нем вдруг произошло какое-то большое человеческое просветление, оживление чего-то давнего, что жило в нем раньше и что, выходит, сама жизнь еще берегла в нем.
Он подходил к дому Левашова с такой душевной легкостью, будто у него появились крылья для высокого нравственного подъема. На лестничной площадке он с бодростью нажал кнопку звонка и в это время позади услышал слабый женский голос:
— Вы к кому звоните?
Он поспешно оглянулся — перед ним стояла седая, но еще нестарая женщина среднего роста, с синими блеклыми глазами на исхудалом, но удивительно сохранившем доброжелательную симпатию лице.
— К Левашовым звоню… я не ошибся? — с некоторым смущением и суетливостью со своей кошелкой отвечал Петр, чем подал женщине знак своего доброго намерения.
— Я как раз хозяйка этой квартиры, что вы хотите? — все еще с отчужденной настороженностью спросила женщина.
Петр обрадовался такому сообщению и запросто происшедшей встрече, живо сказал:
— Значит, вы есть Людмила Георгиевна? А я — Золотарев Петр Агеевич, заместивший Николая Михеевича на время его отпуска, пришел к вам от работников магазина и от самой Галины Сидоровны, директрисы магазина.
Пока он говорил, Людмила Георгиевна отмыкала дверь, толкнула ее и доверчивым жестом пригласила Петра в квартиру.
Они переступили порог и оказались в весьма просторной, непривычной для Петра прихожей с живописной картиной, с которой охотники своими иронически оживленными лицами приглашали к участию в веселой беседе. Картина была как бы знаком радушного гостеприимства хозяев, но Петр постеснялся задерживать взгляд на картине и вообще — на обследовании квартиры, хотя она заслуживала того своей, казалось, доисторической планировкой в сравнении с нынешними квартирами, своей просторностью, высотой потолков, ощущением легкого уюта и дыхания.
— Проходите, Петр Агеевич, — любезно пригласила Людмила Георгиевна, указывая на одну из трех дверей, ведущих в комнаты.
— Спасибо, Людмила Георгиевна, но сперва распорядитесь, пожалуйста, содержимым вот этой кошелочки, — подал Петр кошелку, которую держал в руке. — Это вам от всего коллектива магазина.
Людмила Георгиевна выразительно посмотрела на Петра, молча взяла кошелку из его руки и молча пошла на кухню, через пару минут вернулась с опустошенной кошелкой и, возвращая ее, признательно-благодарными, повлажневшими глазами глядя на Петра, тихим, напряженным, чтоб не расплакаться, голосом произнесла:
— Большое, большое спасибо всем вашим работникам. А Галина Сидоровна — золотой человек, как мать родная… Зайдите, посидите несколько минуток, — и через высокую дверь провела Петра в большую комнату, очевидно, служившую залом, с тахтой под ковром, двумя простыми креслами и со столом посреди под кружевной скатертью. На столе — узкая вазочка со стебельками тронутых увяданием белых нарцисс.
Уют комнаты напоминал что-то отдаленное народно-простое, но близкое и трогательное. И две картины на противоположных стенах, передававших тишину широкого ржаного поля и солнечной поляны на краю могучего соснового бора, тоже были из того далекого, родного сердцу мира, который чьей-то злой волей был так грубо отодвинут от нынешней жизни людей со своим мирным простором, ярким солнцем, пронзительным голубым небом с подзолоченными облаками, с красочно расцвеченными лесными полянами под бронзово-светящимися колоннами вековых сосен.
Непривычный теплый, слегка затененный тюлевыми занавесями уют комнаты так подействовал на Петра, что он невольно пристально взглянул на лицо Людмилы Георгиевны, словно желая найти связь между этим необычным комнатным уютом и ее душою. А то, что теплота домашнего уюта создается теплотой женской души, об этом редко задумываются даже гости этого дома: так это стало высокой нравственной нормой русского образа жизни.
Пришла беда — растворяй ворота
Вкрадчиво вглядевшись в лицо Людмилы Георгиевны, Петр заметил, что по ее исхудалому с обострившимися скулами лицу были густо рассыпаны веснушки, а под глазами, где веснушки собирались особенно густо, резко обозначились темные круги, и было понятно, что эти круги легли, чтобы указать на страдания выплаканных глаз, и не надо было что-либо спрашивать, чтобы узнать, какую боль в сердце носила мать по безвести пропавшему сыну.
Петр, глядя на измученное душевными страданиями лицо Людмилы Георгиевны, не мог утаить от нее своей вины в силу ненамеренной забывчивости и, виновато смущаясь, проговорил:
— Собственно говоря, я должен перед вами, Людмила Георгиевна, повиниться за то, что до сегодня не собрался вас навестить, хотя я очень обязан Николаю Минеевичу. По существу, он избавил меня, да, кажется, и жену мою от безработицы и нищенского прозябания, — пока он говорил эту свою трудную речь, он все более чувствовал стыд за свою недогадливость о долге расплачиваться хотя бы благодарением за помощь и все более краснел.
Людмила Георгиевна внимательно слушала, видела его смущение, понимала его и потому так возразила:
— Вам, Петр Агеевич, не за что виниться передо мной, спасибо вам, что подменили мужа, а ваша безработность ко времени нам оказалась, — она даже улыбнулась накрашенными губами, но улыбка эта была такая слабая, что по ней Петр отчетливо видел печать боли души, а крашеные губы были для улицы, которой хватало своей боли. Но и через эту свою боль она нашла в себе силы сказать еще:
— Потом, вас так закружила незнакомая для вас работа, что некогда было думать о чем-то другом, а к тому же вы и машиной занялись.
Упоминание о машине обрадовало Петра в том смысле, что он теперь не занимал места Николая Минеевича и исполнял его работу по совместительству, как дополнительную нагрузку, не требуя никакого возмещения. Не скрывая радости, он живо спросил:
— Вы и про машину знаете?
— Ну, как же! Я почти каждый день кого-нибудь из ваших встречаю и разговариваю, а потом, ко мне уже четыре раза заходили девчата вот так же, как вы, с кошелочкой. Галина Сидоровна, спасибо ей, взяла меня на содержание за счет магазина. Правда, Коля оставил мне сколько-то денег, но Галина Сидоровна платы за продукты не берет, Коля начнет снова работать — рассчитается. А я ведь, хоть и состою на работе, но зарплату уже почти год не получаю, как и все. Так, по сотне-две дают за месяц — да это только на хлеб.
— А где и кем вы работаете? — участливо поинтересовался Петр и хотел было добавить, что его жена Татьяна Семеновна уже почти два года безработная и не может найти работу, и что и он до сих пор жил без перспективы найти работу, а на руках двое детей, но воздержался от такого признания Людмиле Георгиевне, вспомнив о ее материнском горе, которое никаким сравнением не облегчить. А боль души, что выступила серыми полукружьями под ее глазами, так и вовсе не залечить. И вообще, присоединение к одному горю другого разве может облегчить хоть одно из них? Горе — останется горем, если рядом с ним станет другое такое же.
— В нашей заводской больнице числюсь на работе, — печально улыбнулась одними губами, а глаза, подернутые непреходящей грустью, оставались неподвижными. — Больница наша, видать, заводу чистой нахабой стала. Половина персонала уже уволена, кто по сокращению, а кто сам, а оставшиеся врачи и сестринский персонал в таком подвешенном состоянии, что и не понять, то ли ты на работе, то ли нет, а последние дни и вовсе заговорили о закрытии больницы… Да вот наши врачи письмо написали в городскую газету о положении в больнице. Не читали? Покажу, я ее из больницы принесла, — она поднялась, принесла газету, дала ее Петру. Петр нашел письмо, прочитал его, вспомнил разговор с главврачом на заседании у Полехина и подумал, что письмо в газету есть начало открытой борьбы народа за спасение больницы, за свое право на жизнь. Газета, значит, поддержала крик работников больницы, да вот рядом и ее обращение с просьбой прислать отклики на письмо работников больницы. Петр вернул газету и с некоторой тайной гордостью сказал:
— Я был свидетелем, когда ваш главный врач обращался в партбюро и просил помощи в защите больницы.
— Спасибо, хоть есть к кому обратиться за помощью и поддержкой. Вчера в больнице побывал от партбюро Костырин Андрей Федорович и принес кипу бланков с обращением собрать подписи людей в защиту больницы от закрытия. Потом с этими подписями пойдут к директору завода, а нет — к городскому и областному начальству. Вот я уже сегодня походила и больше сотни подписей собрала. Люди даже довольны такой придумкой, а кое-кто и свою помощь предлагает в сборе подписей. Я раздала сотни две листов.
Затем она рассказала, как мечутся все работники больницы от слухов, а теперь и признаков ликвидации больницы, так как заводское начальство не дает никаких денег, отчего ни оперировать, ни лечить, ни кормить больных нечем. А больные идут и идут, плачут, стонут, мучаются. И медработники вместе с ними мучаются душой, и все в них соединилось в одно: страх за себя, за безработность и безысходность, страх за больных, которые умирают на глазах без медпомощи. А заводские хозяева, будто специально избрали способ умерщвлять рабочих. Вот работники больницы и хватаются за малейшие предложения по спасению больницы, значит, и больных людей. Все побежали собирать подписи. Так она, старшая медсестра, разве может остаться в стороне от такого важнейшего дела?
То, что рассказала о себе Людмила Георгиевна, удивило и обрадовало Петра тем, что работники больницы дружно, коллективно поднялись на общее дело, хотя оно и было связано с самозащитой. Он взглянул внимательно в лицо Людмилы Георгиевны, хотел, было как-то поддержать ее участие в таком общем деле, но встретил столь глубоко печальные глаза, что оробел перед ее душевной болью и только сказал:
— У вас еще есть бланки списков? Я бы мог помочь вам собрать подписи. Или чем-нибудь еще помочь вам — вы скажите.
— Спасибо, Петр Агеевич, нынче мне ничего не надо… Спасибо, девчата магазина не оставляют меня одну в моем горе… Мне бы только весточку получить хоть какую-ничто, — что же случилось с моим сыном? — и спазмы рыданий прорвались сквозь все ее усилия, и глаза ее тотчас потухли за навернувшимися слезами. Слезы крупными каплями покатились по ее впалым щекам.
Петр, глядя на Людмилу Георгиевну, вдруг почувствовал болезненный укол в своем сердце и жар в глазах, но сумел сдержаться и, чтобы не выдать себя дрожью голоса, полушепотом спросил:
— А что, Николай Минеевич какие-либо вести подает о себе, где он сейчас?
Людмила Георгиевна стерла произвольно катившиеся слезы, минуту помолчала, опустив голову, затем сказала потухшим голосом:
— Коля знает мое состояние душевное, поэтому он сообщает мне постоянно о себе, три дня назад вот звонил по телефону. В Чечне он сейчас ищет или рыщет, туда его привели следы сына, — она еще раз вытерла все катившиеся слезы, а серые полукружья под глазами еще более потускнели, как захмаренное небо в ненастный день, но она собрала силы и подняла седую голову. — Он не сам поехал в розыски, с ним поехал зять. Дочка наша замужем за бывшим военным. Когда-то одноклассниками были, видно, еще тогда полюбили друг друга и поженились. Он окончил военное училище, служил под Москвой. Все было хорошо, все шло счастливо, но вот попал под сокращение, его часть закрыли, видно, не нужна охрана Москве. Зять первое время пожил под Москвой, устроился на работу в какую-то охранную службу, с этим перебрались в Москву, получает хорошую зарплату, не утратил свои старые знакомства по военной службе, друзья помогают. Друг по военной службе взялся помогать Коле искать нашего сына, по его следу приехали в Чечню.
— А сын, оказывается, туда был назначен на войну. Война-то уже год как замирилась, а сына нашего так след и пропал. Последний раз муж звонил из Чечни, сказал, что на помощь к ним приехал друг зятя, чеченец, который взялся помогать искать, может, могила отыщется сына.
Людмила Георгиевна рассказывала тихим голосом, не поднимая головы. Но Петр видел, как лицо ее все больше морщилось, собираясь в кулачок, и глубоко понимал, что женщина, до предела изнуренная материнскими думами и чувствами по безвестно пропавшему в своей стране по злой воле президента, уже не в силах сдерживаться от слез, и что слезы, безудержно льющиеся из обесцветившихся глаз, стали единственной защитной силой для ее изболевшегося сердца.
Петр почувствовал, как болезненно защемило его сердце от жалости к этой беспомощной, убитой тяжелейшим несчастьем женщине, и что самое горькое для него было то, что он сознавал, что был бессилен чем-нибудь помочь ей. У него возникло желание взять ее за руку и увести куда-то от ее горя. Но куда? Где можно найти такой защитный уголок в стране, сплошь затопленной народным лихолетьем? Он лишь горько поморщился и сочувственно покачал головой.
— Я понимаю, что мужу с ребятами там нелегко, что они тоже извелись и от трудностей и от опасности среди чеченцев. Все мне кажется, что сын мой их ждет, что просит меня: Мама, помоги мне, я жив, вызволи меня. Когда муж звонил мне, так и хотелось ему об этом крикнуть. Но не могу этого сделать, знаю, сознаю, что у него тоже душа терзается.
У нее по щекам уже не катились, а струились слезы, она не пыталась их остановить и даже не вытирала. Она была сейчас в том состоянии, когда ей для облегчения сердца хотелось выговориться, благо, подвернулся слушатель, понимавший ее, и молча, сочувственно, внимал ее рассказу. Людмила Георгиевна приподняла заплаканное лицо и даже чуть тронула губы свои движением, похожим на улыбку, но глаза ее оставались в сумраке серых, мокрых полукружьев. Она доверчиво продолжала:
— Днем я стараюсь как-то отвлечься от своих мыслей и переживаний, то в больницу пройду помочь чем-то, а помощь моя в замирающей больнице состоит только в том, что послушаю об угрозе закрытия и погорюю сообща; то знакомого кого встречу и поговорю и, хотя разговоры одни и те же — невеселые, все об общем горе народном, но все же — развлечение; то в магазин ваш зайду, здесь уж душой немного отойдешь: будто на прежнее наше, на советское, посмотришь, и что-то отрадное в душе шевельнется — а может, люди опамятуются и вернут свое, прежнее, которое, действительно светлое было. Да и вернусь домой словно с облегчением. Но ближе к вечеру начинаю бояться ночного одиночества, и эта большая квартира начинает страшить…
— Квартира эта нам от родителей Колиных досталась, о сталинских временах напоминает, когда даже после войны строили с расчетом на будущую жизнь трудовых людей. Колин отец был первым строителем на восстановлении завода и жилья после освобождения города и получил эту квартиру на большую семью… В то сталинское время такая квартира, конечно, тоже радость людям была: и квартира просторная, а квартплата — мизерная. А нынче эта квартира — полный семейный финансовый разор, на квартплату и коммунальные услуги вся моя зарплата уходит.
— Говорят, что это пока только половина стоимости, — добавил Петр, — Сделают увеличение еще на столько.
— Вот видите, — как жить? Тут не пороскошествуешь при теперешней моей сестринской зарплате. Волей-неволей в хрущевку полезешь. Да, так вот, житейская давняя радость для меня превращается по ночам в ужасную душевную тяжесть. Только приложу голову, только смежатся веки, и вот он, Сашенька мой, передо мной, и потекли слезы мои в подушку… Я человек неверующий, но мысли нет-нет, да и обращаются к Господу Богу и попросишь: Господи, если же ты есть на свете, то услышь меня и помоги мне, верни сына моего. И тут же приходят другие мысли: нет никакого Господа, потому что даже утешения нет мне. И вообще, будь какой-то Верховный Спаситель человеческий, разве он мог бы допустить такую беду на православных российских людей, разве Господь может допустить такое бездушие к целому большому народу? Разве он мог наставить несколько каких-то иродов в образе человеческом на такое злое дело, какое они творят для трудовых людей России, святой христианской страны? Разве мог бы он допустить в этой стране, раскинувшегося на полнеба обиталища господнего, такого злого, дурного, необузданного совестью руководителя как Ельцин? Разве мог бы он, Господь наш, будь он на свете, не отвернуть людей российских от дьявола в образе Ельцина? Не нахожу ответов на свои вопросы. Значит, нет никакого Бога — одни вымыслы, фантазии для утешения души страждущих. Но в таком горе, как мое, они, вымыслы, от болезни душевной не становятся утешением и облегчением. Но все равно, уже по народной привычке — обращение к Высшим силам, вот и шепчу по ночам: Господи, если за какие-то прегрешения ты возводишь на людей свой божий гнев, так пощади страждущих и возгневись в ярости громовой, и обрати весь свой обжигающий гнев на этого человека, навлекшего на миллионы невинных людей по злой прихоти своей или по уродливой глупости своей всесветное горе и несчастье… Так вот ночные душевные муки свои возводишь в гнев против опостылевшего правителя нашего. А может, в этом и есть божье наставление нам? В возмущении общего гнева на злого бесчеловечного правителя?
Она подняла голову и устремила взгляд на Петра. И он увидел просохшие и чуть просветлевшие глаза ее, устремленные на него с немым вопросом, и он вдруг понял, что только гнев духа человеческого и может дать силу сердцу людскому и поднять его на бунтарское возмущение или еще на большее свершение. Но он еще не думал над тем возмущением, которое где-то вызревало, да и не мог думать, что для его вызревания необходимо объединение разрозненного гнева в единый общенародный гневный порыв, способный взметнуться на самый высокий гребень волны моря народного возмущения. Он чувствовал, что сознание его не освободилось из какого-то старого пленения, что оно еще мечется в поисках способа этого освобождения.
Людмила Георгиевна не стала ждать ответа Петра Агеевича на ее вопросы и саркастически проговорила:
— Но поутру поднимаешься с постели только потому, что жизнь не велит залеживаться на кровати, и возвращаешься все к тому же: к покорному согласию с ходом жизни, к заколдованному терпению, — и пошла с одуревшей головой по привычному кругу, зажимаешь стонущую душу и плетешься неведомо куда… А куда? Все к той же тяжелой ночи со слезами и стонами… Да и то сказать: а что сделаешь?
Ее последний вопрос в понятии Золотарева прозвучал как проклятие терпению народному, как проклятие всему тому согласию и всей той обреченности, на которые трудовые люди по бесовскому безволию своему обрекли себя, заслоняясь от всего и везде безответно звучащим вопросом: а что сделаешь? И чтобы не воспалить себя возмущением перед этой несчастной, убитой материнским горем женщиной, он сказал:
— Чем можно в вашем горе помочь? И как возможно вас утешить? Простите меня за то, что не могу дать вам ответы на эти вопросы. Могу только посоветовать вам собраться с силами и дождаться последних вестей от Николая Минеевича.
— Да, да, я понимаю, — тихо произнесла Людмила Георгиевна. — Спасибо вам всем, магазинным работникам, что не оставили меня одну с моим горем… Это самая большая помощь для меня, — она благодарно посмотрела на Петра Агеевича, и в уголках ее глаз снова задрожали незваные капельки слез. А Петр вновь почувствовал острый укол совести за свою непричастность к той помощи, о которой сказала эта плачущая женщина.
Людмила Георгиевна на некоторое время задумалась, согнутым пальцем протерла уголки глаз и опустила в тяжелом молчании голову. Петр хотел было попросить разрешения распрощаться, даже задвигался на тахте, но, внимательно посмотрев на хозяйку, по ее выражению лица, понял, что Людмила Георгиевна еще не все сказала, что у нее накопилось в мыслях за время болезненного, одинокого переживания. Петр задержался, ожидая нового откровения.
Помолчав, Людмила Георгиевна подняла просохшие глаза на Петра и снова заговорила тихим, ровным голосом, но это не означало для нее изменения гнетущих чувств от безнадежности жизни:
— Вот так вот лягу, на ночь глядя, и пошли мои мысли кругом — и все о сыне: где он, что он, какую мученическую смерть принял и за что, за кого? Очень уж хороший парень у нас был: скромный, порядочный, внимательный и по всей своей жизни — добросовестный, и служить в армию пошел по своей добросовестности и честности. Бывало, говорил: Исполнение своего гражданского, государственного долга начну со службы в армии, отдам первый свой долг народу и государству, как мужчина, как это сделал в свое время отец. Вот такой он был у нас. И мы были согласны с ним, от армии не отговаривали, хотя и можно было, имела я возможности отвратить его от призыва… А теперь вот в своей же стране надо его разыскивать или самого, или могилку его… Вот и думаешь, ночи напролет — какой большой грех перед ним я приняла на свою душу?.. От этого и заливаешься слезами по ночам.
Она печально взглянула на Петра, и большая, безмерная вина сквозила в ее печальных глазах. Петр Агеевич глубоко понимал ее чувство вины перед сыном: ведь, сколько их, сотен, тысяч молодых, здоровых парней как-то отвертываются, уклоняются, откупаются от службы в армии, от так называемой службы государству. Потому что служба без корысти, без оплаты твоей жизни такому государству, какое обманно утвердилось нынче в России, перестала быть делом чести, делом высокого долга для молодых людей: государство не срослось со своим народом, не выросло из его народной толщи, не стало всенародным творением, само по существу отделилось от России и молодых людей лишило и чувства, и высокого понятия Родины.
Петр Агеевич вспомнил, что он, детдомовский воспитанник, в свое время не задумывался над вопросом — служить или не служить в армии? Для него, как и для всех его сверстников, армейская служба была само собою разумеющимся делом жизни, тем более он не задумывался над тем, что кто-то должен был его оплакивать, не только потому, что у него не было матери, но потому, что Советское государство, которому он поступал на службу, не давало ни причин, ни повода к тому, чтобы его надо было почему-либо оплакивать. Напротив, из армии он вернулся более зрелым, возмужавшим, более степенным и — поумневшим. И сразу же встал на свое рабочее место, а государственный завод держал это место для него, пока он отбывал государственный долг в другом месте и по другой обязательной и для завода части.
И вот сейчас Петр сочувственно и понимающе относился к словам Людмилы Георгиевны, не стал разубеждать ее в чем-то, да и в чем можно разубедить мать, может быть, действительно уже потерявшую сына неведомо ради чего и не получившую от государства не только сочувствия, но даже простого служебно-бюрократического извинения. Петр только и мог сказать:
— А может быть, Людмила Георгиевна, вы прежде времени так убиваетесь, может, еще объявится ваш сынок.
Она взглянула на него мимолетным взглядом и не то, чтобы с благодарностью, а с какой-то грустной иронией, с тоном обреченности проговорила:
— Спасибо, Петр Агеевич, но что я могу думать, на что надеяться, коли ни армейское начальство, ни кто-нибудь другой не может мне сказать, куда в своей стране они подевали моего сына, а своего бойца, который хотел добросовестно послужить своей стране и, наверно, так и служил. Вот эта-то мысль и разламывает мне голову, и разрывает мое сердце, и заливает по ночам мое лицо слезами. А когда выльются слезы, лежу с открытыми глазами и слушаю, как стонет душа, а голова вся в огне. И вот эти высокие и добротные углы становятся немилыми, потому что тоже молчат и не дают мне ответа. И другой раз подумаешь и скажешь себе: Господи, до чего же мы все одиноки! — и с отчаянием подняла сцепленные руки, но, словно одумавшись, бросила их на колени себе и отвернулась от Петра. Однако глаза ее на этот раз оставались сухими, только морщинок собралось больше вокруг них, а слезы, должно быть, не являются неистощимыми, не могут бесконечно облегчать тоскующее сердце.
Петр почувствовал себя перед ее отчаянием совсем бессильным, но все-таки собрался с силами и несмело проговорил:
— Людмила Георгиевна, отчаянием горю не поможешь, а сердце будете надрывать… А потом, почему вы говорите о своем одиночестве? Ведь у вас есть муж, он при вас, Николай Минеевич, добрый и сильный человек. Вам есть на кого опереться.
— Я не сказала, что только я одинока, я сказала: мы — одиноки, — вскинулась Людмила Георгиевна. — Вдвоем мы с моим Минеевичем одиноки в нашем горе. И вы, Петр Агеевич, с женой своей в вашей безработице тоже одиноки. И больница вся наша — одинока, одиноко страдает и умирает и, наверно, так и умрет. И больные наши по одиночке умрут без помощи. Зашла намедни к главврачу Корневому Юрию Ильичу спросить: может, что-либо изменилось? К лучшему? Сидит мрачнее тучи, глядит на меня бессмысленным, отрешенным взглядом и говорит: Привезли тяжело травмированного человека, с проломом черепа, необходимо немедленно оперировать, а для операции у главврача, кроме собственных рук, ничего нет. Пошел анестезиолог на коленях ползать, в долг просить препараты. Потом как закричит: Один я, понимаешь — один! Пойдем в операционную! Оделись, пошли, а там все стоят вокруг бессознательного больного и ждут, все безоружные, бледные, потерянные и все одинокие. Спасибо, скоро принесли препараты, перчатки, марлю, бинты — все на одну операцию. Вот что оно — одиночество. И магазин ваш тоже одинокий, люди работают, вроде все вместе, а магазин — одинокий, потому, что он никому как таковой не нужен, существует на самообеспечении в обмене между рабочими людьми и богатыми собственниками капитала. Ему никто не помогает, нет того, кто должен бы и мог бы помогать, прогорит он — другой подхватит его, который пооборотистее. Нет у нас государства, что по-советски помогало нам, утащили его богачи, и перед ними простой человек стал одинокий, беспомощный, брошенный, обреченный на рабство то ли у американцев, то ли у германцев… А чтобы эта обреченность быстрее осуществлялась, выдумали Чечню или чеченскую войну, где молодые сыновья наши исчезают бесследно.
Петру Агеевичу стало до боли понятно, что Людмила Георгиевна, пребывая все дни в одиночестве со своим ожиданием страшных известий о сыне, не имея ежеминутно подле себя близкого человека, с которым можно было разделить свои чувства и мысли, не получает ответа на свои вопросы, не видит решения на будущее, зашла в тупик, не видит выхода из своего положения, и впала в большое отчаяние. Было очевидно, что она истратила все духовные, нравственные силы и не может бороться с наплывом разных безутешных мыслей, которые в таких случаях наплывают бесконечной чередой и тяжело терзают ослабевшее сердце, темнят и кружат голову.
Именно сейчас, в эти дни, когда ее ожидания затянулись, нервы напряглись до предела, а душа заметалась, она нуждается не только в материальной помощи, но больше в поддержке силы духа. И счастье большое, когда около есть такие люди, как Галина Сидоровна, что своим женским сердцем почувствовала, какая опасность эту убитую горем и действительно одинокую женщину подстерегает каждый час, и взяла ее под свою материальную и моральную опеку.
Петр Агеевич почувствовал горячее чувство признательности к Галине Сидоровне за внимание к Людмиле Георгиевне и подумал, что и ему надо сделать что-то от себя, но конкретно что-то не приходило ему на ум. Теряясь от своего бессилия что-либо предпринять, он решил посоветоваться с женщинами в магазине.
А сейчас Петр, не дослушав Людмилу Георгиевну, вдруг горячо заговорил о том, что и в таком одиночестве, в которое государство повергло простых людей, им надо находить в себе силы, чтобы преодолевать невзгоды. Это будет под силу, если люди сами станут объединяться, сплачиваться в коллективы и свою народную организацию противопоставлять антинародному государству с его капиталистами.
В своих словах, прозвучавших неожиданно уверенно и для самого себя, он услышал нечто такое, что ставило его на моральное возвышение, с которого он с радостью увидел то, что внушало ощущение силы простых людей. В азарте своей горячей речи он ухватился за пример заводской больницы, отстаивать которую сплоченной силой стал ее коллектив, и чтобы укрепить свои силы обратился к помощи заводских коммунистов. Вот сплоченной массой рабочих и медицинских работников и можно отстоять больницу.
— Вот победим в этом случае — выручим себя из одиночества перед болезнями и недугами, избавимся от одной причины отчаяния… Такого мы от нынешнего государства никогда не дождемся. Так что же нам роптать и ждать, пока все не вымрем? Нет! Надо искать форму общей борьбы за выживание, за выход из отчаяния от одиночества! — патетически произнес Петр, вдруг поняв, что патетикой, бодростью и можно вывести Людмилу Георгиевну из оцепенения духа, из перебоев сердца. И тотчас увидел, что эти слова он сказал не только отчаявшейся женщине, но и сам себе, что открыл нечто важное и для себя, оно внутренне возвысило его на пути к предстоящей борьбе за возвращение прав и достоинства человека труда.
Они еще поговорили о том, как можно избавиться от унизительного отчаяния одиночества и расстались добрыми друзьями.
Неожиданные испытания
На улицу Людмилы Георгиевны Петр вышел крепко уставшим и физически, и духовно — так близко он воспринял горе и моральные мучения женщины.
Он шел по улице, тяжело волоча ноги и помахивая пустой кошелочкой, и думал, что Людмила Георгиевна в своем горе, может быть, и не стала разбирать кулечки и пакетики, потому что и для такого дела у нее уже нет жизненных сил. И самое ужасное в этом было то, что сил к жизни ее лишил не кто иной, как государственный режим в лице президента. Петр заметил, что проходившие мимо люди, все больше женщины, взглядывали на него отрешенными глазами равнодушных, душевно уставших людей.
И вдруг у него мелькнула мысль: Проходим мимо друг друга как далеко чужие люди… Конечно, мы незнакомы, но зачем такая отчужденность в глазах?.. По сути-то, добрых глазах? Ему захотелось остановиться и крикнуть: Люди! Посмотрите пристально друг на друга, — ведь мы так сильно нужны один другому!
Он чуть задержал шаг, но не крикнул своего обращения к людям, погруженным в себя и отрешенно проходившим, казалось, мимо своей жизни. В эту же минуту Петр почувствовал, как в нем возникло что-то такое, что дало ему уверенность, что именно сегодня люди очень нужны один другому. Он даже остановился, оглянулся вокруг, глубоко вздохнул и посмотрел на небо с каким-то благодарным облегчением.
Над городом и дальше над необъятным миром за городом стояло неохватным, высоким сводом голубое, жаркое небо и лилось на землю светлым солнечным потоком. Город будто плавился в нем и струился легким маревом, а над ним стояли неподвижно, будто в дреме, высокие, белые облака. Но день уже невидимо надломился за полдень и крался к той черте, за которой садилось солнце и где сейчас сгущалось что-то смутное — то ли это собиралась к ночи туча, то ли уже обозначался отдаленный вечерний горизонт, распростирая мягкие объятия долгому, усталому дню…
Оглянувшись на жаркий вяло, маревотекущий перед его смятенным взором день, Петр неожиданно подумал о том, как загружено и наполнено начинался и проходил когда-то его рабочий день. Сначала он весело, в солнечном освещении, даже в пасмурный день, неся хорошее настроение, зачинался и бодро шел к своему зениту, к макушке трудового напряжения, а когда подворачивалось новое творческое дело, то летел так стремительно, что хоть держи его за хвост. За трудовым творческим увлечением не замечался и закат солнца, лишь ощущалось счастливое физическое трудовое переполнение, которое не вмещалось в груди и, кажется, напрягало все его существо.
Как это было здорово — ощущать счастье, идя с работы домой, и думать, что ты сделал для людей все, что положено было сделать сегодня, а завтра сделаешь еще больше. И тогда не надо было кричать, что мы, люди, нужны друг другу, потому что все стояли рядом друг подле друга, и все было видно, все делалось само собою… Нет, этого великого счастья не понять тем, кто заставляет, мотивирует наемных людей для себя, — думал Петр, подходя к своему магазину, и, вспомнив про автомашину, подумал еще, что в магазине он нужен со своей машиной и улыбнулся своему горькому счастью, — горькому, а все-таки счастью, так неожиданно подвернувшемуся, спасибо Левашову.
И перед глазами вновь явилось заплаканное, поблекшее, горестное лицо Людмилы Георгиевны, и ноги его вдруг стали такими тяжелыми, что не мог ими двигать. Он оперся рукой на машину и присел на подножку и долго, тяжело дыша, бездумно водил глазами по двору, а в висках у него стучало: Так что же мне делать дальше? Как и чем помочь этой одинокой женщине? Но ответа у него не было. Спустя несколько минут он решительно поднялся, взял порожнюю кошелку и пошел к директрисе в надежде на какую-то помощь, на какую-то подсказку.
Но кабинет директрисы оказался на замке, он с некоторым огорчением пошел в подсобную бытовую комнату, где изредка работала его Татьяна Сергеевна, новоиспеченная художница, но и здесь его ожидало разочарование: комната была пуста, краски стояли прибранные к месту, рекламные рисунки составлены к стене обратной стороной, — видно было, что работа прервана не вдруг. Он огляделся в недоумении: в комнате все было в обычном порядке, но почему-то ему явилось впечатление торопливого затишья и опустения.
Он озадаченно пошел в торговый зал. Здесь, как обычно, приглушенно шумела деловая торговая суета, работницы молча или в полголоса, с деловым, услужливо-уважительным видом вели свое дело с покупательницами. От спокойной, рабочей обстановки у Петра Агеевича потеплело на душе, но беспокойная мысль не ушла. Он выбрал момент и подошел к продавщице в кондитерском отделе и спросил:
— А что, Паша, списки по больнице не заполняете еще? — спросил как о постороннем для магазина деле, а в уме держал Людмилу Георгиевну, занесшую в магазин бланки списков.
Продавщица вскинула на него подведенные синеватой краской глаза и с видом готовности, словно с отчетом, весело и бодро отвечала:
— Что вы, Петр Агеевич? Уже все сделано, тут у нас столько добровольных помощников от покупательниц объявилось, что разом все бланки были заполнены, — что в магазине, что прямо на улице у проходящих. Всем миром дело, как говорится, сделали. Галина Сидоровна забрала все готовые списки и куда-то понесла.
— Хорошо… Это очень хорошо, — проговорил Петр, ощущая нежданную радость в груди. — Это совсем хорошо, Пашенция.
— Конечно, хорошо, когда все дружно получается, — поддержала Паша с яркой улыбкой.
И он успокоившийся направился на склад не только продуктов, а и неизменно горячей магазинной информации. Кладовщица встретила его вопросом, вытирая рот и забирая у него кошелку:
— Ну, что, отнес? Как она там, Людмила Георгиевна? Убивается, небось, горемычная?
— Не только убивается, — глаза, видать, от слез не просыхают, почернела с лица, — живо отвечал Петр, вглядываясь в лицо кладовщицы — искренне ли сочувствует? И добавил: — Одна она, да еще и работой не занята — ничто от мыслей о сыне не отвлекает ее… Одна со своим горем материнским.
Кладовщица промолчала, повела головой, посмотрела на Петра с выжидающим выражением, заправила прядь седеющих волос под чистую, цветастую косынку, которую всегда повязывала на голову, работая с продуктами, потом печально проговорила:
— У Людмилы, понятное дело, — горе, не приведи Господь, но мы чем еще можем помочь? Мы все и так ее не оставляем без внимания — и навещаем, продуктами пособляем, что еще от нас?.. От такой беды мы всем коллективом не заслоним, — и, обрывая разговор о Левашовой, промолвила: — Там, в кафе собрались некоторые знакомые Галины Сидоровны, совещаются с Полехиным и еще кое с кем. В нашем кафе они частенько собираются о своих партийных делах сговориться.
— А что такое может быть? — несколько обескураженный, растерянно спросил Петр, и подумал: значит, в магазине происходят дела, к которым он еще не допускается.
— Ты разве не замечаешь, что наше кафе — вроде как место сбора для партийных дел, вроде как подпольная сходка, куда к нашему заводскому партбюро с других заводов приходят о чем-нибудь сговориться? Да оно так и было — подпольная сходка, — по началу, когда компартию запретили, — пояснила всесведущая кладовщица и перевела разговор на другое:
— Если Левашова что-нибудь просила, подожди Галину Сидоровну, а нет — можешь отогнать машину.
Петр молча поднялся и пошел во двор, кладовщица, умеющая наблюдать за людьми и разгадывать их, значительно посмотрела вслед Петру, улыбнулась сама с собою. Вскоре загудела машина со двора.
Петр свой рабочий день сам встроил в распорядок магазина. Работники гастронома собирались в магазин к восьми часам и сразу становились на свои рабочие места. А покупатели уже ждали их у дверей с улицы, и для всех такой порядок был привычен. К этому же часу и Петр был на своем месте в магазине и находил себе работу как подсобный рабочий или как слесарь. И все имеющиеся механизмы, и приборы, кончая кассовыми аппаратами, включились и работали, как часы, а те, что стоят на круглосуточном заводе, проверены еще с вечера и были настроены работать без сбоя.
А люди, работающие в безаварийном, спокойном, привычно беззаботном режиме, и не подозревают, что такой режим труда служит незаметным производственным условием к их рабочему сплочению. И вряд ли кто-нибудь из них скажет, что инструмент к такому сплочению лежит на слесарном верстаке в углу под лестничной площадкой дома.
Петр Агеевич догадывался о своей роли в рабочем сплочении коллектива, но четко выразить объединяющее значение своего труда подсобника даже для самого себя ни за что не осмелился бы. А вообще-то, он немного гордился за общественное значение своего труда еще с заводской поры. Однако это чувство и в заводское время соседствовало в нем с чувством неумеренной скромности, а от такой скромности один шаг до робости, которая так и норовит отодвинуть человека в тень, из которой его выталкивала только талантливость мастера да заводские запросы на его мастерство. Но мастерство в сочетании с талантом в коллективном труде всегда дорого ценилось.
Этим он и становился заметным в рабочем коллективе, а коллектив-то исподволь и устанавливает цену рабочему человеку и по-своему определяет разряд его квалификации и место для такого работника в своей общественной среде. Был момент, когда Петр во всем этом разобрался и навсегда оценил для себя силу и значение трудового коллектива и безотчетно тянулся к этой силе, стараясь служить ей верой и правдой.
С таким притяжением он и пристал к коллективу магазина и за короткий срок стал для него, если не ядром опоры и притяжения, то ядром конденсации паров, излучаемых общим дыханием. И сам стал дышать в общем ритме труда, стараясь ни в коем случае не стать причиной сбоя этого ритма. По этому велению он и на работу приходил на двадцать-тридцать минут раньше до общего прихода. Вернее, приезжал на машине во двор магазина и, случалось, что с ходу выезжал с кем-нибудь, чаще с Крепаковой Зоей. На этот день он уже имел и цель, и маршрут поездки и намечал ранний выезд. Но своему правилу — знать, на какой машине выезжаешь, не изменял и пришел в гараж на школьном дворе до семи часов. А школьный сторож, привыкший к Петру Агеевичу, уже сидел на ступеньках крыльца с ключами в руке и ждал его. Рядом с ним сидел его помощник — серый пес по имени Острое Ухо, окрещенный детьми.
Сторож Борис Михайлович в ночное время был хозяином всего школьного хозяйства — и двора, и школы, и, когда обходил школу, двор препоручал помощнику Острое Ухо. От этого Острого Уха и мышь не прошмыгнет по двору незамеченной. Пес всегда слышал Петра Агеевича еще на подходе и встречал его у калитки, за что получал утренний бутерброд, который проглатывал, казалось, в один миг, так что к Борису Михайловичу подходили вдвоем.
Обычно Петр обязательно две-три минуты разговаривал с хозяином двора о том, как прошла ночь. Потом они втроем шли к гаражу. Борис Михайлович отпирал ворота и приветственным жестом рук и приятным голосом приглашал к машине. Петр Агеевич благодарил и под наблюдением сторожей обходил машину вокруг, и говорил: Все в порядке, Борис Михайлович, снаружи, а что внутри — прослушаем, может, кое-чем подкормим. И под наблюдением сторожей заводил машину, прослушивал двигатель, пробовал люфт руля, проверял тормоза, потом при работающем двигателе проверял уровень масла, воды. На этот раз добавил масла и выгнал машину из гаража, вылез из кабины, помог закрыть ворота и еще поговорил с Борисом Михайловичем о погоде:
— Небо-то, какое чистое, светлое, а, Михайлович? Какую погоду обещает?
— Да, небо, что умытые ото сна голубые глаза — не то детские, не то девичьи… А погода будет ведренная…
Петр и сам мог сделать сравнение цвета неба с цветом глаз, только с цветом глаз Татьяны, и у него мелькнула мысль, что у жены глаза, похоже, космической голубой чистоты и глубины, и зрачки глаз, — как космические кристаллы. Может, и правду говорят, что человек космического происхождения. Но всего этого Петр не сказал Борису Михайловичу: не должно выпячивать святость своей любви, которая привержена только его сердцу.
Окинув широким взглядом небо, и заметив на северо-восточной стороне небосклона небольшое облако, он только сказал:
— А это одинокое облако вроде как заспалось с ночи и застыло перед солнцем в одиночестве.
— Да, вроде как оробело перед восходом, — улыбнулся Борис Михайлович. На этом ранний разговор закончили, и Петр сел в машину, выехал со двора в школьный проулок. К гастроному он подъехал раньше всех и еще походил вокруг машины с ревизией и наметил, если ничего экстренного директриса не придумала, провести завтра подоспевший техуход машине.
Вскоре стали идти работницы прилавков. Первой пришла завскладом Аксана Герасимовна Червоная: она разблокировала охранную сигнализацию. Имея несколько минут свободных, она употребила их на пополнение своих запасов информации и расспросила Петра Агеевича о Татьяне Семеновне, в частности, ей было интересно, как жене Петра, инженеру по профессии пришлась работа в школе, как отдыхают дети в деревне, что они с женой уже собирают на дачном участке.
Затем пришла Зоя Крепакова и осведомилась, готов ли Петр Агеевич со своей машиной в ранний рейс. Вслед за ней, как по сговору, пошли остальные работницы и каждая, идя в магазин и встречая Петра Агеевича у машины, считала необходимым остановиться подле машины и переброситься с Петром Агеевичем не только утренним приветствием, но и ласковым словом.
Галина Сидоровна и бухгалтер прошли уже через разблокированный парадный вход. Только пройдясь по магазину и заглянув в кафе, директриса вышла во двор и тоже приветливо поздоровалась с Петром Агеевичем, бодро и весело говоря:
— Ну, коль Петр Агеевич в свое время на месте, значит, у нас все в порядке!.. А наша старательница в исправности? — похлопала по крылу машины, будто погладила с благодарностью, и было понятно, к кому относилась ее благодарность.
— Да, служит, как и обещала, широко улыбнулся Петр. — Но на завтра намечаю небольшой технический уход, ежели вы ничего экстренного не планируете.
Галина Сидоровна молча прикинула завтрашний день и ответила:
— Завтра, пожалуй, можете с утра заняться машиной. А на будущее нам придется съездить кое-куда за город, в районы. Сейчас же идемте — посмотрим, что у нас всплыло по плану.
Она, конечно, хорошо помнила и знала, что у них по плану, она еще вчера просмотрела, что хранил в своей памяти и что подсказывал компьютер, но так было заведено ею в практике руководства коллективным народным предприятием — все искать, рассчитывать, планировать и исполнять совместно, всем вместе каждому персонально.
Вслед за Галиной Сидоровной и Петром Агеевичем в кабинет вошли заведующие отделами, Зоя Крепакова и бухгалтер.
После подсчета наличия товаров выяснилось, что сегодня надо ехать на фабрику за макаронами.
Дело для Петра было уже знакомое, вполне им освоенное, в том числе и с финансово-документальной стороны. И он, не теряя времени, поехал на фабрику. Выезжая со двора, он между делом заметил, что одинокое утреннее облако, словно бы проснулось и, взбодренное солнцем, двинулось на город.
Петр держал в бок от облака, но когда он вывернул на улицу, где стояла фабрика со своей железной трубой, облако вдруг моргнуло огнеметным глазом, и Петр сквозь гул мотора явно услышал молодой, задорный громовой голос облака. Тотчас на капот и лобовое стекло упали редкие капли дождя. Капли рассыпались от капота хрустальной пылью, потом они зачастили и под солнечными лучами вставали вокруг бликами радуги, а по стеклу и вовсе потекли ручейки радуги. Но дождик был несмелый, словно робел перед тихой яркостью разгоравшегося дня и пролился поспешно и бесшумно.
Обычно к воротам фабрики собиралось с утра несколько машин. Петр подъехал первым и, зная распорядок работы фабричной конторы, не спешил выходить из машины, а дождик для ожидания был кстати. Но вот на стекле прыгнули последние капли, тучка отступила вбок, и Петр выпрыгнул из кабины на влажный асфальт, вынул ключ зажигания, захлопнул дверцу и, не спеша, направился в контору. На совершение всех формальностей ушло более получаса.
Только по предъявлению накладной и пропуска Петр получил разрешение на проезд к складу готовой продукции, где неизменной пирамидой высились заклеенные картонные коробки с макаронами, размеченными по сортам и видам. Петр должен был получить изделия высшего сорта. Его встретил приветливо и ввел в помещение уже знакомый заведующий складом. В складе были еще две молодые женщины — рабочие склада. Они тоже встретили Петра как старого знакомого приветливо, но сдержанно. Заведующий был плотный, но шустрый мужчина средних лет с широкими светлыми под помятую солому бровями, на нем были беретка и помятый халат темно-синего цвета. Он быстро, с показной готовностью совершил все формальности с документами и приказал женщинам отсчитать от пирамиды нужное количество коробок.
Сложив коробки в кузове и пересчитав их в присутствии одной из женщин, Петр закрыл и замкнул фургон, пошел вслед за кладовщиком в его конторку для оформления документов получения макарон и пропуска на вывоз со склада.
Кузьма Силантьевич не спешил отпускать Петра. Прежде, чем оформить документы, он закурил сигарету и стал, вопреки обычной своей торопливости, расспрашивать Петра о том, как ему работается, какие люди в магазине торгуют, а директрису магазина он знает хорошо: деловая женщина, на торговое дело смотрит с умом, знакома со всеми ходами и выходами в торговле. Ну, и Петру Агеевичу должно быть ведомо по торговому смыслу, откуда в торговле, например, получается навар и сколько его перепадает каждому продавцу.
Петр постепенно вслушался в слова Кузьмы Силантьевича, и что-то фальшивое, скрыто-намеренное послышалось в словах кладовщика, хотя в самом голосе этого не проявлялось. Петр внимательно взглянул в глаза Кузьмы, но и в глазах, притененных под соломенными бровями, как под застрехой, никакого замысла не заметил, они у Кузьмы вообще были как посторонние на буроватом лице, жили своей жизнью стороннего, равнодушного созерцателя. Что-то в нем оттренировано, отработано относительно всяких неожиданностей, — подумал Петр и на слова Кузьмы ответил:
— Не знаю, я за нашими продавцами даже такого намека, чтобы погреть руки на общем деле, не замечал. Может, где-то что-то такое и есть, а в нашем магазине нет такого, за что на сто процентов ручаюсь.
Кузьма Силантьевич косовато, вроде как со стороны, внимательно посмотрел на Петра Агеевича, высматривая на его лице отражение наивности или глупости. А в искренность он не верил, как и в честность человека, причастного к торговле, он не только не верил, но считал невозможным бескорыстное пребывание в этой сфере. Торговую сферу он относил к среде, замешанной на сделках, обмане, и вообще на скрытом обкрадывании. Он осторожно, с украдкой улыбнулся и будто бы без задней мысли возразил:
— Предположения такие у тебя от твоей неопытности. Все, о чем ты сказал, легко проверить.
— Каким образом? — насторожился Петр.
Кузьма Силантьевич некоторое время помолчал, два-три раза взглянул на Петра Агеевича, прикидывая в уме, что за человек перед ним, этот Петр Агеевич? И, причислив его к тем людям, которые всегда готовы к тому, чтобы использовать случай поживиться, но хитрят, отбросил сомнение и предосторожность и напрямую сказал:
— А вот так: я тебе дам сверх того, что ты получил, килограмм сто макарон, а ты кому-то отдашь продать без учета, а деньги возьмешь себе. Ну, за продажу дашь четвертую часть продавщице или кому-то другому.
Кузьма Силантьевич устремил на Петра Агеевича прямой, пронизывающий и вместе настороженный взгляд, готовый отпрянуть назад, на заранее подготовленную и проверенную позицию.
Вон оно что, — тотчас разгадал Петр затею завскладом. — Ловушку вознамерился мне устроить, но сам же и попался в нее… Нет, с тобой я не играю в кошки-мышки, не на того нацелился, — и пронзительно посмотрел на завскладом, твердо и категорически сказал:
— Нет, Кузьма Силантьевич, для такого эксперимента поищите другого партнера. А со мной — будем считать, что ты ничего подобного мне не предлагал, а я от тебя ничего такого не слышал. И разойдемся по-доброму, будто меж нами ничего не было.
Онемевший от неожиданного разоблачения Кузьма Силантьевич смотрел на Петра бегающими, испуганными глазами, а по лицу его от крыльев носа ползла злая бледность — действительно, не на того попал, или на очень хитрого попал. Но в следующую минуту он справился со своей растерянностью. Не простой, видать, ты тип. Но меня ты не пройдешь. Я с тобой еще поиграю, — промчалась мысль в его голове, и он наглым тоном проговорил:
— Ты это о чем? Я ведь тоже могу сказать: я от тебя ничего не слышал, и ты мне ничего не предлагал.
Такого провокационного, подлого оборота Петр не ожидал, да и предполагать не мог по своей честности и негрешимости совести. Но сдержал себя, подумав, что, очевидно, лучше будет, если разговор закончить на оборвавшейся ноте. Но завскладом, отдавая накладную, вдруг протянул ему руку, говоря:
— Всего доброго, Петр Агеевич, до следующего приезда, — он еще тешил себя тем, что неудачно или поспешно забросил сеть и что все можно повторить, ежели зайти с другого бока.
У Петра Агеевича не было времени обдумать прощального жеста заведующего складом, он механически подал ему руку и вышел к машине. Всю дорогу на обратном пути в нем кипело чувство возмущения. Его возмутило не то, что сегодня он получил лишнее подтверждение тому, что в нынешнем либеральном обществе все отношения уже стали строиться на воровской основе, а то его возмутило, что именно его заподозрили в возможности втянуть его в орбиту воровских отношений.
Пока он молча разгружал и передавал коробки с макаронами, удивляя Аксану Герасимовну своей рассерженной молчаливостью, у него явилась мысль, что за это время заведующий складом мог позвонить Галине Сидоровне и подсунуть под него какую-нибудь провокационную мину. От такого жулика можно всего ждать. Хотя у таких ворюг все должно быть просчитано, ишь, как он мне ответил насчет того, если я стану его разоблачать, — вертелись мысли в голове Петра. И он решил тотчас пойти к директрисе и обо всем происшедшем с ним рассказать ей.
Галина Сидоровна выслушала его внимательно, потом поднялась, молча подошла к окну, пересмотрела стоящие там в небольших горшочках комнатные фиалки с синими, белыми и чуть розоватыми нежными цветочками, потом потрогала сначала зеленые листочки растений, потом осторожно дотронулась до цветочных лепестков. Петр с недоумением смотрел на нее, теряясь в догадках, отчего она отвернулась от него и молчала и что думала о нем после его рассказа, как после его признания относится к нему, и вообще, будет ли у нее и дальше на будущее доверие к нему, не заподозрит ли чего за ним?
Но вот она повернулась от окна, внимательно взглянула на него и улыбнулась мягкой, доброжелательной улыбкой. Вернувшись к столу, она заговорила:
— Вы, наверно, думаете, Петр Агеевич, что после вашего рассказа я утрачу к вам доверие и переменю отношение?
— А что иначе я могу думать? Вы правильно угадываете мое душевное настроение, — несмело ответил Петр.
— Отбросьте свои сомнения и работайте спокойно: ни я, ни кто-нибудь другой в магазине в вас не имеет никакого сомнения, напротив, все робеют перед вашей честностью и предвзятостью в этом смысле. Поверьте моему слову и, если хотите, моему признанию, — она говорила серьезным тоном, без улыбки и без своей неизменной мягкости, а глаза ее светились все же ласковым блеском.
— Спасибо, Галина Сидоровна, за доверие, за то, что не держите подозрения по отношению ко мне, — с сердечным чувством признательности проговорил Петр и почувствовал душевное облегчение.
К нему вернулось чувство уверенности в том, что в магазине не будет поколеблено доверие к нему за его гражданскую непогрешимость и человеческую честность, которую, оказывается, он берег пуще всего и на которую посягнул заведующий складом макаронной фабрики. И в этот же момент появилась мысль, что очень просто можно потерять самую большую награду, которой человек награждается от рождения, — честность! А другой силы, скрепляющей отношение людей между собой, и нет для праведной жизни. Сейчас Петр еще раз уверился в этом.
— Но на будущее, Петр Агеевич, вам с заведующим складом, с этим Кузьмой, надо быть настороже, теперь от него надо ждать провокации, — продолжала Галина Сидоровна.
— Какой? — усомнился Петр, и это сомнение исходило опять же от его болезненной честности, а честный человек, всегда страдающий детской наивностью, нуждается в защите, в предупреждении, а то и в житейском научении.
— Очень простой, — предупредила Галина Сидоровна из своего опыта, — вам опять-таки придется ездить к этому Кузьме, он и воспользуется моментом, подсунет вам в машину три-четыре ящика макаронов сверх того, что будет указано в накладной, потом шепнет на проходную, вас задержат, якобы, с украденными ящиками. В минуту охрана составит протокол задержания. И потом доказывай, что ты не верблюд.
Петру тотчас представился весь ужас возможной провокации и его бессилия в таком случае для оправдания.
— Да, действительно, такое может получиться, — с некоторым испугом проговорил Петр, растерянно взглядывая на Галину Сидоровну. — Как же мне оборониться от такого подлога?
— Вопрос сложный, — согласилась Галина Сидоровна в задумчивости, — придется некоторое время вам ездить на эту фабрику с кем-нибудь вдвоем вроде как для помощи. Он, Кузьма, сразу поймет, что к чему, ну и пусть насторожится, все равно нам с ним придется столкнуться. Мне кажется, он сам у кого-то пребывает под колпаком и не чает, как из-под него вывернуться.
— Как это? — наивно воскликнул Петр.
Галина Сидоровна рассмеялась и сразу стала такой, какой он знал ее с первого знакомства.
— Как-нибудь это мы с вами вместе узнаем, — с улыбкой ответила она. И, наклонившись над столом, подложив под грудь руки с округлыми локтями, она заговорила знакомым Петру дружеским тоном:
— Когда после вашего рассказа я подошла к своим цветикам и пошепталась с ними, я действительно советовалась с ними о том, что вы будете думать обо мне и о себе после рассказа о встрече с вором и его предложении.
— Но я поверил вам и отказался от мысли, что вы станете меня в чем-то подозревать, и к тем своим мыслям я не хочу возвращаться, — взволнованно сказал Петр, доверчиво глядя на Галину Сидоровну.
— Правильно поступите, Петр Агеевич, — поддержала Галина Сидоровна и окружила свои умные глаза лукавой дрожью морщинок под глазами, чем успокоила Петра. — А вернулась к тем нашим мыслям, чтобы подкрепить их вот какими подсказками милых моих цветиков, — засмеялась она своей шутке, ласково глядя в сторону фиалок. — Я не принадлежу своим происхождением к рабочему классу, не росла в его среде и потом не соприкасалась с внутренней его жизнью непосредственно. Но присмотрелась и хорошо поняла психологию основного ядра рабочего класса, той коренной его части, по которой и определяется его сущее, его склад ума, его мировосприятие, словом, то, что нынче назвали бы менталитетом класса. Так вот, все это вырабатывает в истинно рабочем человеке один принцип, одну святость, одно поклонение — поклонение собственному труду. Рабочему человеку нужно одно — свободный доступ к орудиям труда, стало быть, свободный труд и есть справедливое вознаграждение за его труд. А это возможно при общественной собственности на средства производства, на те же орудия труда. И больше ему ничего не надо, все это обеспечивает ему спокойное существование, оберегает его натуру в среде справедливости, равенства, товарищества и честности. Он не может ничего воспринимать другого, кроме возможности честно, по справедливости трудиться. В его психологии превалирует одно — честность: честная, свободная доступность к орудиям труда, честный труд, честный заработок, честное его получение и, конечно, честное к нему, рабочему, отношение. Выходит, рабочий человек живет в ореоле честности. Из этого надо выводить то, что классически определялось как передовое — передовой рабочий класс, передовой рабочий человек, — она улыбнулась, потушила в глазах вдохновение, с которым произносила свои мысли, и уже спокойно, улыбаясь, закончила речь: — Уметь понять вас, — значит верить вам и, без всякого сомнения, доверять. Вот что за одну минуту сказали мне мои фиалочки. Так что с ихней подсказки я и подхожу к вашему рассказу и, вообще, к вам как к человеку. К коренному рабочему человеку!
— Спасибо, Галина Сидоровна, за такое доверие. Я постараюсь оправдать его, — с волнением сказал Петр и, улыбнувшись с блеском в глазах, добавил: — И вашим фиалочкам спасибо.
И они посмеялись оба, а потом Галина Сидоровна сказала:
— Вот так мы и обсудили посягательство вора на нас с вами. Будем считать, что с нами его номер не пройдет.
Она вдруг порывисто встала, вышла из-за стола, прошлась по кабинету, вкрадчиво ступая по ковру, на который солнце бросило желтый квадрат своих лучей, и потом, расхаживая, вдохновленная своими мыслями, не спеша, заговорила:
— Я не принадлежу ни к коренному, ни к молодому слою рабочих. Я происхожу из глубинного крестьянского рода. Родители мои — потомственные крестьяне, как отец превозносит, — работники земли. Кстати, слава Богу, как говорится, — еще живы. Так вот, отец постоянно повторяет: человек труда всегда честен, бесчестно трудиться, если трудиться своими силами, невозможно. А трудовая честность в крестьянина природой заложена, потому как с землей не пофинтишь. У крестьянства и своя психология выработалась: для труда ему нужна земля, есть земля — есть труд, есть труд — есть жизнь, есть жизнь — есть крестьянское племя. Земля для крестьянина — условия и среда существования, источник жизни и трудового вдохновения. Земля и крестьянин — трудовая спайка, в которой взаимное уважение — взаимная благодарность. Вот почему крестьянская душа так живо и преданно отозвалась на голос Октябрьской революции — Земля крестьянам! Равно как и душа рабочих отозвалась на голос: Фабрики — рабочим! И то, что нынче либерал-реформаторы, все еще робеющие произнести слово буржуи, отобрали у рабочих фабрики, а у крестьян отбирают землю, как основное средство производства, — это означает для них отобрать их труд, честность, а в итоге — жизнь отобрать, по крайней мере, честную, свободную, независимую жизнь отобрать и вогнать в кабалу. С подневольной жизнью они не согласятся, значит, — вечный конфликт, вражда, борьба, — пока она говорила, она беспрерывно ходила, ни разу не взглянула на Петра, будто говорила сама с собою. Кончив говорить, она остановилась с распаленными щеками и, вздохнув, закончила: — Вот так, Петр Агеевич, — и улыбнулась, тихо, будто по секрету, добавила: — Мой выбор пойти учиться в торговый институт отец, между прочим, одобрил по-своему: Честный труд везде нужен, — наставлял он. — Это первое. А второе, — крестьянину необходим хорошо отлаженный процесс товарообмена. Так что иди в торговлю, будешь нам помогать в сфере обмена. Вот я и здесь, в сфере обмена, и тружусь, заряженная крестьянской психологией труда и честности, — хохотнула и пошла за рабочий стол, оглядываясь на Петра.
В этот момент в дверь из коридора постучали, и тотчас дверь распахнулась, в кабинет широко шагнула заведующая кафе и затараторила:
— Можно, Галина Сидоровна? Я не помешала?
— Да нет-нет.
— Я к Петру Агеевичу… Плита одна электрическая не греется, а нам без нее, никак нельзя, надо посмотреть, Петр Агеевич, пока вы не уехали.
— Идите, Петр Агеевич, выручайте нас, — то ли разрешила, — то ли поручила директриса.
Петр и заведующая кафе вышли, не прощаясь: до конца рабочего дня было куда как далеко и еще может быть не одна встреча. Петр разобрал плиту, обнаружил неполадку в системе элетронагрева и, когда при неспешной работе стал устранять разрыв в электроцепи, негаданно задумался о разговоре с Галиной Сидоровной. Почему все-таки она заговорила со мной о честности?.. О честности труда тоже, а вернее так: перевела разговор на честность труда рабочих и крестьян. Может, она хотела сказать о том, что вот имею я работу, хорошо мне платят, так и будь доволен, Петр Агеевич, работай честно… Но об этом прямо постеснялась сказать мне, или пощадила мое самолюбие по доброте своей. А про труд рабочих, да и крестьян она все правильно сказала: в самом деле, только труд рабочего человека и может быть честным… — Здесь он вспомнил жену свою, инженера Татьяну Семеновну и добавил: — И инженера труд вместе с рабочим тоже честный. — На минуту задумался, прикинул свое заводское прошлое, сравнил с ним положение нынешних рабочих и инженеров и нашел в этом сравнении разительное отличие советских рабочих от нынешних наемных, законтрактованных работников, не по форме труда, а по положению рабочих и по цели их труда. — И молча продолжал разговор сам с собой: — Да, только свободный труд и может быть честным трудом, и рабочий человек может быть честным рабочим только при свободном и честном труде… Тут все сцепляется меж собой. Но теперь, когда изменилась суть самого труда рабочих и инженеров, становится понятным, что свободный и честный труд был в общественной собственности, при социализме и Советской власти. А при буржуазном строе с его частной собственностью характер труда рабочего меняется, и суть труда меняется, он, труд рабочего, стал собственностью хозяина завода, как и те же станки, и те же изделия. Какая же здесь может быть честность труда, если в его суть заложена нечестность присвоения его ценности, если ценность рабочего взвешивается прибылью, которую он приносит хозяину, стало быть, тут лежит и несвобода труда? Нет, ценность и честность своего труда рабочий должен измерять не только зарплатой. В душе рабочего человека, по себе знаю, обязательно заложена чувствительность к честности отношения к его труду и к его трудовому достоинству, а достоинство его подсказывает ему, на кого и для чего он трудится, и тут суть не ограничивается только одной зарплатой. Так-то… Значит, она все-таки верит в меня, а разговор ее о честности труда — это для подкрепления моей веры в ее доверие ко мне, — поставил он точку в разговоре самим собой. И в ремонте плиты поставил точку: — Никодимовна! Принимайте работу! — позвал он заведующую кафе.
Первое знакомство
Петр прохлопотал вокруг: машины чуть ли не до обеда. Зато, когда завел двигатель и послушал его, и когда выехал со двора и сделал круг по улицам вокруг школы, а потом остановился подле школьных ворот и, не выключая двигателя, еще раз обошел машину и оглядел ее внимательным, ласковым взглядом, вторично послушал двигатель, он довольно потер ладони, улыбнулся и вслух проговорил:
— Молодец, Петр Агеевич, поездим еще месяца три без забот… Порезвится еще старушка.
Он прибрал в гараже, запер ворота, сходил к сторожу сказать, что выезжает, и поехал к магазину. Во дворе магазина его встретила кладовщица и спросила скорее для получения информации, чем из-за хозяйственной обеспокоенности:
— Что, Петр Агеевич, полечили свою лайбу? Теперь быстрее побежит?
— Полечить — не полечил, потому, как мы до болезни не доходили, — сказал Петр, причисляя машину к себе в пару, — а профилактику, вроде как спортивный массаж, провели, — и толкнул ногой упругое колесо для подтверждения здоровья машины и будто обиженно сказал: — А почему она в ваших глазах — лайба? Мы еще спорим с новыми машинами.
— Да это дружеское название! Ты не обижайся, Петр Агеевич, — засмеялась Аксана Герасимовна и завела другой разговор: — Днями Марфа Фоковна подсчитала, во что наша машина магазину обходится, так получилось, что на одних перевозках ты сэкономил магазину половину общей месячной зарплаты. Да еще своим горбом на погрузке-разгрузке две своих зарплаты перетаскал. Так что твой труд, Агеевич, точно подсчитан — и кругом от тебя прибыль. Выходит, твой труд магазину выгоден, — так его все ценят.
— Спасибо всем, Аксана Герасимовна, — насмешливо, но не без тайной гордости ответил Петр.
— Сегодня у нас в кафе опять собралось партийное собрание, — как бы, между прочим, сообщила Герасимовна. — Сидоровна велела передать тебе, что бы и ты зашел туда.
Петр вдруг вздрогнул сердцем и непонятно отчего почувствовал волнение: было когда-то, было, что его приглашали на открытые партсобрания и выступать предлагали, и слушали его. Неужто что-то возвращается? Но он теперь, когда партия коммунистов находится в полузапрете, не желает быть в разряде приглашенных, он желает быть ответственным за партию и разделить с ней ее борьбу, ее победы и неудачи. И он решительно направился в кафе.
Петр по привычке энергично распахнул дверь и бойко шагнул в зал кафе, но вдруг от нерешительности попятился назад: почти весь зал был полон незнакомых людей. Галина Сидоровна, сидевшая за столиком у двери, быстро схватила его за руку и усадила за свой столик, за которым сидели ее муж Краснов Михаил Александрович и Зоя Сергеевна Крепакова.
— Садитесь, садитесь, Петр Агеевич, что растерялись? — здесь все свои, — смеясь, громко сказала Галина Сидоровна, подвигая ему стул.
— Садитесь, Петр Агеевич, не смущайтесь, — сказал Михаил Александрович с приветливой улыбкой, подавая руку для пожатия.
Стоявший один из всех за своим столом и, видно, что-то говоривший профессор Аркадий Сидорович Синяев, при входе Петра на минуту умолк, будто только для того, чтобы погладить свою аккуратную русую бородку, но, узнав Золотарева, распустил в улыбке над бородой красные губы и внятно, спокойно проговорил:
— Не смущайтесь, друзья, это наш товарищ Золотарев Петр Агеевич, если лично не знакомы, то, наверно, наслышаны по прошлым временам… А вы, Петр Агеевич, примыкайте к нам, чувствуйте себя в кругу друзей.
Петр поднялся с покрасневшим лицом и с широкой улыбкой молча всем поклонился и сел как полноправный участник собрания, за которое он принял сбор этих людей. А здесь и в самом деле было собрание организаторов новых первичных партийных коммунистических организаций городского района, и руководил этим собранием, как тотчас понял Петр, Аркадий Сидорович Синяев то ли по старшинству, то ли по профессорскому званию.
Взглянув искоса на Галину Сидоровну, Петр отметил, что она сидела, как именинница, собравшая к себе гостей, и Петр подумал, что она и на самом деле именинница: и собрание собралось в ее кафе, и муж сидит рядом с ней, и брат речь говорит, будто в ее честь.
Профессор некоторое время помолчал, оглядывая присутствующих, потом с добродушной улыбкой стал говорить:
— Видите, приход нежданного человека враз сбил нас с ритма начатой работы… Вы, товарищ Золотарев, не смущайтесь, мои слова относятся не к вам, а к нам, здесь собравшимся, для того чтобы договориться и решить вопрос организации райкома нашей Коммунистической партии России, то есть объединить всех коммунистов района в районную организацию через посредство уже существующих первичных организаций. Таким путем мы решаем, с одной стороны, вопрос легализации нашей организации, а с другой, придаем нашему существованию организационную форму, так сказать, заявляем об организованном, юридически существующем, структурированном субъекте со своими правами и, разумеется, обязанностями, — он говорил выразительным, выработанным профессорским голосом, обнимая слушателей живым, горячим взглядом с дружеским выражением одухотворенного, слегка воспламенившегося лица. В такт своих выражений кивал головой и двигал корпусом тела, а руками держался за край стола, должно, по привычке держаться за кафедру. Видно, все-таки волновался профессор, участвуя в создании партии будущего.
Петр внимательно слушал его, стараясь вникнуть в смысл его слов и понять их значение в связи с этим собранием. Он поймал себя на мысли, что слушает Аркадия Сидоровича скорее как профессора, которого слушал так близко, и говорившего так доверительно с ним, с рабочим, на политическую тему, смысл которой старался донести до его, Золотарева, сознания. Одновременно с этим Петр обводил взглядом присутствующих и с радостным толчком сердца встретился глазами с Полехиным, а потом и с Костыриным, которые ответили ему приветственными одобрительными выражениями взглядов, а Костырин даже приглашающе кивнул ему головой. Остальные были ему незнакомы, — но встречались с ним открытыми взглядами. И Петр понял, что здесь собрались свои люди, близкие друг другу единством духа и социально-классовым положением.
Между тем профессор продолжал говорить своим уверенным голосом:
— Объединимся в юридически оформленную организацию и сразу же перестанем кого-то и чего-то остерегаться, как вот сейчас, при появлении незнакомого большинству Петра Агеевича. Мы все еще чувствуем себя на нелегальном положении, как бы под запретом, хотя самый Высокий суд признал Компартию России узаконенной организацией.
— А на заводах мы все равно под запретом и нам не дают рта раскрыть, — сказал звонким голосом моложавый, с нарядной прической светловолосый человек.
— Пока это верно, — ответил, не задумываясь, профессор как о хорошо известном положении, — но нам никто не запретит выступать в защиту прав наемных рабочих, что позволено пока профсоюзам, что мы и должны делать. Мы должны вести за собой рабочих хотя бы в их мышлении, в их миропонимании, в их классовом осознании, как людей наемного труда, не защищенных законом от эксплуатации частной собственностью.
— Верно, выступать в защиту своих трудовых прав нам никто не запретит, — свобода слова! — говори до раздутия живота, все равно тебя никто не слышит, — возразил басовитым голосом человек с суровым, морщинистым, загорелым лицом, на котором навек отпечаталось горновое пламя, и глаза его имели блеск от чугуна, и широкие, густые брови, казалось, были предназначены от природы для горнового, чтобы прикрывать глаза от адского огнища.
— А коли заставишь тебя услышать, — сердито вставил в слова горнового сидящий рядом с ним еще молодой, по сравнению с другими, человек с коротко остриженной головой и с выразительным красивым лицом, — то при выходе с работы перед тобой с почетом встретят бравые полицейские, как в старину, и ты тут же получаешь возможность наслаждаться либерально-демократической свободой, а слова капиталистической лукаво избегают.
Его слова были встречены дружным веселым смехом, а когда посмеялись, еще один пожилой человек в белой отглаженной сорочке с отложным воротником, открывавшим жилистую шею, и с серьезным, чисто выбритым, сухим лицом рабочего человека, озабоченного трудовыми и житейскими проблемами, заговорил неспешным, слегка горловым голосом:
— Все мы, коммунисты, у них под колпаком и на полулегальном положении. На территории завода проведение партсобраний и вообще каких-либо собраний рабочих запрещено, а в Доме культуры, в клубе, в библиотеке или еще где — пожалуйста, но за аренду помещения требуют платы, во всем коммерческая выгода, особенно с тех, кто под полузапретом. А с чего я могу платить, если даже зарплата — кот наплакал и та с задержкой. Вот и получается — не запрещается компартия, но не дозволяется. И перед всеми нами, начиная с товарища Зюганова, нашего партийного председателя, калитка закрыта и звонок снят.
— Опять же — демократическая свобода для тех, у кого в кармане зелененький хрустит, — смеясь, дополнил молодой человек.
Во время завязавшегося разговора Аркадий Сидорович молча и терпеливо стоял за столом, широко улыбаясь своими розовыми губами и поглаживая бородку, давая людям случай высказаться на миру по наболевшему и тем позволяя обрести душевное облегчение и войти в морально-идейное единение, а во время серьезного разговора и нарождается между людьми самая подходящая душевная близость. Замечено, что душевная и идейная близость соединяются в человеке, как две родные сестры, и крепко сосуществуют на одной крови, подкрепляя друг друга в красках образа человека.
Когда Аркадий Сидорович почувствовал, что в основном горячка от наболевшего иссякла, заговорил сам:
— Все вы правильно сказали, но это лишь подтверждает то, что нам совместно надо искать и вырабатывать соответствующие и гибкие методы борьбы. Имейте в виду, что мы оказались в условиях навязанной нам классовой борьбы, в совершенно неожиданных, неизвестных, не изученных и не освоенных нами условиях. Поэтому нам не только не грешно, не позорно, но совершенно необходимо приспосабливаться к буржуазным условиям жизни и, скажу больше, к условиям новой для нас психологии рабочих, еще не сформировавшейся, не устоявшейся, классово не выразившейся, приспособленческой, угодничающей, трусливой психологии эксплуатируемого, бесправного человека, еще не осмыслившего своего бесправия. Психологию этого эксплуатируемого, бесправного человека труда нам, коммунистам, надлежит формировать, вырабатывать до пролетарского понимания своего бесправия, осмысления причин и корней этого бесправия, которые кроются в том, что рабочие лишены орудий труда. Но это процесс длительный. А нам нужна уже сегодня борьба за права трудового человека, необходимо уже сегодня оружие борьбы. Таким единственным оружием для нас является наше объединение, солидарность, поддержка товарищей по классу, по идеологии, по целям борьбы. Объединение надо начинать с объединения партийных сил. Первичные партийные организации это чувствуют и дошли до понимания и высказывания за то, что пришло время создать районную партийную организацию во главе с районным комитетом партии. Областной комитет партии у нас уже существует, он уже объединяет 12 райкомов партии, при нем действует оргкомитет по объединению первичных организаций в районные организации, а ваш покорный слуга член оргкомитета и уполномочен помочь вам создать районную парторганизацию.
— Так этот вопрос ясен, его обсуждать нечего, по-моему, — басовито провозгласил суровый горновой, очевидно, полагая, что по его профессии ему положена заглавная роль, да, собственно, и никто этого и не станет отрицать, потому что так уж издавна повелось в рабочей среде, — кто несет на себе самый тяжкий труд, тот глубже испытывает груз рабочей судьбы, тот имеет первоочередное право на первое или заключительное слово.
Аркадий Сидорович некоторое время помолчал, серьезно глядя на горнового и теребя бородку свою, а помолчал он не потому, что был не согласен с ним, а потому, что ждал возражений или согласия других. Ему все же хотелось видеть более ясную и четкую позицию лидеров где-то живущих коммунистов, где-то стихийно образовавшихся парторганизаций, что само по себе означает тяготение к объединению духовных человеческих сил для возвращения социализма, но, как ему казалось, объединение должно быть организационно и идейно вызревшим, осознанным и сугубо добровольным, исключающим всякую фракционность, отражающим внутреннюю потребность каждого коммуниста стать членом единой партии на добровольных идейных началах, организационно спаянной в коммунистический монолит. Таким ему хотелось видеть организуемое объединение членов партии в районе, исходя из нынешнего опыта коммунистического движения.
Петр, вглядываясь в собравшихся товарищей, чувствуя по-рабочему, их душевное внутреннее единение и еще хорошо не осознавая, о чем в итоге идет речь, согласен был с горновым, что о создании районной организации партии нет нужды много разговаривать, потому что ее созревшая необходимость подсказывается жизнью. И молчание профессора после реплики горнового ему было непонятно, и если бы он был членом партии, то и у него было бы готово предложение о том, что дело надо решать без обсуждения, настолько оно было ясным, и вдруг он поймал себя на мысли, что волею случая он встрял в дело, не касающееся его своей значимостью, и смутился своей мысли, оглянулся на соседей, не заметили ли его смущение оттого, что он, беспартийный человек, втянулся в партийную жизнь.
Но в эту минуту рядом с профессором встал Костырин Андрей с серьезным, сдержанным выражением на лице, с фигурой прямой, задорной и целеустремленной. Петр впервые видел его без книжки-еженедельника и каким-то собранным и наступательным. Он заговорил спокойным, но напористым подчиняющим голосом:
— Вообще-то, Андрей Захарович, — обратился он к горновому, а потом и другим, — и все мы, товарищи, можем согласиться с тем, что вопрос об объединении всех наших парторганизаций в одну районную организацию и избрании районного комитета и без пространного обсуждения представляется совершенно ясным и вызревшим. Я побывал в ваших парторганизациях и слышал единодушное мнение коммунистов о том, что надо не откладывая объединяться в районную организацию. Высказывалось даже опасение, что с этим можно опоздать в соревновании с другими организациями и назывались организации большевики, компартия рабочих, социалистическая партия, не говоря о партиях демократов, — он даже стал вести счет на пальцах, но потом улыбнулся, сжал кулак, поднял его к лицу и провозгласил: — Нам не нужно соревнование, а нужно вот такое крепкое единство, — и выбросил кулак вперед. — Вот об этом нам и надо договориться: мы объединяемся на одной идейно-политической платформе — на платформе Программы и Устава КПРФ и — никаких разногласий! Вот с таким убеждением должны придти коммунисты на общее районное партийное собрание. Мы, вот здесь присутствующие, об этом и должны твердо договориться без письменных обещаний, а по внутренним клятвенным заверениям. Каждый сам себя должен еще раз проверить, так сказать, перед лицом товарищей…
— Может быть, это уж строгое и категорическое требование, — сказал смягченным голосом профессор, глядя на Костырина снизу вверх. — Убеждение коммунистическое само за себя говорит, а по-другому — это как-то… ну вроде бы как недоверие.
— Никакого тут недоверия нет, Аркадий Сидорович, — тотчас громко возразил молодой стриженый парень, блестя яркими глазами. Видно, от волнения щеки у него взялись красными пятнами. — Перед нами горький урок истории партии КПСС, или урок завершения ее истории, когда миллионы так называемых членов партии отказались от своих письменных обещаний. Этого никогда не произошло бы с ВКП(б), — партии Ленина-Сталина. Поэтому от меня ничего не убудет и не унизит мой коммунистический, дух, человеческое достоинство, ежели я, — он порывисто поднялся с пылающим и решительным лицом, — встану, сожму крепкий кулак, воздену его над своей головой и громко и твердо скажу: присягаю своей совестью и своей жизнью Коммунистической партии Российской Федерации, — он еще раз вскинул кулак и провозгласил: — Присягаю!
И тут в зале кафе случилось нечто непредвиденное, незапланированное, непризывное: все в одном порыве встали, скорее, вскочили, в том числе профессор Аркадий Сидорович, его сестра Галина Сидоровна, его зять Краснов Михаил Александрович, не отдавая себе отчета, а по толчку сердца и Золотарев Петр Агеевич вскочил вместе со всеми, и все подняли вверх кулаки и в едином дыхании негромко, но твердо, так что тверже и не бывает, произнесли:
— Присягаю!
Минуту все стояли в напряженном молчании, будто еще раз каждый про себя повторил: присягаю! а потом дал минуту, чтобы все клятвенное, все молитвенное в душе отстоялось, спаялось во что-то крепкое, во что-то человечески-гранитное, чтобы никогда не порушилось. А потом раздалось дружное хлопанье в ладоши, а такое молчание и такой дружный порыв сердца и должен был разразиться общими аплодисментами, — как сдерживаемый выдох.
— Продолжайте, Аркадий Сидорович, извините за сбой в вашей речи, — сказал Костырин с торжественно сияющим лицом.
Профессор, все еще стоявший в волнении, медленно, с чувством впаянности в спонтанно возникший коллектив по душевному движению нравственности и убеждения, или сначала по убеждению, а потом по нравственности, или по одному и другому вместе, что не поддавалось расстановке по местам, — и все видели, что он был взволнован, что серые глаза его подернулись влагой, а розовые губы слегка вздрагивали, и бородку свою он не гладил, будто забыл о ней, и она в эти минуты не имела для него символического значения. И он, глядя на сидящих перед ним людей, ставших в один миг ему духовными товарищами, тоже видел перед собой взволнованные лица и светящиеся воодушевлением глаза. Он заговорил изменившимся, не профессорским голосом, идущим от чувства единения и дружбы:
— Ну, после всего, к чему нас подвигнул Станислав Алешин, всякие увещевания о партийном единении излишни. Поговорим конкретно о том, что нам следует сделать для проведения общего объединительного собрания и избрания районного комитета партии.
Он, не спеша, вразумительно рассказал, что конкретно в каждой первичной организации следует предварительно сделать для подготовки и проведения объединительного собрания коммунистов района. Рассказал в деталях и о том, как мыслится в сложившихся политических условиях провести первое партсобрание так, чтобы оно стало предтечей последующих собраний, а в дальнейшем — и партийных конференций, в нарождении которых в скором будущем он не сомневался. Его обстоятельный, терпеливый рассказ не вызвал никаких вопросов. Лишь кто-то захотел еще уточнить, где будет проходить собрание.
На это опять ответил Костырин, что ему удалось договориться с председателем Общества слепых о бесплатном предоставлении зала Дома культуры Общества, очень уютное помещение, правда стоящее несколько в стороне от глаз, что наводит на мысль о некоторой конспиративности собрания.
Но, по общему мнению, для начала это было неплохо, окутывало духом торжественности, главное — бесплатное предоставление зала, значит, не все люди чураются собраний коммунистов. Есть, есть и такие представители народа, какие понимают смысл и значение для простых тружеников и истории трудящегося народа возрождения коммунистического движения и стараются помогать ему и поддерживать его во всех практических проявлениях. Петр испытывал какую-то важную для себя значительность от присутствия на этом собрании. Всматриваясь в участников и вслушиваясь в их речи, он ощущал в себе такое нравственное состояние, что здесь он нашел то, к чему стремился весь строй его натуры, что последнее время мучительно искал своим сознанием, вокруг чего ходил со своими мыслями, и не мог предметно, как бы в руки свои поймать это нечто. И вот сегодня в эти минуты, в этом небольшом, тихом зале кафе он взял это нечто в руки и почувствовал, что никогда отныне и вовеки не выпустит из своих рук, не уронит силу своего духа с той высоты, на которую она взметнулась, когда он вместе со всеми произнес Присягаю!.
Петр с пылающими щеками оглянулся на своих соседей Красновых. Михаил Александрович улыбнулся ему, поняв его состояние, незаметно взял его правую руку и крепко пожал. Петр ответил ему тоже горячим, сильным, как только могут это делать рабочие люди, рукопожатием. Петр понял так, что подачей руки Михаил Александрович не только пригласил его в свою организацию, но уже и принял его к себе в товарищи.
Когда Аркадий Сидорович сказал, что вопросы, которые предлагались совещанию, получили практическое решение и что совещание на этом можно закончить, подскочил Станислав Алешин и со своей горячей напористостью предложил:
— Нет, не стоит так кончать наше совещание: коль мы уж собрались, я вношу предложение обменяться информацией, что у кого в парторганизации получается. Например, как проводит партийные дела товарищ Полехин на своем Станкомашстрое. Когда-то это была ведущая парторганизация во всем городе, не только в районе.
Аркадий Сидорович принял это предложение в согласии со своим скрытым намерением распространиться о партийной жизни, в которой не только раскрывается способность вожаков первичек, а в целом активность общественной жизни, и спросил:
— Предложение Станислава Алешина я считаю полезным, если товарищи не имеют ничего против. Как? — этот вопрос он сначала обратил к Костырину и Полехину, инициаторам проведения совещания, а потом ко всем остальным.
— Предложение дельное и полезное, — отозвался Костырин, а Полехин кивнул головой. — Потратим еще минут тридцать-сорок. Вы, Галина Сидоровна, не будете возражать, как хозяйка кафе?
— Нет, разумеется, убытка мы не понесем, а понесем — наверстаем, — живо откликнулась Галина Сидоровна.
— Ты, Станислав, внес предложение, так и начни первый, а мы послушаем, да еще, может, и покритикуем, — пробасил горновой.
— Я не возражаю и первым высказаться. Разобщены мы пока, потому полезно будет узнать друг о друге, если, конечно, мы все с политическим интересом и с личной совестливостью и ответственностью, сознательно взялись вожательствовать среди коммунистов, — поднялся и горячо заговорил Алешин, качая своей стриженой головой.
Петр отметил, что Алешин, этот, наверно, не больше, как тридцатилетний, по-молодому крепкий человек, стриженный модно под бритоголовых, вел себя бойко и уверенно и вызывал к себе интерес, и было любопытно, как он оказался среди секретарей парторганизаций, сохранившихся в условиях запрета и преследования со стороны верховной власти, а о позиции верховной власти постоянно, хотя и стыдливо, напоминали и местные власти. Петр уловил его слова и о политическом интересе к вожатости коммунистов, и к личной совестливой ответственности, и к сознательности за взятое на себя дело и подумал, что не случайно Станислав Алешин взялся за руководство какой-то парторганизацией, и с любопытством стал слушать, видать, ершистого и напористого парня.
— Наша парторганизация будет для всех вас нетипичная по современному положению, — продолжал Алешин, словно с удовольствием оттого, что он скажет. — Во-первых, потому, что сохранила половину дозапретного состава, во-вторых, потому что практически не прекращала своей партийно-политической деятельности, в-третьих, наш директор АТП, то есть автотранспортного предприятия Трофимов Роман Андреевич не выходил из партии, не запретил на предприятии парторганизацию и сам остался в ее составе, правда, не демонстрирует этого, в-четвертых, у меня четыре беспартийных товарища уже спрашивали, когда они могут вступить в коммунистическую партию, — бойко, весело, с живым подъемом говорил Алешин, поблескивая смелыми, правдивыми глазами. — Но вы не подумайте, что все у нас идет без пробуксовки, как по асфальту без колдобин, и наши члены партии не охмурялись демократами. А они и у нас кричали до одурения, зарились растащить хозяйство по кускам. Да коммунисты, оставшиеся верными идее партии, не дали развалить предприятие. На этом и произошло первоначальное сплочение парторганизации. Теперь у нас 21 член партии, а было 53. Даже сам бывший парторг сбежал и несколько человек увлек ненавистью к компартии, не станем этого скрывать. От этого мы не ослабеем, а, напротив, в нашей борьбе за социализм. Другие бывшие члены партии остались на предприятии, от парторганизации не шарахаются, но смотрят на нее вроде со стороны. Секретарем меня сагитировал сам директор, говорил: Ты у нас — забияка, тебе и быть секретарем, как безоглядно смелый и дерзкий. Вот какую мне характеристику дал на партсобрании, но коммунисты его поддержали, и теперь все бывшие у нас демократы от меня и сбежали, как побитые собаки. Правда, по началу и мы собрания проводили в специальном автобусе за пределом предприятия. А теперь собрания наши (все больше открытые) проводим прямо в административном зале. Не буду рассказывать про то, как директор с нами работает по производственным вопросам, а мы с ним, у нас обоюдное понимание и взаимоподдержка, а полезность предложений и начинаний обсуждаем коллективно всем составом работников.
Станислав разговорился, голос его стал спокойным и доверительно-товарищеским, даже дружественным, а у молодых людей так всегда и бывает — дружественное отношение легко появляется, коль скоро они убеждаются во взаимном доверии при общем коллективном деле.
— Что же у нас с предприятием? Оно стало, практически, народным, управляемым коллективно. К нам пожелали вернуться четыре водителя со своими автобусами, которые в начале приватизации купили автобусы и попробовали быть самостоятельными, независимыми извозчиками. Предприятие работает без сбоев и безубыточно. В этих условиях все поняли, значение партийной организации, как организатора людей и контролера производственной технологии, за нами, как за каменной стеной, и директор АТП спокойно живет в смысле производственного порядка. Так что вот такая у нас парторганизация. Я же говорил, что наша парторганизация нетипичная, пусть расскажет о себе товарищ Полехин. Его организация в прошлом возглавляла нашего флагмана индустрии. Я кончил, — и сел, не с торжеством, но с довольным видом.
Было такое впечатление, что Станислав Алешин взял свой рассказ большей частью из прошлого или, лучше сказать, из возможного будущего, которым должна будет увенчаться борьба коммунистических организаций. И потому все несколько минут помолчали, потом профессор, не став комментировать рассказ Алешина, сказал:
— Ну что ж, Мартын Григорьевич, вам, видно придется поделиться своим опытом, тем более, о делах вашей организации в районе кое-что известно.
Полехин с готовностью поднялся: он имел в виду и без этого обменяться мыслями с товарищами. Он начал говорить и смотрел на сидящих перед ним таких же мужественных людей, как он сам, с улыбкой, которая, однако, ничего легкого и сладкого не обещала:
— Мне лично интересно было послушать товарища Алешина. Он поскромничал сказать о своей роли в преобразовании своего АТП в народное предприятие, в быстрое развитие его производственной базы, или точнее можно сказать так: ремонтно-производственной базы, в боевом, принципиальном очищении рядов парторганизации и в сплочении трудового коллектива на коллективистско-социалистических принципах. Правда, кое-кто его обвиняет в партизанских и большевистских замашках. Но нам иногда и нужен боевой и наступательный прием нашей борьбы.
Пётр наблюдал за Алешиным и видел, как на слова Полехина он стал лицом пунцоветь — сначала уши, потом шея, затем и лицо, и Петр подумал: Значит, ты только снаружи задира, а нутром — скромный, придержанный стыдливостью.
И другие увидели замешательство и смущение Алешина, и все поняли, что он борется за парторганизацию коммунистов не для славы своей, а для пользы людской, для защиты людей труда от беды, накликанной на них темной злонамеренной силой.
— Откуда вы все это знаете обо мне, Мартын Григорьевич? — несколько визгливо выкрикнул Алешин.
Полехин улыбнулся на вопрос Алешина, с легким прищуром посмотрел на него и ответил:
— Есть у меня знакомые водители из ваших, приходится с ними иногда разговаривать. Между прочим, они подали мысль о том, чтобы в нашем цехе моторном ремонтировать ваши двигатели.
— Нет, это будет накладно нам, — сразу возразил Алешин, — вот если бы помогли нам оснастить наш новый цех.
— Этот вопрос требует отдельного разговора, а сейчас у нас другая тема, — сказал Полехин и повернул разговор в нужном направлении. — Наш опыт партийной работы нарождается в других условиях, чем в АТП, нашему заводу до народного предприятия нынче так же далеко, как теперь нам до социализма. Капитализм в стране набрал силу, овладел всеми базовыми отраслями экономики, финансовыми источниками, командует Кремлем, Белым домом, манипулирует сознанием большинства людей в своих интересах, предал национальную независимость мировому капиталу, на который рассчитывает опереться в нужный момент в подавлении своего народа…
— Уже и форму нашли — натовские миротворцы, — вставил своим басом горновой.
— Да, у них это не заржавеет, — прозвучал звонкий голос в поддержку.
— Так что на пути нашей, народной, борьбы наш капитализм в первую очередь воздвиг крепкую и высокую стену, — продолжил Полехин. — Но нам все равно надо бороться с капиталом, иначе он нас, а потом и наших детей и внуков сожрет с потрохами. На крупных предприятиях, таких, как наш завод, борьбу вести и легче и труднее. Легче потому, что есть возможность в большой массе замешаться от глаз начальства, от нюха хозяина, а с другой стороны, и хозяева боятся большой массы рабочих. А труднее потому, что на большом предприятии хозяевам легче вести наступление на права рабочих. Здесь всегда есть резерв рабочих кадров и, стало быть, есть возможность без потерь выгнать неугодного человека, найти и подкупить осведомителя, штрейкбрехера, в основном из числа выпивох, что держит рабочих в страхе перед угрозой потерять работу, в рабской послушности в силу зависимости, заставляет остерегаться тех, против кого настроена администрация, то есть против коммунистов, шарахаться в сторону от наших призывов и разъяснений. Таким образом демократы изнутри, а либералы-администраторы сверху отсекают основную массу рабочих от коммунистов. Подлую роль играют у нас на заводе руководители профкома, которых подмяла под себя дирекция. Но рабочие завода знают, что в городе, то есть на другой стороне ворот все же существует заводская парторганизация, состоящая из рабочих, как сохранившаяся часть бывшей заводской организации, значит, не искусственно она народилась, а по какому-то закону, по закону пролетарского существования. От этого чувства рабочим никуда не уйти. Нам удалось восстановить популярность нашей парторганизации, создать ей определенный авторитет. К сожалению, от бывшей заводской организации сохранилась официально лишь небольшая часть, но, как говорится, нас мало, но мы в тельняшках, это стойкие, убежденные коммунисты, уверенные в том, что явление коммунистов есть предназначение истории человечества. Почти все наши коммунисты пока работают на заводе, в том числе и я, и положение мое в этом отношении, я считаю, прочное. Генеральный меня терпит как ведущего специалиста в моторостроении, единственное производство, которое дает заводу кислород. Наш авторитет и доверие к нам держатся и укрепляются, или будем говорить так: восстанавливаются благодаря нашим практическим делам. На заводе сейчас парторганизации нет, как организации, контролирующей и ответственной за производство, за социальное обеспечение рабочих. Но на заводе есть коммунисты и им сочувствующие и помогающие, которые отслеживают деятельность дирекции, разоблачают ее антирабочие действия и поднимают протест рабочих против таких действий. Начали мы с того, что принудили профсоюзных руководителей при заключении колдоговора включить все пункты в защиту рабочих, потом следим за их выполнением… Потом отстояли от продажи здания пионерских лагерей, добились передачи комплекса профилактория под санаторий федерации профсоюзов, отстояли сохранение шести детских садов, финансирования Дворца культуры, не допустили ликвидации моторного производства. Тут мне лично пришлось поработать, в том числе выбить расчет за выполнение заказав в министерствах. Практические наши дела придают коммунистам авторитет, воскрешают доверие и надежду, к нам обращаются за советом, за поддержкой, а это означает, что наша заворотная парторганизация обрастает рабочей плотью. Сейчас мы взялись отстоять заводскую больницу, думаем, что и здесь мы одержим победу, — Полехин помолчал минуту, опустив голову и глядя в стол. Молчали и другие, и было очевидно, что все понимали, что он еще не закончил свою речь, и все ждали, когда он продолжит говорить.
И Петр ждал от Полехина какого-то важного, значительного завершения его речи и даже волновался за Полехина оттого, что, как показалось, он затягивал свое молчание. Пока Полехин говорил, Петр в какой-то степени гордился им не только как представителем его завода, где возродилась парторганизация, но и тем, как парторганизация заявляет о своей активности.
Помолчав минуту, Полехин поднял голову, улыбнулся вроде, как сам себе, своим мыслям, окинул улыбчивым взглядом сидевших товарищей и заговорил снова:
— Мы, парторганизация, проверили и себя, и возможность нашего влияния на рабочих в смысле объединения вокруг нас. А дело было такое. Наши хозяева так называемого акционерного общества так распоясались, что, не спрашивая никого, стали вывозить из цехов оборудование — станки и другое — за ворота завода. Открытый наглый грабеж вызвал ропот по всему заводу. Мы решили такой бандитизм пресечь. Предварительно я побывал у начальника райотдела милиции и у прокурора, проинформировал их и попросил у них поддержки. Они охотно вызвались помочь коллективу, прислали следователя, выделили нам в помощь несколько работников милиции для участия в наших постах из числа рабочих, которых мы поставили на проходных, и таким образом предотвратили разграбление завода. Выходит, что рабочие как бы ударили начальство по рукам. Наша общая победа стала событием, которое среди рабочих получило серьезный резонанс, повлияло на их сознание в том смысле, что можно противостоять самоуправству дирекции, если встать по-боевому и сплоченно всей силой коллектива. А следом вот должны провести серьезную акцию вокруг больницы, не допустить ее закрытия и продажи зданий и сооружений, в чем призываем вас оказать нам помощь — привести людей на митинг. Если он нам удастся, то все поймут, в чем состоит наша сила. А сила уже сама по себе выбирает направление действия, вот тогда, может и мы учредим народное предприятие по вашему примеру, товарищ Алешин, — и широкая улыбка светло озарила его полное круглое лицо, согнав тень усталости. Он шумно вздохнул и продолжил тихим голосом: — А пока нам предстоит нелегкое накопление сил парторганизации. Но мы отбираем только тех, кто приходит к нам сам в силу своего самостоятельного убеждения и уверенности в крепости своего духа. Перед нами укором стоит идейно-моральный позор нашей бывшей большой организации, и мы не можем из этого позора не извлечь урока… А рабочий класс, он что ж? Он всегда несет в себе свое классовое ядро, надо только уметь поджечь его…
В это время порывисто открылась дверь и на пороге ее встала возбужденная и раскрасневшаяся Татьяна Семеновна. Но, увидев в зале незнакомое собрание, она растерянно охнула, извинилась и шагнула было назад. Однако Галина Сидоровна успела, как и Петра, схватить ее за руку и задержала, объявив собранию:
— Это наша работница, Золотарева Татьяна Семеновна, жена вот Петра Агеевича, — и, увидя в ее руке папку, спросила: — Какие это у вас бумаги?
Пока Татьяна Семеновна стала отвечать, Полехин ее представил по-своему:
— Это тоже представительница нашего завода, бывший инженер-конструктор, а ныне вместе с мужем безработная. Стали не нужны ни высоко квалифицированные рабочие, ни инженеры-конструкторы.
Татьяна Семеновна освободилась от растерянности, грациозно наклонила голову в знак приветствия и ответила Галине Сидоровне:
— Я думала, что здесь собрались наши, магазинные, поэтому так смело вошла… А принесла я списки с подписями в защиту больницы… Пятьсот подписей собрали мне женщины из конструкторского буквально за два часа, пробежались по цехам и вот… Рабочие дружно отозвались с решимостью отстоять больницу, — Татьяна Семеновна была явно возбуждена и не сдерживала радостного волнения. Ее переполняла радость оттого, что сначала в конструкторском отделе, а потом и в цехах дружно был поддержан призыв больничных работников отстоять существование заводской больницы, и она так легко и быстро собрала пятьсот подписей, а на каждом листе остался отпечаток ее участия в общем, большом деле, и ее сердце какими-то емкими и радостными ударами отмечало это участие ее в общественном движении, а то, что еще недавно сердце дало сбой, забылось, и сегодня оно, сердце ее, замиравшее от радости, вдруг взметнулось вверх, как на бурной волне морского прибоя.
Татьяну Семеновну оставили присутствовать на собрании и усадили рядом с мужем, присутствие которого она заметила тотчас, как только перешагнула порог, а потом и чувствовала его физически, и в сердце ее нашлось место для радости от его присутствия на этом собрании.
— Вот вам пример того, как парторганизация может обрастать рабочей плотью — практическим проведением общезначимого дела, — сказал Полехин. — Спасибо, Татьяна Семеновна, за участие в проведении в действие решения нашего партбюро.
— Извините, Мартын Григорьевич, что прерываю вас, — возразила Золотарева с детской наивностью, — я очень рада за мою помощь парторганизации бывшего своего завода. Но подсказала мне такое поручение секретарь нашей магазинной партячейки Зоя Сергеевна Крепакова. Сбором таких подписей занимались все работники магазина.
— В таком случае, — воскликнул Полехин, — вам всем и Зое Сергеевне наше большое спасибо и за помощь, и за солидарность с нами и с работниками больницы… Ну, я кончил, — обратился он к профессору.
Аркадий Сидорович, будто обрадовавшись обращением к нему, энергично поднялся и предложил высказаться Крепаковой, коль была названа ее фамилия. Зое Сергеевне тоже было о чем рассказать, хотя парторганизация ее была и небольшая. Она рассказала и о газетной витрине магазина, где вывешивается газета Советская Россия, и о распечатке отдельных статей из этой газеты для покупателей, и к этому покупатели уже привыкли и разносят статьи вместе с покупками, и о беседах работников с покупателями о советской торговле и ценах в ней, и о событиях в стране и в городе, и о сборах подписей во время выборов, словом, обо всей многообразной работе с людьми, которые посещают магазин, и это привлекает людей в магазин не только за покупками, а как в своеобразный клуб.
Интересными, как отметил Аркадий Сидорович, сообщениями поделились и другие выступающие, и Аркадий Сидорович, наглядным образом обращаясь к Костырину, завершая собрание, сказал:
— Наше сегодняшнее собрание, Андрей Федорович, послужит хорошим примером для будущего райкома партии.
Петр внимательно слушал все, о чем говорилось на собрании, и с интересом отмечал в памяти, как проходило собрание. Непринужденная товарищеская атмосфера, веселые критические отклики на высказывания участников собрания не заслоняли от его внимания то деловое настроение, с которым закончилось собрание. Но все время, которое протянулось на собрании, его внимание, было занято и Татьяной. Как только она села рядом с ним, он почувствовал какое-то жаркое излучение, идущее от нее. Взглядывая украдкой на ее лицо, он видел небывалое, давно не появлявшееся на нем возбужденное, радостно светящееся воодушевление. Он знал, что такое воодушевление является отражением волнения в ее душе, пробуждением какой-то трепетности ее духа, и радовался за жену.
Взглядывая на нее, он старался угадать, чем, вызван такой ее душевный подъем, — тем, что она выполнила общественное поручение и оправдала доверие, или тем, что неожиданно побывала за долгое время на заводе, вдохнула воздуха конструкторского отдела, заводской производственной атмосферы, или тем, что люди завода откликнулись на трагический призыв о спасении больницы?
Он глядел на жену таким откровенно влюбленным взглядом, что она смутилась этого его открытого выражения чувств в присутствии посторонних, и протянула под столом свою руку к нему и сжала поданную им руку, как бы призывая к успокоению. С собрания они вышли рядом и почувствовали в этом какое-то знамение для себя.
Знаем, куда едем, и все же едем
К Золотаревым вернулась прежняя возможность ездить на работу вместе. Это было не то чтобы радостное, но очень приятное условие жизни, которое светло украшало взаимные семейные отношения и устои жизни и всегда слегка волновало. Но за последнее время проклятая жизнь отобрала и эту маленькую радость, они уже как-то отвыкли от такого сладкого времяпровождения, когда ходили на работу вместе — безработица и нищета отодвинули в небытие все, что составляло большие и малые радости жизни, из которых складывались ощущения семейного счастья.
Детей уже около месяца не было дома, они уехали в деревню к бабушке и дедушке повольничать, откормиться, отплеваться от городской гари, как говорила бабушка, увозя внуков. Первые дни без детей, особенно матери, было пусто, одиноко и грустно, но понимание того, что они живут в лучшем, даже в чудесном мире, привело родителей к душевному равновесию.
Так вдруг произошло, что детей как бы заменило обоюдное приближение их друг к другу; ласки и нежности к детям теперь, в их отсутствие, обратились у них во взаимность отношения одного к другому. Татьяна и Петр, сами того не подозревая, сблизились сердцами между собой, будто потеплели душами, будто высветились друг перед другом чем-то новым. Разом с этим перед ними вдруг чудным образом предстало наличие работы и какое-то общественное признание, и причастие к общему делу. И сегодня на работу шли с радостной легкостью в груди. Выйдя из подъезда, Татьяна придвинулась вплотную к мужу и взяла его под руку. Петр, оглянувшись — не видит ли кто их любовных побуждений, крепко прижал ее руку к себе. Потом они побежали к остановке, чтобы успеть на троллейбус, держась за руки. Они успели на заднюю площадку, но перед ними еще вползал, опираясь на клюшку, старик-инвалид. Петр подхватил его под мышки и поставил в троллейбус. Старик обернулся, смеясь, посмотрел серыми, еще ясными глазами на Петра и сказал:
— Спасибо, добрый молодец, когда-то и я точно так же поступал перед немощью других, а теперь — видишь ты, — он поднял клюшку как виновницу его беспомощности, и стал протискиваться с площадки в проход. Перед ним, вжимаясь в общую массу тел, расступились. Потеснившись, дали место и Золотаревым и как-то незаметно подтолкнули Татьяну в проход, Петр встал за ней.
Татьяна, всю жизнь ездившая общественным транспортом — троллейбусом и автобусом, привыкла к тому, что задние площадки всегда наполнялись пассажирами битком, как правило, молодыми мужчинами и парнями и все были, как на подбор, сильными. Она так же заметила, что здесь всегда соблюдалась вежливость и уступчивость, а когда надо, проявлялся молчаливый повелительный обжим для плохо державшихся на ногах или пытавшихся нарушить трезвый порядок и правила задней площадки.
Старик-инвалид, протиснувшись в проходе, остановился, держась свободной рукой за спинку сиденья, на котором полуразвалился молодой человек, правда, с бледным, усталым лицом, а ночная смена легко угадывалась по лицу и глазам человека. Но старик, переживший не одну тысячу томительных ночных бдений, с полным правом прицелился на парня:
— Может, уступишь старому инвалиду? А то развалился господином, а здесь ведь — троллейбус, а не господская гостиная.
Молодой человек устало посмотрел на старика с полной отрешенностью на бледно-сером лице, с заметным усилием уморенного человека поднялся, говоря:
А я и есть — господин.
— Господа разваливаются в мерседесах и фордах, — ворчливо заметил старик, с кряхтеньем усаживаясь на освободившееся место. — 0, Господи, твоя воля, жили раньше как люди, все — товарищи друг другу, и — на тебе, одни — господа, другие — не поймешь кто.
— Как не поймешь? — обернулась к нему бледнолицая, но с подкрашенными скулами, светловолосая сердитая соседка. — Мы теперь для них — быдло.
— То-то, я и думаю, — хихикнул старик, — раньше, бывало, меня примечали; садись старик или папаша, а ноне: посторонись, старик, не путайся под ногами. Слышите: сторонись, не путайся тута, он, дескать, молодой, сытомордый, в господа торопится.
Его ворчание слушали молча, с ироническими улыбками, а после очередной остановки, когда новая толкотня уплотнилась, тотчас заговорили на начатую тему.
— Нынче шибко стали приучать нас к господам.
— Да и не очень-то успели.
— Чего ж там? Сами-то господа пока что свое приученье тихо делают и то меж собой.
— Зато слуги стараются по телевидению и по радио. Товарищ не услышишь, хотя вроде, как и не запрещается.
— Само общество пугливо шарахнулось от товарищей — вроде как гусь свинье не товарищ.
— Да окликни господина товарищем, он шарахнется от тебя, как от прокаженного, если только пинком не даст.
— А вы заметили, что те, которые в господа уже одной ногой вступили, особенно о том не шумят?
— А чего им горлом шуметь? За них вон вся загородная округа шумит с трехэтажных дворцов с металлическими кровлями, расцвеченными балконами и широченными лоджиями.
Тот, кто это произнес с кипящим злом, ничего нового, даже в смысле демонстрации зла, не сказал: все видели, как ускоренно, будто в специальном марафоне, застраиваются и благоустраиваются городские окраины головокружительно роскошными дворцами вычурной архитектуры по проектам, выписанным из зарубежья.
На несколько минут разговор запнулся, будто от удивления, и в троллейбусе на короткое время воцарилась задохнувшаяся тишина. И было как-то удивительно: только что звучали насмешливые, ироничные и злые голоса о господах и вдруг умолкли, словно люди шапки сняли перед дворцами. Но вот вдруг на задней площадке кто-то рассмеялся молодым, задорным голосом:
— Господские гетто! Обычно в буржуазных странах окраины городов обживают бедняки, украшая их своими трущобами, а в российских городах загородные окраины облюбовали господа для своих дворцов. Уже одно это говорит, что российский капитализм строится шиворот на выворот.
Возмущенный женский голос снова повел сердитый разговор:
— В газетах пишут: по 80 — 100 миллионов господские трущобы стоят. Спрашивают: из каких таких заработков накопили за годы реформ? Тут на хлеб сбиваешься, а они…
— А чего спрашивать: из зарплат — не из зарплат? все оттуда — из вашего кармана… тьфу! — громко плюнул пожилой мужчина с бледно-серым цветом кожи на лице, плюнул на простонародную доверчивость, на людское сомнение в том, что на смену высоко морально-нравственного советского жизнепонимания на российскую землю возвращается безнравственный, аморальный мир с эгоистическим двигателем наживы путем обмана, ограбления, эксплуатации простых людей труда, наконец, плюнул на ослепленное, очумелое равнодушное терпение к мироедам со стороны трудящегося российского люда.
Вглядываясь в изможденное лицо зло сплюнувшего человека, Петр вдруг почувствовал болезненный укор своей совести, но этот укор был не от равнодушия, не от слепого терпения, а от беспомощного бессилия, и неожиданно для себя еще раз сделал вывод: Но в одиночку ничего не добиться, надо организовываться. А разговор продолжался:
— А ведь верно: стотысячная зарплата нашего директора, не от нашей ли мозоли отколупывается, за что и господином директором величается?
— Господин директор — это звучит! Не то, что господа рабочие, — расхохотался и тот парень, что уступил место старику. — Ну, еще — господин мастер…
— Что, видно, допекли?
— Довели, а не допекли: по три ночи в неделю сверх нормы вкалываю, а зарплату господа четвертый месяц не платят.
— Бросил бы этих господ.
— Бросишь, а куда подашься? — горько откликнулся парень. — От одного господина к другому?
Как бы с намерением вывернуть горячую боль кто-то от передней площадки надтреснутым голосом проговорил:
— Что сам президент в своих обращениях к дорогим россиянам ни разу еще не употребил слово господа? С чего бы так?
— Равно, как и слово товарищи не выговаривает, — пошли переговоры между площадками. — Чует кошка, чье сало слопала. Вот и боится президент показать, как расслоил народ на господ и бесправных нищих. Понимает: весь народ к господам, не отнесешь в наших, российских, понятиях, а чужим трудовому народу боится открыться — все-таки всенародный, вот и вертится, как змей на сковороде.
В троллейбусе дружно рассмеялись, а над президентом только дружно и посмеяться, — чем еще рассеять злость на него? Может, обманутый народ и понял, что его обманывают, но все-таки соглашается на обман, — иначе бы воспротивился, — вот чудо! А может, этим облегчается угнетение душевное в народе от негодования на свою глупость, позволившую себя обмануть человеку, не заслуживающему не только доверия, но и уважения.
Очередная остановка позвала многих пассажиров на улицу, в троллейбусе стало свободнее, но и продолжение разговора о господах и слугах уже не возникло.
Петр и Татьяна ехали дальше. В течение всего дорожного разговора пассажиров они с улыбками пересматривались друг с другом, отвечая на реплики своим молчаливым согласием, а когда реплика была более язвительной, Татьяна улыбалась шире и в знак согласия наклоняла голову. Вообще, разговор в троллейбусе сплетался как бы приперченный, отчего большинством пассажиров поддерживался согласием и одобрением. А о господах поговорить в присутствии большого количества разных людей, возможно, и тех, кто стоял близко к господам, было в самый раз.
Но Петр из прошедшего в троллейбусе разговора вынес свое наблюдение. Он увидел, что за всеми этими, в основном, ироническими и даже саркастическими словами, которыми перебрасывались случайные, но одинаково мыслящие попутчики, — скрывалась какая-то особенная характерность — не было ни злобивости, ни негодования, ни возмущения, а витала лишь грустная ирония, какой большинство людей окрашивало свою обреченность или безысходность. Или они, — делал вывод Петр, — сами себе демонстрируют то, что они выходцы из другой жизни и из другого мира, где ничего подобного они не испытывали — ни обреченности, ни безысходности — и теперь здесь, в этом чужом и непонятном им мире, с господами и слугами, они стоят выше силой насаждаемого образа жизни и будут жить по-своему, по тому принципу, что вынесли, из того мира, из которого пришли.
Петр вдруг вспомнил, как с приближением дня 12 июня, который непонятно зачем назвали Днем независимости России, он слышал, как по радио и телевидению какие-то люди, утомляя его слух и насилуя мозг, целыми днями и вечерами, не умея разъяснить, талдычили о какой-то независимости России, сдавая ее с потрохами Западу, произносили кислые призывы к людям приходить к согласию и примирению. Петр, однако, исподволь заметил, что эти призывы не трогали людей, они витали где-то над головами вверху, как завитки пыли и мусора, поднимаемые ветром, не задевая людей, потому что жизнь, насильно и принужденно выстраиваемая, работала в ином направлении, в направлении непримиримых противоречий.
Ему было непонятно, к чему так назойливо произносились все призывы к людям, которые на что-то неведомое однажды уже согласились, со всем примирились, даже вроде как привыкли ко всему, что с ними вытворяют, и всем гуртом толпятся в местах, где им указано и где страшно неудобно, тяжело, голодно, но они молчат в ожидании, что их поймут, должны понять, и сделают что-то такое, что их враз освободит от душевного и физического гнета. Ну, а пока они только иронически посмеиваются над тем, что с ними происходит по недоброй воле президента, бесконтрольного и всевластного, обещающего невесть какое будущее.
Хотя почему неизвестное? Он, Петр Золотарев, до конца все уже понял: у него и у его детей все отобрали, кроме птичьей воли. Но птицу защищает сама природа, создавая для нее то здесь, то там защитный уголок. А для него то, что должно было защищать его от невзгод жизни, — государство, напрочь отказалось от такой обязанности — защиты и покровительства, как не от своего дела, неспособное защитить даже самое себя.
Петр, увлекшись своими мыслями, на какое-то время забыл о жене, спохватившись, он поймал ее руку и прижался к ней, делая вид, что его теснят пассажиры. Татьяна улыбнулась ему доброй улыбкой и шепнула:
— Прислушайся.
Петр оглянулся на заднюю площадку, к которой стоял спиной, и где по-прежнему теснились молодые мужчины. Между ними происходил оживленный разговор, в нем возвышались два голоса, которые и вели свою тему более подкрашенными тонами: один голос, хорошо поставленный и уверенный, принадлежал мужчине лет под пятьдесят с приятным, слегка скуластым лицом, с коротко постриженной, седеющей головой, другой мужчина был моложе лет на десять своего товарища, с искрометными черными глазами, с гладкой, ухоженной прической. Они говорили с явным расчетом, что их слушают. Петр стал ловить их голоса.
— А как вы думаете, неужели договор об общественном согласии приводит к столь глубокому примирению.
— К глубокому равнодушию, безразличию — да, но не к примирению, — возразил старший мужчина.
— Вот это-то и удивляет, — помолчав секунду, заговорил чернявый, косым взглядом стрельнув по сторонам, — слушают ли их. Их слушали. — Неужели все мы, трудящиеся граждане, которые при Советской власти не терпели ни малейшей чиновничьей несправедливости, в раз, в одночасье, как заколдованные или очумленные либерал-демократами, смирились со всеми безобразными несправедливостями и приняли их утверждение как должное, словно только и ждали унижения и угнетения?
— Этим молчаливым примиренчеством людей труда и пользуются досужие и дюжие люди от ельцинского режима, чтобы еще крепче околпачивать простых тружеников, а себе обеспечивать господское положение, — не задумываясь, отвечал старший мужчина и приветливо улыбнулся глядевшим на него с ожиданием окружающим пассажирам.
Петр видел, что его улыбка была признательностью за внимание к их возникшему разговору, за молчаливое поощрение открытой для всех обоюдной беседы. Как бы отвечая на внимание пассажиров, старший, ведущий разговор, после очередной остановки продолжал:
— Видите ли, по моему мнению, существует непреложная зависимость, состоящая в том, что, если государство со всеми образующими его органами и институтами борется с безобразиями, само не допускает безобразий, то непримиримы к ним и граждане этого государства, а если противно этому государство само терпит, более того, порождает и поощряет безобразия в государстве, то и граждане относятся к ним, если не с согласием, то с терпимостью постороннего наблюдателя.
— Выходит договор об общественном согласии и примирении, какой Ельцин навязывает народу, и имеет такую цель: дескать, мы будем безобразничать, морочить вам головы, морить вас голодом и болезнями, а вы примиритесь с тем, — вдруг встрял в разговор высокий мужчина с ёжистыми прокуренными усами и весело иронически рассмеялся. И может быть, глядя на него, многим подумалось: возможно, так легче уберечь себя от всех безбожных безобразий, творимых высшей властью, ежели на них отвечать ироническим смехом.
Скуластый мужчина, который, видно, и вел нить беседы, внимательно посмотрел на рыжеусого, поощрительно улыбнулся и сказал:
— Спасибо за понимание и поддержку — так оно, скорее всего, по вашему пониманию и совершается. Но мы должны вникнуть в то, какая цель у государства за всеми маневрами против людей кроется. За вашей терпимостью легко и беспрепятственно в общество приходит социальное неравенство, которого в советское время не было. А это значит, что одни люди обязательно попадают в экономическую зависимость к другим, чего советские люди не знали и представления о нем не имели. И до сих пор мало понимают, что такое экономическая зависимость от хозяина-собственника, причем зависимыми становятся как раз те люди, которые меньше всего должны быть зависимыми — рабочие, трудовые люди. А за экономическим неравенством следует неравенство социальное, политическое. С помощью буржуазного государства весь трудовой народ становится общим заложником, общим слугой хозяев капитала — владельцев всех богатств страны и нашего с вами труда, труда рабочих, крестьян и той же самой интеллигенции.
Он умолк, оглянулся вокруг и посмотрел на дверь, — троллейбус подходил к очередной остановке, и собеседники сделали движение на изготовку к выходу. И тут Петра вдруг что-то изнутри будто подожгло. Он достал старшего мужчину за плечо и задержал его и, не отдавая себе отчета в том, чего он хотел, заговорил, на его голос некоторые пассажиры оборотились. Он видел это и еще с большим подъемом продолжал говорить:
— Но всевозможные защитники капитализации лицемерно стараются внушить мне мысль о каком-то равенстве, — Петр приблизился к своему слушателю, но мужчина, которого он задержал, с улыбкой посмотрел на Золотарева, потом на своего товарища, и вместо того, чтобы направиться к открывшейся двери, стал на свое место и сказал:
— Это очень интересно, Петр Агеевич, я рад продолжить с вами обмен мнениями.
Петр, очевидно, разволновался и не обратил внимания на то, что незнакомый ему человек назвал его по имени и отчеству, продолжал высказывать свои мысли, которые у него накопились и искали выход:
— Такое равенство они поворачивают как им выгодно, а не нам, людям от молота и серпа. Толкуют о не враждебности классов друг к другу, и тут же говорят о классовом сотрудничестве в виде того, что я должен вкалывать, а он, этот господин, будет по-своему распоряжаться всем, что я наработаю, как уже распорядились всем, что нами было наработано за советские годы.
Напарник седоволосого энергично выпрямился, словно подпрыгнул от справедливости сказанного Петром, и запальчиво воскликнул:
— Между прочим, господа не всегда говорят о равенстве — своего они не отдадут. Понятие равенства, имейте в виду, они, распространяют только до мифических так называемых возможностей, то есть вроде как все имеют возможности разбогатеть, а как? — об этом молчок, потому что за этим молчанием стоят воровство и коррупция, грабеж, обман, эксплуатация, спекуляция. Причем, присмотритесь: если не с ведома государства, то — с его осведомленности, почему-то против так называемых возможностей и нет реальных действий государства, только разговоры о недейственности законов, — и молодой собеседник громко и заразительно засмеялся. Он, видимо, уловил, что искренностью смеха можно привлечь внимание людей к завязавшемуся разговору, а выводы из разговоров сами возникнут.
Его старший товарищ поддержал своим замечанием:
— Да, теоретически и невозможное возможно, тем более, когда государство, построенное на классовом господстве капитала, заявляет о своей политике бдительно следить за охраной частных капиталов, не глядя на их природу происхождения.
Петр тут же не стерпел и снова добавил от себя:
— Буржуазное-то право на равные возможности началось с приватизации. Кто-нибудь назовет рабочего, крестьянина или учителя, которые что-либо приватизировали? Как же!.. Четыре акции завода на ваучер мне досталось, а директор, к примеру, пользуясь равными возможностями насобирал тысячу акций, на которые и огребает дивиденды только для себя в сотни зарплат явочным порядком, да и тридцатикратную зарплату отхватил сам себе от заработков рабочих. За три-четыре таких получек можно дополнительно к заводу прикупить пять-шесть магазинов, или, скажем, гостиницу, или завладеть кондитерской фабрикой, или, на худой конец, прихватить на Печоре нефтяную скважину.
Собеседники его улыбнулись, очевидно, довольные тем, что появился, союзник и единомышленник, или сочувствующий, и старший проговорил:
— Верно вы говорите, но…
— Так понимают свое положение многие из рабочих, — возразил Петр.
— Тем удивительнее, что при понимании всего, — продолжил седоголовый, — никакой злобивости, никакого коллективного возмущения, как будто все утеряли намять о нашем прошлом, где были другие — от народа — порядки и правила. Как будто и все согласны на бесправие слуг, даже в самом труде перед богатеями.
Молодой его товарищ поспешил вставить:
— Зато — при господах! Слово, видно, сладко звучащее — господа! Это вам не то-ва-рищ, которое обнимает только людей труда и несет в себе понятие равенства и человеческой полноценности для простых трудовых людей. При господах другое — имеешь капитал — имеешь ценность выше человеческой… Ну, приехали…
На заводскую остановку вывалила половина пассажиров. Золотаревы вышли следом за новыми знакомыми. Те отошли от толпы, остановились, оглянулись на Золотаревых, державшихся за руки. И Петр, и Татьяна с показной готовностью остановились подле них.
— Ну вот, давайте познакомимся, — сказал старший, подал руку сначала Петру, потом Татьяне. — Вы — Петр Агеевич, а это ваша супруга Татьяна Семеновна.
— Верно, а вы откуда нас знаете? — растерянно спросила Татьяна.
— Я еще и вашего брата знаю Семена Семеновича Куликова — недавно его избрали секретарем райкома КПРФ Надреченской районной парторганизации, боевая парторганизация, верная социализму и Советскому строю… А вас кто на заводе не знает, знатных производственников в советское время? Я — Суходолов Илья Михайлович, а это — Ромашин Василий Борисович. Я вас помню с тех пор, как писал о вас очерк в областную газету как о счастливой семейной паре, получившей от завода квартиру в новом заводском доме, переселившейся из молодежного семейного общежития. Вы, конечно, о том очерке не помните, тем более его автора не запомнили… Вы куда идете?.. Тогда пройдемте немного вместе.
— Мы в советское время так счастливы были своей жизнью, что не только не ценили, но не замечали всего хорошего, что нам бесплатно давала советская власть, — сказала Татьяна Семеновна, подлаживаясь под шаги мужчин и взглядывая в лицо Суходолова с некоторым горделивым вызовом, а понимать самолюбие молодого в то время журналиста и не могла не столько по неопытности, сколько по простоте свободы человеческой жизни, которая кругом звучала красивыми, веселыми песнями.
— Простите, Илья Михайлович, за любопытство, а сейчас вы где и кем работаете? — спросил Петр.
— Понимаю вас. Сейчас я работаю заместителем начальника областной налоговой инспекции, а Василий Борисович — аудитором этой инспекции, по-русски говоря, — ревизором.
— Из газетчика — в налоговики? — удивился Петр.
— Приходится приспосабливаться, Петр Агеевич, хорошо, что вовремя финансово-экономический институт окончил. Вот и едем к вашему директору завода кое за что поспрашивать, а за одно и вам помочь — больничные дела расследовать. Нам разрешается в бумагах покопаться.
— Опять вопрос: откуда вы про больницу знаете? — спросила Татьяна, теперь она считала себя причастной к вопросу больницы.
— Так об этом весь город знает, — пояснил Суходолов, однако с некоторой долей ревизорской неопределенности.
— А попутно провели и общественную работу: обсудили с пассажирами политические проблемы, — рассмеялся Ромашин с молодой задорностью, а его черные глаза, может, от цыганских предков светились веселым торжеством, вроде как у уличных плясунов-цыганят.
— И меня втянули в эту дискуссию, — тоже рассмеялся Петр.
— И получилось очень хорошо, Петр Агеевич! — воскликнул Суходолов. — Видите ли, нам, коммунистам, или просто советским людям по своим убеждениям, для открытого общения с простыми тружениками, тем более, когда речь идет о широких массах, ни лекционных, ни читательских залов, ни студенческих аудиторий, ни школьных классов получить запрещено.
А троллейбус — самое подходящее место пообщаться с людьми. Мы их не вызываем на участие, а затеваем как бы ненароком громкий обмен новостями, или мнениями, или даже затеваем спор на заранее выбранную тему, а то, случается, и экспромтом начинаем спор, вот как сегодня, а заготовленную тему оставляем для другого раза или на другой маршрут. К таким разговорам и спорам пассажиры с интересом прислушиваются, а то и сами втягиваются в наши разговоры, что нам и требуется. Поняли, Петр Агеевич, наш агитационно-пропагандистский маневр.
— Понял, это вы толково придумали, надо попробовать и нам так-то, — с одобрением отозвался Петр, внимательно взглянув на жену.
Золотаревы остановились распрощаться с новыми знакомыми.
Рыночная встреча
Петр Агеевич Золотарев, как его официально значили в магазине, а неофициально, по-товарищески его звали просто Агеевич, так органически вошел в коллектив магазина, так впаялся, по-слесарски выражаясь, в процесс обслуживания потребителей, что жизнь гастронома без него и не мыслилась. Даже Галина Сидоровна часто обращалась к нему по-простому: Агеевич, зайдите ко мне в кабинет, — и держала с ним совет, как она выражалась, по специфическим вопросам. А как-то днями она, разоткровенничавшись, сказала:
— Что-то, Агеевич, я от вас ни разу не слышала об авариях ни в водопроводах, ни в канализации, ни в холодильном и весовом хозяйстве нашем и в этом смысле вы приучили нас к беспечному спокойствию.
Петр сперва вопросительно посмотрел на директрису, но потом, поняв ее, рассмеялся и ответил:
— Такие аварии надо иметь не по-рыночному, а по-советскому, то есть — планировать.
После такого уклончивого, с намеком ответа она посмотрела на него продолжительным взглядом, потом спросила:
— Не соображу, каким образом можно спланировать аварию, например, в водопроводе?
— Таким же образом, как вы планируете завоз продуктов, — лукаво улыбнулся Петр.
— Почти поняла вас, Петр Агеевич, — заразительно рассмеялась Галина Сидоровна, — профилактика помогает вам предвидеть аварию и проводить предупредительные работы.
Но он не сказал, что помогает ему в работе знание свойств и качества металлов, которых он столько передержал в своих руках, переобрабатывал, что только не перепробовал на зуб, и что теперь лишь оставалось разговаривать с ними по душам. И этот душевный разговор с металлами распространился у него не только на металлы вообще, а на их поведение в электронных полупроводниковых схемах, что он проверил неоднократно на своем телевизоре. А затем заглянул и в душу компьютера и еще на заводских курсах пригляделся к лицам различных плат и к их занимательным сеткам-схемам, и уже начал было мозговать насчет того, как компьютер приспособить к своему слесарному искусству. Но тут, как говорят плуты-реформаторы, грянула перестройка, затем приватизация, а за ней и безработица, и все обрубилось беспощадной секирой капитализма с его частной собственностью на плоды коллективного труда рабочих.
И теперь ему только и оставалось, что спрашивать директрису гастронома:
— Нут-ка посмотрите, Галина Сидоровна, не пора ли мне за макаронами-вермишелями съездить, — кладовщица забеспокоилась.
Директриса пощелкала клавишами, поиграла таблицами на экране монитора компьютера и выдала:
— Да, уже пора ехать за макаронами… Что-то последние дни они у нас ускоренно пошли в ход.
Петр уже настолько присмотрелся к процессу торговли в магазине и к колебаниям спроса на продукты, что уверенно сказал из своих житейских знаний:
— Картошку из зимних запасов люди поизрасходовали, а молодая стала появляться с поднебесными ценами, вот и заменяют ее макаронами.
— Такова необузданная рыночная природа — чем людям труднее, тем больше их угнетают спекулянты, — заметила Галина Сидоровна и взялась за телефонную трубку, уточнила — не подорожала ли оптовая цена на макароны, потом сделала заключение: — Надо побольше завезти макарон, пока в опте не подняли цену… Хотя бы месячный запас сделать, — и позвала бухгалтера.
Петр наблюдал за работой директрисы, слушал ее разговоры и видел, что все ее действия и мысли были направлены к тому, чтобы сохранить и обеспечить слаженную деятельность коллектива магазина, не допустить сбоя в его работе, настроенной на людей. Через коллективный труд работников магазина незаметно создавалась и вполне сложилась тихая, невидимая, но ощутимая жизненная атмосфера в микрорайоне магазина, которая привычно уже устоялась благодаря стараниям работников гастронома.
Так поняв значение общего труда коллектива магазина, Петр ощутил в себе чувство тихой радости за то, что его труд стал частью большого и нужного людям труда. И он смотрел на Галину Сидоровну как на вдохновителя этого общего труда для людей и видел, что она горела этим вдохновением, и своим трудовым пламенем опахивала всех работников.
Перед тем, как поехать за макаронами, Петр решил пройтись поутру по рынку, чтобы сориентироваться, какими видами макаронов торгуют и какие держат цены, что больше раскупают хозяйки. Ранее он, изучая цены, уже расположил гастрономические палатки: был ряд палаток с кондитерскими изделиями, с овощными консервами, напротив — палатки с крупами, мукой, макаронами, сахаром и другими заморскими продуктами штучного предложения.
На этот раз он присматривался к макаронам, и он пошел вдоль палаточного ряда мучных изделий. Первое, что он отметил, — однообразие макаронных изделий и вермишели. В ихнем магазине ему казался выбор многообразнее по сортности и цене. Но и здесь, на рынке, торговля шла, хотя не так-то бойко, но все же оживленно: многие хозяйки перед работой пробегали через рынок, чтобы с утра запастись продуктами, а макароны и бульоны были ходовыми товарами. Петр прошел весь ряд до конца и вернулся назад — не упустил ли что-нибудь интересное.
И вот в одной из палаток он встретил знакомое лицо прямо глаза в глаза и от неожиданности чуть оторопел: не ожидал такой необычной встречи.
Перед ним стояла в белом фартуке на груди Пескова Анастасия Кирьяновна, запомнившаяся ему при первом знакомстве разбитной, самоуверенной, дерзко-деловой хозяйкой на рынке. Сейчас перед ним стояла не хозяйка рынка, а заурядная продавщица скудного ассортимента продуктов и, хоть раскрашенная, как матрешка, но с утомленным, осунувшимся лицом, на котором выдавались обострившиеся скулы, и вяло светились погасшие широкие глаза. Петр удивился и почувствовал щемящую жалость к этой женщине, когда-то цветущей распутнице, кичившейся своей самоуверенностью и легким рыночным плаваньем. Он задержался, подождал, когда отойдет покупательница, и поздоровался:
— Здравствуйте, Анастасия Кирьяновна, — сказал, не протягивая руки, но с веселой, добродушной улыбкой, никак не напоминавшую, однако, их первое знакомство, таившее с ее стороны посягательство на нравственную человеческую чистоту.
Она вздрогнула своим размалеванным лицом, но ее серые глаза, однако, не выразили радости, напротив, в них метнулась растерянность и смущение. Она суетливо вытерла чистым углом фартука правую руку и протянула ее Петру. Он не отказал в рукопожатии.
— Здравствуй, Петр Агеевич, я заметила, как ты прошел мимо, но постеснялась окликнуть. А ты вот и сам подошел, спасибо, — с некоторым вызовом слегка хрипловатым голосом сказала она, и в прорывающихся сквозь прокуренные хрипы звенящих нотках ее голоса прослушивались намеки на какую-то близость знакомства.
Всю эту тонкость поведения Песковой тотчас уловил Петр, но не подал никакого виду. Он так же заметил, что в обращении к нему, она с некоторой вызывающей легкостью, как бы заведенной для близко знакомых людей делала заметное ударение на ты. Такую ее бесцеремонность можно было принять и за оскорбительную бестактность, однако Петр и в этом ее поведении оставался быть выше нее, не давал повода для воспоминаний о ее унизительном поведении с ним.
С тех пор ему не пришлось встретиться ни с Анастасией, ни с ее мужем Федором. Он помнил, что Федор собирался на операцию желудка, и это по-человечески беспокоило Петра Агеевича — все же были знакомы между собой по соседству гаражей. Наконец, вот совершенно нечаянно подвернулся случай узнать, что с Федором Песковым. Внешний вид и место работы Анастасии заронил в сердце Петра чувство тревоги за Федора, а такими чувствами Петр был заражен с детства, когда он жил в окружении товарищей, потерпевших от жестоких ударов судьбы. А нынче болезненные удары судьбы терпит большинство людей России. Не обращая внимания на неуклюже скрываемую, намеренную игру Анастасии, он спросил:
— А что с вашим Федором, помнится, он собирался на операцию желудка?
Пескова позанималась с покупательницей, молча отпускала ей из своих товаров сахар, потом гречневую крупу, муку, такую покупательницу жаль было упускать, и Анастасия работала споро, с профессиональной ловкостью, с заметной экономностью движений, безошибочно набирая нужный вес. Петр, насмотревшийся такой работы в своем магазине, высоко оценил торговые навыки Анастасии. Но, когда она вновь обратила свое лицо к нему, Петр не узнал его: сквозь слой белил и румян проступил серый цвет бледности кожи, а глаза наполнились влажной скорбью. И Петр поспешил сказать:
— Извините, Анастасия Кирьяновна, я не хотел сделать вам больно… Я лучше уйду, прощайте.
— Нет, погоди, — почти взмолилась Анастасия. — Мне, кажется, надо выговориться со своим горем… Жизнь так нас опутала своей серой вязкой паутиной, что не с кем даже поделиться своим горем и бедой, — она поправила на голове белый колпак, убрала под него выбившиеся волосы. — Вот хоть тебе расскажу все, — она болезненно улыбнулась, сумрачно сдвинула брови, и Петр увидел, что сдерживаемая ею боль, укрываемая от людей, должно быть, с неимоверными усилиями, вдруг проступила сквозь всю ее внешнюю беззаботность и напускную бодрость. — Оттого, что приключилось с Федором, я очутилась вот в этой палатке, так как все мои радужные мечты о большом торговом деле рухнули. Первым делом, ему пришлось перенести тяжелую операцию, даже две — одну за другой по одному и тому же месту, и ему удалили почти весь желудок. А как нынче лечат? За все — плати — и за марлю и вату, и за лекарства… На одни капельницы тысяч двадцать угрохала. Одним словом, все, что было скоплено для разворота своего дела, все ушло на операцию и на поправку его. Только он встал на ноги, конечно же, страшно отощал, питание дробное, а чтобы быстрее поправлялся, и подбирать надо было все попитательнее. И вот толкнуло меня уступить ему сесть за руль и поехать нам за сахаром… — тут она сделала на губах подобие улыбки, — туда, куда всегда ездили. Все прошло хорошо, вернулись благополучно. Он высадил меня на троллейбусной остановке, а сам погнал машину во двор к матери, — она тяжело вздохнула, смахнула набежавшую слезу, отпустила очередную покупательницу и продолжала: — Я пришла домой, но чувствую — сердце волнуется, мысль сверлит; вдруг он вздумает сам разгружать машину и повредит себе что-нибудь, либо шов разойдется. Бросила все, сама на троллейбус… открыла калитку, а он с дворовой стороны лежит под воротами, и голова в луже крови, бросилась к телефону, спасибо, телефон в будке исправный и скорая быстро примчалась, а милиция первой прискочила… Федор был без сознания, но жив, вовремя я хватилась, сердце провещевало правильно. Так что вторично находился он на грани жизни и смерти. Сейчас после операции поправляется, поднялся, но все равно каждый день езжу в больницу — кормить надо… на больничном не поправиться, опять же надо и лекарства еще покупать, на все — деньги, все платное.
— Так что же произошло? — сочувственно спросил Петр.
— Он сам уже рассказывает, что грабители поджидали его во дворе, за воротами. Как только он открыл калитку и шагнул во двор, его ударили чем-то по голове, а сами на машину, и ходу. Значит, заранее все подследили, рассчитали, использовали момент, что он один, машина работает на улице, садись и гони.
— Машину не нашли, конечно, и грабителей тоже? — предположительно, по другим случаям воровства, которыми реформаторы наполнили нашу жизнь, высказал мысль Петр.
— Как раз, спасибо, машину нашли, — криво улыбнулась Анастасия, — в первом лесочке за городом, целую и невредимую, конечно, пустую, видно, торопились перегрузить сахар и смотаться, или что-то шевельнулось в душе, что не изломали ничего и не спалили, — она снова криво улыбнулась, но тут же у нее навернулись слезы, и она добавила: — Но разорили они нас дотла. Ведь эту партию сахара я покупала на последние копейки, все подобрала.
Она опять занялась с покупательницами, а Петр еще постоял в ожидании пока она освободится. Ему было жаль Федора и Анастасию. Ведь по существу, они жили своим трудом, правда, не без морального греха, бились, как рыбы об лед, однако считали себя по сравнению, например, с ними, Золотаревыми, более расторопными и удачливыми, могущими позволить себе слегка пошиковать с пренебрежением к принятым нравственным нормам.
Организуя для себя такую жизнь, они ошибочно посчитали себя под покровительством реформаторского, либерального государства, потому что активно отозвались на президентский призыв брать столько себе, сколько можешь проглотить. Они попытались приложиться к такой неумеренности и получили урок того, что от своего труда много не наглотаешься, свой труд держит тебя в достатке и в трудовой умеренности.
Петр оглянулся на базарную суету, прислушался к густому, массивному говору и к прибойному плеску разрозненных выкриков с кавказского Причерноморья и подумал, что из этой базарной толчеи порядочному, честному человеку не прорваться к купеческой неумеренности, не вынырнуть к воздуху из рыночной хрипоты и потливости.
Анастасия мечтала стать купчихой с услужливыми, верными приказчиками и продавцами, да вот — не получилось. Видно, потому что не всем и не каждому покровительствует купеческое государство, ему нужны сильные купцы, чтобы на них можно было опереться не только на выборах, а и в последующем, когда потребуется поддержка, в том числе и против мелких купчишек.
Отпустив покупательниц, Анастасия опять обратилась к Петру Агеевичу:
— Вот так я оказалась в этой палатке уже за продавца, доторговываю остатки товара, запасенного в свое время, а те четыре палатки, которыми уже владела, закрыла. Спасибо, знакомый бывший завбазой, а теперь оптовик обещает подрядить, — она вдруг вскинула голову и с нескрываемой заносчивостью сказала: — Но я все равно пробьюсь, я сумею, я знаю, как, когда подловчиться.
— Бессомненно, вы же профессиональный торговец, — заметил Петр с некоторой скрытой иронией, она, однако поймала его иронию и серьезно ответила:
— Те профессиональные навыки, которые я приобретала в советском институте и в советской торговле, мне сейчас не полностью подходят. Я уже прочувствовала новую по своей природе торговлю — капиталистическую, мой характер больше подходит для частной торговли, для азартного риска, для увлекательной игры, в которой нет для тебя никаких моральных рамок и ты можешь себе хапать столько, сколько, по выражению нашего всенародного, слопаешь.
Петру Агеевичу понравилось ее чистосердечное признание, открывающее ее характер, ее замашки к авантюристичности, а авантюрность дела таит в себе не только известный риск, но и обязательный расчет на человеческую доверчивую простоту, на природную добросердечность людскую, на то, что большинство людей предполагает, что оно живет в царстве честности и порядочности и наивно заблуждается в том, что новый порядок жизни тоже зиждется на честности и порядочности, а не на присвоении этих человеческих ценностей в личных, корыстных интересах. Но он сказал, как бы предупреждая ее от авантюрного настроения:
— Смотрите, сколько вокруг вас жаждущих выделиться на частной торговле — не легко пробиться отдельному человеку сквозь такой конкурентный вал, — он хотел, было, показать на примере другой торговли, о народном магазине, в котором директорствует Галина Сидоровна Краснова, но удержал себя, подумав, что Пескова с ним все равно не согласится, потому как она уже человек из другого мира, из какого не выйдет, если даже погибать будет.
Пескова наклонилась к нему через прилавок и уже подобревшим и чуть игривым голосом проговорила:
— А мне не страшен этот разлив конкуренции, я сумею разгрести для себя место, старые связи еще действуют — обязательно обзаведусь всем, что требуется для бизнеса… — она подумала немого, глаза ее блестели задорной внутренней игрой, а люди с таким душевным настроем умеют быстро и легко освобождаться от жизненных невзгод и потрясений. Она снова заговорила с прихлынувшей уверенностью: — А ты, Петр Агеевич, раскинь своим умом по всей России от границ до границ и вглядись в то, какая она у нас страна стала.
Это уж было интересно: значит и она, Анастасия Пескова, на общую жизнь смотрит не только из ограниченного круга местного базара, а сообразуется с общей ситуацией в государстве, она, получается, не такая простушка, как может показаться с первого взгляда из своей палатки. И Петр загорелся любопытством:
— Ну, и что же вы находите в нашей стране?
— А то, как нынешняя РОССИЯ стала страной сплошь торговцев. Раньше называли число мелких торговцев, так называемых челноков 10 миллионов, сейчас перестали сообщать, стало быть, этих мелких торгашей стало 20 миллионов. Накиньте на каждого из них хотя бы по две семейные души, значит, еще два раза по двадцать — это половина почти взрослого населения! Пусть я преувеличиваю это число, но все равно получается, что Россия стала торговой страной, — в голосе Анастасии не было ни удивления, ни недоумения, а скорее, удовлетворение тем, что и она принадлежит к этому массивному слою торговых людей, и коль для него созданы условия непотопляемости, то она, стало быть, на правильном пути: общество ее испрашивает и предоставляет крышу.
— Как-то я вас в ваших рассуждениях не очень разумею, — протестовал Петр.
— В чем сомнение?
— Ну, как же? Пусть не половина, а третья часть населения занимается торговлей, да к этому прибавьте пятнадцать-двадцать миллионов безработных, то кто раскупает ваши товары?
Анастасия рассмеялась на такую наивность Петра и весело стала объяснять:
— Во-первых, мы друг друга обслуживаем, а во-вторых, нас обслуживает государство, ну, в смысле — зарплата, пенсии, пособия из бюджета, да частично и какие-никакие заводы-фабрики работают, тут взаимный кругооборот — государство нам из бюджета через свои выплаты населению на рынок выбрасывает, мы — в бюджет через свои налоги.
— Понятно, — согласился с таким простым пояснением Петр, — А то, что рынок заполнен заграничным барахлом и наполовину ихними продуктами, вас не беспокоит?
— Нет, — тотчас откликнулась Анастасия, — я это уж давно пережила и поняла, что мне все равно, чьим сахаром или вермишелью торговать, лишь бы они мне подешевле доставались. А потом слово купец русское, то есть он тоже сперва закупал, а потом продавал.
— Ну, уж извините, Анастасия Кирьяновна, — возразил Золотарев, — тут я буду с вами спорить. Русский купец закупал такой заграничный товар, какого не могла Россия у себя иметь, в обмен на продажу российского товара. А у вас получается невероятное: в обмен на заграничное залежалое барахло вы по существу продаете наших людей.
— Как это так? — растерянно воззрилась на него Анастасия.
— Да так получается, — почти в сердцах воскликнул Петр, — Подумайте над тем, что я вам сказал, хорошенько подумайте над тем, как вы все вместе закладываете российский народ зарубежному капиталу, и вы поймете… — Ему уж надоело разговаривать с зашоренным капиталистическими уздечковыми наглазниками человеком, это претило его понятиям жизни, и он поспешно простился. — До свидания, заговорился я с вами, но спасибо за сообщение о Федоре и о себе, — он, не подавая руки, торопливо пошел от Песковой с ощущением в груди чего-то несвеже-вязкого.
Она с кривой презрительной усмешкой посмотрела ему вслед.
Он стал опорой коллектива
Костырин Андрей Федорович со своим неизменным дипломатом в руке поздним утром, когда уже поработал в двух квартирах, прошелся мимо магазина Красновой, полюбовался на привлекательную, похожую на уличную картинно-плакатную выставку витрину, и подумал: Молодец Краснова, не пожалела денег на художественную рекламу… Зато привлекательно и ненавязчиво-агитационно… А вот это совсем превосходно: между окнами газетная витрина Советской РОССИИ.
Против витрины стояли три пожилых человека, читали газету. Костырин задержался и спросил с заинтересованностью:
— Что, мужики, важного пишут?
На него все втроем воззрились с подозрительно-презрительным выражением, и один из них с негодованием показал на грязные пятна на стекле:
— А вот что важное: видишь, грязью было стекло заляпано, это при божьем свете и только что вывешенную газету пытались залепить от людских глаз.
— Кругом все сухо, нигде нет лужи, и где только, сволочь, грязи нашел.
— Боятся они нашей газеты, демократы, — вот что важно, — сказал второй, сурово насупленный мужчина.
— Они правды боятся за свою деятельность, боятся отмщения народного за то, что обобрали и обманывают народ, — добавил третий мужчина на вид моложе своих товарищей, отодвигаясь чуть в сторону и давая место Костырину, и с некоторой демонстративностью указал всей ладонью на газету: — А интересное вот что — доклад Геннадия Андреевича Зюганова на пленуме Центрального Комитета Коммунистической Партии Российской Федерации. Становитесь сюда, читайте вместе с нами.
— Спасибо, дома почитаю, выписываю эту газету, а сейчас я на pa6oте, — и показал на свой дипломат.
— Слесарь что ли? — угадал насупленный.
— Да, в домоуправлении.
— А у нас не за что газету выписать.
— Хотя она и к нам обращена.
Эти два голоса прозвучали печально, как из-под тяжелой ноши, а ношей этой была вся рабочая жизнь, если еще была рабочей. Костырин ничего не мог сказать им в утешение, только с печалью распрощался. Они молча посмотрели ему вслед и повернулись к газете.
Костырин, прежде чем повернуть в магазин, оглянулся на мужчин у газетной витрины: все трое, тесно сгрудившись, читали газету, и Костырин почувствовал в груди теплую волну прилива радостных чувств за людей, понимающих его газету. А когда он прошелся по магазину и увидел с внутренней стороны окна толпившихся женщин у газетной витрины, радость за людей, читающих газету и предоставивших им такую возможность, широкой волной окатила его сердце.
Улучив момент, когда у кассы не было покупателей, Костырин подошел к кассирше и тихо опросил:
— Вывешиваете газету для своих работников?
Кассирша удивленно двинула тонкими бровями: и с улыбкой посмотрела на непонятливого человека, с восторженностью ответила:
— Зачем для себя? Нам Галина Сидоровна выписывает эту газету каждому за счет магазина. А вывешиваем для посетителей.
— И многие читают?
— Весь день возле окна стоят люди, и так внимательно вглядываются в то, что напечатано, иногда спорят — не с газетой, а с теми, о ком напечатано. А что, разве это плохо? — поторопилась защититься кассирша.
— Да нет, напротив, хорошо, молодцы, — с улыбкой подбодрил Костырин. — А Краснова у себя, не знаете?
— Должна быть у себя, — осведомленно, с улыбкой отвечала кассирша и стала принимать деньги от покупателей.
— Если верно, что правда глаза колет, так это видно по витрине газеты Советская Россия вашего магазина, — сказал Костырин, поздоровавшись с Галиной Сидоровной, и садясь на предложенный стул.
— Это вы о том, что против газеты запачкали стекло? — смеясь, спросила Краснова, и по привычке выкладывая руки на стол. — Так спорит с нами кто-то, не объявляясь, или таким образом ведет борьбу за демократию, гласность и свободу мыслей.
— Мужики читают и удивляются, откуда только грязь берет хулиган, — возмутился Костырин, — поблизости нигде луж нет.
— Это не грязь, а что-то вроде дегтя, все посмеивалась Краснова. — Уже не одну: бутылку денатурата израсходовали, отмывая потеки… Я же говорю: кто-то с нами упорно спорит… Ну да у нас терпения хватит!
— Этот пример нас предупреждает, с какими трудностями мы встретимся, как только объединим наши парторганизации, создадим районную парторганизацию во главе с райкомом партии и таким образом вроде бы легализуемся на законных основаниях, — сказал Костырин и проницательно посмотрел на Галину Сидоровну. Ему было интересно узнать не по ее словам, а по ее глазам и лицу, понимает ли она те трудности, с которыми она и другие члены партии встретятся после того, как станут жить, работать и общаться с разными людьми в положении открытого людям коммуниста. Тем самым он хотел сказать ей, что работать в условиях официальной (сверху) дискриминации и полузапрета коммунистической деятельности, партии все равно будет нелегко действовать и на легальном положении. Это распространится и на районные, и на первичные организации партии, трудно будет и каждому члену партии в целом.
Галина Сидоровна отлично его поняла, ее серые всегда спокойные, мягкие глаза вдруг наполнились острым блеском вороненой стали, она как бы укрепляясь на стуле, пошевелила могучими плечами, подвигала по столу круглыми локтями, но спокойно, чуть покрепчавшим голосом проговорила:
— Все будет зависеть оттого, что люди будут видеть в нашей работе и в нашем поведении. Будут они видеть в нас своих защитников и старателей в их судьбе, сплотятся вокруг нас, не дадут нас в обиду, пойдут за нами на все дела наши.
Она с жаром стала развивать свою мысль в том направлении, как надо работать коммунистам с трудовыми людьми, чтобы не только завоевать их доверие, но и оправдывать то назначение коммунистов, которое им уготовила история, и не повторить второй раз своей исторической ошибки. Она говорила с такой увлеченностью, что моментами забывалась, перед кем она говорила. Она только чувствовала, что ей необходимо было сказать те мысли, какие она носила в голове последние дни.
Она говорила о своем убеждении, что партия должна помочь трудовым людям понять, что терпеть унижение и бесконечное принуждение капитала нельзя, что такое терпение противоречит даже самим законам жизни, тормозит ее движение на пути развития.
Костырин сам плоть от плоти людей труда превосходно понимает, что составляет базу жизни, но он также превосходно понимает всю сложность биологии рабочей трудовой среды, которую сама социальная природа удерживает в состоянии ожидания накопления необходимого количества взрывчатого вещества для взрыва закосневшего качества.
Костырин был обрадован тем, что Краснова понимает общественно-политическую обстановку в жизни, понимает психологический надлом в среде основной общественной силы и находит те элементы, которые станут молекулами для накопления изменений психологии большинства людей, униженных в своем человеческом достоинстве. Он ответил Красновой:
— Вы правы, Галина Сидоровна, я согласен с вами на все сто процентов. Вот, наверно, и надо начинать о того, как вы строите свою работу. Это очень хорошо, что ваш магазин получил оценку как народный магазин. Люди так и говорят: иду в народный магазин, иди в народный магазин — там дешевле.
— В самом деле? — смеясь, искренне удивилась Галина Сидоровна, — То, что цены в нашем магазине ниже рыночных, тем более, ниже цен во всех магазинах города, нам известно, потому что мы сами их назначаем, — достала из стола сведения, собираемые Золотаревым о рыночных ценах. — Вот Петр Агеевич мне приносит три раза в неделю собранные на рынке сведения о ценах, и мы применительно к ним назначаем цены своим продуктам. Это нам позволяет успешнее решать, первое, коммерческие дела наши, второе, привлекать покупателей и увеличивать объем реализации, выручать оптовиков, за что они делают скидки нам на цены реализации, но, главное, позволяет нам оказывать хоть какую-то помощь обнищавшим вконец людям. Однако до народного магазина нам еще далеко, это совсем другое дело — народный магазин, для этого много надо. По предложению Петра Агеевича мы создали кассу взаимопомощи, куда привлекаем наших покупателей, лелеем перерастить ее в потребительские паи для создания свободных оборотных средств потребительского кооператива, конечно, по коллективному решению.
— Но люди еще не знают, что директор этого магазина — коммунист, — заметил Костырин.
Галина Сидоровна на минуту задумалась, потом сказала: —
Наши работники знают и это поощряют, даже, замечаю, гордятся этим. А люди с улицы, если не знают, так потому, что думают, что у нас вообще нет коммунистов, коль нет районной партийной организации. А о моей партийной коммунистической организации говорит один случай. Приходит ко мне наниматься на работу Середа Меланья Устиновна, сейчас работает завом рыбного отдела, и умоляет принять на работу. Плачет: трое детей, муж — безработный, больной, сама не работает тоже — магазин, где работала, обанкротился. Понимаю: надо принять, но новое место еще не готово, а у нее сегодня хлеба детям нет. Свидетелем разговора был Петр Агеевич, говорит: место за две-три ночи подготовлю, если позволите. В плен меня взяли, и я вдруг бухнула: Я ведь коммунистка, как же ты ко мне, коммунистке, под начало? А она тут же парировала: Я знаю об том, почему и обращаюсь к тебе, знаю: ежели, другой раз, не сможешь защитить, то уж, точно, — не обидишь. За то мы и тебя возьмем под защиту.
Костырин громко и довольно расхохотался:
— Замечательно было сказано! Ну, и вы ее приняли?
— В тот же день оформила на работу и аванс небольшой дала. Она подготовленный торговый работник и пришла по рекомендации некоторых наших сотрудников, так что сразу же вписалась в товарищеское доверие. Точно так же и Золотарев к нам приписался, да так впаялся, как он выражается, в коллектив, что мы уже и не мыслим без него наш гастроном.
— А что он, Петр Агеевич, надолго у вас впаялся, как думаете? — спросил Костырин, открывая свой поворот в разговоре. — Ведь все же коренной заводчанин: на заводе вырос и закалился в заводском горне.
Галина Сидоровна придала своему взгляду веселое, лукавое выражение, показывая этим, что она старшего слесаря ЖКУ может и разгадать, и тотчас категорически ответила:
— Думаю — да, он для нас ценный работник. Во-первых, мастер на все руки, пользуется уважением всего коллектива, а главное, видит, что место тут у него прочное и даже перспективное. А вы как его знаете?
— Кто его на заводе не знает? Я ведь тоже — заводчанин, был старшим инженером-технологом. Переманивать его не собираюсь, не беспокойтесь. Я о нем — мимоходом по другому поводу: отпустите завтра к нам, пойдем к директору завода по вопросу больницы… А жена его тоже у вас работает?
— Жена — не наша работница, — отмахнулась Краснова от его подозрения, — она вызвалась написать рекламу, а теперь устроилась учительницей в школу к Михаилу Александровичу. Он ее тут и подхватил на освободившееся место, подсмотрев ее способности и расторопность, — и вдруг посуровев с лица, сердито и саркастически воскликнула: — С какими кадрами расстаться заставили страну, какая потеря духовных богатств!.. Хорошо, я ему скажу, Петру Агеевичу, куда ему явиться?
— К 10 часам завтра на Скамейку партбюро, он знает это место. Кстати, он не заговаривает о вступлении в партию? — спросил Костырин, уже поднявшись уходить.
— Конкретно разговора не было, но и идейно и психологически он готов к такому шагу вполне сознательно, — ответила Галина Сидоровна, вставая распрощаться.
Костырин дружески подал ей руку и, держа ее руку в своей, сказал на прощанье:
— Поработайте с Золотаревым на счет вступления в партию, надо официально оформить его принадлежность к КПРФ. По нашему мнению он будет преданным и активным членом партии. И на счет народного магазина тоже подумайте, Галина Сидоровна.
— Да уж что-нибудь будем придумывать… Будем помогать и райкому.
Подготовка к наступлению
Утро выдалось пасмурное, тихое, безветренное, плотные неподвижные тучи глухо закрыли небо, и, казалось, давили на землю сжатым воздухом, пропитанным машинным газом, дышалось трудно. Многие пожилые люди шли по улице с раскрытым ртом, и мнилось, молили: Небо, откройся. Но небо было глухо, глух был и воздух, и когда случалось машине взреветь, она воспринималась не своей, как бы упавшей с хмарного неба.
И вообще, все в городе представлялось не своим: полуосвещенным, полунемым, полуживым, точно за ночь небо надвинулось откуда-то со стороны и своей сумеречностью еще более утяжеляло общую людскую жизнь. Лишь каштаны на заводской аллее, мощные в своей темно-зеленой гуще, стояли спокойно, их тихая густая листва чуть шевелилась и приветливо дышала свежим, ласковым радушием, под деревьями чувствовалось легко и уютно, как в родительском доме.
На скамейке уже сидели Полехин и Костырин. Петр поздоровался с ними и спросил:
— Нас будет только трое?
— Нет, Петр Агеевич, разве можно разговор вести о больнице без главврача?
Петр согласился с таким доводом и сказал, что врачи и должны быть главными защитниками больницы и больных. На эти его слова Полехин мягко улыбнулся и возразил:
— Никак не выветривается из нас наше советское, должно, в крови нашей растворилось и бродит в нас, как винный хмель.
— И не выветрится! — горячо воскликнул Петр. — Как можно, чтоб хорошее так легко выветрилось — дунул, и все?
— Это превосходно, если так! Но реальность, как советские говаривали, — упрямая вещь, — мягко напомнил Полехин. — Врачи нынче, Петр Агеевич, — не государственные медики, а как все, — наемные работники, и если будут защищать нашу больницу, так это их добрая воля. В буржуазном государстве, в котором мы по своей воле или по своей дури оказались, — мы сами, люди труда, теперь должны защищать и свою (пока еще частично свою) больницу, и свое здоровье, и свою жизнь… А вон они, медики, идут, — указал он на подходившего к ним главврача Корневого в сопровождении своего товарища, заведующего нейрохирургическим отделением.
Юрий Ильич поздоровался со всеми как со знакомыми и представил своего спутника. Тот тоже поздоровался за руку, назвав себя, — Колчин Никита Максимович. Это был человек среднего роста с молодым на вид лицом, но с совершенно седой головой, должно быть, на ней отразились все операции, который он сделал на чужих головах, и лицо его было усталое, но он не сказал, что почти всю ночь простоял у операционного стола, а утром вот надо идти отстаивать существование этого стола для будущих черепников с травмой головного мозга, какие ежедневно проходят через его руки, а бывает, как сегодня, и ночью. А черепными травмами сопровождаются все автоаварии и почти все они проходят через его нейрохирургическое отделение, где он главный хирург по штату. Все это пояснил Юрий Ильич.
— Вы присядьте, товарищи, пока, — предложил Полехин. — Должен еще один товарищ подойти с завода.
Этим товарищем, который вскорости и подошел, оказался старый добрый знакомый Золотарева, мастер участка деревообделочного цеха Щигров Иван Егорович. Он выразил не скрываемую радость в глазах, увидев в составе делегации Золотарева, и крепко, дружески пожал ему руку, и Петр был очень рад видеть себя в компании Щигрова, принципиального, смелого человека при отстаивании правды.
— Таким образом, делегация наша вся в сборе, — заговорил Полехин, — первоначально мы намечали сразу идти к директору завода. Но вот мы с Юрием Ильичом побывали у главы администрации района Волкова, и он нам посоветовал несколько иной план наших действий с его участием. Надо заранее предрешить с властями, каким образом будет использоваться больница после того, как она окажется в распоряжении органов власти города, на чей баланс ее передать, кто будет финансировать и так далее. С этим планом согласен и главврач, так, Юрий Ильич?
— Совершенно верно, — Волков прав, без конкретного и быстрого решения судьбы больницы директор только посмеется над нами, — сказал главврач.
— Значит, действуем так: сейчас идем в администрацию к Волкову, а дальше он нас поведет по инстанциям вплоть до областной администрации, — разъяснил Полехин дальнейшие действия.
Волков встретил делегацию в своем кабинете радушно, усадил всех за стол для заседаний, вслух перечислил состав делегации, всматриваясь в каждого ее члена, и добавил с удовлетворением:
— Значит, четыре человека непосредственно заводских: двое работающих и двое безработных, как вас в самой заводской организации называют, — заворотники, в смысле выставленные за ворота. Название-то какое пренебрежительное, бессочувствующее, рожденное в недрах лакейской обуржуазившейся директорской службы.
Он грустно смотрел на посетителей своими выпуклыми темными глазами, которые выступали на круглом, розовом лице, как у матрешки. И сам он показался Петру каким-то матрешечным — весь пышущий румяным здоровьем в легкой цветной рубахе с короткими рукавами на полном туловище, в светлых широких брюках — совсем не кабинетный не начальствующий вид, словом, был человеком вольного нрава. И поведением он был не солидного, не степенно-начальствующего, на стуле сидел какую-нибудь минуту, а уже, кажется, десять раз повернулся туда-сюда, сидя у широкого торца стола, все время двигался с одного угла на другой, хватаясь за края стола. Неподвижной у него была только одна голова, большая, лысеющая, с покатым лбом, — не давала вертеться голове толстая шея.
Уже первые слова Волкова навели Петра на мысль, что делегация находится в кабинете, где не только не жалуют директора завода, но и не уважают его, однако вынуждены признавать его самоуправство как владельца крупного предприятия и бизнесмена, хотя и не состоявшегося в полном смысле этого слова. И Петр тотчас же проникся уважением к администратору района, с которым не приходилось ни встречаться, ни знакомиться.
Волков, как только рассадил делегатов, устроил им короткий допрос:
— Юрий Ильич, сколько времени больница может продержаться хотя бы в таком положении, как сегодня?
— Недели две — не больше, — не задумываясь, ответил Корневой.
— Хорошо, этого нам должно хватить, пока отвоюем больницу. А вы, Никита Максимович, сможете еще оперировать? Или вы только на экстренных операциях сосредоточиваетесь?
— В основном так. Однако Юрий Ильич лекарственные препараты и даже марлю из кармана по комариным дозам отпускает. Ну, а в основном держимся за счет родственников пациентов, — усталым голосом проговорил хирург Колчин. — Приходится использовать, другими словами, спекулировать тем, что люди ничего не жалеют для своих близких, из последнего платят.
— Держитесь, товарищи, как можете, потому что ваше нейрохирургическое отделение одно на весь город, а в тяжелых случаях — и на всю область. А я вам из бюджета администрации помочь не могу. Впрочем, я получил сведения по негласным каналам, что вчера директор распорядился перечислить какую-то сумму больнице. Говорят, подействовало движение по сбору подписей в защиту больницы. Оказывается, общественное движение может подпечь известное место и жадному собственнику, — и весело, округлым хохотком рассмеялся.
Потом Волков мячиком перепрыгнул на заводских:
— Вы, Иван Егорович, отправились с работы, отпросившись, или сами в прогул ушли? На заводе у вас ведь негласный надзор ведется за очередными кандидатами на зачисление в число заворотников. Не боитесь, что попадете в черный список?
— Во-первых, я не боюсь увольнения, — надоело жить с вечным ожиданием зарплаты, а во-вторых, я отпросился у коллектива, собственно, они меня делегировали — не подведут, — весело сказал Щигров, выражая гордость товарищей.
— Но вы имейте в виду, Иван Егорович, что в борьбе за больницу вам всем придется светиться перед директором.
— Предполагаем, но я не боюсь, пусть директор меня боится, — засмеялся Щигров.
— Вы, Мартын Григорьевич, тоже не боитесь увольнения? — Обратился Волков с улыбкой к Полехину, но тут же сделал на лице серьезное выражение, добавил: — Но для заводского коллектива, знайте, большой потерей будет увольнение такого авторитетного партийного товарища. Я знаю точно, что пока Полехин на заводе, там есть парторганизация компартии, хоть она и будет лишь в одном лице Полехина, — он уцепился за левый угол стола, лег прямо-таки на него грудью и, в упор глядя своими округлившимися темными глазами на Полехина, добавил напряженным голосом: — Так что дер-жи-тесь за завод всеми силами не для себя.
Эти слова, прозвучавшие из уст районного администратора, человека власти ельцинского государства, поразили Петра Агеевича тем смыслом, который скрывался за ними, и своим смелым и категорическим требованием к коммунисту. Петр обвел взглядом лица своих товарищей и увидел, что у других было подобное удивление, но взгляды были веселые и радостные от такого совета Волкова: совет был искренний и требовательный.
— Спасибо, Евгений Сергеевич, за такое признание моей роли, — откликнулся Полехин. — Но эта моя роль преувеличена, потому что на заводе есть уже не десяток таких Полехиных, и они уже дают понять, что всех Полехиных не уволить, а ведь они и держат завод на плаву.
— Я знаю ваши дела в помощи заводу, но директор ваш часто и легко приходит в безрассудную ярость, — заметил Волков. — И все же именно вам надо сохраниться на заводе для рабочего коллектива.
И продолжил, оставляя, как заметил Петр по пристальным взглядам в его, Петра, сторону, под конец разговора: — А вам, Андрей Федорович, у меня будет особый указ: когда вы решитесь на создание районного комитета КПРФ?
И этот вопрос из уст Волкова прозвучал еще более неожиданно для всех присутствующих. Все делегаты молча, довольно выразительно и недоуменно посмотрели на Костырина, который довольно улыбнулся, но промолчал, тогда все дружно воззрились на Волкова. Он заметил замешательство гостей и, лукаво осматривая их выпученными глазами, расхохотался своим округлым хо-хо-хо, колыхаясь всем пухлым туловищем.
— Что, удивил мой вопрос? Не удивляйтесь! Я с пеленок рос, воспитывался, учился, работал в коммунистической среде и эта среда ко мне чешуей приросла. И хозяйство, которым по моему профессиональному образованию заведовал, называлось, да и сейчас называется, коммунальным, от слова коммуна, а конкретно — коммунальными сетями, иначе бытовыми коммуникациями — водопроводом, канализацией и прочим. И по нынешней моей работе коммунальное хозяйство занимает половину моих обязанностей, а вторую половину забирают больницы, школы, детсады, ясли, жилые дома, городское благоустройство. Короче, общественное, общенародное хозяйство. Так кому я служу? И зарплату получаю напрямую от общенародных налоговых сборов, — и он вновь расхохотался и прилег левым боком на левый угол стола с каким-то лукавым вызовом оттого, что ему удалось, так просто удалось доказать свою приверженность и необходимость принадлежать коммуне.
Потом вроде как встряхнулся, покрутил большой головой и уже серьезно пожаловался:
— Работы, как сами понимаете, достаточно, а вращаться приходится в общественной пустоте, в вакууме, не к чему власть приложить, не на кого опереться в общественном порядке, да и в государственном тоже. Мне нужна районная партийная коммунистическая организация, как основа коммуны, во главе которой я оказался. Так на кого мне опереться? — и снова расхохотался, однако в его округленном хо-хо-хо уже слышалась грусть.
— Но по закону руководителю предписано быть вне партии, что и требует господин президент от руководящих кадров, — с иронической улыбкой заметил Костырин и взглянул на своих спутников с понятным значением, дескать, проверим.
Волков помолчал, глядя на Костырина исподлобья, затем добродушно улыбнулся и проговорил:
— Если вы, Андрей Федорович, это сказали для меня, так я воспринимаю ваши слова за товарищескую шутку, так как мы с вами встретились не впервые. Если это было сказано для ваших друзей, то я отвечу так: Ельцин играется с народом в жмурки. Помнится, в детстве мы увлекались игрой, в которой кто-то, зажмурившись, должен поймать нужного игрока. Так вот, я, зажмурясь, незаметно приоткрывал один глаз и ловил нужную мне девчонку, потому что потом я имел право ее поцеловать. Вот и Ельцин для виду жмурится, а одним глазом высматривает себе партию из толпы демократов, но никак не высмотрит. Запомните, политический руководитель не может быть без политики, а где политика — там политическая партия, представляющая социальную группировку или целый класс и защищающая их интересы. Коммунистические партийные организации есть естественное порождение трудящихся, не придуманное, не высмотренное одним глазом, а именно естественное порождение народной коммуны, то есть людей, в силу объективных причин объединивших свой труд и встающих в защиту своего объединенного труда. Так скажите, с кем мне сотрудничать в моем производственном деле, которое по существу служит всем людям, в первою очередь трудовым людям? С коммунистами, присягнувшими, как и я, трудовому народу, или с сгруппировавшимися ради своих корыстных интересов, по существу против трудящихся для эксплуатации простых людей разномастных элдепеэровцев, выбросавцам из Выбора России, или с нашдомовцами из Нашего дома России? Все они или присосались к нефтяной трубе, или к казенному карману, или вмазались в чиновничью бюрократическую касту. Все они — искусственно рожденные пробуржуазные группировки и не имеют ни собственной перспективы, ни опоры в среде трудового народа. И держатся в обществе и проходят в Госдуму на обмане избирателей… Это я сказал, Андрей Федорович, для наших с вами друзей, — и вдруг обратился к Золотареву:
— Так, Петр Агеевич?
Петр от неожиданности вздрогнул, но, не спеша, подумал и ответил:
— Точно так, — и, вспомнив его имя, добавил: — Вы правы, Евгений Сергеевич, по-рабочему скажу, — в отношении партий.
Он наблюдал за Волковым, удивлялся, что тот всех пришедших называл по имени-отчеству и по производственному занятию. Ну, его, Золотарева, он мог запомнить по карточке на заводской Доске почета, а вот других, откуда он знает? И еще больше его удивил Волков своим последующим вопросом:
— Вы, Петр Агеевич, думаю, еще не откачнулись от заводских товарищей, которые не перестали вас уважать, понимая вашу работу в магазине как вынужденную. Так что ваш голос будет очень важен в защиту больницы. Не возражаете в такой роли выступить?
— Чего ж возражать, ежели для общей народной пользы, — и, улыбнувшись и блеснув глазами, добавил: — Тем более, ежели для коммуны, и здоровья, и жизни рабочих.
Волков и здесь хохотнул своим круглым хо-хо:
— Вот и превосходно, очень превосходно… А теперь к делу: значит, сейчас мы едем в горздвавотдел, затем в обдздравотдел, а оттуда в областную администрацию. Но заметьте: не вы со мной, а я с вами, хорошо? Вы собрали подписи и так далее, вы не можете договориться с директором и прочее, больница гибнет, люди страдают без медпомощи… Поехали, машины во дворе.
Борьба венчается победой
При хождении вместе с делегацией по ведомственным чиновничьим кабинетам Петр Агеевич открыл для себя, с одной стороны, много интересного в чиновничье-бюрократических порядках, с другой, — ему бросились в глаза искусственно создаваемые трудности самим существованием государственных и негосударственных контор в условиях, когда вся общественная среда заполнена частнособственническим всевластием — финансовым, юридическим, правовым, моральным и даже нравственным. Перед этим всеохватным властвованием даже Волков, сам представитель муниципальной власти оказывался бессильным. Что делегация ни предлагала, все наталкивалось на эти частнособственнические препоны, которыми, как кольчугой, был обвешан директор завода, хозяин-частник.
Разом с этим Петр Агеевич постигал суть либерально-буржуазной демократии, свободы и права, которая состоит в том, что все ценности буржуазного общества стали беспрепятственно доступны владельцам крупной частной собственности, так называемой недвижимости, крупного частного финансового капитала и практически стали недоступны абсолютному большинству трудового народа.
Выходит, что когда по телевидению и по радио дикторы или ведущие программ, или комментаторы, или политологи и психологи, — думал Петр Агеевич, — вещают о демократии и свободе в буржуазном государстве, так речь идет не о большинстве народа, а о ничтожном меньшинстве богатых, не о трудовых людях, а о тех, кто наживается на труде рабочих и крестьян. Богатым все: и демократия, и свобода, и право, и само государство с его конституцией, и сладкая жизнь. Для этого им есть резон и потратить капитал, чтобы нанять холуев, стараниями которых трудягам, мне подобным, задурить, запудрить мозги и держать в смирении и терпимости, — думал Петр Агеевич.
Под воздействием этих мыслей и чувств свою воинственность в разговорах с одним из чиновников горздрава Петр Агеевич довел до высокого накала и, когда служащий допустил некорректность и сказал вроде того, что делегаты ничего с ним, чиновником от здравоохранения не смогут сделать, Петр Агеевич, не советуясь с делегацией зло и горячо сказал:
— Нет, уважаемый чиновник, не знаю, как вас величать, мы можем кое-что сделать, — и, показав на пакет с подписными листами в защиту больницы, ядовито проговорил: Потребуется, мы призовем сюда десять, пятнадцать, двадцать тысяч рабочих. Они сотрут в порошок весь этот ваш шикарный офис и вас вышвырнут в окно! — сказано было резко, угрожающе, однако, правильно, и товарищи его взглянули на него в смущении.
Когда вышли из кабинета, Щигров, смеясь, сказал Золотареву:
— А ловко ты, Петр Агеевич, присмирил инспектора, сразу у него и такт появился.
Главврач Юрий Ильич при этом тоже с удовлетворением потер руки и поддержал Золотарева:
— Как ни странно, а именно слова Петра Агеевича привели в чувства и смирение строптивого чиновника. Он тотчас заговорил смиренным тоном, — Юрий Ильич с удовольствием засмеялся, — и принялся советовать, как правильно исправить документы, хотя его совет не стоит ломаного гроша, но такое бывает только перед рабочей делегацией.
— Вот я ему так-то по-рабочему дал понять, что мы пришли не просить, а требовать. Пусть знают, что еще существует рабочий класс, который их, по сути, кормит, — отшутился Петр.
— Правильно, Петр Агеевич, только так и можно заставить буржуазного чиновника уважать простого рабочего человека.
Они стояли в коридоре, чтобы дать возможность курильщикам отвести душу.
— Вообще-то правильно, конечно, что надо заставить уважать человека труда, — откликнулся Полехин. — Однако делать это надо тактично, в пределах вежливости. Припирать чиновников к стене необходимо своей спокойной правотой, опираясь на законы, которые все же еще признаются законами. Нам нельзя перешагивать законы, защищая свою правоту, наша сила в правоте и ею надо пользоваться, а не грубостью.
Ему никто не возразил, все промолчали — о чем?
Поход делегации завершился в областной администрации, у заместителя губернатора, ведающего здравоохранением. К самому губернатору идти не потребовалось, да, кстати, его и не было на месте. А его заместитель только и ждал такую делегацию. Она помогла ему в получении здания больницы и в решении вопроса создания в области центра нейрохирургии, потребность в котором ужасно обострила всколыхнувшаяся волна травматизма. А заводская больница по сути дела имела свободные площади исходя из ее мощности, и он давно, как опытный хозяйственник, зарился на свободные мощности больницы завода, но на пути стоял директор.
Хождения делегации закончились полным успехом. Были даже изготовлены проекты документов о передаче больницы завода горздавотделу, среди которых заглавным был проект письма директора завода с просьбой решить вопрос о приеме заводской больницы с баланса завода на баланс городской или областной администрации и в кратчайший срок снять ее финансирование и материальное обеспечение с завода.
Тем временем, пока делегация ходила из одного кабинета в другой, от одного чиновника к другому, осведомители директора завода из числа госчиновников, которые за определенную мзду негласно содержались директором, донесли ему о действиях рабочей делегации с подписными листами. Директор, разумеется, перетрусил, так что, забыв о существовании телефонной связи, сразу бросился на своем Опель-блиц, полученном в порядке благодарности подношения от фирмы, с которой затевал сделку по больнице, к главе областной администрации, полагая, что тот еще не осведомлен о сборе подписей и рабочей делегации в чиновничьи ведомства.
Но на этот час ему не повезло: глава администрации был в Москве. Директор сменил негодование на огорчение и растерялся. С кем-нибудь другим, кроме главы области, он не привык решать свои деликатные дела. У него тотчас созрел план поехать в Москву и там переговорить обо всем с главой области. Но пока он возвращался на завод, у него созрел другой план — переговорить с руководителем немецкой фирмы о продаже ему больницы. Представители фирмы уже бывали в больнице на предмет определения возможности переоборудования больницы под расфасовочную фабрику фармацевтической продукции.
Но директор фирмы в корректной форме очень вежливо уклонился от прямого ответа. Он ответил, что фирма заинтересована в открытии на базе больницы, которую он сам смотрел, филиала одной из фармафабрик, но надо еще более детально изучить все стороны дела, а потом необходимо устроить аукцион по торгу больницы, иначе все будет походить на сделку, поскольку объект имеет социальное назначение, а он не желает иметь неприятностей. Разговор поверг директора в уныние, тем более он решил ехать в Москву на переговоры с главой области. Он искал причины оттянуть переговоры с рабочими, надеясь, что за это время у него что-нибудь созреет. Больницу, вернее, ее здания и сооружения ему никак не хотелось упускать из рук. И вместе с тем объект был настолько большой и значительный, что его было трудно сохранить за собой. Голова его разрывалась, но, кроме того, чтобы немедленно ехать в Москву, она ничего больше не придумала.
Но выехать в Москву ему было не суждено. На очистных сооружениях предприятия вдруг произошла большая авария. Это грозило не только заводу, но и директору лично большими неприятностями и штрафами. Об этом директор хорошо знал, так как по его вине технический надзор за очистными сооружениями был почти весь снят по случаю сокращения специалистов до непозволительного количества. Органы экологического контроля его предупреждали и были настроены к нему агрессивно.
При возвращении обратно в район члены рабочей делегации договорились, что решение вопроса, который в проекте практически предрешен, не следует откладывать. Волков взял на себя обязательство организовать встречу с директором и проинформировать его о подготовленности вопроса по передаче больницы городу.
Петр Агеевич вернулся из делегации с ощущением того, что он приобрел какое-то новое, еще не осознанное гражданское возвышение, которое привнесло в него душевное утверждение и поднимало его голову. Он думал, что, если удастся отстоять больницу, если удастся вырвать ее у директора еще не в бросовом состоянии, то в общей заслуге рабочей делегации будет и его доля.
Еще он понял, что ощущение гражданского возвышения позволяет ему не только в приподнятом состоянии держать голову, но и гордиться своим гражданским и человеческим достоинством, по-настоящему видеть себя независимым, свободным в своем душевном состоянии. А не угнетенность души, легкость сердца, гордость духа и есть первое, что требуется для осознания личной гражданской свободы и понимания своих прав на звание Человека.
Уличное знакомство
После того, как Петр Агеевич стал систематически наведываться на рынок, он подходил несколько раз к кассе магазина перед его закрытием и просил разменять ему десятирублевку на монетную мелочь — сначала рублевыми монетами, а потом два-три рубля — на десятикопеечную мелочь. Кассирше эта его странность показалась загадочно забавной, и она однажды, смеясь, отсчитала ему монетную мелочь, подозрительно перекосила подкрашенные брови и, с лукавством играя серыми, кошачьими глазами, спросила:
— Зачем это вы, Петр Агеевич, уже который раз меняете десятки на монетную мелочь? Должно быть, с кем-то в какую-то игру играете?
Петр Агеевич предполагал, что кассирша обязательно заподозрит в его обмене денег что-нибудь странное, и не стал играть с ней в загадки, а серьезно ответил:
— Видите ли, Зиночка, с некоторых пор я почти через день должен посещать наш рынок с целью изучения на нем розничных цен, чтобы потом проставлять их на этом щите для сравнения с магазинными ценами и наглядно убеждать наших покупателей в нашей любви к ним.
— Так, а мелочь копеечная тут причем? — все еще насмешничала Зина.
— А вот зачем, — со всей серьезностью продолжал разъяснять Петр. — На рынок я прохожу по восточному или по южному подходу, в зависимости от того, каким троллейбусом подъезжаю. А эти проулки сплошь заняты попрошайками, то черномазыми малышами, то изможденными стариками. Проходить мимо и видеть, как к тебе тянутся грязные ладошки: помогите Христа ради — равнодушно не могу. Как можно пройти мимо такой картины без отклика в душе? Не отвернешься же с видом, что ты не заметил эту черномазую головку и грязную ложечку ладошки, протянутую к тебе с мольбой о копеечке. Рублей, конечно, у меня не хватит.
— Это правда, Петр Агеевич, — горестно сложила накрашенные губы Зина. — Особенно жалко малышей. И откуда, и кто их разбрасывает по предрыночным улицам и научает взывать о милостыне? И кто их матери — видно: то ли цыганки, то ли беженки откуда-то с юга? — и серые кошачьи глаза ее сделались большими и наполнились неподдельной грустью. — Детки-попрошайки — еще совсем малыши и похожи друг на дружку, точно от одной матери, но ведь много их.
— Верно, они от одной матери — от нищей, разоренной России, она разбросала их, голодных и раздетых. И главное, что эти детки еще ничем не провинились ни перед Россией, ни перед ее людьми. А их, если разобраться, выбросили на улицу как нечеловеческие существа. Так хоть сочувствие должно кому-то высказать, хоть кто-то должен за Россию нашу стыд ее на себя принять. Хоть вот копейками откупимся за этот позор, а больше нечем у простых людей, — со злым сарказмом сказал Петр Агеевич и с болью в сердце отошел от кассы. Но, выходя из зала магазина, он мысленно сказал сам себе: Однако, как говорят, все это больше нечем — относительное поНятие, если вспомнить советскую власть, которая умела и ответственность и стыд принимать на себя.
И все последующие дни своего хождения на рынок Петр Агеевич по дороге к рынку рассовывал свои монетки в протянутые ладошки. А на самом рынке он по-прежнему присматривался к базару, изучал, а вернее, регистрировал цены, невольно научался их запоминать и сравнивать их посуточные колебания, как правило, в сторону увеличения и улавливать их тенденции. Он вывел наблюдение, что цены кем-то невидимо, тонко все-таки регулируются и монопольно удерживаются на общерыночном уровне.
Так, ему бросилось в глаза, что растительное масло имеет знак сообщения, что оно изготавливается в различных краях: и краснодарское, и ростовское, и воронежское, и украинское, то есть не только разносортное, но даже разное по дальности привозки, а цены выставляются одинаковые. Не может быть такого, чтобы в разных местах, в разное время, по разным условиям закупал один и тот же предприниматель, думал Петр Агеевич, на разное расстояние доставлял на этот рынок и, в конце концов, продавал его по одной и той же цене. Значит, продает он по высшей цене и не дает другому держать цену ниже.
В этом он однажды убедился. Как-то он застал продажу масла на отдельной стойке по сниженной цене на три рубля. В этом месте собрались все покупательницы масла, а у стойки, где обычно торговали маслом, было пусто. Здесь две продавщицы бойко и расторопно разливали масло, черпая его из тут же стоящего металлического блестящего бочонка, рядом стоял второй такой же бочонок. Кто-то им дал место на стойке, продавцы торопились, они конкурировали и знали свой грех. Петр стоял подле толпившихся покупательниц и размышлял, с какой продажи списывать цены.
Неожиданно к продавщицам этого масла подлетели три продавщицы с той стойки, где масло продавалось по согласованной цене, и что называется с базарной руганью, накинулись на этих продавщиц за то, что те посмели отбить у них покупательниц скидкой с цены аж на три рубля. Продавщицы здесь оправдывались тем, что цену им указал хозяин, а они к ценам не имеют отношения, их дело продавать. А покупателям и масло нравится, и цены приемлемые. Покупательницы дружным хором встали в поддержку своих продавщиц. Тогда конкурентки, защищая свой монопольный порядок и свои уравнительные ставки заработка, пригрозили загрязнить масло в бочонке и сделали к этому попытку. Покупательницы заскочили за стойку, загородили своих продавщиц с их бочонком и подняли такой базарный гвалт, что на них обратили внимание со всех прилегающих рядов. Неизвестно чем бы кончился конфликт, если бы не вмешался в него дюжий молодой человек с лоснившимся, холеным лицом. Он оттеснил разъяренных конкурентниц почти силой, а своим продавщицам создал условия для торговли.
Петр Агеевич еще постоял несколько минут подле конфликтной торговой точки, понаблюдал, как бойко шла торговля под охраной молодого человека. Но тут неожиданно и властно подошла рослая молодая женщина в белом халате, с раскрашенным, как у матрешки, пухлым, надменным лицом, видно, владеющая на рынке административной властью. Она с ходу обратилась к молодому человеку с вопросом, кто позволил нарушать монопольную цену на рынке, согласованную советом рынка. Молодой человек что-то, не расслышанное Петром отвечал женщине. Они поговорили в полголоса между собой, после чего женщина громко разрешила допродать завезенное масло по заниженной цене.
Она повернулась от молодого человека и тут встретилась взглядом с Петром Агеевичем, поняла, что он узнал ее, вздрогнула пухлыми щеками, улыбнулась и вежливо поздоровалась с ним. Затем, скорее, для вежливости, чем по обязанности, приосанилась и спросила:
— За подсолнечным маслом, Петр Агеевич?
— Да, хотелось подешевле купить, да вы эту лавочку закрываете.
— Так уж получается, Петр Агеевич, — и пошла в сторону павильона.
Молодой человек пошел с ней рядом, и Петр Агеевич заметил, как он быстро притронулся к карману на халате женщины. Женщина так же быстро опустила свою руку в карман и держала ее там до двери в павильон. Молодой человек вернулся к своим продавщицам, в полголоса проговорил:
— Продавайте, как продавали, а я буду наблюдать за вами.
Петр Агеевич знал женщину, с которой поздоровался и перебросился несколькими словами. Это была соседка по подъезду из однокомнатной квартиры, которую она купила два года назад. Она всегда в дом проходила бойко, твердой походкой, с уверенным в своем положении видом, расфуфыренная, с вызовом разодетая и раскрашенная, и обязательно с полными сумками в обеих руках. Похоже, перед нуждающимися соседями она жила с вызовом базарной бабы, умела извлекать выгоду из своей рыночной службы, первым итогом которой была покупка квартиры.
Уходя с рынка, Петр Агеевич все думал о рыночных ценах, и не мог понять, каким здравым смыслом руководствуются устроители рыночной торговой суеты. Наблюдение этой суеты нагоняло на Петра Агеевича тоску, потому что за базарной толчеей он чувствовал тягостное напряжение и озлобление борьбы.
Как было просто, думал он, понятно, отлажено в советском прошлом на этом же рынке. Конкуренция в ценах была спокойная, открытая, можно было поторговаться и сделать выбор и по качеству, и по цене. Нынче же никакой возможности нет, чтобы поторговаться, цены стоят сплошной монопольной стеной под вывеской: не нравится — не покупай. Выбор товара допустим лишь по его виду, а не по качеству и цене.
На выходе с рынка Петр Агеевич почувствовал облегчающее дуновение какой-то свободы от рыночного гнета. Но на душе не было облегчения, и это душевное угнетение рождало озлобление против всего окружающего строя, и возникла мысль: Нет, господин президент-разрушитель, от тебя нам не дождаться ни согласия, ни примирения, хоть ты и нагнетаешь его под видом праздника, потому что твой рыночно-буржуазный строй зиждится на непримиримых противоречиях и на борьбе противостояния. А против природы никуда не попрешь…
Южные рыночные ворота выходили в широкий проулок. Его образовывали индивидуальные одноэтажные дома с их обветшалыми заборами, за которыми скрывались небольшие дворы. Они давно приспособлены для складского приюта завозных на рынок фруктов, овощей, картофеля, даже ягод. А дома обросли прилепленными или надстроенными пристройками для заезжих постояльцев — поставщиков южных товаров.
В базарные часы в проулке было тесно от автомашин и пешеходов. Этим проулком люди шли от и на троллейбусные и автобусные остановки главных маршрутов. Впрочем, и основной проход к рынку был многолюден, но здесь его теснили торговые палатки, которые уже до ворот создавали толкучку и суету, так что до территории рынка можно было натолкаться, вот уж во истину, с благословения Б. Ельцина, люди торговали где хотели и чем хотели, не доставало только покупателей.
Петр Агеевич, выйдя с рынка, пошел проулком, и на этот раз на привычном месте, как всегда, встретил сидельца под забором. Он облюбовал себе место в тени старого забора как раз у самого тротуара, так что люди чуть ли не спотыкались об него.
Он приходил рано, почти к открытию рынка. На облюбованном месте, сбочь тротуара расстилал ветхую подстилку и садился на нее, скрещенные ноги поджимал плотнее к себе, чтобы не мешать прохожим, клал на колени истрепанную шапку, осенял крестом облысевший лоб, склонял в покорности голову и почтительно ждал, когда в шапку станут падать монетки. При каждой падавшей монетке он неистово крестился и чистым голосом произносил слова: Да поможет вам Бог.
Петр Агеевич клал в шапку ему из рабочего сочувствия рублевую монету и за несколько раз пригляделся к нему: он не крепко был стар, как желал представиться. Живые, светлые глаза, чистый, бодрый голос, недряблый цвет кожи на лице и шее не свидетельствовали преклонности лет. А неухоженная борода, неопрятные космы, обрамлявшие поцарапанную лысину, были явно для маскарада. Вообще в его образе было много противоречивого: все внешние признаки неопровержимо указывали на его стариковское нищенство, и вместе с тем проглядывалось что-то напускное в неопрятном виде и какая-то комическая артистичность в его благодарениях и крестоналожениях. Все это заставляло думать о нем: какой нравственный надлом должен был произойти в этом человеке, чтобы решиться на столь унизительный ежедневный маскарад? Для этого надо, чтобы в нем сломался его внутренний человеческий стержень, а может быть, он у него не только сломался, а рассыпался в щепки, да так, что теперь не собрать.
Петр Агеевич и на этот раз опустил в шапку монету и решился полюбопытствовать: должно, он верующий, потому как очень искренно крестится и призывает Бога на помощь подавшим милостыню?
— А как же иначе я могу отблагодарить доброго человека? Я молюсь, что бы сделать людям приятное за их щедрость, жалость ко мне, пусть у них появится надежда, что Бог, то есть судьба к ним станет благосклоннее еще более.
Петр стал уходить, но старик, очевидно обрадованный тем, что с ним по человечески заговорили, удержал его с желанием поведать свои философические рассуждения:
— Нынешние богато имущие считают, что все, что они приобрели, все от Бога. А нищие, вроде меня, верят, что все от людей. Это, как больные, верят в доктора.
Ему бросили монетку, он отвлекся к Богу, и Петр ушел с мыслью, что за милостыней под забором сидит не такой уж простой человек, и хотя с надломленным внутренним стержнем, но еще с живой совестью.
Следующие встречи стали, как встречи знакомых людей. Однажды Петр не удержался от распространенного предубеждения к уличным попрошайкам и, увидев, что старик сосет дешевую сигарету, спросил:
— Курите?
— Понемногу.
— И пьете, — указал Петр на монетки в шапке.
Старик не обиделся на его намек, улыбнулся бескровными губами.
— За эти? Нет, не пью ни за эти, ни вообще. Как за воротами завода оказался — завязал. Когда работал, с получки позволял с товарищами.
По его выражению Петр видел, что говорил он честно, не для баловства вымаливал он милостыню. И Петр спросил:
— Много ли удается собрать?
— Когда как: и 20, и 30 рублей.
Монетки, хоть и редко, но бросали в шапку, и старик отвлекался от разговора на благодарения.
— Безработный я, — продолжал старик. — Жить-то надо… Станешь и попрошайничать, да этак честнее — не воровство.
Петр поддержал разговор старика и спросил его, где и кем работал, какую получает пенсию, есть ли семья? На сей раз старик обидчиво промолчал, глядел в сторону рынка с сердитым выражением, как будто там и был виновник его положения. Петру Агеевичу показалось, что он чем-то обидел старика, и простился. Старик и на прощанье не ответил.
Петр Агеевич шел в сторону от рынка и думал: Сознательно ли этот человек напустил на себя это притворство или нужда заставила? По всему видно, он, кажется, не пьяница. А жульничество его невинное, распространилось только на прикосновение к Богу. Но видно, безвыходность положения заставила его взять грех на душу, впасть в маленькое юродство. И вдруг мысли Петра Агеевича обратились к самому себе: Нет, я бы не устал искать другой выход. Я никогда не откажусь от своего рабочего положения. Оно для меня святое. В крайнем случае, пережил бы время в деревне у родителей Тани. У них в деревне нашел бы себе дело по слесарному опыту. Под самой страшной угрозой я не сяду под забор. Но эта мысль показалась ему слишком трагической, и он не мог за нее никакой власти простить. Я только временно подержусь магазина, пока что-нибудь изменится. Я — рабочий! И волна горделивого чувства поднялась в его груди.
С неделю старика не было на своем месте, и появился вновь он не в свое время — с опозданием, сидел в прежней позе, наклоня голову. Петра Агеевича он заметил боковым зрением, узнал издали. Петр Агеевич поздоровался и заговорил, как со знакомым:
— Вы, вероятно, новое место облюбовали или приболели?
— Места нового у меня нет — более подходящего не подберешь, и, слава Богу, не приболел, хоть и сижу под забором… А вы за мной вроде как надзираете, — недовольно хихикнул старик, подняв глаза, похожие на маленькие речные омуты.
Петр Агеевич заметил, что с лица старик стал опрятнее, а по одежде и по манере сидеть оставался очень нищим.
— Да нет, просто мне приходится часто здесь проходить, а мы стали уже как бы знакомыми, — оправдался Петр за свое любопытство.
— К детям и внукам ездил. В Калужской области живут: зять инженером работает, дочка — фельдшером, двое детей-школьников, а зарплату почти не получают. Вот сколько соберу — отвезу, этим и поддерживаю. А что я побирушка — не знают.
— Себе-то что оставляете на жизнь? — поддержал Петр Агеевич дальнейший разговор, уловив склонность старика поговорить.
— Самую малость. Живу я один: жена почти два года тому умерла, тоже безработной сделали, не выдержала нищенской тоски, раньше-то мы жили припеваючи. Так что одному мне много ли надо? Вот и отвожу все детям.
— А с работой как у них, у детей?
— На работе пока держатся, да работа, получается, беззарплатная.
— Значит, и у соседей положение похоже на наше?
— А какое оно еще может быть, коли всю Россию в болото повалили? — он вдруг сбросил с себя напускной вид нищего, выпрямил спину от согбенности и, сверкнув на Петра Агеевича запылавшими глазами, сердито заговорил: — Вот я тут сижу под ногами прохожих нищим, — вы думаете у меня душа с падалью? Я все вижу и понимаю. Мимо меня тысячи людей проходят, а монетку редко-редко кто бросит. Многие, глядя на меня, думают: на выпивку клянчит старик, опустился, дескать, человек в болото гнилое.
— Но ведь и такое случается, — возразил Петр Агеевич.
— Не спорю: бывает и такое. Но такие не чувствуют стыда. Я же стыд в себе придушил, чтобы мои зять и дочка, не получающие зарплату месяцами, не сели под забор наподобие моего, не упали бы в пакостное болото: ради детей на что не решишься. Потом скажу вам: еще не все нищие под заборами сидят, потому их не видно на улицах — вроде как их и нет, а они есть. Сосчитай-ка, сколько их, нищих по России. И в газетах даже пишут: нищие, нищие, нищие — улицы заполонили!
— Так это действительно так, — согласился Петр Агеевич, вспомнив про свое недавнее прошлое. — А газеты что ж, они информацию дают нам.
— На кой ляд мне такая информация, от которой ноль пользы и которую я на себе испытываю.
— Газеты по-другому не могут, они только факты выставляют на общественное обозрение.
— Вот-вот!.. А коли ты влияешь на это общественное мнение, то и объясни честно людям: откуда в России полезло столько нищих, где причина скрыта, и кто виноват в нищенстве всего трудового народа?
— Вы вопросы ставите, но уже, наверняка, знаете ответы на них.
— Да, знаю, — все дело в свержении нашего народного строя… Но я о другом. Видите, сколько мимо меня идет людей, и, может быть, половина из них смотрит на меня с недоверием, а то и вовсе с презрением, отчего я и сижу с опущенной головой, чтобы не видеть их презрения. Вот им надо объяснить, кого надо презирать за то, что скрючил меня и бросил под этот старый забор, — он произнес эти слова с озлобленностью и на Петра Агеевича посмотрел сердито, но спохватился и добавил: — Извините.
— Однако вы мне не ответили, кого вы обвиняете в своем нищенстве?
— Я вам скажу: все мы, нищие и безработные — из ельцинских буржуазных реформ. Это он, Ельцин, вместе со своими демократами-гайдарами бросил меня на дно, и не только меня, а всех людей труда. Это они вырвали из наших рук то, для чего, они, руки наши, Богом предназначены, — работу. Так что не сам я опустился на дно, а потому не меня надо презирать, а тех, кто бросил меня сюда, под забор, причем сознательно, заведомо зная, что я окажусь под забором, как шваль для капиталистов. За каждым капиталистом стоят тысячи таких, как я нищих и безработных. — 0ни все время разговаривали в полголоса. Но с последними словами старик разгорячился и проговорил довольно громко. На них стали обращать внимание прохожие. И Петр Агеевич возразил старику негромко:
— Сказать только об этом — будет не полный ответ на все вопросы. А в чем выход?
Старик отозвался тотчас, не задумываясь:
— Выход сам собою появится, ежели вы мне ответите: почему, зачем отняли у трудовых людей все, что они имели? Вот вам и выход: верните людям труда все до грамма, что у них было, а одним словом можно сказать так: верни мне социализм, Советскую власть. И я верну себе способность стать рабочим, способность выпрямиться по-советски и сказать: Человек — это звучит гордо!
Старик снова заговорил громко, горячо, Петр Агеевич понял, что ему лучше распрощаться. Уходя, он думал с удовлетворением: Нет, не рассыпался в щепки в этом старике человеческий стержень. Он может еще выпрямить этого человека.
Некоторое время Петру Агеевичу не выпадало проходить мимо старика, а когда пошел к нему, то увидел его при исполнении необычной для него роли.
Впереди Петра Агеевича шел мужчина с мальчиком лет восьми. Не доходя до нищего, он дал мальчику монету и указал на старика. Мальчик подбежал к старику, робко посмотрел на него и положил монету в шапку. Старик по обыкновению стал креститься и благодарить, но, когда отец с сыном сделали шаг от него, вдруг отложил шапку, вскочил, взял мальчика за руку и принялся горячо благодарить на этот раз простыми словами, без упоминания Бога. Затем, притопывая одной ногой, запел тем веселым, ласковым голосом, каким поют детям: Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…
Он, все притопывая и весело улыбаясь, пропел до конца эту песенку, как подарок, как благодарение за милостыню. И день как раз был непогожий, и ручьи по асфальту. Мальчик улыбчиво и смущенно слушал необычного певца. Отец мальчика дал еще большую монету старику и поблагодарил за неожиданное перевоплощение, а старик в свою очередь, уже крестясь, благодарил отца и сына.
Заметив Петра Агеевича, он взволнованно проговорил:
— Не стану больше садиться сегодня: душа с места стронулась. Радостно было когда-то эту песенку петь внукам, да отнята радость, — он надел свою потрепанную шапку, так потрепанную, что трудно было представить, где он мог ее найти, свернул подстилку и пошел к троллейбусной остановке.
Проводив старика взглядом, Петр Агеевич вновь подумал, что человеческий стержень в нем не только сохранился, но еще способен и расцвечиваться, знать, не запросто умирает русский человек. И ему стало приятно и радостно на душе. Но он не удивился своей радости, навеянной уличным нищим, однако сохранившим в себе человеческий стержень.
И все же Петра Агеевича стало донимать любопытство, кто же такой этот нищий старик, и при следующей встрече он опросил его, где и кем он раньше работал, какую получает пенсию. На этот раз старик охотно рассказал:
— В молодости я маленько поглупил, за что два года посидел. После все время на заводе работал лекальщиком.
— Важная и редкая специальность, однако, на заводе не задержали. Утратите, наверно, свою квалификацию, — посочувствовал Петр Агеевич.
— Чего уж говорить — целые тысячи рабочих высокой квалификации под зад получили, кто о нашей судьбе поболел? Демократы да либералы не почешутся… Третий год безработный. За это время жена умерла… оставила меня одного бедовать… А до пенсии на сегодняшний день два года не хватает.
— На работу не пытались устраиваться?
— Как не пытался? Первым делом попытался на рынке приспособиться: собрал домашние запасы, да кое-где еще раздобыл скобянку, разную электроарматуру, гвозди-шурупы и прочее, вынес на рынок… да много нас таких оказалось, не пошла выручка.
— Это мне знакомо, — печально улыбнулся Петр, вспомнив свои рыночные мытарства.
— Потом устроился, было, сторожем — сократили, дворником тоже сократили. Тогда снял свои советские накопления — обувью стал торговать, тут и вовсе прогорел, мои сбережения — тю-тю. Затем, правда, подвезло по второй своей специальности столяра. Фирма подряжалась коттеджи строить — под ключ, даже в Подмосковье подряды имела. Но и здесь заказы кончились — меня на выкинштейн. Тем более, я у них и покалечился — упал из окна, руку сломал, — ни тебе больничного, ни комиссии на инвалидность. Вот так-то, — это он рассказывал между благодарениями за поданные монетки, рассказывал с веселой иронией, без уныния: пока он приспособился собирать монетки. Надолго ли? Петр Агеевич так и спросил:
— Сегодняшнее занятие считаете надежным?
— Опуститься на дно — это от безысходности. Я все сознаю. Но чтобы выкарабкаться, надо на что-то опереться. Кто подставит такую опору рабочему человеку? Государству рабочие стали не нужны, ему с бюджетниками не справиться. Чувствуете отличие одного строя от другого? Нынешнему государству надобны буржуи, хотя бы мелкие, а буржуи.
— Да, Ельцин с такими обращениями и выступает.
— Вот именно, он, знай, кричит: дай ему средний класс, классы рабочих и крестьян ему без надобности, — старик сердито блеснул на Петра Агеевича глазами. Солнце напекало ему и без того коричневую лысину, он не обращал на это внимания, качнул головой и продолжал:
— Я недолго покрутился среди палаточников и лавочников, однако понял: рано или поздно захиреют и они без рабочих и крестьян — ни тебе товаров, ни тебе выручки.
— Это вы верно подметили, — поддержал Петр. — Если товары еще можно привезти из-за моря, то покупателя с деньгами оттуда не привезешь.
— Палаточники ждут, что кто-то купит мою рабочую силу, даст мне заработок, а я принесу его в ларек-палатку. Но где он тот, кто даст мне заработок?
Петр Агеевич подсказал старику, что в советское время все это регулировало государство, а нынче упование на рынок.
— То-то и оно — Советское государство предоставляло мне трудовое обеспечение и самостоятельную рабочую жизнь. Теперь же демократы вместе с Гайдарами и Черномырдиными рычат, кряхтят-чмокают: дескать, кончилось государственное иждивенчество, теперь у нас правила капиталистического рынка, значит, рассчитывай только на себя, одолевай слабого, обманывай честного.
Он в очередной раз покрестился, призвал Бога к благосклонности к людям и обратился к Петру Агеевичу:
— Какое было государственное иждивенчество у рабочего, ежели государство у нас было народное, и мы содержали его? А нынче вы мне говорите: не способен по иному — сиди под забором. Но я рабочий, у меня рабочие руки, дай мне работу! Нет! Нынче рынок — ты продай свои рабочие руки и купи за них работу! — крикнул старик.
Когда старик начинал кричать, Петр Агеевич поспешно уходил от него, избегая нищенствующей митинговости. Однажды ему пришла в голову мысль, навеянная стариком, вот бы собрать всех нищих города и пройти такой колонной по улицам. Но что такая демонстрация нищенства даст?
Горькое, унизительное нищенство большинства народа российского, думал Петр Агеевич, известно не только в Кремле, а всему богатому миру. Но это ни у одних, ни у других, по всему очевидно, не вызывает ни удивления, ни сочувствия.
Весь мир капитала разделен на богатых и нищих. Даже там, где рабочий люд более или менее живет в благополучии, все равно он ничего не имеет, он нищий, потому что живет ни с чем и вынужден бороться. Это показывает, что такое разделение российского народа на богатых и бедных было задумано и осуществлено намеренно и проделано с мировой ловкостью. Так что сидеть тебе под забором, старик, бывший виртуозный лекальщик, не дотянувший два года до пенсии.
Впрочем, старик вскоре исчез из под забора со своей подстилкой и обветшавшей шапкой. Петр Агеевич пожалел, что остался в неведении о его дальнейшем пристройстве к жизни. А нищие не способны ни на какую организацию, потому, что с житейской нищетой приходит нищета духа. Этим и воспользовались рыночники-либералы, устраивая тотальное реформирование в России. И Петр Агеевич все яснее начинал понимать, что изменить существующее унизительное, гибельное положение трудящихся богатейшей, но ставшей вдруг убогой страны, могут не нищие своим бунтом, а организованные, здоровые, сознательные трудовые люди, вместе объединившиеся в единую силу — рабочие, крестьяне, интеллигенты. Но как это может произойти и когда, Петр Агеевич не мог себе ответить. Он только знал твердо — это надо сделать ради спасения русских и других народов России.
Революцию не ждут, а готовят
В магазине слесаря Золотарева ждало обычное, знакомое слесарно-электромонтажное дело. В кондитерском отделе что-то забарахлил холодильный ларь, в котором держали торты, пирожные, рулеты. Все это из ларя убрали в холодильный шкаф, и Петр занялся ларем. При осмотре Петр обнаружил непорядок в электропроводке к двигателю. Собственно, по срокам эксплуатации этот ларь давно просился на списание, но Петр его подлечил и вдохнул в него новую жизнь, а вот на электропроводку еще надеялся, но и в ней уже иссяк технический ресурс.
— Ну что ж, подлечим, и пусть старичок еще послужит, — сказал Петр продавщице и принялся за ремонт, а продавщица смотрела на него, как на настоящего лекаря всего магазинного хозяйства.
Ремонтные работы оборудования Петр проводил, как правило, по месту установки, в торговом зале. И сейчас он только чуть сдвинул ларь вглубь торгового места, чтоб не мешать покупателям, и в стороне занялся своим делом.
Работа над ларем дала возможность ему наблюдать за покупателями и продавцами магазина. В кондитерском отделе люди брали, в основном, сахар, реже — пряники, печенье, конфеты и прочее. Все эти продукты в магазине были дешевле, чем на рынке, на 1-2-3 рубля, но и эта небольшая разница в цене привлекала покупателей, давала магазину особое уважение и благодарность
Подходил сезон варения ягод, вишен, абрикосов, возрос спрос на сахар, и торговцы сахаром на рынке подняли цены на 3 рубля. В магазине Красновой цены на сахар и раньше были ниже рыночных, а в сезон повышенного спроса они были заметно ниже. И покупательницы пошли в магазин рыбьим косяком, со всего города. Люди словно приучились ловить рубли и на рынке, а не только на работе — одни тем, что упорно торговались, другие — неутомимостью выуживать более дешевые товары из зубатой пасти цен. А на работе рубли были словно в ледяной заморозке, а если и двигались, то только вспять, если смотреть со стороны инфляционных цен, которые упорно росли только в одну сторону — ближе к солнцу.
Галина Сидоровна была опытным торговцем и предвидела увеличение сезонного спроса и потребления сахара и, пользуясь своей машиной и помощью Петра Агеевича, заблаговременно заложила на свои склады достаточно сахара на весь сезон. Но она не стала спекулировать сезонностью спроса, а по существу помогала людям. За эту помощь люди благодарили ее горячими словами и признанием народной заступницей. Такие разговоры исподволь и вела Клава:
— Что-то вы, мамаша, много сахара набираете, смотрите, и не донесете.
— И — и, деточка, так я же из другого, Железнодорожного, района приехала… И стоит за чем приезжать — десять кило я купила, да по четыре рубля на кило меньше рыночного, а меньше нашего магазинного — и того больше. За сороковкой можно приехать?.. А везти — как-нибудь довезу.
— Сколько же варенья будете варить, что так много сахара покупаете? — удивилась Клава, помогая завязывать торбочку и вставить ее в хозяйственную сумку.
— Так я не только для себя, а и для дочки, и для невестки. А для меня одной, действительно, много ль надо?.. Спасибо тебе, молодичка дорогая, за помощь, — и уже отходя, добавила: — А про ваш магазин люди по всему городу говорят: народный, дескать, магазин, благодарственно откликаются… Спасибо вам и до свидания.
Клава посмотрела ей вслед и минуту поразмышляла, кому спасибо оставила покупательница: то ли ей, Клаве, за обслуживание, то ли всему магазину за сороковку?
Дело уже шло к вечеру, в эту пору на рынке палаточная торговля свертывается, и Петр подслушал, не намеренно, конечно, другой разговор:
— Ты, наверно, перепродавать будешь в своей палатке, Матрена? — в полголоса спросила Клава.
Покупательница с лицом, на котором лежало отражение отнюдь не покупательской покорности, посмотрела на Клаву долгим взглядом и тотчас в полголоса проговорила:
— А тебе, подруг, не все равно продавать? А потом — двадцать килограммов я могу взять не по два веса, а по четыре.
— Я не о том, могу отпустить тебе и целый мешок — у нас это не возбраняется. Я о том, что ты ведь сама на рынке продаешь сахар, — высказала свою верную догадку Клава.
Матрена не стала таиться от своей бывшей одноклассницы и доверчиво призналась, правда, со смущенной улыбкой:
— Тебе тут хорошо: ты зарабатываешь до трех тысяч в месяц, а я десять процентов от выручки — 800–900 рублей, тысячи еще ни разу не получила — кругом ведь соперницы, да конкурентницы обступили, так сотня рублей вовсе не помешает.
— А если хозяин уличит? — спросила Клава, улыбаясь.
— На три мешка, что мне дают на день, десять килограмм не выдадут меня, — тихо засмеялась Матрена и на этом распрощалась, чуть сгибаясь под своей ношей.
Когда Петр уже закончил свою работу и стал помогать Клаве загружать ларь, у соседнего хлебного отдела он услышал необычный разговор:
— Деточка, дай мне хоть одну булочку хлебушка в долг — получу пенсию, приду и рассчитаюсь…
Молоденькая продавщица Даша Гладких, в обязанности которой входило только то, что по чекам кассы подавать булки хлеба и батоны, на немудрящей работе приучалась к торговому делу и к обращению с покупателями. Она знала, что работает как стажер под наблюдением сотрудников магазина, и потому была настороже к выполнению внушенных ей правил: магазин — не учреждение милосердных подаяний, он и так до десятой части отдает покупателям из своих средств. Перед необычной просьбой дать товар в долг Даша растерялась и молча, с детской беспомощной улыбкой смотрела на столь же смущенную старушку и, казалось, умоляла не вводить ее во искушение.
Петр с чувством бесконечной горечи минуту-две смотрел на них с некоторой растерянностью. Вот они, старая, немощная женщина, бабушка для Даши, обстоятельствами жизни сброшенная на дно нищенства и голода, поставленная в положение побирушки, но она не просит милостыни, она еще не упала на колени и не крестится ради Христа, она просит в долг с обязательной расплатой, и молодая, здоровая девушка, только что сама избавившаяся от нищенства безработной, а сейчас стоящая у горки булок хлеба, мучительно решала, что ей делать в своей трудной ситуации. Даша, хоть и не была полновластной хозяйкой, но была обладательница бесконечного количества буханочек хлеба и белых булок и могла помочь, выручить старушку. Но между ними была невидимая, но непреодолимая стена — проклятые деньги.
Он видел, как чувство жалости к старушке, которой обязательно надо было покормить внучика, прибежавшего из школы и трясущегося от голода, боролась в душе девушки с чувством строгости перед рабочим долгом. Петр с замиранием сердца ждал исхода этой нравственной борьбы в душе девушки. Про себя он уже решил, что ему делать в этом случае.
Старушке государство не платит пенсию, а девушка не может отпустить без денег хлеб, круг замкнулся. Но ведь речь идет о хлебе, самом насущном продукте человека на каждый божий день! И старушка не отступала и просила, просила:
— Внученька, посочувствуй, хорошая, будь милостивая, мальчонок у меня, внучонок, дочкин сын… он еще не понимает, отчего ему бабушка не дает хлебушка… Дочке уж полгода зарплату не выдают, а зять вовсе безработный, на случайных подработках… Вот я и взяла мальчонку на содержание… А он из школы прибежал, а у бабушки хлебушка нет, чтобы к супчику дать… Смилуйся, дорогая, в долг не на долго, как только пенсию получу, — сразу тебе принесу. А ты запиши куда-нибудь, тетрадку заведи такую…
Даша стояла перед ней, как в воду опущенная, сначала она ярко закраснелась, потом побледнела, на глаза ей навернулись слезы, потом вдруг слезы потекли по щекам. Она быстро отвернулась, схватила с контейнера буханочку хлеба, положила перед старухой на стойку, говоря:
— Не положено, бабушка, нам давать продукты без денег… От себя я вам даю.
— Я знаю, милая, знаю, да я же в долг… Спасибо, внученька, — и медленно пошла от хлебного отдела, не прячась, прижимая буханочку к груди, а люди будут думать, что и она, как все, купила.
Петр Агеевич лихорадочно-поспешно достал кошелек, вынул десятирублевку, шагнул за бабушкой, загородил ей дорогу и протянул десятку:
— Идите, рассчитайтесь с продавщицей и еще буханочку возьмите.
Он со стороны пронаблюдал за старушкой. Та вернулась к кассе, выбила чек и понесла к продавщице. Назад она несла три буханочки, закрыв ими всю грудь, остановилась подле Петра, поклонилась ему и проговорила:
— Спасибо, сынок, дай Бог тебе здоровья… А я обязательно с вами рассчитаюсь, спасибо тебе, — и лицо ее светилось тихой благодарной улыбкой. Кажется, старушка была вознаграждена счастьем за свои страдания.
Петр Агеевич подошел к Даше и ласково сказал ей:
— Молодец ты, Даша.
— За что, Петр Агеевич? — зарделась всем лицом Даша.
— За то, что доброе сердце в себе носишь… А что, действительно нельзя завести такую тетрадку и записывать должников? Бывает ведь у человека безвыходное положение, по себе знаю, когда и хлеба не на что купить.
— Так не заведено такого порядка, Петр Агеевич. Вы поговорите об этом с Галиной Сидоровной. А таких, как эта бабушка очень много.
Пока Петр собирался к директрисе, у него созрел необычный план, он входил в кабинет с определившимся решением, которое и доложил Галине Сидоровне, предварительно рассказав о случае со старушкой. Но о своем предложении сперва умолчал, посчитал, что вернее будет, если что-то будет исходить от директрисы.
— Конечно, я понимаю, какую-то долговую книгу нам не гоже заводить, — неопределенно высказался Петр в заключение своего рассказа, — но что-то придумать надо бы для помощи таким старушкам.
— Что, например? — поспешно и как-то повышенным тоном спросила директриса, внимательно слушавшая рассказ Петра Агеевича.
Ее поспешный и резкий, необычно громко прозвучавший вопрос в первое мгновение смутил Петра Агеевича. Ему показалось, что ее скорый вопрос в резкой форме уже сам по себе отклонял всякое предложение о принятии какой-либо формы вспомоществования при магазине. Эта помощь и так оказывается тем, что в магазине цены ниже, чем на рынке, не говоря о других магазинах, это принуждает ее как директрису постоянно ломать голову над тем, как дополнительно сберечь или дополнительно изыскать каждый рубль.
Но Петр Агеевич уже разбудил в себе природное творческое начало своей натуры и решил действовать до конца. Тем более, он каким-то чутьем уловил, что громкий тон вопроса директрисы был не от несогласия, а, скорее, от незнания того, как вопрос решить, что вызывало в ней раздражающее чувство бессилия, и повышенный тон вопроса как бы подстегивал ее к поиску решения. Он пересел ближе к столу, как бы для доверительного продолжения разговора и сказал:
— А что, если в магазине или при магазине создать кассу взаимопощи? — сказал Петр вроде как для двоих — себя и Галины Сидоровны, вовлекая в обсуждение идеи, хотя такое решение про себя он уже принял, но отдавал его на подтверждение директрисы.
Он, по прежнему опыту своему, превосходно знал, что когда властный человек принимает какое-то решение, то он и ратует за него с твердой установкой и для себя и для других. А подобного опыта на этот счет у Петра Агеевича было достаточно с тех пор, когда он продвигал свои рацпредложения, и, хотя люди не стремились их присваивать, но от соавторства не отрекались, а Петру Агеевичу важно было с их поддержки свою находку пустить в дело.
Галина Сидоровна от вопроса Золотарева отшатнулась к спинке стула, но глаза ее заблестели светом быстрой работы мысли. Петр уловил этот свет и подумал: Это другое дело, значит, предложение принимается. А Галина Сидоровна через минуту спросила:
— Как вы себе мыслите создание этой кассы и ее дальнейшую деятельность?
— Примерно так, — тотчас воскликнул Петр: — организуем сперва своих работников, определим и соберем взносы, скажем, по десятке рублей. Потом вывесим в магазине объявление о приеме в члены кассы покупателей и разъясним, что касса будет оказывать небольшую заемную денежную помощь членам кассы, нуждающимся во временной финансовой поддержке. Проведем собрание членов, примем устав, изберем правление и все другое, что надо.
Галина Сидоровна внимательно выслушала предложение, поняла сразу, что предложение Золотарева кладет начало какому-то важному общественному мероприятию, значение которого она только предчувствует. Касса — это небольшое кооперативное объединение, — уже развертывала ее мысль дальнейшую перспективу простого объединения потребителей. — На ее основе можно вырастить потребительский кооператив… Государственная торговля в городе не предполагала создание торговых кооперативов. Но ведь нынче нет государственной торговли…
— Согласна с вами, только надо этот вопрос хорошо продумать, просчитать. Чтобы избежать каких-либо ляпсусов, давайте посоветуемся с товарищами — вы по своей рабочей линии, я по своей: два ума — хорошо, но коллективно лучше, — улыбнулась директриса, перефразируя народную пословицу и хлопнула в ладошки от какого-то удовольствия.
Петр ехал домой с чувством удовлетворения от сознания того, что жизнь его все более становится участливой и неравнодушной к судьбе окружающих людей, что он все больше находит возможностей чем-то им помогать.
…Предваряя конец повести о Петре Агеевиче Золотареве, простом рабочем человеке, а может, и не таком уж простом человеке, если принять во внимание, что вышел он из Советской страны, где и простой рабочий был не простым человеком, сообщим читателю, что коллектив магазина, поддержав его предложение о создании кассы взаимопомощи, избрал его председателем правления кассы.
На собрании он попытался, было, не объясняя самому себе почему, отговаривается от поручения, так как он все же прикипел к заводскому производству. Но девчата магазина дружно крикнули:
— Мы вас, Петр Агеевич, от себя не отпустим! Вы к заводу, может, и прикипели, но это было давно, а в наш коллектив вы впаялись, сами говорите.
— А потом, — добавила Галина Сидоровна, — в составе правления, посмотрите, больше половины покупателей, так что и, будучи в другом положении, вы можете быть председателем кассы взаимопомощи, а дальше, может и председателем правления рабочего торгово-потребительского кооператива.
— Ладно, до новой революции нам еще, по всему видно, долго шагать, — вскинув голову, воскликнул Петр Агеевич и согласился председательствовать в правлении кассы взаимопомощи.
— Может быть и так, что новая революция не скоро произойдет, время покажет. Все будет зависеть от того, как мы будем ее готовить. Я полагаю, что широкий переход к рабочему торгово-потребительскому кооперативу явится нашим вкладом в новую народную социалистическую революцию, — с уверенностью в голосе произнесла Галина Сидоровна.
Постижение правды
Петр на второй день, высвободив время, пошел на встречу с Полехиным с намерением посоветоваться об идее создания общественной кассы взаимопомощи, чтобы этот вопрос не умер в зарождении самой идеи. Идея о кассе взаимопомощи вообще-то была не новая, знакомая с советского времени. В Советской стране все общественные начинания трудящихся были под защитой Советского государства. При поддержке своей власти советские люди свою деятельность направляли на пользу всего общества.
Теперь же российские люди живут в условиях капиталистического общества, к чему они еще никак не приспособятся и не привыкнут и не хотят верить случившемуся против их воли.
Однако, верь — не верь, удивляйся — не удивляйся, но факт со многими приметами, присущими буржуазному государству, принуждены признавать. Да и само государство внушает трудовым людям о том, чтобы отреклись от советской привычки все возлагать на государство и во всем надеяться на него. За надежду на государство трудовых людей демократы презрительно называют иждивенцами. Это-то люди труда — иждивенцы!
Господа капиталистического рынка, которому они поклоняются, как своему идолу, диктуют людям труда то, что они теперь должны полагаться только на себя. Как будто то, что трудящиеся нарабатывают частный капитал его владельцам для бесконечного накопления где-то в заграничных банках, не является народной данью, которая и должна оплачиваться частнокапиталистическим государством его заботой о человеке труда. Ведь и она-то, частная собственность, как и ее государство, существует и процветает от пота и крови трудовых людей.
Петр и не заметил, как по пути к заветному месту в каштановой аллее его мысли перешли от конкретного вопроса о кассе взаимопомощи к повседневной жизни людей капиталистической России, которая непостижимым путем стала ему чужой своим строем жизни. При таком строе Петр никак не может понять, почему трудовой человек поставлен в положение, когда за право жить и трудиться, принужден торговаться с государством, в то время как оно существует на сборы в той или иной форме от его труда и энергии. Торговаться за возможность продать свой труд, чтобы иметь возможность купить квартиру, потом купить в нее воду, тепло, свет, купить возможность иметь детей, вырастить их, дать им образование, профессию, чтобы они в свою очередь могли так же продать свой труд и выторговывать себе право на жизнь, купить возможность на медицинское обслуживание и лечение от болезней, часто получаемых от того же государства. Словом, купить возможность, чтобы иметь возможности.
Он уже за время безработности успел узнать то, что без возможности трудиться, то есть без возможности продать свой труд, свои руки и голову, — не купить полноправия, чтобы поторговаться за себя. Либералы это называют свободой. Для них с их капиталами и властью она, конечно, и есть свобода, хотя индивидуально и для них сомнительно. А для рабочего человека здесь не присутствует даже подобие чести удостоиться гражданина.
Все эти мысли вдруг затмили намерение, с каким Петр шел к Полехину. Что-то тяжелое легло ему на душу и так сильно придавило, что он в начале каштановой аллеи даже остановился, чтобы полнее выдохнуть эту тяжесть…
К заветной скамейке он шел, однако, тяжелым шагом уставшего человека, шел на удачу встречи и обрадовался, когда на скамейке увидел Полехина, и продолжительным выдохом освободил грудь от тяжести. От Мартына Григорьевича на него всегда веяло облегчающим дуновением.
Взглянув на Петра и поздоровавшись, Полехин спросил, не случилось ли что-то такое, что его разволновало.
— Нет, Мартын Григорьевич, ничего не случилось, — ответил Петр с робкой улыбкой. — Просто, меня распекли собственные мысли.
— Какие — интересно?
Петр не сразу ответил, он на несколько минут задумался, опустив глаза, затем вскинул голову и, улыбаясь, сказал:
— Видите, чтобы ответить на собственные мысли, надо с ними собраться, — робко засмеялся и проговорил:
— Я вдруг понял, что, то государство, которое нам строят либералы, вроде бы правовое, гражданское и социальное при господстве частного капитала есть самая настоящая туфта, протухшая брехня. В этом государстве мы лишены не только гражданских прав, а и гражданского достоинства. Вот неожиданное постижение этой правды меня и разволновало до потрясения души, — он внимательно посмотрел на Полехина и, заметив его спокойное внимание, подумал, что тот его не понимает, и решил пояснить:
— Не то, что мы живем в буржуазном государстве, потрясло меня и больно покорежило, этим нас медленно окуривали, как в душегубке, а то, что мне только теперь открылась обо всем этом правда.
Полехин внимательно и заинтересованно слушал откровение Петра Агеевича и очень обрадовался тому, что Петр открыл сам в себе. Не то, что Петр понял, в каком, государстве оказался, а то, что это открытие, это самопознание взволновало его. Взволновало открытие сути государства, в которое его вбросили, сути власти частного капитала, сути частной собственности вообще. И Полехин, проницательно посмотрев на Петра Агеевича, решил подвести его мысли к постижению именно сути не только буржуазного государства, а всей жизни в таком государстве. Он спросил:
— Ну, и отчего же тебя взволновало твое постижение правды?
— Лучше сказать, не само постижение правды, — воскликнул Петр, — а то, что я долго, можно сказать, по-глупому долго шел к своему постижению правды, — он с едким сарказмом улыбнулся сам над собой и сказал: — Не буду заглядывать далеко в советское время, которое нас не очень учило постигать советскую жизнь и ее общенародную сущность, — жили припеваючи и считали, что все пришло само собою и навсегда. Я глянул назад в тот день, когда вы меня спросили, почему я снял свою карточку с Доски почета. Оказывается, я снял с почета свое гражданское достоинство, какого мне в новом, капиталистическом, мире никогда не иметь.
Полехин молча посмотрел на Петра, как бы раздумывая над его словами или давая ему время самому еще раз вдуматься в свои слова, затем сказал:
— Видите, Петр Агеевич, скажу вам прямо: чтобы постигать и защищать свое гражданское достоинство, надо его заиметь, это достоинство, надо затем его понимать. А мы его в советское время не понимали, будто и не имели, то есть, что имели, не ценили, почему и не сплотились на защиту социализма.
Петр задумался на минуту и возразил:
— Не согласен с вами, Мартын Григорьевич, я в советское время три раза ездил за границу и там я очень понимал и по-настоящему его ценил. Я чувствовал в себе свое советское гражданское достоинство. Оттуда, из Франции, к примеру, мне вот эти наши каштаны виделись другими — родными, близкими, неповторимыми, как и сама наша социалистическая Родина, — он обвел взглядом каштановую аллею.
Деревья в своих шеренгах тесно сплелись сучьями, сгрудив листья вдоль аллеи в плотные шпалеры. Листья на шпалерах лениво шевелились, точно в полусне отмахивались от горячих солнечных лучей. Так же лениво над ними плыли небольшие округлые облака в высоком бледно-голубом небе.
Петр продолжал:
— А возвращался домой и все мои чувства гражданского достоинства как бы растворялись в нашей советской жизни, и я в ней плавал, как лягушка в парном молоке.
— С грудью, переполненной воздухом, тяжело дышится, — засмеялся Полехин, откидывая голову назад, отчего реденькие волосики на ней вздыбились. Потом он сказал:
— Так оно и было, Петр Агеевич, потому что вся атмосфера вашей жизни была насыщена вашим гражданским достоинством, этим человеческим величием, мы дышали этой атмосферой, поэтому не замечали того, какими драгоценностями владели. Вот что у нас отобрали, лишили не только гражданских прав, но и достоинств человеческих, — он замолчал и взглянул на Петра, словно ждал от него подтверждения своих слов, не дождавшись, положил свою руку на колено Петра, слегка потряс его, будто пробуждая, добавил:
— Я очень рад за вас, Петр Агеевич, что вы, как мне кажется, пришли к правильному убеждению. Оно, это убеждение, если оно пришло к вам в результате трудных поисков, поможет вам найти свою верную позицию и правильные ориентиры в жизни.
— А я ее нашел, свою позицию, твердо нашел, — с воодушевлением воскликнул Петр, весело глядя на Полехина.
— Ну, и какая же у вас позиция, можно узнать? — улыбнулся Полехин, дружественно улыбнулся, располагающе к откровению.
— А вот какая! Как-то — недавний вечер, слушаю по телевидению: президент просвещает и говорит, что раньше (это, конечно, при Советской власти) люди, дескать, жили в униженном состоянии, потому что им все надо было выпрашивать и вроде как унижаться перед чиновником. А вот сейчас — это при нем в либерально-демократическом государстве, в рыночных условиях — не надо ничего ни у кого выпрашивать — пошел куда надо и купил. Свобода личности! — Петр даже расхохотался, запрокинув голову, и посмотрел на Полехина сквозь выступившие слезы и затем саркастически добавил: — Куда еще больше свободы! Но по телевидению нет обратной связи, а так бы я ему сказал: Не пудри мне и всем людям, дорогим твоим россиянам мозги, как в свое время выражались демократы, или не вешай лапшу на уши, как сейчас говорят твои чиновники. Именно в настоящее время, при твоем либеральном правлении мы, трудовые люди, и терпим нечеловеческие унижения, неуважение личности. Так, Мартын Григорьевич?
— Так, Петр Агеевич, так, дорогой мой, — воскликнул Полехин и хлопнул Петра по плечу и внимательно, с проницательностью посмотрел Петру в лицо, словно желая просветить внутреннюю суть Петра Агеевича, потому как слова — еще не вся суть человека, как у того же президента, о котором он говорит.
Но Петр не понял проницательности взгляда Полехина. Простой рабочий человек он и есть простой человек, так как всегда прост и целен в своей человеческой сути, прост и целен, как сама природа со своей сменой дня и ночи. В главном у него слова никогда не отделяются от мыслей, а мысли от внутренней сути — любовь — так любовь, ненависть — так ненависть, правда — так правда, ложь — так ложь. Не потому ли человек прост, что открыт и искренен, честен и непринужден. Простой человек велик своей неподкупностью, он всегда истинен.
Петр разгорячился от своих слов, будто впрямь говорил с президентом, щеки его воспылали румянцем, польщенный Полехиным, он еще с большей горячностью и уверенностью говорил:
— Ежели президент сделал кивок в наше советское прошлое с ложным намеком, так это только указывает на то, что он есть ненавистник советского и того, что мы имели. А имели мы, простые люди, самое важное и самое для моей жизни главное — свободу и право требовать от государства и Советской власти, не выпрашивать и покупать на доллары, как он, президент, говорит, а требовать, потому что такая она у нас была, Советская власть, учила требовать от нее, а не просить. Трудовой народ сделал для себя Советскую власть не для того, чтобы просить, а — требовать, и требовал, а не просил. И мы требовали, как нас учили, требовали гарантированную работу и зарплату за труд, требовали отдых и полезные для здоровья занятия, требовали жилье и обеспечение нашей жизни, требовали для наших детей детство и обучение, защиты нашего здоровья и лечения в случае болезни, словом, требовали достойной и обеспеченной жизни. И все это требовалось не в порядке иждивенчества, как нас теперь размазывают, а в том порядке, как выстраивалась наша жизнь во имя человека, как нас учили Советская власть и Партия коммунистов. В этом, я считаю, и была наша свобода и даже честь, если хотите, — он заглянул в лицо Полехину с выражением гордости и радости, точно искал согласия и поддержки, и добавил:
— Я еще не родился, когда была Великая Отечественная война, но твердо уверен, что народ от Сталина требовал победы в войне, об этом и в песнях пелось, что нам нужна одна победа, а от себя народ обещал, что он за ценой не постоит. И на это требование Сталин не только отвечал, что победа будет за нами, а выполнил требование народа, потому что для всех была одна воля — воля Советской, народной власти, и все этой воле подчинялись. Конечно, не всегда в раз выполнялось каждое требование, не всегда тотчас были возможности у государства для выполнения наших требований. Но нам ни в коем разе не отказывали: Советская власть знала свои обязательства — удовлетворять потребности трудящихся, не отмахивалась от своих обещаний и с течением времени выполняла их. Так я к чему это говорю? К тому, что нынче у демократов мы все это утратили, вернее, все это у нас отняли. Прежнее наше право и свободу требовать подменили правилом надо тебе что-то — купи, все купи — возможность работать и зарабатывать на жизнь, возможность иметь жену и детей, лечиться в больнице и все прочее. Одним словом, всю нашу жизнь, все наше достоинство, всю человечность — все загнали в денежную машину. Честь и достоинство, свободу и право человека подменили звоном и блеском доллара. А что касается иждивенчества, так не мы, трудовые люди, иждивенцы, а государство стало иждивенцем, потому, что живет не за доходы от экономики, доходы эти оно отдало олигархам, а от налогов с трудящихся, от поборов, а его чиновники — от вымогательств и коррупции. Вот что бы я ответил президенту, будь по телевидению обратная связь. Только он затыкает от этого уши, глаза у него блудливые, а ум затуманенный, чтобы видеть меня…
Надо работать над организацией трудовых масс
— Вы давно уже сидите, Мартын Григорьевич? — раздался неожиданный для Петра голос Костырина. Петр сидел на скамейке боком, обернувшись к Полехину, и не видел, как подошли Костырин и главврач больницы Корневой.
Подошедшие энергично, с явной бодростью, довольные своим сделанным делом поздоровались с Мартыном Григорьевичем, затем с Петром Агеевичем, причем Петр отметил, что с ним здоровались с теплым почтением, точно его присутствие на встрече было главное желание их.
— Просим извинения, что заставили ждать, — снова воскликнул Костырин, — и вы, Мартын Григорьевич, наверное, тоже опоздаете с обеда? — и, открыв свой неизменный дипломат, который, как всегда, держал на коленях вроде письменного стола.
— Не волнуйтесь, у меня еще не вышло время, а за ваше отсутствие у нас с Петром Агеевичем интересный и полезный разговор состоялся, — с добродушной улыбкой, поглядывая на Петра, успокоил Полехин. — Ну, а у вас какие дела?
— Вот образец обращения коллектива больницы с приглашением прийти на митинг в защиту больницы завода, — показал листок с текстом обращения Костырин.
Текст был снят с компьютера с полями по сторонам, в заголовке и в конце был орнаментирован виньетками, видно было, что авторы старались не по принуждению, и только одним этим старанием не только признательно приглашали на митинг, но и заранее благодарили за участие.
Полехин взял лист с текстом, внимательно, и раз, и два молча прочитал, потом показал его Петру Агеевичу, при этом сказал, не то оценивая, не то спрашивая у Петра:
— Хорошо?.. Текст правильный, призывный, горячий! А вот украшения, как мне кажется, больно густо наложены, отчего и аляповато получается и какой-то неуверенностью сквозит. Впечатление такое создается с первого взгляда, будто мы приглашаем на фестиваль какой-то в Парк культуры и отдыха, а не на деловой разговор, равный рабочему, революционному сражению с капиталом, если хотите. Тревожнее, проще надо — намерение будет выглядеть более деловым, солидным и уверенным. Ну, ладно, а с размножением и распространением как будем решать?
Костырин и Корневой стали по очереди рассказывать, как и кто отпечатает и размножит текст обращения, кто и где его потом расклеит и раздаст, дело стоит за тем, когда будет назначен день проведения митинга.
— У моих работников уже кончается терпение, — рассерженным голосом воскликнул Юрий Ильич, он побледнел от волнения, у него даже губы вздрагивали, и руки, будто чего-то искали, заметно тряслись.
Полехин это заметил, спокойно положил свою руку на руки врача и сказал, улыбаясь:
— Спокойствие! Юрий Ильич, хирургу перед предстоящей операцией необходимо спокойствие, так ведь?
— Над хирургом в такой ситуации берет верх человек, причем вконец издерганный человек, — упавшим голосом проговорил Корневой и болезненно поморщился.
— Что поделаешь, Юрий Ильич, уготованная нам политическим руководством режима в стране жизнь всех нас издергала, даже детей, — хмуро ответил Полехин. — Но это тем более обязывает нас не ронять силу духа и надо бороться. А обстановка подсказывает нам, что в борьбе нашей надо придерживаться тактики поэтапности, чтобы в итоге придти к победе, хоть небольшой. Вам уже ясно, что больницу нашу мы спасем, но надо ее здания вырвать из рук директора.
— Так вот тут-то и надо поспешать, — заметил Костырин.
— Все понятно, Андрей Федорович, — улыбнулся ему Полехин, — но вы имейте в виду, что мы встряли в двойную игру. С одной стороны, нам надо победить директора, предпринимателя-бизнесмена, а с другой, — мы пробуем наши силы в организации на борьбу большого количества людей, можно сказать, в организации массового движения. Тут и требуется от нас, как организаторов, соблюсти условие, чтобы не поспешить и людей не насмешить.
— Да, опозориться перед людьми нам нельзя, — задумчиво согласился Костырин. — Иначе люди потеряют веру и в себя и в нас и окончательно впадут в уныние и в полную, безысходную апатию, что смерти подобно.
— Вот именно, — согласился с ним Полехин, — потому-то нам следует не ослаблять не только нашу, узкого круга лиц, а общественную напористость, однако, с оглядкой, с умным расчетом на достижение цели. Контрреволюция, с одной стороны, и растерянность масс, с другой, как раз этому нас и учат, и не учитывать преподанных нам уроков никак нельзя, — и он вдруг хлопнул ладонями и весело и уверенно потер руки. С верой в свое дело он так и жил всю жизнь, этот Полехин Мартын Григорьевич, потому что знал, что ему положено делать.
Петр слушал Полехина, смотрел на него и думал, что вот он, Полехин, ранее знакомый ему как мастер соседнего цеха, как человек активных действий, который всегда выступал на рабочих собраниях, на заседаниях совета трудового коллектива, на профсоюзных собраниях и конференциях со своими дельными предложениями, а по другому он не был с ним знаком.
Правда, иногда Полехин останавливался и расспрашивал его об успехах в слесарно-творческих делах и особенно вникал в его рационализаторские находки и подсказывал, как их лучше применить и использовать, и видно было, что он хорошо знал его, Петра Золотарева, и Петр понимал, что Полехин уважал его не только за его рабочую известность, не только за заводскую славу, а просто как рабочего мастера, и исподволь оберегал его мастерство.
Но вот появилась неожиданно совершенно новая, чуждая обстановка, которая стала корежить рабочего человека, и весь рабочий класс стала корежить, но Полехин не поддался силам, которые гнут и ломают рабочего человека с его назначением к общему созидательному труду. Эта чужая, вражья сила сломала, было и Петра Золотарева, и ему стоило больших усилий, чтобы выпрямить свой дух, поднять голову и нащупать себе линию поведения, которая и подвела его к Полехину.
Общаясь с Полехиным, Петр глубже понял его, понял и то, что притягивало людей к нему. Человек твердых партийных коммунистических убеждений, Полехин и в новой обстановке твердо знал, в чем состоит его призвание по его убеждению и что ему надлежит делать. И, как тот опытный снайпер, умел выбрать позицию, откуда можно вести стрельбу по цели, а цель была — вот она, вокруг, противная, враждебная человеку труда власть капитала.
Когда эта враждебная сила атаковала человека труда и сосредоточила свой огонь на его партии, Полехин не побежал из партии, он защищал ее перед рабочими, и нашлись товарищи, которые присоединились к нему. Пусть их было не так много, но они составили боевой отряд, который уже привлек к себе внимание рабочих завода. И Полехин радовался, когда видел, как те или иные рабочие плечи заслоняли партийца от враждебного взгляда, и он оценивал такой случай с высоким значением.
Очень скоро жизнь подвигла Полехина и за ворота завода, он стал соучастником, а вернее, советчиком и вожатым в сопротивлении наступлению на социальные права людей, и они к нему тянулись, ища защиты и поддержки. Вот и сегодня Петр пришел к нему за советом и ждал момента, когда можно было сказать о просьбе по его делу.
Молча, порадовавшись чему-то своему, Полехин весело посмотрел на своих товарищей, затем взглянул на часы и сказал:
— Я сижу здесь уже больше часа, и вас позвал с расчетом, чтобы не терять времени на ожидание, — на него смотрели с недоуменным вопросом, и он пояснил: — Жду я Волкова Евгения Сергеевича, главу нашей районной администрации. А он занят на заводе по просьбе директора, как главный спец по водоканализации. На заводе рухнула система сливной водоочистки, что грозит большими штрафами заводу и самому директору. Сам завод не справляется с ликвидацией аварии, директор попросил водоканализационную службу, а она в подчинении Волкова. Вот Волков и кинулся помогать. Директору нынче на эксплуатацию инженерных сетей своих доходов жалко, за что авариями и расплачивается.
— А мы какое отношение ко всему этому должны иметь? — спросил Костырин, поднимая одно плечо.
— Разумеется, никакого, кроме того, что будете знать, что произошло на заводе, — отвечал Полехин. — Собрать вас попросил к этому времени Волков. Надеется, пользуясь случаем, договориться с директором о нашей с ним встрече и нас настроить на этот случай. Да вот что-то задержался, видно, там, на очистных сооружениях.
— Нам-то ничего, мы люди, считай, вольные, а вот вы, Мартын Григорьевич, человек подконтрольный, — выказал беспокойство Костырин.
— Ничего, не беспокойтесь, я с товарищами по цеху договорился, еще не было случая, чтобы подводили, — чуть прихвастнул с гордостью за своих товарищей Полехин.
— А пока я скажу, с каким делом за одно пришел к вам, — воспользовался Петр. — Надумали мы в магазине создать для покупателей кассу взаимопомощи. Первое начало положат работники магазина своими взносами и пригласят покупателей. А то, что получается: многие просят хлеб отпускать в долг, даже предлагают долговую книгу завести. А так в кассе взаимопомощи можно перехватить рублей двадцать-тридцать на тот же хлеб. Вот директриса Галина Сидоровна и послала меня посоветоваться с вами на этот счет.
— Так вы замечательное дело надумали! Молодцы! — не задумываясь, воскликнул Костырин. — Таким образом, вы покажете пример организации простых людей на взаимопомощь в вопросах выживания перед лицом реформ вымирания, и магазину вашему это придаст еще больший авторитет и доверие покупателей. А там, смотришь, в дальнейшем обстановка вас подведет к возможности создания рабочего кооператива. Это официально будет придавать вашему предприятию социалистический характер, — Костырин чем больше говорил, тем больше воодушевлялся, и глаза его все больше блестели.
Он давно вынашивал мысль о придании магазину Галины Сидоровны характера рабочего кооператива, но не мог придумать, с какого конца подойти к делу, с чего начать, чтобы получить возможность строить рабочий торговый кооператив, — не было вокруг ни примера, ни опыта. Но вот это начало нашел сам коллектив, и теперь в нем завертелась мысль практического претворения идеи в жизнь.
— А что нам еще очень немаловажно, — продолжал гореть воодушевлением Костырин, — так это то, что касса взаимопомощи может стать центром организации людей на разного рода общественные мероприятия, прежде всего женщин, конечно, ибо женщины, в основном, и станут членами кассы. Дело в том, что нынешние власти все сделали для того, чтобы людей разобщить друг от друга. А через собрания ваших членов кассы взаимопомощи можно организовывать людей. Так что дерзайте, делайте кассу взаимопомощи по возможности более многочисленную. Я как-нибудь загляну к Галине Сидоровне по этому делу.
— Так вы не откладывайте свой приход в дальний ящик, — попросил Петр.
Костырина не надо было просить, по своей натуре он был легко поджигаемый инициативой человек, особенно, если инициатива исходила от интересных для него людей и была направлена на развитие или на поддержку общности людей и несла в себе потенциальную пользу обществу или просто рабочему коллективу. Инициативу, направленную на заведение собственного дела, он не воспринимал за инициативу, так как считал ее предпринимательством для частного обогащения, а это, по его понятиям, было лишь ловким отторжением от общественного труда рабочего человека. Такую инициативу он считал инициативой эксплуатации и старался ее развенчать, как направленную против человеческой свободы, равноправия и благополучия людей труда. Инициатива в интересах общности имеет в своей основе духовное начало и по своему рождению и по своему общественному предназначению укрепляет и развивает само общество. И Костырин кипел стремлением помощи и участия в такой инициативе. Вот почему он и загорелся энергией помощи коллективу магазина, принял затем участие в организации и юридическом оформлении кассы взаимопомощи и сам стал ее членом, внес пай в сто рублей.
— Да, касса взаимопомощи при магазине со всех сторон полезное дело, — вставил свои замечания Полехин. — Мы поддержим вашу кассу и своим членством и организационным участием, так что затею вашу одобряем, так и передайте Красновой. Надо только детально посоветоваться с юристами, с банком, которым пользуется ваш магазин, на предмет правильной организации, оформления документов. Важно и то, чтобы кассу не задушила налоговая инспекция. Пойдешь, Андрей Федорович, к Красновой, предварительно выясни, где надо, все эти вопросы, за одно отнесешь наши заявления о вступлении в члены кассы… А вон и Волков бежит.
Волков не бежал, конечно, по его комплекции это выглядело бы комично, но шел торопливо и часто дышал — спешил исправить опоздание.
— Вы простите, пожалуйста, за опоздание, но там такое обстоятельство, что операцию надо было обязательно завершить, — отдуваясь, прерывисто говорил Волков, одной рукой здороваясь, другой вытирая вспотевший лоб, и сел рядом с Петром. — Вы не возражаете, доктор, что я в приложении к канализационному хозяйству применил хирургический термин? — и улыбнулся всем своим круглым, раскрасневшимся, вспотевшим лицом. — Директор завода, конечно, почувствовал свое униженное, зависимое от моей службы положение. Но угроза, которая над ним нависла из-за разгильдяйства, заставила его наступить на свою гордыню мужающего капиталиста. Может быть, это заставило его согласиться завтра в одиннадцать часов принять рабочую делегацию вместе с главврачом больницы, — сообщил Волков, не прерывая своего монолога, и спросил, как бы предупреждая вопросы своих слушателей.
— Сколько же нам человек собрать в состав делегации? — спросил Полехин.
— Не будем устраивать суету в директорском кабинете, нам нужен деловой, принципиальный разговор, — как бы предупредил настрой делегации Волков. — Вот вас здесь четверо… ну, еще пригласите двух толковых, посолиднее человек, я думаю, хватит? — все же не утверждением, а вопросом закончил Волков, но с ним согласились и вскоре разошлись — всем было некогда.
Неожиданное трагическое происшествие
На вторую половину дня особых дел не предвиделось, и Петр Агеевич погнал машину в школьный двор на ночную стоянку. Он как-то физически чувствовал, что магазинная машина очень мозолит глаза жителям дома и всегда старался не оставлять ее без нужды во дворе на глазах людей — говорил сам себе: привез что-то, разгрузил в склад и вон со двора, иной раз и на улице можно поставить. Очень он был чувствительный к нуждам других людей. Но чувствительность его сердца к людям вызывала в нем только боль с его маленькой ролью в общей людской жизни.
Петр Агеевич под наблюдением сторожа закатил машину в гараж, захлопнул дверку кабины, вертя на пальце цепочку с брелком от ключей, по обычаю обошел машину вокруг, как будто, прощаясь с ней, хотел уверить ее, что оставляет ее на отдых вполне рабочей для следующего дня. И школьного сторожа успокоил, что на сегодня он его больше не потревожит. И чтобы не нарушать заведенного сторожем порядка, пригласил его покурить под кленами.
— Чудной ты человек, Агеич, сам не куришь, а меня приглашаешь покурить, — доставая сигарету и посмеиваясь, говорил сторож и присел на скамейку под кленами рядом с Петром Агеевичем.
Листья кленов над их головами чуть качались, не шелестя, под еле ощутимым ветерком и, обливаемые яркими лучами солнца, по временам вспыхивали рассыпающимися горящими угольками. А солнце глядело на них, словно в дреме, то, закрываясь, будто смеживало свой пылающий глаз, когда на него набегала тучка, то, открываясь еще ярче. И клены отражали солнечную игру своей глянцевитой поверхностью листьев, вспыхивая прозрачной желтизной или темной зеленью. А ели, уже посерьезневшие в образованной ими аллее, стояли, разнежено спокойно, сохраняя, однако свою торжественную строгость. Но в пустующей аллейке, без серьезно шествующей детворы, торжественности с ее молчаливой строгостью не чувствовалось.
— Ты что ж, Агеич, сегодня уже свои дела пошабашил? — спросил сторож, взглядывая на Петра Агеевича с каким-то сомнением.
— Да нет, еще вернусь в магазин, а машину пригнал, потому, как поездки сегодня уже закончились, — охотно поддержал Петр Агеевич начинавшийся разговор. Он с интересом поддерживал деловой контакт с этим непраздным человеком, днями хлопочущим по двору с хозяйской заботливостью.
— Зачем же тогда пригнал машину, не закончивши рабочий день?
Петр Агеевич помолчал, наблюдая, как сторож придушил окурок на своей ладони, предварительно смочив ее слюной, и не отбросил его, а отнес в металлическую мусорницу. Все было сделано по-хозяйски, с той предосторожностью и чистоплотностью, которые были заведены в школе, и которые директор школы Краснов Михаил Александрович придирчиво соблюдал сам и требовал того же от других. А сторож в этом деле был самый ревностный его помощник, а по двору еще более строгий присмотрщик.
— Видишь ли, Купреич, — сказал Петр Агеевич потом, — оно, конечно, можно машину пригнать и в заключение рабочего дня. Но зачем она полдня жильцам дома будет мозолить глаза, занимать дворовое пространство. Ведь магазин со своей торговой и хозяйственной суетой и так им как в наказание дан. Понимаешь, Купреич, как я разумею, двор для жильцов дома — это их жизненное пространство, чтобы дышать в нем, если не свежо, то вольно. Здесь, во дворе, и место для отдыха пожилым людям, старушкам в основном, a то и женщины в выходной день или вечером выскочат от кухни для житейских, да душевных соседских разговоров, и дети играют днями. А тут — пожалуйста, личные машины теснят всех и газуют прямо в окна или в открытые форточки, так что и в квартире гарь стоит, а тут еще моя грузовая машина или какие-то другие с товарами в магазин. Словом, людям и притеснение, и отравление от этих наших машин.
Сторож после этих слов Петра Агеевича не сразу ответил, помолчал, о чем-то подумал, потом встрепенулся и заговорил, но совершенно спокойно, даже как-то отрешенно, как о чем-то неизменно предрешенном:
— Да, техника теснит нас, людей, а с нами и жизнь нашу. И я так думаю, что теперь людям и помирать с этим притеснением техники, и что со всем этим нам надо для спокойствия душевного примириться и приспосабливаться к выживанию, вроде как по божьему определению.
— Вроде как со всем и во всем живи безропотно, по-рабски отдавай свою человеческую жизнь в полное подчинение технике? — вопросительно, с насмешливостью посмотрел Петр Агеевич на сторожа, тем самым, проявляя свое несогласие и с божьим определением, и с примирением с человеческой неразумностью, а может быть, со злонамеренностью испорченной, уродливой воли.
— Что же мы с тобой, к примеру, против этого сможем сделать? — в пику ответил сторож, и резон в своем ответе он нашел совершенно неопровержимый, так что даже насмешливо скосил на Петра Агеевича свои кошачьи, поблеклые, залохмаченные и ресницами, и бровями глаза.
Петр Агеевич знал, что ответить на вопрос сторожа, но пока собирался с мыслями и подбирал слова, сторож продолжал разворачивать свои доказательства на обреченность жить под властью техники.
— Не знаю, в каком ты доме живешь, Агеич, а я живу в большом доме, где почти две сотни квартир, и, может, в каждой пятой-шестой своя автомашина. Сейчас вон пошло что-то, как безумная гонка перед пропастью, по обзаведению заграничной тачкой. Так вот, к вечеру так заставляют двор, что в пору к своему подъезду пробираешься с трудом. И все друг перед другом соревнуются, хвастаются. Другой раз начну с ними спорить, что чистый воздух загрязняют, дышать тяжко. То ли, дескать, в прежние времена на лошадях ездили — благодать была. Правду сказать, — не обижаются, а смеются: э-э, дед, ты со старостью ослаб так, что сам себя не можешь осилить. Ушло время, старина, с твоими дрожками, каретами и разными прочими экипажами с птицами-тройками. Вот теперь какие тройки, пятерки, шестерки блестят вороньим крылом. Так что смирись и привыкай дед. Вот какую мне грамоту преподают соседи по дому. Подумаю, да и соглашаюсь: век техники мир переживает — смирись человек!
Петр Агеевич слушал старика, смотрел на него с согласием, понимал его правду, но в груди его крепло не то, чтобы состояние протеста, но чувство противоречия. Это чувство очень часто посещало его независимо от него: оно приходило к нему от жизни, от его столкновения с противоречивостью действительности.
Он видел, что окружающая нынче действительность по отношению к простым людям полна повседневных противоречий. Просыпается человек, выходит на кухню, например, для зарядки организма деятельной энергией, а там, порой, и хлеба нет, этого самого продуктивного элемента подзарядки организма, или, если что-то имеется из кухонных запасов, то тут же поутру надо расходы их рассчитать между утром и вечером.
Или выходит человек, могущий и желающий работать, и не знает, куда ему идти, где найдет хоть какую-то работу, и ведет его жгучая трагедия в неизвестность. А если он уже нашел работу и вроде как по природному и человеческому закону трудится, то, идя на место работы, он не знает, что его там сегодня с утра или к вечеру ждет, и вся внутренняя основа, как пряжа в ткацком станке, натягивается с предельным напряжением.
И на самой работе он кожей, не только сознанием вечно трудового человека, ощущает, что трудится он не для себя. В то же время другой человек, у которого во владении все орудия труда и у которого он получил по контракту возможность поуправлять этими орудиями, уверяет его, что он, контрактник, работает только на себя, а не на хозяина-нанимателя. А что бы убедить в этом законтрактованного работника, хозяин нанимает проповедников для лицемерной проповеди. Хозяин знает, что проповеди всегда находят верующих и приворачивают их к себе.
И чем увереннее служит контрактная система покупки труда, тем больше становится верующих в благотворительность наемной формы эксплуатации, как в учении мифического Христа, зовущее к благостному терпению и послушанию верующих.
Это-то основное противоречие новой перестроечно-рыночной действительности открылось Петру Агеевичу во всей своей мрачной глубине в то время, когда он ходил от одной двери к другой в поисках работы.
Когда же он с уверенностью стал ощущать постоянство своей работы в магазине, он стал более спокойно присматриваться к действительности вокруг себя и нашел массу противоречий, которые были производными от основного противоречия между трудом и капиталом, ловко скрытого за завесой лживого равноправия и лжедемократии. Именно от этого причины противоречий вокруг, казалось, еще с большей силой разрастались и уже нагло лезли наружу, как грибы после дождя из ожившей грибницы.
И тогда он понял, что причины противоречий в повседневной действительности можно устранить только сообща, всем миром, общей борьбой, общими, сложенными вместе силами против основной, главной причины, порождающей всю массу противоречий. Людям нужен другой образ жизни, где бы во власть над обществом возводился труд, а не частная собственность, и господствовал бы свободный труд свободных людей, где бы мерой совести и справедливости стал бы труд на общее благо, а не на хозяина орудий труда.
Такие мысли преследовали его повсюду, иногда в течение целого дня и, в конце концов, стали его убеждением, верой в возможность достижения людьми честного образа жизни. А труд — есть носитель справедливости, честности и величия человека. Труд — всему голова…
Петр Агеевич помолчал минуту, потом возразил сторожу:
— Оно, конечно, — век техники. Но то, что техника нас кое-где в быту одолевает, так это происходит от несуразностей нашего общества… Общество наше по причине слабости и неразумности правителей государства отстает от больших шагов развития, к примеру, автомобилепроизводства. Будь власти мудрее и расторопнее, то автовладельцев в разумные взаимоотношения поставило бы с обществом, да еще заранее, до самого расплода автопарка. Не техника виновата, а общество со своим государством соответственно должно перестраиваться на другой лад: получай выгоду от техники — пожалуйста, живи с техникой, катайся себе в удовольствие, роскошествуй, но не за счет других, не во вред окружающим, живи со своим богатством с уважением к другим людям, с заботой о близких, если не обо всех. Все это должно быть строго-настрого и прописано в законе, который должен стать привычным порядком. А то парадокс получается: забота о правах какого-то человека игнорирует права многих. Я вот так думаю, Купреич. Не техника виновата, ее не удержишь в развитии, а общество обязано перед собою само перестраиваться своевременно и своих членов под себя перестраивать… Ну, заговорился я с тобой, старина… Будь здоров и крепок, я пошел.
Он вскочил, пожал сторожу руку и скорым шагом пошел по аллейке на выход к улице, в конце которой ее замыкала заводская больница. Улицей он пошел к перекрестку, от которого ближайшим путем можно было пройти к своему гастроному.
Не доходя до перекрестка сотни шагов, он встретил вывернувшуюся из-за угла и промчавшуюся на большой скорости, чем обратила на себя внимание, импортная машина. Он механически проследил за машиной и невольно обратил внимание на номер 41–62 и тотчас услышал за углом испуганный, истерический групповой женский крик. В его характере давно выработалось свойство — сигнал человеческой тревоги превращать во внутреннее психологическое напряжение и мгновенно реагировать практическими действиями. Ноги его сами бросились в бег на взметнувшийся беспомощный испуганный крик женщин.
За углом он увидел результат автостолкновения. Машина Лада с побитым правым боком вкось стояла на тротуаре. Водитель с разбитой головой и с окровавленным лицом стоял потерянно около своей машины, ему что-то помогала девушка. Внимание Петра Агеевича привлекла лежащая на тротуаре бесчувственная девушка, ноги ее были высоко заголены, из правой голени ее торчала окровавленная перебитая кость и фонтанировала кровь. Вокруг сбитой бесчувственной девушки толпились ее подруги и, не зная, что делать, перепугано голосили, они видно допускали, что их подруга уже мертва.
Петр Агеевич растолкал девушек, стал на колени подле сбитой девушки, нашел на руке пульс: он был живой, а девушка, наверно, была в шоке от боли и от испуга. Петр Агеевич, стоя на коленях, быстро сдернул с себя тенниску, затем белую майку и, резким рывком располосовал ее, попросил девушек поддержать раненую ногу пострадавшей, стал разорванной майкой туго бинтовать ногу в месте перелома кости и разрыва мышц, чем приостановил фонтанирование крови. Затем, оглянувшись, он нашел подле штакетный заборчик, ограждавший клумбочку, оторвал две штакетинки, приложил их к разбитой ноге и остатком майки еще раз перевязал ногу, на которой первоначальная повязка уже промокла кровью.
Перевязывая ногу с перебитой костью, он думал, что девушка в бессознательном состоянии не ощущает боли от действия его непрофессиональных, грубых рук, но они спасают жизнь только что расцветающей девушки, и потому торопил их работать спорнее, мысленно подгонял всего себя: Быстрее, быстрее, что ты возишься с таким простым делом. Но дело было не простое, и другой голос предупреждал: Осторожнее, нежнее, потише. И он дрожал всеми своими нервами от напряжения, которое не позволяло ему испытывать жалость. Но именно чувство жалости управляло всеми его мыслями и действиями.
Закончив перевязку, он оглянулся на все еще растерянных подруг и командно проговорил:
— Надо немедленно скорую…
— Где ее найдешь? — потерянным голосом сказала одна из девушек. — Тут поблизости и телефона нет.
— Да, верно, — согласился Петр Агеевич, а сам поспешно надевал тенниску. — Но вы, девушки, найдите телефон, дозовитесь скорую, пусть нас догоняет, и в милицию позвоните о столкновении машин и пострадавших. А номер той машины 41–62 запомните — 41–62. А пока и ему нужна помощь, — указал на водителя Лады, — Помогите и ему.
Сам он нагнулся над раненой, еще раз нашел у нее пульс, потом поднял ее на руки, говоря: Я понесу ее в заводскую больницу, — и, держа пострадавшую у груди, как ребенка, бегом, насколько позволял живой груз, побежал к больнице. Его сопровождали три подружки раненой. Они, перебивая друг дружку, на бегу рассказывали:
— Мы шли из института, здесь, на углу еще постояли поболтать. Мимо нас проезжала вот та Лада, она шла на небольшой скорости, верно, должна была повернуть за угол, как вдруг ее перегоняет иномарка какая-то и бьет ее в бок так сильно, что Лада заскакивает на тротуар прямо на нас. Маринка стояла крайняя, задом к дороге и не видела машин, ее и ударила подбитая Лада, весь удар пришелся на нее. А тот шофер даже не приостановился, а, напротив, прибавил скорости, повернул за угол и, как угорелый, помчался на бешеной скорости.
А Петр Агеевич, задыхаясь от тяжести и своего бега, думал: Тяжеленькая, обмякшая… Бедная девочка, что же с тобой будет теперь в жизни?.. Хорошо, ежели все обойдется благополучно, а ежели останешься искалеченной, — на всю жизнь несчастная… И какое горе родителям. Кто они у тебя? И сколько им обойдется твое лечение, твое девичье горе и несчастье?.. — и вместе с тяжестью тела его руки почувствовали дополнительную тяжесть от той трагедии, которую им всем предстоит пережить. И он прибавил шагу. — А тот, кто тебя покалечил, будет жить без всякого угрызения совести. Такие совести не имеют. Они считают, что жизнь дана только для них.
Петр Агеевич это думал и слушал рассказ девушек, он уже добежал до больницы и, вскочив в вестибюль, первой попавшейся сотруднице, уже не молодой женщине в белом халате с тревогой, строго и громко сказал:
— Немедленно вызовите врача-хирурга, девушку сбила машина, она без сознания, перебита нога и есть другие ушибы, — и, оглянувшись, бережно положил девушку на топчан.
Сотрудница больницы спокойно посмотрела на больную, подошла к ней, зачем-то подняла веко глаза и так же спокойно, безучастно проговорила:
— Мы не можем каждого с улицы подбирать в заводскую больницу. Ее надо было отправить в травмпункт на скорой помощи.
— Но ведь это случилось возле вашей больницы, и девушке необходима срочная помощь, почему ее надо от больницы везти куда-то без оказания экстренной помощи? — сердился на упорство сотрудницы больницы Петр Агеевич, подозревая профессиональную бесчувственность.
Сотрудница больницы снова возразила, Петр Агеевич ответил ей сердитым, громким голосом. Началось крикливое взаимное препирательство так, что их слышали на верхних этажах. Чувствуя, что женщину в белом халате не сможет переубедить, Петр Агеевич взмолился:
— Но вы хоть врача позовите посмотреть.
— Да что ж врача-то звать, коли у нас лекарств никаких нет, даже бинтика плохонького нет, укол от шока нечем сделать, — в свою очередь взмолилась сотрудница больницы. — И вы не кричите больно, гражданин пациент, — уже истерически, доведенная до нервного срыва, вскрикнула и сотрудница больницы.
— Тогда я сам понесу ее в операционную, — сказал угрожающе Петр Агеевич, подходя к больной.
— Нет, вы этого не посмеете сделать, — заступила дверь, раскинув руки, женщина.
— Что тут случилось, почему такой сыр-бор, Митрохина? — вдруг выступил из-за сотрудницы главный врач больницы Корневой Юрий Ильич. И, взглянув на Петра Агеевича и узнав его, он спросил:
— Что происходит, Петр Агеевич, из-за чего вы наш бедный храм всколыхнули? — и подал ему руку.
Увидев лежащую на топчане девушку, снял очки, наклонился над ее лицом, послушал дыхание, потом приподнял слегка закутанную ногу, затем, заметив забрызганные кровью брюки на Петре Агеевиче, выслушал его рассказ о случившемся, приказал сотруднице, которую уже окружали три-четыре женщины в халатах:
— Позовите травматолога Михаила Гавриловича быстро, носилки давайте сюда, больную в операционную травматологии.
Появились еще работницы больницы с носилками и травматолог Михаил Гаврилович в халате и шапочке, человек с белобрысым лицом, на котором резко выдавался неумеренный подбородок, и сказал своей операционной сестре:
— Противошоковый укол и с анестезиологом готовьте к операции.
— Девушка молоденькая, Михаил Гаврилович, нога должна быть не только спасена, но и красивой, правильной остаться, — сказал главврач озадаченно.
— Вас понял, Юрий Ильич. Возможно, понадобится кровь, и у меня осталось только три операционных пакета из страхзапаса. Хорошо, если одним обойдусь, израсходуемся — что дальше делать? А от подобных случаев нам не отделаться. В долг аптека больше не дает… — он взглянул на Петра Агеевича и спросил, смущаясь: — Она кто вам?
— Никто, — ответил Петр Агеевич, — случайный прохожий. А сколько стоит ваш операционный пакет? — спросил он, догадываясь о положении больницы, подумал о несчастных случаях с людьми, которым нужна экстренная помощь и операционные пакеты.
— Если вы сможете… — робко и как бы стыдясь своего попрошайничества, проговорил хирург, — то в аптеке скажут, а цены скачут каждый день и все выше. Пройдите в аптеку вот со старшей сестрой, — и пошел в операционную мыться.
— Такие, Петр Агеевич, у нас некрасивые дела, — потерянно развел руками главврач, направляясь в дверь вслед за хирургом, говоря: — Если, конечно, вы сможете…
Петр Агеевич по пути в аптеку, которая располагалась в этом же корпусе, сказал старшей сестре:
— Как раз, кстати, сегодня утром аванс получил.
Сестра и довольно, и, как показалось Петру Агеевичу, грустно-завистливо посмотрела на него. И он понял ее тихую зависть, которую она не в силах была сдержать и скрыть в своих глазах.
Денег у него оказалось достаточно для операционного пакета, а на случай, если для девочки потребуется кровь, то он готов свою дать, а если его не подойдет, то он легко найдет подходящего донора, пообещал Петр Агеевич, вспомнив полнотелых, здоровых девчат магазина.
Когда он вернулся из аптеки, операция уже началась. Вышедшая сестра сказала, что операция будет сложная, обе берцовые кости разбиты, их будет сложно собрать и соединить, но Михаил Гаврилович травматолог от Бога, опытный, по сборке костей он виртуоз, так что ножка у девочки примет, будем надеяться, свою форму.
Петр Агеевич попросил подружек Маринки подежурить возле больной, дал им телефон магазина, к какому его могут позвать, и просил сказать ему, как пройдет операция, и как будет чувствовать себя девушка после операции, и ушел на работу.
Кладовщица Аксана Герасимовна сразу же заметила пятна крови на брюках у Петра Агеевича, тут же все выспросила, посоветовала ему надеть рабочий халат и не снимать его до дома, а дома Татьяна Семеновна приведет брюки в надлежащий вид. Так оно все и было сделано, но через час весь коллектив магазина знал, что с их слесарем-водителем произошло, за его аванс похлопотал весь местком, и Петру Агеевичу дали ссуду в подотчет.
На другой же день в обеденный перерыв, набрав в магазине пакет угощений, Петр Агеевич пошел навестить Марину. Состояние ее было удовлетворительное для реанимационной палаты. Она уже могла здраво разговаривать, рассказала, что ночью ее берегли родители. Отец ее — художник-декоратор Дома культуры завода, а мать — преподаватель музыки музыкальной школы.
Подружки тоже побывали у нее с утра, будут возле нее до выздоровления. Они рассказали ей все, что с ней произошло, кто ее спасал. И она трогательно, совсем еще по-детски благодарила Петра Агеевича за его старание в ее спасении. А подружки ее так растерялись, что не могли сообразить, что было им делать. Родители тоже, конечно, будут благодарить и Петра Агеевича, и врачей и найдут что-нибудь такое, чем отблагодарить всех. А нынче, сказал папа, нельзя без того, чтобы не рассчитаться с людьми за благодействие. Петр Агеевич, как мог, успокоил девушку в отношении благодарности, тем более за простое исполнение гражданского долга, а не за благодарность, и, оставив угощение, ушел с противоречивым чувством в душе — радостным оттого, что с девушкой будет все хорошо, и печальным от того, чем девушка озабочена.
На третий день после случая с девушкой, которую уже перевезли в палату с загипсованной ногой, в магазин пришел и разыскал Петра Агеевича щупленький мужчина с небольшой жестковолосой бородкой на худом лице, которое от худобы казалось с очень мелкими чертами. В руках он держал большую папку-планшетку. Поздоровавшись с Петром Агеевичем, он представился:
— Здравствуйте, Петр Агеевич, я — Виталий Михайлович, художник-декоратор нашего заводского Дома культуры, отец девочки, которая была сбита автомашиной, и которую вы спасли от смерти, пришел вас поблагодарить за ваш благородный человеческий поступок, — он схватил руку Петра Агеевича, сильно сжал ее натруженной рукой художника и долго тряс ее, и все говорил, говорил благодарственные слова, горячо дыша в лицо Петра Агеевича.
— Что вы, что вы — мой поступок, ей-богу, никакой не подвиг, а самый простой прием по оказанию помощи пострадавшей девушке, — говорил в ответ художнику со своей искренностью Петр Агеевич, действительно, чувствуя себя смущенным от неумеренной признательности художника. — С моей стороны небольшое дело-то было сделано, что сделал бы каждый, окажись на моем месте. Так что не стоит мне никакой благодарности… Хорошо помог вашей девочке хирург — вот кому большая благодарность. Будем надеяться, что все хорошо обойдется.
— Да, да, вы правы! Но все-таки вам в первую очередь наша родительская благодарность. И, знаете, Петр Агеевич, я сейчас не имею возможности вернуть вам деньги за операционный пакет и другие лекарства. Понимаете, мне и зарплату платят только минимальную, да и ту не выдают уже третий месяц. Потому прошу вас, вы уж потерпите, пока я подсоберу деньжонок и смогу вам вернуть.
Петр Агеевич стал и по этому поводу успокаивать художника и категорически отказался брать у него деньги. Но художник на такую уступку не согласился, обещал вернуть деньги сполна, а потом попросил:
— А сейчас я попрошу вас уделить мне часок времени. Выйдем во двор и мне попозируете. Пожалуйста, я вас прошу, сделайте мне такое одолжение. Я хоть этим смогу вас отблагодарить, всего один часок.
Петр Агеевич и от такой благодарности отказывался, считая, что оказание помощи пострадавшему человеку, если даже оно закончилось спасением жизни, не заслуживает благодарности, как всякое исполнение человеческого долга. Но потом он под напором художника уступил ему, попросил только, чтобы весь сеанс провести не во дворе, а в кладовой Аксаны Герасимовны.
Художник усадил Петра Агеевича на освещенное место, развернул свой планшет, прикрепил лист бумаги и стал поспешно набрасывать контур лица, а потом, пристально всматриваясь в него, затем медленно и осторожно принялся наносить черты лица.
Через час портрет был готов. Аксана Герасимовна, наблюдавшая за работой художника, была первым критиком рисунка:
— Какой замечательный портрет получился, и как здорово, Петр Агеевич, вы похожи… И вся ваша душевная живость видна на портрете.
— Ну, вот, Петр Агеевич, первые критические отзывы мы с вами получили. Смотрите теперь вы сами на себя.
Петр Агеевич взял портрет в руки, поворочал его под разные углы зрения, остался доволен, и теперь он художника благодарил, оказывается и карандашом можно целостный портрет сделать.
Пока художник и Петр Агеевич обсуждали рисунок с натуры, Аксана Герасимовна выскочила из кладовки и привела Галину Сидоровну полюбоваться портретом. Галина Сидоровна полюбовалась портретом Петра Агеевича. Она умела ценить художественные творения и, высказав свое восхищение, как она сказала, художественным произведением, предложила Виталию Михайловичу выполнить заказ на создание художественной галереи работников магазина.
— По сто пятьдесят рублей мы вам заплатим. Дней пять вам хватит на занятие?
— А сколько у вас сотрудников? — спросил художник, воодушевленный возможностью подзаработать.
— С работниками кафе — двадцать сотрудников.
— Если все согласятся, я возьму и по сто рублей за портрет, и мне будет достаточно, — сдерживая свою творческую радость, а больше — радость от неожиданно подвернувшегося заказа на работу, и тем самым предложил свою способность на сговорчивость художника.
— Вопрос оплаты мы обсудим в коллективе, в долгу перед вами мы не останемся, — сдержанно пообещала художнику Галина Сидоровна, — загляните послезавтра. — И за сдержанностью, и за приглашением чувствовалось подбадривающее художника обещание.
Касса взаимопомощи утвердилась
Поручив Петру Агеевичу переговорить о создании кассы взаимопомощи с партийными товарищами, Галина Сидоровна пригласила к себе адвоката, который работал в магазине на полставки юрисконсультом, и обсудила с ним вопрос, связанный с созданием кассы взаимопомощи. Условились, что юрисконсульт подготовит проекты всех необходимых документов.
Затем Галина Сидоровна не посчиталась со временем и побывала в Жилкомбанке и в Сбербанке, с которыми имел взаимоотношения магазин, и там прояснила все вопросы по созданию и работе кассы взаимопомощи. Ее озадачивал не сам факт создания кассы взаимопомощи, а ее операционная деятельность и финансовые взаимоотношения с магазином. Словом ее беспокоило все, что может придушить народное начинание в зародыше.
Она предчувствовала, что в создании и существовании кассы взаимопомощи кроется что-то общественно важное для обездоленных людей, и старалась понять это что-то важное и создать условия для его защищенного существования, оградить от чиновничьих наскоков. А еще она боялась завистливых оговоров, поэтому ей хотелось, чтобы были созданы все условия для открытой, прозрачной, гласной деятельности кассы, ее полной подотчетности членам кассы.
Она упорно обдумывала каждый документ, который подготавливал юрисконсульт, и то, как она будет его разъяснять и требовать исполнения. Касса должна быть стерильно чистой, говорила она себе и другим, памятуя, какое множество людей было обмануто созданием различных мыльнопузырных фондов. Только своей прозрачной чистотой касса заслужит доверие и уважение ее членов, а дальше, может, пойдет ее особое развитие в рабочую кооперацию пайщиков. Такую мечту она внушала потом себе и другим.
Занимаясь в последствии негаданно подвернувшимися хлопотами, она с улыбкой думала о Петре Агеевиче, который своей инициативой подкинул ей эти хлопоты, и вместе с тем она испытывала искреннее чувство благодарности к нему за его болезненное сочувствие нищенствующим покупателям и радовалась тому, что в ее коллективе появился еще один человек, болеющий за обездоленных людей, от такого человека можно не ожидать подлости.
А Петр, действительно, не мог равнодушно, не испытывая боли и стыда, смотреть на трясущиеся руки, отсчитывающие собранные копейки на хлеб. В такие минуты он со злостью думал о кощунствующих демократах по поводу советской торговли, где в продуктовых магазинах совершенно в другом образе ходили копейки, а не рубли. Ему было удивительно, как бессовестно и подло можно извращать реальную советскую жизнь, если задаться злонамеренной целью обращаться к своей истории только с намерением оболгать ее.
А спокойное, равнодушное, невдумчивое выслушивание этой лжи только порождает и поощряет таких продажных лжецов и лицемеров, от которых Петр испытывал тошноту и тяжесть, как от грязной паутины по старым углам.
Когда Петр рассказал Галине Сидоровне, с каким энтузиазмом партийные товарищи восприняли его сообщение о намерениях создать при магазине кассу взаимопомощи для покупателей, она не скрыла своей радости и тут же рассказала, как она взялась за дело организации кассы. Они еще поговорили о предстоящей работе кассы, и каждый сказал, как хорошо пойдет у них дело с кассой взаимопомощи и что покупатели, безусловно, будут довольны.
Через полторы недели в магазине было проведено собрание по созданию кассы взаимопомощи, на котором уже рассматривали и первые заявления о вступлении в члены кассы из числа покупателей. Среди них были и заявления Полехина и Костырина как скобы, скрепляющие народную организацию. А Петр уходил с собрания впервые в звании председателя с ощущением неведомой ответственности.
Слезы радости Людмилы Георгиевны
Утром Петр Агеевич, чтобы не опоздать в поход к директору завода, на своем фургоне прикатил к магазину за час до начала работы. Он рассчитывал пораньше съездить на кондитерскую фабрику и успеть на встречу с товарищами по делегации.
Утро начиналось хмуро. С востока, закрывая солнце, надвигалась распластавшаяся по горизонту серая туча. Правда, она вставала мирно и вяло, но листва на деревьях насторожилась и дышала каким-то предчувствием; вороны, с утра прилетевшие к контейнерам с пищевыми отходами, перелетали с ящика на ящик с беспокойными криками и вели себя драчливо; ласточки, гнездившиеся под карнизами домов, не рассаживались по обыкновению на проводах и не щебетали навстречу солнцу, а низко стремительно носились между домами и то и дело ныряли в свои налепленные гнезда и тотчас срывались вниз для очередной добычи. Утро со своим еще не отлетевшим ночным покоем, казалось, смиренно и хмуро улыбалось встававшей от солнца туче. Все говорило о надвигавшемся утреннем дожде, да и то верно, настоящего дождя давно не было, и на всем залежалась пыль, и в воздухе накопилось удушье от пыли и гари.
Петр только соскочил с подножки машины и не успел оглядеться, как тут же к нему подбежала Людмила Георгиевна, жена слесаря магазина Левашова и со слезами на глазах крикнула:
— Петр Агеевич! Радость-то, какая! Николай Минеевич позвонил из Волгограда: сын наш нашелся — жив, — и, не в силах держаться на ногах, упала к Петру на грудь, продолжая уже не плакать, а рыдать.
Петр от неожиданности происшедшего, и от стремительного появления Левашовой, и от ее неудержимого рыдания, и от ее сообщения, и от ее физической и нервной слабости сперва, не уразумев, что с женщиной случилось, растерялся. Но, слыша ее все повторяемые сквозь рыдания слова: Сын нашелся, сын нашелся живой, скоро понял Левашову и стал гладить ее плечи, тихо говоря:
— Так это же хорошо, это очень хорошо, Людмила Георгиевна, я поздравляю вас.
Но женщина все так же громко продолжала рыдать, видно, радость не могла вывернуться из-под ранее пережитого. Она по-прежнему не отрывалась от груди Петра. Проходившие мимо жители дома останавливались возле и кто вопросительно, кто сочувственно глядели на Петра, пока одна из старших женщин не спросила:
— Чего ж она, сердечная, так убивается?
Другие добавили:
— Ишь ты, как разрыдалась, горе, что ль какое приключилось? За этим нынче, за горем, дело не станет.
— Зашлась рыданием так, что грудь себе разрывает.
— Что ж ты, мужик, держишь женщину, а не успокоишь? Уговори, коли, довел, а то, действительно, грудь себе надорвет, — это уж посочувствовал высокий усатый мужчина.
И Петр не выдержал и, хмуро улыбаясь, проговорил:
— От радости плачет: сын, пропавший в Чечне, нашелся.
Среди собравшихся послышался сначала вздох облегчения, потом дружный говор, успокаивающий Людмилу Георгиевну и с ненавистью осуждающий войну в Чечне.
— Который год людей гробят, а за что? — резюмировал один женский голос.
А другой:
— Затеяли войну сами меж собой, а убивают наших детей ни за что, ни про что.
Усатый мужчина рассудил по-своему:
— Умышленно убийственную междоусобицу затеяли и не замиряют войну, чтобы американцы с немцами с неба свалились и начали всех нас в рабское стойло загонять и со света всю Русь сводить, — сплюнул горько и широко зашагал со двора.
Ему вслед посмотрели с немым выражением: а кого и как достанешь за эту войну? И молча пошли каждый по своим делам разделенными друг от друга.
Разговор во дворе услышала кладовщица Червоная Аксана Герасимовна и вышла из своего затвора. Увидев Петра, державшего на груди Левашову, вытирая руки полой халата, подскочила к ним, схватила Людмилу Георгиевну за плечи, привлекла к себе и повела в кладовую, сердечно, по-сестрински уговаривая:
— Ну, Людмила Георгиевна, что с вами, такая мужественная женщина и вдруг…
Петр Агеевич, обрадовавшись появлению кладовщицы, полагая, что женщина женщину скорее сможет успокоить, пошел следом за ними. Кладовщица усадила Левашову к своему канцелярскому столу, подала ей стакан воды и, ласково уговаривая, в минуту добилась того, что Людмила Георгиевна перестала рыдать и рассказала о том, что ночью муж Николай Минеевич позвонил из Волгограда и сообщил, что они вместе с зятем и его другом чеченцем нашли сына, запрятанного в плену у чеченцев, где его держали тайно в рабстве. Но он жив, его освободили, представили командованию и врачам, которые направили его в госпиталь в Волгоград на лечение. Сейчас сын в госпитале и некоторое время будет на поправке. Она предполагает, что сын находится в состоянии нервного потрясения, физически измучен и, чтобы он пришел в себя, хотя бы в приблизительную норму, ему потребуется длительное лечение. Об этом и муж сказал и позвал ее к сыну с надеждой более благотворного материнского влияния на выздоровление. Она готова, конечно, немедленно ехать, ее ничто не удерживает, но у нее нет денег даже до Москвы доехать, не говоря на дорогу до Волгограда, и что делать, она не знает, пришла за помощью… А Николай Минеевич станет работать вновь, постепенно рассчитается.
— Пойдемте к Галине Сидоровне, — решительно взяла за руку Людмилу Георгиевну кладовщица и повела ее к директрисе. Петр пошел вместе с ними.
Теперь в кабинете действовала бойкая кладовщица, тотчас взявшаяся патронировать Людмилу Георгиевну. Галина Сидоровна, взглянув на вошедших, на мгновение задержала взгляд на Левашовой, встала из-за стола, быстрым шагом подошла к ней, обняла за плечи и мягко, певуче заговорила:
— Что такое, что случилось, милая Людмила Георгиевна?
Людмила Георгиевна уткнулась головой в мягкое теплое плечо Галины Сидоровны, молчала не в силах что-либо проговорить от подступивших судорог рыданий. За нее говорила Аксана Герасимовна, обстоятельно объясняя суть причины рыданий Левашовой. Галина Сидоровна, не выпуская из своих объятий Левашову, гладила ее седую голову и ласково говорила:
— Ну, так чего же от этого плакать? Радоваться надо — сын нашелся и жив.
— Я уже не плачу, — подняла голову Левашова, — я уже не плачу, а мне надо было с кем-нибудь поделиться горькой радостью, которая оказалась очень тяжелой, так что одной мне не перенести. Рыдания и пришли сами собой, — она скомканным платочком, мокрым от слез, стала вытирать глаза, они на самом деле были сухие, но и сухие, они все еще плакали. Она горько улыбнулась и сказала: — У меня уже подушка рыдает, — так она слез моих набралась… Вы уж простите меня, мои дорогие…
— Ну, что уж тут извиняться, садитесь, все обсудим, — усадила Левашову директриса на стул и сама села рядом. — Когда вы хотите выезжать?
— Да я сегодня же и выехала бы вечерним поездом на Москву. Ведь от нас в Волгоград надо ехать через Москву. Но это ежели поможете деньгами, — и всех оглядела с глубокой человеческой надеждой и заведомой благодарностью, а в этих людях она была уверена, и дороги за помощью у нее другой не было.
Галина Сидоровна принялась считать, сколько денег потребуется Левашовой на дорогу в оба конца и на проживание там, подле сына, и на необходимые покупки для сына и подвела итог:
— Потребуется не меньше семи тысяч.
Выплаканные глаза Левашовой мгновенно округлились и выразили отчаянный испуг, она прерывающимся голосом прошептала:
— Вы что? Где ж такую сумму мне взять? А потом, если вы мне поможете, как мне рассчитаться: это же моя восьмимесячная зарплата или трехмесячная Николая Минеевича?
— Чего, милочка наша, не сделаешь для спасения сына? — высказала общую мысль Аксана Герасимовна. — Потом, когда приедете назад домой и привезете сына, может, что-нибудь и придумаем все вместе, — и выразительно посмотрела на директрису.
— Да, сейчас важно поехать к сыну, помочь ему побыстрее забыть чеченский кошмар и выздороветь, — поддержала директриса и по внутренней связи вызвала бухгалтера.
Бухгалтер Маргарита Фоковна Гринева явилась тотчас. Это была женщина средних лет и чуть выше среднего роста с гладко зачесанными, собранными на затылке в узел волосами светлого цвета, одетая в белую блузку и светлую юбку. От нее веяло легкими духами и какой-то бухгалтерской, что ли особенностью, и весь характер ее отразился в выражении педантичной строгости в лице. И фигурой своей она являла нечто особенное, что разительно отличало ее от директрисы. Если фигура Галины Сидоровны, казалось, была вылеплена из мягких материалов со всей щедростью ваятеля, то фигура Маргариты Фоковны по своей угловатости и прямолинейности представлялась вытесанной топором из твердого дерева.
Петр, глядя на Маргариту Фоковну, подумал, что в натуре Гриневой нашла отражение типичная бухгалтерская непреклонность, и заопасался, что с ней не сговориться о денежной помощи Левашовой и придется ему все взять на себя, если что-то помешает в части денежной помощи. Он с вопросительным вниманием смотрел на Галину Сидоровну. Он еще не знал всех тонкостей в магазине по оказанию помощи, а с таким бухгалтером и вообще, похоже, никакие тонкости не допускаются, и ждал, чем все кончит Галина Сидоровна, настроившаяся на оказание помощи Левашовой.
Галина Сидоровна и кладовщица Червовая стали попеременно рассказывать бухгалтеру о том, в каком труднейшем положении оказалась Левашова и что ей негде, кроме магазина, где работает ее муж, искать понимания, поддержки и помощи. Бухгалтерша слушала все время молча, но с пониманием смотрела на Людмилу Георгиевну, и по ее лицу и глазам было видно, что она думает о том, как помочь Левашовой и, не дождавшись предложения Галины Сидоровны, сказала:
— По-хорошему, ей надо тысяч семь-восемь рублей. Расходы могут быть, Людмила Георгиевна, самые непредвиденные, нынче самые простые услуги платные, и кругом цены с хищными зубами… А сделать помощь можно единственным, пока способом, я говорю пока до возвращения Николая Минеевича, дать кому-то, например, Петру Агеевичу в подотчет энную сумму, а он ее одолжит Людмиле Георгиевне. А вернется Николай Минеевич, тогда будем думать, как помочь, с ведома коллектива, конечно, — прибыль-то его, коллективная…
Предложение бухгалтера было, конечно, дельное и Петр был готов на него согласиться. Но, глядя на Маргариту Фоковну, он подумал: Но почему у нее такие ледяные глаза?.
Галина Сидоровна смотрела на Гриневу с пониманием, но в ее добрых глазах Петр читал выражение ее мыслей: Все это я заранее знала, что вы так предложите, но я должна была обратиться с таким вопросом. Так директрису понял Петр и хотел, было сказать, что он согласен с предложением бухгалтерши, возьмет в подотчет деньги и отдаст их Левашовой, но Галина Сидоровна его опередила:
— С какой стати я буду подставлять Петра Агеевича? Выпишите мне в подотчет семь тысяч рублей и выдайте их Людмиле Георгиевне.
У Левашовой будто дух перехватило: она молча раскрыла рот, несколько раз глотнула воздух, из ее глаз потекли непрошенные слезы, минуту она справлялась с охватившими ее чувствами благодарного волнения, потом двумя ладонями вытерла обе щеки свои и прерывающимся голосом сказала:
— Спасибо вам за ласку.
Маргарита Фоковна порывисто вскочила, со звуком, похожим навзрыд, наклонив низко голову, поспешно вышла, через несколько минут она вернулась с непривычно просветленным лицом и пачкой денег в руке. Но деньги она подала директрисе вместе финансовым требованием.
Галина Сидоровна с чуть заметной иронической улыбкой приняла деньги и, не пересчитывая их, уже с другой, дружеской улыбкой поднялась из-за стола. Передавая деньги Левашовой, Галина Сидоровна, уже улыбаясь всем своим мягким лицом и ласковыми глазами, напутствовала:
— Поезжайте, Людмила Георгиевна, к сыну, материнская ласка, забота и любовь лучше всяких лекарств. А потом, у меня легкая рука, у вас будет все хорошо, вот увидите, — и пожала ей руку, и расцеловала.
По щекам у Левашовой скатились слезинки, смахивая их ладонью, она тихонько говорила:
— Спасибо вам, добрые мои люди, что не оставляете меня до конца одну с моим горем, — и, как бы спохватившись, торопливо всех, в том числе и Петра поцеловала в щеки.
Петр задержался на минуту в кабинете директрисы и переговорил с Галиной Сидоровной о том, что за товаром на фабрику ему ехать теперь не по времени, может опоздать к посещению директора завода, и по магазину у него дел нет, так что он сопроводит Левашову в железнодорожную кассу за билетом и оттуда пойдет к заводу на встречу с товарищами по делегации. И начнется борьба с директором-капиталистом. Галина Сидоровна и ему пожелала успехов.
Аксана Герасимовна задержала Левашову во дворе, и, когда Петр подходил, то услышал, как кладовщица говорила:
— По бухгалтерскому делу, особенно в магазине, без строгости никак нельзя, а как человек Маргарита, она хороший человек, понимающий в судьбе людей, и всегда откликнется с советом и помощью, хотя и по-своему, по-бухгалтерски.
Идя рядом с Левашовой, Петр все же думал о Гриневой: Как явственно душевный строй проявляет себя на внешнем облике человека. Бывают, видно, обмерзшие души у людей, а чтобы этот лед в них не растаял, эти люди искусственно поддерживают в себе леденящую температуру. Выпусти душу из ледяного короба наружу, пусть от тебя дохнет тепло, и ты почувствуешь себя другим человеком.
И Петр улыбнулся сам себе: нет, у него душа не во льду, она у него всегда в разогретом состояний, душа его. Не даром Таня ему часто говорит: Теплая у тебя душа, Петя, мягкая, как теплый воск. Но он умеет делать ее и твердой. Такой ей предстоит быть в деле с директором завода, это он уже предчувствует, а иначе с директором-капиталистом и нельзя — тут будет разговор с позиций разных классов, с позиций разных интересов — частных и общественных. Именно такой разговор должен быть, и так он будет его вести.
Начало рабочего наступления
В каштановой аллее на обычном месте, у скамейки, встретились трое: Золотарев Петр, Костырин Андрей без привычного своего дипломата и Корневой Юрий Ильич, главврач больницы, на этот раз он был с дипломатом, в котором лежали листы с подписями, и направились к проходной. Все трое были настроены по-боевому.
Юрий Ильич нес в своей груди необычное для себя чувство боевой наступательности, даже агрессивности. Он еще не знал, как и с чем он будет наступать. Но он понимал, что и для него настал момент борьбы и что перед ним будет противником не просто директор завода, не беспонятливый руководитель предприятия, отбросивший заботу о рабочих людях своего завода, а будет хозяин, так или иначе противостоящий трудящимся.
Этот хозяин, незаконно или полузаконно в корыстных интересах овладевший общенародным достоянием, теперь присвоил себе не только основные средства производства, но и превратил их в орудие для управления людьми, больше того, — для владения судьбами людей труда. Эти люди еще не научились и не умеют защитить от капиталиста свои социальные права. По сути, не умеют постоять за свою жизнь и за жизнь своих детей, и этой слабостью людей, которые на него работают, хозяин, пользуясь их беззащитностью, манипулирует различными способами их эксплуатации.
И Юрий Ильич в эти дни понял, что для защиты простого, тем паче больного человека, если он взялся защищать людей от напасти, далеко недостаточно виртуозного владения скальпелем и знания анатомического строения человеческого организма. Что для защиты людей надо нечто большее, чем исполнение врачебного долга, нужна еще причастность к более широкому и активному гражданскому и социальному долгу.
А бодрость ему придавала поддержка идущих с ним товарищей и подписи десяти тысяч человек, лежащие в его чемоданчике, как голоса, взывающие к человеческому разуму. Но вдруг он ощутил, как что-то тоненькое, вроде паутинки, натянулось у него под сердцем и тихонько, радостно дрожало, и он бережно нес это дрожание, оберегая его от того, чтобы оно ненароком не оборвалось.
Петр шел на встречу с директором с чувством предстоящего исполнения своего товарищеского долга перед теми, кто поставил свои подписи под протестом против закрытия больницы. Полехин ему прямо сказал, что встреча будет нелегкая и что он, Петр Золотарев, нужен им как тяжелоорудейщик, известный директору, но независимый от хозяина и как бывший авторитетный, заслуженный рабочий, и как безработный, за которым стоят тысячи таких, как он, бывших рабочих, а голос его будет потому значимый для директора, ежели, он, Петр Агеевич, умело им сманеврирует по ходу разговора. Петр не сомневался, что он сыграет свою роль с пользой.
Костырин шел с мыслью, что переговоры с владельцем даром доставшегося ему капитала ни к чему положительному не приведут. Но он рассчитывал окончательно сориентироваться на дальнейшие шаги в борьбе за сохранение больницы в руках народа.
Волков встретил их на проходной, провел за ворота, там приостановился и сказал:
— Возле заводоуправления к нам присоединятся еще три товарища из рабочих. Делегация будет представительная, но это не значит, что ее испугается директор… Ни один хозяин капитала, который дает ему богатство и власть, добровольно своего не уступает — имейте это в виду. И ради этого такие люди, как наш директор, страху не имеют и бросаются на посягателей на его капиталы с оскаленными зубами, готовыми вцепиться в горло любому. Вы идете сейчас в бой за общенародное достояние, — и, приостановившись у здания заводоуправления, улыбнулся, затем сделал суровое выражение на лице и добавил: — И за самоутверждение воли рабочего коллектива над хозяином, если не сказать больше, — воли рабочего класса, чего нам всем не хватает вообще в стране — воли рабочего класса… Ну, пойдемте.
В числе троих подошедших были Полехин Мартын Григорьевич и двое незнакомых Петру молодых рабочих — сухопарых, плечистых парней, с добродушными лицами, но с выражением неуклонности в глазах. Они понравились Петру своей внешней надежностью, а лучшей привлекательности для товарищей и не бывает, и Полехин кого попало себе в товарищи не возьмет.
В кабинет к директору Волков как бы для субординации сначала пошел один, подав знак другим побыть в приемной, но через минуту он открыл дверь и позвал всех в кабинет. Они гурьбой вошли в кабинет, теснясь в двойных дверях. Директор навстречу им встал, но не вышел из-за стола, а сумрачно бросил вошедшим в ответ на их приветствие: Здравствуйте, рассаживайтесь, пожалуйста, где кому удобно. Удобство можно было выбрать, но все сели к длинному пустому кабинетному столу на мягкие стулья.
От этого стола директорский письменный стол был отодвинут метра на полтора, и был завален папками с бумагами, бумажными трубчатыми свертками и различными приборами — часы, календарь-калькулятор, две вазы с карандашами и фломастерами, клавиатурная панель от компьютера, а сам компьютер стоял на приставном столике по левую руку и ярко светился и мелькал своими изображениями, о чем-то сигналя хозяину. Стол своей обширностью и массивностью как бы символизировал важность и сложность исполняемой за ним работы, а человек, делающий ее, должен был представлять властного управленца сложным производственным процессом.
Петр быстрым взглядом окинул обширный кабинет. Когда-то, в бытность свою рабочим на советском заводе, он часто приглашался в этот кабинет то на совет рабочих-передовиков, то на совет рабочих-рационализаторов, то на совет инженерно-технического персонала на презентации какой-либо технической новинки, изготовленной по его рационализаторскому предложению, то для получения задания на какое-нибудь новокострукторское особое изготовление, то для получения персонального вознаграждения.
За время его работы на заводе сменилось три директора, а кабинет оставался неизменным. Его интерьер выглядел очень просто и отражал рабочую обстановку, и запах в нем чем-то напоминал цеховой от рабочих спецовок и комбинезонов, здесь в левом углу от двери стоял даже кульман, обращенный доской к центру кабинета. Два длинных стола к стенам были обставлены жесткими стульями, вокруг директорского стола — такие же жесткие стулья. Стены на высоту человеческого роста были облицованы темными полированными деревянными панелями, чтобы меньше затирались затылками и плечами.
Сейчас же кабинет своим интерьером был решительно обновлен с претензией на роскошь, а не на работу, на подчинение, а не на творческие споры, чувствовалось, что и споры здесь не допускались. Мягкие глубокие кресла у свободной стены, мягкая светло-коричневая обивка стен до потолка, толстые ковры по полу — все должно было гасить звуки и волю к сопротивлению. Гостиная какая-то, а не рабочий кабинет, — отметил Петр. — Сколько же сюда ухлопано рабочих рубликов или долларов!
Директор вялым и словно отрешенным взглядом своих темных с поволокой глаз оглядел пришельцев. Это был человек средних лет, с покатыми плечами, длинной шеей, на которой держалась небольшая, круглая вертлявая голова с узким покатым лбом, Лицо у него было тоже круглое, как-то по-юношески наивно веснущатое, на нем лежала тень усталости от напряжения последних суток в связи с аварией на очистных сооружениях завода.
— Ну-с, с чего начнем? — и с язвительной улыбкой обратился к Волкову: — Вы, Евгений Сергеевич, садитесь к моему столу: полагаю, вопросы будут к нам обоим.
Волков не подал виду, как он воспринял замечание директора, и молча переставил свой стул к торцу директорского стола. А от имени присутствующих поднялся главврач Корневой и с решительным видом заговорил:
— Мы с вами, Леонтий Васильевич, не единожды встречались в этом кабинете, где я получал далеко не гостеприимное понимание моего как главврача положения. Больница вами, я не побоюсь этого сказать, доведена до того, к чему вы и вели дело, что сегодня на ней надо вешать замок. Но этого я не могу сделать потому, что больница все же еще стоит, и в нее идут больные люди; ваши рабочие, которым мы, медики, не имеем прав отказать в нашей помощи так, как это сделали вы, полностью прекратив финансирование больницы. И вместе с тем, вы не даете согласие на передачу больницы на баланс городской администрации. Люди, возмутившись вашим поведением, собрали более десяти тысяч подписей с требованием к вам или финансировать больницу как положено, как было раньше, или отдать городу. Вот наши требования, — и он поднял из чемоданчика пачку подписных листов и потряс ими, а глаза его через очки горели гневом.
Директор слушал главврача с кривой улыбкой на тонких губах и глядел на него с выражением наглой издевки и, когда главврач замолчал, спросил так, словно готов и дальше слушать:
— Все? Я знаю эти ваши филькины грамоты, мне показывали это обращение.
— Тем лучше, — мы пришли узнать ваше окончательное решение, — ответил главврач, с гневом сверкая сквозь очки прищуренными глазами.
— Это — не филькины грамоты, господин директор, — возразил один из парней с густыми черными бровями над синевато-серыми глазами, — а всеобщий вопль против издевательского произвола и бесправия.
Директор сверкнул глазами и вскинул голову, ершисто готовый к отражению атаки, но Волков протянул руку по столу в его сторону и предупредительно миролюбиво сказал:
— Нам с вами, Леонтий Васильевич, надо спокойно, вот в присутствии представителей рабочих обсудить положение с больницей и прийти к позитивному решению для ее сохранения.
— Мне кажется, Евгений Сергеевич, что представители рабочих вместе с главврачом пришли защищать позицию рабочих только с одной стороны. Но есть еще главная проблема — жизнь завода, спасение его от банкротства, — он сделал ударение на слове банкротство в расчете на то, что рабочие испугаются угрозы остаться вообще и без завода, и, стало быть, без больницы, то есть без работы и без лечения.
Но директор ошибался, полагая, что рабочие не умеют думать и разбираться в директорских хитростях и маневрах. И об этом ему тотчас сказал Петр Агеевич:
— Не думайте, господин директор, что коль мы рабочие, то такие дуболобые, что не можем понимать главную проблему своей жизни. Она, наша проблема, в том для нас и проявилась, чтобы и при безработице как-то выжить, а больница и помогает нам не вытянуть ноги от прямого мора, который вы, господин директор, и устроили для тысяч рабочих и их семей. И больницу вознамерились прикрыть, чтобы, можно сказать, физически нас придушить. Мы тоже малость разбираемся в ситуациях, которые вы создаете — и за завод вы будете драться и больницу, вернее, то, что от нее останется, прикарманить.
Директор вспыхнул, но, непроизвольно взглянув на Полехина, сдержал себя и лишь со злобой процедил сквозь зубы:
— Много на себя берешь, Золотарев! — Однако сдержанности ему только на это и хватило, и он с ненавистью добавил: — И вообще, какое ты имеешь отношение ко всему, что тут обсуждается, ты, уже не работающий на заводе, влез в делегацию, чтобы злобством заниматься, сбивать людей с толку.
Петр смотрел на директора, как на противника, с которым ему выпало сразиться в моральном поединке, и выйти из этого сражения победителем, глаза его вспыхнули яростным огнем, а руки задрожали от судорожного желания схватить длинную шею директора, сдавить ее с железной силой и выбросить в окно как нечто мерзостное. Это его состояние заметил Полехин и под столом наступил ему на ногу, призывая к выдержке. С другой стороны Петра толкнул своим коленом Костырин, намекая на необходимость спокойного поведения. Петр оглянулся на своих товарищей, тотчас взял себя в руки, поняв, что именно спокойное поведение придает делегации силу. Он спокойно, уверенно ответил директору:
— Мне, господин директор, польстило то, что вы меня помните как рабочего уже негосударственного завода и что есть такой безработный Золотарев Петр. А теперь насчет того, почему я в составе делегации. Потому, что, перестав быть рабочим бывшего своего завода, я все же остаюсь безработным вашего завода, а не безработным вообще, стало быть, я как безработный — ваше произведение, то есть ваших дел рукотворных. А второе, я являюсь держателем акций ОАО Станкомашстрой и по Уставу обязан, а не только имею право, обсуждать дела в акционерном обществе. Ваш завод-то превратился в общество. Вот безработные и уполномочили меня обсудить с вами, что вы надумали делать с нашей больницей. И другое я вам, господин директор, скажу, коль мне пришлось с вами встретиться для чистосердечного разговора. Я в этом кабинете, может, сто или двести раз бывал и меня никто и никогда не про-ты-кал. Правда, тогда кабинет был в ином виде, ну, все равно в этом служебном месте мне никто не тыкал. Так что прошу это иметь в виду, ибо я имею тоже человеческое достоинство и, может, не меньшее вашего.
Петр говорил с убедительным спокойствием, чем, собственно, и заставил директора выслушивать его молча. Кончив говорить, Петр положил обе руки на стол в выжидательной позе.
Все предполагали, что после последних слов Петра последует директорский взрыв. Но директор, к удивлению, не принял дерзкого все же вызова Золотарева, сохранил внешнее спокойствие, лишь только саркастически скривил тонкие губы и, уж как-то соглашательски, проговорил:
— Я прошу извинения у вас, Петр Агеевич, я думал, что разговор у нас пойдет на товарищеской основе… А что я могу надумать с больницей? Завод не имеет средств на ее содержание, тут вы хоть растяните меня на этом вот столе, ничего из меня не вытяните. Завод находится на грани банкротства.
— А вы сколько миллионов отвалили сыну и дочерям для предбанкротных магазинов? — спросил молодой рабочий с заметной издевкой в голосе и с саркастической улыбкой, игравшей в его смелых, острых зеленовато-серых, как у кота, глазах, и добавил: — Вот и отдали бы те миллионы на больницу.
Скулы на директорском лице мгновенно зарделись, знать, в чувствительное место укололи слова молодого рабочего. О директорских магазинах и их содержании за счет завода знал весь город, здесь, если по-честному, ничего нельзя было возразить. Но их финансовое состояние хранилось в тайне, и директор перед понимающими людьми косвенно сейчас сам себя в этом разоблачил, когда в заметном сдержанном тоне как-то очень уж по-детски спросил:
— Это кто же дал вам такие сведения о моих магазинах?
— Да уж есть такой человек, — смеясь, отвечал рабочий.
— Значит, завтра же этот человек будет выставлен за дверь за распространение лживых слухов. А вслед за ним и вы, молодой человек, — за ворота.
— Да, это у вас не заржавеет, не то, что бездействующие станки в цехах. Но давно ведь известно, что правду от людей не спрячешь, в каком секрете ее ни держите, а живете вы неправдой. Но ложь, она, проказница, тоже наружу так и прет, хоть вы тщитесь сделать ее правдой. И это не удивительно, так как такова ваша природа капиталистическая, — продолжал, рабочий с победной улыбкой. Он давно искал момента, чтобы с близкого расстояния, глядя глаза в глаза, сказать директору, что он о нем думает.
Дело вдруг оборачивалось так, что грозило сорвать не начавшиеся переговоры. Было видно, что директор начинал закипать. Для спасения переговоров или для доведения их до логического конца должен был вступить в свою роль Полехин. Он поднял руку, как бы останавливая неправильное направление разговора, и спокойно сказал:
— Внимание, товарищи, мы собрались сюда не для того, чтобы пикироваться с Леонтием Васильевичем, оставим это для другого случая и времени. Давайте, Леонтий Васильевич, проясним все-таки, как будет дальше с судьбой больницы? Если вы ее оставляете за заводом, то ищите источники финансирования, если таких источников нет для нормального содержания больницы, то передайте ее городу, который согласен ее принять, как это вы сделали с жилфондом и детсадами. Дайте на этот вопрос нам вразумительный ответ, и мы уйдем.
Этих прямых вопросов, да еще от мудрого Полехина директор опасался больше всего, так как они не только припирали его к стене, но и разоблачали тайный его замысел.
Он понял, что перед Полехиным как-нибудь заговорить рабочих ему не удастся, его план заполучить весь комплекс зданий больницы в личную собственность лопается, как мыльный пузырь. Вечно этот Полехин маячит на его пути живым укором и своим рентгеновским лучом мудрости прожигает его насквозь, какие бы он хитросплетения ни изобретал. От Полехина у него не получается никаких тайн, в том числе и задуманный вариант с больницей, похоже, он раскусил. Вообще, Полехин всю жизнь водит его на коротком поводке.
А тянется это со студенческих лет. Еще тогда ленивый и неспособный Леонтий ухитрялся на экзаменах прокатиться по-землячески за счет простодушного и покладистого Полехина. Вместе с тем студент Маршенин так куролесил и так нагло безобразничал, что все это грозило ему не только исключением из института, но и судом, от чего его спасал Полехин. За все это Маршенин дал клятву Полехину всю жизнь оставаться обязанным ему. Полехин однако, никогда не требовал от Маршенина ни дружбы, ни верности клятве.
На заводе, куда Маршенин приплелся вслед за Полехиным, неожиданно, проявил такую изворотливость в приемах подхалимства, тонкого карьеризма и хитроумных махинаций, что стал головокружительно взлетать на административных лестницах со ступеньки на ступеньку. Тут как раз и подоспело частнособственническое разграбление государственной, социалистической собственности, стремления и ловкость к чему в Маршенине, казалось, была заложена генетически.
Разграбление народного достояния сопровождалось многочисленным клятвоотступничеством и предательством интересов и идеалов людей труда. Это поощряло и подбадривало Маршенина на фальшь и ложь, благодаря чему в процессе перестройки, а затем приватизации он от председателя внутризаводского кооператива взлетел аж до высоты генерального директора объединения Станкомашстроя. По ходу своего возвышения и обогащения он прихватил себе больше половины заводских ваучеров, а затем и акций объединения, стал хозяином мощного предприятия, за три-четыре года разорив его больше чем на половину, если считать по числу работающих, а по производственной мощности почти на две трети.
Но за все прошедшее время, как ни странно, Маршенин не нарушил своей клятвы перед Полехиным, а, став генеральным директором, предложил директорское место и несколько высоких инженерных должностей. Но Полехин принципиально отказался от всех должностей, попросил лишь оставить его на месте мастера цеха. А однажды, когда Полехин отказался от очередного предложения занять более престижное место, Маршенин спросил:
— Слушай, Мартын Григорьевич, почему ты отказываешься от моих предложений на повышение, на занятие более руководящих мест?
— Из принципа, — отвечал Полехин.
— Потому, что эти предложения исходят от меня, Маршенина, когда-то безалаберного студента? — нахмурился Маршенин, но это была наигранная нахмуренность: принципиальность Полехина его не задевала,
— Не то слово — безалаберного… Но, если хочешь, — да, - не покривил совестью Полехин.
— Но ведь меня с тобой связывает моя студенческая клятва, — с какой-то похвальбой, улыбаясь, прикоснулся к прошлому Маршенин.
— Единственное, что в тебе ценю, — тоже улыбнулся Полехин.
— А все остальное во мне — плохое? — домогался Маршенин, задетый за тайные струны, к которым он сам опасался прикасаться, боясь изобличения лживых звуков своей души.
— Зачем же? Есть в тебе нечто последовательное, — искренне отметил Полехин, пронзительно вглядываясь в лицо директора.
— Интересно, в чем это выражается? — уже с наигранным любопытством спросил Маршенин — для него теперь мнение бывшего духовного наставника и поводыря не имело значения, но отказаться от своей клятвы и от своего нравственного, как он считал, долга перед Полехиным он не мог.
— Это выражается в твоей родовой наклонности к стяжательству. Этим ты самоизобличался еще в студенческие годы.
— Не тем ли, что иногда просил тебя выручить с зачетом или экзаменом? — с каким-то удовольствием рассмеялся Маршенин. — Так это была и есть традиция студенческого сообщества.
— Нет, выручить тебя — это была моя добрая воля, не захотел бы — не сдавал бы за тебя экзамены, — улыбнулся и Полехин своим студенческим шалостям. — Я о другом: таким образом, ты уклонялся от расчета с преподавателями. Они работали, старались для нас, делились с нами своими знаниями и ждали от нас вознаграждений в виде демонстрации полученных нами от них знаний на экзаменах. А ты уклонялся от подношений таких вознаграждений людям, которые старались для тебя.
— Вон какую ты философию откопал в своем комсомольском прошлом! По новым временам я бы, конечно, с профессорами рассчитался просто — зелененькими, а твой образ мышления отошел в прошлое, как и твоя сама среда, на которой вызревал твой образ мышления.
— Ты считаешь это своей победой? К ней ведь ты и стремился всю жизнь, — язвительно сощурился Полехин. — Должен тебе заметить, что мой образ мышления не отошел в прошлое, потому что это мышление как раз образ будущего.
Разговор этот состоялся в этом же кабинете, где сидела делегация. Тогда Маршенин резво вскочил, прошелся по мягкому ковру, и смело сознался:
— Я, конечно, прямого причастия к победе не имею, но я к ней примкнул, признаюсь, осознанно, чтоб закрепить ее, и тебя приглашаю принять завод в моем холдинге, будем вместе трудиться.
— На твою победу, на укрепление капитализма? Нет уж, благодарствую за доверие. Я не могу перерезать свои артерии, по которым во мне струится кровь от моего социально-классового сердца — рабочего класса…
С тех пор Маршенин не встречался с Полехиным и не возобновлял с ним подобных разговоров, хотя в командировку по делам завода и посылал, зная, что с такими делами только Полехин и может справиться. Ах, как бы хорошо было бы присовокупить его к задумке о больнице, но он оказался в противном лагере и, боязно, может одержать успех в борьбе. Услышав принципиальное требование Полехина, директор помолчал, прикидывая силу противной стороны, потом проговорил:
— Вы выдвигаете передо мной альтернативу: либо оставлять больницу за заводом и финансировать ее в нормальном сметном объеме, либо передать, а точнее, все здания и сооружения отдать на баланс городу. Так?
— Совершенно верно, Леонтий Васильевич, — вступил в разговор Волков. — Ибо за вами стоит обязанность обеспечить в полном объеме медицинское обслуживание, охрану здоровья рабочих завода.
— Но эта обязанность стоит и за вами, Евгений Сергеевич, — парировал директор, нагловато скосив глаза.
— Совершенно верно, вот почему сегодня я вместе с делегацией рабочих, — жестко ответил Волков. — И поскольку вопрос поставлен принципиально уже рабочими с намерением поэтапных действий, начиная со сбора подписей об оживлении больницы, то это означает, что дело поставлено на грань социального взрыва, возбудителем которого вы и становитесь. Вы над этим не задумываетесь?
— Вы мне угрожаете? — вспыхнул краской и напыжился директор.
А среди делегатов протянулось какое-то невидимое напряжение готовности, будто дружно задержанное дыхание при подъеме тяжести. Полехин почувствовал это напряжение и незаметно поднял палец, призывая к выдержке.
— Мы все пришли к вам с призывом к благоразумию, а не с угрозами, с предложением разумного компромисса и заодно напомнить или подсказать, если еще не уразумели, что власти денег, власти капитала есть постоянное противостояние большой социальной силы, которая всегда потенциально готова к решительным действиям, — тоном внушения проговорил Волков. — И не становитесь в положение возбудителя социального импульса к массовым действиям.
Директор побледнел, глаза его заметались, как мыши в мышеловке, но внутренне он мобилизовал себя на то, чтобы не сдаваться перед угрозой потери привалившей собственности, причем в размерах, обещавших сделать его преуспевающим бизнесменом. И он высказал предложение, которое вынашивал и которое, он знал, не будет принято, что позволит ему прихлопнуть больницу, заставить власти перераспределить больных по городским больницам. После чего он и положит ключи от зданий себе в карман, и распорядится ими по своему усмотрению. И нынешний завод его станет уже вторым предприятием и будет под его, конечно, руководством постепенно развиваться по своему станкостроительному или машиностроительному профилю. Такой у него созрел авантюристический план, а какой владелец крупной собственности не стоит перед необходимостью риска, чтобы прирастить эту собственность, и авантюры в таком случае — не последний прием.
— Хорошо, я оставляю больницу при заводе при условии, если власти отменят для завода, пока он выйдет из финансового кризиса, отчисления в обязательный медицинский страховой фонд, — сказал директор тоном предъявления условий.
Волков с иронической улыбкой, спокойно возразил:
— Прием не новый, Леонтий Васильевич, и не делает вам чести — неуклюже плагиатствуете, это ваше предложение не что иное, как шантаж, рассчитанный на непросвещенных. Ведь вы же превосходно знаете, что этот фонд установлен Федеральным законом и его никто не отменит для одного отдельно взятого какого-то завода. Компромиссом для спасения больницы как мощного объекта здравоохранения является передача больницы на баланс города. От вас требуется письменное ходатайство на имя администрации области, только и всего.
— Но раньше такого согласия ни у кого не было, — заметил директор, еще на что-то надеясь.
— Вы теперь своим эффективным руководством предприятием вынудили руководство города и области поступиться своими бюджетными средствами для спасения больницы, и они идут на это, чтобы облегчить ваше положение, готовы принять все здания и сооружения без всяких условий относительно больничной задолженности, — Волков уже разъяснял и убеждал Маршенина.
Но Маршенин, не задумываясь, со всей решительностью, на которую был способен, выкрикнул:
— Зданий я не отдам, они принадлежат мне на правах акционерной собственности. Никто не вправе лишить меня собственности.
Волков молча, насмешливо посмотрел на теряющего самообладание Маршенина, понял, что с ним дальнейший разговор бесполезен, и сказал рабочим:
— По крайней мере, мы все вопросы прояснили для себя, дальше нам разговор с ним вести не о чем.
— У меня есть еще одно замечание господину директору, — сказал Костырин. — Вы, господин директор, очевидно, плохо вникаете в свое финансовое хозяйство. Вот у меня есть официальная справка из жилкомхоза, где указывается, что вы господин директор, накопили долгов 20 миллионов жилищно-коммунальным и энергетическим службам, за которые вы несете как акционерный собственник ответственность имуществом. А вот другая справка, где указывается, что балансовая стоимость главного корпуса больницы, оценивается в 15 миллионов рублей. Так что подумайте после этого, как погасите долг, иначе эта ваша собственность по существу уже не ваша собственность. А судебный иск уже отправлен в суд.
Директор, выслушав это сообщение и, не вникнув в суть этого сообщения Костырина из-за бешенства, в которое поверг сам себя, болезненно-криво улыбнулся, ХЛОПНУЛ по СТОЛУ ладонью, злобным голосом сказал:
— Не надейтесь — ничего у вас не получится!
— Ну что ж, товарищи, нам остается только распрощаться. А вы, Леонтий Васильевич, имеете еще время подумать, — заключил Волков.
Рабочие пошли из кабинета, а Волков, задержавшись, предупредил:
— Имею поручение от главы областной администрации предупредить вас, Леонтий Васильевич, никуда не отлучаться из города, пока не уладите конфликт с рабочими вокруг больницы. Иначе будет объявлен розыск. Будьте здоровы, — и вышел, не прощаясь.
На дворе Волков сказал дожидавшимся делегатам:
— Действуйте дальше, товарищи, по своему плану. Я вам обещаю грузовую автомашину для трибуны и радиоаппаратуру для озвучивания митинга. Все, будьте здоровы! Вы, Мартын Григорьевич, укажите мне место и время, куда подать машины. Успеха вам. На митинге меня не ищите, — и он направился к проходным.
Делегаты еще посовещались, наметили план действий, конкретные поручения каждому. Петр получил поручение выступить на митинге.
Маршенин долго смотрел на закрывшуюся за Волковым дверь кабинета в тяжелом раздумье. Потом с усилием поднялся и стал ходить неслышными шагами по мягкому ковру, заложив руки за спину и перебирая мысли, вызванные посещением делегации.
Вообще-то посещение делегации оставило в нем смутные, мятущиеся чувства. Рабочие вызвали в нем желание сопротивления и борьбы с ними, борьбы за сохранение зданий больницы за собой. Разом с тем делегация как бы внушила ему чувство реальности той силы, что всегда стоит перед ним непреодолимой стеной, которая грозит двинуться на него и раздушить, или в лучшем случае заслонить от него больницу.
Затем перед его мысленным взором предстали его дети со своими магазинами и палатками, и сыновья осторожно подталкивали его к тому, чтобы отказаться от больницы и сосредоточиться на торговле, создать настоящую торговую компанию с названием Маршенин и К№ и забрать в свои руки всю торговлю в городе. Такая возможность есть и соблазняет своей легкой достижимостью. Это обеспечивало бы ему свободу и независимость действий с влиянием на общественную жизнь и на людей, организующих эту жизнь. А главное, весь рабочий класс города, сам того не замечая, так сказать, мягким методом окажется под его влиянием, а завод отойдет на второе место, и черт с ней, с больницей!
Он продолжал ходить решительным шагом и думать, подсчитывать и все же решил: Нет, за больницу я еще буду бороться, больно горячий кусок не могу подбросить своему классовому волку. И удовлетворенный сел за стол, к телефону.
Неожиданно приятная встреча
Ночь выдалась душная, тревожная, наполненная предчувствием чего-то неожиданного, что не сулило душевного облегчения. Такое беспомощно-гнетущее состояние души было самое тяжкое из всего того, что являли собою для простого рабочего человека реформы его жизни. Ведь, по сути, реформировались не только экономические завоевания, не только социалистическое общество, не только почти вековой советский уклад жизни, реформировался сам человек, его душевный образ бытия. И все это делается, как бандитское ночное грабительство.
Петр Агеевич превосходно знал, что душу невозможно реформировать, ее можно только обездушить, то есть сделать человека, обладателя души, бездушным, значит уродливым, изломанным, нравственно ослепшим и оглохшим, чего реформаторы-капиталисты к общему всечеловеческому огорчению и эпохальному осквернению успешно достигают. Но уродование законов исторического развития противоречит здравому смыслу общественного развития, в котором заложено лишь поступательное движение, а движение вспять лишает людей духовных крыльев для полета мыслей, отнимает силу духа для творчества и борьбы.
Такое тягостное состояние души вызывало у Петра Агеевича по ночам тревожные сновидения. Вот и на этот раз он пробудился с ощущением тревоги. Он с испугом открыл глаза, тотчас воздух в комнате беззвучно полыхнул слабым красным светом и мгновенно погас. Через минуту отражение отдаленной вспышки повторилось.
Петр осторожно, чтобы не разбудить жену, поднялся, прошел в кухню, сопровождаемый вспышкой немого пламени, выпил воды и на цыпочках, балансируя руками, вернулся в спальню, подошел к окну и остановился, наблюдая за далекими зарницами. Освещая полнеба, немые, они, казалось, сторожили душную ночь, а рассеянный полумрак в комнате при вспышке молнии в миг, будто сгорал и вновь воскресал из пепла.
Петр несколько минут постоял, понаблюдал веселые немые зарницы, вернулся к кровати, подумал: Должно, к утру — подойдет дождь. Мысль о возможном дожде соединилась с мыслью о делах предстоящего дня, за время которого его товарищи должны подготовить предстоящий митинг и, может быть, пригласят и его в помощь, а он будет рад помогать в общем деле.
— Ты что не спишь, Петя? — раздался сонный голос жены.
— Зарницы разбудили… Смотри, какие сполохи. Свет их, наверно, давил на глаза.
— Я в детстве любила спать под свет зарниц. В их свете наша деревня проступала очень красиво, как на переводной картинке, было так прекрасно уловить этот чудный, сказочный миг… Спи давай, с утра на работу, с невыспавшейся головой — плохо, — она тотчас затихла и по-детски засопела.
Петр прислушался к тихому дыханию жены и подумал: Милый, дорогой мне человек, должно, во сне ощутила минутное душевное счастье. При нынешней жизни люди только во сне и могут почувствовать душевное счастье, когда успокоятся мысли, — и закрыл глаза, а отсветы зарниц еще долго давили ему на веки.
А Татьяна Сергеевна, верно, ничего такого не чувствовала. ЕЙ с утра тоже надо было на работу: в школе она уже значилась в штате педколлектива и, пока еще не пользовалась каникулярным отпуском, занималась с учащимися на загородном школьном земельном участке, где уже буйно и гонко росли картофель, морковь, свекла, помидоры, фасоль. И школьная столовая на весь учебный год будет обеспечена собственными овощами и картофелем.
Такой порядок завел директор школы Краснов Михаил Александрович. Он выпросил участок земли в пригороде и шефскую помощь колхоза, который не поскупился на небольшие затраты на вспашку участка и на удобрения посевов. А удешевить школьное питание для детей в нынешней рыночной ситуации — самое разумное дело, да и детей занять, оздоровить трудом в сочетании с летним лагерно-полевым отдыхом — тоже разумное дело.
И для Татьяны Сергеевны применение к общей пользе своих с детства познанных агротехнических навыков и полдня пребывания на поле в кругу детей — тоже всесторонне полезное дело. А улавливать и разгадывать скрытые движения в детской стихии, и вовсе было похоже на увлекательное занятие, незнакомым до сих пор для нее искусством.
Утром на работу Золотаревы, как и прежде, ехали вместе. Как только они вошли в троллейбус со средней площадки, Петра Агеевича окликнул знакомый голос от кабины водителя:
— Эй! Петр Агеевич, утренний привет тебе!
Петр взглянул на позвавшего его человека и узнал в нем Станислава Алешина из автобусного хозяйства, с которым познакомился на собрании секретарей парторганизаций. Петр также громко и заметно доброжелательно ответил ему на приветствие.
На Золотарева оглянулись почти все пассажиры троллейбуса, его многие знали по работе на Станкомашстрое, или по многолетнему совместному проезду по заводскому маршруту и с интересом отнеслись к обмену приветствиями между этими различными по возрасту и, чувствовалось, по жизненным интересам мужчинами. Алешин явно раза в полтора был моложе Золотарева и по внешнему виду со своей наголо остриженной головой для стороннего глаза никак не подходил Золотареву в приятели.
По громкому оклику Алешина и по скрытому тону в голосе Петр понял, что Станислав вознамерился обратить на себя общее внимание пассажиров и продолжить разговор.
— Ты читал, Петр Агеевич, обращение работников заводской больницы о проведении завтра митинга в защиту больницы от директора завода, который вознамерился угробить больницу и оставить рабочих без лечебной помощи?
— Нет, не читал, — громко отвечал Петр и продолжал любопытствовать так, будто речь шла о совсем незнакомом для него предмете, — а ты где его видел и что в нем пишут?
— Да вот же оно приклеено, — указал Алешин на небольшой плакат, приклеенный на стекле водительской кабины. — Слушай, я прочту… Не возражаете, товарищи пассажиры, если я для всех прочту? А то, видите, человек еще не читал обращение, которое кричит к рабочим завода, — и, не дожидаясь общего согласия, а лишь в ответ на два-три голоса читай, читай стал внятно и громко читать.
Обращение сообщало о нависшей угрозе закрытия заводской больницы, которую директор завода перестал финансировать, ссылаясь на отсутствие средств, и в то же время не отдает больницу городу, имея, очевидно, какие-то свои корыстные намерения. Работники больницы призывали рабочих придти на митинг к центральным проходным завода завтра к 12 часам дня, чтобы сообща отстоять больницу, а с ней вместе и свою жизнь.
Кончив читать, Алешин, не поворачиваясь, минуту смотрел на плакат, как будто что-то еще высматривал в обращении, а на самом деле ждал ответной реакции пассажиров.
Петр и Татьяна знали это обращение и были обрадованы тому, что оно появилось в троллейбусе и, что нашелся человек, который принес его сюда, приклеил для общего прочтения, а потом и прочитал его вслух и ждал реакции людей на горячий, больной призыв врачей и медсестер. Они звали людей встать на защиту самих себя, сейчас они звали людей и кричали от собственной сердечной боли ради спасения этих же людей от физической боли.
Петр вдруг испугался минутного молчания пассажиров, разочаровался и оттого, когда некоторые на остановке стали выходить, не откликнувшись на обращение. И вдруг один мужчина, поднявшийся к выходу, громко проговорил:
— Думай, народ, думай, только недолго, а то скоро у нас столько станет покойников, что некому будет хоронить, и нас станут в полиэтиленовых мешках выбрасывать на свалку, как дохлых собак, и сжигать вместе с мусором. А мы все будем думать, мы все будем молчать, — и выпрыгнул из двери.
И Петр не мог дальше терпеть общего молчания, как ему показалось, спокойного равнодушия и непричастности к призыву медиков больницы и громко и горячо сказал:
— Правильный призыв свой обратили работники больницы к нам, рабочим. Они лечат больных из последних сил и возможностей, не получая даже зарплаты, и каким-то чудом спасают многих людей от хвори и смерти и призывают нас всех собраться и всем миром помочь им, отстоять больницу для нас же. Поддержим их, наших болельщиков и радельщиков, — общими усилиями отберем у директора больницу, она наша, мы ее строили на наши деньги для себя, — от горячности и волнения он задохнулся и замолчал. Татьяна взяла его за руку и стиснула пальцы, призывая к спокойствию.
— Только митингом беде нашей можно ли помочь? — проговорила женщина, не показывая своего лица из общей массы сидящих. — Соберемся на МИТИНГ, как уже было сколько раз, поговорим и разойдемся каждый сам себе… Мы на митингах выступаем, говорим сами себе, а кот Васька, как говорится, слушает, да ест.
Это была правда, подумала Татьяна Семеновна, но это была обывательская правда, правда тех людей, которые, как страус в песок, прячут в свое маленькое затхлое обывательское болотце свою голову от общественных событий, от окружающей жизни и от всего, что творится над людьми, в том числе и над ними. И делается все не произвольно, не само по себе, не какими-то стихийными силами, а намеренными, заранее задуманными действиями выдвинувшейся над обывательской тиной развращенной группой людей. Этим людям, враз завладевшим всеми рычагами власти, очень выгодно, чтобы обывательское болото пребывало в сонном, невозмутимом равнодушии и безмолвно задыхалось бы в своей страусоподобной обывательской трусости и богобоязненности, помогая тем самым душить вокруг себя все живое и несогласное, протестующее и сопротивляющееся насилию и унижению.
Пока она так обдумывала свои мысли, в разговор встряла сидевшая недалеко молодая женщина с задумчивым выражением на красивом, с тонкими чертами лице, она решительным тоном произнесла в ответ первой женщине.
— Не совсем правы вы, женщина. Конечно, одними митингами наше дело не решишь, да и всякое дело народное не решается на одних митингах. Мы, работники больницы, поэтому с вашей поддержкой собрали более десяти тысяч подписей граждан для спасения больницы, а это — документы для суда будут, чтобы по суду у директора отобрать рабочую, народную больницу. А митинг станет подкреплением наших подписей, чтобы вынести такое решение — отобрать больницу у директора. А потом — о значении митингов. Конечно, ежели на митинги собирается какие-нибудь десятки людей, какой это митинг? Кого он заставит слышать его? А если на митинг соберутся тысячи людей, они заставят слышать их, и ваш кот Васька подавится своей едой.
— Правильно говорите, что надо отобрать у директора больницу, — горячо, с напором вступила в разговор уже немолодая женщина, вообще разговор вели одни женщины, да и большинство пассажиров составляли женщины. — По городу ходят упорные разговоры о том, что директор вознамерился все здания больницы забрать в свои руки и открыть в них свою фабрику по выработке каких-то лекарств, а он станет хозяином этой выгодной фабрики, так как завод он уже довел до банкротства, и он не знает, как его выправить. Вот и ищет новый способ для себя, чтобы поживиться.
Кто-то вставил возмущенным голосом:
— Мало ему трех магазинов и двух десятков торговых палаток на рынке, весь рынок оккупировал в придаток к многотысячной зарплате от завода, так еще фабрику лекарственную надумал устроить на дармовых помещениях. А ведь все эти здания — наши, народные и, глядите вы, захапает, ни рубля не затратив из своих миллионов. Вот — мародер! Ни стыда, ни совести!..
Внутреннее волнение охватило Татьяну Семеновну, когда она уже не могла сдержать себя от желания публично и громко сказать людям о том, что она думает о предмете разговора. Она судорожно сжала руку Петра и, собрав в кулак все свои силы, заговорила:
— Такие люди, как директор Маршенин, не имеют стыда, потому что не имеют совести, они только и ждали свержения Советской власти и социалистического строя, чтобы без всякого торга с народом, обманом прибрать к своим рукам народное добро. Маршенин единолично, считай, завладел государственным заводом и с выгодой для себя распорядился тысячами людских судеб, лишил больше 10 тысяч рабочих и ИТР завода возможности трудиться и жить. Он стал нашим местным капиталистом, вместе с народным производством присвоил наш труд, таким образом, овладел над нами властью, которую употребляет по собственному произволу. Он с наглым вызовом демонстрирует перед нами, что такое частный капитал. И мы увидели, кто такие капиталисты — это корыстные властители жизни простых трудовых людей.
— Он нас образовывает, чтобы мы, наконец, поняли воочию, что такое капитализм вообще, — вставил со своего места Станислав Алешин. Он с веселой улыбкой наблюдал за развернувшейся дискуссией среди пассажиров и был доволен всем происходящим — намерение его удалось: затеять агитационную беседу, разбередить равнодушие и вызвать притягательный интерес к предстоящему митингу в защиту больницы, а по существу к наступлению на частный капитал. Пусть в маленькой, в самой капельной частице, но это будет поворот в сознании людей, уже угнетаемых капиталистом Маршениным.
Своей репликой он не смутил Татьяну Семеновну, она не сбилась с мысли и продолжала:
— Маршенин практически прекратил финансирование больницы и, по сути, довел больницу до того, что она уже шестой месяц не платит медработникам зарплату, в долг брала лекарства и другие лечебные препараты, необходимые для больных, которых сейчас становится все больше. По этой причине больница не может оказывать лечебную помощь, делать операции и вынуждена отправлять больных в другие больницы. Но, по свидетельству больничных работников, около тридцати травмированных и хронически больных скончались из-за неоказания своевременной, или необходимой помощи, — по салону троллейбуса прошумел ропот возмущения.
А женщина, ранее назвавшая себя работницей больницы, поднялась с сидения и, вскинув голову, с покрасневшим лицом громко произнесла:
— Справедливо говорит эта женщина. Я работаю в больнице и подтверждаю сказанное более чем на сто процентов, только вся смертность в больнице получилась не по вине работников больницы — не по вине врачей и медсестер, не по вине самой больницы. Все получилось по вине директора завода и по вине тех, кто навязал нам такую капиталистическую жизнь. Случилось бы такое при Советской власти и социализме, то это было бы сверх чрезвычайное положение, и все были бы подняты на ноги, сами министры бы приехали. А при нынешнем режиме массовая смертность в какой-то больнице кого будет беспокоить, если в стране таким порядком умирает миллион? И если в РОССИИ ежегодно умирает по миллиону человек, так наш директор уже внес и еще внесет свой вклад в то, что через десять лет в стране уменьшится жителей еще на десять миллионов. Так можем мы дальше терпеть такое? — обвела взглядом пассажиров, добавила призывно: — Не можем и не должны! — и стала проталкиваться к выходу — подходила остановка больница. Женщину провожали взглядами понимания, сочувствия и сожаления.
— Вот об этом мы и должны сказать на митинге директору завода и потребовать или финансировать больницу, или передать ее городу на баланс со всеми зданиями и оборудованием, — продолжала, воодушевляясь, Татьяна Семеновна. — Приходите все на митинг. Там мы хоть посмотрим друг на друга, почувствуем нашу общую силу. Ведь мы все разъединены, разбрелись по своим углам, отчего и думаем, что мы беспомощные и ничего будто не можем сделать.
Петр смотрел на жену пылающим взглядом, не прячась от посторонних наблюдений, и почувствовал, что вместе со страстью любви к жене он испытывает нежнейшее и теплейшее чувство гордости за нее, поднявшееся в нем из самой глубины его души. В эти минуты он еще крепче понял, что Татьяна для него является не только любимым, но и самым близким и верным человеком по духу своему.
Она не только его понимает, но и поддерживает его в мыслях и взглядах на жизнь и на события, которые в ней, в жизни, совершаются, а это и есть самое важное для семейного союза, для взаимопонимания. Вот и сейчас она сказала людям то, что он выносил в своих мыслях, и он заговорил будто в подкрепление ее слов:
— Директор бывшего нашего завода Маршенин взял над нами власть экономически и крутит нашими судьбами, как ему заблагорассудится — сокращает производство, увольняет с завода рабочих, необоснованно снижает зарплату, ликвидирует заводские социальные службы. А мы все безропотно сносим, не подозревая, что и у нас есть рычаги нашей народной, рабочей власти, но мы ими не умеем или не желаем пользоваться. Эта наша власть состоит в нашей организованности, в нашей рабочей сплоченности, в классовой солидарности. Эта власть наша будет в нашем общем голосе на выборах, нашим общим требованием на улицах, нашим общим кулаком, который мы должны поднять над головой хозяина, и будет направлена против частного капитала, — он поднял руку, сжал пальцы в кулак, и подержал его над головами соседей, и всем представились сотни, тысячи людских кулаков, лесом вставших на пути угнетения, и ясно было, что их невозможно смести одним махом. — Вот и давайте использовать, применять нашу власть в виде нашей организованности, в виде рабочей, классовой солидарности. Приходите завтра на митинг, испробуем нашу власть, силу нашей организованности. Другой власти у нас, вообще у всех трудовых людей в нынешней России нет, отдали мы свою власть людям, завладевшим народным богатством.
Петр Агеевич старался говорить внятно, вразумительно, видел вокруг себя внимательные, понимающие глаза и как бы призывающие: говори, говори, Петр Агеевич. И его душу охватывало торжество и радость за себя оттого, что он, на людях заговорил и заговорил о том, что было важно для простых людей, и что он вынашивал в своих мыслях о жизни, о положении рабочего класса. Он боялся, что не успеет высказать свои мысли до очередной остановки троллейбуса, и немного спешил, но это только придало его речи волнение и усиливало внимание пассажиров к его словам. К тому же на подъезде к его остановке был перекресток улиц, и троллейбус задержался на три-четыре минуты. И так все хорошо получилось у него с речью, чувство радости, как у мальчишки, переполняло его грудь.
А тут его еще поддержал Алешин. Он от своего места в другом конце салона громко произнес:
— Превосходную мысль ты сказал, Петр Агеевич, на счет властной силы рабочих. Не умеем мы еще пользоваться нашей организованностью как нашей властью. Но для приведения организованности во власть нужен хороший пример. Вот и начните с вашего Станкомашстроя. Если такой завод, как ваш, покажет пример власти рабочей сплоченности, он всколыхнет город, за ним как за флагманом встанут и другие предприятия. И настрой политической погоды в городе перейдет к рабочим.
Троллейбус остановился, открылись двери, пассажиры поднялись на выход, выходя, люди оглядывались на Золотаревых, с выражением признательности.
Ощущение сплоченности
Утром Петр Агеевич чувствовал себя удивительно спокойно и даже не подумал о том, что ему предстояло днем. Жена же, напротив, за завтраком поделилась своим переживанием за предстоящие дневные события:
— Ночью я спала нормально, а вот утром готовила завтрак и все думала, как пройдет митинг, и вообще — соберутся ли люди. А ты, Петя, как думаешь?
В окно улыбчиво смотрелось тихое розовато-голубое утро с его высоким бирюзовым небом, медленно, по-детски просыпающимися тополями в густо-зеленой, влажной отяжелевшей листве. Петр все любовался утром, в ответ на слова жены ласково погладил ее плечо и, нежно глядя ей в глаза, как в голубое утро, сказал:
— А я и ночь спал и утром, если бы ты не напомнила, так и не подумал бы о предстоящем митинге. Я почему-то совершенно спокоен, видно, что с самого начала уверен, что директора мы нынче победим. Люди, несомненно, соберутся, так как у всех уже накипело. Не очень здорово, конечно, что надо ждать до кипения, но и на том будет важен факт нашей победы.
Татьяна склонила голову к плечу, где лежала ласкающая рука, приложилась щекой к этой надежной и верной руке и с чувством радости проговорила:
— У меня такое ощущение, что сегодня должно произойти какое-то важное событие в жизни всего города.
Петр, не отпуская плечо жены, молча глядел в окно, откуда ему румяно улыбалось утро, потом утвердительным тоном молвил:
— Если что важное и произойдет, так это то, что мы победим директора-капиталиста… Впрочем, может быть, мы, рабочие, и над собой одержим победу: поймем значение для нас и для нашей власти рабочей организованности, значение солидарности всех трудовых людей.
Люди есть люди, и никакой лаской чудесного, красивого утра природа не может отвлечь их от того мира, который они выстраивают для себя. К удивлению, они почему-то осознанно не желают жить в гармоническом согласии с природой и, упорно противореча ей, создают свой мир с его двойственностью и противоречивостью.
Одна часть этого человеческого мира живет в самом человеке, гармонически сообразуясь с его существом, с его душевным строем, с его восприятием окружающей среды. Другая часть человеческого мира живет вне человека и, сообразуясь с общественной конструкцией бытия, создаваемой общими людскими усилиями, часто поступает вопреки здравому смыслу под воздействием стихийных сил в виде необузданных страстей.
Как ни старается внутренний человеческий мир оградить себя от воздействия внешнего мира, общественная жизнь оказывает на него огромнейшее, непреодолимое влияние, и внутренний мир человека вынужден подчиняться этому влиянию и выстраивать свои силовые линии — чувства и мысли — в параллель с линиями внешнего мира и на пересечение с ними.
Вот и Золотаревы вышли из дома с такими мыслями и чувствами, что они идут сегодня к людям, чтобы пристроиться к общей колонне, если она возникнет, и слиться с нею в выражении общей воли и общих действий. Они бережно несли в себе этот настрой душевного и физического напряжения и, войдя в троллейбус, ждали увидеть такое же напряжение и в других людях.
Троллейбусы, на которых они всю жизнь ездили на работу, были поставлены на заводской маршрут и были привычными не только направлением своего движения и своими остановками, но и своими пассажирами, и своими утренними информациями, и всей своей утренней и вечерней атмосферой, ранее полнившейся дружеским юмором и товарищеской доброжелательностью отношений, а ныне — замкнутостью, угрюмой сумрачностью лиц и едкими высказываниями в адрес государственного вершиностояния.
Золотаревы не ошиблись в своих ожиданиях, они заметили, что пассажиры были необычно притихшие, разговаривали между собой в полголоса и по самым необходимым вопросам, казалось, что люди с настороженностью везли с собой общее внутреннее напряжение от какого-то необычного, незнакомого ожидания. Но чувствовалось, что люди к чему-то важному подготовлены, и это важное взывало к себе с листовки, наклеенной на стекле водительской кабины, и по тому, что его все видели и никто о нем не говорил, можно было понять — его призыв был всеми принят и обдуман.
Сойдя на своей остановке с троллейбуса, Золотаревы некоторое время, пока им разойтись, шли вместе и молча, потом Татьяна Семеновна сказала:
— Придут люди на митинг, по всему видно — этот вопрос для них решенный. Теперь важно, чем кончится митинг.
У Петра с волнением билось сердце, радостно блестели глаза, он с уверенностью ответил:
— Я спокоен — митинг кончится в нашу пользу, народ, если он сплочен, не может не победить.
— Это — теоретически. — С сомнением покачала головой Татьяна Семеновна.
— Сегодня мы докажем практически, — возразил Петр. На этом они разошлись по своим местам работы.
Татьяну Семеновну встретил директор школы Краснов Михаил Александрович. Он весело и радостно, поприветствовал ее. Он всегда весело приветствовал тех, кто, как и он, являлся на работу поутру, то есть раньше, чем вступал в свое властвование день, а раннее утро со своей бодростью и приветливостью только как бы пробуждало человека на добровольную, не произвольную деятельность и вознаграждало его трудовой бодростью и желанием достижения цели.
И этой ранней утренней зарядки духа Михаилу Александровичу вполне доставало не только на его директорский трудовой день, но еще и на участие в общественных делах по работе с людьми, и на научно-творческие дела, которые, собственно, венчали цель его жизни.
Михаил Александрович, встретил Татьяну Семеновну во дворе школы, который он обходил как хозяин. Он не мог понять тех школ, у которых пришкольное пространство ограничивалось входным крыльцом или, в лучшем случае, спортивной площадкой.
— Сегодня учащиеся освобождены от занятий на школьном поле, — сообщил Михаил Александрович, улыбчиво сощурив глаза, как бы извиняясь перед Татьяной Семеновной за изменение распорядка в работе с детьми, но эти изменения были неожиданными только для Татьяны Семеновны, как для нового человека в педколлективе. Он вежливо и осторожно вводил ее в курс жизни школьного коллектива:
— На поле с вашим старанием уже стало нечего делать, а ничегонеделание больше всего ребят угнетает и в некоторой степени вредит их психологии. Поэтому внесем разнообразие в их отдых. Историк наш Елизавета Леоновна давно просит приобщить ребят к археологическим поисковым раскопкам на Холмовой Гряде, которые ведут студенты истфака педуниверситета. Вот и пусть историк на недельку-две займет ребят, так сказать, сочетая приятное с полезным. И первая очередь на школьном автобусе уже поехала, а физик наш вызвался побыть водителем. Кстати, Петр Агеевич провел технический осмотр автобуса и кое-что подделал.
Они сидели на скамейке, сделанной руками учащихся, под одним из двух кленов, стерегущих по бокам крыльца вход в школу. Клены были еще относительно молодые, но уже с роскошными кронами, листья которых под низкими лучами солнца, казалось, были облиты розовато-зеленым глянцем и тихо светились прозрачно-приветливым светом.
Кто-то посадил и вырастил эти деревья, как и еловую аллейку от улицы к крыльцу, с каким-то философски-романтическим замыслом или намеком: входишь в храм знаний как бы по тернистой аллее, но ждет тебя там радостно сверкающий, манящий свет познаний.
В такой наряд обрядила свои мысли Татьяна Семеновна и подумала, что этот высокий намек входящим в школу мог придумать человек с веселой жизнеутверждающей благородной фантазией, и с уважением посмотрела на Михаила Александровича — по времени его работы в школе и эта аллея могла быть предметом его заботы.
— Так что вы уж простите меня, Татьяна Семеновна, за то, что не предупредил вас об изменении плана работы с детьми, — продолжил Михаил Александрович, и на его лице было искреннее выражение извинения, так что Татьяне Семеновне было даже как-то некорректно с ее стороны видеть и слышать его безвинное извинение, она поспешно ответила, краснея:
— Что вы, Михаил Александрович! Я никак не заслуживаю того, что бы вы просили у меня прощение по такому пустяку: на два часа раньше в школу пришла. Это я виновата, что вчера в школу не зашла, а, сопроводив ребят, не зайдя в школу, ушла домой.
— Ну, хорошо, значит, будем считать — мы квиты, — весело рассмеялся директор, — а пока я вас попрошу художественно поразмышлять к новому учебному году. Идемте в школу.
Они вошли в здание школы, и директор провел Татьяну по классным комнатам, уже отремонтированным и подготовленным к занятиям, и в каждой высказал свои пожелания, какие наглядные пособия ему хотелось бы видеть, и чтобы они были сделаны своими руками, но с художественным вкусом, чтобы привлекали детский взгляд.
Когда они прошли по всем классным комнатам, директор остановился в коридоре на третьем этаже и сказал своим преподавательским тоном, в котором Татьяне Семеновне слышались профессиональные педагогические интонации:
— Вы, Татьяна Семеновна, конечно, понимаете, что весь учебно-воспитательный процесс в школе строится по единому методическому началу и, как бы кому-то ни хотелось, соблюдение и, добавлю, построение этого методического принципа уполномочен осуществлять директор школы. Вместе с этим же мы с вами, — два последних слова он подчеркнул ударением, — не должны уходить от создания и поддержания идеологической и политической атмосферы в школе, — и Татьяна Семеновна поняла, что означало ударение на его словах мы с вами, и с некоторым чувством смущения взглянула на него, как бы спрашивая, а до конца ли он доверился ей. Он сделал небольшую паузу, словно угадал ее смущение, поднял палец и серьезно продолжил: — Я сказал — мы с вами, это понятно?
После этого его вопроса Татьяна Семеновна призвала свое сердце к твердости и серьезным, смелым взглядом посмотрела директору в глаза и сказала:
— Должно быть, я вас поняла.
— Вот и отлично, дорогой товарищ, — и подал ей руку и при рукопожатии добавил: — При этом наши идеология и политика не должны быть навязываемы, должны быть непринужденно вытекающими из понимания, лучше, — из убеждения. Нам потребуется в этом вопросе гибкость чутья и ума. И в этом я в вас уверен.
Все это он говорил негромко, неспешно, но в пустой школе, в длинном коридоре голос звучал внятно, усиливаясь резонансом, и непривычно настраивал Татьяну Семеновну на какое-то торжественное восприятие каждого его слова.
Вообще школа настраивала ее на большое благоговейное чувство и на святое поклонение всему, что здесь, по ее понятию, должно совершаться, а совершается в этих стенах таинство становления человека с его индивидуальными особенностями личности, и то, как эти особенности улавливаются, и есть секрет педагогического искусства. На этом-то тонком лезвии и предстояло ей испытать себя. Она по своей честности, разумеется, робела перед предстоящим испытанием, и перед директором робела, взявшим на себя смелость выставить ее на такое испытание, да еще и гарантировать его успех.
И она, спросив свою совесть, ответила директору и самой себе:
— Я постараюсь справиться и оправдать ваше доверие.
А директор, увлеченный своими мыслями, не мог предполагать, какие чувства переживала Татьяна Семеновна, учительница по приказу, но еще не учительница. Он продолжал приобщать ее к поклонению храму, настоятелем которого он увлеченно служил:
— Но, сообразуясь с общим принципом, каждый преподаватель имеет, по крайней мере, должен иметь индивидуальный творческий подход в своем педагогическом призвании, в раскрытии своего таланта на поприще педагогического искусства. И мы с вами не должны помешать проявлению этого искусства, — Михаил Александрович широко размахнул руками, как бы изображая безграничность творческого проявления учителя, и поощрительно улыбнулся. — Поэтому мы предоставим каждому классному руководителю и предметнику возможность потрудиться самостоятельно над подготовкой наглядных пособий, а вы потом поможете им в художественном оформлении. Хорошо?
Татьяна Семеновна с легкостью согласилась с директором, а он с радостью ответил:
— Вот и прекрасно! А теперь пройдемте в наш школьный краеведческий исторический музей.
И они спустились на первый этаж, Михаил Александрович отомкнул свом ключом замок в двери и ввел Татьяну Семеновну в большую комнату, скорее похожую на небольшой зал, чем на класс, здесь на стене висел даже небольшой экран, очевидно, для какого-то кинопоказа.
— Что, обратили внимание на киноэкран? — спросил с улыбкой директор, заметив, как Татьяна Семеновна задержала свой взгляд на экране. — В музее хранится собрание отснятых кинолент наших кинолюбителей. Вот после каникул устроим конкурс документального кинопоказа наших кинорепортеров, бывают очень интересные кинокадры.
Татьяна Семеновна оглянулась вокруг. Вся комната была увешана фотоснимками, другими экспонатами, по стенам стояли стеклянные витрины с документами, книгами и некоторыми личными вещами. Окинув взглядом обстановку в комнате, Татьяна Семеновна отметила тематичную и предметную хаотичность расположения экспонатов, но об этом промолчала, выразила лишь восхищение множеством музейных материалов.
Похоже, что сам Михаил Александрович замечал хаотичность в музее, его внутреннюю неустроенность, зачем и привел сюда Татьяну Семеновну с ее художественным вкусом и пониманием того, для чего музей в школе предназначается.
— Вот сегодня я вам отдам ключ от этого зала с просьбой поизучать представленный материал в музее на взгляд нового человека и предложить свое мнение на предмет того, чтобы все преобразить более привлекательно и со смыслом. А потом мы обсудим, что вам для этого нужно, а Галина Сидоровна нам поможет деньгами, — с веселой, слегка лукавой улыбкой положил в ладонь Татьян Семеновны ключ от музея.
Татьяна Семеновна тотчас сообразила, что от нее требовалось, и какое о ней сложилось представление у директора, про себя порадовалась доверию и была уверена, что предположение директора оправдает. Но ее смущало то обстоятельство, что ее работа в музее может как-то выделить ее в еще незнакомом коллективе до того, как станет работать учительницей, а какой учительницей в классе, на уроках покажет себя, она и сама не знала, и какой физик или математик из нее выйдет, тоже не знала.
Но, помня о своей безработности, на этот раз она наступила на свою скромность, ибо уже без робости знала, что работать она всегда и во всем умела, и что в работе на нее всегда не только увлечение находило, но и вдохновение являлось, и тогда вся она, казалось, облачалась в легкий праздничный наряд, а мысли ее свободно парили над предметом труда — и это были часы, дни, недели ощущения счастья.
В такие моменты она любовалась своей красотой и приступами чувства любви к мужу, детям, родителям, ко всем людям, это был ее высший душевный взлет к достижению идеала человека. Все это в ней проявлялось не в мыслях, не в самопереоценке, не в психологическом анализе, а как естественная ее сущность, углубленная, может быть, процессом общественного труда, из чего и вылепилась вся ее натура.
Михаил Александрович затем позвал ее в свой директорский кабинет — небольшую комнату с одним окном, в которой стояли большой письменный стол, заваленный книгами, два простеньких кресла перед столом, книжный шкаф, полный книг, а по стенам из подвешенных горшочков дрались лианообразные растения, которые тут назывались комнатными растениями.
В углу по правую руку от стола, на специальной подставке, сделанной учащимися, стоял небольшой бюст Ленина. Весь правый край стола занимал компьютер.
Усадив Татьяну Семеновну в кресло, Михаил Александрович сел на обычное свое место за столом, молча, продолжительным взглядом посмотрел на будущую учительницу, как бы что-то взвешивая в мыслях, потом решительным движением выдвинул ящик стола, вынул и положил на стол пухлую папку, прикрыв ее рукой, доверительно поведал:
— Вот тут лежит черновик рукописи моей будущей докторской диссертации, которую я назвал Детско-юношеский школьный коллектив в условиях социального расслоения российского общества. Я хочу просить вас прочитать ее и дать свой критический отзыв. Причем не смущайтесь, пусть ваши замечания будут проистекать не с научной, даже и не с профессиональной, учительской точки зрения, а просто с товарищеской, с точки зрения мыслящего человека, и пусть вас не смущает название и назначение этого труда — докторская диссертация. Мне будет дорог отзыв представителя производственного коллектива, несущего дух пролетариата.
Просьба директора для Татьяны Семеновны явилась такой неожиданностью, что она не только растерялась, а даже испугалась такой просьбы. Она внимательно посмотрела на Михаила Александровича, желая выяснить для себя, серьезно ли он сделал такую просьбу и для чего? Не испытывает ли на какой-то предмет? И тут же устыдилась своей мысли, подозревающей скрытое намерение в предложении директора. Под его открытым, дружественным, как бы просящим взглядом она покраснела. Ощущая жар в щеках, поспешно, пугливо произнесла:
— Ой, Михаил Александрович, вы мне такую задачу задали!.. Я, разумеется, вашу будущую диссертацию с удовольствием, с большим интересом прочту, но искать критических посылок я не способна, откровенно вам признаюсь.
Михаил Александрович молча слушал Татьяну Семеновну, а взглядом он был не согласен с ней, даже поднял руки от стола, как бы намереваясь преградить дальнейший поток ее самонедооценки.
— Вы явно недооцениваете из-за скромности или из-за робости потенциала своего интеллекта, — искренно заметил он. — Поверьте мне, как человеку, много лет работающему по изучению и оценке способностей, людей.
— А вы мне поверьте, Михаил Александрович, что я даже никогда не задумывалась о своем интеллекте, — горячо воскликнула Татьяна Семеновна, — даже о своей интеллигентности не задумывалась и никакой склонности к теоретическим занятиям не замечала за собой.
Директор школы, но больше педагог по призванию и профессиональной практике и психолог по научным занятиям весело и заразительно рассмеялся:
— Не пришлось мне встретить человека, который бы, выпятив большой купеческий живот, толкался среди людей и громко возглашал всем: смотрите, какой у меня интеллектик, какой я интеллигент. Интеллигентность, милая Татьяна Семеновна, по моим наблюдениям, хотя и имеет в некоторой части генетические начала, впитывается в кровь вместе с тем, что усваивает человек от образования и воспитания.
Татьяна Семеновна улыбнулась шутке директора, двумя руками погладила подлокотники кресла, покачиваясь телом назад-вперед, и ответила:
— Если я и могу причислить себя к интеллигенции, так только к инженерно-технической, я — интеллигент рабочих, а интеллигент рабочих, согласитесь, отличается от интеллигента-гуманитария.
— Чем же? — скосил глаза Михаил Александрович.
— Своей технократичностью, — не задумываясь, ответила Татьяна Семеновна как о давно проясненном вопросе.
— Так — отлично! — остался удовлетворенным ее ответом директор. — Надеюсь, что технократия не отрицает значения трудового коллектива в освоении новых технологических процессов и вообще в организации производства?
— Напротив, — живо откликнулась Татьяна Семеновна, — она накладывает особую моральную спайку на производственные взаимоотношения людей. Более того, скажу, что такие коллективные моральные спайки отличают и характеры рабочих, словно накладывая на них электро- или газосварные швы коллективизма, которые сохраняются у них на всю жизнь и наделяют их натуры вроде как врожденным чувством рабочей солидарности.
Заговорив о рабочем коллективизме, Татьяна Семеновна воодушевилась, ее щеки вдруг стали пунцовыми, а глаза загорелись каким-то молодым задорным светом, и она увлеченно стала рассказывать, с какими замечательными трудовыми коллективами ей доводилось работать и как они вместе выполняли производственные планы и решали интересные и важные технические задания, которые были под силу только слаженным, дружным коллективам, а сами государственные, общие задачи становились как бы объединительным ядром коллективной творческой мысли и воли. И все это выплескивалось за ворота завода, и там — на улице, дома, в кинотеатре, в профилактории, на вечернем факультете — над людьми витал дух коллективизма, дух общей заботы, общего коллективного дела.
— И как это было замечательно, какая это была прекрасная жизнь — жизнь с чувством коллектива, где ты была нужна, где тебя ценили, где от тебя чего-то ждали и вознаграждали вниманием и заботой, — закончила она свой вдохновенный рассказ и вдруг отчего-то смутилась, застеснялась, опустила глаза.
Но через минуту подняла голову, и взгляд ее обратился к Михаилу Александровичу с выражением тихой, бессильной печали, а синева глаз ее, казалось, наливалась из бездонной небесной глубины. Она с грустью сказала:
— И все эти величайшие духовные завоевания социалистического общества демократы сожгли в синем пламени либеральных рыночных реформ, где вечным двигателем являются индивидуалистические страсти.
Она замолчала и продолжала смотреть на Михаила Александровича с грустью, в которой тихо и откровенно просвечивалась ее душа.
Михаил Александрович слушал ее страстную речь, глядел в ее синие грустные глаза, угадывал боль ее души и думал: Вырастил вас, дорогая Татьяна Семеновна, трудовой заводской коллектив, зарядил чувством коллективизма, с которым вы живете и сегодня и который будете носить в душе до конца жизни как духовную основу своей натуры. И он с радостью сказал ей:
— Неистребимо у вас чувство коллективизма, Татьяна Семеновна, два года вы не работаете на заводе, а душа ваша там — в коллективе рабочих, выходит, я не ошибся, предлагая вам для оценки свои мысли и наблюдения о детском коллективе.
Она с робким чувством признательности посмотрела на директора, но, сцепив пальцы рук, подняла их к груди и, тихо улыбаясь, сказала:
— Я с удовольствием познакомлюсь с вашими трудами, но боюсь, что не смогу что-то вам посоветовать — нет у меня склонности к теоретическим обобщениям и выводам, — она опустила руки, выпрямилась, словно решаясь на какую-то смелость, и добавила: — А потом, Михаил Александрович, вы уверены, что вашу диссертацию нынче примут к защите на такую социалистическую тему? Ведь тема коллективизма противоречит идеологии нынешних либерал-реформаторов.
— Да, вполне резонное ваше замечание, — откликнулся Михаил Александрович, взял папку со своими заметками на тему о детском чувстве коллективности, поворочал ее в руках с одной стороны на другую и бережно положил перед собой на стол, а не спрятал в дальний ящик ни от себя, ни от людей — мысли о жизни людской с ее главной основой, с ее естественным строем не могут спрятаться в глухой ящик, так как рождаются они, по его убеждению, от чувства души. — Да, верно вы сказали об идеологии либерал-демократов, — повторил он, — они в противопоставление коллективности социалистического общества провозгласили лозунг индивидуализма — заведи свое дело — банковское, спекулятивное, посредническое, воровское, мафиозное, вымогательское, — любое частное дело.
Татьяна Семеновна перехватила его мысль:
— Только не производственное, потому что производственное не заводится, а создается на основе артельно-коллективной организации, где труд кооперируется и как-то, пусть частично, но коллективно контролируется, что частнику невыгодно и накладно.
Он раздумчиво посмотрел на Татьяну Семеновну, согласно покивал головой, продолжил:
— Совершенно вы правы, они боятся, как черт ладана, показа даже маленькой частицы социализма… Но я рассчитываю на здравый смысл научно мыслящих людей. Некоторые из них мне сами рассказывали, например, о том, что в Германии, Франции и других странах классического капитализма пользуются широкой популярностью книги Антона Семеновича Макаренко, этого самозабвенного певца детско-юношеского коллектива как силы и средства воспитания морально-нравственных, основ достойной цельной личности.
— Такая личность не может жить без общественнозначимой идеи, — снова Татьяна Семеновна как бы продолжила высказывание директора, но тут же спохватилась, смутилась, извинилась, и глаза ее заблестели детской невинной синевой.
— Видите, мы уже мыслим в общем ключе, — с довольным, радостным выражением воскликнул Михаил Александрович, поднялся из-за стола перед ней с папкой в руке, говоря с улыбкой:
— Потому читайте мой скромный труд и ищите в нем претворение ваших мыслей в моей идее, — и он громко рассмеялся над своей просьбой. — А когда подойдет пора защиты диссертации, думаю, мне удастся обзавестись не только оппонентами, но и сторонниками, которые помогут мне доказать, что общество в своей воспитательной деятельности не может игнорировать роль коллектива.
Татьяна Семеновна поднялась, взяла папку из руки Михаила Александровича прижала ее к груди, но, оглянувшись вокруг, растерянно сказала:
— У меня нет с собою никакой сумочки, а так я боюсь папку нести, тем более, я хочу побыть на митинге.
— Ну, с этим мы выйдем из положения, — он шагнул за стол, наклонился и достал из тумбы стола небольшую сумку, схожую с портфелем, и сам вложил в нее папку, показал, как ее можно нести, и передал Татьяне Семеновне:
— Вот, пожалуйста, даже на плечо можно повесить.
Татьяна Семеновна взяла сумочку за ручку, помахала ею вроде как для верности, взглянула на Михаила Александровича с улыбкой согласия и обещания исполнить его просьбу — прочесть и оценить его рукопись. Но в тот же момент, как она ощутила в руке вес рукописи, ее охватило чувство ответственности за выполнение просьбы и за качество и цену того, что она должна будет сделать.
Это чувство ответственности вдруг припорхнуло к ней из того времени, когда она работала в конструкторском отделе завода и когда во власти этого чувства совесть ее находилась под постоянным напряжением. Она и сейчас была уверена, что именно то время в какой-то момент сделало ее зрелым человеком и позволило ей глубже осознать то, что чувства ответственности и совести существуют вместе и во взаимной связи. Она думала, что ответственный человек не может быть бессовестным и, напротив, человек с чувством совести обязательно наделен и чувством ответственности.
Но вот сейчас у нее ярко вспыхнула странная мысль. Ей вдруг подумалось о том, что, когда она работала конструктором, ей не надо было выбирать между правильным и неправильным: за нее этот выбор делали объективные непреложные законы математики, физики или химии. А Михаил Александрович неожиданно предложил ей задачу из социальной сферы и просит дать правильный ответ. И какой ответ ее может быть правильный, а какой неправильный в этой социальной сфере, она и сама себе не может сказать. И есть ли здесь непреложный закон, она никогда не задавалась таким вопросом.
Татьяна Семеновна не посмела, однако, спросить об этом Михаила Александровича и, взглянув на него и раз и второй, лишь робко молвила:
— А если я найду в рукописи что-то такое, что, на мой взгляд, по-другому должно толковаться, вы не обидитесь?
Михаил Александрович с восторгом вскинулся, поднял руки вверх и воскликнул:
— Ради Бога, Татьяна Семеновна, это мне будет не только интересно, но будет подкреплять меня в моей позиции при ее защите. Так что вы, пожалуйста, не смущайтесь.
— Постараюсь, — улыбнулась Татьяна Семеновна. — Сроками вы меня не ограничиваете?
— Надеюсь, больше года вам не потребуется, — отшутился Михаил Александрович.
А Татьяну Семеновну он уже узнал как человека обязательного, требовательного к себе и нравственно подготовленного к выполнению высоких требований, поэтому он не посмел указать какой-то срок на исполнение своей просьбы. Он был уверен, что любой срок ею будет перевыполнен. Иметь в своем деле рядом такого человека — большой подарок жизни. А может, это вознаграждение за умение распознавать людей? И, как бы завершая тему разговора, спросил:
— Так вы пойдете на митинг?
— Да, мне очень необходимо.
— Тогда пойдемте вместе, мне тоже надо поприсутствовать, — потом, отойдя к столу, сказал: — Сегодня мы не только будем бороться за спасение больницы, но должны услышать и увидеть, как просыпается классовая идеология рабочих нашего города, и другое — как спадает с глаз пелена мещанского заблуждения у нашей интеллигенции. Так что идемте на митинг — там будет что почерпнуть для дальнейших размышлений.
В то же раннее утро, до начала работы, в гастрономе Галины Сидоровны при закрытых еще дверях так же шел разговор об участии в митинге. Продавцы магазина формально не имели прямого отношения ни к заводской больнице, ни к заводу, но трудящиеся на заводе рабочие и трудившиеся на нем безработные и пенсионеры составляют основную массу покупателей магазина и окружили и наполнили его своей, заводской рабочей атмосферой, так что этот магазин по праву слывет рабочим магазином, а работники его причисляют себя к заводчанам и считают себя обязанными откликаться на заводские события.
И сегодня, по заведенному порядку, вроде как для морально-духовной зарядки, все собрались в зале кафе. Здесь уже скопилось кухонное тепло, и окна, поутру смотревшие на затененную сторону, успели запотеть и туманились сквозь тюлевые шторы.
Петр Агеевич стоял у двери, доставая головой притолоку, смотрел на запотевшие окна, слушал спокойный, негромкий разговор по производственным делам, а прислушивался к своему внутреннему ощущению какой-то странной тишины. Это ощущение росло, набухало в его груди и, казалось, должно было взорваться призывным криком: Надо сегодня говорить о митинге.
Но Галина Сидоровна, словно угадав его состояние, предупредила его. Закончив с предстоящими производственными делами, она сказала:
— Как я вас поняла, все вы имеете желание принять участив в митинге, так? — и услышав очень дружный ответ об общем желании сходить на митинг, тут же поощрительно распорядилась: — Очень хорошо, что мы дружно и согласно откликаемся на намерение рабочих завода побороться за себя, а за одно и за нас. Мы собирали подписи под обращением медиков, этим подали пример солидарности, а может, подталкивали рабочих на этот митинг. Значит, и поучаствовать в митинге нам очень личит. Мы сегодня должны будем увидеть, как общая борьба за всех оборачивается борьбой за жизнь каждого.
Она на секунду остановилась, быстрым взглядом окинула всех женщин, вскользь коснулась этим взглядом и Петра Агеевича. И он тотчас почувствовал, как набухавший в нем пузырь напряженной взрывной тишины, будто проткнутый словами Галины Сидоровны, в миг испустил дух, и Петр Агеевич подумал: Вон, какая вы, Галина Сидоровна, — не сразу себя открываете, а вслух поддержал директрису:
— Это здорово и правильно будет, ежели все, вместе с рабочим классом, народную спайку составим — крепче слитность будет, попробуй, раздроби ее!
На него все дружно и согласно посмотрели, но Галина Сидоровна продолжила:
— Не исключено, что вокруг митинга все может быть. Демократы по-своему воспримут массовый рабочий митинг, а дружки директора и провокацию какую-нибудь подстроить могут. Ко всему надо быть готовыми. В таких случаях объектами провокаций всегда становятся магазины. Наш магазин как раз для этого является подходящим объектом. Значит, нам надо принять все меры охраны. Придется на время митинга магазин закрыть на санитарный час, оставить по одному человеку от каждого отдела на охрану — сами выделите таких девчат. Возглавит охрану Аксана Герасимовна…
— Оборону обеспечить, — кто-то уточнил, и все засмеялись.
— Будет мало для смеха, — вставила бухгалтер, — если подкупленная и подпоенная шантрапа возьмется бить витрины и грабить магазин.
— Вот почему я и затеяла этот разговор, — продолжала с серьезным видом директриса. — Для помощи нам я договорилась, что нам дадут двух работников из вневедомственной охраны милиции. И парторганизация завода выставит к нам пяток рабочих дружинников из числа активных парней, — она улыбнулась с веселым, задорным взглядом и добавила: — Как говорится, береженых и Бог бережет.
— А можно, я приведу своего Полкана? Самый надежный охранник будет, — смеясь и с озорством блестя глазами, сказала полнощекая Валентина из кондитерского отдела, всегда веселая, живая на язык, а задорная дерзость, не сходя, играла на ее лице.
— А что? Собаку, да еще такую, как Полкан, в помощь — хорошая мысль. Пусть Валя этот час прогуляется с Полканом подле магазина, — поддержала Валентину Аксана Герасимовна, как ответственная за охрану магазина, выжидательно глядя на директрису.
Несколько голосов бойко поддержали Валю и кладовщицу. И Галина Сидоровна согласилась, предупредив, однако, об осторожном, предусмотрительном использовании охранной помощи собаки. Было решено придти на митинг к назначенному времени.
Теплое любовное чувство переполняло сердце Петра Агеевича, когда он увидел искреннее, товарищеское отношение к рабочим завода со стороны всех сотрудниц магазина. Он радовался тому, что его новые товарищи, вроде бы стоящие от завода в стороне, относились к рабочим не только сочувственно и с пониманием, но считали себя частью большого рабочего коллектива и жили в ритме его жизни. Да и как могло быть иначе, если все, жившие вокруг завода, имели общее происхождение, источником крови которого является труд рабочего человека. Петр Агеевич ловил себя на том, что мысли его и чувства все еще исходили от рабочего завода, от человека заводской природы, а что еще есть более постоянное и неистребимое, кроме природы? И он не стал отгонять от себя этого ощущения. И с нетерпением торопил время к часу митинга, отчего его работа по магазину необычайно ладилась и спорилась.
Петр все утро с каким-то необычным рвением занимался магазинными делами, и некоторое время не замечал этого своего нервного напряжения. Потом он стал думать о том, чего он ждет от митинга, чего такого, что должно повлиять на его дальнейшую жизнь. И его охватило чувство тревоги от мысли, что митинг не соберется, и все надежды рабочих на победу над директором завода рухнут.
Он боялся, что рабочие и сегодня повторят свою ошибку, когда по своей рабочей честности поверили демократам и отдали им государственный завод. И сегодня по простой советской доверчивости сдадут свои классовые интересы послушным поднятием рук, как те предатели перед сдачей в плен своим врагам. И больше того, вдруг и сегодня впадут в низкое раболепие и откажутся от своего гражданского достоинства и отдадут больницу в руки хапуги, что будет означать добровольный отказ от нормального существования.
Он несколько раз без всякой цели и необходимости заходил в свою мастерскую в углу под лестничным маршем, — пытался что-то искать и, не находя брал в руку ключ, ударял им по тискам или по верстаку, бросал ключ, так брал и бросал молоток, затем останавливался и прямым взглядом смотрел на темную стену. Но глухая темная стена слепо молчала, его волнения, метущиеся в груди, до глухой стены не доходили. И он, разочарованный и огорченный сам собою, уходил из мастерской и широкими шагами и раз и другой измерял двор. Потом зашел в склад к кладовщице, к этой простой, пожилой женщине он заходил не только по делам, но и в тех случаях, когда его душу смущало волнение или непонятная пустота. Он сел на платформу весов и, сам, понимая ненужность своего вопроса, спросил, что сегодня еще требуется в магазине?
Аксана Герасимовна недоуменно посмотрела на него и тихо ответила:
— Сегодня пока ничего не требуют, — на день всего в отделах в достатке.
Посидев несколько минут, он молча ушел, оставив, кладовщицу в недоумении: опытный глаз Аксаны Герасимовны уловил внутреннее волнение Петра Агеевича, но она, догадываясь о причине его волнения, отнеслась к этому спокойно.
Наконец, он задержался во дворе перед входом в магазин, оглянулся вокруг, не найдя, на чем остановить свой взгляд, мысленно сказал сам себе:
Да ведь это мечется и кровоточит моя рабочая совесть. Мне больно сердцем за наших рабочих, за всех рабочих — и заводских и не заводских, за всех рабочих и медиков больницы, за всех больных и страждущих… Черт возьми, больно за всех наших советских людей, что добровольно сдали себя в рабство капиталистам… И за себя тоже больно. Да и то сказать, ведь все мы и не могли предположить, что за всем этим пресловутым демократизмом и либерализмом скрывается коварный обман, злой замысел сдачи всего народа в плен капитализму… Власовщина какая-то.
Он поискал по двору глазами, к чему приложить взгляд и на чем остановить мысль, и, не найдя такого предмета, повернулся, взмахнул рукой, пошел в магазин. Прошелся по торговому залу, спросил в отделах, в чем потребность, за одно отметил, что сегодня с утра больше, чем обычно, набралось покупателей, и догадался, почему люди на всякий случай перестраховываются в связи с предстоящим по соседству митингом, привычка жить настороже стала чертой характера.
Он, однако, облегченно вздохнул — люди ожидают митинга — и вышел на улицу, посмотрел на часы, было одиннадцать, решительно направился к заводу, к бывшей своей проходной. Волнение в груди улеглось: впереди было место предстоящих действий.
На подходе к заводу он увидел, что в одном с ним направлении шли по одному, по двое-трое взрослые мужчины, а на аллее к проходной на всех десяти или двенадцати скамейках уже сидели люди, и подле них стояли группами мужчины, оживленно беседуя. Это были бывшие рабочие завода — пенсионеры или безработные, лишенные бесплатной лечебной помощи. Аллея наполнилась их голосами, головы людей обращались в сторону проходной.
Петр Агеевич увидел, что подле проходной, закрывая ворота, поперек въезда стояла грузовая автомашина с открытым задним бортом, а боковой борт, обращенный к толпе, украшал лозунг на зеленом полотнище Наша сила — в сплочении и организованности! Петр прочитал его почти по буквам и ощутил в груди щемящее торжество и радостное биение сердца. Чуть в стороне стояла специальная автомашина с радиотрансляционными громкоговорителями наверху кабины. От них был проброшен провод по сучьям деревьев вдоль аллеи к репродуктору на крайнем дереве. К проведению митинга, похоже, все было подготовлено.
Петр Агеевич, не задерживаясь, направился мимо сидевших и стоявших мужчин к машинам с намерением увидеть кого-то из организаторов митинга. Он не сомневался, что такими организаторами будут члены заводского партбюро, ибо кто еще может взять на себя такое дело, как проведение митинга, созываемого для борьбы по защите прав трудящихся от хищных хапуг труда рабочего человека.
Из группы мужчин, — толпившихся у предпоследней скамейки, его окликнул веселый задорный голос:
— Золотарев, Петр Агеевич! Что проходишь мимо своих? Присоединяйся к своим одноцеховцам, — к нему шагнул человек с протянутой рукой и доброжелательной улыбкой на круглом, с виду здоровым лицом.
Они обменялись крепким рукопожатием, и Петр Агеевич оказался в тесной толпе бывших заводчан механо-экспериментального цеха и тотчас с праздничным волнением в груди ощутил упругое, горячее дыхание бывших своих товарищей и лишь радостно поворачивался то на один, то на другой голос или толчок под ребро.
— Что-то ты, наш бывший заводской бунтовщик где-то защемился в мышиную нору?
— Клубнику на даче, видно, сторожит…
— Не только! Часто по рынку утром прохаживается — поручение, должно, жены выполняет.
— А может, он там уже свои торговые палатки расставил! — толкнул Петра в бок невысокий, щупленький, с большими карими глазами, похожий на подростка человек лет под сорок. Он заставил Петра отшутиться. Улыбчиво оглядев бывших товарищей по работе, он сказал:
— Палатки — не палатки, а в магазин-гастроном встрял.
— Нечто конфеты продаешь? — подхихикнул кареглазый.
— Нет, для такой деликатной работы с моими лапами, — он показал, поворачивая, свои большие кисти, как бы подчеркивая неизменность рабочего положения, — в кондитеры я не гожусь. Слесарничаю-монтёрничаю пока Левашов Николай сына из плена в Чечне высвобождал. Но за это время газон магазинный восстановил, на котором щофёрничаю тоже… А что делать, коли цех заводской без боя сдали?..
— Да разве только — цех? — весь завод сдали! А сами на улицу подались подметайлами, вот с такими-то рабочими руками, — и крепко, зло выругался неизвестно на кого молодой еще, скуластый мужчина, показав свои сильные рабочие руки. — А кому завод сдали? Жулику! Он даже эксплуатацию не может, как следует, поставить. А мы пришли упрашивать больницу не продавать под фармафабрику… Вот они идут с главврачом во главе плакаться… Тьфу, — и выругался, показывая на колонну медработников в белых халатах, выступившую на аллее.
Колонна, не задерживаясь, направилась прямо к проходной белой, чистой стеной, над ней алели и струились, как лужицы крови, два красных стяга. Впереди колонны вожатым строго и непреклонно шагал главврач Корневой Юрий Ильич. Колонна за ним двигалась в суровом молчании ровными, уплотненными рядами, в ее стройном движении чувствовалась упрямая решительность. Люди на аллее уважительно уступали медикам место и молча ПООЩРяли их напористое движение, их упрямую решимость. И как бы там ни было, а именно они первые подняли голос протеста против обуржуазивания жизни, против всесилия капитала. И их упрямость была всеми понята: ведь медики есть стражи жизни людей труда. А их нынешний протест, проявившийся в призыве к митингу, возбуждал в людях уважение как к праведным бунтарям и борцам против произвола и насилия.
На некотором расстоянии впереди колонны медиков поспешно, почти с подбегом появился Костырин. Поравнявшись с группой рабочих, где стоял Золотарев, Костырин встретился с ним взглядом и позвал его:
— Петр Агеевич, — пойдемте со мной.
Петр, как бы извиняясь, кивнул товарищам головой, послушно, быстро пошел за Костыриным. Его проводили молчаливыми, любопытными взглядами, а рабочее чутье подсказывало, что за этим приглашением у Золотарева стояло что-то связанное с проведением митинга, и эта его причастность к необычному рабочему делу возбуждало уважение. И Петр, поспешая за Костыриным, смутно чувствовал маленькую гордость за себя.
Подойдя к бортовой машине, Костырин сказал парню, стоявшему на машине у микрофона:
— Проверь счетом.
Парень согласно кивнул головой и в микрофон негромко посчитал: раз, два, три… Его голос внятно отозвался в репродукторах, развешанных на деревьях вдоль аллеи.
— Молодцы связисты — помогли нам всем этим радиотрансляцию устроить для озвучивания митинга и запишут на пленку весь ход митинга, — радостно сообщил Костырин Петру Агеевичу.
Потом окинул собравшуюся толпу взглядом, вгляделся в колонну медиков, заполнивших половину аллеи, а другие люди, массами прибывающие к месту митинга, уже вышли из аллеи на обе стороны. Костырин сиял глазами, и всем лицом сиял, и, казалось, всей фигурой радостно реагировал на прибытие людей. Подхватил Петра Агеевича под руку, сказал, заглядывая в лицо:
— Идут и идут к нам люди, а?.. Я вот зачем вас отозвал, Петр Агеевич, видите, люди с красными флагами приходят. Им никто об этом не говорил, по собственной инициативе красные флаги выносят. Что это означает?
— И объяснять не надо, — заметил Петр.
— Верно! Сердце о том велит, живет в нем, в сердце народном, не только память, а чувство социализма, вот… Так я о чем вас хочу просить… Заводские товарищи — Полехин Мартын Григорьевич и другие, возможно, сумеют вынести Красное Знамя, — помните, — вручалось когда-то заводу за победу во Всесоюзном соревновании? Так я прошу вас постоять с ним на машине.
— Я с готовностью, — тотчас, не раздумывая, согласился Петр и тут же поспешил добавить: — И еще — я хотел бы выступить. У меня есть, о чем сказать товарищам рабочим, на счет этого не сомневайтесь, будьте спокойны.
— Я и другие товарищи в вас не сомневаются, ваше выступление — это очень хорошо: вас знают заводчане с большим доверием… Значит, не отходите от машины, чтобы вас не искать, а я отлучусь, — и хлопотливо шагнул за машину. Было видно, что радость от массового сбора людей его переполняла.
Петр Агеевич понял, что у Костырина митинг был первым успехом его организаторской деятельности, первая удача работы с людьми в таком масштабе, первая проверка своих партийных сил. А красные флаги, пусть не многочисленные, но тем более значимые. Волнуемые, легким ветерком, сквозившим в аллее, флаги то поднимались и струились, трепетали над головами людей, то, отяжелевшие, опускались и повисали вниз, то вновь оживлялись и поднимались на встречу чистому полуденному небу. Петр по-дружески радовался за Костырина, и за всех собравшихся людей радовался, за рабочее сознание радовался.
Толпа людей все росла, плотнее к машинам придвигая расплывшуюся колонну медиков. Люди обступали машины с трех сторон, четвертой стороной была стена завода с воротами на запоре. Толпа сжималась все плотнее, начинали работать плечи и локти, особенно энергично действовали женщины, отбирая себе места ближе машинам, их было больше мужчин. Кое-где появились еще флаги, их держали молодые парни — молодая кровь легче подвергается нагреву организованности, массовому народному противостоянию произволу и насилию, молодежь проще вливается в поток и круговорот протеста и сложнее из него выходит.
Привычное напряженное дыхание завода и слитный шум рабочей возни станков и двигателей погасли в говоре толпы, главенствовали женские голоса. Они выкрикивали возмущенное негодование безработицей, угнетением, доведенным до лишения права на жизнь. Разобщенные нынешним порядком бытия, разведенные друг от друга обвалившимся на их головы тяжелым, отравляющим сознание духом индивидуализма и эгоизма, тайно от других занятые гонкой за местом работы и куском хлеба, они быстро забыли или вдруг бессознательно отказались от широкого общения даже с бывшими товарищами, разве только исключая случаи необходимости попросить о помощи и поддержке.
И вот, собравшись в многотысячную толпу, сплачиваясь в ней в плотную человеческую массу, повинуясь непреодолимой силе объединения, они все разом, плохо слыша один другого, громко заговорили. Смешанное с озлоблением раздражение, возбужденное непроницаемой туманностью верховной политики, бессилием и беспомощностью государства, бестолковостью и злокозненностью президентского правления, темной мрачностью будущего, грозящего выморочностью России, — вдруг проснулось в стесненных грудях и потребовало объединения воли, проявления силы.
Это смешанное чувство воспарило над головами людей, запалило их лица, горячим блеском воспламенило глаза и, все крепче властвуя над людьми, вело их к цели коллективной, общей борьбы, смутно рисуя перед ними торжество возможной победы рабочего сплочения. В общем дыхании и слитном говоре толпы чувствовалось, что все пришли сюда с решимостью победы.
К Петру Агеевичу подошел главврач больницы Юрий Ильич. Его глаза через очки сияли радостью. Он возбужденно сказал:
— Состоится митинг, Петр Агеевич! Больше десяти тысяч собралось людей с этой стороны ворот, да с той стороны заводчане обещали подойти, — он от радостного волнения не мог стоять спокойно и все время переступал на месте и топал ногами. — И флаги! Красные флаги принесли люди! Красные флаги — символ победы рабочего класса, а? Петр Агеевич? Я верю людям с красными флагами… И мои медики нашли красные флаги. А демократы говорят, что медики вне политики.
— Это они, демократы, желали бы такого, — заметил Золотарев. — Только сама жизнь подвигает к политике ту же интеллигенцию. Жаль, что не все за красный флаг держатся, отравлены буржуазным ядом.
Из двери проходной вышел знакомый Петру рабочий Сергутин Николай, член партбюро, в руках он нес зачехленное заводское знамя и вручил его Золотареву.
— Держи, Петр Агеевич, снимешь чехол, как станете подниматься на машину. Надеюсь, что из твоих рук его никто не вырвет, — улыбнулся Сергутин.
— Разве что вместе с руками, — так же с улыбкой ответил Петр, прекрасно поняв, что означали слова и улыбка рабочего рабочему.
— Через десять минут заревет гудок, — взглянув на часы и обращаясь к главврачу, сообщил Сергутин и пошел на проходную.
Корысть и злость одолевают натуру
А в это время в своем кабинете не находил себе места директор завода Маршенин. Страдая болезненным самолюбием, чрезмерно самоуверенный, он вместе с тем был бездарным человеком и не умел относиться к своим решениям с критическим самоанализом, не способен был вникнуть в скрытые движения в общественной жизни и в общественном мышлении.
Однажды он уверовал в то, что рабочие, сознание которых было отравлено ядом либерально-буржуазной пропаганды через наемно-подчиненные средства информации, и которые были запуганы и угнетены постоянной угрозой остаться без работы и без средств существования, эти рабочие, по его мнению, приведены к неспособности на организованность протеста. С этой своей уверенностью он спокойно жил и творил свои корыстные, порой преступные и уж, конечно, антирабочие, антинародные дела, как, например, проворачивал дело с больницей. Он не взял себе в резон того, что люди раскусили его тайный замысел ликвидировать заводскую больницу, а здания и сооружения присвоить и приспособить подо что-то другое. Это уж была задумана не простая воровская приватизация, а злостное, циничное ограбление бесправных людей.
Он знал о готовившемся митинге, но первоначально отнесся к этой акции спокойно, не веря, что каким-то медработникам удастся собрать и провести массовый митинг. Он не ведал, что за организацию митинга взялись коммунисты завода с их правдой и пониманием трудовых людей. И он спокойно сидел в своем кабинете.
Но когда до его кабинета долетел сегодня могучий гул многотысячных людских голосов, он вышел в коридор заводоуправления и выглянул в окно на призаводскую площадь. Он увидел целое многолюдное море, какого здесь никогда не видели, и его охватило сильное чувство негодования на народную массу и чувство злости на власти города, допустившие такое многолюдное, им не санкционированное сборище. Он широким шагом вернулся в кабинет и набрал телефон главы администрации района Волкова и безапелляционно, повышенным тоном спросил:
— Евгений Сергеевич, вы разрешили проведение митинга около моего завода?
— Во-первых, нельзя, ли, Леонтий Васильевич, повежливее разговаривать с главой района? А во-вторых, я только от вас вот услышал, что возле завода собирается митинг. У администрации района на проведение митинга и на уличное шествие никто разрешения не испрашивал.
— Ну, так запретите это сборище, никем не разрешенное.
— На улицах и площадях района, еще раз вам говорю, Леонтий Васильевич, никакой митинг не собирается. А если на заводской территории вы прямо или косвенно собрали людей, то это ваша проблема, вы ее и решайте. У вас все?.. Будьте здоровы.
Директор бросил трубку и зло и грязно выругался в адрес районного руководителя, отказавшего ему в послушании, — и в ярости стал ходить по кабинету. Оказывается, не все в жизни вертится по его хотению, а чтобы подчинить себе всю жизнь путем ее покупки, у него еще не достает капитала, но время работает на него. А пока мысли в его голове завертелись в бешенном озлобленном вихре в такой темной смеси, что он не мог выдернуть хоть одну ясную, и уже почти бегал по кабинету.
И в это время могуче заревел заводской гудок, в окнах задрожали стекла. Гудок заставил директора подпрыгнуть и подбежать к внутреннему переговорному аппарату. Он вызвал главного инженера.
— Это что такое? — закричал Маршенин.
— Гудок, — спокойно ответил инженер.
— Почему такое, кто разрешил? Сию минуту прекратить!
— Сейчас же разберусь, Леонтий Васильевич.
Но гудок проревел все три минуты во всю мощь завода, бывшего флагмана советского станкомашиностроения и заставил насторожиться весь город. Когда гудок вдруг смолк и сдул напряжение, показалось, что завод булькнул в мертвую глубину темного омута, и на поверхности не осталось и следа.
Но след тотчас проявился: из всех живых цехов и закоулков на заводской двор хлынули толпы рабочих. Директор видел это дружное движение из окон кабинета. Его вдруг охватил неведомый страх: вскинулась мысль о какой-нибудь новой аварии и большом ЧП.
— Что случилось, черт возьми, — дико вскричал побледневший Маршенин перед переговорным аппаратом, включенным на общую слышимость.
В эту минуту в кабинет шагнул главный инженер и спокойным тоном, с усмешкой на губах и игривым блеском в глазах произнес, подходя к директорскому столу:
— Я скажу: рабочие объявили двухчасовую стачку в защиту заводской больницы, — и наглядным образом пригладил свою всегда гладко причесанную голову, затем согнутым пальцем тронул коротко постриженные, аккуратные рыженькие усики и вызывающе воззрился на директора, как бы говоря: Ну, а что теперь ты предпримешь?
Главный инженер был в необъявленном конфликте с технически малограмотным Маршениным и сейчас был доволен тому, что находящиеся в постоянном конфликте с директором рабочие прибегли, наконец, к практическим решительным действиям.
Маршенин округло расширенными глазами воззрился на главного инженера, и некоторое время молча стоял с раскрытым ртом, словно какое-то слово деревянной щепкой застряло в его горле и не давало возможности ни произнести это слово, ни закрыть рот. Чем бы кончилась эта паралитичная немая сцена — неведомо, если бы призывно не запищал городской телефон. Маршенин враз очухался, поспешно схватил трубку.
— Маршенин у телефона, — он умел держать марку с начальническими лицами, однако с дрожью в голосе не сразу справился — в нем еще клокотали то ли испуг, то ли злость, то ли и то, и другое.
— Знаю, что Маршенин, Гринченко говорит, здравствуйте, Леонтий Васильевич, что у вас стряслось опять, чего вас мандраже колотит? Своим ревуном вы весь город подняли на дыбы.
— Ничего аварийного не произошло, Николай Михайлович, рабочие двухчасовую стачку объявили, гудком призвали к началу, — стал успокаиваться Маршенин. Обычно, если удается все понять, что произошло, и признать происшедшее осмысленно, то это приводит к нервному успокоению и к способности принимать деловые решения.
— Вы считаете, что стачка всех заводских рабочих ничего не значит? — заметил Гринченко.
— Я имею в виду технические аварии.
— А социальные аварии на производстве, по-вашему, не влекут экономических издержек? Да стачка вас в трубу выдует, а она, труба, у вас еле дышит… Что думаете предпринимать?
— Пришлите на завод взвод омоновцев — и все погаснет, — попросил директор, но робким голосом и тут же посмотрел на главного инженера.
Главный инженер болезненно поморщился и неодобрительно покрутил головой. А из трубки громко прозвучал возмущенный голос:
— Я вам не царский или столыпинский и даже не ельцинский генерал-губернатор, а избранный народом администратор области, пусть не всем, а только частью, но, тем не менее, избран с наказами защищать их, в том числе и от вашей напасти. А потом, поостерегитесь спровоцировать весь город на поддержку ваших рабочих. Поднимется город, — он нас двоих, да еще кое-кого дополнительно подгребет и выметет на мусорную свалку. Так что как спровоцировали стачку на своем заводе, так извольте и уладить дело, пока совсем не обанкротились.
— Да как я спровоцировал стачку? — почти плаксивым голосом промолвил растерянный директор, поняв, что его оставили один на один и с нынешними рабочими, и с бывшими рабочими, им же выставленными за ворота завода, и сейчас они, хотя и по разные стороны ворот, но собрались все вместе, и это было то грозное, что станет неумолимым и не побоится его локаута, а фабрики, которую он задумал в тайне для подпорки его частных капиталов, у него еще нет, и магазины могут быть разбиты и разрушены в одночасье. Так что не случайно в его голосе сами собой появились плаксивые нотки, которых он и не устыдился, к своему удивлению, потому что вдруг увидел и почувствовал себя беспомощным и беззащитным. А из трубки звучал рассерженный голос главы области:
— А что, я ее спровоцировал? Что от вас требуют рабочие?
— Погасить задолженность по больнице и восстановить полное ее финансирование и нормальную работу.
— Ну, так вот то-то же. И за это вы хотите их разогнать и заставить молчать с помощью ОМОНа? Это, отнюдь, не заставит их забыть о своих правах на жизнь.
— Но у меня нет средств для содержания больницы…
— И на лечение рабочих? Пусть болеют и мрут, как мухи осенью? Вы об этом не думаете? Поэтому сами не финансируете и городу не желаете ее передать, вознамерились ее прикарманить?
— Но ведь…
— Никакого ведь!.. Высасываете силы рабочих с помощью наемного труда по контракту, да к тому же труд скверно оплачиваете, так извольте позаботиться о здоровье работников, о восстановлении сил, или как у вас, у деловых называется, о расширенном воспроизводстве, в котором ведущим элементом выступает рабочая сила, господин частный предприниматель, которую, кроме эксплуатации, надлежит поддерживать в жизнетворном, человеческом состоянии. Не перекладывайте, господа капиталисты, свою обязанность о поддержке уровня расширенного воспроизводства на органы власти, что, однако, означает вытянуть две жилы с того же работника… Вот так, уважаемый Леонтий Васильевич. И не вздумайте обвинять меня в прокоммунистической пропозиции. Расширенное воспроизводство — старая истина разумной политэкономии, усвоенная разумными капиталистами. Вот так, — будьте здоровы, идите к людям и объявите, что отдаете им их больницу… — и телефон часто запищал.
Во все время телефонного переговора директора с главой области главный инженер стоял подле стола молча, отвернув голову в сторону. Он то распускал губы в насмешливой улыбке, то с сарказмом морщился, то посылал в сторону полный издевки иронический взгляд, и во всем угадывалось его удовольствие от того неловкого, комедийного, как ему казалось, потерянного положения, в котором оказался директор при разговоре с главой области.
Директор медленно положил телефонную трубку и минуту молча, в растерянной задумчивости постоял, глядя на свой стол, где в беспорядке лежали в большинстве своем ненужные бумаги.
— Понятно — сам перетрусил господин губернатор… а трусость способна на непредсказуемые меры, — произнес директор после задумчивого молчания.
Как и у тебя самого — ничто не предсказуемо, по себе о других судишь, — подумал в ответ главный инженер.
Потом директор подошел к окну и выглянул во двор завода. Там, заполнив всю свободную площадь у ворот и в глубь двора, стояла многотысячная масса рабочих из цехов и над ней звучала речь с митинга. Директор почти осязаемо ощутил, как эта речь, широко распластав крылья, объединяла людей и, крепко охватывая их, сплачивала воедино и звала за собой, вооружая уверенностью и силой. Он даже разглядел отдельные лица: некоторые из них были слегка запудрены копотью, по щекам виднелись следы потеков пота, открытые лбы потно блестели на солнце, на усталых лицах сверкали глаза и белели зубы. Люди стояли молча, с суровой сосредоточенностью на лицах, затаив скопившуюся злобу, и, казалось, ждали ту минуту, когда эту злобу можно будет выплеснуть на директора завода, по сути дела присвоившего и разорившего их завод и теперь решившего оставить их и без больницы.
При этой мысли он отвернулся от окна, вскользь глянул на главного инженера и, скорее для себя, чем для него, проговорил:
— Однако, что же сейчас нам делать?
— У нас один вариант — выйти на митинг, — с улыбкой предложил главный инженер, трогая свои рыжеватые усики, — этим мы разоружим митингующих и собьем накал страстей, — но при себе он оставил секрет, как он решил разоружить митингующих.
И директор этого не заметил, он доверял главинжу на слово, но у него тоже тайной блеснули глаза, главные руководители завода, встревоженные массовым митингом, друг перед другом играли в кошки-мышки.
Митинг — урок
Для собравшихся людей перед проходными грозный рев заводского гудка был неожиданным. Многотысячная толпа, сжатая в плотную человеческую массу, вздрогнула всем своим многолюдным телом и затихла в ожидании. Не зная, для чего предназначался сигнал гудка, толпа качнулась и вплотную подвинулась к машинам сжатой жарко дышащей стеной.
Но люди тотчас успокоились, видя вышедших из проходных Костырина Андрея Федоровича, Полехина Мартына Григорьевича, Полейкина Кирилла Сафроновича, выносившего Знамя Сергутина Николая Кирилловича — все члены партбюро — и еще троих незнакомых Петру Агеевичу рабочих. Костырин подал знак главврачу и Золотареву, и все стали подниматься по приставным ступенькам в кузов машины. Петр Агеевич стал расчехлять Знамя, и в этот момент его тронули за плечо. Петр оглянулся: перед ним стоял рослый, спортсменистый парень. Петр тотчас узнал его, это был Андрей Гаврилин, соученик и друг его дочери Кати. Петр удивленно воскликнул:
— Андрюша? Ты что?
— Я хочу вместе с вами и хочу выступить… Вы доверьте мне, я не подведу, — зардевшийся лицом и смущенно блестя глазами, сказал торопливо Андрей.
— Да, да! Это очень хорошо и очень верно, дружок! — с радостью воскликнул Петр Агеевич. — Пойдем со мной.
Они со Знаменем поднялись на машину, и Петр Агеевич представил Андрея Костырину и Полехину, говоря:
— Вот Андрей Гаврилин — знакомый мой, желает вместе со мной постоять под Знаменем и выступить, если будут выступления.
Костырин и Полехин горячо и доверчиво пожали Андрею руку, и с дружеской улыбкой Полехин сказал:
— Мы доверяем Петру Агеевичу, а значит, и вам, товарищ Гаврилин, и приветствуем ваш мужественный поступок, он верный, такой ваш поступок, становитесь под наше Знамя.
Петр Агеевич подошел к борту машины, держа Знамя в левой руке, чтобы дать возможность Андрею встать с другой стороны, и Андрей встал с другой стороны Знамени и взял древко правой рукой. Все другие встали вправо от Знамени.
Тем временем гудок завода умолк, обрушив на головы людей напряженную, тяжелую тишину. Но вот со двора завода с последним вздохом гудка послышался шорох множества человеческих шагов и голосов, к воротам со стороны двора придвинулась плотная и еще горячая толпа рабочих. А за спинами остались вдруг замершие цеха с их на время замолкнувшими станками, конвейерами, кранами, прессами, моторами. Площадь перед проходными разразилась бурей дружных и радостных приветственных аплодисментов, громких возгласов, такими же дружными аплодисментами и криками ура ответил заводской двор.
Андрей Гаврилин, взволнованный и напряженный, с пылающими по-юношески щеками, с жарко блестящими глазами, взглянул на Петра Агеевича, и тот понимающе, сменив руку на древке Знамени, молча обнял Андрея за плечи, и никаких слов при этом не требовалось, а они, слова, вероятно, не смогли бы измерить силу этого момента душевного единения людей, и Андрей впервые в жизни своим молодым сердцем почувствовал великую мощь рабочей организации и был счастлив своей причастностью к этой мощи рабочего объединения, способного претворить в жизнь величайшие свершения. Он крепче сжал пальцами своей уже трудовой руки древко Знамени и строго замер под его бордовым горячим бархатом, перед многотысячным блеском глаз возбужденных людей.
Вставший у микрофона Костырин громко произнес:
— Товарищи!
Это слово, повторенное и усиленное громкоговорителями, как эхо, впервые за десять лет прозвучавшее на этой площади, как призывный набат, заставило людей вздрогнуть и оживиться.
У Петра Агеевича это слово, свободно и вдохновенно произнесенное на заводской площади, где оно было как бы под негласным запретом или как бы стало неуместным вОТ уже на протяжении десяти лет, сильно толкнулось не только в сердце, но и в сознание, которое тотчас воспламенилось мыслью, что вместе со словом товарищ стало запретным и слово социализм. Слово товарищ венчало, социализм, как венец равенства и свободы на труд и на благо жизни. Враги социализма тщатся внушить, что к социализму возврата нет, значит, нет возврата и к слову товарищ. Но закоснелым либерал-демократам и их тупоумным идеологам невдомек, что социализм — общество, шагающее из будущего, и его венец слово товарищи — тоже из будущего. А что будущее, сменяющее устаревшее, может остановить?
Под влиянием этой мысли Петр Агеевич ощутил, что вся его фигура пошла как бы в рост, что он словно возвысился над сумеречной простертостью нынешней жизни. Он взглянул на Андрея, увидел пламенеющее воодушевлением лицо и порадовался за молодого друга, а теперь он стал другом не только его дочери, но и его.
— Товарищи! — повторил Костырин вдохновенное слово, — Мне, бывшему инженеру завода, проработавшему вместе с вами более полутора десятка лет и выброшенному тоже вместе с вами за эти ворота, моими и вашими товарищами поручено открыть наш митинг. Митинг собрался по инициативе и по призыву работников заводской больницы для коллективной защиты нашей больницы от закрытия и разорения. Нынче некому в государстве побеспокоиться о нашем здоровье кроме нас самих. Так надо спасти нашу больницу, чтобы можно было хотя бы подлечиться от недугов, которыми нас награждает государство во главе с антинародным правительством и президентом. По этому поводу предоставим возможность высказаться главному врачу больницы Корневому Юрию Ильичу.
Главврач придвинулся к микрофону, взял обеими руками стойку, но, вдруг осознав значение собравшегося моря людей, заволновался. От волнения спазмы перехватили ему горло, и он никак не мог произнести первое слово. В толпе заметили его волнение и затруднение с началом речи, зааплодировали и закричали: Говори, Юрий Ильич! Не робей, мы поддержим!
— Волнуется главный врач, — шепнул Петр Агеевич Андрею, — на операциях не волнуется, а тут заволновался… Что значит на людях — и хирург стушуется.
Наконец, Корневой справился с волнением и вместе со спазмой решительно выбросил первые слова своего обращения к тысячеголовой толпе:
— Дорогие товарищи, уважаемые наши пациенты! Мы, работники заводской больницы, которые присутствуют здесь почти в полном составе, очень вам благодарны за то, что вы откликнулись на наш призыв о защите больницы и пришли сюда. Давайте вместе — мы, работники больницы, и вы, ее пациенты, отстоим нашу больницу от ликвидации.
— Отстоим! Не уйдем отсюда, пока не получим решения за больницу. Не дадим закрыть и разорить! — откликнулась многотысячными возгласами толпа.
Юрий Ильич взял себя в руки, заговорил своим обычный докторским внушающим тоном. Толпа плотнее подвинулась к нему могуче дышащим тысячеголовым телом и смотрела на него решительными, преданными глазами, как на бескорыстного избавителя от смертельных опасностей. И в тот же момент, как он заговорил с рабочими, он одновременно еще раз представил себе как много своих духовных и физических сил потратил в борьбе по спасению больницы, пережил несчетное количество нервных потрясений из-за искусственных трудностей в спасении жизни больным и покалеченным людям — рабочим завода. По долгу своего призвания и врачебной совести он боролся за спасение жизни каждого человека в невероятно тяжелых условиях, намеренно, с умыслом созданных нечестными, корыстолюбивыми людьми. Его до боли в сердце угнетало то, что он видел вокруг себя вдруг появившееся полнейшее пренебрежение к тяготам больных, обездоленных, порой обреченных не только по злой воле директора завода, но и тех злонамеренных людей, которые враз, как по дуновению тлетворного болотного воздуха, породили таких отвратительных людям типов, как их директор.
И он кожей почувствовал всю ужасную правду атмосферы либерально-рыночного режима, скрывающего от людей труда свою классово-капиталистическую сущность. И сейчас свет увиденной им правды привел все его существо в трепетное волнение. Его охватило желание зажечь светом этой правды стоящих перед ним людей.
— Уважаемые мои друзья! — выдохнул он слова с искренним чувством доверия, заряжая и себя новой силой веры. — Вы строили нашу больницу, а потом все последующие годы именно вы своим трудом содержали ее в наипрекраснейшем состоянии. А мы, медработники, завоевали ей ваше уважение и славу на всю область как лучшей больницы.
— Верно говорит Юрий Ильич, — выкрикнул мужской голос.
— Мы построили не только больницу, а и завод, и все, что видно кругом, — уточнил другой голос.
— Справедливо вы говорите, товарищи, — отвечал главврач. — Мы все вместе выстроили жилые и родильные дома, заводы и Дворцы культуры, а в целом мы построили для себя общество правомерной, достойной людям труда жизни, основой которой была общественная собственность, а высшей ценностью в ней была жизнь каждого человека.
Юрий Ильич, проводивший свою деятельность большей частью у операционного стола и привыкший больше к коротким репликам и командам, задохнулся от волнительной речи, на минуту умолкнул, протяжно вздохнул, окинул глазами сгрудившуюся вокруг толпу и, удостоверившись, что его слушают, более уверенно продолжил:
— Но вот в Россию явилось иудино племя, которое, видать, по указке мирового империализма задалось целью свести со света за двадцать пять-тридцать лет российский народ со стапятидесяти миллионов человек до пятидесяти миллионов, то есть уменьшить нас, русских людей, на две трети. И эту задачу иудино племя демократов-либералов решает ускоренными темпами, сводя в могилу ежегодно по миллиону и более человек различными способами, вплоть до низведения человеческого генофонда. А уничтожат русский народ, — исчезнет и весь славянский род — светоч междурубежья Запада от Востока. В ряду этого иудиного племени старательно, даже очень старательно шагает наш директор, ибо, чем можно объяснить полное забвение, даже игнорирование на заводе дела техники безопасности и охраны здоровья, закрытие доставшихся от советского времени оздоровительных для рабочих профилакториев, домов отдыха, молодежных туристических баз, детских лагерей и вообще ликвидацию всех санитарно-профилактических мер на предприятии. И вот под конец добрался до больницы, которую ликвидирует прямо-таки выморочным образом. Все это вызвало в нашем микрорайоне увеличение в три раза заболеваний, и в два раза увеличилась смертность. Вот мы, работники больницы, и решили обратиться к вам, чтобы общими усилиями остановить директора. Хоть на последнем этапе разрушения советского комплекса здравоохранения, охраны вашего здоровья и спасения сотен ваших жизней не позволим ему закрыть больницу, ликвидировать замечательный лечебный комплекс, что он задумал под предлогом недостатка денежных средств. Злонамеренный замысел его проявляется и в том, что он не желает спасти больницу путем передачи ее городским органам здравоохранения. Они согласны принять и сохранить больницу для нас с вами. Но в этом надо заставить директора подчиниться воле рабочих. Сделать это мы сможем все вместе, общими силами… Сегодня, вот здесь на многотысячном митинге! Сегодня — или никогда! Просрочка времени — смерти подобна! И для больницы, и для нас… Так давайте же образумимся, возьмемся за ум, остановим процесс самоумерщвления, через наше слабоумие, слабоволие, позволяющие директору-капиталисту нас заживо в землю вгонять. Так давайте же встанем стеной непреодолимой и скажем свое рабочее слово: Нет! Довольно! Не позволим нас заживо в гроб класть!
Он видел, что перед ним были хмурые, озадаченные лица, но глаза светились блеском решительности и мужества, и понял, что своей речью он разбудил людей и подготовил их к стремлению добиться победы, и почувствовал себя человеком, поднявшим факел, освещающий правду и смысл их борьбы. И, воспламенившись этим чувством, он подтолкнул себя вверх и патетически добавил:
— Приспело время, товарищи, нам понять, что только мы сами себе можем помочь, только сами себя можем защитить от домогательств таких владельцев частного капитала, как наш директор. Обманом и ложью они в одночасье прибрали к своим рукам все богатства страны, созданные нашими рабочими руками и талантом, и превратили в свой капитал — орудие власти над нами и, вместо благодарности, поручили демократам объявить рабочих, крестьян и трудовую интеллигенцию иждивенцами, лодырями и приживалками государства и частного капитала. Так время нам сказать во всеуслышание, что всему голова — труд и что он есть всему хозяин и всему владыка, и встать на свою защиту по принципу: один за всех, все за одного, только так мы победим — все за одного!
Ему шумно аплодировали, одобряли возгласами, а из рядов стоящих ближе к машине он услышал голоса:
— Вот — мы их выкормили и продолжаем кормить, а они нас — иждивенцы, дармоеды, вроде как тунеядцы.
— Они нас ободрали, как липку, а нам — суму нищего.
— Это чтобы к ним на поклон за ради Христа.
— Директора сюда! — раздался громкий крик.
— Давайте директора! Делегацию к нему — вытащить на народ.
— Золотарева, Петра Агеевича с товарищами послать вытащить сюда директора!
— Правильно! Тащи к нам директора для ответа на разбор, Петр Агеевич, — предложение поддержалось аплодисментами окружающих людей.
Петр Агеевич внимательно слушал главврача и не только соглашался с ним, но слагал и себе речь в поддержку сказанного Юрием Ильичем. Одновременно он высматривал в толпе жену, не сомневаясь, что его Таня должна быть в этой массе людей. И он, действительно, нашел ее на правой стороне аллеи вблизи от машины.
Она стояла вместе с директором своей школы в окружении работников магазина во главе с Галиной Сидоровной, и он ко всем им почувствовал теплое волнение в сердце. Он внимательно смотрел на Татьяну и словно вызвал ее встречный взгляд. Он покачал ей Знаменем, а она ответила ему коротким взмахом руки. Она давно ждала его встречного взгляда и сейчас ответила ему одобрением и поддержкой.
Голос, обращенный к нему из толпы, прозвучал для него негаданно, он вздрогнул от неожиданности, тотчас оглянулся на Полехина и Костырина. Те кивнули ему вроде как о своем согласии, но в это время со двора, из-за ворот, послышались выкрики:
— Сам идет!.. Идет директор!.. В сопровождении.
Директор вышел через проходную в сопровождении главного инженера и своего помощника, направился к машине, ни на кого не глядя. Он без усилий, пружиня ногами на ступенях, взошел в кузов машины, не обращая никакого внимания на стоявших здесь людей, лишь бегло скользнув по их лицам холодным взглядом, подошел к микрофону, взял в руку его стойку и некоторое время помолчал.
Он острым взглядом прищуренных глаз обвел лица близ стоящих людей, словно прощупывал их, соизмеряя силу многотысячной толпы со своей силой. Перед ним стояла непреклонная в своей решимости человеческая стена, ни на одном лице он не нашел ни сочувствия, ни уважения, ни доверия, ни уступок. Но его натура, переполненная яростью стяжательства и злобой к противникам необузданного инстинкта наживы, была ослеплена этими чувствами и не давала ему возможности разглядеть и понять реальное настроение людей вокруг него.
Пока он молчал, кто-то снял с ворот замок, ворота распахнулись, и со двора завода выдвинулась сжатая масса рабочих. С тяжелым дыханием рабочие вплотную придвинулись к машине, нарушив тишину веселыми, бодрыми возгласами. Краем глаза директор завода видел, что проход назад, где он мог укрыться, ему так же закрыт, как и вперед. Отступления не будет, его не выпустят из толпы.
Из массы ожидавших людей крикнули:
— Говори, директор, чего в молчанку играешь!
— А что он может сказать? — это уж был голос с оттенком угрозы.
— Говори, как будет дальше с больницей? — потребовали со стороны заводских рабочих.
— Вы по вопросу больницы и собрались? — не сдерживая своего раздражения, насмешливо начал свою речь Маршенин, ощущая, однако, нелепость своего вопроса, но в том же тоне раздражения и насмешки продолжал: — Все, что касается заводских объектов и служб, так это — производственно-хозяйственное имущество администрации завода, и мы не станем позволять постороннего вмешательства, и будем расценивать его как посягательство на акционерную собственность, которая охраняется законом как частная собственность.
— А здоровье и жизнь людей не охраняются законом? — раздался гневный голос МУЖЧИНЫ из аллеи.
— У них теперь, что у государства, что у директоров, здоровье людей простых ни в какой счет нейдет, — поддержал со злым сарказмом другой голос.
— Все они, и государство и буржуины, соединились нынче в одно — с рабочего люда последнюю шкурку содрать, а народу — кукиш с постным маслом, — истерически слезливо прокричала пожилая женщина в белом халате.
— Видишь, Андрюша, люди всё тонко понимают, потому вот и злится, бесится хозяин. Даже, видишь, загривок набряк, тоже оттого, что чует кот, чье сало съел, и понимает, что организованный народ ему не пересилить, — полушепотом заметил Петр Агеевич, приклонившись к Андрею, потом добавил: — А здоровье людей государством, действительно, не охраняется: сбросили капиталисты со своих счетов, дескать, выживай, как можешь, иначе такой чехарды с больницами не устраивалось бы. На здоровье людей, на образование детей в бюджете денег нет, а буржуев освобождают от налогов, перекладывают их долю опять же на людей трудящихся.
— Народ трудовой, наверняка, все это понимает, но упорно не реагирует своим дружным, общим движением протеста, — тоже шепотом ответил Андрей на слова Петра Агеевича.
Петр Агеевич, не задумываясь, заметил:
— Организатор нужен! Вот взялась парторганизация заводских коммунистов — и организовали митинг, и будет решен вопрос с больницей.
На выкрики из толпы директор не ответил — не стал вступать в пререкания, он, похоже, только сейчас догадался, что перед таким количеством народа, перед такой сплоченной толпой, движимой одной целью, пререканием своей задачи ему не решить. И, будто подслушав разговор Петра Агеевича с Андреем, он заговорил примирительно:
— Но на содержание больницы, да еще такой большой, у завода, или у акционерного общества, действительно, нет финансовых средств.
Завод стоит перед абсолютным банкротством. Обанкротится завод — тогда кому требования станете предъявлять и в отношении чего? — говорил директор неожиданно для самого себя слезливым тоном.
Но жалобный тон не возымел действия, не вызвал понимания, напротив, в Маршенина полетели негодующие, сердитые реплики:
— А кто довел завод до банкротства?
— Хозяин! кто же еще?
— Какой он хозяин? — ворюга!
Шум и гвалт возмущенной толпы все больше сгущался и окружал машину напористыми волнами. Но директор стоял непоколебимо, он выловил из накаленного гвалта вопрос: А где же рабочим людям завода лечиться? и громко в микрофон прокричал:
— Надо всем переориентироваться на городские больницы.
Похоже, эти его слова вызвали некоторое замешательство в толпе: нужно было время для осмысления услышанного. На минуту шум, как прибой, отхлынул от завода к городу, и в этой минутной тишине раздался призывный женский крик, наполненный несдержанным угрожающим злом:
— Да что с ним цацкаться? У него цель всех нас переморить. Дайте его сюда нам, мы его ногами разотрем по асфальту, как поганую жабу.
Казалось от этого отчаянного крика в аллее всколыхнулся жаркий воздух, и по деревьям, шелестя листвой, пролетело горячее горновое дыхание. Оно обдуло непокрытые головы толпившихся людей, полыхнуло над машиной горячим пламенем, обмахнуло людей пылающим крылом. А Маршенин от этого жаркого дыхания, казалось, сжался в какое-то жалкое насекомое существо, у которого вдруг обожгло крылышки. Он машинально, беспомощно ухватился за борт машины и прижался к нему коленями, напружинился для защиты.
Женщина, которая выкрикнула слова отчаяния и горя с таким болезненным напряжением, что на их угрожающий смысл нельзя было не обратить внимания, и толпа ответила на них одобряющими возгласами. Женщина стояла недалеко от машины, и случилось так, что Маршенин тотчас схватил метущимся взглядом женщину, не сдержавшую своего мучительного горя и выдавшую его злым криком.
Это была еще нестарая женщина выше среднего роста, с усталым, изможденным лицом, на котором жарким огнем горели красивые серые глаза, и вообще, ее слегка удлиненное лицо было красиво своими правильными, тонкими чертами, пылким выражением, так что не верилось, что такая симпатичная женщина не смогла сдержать столь угрожающего гнева. А тяжкая, мучительная жизнь, какая угадывалась по исхудавшему лицу женщины, вызывает еще большее ожесточение как раз у красивых людей, тем более тогда, когда они нашли виновников своих мучений.
Слова красивой ожесточившейся женщины заставили Маршенина внутренне содрогнуться, тщеславие и корысть еще не все человеческое в нем изжевали или не до конца выплюнули. Он вдруг почувствовал свою обреченность и в первое мгновение не нашелся, что и как ответить на слова женщины, и явно выказал свое замешательство. С выражением страха оглянулся на членов президиума и, только увидел их выдержанное равнодушие в ответ на слова женщины.
Но крикливые возгласы требовали ответа. Он выбрал один из них, который невозможно было замолчать.
— Вот для нас и передай больницу городу, чтобы мы не лишались коек.
— Такие предложения поступали от вашей рабочей делегации несколько дней назад, — с заметной робостью сказал директор. — Но я это не могу сделать по той простой причине, что больница — акционерная, то есть частная собственность. На такое решение надо согласие акционеров. Решения этого нет, да его и быть не может, значит, я больницу не отдам.
Последние слова ему дались с трудом, но инстинкт потребительства переборол в нем мимолетную робость. Тут выступил вперед главврач и вырвал у директора микрофон, громко и смело, поймав директора на слове, проговорил, почти целуя микрофон:
— Если говорить о больнице, то она как юридически самостоятельный объект не приватизировалась и о ее принадлежности частному владельцу можно поспорить. Ну ладно, допустим, что больница общим чохом приватизирована. Так вот у меня одного из всех работников больницы 120 заводских акций, — которые получены, думаю, в том числе и за больницу. Спрашивается: имею я право на свою долю? — и сам ответил: — Да, имею такое право. А кто здесь стоит еще из акционеров? Поднимите руки, товарищи.
Взметнулся над головами целый лес рук, и раздались голоса: Все акционеры!.. Все!
— Вот, видите, Леонтий Васильевич, здесь собрались все члены общества акционеров, то есть общее собрание членов ОАО Станкомашстрой, — проговорил главный врач в микрофон. — Вот мы и примем общим собранием акционеров решение: передать заводскую больницу на баланс горздравотдела со всеми зданиями и сооружениями, со всем ее оборудованием, инвентарем и другим имуществом. Согласны, товарищи акционеры?
Маршенин не ожидал такого оборота дела, он понял, что его очень легко и просто разоружили, и что все его планы обогатиться на живом деле лопнули. Он в бешенстве затопал в кузове машины ногами, бросился к микрофону. Но главный врач протянул микрофон в сторону, где его перехватил Петр Золотарев и поставил под Знаменем.
А снизу толпа перед машиной и за машиной вопила могучим голосом:
— Согласны! Согласны! Голосуйте!..
Тем временем главный инженер завода незаметно за руку притянул Маршенина к себе и тихо сказал:
— Ежели хотите сберечь в целости свою голову, Леонтий Васильевич, не перечьте воле людей, особенно в момент их разъяренности и массовой сплоченности против вас. Дело может взорваться необузданным бунтом.
Главный инженер знал, что говорил. Он глубоко проник в натуру Маршенина и рассмотрел в нем человека с темной стороны и только выжидал момента, чтобы ударить по нем тяжелым молотом, размолотить до порошка и потом легким ветерком сдуть директора с должности генерального, освободить опустевшее место для себя, став для начала арбитражным управляющим ОАО. А в передаче больницы он видел возможность освободить завод от финансового бремени, то есть в будущем облегчить себе как будущему генеральному директору руководство заводом, в роли которого он видел себя даже во сне. Кроме того, он считал, что делает благородное дело для предприятия, освобождая его от бездарного, алчного и трусливо го руководителя. Митинг он воспринял как подарок Всевышнего и использовал его как острый инструмент для осуществления своего плана.
Минутой, пока Маршенин метался, Петр Агеевич, не выпуская Знамени, провозгласил в микрофон:
— Кто за то, чтобы передать заводскую больницу для обслуживания рабочих завода городскому здравотделу с баланса на баланс, призываю голосовать за такое решение.
Вновь взметнулся лес рук, потом раздалось, как плеск прибоя морского, дружное рукоплескание.
В таком случае, — вновь взял микрофон главврач, — прослушайте текст нашего решения, — и громко, четко и внятно зачитал еще вчера подготовленное и выверенное решение, а потом спросил: — Нет возражений? Голосуем еще раз, — и поднял руку, его поддержали все участники митинга, уже спаянные единодушием.
Все произошло очень быстро, как в водовороте прорвавшегося через плотину потока воды, и точно так, как это было при решении о приватизации завода. С той только разницей, что тогда решение принималось по воле приватизаторов несмышлеными, по-детски наивными рабочими. А сейчас впервые по воле и вполне осмысленно и прочувствованно всеми рабочими и безработными, называющимися акционерами ОАО Станкомашстрой.
— Решение принимается единогласно, — объявил не в силах сдерживать своего радостного торжества главный врач больницы Корневой Юрий Ильич, — всеми членами ОАО, лично присутствующими на собрании в количестве 15 тысяч человек, с личным участием генерального директора и председателя правления акционерного общества Маршенина Леонтия Васильевича. Поэтому попросим его, не отходя с места и времени принятия решения, подписать это решение в четырех экземплярах.
Он протянул решение пока в одном экземпляре, остальные держал в левой руке, страхуясь от непредсказуемости действий директора.
Над многотысячной толпой повисла тяжелая тишина ожидания, лишь слышалось сдержанное дыхание тысяч грудей, которое готово было в одну секунду взорваться или ураганом негодования или общим облегченным вздохом от общей невиданной победы. Должно быть, чувства этих минут победы присутствующим на митинге запомнятся надолго и станут для них зовущим огоньком к рабочей организации и солидарности на всю жизнь.
Маршенин от всего случившегося остолбенел и стоял неподвижно и онемело, будто от паралича во всем теле. Бледность в мгновение залила все его лицо, потная испарина покрыла загорелый лоб, из-за ушей по шее потекли струйки пота. Он бессмысленным немым взглядом уперся в лист бумаги, колеблемый слегка вздрагивающей рукой тоже нервничавшего главврача. Маршенин несколько минут не мог ни сдвинуться, ни слова произнести.
Тысячи глаз выжидательно смотрели на него две-три минуты, вся площадь замерла в грозном ожидании, пока нетерпеливый крик, как бомба, взорвал тишину:
— Подписывай! Чего уставился?
И тысячи криков, как гром, сотрясая воздух, повторили:
— Подписывай!
Директор растерянно и беспомощно взглянул на главного инженера, как на последнюю доску от разбитого плота. Главный инженер со словами: Подписывайте, Леонтий Васильевич, сам Господь Бог видит, что вы в этом не виноваты, скрывая торжествующую улыбку, подал ему приготовленную ручку, а главврач подставил свой чемоданчик под лист бумаги.
Директор медленно взял ручку и шагнул к докторскому чемоданчику, медленно вывел на указанном главным инженером месте свою роковую подпись. Юрий Ильич, торопясь, подкладывал один за другим очередные листы и на всех листах директор вычерчивал свои подписи, медленно выводя их, словно добровольный приговор своей мечте, с которой сжился, а сейчас отрывал ее с кровью.
Наблюдая за директором, Костырин шепнул Полехину:
— Маршенину сейчас впору пустить пулю в лоб.
— Не волнуйся, — успокоил Полехин, — он не из тех рыцарей, у которых дорого ценится совесть и честь, ему такое не доступно, он влезает в окно при запертой двери. А Андрей с блестящими радостью глазами тихонько сказал Петру:
— Заставили все-таки подписать бумаги, — повиновался!
— Так сила-то какая перед ним, — кивнул головой Петр Агеевич в сторону плотно стоящей толпы.
За листами с решением Юрий Ильич положил на свой чемоданчик лист с текстом письма в горадминистрацию о принятии на баланс заводской больницы в связи с отсутствием у завода средств для ее финансирования. Директор, очевидно, уже стал приходить в себя и взялся читать письмо, но мозг его наверно все еще был парализован, и текст письма не был ему доступен для осмысления. Он с тенью бессильной мольбы снова взглянул на главного инженера.
— Подписывайте, все правильно будет.
Но директор неожиданно вопросительно поглядел на Полехина, к которому он привык обращаться в моменты отчаяния, подтверждая тем самым, что на крутых поворотах самое верное — обратиться за советом к умному, честному идейному противнику. Не зря ведь видные капиталисты до сих пор штудируют К. Маркса. Это только узколобые российские либерал-реформаторы в своей идейной слепоте шарахаются от Владимира Ильича Ленина как от идейного врага и сослепу не видят того, что гений Ленина осветил человечеству не только XX, но и XXI век объективным пониманием хода истории, экономического развития и классовых отношений.
Полехин понял Маршенина и негромко сказал:
— Это самое верное решение — подписывай.
Директор молча, уже более сильной рукой подписал все экземпляры письма, выпрямился, вернул главному инженеру ручку, оглянулся на толпу, сказав одному Полехину Спасибо, а что он вложил в это слово к Полехину, он только сам И знал. Но Полехин тоже знал, что так Маршенин признал свое поражение и сказал об этом только ему, Полехину, как достойному противнику. А у главного инженера Маршенин тоже со значением спросил:
— Все, что ли? — и, ссутулясь, утратив осанку генерального, спустился с машины.
Главный инженер, уходя за директором, сказал главному врачу:
— В заводоуправлении сегодня же зарегистрируйте по всем правилам решение собрания и письма, — наглядно подчеркнул тем самым свою причастность к решению судьбы больницы и свое понимание озабоченности рабочих своей судьбой.
Все люди, стоявшие в толпе все эти минуты нравственной борьбы, молча, с напряженным вниманием смотрели на все то, что происходило на трибуне. И только когда директор спустился с машины и направился к проходной, а стоящие тут рабочие поспешно расчистили ему путь, и Юрий Ильич Корневой помахал над головой подписанными бумагами, толпа разразилась победными криками, кто-то рукоплескал, кто-то кричал ура! кто-то свистел в два пальца, но во всем слышалась искренняя победная радость, а за всем этим высилась сила сплочения и слияния коллективной воли в защите прав трудовых, рабочих людей.
Первое рабочее обращение
Как только общее ликование толпы улеглось, и люди постепенно успокоились, Костырин в микрофон громко сказал:
— Товарищи! Мы просим вас успокоиться и еще несколько минут потерпеть, не расходиться: надо же нам закончить митинг осмыслением того, что здесь произошло. Потому я хочу предоставить слово хорошо вам известному, уважаемому в ваших рядах, прославленному рабочему, кавалеру ордена Ленина, других орденов Советского государства Петру Агеевичу Золотареву.
Это объявление вызвало целую бурю оваций и крики приветствий и одобрений — услышать слова братского обращения простого рабочего, хотя и прославленного, но все-таки рядового рабочего человека было чрезвычайной редкостью во все перестроечные годы.
Петр Агеевич давно морально готовил себя к этому наиважнейшему для его жизни выступлению и уже продолжительное время сочинял свою будущую речь для рабочих завода, но после объявления о его выступлении он вдруг на мгновение струсил и растерялся. Но это было только одно мгновение и, скорее, от непривычки к выступлениям перед публикой, чем от незнания того, что он скажет людям. Он тут же взял себя в руки, сказал Андрею: Пойдем, Андрюша и решительно шагнул к микрофону. Он сделал незаметный глубокий вдох, набрал воздуху полные легкие и вместе с выдохом громко произнес:
— Товарищи! — и слово это было для него таким значительным, таким родным и таким близким к людям, что он тотчас почувствовал себя влитым в эту огромную толпу людей, и ему хотелось говорить с ними как с родными.
Татьяна Семеновна, с волнением наблюдавшая за мужем, может быть, одна из всей толпы заметила, как лицо его горячечно запунцевело, и сердцем почувствовала, как напряглось все его тело. Движимая страстным чувством любви и стремлением чем-то помочь ему, не замечая того, она оставила своих спутников и, безотчетно работая плечами и локтями, высоко и целеустремленно держа голову, протолкалась к машине. Ей, к удивлению, никто не воспротивился. А она повиновалась одному своему стремлению — своей близостью поддержать мужа в его первом обращении к столь необычному многотысячному собранию.
А Петр Агеевич, выдохнув из груди первое слово, в которое он вложил горячее стремление объединить в железную монолитность всю многочисленную массу людей, с ожиданием смотревшую на него, почувствовал стальную дрожь в мускулах своих рук, и его охватило желание проявить действие, способное обжечь людей огнем стремления к объединению для решительных действий.
— Дорогие мои товарищи! — повторил он с горячей сердечностью обращение к людям, как к самым близким друзьям. И люди эту его сердечность почувствовали и приняли в свои сердца. Он вдруг выхватил у Андрея обеими руками древко Знамени, встряхнул тяжелое полотнище с портретом Ленина, поднял его над головой, как огненное пламя, и громко заговорил: — Сегодня мы все, рабочие бывшего нашего завода, собрались вот под этим Красным Знаменем. Мы, может быть, этого еще не осознаем до конца, но именно оно позвало к себе наши сердца, и пусть оно и впредь ведет нас к нашим новым победам. В эти минуты я счастлив не только нашей первой коллективной рабочей победой, а и тем, что рядом со мной под это Знамя вышел вот этот молодой человек Андрей Гаврилин, сын безработного рабочего нашего завода, а это значит, что наше Знамя есть кому подхватить из наших рук, когда они ослабнут. Вот чем мы все должны быть счастливы и горды в эти часы.
Все эти слова Золотарева сопровождались несмолкающими дружными возгласами поддержки и одобрения. Аплодисменты и подбадривающие возгласы летели к Петру Агеевичу как с площади, так и со стороны двора завода, и он поворачивался кругом и приветственно взмахивал пламенно красневшим Знаменем.
Татьяна Семеновна стояла почти у самой машины с поднятой головой, прижимала руки к груди, сдерживая радостно волнующееся сердце. Глаза ее блестели слезами счастья и благословения. Петр поймал этот взгляд бодрого поощрения с чувством благодарности и любви.
Толпа еще плотнее придвинулась к машине, чтобы лучше слышать обращенные к ней слова, которые ей были близки и дороги не только своей правдой, но и особой значительностью, так как звучали по-боевому из уст своего, близкого по духу человека. Люди, как и Татьяна, смотрели ему в лицо тысячами внимательных глаз, доверчиво и одобрительно ловили его слова.
От этих дружелюбных взглядов он смелее овладел собою, почувствовал в себе уверенность и спокойствие, а мысли, скопившиеся за многие прошедшие дни, потекли свободной речью. Он передал Знамя Андрею и с бойцовским настроем продолжал:
— Это Знамя как символ нашей прошлой трудовой победы отныне станет символом коллективной борьбы за наши народные права. В великое для истории советского времени Центральный Комитет Коммунистической Партии Советского Союза и Советское правительство ставили во главу всей жизни свободный труд свободных людей и прославляли человека труда. Они-то и присудили Знамя Труда нашему трудовому коллективу на вечное хранение, а точнее, на вечное удержание в борьбе за победу во Всесоюзном социалистическом соревновании. Теперь у нас нет ни Советского Союза, ни Советского Правительства, ни социализма, ни социалистического соревнования, ни свободного гарантированного труда на себя, да и сами мы стали в экономическом и политическом отношении не свободными рабочими, а подневольными наемными работниками бесправного труда. Обманом у нас отобрали в частное владение заводы и фабрики, а нас расхватали на диком рынке, как бросовую рабочую силу. В силу инерции своего социалистического мышления и доверия властям в первое время реформ мы не сразу все поняли то, что с нами сотворили. Стали приходить к пониманию капиталистических преобразований после того, как увидели, что по началу нас как бы расхватали, а потом взялись выбрасывать на биржевую свалку, как отработанный человеческий хлам. Но мы должны умно понимать, что при советской власти, в социалистическом обществе при господстве общественной собственности все мы, люди труда, не были и не могли быть отработанным хламом, потому что мы были самой производительной силой в большом почете. Это при капитализме мы одномоментно оказались лишним и дешевым рабочим полускотом. Хозяевам наплевать на нашу безработицу, нищету и бедность. Им нужно одно — высокие доходы и прибыли. А их можно получать от снижения заработной платы и сокращения числа работающих, усиления эксплуатации рабочих, от повышения цен на рынке, которые скачут, как шалые собаки. Хозяев частного капитала не волнует снижение уровня нашей жизни, нашего вымирания. Они, как скопище дьяволов на нашу голову, хохочут над нашим желанием иметь гарантию на защищенное существование, поэтому с идиотской легкостью лишили нас гарантий на свободный труд каждому человеку, особенно молодому. Нашим детям никто не готовит рабочие места, они вброшены в море капиталистического произвола в свободное плавание, но они плавать-то по-капиталистически еще не умеют.
Петр Агеевич говорил хотя и внятно, но все же торопливо, с трудом поспевая за бегом своих мыслей. Он задохнулся от гонки за своими мыслями, не привычным был для него такой бег. Он остановился, с шумом выдохнул воздух, задержанный в груди, и минуту помолчал, вгляделся в лица впереди стоящих людей и с удовлетворением отметил, что его слушали сосредоточенно и с удовлетворением, значит, говорил он по делу, о больном. Такое наблюдение подбодрило его настроение, он продолжал еще с большим подъемом:
— Либерал-демократы отобрали у нас народное государство и Советское правительство и противопоставили трудовому народу буржуазных правителей во главе с Ельциным, подчинив всех их частному капиталу. Последний пример. Пользуясь своим политическим влиянием и экономическим господством над правительством и президентом, капиталисты освободили себя от налогов на миллионные и миллиардные доходы и обложили нищих трудовых людей тринадцатью процентами подоходного налога с заработка, повышением тарифной платы за жилье и коммунальные услуги, на газ, электроэнергию, на пассажирские билеты, почтовые и радиотелефонные услуги и еще на черт-те знает на что, даже на ритуальные потребности. Под таким давлением магнатов капитала правительство буржуев с безумной легкостью лишила трудовых людей бесплатного жилья, бесплатного медицинского обслуживания, бесплатного обучения детей, дешевых транспортных услуг и жилищно-бытовых услуг, оплачиваемого отдыха и отпуска, доступного пользования учреждениями культуры и искусства, и спорта, и все это сделано в угоду частных владельцев капитала, чтобы сократить отчисления от их прибылей в пользу трудовых людей, не пошатнуть их экономического господства. Но и этого магнатам еще мало. Они загоняют через правительство трудовой народ в ярмо внутренних займов под двести-триста процентов годовых, это в дополнение к долларовым зарубежным займам. Прибавьте к этому ежедневный грабеж с помощью рыночных цен. Вот теперь представьте, в каких условиях обираловки мы живем, как изощренно высасывают наши мышцы, какими порциями заглатывают нашу энергию, каким порядком вгоняют нас в гроб по миллиону человек в год. Насильственным образом, оказавшись из социализма в капитализме, мы наглядно убеждаемся, какая между ними разница. При социализме, в условиях общественной собственности все, что создавалось нашим трудом, доставалось нам, людям труда, в виде социального удовлетворения нашей жизни. При капитализме, в условиях частной собственности на средства производства, все, что создается людьми труда, достается, а вернее, присваивается капитализмом, а наши социальные права, как все другое, превратились в одночасье в товар, который нам же, его производителям, недоступен из-за дороговизны цен. Но если социальные права человека сведены к товару, стало быть, и человек, естественно, превращается в товар. Вот к чему капитализм низводит человеческие достоинства людей труда — к простому рыночному товару, который можно пинать ногами, выбросить на помойку, словом, его можно оценить в долларах, а можно и пренебречь как гнильем, как дерьмом. Мы только не хотим признавать свою рыночную стоимость, так как это несовместимо с человеческими представлениями о людской ценности. И правильно, что мы все капиталистические нормы нутром не принимаем, хотя телевидение и всякие разукрашенные журнальчики и газетки нашу рыночную товарность усиленно вбивают нам в сознание. После этого должно быть всем понятно, что наши социалистические социальные права это были те звезды, которыми нам светил социализм. Теперь нам за все отобранное у нас надо бороться — и за правду, и за свободу, и за социальные права, и никто, кроме нас самих, в нашей борьбе не поможет. Своими митингами мы громко заявляем, что мы, трудовой народ избираем путь борьбы за свет наших звезд, звезд социализма. И мы не сойдем с этого пути. Наш путь — это социализм, он светит нам путеводным маяком.
Петр Агеевич на некоторое время умолк, обвел толпу искрометным взглядом с высоты своего стояния, обернулся назад в сторону заводских рабочих, как бы спрашивая их поддержки, и оттуда несколько голосов крикнули:
— Говори дальше, Петр Агеевич! Крой правду-матку!
По ходу своей речи Петр Агеевич внимательно всматривался в лица своих многотысячных слушателей и на всех лицах видел не только внимание к его речи, но и понимание, и одобрение того, о чем он говорил, и согласие с его словами. Иногда он встречался с отдельными слушателями взглядом и видел в их глазах не только понимание и согласие, а и поощрение, и призыв, и встречное движение души. Такое отношение людей к его речи подогревало его воодушевление, и слова его облекались в более яркое и проникновенное свечение. Порой он протягивал к людям руку с открытой ладонью, проводил ею полукруг над головами людей, словно равномерно рассеивал над ними горячие искры своих слов. Моментами он обращал свой взгляд к девчатам из магазина и видел в их лицах веселое одобрение его восторженно смелого ораторского образа, так неожиданно открывшегося перед ними.
Но чаще всего он обращался своим горячим словом к жене и пылающим взором как бы спрашивал: Так ли надо, Таня? О том ли следует мне говорить с этими тысячами людей? кажется, еще жарче воспламенялись его щеки, и еще неистовей сверкали его пламенные взгляды, призывая людей к поиску правды и к сплочению сердец. Так, так, милый! — отвечали ему ее глаза, блестя жаром любви и нежности.
Соседка, стоявшая рядом нею, рослая, стройная, черноволосая женщина, с большими карими глазами несколько раз с любопытством взглядывала Татьяне Семеновне в лицо и вдруг негромко спросила:
— Вы не влюбились, часом, в Золотарева?
— Влюбилась и давно, — не оглядываясь на соседку, ответила Татьяна.
— Что, знали его раньше?
— Да, знакома.
— Должно быть, умный и смелый человек, — снова заметила соседка с теплотой в голосе.
— Вам он тоже нравится? — уже с лукавством спросила Татьяна Семеновна.
— Да, — такие люди только и нужны нам, — и, встряхнув черноволосой кудрявой головой, с серьезным взглядом добавила: — Только такие и могут зажигать наши замшелые души и мышиные сердца.
Татьяна Семеновна благодарно кивнула ей головой, потом посмотрела ей в лицо продолжительным взглядом, словно желала запомнить его.
— Товарищи! Дорогие мои друзья! — произнес Петр с некоторым напряжением в голосе новое свое обращение к толпе. — Сегодня на многолюдном митинге мы одержали свою первую, пусть еще небольшую, но знаменательную победу. Я бы назвал ее нашей первой рабочей победой, первой классовой победой, потому что она одержана над капиталистом, пусть даже местным, но он является представителем владельцев частного капитала, уже плотно присосавшегося к нашим рабочим мускулам. Мы не должны сомневаться в том, что за нашим митингом, о котором знают чуть ли не все жители города, следят не только рабочие других предприятий, но и хозяева этих предприятий. И каждый из них будет делать из результатов нашего митинга для себя свой вывод. Они обсудят его со своих классовых позиций и придумают какую-нибудь новую пакость, вроде новой либерально-буржуазной партии для своего социально-классового объединения. И увидите, эта партия будет против нас, хотя и будет прикрыта каким-либо лицемерным, хитрым названием наподобие гайдаровского Выбора России или элдепэровщины-жириновщины. Такой урок они извлекут из нашего митинга, и присмотритесь: каждая из этих партий так или иначе создается против нас, рабочих людей, чтобы нас задурманить, разобщить, отвлечь от организованной классовой борьбы, породить в нашей среде отступников под названием ренегаты. Это классический буржуазный метод борьбы против трудового народа. Нам, рабочим, во всех пробуржуазных партиях следует хорошенько разбираться, мы должны чутьем слышать, что в них заложено представителями буржуазии.
Петр Агеевич на минуту прервался в своей речи, встал в вполоборота к одним и другим слушателям, поднял выше головы руку с вытянутым указательным пальцем, точно указывал куда-то вверх, и сказал:
— Но в первую голову наш митинг сегодняшний должен стать хорошим уроком для нас самих. В чем он состоит, этот наш урок? А в том, что победу мы одержали благодаря нашей массовой организованности, благодаря нашей общей активности, благодаря, нашей общей солидарности с работниками больницы и с теми больными, которые не смогли получить нормальное лечение от голой, пустой больницы, от безоружных врачей. Давайте на этом уроке скажем себе, что крепко запомним его, и будем закреплять и в других делах массовыми организованными требованиями и не в порядке кухонных возмущений, а в порядке массовых уличных требований и протестов. Довольно! Десять лет мы терпели, время приспело выходить на улицы! Причем, люди возлагают на наш коллектив роль зачинателя рабочего движения. Позавчера мне один знакомый из автотранспортников сказал, что если наш Станкомашстрой покажет пример массовости и организованности в рабочем движении, он всколыхнет весь город, за ним, как за флагманом, встанут и другие рабочие коллективы, и настрой политической погоды в городе перейдет к рабочим. Так что давайте, друзья, поможем сами себе и покажем пример другим. Спасибо вам за внимание.
— Погоди, Петр Агеевич! — раздался из толпы громкий зычный голос. — Все ты, брат, правильно сказал, только упустил одну штуковину: какая большая организация и подготовка митинга проводилась, вот победа и получилась. Так еще один урок тебе — без организатора дело не встанет.
Петр не успел ответить, к микрофону подступился Костырин и сказал:
— Правильно товарищ подметил: нам нужен организатор рабочего и вообще народного движения. Должен вам сообщить: в районе уже столько набралось членов Коммунистической партии Российской Федерации, что днями они соберутся и изберут районный комитет партии, и тогда у нас будет организатор в районе. Вступайте в нашу новую Коммунистическую партию, кто готов бороться за народное трудовое дело. Только Коммунистическая партия Российской Федерации положила в свою Программу защиту трудовых людей — рабочих, крестьян, трудовую интеллигенцию от гнета капитала и эксплуатации. Только Коммунистическая партия способна на деле встать на защиту прав трудящихся, потому что она плоть от плоти партия людей труда. Только Партия коммунистов готова на самоотверженную борьбу, вплоть до самопожертвования за интересы трудящихся и способна стать организатором борьбы трудящихся.
Татьяна Семеновна мельком взглянула на черноволосую соседку. Та горячим пристальным взглядом была обращена на говорившего Костырина. На ее лице было выражение страстного обожания и было понятно, что женщина сердцем своим стояла рядом с Костыриным. Но она все же заметила взгляд Татьяны Семеновны и вдруг, не гася в глазах любовного света к Костырину, негромко спросила:
— А Золотарев член компартии?
Татьяна Семеновна ответила, не задумываясь и без смущения:
— Нет, он беспартийный.
— Не был в партии, или вышел во время смуты?
— Просто не был в партии, не вступал никогда.
— Странно, странно, — заметила соседка, теперь уже обращая прямой взгляд своих темно-карих глаз на лицо Татьяны Семеновны.
Два взгляда — один поднебесно синий, другой колодезно-темный встретились, скрестились в соизмерении своей нравственной силы и полюбовно разошлись.
— Что же тут странного? — заинтересованно спросила Татьяна Семеновна.
— Такой здравомыслящий, умный человек и не член компартии.
Но от продолжения разговора женщин отвлекло объявление о выступлении Андрея.
Сообщение Костырина о рождении районной организации компартии возбудило неожиданно бурю оваций и приветствий. Костырин с радостной улыбкой и сияющим лицом встретил и выдержал эту волнующую бурю, оглянулся на своих товарищей, разделяя с ними свое торжество, потом бодрым голосом сказал:
— А теперь мы обещали предоставить слово нашему молодому знаменосцу Андрею Гаврилину… Пожалуйста, Андрюша.
Молодое пополнение
Андрей, передав Знамя Золотареву, без смущения, смело шагнул к микрофону, однако в ту же секунду почувствовал, как что-то напряглось в груди, потом сердце затрепетало, как перед выходом на спортивный ковер, и в ту же минуту успокоилось, пошло ровно, в ритме нового напряжения сил.
— Товарищи! — без промедления преподнес он яркое слово обнимавшей его и жарко дышавшей ему в лицо толпе взрослых людей. Сказал без смущения и смело, голос у него был уже устоявшийся, по-мужски укрепившийся, возможно, физическими занятиями в спортивной секции, а звонкость и задорность голоса были юношеские, сохранявшие еще что-то из отрочества, из поры, когда свершалось становление личности и ее характера. И все это было понято взрослыми и вызвало ласковые отклики, скорее, за отвагу, чем за яркое обращение.
— Дорогие наши старшие товарищи! — повторил Андрей слова, знакомые ему с детства, но высокий смысл которых он с сердечным волнением понял только в эту минуту, и почувствовал, что смысл этот вошел в его кровь на всю жизнь, и для этого понимания надо было пройти по жизни путь длиною в семнадцать лет до трибуны на многотысячном митинге взрослых людей. — Я вышел на эту трибуну высокую от имени молодых, от имени своих сверстников-учащихся. Я в этом году буду учиться в одиннадцатом классе, учусь я хорошо, рассчитываю заслужить Золотую медаль, — ему аплодировали, — прочитал много книг и летом читаю по одной книге в неделю. Так что говорить с вами буду вполне осмысленно, — он улыбнулся и обвел толпу веселым, слегка лукавым взглядом, а что запев своей речи он сделал еще с детской простотой, так это было его маленькой хитростью — не показать себя слишком взрослым и не оттолкнуть от себя серьезных слушателей.
Ему дружно, покровительственно аплодировали и по родительски похохатывали, поддерживая его смелость.
— Прежде всего, меня очень обескураживает то, что среди вас почти нет молодых людей, подобных мне, учащихся старших классов, студентов. Отгораживаетесь вы от нас, отталкиваете вы нас от себя при совершении разных общественных акций и мероприятий. В то же время между собой толкуете, что, дескать, молодежь нынче какая-то не такая, как вы, стала, не в родителей, видите ли, пошла. А как ей в родителей быть, если ее от всего общественного, общенародного отстраняете, отпихиваете? В школе — учащихся, в вузе — студентов лишили права на детско-юношеские, студенческие организации, на общественные дела и мероприятия. Вместо этого дали им ночные бары, дискотеки и разные тусовки, эти злачные места морального разложения и растления молодых людей с хмельными напитками, курением, наркотой и отвратительной эротикой. Вот сегодня, для примера, здесь такая большая, важная, поучительная акция произошла. Каким воспитательным результатом она обернулась бы для молодых людей! Но их нет здесь, не пригласили вы их, не пустили сюда. Да и вам была бы помощь в защите больницы, — он на мгновение умолк, перевел дыхание, окинул глазами толпу поверх ее голов, а вглядеться в лица, в глаза сробел, подумав, что поучает взрослых дядей, тетей, но тут же отогнал эту мысль, решив, что другого случая и другого места, кроме митинга, он не найдет, чтобы высказать взрослым все, что наболело.
И еще более наступательным тоном закончил первую свою мысль:
— Так что извините нас, уважаемые старшие товарищи, именно вы станьте нам старшими товарищами, тогда поймете: то, что вы нам приготовили, что преподнесли своим детям вместе с рыночными реформами, то и получаете или уже получили, как будто рыночные реформы обязательно должны быть смешаны с тленом капитализма.
Эти его слова вызвали в толпе оживление, распылились над ней горчичным порошком, вызывая раздражение совести. Андрею дружно и нервически аплодировали и несколько голосов крикнули:
— Молодец парень! Правильно — покрой нас!.. Посыпь в глаза перцу, чтоб головой затрясли!..
Андрей про себя отметил реплики и продолжал высказывать свои отстоявшиеся в нем мысли за время поездок по районам с отрубями:
— Верните нам наши детские и юношеские организации — пионерские дружины и отряды, комсомольские организации и комитеты, ученические и студенческие советы и все другое, что у нас было, и мы сами организуем самовоспитание, самооборону и наступление и против наркомании и алкоголизма, и против ночных дурманящих дискотек и первобытно-дикарских игрищ, и против нравственной распущенности и уроков по так называемому регулированию семьи. А если вы, взрослые, нам во всем поможете и поддержите, если вы, наконец, решитесь встать с требованием принятия законов, направленных на защиту детей и молодежи, мы сомкнем общий фронт против всего зла, которое нас опутало липкой грязной паутиной, и заставим его отступить. Только надо вот так, как сегодня, всем дружно подняться и потребовать: прочь грязные руки от наших детей и юношества! Детям чистое, светлое, по-настоящему защищенное счастливое детство! Но с этим требованием к властям вы почему-то не выходите на улицу, единственное место народной борьбы. Впрочем, есть еще одно место борьбы — избирательные участки.
Последние слова Андрей произнес с таким жаром и волнением, что задохнулся и закашлялся, отчего очень смутился, слезы выступили у него на глазах, он кулаком, по-детски поспешно вытер их, на минуту сбившись с речи.
Воспользовавшись паузой, притихшая было и, казалось, растерявшаяся публика от наступательного и горячего внушения и требования молодого человека, вдруг бурно взорвалась громкими аплодисментами и возгласами: Правильно! Умно! Поделом!
Стоявшие на трибуне люди одобрительно переглядывались, перешептывались в поддержку. Находившаяся поблизости в толпе Татьяна Семеновна подняла над головой ладони, сильно хлопала ими, чтобы видел Андрей, потом не выдержала и крикнула ему: Молодец, Андрюша, все очень хорошо! Андрей по голосу нашел Татьяну Семеновну, улыбнулся мимолетно дрожавшими губами и продолжал:
— Но вы будто боитесь выходить с требованиями в защиту своих детей. К счастью, — в библиотеках еще задержались и нам, хотя и с опаской, но выдают читать книги советских писателей, напечатанные в советское время. По ним, как по классике, мы узнаем, какие у вас были детство и юность. Вы учились в советской доброжелательной, заботливой школе. Там думали, заботились, добивались того, чтобы каждый ученик более или менее успешно закончил школу и получил среднее образование. Там вас учили мечтать о будущем, старались помочь определить свое вступление в жизнь, выбрать по душе и по способностям профессию. Вы мечтали о профессии учителя, врача, агронома, инженера, юриста, плановика, машиниста, летчика, танкиста, космонавта. Кто обращал свой взгляд в сторону завода, видел себя передовым рабочим, специалистом высшей квалификации, знатным производственником. Вы, не задумываясь о том, знали, что у вас будет обеспечено достойное человека будущее, в котором вам обязательно по выбору будет место для приложения своего труда, своих знаний, своих способностей и все будет освещено гражданской честью, государственной поддержкой, товарищеским участием и уважением общества. На этом и строился социализм и ваш социалистический образ жизни. Но вот вы вроде бы призвали капитализм, и все порушили и теперь вынуждены бороться за свое физическое выживание, вам теперь не до высокой нравственности.
Стоявший рядом с Татьяной Семеновной высокий молодой человек с грустными серыми глазами, с большелобой лысеющей головой тронул Татьяну Семеновну за руку и негромко проговорил:
— Правильный, видать, парень, завидую ему: он знает, чего хочет, и будет добиваться. И, будьте уверены, — добьется своего, но по справедливости, без уступок и лести добьется.
— Да, парень он правильный и серьезный, — ответила Татьяна Семеновна.
— Вы его знаете?
— Хорошо знаю — он учится вместе с моими детьми в одной школе, — ответила Татьяна Семеновна, а что и ее дети правильные, было слышно по ее горделивому тону, и сосед с одобрением взглянул на нее.
Андрей между тем продолжал говорить, все более распаляясь:
— Но почему же вы допустили такое, что у нас, у ваших детей, отобрали все, что в свое время ваши родители дали вам, а вы безвольно утратили. Более того, у нас отобрали даже мечту о будущем. Теперь, в буржуазной России за осуществление моей мечты (мечтать, слава Богу, нам не запрещено) родители должны заплатить десятки тысяч рублей. Но откуда у моего безработного отца эти тысячи рублей? Значит, мои мечты и мои способности так и останутся не осуществленными. А в школе нам внушают мысль, что главное в жизни человека — стать богатым, владельцем миллионов и обязательно — долларов, а как, для чего? Нам дают понять, что разбогатеть можно за счет других, превратив их в слабых, безграмотных, обездоленных бедняков, что позволит властвовать над ними. Нам перестали внушать уважение к простому человеческому труду и к человеку труда. Почетным трудом стал труд на рынке, а почетным и стоящим человеком — человек-сиделец возле своего товара, впрочем, не произведенного своими руками или коллективным трудом, а переложенного от одного спекулянта к другому, от одного перепродавца к другому продавцу заморского, закордонного барахла. А чтобы мы не могли всего этого понять нас с вашего молчаливого согласия или отстраненного равнодушия превращают в стадо дураковатых, слепых, безграмотных баранов, травят наркотиками, алкоголем, заражают СПИДом, сифилисом, девочек толкают на путь проституции, малолетних на беспризорное бродяжничество, а молодых безработных, не познавших, что такое труд, — в бомжи, современных люмпен-пролетариев. Вы, наши родители, смотрите на нас и делаете вид, что с нами ничего не случилось, что все же как-нибудь будем жить. А ведь мы умираем, протрите глаза или взбодрите свое сознание, не дайте себя окончательно обмануть в том, что будто с вашими детьми ничего дурного не происходит. Мы, ваши дети, завидуем вам, что вы жили счастливо, что умели красиво любить, и мы родились от этой вашей красивой любви. Но мы всего этого лишены, у нас, по всему видно, нет и не будет вашей красивой любви, не будет красивых, счастливых семей, не будет детей, как радости жизни. Неужели вы, взрослые люди, наши умные, добрые родители, не видите, что с нами проделывают, что мир чистогана нас делает завистливыми, злыми, мстительными, дикими, невежественными уродами? Независимо от нас в нас рождаются чувства страха, безысходности, бессилия, и вместе с тем нас обуревают звериные инстинкты. От понимания всего этого или от ужаса перед реальностью неизбежной черноты жизни некоторые из нас идут на такой шаг как самоубийство. В нашей школе за два года было четыре случая самоубийств хороших ребят. — У Андрея вдруг задрожал голос, на высокой ноте он крикливо сказал: — Не может быть, чтобы у вас не было жалости к нам! Если нет, — разбудите ее и выходите на улицу в нашу защиту, для требования изменения всей нашей жизни. И не верьте никому, что буржуазия будет работать на людей труда, тогда она перестанет быть буржуазией, она живет от энергии трудящихся, а для этого держит их самыми изощренными методами в порабощении и начинает это с молодежи… Все, я кончил, — и, оглянувшись на президиум, отступил от микрофона, медленно и негромко проговорил: — Больше не могу… — своей речью он сам себя довел до душевного потрясения, а вернее, не речью, а тем обобщением, которое он сделал, собрав вместе свои наблюдения над жизнью.
Но микрофон уловил и последние его слова и дослал до слуха толпы. И толпа тоже замерла, молчала минуту-две, осмысливая услышанное от школьника. Сказанное им было правдой, ужасной своей черной трагичностью.
Сражение начинается с первой атаки
К Андрею шагнул Полехин, взял его руку, крепко сжал ее и сильно встряхнул, щурясь от яркого солнца, а может, это был отцовский прищур от внутреннего волнения.
— Спасибо, Андрей, поддержал ты нашу парторганизацию, считай, по-комсомольски поддержал, и людей тронул за душу, молодец, — сказал Полехин, но в толпе услышали эти его слова и поддержали аплодисментами. Среди людей произошла нервная разрядка от впечатляющей речи Андрея.
— Скажи и ты, Мартын Григорьевич, что-нибудь от себя! — громко крикнули из толпы рабочих. Громкоговорители эхом повторили просьбу, и из толпы послышалось: Скажи речь, товарищ Полехин, Мартын Григорьевич!
— Ну, что ж несколько слов в заключение митинга скажу, — взял он микрофон к себе и оглядел еще раз толпу из-за микрофона, как через прицел. — Прежде всего, благодарю всех за поддержку призыва наших работников больницы, а во-вторых, поддерживаю нашего молодого оратора. Правильно он сказал, что мы своей терпимостью, своей пассивностью, своей самоотстраненностью от того, что делается в России с народом, даем либерал-демократам как бы сигнал о том, что мы будто согласны со всем, что они с нами вытворяют. Пользуясь этим, наши господа загоняют нас в капиталистическое стойло, как стадо овец, и по существу превращают нас в безгласных рабов, отчего мы даже блеять по-овечьи перестали. Этим мы сами себя губим, дорогие мои товарищи, теряем свою человеческую гордость, забыли, что человек — это звучит гордо, враз смирились с потерей гражданского достоинства. Повесили безвольно головы, как покорные волы, под ярмо капиталистического угнетения. Так если мы смирились со своей подъяремной жизнью и покорно подставляем свою шею под ярмо бесправия и угнетения, то за какие грехи туда же тянем с собою своих детей? Неужели вы не видите, какое безотрадное, темное, можно сказать, идиотское будущее мы же сами им приготовляем? Мы ведем себя так, что вроде бы виноваты перед капитализмом за социализм, за нашу общественную собственность, за Советскую власть, за нашу самостоятельность и национальную независимость от мирового капитализма, за народную победу над царско-российской тьмой и над фашизмом. Но дети наши, спросим себя, чем провинились, что у них отобрали будущее и свет жизни? Не пора ли нам одуматься, опамятоваться и воспротивиться дружно и мужественно тому, что нам навязали.
— Но как, Мартын Григорьевич, с камнем и палкой в руках? — раздался наполненный отчаянием мужской голос.
Мартын Григорьевич, не прерывая своей речи, тут же ответил на услышанный вопрос: — Зачем же с камнем и палкой? Демократы еще не все у нас отняли, они оставили нам призрак своей демократии. Этим призраком нам и надо воспользоваться, превратив демократию из призрака в реальность как оружие трудового народа, — это выборы в Госдуму, но особенно — выборы президента. Нам нужен наш президент из коммунистов. Изберем такого, а потом поддержим его — вот и может быть наша победа.
— Вряд ли, Мартын Григорьевич, — не дадут нам такую возможность.
— А мы еще не пробовали. Наш сегодняшний митинг — первая атака, с которой начинаем генеральное сражение. Не получится одно — испытаем другое. Но надо бороться всем народом, так как под лежачий камень вода не течет… Дальше хочу несколько слов сказать о положении на заводе… Мертвое дело у нас на заводе. Похоже на то, что он, как тяжело больной, уже лег на лавку и сложил на себе руки.
Полехин привел убийственные цифры и факты немощности и разорения завода и затухания производства, но затем подбодрил людей, особенно тех, что стояли во дворе завода. Он рассказал об успешной личной поездке в Белоруссию, на автомобильный и тракторный завод, на Гомсельмаш, откуда привез несколько контрактов на кооперативные заказы.
— Другие наши товарищи, — продолжил он, — побывали у потребителей в России и тоже привезли несколько заказов на остаток текущего года и на будущий год, так что если не заартачится наш генеральный, перспектива приоткрылась, особенно обнадежила Белоруссия. Но наш генеральный непредсказуемый, как ветер мая, и не понять его, чего он хочет: или того, чтобы завод поднялся и заработал, хоть на ту силу, что еще осталась, или он мыслит до конца обанкротить, добить, а остатки продать. В общем, я предсказываю, что нам предстоит борьба с ним, подобная сегодняшней, только подписывать он должен будет свой отказ от директорства, как приговор самому себе.
— Правильно будет! — раздалось несколько голосов и спереди и сзади. — Кончать надо с ним — зажрался!.. Никчемный директор!.. Для себя он не дурак!
— Вообще, что я скажу вам, коль выкликнули меня? Под крики демократов профукали мы все вместе и победу социалистической революции, и Советскую власть, и Советский Союз, и Россию, и заводы, и землю, и волю! А чего хотели? Вроде как демократии нам не хватало. Это нам-то, трудовому народу, у которого были все права? Демократам, действительно, не хватало права на демократическое хапанье от народного добра и труда. И оказалось, что мы, трудящиеся, дали хапугам от буржуазии свободу для частной наживы личного капитала, свободу для эксплуатации самих же трудящихся. А трудящимся — кукиш в масле оставили! Парадокс? Дальше некуда, такого в истории еще не было. Да, были противоречия в обществе. Но это были противоречия — между производством и управлением, между потреблением и распределением, но эти противоречия были легко устранимы без потрясений и нищеты. Теперь мы получили классовые противоречия между эксплуататорами и эксплуатируемыми, между трудом и капиталом. Не было у нас задачи революции, теперь мы такую задачу получили. Другой вопрос, как мы ее будем решать, но решать придется — жизнь к этому нас толкает. Мы, коммунисты, говорим, что в нынешнюю эпоху радикальные изменения в обществе необходимы и неизбежны, то есть, необходим возврат к общественной собственности. Но сделать этот возврат должно мирным путем, и мы указываем, как это сделать. Для начала мы не дадим спуску капиталистам — критикуем их режим, может быть, они образумятся, поймут неотвратимость такого хода развития…
— Ну, Мартын Григорьевич! Чего захотел: купцы в старой России, если рассыпали свою щедрость, — так копеечной мелочью. А нынче у магнатов сейфы с толстыми стальными стенами, через них не слышат стонов людских. Президента всем народом критикуем — здорово он образумился? — прозвучало ироническое замечание Полехину, а другой голос добавил:
— Он-то, Ельцин, пушками танковыми и создал капитализм — раздал государственную собственность в косматые руки… Теперь ты хочешь, чтобы все добровольно назад вернули?
По толпе прошел веселый шум, волной прокатилось нетерпеливое движение, похожее на волну морского прибоя, похожее на нетерпеливую поддержку возражений высказываниям Полехина.
— И все-таки, все-таки, других решений, дорогие мои друзья, пока не может быть: силы мы свои рассыпали вроде как за расхватом той самой купеческой мелочи. Демократы, которые быстро перерядились в халаты либерал-демократов, обвиняют нас за критику, а на самом деле требуют: и о том молчи, и о другом молчи, то есть смирись и терпи. И устами президента даже лозунги выбросили о терпении и примирении. А за этим стоит тайное и явное вымогательство — раскошеливайся, народ русский, и на своего капиталиста и на западного. Дескать, сам свои вопросы решай: нечего жрать — ищи, не во что детей обуть, одеть — ищи, негде жить — ищи, не на что детей учить — ищи, не на что лечиться — подыхай! Человек труда все это может находить только трудом своим, но и трудиться по-настоящему гарантий не имеет. В свое время народ советский для своего социально-экономического и политического обеспечения создал народное государство и все необходимое через государство находил и жил в покое. Но вот в результате контрреволюционного переворота и проведения буржуазных реформ вместе с нашей народной собственностью у нас отобрали и наше общинное государство, а вместо него либерал-демократы создали государство для буржуазии. Это государство отошло от трудового народа в сторону частного капитала и внушает людям труда решать свои социально-экономические проблемы без государства самостоятельно. Вот мы и поставлены перед фактом, искать формы борьбы за свои права. Тут меня поправили за слово критикуем. Правильно поправили. Но критика — это начальный подступ к другим формам и методом борьбы. Мы не станем просто так кричать: долой и баста! Мы объясним, почему — долой, объясним, и куда надо идти, и объясним, что надо идти к национализации частной собственности на средства производства, к установлению общественной собственности, к возврату народу его общенародной собственности, которая в корне пресекает эксплуатацию работника, обеспечивает трудовым людям экономическую независимость, а значит — личную свободу. Человек труда зависим только от своего труда, а доходы от общественного труда обеспечивают ему и все социальные блага, что мы в советское время и имели. Это и есть социализм — наш общий труд на наше общее благополучие. Вот что после критики или в ходе ее мы скажем и доведем до сведения, что за это будем бороться. Бороться до нашей победы! И все мы должны понять, что это есть наш рабочий удел — бороться за наши права и свободу. Судьба нам такая Богом дана — бороться, и в молитвах Богу это наше предназначение оправдывается.
Толпа безмолвствовала, но глаза людей светились воодушевлением.
Митинг встряхнул души
Полехин умолк и чуть отступил от микрофона, но было непонятно, кончил ли он свою речь, которую так странно прервал. И Костырин еще не объявил об окончании митинга, а Полейкин Кирилл широко шагнул к Золотареву и забрал из его рук Знамя, быстро свернул его, ловко натянул на него чехол и спрыгнул с машины. Запеленатое Знамя, колыхаясь над головами, поплыло, как поплавок, во двор завода, и там вся масса рабочих вместе со Знаменем отступила вглубь заводского двора.
— Куда понесут Знамя? — спросил Андрей Петра Агеевича.
— Спрячут на заводе… Считается, пока Знамя на заводе и под охраной рабочих, завод будет жить, — пояснил Петр Агеевич с явной гордостью за своих товарищей.
А Андрей тут же вспомнил из прочитанного, как во время войны бойцы берегли знамена своих полков как символы воинской чести и непобедимости патриотического духа, и поверил, что рабочие под своим Знаменем смогут уберечь свой завод от окончательного разорения. А их решимость к тому только что была проявлена и прозвучала призывом в речи Полехина. И он сегодня постоял под заводским Знаменем, как под символом решительности в борьбе, и был рад чувству единения и пламенности в своей душе, которое и после митинга не торопилось угасать и отыскало свой уголок в сердце, чтобы и в дальнейшем пламенить молодую кровь.
Участники митинга, крепко сгрудившиеся в плотную толпу, не в раз расшевелились, чтобы расходиться. Люди лишь задвигались на месте, топтались и дружески толкались, не в силах развернуться всей массой к улице. Над толпой стоял густо замешанный на коллективном возбуждении говор, звучал веселый смех, то в одном, то в другом месте слышалось одобрительное обсуждение речей выступавших ораторов. Упоминались с похвалой имена и Золотарева и Андрея.
В нерасшатанной еще толпе работников больницы, над которой все еще трепетали красные стяги, сдержанно, но удовлетворенно обсуждалось выступление главврача, к которому прикладывались итоги митинга.
— Давно нам следовало бы вот так поднять людей, — раздался внушительный мужской голос. — Может быть, и мы бы не голодали из-за неоплаты труда, больные не маялись бы без врачебной помощи.
— И не было бы тех смертей, что случились без лечения, — горестно добавил женский голос.
Толпа пошатнулась, стала двигаться всей массой к выходу из аллеи. А по сторонам пошло людское течение группами, они сталкивались и кружились, как в половодье сорванные кочки. Людское движение увлекло за собой и работников больницы. Над их головами, не угасая в свете яркого дня, под легким ветерком все еще колыхались флаги.
К месту митинга собралась большая стая голубей и галок. Птицы кружились над каштанами аллеи, то, приближаясь чуть ли не к самым верхушкам деревьев, то, взмывая ввысь. Птицы будто чувствовали беспокойство людей, собрались в стаю и метались над толпой в тревоге. Лишь небо со своего голубого свода спокойно взирало на землю, собирало в светло-голубой вышине округлые облака и чередой слало их к югу. Облака собирались в темную гряду к южному склону и приостанавливали свой бег, сталкиваясь в сплошную тучу, грозившую подняться в небо.
Стоявшие на машине организаторы митинга, понаблюдали за тем, как медленно расходились митинговавшие безработные, словно нехотя расставались со своей победой, за которой однако еще не вставала заря. Из кузова машины Петр Агеевич и Андрей сходили вместе, держа друг друга под руку, и так еще постояли на земле. К ним протолкалась Татьяна Семеновна, втиснулась меж ними, взяла обоих под руки и повела вслед за толпой, весело спрашивала и сама говорила:
— Здравствуй, Андрюша, молодец, что пришел на митинг… Волновался, наверно, при выступлении? Вы оба волновались, я чувствовала! Конечно, еще бы!.. Первый раз выступать перед такой массой людей. Но речи ваши очень хорошие: взволновали людей своей правдой и смелостью. Речи, идущие от души, в таком случае сами по себе складываются… Когда события жизненные долго обдумываются и сердцем переживаются за беды и боли людские, — она тараторила, подбадривая и успокаивая, взглядывая на их еще взволнованные лица. И ее глаза с глубокой синевой сияли радостью и гордостью. А Петру Агеевичу и Андрею для полноты переживаний и успокоения другой оценки их выступлений и не требовалось.
Татьяна Семеновна стояла в людской массе и слушала их речи слухом и мыслями этой массы трудовых людей и могла дать оценку всему сказанному и всему происшедшему так же, как воспринимали и понимали их участники митинга, стоявшие вокруг нее. Она видела и слышала, что люди воспринимали все сказанное с пониманием и с одобрением. А правда была произнесена смело и с разоблачением тех, кто принес рабочим беду на долгое время, почему и замалчивается и скрывается все, что касается несчастья людей, не только отдельных людей, а всех поголовно людей труда, как будто все они неудачники в жизни.
Когда толпа сдвинулась, до первой в аллее скамейки Татьяна Семеновна предложила:
— Давайте посидим, пока люди пройдут до конца аллеи и разбредутся по улице, — и первая села, притягивая мужчин. — Ну, расскажи, Андрюша, как каникулы проходят, скоро кончаются, отдохнешь ли за лето?.. А наши ребята в деревне у бабушки. Как Павел, Рита?
Андрей был готов поговорить с хорошо знакомыми и, по его мнению, близкими по духу и по положению людьми из одинаковой с ним рабочей и безработной среды. Он охотно и подробно рассказал о себе. Считал, что за лето он отдохнет физически и умственно и будет готов к предстоящему тяжелому учебному году и к тому, что после окончания одиннадцатого класса всем выпускникам школы предстоит еще более трудный год, год проверки на твердость характера и накопленных знаний. А еще выпускники школы будут проверяться самой жизнью, как потоком, в котором предстоит плыть и надо выбрать и берег и пристань, какую уже по настоящему надо выбирать для причаливания. А причалить так надо, чтобы сразу было видно, в какую сторону двинуться по берегу жизни.
Петр Агеевич, выслушав расцвеченную речь Андрея, весело рассмеялся:
— Кудряво сказано, но правильно. Мы верим, что ты с рабочей зоркостью правильно выберешь себе пристань, от которой пойдешь своим курсом.
Андрей без смущения, с юношеской непосредственностью сказал:
— Спасибо, в себе я уверен. Но еще многое будет зависеть от того, что я от нашего времени принакоплю и что положу в заплечный рюкзак, и чем буду пополнять истощающиеся запасы в пути по жизни.
На этот раз рассмеялась Татьяна Семеновна и мягко, по-матерински проговорила:
— И это с пониманием сказано, Андрюша. Но на этот счет еще древние мудрецы пророчили, что не надо отрывать свои корни от материнской почвы.
— Да, я слышал от строителей, что фундамент под новый дом надо закладывать на материнском слое.
— Вот видишь, кое-что и от старших надо собирать и приберегать в своем рюкзаке, — опять заметил Петр Агеевич с дружеской улыбкой.
— А знаете, за этот летний сезон я с отцом уже объездил почти всю область. Мы развозили мелькомбинатовский комбикорм, на что пристроился работать отец и меня в помощники взял. Комбикорм возим заказчикам от торговли, а иногда и сами расторговываем, так я чего только мудрого, и веселого, и горького, и обидного для властей не наслушался. Плюс к тому, что за два месяца я заработал 15 тысяч рублей, я поднакачал себе мускулы и укрепил кости. А мозги во время такой работы всю шелуху выдувают, — рассмеялся над собой Андрей и, покачав от удивления своим словам головой, продолжал отвечать на другие вопросы Татьяны Семеновны.
— Рита у тетки в Таганроге на южном солнце жарится и соленую воду азовскую глотает, скоро, наверно, приедет. Павел у бабушки в деревне от дедушки агрономию и крестьянские мудрости постигает. На прошлой неделе приезжал и останавливался на ночлег не дома, а у меня. С отцом он разорвал окончательно и как с капиталистом, и как с человеком чужого духа. Забрал в школе свои документы для перевода в вашу родную Высокоярскую школу. Он надеется, что там его не будут причислять к буржуйскому отродью и Золотую медаль за честные успехи получит… Я был с ним в Высоком Яре, на школу посмотрел, прикоснулся к социалистической деревне и жизни. Виделся там с вашими ребятами, — ярко покраснел и не признался, что обо всем своем с Катей поговорил, и что Павла с нею свел, тоже умолчал, и что Павел не посмел сказать все о перемене в своей жизни. И о главном для Павла, а может, и для Кати, что Павел решил поступать учиться не в военное училище, а в один из московских вузов, тоже Андрей умолчал, боясь чем-нибудь расстроить родителей Кати, зная их щепетильность в отношениях к детям. Впрочем, родительскую строгость он воспринимал, как необходимое поведение родителей для основы семейной среды.
Прикинув для себя, что ответил на все вопросы Татьяны Семеновны, он скорее вопросительно, чем утвердительно, сказал:
— Ну, я пойду?
— Так нам по дороге, поедемте вместе, — предложила, Татьяна Семеновна.
— Нет, я поеду еще к отцу на работу. Отца на митинг хозяин не пустил. Так и сказал: Мне нужен работник, который не знал бы, что такое митинги, если даже они и в разумных целях кричат. На митингах не о торговых выручках говорят, а нам нужны доходы от моего производства.
Они дружески распрощались и что-то в их прощании было большее, чем от юношеской дружбы детей.
Возбуждение в областной администрации
Весть о многолюдном заводском митинге на Станкомашстрое к концу дня облетела весь город. А молва о победных результатах митинга неожиданно приобрела раскрашенный нарядными красками образ, который вызывал симпатию и чувство удовлетворения: можно, выходит, и народу самому, что надо отобрать, если всем вместе побороться.
В автобусах, в троллейбусах до вечера только и разговоров было, что о митинге на самом большом заводе города. Митинг стал взбодрившим событием для дремотно-равнодушной жизни горожан. Он разбудил задремавшее пролетарское сознание рабочих. Горожанами уточнялись и обсуждались все подробности, хотя мало кто был осведомлен о деталях знаменательного события.
Митинг особенно встряхнул жителей заводского района. Здесь общее настроение сводилось к тому, что рабочие и служащие, даже представители интеллигенции с похвалой поддерживали и одобряли машиностроителей. Во многих высказываниях сквозила некоторая гордость за организованность рабочих. Ощущение было такое, что известие о митинге как о большом городском событии разошлось по городу широкими кругами и обратило чувства и мысли горожан в сторону общественного движения.
Глава областной администрации Гринченко Николай Михайлович через два часа после окончания митинга уже имел магнитофонную запись всего хода митинга. Он приказал никого к нему не впускать, ни с кем не соединять по телефону, поручил объяснять, что его нет на месте, чтобы не отвлекаться, и поставил пленку для прослушивания. Он, сидя за столом, внимательно прослушал запись, делая заметки в записной книжке для деловых выводов.
Гринченко был уже немолодой человек, в советское время был уважаемым в области хозяйственником, знал очень многих людей, с ними вместе и поседел. Думалось, именно аккуратная седина придавала его моложавому лицу спокойную выразительность, а гармонировавшие с ней светлые серые глаза смотрели на людей с умной проницательностью.
Эта проницательность взгляда вызывала у людей двойственный отклик. Большинство, подчиненных сотрудников, повинуясь его легкому распознаванию скрытых в них мыслей и душевных движений, тотчас шло на сотрудничество с ним; другие, правда, составляющие меньшинство, не выдерживали его легкого проникновения в их скрытые слабости, становились в позу дерзких оппонентов. Эти люди были ему смешны, так как легко подчинялись его неотразимой логике мышления. Его неотразимые доводы были покоряющими, перед ними никли всякие оппозиционеры.
Гринченко был избран на пост главы администрации области после трех неудачных назначенцев президента, которые старательно порушили хозяйство области. На выборы он был выдвинут патриотическими силами и избран народом с доверием за заслуги прошлых лет. Он формально не восстановился в компартию после ее разгрома, но люди верили в его честность и по наитию догадывались, что честный человек не может просто так избавиться от убеждений, впитанных с молоком матери. По существу, здравомыслящие жители области сами вновь причислили его к компартии, за что он был благодарен трудовым людям и был рад за них и за компартию, за их идейно-моральное слияние, когда дело касалось вопроса жизни людей. И он оправдывал доверие трудящихся своим идейным причастием к компартии, а трудящиеся были довольны своим выбором и тем, что указали ему, где в нынешней жизни его место как человеку, преданному трудящимся.
Избрав его на пост руководителя области, жители ее обрекли его на жизнь и на работу в очень противоречивой ситуации. Честные труженики об этом догадывались и с пониманием относились к его действиям и тогда, когда он делал преклонения в сторону центральных властей, и терпеливо выслушивал либерал-демократов, когда они упрекали его за нескрываемое предпочтение людям труда.
По сути дела он оказался между молотом и наковальней, где наковальней была вся Россия, а молотом — либерально-рыночные реформы, которыми угнетались трудовые люди с их советским образом мыслей, психологией свободолюбия. Под перековку вместе со всеми, конечно же, подпадал и он, народный избранник, отныне нареченный региональным губернатором.
Приспосабливаясь к противоречивости ситуации, в которую был вброшен волею людей, он не позволил рыночным реформаторам выворачивать наизнанку его душу, закаленную в горниле социализма, не мог отступиться от объективности своего миропонимания, и молот реформ бил по твердому холодному металлу и отскакивал от холостых ударов. Таким образом, хоть немного облегчались для трудящихся области удары реформ. Это давалось ему нелегко, — приходилось и еще приходится преодолевать огромное буржуазное сопротивление и непонимание на месте, косые взгляды и упреки в центре, да и сами реформенные законы стоят барьером на пути защиты трудящихся от волчьих наскоков рынка и реформаторов.
Вот где проходит воистину большевистская закалка характера. Спасибо тому времени, что народила большевизм. Либерал-реформаторы пусть себе исходят желчью, а большевизм, как свойство железного характера, возродится, и такие человеческие качества, как стойкость и способность на самопожертвование, присущие большевикам, останутся основой для возрождения воистину высоко нравственного общества — социализма.
Гринченко после прослушивания записи митинга некоторое время посидел в задумчивости, стараясь представить настроение толпы на митинге и психическое потрясение гендиректора завода Маршенина. А моральное потрясение у Маршенина вряд ли будет — к такому он не способен.
Этот человек, ограниченный и бездарный, снедаемый алчностью и коростой частнособственнического властолюбия вдруг почувствовал себя независимым и от органов власти, и от широкой общественности и все больше вел себя вызывающе и дерзко по отношению к областной администрации. Сдерживал себя лишь перед руководителем области, однако давал понять, что делает это исключительно из личного уважения к Гринченко.
Взаимоотношение Гринченко с директором завода лишний раз подтверждало противоречивость беспомощного положения выборного руководителя области. С одной стороны, он должен был служить своим избирателям, то бишь трудовым людям, а с другой стороны, перед ним властно стояло буржуазное государство маршениных, прислуживающее частному капиталу в лице маршениных своими законами и своим правительством, которым он должен подчиняться. Это был пример на местном уровне полной зависимости, а потому и безвластия государственных органов перед частным капиталом.
Гринченко давно раскусил Маршенина как страшно жадного человека и негодного предпринимателя, да вот и на митинге его оценили люди: негодный директор и ворюга.
Маршенин относится к тем типам людей, которые умеют наживать частную собственность жульническим путем и умножать ее чужим трудом при полном отсутствии способности к деловой предприимчивости. Единственное, что он усвоил для себя из сути реформ, так это возможность держать людей в повиновении путем экономического подчинения. Есть в руках экономические рычаги — никакой личный инженерный талант не нужен: за капиталы все можно купить — любой талант и людскую послушность.
Весь драматизм положения Гринченко, как руководителя области, кроется в том, что его власть, которую назвали исполнительной и государственной, никак не распространяется на Маршенина — владельца завода. Маршенин вылупился из какой-то антиобщественной, антинародной пучины независимо от государства, создавшего пучину как маршенинщину. Маршенин может так же и кануть в кромешность этой пучины, и это произойдет так же независимо от государства. И Гринченко такого оборота в жизни капитала не может уследить. И никто об этом не станет докладывать, потому что частный капитал существует в надгосударственной сфере, где властвует стихия конкуренции. В этом, с точки зрения здравого смысла, заключена вся абсурдность жизни капитализма.
И в этих условиях Гринченко не может не приветствовать победу рабочих на митинге, где Маршенин получил по рукам при попытке урвать в частное владение здания больницы, а людей оставить без лечения. Если бы даже он, Гринченко, был человеком других убеждений, как, например, будь он сторонником либерал-демократов, он все равно должен быть довольным результатом митинга, потому что он урезонил распоясавшегося хапугу.
Гринченко дал поручение помощнику собрать к нему в конце рабочего дня его заместителей, чтобы вместе с ними еще раз прослушать запись митинга и узнать отклики ближайшего окружения на такое событие в городе. К случаю интересно было увидеть отношение заместителей к рабочему движению (а митинг явился началом рабочего движения в городе) что, по его мнению, должно еще раз отразить персональную политическую позицию каждого и деловую реакцию на социально-политическое событие.
К своему удивлению, он увидел нечто неожиданное: из четырех заместителей двое даже не были наслышаны о митинге, — так глубоко они сидели в своей бюрократической яме от народной жизни.
Вообще-то, он редко прибегал к открытому административному воздействию на подчиненных. Он умел деловые отношения ставить так, что подчиненным казалось, будто они сами открывали назревшие вопросы, предлагали нужные решения на них и подходящие способы выполнения этих собственных решений. Ну и потом не к лицу было для порядочного, добросовестного работника забывать свои предложения. В противном случав сам же работник и оценивал свою добросовестность, свою порядочность и дисциплину. Так исподволь создавался авторитет руководителя области.
Пришедшие по заведенному порядку расселись с двух сторон длинного полированного стола, положили на него руки в ожидании включения магнитофона. Гринченко улыбнулся такой показной готовности подчиненных, молча отошел к письменному столу, взял там стопку чистой бумаги и небольшую хрустальную вазу с карандашами, которую поставил в центре стола, а листы бумаги разложил перед каждым слушателем.
— Эти атрибуты предназначаются для того, чтобы вы, очарованные митингом, не отлетели своим воображением далеко в сторону, — пояснил Гринченко.
Все поняли его лукавый намек и дружно рассмеялись.
Прослушивание записи началось при веселом настроении, однако в первые же минуты оно угасло: слишком серьезным и драматичным было выступление главного врача больницы. И каждый нашел, что записать для себя по ходу митинга. Когда магнитофон был выключен, некоторое время стояло молчание: все ждали, что дальше скажет Гринченко. А тот в свою очередь ожидал немедленного, даже взрывного отклика своих заместителей на столь значительное, по его мнению, событие.
Молчание, однако, затянулось на две-три минуты, но Гринченко оно показалось длительным, и он, сдерживая нетерпение, заговорил первым:
— Я, конечно, понимаю, что для оценки значения митинга надо время. Но первое, что можно сказать о митинге, так это то, что нам, руководителям области, никак нельзя пройти мимо него без внимания и соответствующих выводов. Вот и давайте обменяемся мнениями. Тем паче, что после этого митинга, закончившегося победой рабочих надо ожидать митинговых повторений и по другим вопросам. Это значит, что такие вопросы нам надо предвидеть, или вовремя улавливать их, а с другой стороны, если невозможно избежать митингов, то надо постараться придавать им превентивный, а не столь радикальный, тем более не экстремистский характер.
Говоря это, Гринченко ощутил в себе тяжесть какой-то противоречивости. Он в душе был доволен тем, что такой многолюдный митинг состоялся и завершился победой над Маршениным. Он скрыто радовался тому, как рабочие устами Петра Золотарева высоко оценили значение рабочего митинга, и что в оценке массового митинга, как формы выражения народного протеста, они поднялись до классового понимания протестной акции трудящихся. Еще больше радовался тому, что в лице Маршенина рабочие разглядели капиталиста-урода и, более того, увидели в нем представителя класса капиталистов, от которого им так же надо ждать классовой реакции на их митинг. И эту реакцию, прежде всего выдадут пробуржуазные партии…
И если на митинге не прозвучали голоса неприязни к антинародным, буржуазным партиям, так только потому, что в области они еще молодые и не успели проявить своей антинародной, буржуазной сущности. Но трудовым людям обязательно надо разглядеть и до конца понять эти открытые или скрытые буржуазные организации, чтобы правильно ориентироваться в своей классовой борьбе и в своих решениях на выборах.
Такие чувства теснились в душе Гринченко рядом с теми мыслями, которые он сейчас внушал своим помощникам. Он прекрасно понимал общую общественно-политическую ситуацию и атмосферу, окружавшую его, и держал себя весьма настороженно при беседах в кругу подчиненных. Он знал, что выскажи он открыто свое затаенное мнение и чувство, это может быть расценено как заговор против государственных порядков, что для руководителя области может быть чревато неприятностями и помешать защите интересов трудящихся. Нет, свое мировоззрение он должен проводить с большой осторожностью, с оглядкой. И в этом заключается вся драматичность его положения, которую к тому же он не должен показывать перед людьми — на сцене он обязан занимать место, определенное здравым смыслом, с учетом накала напряжения в воздухе.
Первым, как всегда, между прочим, стал говорить Фомченков, весьма экспансивный человек лет сорока пяти, высокого роста, но с развинченной узкой фигурой, с большой светловолосой головой, с которой на узкий лоб ниспадал закрученный локон. Из-под насупленного лба на людей подозрительно глядели темные, широко расставленные глаза. Под кураторством Фомченкова было все жилищно-коммунальное и энергетическое хозяйство области, в этой отрасли он был подготовленный специалист, обладал беспокойным, пробивным характером и шумными организаторскими качествами. С этой стороны в областной администрации он был ценный работник.
Очевидно, понимая это, он кичливо выставлял свою принадлежность к ранним демократам, среди которых в свое время выделялся крикливостью и вздорностью при выступлениях на перестроечных митингах. С годами он остепенился, глубже отдался своим инженерным занятиям, но от причастности к демократам не отказался, более того, часто бравировал своей партийной принадлежностью.
Он знал, что Гринченко ценит его за профессионализм как специалиста и организатора, а главное, за то, что на общие дела он не клал печати своей партийности, которую носил, скорее, для рекламы, чем для сути.
Вообще-то, по наблюдениям Гринченко, Фомченков своим примером наглядно характеризовал так называемых демократов, посев которых, хоть не очень густо, но взошел и в области. Демократы, особенно ранних всходов, отличались своей крикливостью, показной самоуверенностью, настырностью, даже наглостью, стараясь с особым вызовом держаться на виду у людей, как герои, делающие реформаторскую погоду.
Но вместе с тем, замечал Гринченко, у них был вид все же какой-то несмелости, незрелости, ощущения своей греховности, чужеродности по отношению к простому народу. И ершистость Фомченкова шла от понимания своей партийной ненужности, чуждой большинству людей. Фомченков относился к Гринченко с доверием и уважением. Это доверие повышалось и тем, что Гринченко в свою команду выбрал представителя от демократов, что создавало впечатление о разнопартийности аппарата администрации.
Гринченко для пользы дела не гнушался иметь отношения с демократами, всегда с особой внимательностью выслушивал высказывание Фомченкова. А там, где надо, тактично приводил его в норму логикой своих деловых доводов. И Фомченков чувствовал, что Гринченко таким порядком разоблачает несостоятельность и всех демократов.
— Откровенно говоря, Николай Михайлович, меня интригует ваше отношение к митингу и ваша оценка его общественного значения, — запальчиво заговорил, не сдерживаясь ни в выражениях, ни в тоне голоса Фомченков.
— Выбирал бы выражения покорректнее в адрес вашего старшего руководителя, — тотчас отреагировал Лучин, старший по возрасту среди заместителей, и другие поддержали его общим голосом.
— Я своего уважения к Николаю Михайловичу не рассеиваю по ветру, но и своей реакции на презентацию митинга не склонен скрывать, — не замедлил парировать замечания коллег, Фомченков.
Гринченко смотрел на Фомченкова лукаво-улыбчивым взглядом и спокойным тоном погасил искру спора в свою защиту.
— Ничего, ничего, друзья, возбужденные откровения куда как лучше скрытой затаенности мысли. А Фирс Георгиевич трудно освобождается от демократической молодости, когда в моде было навешивать на противников разные ярлыки.
Выдержав минуту молчания, Фомченков невозмутимо продолжал:
— В моем видении на Станкомашстрое произошел не митинг, а самый заурядный внутризаводской бунт, вылившийся в насилие толпы над директором завода. Маршенин, конечно, допустил глупость, что довел дело до насилия толпы над собой, возбудил в рабочих бунтарские страсти. Гляди-ка, еще и омоновцев просил… На мой взгляд, этот внутризаводской бунт не надо поднимать до уровня организованного митинга с каким-то большим общественным значением и лучше будет его замолчать. А урок для нас должен быть такой, что надо использовать все запретительные меры и поменьше раздавать санкций на всякие демонстративные сборища.
— Другими словами, — не разрешать пикеты и митинги? — возразил Добышев, заместитель, ведающий вопросами общей экономики.
— Именно! А что в этом незаконного? Для сохранения общественного порядка? — не задумываясь, подтвердил свое мнение Фомченков, а насупленность и суровость лица говорили о его непреклонности.
Гринченко глядел на Фомченкова с веселым прищуром и спросил:
— А как же быть с демократией, не говоря о правовых конституционных нормах? Да и не годится забывать кое-что из недавнего прошлого, наполненного митингами.
Фомченков уже давно не воспринимал произнесенное при нем слово демократ за намек на его причастность к движению и к партиям демократов, но сейчас это слово царапнуло его честолюбие, он смешался и невпопад проговорил:
— Демократия в том смысле, на который вы, Николай Михайлович, намекаете, ни причем. И запрет на проведение митингов, в моем понятии, не лишает рабочих демократических прав в политическом аспекте.
Не меняя своего веселого прищура, спокойным дружественным тоном, привлекая внимание и других, Гринченко отвечал Фомченкову:
— Вы, Фирс Георгиевич, все еще не вышли из экспансивного состояния после рабочего дня, а поэтому и меня приняли за объект наскока. Про демократию я сказал без всякого намека в том смысле, что в современных российских условиях трудовой народ все больше учится жить в буржуазном государстве и потому все больше будет превращать законы из декларации в свое оружие для обороны от всевластия и произвола частного капитала, для того, чтобы заставить обратить внимание, в том числе и властей, на свое бедственное положение, на угнетение со стороны капитала, со стороны частной собственности вообще. Иначе получается так, что голос народа все меньше слышат те, кому положено слышать. А на митинге этот народный голос становится более мощным. Люди труда все глубже начинают понимать, что демократию они могут использовать как оружие для изменения политики реформ и больше того. А форма использования этого оружия — массовые митинги и демонстрации, всенародное неповиновение буржуазному режиму. Вот что мы должны держать в своем уме и с демократией не шутить, как с социально-правовым принципом. — Гринченко вдруг осекся, но сумел не подать вида. Он понял, что в своих разъяснениях Фомченкову слишком далеко зашел, увлекшись, позволил себе недозволенное по своему положению, слишком широко раскрылся и постарался все это закамуфлировать: — Я, например, не исключаю того, что нам, как органу власти в отдельных моментах придется прибегнуть, если не прямо, так косвенно, к этому народному оружию — к демократии во взаимоотношениях с акулами частной собственности. Почти что так оно, по существу, и получилось на митинге на Станкомашстрое. От придания митингу общественного значения нам не уйти. Наше дело теперь как можно быстрее, оперативнее решить все вопросы по передаче больницы на городской баланс, по ее частичному перепрофилированию, чтобы показать, что власти остаются с народом при проявлении беззаконного беспредела по отношению к нему.
Фомченков вдруг сник. Он не умел в процессе дискуссии обуздывать стихию своего мышления и под напором логических посылок легко утрачивал пылкость своего характера. Не сдавался, не признавал своего поражения, не допускал вида отступления, а просто умолкал и как бы пренебрежительно выключался из спора, оставляя за собой свое мнение. Однако выручал сам себя тем, что с легкостью переключался на обсуждение деловых вопросов. Так было и на этот раз.
Когда речь пошла о практической передаче больницы от завода городу, Фомченков первым сказал о своем деле:
— Мы с главой района Волковым предвидели ситуацию с больницей и уже предварительно навели тщательную ревизию, в порядке подготовки к зиме, и отремонтировали больничный коллектор канализации и участки канализационных отводов и водопроводов и заблаговременно подготовили акты передачи всего этого хозяйства от завода горводоканалу. Застопорилось наше дело аварией на заводе. Ждем возмещения денежной задолженности заводом, есть на этот счет договоренность с финуправлением завода. Так что по этой части все готово к приему больницы, — и он стряхнул с лица сумрачность, а скупая улыбка проглянула, как солнечный блик сквозь захмаренное небо.
Фомченков как бы дал направление обсуждению вопроса о больнице, и Гринченко оставалось делать только дополнения и некоторые изменения в поисках решений отдельных вопросов.
И в разговор о больнице включился Лучин Ефим Кондратович, заместитель Гринченко, ведающий вопросами социального комплекса. Комплекса, который сочетает в себе финансово-хозяйственную сторону существования с гуманитарно-культурным и духовно-нравственным наполнением содержания. Социальный комплекс нынче существует исключительно на регионально-местном бюджете и является позорнейшим всенародным укором высшим государственным властям. А чтобы отвлечь внимание простых людей от органов власти, лукавый, хитрый хор либеральных идеологов запустил в оборот слово чиновничество. И под ранг чиновников даже министры подведены. И это они, чиновники, в социальной политике виноваты во всенародных бедах. Казалось бы, незначительный тактический маневр, невидимо исходящий из тех же чиновничьих кабинетов.
Но в нем кроется лицемерно маскируемый расчет на то, что простой человек не разглядит действий властей под тогой чиновника и все бедственное бесправие отнесет на счет, якобы, стихийно расплодившегося чиновничества, которое окрутило буржуазное государство и с его помощью высасывает народные соки жизни. Государство делает вид, что борется с чиновничеством и в то же время унавоживает для него почву различного рода привилегиями, начиная с введения звания государственного служащего и кончая раздутыми зарплатами и пенсиями для него. И все это за счет народных кровных.
Лучин был коренастый, плечистый человек среднего роста, двигался неторопливо, уверенно и, казалось, чувствовал хорошую устойчивость в своих ногах. Он уже перешагнул свое пятидесятилетие, спокойно и рассудительно вел себя в общении с людьми, основательно объяснял причины и следствия общественных явлений, как и положено быть ученому философу.
Так случилось в жизни, что жизненные пути Гринченко и Лучина в прошлом часто пересекались. И, когда Гринченко стал руководителем области и пригласил Лучина к сотрудничеству в областной администрации, Лучин согласился, сдал институтскую кафедру философии, однако до конца не расстался с ней, и стал первым заместителем Гринченко, определяющим социальные вопросы в администрации. Он пользовался уважением и авторитетом у своих новых коллег, а в области жило много его учеников и единомышленников. В общем, Гринченко знал, кого приглашать к себе в администрацию. А прошедший митинг рабочих для Лучина не был неожиданным городским событием: как и для его старого друга профессора Синяева Аркадия Сидоровича. Они по-прежнему живут в одном доме, в одном подъезде, они каждый вечер встречаются за чаем и обмениваются итогами прожитого дня.
— Если по-деловому говорить о наших дальнейших шагах в вопросе заводской больницы, — заговорил Лучин спокойным тоном, — у меня лично подготовлены все проекты постановлений о приеме-передаче больницы. Так что, Николай Михайлович, дело только за формальным обсуждением вопроса и коллегиальным решением, а к подписанию все готово.
— Да, я подтверждаю, — сказал заместитель по экономическим вопросам Добыш, глядя на Лучина одобрительно-преданным товарищеским взглядом. Добыш был, примерно, одних лет с Лучиным, опытный ученый экономист, прошедший практику еще в советских плановых органах. — Ефим Кондратович, как всегда, и в данном вопросе все обстоятельно проработал, — добавил Добыш на удовлетворенный взгляд Гринченко.
— Для меня положение с этой заводской больницей было непреходящей головной болью, равно как и вопрос с нейрохирургическим отделением в областной больнице, — вроде как бы с облегчением проговорил дальше Лучин и улыбнулся веселой улыбкой удовлетворенного человека. — С приемом этой больницы мы, во-первых, вернем налаженное больничное обеспеченье жителей заводского микрорайона, а во-вторых, решим, наконец, вопрос открытия областного специализированного отделения нейрохирургии. Ведь рыночная перестройка принесла нам увеличение черепно-мозговых травм на триста процентов, а настоящего центра нейрохирургии у нас нет.
— После всего сказанного, Ефим Кондратович, я могу полагать, что вы явились организатором созыва и проведения митинга, — проговорил Фомченков, глядя на Лучина исподлобья колючим ироническим взглядом.
Лучин тоже ответил ему ироническим, но веселым взглядом и сказал спокойным голосом:
— Нет, Фирс Георгиевич, я сожалею, что не могу подтвердить ваше предположение: ни к организации, ни к проведению митинга я не имею прямого отношения ни коим образом. Но, признаюсь, когда до моего слуха донесся рев заводского гудка, я с чувством радостного торжества подумал о призыве к митингу. А для организации митинга на таком ранее знаменитом заводе со славными революционными и трудовыми традициями, где была известная боевым духом партийная организация коммунистов, надо думать, найдется и в нынешнее время один-другой десяток организаторов из рабочих. Ведь, наверняка, не все из членов бывшей парторганизации открестились от Коммунистической партии.
Добыш довольно выразительно крякнул в ответ на последние слова Лучина, имевшие и свой смысл, и свое направление. Два других заместителя Сосновский и Коржов, сельхозник и строитель, как их называют, смотрели на Лучина с выражением веселого согласия. А Фомченков отреагировал, хотя и дерзким взглядом, но с явным замешательством. Слова Лучина показались прицельными и, если не ужалили всех, то как-то каждого царапнули. И от таких царапин, как и от прошлого страны, никому и, верно, никогда не избавиться. Это тотчас скорее почувствовал, чем уловил Гринченко и, как бы исправляя свой недавний промах, тактично, с тонким дружественным внушением сказал:
— Не будем увлекаться, Ефим Кондратович. Конечно, митинг на заводе в нашем, провинциальном, масштабе — событие примечательное и в общественном значении. Но нам надо оценивать это событие трезво и взвешенно со всех сторон.
— Я вас понял, Николай Михайлович, со всех сторон, — с улыбкой показной признательности сказал Лучин. — Именно так я и хочу оценить значение митинга для нашей местной общественной жизни — со всех сторон, — с легким юмором объяснил Лучин свое намерение высказаться, чем вызвал улыбки у своих коллег. — Так позвольте мне, Николай Михайлович и дорогие мои товарищи-коллеги, несколько минут.
— Ну, пожалуйста, Ефим Кондратович, только не очень увлекайтесь. Как, товарищи? — смеясь, согласился Гринченко.
— Да, да, коль мы уж собрались специально по такому случаю, — за всех отозвался Кирилл Сосновский, заместитель по сельскому хозяйству и продовольственному обеспечению.
— Благодарю вас, — довольно ответил Лучин, — не знаю, как вы, а я считаю, что этот митинг центральные власти будут расценивать как частный конфликт между рабочими и администрацией завода, о котором, конечно, пойдет информация по линии ФСБ и МВД. Для них наш митинг даже не локальное событие, а именно частный конфликт, который не стоит поднимать до уровня необходимого анализа, оценки и вывода, а стало быть, его можно и не замечать. Не замечать для того, чтобы не брать во внимание того факта, что из частных явлений складывается общее и, наоборот, что из общего, скажем, социально-экономического строя вытекают частные проявления этого общего строя. Я лично радуюсь тому, что митинг показал, как уже именно рабочие и другие представители трудящихся начинают понимать, что частные, так сказать, провинциальные явления вытекают из общего социально-экономического и государственно-политического строя. Это уже хороший признак начала сдвига в сознании трудящихся, — Лучин быстрым, искрометным взглядом обвел лица своих коллег, стрельнул в лицо Гринченко и, заметив терпеливое внимание к его речи, воодушевился и продолжал: — Сознание трудовых людей качнулось в сторону того, что люди начинают понимать, какие уродливые изменения произошли в стране, кто их произвел, и куда они ведут, что в результате реформ сталось с государством и обществом, и какие негативные превращения поразили их жизнь. Понимание всего происшедшего, как это прозвучало на митинге, должно непременно подтолкнуть обездоленные массы трудовых людей к организованным выступлениям уже не в защиту отдельной больницы, а с требованием восстановления государственного бесплатного здравоохранения для народа. Потом последует требование бесплатного всеобщего среднего и высшего образования. Тут уж наверняка поднимутся и студенты, а от них надо ждать не мало. Может в это же время подняться всеобщее движение организованных масс против непосильной реформы в жилищно-коммунальном хозяйстве. Такое же недовольство вызовет бесконечное повышение тарифов в энергоснабжении, в связи, на транспорте. Дойдет очередь и до борьбы за повышение зарплаты, пенсий, за ликвидацию безработицы и за защиту прав на гарантию труда. Наконец, прозвучат требования о возврате изъятых личных сбережений, о восстановлении прежнего размера внутреннего валового продукта, половина которого присвоена и вывозится в зарубежные банки олигархами и другими приватизаторами. А это уже будут требования проведения национализации всего того, что было создано и держится энергией людей труда. Это и будет новое зажигание звезд социализма, как это образно прозвучало на митинге. Но зажигание звезд социализма должно произойти не самопроизвольно, а на его опорах, установленных на обобществленном экономическом базисе, — Лучин почувствовал, что свою речь он затянул, но уже не мог прерваться до окончания своей мысли, навеянной на него митингом. Сохраняя серьезное выражение, продолжал, не сбавляя взятого настроя: — Такова логика и динамика предстоящего развития событий в силу организованного движения протеста против капитализма. Сегодняшний митинг на нашем заводе я воспринимаю как первое, пусть маленькое звено в цепи будущих организованных народных движений, протестов против насильственного насаждения капиталистического строя, привития так называемой демократии для олигархов, а для трудового народа — демократии голого зада, — эти слова, сказанные всегда корректным Лучиным, вызвали общий оживленный смех. Засмеялся даже Фомченков, улыбнулся Гринченко. Лучин остался серьезным и продолжал невозмутимо: — Но самое поразительное и абсурдное в этом развитии событий есть то, что мы, органы местной власти оказались заложниками этих событий. В свете такого виртуального развития народного движения заявление либеральных политиков и идеологов о том, что о возвращении социализма не может быть и речи, похоже, скорее всего, на осенение лба крестом от страха перед неотвратимостью наступления социализма. Социализм наступает независимо от злобно-яростного сопротивления этому наступлению…
— Вы кончили, Ефим Кондратович? — нетерпеливо и с некоторым раздражением остановил Лучина Гринченко. — Нам ваше мнение о значении митинга понятно. Кроме того, мы с вами договорились не увлекаться.
Лучин понял Гринченко и, чуть смутившись, сказал:
— Да, я, пожалуй, все сказал. Я только хочу добавить, что я не призывал делать какие-либо выводы, я только констатировал факт развития народного движения.
— И я хотел бы добавить, — подхватил мысль Лучина Сосновский, — что отзвуки митинга дойдут и до крестьян.
— Известие о митинге до деревни сегодня же довезут автобусы — это областное сарафанное радио, — заметил Добыш.
— Вот именно, — продолжал Сосновский. — И митинг получит среди крестьян сочувствие и понимание. У себя же, в деревне, крестьяне не видят частного объекта, против которого они могли бы организованно по примеру заводчан выступить с протестом или с бунтом: ни кулаков, ни помещиков, на ком можно было бы сорвать зло, в деревне пока еще нет. Между тем, рыночные отношения по-российски вытолкнули крестьянство наглым образом на обочину того же рынка. Диспаритетом цен крестьянство загнано в беспросветный тупик, за которым маячит вымирание российского крестьянства как класса. Крестьяне в большинстве своем чувствуют эту трагическую гибельность. В целях краткосрочного спасения своей земледельческой природы сбывают общественный скот, чтобы купить запчасти для ремонта тракторов и комбайнов и заправить их горючим и таким образом возделать хоть какую-то часть полей. А опустевшие животноводческие помещения и комплексы разламывают, разрушают, растаскивают в состоянии какого-то дикого аффекта. И еще глубже обрушивают в пропасть вместе с социальной структурой деревню — среду своего обитания. Создается впечатление, что выморочность российской деревни осуществляется по продуманной технологии, главным инструментом которой является непреодолимый для селян диспаритет цен между промышленной и сельскохозяйственной продукцией. Это десяти — стократное превышение цен на промышленные изделия над сельскими одним махом лишило сельхозпредприятия оборотных средств и возможности прибыльности сельхозпроизводства. За годы антикрестьянских реформ сельхозпроизводители лишились материально-технической базы, энерговооруженность упала до самого низкого предела. Обрушилась вся инфраструктура села. Жизнедеятельность снизилась, чуть ли не до дореволюционного уровня. В деревню крадется первобытная глухота и темнота, одичание ползет с заброшенных и уже забытых, не обрабатываемых полей и с запустелых, заглохших, закустаренных лугов. Земледельческий клин сужается до небольшого единоличного владения, о земельных паях никто и речи не ведет. Фермерские хозяйства — редкие островки посреди застоявшегося гниющего гигантского болота. Они испытывают тот же гнет, что и общественные и частные крестьянские хозяйства. Производительность труда в сельхозпроизводстве упала до семидесяти процентов. Если и есть какая-то конкуренция на сельхозпродукцию, так она держится на каторжном труде крестьянина. Для него не создана даже маленькая ниша в монополии. Крестьянин нагло, по-бандитски эксплуатируется перекупщиками. Все каналы прямого сбыта сельхозпродукции перекрыты. Местные предприятия, перерабатывающие сельхозпродукцию, или разорились, или работают в четверть силы. Сельскому жителю самостоятельно добраться до рынка не за что. В результате именно в трудоспособном хозяйстве совершенно нет денег, так как их негде теперь на месте заработать и невозможно предложить свой труд и свою продукцию. У природного мужика теряется профессиональная квалификация, крестьянский оптимизм и уверенность в воскрешение. Да и как им быть, если у здорового хозяина нет денег заплатить за электроэнергию, за топливо, за автобус, что бы съездить в город, в больницу, не за что купить одежду, обувь, снарядить детей в школу, заплатить за лекарства, тем более за лечение в больнице, за учебу детей в вузе и техникуме… В общем, и так далее и тому подобное. Вам все это известно, я только оживил картину. Ну, а что же с крестьянами дальше? Мужики прекрасно осознают свою трагическую безысходность, и это чувство беды заливают сивухой, усугубляя или ускоряя свою крестьянскую деклассированность, свое классовое вымирание. А мы с вами являемся беспомощными свидетелями этого катастрофического вымирания. Обидно и больно сознавать, что вся эта катастрофичность создана искусственно, безумной рыночной капиталистической реформой, я не побоюсь этого слова, потому что она проводится без учета российской специфичности при враждебном злокозненном нажиме как извне, так и изнутри. Я прошу прощенья за такую мою горячность, она объясняется тем, что я по природе своей крестьянин и болею болезнью деревни. Здравомыслящие мужики, к которым я отношу и себя, видят спасение деревни в массовом организованном движении рабочего, трудового люда в городе против нерадивого к народу режима и поддержат его всемерно. Сами мужики бунтовать против царя до сих пор не научились, но рабочих дружно поддержат. И митинг на Станкомашстрое отвечает чувствам и мыслям крестьян. Я от имени крестьян скажу: В добрый час, товарищи рабочие, и с победой вас!… Что вы на меня так смотрите, Николай Михайлович?
— Как? — неопределенно улыбнулся Гринченко.
— С каким-то укоризненным предупреждением. Что, я тоже увлекся? — иронически спросил Сосновский и оглянулся на своих коллег.
У него пылало лицо, разгоряченное душевным страданием, искрометно блестели глаза, подрагивали губы. Он и вообще не мог спокойно работать и равнодушно относиться к своему делу. Он рвал себя ради крестьянства и этим же готов был беспощадно карать и других.
Гринченко его приметил еще в советское время, когда его, в то время молодого специалиста, избрали председателем колхоза, и он, как опытный машинист паровоза, повел хозяйство и сельскую жизнь, что называется, на всех парах. Гринченко наблюдал, как толково, с большим эффектом управлял хозяйством, облагораживал жизнь селян Сосновский.
Когда на долю Гринченко выпало обязательство руководить областью, он пригласил Сосновского в свою администрацию. И тот с первого же дня вписался в областной аппарат исполнительной власти и зубами вцепился в дело спасения аграрного сектора экономики в новых разрушительных условиях и много успел сделать против разрушительного процесса. Он не зазнавался, не хвалился, но знал, что ему делать. Он сколотил аграрное ядро в области, опираясь на такие хозяйства, как Высокий Яр и постепенно втягивал в его орбиту окружающие общественные хозяйства, суживая рыночно-капиталистическое болото. Он исподволь заставил на село работать даже Фомченкова, который помогал поддерживать водопроводы и электроэнергетическое хозяйство на селе. Гринченко втайне радовался своей кадровой находке в лице Сосновского.
Но Сосновский иногда пугал Гринченко безоглядным радикализмом своих суждений, будто нацелено подстерегал драматическую раздвоенность чувств главного руководителя области. Впрочем, не только Сосновский, а и тот же Лучин, и тот же Добыш, казалось, постоянно испытывали его на излом. Но он для их же поддержки сноровисто уходил из-под их влияния, для чего он должен был извиваться как вьюн, чтобы проскальзывать меж щупальцев спрута, опутывающего все общество.
Он обязан был держать свое влияние на непосредственных помощников, иначе утратит свою власть, и положение, отчего вокруг него окажется не бурлящий кипяток, а остывший кисель на поминках власти. Но ему важно было знать и потаенность мышления в своем рабочем коллективе. И вот сейчас неожиданно проявились откровения мыслей. По тону выступлений он еще раз понял, что подбор помощников он сделал правильный: перед ним сидели единомышленники и дельные работники. Их надо сохранить.
Как бы в подтверждение настороженности Гринченко, Добыш так же заговорил с резким суждением:
— Наше теперешнее государство в лице администрации президента и его правительства под видом политики рыночной свободы и демократии напрочь отказалось не только от крестьянства, а от всего трудового народа, и от низовых структур государства, названных иностранным словом муниципалитеты. Муниципалитеты, как местные органы самоуправления, как вы знаете, предоставлены сами себе, а без финансовой и материальной базы оказались перед своими жителями, нищими и обездоленными, в положении заложников государства. Вместе с ними и мы, представители областной, региональной власти, тоже выставлены в положении заложников, совершенно безвластных по отношению к хозяевам частного капитала, не нажитого, а награбленного у народа. Да и только ли региональные и муниципальные органы власти без материально-финансовой базы? Само государство оказалось без материально-финансовой базы, дающей государству и силу и власть. Вся экономическая база воровски отдана во владение частного капитала, и государственная власть де-факто, как говорят юристы, оказалась в руках олигархов, которые и диктуют и политику, и законы в своем государстве. Народное государство, расстрелянное в октябре 1993 года, скончалось после приватизации народного имущества, в результате которой и создано государство частного капитала, в котором властвуют олигархи. Именно они, властители от частного капитала отделили государство от трудового народа, как не принадлежащее последнему.
Добыш начал говорить спокойно и продолжал речь с напористой убежденностью, как бы стараясь внушить внимательно слушающим товарищам познанную им истину жизни народной. Как ученый экономист, он понял, что жизнь трудового народа олигархический режим так устроил, что отобрал у рабочего народа вместе со всем имуществом половину внутреннего валового продукта и даже неиссякаемый родник государственных доходов — природную ренту, дарованную России суровой природой.
Гринченко тоже внимательно слушал Добыша. Он ценил в Добыше то, что тот в своих суждениях и докладах, обладая аналитическими сведениями, держал себя уверенно, мысли свои излагал логично, формулировал их предельно ясно и убедительно, так что казалось, они всегда у него были заранее обдуманы. Возражения на свои доводы выслушивал молча, но сам всегда высказывался до конца даже тогда, когда его прерывали. С ним в любое время можно было посоветоваться по самым сложным и запутанным вопросам, по взаимоотношениям с Центром.
Сейчас Гринченко при высказывании Добыша о государстве почувствовал себя беспокойно. Ему показалось, что Добыш в своей речи пошел дальше дозволенного, хотя здесь и сидели свои товарищи. Фомченкова никто не опасался за его инакомыслие: преданность деловому товариществу у него была выше его демократического причастия. Гринченко от слов Добыша даже на стуле поерзал и потом попытался возразить:
— При всем своем увлечении вы все же не должны забываться, что государство, в котором нам довелось жить, и на которое мы работаем своей службой в нем, даровано нам конституцией. А Конституция, как известно, признана народным референдумом. Так какие могут быть возражения? — он говорил это Добышу, а имел в виду всех присутствующих, и вкрадчивым, быстрым взглядом незаметно окинул лица всех.
На всех лицах он заметил проявившееся ироническое выражение понимания его обращения и его скрытого предназначения. Да они ведь все отлично понимают меня с моим положением и с моими мыслями. И все вместе мы лицемерим перед невидимым монстром власти. А оно, это чудовище власти даже на расстоянии, без своего присутствия нас тоже понимает, но остается спокойным, ибо знает о своем всесилии, посредством которого заставляет нас служить ему вопреки нашим убеждениям. Оно злокозненно действительно сделало нас своими заложниками и спекулирует нами тем, что люди знают нас по нашему прошлому, советскому, и потому верят нам в том, что мы чем-то поможем им выживать. А монстр заслонился нами и за нашими спинами творит свое зловещее дело. Вот она, наша великая драма человеческая, нашей раздвоенности, нашей безвыходности ради служения трудовым людям, — думал Гринченко меж тем, в упор, глядя на Добыша.
А Добыш, подвинув на носу очки вверх и удерживая их пальцем в таком положении, молча прослушал короткое замечание Гринченко, невозмутимо продолжал:
— Овладев экономической основой государства, олигархи установили единый для всех граждан налог, равный и для человека с минимальной зарплатой и с миллиардными доходами олигархов, и, обесточив бюджет, поставили перед народом вопросы с ими же заготовленными ответами:
— Вам нужно народное здравоохранение? — Возьмите его в региональное и муниципальное ведение. — Не хватает местных бюджетов? — Пусть за лечение и другое вспомоществование платят сами больные. — У них не из чего платить? — Это их проблемы. — Вам нужно народное образование? — Возьмите школы в свое муниципальное ведение. — Школы и вузы не получают достаточных средств от региональных и ведомственных бюджетов? — Правильно, для их бюджетов у государства не достает налоговых поступлений. Так и строится наш олигархический расчет: народное образование, если оно нужно народу, должно быть на народном содержании, то есть обучение на платной основе. — Граждане лишились возможности получать бесплатное жилье от государства и низкой платы за его пользование? — Правильно, мы это потребовали от государства, потому что все, чем вы пользовались в советском государстве, противоречит рыночным отношениям, которые строятся на окупаемости и получении прибыли владельцем. Стало быть, в условиях либеральной экономики вы должны, во-первых, квартиру себе купить, а во-вторых, оплачивать жилищно-коммунальные услуги по их полной стоимости, не рассчитывая на государственные дотации…
Ну, и так по всем экономическим параметрам, на которых и держится капиталистическая система отношений с трудом рабочих, и на которых олигархи строят свою государственную политику, — Добыш снял очки, медленно протер их и, глядя в очки на свет, продолжал медленно говорить: — Связывая обстановку в стране с мышлением трудовых людей, образ которого проявился на нашем митинге, я делаю определенный вывод. Трудовые люди, как их ни травят своей буржуазной пропагандой принадлежащие олигархам СМИ, просыпаются, начинают осмысленно осматриваться вокруг себя. Пройдет еще некоторое время, и они поймут, что им надо делать с ненародным государством и с существующим режимом. Они осмыслят свою силу, точно так же, как ее осмыслили участники нашего митинга. Они увидят, должны увидеть, что они могут противостоять олигархическому режиму, во-первых, своей классовой организованностью и неподкупностью, а во-вторых, своим количественным превосходством при голосовании на выборах Госдумы и президента, используя единственно доступный инструмент демократии…
Добыш еще что-то хотел сказать, но Гринченко остановил его:
— Я думаю, мы достаточно и ясно высказались по оценке митинга на Станкомашстрое. Как дальше пойдет жизнь, время покажет. А нам всем надо трудиться над тем, чтобы поднимать экономику области на пользу трудовых людей. По конкретному вопросу о заводской больнице нам с вами, Ефим Кондратович, все надо завершить за предстоящих два дня, как там у вас намечено.
В областном штабе коммунистов
В это же время в другом месте, в другом направлении, другими людьми тоже обсуждались итоги и уроки митинга станкомашстроителей. Это было заседание бюро комитета компартии области. Его негласно собрал после работы в своем кабинете первый секретарь областного комитета компартии Суходолов Илья Михайлович.
Негласным сбор был потому, что состоялся он в служебном кабинете Суходолова, замначальника налоговой инспекции в помещении инспекции. Бюро было созвано не в полном составе, потому что не приглашались его члены, отдаленно живущие, что указывало на экстренность и оперативность заседания. Собрались под видом товарищей Суходолова, решивших его навестить после рабочего дня.
Кроме членов бюро, на заседание были приглашены Полехин и Костырин, организаторы митинга, Алешин Станислав и редактор газеты Автострада Осинский Кузьма, которые свою газету превратили по существу в орган обкома партии.
Bсe участники заседания бюро присутствовали на митинге, смешавшись с толпой, чтобы не вызывать различных толков и нападок со стороны демократов. Почти у всех были магнитофоны, записавшие ход митинга.
Суходолов объяснил, зачем в экстренном порядке собрал всех товарищей с некоторым риском для себя и потом сказал:
— Итоги митинга вам всем известны, о них говорить сейчас нет надобности. Следует только сказать, что по организации и проведению митинга превосходно поработали наши товарищи Полехин и Костырин. Их инициатива и старания заслуживают оценки по самому высшему баллу, а опыт их работы должен стать достоянием всей областной организации. Считаю, что он стоит того, чтобы вопрос положительной партийной деятельности на благо людей труда членов КПРФ обсудить на пленуме обкома. Это первое. Второе — общественное значение митинга огромное для всей областной парторганизации. Но оно таким станет в том случае, если мы, именно мы, коммунисты придадим митингу это общественное значение, причем, немедленно, по горячим следам, иначе это значение, какую бы оно не имело важность, канет как в воду, бесследно и беззвучно. Вот по этому вопросу прошу обменяться мнениями, по-деловому, без лишних прений, с учетом того, где и как мы собрались. К сожалению, в отдельных случаях парторганизациям и обкому, что бы легально существовать и действовать, мы должны, предостерегаясь, оберегать себя… Прошу обменяться мнениями.
Его товарищи по партии знали, какую нелегкую физическую и психологическую нагрузку добровольно несет Суходолов, взявшись за руководство областной парторганизацией. Встречи, беседы с разными людьми по самым неожиданным вопросам, к которым надо быть всегда готовым, выступления на диспутах и дискуссиях, на разных собраниях, доклады, лекции, написание в газеты статей, даже посещение молодежных дискотек и еще кое-что важное и необходимое — и все это в вечернее время и в выходные после официальной служебной работы. И плюс ко всему — чисто партийная организационная и политическая работа в городе и при выездах в служебные командировки по области по росту и сколачиванию местных парторганизаций, по наставлению их на партийную работу в новых, незнакомых условиях. Неслучайно его лицо выглядит усталым и слегка посеревшим. Но глаза блестят светом целеустремленности и лучатся энергией идейной борьбы. Его пример действует на товарищей заразительно, ободряюще, а лучившаяся из него энергия напористости превращается в воодушевляющую. Вот и сейчас он устало, но добродушно и задорно, с улыбкой, по-товарищески оглядел сидящих перед ним соратников.
Первым откликнулся Полехин:
— Прежде всего, Илья Михайлович, спасибо за добрые слова, сказанные в наш с Костыриным адрес. Здесь больше всего подходят слова: так ведь служим трудовому народу. Готовя и собирая митинг, мы думали только и всего, чтобы отобрать рабочую больницу у капиталиста Маршенина. Теперь это дело надо довести до конца, тогда только наш митинг приобретет большое значение, в том числе для осознания рабочими своей силы, если быть дружно сплоченными. Мы с сегодняшнего дня будем контролировать движение дела, и помогать главврачу больницы в работе по передаче больницы от завода. От этого мы не отступимся до конца. Но на митинге мы поняли и другое его большое значение для нас — это его воспитательное влияние на сознание рабочих. Завтра в цехах мы проведем беседы с рабочими, уже подготовили листовку об итогах митинга, расклеим ее по заводу и в районе, прочтем людям. Кроме того, итоги митинга в воскресенье обсудим на партсобрании и наметим на будущее нашу тактику. К сказанному просим вас, Илья Михайлович: употребите свое служебное положение и помогите нам проревизировать заводоуправление, чтобы Маршенин выдал всю задолженность больнице.
Суходолов радостно смотрел на Полехина, внимательно слушал его и как будто светлел лицом: так радостно было ему слышать то, о чем говорил Полехин. Он думал о том, что митинг и для собственно парторганизации имеет большущее значение: он разогрел энергию коммунистов на заводе, да пожалуй, и во всем районе, приумножил им уверенность и стимул для деятельности по дальнейшей работе с людьми. Митинг, бессомненно, показал коммунистам, что есть для чего быть коммунистом, что нужны людям труда коммунисты. И он с готовностью ответил Полехину:
— Хорошо, завтра на заводе будет аудитор со специальным заданием. Думаю, и власти области и города будут в этом заинтересованы, что облегчит нам доступ к работе, и добавил: — А вам с Костыриным и Алешиным поручение: хватит тянуть резину с созывом общего районного партсобрания по созданию районной организации и выборам райкома партии. Аркадий Сидорович, сядьте им на загривок и не отпускайте, пока не соберут собрание, — это он обратился к члену бюро обкома, профессору Синяеву.
Аркадий Сидорович подержал, потеребил свою бородку, улыбнулся сквозь нее яркой улыбкой и мягко, повинительно ответил:
— Это правильно — пора решать вопрос с созданием районной организации: больше трехсот членов партии набралось в районе, коммунисты требуют районную организацию. Есть много свидетельств того, что и трудящиеся ждут объединения коммунистов в районную организацию — будет чувствоваться какое-то заступничество за трудящегося человека… Думаю, договоримся с товарищами в ближайшее время.
— В следующее воскресенье намечаем созвать собрание, все для этого подготовлено, — добавил Костырин. — Проведение митинга нас отвлекло.
— Поскольку вы меня затронули, Илья Михайлович, — обратился в свою очередь Аркадий Сидорович, поспешая особенно не занимать время, — позвольте прочесть подготовленную мною, как мы договаривались, листовку.
— Спасибо, Аркадий Сидорович, за оперативность. Не будет, товарищи, возражения заслушать текст листовки, с которой мы обратимся ко всем жителям области? Читайте, Аркадий Сидорович.
Синяев, держа одной рукой свою бородку, а другой листок бумаги, не спеша, по-профессорски внятно, однако в полголоса прочитал короткое, но пылкое, проникновенное обращение, сообщавшее о митинге на Станкомашстрое и о его значении для понимания объединенной силы трудящихся. Заканчивалось оно призывом к объединению всех сил людей труда против наступления капитала на социальные права трудящихся. Текст листовки без поправок был одобрен.
— Вот так и надо: не только к сознанию, но и к чувству людей обращаться, — воскликнул Станислав Алешин, пламенея всем своим юным лицом. — Как я понимаю, мы сюда с Осинским приглашены для внесения своей лепты в дело, связанное с митингом?
— Да, Станислав Васильевич, — тихо смеясь, сказал Суходолов, — без помощи вашего предприятия, вашей парторганизации и вашей лично обкому партии и сейчас, и на будущее не справиться, или скажем так, весьма трудно будет справиться.
— Так вот, — горячо откликнулся Станислав, — листовку, для начала экземпляров тысячи три, я отпечатаю, и послезавтра с первым рейсом автобусов она уйдет в районы. А у себя мы ее обсудим на утренней производственной летучке. Но листовку надо и по городу распространить.
— За это я берусь, — сказал Костырин, — дашь мне экземпляров пятьсот.
— Что нам скажет редактор Автострады? — спросил Суходолов Осинского. Кузьма Осинский был молодой человек со свежими, пружинистыми силами, которые овевали весь его облик, под стать Алешину Станиславу, видно, по этому признаку натуры они и сошлись в политической борьбе. Осинский был тоже в штате автопредприятия на официальной должности редактора газеты автомобилистов. Половину, а иногда и больше площади газеты-еженедельника он отдавал обкому партии, а читатели от этого только довольными оставались и гонялись за оппозиционной газетой, острой на язык. По правдивости, честности и интеллектуальности газета Автострада, действительно, одна из популярных газет в области.
Осинский сообщил, что он имеет план работы с материалами митинга и, исходя из площади газеты и периодичности ее издания, он будет держать митинг на страницах, примерно, месяц, то есть четыре выхода газеты, и все выступления и комментарии к ним будут опубликованы, а также и результаты решения по больнице.
Суходолов заключил заседание так:
— Будем считать, что на заседании бюро обсуждены такие вопросы: первый — об итогах рабочего митинга на заводе Станкомашстрой и уроки этого мероприятия для областной парторганизации. С этим вопросом провести пленум обкома партии. С докладом поручить выступить секретарю Суходолову. За ним же и все вопросы проведения пленума. Второе — опубликовать и распространить по области листовку о прошедшем митинге. Текст листовки одобрить. Печатание и распространение листовки поручается товарищам Алешину и Костырину. И третье — назначить проведение общего собрания членов партии Заречного района на второе воскресенье августа, а предварительно, во вторую среду августа — провести по этому поводу совещание секретарей первичных парторганизаций, на котором рассмотреть и предрешить все вопросы по организации собрания. Совещание проводит Суходолов, а собирают его товарищи Полехин и Костырин. И предрешим (протокольно) вопрос о первом секретаре райкома партии. Есть такое предложение по рекомендации секретарей первичек и станкомашстроевцев рекомендовать к избранию первым секретарем товарища Костырина. Его согласие также есть.
— Да, и по деловым и по политическим качествам, и по условиям работы товарищ Костырин Андрей Федорович отвечает всем требованиям секретаря, — твердо поддержал предложение Суходолова Полехин. С таким предложением согласились все остальные, глядя на смущенного Костырина.
Костырин был смущен доверием целого коллектива товарищей по партии, он знал с высоким сознанием, на что он шел, что обещал, но в душе он чувствовал не только ответственность перед товарищами, а уверенность в себе. Он шел на борьбу и был уверен, что сил для нее у него достанет.
Суходолов, формулируя решение бюро, хотя и был уверен в правильности предложенного им решения, однако чувствовал внутреннее напряжение, отчего на его щеках выступила краска волнения. На этом он закрыл заседание бюро, попросил выходить от него не всем разом.
Когда все оставили Суходолова одного в его кабинете, он взял чистую бумагу, чтобы на свежую мысль написать протокол заседания бюро. Но вдруг задумался, глядя в окно. Потом поднялся и в задумчивости стал ходить по кабинету. Он, думая, что короткое заседание бюро, действительно, вышло непродолжительным, как он и предопределял, но, к его радости, было наполнено горячим энтузиазмом участников заседания. Этот энтузиазм он внесет в решение бюро, сложившееся из конкретных предложений, продиктованных митингом. Он видел, что все были рады и воодушевлены успехом митинга. Митинг заряжал и членов партии бодростью, энергией, уверенностью в работе с людьми, — он несколько шагов сделал более твердых от чувства удовлетворения, разделяя радость коммунистов района. — Главное, чему радовались коммунисты, — думал он, — так это укреплению в них самих чувства доверия к людям, ради которых они и организуются и готовы бескорыстно работать и, когда нужно, — бороться за интересы людей труда.
Отмеряя шаги в такт своих мыслей, он мысленно говорил сам себе:
Самым замечательным чувством в коммунистах есть чувство безоглядного доверия людям труда. Это доверие коммунистов к трудящимся массам, очевидно, и на митинге воспринималось их сознанием как естественный ток, круговорот которого вносится в общество людей, кажется, самой природой. В этом и состоит одна часть необоримой духовной силы коммунистической партии, какой наделяют ее люди труда. А второй частью духовной силы компартии является доверие к партии самих народных масс. И круговорот этих двух частей духовной силы компартии и есть условие ее жизненности в человеческом обществе.
В этом месте его мысли обратились в другую сторону:
Ни одна буржуазная партия не может похвалиться своим истинным, естественным доверием к трудящимся массам, ибо это претит классовой буржуазной природе, которая и раскрашивает эту партию в павлиньи наряды буржуазной демократии для прикрытия капиталистической эксплуатации трудовых людей. Без личной выгоды для себя и своего класса, без индивидуальной корысти еще не рождалась ни одна буржуазная партия, в ее природе не заложена самоотверженность. Любая буржуазная партия есть партия эксплуатации, партия частной прибыли от наемного труда, будь то физического или интеллектуального. В этом и состоит коренное отличие буржуазных партий от коммунистической партии — партии класса трудовых людей, противостоящей классу собственников капитала, нажитого на труде наемных работников. Самое отвратительное в буржуазных партиях состоит в том, что они различными уловками обмана приспосабливаются и к эксплуатации доверия людей, не питая в то же время никакого доверия к народным массам, ибо невозможно чувствовать доверия к человеку, из которого высасываешь физические и духовные силы.
Суходолов от чувства презрения к людям, составляющих эти партии, содрогнулся, остановился у окна и долго смотрел на вечереющую улицу, представляя себе, что среди людей труда, идущих по улице, где-то идут и люди, живущие со злокозненными намерениями к трудящимся. Он решительно шагнул к столу и взялся писать протокол о защите трудовых людей.
Не три года ждать обещанного
Полехин и его товарищи по партийной организации правильно предполагали, что митинг морально встряхнет заводчан, и нынче работающих, и бывших, а теперь безработных. И не просто встряхнет людей, а вдохнет в их оробевшие сердца бодрость, разбудит заснувшую классовую волю к действию, наглядно покажет силу сплоченного рабочего коллектива.
Люди, действительно, почувствовали желание и влечение на сближение друг с другом, на душевное открытие. А это и было начало сдвига в характере ото сна в сторону боевитости духа. Митинг разбудил инстинкт жизни.
На другой день, помня обещание на бюро обкома партии, Полехин сам разнес по цехам и раздал своим товарищам листовки о митинге и лично провел две беседы. Во время бесед он увидел в глазах людей, померкнувшее было, веселое просветление, и блеск живой мысли. Это новое знамение в душах рабочих было обещающим и радовало закаленного рабочего партийного вожака…
Но где-то за воротами завода сейчас живет еще один близкий ему по духу человек и дорогой по своей классовой природе товарищ — Петр Агеевич Золотарев. Что переживает он после митинга? — сверлила мысль мозг Полехина. Он видел в Золотареве глубоко честного и талантливого человека, но довольствовавшегося малым, тем, чего собственно достигал сам собою его талант, без волевых усилий со стороны владельца. Отчего талант не побывал в кузнечном горне, никто его не подержал в кузнечных клещах над огнищем горна, не закалил его пламенем науки. Правда, сам он, Петр, по сиротскому положению своему сумел поучиться в вечернем техникуме. Но техникум не продвинул его в высший класс науки. Так он и остановился в начале пути своего теоретического развития. А жаль — был бы великолепный высший специалист, гнавший бы свой талант, а не ковылял бы за ним.
Полехин жалел Золотарева, жалел его талант. Жалко было такого дерзкого, размашистого таланта, который задыхался от недостатка теоретических знаний, а теперь вот борется против наступления рыночно-реформаторского мрака, который наглухо закрыл от таких, как он, источники знаний, не только в смысле их получения, но и в смысле их приложения, что тоже означает движение назад и людей, и всей жизни. Значит, замуровался золотаревский талант в глухую стену капитализма, — думал с горьким сожалением Полехин о Петре Агеевиче…
Петр Агеевич Золотарев, как никто другой, воспринял митинг потрясающим, живейшим образом. А его собственная речь отпечаталась в его душе какой-то раскаленной печатью совести. Она заставила его посмотреть на себя как бы со стороны, с чужой требовательностью. Такая взыскательность к самому себе лишила его душевного равновесия и спокойствия и понуждала его к каким-то действиям в пользу людей.
Он прислушивался к своему душевному состоянию и находил такое необычнoe ощущение, будто он своей речью сделал сам себе по доброй воле какую-то духовно-нравственную инъекцию. Причем, это идейное, будто лекарственное впрыскивание в свою душу он сделал принародно, этим самым обещая своим товарищам лично действовать так преданно, как это предуготовлено в принятом им лекарстве. Теперь он с поразительной ясностью понимал, что объявленные им на митинге самообязательства знают все, и будут ждать от него практических проявлений всего того, к чему он звал людей.
Петр Агеевич с беспокойным волнением проверял себя, все ли правильно он говорил людям, и от себя ли с горячностью доносил людям правду об их положении. Он с подробностями перебирал свою речь. Вспоминал ее потому, что он не сочинял ее заблаговременно, не записал на бумаге. Она пришла к нему от собственного сердца с самой кровью в тот самый момент, когда он шагнул к микрофону и произнес первое слово товарищи.
Перебирая свою речь вновь и вновь, он с удовлетворением находил, что, говорил с участниками митинга правильно, что речь его вытекала из его личных мыслей, которые в течение десятилетия медленно, постепенно нарождались под воздействием жизни, отстаивались в его сознании, формулировались в ясные и четкие представления того нового, что навязывалось чужим, противным ему образом жизни.
А верное понимание жизни всегда укажет главный ориентир в жизненном потоке, таком бурном и мутном, что надо высоко поднимать голову, чтобы в море кипящих человеческих страстей среди их высоких волн уловить и удержать в поле своего зрения свет зовущего маяка.
Петр Агеевич уже неоспоримо знал, что маяк, обозначавший ему причальный берег, стоит на твердом материке жизни, сложенном из людей труда. Берег этого материка, освещаемый зовущим светом его маяка, не в силах размыть самые буреломные прибои.
Петр Агеевич вполне осмысленно осознавал себя частицей материкового строения жизни и твердо был уверен, что его убеждение в этом не будет поколеблено никакими потрясениями. Он также отчетливо представлял себе, что его материковому берегу нужна скалистая твердость, кроме того, его должны предохранять от потрясающих ударов волн острые гранитные волнорезы, кольчужной грудью заслоняющие берег.
В образе волнорезов Петр Агеевич видел рабочую организованность, рабочую солидарность и сплоченность, а якорем генератора, посылающим импульсы классовой энергии организованным людям труда, должна быть, по его соображению, коммунистическая партийная организация рабочих.
Некоторое время эта мысль у него оттачивалась, пока, в конце концов, его слесарскими навыками не отшлифовалась в высококачественную конструкцию понимания того, какими личными практическими шагами он должен подкрепить свои обещания, заявленные людям на митинге. И он отбросил все прежние долгие сомнения и колебания и принял окончательное решение связать свою жизнь с коммунистической партийной организацией. Он был уверен, что именно от нее он получит нужное направление для своей жизненной позиции и конкретных дел в гражданской повседневности.
Под конец своих размышлений Петр Агеевич уже знал, что в связи с делами своей партии он сможет посвятить свою жизнь делу людей труда, целям изменения образа жизни, навязанного трудящимся обманным порядком. А новый образ жизни, по его представлению, должен быть наполненный радостью простого человека и, в целом, должен свестись к тому, чтобы человек труда вновь, как в советское время, стал полноправным свободным, независимым обладателем своей судьбы и имел бы для своей жизни твердую, неизменную, не подверженную никакому произволу основу — свободный гарантированный труд.
Только некоторое время назад он стал понимать, что самое порочное и противное его социальной совести было то, что он сам, можно сказать, своими руками, по дикому заблуждению вытолкнул из-под себя ту прочную основу жизни, которой он обладал и которую, как все, получил разом со своим рождением от социализма.
Ему, оказывается, потребовалось целое десятилетие растянувшейся контрреволюции, чтобы он мог придти к окончательному пониманию, а через это понимание — к укреплению убеждения, что для возвращения истинно человеческой основы его жизни ему необходима неотвратимость борьбы за установление социалистического строя. Но, прежде всего за этим стоит борьба за возвращение трудовому народу заводов и фабрик, промыслов и трубопроводов, земель и вод, за получение вновь полного права на обладание своим собственным трудом не в рыночном, а в естественном порядке, поддержанным уже однажды еще недавно всем общественным строем. Это было постижение им удивительно простой истины — разницы между по настоящему свободным социалистическим трудом и рыночно-принудительной капиталистической работой по найму на хозяина.
При свободном социалистическом труде он имел гарантированную возможность трудиться естественным порядком, когда он ради возможности свободно трудиться получил от государства Советов бесплатно образование и производственную профессию и, достигши трудового возраста, уже имел для выбора места труда в своем распоряжении все заводы страны.
При капиталистическом принудительном рыночном порядке его наемная работа как процесс труда, необходимый для нормальной жизни, превратилась в простую торговую рыночную вещь, которую на рынке труда могут купить, а могут и не купить, и на которую свою цену не поставишь, несмотря на самые высокие ее достоинства. Здесь цену на его рабочую силу диктует покупатель и он волен оценивать его руки и голову до смешного. И вместе с его рабочей энергией и его самого, человека труда, покупатель ставит в самое унизительное положение бросовой рыночной вещи. Тут-то и начинается самое циничное принуждение к найму со стороны покупателей — владельцев капитала, собранного с трудяг таких, как он, Петр Золотарев.
И вот, вроде бы под благовидным предлогом рыночной либеральной свободы у него отобрали возможность свободно трудиться и с рабочим достоинством оценивать свой труд.
В дальнейших своих размышлениях он допускал, что ему вдруг повезет — его труд слесаря купят. Но в этом счастливом случае он опять же предстанет собственностью хозяина, как крепостной, только не пожалованный указом царя, а купленный частным капиталом. Причем он, рабочий, казалось бы, независимый человек, сразу же превращается в беззащитного, униженного эксплуатируемого, нанятого частным образом работника, который по произволу хозяина в любое время может быть лишен труда и средств к существованию, если хозяин найдет, что он не производит достаточного капитала для добавления его прибыли.
Так он, условно свободный гражданин России, слесарь высшей квалификации, оказался в положении ненужной рыночной вещи. Именно это ощущение человеческой ненужности в буржуазном обществе привело его к мысли о борьбе за социализм, где он в советское время являлся человеком высочайшей общественной ценности.
Вслед за такими мыслями он вновь еще раз понял, что для борьбы за восстановление социалистического строя, о чем он говорил на митинге, необходима всенародная организованность, прежде всего организованность рабочего класса. Но он уже так же понимал, что организованность к трудовым массам сама по себе не придет, не появится стихийно без зачинателя, без боевого организатора, а потом — без вожака, который, — умный, мужественный, вдохновленный идеей борьбы, — встал бы впереди колонны людей, осенил бы их Красным знаменем, поднятым над головами, и повел за собой к ясной цели.
Когда у Петра Агеевича мысли обращались к массам рабочих, то перед мысленным взором вставали не иначе как рабочие его бывшего родного завода. Прошло уже много времени с тех пор, как его вытолкали за ворота завода, а его духовная связь с ним все еще не обрывалась и, должно, никогда не оборвется. Это была родственная связь с трудовым коллективом: здесь из него вырастили советского человека, и вместе с родительской кровью в нем негасимо пульсирует дух заводского рабочего коллектива.
И в эти дни волнительных раздумий ему представилось, что зачинателем рабочей организованности в городе и даже вожатым, вдохновляющим всех жителей города на борьбу с капитализмом, может стать рабочий коллектив его родного завода. Ведь не зря же образ этого замечательного трудового коллектива осиян историей революционной борьбы и славных традиций пролетарской солидарности.
Еще совсем недавно экспонаты заводского и городского музеев рассказывали людям о примерах из заводской истории, в которой были и знаменитые дореволюционные забастовки, и зачины всеобщих стачек, и известные организованные революционные выступления в 1905 и в 1917 годах, увенчанные успехами организованности и самоотверженности рабочих. И еще совсем свежи в памяти, так что перед глазами стоят, традиционные порывы величайшего трудового энтузиазма и сплочения во имя достижений выполнения ответственных государственных заданий.
Но Петр Агеевич понимал, что в новых условиях жизни, созданных либерал-демократами, возбудить разобщенных рабочих на массовое протестное движение будет не легко.
Люди живут в атмосфере, где со всех сторон в дополнение ко всему развалу и разорению, к подрубанию под корень всего советского идет сильнейшее угнетение человеческой памяти о советском прошлом. Недругам и ненавистникам трудового народа удалось создать у него психологическую подавленность и неготовность к сопротивлению новым порочным, чуждым человеческой природе порядкам жизнеустройства.
Вера в силу классовой рабочей организованности оказалась, словно придавленной тяжелой бетонной плитой в глубоком погребении. Теперь необходимо, чтобы люди, более активные, более духовно подготовленные и идейно вооруженные, своими усилиями сдвинули эту тяжелую плиту над погребением человеческой активности и освободили на волю из обывательско-либеральной темноты дух организованности людей труда для борьбы с силами угнетения и зла.
Петр Агеевич не только понимал, но и прекрасно представлял себе этих людей, которым предназначено самой историей сдвинуть с людского сознания тяжелую, гнетущую плиту, замуровавшую и удушившую живую генетическую память о жизнеутверждающем человеческом прошлом.
Не может быть, чтобы люди проницательно, вдумчиво, разумно не вгляделись в свое советское прошлое и чтобы не пожалели о том, что они вместе со своим советским прошлым потеряли. Правда, в этом сожалении о прошлом русский народ окажется единственным в истории народом, который с горечью станет жалеть свой прошлый XX век, как век духовно-нравственного, культурно-экономического и российско-национального расцвета.
И Петр Агеевич опять увидел, как в советское время весь рабочий коллектив бывшего его завода был пронизан, словно прошит какими-то человеческими сухожилиями, какими-то связками советской идеи единения и организованности действий. И не было в этой идее места эгоизму и индивидуализму. Все дышало братским, товарищеским трудовым соревнованием, бескорыстной взаимопомощью и коллективным творческим поиском.
А зачинателями и энтузиастами всех этих коллективных действий были партийные и комсомольские организации цехов и участков. Они подталкивали людей к коллективным трудовым свершениям. И весь завод становился единым организованным не только производственным, а общественно организованным, живым организмом, имеющим значение в общей государственной жизни, как ее живая клетка.
И во все эти производственно-общественные свершения был крепко впаян и он, Петр Агеевич Золотарев. Тем самым до большой высоты поднималось его человеческое достоинство. А человек с ощущением своего высокого человеческого достоинства не может не ощущать своего удовлетворения жизнью.
И он, жарко разогретый своей долгой уже послемитинговой речью для самого себя, со всей пылкостью своей натуры окончательно понял, что без новой впайки в организацию рабочих людей для дела социализма и социального достоинства человека труда не может существовать, не может строить дальнейшую свою жизнь.
Он уже не мог сомневаться в том, что вернейший и кратчайший путь к такой достойной для настоящего человека жизни есть путь через партийную организацию коммунистов. Его место в ряду таких идейно стойких и мужественных людей как Полехин, Костырин, профессор Аркадий Сидорович Синяев, Михаил Александрович Краснов.
И он через два дня волнительных раздумий сказал себе в конце третьей бессонной ночи:
— Теперь я совершенно четко сам себе обозначил: без плотной, абсолютной слитной впайки в общую жизнедеятельную организацию, как в первородность народной организованности, не могу дальше жить, не могу обосабливаться от партийной организации. Дальше для меня жизнь в обывательской обособленности, вне общей организованности — все равно, что жизнь без общей борьбы за восстановление социалистического общества, а значит, за восстановление собственного рабочего, трудового достоинства, без этого будет не жизнь, а серое, затхлое прозябание, не оставляющее после себя никакого следа даже для моих детей. Нет, я не желаю и не стану жить такой жизнью дальше. Прозябание в мире — не в моей натуре и не в моем духовном строе. Да раньше я и не жил в прозябании. Я был на общественном виду… Вернись к самому себе, Золотарев! Не только с метчиком в нагрудном кармане, а со Знаменем, с Красным знаменем в руках.
Так он сказал сам себе на заре воскресного дня, под тихое, мирное дыхание жены, стоя у просветленного окна. А за окном был ветер, он трепал и гнул ветки деревьев, но не навевал тревоги на сердце Петра Агеевича.
В его сердце была волнительная торжественность. Он ждал пробуждения жены, чтобы сказать ей о том, какой торжественностью переполнялось его сердце.
Наша победа — в наступлении
Мартын Григорьевич Полехин после митинга решил проделать маленький эксперимент. Намечая партсобрание, он решил попытать возможность заполучить для проведения собрания читальный зал заводской библиотеки, размещающейся во Дворце культуры.
После запрета буржуазно-реформаторскими властями парторганизаций на заводах и других предприятиях местными демократами, сразу возомнившими себя хозяевами поддемократной жизни страны, не разрешалось использовать для партийных мероприятий не только подсобные производственные помещения на заводских дворах, но и за пределами территорий заводов. По приказу директора завода парторганизация и близко не подпускалась к Дворцу культуры и к библиотеке.
А директорские прислужники, которые своим назначением в жизни считали своей обязанностью бежать впереди паровозного дыма, стали присматриваться к коммунистам и, стоя на контроле в дверях Дворца культуры, раздумывали, пропустить ли их в зал Дворца, или своей властью, полученной от демократов, указать им поворот от ворот.
Такое однажды претерпел и Полехин, взявший на свою заботу новую призаводскую парторганизацию. Он привел в непогожий день членов партбюро в библиотеку и попросил позволения в читальном зале, который стал постоянно пустовать, пошептаться с товарищами. Заведующая библиотекой, пожилая, с добрыми серыми глазами и седеющими завитками кудрей, всегда спокойная, весьма предупредительная и культурная женщина вдруг испуганно посмотрела на Полехина и в смущении, но решительно проговорила:
— Не обижайтесь, Мартын Григорьевич, мне осталось полтора года доработать до пенсии. Потому, несмотря на мое уважение к вам и вашим товарищам, я не могу позволить вам использовать читальный зал для ваших партийных дел.
— Но мы — читатели библиотеки, только обменяемся мнениями о прочитанной книге, — попытался, было, подсказать женщине для оправдания Костырин в случае, если станут предъявлять к ней требования на запрет коммунистов.
Библиотекарша испуганно и умоляюще посмотрела на всех членов партбюро и решительно повела отрицательно рукой:
— Товарищи мои дорогие, дайте мне на этом месте доработать до пенсии, — а потом добавила: — Ведь вы же, не в пример нашим начальникам, сознательные люди… коммунисты…
После этого разговора прошло почти два года. За минувшее время и в реке за городом, и в городской канализационной системе много воды утекло, но в практике людей труда лишь больше стала видна безнадежность их жизни, и они, наконец, приходили к пониманию причин своей безнадежности. Но они еще оставались по жизни детьми, которые умели прощать родителей за причиненные обиды. Время более ясно высвечивало политику государства и события, связанные с нею. Полехин и его товарищи теперь более отчетливо видели и понимали радикально углублявшееся классовое расслоение российского общества на основе разделения и захвата общественной собственности в частное владение.
Многие люди из трудового народа, более, конечно, из числа взрослых, успевших за советское время накопить знаний и жизненного опыта, уже отлично догадывались, что их преднамеренно подвели к классовому расслоению и без удивления разглядывали границу этого расслоения.
Полехин и его товарищи классовую границу видели своим социальным и политическим зрением и потому понимали ее диалектически, как способную к неизбежному изменению и верили в возможное изменение под воздействием человеческой силы людей труда.
А большинство простых трудовых людей, еще не понимая свою униженность и гражданское бесправие, ощущали все это, лишь на ощупь, когда старались купить продукты подешевле, исходя из веса своего кошелька. Это большинство трудовых людей долгое время не могло разглядеть, а стало быть, и не могло осознать того, что с ним, простым людом, под прикрытием рыночных реформ на практике проделывают другие люди, назвавшиеся демократами и сговорившиеся обмануть доверчивых советских людей… На свою беду бывшие советские люди их молча слушали с тем интересом, с каким слушают незнакомых забавных крикунов на ярмарках.
В дальнейшем оказалось, что митинговые крики о демократии, о какой-то новой неведомой власти, столь неведомой, как были неведомы сами демократы, нужны были кому-то для того, чтобы сперва одурачить простых людей, затем лишить трудящихся действительной власти и воспользоваться так называемой демократией, чтобы беспрепятственно отобрать у народа и власть, и общенародную собственность, как инструмент власти, и на его шею насадить, как жадных кровососущих клещей, владельцев народного достояния.
Грабительские частнособственнические аппетиты главного демократа разыгрались настолько, что, пользуясь властью премьера, он явочным порядком, в одночасье снял в Госсберкассе с миллионов счетов личные сбережения людей и, говорят, раздал их новоявленным коммерческим банкам, создавая частных капиталистов с трехсотмиллиардным частным капиталом. Беспрецедентный случай в мировой практике ограбления всего народа собственным правительством ради обогащения частного финансово-банковского капитала.
И что было еще более удивительным для людей всего мира, думал Полехин, так это то, что великий, гордый русский народ от гадостного, унизительного плевка в лицо от демократического правительства только покорно и молча утерся. Это останется загадочным явлением для всей мировой истории, и люди долго будут разгадывать эту русскую тайну.
После этого невразумительного происшествия с народом Мартын Григорьевич Полехин несколько дней ходил в помешанном состоянии, с больным сердцем. Порой у него мелькала мысль, что русский народ никакой не великий, не гордый и не непокорный. Но вскоре он разобрался в себе как в сыне своего народа, что никакие ошибки народа, никакие самые большие драматические коллизии, происходящие с народом, не могут испепелить в нем чувства любви к своему русскому народу. Может быть, он станет теперь меньше преклоняться перед русским народом, как носителем лучших нравственных народных качеств, но жар любви к русскому народу у него никогда не остынет. Ну, а неумеренное долгое терпение в народе к навязанным испытаниям, которые всегда разряжались величайшим взрывом социальных потрясений, возможно, и делает русских великим народом…
Митинг, как это ни покажется удивительным, обострил у Полехина чувствительность к настроениям и мыслям людей. Полехин всегда видел уважение к себе со стороны людей, даже близко незнакомых, а после митинга еще больше почувствовал товарищеское приближение к себе разных людей. Такое встречное человеческое движение к нему породило в душе Мартына Григорьевича ощущение радости, он чувствовал себя оказавшимся в центре какого-то легкого, прозрачного колокола, благовестные звуки которого слышны окружающим его людям постоянно.
Может быть, под действием чувства товарищеского приближения к нему людей он с уверенностью и шел в библиотеку Дворца культуры. Марта Генриховна, старая заведующая библиотекой встретила его с вежливой предупредительностью.
Внешне она, как всегда, выглядела моложаво, подобранно и с интеллигентной щепетильностью. Одно это заставляло посетителей подтягиваться и сразу доверяться ее влиянию, по крайней мере, в отношениях с книгами. Она легко угадывала читательские склонности и каждому помогала выбрать книгу по внутренней потребности. Добившись согласия на рекомендуемую читателю книгу, она не просто подавала такую книгу, а вручала ее. Она как бы священствовала в своей библиотеке, и уволить ее из библиотеки означало бы нарушение требований высочайшего освящения этого собора человеческих мыслей.
Почему она боялась своего увольнения? Может, она трепетала душой перед утвердившимся произволом частных хозяев, которые теперь, в буржуазном государстве, поступали с людьми по своим законам, стоящим выше всяких кодексов? Ее натура не могла с этим смириться. Она болезненно сдерживала себя от такого нравственного бунта, зная о его бесплодности.
На этот раз Полехин застал вместе с Мартой Генриховной девушку лет двадцати, занятую работой с картотекой. Девушка, не отвлекаясь от дела, приветствовала Полехина лишь молчаливым, быстрым взглядом черных глаз и наклоном головы, не отрывая рук, от своего занятия. А занятие ее в солнечный день, хоть и в прохладной, обдуваемой вислоухим вентилятором комнате, должно быть, было скучным, так как ее красивое, симпатичное по-особому, крепко загорелое лицо было подернуто тягостной скукой.
— Вы, Мартын Григорьевич, опять, наверное, с прежней своей просьбой? — спросила старая библиотекарша после обмена с Полехиным обычными вежливыми приветствиями. — Или, может, прежняя читательская страсть заговорила — пришли книжку взять какую-то? Вы уже года два книги у нас не перебирали, — и приветливо улыбнулась. Она не упрекала Полехина, а каким-то особенным тактом приглашала к доверчивому разговору.
— Да, верно, Марта Генриховна, — ответил доброжелательным тоном Полехин, — пожалуй, что года три на ваши стеллажи не заглядывал.
— Что, интерес поперебирать книги пропал?
— К этому волнующему занятию интерес не пропал, Марта Генриховна. Но насильственный переворот общества обесцветил жизнь, душу человеческую загнал в отравляющую газовую душегубку, сознание людей засорил овсюгом, а, в общем, — лишил людей свободного духовного досуга, когда хотелось нравственного упоения в мире искусства, в том числе и мире поэзии и романтики. Так что и у меня для чтения нет времени, нет душевного досуга.
— Да, вы верно подметили, Мартын Григорьевич, в библиотеке это особенно стало заметным, — грустно сказала старая библиотекарша. — Но все же, хоть иногда, книги надо читать, их мир наполняет жизнь смыслом, оздоровляет душу.
— Я с вами единодушен. Но все книги ваши я в свое время прочел, которые меня интересовали. Нынче новинки — морально-нравственный мусор, не все, конечно, но в большинстве своем. А для отдыха душевного у меня в домашней библиотеке находится, что почитать из уже прочитанного: из классики, потом советские писатели умели заглянуть в душевный мир человека. Словом, нет ни времени, ни нужды захаживать к вам. Сейчас, верно, меня привела к вам совсем другая потребность. Вы угадали, — сказал Полехин с доброжелательной, однако отражающей неуверенность в удаче улыбкой. — Но только на этот раз буду просить у вас, — Марта Генриховна, ваш зал не для заседания партбюро, а для партийного собрания. Надеюсь, вы теперь, пребывая на пенсии, не станете бояться увольнения с работы из-за сочувствия к коммунистам.
Библиотекарша с веселым лукавством улыбнулась, погладила ладонью с накрашенными ногтями край полированного стола, бросила взгляд в сторону своей молодой коллеги и, изобразив на своем лице доброжелательность, сказала:
— А как вы узнали о том, что я на пенсии?
— Когда прежде, два года назад, мы обращались к вам с такой просьбой, вы поведали нам, что в ожидании выхода на пенсию, вы поостережетесь проявлять доброе отношение к коммунистам, чтобы не навлечь на себя угрозу досрочного увольнения с этой работы, — с прежней терпеливо-вежливой улыбкой напомнил Полехин.
От его настороженного внимания не ускользнуло то, как удивленно вскинулся взгляд черных глаз девушки, которая при его словах подняла голову, вопросительно-недоверчиво посмотрела сперва на него, потом, не меняя удивления, перевела взгляд на Марту Генриховну, как бы выражая свое недоумение услышанным. Марта Генриховна, конечно, заметила этот взгляд, но никак не отреагировала на него и спокойно, с улыбкой проговорила:
— Верно, это точно так было, — и взглянула на свою помощницу с каким-то извинительным признанием, — но это мною было сказано тогда с большим извинением, и с просьбой понять меня. Надо мной в то время, действительно, висела угроза остаться без зарплаты перед выходом на пенсию, а дальше маячила самая маленькая, почти социальная пенсия. При вашем обращении я страшно испугалась печальной перспективы для меня… А потом я подумала, что вы можете провести свое заседание и в другом месте.
— Ты, мама, в новой жизни долго пребываешь в страхе, пора привыкнуть, — неожиданно для Полехина воскликнула девушка, назвав старую библиотекаршу мамой, разом с тем, не отрываясь от картотеки.
— Так вы — мать и дочь здесь? — и удивился, и обрадовался Полехин преемственности в работе матери и дочери.
— В нашей библиотеке всегда по штату было два работника, — сообщила Марта Генриховна. — После моего выхода на пенсию Клаву, дочку мою приняли на мое место заведующей, а меня зачислили на вакантную должность, на которую из-за мизерной зарплаты никто не претендовал. А мы уж по семейной традиции будем служить своей любимой профессии. По преемственности будем сохранять книжный фонд и работу в читальном зале, в рабочей читалке, как в свое время говаривали рабочие, — и, грустно улыбнувшись, добавила о другом: — А что касается моего страха в нашей новой жизни, так у меня такая же боязнь, как и у других, — страшно в старости без куска хлеба оставаться.
— Надо приучаться защищаться через суд, данный нам как третий орган власти, — совершенно серьезно сказала Клава, глядя на Полехина, и, видно, предполагая возражения, оторвалась от работы.
Но ответила Марта Генриховна:
— Э-э, доченька, много на нашем заводе из числа безработных нашли защиту в суде? А ни один человек!
— Очень правильно подмечено! — воскликнул Полехин. — Дело в том, что, выстраивая структуру буржуазного государства в России, сочинители конституции заведомо знали неизбежность классовых противоречий и социальных конфликтов между людьми в классовом государстве, которое они лукаво назвали социальным, и встроили в эту структуру суды, придали им видимость третьего органа власти. Но над всеми органами власти стоит, как оказалось, не подотчетный народу президент, который призван управлять государством по принципу единоначалия власти. Но в то же время президент на самом деле, поставив частную собственность над государством, сам себя превратил в марионетку олигархов и никакого единовластия у него не выходит. Вот в такой питательной среде выращен в срочном порядке наш суд, и он служит, и будет служить всегда этой питательной среде, пока не станет народным судом. Почему на наш суд у народа нет никакой надежды в защите рабочего человека от хозяина жизни… Двенадцать тысяч человек в общей сложности за три года уволено рабочих только с нашего завода, а в суде не рассмотрено ни одного заявления по поводу произвольного увольнения рабочих и ИТР. Перед массированным произволом хозяев предприятий по отношению к рабочим не только отдельные суды — вся судебная система не в состоянии устоять. Вот такая-то у нас судебная власть безвластная, не говоря о ее другой подневольности! Все под властью частного капитала, олицетворяемого олигархами.
— И все же, пусть по частным случаям, но суд стоит на защите законности, — наступательным тоном проговорила Клавдия, настраиваясь на дискуссию.
— Вы имеете в виду случаи по защите от власть имущих? Но и в этих случаях имеются свои нюансы. Допустим, что суд поступит, исходя из самых честных побуждений, по голосу за-кон-ности, — с ударением возразил Полехин. — Но законность у нас, как и у других, государственная, а государство нынче у нас — какое? — и сам ответил, глядя на Клаву покровительственно: — Государство у нас нынче буржуазное, созданное под прямым воздействием частного капитала, как бы это ни прикрывалось разглагольствованием о демократии. То, естественно, что и законы у нас буржуазные, только хитро закамуфлированы под народность, а на самом деле — антинародные. Стало быть, если суд стоит на позиции проведения и защиты государственной законности, а иначе он не может, то он какой, наш суд? Вот и всему разгадка — кому служит третья власть, любезная Клавдия… извините, не знаю ваше отчество.
— Эдуардовна… — подсказала мать.
— Так-то, Клавдия Эдуардовна, — улыбнулся Полехин.
— И все же… И государство, и его буржуазные классы в обществе сожительствуют с народом, — несмело проговорила Клавдия, не очень уверенная в том, о чем сказала.
— Вы правы, Клавдия Эдуардовна, — поспешно откликнулся Полехин, — потому что без трудового народа они не могут существовать, как без питательной среды, процессы в которой должны регулироваться. Государство и исполняет роль объединителя всех классов, но от имени господствующего класса, который остается наверху государственного иерархического единения и держит трудящихся, эксплуатируемые классы на определенном удалении, а вернее — в бесправном положении. Как раз это бесправное положение трудящихся и регулируется буржуазными законами.
— Я поняла вас, Мартын Григорьевич, — радостно воскликнула Клавдия и уверенно добавила: — А трудящиеся классы изменения или поправки в законы могут внести только таким методом, как это у нас сделали давеча на заводском митинге? — и вдруг понятливо скосив на него глаза, и как после хорошо проведенной игры, добавила: — И еще я поняла на митинге, что победу люди труда над капиталом могут добывать только при наступлении на капитал, и без компромисса!
— Вот именно, Клавдия Эдуардовна, — довольно рассмеялся Полехин и согласно добавил: — Вот у нас сам собой и явился праведный суд — народный.
— Но, конечно, этот своеобразный суд народа явился не сам собою… Я была на митинге и видела, кто им дирижировал с машины, — засмеялась Клавдия и пристально вгляделась в Полехина.
— Я не стану скрывать, что большую массу людей надо было организовать и организованную массу всегда следует к чему-нибудь видимому и понятному привести, иначе в следующий раз люди на зряшную затею не пойдут, — сознался откровенно Полехин, а откровенное признание всегда действует привлекательно. — Сам митинг — это уже итог большой предварительной организаторской работы. А вот моя просьба к вам о предоставлении зала для проведения партсобрания, — с этим он обратился к Марте Генриховне, — это последующий этап организаторской работы уже после митинга — праведного народного суда, как вы назвали митинг.
— 0 чем может быть разговор, Мартын Григорьевич? — воскликнула Клавдия и быстро поднялась от своей работы. — Когда вам нужен зал и сколько у вас будет человек?
Полехин ответил с радостной готовностью. Обрадовался не тому, что ему предоставляют зал, а тому, с какой готовностью и, как ему показалось, с неподдельной радостью дают ему зал рабочей читалки.
— Пойдемте в зал — посмотрим для ориентировки, — говорила Клавдия, обходя свой стол, и даже взяла Полехина за руку и повела в зал.
В зале за читательскими столиками насчитали сто мест. Были отдельные стулья и за конференц-столом на небольшом возвышении. Все представилось — лучше не придумаешь. Впрочем, Мартын Григорьевич знал этот зал со времен, когда он посещал его как активный читатель и участник читательских конференций и дискуссий. Но за годы реформ и в библиотеке произошло много негативных изменений. И он спросил у сопровождавшей их Марты Генриховны:
— Нынче зал этот у вас, наверно, пустует? Конференций не бывает, обсуждений книг не устраиваете, страсти здесь больше не кипят?
— Да, — горестно улыбнулась старая библиотекарша. — Студенты перед сессиями заходят позаниматься, редко когда кто-либо из учителей школ, преподавателей института, бывает, приходят покопаться в старых журналах по прежней памяти. Работники завода, раньше было, каждый день толклись, а нынче как отрезали. На читательские вечеринки никого не заманишь, не то, что прежде было. Отнекиваются: времени нет, сил нет, а на самом деле объясняется просто — интеллект заснул. Вот где таится главное бедствие буржуазных реформ — зачадить мозги трудовому человеку, пусть у него от буржуазного угара кружится голова, чтобы он не знал, за что и как надо бороться с буржуазией.
— Хорошо и образно сказано, — улыбнулся Полехин. — Потом спросил: — А как с книжным фондом? Что-нибудь приобретаете? — задел Полехин больное место в сердце старой библиотекарши. — Прежние-то книги советской эпохи сохраняются?
— Ими-то пока и держимся, — вступила в разговор Клава. — Книжного коллектора теперь нет, а на рынке книг не докупиться из-за дороговизны, да, сказать, и покупать нечего. А старые книги держим тяжелейшими усилиями, больше половины сами переплетаем, спасибо, рабочком помогает, оплачивает переплетные работы. Да я в институте переплетаю с помощью студентов.
— Она в библиотеке института еще работает, — пояснила Марта Генриховна.
— Нынче и я по девизу современной эпохи — изматывания человеческой силы тела и духа верчусь. А что делать? Это теперь поощряется — изматывание.
— Вот она, разгадка повышенной смертности, которую ищет Минздрав, — вставила Марта Генриховна.
— Да, да, дорогая Клавдия Эдуардовна, жизнь в условиях либеральной демократии тем и отличается, что заставляет людей вертеться, — сказал Полехин, останавливаясь и поднимая ладонь против Клавдии, словно хотел что-то показать в подтверждение своей речи. — В то же время этот либерально-демократический режим втолковывает нам, что вертеться по его хотению люди должны по-разному, как предписывает закон капитализма: одни в своем верчении будут наживаться за счет других, а эти, другие, в своем верчении по принуждению частного капитала будут изнемогать, растрачивая энергию своих мускулов и нервов, чтобы первые еще больше наживались.
Затем он прервал свой монолог и, задержавшись на пороге двери, спросил Марту Генриховну:
— До начала реформ на заводе работал главным энергетиком Эдуард Максимович Кулиненков, который в первое же время реформ скоропостижно, как говорили, умер от загадочной болезни. Он был известен всем рабочим своей высокой добропорядочностью и творческой неутомимостью. Отчество Эдуардовна Клавдия не от него ли унаследовала?
Говоря, он взглядывал то на мать, то на дочь и по их лицам неожиданно понял, что необдуманно заданным вопросом он совершил какую-то большую ошибку, чем причинил женщинам душевную боль.
На лице матери тотчас выразилась глубокая болезненная печаль, затем лицо ее моментально покрылось холодной бледностью, а в глазах блеснули слезы. Лицо Клавдии тоже слегка побледнело, но на нем отразился скорее испуг, чем опечаленность. Она бросила на Полехина мимолетный упрек, указав глазами на мать, но тут же испуганность свою спрятала в себя; посторонний человек не может знать, какую боль в своих сердцах годами хранят и носят жена и дочь по умершему, который ушел уже так далеко, что, казалось, из своей дали и не мог причинять боль своим небытием. Но это только для посторонних людей, возможно такое небытие, у тех же близких умершего, кто остался жить, такого отрешенного небытия в памяти не существует. Отсюда, может быть, и явилось поверье о бессмертии духа, выпорхнувшего из умершего человека в виде последнего выдоха.
Спохватившись, Полехин стал торопливо извиняться перед женщинами за свою невнимательность, отчего и вышла неэтичность вопроса.
— Не надо извиняться, Мартын Григорьевич, ничего неэтичного в вашем вопросе нет, — постаралась успокоить Марта Генриховна и Полехина и себя. Пройдемте еще к нашему столу, — она первой прошла в дверь и, указав на стул Полехину, сама села за стол, а, сколько лет она просидела за этим столом, ей надо было теперь подумать и повспоминать, что она и делала, вспоминая небогатое событиями рабочее время библиотекарши, и она только сказала: — От этого стола Эдуард Максимович меня и в роддом увозил, когда приспело Клавочкино время на свет появиться… И таким громким голоском она заявила о своем появлении, — она весело и светло посмотрела на дочь, как только и может смотреть мать на свое любимое дитя. А сказала Марта Генриховна о бойком появлении Клавы на свет и приласкала дочь светлым материнским взглядом, чтобы отвлечь ее от печали воспоминаний об отце.
Клава, вставшая в это время за плечами матери, наклонилась к ее лицу и мягко, нежно, молча поцеловала в щеку. Мать на минуту задержала ее руку на своем плече и похлопала по ней своей теплой ладонью.
И Полехин все понял из их совместной жизни. Ему захотелось что-то хорошее сказать об этой угаданной жизни, но он воздержался от вмешательства в случайно угаданную жизнь, которая была внутренне согрета обоюдной душевностью. И он сказал совсем о другом:
— Вы, Клавдия Эдуардовна, сказали, что работаете в библиотеке нашего института, так вы должны знать профессора Синяева Аркадия Сидоровича.
— Не только хорошо знаю, я у него и работаю в библиотеке факультета как лаборантка-информатор. Он хорошо дружил с нашим отцом и, можно сказать, затянул меня по знакомству в факультетскую библиотеку, a может, специально и придумал для меня эту библиотеку. Потом принудил меня учиться на вечернем отделении института. В прошлом году я получила диплом инженера-технолога. А Аркадий Сидорович, поздравляя меня, сказал, что теперь я настоящий технически грамотный библиотекарь, и, когда завод наш станет народным предприятием, он направит меня работать инженером, чтобы я могла собрать материал для написания фантастической повести о рабочем классе.
И они втроем весело поговорили о том, что у такого замечательного ученого, как Аркадий Сидорович, все его предсказания сбываются. Сбудутся и его мечты о народном предприятии и об инженерной работе Клавы.
— Когда-то это мне предсказывал и папа, но переубедила меня мама окончить библиотечный институт, — смеясь, проговорила Клава. — А папа в своем деле был увлеченный человек, как теперь я его понимаю.
— Да, Эдуард Максимович от природы был творчески увлекающимся человеком, — сказала с любовной нежностью Марта Генриховна. — Но, главное, он был предан коммунистической идее, предан не начетнически, по своей убежденности в полную возможность победы коммунистического идеала в жизни человечества. Он не только верил в возможность достижения такого идеала, он говорил, причем без малейшего сомнения, что советский народ, ведомый Коммунистической партией, уже находится на полпути к такому идеалу. Это приводило мировой империализм в звериное бешенство, и он гигантскими усилиями добился свержения социалистического строя в СССР. Эдуард Максимович стал жертвой этого свержения. Он внимательно всматривался в людей и находил среди них представителей с ореолом коммунистического идеала. Он говорил, что советский Человек с больной буквы есть предтеча коммунистического идеала людей. И сам Эдуард Максимович своим внутренним духом был носителем коммунистического идеала, он был в действительности человек-идеал в самом высоком идейно-нравственном понимании этого слова. Он жил по-большевистски честно и свято, он не был в разладе со своей совестью и всегда говорил, что таких людей много, очень много. Это и есть, повторял он, то самое исторически большое и прогрессивно-важное достижение, которое совершила Советская власть под руководством партии за годы своего существования — создание и воспитание нового человека. Об этом не говорят и никогда не скажут миру либерал-демократы — апологеты капитализма. Напротив, они варварски и жестоко уничтожают этого нового, появившегося в России человека. И свою подлую предательскую деятельность по уродованию советского человека демократы начали с издевательских насмешек и лицедейства над советским строем. Так проводится массовое ядовитое отравление сознание советских людей. И теперь для излечения от этого отравления жителей новой России потребуется много времени. Так просвещал нас Эдуард Максимович. Но сам не перенес злодейского коварства и предательства в партии и государстве, которые провели Горбачев и Ельцин, и другие приспособленцы и продажные прнедатели из их окружения. Он умер не от какой-то загадочной болезни, а от самой распространенной перестроечной болезни — инфаркта сердца. Его убила та трагедия с партией и страной, которую лицемерно и подло разыграли эти два лихоимца и оборотня. И скажите, родились же в русском народе изверги! Возможно, именно из-за беспечного добродушия народа и нарождаются такие вампиры, вурдалаки, способные безжалостно, по-идиотски эксплуатировать народное доверие… Но даже на смертном одре идейно-нравственный облик Эдуарда Максимовича не изменился, и даже в последнем дыхании он сохранил свой коммунистический идеал, как образец самой прекрасной веры… Вот такие мы с Клавочкой люди, Мартын Григорьевич, и думаю, никогда не изменимся… Простите, задержали вас. И то сказать, а перед кем нам еще исповедаться, как не перед вами, коммунистом. Такое, между прочим, было завещание Эдуарда Максимовича: станет трудно — идите к коммунистам, они и помогут и утешат.
И жена благословила
Татьяна Семеновна в это светлое тихое утро субботы волновалась больше самого Петра Агеевича. Она нарядила его в белоснежную, рубашку, приберегаемую для особых торжественных случаев, повязала новый галстук скромной сероватой расцветки с бордовыми косыми полосками. А костюм, купленный еще на советские деньги, сшитый на советской фабрике, зависелся в гардеробе еще с нови, и люди, оглядывая Петра Агеевича, будут думать, что и в реформенное время сбился человек на новый костюм. А Петр Агеевич на партсобрании будет тайно гордиться своей прошлой, советской жизнью. И он по-рабочему, с советским достоинством будет держать свою голову перед товарищами, тоже еще сохраняющими в своем сердце советское прошлое…
Петр Агеевич послушно стоял перед женой, с любовью поддаваясь ее быстрым, мягким, нежным рукам, и ласково глядел на ее взволнованно зардевшееся лицо, освещенное яркой бездонной синевой глаз, таких неповторимых, любимых, бесконечно дорогих глаз.
— Ты меня сегодня, Танюша, наряжаешь с большой озабоченностью, словно на важнейшее торжество.
Татьяна, так усердно хлопотала с наряжением мужа, что даже чуточку устала. Но устала она не от работы, а от волнения, от напряжения чувств, утаиваемых от Петра. А чувства, возникающие при принятии важных и сложных для личной жизни решений, да еще сдерживаемые для себя и скрываемые от очень близкого, любимого человека, всегда и у всех неравнодушных сердцах, вызывают утомление от волнительного напряжения.
Татьяна Семеновна, сдерживая волнение, в изнеможении села на кровать, уронив руки на колени, не переставая с видимым счастьем улыбаться и, блестя влюбленными глазами, тихо отвечала мужу на его реплику о праздничном одеянии:
— Наряжаю тебя, Петечка, не на рядовое торжество, а на важнейшее событие в нашей с тобой жизни, — она встала с кровати, шагнула к нему, отвлекая от зеркала, положила свои руки ему на плечи, сцепив пальцы на его шее и приняв серьезное выражение на лице, проговорила: — Сегодня ты совершаешь такой шаг в своей жизни, даже в нашей жизни, который перестроит всю нашу жизнь и придаст ей повышенное идейно-моральное значение в личном и в общественном отношении. Сегодня ты переживешь такое духовно-нравственное событие, которое не должен будешь забывать ни на один день и подчинять ему все свои мысли о жизни и делах своих. Сегодня ты, если не вслух, так мысленно клятвенно скажешь: Люди труда, отныне я целиком, как подобает коммунисту, свою жизнь посвящаю вам. Какого успеха в этом деле я добьюсь, — я не знаю, но я буду бороться за вас всей своей совестью, совестью коммуниста, — она чуть отдалила свое лицо от него, жарко обдала его глубокой синевой своих глаз и взволнованным дыханием, потом со всей силой прильнула к устам и крепко поцеловала. Затем тут же отстранилась и с твердостью, в которую, казалось, собрала всю себя, сказала:
— И знай, в этой твоей борьбе я всегда буду с тобой рядом, всегда и везде! И в том случае, когда дело дойдет до баррикады, — я буду заслонять тебя от пуль и осколков.
Он внимательно, продолжительно посмотрел на нее, как бы обдумывая ее слова и то, что они значат для него, и понял, что она не только благословляет его на причастность к коммунистам, на труд и на борьбу за право на свободу и на человеческое достоинство людей труда, а сама есть его единомышленница и обещает быть его сподвижницей.
Он крепко обхватил ее за талию, приподнял от пола и с жаром обцеловал ее лицо, говоря: Спасибо тебе, моя Ярославна! и, держа ее в приподнятом положении перед собою, закружился с нею по всей квартире. Татьяна крепко держалась за его плечи, весело хохотала, откидывая голову, как в танце. Наконец она попросила:
— Хватит, Петя, ты меня уже закружил, да и у самого закружится голова.
Петр опустил ее на пол посреди зала, где кружился, бережно и нежно держа жену за талию. Он задохнулся, но не от кружения, а от переполнения чувства любви и радости…
Он вышел из дома, легко и пружинисто сбегая по лестнице, с ощущением свободной радости и энергичной решимости. В нем натянуто и упрямо билось сознание, что сегодня он вышел на бой с теми, кто уродует, ломает, намеренно губит жизнь людей труда, и бой этот, он чувствовал, будет беспощадный, но он не пожалеет себя для победы, а Таня его будет с ним рядом, и так они прошагают по жизни дальше, сколько им будет позволено судьбой. А там и дети пойдут по их стопам: так они, родители, направят их, своих последователей и продолжателей родовых дел и заветов, а в таком продолжении и сохраняется дух рода, и если верно, что вечность духа сохраняется в Космосе, то советскому духу, как самому новому, прогрессивному порождению цивилизации, жить вечно. И ради этой вечности советского прогресса он и будет бороться вместе с Коммунистической партией. С такими мыслями он подошел к заводскому Дворцу культуры, где сегодня соберутся товарищи его на партсобрание, чтобы принять его в свой партийный коллектив для общей борьбы за великое дело людей труда.
Пополнение партийных рядов — боевое
В ожидании сбора всех участников собрания члены партии группами стояли в коридоре библиотеки и оживленно разговаривали между собой, каждая группа на свою тему. Темы разговоров были самые разнообразные, но весьма отдаленные от предстоящего собрания.
Петр Агеевич, пришедший раньше других, примкнул к группе, где было больше всего знакомых, и между тем внимательно следил за всеми, кто еще входил в коридор библиотеки. Он уже хотел знать, с кем ему предстоит иметь партийное сотрудничество.
Вот неожиданно для него в коридор разом вошли Галина Сидоровна и Крепакова Зоя Сергеевна с веселыми лицами, должно быть, по дороге они вели веселый приятный разговор. Увидя своих начальников по работе, Петр Агеевич чуть ли не подпрыгнул от радости и широко им улыбнулся. Значит, они состоят в этой парторганизации, — подумал он, чувствуя в себе какой-то радостный прилив настроения, сближающего их товарищества.
Однако отдать себе отчет за эту радость он еще не мог, так как не знал, отчего она появилась, но чувство солидарности и товарищества в душе вдруг четко ощутилось, и оно встало в нем рядом с чувством производственного долга. Оно поставило его перед долгом ответственности за дела магазина рядом с этими женщинами.
Петр Агеевич шагнул навстречу женщинам, и они с двух боков подхватили его под руки и бодро заговорили с ним о сегодняшнем субботнем хорошем утре, будто они вовсе не придавали значения тому, зачем он здесь оказался среди членов партии.
Но Галина Сидоровна, увлекая его в сторону от толпившихся товарищей, вдруг заговорила по теме, волновавшей его больше, чем превосходное субботнее утро.
— На вашем лице, Петр Агеевич, написано волнение. Волноваться не надо. Ведь вы созревали к сегодняшнему дню очень долго. И сегодня просто произойдет организационное закрепление вашего идейного созревания. Так что собрание — это то место и время, где вы осмысленно перед лицом партийных товарищей скажете: я идейно уже созрел, принимайте меня в ваши бойцовские ряды. Ответственно? Торжественно? — Да! Но вы сами к этому шли. Не так ли?
— Так, Галина Сидоровна, — смущенно ответил Петр Агеевич. — Но меня все же волнует, как будет выглядеть мой образ. Ведь я понимаю мою идейность только как руководство к действию, как раньше говаривалось. А вот тут-то и главное!
— Ничего, Петр Агеевич, вы и к действию идейно созрели, — подхватила Зоя. — А готовность будет определяться нашими общими задачами.
— Идейно я начал зреть еще в детдоме, и на заводе зрел-перезрел до того, что проголосовал за приватизацию завода, в которой разобрался до конца лишь тогда, когда Маршенин на правах заводского хозяина вышвырнул меня за ворота завода. Вот я все еще зрел в своей идейности до сих пор, пока не понял, что свою идеологию я должен еще в рамку вставить, как свой идеологический портрет.
Галина Сидоровна рассмеялась:
— Образно сказано, но очень верно. Однако вы и портрет свой уж отгравировали, так что идемте на собрание. Мы за вас поручаемся.
Она вновь взяла его под руку и повела к открывшейся двери.
Это партсобрание коммунистов из завода Станкомашстрой по существу впервые после запрета КПСС собралось публично в читальном зале библиотеки Дворца культуры завода. Открылось оно точно в назначенное время — в 11 часов субботы. Уже одно это придавало собранию какую-то особенную значимость. Два обстоятельства по-новому окрашивали нынешний сход членов КПРФ завода.
Первой особенностью было то, что собрание будет проводиться в заводской библиотеке на легальном положении и, как бы, открыто не только для обывателя, а и для заводского начальства, что, разумеется, станет известно воспрянувшей духом общественности и будет ею связываться с успехом митинга. А это уже ступенька вверх над режимом власти.
И второе положение было не менее важное на дальнейшее: отныне всеми заводскими станет признаваться за членами компартии их гражданское право на пребывание в заводском коллективе, и они впредь могут (и будут) представать перед людьми во всем своем звании и образе. Стало быть, и свое звание и свой партийный образ они должны будут показывать в высшем благообразном и мужественном виде. Так уже думал Полехин о моральном облике заводских коммунистов!
Все это, если и не очень осознавали коммунисты, так отлично чувствовали свою повышенную ответственность. Это чувство придавало предстоящему собранию ощущение торжественности и важности. Именно с таким чувством вместе со всеми участниками собрания входил в зал Петр Агеевич.
Зал открыла Клавдия Эдуардовна, молодая библиотекарша, взволнованная, разрумянившаяся и церемониальная. Распахнув двери, она простерла руки в зал и торжественно сказала:
— Пожалуйста, товарищи, проходите, рассаживайтесь за столики, будьте как дома.
Люди вступили в зал, не торопясь, не толкаясь, церемонно и важно. А Клава спросила у проходившего последним Полехина:
— А мне можно поприсутствовать, Мартын Григорьевич?
Полехин одобрительно взглянул на нее, приостановился и, не задумываясь, сказал:
— Пожалуйста, Клавдия Эдуардовна. У нас ни от кого секретов нет и не будет. Напротив, мы будем рады вашему участию в нашем собрании.
Как-то само собою получилось, что члены партии сели на передние к президиуму места, а беспартийные — на задние места. Только сейчас, выбрав себе по скромности почти заднее место, Петр увидел перед собой главврача больницы Юрия Ильича Корневого.
До этого Юрий Ильич, как показалось Золотареву, как бы робко укрывался в общей толпе. И Петр почувствовал в своем сердце какую-то защемленность оттого, что мужественный и решительный в своем врачебном деле человек перед партийным собранием заробел. Поймав обращенный на него взгляд врача, Петр обрадованно и ободряюще поздоровался с ним.
Открыл собрание Полехин, объявив, что из 43 членов партии (с ударением подчеркнул — на весь пятитысячный состав работающих на заводе) 41 присутствует, два члена партии болеют (и еще с ударением подчеркнул), и хорошо, что теперь исправно будут работать и сторожить здоровье рабочих и других жителей своего микрорайона поликлиника и больница, отвоеванные у капиталиста Маршенина. Кроме того, сегодня на собрании присутствуют 18 человек беспартийных — пока беспартийных — опять улыбнулся Полехин и с многозначительным намеком поднял ладонь. И все улыбнулись и разрешили ему открыть собрание. А в президиум избрали все партбюро, и Полехин объявил повестку дня:
— Первым вопросом поставим прием в члены Коммунистической партии, это чтобы принятые товарищи полноправно могли участвовать в обсуждении вопросов. Вторым вопросом надо обсудить вопрос о вхождении нашей партийной организации в районную партийную организацию, а в третьих — тему сформулируем так: об итогах прошедшего заводского митинга и задачи парторганизации по закреплению его значения. Если кто имеет что-то добавить, — пожалуйста.
Добавлений не было, и кто-то заметил, что вопросов достаточно для сегодняшнего собрания, и собрание пошло по повестке.
На замечание о перегрузке повестки дня собрания Полехин отреагировал тем, что широко и довольно улыбнулся и проговорил:
— Пример сегодняшнего нашего собрания успокаивает тех товарищей, которые опасаются, что в нынешних условиях существования парторганизации мы будем в затруднении находить вопросы для обсуждения. И, напротив, я так же на стороне тех товарищей, которые предостерегают от дремоты и призывают развивать организованность и инициативу, начиная с сегодняшнего собрания.
— Вот ты, Мартын Григорьевич, и блюди эту организованность, а то наш товарищ Абрамов уже приготовился заговорить собрание.
— Абрамов еще молчит, а ты уже начал забалтывать нас, — ответил запальчиво Абрамов. Эта перепалка вызвала смех не тем, что она возникла, а тем, что произошла между хорошими друзьями.
— Я думаю, мы все поняли и Синего, и Абрамова, — сказал, смеясь, Полехин. — Поэтому приступим к первому вопросу… С чего начнем? — заглянул в список. — Я предлагаю начать с рассмотрения заявлений о восстановлении в партию.
— Начните с меня, — поднялся главврач больницы, ставшей уже не заводской, Корневой с покрасневшим лицом настолько, что казалось, уши его вот-вот воспламенятся. И, взглянув на него, все уже готовы были проголосовать за его восстановление.
И Синий, человек с внушительной фигурой и с симпатичным лицом, с которого не сходила веселая, добродушная улыбка, сразу же призвал:
— Без обсуждения — восстановить в партию с сохранением стажа.
Корневой глянул на Синего с выражением то ли растерянности, то ли некоторой обиды и сказал, растягивая слова:
— Это, конечно, дело собрания — слушать меня или не слушать, я ваше предложение, товарищ Синий, воспринимаю с благодарностью и сочту его за доверие и уважение ко мне. Но я бы не хотел, чтобы восстановление моей партийности превратилось в пренебрежительную формальность. Это меня обидело бы, — и вопросительно посмотрел на членов президиума. Из президиума подал голос Костырин:
— Совершенно верно, товарищи, я лично высоко ценю возражение Юрия Ильича как по-партийному принципиальное. Давайте послушаем хотя бы объяснение, как Юрий Ильич расценивает свой отрыв от партии в течение четырех-пяти лет?
— Да, надо послушать его: ведь не простой смертный он, а человек с высшим образованием и в почете ходил, — прозвучал голос из массы членов партии.
Петр Агеевич не нашел, кто сказал такое о главвраче и тотчас примерил подобное предложение на себе. Да, ему надо быть готовым ко всяким вопросам, но какие они будут, вопросы? Придется голову поломать. И он стал ломать голову, ставя себе вопросы, но как выяснилось потом, на ум приходили совсем не те вопросы.
Юрий Ильич минуту постоял в молчании, раздумывая над вопросом Костырина: вопрос был серьезный, будто дан на засыпку. На него несколько человек, обернувшись, смотрели в упор с ожиданием. Эта минутная сцена, объятая странной немотой, была не минутой простого общего ожидания, а минутой общего нравственного напряжения, даже не было слышно дыхания. Лицо Юрия Ильича медленно освобождалось от покраснения и бледнело, было видно, что в нем шла огромная нравственная работа, и от этой видимой душевной борьбы и всем становилось тяжко: все знали Юрия Ильича как честного, порядочного, уважительного к людям человека. Победит ли в нем эта его человеческая честность перед вопросом, какой поставил Костырин?
— Как я расцениваю, Андрей Федорович, свой отрыв от партии на целых пять лет? — наконец заговорил Юрий Ильич неожиданно спокойным и решительным голосом, а его лицо мгновенно приобрело свой обычный цвет и выражение решительности. И все разом сделали облегчающий выдох. — Удар по Коммунистической Партии Советского Союза столь неожиданный и столь сильный и с такого невероятного направления, прямо скажем, — сверху, что я в первый момент ничего не понял и просто-напросто, признаюсь, растерялся, был психологически потрясен. По-интеллигентски я не был политически закален. А тем моментом и парторганизации развалились как-то сами собой, за этим исчез организационный крепеж. А что-то самому искать у меня не хватило ума, а если уж точно сказать, то в этом деле и мне, как и многим, помешала разросшаяся к тому времени в сознании идейно-моральная интеллигентская гниль, распылившаяся спорами от мелко-буржуазной грибницы.
К сожалению, этой обывательско-заразной, идейно-аморальной гнилью поражена интеллигенция сплошь и рядом. Даже техническая интеллигенция, которая вместе с рабочими предприятий непосредственно стоит у производства материальных благ, и у которой продукты ее труда сразу же загребли новые русские, и та остается спокойной и равнодушной, к своему порабощению. Это, как мне кажется, и были те основные причины, что поставили меня в положение человека, потерявшего организационные связи с нашей партией, — он умолк на минуту и вопросительно посмотрел на всех членов президиума. — Но идейной связи с Компартией я не утратил, потому что коммунистическая убеждённость внушается нам жизнью. Вот так, дорогие товарищи… Однако, если можно, я хотел бы еще немного продолжить, чтобы уж до конца раскрыться перед парторганизацией.
— Да, пожалуйста, Юрий Ильич, — разрешил Полехин, — ведь мы все пришли сюда на добровольных началах, чтобы откровенно исповедаться друг перед другом.
— Спасибо, Мартын Григорьевич, исповедаться для всех нас — очень важно, ведь никто не может предсказать, какие еще испытания на дальнейшее жизнь приготовила коммунистам… Так вот, когда Андрей Федорович задал мне вопрос, как я объясню свой отрыв от партии, я вдруг в этот момент вспомнил разговор моего отца со своим другом детства и юности. Мой отец был фронтовик, пришел с войны инвалидом. Встретившись с другом, остававшимся на оккупированной территории, отец спросил, почему тот два года прожил на оккупированной территории в бездеятельности, в отрыве от страны, сражавшейся за свою независимость? Тот ответил, что не знал и не сумел найти для себя связи, с кем мог бы вместе вступить в борьбу с оккупантами. Отец упрекнул его, что тот не захотел и искать такую связь, например, с партизанами или подпольщиками, что друг его не приложил к этому усилий, вернее всего, по известной причине. Так вот и я первое время не приложил усилий, чтобы сразу после запрета партии примкнуть к тем товарищам, которые нашли в себе силы, мужество и возможности для возрождения, а вернее, для собирания сил коммунистов. В этом, признаюсь, я оказался несостоятельным и сегодня исправляю свою ошибку, если вы мне доверяете и позволите это сделать. Партийный билет я не выпустил из своих рук, потому хотя бы, что получил его в экстремальных условиях. Воинскую службу я проходил на флоте подводником, из трех лет службы я в общем счете провел почти два года под водой, в том числе год в Средиземном море среди американских подлодок, крейсеров и авианосцев. Вот там под водой, мы, подводники, и получали партийные билеты. Мы мобилизационным путем, но не только паритетом, а и превосходством мощи и выучки берегли мир. И только вступлением в партию под прицелом американских ракет и торпед мы могли подтвердить наше обещание Родине до конца защищать мир для своего народа, а империалистов предупредить о нашей непреклонной решимости. Так могу я после этого выбросить партбилет, перед которым поклялся? И я вновь организационно примыкаю к тем товарищам, которые оказались сильнее меня духом и стали собирать воедино людей, сохранивших в сердце и сознании верность идее коммунизма. У меня эта идея, как я сказал, живет, и я ее подтверждаю своим партийным билетом и прошу вашего решения на то, чтобы я вместе с вами работал над ее утверждением ради счастливой и свободной жизни наших трудовых людей.
Закончив свою речь таким торжественным обещанием и такими проникновенными, от сердца, словами, Юрий Ильич выпрямился, еще выше вскинул свою голову, резким жестом руки снял очки и с гордым вызовом человека, победившего в себе слабость духа, оглядел сидящих вокруг себя товарищей.
На мгновение он встретился взглядом с Петром Агеевичем, который смотрел на него с восхищением, забыв о том, что и ему придется так же объясниться с товарищами. Петру Агеевичу показалось, что за это краткое мгновение Юрий Ильич как бы сказал ему, что честность перед товарищами и есть проявление личного мужества, а такие люди — честные и мужественные — нужны партии коммунистов всегда.
— Ну, что же, товарищи, — с удовлетворением произнес Полехин, — я думаю, что с Юрием Ильичом все ясно — он честно и достойно все нам объяснил, — сказав так, Полехин не покривил своей партийной линии поведения, ибо он проверил и уже знал всю подноготную суть человеческой и гражданской природы главврача и дальнейших формальных уяснений не требовалось. Но все же он спросил: — Есть еще вопросы к товарищу Корневому? — спросил тоном, подводящим черту под обсуждением дела Корневого.
— А как он, боевой моряк-подводник, коммунист в медицине оказался? — с нахмуренным видом, с тенью вкрадчивости в голосе спросил от окна Давыдов, мужчина лет сорока пяти, известный дерзкой прямотой в защите своей позиции партийности.
На его вопрос несколько голосов возразило в защиту главврача. Но Юрий Ильич тотчас ответил:
— Нет, почему же? И на этот вопрос я должен ответить. Да, моя молодость прошла в советское время. Для нас, молодых из моего поколения время моей молодости было героическим временем, нам хотелось дерзать, впрочем, как времена предшествовавших поколений. Разница была в том, что героизм моего поколения взошел и вырос на примере героизма людей войны, и нам хотелось перед ними как-то оправдаться за свое позднее время рождения. Героизм людей войны был наполнен массовой самоотверженностью, самопожертвованием во имя Родины. Молодежь моего времени тоже искала возможности выразить себя через героизм. Одним из таких проявлений было то, что она, как и до войны, шефствовала над военно-морским флотом. Я этому молодому порыву отдал свою долю. Но дальше, товарищ Давыдов, с корабельной службы я был списан по физическому состоянию и определился в медицинскую службу на лечебное дело, где и нашел для себя возможность самоотвержения ради спасения жизни людей. И думаю, что я правильный сделал выбор для боевого поста, если хотите. Такой будет мой ответ и на этот вопрос, дорогие мои товарищи, — заключил Юрий Ильич и, не оглядываясь, снял очки и стал их протирать.
Тотчас прозвучало несколько голосов из массы членов партии: Довольно вопросов! Есть предложение — восстановить в партии!
— Ясно! Присядьте, товарищ Корневой, — сказал Полехин с уверенностью, что вопросов к Юрию Ильичу больше не будет, и без лишних дебатов продолжил: — Значит, будет так: произносилось только одно предложение — восстановить товарища Корневого Юрия Ильича в члены КПРФ с сохранением беспрерывности партийного стажа. Так?..
— Да! Да! Верно!..
— Голосую — кто за такое решение поднимите руку… единогласно! Поздравляем Юрий Ильич с возвращением в ряды Коммунистической партии.
Главврач с порозовевшим от благодарственного волнения лицом поднялся, молча, кланяясь на все стороны, благодарил, не в силах произнести еще одну речь. В ответ ему хлопали в ладоши, протягивали руки с поздравлением, горячие пожатия рук были не просто знак близкого приятия его в товарищи, но и выражением товарищеского одобрения, доверия и готовности подставить плечо для поддержания при невзгодах, а что может быть важнее среди коммунистов в условиях буржуазного режима?
Следующим обсуждалось заявление Гончарова Григория, сорокалетнего шлифовщика, человека с добродушным лицом, открытым взглядом карих девичьих глаз, но с отшлифованным характером. Он поднялся со своего места, шагнул к столу президиума и с видом не покорившегося человека сказал:
— Да, запоздал с моим заявлением о восстановлении в члены компартии, — Гончаров заговорил напористым тоном, с наступательным видом, дерзко блестя своими девичьими глазами.
— Но скажите, кто меня исключил из партии? Да, партию нашу запретили силою власти, хотя тоже очень сомнительной, так как она самоутвердилась обманом православных, — это так. Но меня-то не запретили, вот он — я, здесь, на партсобрании, я никем из моей партии не исключался. Душу-то мою с ее коммунистическим убеждением из нутра моего никто не выключил, и не в состоянии этого сделать. Да-да, как утверждает Священное писание, душа человеческая, особенно, ежели она чистая, праведная, не может быть убиенной, потому что она бессмертна и на своем бессмертии соединена с идеей коммунизма — людской мечтой. Это — не суеверие, я — атеист, это — закон. Закон Мира — не закон Ельцина, он действует бессмертно.
Гончаров стоял перед собранием, гордо выпрямившись, ожигая своих товарищей пылающим взглядом, привлекая их своим воодушевлением. Одного вдохновенного вида его было достаточно, чтобы поверить искренности горячо произносимых слов. Людей сдерживало от принятия решения только желание выслушать Гончарова до конца, да процедура собрания. Он сделал глубокий вдох, набираясь сил, и продолжал:
— Так что, дорогие мои товарищи, я не считаю себя выключенным из новой российской Коммунистической партии. А чтобы вы мне, как Юрию Ильичу, не говорили, что я все эти годы был в стороне от партии, так я заявляю, что все прошедшее время не стоял в отрыве от партии и, как мог, вел идейную борьбу со штрейкбрехерами в нашей рабочей среде. А штрейкбрехеров под именем демократы сразу же наплодилось до чертовой матери, и они заняли среди нашего брата все освобожденное коммунистами пространство. Так что первым делом я избрал разоблачение демократов, а по сути штрейкбрехеров, которыми тотчас обзавелись новые хозяева завода. И второе, чем, я полагаю, сохранил связь с партией, так это вот отметки в моем партбилете о размерах моих помесячных заработков и о сумме взносов, — вот смотрите, — он подал Полехину партбилет, а потом раскрыл дипломат, который все время держал в руках, вынул из него пакет с деньгами и положил на стол перед президиумом. — Вот проверьте, Мартын Григорьевич, принародно и распишитесь в моем партбилете.
На него внимательно смотрели члены президиума и не менее внимательно следили за ним все сидящие на собрании. В зале все время, пока говорил Гончаров, стояло молчание, и, когда он показывал партбилет и отдал в президиум самособранные членские взносы, тоже стояла тишина, но это уже было молчаливое удивление и восхищение его приверженностью партии.
Первым не выдержал молчания Петр Агеевич. Издав с выдохом неопределенный возглас восхищения вроде молодец, он захлопал в ладоши, чем вызвал общую овацию.
Таким же образом прошло восстановление в члены партии и остальных товарищей, всех их было 12 человек. Затем с каким-то радостным настроением и благоволением стали принимать вновь вступающих в партию. И взгляд Полехина то ли сознательно, то ли невольно сначала обратился в сторону группы молодежи, сидящей, как сейчас только заметили, своей обособленностью несколько в стороне. Этим как бы подчеркивалось нечто особенное, нечто обещающее, как порыв свежего ветерка, начинающего гулять над застоявшейся водой старого озера.
— Начнем, я думаю, с молодежи, — проговорил Полехин, поднимая пачку заявлений с рекомендациями. Он знал, этот Полехин, тонкие струны психологии разных людей и знал когда и как эти струны тронуть. — Первое заявление — Заполучный Михаил Модестович, — Полехин зачитал заявление, рекомендации и сказал несколько слов о том, как рассмотрело заявление и как характеризует Заполучного партбюро, и затем спросил, какие будут вопросы к Михаилу?
Заполучный поднялся, оглянулся на своих будущих товарищей с признательностью и готовностью примкнуть к новому, пока незнакомому, но понятному коллективу людей, объединенных целью общей борьбы за трудовых людей.
— Пусть расскажет о себе, биографию что ли, — предложил человек из первого ряда.
Ему тут же возразил другой:
— Какая у него биография? — с этими словами поднялся небольшого роста, кряжистый, седеющий человек того внешнего вида, который не позволял попыток куда-то повернуть его с избранного им пути. — Не нажил Миша Заполучный еще своей биографии. Десять лет перестройки сглотнули биографию его юности, а теперь глотает и годы его молодости и довольно впрыснули в него ненависти к пробуржуазному режиму. Он хорошо понимает, что в обществе, где нет общественной собственности, нет у человека и общественной биографии, а жизнь на себя не обставляет человека ни биографией, ни общественным уважением. Биография его начнется со вступления в ряды Коммунистической партии, с борьбы за права и правду трудовых людей. В нашем цехе он после службы в армии пристроился работать токарем, к труду цепкий, понятие классового назначения человека труда выработал самостоятельно и прочно, в партию коммунистов себя подготовил сознательно, с разной шпаной не якшается, смелый, спуску буржуйчикам не дает и не даст. Мы с членом партбюро Полейкиным его хорошо знаем, рекомендуем для принятия кандидатом в члены партии и надеемся, что ни нас, ни партию он не подведет. Программу и Устав партии выштудировал. Есть предложение принять его в наши ряды. Это будет хороший партийный боец.
— Я думаю, что все ясно, есть еще вопросы? — спросил Полехин, тоном голоса давая понять, что вопросов не будет.
— Есть все же небольшой вопросик, — сказал Абрамов, не дожидаясь позволения задать вопрос: — А скажи-ка, товарищ Заполучный, к примеру, какие ты можешь выполнять партийные поручения по работе среди молодежи? Можешь ли взяться за поручение быть секретарем райкома комсомола?
Миша, продолжавший стоять в ожидании вопросов, нисколько не смутился вопросом Абрамова и бойко ответил:
— Будучи в партии, я буду стараться добросовестно проводить в жизнь, во-первых, решения партийных собраний и партийного бюро, и, во-вторых, выполнять текущие и периодические поручения руководства партийной организации. А повседневно буду разъяснять политику и задачи КПРФ, пропагандировать идеологию социализма, чтобы она овладевала массами и становилась движущей силой революции, как учит Ленин, — последние слова Михаил произнес с таким молодым пафосом, что, казалось, продекламировал их и, не давая себе вздоха, продолжал: — А вообще-то, я уже выполняю общественную работу, которую можно теперь назвать партийным поручением. Я собрал кружок из восьми ребят, и стали читать труды Владимира Ильича Ленина. Начали с его работы Развитие капитализма в России. Мы живем нынче в капиталистической стране, где капитализм проходит стадию развития со своей постсоциалистической особенностью, в которой он находится во времени завершения не естественного первоначального накопления капитала, а завершения дикого разграбления социалистической экономической базы. Ленин возлагал надежду, что с развитием капитализма в России народится движущая сила революции, и провидчески создавал, строил партию коммунистов как авангард революционного пролетариата. Мы с вами переживаем последствие российского кризиса, вызванного насильственным свержением социалистического строя. В результате случившегося происходит, с одной стороны, возрождается капитализм в недрах мирового империализма, а с другой стороны, нарождается тоже в новом образе рабочий класс в недрах техноэлектронно-информационной эволюции. Выходит, что мы находимся в аналогичном периоде жизни России, в котором действовал Владимир Ильич. Стало быть, его учение о революции, о партии, о капитализме и социализме и нынче, для нас, актуально, современно и в практическом плане злободневно. — Михаил глубоко вздохнул, минуту помолчал, оглядывая своих слушателей, которым докладывал о своей зрелости, или просто беседовал, как человек, постигший необходимую для всех истину.
Глаза его блестели искренностью, отражая тот жар, которым было охвачено его пылкое сердце. И, глядя в его горящие глаза, люди видели жар его души и проникались верой, что этот человек, сердце которого способно загораться пламенем борьбы, способен и весь пламенеть и не остывать в этой идейной борьбе. И товарищи поверили, что перед ними стоял ленинец, не наученный, а естественно убежденный до исповедания.
— И чтобы, сориентироваться в нашей борьбе с капитализмом, — продолжал Михаил, с жаром молодости, — нам должно читать, изучать учение Ленина и с учетом поправок на исторические реалии применять его на практике. Ленин как бы разглядел жизнь, в какой мы оказались, и послал нам свои труды для изучения и применения в нынешней жизни. Вот почему мы считаем, что нам надо организовать ускоренное прочтение и изучение Ленина. Для этого необходимо создавать широкую сеть кружков. Я уже это и начал.
Полехин за столом президиума тоже стоял и слушал Заполучного молча и вдумчиво. Так они стояли, как бы испытывая друг друга, — молодой с воспламенившимся чувством и человек, умудренный опытом жизни и знаниями людей. Михаил выбрал минуту, чтобы сделать выдох, а Полехин воспользовался заминкой и сказал:
— Вот оно, наше молодое пополнение, как активно о себе заявляет — есть предложение принять Заполучного Михаила Модестовича кандидатом в члены КПРФ.
Но Михаил поднял руку, предупреждая голосование, и, торопясь, проговорил:
— Я еще не ответил на вопрос касательно комсомола. Так вот, мы, группа активистов, работаем над созданием районной комсомольской организации. У нас уже есть даже первый секретарь райкома комсомола. Вот он здесь сидит, пожалуйста, — это Клавдия Эдуардовна. Она уже готовит районную комсомольскую конференцию… И еще у меня есть необходимость сказать несколько слов, коль я заговорил на вашем собрании. В этом году на вечернем отделении нашего института я буду защищать диплом инженера. А потом мы, группа молодых инженеров, из числа молодых специалистов сформируем теневую администрацию нашего завода и начнем борьбу за создание народного предприятия, поскольку Маршенин явно ведет дело к банкротству всего акционерного общества. Бывшая партийная организация завода без боя сдала завод под приватизацию. Наша новая парторганизация не должна допустить, чтобы бывший городской флагман индустрии пошел в распыл. Надо готовиться принять завод на наши плечи. А вы, Мартын Григорьевич, должны возглавить это рабочее движение на заводе. Я, может быть, предваряю повестку дня очередных собраний, но это я даю ответ на вопрос товарища Абрамова, какие я могу выполнять партийные поручения, — и он обвел сидящих на собрании страстно горящим взглядом, и все поверили молодому, горячему энтузиасту в том, что он действительно будет бороться за осуществление самого большого рабочего дела.
И еще под воздействием этого страстного, вдохновенного взгляда у людей явилась мысль, что с такими молодыми коммунистами приходит то, что парторганизации как раз необходимо, — боевой революционный энтузиазм, без которого парторганизации не стать боевым отрядом заводского рабочего коллектива.
Петра Агеевича, несмотря на то, что он сидел как бы отделившись от других со своим волнительным чувством от предстоящего объяснения по своему заявлению, тоже привлекала горячность вдохновения Михаила Заполучного, и он был захвачен общей мыслью, о том, что для деятельности парторганизации ей нужна большая конкретная цель и постоянная подзарядка революционным энтузиазмом для достижения этой цели.
Отдаваясь этой мысли, он вдруг вспомнил те, былые партийные собрания и профсоюзные заседания, на которые его, беспартийного человека постоянно приглашали. По своей врожденной скромности и бесхитростной простоте своего характера он не придавал значения лично для себя этим приглашениям. А приглашался потому, что он был тот человек, который неистощимо сыпал из себя горячие искры производственной инициативы.
Сейчас вспоминая те давние собрания, он признавал все же, что они в определенном роде предъявляли к нему требования, подталкивали к творческим поискам.
Мысли, вертевшиеся сейчас в голове Петра Агеевича, подталкивали его к наблюдению за Полехиным как за председателем собрания. Он отмечал, что Мартын Григорьевич вел себя свободно перед важным собранием, не связывая себя ни малейшими условностями. Но в то же время доброжелательными замечаниями, товарищескими советами или простыми ироническими репликами он держал собрание, хотя и в оживленном, не дремотном пребывании, но в рамках добровольной и послушной организованности. Эта полехинская организация собрания вносила какую-то непренужденно-свободную, даже веселую дисциплину, соревновательное желание быть соучастником собрания и его решений.
И снова и снова в памяти Петра Агеевича вставали те прошлые собрания с их зачерствевшими схемами чиновничье-бюрократической заорганизованности, которые в первые же минуты собрания утомляли его участников, усыпляли творческую энергию поисков рациональных решений. И хотя на каждом собрании выносились разумные и важные предложения и решения, они представлялись отрешенными от всей массы участников собрания, которая в этих случаях превращалась в равнодушного статиста, призванного формально закрепить внесенные предложения в обязывающие решения.
Такие собрания для Петра Агеевича становились тягостными, и он, человек, снедаемый энергией творчества, при возможности уклонялся от них. Они еще больше принуждали его к тому, что он сторонился всяких организаций, отвлекавших от производительного труда…
Между тем собрание шло своим организованным порядком. Вслед за Михаилом Заполучным в партию приняли всех его товарищей, и подошел черед старших по возрасту людей. И тут первым был назван Золотарев. Все шло без запинки, пока не перешли к вопросам. Полехин, который по существу вырастил в Золотареве решение по вступлению в партию, имел намерение и здесь провести Петра Агеевича через чистилище за руку. Но их задержал хорошо знавший Золотарева член партбюро Николай Сергутин. Улыбаясь прямо в глаза Петру Агеевичу, он сказал:
— Я знаю Петра Агеевича еще с профтехучилища — достойный человек для партии, а по жизни более честного и принципиального гражданина и искать не надо. Но он, товарищ мой, всю жизнь для меня был в одном вопросе загадкой. Какой? А вот какой. Для всего завода, того, конечно, советского завода, Золотарев был нашим Стахановым, он будто был начинен трудовыми рекордами, разными техническими выдумками, а еще больше — задумками, изобретениями и рацпредложениями. Разумеется, его тянули во все общественные мероприятия, он кусал губы, но участвовал в них. Одним словом, видный был человек и на заводе, и за пределами — был и в почете, и в доверии. Отсюда у меня все время была загвоздка по части его характера: он до последнего времени чурался членства в партии, хотя на все открытые партсобрания ходил и часто, и горячо, дельно выступал на них. Так скажи-ка нам, друг мой любезный, почему ты до сих пор в партию не вступал? — и так хитро, лукаво прищурился на Петра Агеевича, и расплылся в выжидательной улыбке, что невольно и другие заулыбались, глядя на Золотарева.
Вот и был тот вопрос, который громыхнул для Петра Агеевича, как гром среди ясного дня. Он растерялся от этого вопроса и в задумчивости постоял некоторое время молча, хмуря брови, и затем, беспомощно улыбаясь, сказал:
— Ну, и друг называется, какой вопрос выдал… — потом весело вскинул голову и с непосредственной честностью произнес: — Откровенно сказать, я сам себе на этот вопрос не отвечу — почему я в то время, когда, казалось, что вся моя жизнь теснейшим образом была связана с партией, я формально не вступил в партию? Вот и сейчас я об этом думаю и должен сказать: не знаю.
— Может, тебе этого никто не предлагал, никто не разъяснил, что такое партия, и как ее значение оценивал Владимир Ильич Ленин? Может, ты сам не понял и не оценил ее роль в истории нашей страны и в целом в истории всего мира? — посыпались со всех сторон вопросы, и было видно, что товарищи этими вопросами желали помочь Петру Агеевичу, выручить из затруднений.
— Да нет, дорогие товарищи, — откликнулся Петр Агеевич на старание товарищей, — все это было: и предложения, и разъяснения, и сам я прекрасно понимал историческую роль и значение Коммунистической партии как для нашей страны, так и для народов мира, и вниманием со стороны партийной организации я не был обойден — тут мне и доверие, и награды правительственные, и другие разные поощрения, и премии, и Доска Почета. Ну, конечно, я старался сознательно работать со всем упорством и для завода, и для страны, и для партии, и для идеи коммунизма. И меня в этом деле никто не может упрекнуть, разве только те, кто в числе первых меня выгнали за ворота завода.
— Да, это верно, — воскликнул тот же Сергутин — загадка! А все-таки ответ, согласись Петр Агеевич, должен быть. Иначе, как объяснить сейчас твое желание соединить свою жизнь с компартией? Ведь теперь наша партия превратилась из партии-организатора хозяйственного, и социального, и культурного строительства в организатора борьбы за возвращение социалистического строя.
— Причем, не по шведскому, не по либерально-правому, не по социал-демократическому методу, растянутому на два века, — горячо вставил Костырин Андрей Федорович, не допускавший компромиссов, недоговоренностей и всякой беспринципной половинчатости, а по ленинскому, по марксистскому методу, когда власть принадлежит трудовому народу, а все природные богатства и материальные ценности, полученные от общественного труда как общественный продукт, принадлежат людям труда.
— Я с вами согласен, товарищи, целиком и полностью. Для нашей партии наступил, а вернее, возвратился период борьбы, классовой борьбы, точнее, всенародной борьбы за социализм, за социализм, нами уже понятый не теоретический, а на зуб попробованный, руками прощупанный, — с подъемом воскликнул Петр Агеевич, вдруг почувствовав облегчение перед поставленными перед ним вопросами. — Вот я всем своим существом понял необходимость ввязаться, сознательно встрять в эту борьбу в составе партии коммунистов. Это и будет мой ответ тем прилипалам к партии, которые от нее отсыпались, как мертвые листья с осенних дерев, почувствовав жар борьбы. Меня же этот жар борьбы, как магнит, притягивает к себе, и я не могу от него уже отстраниться, так повелевает мне и мое сознание, и мое сердце, и я прошу принять меня в компартию.
Он смотрел на дружное поднятие рук за его принятие в партию и слушал, как торжественно и тревожно билось его сердце, и вместе с тем ощущал, как подрагивали коленки от напряжения во всех мускулах тела, будто действительно он встал уже на рубеж борьбы. Потом всё напряжение спало, и его охватила радостная дрожь в груди, и в ответ на нее он сказал:
— Спасибо, дорогие товарищи, за доверие. Я обещаю быть всегда вместе с вами и оправдывать вашу надежду, которую вы мне выразили. И вот сейчас мне на ум пришла догадка, почему я до сих пор не был в партии. Я с детства пытал неприязнь ко всякой организации. Она наставляла на меня острые шипы и отталкивала меня кастовой тиранией, иногда неоправданной тратой сил и времени. Другой причины не было. Сейчас пролетарская организация открылась для меня другой стороной. Для рабочей революционной борьбы нужна партийная организация как штаб, организующий борьбу, подбирающий для этого сложного дела командиров, вожаков. На эту мысль меня натолкнул один вспомнившийся случай, который, если позволите, я расскажу.
— Что, потерпим еще? — хохотнул Полехин. — Каждый вступающий в нашу партию, так или иначе, с сердечным волнением ждет этого часа, потому этот час — час самораскрытия. Уверен, что ни одна партия из нынче плодящихся от всяких утробно-буржуазных выбросов-отбросов не побуждает человека к нравственному самораскрытию перед товарищами.
— Потому, что все эти выбросы, отбросы объединяются для достижения своих корыстных, эгоистичных целей — индивидуалистических изощрений в высасывании энергии из людей труда, — с обычной своей горячностью вставил Костырин.
— Да, пусть Петр Агеевич выскажется до конца, — попросил Заполучный Михаил, который старался впитать в себя, как губка, все излучающееся из людской мудрости. Для него каждый человек осиян ореолом мудрости. С ним все согласились. И Михаил почувствовал в себе чувство гордости за коллектив, где сразу услышали его голос.
— Среди здесь присутствующих товарищей есть такие, — начал свой рассказ Петр Агеевич, — которые знают, — что я был несколько раз членом рабочих делегаций, которые посылались за границу. Так я дважды был во Франции. Оба раза мы были как бы гостями профсоюзов. Второй раз нас принимал профсоюз машиностроителей. В это время там проводилась грандиозная забастовка рабочих машиностроительных заводов. В порядке солидарности, с ними вместе бастовали и работники многих гостиниц, общественного транспорта и других предприятий. Бастующие требовали повышения зарплаты. Хозяева упорствовали, правительство молчало. Тогда профсоюзы, поддержанные коммунистами и социалистами организовали массовые уличные демонстрации. Нас всех разобрали к себе на постой по квартирам профсоюзные активисты, рабочие автозавода. Меня как коллегу пригласил к себе слесарь Антуан Жанен. Я его звал Антон, коммунист, между прочим, замечательный человек, неутомимый активист, умелый организатор и пропагандист, знаток Советского Союза, влюбленный в Россию и русский народ. У нас с ним были долгие, задушевные беседы. Он уморил меня расспросами о Советском Союзе, о нашем образе жизни, а о социализме он знал не меньше меня, потому что я жил в этой обыденной жизни, а он имел дело только с мечтами. Однажды я, насмотревшись на демонстрации и уличные митинги, выразил свое восхищение организованностью демонстраций при огромном стечении народа. Антон мне отвечал: Иначе нам нельзя. Это наша защита от произвола капитализма. Он от нас защищается буржуазными законами и полицией. Мы от капитала — забастовками, стачками, демонстрациями, они же — наш инструмент воздействия и на правительство. Капиталисты и правительство нас, людей труда, не боятся до того момента, пока мы не поставим их перед международной конкуренцией, где они балансируют как по лезвию бритвы. Мы, конечно, тоже не заинтересованы в потере нашего национального престижа. Но когда эксплуатация до недопустимого уровня поднимается, мы прибегаем к организации массового протеста, что грозит капиталистам потерей прибыли, международным поражением в конкурентной борьбе. Наша пролетарская организованность не только отрезвляюще действует на хозяев и на власти, но и защищает от полиции, а во-вторых, — это поучительная демонстрация нашей силы для самих трудящихся. Я ему заметил, что у нас подобные демонстрации не практикуются и нашу организованность подобным образом не за чем демонстрировать. Он мне живо и горячо, чисто по-французски, темпераментно возразил: Напротив, мы завидуем вашей организованности. Вы сделали ее жизненным правилом, довели свою организованность до высшей степени так, что она, ваша организованность, стала условием существования вашего общества, образом жизни советских людей, вы довели ее до высших органов власти, где, как правило, требования народа, требования жизни без промедления рассматриваются и решаются, вносятся изменения в законы. Зачем после этого уличные демонстрации, разве что в поддержку решений правительства. Ваша организованность стала для вас вашей повседневностью настолько, что вы ее не замечаете и совсем не цените, как одно из замечательных ваших демократических достижений, как одно из завоеваний Советской, то есть народной власти. Мы, французы, очень ценим вашу такую организованность и берем ее примером для нашей борьбы. Тогда его отзывы о нашей организованности и демократии показались мне высказыванием желания польстить мне. А нынче, еще только в ходе буржуазных реформ, еще до завершения этих реформ колониальной капитализации России, я понял справедливость француза в оценке нашей советской жизни и нашего пренебрежения к своим советским завоеваниям. Мы не умеем понимать и ценить наших достижений в советской цивилизации и сейчас очень медленно доходим до понимания нашей бывшей советской жизни. Хуже того, молча слушаем всякие бредни о нашей советской жизни. А нам бы следовало организованно, всей силой всенародного голоса сказать этим отступникам — сванидзам, захаровым, родзинским и прочим подлецам: Цыц о нашем советском, заткни свое зевало, не сметь чернить наше святое прошлое — оно было сделано самим народом и для всех людей мира было светлым, потому что было советским.
Петр Агеевич умолк, выжидательно оглянулся на товарищей, сам не зная, чего он ждал. Встретился взглядом с улыбчивыми, одобряющими, подбадривающими глазами Галины Сидоровны, от которых сразу же почувствовал душевное облегчение. И тут же заметил, что и другие слушали его со вниманием и после окончания рассказа все посидели минуту в молчании. Затем откликнулся Сергутин:
— А вот ты, Петр Агеевич, в подробности и ответил на мой вопрос: не понимали мы все своего советского образа жизни как мирового достижения, не умели вникнуть в ту глубину, где прятались его корни, не могли оценить наших достижений, потому что они были на острие цивилизации, а острие трудно просматривается без пристальности. А вот твой француз рассмотрел. Как говорится, все хорошее и новое лучше видится издалека. Вот и мы сейчас находимся на расстоянии от всего хорошего, что сами сделали и сами бросили под ноги либерал-демократам. Теперь вот только начинаем видеть и понимать наше советское прошлое, и собираем силы для борьбы за его возвращение. А нам кричат, что возвращения к прошлому не будет, и мы опять пасуем и соглашаемся: ладно, дескать, пусть прошлого не будет, но социализм будет, как будто он сам по себе придет. А почему такие уступки? Оно ведь не было худым, наше прошлое, потому что мы шли по целине и делали зигзаги. Однако впереди у нас был верный ориентир, верная цель, и на пути к ней мы уже не испытывали неутоленной жажды. Если все это собрать вместе, так наш Золотарев Петр Агеевич — типичный герой нашего времени. И я думаю, что мы верно делаем, принимая его в нашу партию коммунистов.
Слова Сергутина были встречены горячими аплодисментами, и в груди Петра Агеевича упало напряжение и наступило облегчение, как от желанного товарищеского объятия.
После дебатов о приеме в партию Золотарева обсуждение других кандидатур в партию прошло гладко, и с первым вопросом повестки дня было покончено. Второй вопрос не вызвал никаких возражений, так как создание районной партийной организации перезрело, и это было очевидно каждому члену партии.
Свой доклад об итогах и уроках митинга и задачах парторганизации Полехин начал такими словами:
— Митинг для нас имеет то значение, что мы испытали наше тактическое оружие для наступления на произвол капитала.
Полехин говорил негромко, неспеша, вразумительно, голосом не оратора, а задушевного советника и тем самым призывал людей, окружавших его тесным товарищеским кругом, к дружному маршу по трудному пути. Несколько раз он останавливал свой взгляд на Михаиле Заполучном, словно старался угадать, какое место ему приготовить в коллективе парторганизации. А Петру Золотареву он давно нашел место и исподволь определит его к партийному делу.
Полехина слушали внимательно, с заметным терпением, которое появляется у слушателей при интересной беседе. Чтобы больше придать официальности своему выступлению, Мартын Григорьевич стал читать написанный доклад, неспеша и уверенно подчеркивая важность обсуждения анализируемого заводского события.
Возвращение Левашова
Левашов Николай Минеевич вернулся в родной город ранним утром. Многодневное странствование закончено. Путешествование его было столь тяжким и мучительным в моральном отношении, и он так изнемог душевно и физически, что ему казалось: бродил он по чеченским горным тропам уж весь год.
И вот после долгих, не просто утомительных, а опасных мытарств он, наконец, ехал домой. И главное в этом возвращении было то, что он вез в своем сознании какое-то неохватное удовлетворение тем, что он совершил, — освобождением сына из ужасного, первобытно-дикого плена. Но душа его до возвращения домой не могла освободиться от ужасной тяжести пережитого.
Почти всю ночную дорогу от Москвы он не сомкнул глаз и, как только за окнами вагона проглянул рассвет, Левашов встал, оделся и в сонно-вялой, душноватой атмосфер вагона сел к окну на свободное боковое место. Под вагоном громко лязгало и стучало, а в вагоне полки дергались и встряхивались, но люди безмятежно и мирно спали, словно придавленные тяжелой неподвижной ночью. Он уловил тот момент, когда поезд два-три раза дернулся, сбавил ход и стал вкрадчиво подкатываться к своей конечной станции. За окном лес уже не летел назад, а в розовом освещении стоял неподвижной стеной в утреннем смирении. Солнце вставало с левой стороны поезда, состав рвал низкий расстил его лучей.
Родной, приветливый край! Как хорошо, Россия, что ты такая у нас большая страна и так щедро разметала по своим просторам заветные, каждому по-своему родные уголки для благословенного приюта и отдыха от горько-соленой жизни! А Чечня что ж — это тоже уголок России, где когда-нибудь люди, образумясь, спустятся с гор на безмятежные равнины и превратят свой край в тихий российский уголок для успокоения своего мятежного духа.
Левашов первым вышел из вагона, зажмурился от прямых низких лучей солнца, прямо ударивших ему в глаза, минуту постоял с закрытыми глазами, потеряв ощущение реальности, потом отошел на пять-шесть шагов от вагона, остановился, чтобы оглянуться на знакомые очертания, и несколько раз глубоко вдохнул свежий утренний воздух, струившийся из близких пригородных лесов. Прохладное дыхание леса тотчас смешивалось с особым станционно-железнодорожным атмосферным настоем, но воздух на родной станции был Левашову бесконечно дорогим — легким, животворным, сладким, свободно вдыхаемым.
И он вдруг почувствовал в себе впервые за многодневное отсутствие нечто новое, необычное — во всем теле — физическое облегчение, а в груди — освобождение от тягостного напряжения. Вообще-то это было возвращение к себе, к своей привычной жизни, пусть невразумительной, неласковой, пусть даже неприветливой, но к своей родной жизни, устроенной своими, русскими людьми.
Он встряхнул свои вещички и пошел на привокзальную площадь в общей толпе пассажиров, сошедших с поезда. Но ноги его были какие-то ватные, неустойчивые, и он, пропустив рулившие к остановкам троллейбусы и автобусы, пошел в привокзальный сквер вроде как с желанием освоиться с родной обстановкой, а на самом деле дать возможность телу отдохнуть от дальней и мучительной дороги прежде, чем войти в родной двор. Ему представлялось, что по своему двору он должен пройти бодрой, твердой походкой с гордым видом свободного человека.
Сквер со своими плотными шеренгами елей и кустами сирени, с еще дремавшим фонтанчиком и жиденькой, словно раздерганной цветочной клумбой, за ночь накопил в себе плотную, влажную прохладу, которая дохнула на Левашова забытой, родной, ласковой приветливостью…
Левашов с радостным откликом на призыв усталости подошел к ближайшей скамейке с высокой покатой спинкой, положил свой баульчик и сел рядом, вытянул ноги, откинулся на спинку и тут же смежил глаза, так минуту посидел, прислушиваясь к току усталости во всем теле…
Через несколько минут он открыл глаза, приподнял голову. С удивлением оглянулся, словно узнавал, где он сидел, снова сомкнул глаза и, вздохнув, тихо проговорил: Боже милостивый, — вдруг вспомнилось, как любила приговаривать его мать, — родная суверенная Россия, как я от тебя устал, утомила ты меня! — и не заметив, как крепко сомкнулись веки, забылся в спокойной, отрешенной дреме.
Очнулся он почти тотчас и испугался, что проспал долго, однако почувствовал, что вся усталость вытекла из его тела, и голова совершенно облегчилась. Он подхватил свои вещички и бодро, с веселой легкостью зашагал к остановке.
Ключи от квартирной двери, как всегда, он нашел у соседки по площадке. Соседка, пожилая, высокая, худощавая, седая женщина, подавая ключи, откровенно внимательно вгляделась в Левашова и, приветливо поздоровавшись с ним, проговорила:
— С благополучной поездкой и возвращением, Николай Минеевич. По глазам, однако, вижу, что намаялся, но слава Богу, что сына нашел. А это — главное… Ну, иди отдыхай с дороги, сам возвернулся невредимым — тоже важное дело… Ну, иди отдыхай… Усы, вижу, отпустил и голова вроде как заиндевела, а так ничего, слава Богу, — говорила соседка, сопровождая Николая Минеевич, и, перешагнув в квартиру, добавила, — Вроде бы все в порядке. Цветочки я поливала, кое-где, где пыль смахивала… Откуда она берется в нежилой квартире? А на завтрак или на обед Людмила Георгиевна тебе кое-что оставляла… Ну, осматривайся да отдохни.
Левашов на каждое восклицание, пожелание, сообщение любезно и признательно благодарил соседку, осматривался на квартиру.
Закрыв за соседкой дверь, Левашов снял с себя дорожную куртку, встряхнув, повесил ее на вешалку, к вешалке переставил баул, разулся и только после этого на цыпочках, вкрадчиво, будто стесняясь нарушить застоявшуюся нежилую безлюдность, прошелся по всей квартире, а получалось то, что ему хотелось почувствовать, — он принят здесь как жданный хозяин.
Квартира приняла желанного хозяина, вернувшегося из дальнего российского края, и вызвала в его сердце радость приюта. Он твердым шагом прошел еще раз по всем комнатам, заглядывая в каждый угол. По углам нерушимо лежала собравшаяся пыль. И пыль ждала хозяина.
Он сел на диван и, медленно обводя взглядом комнату, стал составлять себе план сегодняшних дел. Рука его уже по привычке потянулась к усам, и он решил, что в первую очередь помоется, сбреет усы, потом позавтракает, потом все вынесет во двор и повыбьет, затем все протрет и вымоет все предметы привычного, близкого душе быта, и только после этого пойдет в магазин, на место своей работы, если это место за ним сохранилось, хотя Людмила Георгиевна успокаивала, что в магазине его ждут, и деньги ей давали под его зарплату. А Золотарев Петр Агеевич имеет в магазине свою работу, которую сам себе и сделал. Николай Минеевич все это, пока работал на уборке квартиры, обдумал, пришел к мысли, что так оно и должно быть, и шел потом в магазин со спокойной душой.
А пока после работы по уборке квартиры он сделал себе горячую ванну и с удовольствием протер и распарил уставшее тело. От наслаждения, которого долго и терпеливо, без тоски от понимания всего переживаемого тайно ждал, он разомлел и безвольно прилег на диван, а силы, чтобы раскинуть чистую простыню, у него еще сбереглись. Разогретый, распаренный, разнеженный на чистых, свежих простыне и наволочке, он тотчас задремал, уйдя в счастливый мир ласки и неги.
Но спал он недолго, должно быть, до того времени, когда остыл и пришел в равновесие от горячей ванны. Вообще-то он не был привычен спать днем. Дневное время у него отводилось только для труда, для физической и духовной работы, для наслаждения трудовой деятельностью, и его характером другого наслаждения ему не прописывалось. А когда, случалось, что противные его природе обстоятельства лишали его трудового ритма, он начинал ощущать тоску.
Проснулся он, как оказалось, от какого-то внутреннего толчка: то ли повторился утренний сон в пристанционном скверике, то ли мысли, вызванные этим сном, повторили те слова: Родная моя Россия, как я от тебя устал, как ты меня утомила! и заставили открыть глаза. Странной жизнью он прожил последние почти два месяца: каждую ночь ему являлись какие-либо видения и шептали, как ему следует жить дальше, где искать сына. Но эти нашёптывания не сбывались, и новый день проходил, как в ночной темноте. Сын нашелся и выздоравливает от плена в госпитале, а видения все еще не отстали, только поменяли одеяния и внешние образы.
Он озадаченно приподнял от подушки голову и, заметив над собой на стене солнечное пятно, повел взглядом по комнате. Комната была наполнена ярким, мерным дневным светом — это означало, что солнце перешло улицу и встало на вторую половину дня, — в сторону заката. Возвращение прежней, привычной обыденности успокоило его. Он прислушался к себе, с душевным облегчением ощутил: чеченская тяжесть вымылась в ванне. Но мысли, рожденные памятью, оживили вновь чувства пережитого, и они-то и вызывали вопросы к России. Он опять сладко предался забвению и уже во сне повел разговор с Россией.
Она как бы упрекнула его:
— Люди, когда в доме поселяется неблагополучие, имеют привычку, вопреки здравомыслию, во всем винить дом, а не себя, жильцов этого дома.
И у него был ответ:
— Все верно… Но над нами, над всеми людьми вместе и над каждым в отдельности, надо мной в частности, висит и довлеет фатум в образе твоего российского государства. Его так и называют — российское государство. Твое, стало быть, государство, Россия.
— Так-то оно так, да и не совсем так, потому что оно, государство, как инструмент власти, создается и оттачивается гражданами государства. Не хочу сказать, что ты к этому причастен. Твоего причастия не замечаю ни в позиции, ни в оппозиции. Ты — безучастный наблюдатедь-потребитель, которому, не обижайся, отвечу украинской присказкой бачили вочи, что покупали…
— 0 моей причастности или непричастности — отдельный разговор. И о точильщиках инструментов — государстве. Точильщики-то разные бывают. Нынешние точильщики обманным порядком вырвали у народа его инструмент — государство. Точильщики, назвавшиеся демократами, сначала расстреляли из танковых орудий инструмент народной власти и создали свою власть воровского, грабительского меньшинства разрушителей. Превратившись из демократов в либерал-демократов, пользуясь властным инструментом, они все отобрали у трудового народа, начиная от святого права гарантии на труд и кончая божьим правом на землю…
Мысли его в сонной голове текли медленно и ровно, он, не открывая глаза, мысленно осмотрел комнату, как бы желая убедить собеседницу в том, что все у него вокруг правильно и все на месте и можно вести спокойное рассуждение о своей жизни. Он знал, что сейчас в квартире его светло и покойно, все пребывало на своем месте с тех пор, как он, женившись на своей Людмиле Георгиевне, ввел сюда вместе с нею любовь, мир и взаимную надежду на счастье совместной жизни.
И он даже во сне ощутил, что в комнатах, наполненных светом и покоем, устоялась и даже как бы гранитно затвердела их взаимная любовь, но снаружи, оттуда, где темной рекой текла большая жизнь и откуда должна полниться их личная жизнь, увенчанная взаимной любовью, не только не вливалась, даже не струилось, даже не капало то, что должно было наполнять их жизнь счастьем и довольством. Он крепко сомкнул веки, вдавил голову в подушку и, отдаваясь глубокому сну, повел дальнейший разговор:
— Раньше, в советское время, ты, Россия, действительно, была для меня Родиной-матерью — ласковой, доброй, заботливой, искренне родной, как мать, хотя иногда и взыскивала строго. И я спокойно и уверенно, можно сказать, безмятежно, как беззаботный твой сын, жил в твоих теплых, нежных, материнских объятиях и преспокойно думал, что все так во век и будет, и не подозревал, что это все может вдруг резко измениться в худшую сторону для меня, человека труда. Только теперь, особенно после путешествия по Чечне, я понял, какое великое, высоко гуманное человеческое счастье мы все, трудовые люди, дети твои, потеряли. И за что только нам ты такое наказание устроила, за какие провинности? Неужели безмятежная человеческая жизнь детей твоих может служить причиной для такого жестокого, безжалостного испытания? — он во сне глубоко и тяжело вздохнул, полежал минуту в бездумье, потом опять отдался беспокойным сновидениям:
— Труд мой, который чужеродные демократы осквернили и обесценили, превратили в рабское повиновение, перестал быть естественной, природно-призывной потребностью. Для меня он был духовным наслаждением, моральным приютом, с ним и в нем я чувствовал себя настоящим человеком, с ним я ощущал певучесть души, и усталость тела с завода я нес как радость трудового наслаждения, а благодарность людей за мой труд была для меня ценнейшей наградой и поднимала мой дух и мои моральные силы для нового трудового дня. Теперь же мой труд в рыночном трудоустройстве стал простым, часто несбываемым товаром и предметом рабского, насильственного принуждения, которое постоянно надо мной кружится страхом превратиться в безработного, лишнего, неприкаянного человека. Вместо духовного наслаждения мой труд превращен в моральное, духовное терзание и физическое измождение… А в свободное от работы время я любил проводить в игре в футбол. Это было радостное отдохновение и наслаждение дружеским состязанием с товарищами. Сколько было искренних товарищеских объятий! Я и теперь еще погонял бы мяч, но отобрали игровое увлечение — даже мяч не за что купить, — лишили того настроения, которое заряжало спортивным азартом, все стало чужим, дорогим, тяжелым, ненужным. А дети! Растить детей было большой радостью, потому что дети представляли высочайший природный дар, божеское подношение, и растить их — было свершение святейшей человеческой обязанности, исполнение высшего человеческого долга, а вырастить детей — сделать себе подарок, ниспосланный небом. Теперь же люди впадают в позорнейшее, Богом презренное кощунство по отношению к детям и роду людскому, молодые люди стали бояться иметь и растить детей. Так скажи мне, моя родная Россия, зачем ты напустила на своих людей такое ужасное превращение, чем мы прогневили тебя?
При этом вопросе — у него слегка дрогнули веки и ему примнилось, что вместо солнечного света комнату заполнил какой-то сияющий, легкий, не очерченный ощутимыми границами, но ясно проступающий призрак в образе необычной, волшебно обворожительной женщины, какой и должна быть Родина-мать. И она ласково спросила у него:
— Что ты называешь Россией? — Подумав, она сама ответила: — Без территории, конечно, России, как географического понятия, не будет, но и без русского народа, прежде всего, ее также не будет, как не было в оные века. Наименование свое в мире я, Россия, получила от своего, русского, народа. И все, что делается теперь в России, делается, как и прежде, народом. Но с некоторых пор я народа своего не узнаю. Мне кажется, он утратил свою мудрость, неиссякаемую энергию и героизм. Все, что я создавала в своих границах разорено, бездумно разбросано в неверные, неспособные, продажные руки, а я осталась ощипанной со всех сторон и стала как бы ненужной и чужой русскому народу. А ведь в свое время он не только мог себя сохранить от чужеземных посягателей на его национальную независимость, гордость, самобытность и особое русское достоинство, что снискало ему уважение всех великих народов мира, но и приютил у себя, пригрел по-отечески и сохранил в национальной целостности больше сотни малых народов, сберег их человеческое достоинство в мире. Но неразумно, вопреки здравому смыслу и законам истории, развернул меня, свою Россию, на 180 градусов, он, мой русский народ, позволил разбросать и свою же, русскую, нацию, чем сам же обрек миллионы отброшенных братьев и сестер своих на унижение, притеснение и на рабское угнетение, а всего себя, — безропотного и самоугнетенного, — обрек на вымирание, дозволив для этого использование всех изобретенных методов духовного, безнравственного и физического
уничтожения. Боюсь, что в случае, если дело и дальше так пойдет, то дойдет до полной деградации русской нации, а люди мира станут смотреть на нее, как на прокаженную. Это — на народ, давший миру прекрасную, великую культуру, новое, советское направление цивилизации. И теперь в исторической науке так останется раздел советской истории. Правда, лжецы от истории стараются советскую эпоху извратить и оболгать до изуверства. Так-то, уважаемый Николай Минеевич.
Он терпеливо слушал завораживающий голос прекрасного призрачного видения, постепенно наполняясь желанием возражения, и, наконец, проговорил:
— Все ты сказала верно, правильно оценила безволие и неразумное согласие, и терпение народа. Он, как одураченный, смиренно смотрит на свое вымирание, на свое духовно-нравственное разложение, но это происходит оттого, что, как я уже сказал, над ним довлеет фатум существования государства, как инструмента у наглого и все подавляющего меньшинства, в том числе и подавляющего волю всего народа.
— Ты, Николай Минеевич, прав, но лишь отчасти. В человеческом мире действительно существует фатум, довлеющий над людьми. Только он гнездится в частной собственности. Нынешнее наше государство и созданный им государственный аппарат призваны служить не трудовому народу, а частной собственности и ее владельцам, их сохранению и утверждению над жизнью и судьбой народа. По отношению к частной собственности служащее ей государство есть ее вредоносная плесень, разъедающая общественную трудовую первозданность людей и уже поэтому враждебное трудовому народу. Чтобы избавиться от давления фатума, от неотвратимости судьбы, от предопределенности рока, от страха, людям надо избавиться от частной собственности на средства производства, от ее всепроникающей заразы.
— Да, но как это сделать, если говорят, что влечение к частной собственности заложено в природных инстинктах человека?
— Ты прав. Собственность как таковую не следует отвергать. Но чтобы снять ее властное давление, надо придать ей форму общественной собственности вместо частной, то есть привести ее в соответствие с общей формой труда людей, с их общинностью жизни. И сразу все за этим поменяется: общественный и государственный строй, и отношения между людьми, и все человеческие ценности, и морально-нравственные основы целей жизни.
— Опять же, как это сделать?
— Ты меня удивляешь скорой потерей исторической памяти своей, Николай Минеевич, хотя твое путешествие в Чечню, не говоря о твоей недавней отчаянности от безработицы и безысходности, должны были бы оживить, если не сохранить, память о нашем еще совсем недалеком советском прошлом. Ну, да я напомню тебе нашу с тобой историю. Я, озабоченная жизнью своего российского народа и выходом его в первый ряд среди народов мира, выбрала ему в вожди гения мировой величины — Владимира Ильича Ульянова-Ленина, который получил от меня пост вождя народов за свой величайший ум и безупречнейшую нравственность. Он вывел всех нас на дорогу в новый мир, в мир, где основой жизни и строительства общества является общественная собственность на средства производства и народная власть, где властвует свободный труд во имя общего блага людей труда, где нет места эксплуатации и угнетению человека человеком, где нет господства частного капитала над трудом, над свободой и волей человека труда. Ленин обнажил перед людьми частный капитал как производный продукт от всенародного труда, пожирающий общую людскую физическую и духовную энергию, истощающий силы человечества, приготовленные в нем для сопротивления и борьбы за устройство мира без господства частной собственности. За это мировой империализм ненавидит Ленина, его учение о социализме, как об обществе без частной собственности. За верность России идеалам нового, открытого Лениным мира, построенного на принципах коммунизма, мировой империализм жестоко отомстил российским людям. Он тайно внедрил в нашу среду изменников и предателей наших идеалов и с их помощью отбросил Россию назад дальше начала двадцатого века, обрек нас теперь уже на вековое отставание от современного уровня прогресса. А чтобы Россия не могла и впредь выровняться с первыми рядами, с помощью перерожденцев и слуг империализма выставил Россию на мировой торг для продажи ее со всем, что есть на моей российской земле и в ее материнском чреве. А продажа матери на рынке означает гибель рода, умышленное его изживание. Жалею, что народ мой до сих пор не оказал всему этому никакого сопротивления, будто молчаливо согласился на смерть России. Так что же ты меня упрекаешь за свою усталость?
— A, действительно, за что? — с этим вопросом он освободился от сновидения, испуганно открыл глаза, с лихорадочной поспешностью вскинулся и сел на постели, покрутил головой за сложность приснившегося. Он обвел взглядом солнечную комнату, поискал светом пронизанный призрак волшебной женщины, привидевшейся во сне, и, ничего не найдя, громко сказал себе:
— Надо идти к людям и быстрее: там только можно обрести ощущение реальной жизни и избавиться от желания упрекать за свою усталость невиновную Россию. Надо собраться всем вместе в общую силу и, пока еще Россия не растратила своей мощи, освободить ее от ига частной собственности и ее владельцев.
Он быстро собрался и пошел к своим товарищам в магазин.
Согласие на новую конструкцию
На обед в зале кафе работники магазина собрались, как всегда, минута в минуту — десять минут третьего часа дня и без суеты и шума заняли свои места за столами. На столах уже стояли тарелочки с закуской, а ломтики хлеба сложены в хлебницах. И для каждого лежали бумажные салфетки, ложки и вилки — все по гостевому.
Обстановка в зале была не чинная, но приветливая, уважительная, как к гостям: умели работники кафе и для своих сотрудников на обеденный час создать атмосферу отвлечения от суетной нервной работы, хоть часовую психологическую разрядку, похожую на духовный отдых, а физический отдых при этом приходит сам собою, без намеренного настроя. Оно, конечно, не заметно, но не намеренный настрой на отдых тоже сбавляет напряжение у человека, и эти минуты становятся драгоценными для здоровья. Люди как-то исподволь убедились, что отдых эффективнее тогда, когда он проходит спокойно, вместе с естественным дыханием, словно сам по себе, не отмеченным чем-то заданным, отпущенным и отмерянным. Тогда и 20–30 минут хватает для восстановления сил, или, по крайней мере, для возвращения их в русло упорядоченного трудового течения.
Так думала Галина Сидоровна, обобщив свой опыт руководства трудовым коллективом, пусть небольшим, но специфическим, которого поминутно дергают и изматывают приходящие и меняющиеся люди, сами того не желающие и в свою очередь приносящие продавцам свою измотанность жизнью, от которой им некуда деться. И хотелось бы куда-то сбежать, где-то укрыться от такой тяжкой беспутной жизни простого человека, но некуда — везде одно и то же. Вот люди вроде бы и заслоняются от всего беспутства нападением на других, а ближе всех на пути невзгод жизни — продавцы, вот на них и вытряхивается всё из наежившейся человеческой души, к которой стало больно прикасаться.
Все это очень хорошо поняла Галина Сидоровна и всеми своими силами старалась смягчить взаимоотношения между людьми и в первую очередь между своими сотрудниками, только так она понимала работников магазина — сотрудники. А свою директорскую роль она сводила к тому, чтобы как можно мягче настроить в коллективе сотрудничество, добиваясь его гармонического лада.
Войдя в зал кафе вместе со всеми, Галина Сидоровна широким взглядом молниеносно окинула столы и порядок на них, по привычке чуть приостановилась у двери, сложила руки на груди, подтолкнув грудь кверху, и, довольная, пошла к своему столу, тронула ладонями искусственные кудряшки на голове и с хорошим чувством от удовлетворения порядком в кафе села за стол, но к делу не приступала, поджидая, пока не подошел и не сел Петр Агеевич. Он всегда входил в зал последним, как бы выполняя роль охранника. И тотчас по залу пошел общий приглушенный гул голосов.
В это время нежданно вошел Левашов со стороны кухни, и все на него обернулись. Появление его было как неожиданное, так и жданное. Он должен был вернуться с земли, хотя и российской, но опаленной войной. И его возвращение приносило что-то неизвестное и весьма отдаленное, собравшее тайны загадочной войны, затеянной людьми, живущими по своим тайнам от миллионов российских людей.
Его ждали с тех пор, как уехала к нему жена Людмила Георгиевна, но появление его в кафе в обеденный перерыв из боковой двери было похоже на то, словно он с неба спрыгнул. Он шагнул из двери довольно бойко, как всегда было при работе, и тут же нерешительно остановился, будто от внутреннего толчка: а ждут ли его здесь?
И действительно, к нему все обернулись дружно, как по сигналу, но смотрели молча, с некоторым недоумением и растерянностью от нежданного явления. Это обоюдное замешательство длилось всего какую-то минуту, но было всеми замечено. И Левашов, как виновник этого замешательства, и разрядил его. Он громко и весело, радостным голосом сказал:
— Здравствуйте!.. — и вознамеренно бодро добавил: — дорогие друзья! — и то, что он добавил, было тотчас понято, что он вернулся из дальнего и чужеродного края к своим, родным людям, которые его примут, как близкого друга. И все ему дружно, хором ответили:
— Здравствуй, Николай Минеевич! С приездом, с возвращением к нам!
С этими словами к нему первой подскочила Галина Сидоровна, сначала пожала ему руку, потом обняла за плечи, как мать, и поцеловала в чистую щеку. Тем временем его обступили поднявшиеся от столов все присутствующие в зале и даже вышли из кухни работники кафе. Выделился из общей толпы, конечно, Петр Агеевич, который крепко его обнял и минуту подержал его у своей груди. И все поняли его порыв и оценили как дружескую благодарность. А Левашов в свою очередь обнял его, и это была дружеская признательность. Наблюдавшие за ними женщины увидели, что между мужчинами тоже бывают свои объяснения, но молчаливые, закрепляемые крепкими, дружественными объятиями, а может, братскими объятиями.
Галина Сидоровна взяла Левашова за руку повела к своему столу, посадила его на свободный стул, напротив Золотарева, и села на свое место, улыбаясь, сказала:
— Вот так мы и будем сидеть — вы по сторонам, а я между вами, как под защитой наших общих рыцарей, — и еще пуще рассмеялась, а ее довольное выражение на лице и многозначительная интонация были свидетельством добропорядочных обещаний, на что оба мужчины рассчитывали и к чему в тайне друг от друга примерялись.
Женщины, слышавшие ее слова, зааплодировали, и этим все было сказано и Левашову, и Золотареву, и всему рабочему коллективу, и никакие дальнейшие обсуждения не требовались. Все поняли, что директриса заблаговременно все обдумала и предрешила, как быть с работой мужчин. Поняв так директрису, Левашов обрадовался тому, что своим возвращением в магазин он не внесет разлада между людьми и никак не помешает Золотареву.
Галина Сидоровна, действительно, все предрешила. Она оценила мужчин по их рабочим достоинствам, по их профессионализму и нашла применение каждому, не игнорируя их самолюбия.
Левашов, по ее оценкам, как слесарь был на своем месте, а Золотареву этих левашовских дел было мало, они в силу своей специфичности, сковывали размах его творческих крыльев. Профессионально и по творческому заряду Золотарев был человек широкого размаха, и только по природной скромности прятал одаренность своей натуры и способность к творческой дерзновенности.
Но Галина Сидоровна и на этом различии не хотела противопоставлять мужчин, чтобы не растравлять их самолюбие и не возбуждать в них дух соперничества, чувства неприязненности. У нее был принцип строить отношения в коллективе на чувстве дружбы, соревновательности в работе и поддержки друг друга.
Среди продавщиц, где принципы труда были однотипные, но не было равноценности, ей было проще регулировать отношения, чередуя работу по отделам, кстати, и внедрялась взаимозаменяемость. Среди мужчин такого чередования не получится, и труд для его лада просто придется кооперировать в сочетании с взаимопомощью. Было не в ее правилах относиться к людям с наплевательством. А если ценить и уважать по-человечески каждого работника, то нужен, прежде всего, щепетильный индивидуальный подход. И это был второй принцип ее отношения к товарищам по работе.
Одно только ее смущало, что Петр Агеевич по своему характеру не задержится в магазине надолго, здесь не его стихия. Но пока ближайшие перспективы развития торговой магазинной сферы она строила и при участии Золотарева. Присматриваясь к Петру Агеевичу, она хорошо поняла, что многолетняя замкнутость на индивидуально-профессиональной деятельности довела профессиональность Золотарева до высшего достижения. Но достижение высшего искусства не было его уделом, не было его фатумом, и она была уверена, что как только подвернется ему что-то подходящее для горячей творческой натуры, что подожжет его духовные накопления, он целиком ему отдастся.
Полехин полностью подтвердил ее наблюдения и выводы о Петре Агеевиче и советовал ей расширить ему поле деятельности. Вот касса взаимопомощи как общественное и коллективное дело его сразу увлекла. Он уже довел число ее членов до двухсот человек, накопил более десяти тысяч рублей, провел общее собрание членов кассы, договорился с ними о порядке субсидирования и возврата займов, и однажды закинул предложение — не сделать ли им на базе магазина и кафе рабочий торговый кооператив со своим производством. А свободной земли вокруг города и пустующих сараев — навалом, в которых можно наладить любое производство на собственном сырье, а это — большая часть товарных видов магазина, и в дальнейшем — сети магазинов. И рабочих в этом кооперативе — отбоя не будет, особенно если появится у тех же членов кассы определенный мотив труда. И отношения в этом кооперативе можно будет построить, конечно же, социалистические, как мечтал Ленин Владимир Ильич, товарищеские. И размечтался однажды так, что увлек Галину Сидоровну.
Она обещала хорошенько подумать и обсудить кое с кем. Петр Агеевич согласился с ней, но с того разговора все еще молчит, видимо, ждет. Галина Сидоровна догадывалась, что он упорно думает. Однако, не сговариваясь, они молча решили не мешать друг другу думать…
Левашов от обеда отказался, так как только час назад сытно позавтракал, согласился только выпить чай, в ожидании, пока закончится обед. В сторону их столика все оглядывались обедавшие в надежде что-либо услышать от Левашова.
— Вот на тебя, Николай Минеевич, все оглядываются, ждут твоего рассказа об освобождении сына и о твоем злокозненном путешествии, — указала на зал Галина Сидоровна.
— Я понимаю и согласен все рассказать, — оглянувшись на зал, он громко добавил: — У меня есть что рассказать. Но обо всем, что я перетерпел, пережил, перевидал, коротко не расскажешь.
— А ты расскажи длинно, — пробасила на весь зал бухгалтер Маргарита Фоковна.
— Да, да, расскажи побольше… Ты побыл, будто в чужой стране… На странной войне побыл, — раздалось несколько голосов.
— Давайте назначим время после работы, чтобы, не спеша поговорить, — предложил Левашов.
— Решим так: — внесла свое руководящее предложение Галина Сидоровна, — дадим ему два-три дня оглядеться среди нас, своих людей, а в предстоящую субботу, это послезавтра, после работы задержимся на часок и послушаем Николая Минеевича.
И все дружно согласились, и обед пошел привычным порядком, в своем сдержанном и веселом гуле женских голосов — люди, будто сразу забыли о Левашове.
Левашов тем временем расспрашивал Галину Сидоровну о новостях в жизни людей магазина, об изменениях в работе торгового предприятия.
За его расспросами чувствовался вопрос, как изменения в жизни коллектива скажутся на его судьбе, но он не решался его поставить, чтобы не вызвать подозрений о своем беспокойстве у Галины Сидоровны и Петра Агеевича в отношении места работы для него.
Галина Сидоровна все прекрасно понимала, чувствовала, как туго натянулась струна, соединяющая сердечный треугольник сидящих за столом людей. Она остерегалась трогать эту струну, чтобы неосторожным движением не порвать ее. Она принялась обо всем рассказывать Левашову, в том числе сказала о главном в их треугольнике, — о том, что, благодаря старанию Петра Агеевича, магазин обзавелся своей грузовой машиной-фургоном, что позволило проще решать все транспортные вопросы, хотя это и увеличило численность работников магазина на одного человека, но это все равно дешевле, чем наем транспорта со стороны.
Петр Агеевич прислушивался к их разговору и по мелькавшим на лице Левашова выражениям старался угадать борения его мыслей о своей судьбе. Он видел, что от рассказа директрисы лицо Левашова освободилось от напряжения, и Петр тотчас успокоился в мыслях о своей работе. Как, оказывается, немного надо для устройства человеческой жизни! И Петр еще раз понял, что самое главное в судьбе человека — иметь работу, иметь возможность трудиться для своего существования, для воспитания детей и чтобы растить их для обеспеченной трудом жизни.
И он еще раз подумал, что самое большое счастье в прошлом для советских людей заключалось в гарантированном обеспечении возможности иметь работу, а все остальное зависело уже от тебя самого. В этом и состоит вся философия свободы! А то вот возвращался Николай домой и, наверно, думал, как у него будет с работой, не станет ли ему поперек Золотарев, которого он временно в этом И выручил.
Да и он, Петр Агеевич Золотарев, получивший работу временно, считай, из рук Левашова, так замечательно встроился в коллектив и в его производственную жизнь, и за это время даже вступил в члены коммунистической партии. Если сказать откровенно, то нет-нет, да и пугался он мысли, а что ежели с возвращением Левашова окажется лишним в магазине.
Вот тебе и противники, и враги два рабочих человека, повязанных одной судьбой, два человека одного класса, одного социального положения — безработные от завода. И сколько им надо сил духа, гибкости пролетарского ума, чтобы понять, что они друг перед другом не виноваты и что те, кто перед ними обоими виноват, будут пользоваться их враждой или, по крайности, взаимной неприязнью, чтобы извлекать из их классового разлада пользу для своего господствующего положения.
Именно отсюда вытекают главнейшие задачи и, если хотите, основные задачи рабочих, в одночасье ставших пролетариями, — выгнать вон всех тех, кто лишил их гарантированного права на труд, не права наемника по контракту, а естественного гарантированного труда, соединенного с запросами общества, а не с выгодой владельца твоего труда. И Петр Агеевич любовно взглянул на Галину Сидоровну, озабоченную их трудоустройством на предприятии, которым руководит, и подумал, что это его удача, что жизнь свела его с таким замечательным человеком. Спасибо Левашову, что он подумал однажды о нем и привел к Галине Сидоровне, как к покровительнице.
— Ну, вот что, дорогие друзья, сказала Галина Сидоровна, собирая в стопку тарелки, — вы после обеда пока осмотрите ваше общее хозяйство и через несколько минут заходите ко мне, — и поднялась из-за стола, подошла к бухгалтеру и товароведу Крепаковой Зое Сергеевне и позвала их к себе.
Мужчины, задержавшись за своим столом, вышли в зал магазина вместе со всеми. Петр Агеевич повел Левашова по залу, говоря:
— Смотри, за время твоего отсутствия ничего не изменилось, разве что цены повысились. Магазин, как ты знаешь, не может сильно отставать от рынка, но наши цены по всем основным продуктам ниже рыночных. Поэтому продукты у нас не залеживаются, отчего мне работы по завозу прибавляется каждый день.
— Рекламные украшения, смотрю, обновились, стали красочнее и привлекательнее, я бы сказал: призывнее, но вежливее, — заметил Левашов. Замечание о рекламе Петру Агеевичу было приятно, но он сознательно пропустил мимо ушей похвалу в адрес художницы.
— Да, это все, что без тебя тут изменилось, — только и сказал Петр.
— И машину ты запустил, что ж об этом умолчал? — проговорил Левашов.
— Откровенно тебе скажу: две цели преследовал — одну, чтобы убрать ее с глаз людей и магазин выручить, а вторую, — чтобы не остаться без работы сразу же после твоего возвращения.
Левашов внимательно посмотрел на Золотарева, подал ему руку и с признательностью сказал:
— Спасибо, Петр Агеевич, тебя и на заводе все любили не только за мастерство твое, а еще больше за рабочую честность.
— Тебе мое спасибо, Николай Минеевич, за то, что пристроил меня к делу, а то до сих пор шатался бы в поисках работы. На предприятиях продолжается сокращение. Теперь, видно, нам с безработицей так и век жить.
— Да, очевидно, так и будет при капитализме… — задумчиво произнес Левашов, что-то вспоминая. — Впрочем, не видел ты, друг мой, безработицы, — грустно, с обидой за кого-то добавил.
— Дальше пойдем в твою мастерскую, — предложил Петр и повел Левашова в угол под лестницей. — Смотри: все на месте, как у тебя было, и в таком же порядке, как у тебя было, все на твоем же месте, — продолжал Петр, разводя руки над верстаком и указывая на полки. — Я только вот тут ящик поставил для своего запаса запчастей и для кое-чего иного, думаю, тебе это не помешает?
— Ну, что за вопрос?
— Я и второй ключ сделал, если не возражаешь?
— Считай, Петр Агеевич, что расселились в каптерке вдвоем, — сказал о своем согласии Николай Минеевич.
— Но ты вроде как недоволен, Минеевич, таким моим самоподселением?
— Что ты, Петр Агеевич! Напротив, вдвоем и спорее будет от взаимопомощи и поддержки, так сказать, вдвоем в одной упряжке.
— Ну, тогда посидим, и ты расскажешь, что там, в Чечне, что было с сыном, и как ты его нашел? — заинтересованно и сочувствующе спросил Петр, присаживаясь на стул, который для себя он занес из кладовой.
Левашов помолчал и раз, и два взглянул на Петра Агеевича, и его глаза наполнились большой печалью. Печаль его была темной и настолько глубокой, что казалось, она истекала из самой его истомившейся, истерзавшейся в боли души. Петр Агеевич заметил и понял его темную, засевшую в груди печаль, дрогнул сердцем и укорил себя за свою неосторожность. Тут же заметил под ярким светом большой лампочки, побелевшие на его голове пряди волос, и глубокие складки морщин, опустившиеся от крыльев носа к краям рта, и острую, будто стариковскую бороду, и морщинистые, синеватые полукружья под глазами — и все это освещалось печалью глаз. Петр не успел извиниться за причиненную боль, как Левашов заговорил тихим печальным голосом душевно надорвавшегося человека:
— Все оказалось, Петр Агеевич, очень, очень сложно и даже в некотором роде опасно. Я бы сам не только в Чечне, но здесь, в России, и следов сына не нашел. Мы с тобой проходили действительную службу в армии. Мог ты тогда допустить такую мысль, чтобы Министерство обороны не могло найти твоего следа по службе в армии. В наше с тобой время в Советской Армии портянка бесследно не пропадала, а чтобы автомат или винтовка из роты исчезали — это было чрезвычайное происшествие, и на его разбор поднимался весь личный состав части. В свое время мы не слышали таких слов, как коррупция, криминал, дедовщина, не знали, что эти слова означают, и к чему они применяются. А нынче этого от военных я наслушался.
Николай Минеевич помолчал, глядя через дверной проем в солнечный, пустынный и тихий двор. Бесцветные губы его были сжаты, и все лицо было отмечено глубокой печалью, которую он пронес через всю страну, чтобы долго не расставаться с нею.
И не скоро он сможет расстаться с мыслью о сыне, о потрясенной его душе. Отец не перестанет думать о том, за какое наказание это потрясение сын будет носить в себе? И не обернет ли сын это потрясение на свою жизнь и на жизнь своих родителей? И вообще, в каком нравственном образе сын предстанет перед людьми после всего пережитого?
Вот о чем должны теперь думать родители, обращаясь к сыну, и искать благотворительные меры для отвращения его от перенесенных кошмаров. А государство, повергнувшее его в кошмар, тут же забыло о нем, и общество будет ставить ему в вину то, что он должен был сделать в Чечне. А государство вроде как бы и не ответственно за грехи своих граждан, за исполнение наставлений государства.
Тяжело Николаю Минеевичу с таким государством, да и всем простым трудовым людям тяжело от такого государства, в котором его чиновники строят государственную политику под себя, по морали личной выгоды, по принципам коррупционной конкуренции — кто ловчее и больше.
Николай Минеевич тяжело вздохнул своим мыслям, а может, по своей жизни вздохнул и снова заговорил:
— Если бы не мой зять, в недавнем прошлом военный, а потом и его товарищ, этот еще служит под Москвою, уроженец Чечни и чем-то известный на всю Чечню, хотя живет в Москве и близкий человек к Минобороны, — не найти было бы сына. Нашли мы его в тайном скрытом положении раба на строительстве новых военных укреплений на дагестанской земле. Это говорит о том, что чеченцы и те, кто к ним понаехали из мусульман, готовят новую войну. Мой зять и его товарищ по своим наблюдениям предсказывают, что чеченцы не замирились и не сложили свое оружие, готовят новую войну с Россией.
— Но ведь говорят, что какой-то мир подписан самим Масхадовым, которого для того и избрали президентом, — заметил Петр Агеевич. — Нам тут в глубине России, такого не понять — почему они готовят войну с Россией? Что, разве Россия объявляла войну Чечне, своей республике? Как я понимаю, Россия войну Чечне не объявляла — это было бы смешно. Или все чеченцы этого не понимают?
— Мы втроем там были и тоже ничего не поняли, — покачал головой и подвигал плечами Левашов. — Но как ты поймешь весь этот сыр-бор, если весь их центральный город — столица Грозный разрушен бомбами, ракетами, снарядами. И другие города, и многие села — тоже, вся республика в разрушении. А простые люди из жителей, кто уцелел, разбежались, ютятся по подвалам, развалинам. Чеченцы все еще помнят о депортации во время Отечественной войны, но тогда их не убивали бомбами и снарядами, не расстреливали из танков. Но за время, когда им все простили и помогли вновь обосноваться и обжиться на своей родине, вернули в ряд на уровень всех народов Советского Союза, все взрослое население стало грамотным, возродили культуру нации, каждый десятый-двадцатый чеченец — со средним, высшим образованием, с современной специальностью, оседлали, как они сами говорят, технику, промышленность, науку, равноправно пользуются всеми социальными правами. Но нынче кто-то их тянет не туда, говорят, что нынешнее положение идет от России и надо, дескать, освободиться от нее, как соседние Азербайджан, Армения, Грузия. В то же время они знают, что армяне, азербайджанцы, грузины бегут в Россию, как и многие чеченцы, спасаясь от безработицы, голода и угрозы темноты и дикости, а у себя поют славу аллаху и пластаются по земле. Кто поумнее, пограмотнее, поразборчивее говорят, что они, если и стали подневольными, то не от России, а от Америки.
— Тогда зачем взялись за оружие против России, зачем воюют? — с недоумением воскликнул Петр Агеевич.
— Простые люди говорят: те, что воюют, им за это платят американцы как своим солдатам.
За этот счет они и живут, — пояснил Левашов, — Они, по сути — американские наемники, только через мусульманскую мошну.
— Так за время этой войны они совсем одичают, уже вон головы людям невинным отрубают, — с горьким сожалением произнес Петр Агеевич, всматриваясь в печальное лицо Левашова.
— И за это им тоже платят.
— Тьфу, ты, Господи, да кто им платит за такое варварство? — возмутился Петр Агеевич, он даже подскочил и потопал по полу.
— А вот это вопрос, — зло улыбнулся Николай Минеевич. — Во всяком случае, есть чеченцы, которые сами недоумевают. Они знают, что войну начал Ельцин и вместе с тем деньги боевикам везут со всех краев России: и из Москвы, и из Питера, и из Самары, и из Татарстана, и из других городов, и, конечно, из мусульманского мира.
— Но за что? — все еще сердито задавался вопросом Петр Агеевич. Ему, как честному человеку, с его простым, праведным мышлением, не умевшим подозревать других людей в лицемерии, все в Чечне было непонятно, лукаво, загадочно, хотя чувствовал — управляемо все это.
— Нам это не понять, — все еще уныло сказал Лукашов, — а капиталистам, Березовскому, например, все ясно, как божий день, но этот секрет он нам не откроет, как секрет собственного изобретения. А некоторые чеченцы говорят: все дело скрыто в нефтепроводе и в нефтекачалках.
Петр Агеевич задумался, стал вспоминать, что мог, из прочитанного о нефтяных войнах и раздорах. Неужели теперь и российские нефтяные промыслы становятся предметом международных раздоров? Потом спросил:
— А зачем в этом случае разрушать города, села, убивать невинных людей? Ведь говорят, все похоже в точности на варварство фашистов во времена нашей Отечественной войны.
— Сталинград, да и только, — подтвердил Левашов. — Говорят, что разрушают для того, чтобы обозлить чеченцев против России и отбить у них добрую память о русских людях, чтобы оправдать отделение. Но я видел иное: зло у них не массовое и легкое, как в драке. Они знают, что все творят не русские, не Россия, а новые русские, лукавые березовские.
— А чем же, скажи мне, там все кончится? — с отчаянным вздохом спросил Петр Агеевич.
— На мое понимание, так все может кончиться при воссоздании Советского Союза, советской власти, о чем чеченцы вспоминают со слезами. А примирить все народы может только Коммунистическая партия, как простонародная организация, — заключил Николай Минеевич с каким-то легким, уверенным светом в печальных глазах. — Но Компартию России туда не пускают. Другого договора я не нахожу, хотя и долго думал. Никто другой и ничто другое нас не примирит не только с Чечней, но и вообще людей России друг с другом и с государством, кроме компартии Советского Союза, никто иной не даст нам ни нормальной человеческой жизни, ни дружбы народов, ни свободы, ни права на полет души, — с каким-то освобожденным вздохом, резко и громко проговорил Левашов, точно сделал долго хранившееся или долго рождавшееся признание.
Вот ты какой, — подумал Петр Агеевич. — Всегда такой был, или Чечня этому научила? Он хотел еще спросить о сыне Левашова, но не успел, так как их позвала кладовщица к Галине Сидоровне. В дверях кабинета они встретились с бухгалтером и товароведом, верными помощниками и советчицами по торгово-финансовой части.
— Садитесь, доблестные мои мушкетеры, — необычайно оживленно пожала руки мужчинам и потом, расхаживая перед сидевшими мужчинами, еще раз назвала их своими мушкетерами. Затем остановилась у окна, наклонилась над своими фиалочками и будто с ними заговорила: — Всю свою жизнь мечтала поработать, поруководить мужчинами и никак не выходило, а теперь вот у нас два мужика, — и, обернувшись, подмигнула мужчинам, и хлопнула ладонями, села за стол с лукавым блеском глаз.
Мужчины, с удивлением взглянув друг на друга, не поняли, к чему прозвучали ее слова, и какие в них были намеки.
— Так вот мы, руководители нашего предприятия, — продолжала с юмором говорить Галина Сидоровна, подтрунивая над своими словами, и весело, по-матерински глядя на сиротливо сидящих мужчин и ждущих себе приговора от этой вдруг развеселившейся женщины, волею случая получившей возможность произнести слова о решении судьбы двух мужчин. Они и не догадывались о том, отчего ей было весело, и приятно поюморить. А веселилась оттого, что она, именно она нашла возможность трудоустроить двух мужчин. Этих мужчин, здоровых, сильных, красивых своей мужественностью и способностью нести на своих плечах не только бремя своей жизни, но и груз судьбы своих близких.
Сейчас они сидели в неизвестности о своей дальнейшей работе, а по существу перед неизвестностью о своей судьбе уже на ближайший час. Сидели в состоянии потерянности и бессилия перед той пустотой, которая вот сейчас перед ними может разверзнуться могильным холодом.
От такого вида мужчин и от представления той пустоты, в которой они могли бы оказаться, прими она неразумное решение, сердце ее наполнилось болезненной жалостью к ним. В эту минуту неожиданно пришедшие ей в голову слова: Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте она молча продолжала: Чем повесть о безработных и их детях. Она решительно и бодро встряхнула своей большой головой, подтолкнула кверху грудь и с радостным чувством сказала:
— Мы своей маленькой администрацией приняли решение, с которым, думаем, согласится весь коллектив и с которым, тоже думаем, и вы будете согласны. Первое, мы разделим и четко определим ваши производственные обязанности. Вы, Николай Минеевич, возвращаетесь к своим привычным делам — слесаря-электрика с дополнительным выполнением подсобных работ (вы их знаете) и других поручений по вашему производственному процессу. Пока вы отсутствовали, ваши обязанности по совместительству исполнял Петр Агеевич. А после двадцати дней работы Петр Агеевич был переведен на должность шофера грузовой машины и экспедитора со своим должностным окладом. А ваш оклад накапливался, так что вы зайдите в бухгалтерию и получите его, — заметив у Левашова желание возразить, она предупредила его: — Никаких возражений и вопросов не надо. То, что вы задолжали, вам хватит на год расплачиваться. Так что идите и получите вашу зарплату… Ничего, ничего — это как раз предложение бухгалтера… У нас ни один человек не может работать с ледяным сердцем, а у нашего железного бухгалтера сердце мягче воска, отчего она и держит внешнюю строгость.
Галина Сидоровна говорила это с улыбкой, но внятным голосом, не допускавшим возражений и размышлений. А лицо ее, добродушное и округло-мягкое, при этом, казалось, еще больше размягчилось от добродушия и вызывало желание со всеми ее решениями соглашаться.
Хотя, какое тут может быть еще согласие, ежели ее решение, в высшей степени человеческое, вызывало лишь чувство благодарности. Вот только вставала, задача, — в какой форме должна быть ответная благодарность от мужчин.
Впрочем, Петр Агеевич не слышал еще, за что и как он должен будет от себя благодарить Краснову, ставшую теперь не только его директором по работе, но и товарищем по партии. Но он от себя был благодарен ей за столь человечное отношение к Николаю Минеевичу, который был бы в безвыходнейшем положении, оставаясь сейчас один на один в сложившейся ситуации.
О том, что он и свою долю внес в сохранение зарплаты Левашова, отказавшись от ее получения за слесарные и подсобные работы, Петр и не смел думать. Он вообще не имел привычки думать о благодарности за свои услуги и людям и производству, — такая советская бескорыстность отложилась в его характере, и теперь ему и век свой доживать с ней, с советской бескорыстностью. И хорошо, что она, советская бескорыстность, живет еще среди людей осколком житейской среды от советского общества и как-то помогает людям выживать в отброшенном от государства состоянии.
— А вы, Петр Агеевич, по-прежнему будете у нас шоферить на своей машине, — обратилась Галина Сидоровна к Золотареву и, прищурив улыбчивые глаза, добавила: — но при должности заместителя директора гастронома по административной части.
Петр Агеевич от неожиданности целую минуту молча смотрел на директрису большими, удивленными глазами, потом спросил:
— Как же это будет получаться — шофер и заместитель директора?.. Да я никогда и не ходил в начальниках!
Вопрос был точно таким, каким Галина Сидоровна и ожидала от него — скромного, чисто рабочего человека, который в прошлом, имея почетную работу слесаря высшего разряда, довольствовался ее постоянством и неотъемлемостью от его права на гарантию такого труда. А когда у него отняли, казалось бы, неотъемлемую от него работу, он был рад тому, что нашел подходящую к своей профессии работу и больше ни на что не претендовал.
— Я готова была к такому вашему возражению, Петр Агеевич, — засмеялась Галина Сидоровна, — Но, если, в моем предложении смутившие вас слова поставить в другом порядке, то получится вполне приемлемо: заместитель директора магазина по административно-хозяйственной части и водитель машины-фургона. Так приемлемо будет? — продолжала смеяться директриса и вроде как за поддержкой обратилась к Левашову: — Как, Николай Минеевич, правильно будет?
— Даже очень правильно, Галина Сидоровна, — поддержал Левашов, — а то ведь ни вам, как директору, ни нам, как подчиненным, без вашего официального заместителя нескладно получается. Так что, Петр Агеевич, ты в самый раз и подобрался. И то сказать, насколько мне видно, все работницы и магазина, и кафе и так тебя считают старшим после Галины Сидоровны.
— А это-то откуда ты все увидел, неужели из Чечни видно было? — все еще хмурился Петр Агеевич.
Новое свое положение он не мог принять просто так, не обдумав, не представив себе до деталей свои обязанности, как он говаривал, бывало.
Левашов быстро ответил на его вопрос:
— Мне и не надо все видеть: достаточно было час поговорить с Аксаной Герасимовной, чтобы все узнать и стать в курсе всей жизни, что у вас без меня прошла.
— Ну добро, Галина Сидоровна, коли так вы и все остальные решили, я согласен, только вы уж дайте хотя бы схему предложенной конструкции, — уже шутливо сказал о своем согласии.
Галина Сидоровна выпрямилась, оторвав грудь от стола, ударила ладонями по столу и произнесла:
— Я знала, что с настоящими рыцарями всегда все можно решить, если речь об общем деле. Теперь вы, Николай Минеевич, идите в бухгалтерию, а мы с вами, Петр Агеевич, пройдемте в ваш кабинет.
Кабинет заместителя директора был отведен в комнате, где уже стоял рабочий стол, несколько стульев, шкаф для одежды с отделением для бумаг. Эта комната служила женщинам для переодевания. Сейчас Галина Сидоровна захватила с собой картонку, на которой была надпись: Зам. директора Петр Агеевич Золотарев и прикрепила ее самоклеющейся лентой.
— Что же я буду делать в этом так называемом кабинете заместителя директора? — растерянно проговорил Петр Агеевич, оглядываясь вокруг.
— А для начала изучите вот это, — директриса достала из шкафа три папки чертежей и положила на стол. — С чертежами вы работать умеете, разберетесь. А остальное вам подскажут люди и ежедневные дела, кроме поездок за товарами и по другим делам. Она шагнула к двери, но задержалась и добавила:
— Кстати, я уже три года не была в отпуске, надо куда-то съездить отдохнуть вместе с мужем. Так что вам будет, чем заняться. А дальше, может, затеем дело с кооперативом… Одним словом, дел нам всем хватит, — и быстро вышла.
Петр Агеевич молча посмотрел вслед и машинально прошел к двери, потом вернулся к столу, — так наследил себе проход в кабинете.
Матери — дочери
Татьяна Семеновна встала из-за стола, прогибаясь назад, выпрямила спину — засиделась за столом. Она подошла к окну и, не довольствуясь раскрытой форточкой, распахнула обе створки окна.
Комнату тотчас залил поток свежего, послеполуденного воздуха, замешанного на аромате сладковатого, слегка влажноватого тополиного духа — густая листва и дышала густо, она зеленым облаком стояла у окна. Через минуту спертый квартирный воздух был вытеснен ароматным дыханием тополя, сгущенное, оно отдавало легкой горчинкой. А кожа обнаженных рук ощущала теплую влажность — это была приветливая ласка листвы.
Тополя, как наблюдала Татьяна Семеновна, вообще-то умеют как бы собирать и сохранять вокруг себя влагу в атмосфере. Видно, они призваны создавать вокруг благодатную легкость для дыхания людей в самую жаркую солнечную погоду. Не зря горожане относятся к ним как к спасителям от городского удушья. Они неприхотливо со всей своей зеленой щедростью работают на город, выкачивая могучей корневой системой влагу из почвы, как насосом, отчего они имеют Способность легко приживаться, и очень быстро расти. А своей гибкостью искусно защищаются от бурь и ветроломов, и рощи их всегда стоят стройно, обнявшись ветвями, им не страшны вихревые напоры. И еще они чутко улавливают атмосферные указания на приближение грозовых дождей и такую свою чуткость излучают в дыхании и аромате листвы.
Татьяна Семеновна с детской поры, как сельская уроженка, сохранила в себе чувствительность к природным колебаниям, и сейчас она будто услышала знакомый заговорщический шепот тополиной листвы. Она потянулась из окна к веткам тополя, но не могла достать, однако от желания иметь ветку в квартире для тополиного запаха не могла отказаться. Она выбежала вниз на улицу и оторвала три молодых побега от ствола, растущих у места среза сука, и бегом внесла их в квартиру, приложилась к листьям лицом и минуту подышала их прохладным, влажным ароматом.
На какой-то миг на нее повеяло от листьев легким, нежным дыханием ребенка, выбежавшего из морской волны Черного моря. Подумать только, что на нее навеялось так вдруг из такого далекого, к которому теперь уж никогда не будет возврата — берег Черного моря, дети в волнах морских и целое море счастья!
И все же она счастливо улыбнулась воспоминаниям, потрясла еще ветками возле щек и уже явно ощутила влажное касание листьев, как влажных детских ладошек, омытых в море, и, улыбнувшись, сказала сама себе: Какой счастливый миг был это касание мокрых детских ладошек, намоченных в черноморских волнах — его надо было уловить! Это дается только счастливой матери! Я была в это время безмерно счастлива. Тогда мне не думалось, что каждый миг такого счастья дается свободной жизнью, и что такая жизнь утверждена навечно. Увы! Ее можно было, оказывается, отобрать, разрушить, растоптать, что и сделано злодейским образом какой-то греховно-грабительской властной политикой реформирования социализма в капитализм. И теперь нашей Катеньке, может, вовек не узнать счастья таких моих мигов?..
Татьяна Семеновна мыслями вернулась к рукописи Михаила Александровича, которая ее увлекала. Даже с точки зрения общих педагогических познаний и некоторых психологических открытий в детском поведении она сделала для себя много выписок, снабдила их своими размышлениями. Ей казалось, что ее заметки, размышления и даже некоторые выводы должны быть интересны Михаилу Александровичу.
Она несколько раз прочитала свои заметки, которых, кстати, набралось, чуть ли не целая ученическая тетрадка. И чем больше читала их, чем больше углублялась в содержание и смысл, тем больше они подсказывали ей, что чего-то главного и очень важного не достает в них. И что без этого главного ее заметки много теряют в своем смысле, а без этого смысла они теряют и значение для Михаила Александровича.
Она листала тетрадку, всматривалась в заметки, иногда вновь прочитывала отдельные записи. Находила, что мысли свои о прочитанном, об авторских указаниях она излагала правильно. А были ли ее мысли верными, она не могла доказать даже сама себе. Может получиться так, что с точки зрения Михаила Александровича ее мысли вообще окажутся ошибочными, а значит и бесполезными. Да и он сам говорил, что по нынешним временам у него вообще будет много оппонентов.
Кем же она окажется в суждениях и оценках, опытно-теоретических посылок Михаила Александровича — несогласным оппонентом или сторонником? И кто их рассудит, и с каких позиций будет вестись суд?
Стоп!.. Вот где находится та загадка, которая стоит над всеми моими размышлениями: у меня нет моей собственной позиции, с которой я смотрю на все заключения и выводы Михаила Александровича, — остановила она себя, помолчала, механически листая тетрадку с записями своих мыслей, и потом добавила задумчиво, будто глядя, сама в себя: — А была ли у меня своя позиция вообще? Да, когда-то я могла в споре отстаивать свое мнение в решении конструкторских задач. Но разве то была позиция? То была защита научно-технических фактов, а не позиция. А позиция — это что-то относящееся к общественной жизни. А здесь я шла по течению жизни… потому, что это течение было верное, оно влекло в завтрашний день, который был лучше сегодняшнего и всегда был понятен. Будущее мое было открытое для меня — позиция тут не нужна была: она была общая, равная для всех…
Она закрыла папку с рукописью и своей тетрадкой с некоторым разочарованием и отрешенностью, точно для нее все было неясно и недосягаемо. И вдруг совсем с другой стороны, совсем иная мысль, другого направления явилась к ней. Эта мысль так глубоко засела в ее голове, что являлась самопроизвольно и неожиданно, точно требовала немедленного разрешения и, наконец, добилась своего.
Татьяна Семеновна быстро подошла к книжному шкафу и из его глубины извлекла толстую папку, перевязанную старой розовой лентой. Скорее это была не папка, а узел бумаг Петра Агеевича. С этими перевязанными бумагами она села к столу в зале и развязала ленту.
Она вывернула на стол из папки все бумаги, раздвинула по столу и стала разбирать их. Сперва она из вороха документов (откуда они только набрались у простого слесаря?) взяла Аттестат Зрелости об окончании средней школы. Затем Диплом об окончании Производственно-технического училища по специальности слесаря общего профиля. А вот и Диплом об окончании Машиностроительного техникума с ведомостью оценок успеваемости, о котором Петр не любил говорить, так как считал, что главная его специальность — слесарь седьмого разряда. Она дает ему зарплату вместе с премиями и надбавками больше директорской. И по зарплате — он главный человек на заводе. И он не сомневался, что в стране, где по природе своей главным действующим лицом является рабочий человек, так будет вечно.
Но для страны, где возникло другое государство, его мысли стали не по ее характеру. Однако он этого не понимал и долго оставался социально слепым, потому что не брал в соображение того, что на земле еще существует могущественный старый мир, где главной действующей силой почитается частный капитал, присвоивший себе в частную собственность всю природу вместе с трудом рабочего человека, да и самого этого человека. Он не сразу разобрался в том, что возвращенный в страну старый мир, пользуясь тем, что советский рабочий человек привык жить не настороже, и, применяя множество способов обмана и лицемерия, без особого труда, по закону силы превратил и его, Петра Золотарева, в свою частную собственность. Так значит он, Петр Золотарев из свободного советского рабочего превращен в частицу личного капитала хозяина в живом виде, из которого выжимают, выдаивают по капле энергию в виде долларов, или евро, или рублей. Со временем живой капитал, как всякий частный капитал, способен истощаться, терять свою производительную ценность, тогда его подвергают вновь воспроизводству по программе расширенного воспроизводства. И так до полного истощения его сил способом жесточайшей эксплуатации, после чего его выбрасывают на свалку как отработанный материал и заменяют другим Петром Золотаревым.
Но, слава Богу, ее Петр по счастливой неожиданности пока избавлен от роли живого капитала и зарплату получает по труду без эксплуатации, а из общего дохода всего рабочего коллектива. И она сама тоже по счастливой неожиданности стала работать на народном содержании, и будут ей платить тоже по труду, пусть недостаточно оцененного, но из общего валового дохода.
Рассматривая его Аттестат зрелости и Дипломы, Татьяна Семеновна заметила, что были они заполнены одними 5 Да это же дает ему право поступать в институт без вступительных экзаменов, — проговорила она вслух с радостным сердечным биением. — И этим обязательно надо воспользоваться.
После всего увиденного она была уверена в том, что на такое решение она его уговорит, а он должен, наконец, решиться на необходимый шаг по партийной обязанности.
Затем она стала сортировать его документы по награждениям и неожиданно для себя заново открыла своего мужа. Оказывается, он был талантливый изобретатель и рационализатор, и это подтверждалось 12 авторскими Свидетельствами изобретений и принятых в производство рационализаторских предложений.
Да это же был большущий рабочий талант, целый незаурядный клад, — с восхищением думала она о своем Золотареве Петре Агеевиче, будто в первый раз видела свидетельства его таланта. А оно было и так: она увидела его талантливость впервые в документальном виде. Каждое свидетельство она видела в свое время по отдельности, было очень радостно, но чтобы вот так — все свидетельства, собранные вместе на столе в разложенном виде, — это было впечатлительно. Раньше подобная демонстрация как-то не приходила в голову. Да зачем, собственно, нужен был такой показ, если сам изобретатель был налицо, и от него что-то новое можно было ждать каждый день в свежем, горячем виде, как булку хлеба из печки.
Татьяна Семеновна знала, что на огромном заводе, ведущем в отрасли машиностроения, ее Петр как изобретатель и рационализатор был не один. В многотысячном коллективе рабочие-рационализаторы исчислялись десятками. Вместе с инженерами и техниками они составляли ядро технического и производственного прогресса на заводе.
Она знала, что главенствующими в деле прогресса были ведущие конструкторы и технологи, энергетики и прочие специалисты. И среди рабочих были специалисты высшего класса. В их числе был и Золотарев Петр, которого почитали как ведущего рабочего специалиста.
Развал производства и начали именно с развала производственного ядра завода. Ядро производственного прогресса оказалось ненужным, даже лишним. Нужным стало ядро прибыльной наживы, частного дохода даже через развал производства и его технологии.
Так начиналось гибельное для таких, как Петр Золотарев, уродливое, воровское первоначальное накопление частного капитала. За изуродованным, разграбленным производством пришел столь же уродливый рынок с рваческим грабительским ядром.
Такой спекулятивный, воровской рынок и свищет до сих пор, как Соловей-разбойник, созывая крупных хищников на окончательное растерзание великой социалистической державы, распугивая пичужек от капитала. А Петр Золотарев со своим высоконравственным началом в разбойном разгуле не годится. Нравственная чистота претит безнравственным основам рыночного устройства жизни…
Татьяна Семеновна решила показать Петру все его заводские документы в разложенном виде. Она была уверена, что и он сам всю свою творческую сладкую муку позабыл, вдруг насильно опрокинутый в порочную, темную бездну мира наживы. Однажды сложил весь свой талант в небрежный сверток, туго связал его, вроде как захоронил в гроб, как убитого, никому ненужного, отжившего духовного величия советского человека. Было ведь время яркого советского света, в котором он с чем только не соприкасался, все рационализировал. Выходит, природная натура его ко всему, где требовалось творческое начало, влекла необоримо. Но не должно умереть в нем творческое начало души. Не зря ведь говорят, что душа бессмертна. Глядя на все документы творчества, она окончательно укрепилась в мысли: оживить творческое начало в его душе на базе его талантливой головы, начиненной инженерными знаниями, какая может быть польза людям!
Она стояла над столом, украшенным дипломами и грамотами, как над скатертью с чудными вышивками, и говорила сама себе: Нет, я обязательно потяну его в институт на вечернее отделение, пока еще есть время до конца приема заявлений. Капиталистический угар схлынет с очумевших голов. Люди труда вернут себе народные заводы, тогда очень потребуются хорошие инженерные кадры. А бывшие советские опытные, бескорыстные инженеры, такие, как я, будут ведь утрачены, и тогда, наверно, снова пойдет полоса рабочих факультетов. И тут как раз ко времени явится талантливый молодой, не по возрасту, правда, инженер.
В открытое окно с улицы долетел гул остановившейся под домом машины, и раздались знакомые, родные до сердечной боли голоса. Сердце Татьяны Семеновны радостно забилось, она выглянула в окно. На улице, подле машины хлопотали ее дочь Катя и брат Семен. Какая неожиданная огромная радость!
Татьяна Семеновна по лестнице вниз спрыгнула кошкой, подбежала к машине с восклицанием:
— Прямо-таки какой-то божий подарок счастья! — она крепко обхватила Катю и, обцеловывая ее, причитала: — Доченька, Катенька, вот молодчина, что приехала!.. Как я по вас соскучилась! А Саша где? Что же он не приехал? — и все целовала ее щеки.
Катя высвободила свое лицо из ладоней матери, обняла ее за шею и степенно, важно расцеловала мать в губы, отрывалась, смотрела в глаза матери и снова целовала, говоря между поцелуями:
— Здравствуй, мамочка, я тоже по вас соскучилась и не выдержала, попросилась с дядей приехать, хотя до конца каникул остается две недельки.
Насладившись встречей с дочерью, Татьяна Семеновна обратилась к брату, по-сестрински обняла его, тоже расцеловала в губы и в щеки, даже чуточку растрогалась от радости встречи, сказала:
— Спасибо, что надумал приехать и Катюшу привез. А Сашу не взял?
— Саша чем-то занят, что-то они с Севой мастерят, не стал дело расстраивать своим отъездом. Говорит, что и так осталось до срока пребывания полмесяца… Ну, давайте брать сумки и заносить… Тут мать с Аней чего только не наложили.
Нагрузившись сумками и кошелками, все втроем с трудом поднялись в квартиру, зашли прямо на кухню. Опустив сумки, кошелки и узлы на стулья и на стол, втроем стали рядом, и Татьяна Семеновна принялась все осматривать сперва с внешней стороны. Потом она стала все распаковывать, удивляясь всему, что мать передала, как в недавнее безработное время. Тут были и три разделанные цыпленка, увесистые, жирные, и полная корзинка яиц, и килограмма три домашнего сливочного масла, желтого и ароматного, и двухлитровая банка свежего липового мёда, и такая же банка сметаны, загустевшей так, что только ложкой ее и взять, и кошелка красных фунтовых помидоров, и многокилограммовый закопченый свиной окорок, и узелок засушенных белых грибов, и трехлитровая банка творога, залитого по-деревенски топленым маслом.
Татьяна, осматривая все эти дары деревни, а вернее, дары родительских трудов, удивленно всплеснула руками и чуть не прокричала:
— Куда же мне все это девать, и когда же мы все это съедим. В холодильник все не вместить! — и, обхватив брата, она, как бы за родителей, стала вновь его целовать.
— А мне-то за что благодарность? Это уж матери поклон, да еще Ане — они вдвоем собирали, при встрече расцелуешь, — отшутился Семен, — надеемся, скоро приедете?
— Да уж непременно приедем — есть чего порассказать… Идемте в зал, сядем, поговорим. Вы все должны мне порассказать, — схватила Татьяна Катюшу и Семена за руки и потянула в зал.
Но Семен не стал садиться и сказал:
— Я не стану садиться. Вы пока вдвоем поговорите, а я должен по делам в обком компартии съездить: я теперь избран первым секретарем Надреченского райкома КПРФ, и у меня есть дела в обкоме. Так что я сначала съезжу туда, а потом и поговорим.
— Потом ты умчишься назад, домой, — пожалела Татьяна.
— Нет, сегодня я останусь ночевать.
— Вот чудесно! — закричала, подпрыгнув, и похлопала в ладошки Татьяна, совсем по-детски.
Семен поцеловал сестру и быстро, слегка ковыляя на побитых ногах, вышел, Татьяна осталась с дочерью и любовалась ею, оглядывая кругом.
— Ты вроде как похудела, Катюша? Правда, загорела и будто подросла.
— Зато я стала крепкая и сильная, на весь год сил набралась, и для университета потом хватит, ведь следующим летом для деревни времени не будет, — повернулась кругом Катя так, что от ее короткого платья по комнате пропорхнул ветерок. — А это ты что, мамочка, на столе разложила?
— Это все пусть лежит до прихода папы, — ответила мать, любовно глядя на стол, и рассказала дочери, что и для чего она разложила на столе.
— А что, в вашем институте еще сохранилось вечернее отделение? — спросила Катя.
— Да, наш институт еще по-советски держит вечернее отделение, правда, на платной основе, — ответила Татьяна Семеновна. — Ну, а теперь давай-ка сядем и поговорим с тобой, как мать и дочь. Расскажи, как ты провела лето? — усадила мать подле себя Катю на диване и приготовилась слушать.
Катя охотно и весело, подробно, день за днем, рассказала о своей жизни в деревне. А жизнь ее (по времени отдыха) наполовину, то есть днем, в деревне прошла вместе с деревенскими ребятами, среди которых у нее было много подруг и друзей ещё по прежним приездам.
Высокоярские ребята этим летом были заняты на строительстве художественного музея для картинной галереи художника — уроженца Высокого Яра Макарова Михаила Михайловича и на строительстве школьного, или лицейского производственного комплекса. Руководили всем делом и обучали строительным работам колхозные инженеры-строители. Так что она прошла ускоренный курс профессионального строителя. А вечера и ночи они проводили в лесном лагере-профилактории, куда их вечером привозили на колхозных автобусах. Утром из леса тоже увозили автобусами. Конечно, каждый день купались. По выходным дням устраивались лагерные мероприятия и лесные экскурсии. Иногда ночевали с Сашей дома у бабушки и дедушки. А с тетей Аней встречались каждый день, она дежурила в лагере как медработник. В общем, они не скучали и остаются очень довольными проведенным летом, а деревенским ребятам можно только позавидовать — как их обхаживают в колхозе. А колхоз держится по-советски и не собирается менять свое социалистическое содержание, и люди его, хоть и находятся в капиталистическом окружении, но удерживают свой советский образ жизни.
В конце рассказа Катя скороговоркой рассказала, что в Высоком Яре она встречалась с Павлом Рябининым. Он приезжал туда с дедушкой, чтобы перевестись из городской школы в Высокоярский лицей и будет там заканчивать одиннадцатый класс.
Он рассказал ей, что оставил мысль о поступлении в военное училище, потому что в нынешней армии и не престижно и позорно служить. Будет поступать в Московский физико-технический институт.
Татьяна Семеновна за скороговоркой Кати уловила скрытую радость дочери за решение Павла. Мать своим материнским сердцем все поняла и только спросила:
— А почему Павлуша уходит из вашей школы? Ведь здесь его знают как способного ученика, он мог бы претендовать на Золотую медаль?
Катя оправилась от своего смущения и обстоятельно поведала о житейских трудностях Павла. Во-первых, в классе и даже в какой-то мере во всей школе Павла окружает классовое подозрение и недоверие ребят как сына нечестного скоропалительного капиталиста. Никто не станет верить, что ему честно будет присуждена медаль. А это несовместимо с его порядочной, гордой натурой. А во-вторых, что самое важное, Павел окончательно разошелся с отцом как с капиталистом, как с идейно-классовым противником, и потому освобождается из-под его опеки и уходит из отчего дома. Дедушка, который живет в деревне, одобряет и даже поощряет решение Павла, берет его на свое обеспечение. Она, Катя, поддержала решение Павла, сказала в заключение дочь. Мать Павла Юлия Макаровна во всем с Павлом единодушна.
Рассказ Кати подсказал Татьяне Семеновне нечто большее, чем сообщение о жизни школьного товарища. Сердце Татьяны Семеновны от материнской догадки забилось тревожно и радостно: Значит, и в Москве они будут рядом''.
И то, что дети будут учиться в московских вузах, сомнений не было. Это в мыслях матери, хотя и пунктирно, но обозначило будущее дочери и вызывало радость в материнском сердце. А Павел будет стоящий человек. Она не осмелилась пока еще назвать его тем, кем его может сделать Катя и для себя, и для них, родителей.
Потом попросила Катя:
— Теперь ты, мамочка, расскажи, как вы жили последнее время, какие ваши с отцом дела?
Татьяна Семеновна довольно и весело улыбнулась. Она была довольна тем, что Катя была уже взрослой и участливой, что со всей осмысленной серьезностью спросила мать, как у родителей в этой тяжкой, умышленно изуродованной и развращенной жизни складываются дела, именно, как складываются дела с этой жизнью.
А вернее и не скажешь, ПОТОМУ что дела в нынешней жизни только и выторговываются, и с такой же стихийностью, как складываются цены на рынке, как приспосабливаются к спросу жизни. Уловил вовремя стихийный момент — приспособился. Вот все здоровые, трудящиеся люди и стали ловцами работы, заработков, цен рыночных — одни повышенных среди высоких, другие — пониженных тоже среди высоких. Вся удача — если встретишь хорошего, не рыночного, не с кровью, зараженной корыстью, человека. Им, ее родителям, повезло именно со встречей таких людей, и в этом их спасительная удача. А второе, что Татьяну Семеновну обрадовало в вопросе дочери, так это то, что в ее словах не прозвучало ожидание, на что же им, детям, надеяться от родителей. Это свидетельствовало только то, что дети их понимали, что между ними и родителями создана та связь, при которой, что бы ни случилось, дети будут иметь поддержку отца и матери. А доверие детей — самое большое счастье родителей, самая крепкая связь семьи и их родственности.
— Что же тебе рассказать, Катенька? Все у нас вроде как наладилось оттого, что с работой, спасибо, добрым людям, определились Я на постоянно определилась работать учительницей физики и математики и еще рисования в 7–9 классах и получила 24 часа нагрузки — норму часов. Не сама, конечно, определилась, а пристроил меня директор школы, Краснов Михаил Александрович на освободившееся место. Мужчина раньше был, но ушел из-за малой зарплаты. Меня такая зарплата тоже не будет устраивать. Но на такой зарплате все учителя. Однако она гарантирована, плюс к этому и надежда на прибавку. Для получения учительского права я уже стала студенткой-заочницей пединститута, сейчас у меня первая сессия заочников. Так что я, считай, с работой определилась и рада безумно. Ну, а отец, как ты знаешь, закрепился определенно в магазине — замещал временно слесаря. За это время он отремонтировал грузовой автомобиль, и ему дали должность экспедитор-шофер. Последние два месяца приносил по три тысячи. Его устроила, благодаря его профессионализму, директриса магазина Краснова Галина Сидоровна, жена моего директора школы. Такие превосходные, добрейшие люди. Из всех событий вокруг нас я сделала вывод, что надо надеяться при такой жизни не на государство, и не на государственные власти, и не на хозяев собственности, а на добрых, порядочных людей. Ищи, доченька, вокруг добросердечных, порядочных людей — им только можно верить и от них ждать поддержки.
— Как же их искать, с моим-то опытом жизни? — грустно спросила Катя?
— А ты повнимательнее, попристальнее присматривайся к людям — добрые, они показывают сами себя… Правда, папа говорит, что надо надеяться на организованность людей, на сплоченность, на их коллективную силу.
Катя встрепенулась от задумчивости и сказала:
— А он, пожалуй, прав.
— Пожалуй… Но этот метод больше подходит для массы людей, или, как говорили раньше в известных кругах, для класса трудящихся, а для отдельных людей, для одного человека — порядочность, добросердечие ближних людей — решающее… — и, вспомнив случай с митингом в защиту больницы, рассказала о своем участии в митинге, с воодушевлением добавила: — Мало того, что отец принимал участие в защите заводской больницы, ходил с делегацией и к директору, и по организациям, он еще выступал на митинге с речью, и хорошо выступил. И знаешь что? Ваш друг Андрей выступал на этом митинге, и так хорошо сказал о молодежи.
— Да? — удивилась Катя. — Ну, Андрей — вообще революционер… Только как будут сочетаться в нем служба в МВД и его мировоззрение?
— Я с ним разговаривала: по-моему, это его не смущает, он говорит — главное — получить юридическое образование, а по-другому у него не получается.
— Да-да, у него такая затея.
— И еще, что о папе сообщу, — с какой-то гордостью сказала Татьяна Семеновна: — Он вступил в Коммунистическую партию. Как ты на это смотришь?
Катя с радостно-удивленной улыбкой, с широко раскрытыми глазами воскликнула:
— Наш папа вступил в Компартию? Какой он мужественный человек! Мы будем гордиться им. Отец наш в рядах активных борцов за лучшую жизнь трудовых людей! Как это замечательно!
— После приема в партию он дня три ходил с каким-то внутренним подъемом, точно хмельной, — заметила Татьяна Семеновна, — Будто чем-то осчастливлен был. Да и то сказать, он понимает, какую он на себя ответственность принял.
— Да, такой шаг — вступление в компартию — это ответственность святого подвижника, — задумчиво проговорила Катя. — К этому решению он, наверно, долго шел… А ты, мама, как отнеслась к его вступлению в компартию?
— Я ему сказала, что вступление в компартию в нынешнее время и в обстановке травли идеи коммунизма — это большое морально-политическое обязательство бороться за трудовой народ, и что я всегда буду рядом с ним, если даже место это будет на баррикаде.
Услышав такие слова от матери, произнесенные с торжественной искренностью, Катя вскочила с дивана, бросилась к матери на грудь, обняла ее и несколько раз горячо поцеловала, а потом встала в демонстративную позу и с пылающими от волнения щеками проговорила:
— Спасибо тебе, мамочка, я знала, что ты такая умница и — мужественная. Я это говорю с осмысленным пониманием.
Мать мягко посадила Катю на место подле себя и сказала:
— Своей поддержкой и папиного поступка, и моего одобрения такого поведения папы ты меня душевно тронула. В этом я и тебя увидела нашей сподвижницей и уже созревшей молодогвардейкой. Но не думай, что я свое решение приняла необдуманно. Я папе об том не говорила, предполагая, что он сам все рассудил. Я долго думала о вас, о тебе и Саше, и пришла к заключению, что ты уже взрослая и в предстоящем году определяешься со своей судьбой, а Сашу, в случае чего, дедушка и бабушка, да и дядя Сеня, я думаю, не оставят.
— А ты думаешь, что до такого положения дело дойдет? — холодно, но без тона трагичности спросила Катя.
— Нет, я не думаю так утвердительно, но с нынешней жизнью, когда против трудового народа встал класс капиталистов в крепкой связке с международным капиталом, создал свое буржуазное правительство, и президент под контролем мирового империализма командует всеми силовыми органами — всего можно ожидать, как это уже однажды и было.
Катя задумалась и молча смотрела на разложенные папины свидетельства трудового подвига, которые в теперешней жизни никто не оценит — они были совершены в другой жизни. А нынче жизнь, — это жизнь борьбы не только за личное выживание, а и за изменение жизни в интересах трудовых людей. Ну, чего ж, я к такой жизни в борьбе себя подготовлю. А душевный настрой у меня уже созрел, и сознание мое на эту борьбу направлено, — проверила себя Катя и с удовлетворением улыбнулась.
А Татьяна Семеновна, глядя на дочь и, верно, догадываясь о чувствах и мыслях Кати, привлекла ее к себе и тихо сказала:
— Единение духа родителей и детей и есть та радость, что нас обнимает, — и мать, и дочь в едином порыве крепко обнялись и поцеловались.
Предчувствия Татьяны Семеновны сбылись: на склоне дня с юго-запада стала медленно подниматься черная туча. Постепенно она заняла всю линию горизонта, но вверх шла нерешительно и молча. Это тревожило душу неведомым ожиданием.
Татьяна Семеновна под вечер оставалась дома одна, и ее ожидание прихода домочадцев и брата вдруг превратилось в предчувствие грозы. Она несколько раз заглядывала в детскую комнату, из окна которой и была видна туча. Туча росла, поднималась вверх. Татьяна вдруг вспомнила свою мать, широкодушную Надежду Савельевну, о которой в Высоком Яре так до сих пор и говорят: Она — женщина с такой душой, что шире Высокоярского неба. Так вот мать всю жизнь панически боялась грозы. Бывало, заметив заходившую грозовую тучу, она заманивала в сарай птицу, закрывала все ворота и калитки на запоры, снимала все развешанное по двору, затем шла в дом и закрывала вьюшки печей, закрепляла на защелки створки и форточки окон и с замешательством в груди ждала прихода грозы, сидя на веранде, чтобы не пропустить первые капли дождя. Они всегда снимали чувства растерянности и напряжения в ее груди. А с первыми ударами грома она уходила на кухню и, сидя за столом, с тоскливым томлением ждала конца грозы. Она и от всех требовала беречься грозы.
Татьяна все подготовила к гостевому обеду, чтобы быстро накрыть стол. А все, что на нем было разложено, она перенесла на комод и расставила по стене сзади их семейных портретов. Она в очередной раз направлялась в детскую комнату, как вдруг ее заставил вздрогнуть, как удар грома, звонок телефона, который стоял в прихожей и вообще-то звонил редко. Татьяна подхватила трубку и услышала голос дочери.
— Мама, это я… Я от Риты звоню. Можно, я задержусь у Риты? Пока дождь перейдет?
— В принципе возражений нет. Но, во-первых, еще неизвестно, когда дождь пойдет, и будет ли он коротким. А, во-вторых, давай так рассудим с тобой: ты приехала к родителям, еще не видела папу и пошла ночевать к подруге, можешь завтра уехать, не повидавшись с папой. Этично ли это будет?
— Папа меня поймет и не осудит, он у нас добрый и все понимает, — неуверенно ответила Катя.
— Верно, папа поймет твое нетерпение наговориться за все лето с лучшей подругой, — спокойно возразила мать, но так спокойно, что будто и не возразила. — И, конечно, папа не будет в претензии — чего не сделаешь для любимой дочери. Но и у тебя должно быть ответное понятие, что у папы есть чувства, которые вызывают желания пообщаться с дочерью. Тем более, после всех его душевных пертурбаций. Так не лучше ли тебе пригласить Риту к себе и оставить ее ночевать у нас и тут наговориться?
Катя не сразу ответила, держала трубку, потом, будто в продолжение разговора, попросила:
— Мамочка, лучше, если пригласишь Риту ты.
— Зови ее к телефону, — мысленно одобрила находку дочери Татьяна.
Татьяне Семеновне не потребовалось убеждать Риту. Та с первого слова согласилась с приглашением. Как сама Катя неоднократно отзывалась о подруге, Рита живет без комплексов.
Мужчины пришли вместе раньше девочек. Они уже отогнали Семенову машину в гараж, в котором Петр умело расположил две машины, и приехали троллейбусом. Как только вошли в квартиру, Семен весело сказал:
— Вот, пожалуйста, получай сестра, своего хозяина и скажи мне спасибо, что я оттащил его от служения бюрократической рутине и ее обязательности задерживаться на работе больше без дела, чем по делу.
— Спасибо, братишка, но с каких это пор рабочий человек Золотарев Петр Агеевич заразился вирусом бюрократизма? — приняла шутку брата и в тон ему отвечала Татьяна, искоса взглядывая на мужа.
— Ах, так ты еще, оказывается, ничего не знаешь? Привел меня в магазин секретарь горкома партии, познакомил с директрисой, очень симпатичной женщиной, спрашивает, где можно найти Золотарева Петра Агеевича. Директриса Галина Сидоровна указывает на соседний кабинет. Подходим, на двери табличка прибита: Зам. директора по административно-хозяйственной части Петр Агеевич Золотарев. Стучимся: из-за двери — властно-басовитый голос, что непривычно для магазина-девичника. Входим: за столом сидит с глубокомысленным видом надутый замдиректора, — смеясь, рассказывал Семен Семенович маленькую юмореску шутливым тоном, лукаво поблескивая глазами на Петра Агеевича.
Петр Агеевич с широкой улыбкой на лице и со смеющимися глазами слушал добродушную шутку шурина, поглядывая на жену, которая веселый иронический рассказ брата приняла за выдуманную шутку, и в конце ее спросила:
— Это правда, Петя?
— Что — правда?
— Ну, это: кабинет замдиректора и ты там… Ну, за столом?
— Правда! — рассмеялся Петр.
— А почему я не знаю? Когда это произошло? — и, несмотря на шуточный оборот сообщения, что-то сорвалось в голосе Татьяны Семеновны.
Уловив этот тон в голосе жены, Петр смутился, покраснел, как виноватый мальчишка. Он никогда ничего от жены, как от ближайшего друга, готового всегда поддержать и поощрить в делах, не скрывал ни на одну минуту. Равно так же поступала и она. И это все очень хорошо, гармонично вкладывалось в основу их обоюдной любви и во весь строй их семейной жизни. Оправившись от смущения, Петр Агеевич рассказал:
— Все произошло вчера, когда Галина Сидоровна распределяла обязанности между мной и Левашовым (я тебе рассказывал, что он вернулся из Чечни). Вчера в тот час я подумал, что это — о моей административной должности — она сказала больше для Левашова, чем для меня. А сегодня она все окончательно определила приказом и даже, для пущей важности, сама собственноручно и табличку на дверь прикрепила. А тут вот Сеня с секретарем горкома (ты его знаешь — помнишь: он нам однажды представлялся) ввалились и пошутили над моим смущением, а потом сказали: Правильно Галина Сидоровна решила, тем более, что ты (это, дескать, я) подал идею сделать Народный магазин. Так что все правильно, Петр Агеевич, — не святые горшки обжигают. Вот я и согласился. А тебе не успел рассказать — Сеня меня опередил.
— А Галина Сидоровна дала вот мне поручение: проект на строительство овощехранилища. Посмотри, пожалуйста, Сеня, может, что подскажешь: вы ведь у себя в колхозе таких сооружений понастроили, ой-ой, сколько: — подал одну из трех папок проекта Семену Семеновичу.
Но Татьяна Семеновна вмешалась в разговор мужчин, взяла все папки и унесла в свою комнату и, возвратясь, сказала: — О проектах после обеда поговорите, а у меня тоже, Петенька, тебе поручение, коль пошла речь о поручениях. Обратите внимание вот сюда, — и указала на расставленные на комоде свидетельства неутомимости, трудолюбия и талантливости Петра Агеевича.
— Что это за выставка? — с огорчением воскликнул Петр Агеевич, недоумевая, взглянув на жену.
Жена многозначительно улыбнулась на его неодобрительный вопрос и необидчиво ответила:
— Это — не выставка, а средство для убеждения тебя в том, что тебе дальше делать, — она говорила, а глаза косила на брата, как бы прося его поддержать ее по такому случаю.
— Погоди, погоди, Петр Агеевич, дай мне вглядеться в экспонаты, коли ты назвал это выставкой, — запротестовал Семен Семенович, подходя к комоду и отстраняя рукой Петра Агеевича.
Он стал молча, с большим интересом прочитывать каждое Свидетельство. Татьяна и Петр безмолвно стояли за его спиной и тоже взглядами водили по свидетельствам.
Петр вспоминал, когда и за что он был награжден этими знаками внимания к его творческим поискам. Под каждым из этих знаков в его воспоминаниях вставали ряды бессонных ночей, мучительных поисков, череда радости от находок и удач решения задач, напряженно-ожидаемых испытаний и тайной гордости за признание результатов творческого труда — и все это в итоге венчалось легкой гордостью от передачи своего, личного труда людям.
От этих побед слегка кружилась голова, и именно в этот момент легкого кружения головы возникали новые изобретательско-рационализаторские идеи. И так это было из года в год, и казалось, что этим импульсам творческих поисков не будет конца.
И вдруг все прекратилось, нить творческих поисков оборвалась, и он как творчески мыслящий человек был предан забвению, отправлен в небытие, всю его природную оригинальность проглотил удав сиюминутной выгоды. В расчетах частной выгоды и прибыли его талант не значился. Как и тысячи физически рабочих единиц, он оказался лишним, стоящим под фонарем с протянутой рукой…
Семен Семенович повернулся к Петру Агеевичу с удивленными, радостно светившимися глазами, обнял его за плечи и с восхищением воскликнул:
— Петр Агеевич! Да ты ведь одаренный человек в техническом отношении! Идя взглядом от Свидетельства к Свидетельству, я еще раз убедился, что только на твоем примере можно доказать в любом суде злонамеренность капиталистических реформ. Растоптать народные таланты, отринуть творчество народных масс, не признавать право простого рабочего на вдохновенный труд — это не только преступление перед Россией, но это преступление перед прогрессом общества… Почему я об этом не знал, не слыхал? — указав на выставку, обратился с вопросом Семен к сестре.
Татьяна Семеновна, пока брат смотрел и читал Свидетельства, следила за ним с большим вниманием, радовалась как инженер тому, что у другого инженера загорались от волнения щеки и даже уши, а когда он повернулся, и она увидела его восхищенный взгляд, огромное чувство радости переполнило ее сердце. Она уже не сомневалась, что брат станет на ее стороне в ее задумке сделать и формально Петра инженером. Она не рассердилась на вопрос брата и только ответила:
— Когда же, Сеня, тебе было вот так близко все узнать? То ты учился в военном училище, то сразу же попал воевать в Афганистане, то целый год лечился по госпиталям, то опять учился в Москве, то стал работать и строиться в своем колхозе. А сегодня я все выставила опять же не на показ тебе, Сеня, а вот ему, Петру Агеевичу.
— А мне зачем? — не понимая затеи жены, недовольно спросил Петр.
— Затем, Петенька, чтобы ты сам себя увидел, кто ты был и еще есть и будешь, ежели с завтрашнего дня станешь учиться в нашем машиностроительном институте на вечернем отделении. Аркадий Сидорович, профессор института, говорит, что ты легко освоишь институтскую программу и будешь отличным инженером.
— А ты уже и с ним говорила? — усмехнулся Петр.
— Не я, а он со мной об этом говорил. Вчера приходил в школу к Михаилу Александровичу и завел со мной о тебе разговор.
— И что же он тебе сказал обо мне? — с недоверием хмыкнул Петр.
— Он сказал, что осталось еще два дня до конца срока подачи заявлений, и что тебя примут без экзаменов как отличника школы и техникума, и что ты будешь хороший и нужный инженер на близком новом социалистическом заводе, которому очень будут требоваться такие кадры, вместо разогнанных инженеров в торговые палатки.
— Умница этот ваш профессор! — воскликнул Семен, хлопая Петра по плечу. И став серьезным, добавил: — Мы обязательно вернем и возродим свои заводы и колхозные земли. Они без остановки, производительно и эффективно должны работать для народа, а не на частника-капиталиста. Для этого их заблаговременно следует обеспечить не только рабочими, а и необходимыми подготовленными специалистами. Демократы-реформаторы теперь нам пытаются внушить, что возврат к социализму, то есть к общественной собственности невозможен не только потому, что капиталисты этого, якобы, не допустят, а потому, что трудовой народ, будучи экономически и интеллектуально обобранный, не сможет управлять производственным процессом. Вот для этого нам, коммунистам, важно иметь свой резерв необходимых специалистов. Поэтому их надо исподволь готовить для народных заводов и колхозов, а между заводами и колхозами важно воскресить смычку. Так что, дорогой Петр Агеевич, учиться в вузе для тебя нынче — партийная обязанность.
— Да, — задумчиво произнес Петр.
Он заложил руки за спину и, опустив голову, в задумчивости зашагал по комнате. Партийная обязанность, партийная обязанность, — мысленно повторял он слова Семена. — А какая еще может быть обязанность, коль я положил себе в моей жизни обязанность служить трудовому народу, труду, а не капиталу. И более основательно эту службу я буду нести, став инженером — организатором народного производства.
На него смотрели и ждали, что он дальше скажет, и он решительно сказал, как молотком ударил по стали:
— Ну что ж, коли это так надо, то завтра же утром я несу заявление.
В это время, как раз, кстати, вошли девушки — Катя и Рита, и Татьяна Семеновна тотчас пришла в новое оживление:
— Вот и девушки подошли. Здравствуй, Риточка, какая ты…
— Здравствуйте, тетя Таня, — поцеловала Рита Татьяну Семеновну. — Какая я?
Татьяна Семеновна шутливо запнулась, потом весело сказала: — Южная!.. От тебя еще Азовским морем пахнет.
— Да, я нынче на море и провела время, даже несколько раз на рыбную ловлю плавала, — весело затараторила Рита.
— Это хорошо, значит, набралась и южного солнца, и морского воздуха, — любовалась Татьяна Семеновна стройным станом и каштановым цветом кожи девушки, искоса взглядывая на дочь и сравнивая ее с Ритой. И все же моя Катя — больше прелесть. И позвала девушек:
— Ну-ка, девушки, помогите мне накрыть стол… А мужчин попросим перейти в другую комнату.
Мужчины перешли в родительскую, которая была и спальней, и рабочей комнатой. Здесь, кроме кроватей и туалетного столика под зеркалом, стояли письменный стол и ножная швейная машинка.
Семен Семенович присел к столу и взял папку с проектом строительства подвала и стал просматривать листы чертежей. Петр Агеевич стоял рядом и тоже засматривал в отворачиваемые листы проекта. Пролистав чертежи, Семен Семенович неожиданно для Петра Агеевича сказал:
— Примитивное сооружение… Подрядчика уже нашли?
— Хранилище небольшое, верно… Встроенное под крышей склада. Никакого подрядчика не будем искать, вдвоем с коллегой по работе и будем сооружать.
Семен Семенович слушал Петра Агеевича, продолжал перелистывать заново чертежи молча, о чем-то размышлял.
— Но ведь без механизмов, к примеру, без крана не обойтись, иначе пупки надорвете, — сказал он затем, с насмешливостью глядя на Петра. — Слушайте, дайте мы построим и оборудуем этот склад по всем техническим нормам силами и средствами нашего колхоза без оплаты, в счет аренды за хранение овощей и картофеля колхоза для поставки в ваш же магазин, так сказать, на кооперативных началах.
Петр Агеевич тотчас уловил смысл и выгоду предложения Семена. А слово кооператив, так часто произносимое Галиной Сидоровной, вдруг заворожило его и моментально стало выстраивать в его голове различные конструкции сотрудничества с крепким, надежным сельскохозяйственным предприятием-производителем и поставщиком продукции.
— А поддержат твое предложение в колхозе, ведь ты еще не хозяин? — тоном согласия и сожаления оттого, что хорошая идея может потухнуть, не занявшись огоньком, сказал с некоторой осторожностью Петр Агеевич.
Семена Семеновича в спонтанно возникшем предложении привлекала возможность иметь для колхоза постоянного надежного покупателя, не спекулятивного кооперативного посредника, а надежного партнера. И мысль его пошла в практическом направлении:
Ведь так называемая рыночная реформа не вытеснила, а выбила из рынка российские сельхозпредприятия и в целом все крестьянство, — еще и еще раз подумал Семен Семенович с сердечным биением. — Торговцы-наживалы под крышей власти демократов и коррупционеров без всяких трудов получили российский рынок, и враз завалили его второсортными импортными промтоварами и продуктами, напрочь вытеснили отечественных сельхозпроизводителей с рынка сбыта, по существу разорили, развалили производственную базу сельского хозяйства, а крестьян пустили по миру. Одновременно демократы-рыночники решили вторую задачу с судьбой России — лишили ее национальной безопасности. В определенный момент зарубежье перекроет нам кислород и возьмет нас за горло голыми руками. Вот она, сущность колониальной зависимости — потеря экономической самостоятельности, разрушение самодостаточности, в итоге — лишение национальной безопасности. — Семен Семенович глубоко и печально вздохнул. — Даже наш колхоз, обладающий хозяйственной и социальной самостоятельностью, задыхается от отсутствия рыночного сбыта своей продукции, от своеобразного производственного и сбытового кризиса перепроизводства. Надо нам обязательно строить с городом кооперативные отношения. В этом будет наше крестьянское спасение — в смычке с городом. Вот и начнем это со строительства магазина Галины Сидоровны, которая, по словам Петра, ищет кооперативной связи с сельхозпроизводителями.
Такая мысль пронеслась в его голове, пока он рассматривал чертежи проекта овощехранилища. Он бодрым голосом ответил Петру Агеевичу:
— Не сомневаюсь, что поддержат. Для нашего колхоза, впрочем, как и для каждого, нынче в условиях бездарно-продажного рыночного реформаторства главное — найти возможность устойчивого сбыта сельхозпродукции. Ваш магазин может для нас стать зацепкой в городе для кооперативного товарообмена. Мы убеждены, что без кооперирования с городом нам не победить спекулянта-импортера продукции зарубежного фермера. С этого мы начнем управлять своим внутренним рынком и освобождением от колониального положения.
Петр Агеевич высказал свою мысль, что более отзывчивого партнера в кооперировании торговли, чем его директриса, и не найти и что этот вариант высокоярцам надо обязательно использовать.
Этот разговор мужчины продолжали и за столом, во время обеда. Из-за этой озабоченности мужчин застолье разделилось — женщины завели свой разговор. А за чаем, девушки и вовсе отделились. Захватив чашки с чаем и тарелочку с пирожными, которые отец, как знал, предупредительно купил в магазине, они удалились в детскую комнату.
Мужчины к концу трапезы решили остановиться на предложении Петра Агеевича, которое он нарисовал в своей деловой конструкции:
— Галина Сидоровна и ее Михаил Александрович ищут возможность до начала учебного года две недели где-то отдохнуть. Ваш колхозный профилакторий будет, как нельзя, лучшим местом отдыха. И за это время их можно досконально познакомить с колхозом и обсудить, а, может, и решить вопрос о соглашении кооперирования торговли. Дело в том, что Галина Сидоровна прямо-таки мается идеей создать народный магазин, а кооперация с колхозом и ваша практика распределения дохода, исходя из подушевого распределения земли колхоза, ей поможет претворить идею народного магазина. На предстоящем собрании ты можешь предварительно договориться о встрече в колхозе, я вас сведу, — заключил Петр Агеевич и добавил в подтверждение своего предложения:
— Кстати, они оба, муж и жена, будут на собрании.
Пока Петр Агеевич излагал свое деловое предложение, Семен Семенович уже рисовал себе деловой план широкого развития кооперирования в целом всего района с городом на основе договоров с городскими рынками, где можно получить торговые площади и определить несколько — десяток, два — рабочих мест для надреченцев. Его мысль пошла дальше: Если несколько сот человек договариваются между собой, как согласованно закабалить несколько тысяч людей труда, чтобы выжать из них миллионы своих капиталов, так эти тысячи трудовых людей должны договориться, как противопоставить свой труд капиталистическому капиталу — это должен быть кооперированный коллективный труд.
Семен Семенович так раззадорил себя этими мыслями, что поднялся из-за стола, хлопнул в ладоши и возбужденно прошелся по комнате, с подъемом сказал:
— А все может начаться со строительства твоего овощехранилища. Давай подробнее рассмотрим твой проект.
Мужчины снова прошли в родительскую комнату, развернули на столе один экземпляр проекта, сдвинув в сторону папку с диссертацией Краснова и тетрадку с заметками Татьяны Семеновны.
Оценивать все с рабоче-крестьянской позиции
Татьяна Семеновна быстро справилась со своими делами хозяйки и присоединилась к мужчинам:
— Покажите и мне, что вы тут рассматриваете? — попросилась она принять участие в разговоре. — Ведь я была все же конструктором — разберусь.
— Да тут, собственно, нечего и разбираться, — заметил Семен Семенович, — простенькое встроенное подвальное овощехранилище. Сложнее будет в практическом плане втиснуть его в склад под крышу, — подал ей другую папку с чертежами. — Нам все уже ясно.
Татьяна взяла было в руки проект, но тут же с испугом воскликнула:
— А мою папку с диссертацией вы совсем сдвинули, еще уроните и рассыплете листы, да не дай Бог, что-то утеряется.
— Да нет, Танюша, мы оберегаем твои записи и диссертацию, — успокоил ее муж.
— Что, что ты сказала? Ты уже диссертацию написала? — спросил Семен.
— Да не я. Это директор школы, Михаил Александрович Краснов дал мне почитать свою диссертацию и попросил высказать мои замечания.
— Ну, все равно — о-го-го! — оценить диссертацию, прорецензировать ее — это уже серьезно и почетно! — восхитился Семен сестрой.
— Какой из меня рецензент: я еще не испытала себя на учительской роли. Мне трудно хоть как-то сориентироваться в поднятых вопросах, я даже не могу понять с какой позиции подходить в своем взгляде на взятые для рассмотрения проблемы.
Она подвинула стул и подсела к мужчинам, они, раздвинув свои стулья, обернулись к ней, и у них образовался круг для деловой беседы. Так получилось, что независимо от желания беседу завязал Петр. Для начала он осторожно возразил жене.
— Тебе-то еще подсказывать твою позицию? Ты исходи из того, кто ты есть: дочка трудовых крестьян, людей вечного труда на земле. По профессии ты инженер завода, то есть, заводской, рабочий интеллигент из категории ИТР. Стало быть, ты впаяна в среду рабочего класса. И жила ты интересами рабочего класса, и мышление у тебя было всегда рабочее, и психология твоя вызрела из психологии рабочего класса. И работай ты сейчас на частном заводе, — ты была бы как все рабочие, наемный работник с его правами и бесправием, выходит ты пролетарка. Так что из этого вытекает?
— Что? — прошептала Татьяна.
— А ты вроде бы не догадываешься? — усмехнулся покровительственно Петр и посмотрел на ее брата с таким значением — что, смотри-де, сестра твоя или притворяется, что ничего не понимает, или ведет меня к тому, чтобы я сам до конца высказался, и я выскажусь. И он продолжал:
— Из этого вытекает, моя милая, то, что все происходящее вокруг мы должны воспринимать и понимать с точки зрения рабочего класса и трудового крестьянства: и проводимые демократами или либералами (один черт) реформы, и свержение социалистического строя, и устройство капиталистического режима, и разорение и разграбление всего хозяйства страны, накопленного трудом народа, и доведение трудовых людей до обнищания и вымирания, и лишение трудящихся социальных завоеваний, и, более того, подрыва и даже ликвидации материальной базы этих социальных завоеваний — все это надо научиться воспринимать с классовых позиций рабочих. Только тогда станет понятным, а что же нам самим, рабочим, делать. Ну и так далее…
Семен Семенович перехватил мысль Петра и сказал со своей стороны:
— Нам ведь не позволяют задуматься над всем этим. Сейчас ведь под капиталистов делается все: государство и политика со всеми их рычагами. Под капиталистов пишутся и печатаются газеты, журналы, книги, делается кино, и ведутся передачи по телевидению и радио, навязываются рекламы и американский образ жизни и мышления. Так вот, все это нам надо и читать, и смотреть, и слушать, и покупать, и себя продавать с рабоче-крестьянским подходом, с точки зрения рабочего класса, оценивать со стороны рабоче-крестьянского интереса, короче, по нашей коммунистической идеологии и политике. Вот и диссертации, и рецензии на них должны писаться нами с классовых позиций трудящихся — рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции. Вот такой, я думаю, подход будет правильный, — закончил Семен Семенович утвердительным тоном и сделал шумный длительный выдох, похожий на выдох после быстрого бега.
Татьяна Семеновна смотрела на мужчин расширенными глазами, и синева этих глаз, таких родных и обворожительных, сейчас светилась не из глубины небесной, а из какой-то тихой, теплой близости и ласкали душу мужа и брата.
Татьяна Семеновна хорошо знала души одного и другого и их рабочую классовую позицию, которую на этот раз они горячо выразили своими единодушными высказываниями, словно преподнесли ей классовый, рабочий урок. Урок этот был правильный, ко времени и внятный. Но отчего же она сама до сих пор не смогла его произнести и понять, когда читала рукопись Михаила Александровича? — думала Татьяна Семеновна.
Неужели, действительно, реформы привели ее интеллигентное сознание к такому глубокому летаргическому сну, что в ней даже не шевельнулся классовый инстинкт? Но ведь и у Петра этот самый классовый инстинкт очень долго барахтался, пока, наконец, не освободился от какого-то дьявольского наваждения. Что происходило с ними столь длительный период? Должно быть, понимание этого темного периода в их жизни еще только подошло к ним. Видно, и все общество нуждается в срочном лечении от летаргии, иначе, пока оно спит, потеряет не только чутье своих классов, но его захлестнет грязный поток пошлости, бесчувственности и жестокости, и оно так и погибнет в наркоагонии, не выходя из летаргического состояния. И это будет ужасно! А ведь Советское общество шло в авангарде цивилизации, и ее сияющие вершины уже виднелись с крутого склона.
Она с каким-то женским испугом в глазах посмотрела на брата, будто призывая его понять ее. Семен ответил ей братской, покровительственной улыбкой и дружественным тоном проговорил:
— Родные мои друзья, что я скажу вам на ваше пробуждение от реформаторской летаргии? Лично у меня не было никакого заблуждения в смысле капиталистических реформ, и это подтвердила жизнь. Я сказал у меня не потому, что я такой прозорливец или умник, а потому, что точно так понимали и понимают реформы капитализации все наши высокоярские мужики, как и большинство (думаю) крестьянства. Да, крестьянину в свое время было трудно, болезненно рвать свою родовую частно-эгоистическую оболочку. Некоторые вырывались из нее с кровью. Но когда они, высунув из родовой оболочки голову, хлебнули чистого воздуху, они быстро сообразили, что коллективное хозяйство с коллективным трудом и общественной заботой о каждом человеке, в том числе и о почитаемых в деревне детях и стариках, они скоро сообразили, что предлагаемый им образ жизни — это не только от Священного писания, но от их общинной, артельной природы. Этот артельно-традиционный, общинный образ жизни подвел их к социалистическому образу мышления, и теперь их не оторвать от этого их образа жизни. Да вы сами посмотрите: уже больше десяти лет демократы гнут крестьян в сторону от колхозов как от ячейки социализма. Какие только не используются ухищрения, а крестьяне не только не отказываются от колхозов, но стараются их укреплять и развивать. Наши высокоярцы не дрогнули даже под напором, хотя зубы стиснули. Не только держат свой колхоз, но укрепились в вере идеалу социализма, вошедшего в их крестьянскую плоть и кровь. Значит, и диссертации ученых они хотят читать такие, какие будут отвечать их образу мыслей и жизни. С таких позиций, сестра, ты и должна читать и оценивать диссертацию своего директора. Кстати, какая общая концепция проводится в диссертации?
Татьяна не сразу ответила брату. Она молча полистала свою тетрадку с заметками, просмотрев их, подняла глаза на брата и робко, боясь показать свою неуверенность, проговорила:
— По-моему, через всю рукопись проходит мысль о воспитании детей в коллективе с помощью целенаправленного труда во имя достижения общей, а не индивидуальной цели. Во всяком случае, четко просматривается идея воздействия на личность ребенка через трудовой коллектив, занятый общинным трудом. Сплочению в труде коллектива ради общественной цели отводится главная роль воспитателя.
— Насколько я помню, идея трудового коллективного воспитания молодежи не новая, — вставил не без робости Петр, вспомнив свои детдомовские и пэтэушные годы. — Но это было в советское время, в Советской стране, где в основе государства стоял коллективизм с социалистической закваской. В советское время этот коллективистский метод использовался широко и успешно — по себе знаю. Коллектив, бывало, — это большая сила в деле воспитания молодого человека. Эта сила исподволь держит человека в крепких объятиях, так что не выкрутишься.
— На этом принципе воспитания строилась жизнь в колониях Дзержинского и теория и практика Макаренко, — но сказал это Семен Семенович как-то вкрадчиво, будто боялся погасить занявшийся интересный для него разговор.
Ему хотелось до конца открыть для себя душу и мировоззрение сестры и зятя, которые для него были еще полузакрыты. А по-родственному это выглядело не совсем естественно. Он мечтал, чтобы сестра и, более, ее муж встречали его не только по зову крови, а по зову духа. 0н вообще стремился к духовному единению людей, а кровная близость и является первым звеном в духовной связи людей. Он повысил голос и продолжал:
— Возьмите пример, какие порядочные люди и патриоты выходили из воспитанников Суворовских училищ. Это были не только высоко подготовленные в своем деле специалисты, но и высоко воспитанные люди с цельными человеческими натурами. А к чему должно стремиться общество? Не к нравственному и моральному уродству же? Говорят, что красота должна спасти мир, в том числе и Россию. Так в чем она должна проявиться эта красота, если не в том, что человек, по-чеховски, должен быть красив во всем? А это, по-моему, достигается воспитанием в направлении, правильно выработанном обществом. А такое возможно, если само общество будет соответственно красивым и цельным. Великие мыслители мира указали на такое общество — это общество, основанное на общественной собственности и общественном труде, где все классы — это классы труда, строящие свои отношения без классовых противоречий, без раздоров, значит, без человеческой вражды, такое общество само цельное, и люди, человеки в нем цельные. Это есть общество социализма, общество общественной собственности. Но, к сожалению, нас вернули в общество, в основе которого заложены классовые раздоры, социальные противоречия. Они неизбежны на почве угнетения одного класса другим посредством частной собственности. Отсюда выходит, что господствующий класс вольно-невольно систему и принципы обучения и воспитания подрастающего поколения приспосабливает под себя, под свои классовые интересы. Что уже и творит министерство образования, из названия которого предусмотрительно исключено слово народное. Одно это подсказывает, у кого в найме пребывают нынешние министерства.
Семен Семенович заметил, что Петр Агеевич стал проявлять сдерживаемое нетерпение. Но не понимал, к чему проявлялось это нетерпение Петра, — то ли к чему-то в речи Семена, то ли к желанию высказать свои мысли. Семен на минуту умолк, и этим воспользовался Петр:
— Когда я хожу в школу, где учатся наши ребята, я слышу от учителей жалобы и растерянность. Им дали свободу выбора метода преподавания и никакого наказа в воспитании детей. Есть вроде бы пожелание отвлеченного порядка — воспитание члена гражданского общества, другие говорят: подготовить подрастающего человека к предприимчивой деятельности. Но нынешнее общество, гражданское оно или негражданское, состоит из владельцев частного капитала и подавляющего большинства неимущих, а то и вовсе безработных. Кого подготавливать в жизнь — торговца или подносчика товаров? Кого воспитывать — патриота или компрадора, поклонника Америки? Говорят: все-таки патриота. Но патриот не отвлеченная личность, это защитник народа, что значит — патриот своего класса. Я не хочу, и не буду защищать эксплуататора моего труда, я не стану жертвовать ради капиталиста своей жизнью, — его глаза горели яростным огнем борьбы. Он глубоко вдохнул воздух и далее также продолжил: — мыслящие учителя говорят, что воспитывать патриотизм у детей рабочих, это — воспитывать противника частного капитала, а это противопоказано политикой капиталистического государства. И получается, что и патриотизм противопоказан в общезначимом понятии. Вот оно, раздвоение капиталистического мира, в котором народ, родина, отечество становятся отвлеченными ценностями. Не зря капиталистические государства содержат наемные армии. Вот оно — общество классовых противоречий. Как преодолевает это противоречие твой директор, коль он взялся толковать вопрос воспитания в нынешнем буржуазном обществе? — успокаиваясь, улыбнулся Петр Агеевич жене.
— А действительно, в каком аспекте рассматривает этот вопрос твой диссертант? — поддержал зятя Семен Семенович.
Татьяна Семеновна оживилась, ей подумалось, что она хорошо проверит свои доводы на взглядах мужа и брата, которые дополняют ее мнение, и она сказала:
— Ты, Петенька, словно подсмотрел этот тезис у Михаила Александровича. Но он не делает это главным в своем труде, говоря, что для него как для психолога эти посылки само собою разумеющееся. В основном он рассматривает роль труда и коллектива в становлении личности ребенка. На мой взгляд, Михаил Александрович прав, когда проводит линию, что непринужденный труд укажет ребенку правду. Но для этого надо сделать так, чтобы труд стал осознанной необходимостью, полезной человеческой потребностью, естественной привычкой детско-юношеского существа. А такое, по мнению Михаила Александровича, возможно при артельном, коллективном образе жизни и труда. Они взаимно порождают друг друга, — труд и артель, между ними возникает взаимная необходимость, естественная целесообразность.
Несколько раз рассуждения сестры по вопросу воспитания детей дополнял своими замечаниями Семен Семенович. Его высказывания шли, касательно общих принципов воспитания детей и молодежи в социалистическом обществе, которые, по его утверждению, отличаются от принципов воспитания в капиталистическом обществе. Это отличие принципов воспитания, доказывал Семен Семенович, лежит в базовой основе этих двух обществ, то есть в форме собственности — частной и общественной собственности на средства производства. Каждое общество, так или иначе, растит для себя приверженцев одной или другой формы собственности, которые и делят людей на противостоящие классы. Капиталистическое общество по природе своей — общество классового противостояния. Причем — непримиримого противоборства, ибо нельзя примирить трудящегося человека с грабителем его труда.
Татьяна с заметным нетерпением вставила:
— Здесь чувства должны дополнять осознание и, наоборот, осознание порождает чувство труда, чувство потребности труда, то есть появляется воодушевленность труда. А чувства и осознание необходимости, утверждает Михаил Александрович, и есть предметы для воспитания. Они в процессе воспитания приходят к ребенку как ощущение свободы.
Татьяна Семеновна остановилась в передаче мыслей директора школы. Этим воспользовался Семен и спросил:
— Директор твой кто по специальности?
— Физико-математический заканчивал, знатный педагог по математике. Но кандидатскую диссертацию защитил по психологии и в пединституте практикует на кафедре психологии, как почасовик читает лекции.
— Тогда ясны его психологические направления в вопросах воспитания.
Татьяне Семеновне показалось, что, следуя за мыслями Михаила Александровича, она заговорила об очень сложных понятиях в предмете педагогики. Она внимательно посмотрела на своих слушателей и в выражениях их лиц нашла интерес и доверие учеников к учительнице. Она почувствовала уверенность и более спокойно продолжила анализировать диссертацию Михаила Александровича.
— Вообще-то, как мне кажется, в диссертации Михаил Александрович ведет серьезный спор. Он оспаривает положение международных соглашений о свободе личности ребенка. Дело в том, как сообщается в одном из разделов диссертации, что Россия за последние годы уже успела присоединиться к разного рода соглашениям и подписать всевозможные документы, конвенции, акты и пакты по правам ребенка на свободу личности. По установкам этих международных пактов о правах человека, главный принцип в правах ребенка состоит в том, что высшим благом является свобода, и значит, ребенок вправе делать выбор для себя совершенно свободно.
— Вот он и делает выбор беспризорного бродяжничества, — с несогласной горячностью возрази Петр. — Это не что иное, как оправдание массового детского беспризорничества и бессилия государства перед ним.
— Или уклонения бизнесменов от отчисления от своих прибылей на борьбу с детской безнадзорностью, — дополнил Семен Семенович.
— Попробуй мальчишка или девчонка рабочего, — уже со злым нетерпением воскликнул Петр, — сделать свободный выбор, когда ему хочется есть, а из телевизора на него изливается поток агрессивного насилия. Тут перед мальчишкой волей-неволей встает выбор между подлостью и преступлением, его, конечно, бросает в сторону зверства и человеческой подлости.
— Все правильно в нашем понятии, Петенька, — поддержала Татьяна. — Ты на стороне Михаила Александровича. Но вот он свидетельствует фактами, что когда наша страна присоединилась к этим международным пактам, то в нашем буржуазном государстве, которое старательно следует канонам западных буржуазных правил, скоренько и услужливо произошел коренной пересмотр взглядов в российской педагогической науке, а накопленный ею положительный опыт выброшен за борт. Наша педагогика, спорит Михаил Александрович, резко развернулась от принципа формирования и развития ребенка к установкам на самореализацию детской личности.
Семен Семенович принял слова сестры близко к сердцу и взволновался всерьез, так, будто перед ним и был тот человек, который нес несусветную глупость и утверждал себя в науке именно этой глупостью. Как же демократы быстро отринули даже научные достижения, потому что они были советские!
Семен Семенович взволнованно поднялся из-за стола, вышел на свободное пространство в комнате, сделал несколько шагов к двери и обратно, но места было настолько мало, что он затопал на месте. Петр Агеевич с таким же волнением смотрел на него и вдруг заметил, что у Семена такие же синие глаза, как и у Тани, только светятся они не небесной синевой, а сверкают синевой прокаленной стали. Семен взволнованно заговорил:
— Но ты, Танюша, пойми как будущий педагог, что прежде чем побуждать молодого человека к такому самовыражению, чтобы он понял смысл свободы и сумел ее использовать, необходимо создать высочайшие благоприятные условия для творческого самовыражения юного человеческого существа. В этом вся суть. Твой Михаил Александрович, как я понял, ищет свой метод в педагогике для создания таких условий и в этом он молодец. Он, очевидно, понимает, что ребенок, которого ведет воспитатель, станет носителем не только общих человеческих ценностей, но высоких качеств с отражением в своем облике конкретной общественной исторической культуры. А вбрось этого ребенка к волкам, он станет членом волчьей стаи, а в случае, если ребенок окажется и не в волчьей стае, а будет брошен на произвол судьбы, он станет уродом, монстром, как говорится.
Слушая Семена и глядя в его глаза с булатным блеском, Петр Агеевич думал: Такой человек, как наш Семен, не свернет в сторону от своего идеала. Социализм врос в его человеческое существо, и он будет свой идеал защищать во всем, в том числе и в воспитании детей. Но такое тонкое дело, как воспитание ребят, надо умно вести. Ребенку или подростку вместе с вооружением знанием надо еще и деликатно указать, в каких человеческих, а не волчьих нормах он должен жить. И использовать свои знания, по себе знаю, не восприми я общественные нормы, потерялся бы я как человек, вот так, как нынче будут потеряны миллионы беспризорников, бродяжек, малолетних бомжей, брошенных на произвол судьбы, при предоставлении им свободы самоопределения. Это же человеконенавистническое угробление ребенка, у которого даже инстинкты человеческие не созрели. Нет, тут нужна забота Дзержинского и трудовое воспитание Макаренко. И он горячо проговорил:
— А что еще школьному директору Михаилу Александровичу искать больше Макаренко и других советских воспитателей. Разве только то, как их методику эффективнее использовать?
— Видишь ли, мой дорогой Петр Агеевич, это-то понимает Михаил Александрович, — вдруг в тоне учителя прибегла к методу убеждения Татьяна Семеновна. — Он указывает на то, что, коль в современных российских условиях такое невозможно совершить и, значит, невозможно отстаивать в научном труде и педагогической практике открыто и прямо, — то и надо найти способ прикрытия метода Макаренко. Иначе тут же завоет весь буржуазный мир, что в России вновь позволено возрождение казарменного воспитания по Дзержинскому.
— Скажи, пожалуйста! — весь капиталистический мир завоет со своей добродетелью эксплуатации, в том числе и малолетних, — какой страх для рабочих людей! — иронически заметил Семен. — И разве мы, теперь тоже составляющие капиталистический мир, можем позволить то, что нам не прописывается.
— Вот именно, — согласилась Татьяна с братом. — Так и наша современная педагогическая наука, выстраиваясь по ранжиру, окрещенная Соросом, сразу же Макаренко и других его последователей предала анафеме, как педагогов-диктаторов.
— Так-то, Петр Агеевич, — в Советском Союзе, независимом государстве, в котором сами социализм и Советская власть были новаторскими актами в подлунном мире, — заговорил Семен Семенович и разогнался, было походить, но наткнулся на ограниченное пространство и просто затопал по комнате. — В то, наше время, ни ты со своими конструкторскими и рационализаторскими изобретениями, ни мы, высокоярцы со своими индивидуальными поземельными распределениями общественного артельного дохода, ни Дзержинский и Макаренко и их единомышленники не были связаны в своей инициативе, направленной на эффективное воспитание, по рукам и ногам международными соглашениями с империалистами мира. Вот почему Советский Союз, если из календаря ХХ века еще исчислить годы войн и время на восстановление разрушенного хозяйства, опередил мир империализма на 100–150 лет в своем научно-экономическом развитии и социально-культурных достижениях. Предатели социализма и Советского Союза загнали нас под крышу империализма, и теперь нам надо думать, как разорвать империалистические цепи, которыми нас опутали.
Он остановился, устремил взгляд за окно, где за время, пока они сидели то за одним, то за другим столом, небо закрыла черная туча. На дворе неожиданно нависли сумерки. Семен Семенович оглянулся по комнате, нашел электровыключатель, щелкнул им, и в тот же момент полыхнула по окну ослепительная молния. Все трое от неожиданности испуганно вздрогнули. Но в следующую секунду с железным грохотом прогремел гром, и по стеклу окна ударили первые капли дождя. Дождь и гроза своим шумом отвлекли их от беседы, которая уже не возобновлялась. Все трое посидели еще молча и понаблюдали за дикой игрой грозы, послушали ее буйствование. К ним заглянула Катя, весело спросила:
— Вы не перепугались тут?
— А вы? — спросила мать.
— Весело так гроза играет — отчего же пугаться, — ответила Катя, но дверь за собой закрыла осторожно.
Эта августовская ночь, еще летняя, но уже предосенняя, загустевшая, усыпанная остро блестевшими звездами, была для Петра Агеевича какой-то разорванной на части. Этим она стала ему памятной как ночь перед первым районным партсобранием.
Ему всю ночь снился один и тот же сон о том, как ему вручали партийный билет. Он с большим волнением брал билет из чьей-то руки, чья это была рука — он не видел. Это была какая-то символическая рука. Он думал, что это была рука всей партии. Он должен был, принимая билет, что-то сказать, но нужные слова не приходили на ум, отчего он горько смущался, и от такой горечи просыпался.
Лежа затем с открытыми глазами и слушая сонное дыхание жены, он глядел в легкую ночную мглу и уже наяву пытался представить, как ему будут вручать партбилет. Когда он незаметно снова засыпал, к нему вновь являлся тот же сон, и опять он просыпался от жгучей горечи, потому что не находил, что ответить на получение партбилета. Так за ночь с ним повторилось несколько раз.
А, проснувшись в последний раз и, глядя на посветлевшее окно, он подумал, что, может быть, партбилету и не нужны никакие горячие слова, а просто — положить его к сердцу и кулаком пригвоздить к своей груди так, что бы, если вдруг появятся такие силы, его могли оторвать от груди только вместе с сердцем.
Петр Агеевич, проснувшись, первые минуты чувствовал некоторую усталость от бесконечного, прерывающегося сновидения. Он поднялся с большой осторожностью, чтобы не потревожить сон жены, и на цыпочках, балансируя руками, прошел на кухню, поставил на плиту чайник с водой и в ожидании, когда вода закипит, прошел в ванную умыться.
Пока в квартире все еще спали, Петр Агеевич сидел на кухне и пил горячий чай, откусывая по крошечке печенье, и из головы у него не выходил длинный, прерывистый сон о получении партбилета. Глотая горячую воду маленькими глотками, он думал о том, какое значение в его жизни теперь будет иметь партбилет? И он мысленно пытался представить разницу между тем, что партбилет есть для жизни, и тем, что он есть в жизни, и видел в этом два значения, два смысла.
Первое положение он отбросил от себя, так как никогда ничего не искал на стороне для своей жизни, а находил все для себя только в своей жизни, только в самом себе. В свое время, в детстве, он даже не имел пионерского галстука, не был комсомольцем, не имел комсомольского билета, и в то же время и в детстве, и в зрелом возрасте он во всем слыл общественным активистом. Но активистом в общественных делах он был сам по себе, по своей общинной натуре, однако не терпел принуждения со стороны какой бы то ни было организации.
И вот теперь он сам — по своему обдуманному решению, по сердечному велению, по осознанному и действенному убеждению менял свой характер и вступал в коммунистическую организацию. Выбор им партийной организации был не случайный.
Во-первых, коммунистическая партия рождена самим трудовым народом, она выросла из народной почвы, из самой ее толщи, питается ее живительными соками и потому предана трудовому народу как своему материку.
Во-вторых, как зеленая лиственная масса всего растительного мира впитывает энергию солнца для жизни всего этого зеленого мира, так коммунистическая партия впитывает в себя трудовую человеческую энергию во имя будущего и превращает ее в энергию духа и обогащает ею человеческий мир, становясь сеятелем и созидателем нового справедливого будущего. Какое это великое предназначение — открывать людям сияние света будущего, помогать им увидеть это лучезарное сияние и вести их на борьбу за достижение такого будущего!
Коммунисты — это люди из трудового народа, которые воочию видят это будущее — будущее всеобщего труда и его всеохватного вдохновения от завоеванных всечеловеческой свободы и равенства. Они своим духом живут в этом будущем и зовут за собой всех людей труда. Вот к каким людям-сеятелям и борцам-созидателям я отныне примыкаю, и какое знамя я буду нести! — мысленно сказал сам себе Петр Агеевич, глядя за окно, за которым на посветлевшем небе уже занялась заря восходящего солнца. — А мой партбилет и будет тот не замолкающий голос, что до конца дней моих будет повелевать мне не выпускать из рук Знамя моей партии.
Он посмотрел на чашку, которую на столе держал двумя руками, длинным глотком допил остатки чая, поднялся, еще налил и сел на место, отхлебнул несколько глотков несладкого, круто заваренного кипятка. Затем снова взял чашку в обе руки и на пару минут задумался. Он как бы оглянулся кругом, чтобы увидеть и понять, среди кого он будет держать знамя своей партии. И вдруг увидел вокруг себя огромное количество других, чужих ему партий. Они наклеили на себя разные названия, но объединены буржуазной однородностью, общим служением частной капиталистической собственности.
И все они закрывают от людей труда свое истинное лицо одной и той же маской дряхлеющей, сморщенной старухи отходящего на тот свет мира, но еще злобствующего над трудовым людом.
Петр Агеевич мысленно засмеялся и сказал: Все эти партии — партии прошлого, заколдованные жаждой частной собственности, отравленные хищническим ядом наживы. Из-за своих шор, навешанных на их мозги капитализмом, они не способны проникнуть в лучезарный свет будущего. Они — последнее порождение мрака прошлого.
И Петр Агеевич понял, что нынешняя жизнь в России — это еще одно поле сражений не только между партиями и классами, но и между прошлым и будущим, и что Знамя будущего подняла коммунистическая партия. И это Знамя она не выпустит из своих рук, потому что это — Знамя народа, живущего мечтой о будущем, Знамя труда…
— Ты что тут отшельнически сидишь? — проговорила еще сонным голосом и широко зевая, Татьяна, появляясь в кухне. Она улыбалась еще спросонья и энергично теребила волосы на своей голове, а ее синие глаза были еще сонно затуманены.
— Да вот чаевничаю, — ответил Петр Агеевич, ласково глядя на жену.
— Что, опять не заспалось от волнений? — спросила Татьяна, кладя свою руку на голову мужа и поворачивая его лицо к себе.
— Нет, просто я уже выспался, — улыбаясь глазами и нежно беря со своей головы теплую, мягкую руку жены и целуя ее ладонь.
— Лукавишь, миленок, — смеялась Татьяна и целовала его в губы. — Не получается у тебя лукавство, дорогой. В этом отношении ты еще — дитя, — и смеясь, отошла к плите, в тайне радуясь оттого, что муж весь так понятен ей и так близок ей, что, кажется, дороже человека у нее и нет.
За завтраком Семен Семенович вернул Петра Агеевича от чувственного внутреннего созерцания к будничной жизни и ее велениям. Он поочередно, украдкой, присматривался к хозяевам. По утренним выражениям их лиц и глаз стремился проникнуть в чувственный образ их повседневной жизни. Дома по своей чуткости отношений к жене Анне Николаевне он научился и уже привык предугадывать, чего она ожидает от предстоящего дня, как она его проведет, что оставит в нем от своего труда.
Он откровенно внимательно взглядывал на сестру, когда она подавала на стол картофель. На лице ее он прочитал озабоченность тем, как угостить гостя.
Татьяна Семеновна, вспомнив детские и юношеские годы жизни вместе с братом в родительском доме, вспомнила и то, что там, на гостевой стол в обязательном порядке подавался картофель, приготовленный в различном виде чуть ли не на уровне деликатеса. Особенно любили лакомиться ранним картофелем. Он был освящен знаком новины.
Под влияние этих воспоминаний Татьяна Семеновна и решила угостить картофелем брата, жителя деревни, выросшего на картофеле. Она сварила, а потом обжарила в сливочном масле картофель целым, посыпала его зеленым укропом и в горячем виде, с пряно-ароматным паром подала на стол. Картофельно-укропный горячий аромат, сдобренный масляной поджаркой, вызывал обостренный аппетит.
— У-у-у! какой вкусный картофель ты приготовила, сестра! Да еще с малосольным огурчиком — прелесть! Настоящая пища богов! — не удержал своего восхищения Семен Семенович. — Вижу, материнские уроки тебе пошли впрок, — он вилкой развалил небольшую картофелину пополам, взял половинку в рот, добавил кусочек огурчика и захрустел ими со смаком, потом спросил: — Дорогой нынче ранний картофель на рынке?
— Сегодня у нас на столе молодой картофель, выращенный нами на подсобном загородном участке, — весело, слегка похваляясь, сообщила Татьяна Семеновна. — Два-три раза в неделю мы с Петей по вечерам ездим на так называемую дачу поработать и вот вырастили и картофель, и огурчики, и помидорчики зреют, и лучок, и морковка, и укропчик — все на первый случай не рыночное. Ельцин приучил и рабочих к самокормлению в рыночной жизни, а не только вернул крестьян к натуральному хозяйству, — и заговорила голосом домашней хозяйки, даже ее глаза заблестели каким-то темным огнем, и голос ее был наполнен плохо сдерживаемым гневом.
Катя глядела на нее с тревожным выражением, боясь, что сердце ее не выдержит нервного всплеска. Она положила свою руку на руку матери, как бы желая успокоить ее. Татьяна Семеновна тихонько погладила руку дочери и продолжала говорить:
— Осуждают демократы советский плановый тоталитаризм, а сами развели такой рыночный гнет, что простому человеку продыха нет. При советском тоталитарном порядке картофель тот же 12 копеек килограмм в магазине стоил. То же самое — овощи, молоко, хлеб, яйца, да и мясо по сравнению с нынешними, демократическими ценами — смешные копейки стоили. Для меня, как хозяйки, которая семью кормит, весь демократизм-тоталитаризм в ценах заключается. Никакого тоталитаризма от советской власти простые люди не чувствовали, да и слова такого не знали. Он если и был, так стоял на защите рабочих людей.
Семен Семенович слушал сестру, смотрел на нее, лукаво улыбался, держа в себе тайную мысль против нее, и, прерывая ее, сказал:
— Так, если следовать твоей логике, сестра, то можно прийти к мысли, что когда капиталисты снизят цены для хозяек, то можно принять и капитализм для общества.
Татьяна Семеновна запнулась, удивленно посмотрела на брата, потом выражение ее глаз мгновенно сменилось на ироническое, и она уверенно отвечала:
— Нет, дорогой мой братишка, в этом случае от капитализма нас спасает сам капитализм. Дело в том, что каждый капиталист, а их столько, сколько этих продуктов, ходит на поводке своего неумолимого Идола — прибыли. А Идол этот столь коварный и жестокий, что готов людей голодом морить, только бы свое брюхо не сбросить.
— Но имей в виду, что прибыль — э то банка, где пауки друг друга грызут, — сказал Семен Семенович.
— Да, верно, — уверенно откликнулась Татьяна Семеновна, — но более сильный конкурент, становясь монополистом, делается еще более изощренным эксплуататором и вымогателем. Так что трудовой человек перед рынком стоит один на один, да еще и без работы, оставаясь без зарплаты, собой торгует. Вот и мрут люди от рыночной демократии и свободы. Мы, в советское время чисто рабочая семья, с зарплаты купили автомашину без финансового напряжения, из свободных сбережений. Ежегодно детей возили к Черному теплому морю. Демократы под предлогом устройства народу новой свободной жизни на самом деде все у нас отобрали, не только машины и Черное море, но и картошку, которой при советском тоталитаризме на рубль я покупала полпуда, а нынче один килограмм за 25 рублей. А советский строй давал нам на эти деньги 100 килограмм. Скажите — деньги другие, рубль подешевел. Да, но он нам достается труднее, чем советский дорогой рубль. Так, где был и есть тоталитаризм? — задалась она вопросом и разрумянилась от волнения, от спора, разоблачая противников, ненавистников советской жизни, которая делала советских людей свободными от гнета прибыли капиталистов. И смотрела на мужчин широко раскрытыми, большими глазами, будто из глубины небесной синевы, как из глубины праведного суда.
Мужчины под напором горячности Татьяны Семеновны даже растерянно помолчали, глядя, то друг на друга, то на Татьяну Семеновну, не смея сразу вернуться к своему будничному разговору.
Петр Агеевич, который уже привык к Татьяниным переживаниям и выработал от них психологическую невосприимчивость, первым опомнился и сказал:
— Вот он, наш кухонный стон, который должен бы, наконец, вылиться на улицу, на ту же рыночную площадь. А я только и делаю, что на рынке по заданию магазина просматриваю цены, — смеясь, добавил Петр Агеевич. — Первый картофель стоил и сорок, и тридцать рублей, потом цена установилась 25–20 рублей в зависимости от сортности. Понижение пока не наблюдается, потому что подвоза нет. Вот бы вашему колхозу прорваться с этим на рынок. А в магазине мы держим все цены на 10–15 процентов ниже рыночных.
— А что — цены изучаешь, чтобы в магазине не продешевить? Боитесь обанкротиться? — спросил Семен Семенович с некоторой иронией.
Петр Агеевич уловил его иронию, не принял ее и стал разъяснять:
— Нет, банкротство нашему магазину не грозит: что теряем на цене, возмещаем увеличением массы проданного за счет привлечения покупателей. Снижение цен, правда, небольшое, но привлекательное. Представь себе, люди к этому очень чувствительны и роятся в нашем магазине постоянно, как говорится, отбоя нет.
— И не боитесь конкурентов, не задушат они вас? — скорее заинтересованно, чем предупреждающе спросил Семен Семенович.
— Нет, не боимся. Как говорит наша директриса, мы держим ухо востро. К нам люди со всего города едут: Наш магазин получил известность и своими ценами, и хорошим обслуживанием, — он поднял руки на стол и стал ими двигать, как бы показывая процесс раскладки товара. — Мы соперничаем с нашими конкурентами, в том числе и рыночными, как я уже оказал, по выручке не ценами, а количеством продаваемого товара. Все это высчитала и проверила наша Галина Сидоровна. В основе ее коммерческой идеи лежит стремление хоть чуть-чуть помочь людям выжить в условиях рыночной реформы. Она прививает своим работникам мысль, что наш магазин вышел из советской системы торговли, где он создавался как ячейка по удовлетворению потребностей людей, полного и качественного, а не по извлечению выручки из повседневных людских запросов. Капиталисты же спекулируют на наших человеческих потребностях. Она живет с мыслью, что частной спекуляции надо противопоставить народную кооперацию. При социализме в будущем производственно-торговая кооперация и явится его базой. Но ее смущает то, что поставщики овощей, фруктов, мяса могут не выдерживать или просто не выполнять своих обязательств по поставке.
Рассказывая о директрисе магазина, Петр Агеевич неожиданно почувствовал себя близким соратником Галины Сидоровны в ее стремлении строить работу магазина не на погоне за прибылью, а на заботе по удовлетворению потребностей людей в продуктах питания за небольшую цену. Ведь каждый простой человек только и думает о том, где бы найти продукт подешевле. В заключение своего рассказа он добавил:
— Вот бы нам составить кооперативный союз с вашим колхозом на поставку продукции магазину без посредников-нахлебников, а прямо, по линии колхоз-магазин, что могло бы удешевлять продукцию и облегчать обоюдную заботу по реализации вашего урожая и животноводческой продукции. Наладить такую кооперативную технологию на устойчивой основе, раз уж демократы поставили нас в такое положение, что государство бросило нас на произвол судьбы.
Семен Семенович со своей стороны внимательно слушал рассуждение Петра Агеевича и проникновенно смотрел в его глаза. За время этой речи и взгляд, и выражение лица Петра Агеевича заметно изменились. Семен Семенович заметил, что с лица Петра Агеевича слетело то выражение, с которым он появился поутру. Оно сменилось выражением легкой деловой озабоченности. Эта озабоченность подкрепилась предложением о том, что высокоярскому колхозу было бы выгодно прорваться на городской рынок, пойти навстречу Галине Сидоровне и составить кооперацию в работе, и что, вероятно, можно было бы обо всем совместно договориться. Такое разумное предложение вернуло Семена Семеновича вновь к ночным раздумьям, и он заговорил о них:
— Знаете, мы тоже все в колхозе мучаемся от поисков потребителей нашей продукции растениеводства и животноводства. Вообще российские крестьяне при содействии государства вовсе вытеснены с российского рынка разными способами, подозреваем, в интересах импортеров из зарубежья. Ваша идея построить склад и мысли вашей директрисы о кооперации натолкнули и меня на мысль кооперироваться с магазином в сбыте продукции. А в перспективе, может быть, продумать мысль о создании специализированной крупной производственно-торговой кооперативной организации. Привлечь к этому делу и ваш завод. Мы бы стали постоянными поставщиками муки, всевозможных круп, овощей, яблок, растительного и коровьего масла, других молочных продуктов и мяса, меда и все — высший сорт. Можем построить свои или ваши склады, холодильные камеры. Наладим постоянный поток продукции — только реализуйте!.. Как бы мне встретиться и поговорить на эту тему с вашей Галиной Сидоровной? Как она человек — с размахом?
Петр Агеевич хорошо знал высокоярский колхоз, был уверен, что Семен Семенович ничего не преувеличивает, не увлекся в своем рассказе, и тоже сразу загорелся его мыслями и практическими предложениями.
— Так это очень просто встретиться! — воскликнул Петр Агеевич. — Нам с тобой следует пойти раньше на собрание и по дороге зайти в наш гастроном, там может быть Галина Сидоровна. Не может быть, чтобы она не зашла в магазин с утра, не посмотрела, как начался торговый день. Там и заведем предварительный разговор по твоим предложениям.
— Это верно! Правильное твое предложение, — согласился Семен Семенович, и тут же прикинул, как можно повести разговор.
— А в случае, если ее не окажется в магазине, то можно будет поговорить во время партсобрания. И Галина Сидоровна, и ее муж Михаил Александрович — члены партии и будут на партсобрании, — добавил Петр Агеевич, уже проникнувшийся мыслью Семена Семеновича и увидевший перспективу связи магазина с колхозом и деловой, коммерческой выгоды для обеих сторон.
Он был уверен, что директриса поймет эту выгоду и ухватится за такое предложение. Да и он, Петр, не отступится от такого живого, заманчивого дела.
Он продолжал, торопясь задержать в практической плоскости мысли о деловой связи с колхозом:
— Супруги, между прочим, ищут возможности до конца августа недельку-две где-то отдохнуть. Вот бы и пригласить их в ваш колхозный профилакторий. А место у вас для отдыха — лучше не найти. И за время их отдыха и оформить договор на кооперативные связи то ли с колхозом, то ли с вашим сельпо, то ли со всем районом.
— Замечательная идея у тебя возникла, — горячо воодушевился Семен Семенович. — Сейчас же следует пойти в гастроном.
Тотчас после завтрака они собрались и пошли в магазин на встречу с директрисой. И встреча состоялась.
В кабинете Галины Сидоровны, кроме нее, сидел и Михаил Александрович. Они горевали как раз о том, что за лето, когда у Михаила Александровича был отпуск и он свободно вздохнул не только от напряженного учебного года в школе и в институте, но вчерне закончил работу над своей диссертацией, так и не удалось отдохнуть, а до нового учебного года осталось два шага… И теперь, вот уже который год, придется ждать будущего лета, а какое оно будет при нынешней жизни — и не предскажешь. Или устраивать отдых порознь, а это в их годы уже отошло в прошлое. Да и замечательное в прошлом проведение отдыха вместе с Советской властью тоже отошло в прошлое, отошло так далеко, что и на далеком горизонте не видать.
Угасло яркое сияние прекрасного прошлого, и само звание советские люди погасло на глазах всего мира. И новые поколения русских людей так и не узнают, каким сверкающим нимбом счастья была осияна жизнь советских людей.
Петр Агеевич представил Михаилу Александровичу Семена Семеновича, рекомендуя его как брата своей жены, которая была известна ему как директору школы, а для Галины Сидоровны добавил, что Семен Семенович не только секретарь райкома партии, а еще по основной работе есть заместитель председателя колхоза Высокий Яр. И еще добавил как самое интересное для Красновых:
— Колхоз известен на всю Россию как жизнестойкое коллективное хозяйство. Колхоз имеет, кроме крепкого всего хозяйственного, прекрасную больницу и замечательную оздоровительную базу, расположенную в соседнем лесу. В составе этой базы есть чудесный благоустроенный профилакторий, в котором можно превосходно отдохнуть и даже пройти курс необходимого лечения. Семен Семенович приглашает посетить их профилакторий.
Красновы молча слушали торопливую, однако и внятную речь Петра Агеевича и, когда он сказал, что Семен Семенович приглашает их отдохнуть на колхозной оздоровительной базе, молча, вопросительным взглядом обратились к Семену Семеновичу, не веря в появившееся чудо.
— Это, действительно, так! Ежели вы на наше предложение согласны, — милости просим, — поспешил подтвердить Семен Семенович, приветливо посмотрел на супругов и добавил: — О месте отдыха, обслуживании и удобстве не пожалеете. Пусть вас не смущает ни название колхозный, ни стоимость отдыха, — он обещающе и весело улыбнулся и бодрым тоном продолжал: — В нашем предложении есть удобства с некоторой выгодой: дорога займет всего три часа на машине, не надо собирать набитый вещами чемодан, заботиться о билетах на поезд дальнего следования. А для отдыха — благодать: тишина, лесной чистейший воздух, спортплощадка, подогреваемый открытый плавательный бассейн, а нет — рядом благоустроенные два пляжа на озере и на реке. Для прогулок и увлечений — лесной малинник, ягодники, грибные потаенные поселения, непромысловые рыбалки, если есть увлечение, наконец, путешествие и ночевки на замечательном, душистом сеновале на колхозной пасеке, которая нам приносит полторы тонны меда. Ну, и квалифицированное медицинское обслуживание в сопровождении моей жены, Анны Николаевны. Вот что мы вам предлагаем с гостеприимным приветствием, — закончил он с вопросительным выражением, затем улыбнулся знакомой, приветливо-симпатичной улыбкой сестры, только глаза у него были темные, с глубокой, потаенной хитрецой, но это — от крестьянской, мужицкой природы, которая передается от поколения к поколению для защиты от вечного угнетения тружеников земли.
А нынче крестьянам мало искать защиту от угнетения — от геноцида надо спасаться. Однако за таким спасением на рынок и не бросайся: там только и давят людей, больных человеческой простотой. Там бушует стихия, а стихию люди всегда принимали за божий гнев за неведомые человеческие грехи.
У Петра Агеевича рассказ Семена Семеновича отзывался чувством радости и удивления, хотя и не был для него новостью. Он не был причастен к созданию жизни в Высоком Яре, но с первого знакомства восхищался ее образом и гордился жителями села, как творцами социалистического образа жизни в деревне. Он всегда страстно желал показать посторонним людям эту жизнь, чтобы они пережили чувство восхищения от вида образа жизни, на который замахнулась безумная рука частной собственности.
Петр Агеевич во время рассказа Семена Семеновича следил за глазами и лицами супругов Красновых и живо отмечал, как на их лицах заметно менялось выражение. Сначала Красновы сдержанно обрадовались предложению, потом появились сомнения, затем какая-то неуверенность. И, когда после рассказа Красновы, задумчиво посматривая друг на друга, минуту помолчали, Петр Агеевич не выдержал, рассмеялся их неуверенности и сказал:
— Я в некотором отношении являюсь как бы выходцем из ихнего села и заверяю вас, что Семен Семенович рассказал вам только половину того, что у них в селе сохранилось и удерживается от времени социализма. Я свидетельствую, что все сказанное — правда. И я вам советую, Михаил Александрович и Галина Сидоровна, побывать у них вроде как бы на экскурсии с отдыхом, чтобы лишний раз прочувствовать то, что либерал-демократы отобрали у советских людей. Вы наглядно убедитесь в том, что был для крестьян социализм, если его глубоко понимали, и что его у нас отобрали и идеологически, и организационно, и экономически, и политически, и хозяйственно, словом — базово отобрали и поставили народ на грань вымирания, это для, того, чтобы и памяти на земле о социализме не осталось. И что еще очень, важно — вы наглядно увидите, во всяком случае, почувствуете, что выход из страшной российской катастрофы находится в развитии и наращивании кооперативных сил трудовых людей, или, как говорят, в корпорации людей труда против корпорации капитала.
Петр Агеевич под конец своего высказывания вдруг смутился оттого, что подумал, что своим высказыванием он вторгся в личную жизнь мало знакомых людей. И, чтобы как-то стушевать свое смущение, он добавил: — Верьте нам — не пожалеете!
Галина Сидоровна согласно посмотрела на мужа. Михаил Александрович открытым, доверчивым взглядом посмотрел на Семена Семеновича и медленно проговорил:
— Что ж, за приглашение спасибо вам, товарищи… Я думаю, Галина Сидоровна, мы и раньше югом не были избалованы, довольствовались отдыхом в имении твоих родителей под городом, тем более, что мне и времени осталось всего лишь чуть. Давай съездим, как говорит Петр Агеевич, на недельную экскурсию. И на дорогу нам, действительно, ничего не будет стоить.
— Думаю, и отдых вам обойдется немного, добавил Семен Семенович и лукаво прищурился, с улыбкой пояснил: с гостей у нас не принято принимать оплату, и лечебное обслуживание мы ведем по советскому образцу — бесплатно… Впрочем, это у нас сохранено во всем районе за счет социального кооперативного фонда.
— Коль в нашем разговоре несколько раз пропорхнуло слово кооперация, так ты, Семен Семенович, скажи Галине Сидоровне о своем замысле кооперироваться с нашим гастрономом, — вставил в разговор свое предложение Петр Агеевич.
Семен Семенович с готовностью подхватил подсказку Петра Агеевича и с чувством удовлетворения, что, наконец, может говорить о том, ради чего он и пришел к Галине Сидоровне, заговорил, пристально вглядываясь в мягкое лицо женщины:
— Я, между прочим, познакомился с проектом строительства вашего склада. Я — инженер-механик, а не строитель, потому не могу критиковать профессионально проект, но я бы проектировал и приспосабливал его для овощехранилища с учетом верхнего склада с большей рациональностью.
— Так, может быть, тип склада зависит от заказчика, а не от проектировщика? — заметил Михаил Александрович, улыбающимися глазами указывая на Галину Сидоровну.
Галина Сидоровна задорно, необидчиво рассмеялась и стала объяснять:
— Согласна, что склад спроектирован примитивно, очень упрощенно, как простой подвал. И заказ на его проектирование был сделан мною, просто с целью сделать сооружение для краткосрочного хранения небольшого запаса овощей. Да и весь склад, приобретенный нами, тоже — холодный, примитивный, служит нам как некая перевалочная база для временного хранения наскоро закупленных по более или менее дешевым ценам. Цены ведь скачут быстрее зайца, удирающего от псовой погони, и все вверх. Будем богатеть — будем совершенствовать складскую базу, — щеки Галины Сидоровны от разгорающейся мечты ярко зарделись, глаза мечтательно блестели, и она, забывшись, подтолкнула грудь скрещенными под ней руками.
Семен Семенович смотрел на разрумянившуюся директрису, проникался к ней доверием, утверждался в мысли, что именно с ней и можно положить начало организации глубокой торгово-сбытовой кооперации колхоза Высокий Яр с городской торговой фирмой в перспективе. А колхозников его колхоза и работников гастронома соединить в один производственно-сбытовой коллектив. И в отношении формы взаимодействия можно потом подумать и устав общий выработать. Но это все — дело будущего. А довериться Галине Сидоровне можно. По ней видно, что она деятельный, энергичный человек, думал он и, как бы в закрепление своего плана, спросил:
— Скажите, Галина Сидоровна, на какой юридической основе вы владеете этим магазином, если не секрет?
Галина Сидоровна лукаво скосила на него глаза, улыбнулась и с чувством достоинства сказала:
— Я поняла вас, Семен Семенович! Никакого секрета у нас нет, напротив, мы себя пропагандируем, что наш магазин народный, с паевым вкладом каждого члена трудового коллектива. А достался он нам по таинственной случайности. В советское время он строился заводом вместе с домом. Когда завод приватизировали, директор стал освобождаться от социальных объектов, магазины стал распродавать-покупать, в том числе и сам себе через жену, детей, родственников. Чтобы не показалось людям все это личным разграблением, он показательно наш магазин передал акционерному коллективу. Мы юридически оформили его приемку и стали коллективными собственниками. По договору стоимость распределили на равные паи, которые сложили в одну кассу. В последующем часть прибыли прибавляем к паям. Bсe болеют за прибыльную работу и ради этого работают самоотверженно. Лишних людей не нанимаем, лишних расходов не производим, но о расширении производственных фондов, торговых площадей и подсобок, вроде вот того же овощного склада, заботимся. Видно, из характера общинного, коллективного складывания своих индивидуальных сил и средств у нас в коллективе и стала витать мысль или жизненная подсказка о кооперативности. Она заразила и меня. Но мы пока не нашли ни ее формы, ни ее содержания, ни того, с чего начать, однако, чувствуем, что кооперация стучится, просится к нам, как естественная форма общественного жизнеустройства трудового народа на базе общественной собственности. При этом мы учитываем, что все это будет происходить в условиях враждебного нам частнособственнического капиталистического общества. Вот такая у нас производственная и отчасти социальная ситуация складывается в коллективе, в которой естественно стало чувство кооперативной перспективы. Если принятую форму производственного взаимоотношения в коллективе считать секретом, считайте, Семен Семенович, что мы открыли вам наш секрет. Может, он пригодится вам в вашей секретарь-райкомовской деятельности.
— Вот этот опыт маленького торгового коллектива мог бы пригодиться для демонстрации пресловутой горбачевской мотивации труда при реформировании социалистической экономики, — поспешил поддержать жену Михаил Александрович.
— Но Горбачеву нужен был частный капитал, который он и внедрил под флагом мотивации труда и создал капиталистическую систему эксплуатации людей труда, — воскликнул Семен Семенович.
— Капиталистам он, действительно, создал мотивацию наживы, а для трудовых людей — бесправие, эксплуатацию и утрату средств существования и, как следствие, — вымирание, — горячо воскликнул Петр Агеевич, пристукнув кулаками по своим коленям. — Не могу переносить даже упоминания этого ненавистного имени.
После этой реплики Петра Агеевича постояла минута молчания, словно все или обдумывали смысл его слов, или дали время, чтобы остыл взрыв негодования в нем. А возбудители нервного напряжения у людей нынче следовали чередой друг за другом, и люди уже привыкли к ним, как к условиям жизни.
— Что касается меня, Галина Сидоровна, — заговорил в успокоительном тоне Семен Семенович, — так ваш секрет убедил меня в том, что я должен завлечь вас в наш колхоз обязательно не только для вашего отдыха, но и для практического решения вопроса по кооперированию вашей торговой фирмы с нашим колхозом, — он как бы подстраивался под тональность высказываний Галины Сидоровны, с легкой иронией улыбнулся и произнес: — Я вам тоже открою наш колхозный, даже, скорее, крестьянский секрет. Наш колхоз задыхается от умышленной губительной для нашего крестьянства рыночной реформы. Дело в том, что наш внутренний рынок сдан в монопольное владение зарубежным импортерам. И вот наш богатейший, с высокоразвитым рентабельным хозяйством колхоз оказался на грани разорения из-за того, что не может реализовать свою продукцию: то же мясо, молоко, мясомолочные продукты, картофель, крупу, овощи, плоды, мед и прочее. Мы ищем возможность кооперироваться с торговыми организациями на договорных, а лучше — на скооперированных, производственно-сбытовых началах. Готовы в пределах возможного идти на некоторые потери, но чтобы сбыт был бесперебойным. Вот и давайте мы с вами обсудим вопрос о нашей кооперации.
Он наклонился над столом, молча внимательно посмотрел Галине Сидоровне в глаза, как бы завораживая ее, потом перевел свой взгляд на Михаила Александровича и с настойчивым тоном продолжал убеждать:
— После собрания и поедемте к нам на отдых, а за время вашего пребывания заключим союз о кооперации. За одно вы найдете в нашем примере подтверждение тому методу владения средствами производства и результатами коллективного труда, который вы внедрили. Я вам сообщу, что еще при организации колхоза научный работник опытной сельскохозяйственной станции Подлесный Иван Федорович, ставший по своей доброй воле председателем колхоза, за обобществленными крестьянскими земельными наделами сохранил их общинный характер, на что завел Золотую книгу по их учету и по изменениям их подушевого колебания. Весь доход колхоза, в том числе прибыль, разносится на наделы земли каждому члену колхоза, начиная с года его рождения, то есть с момента наделения новой семейной души землей. Эту Золотую книгу ведет специально избираемый заместитель председателя колхоза, как бы персональный учетчик земельного фонда крестьянской общины и погектарных начислений дохода. В настоящее время я избран таким заместителем председателя колхоза. За послевоенное время доверенным земельной общины избран всего третий человек, такие они постоянные — золотокнижники. Можно образно сказать, что Золотая книга сделала наш колхоз образцом социалистического хозяйства, а нашу деревню — образцовым социалистическим крестьянским поселением, можно сказать — своеобразным анклавом с высоким хозяйственно-социальным и духовным развитием. С учетом характера ведения хозяйства вашего магазина вам есть смысл познакомиться и с нашим артельным опытом. Поедемте с нами после собрания на отдых — у вас получится прекрасное сочетание приятного с полезным.
Петр Агеевич, зная Высокий Яр, одобрял настойчивое приглашение Семена Семеновича. Он чувствовал ко всему этому какое-то и свое причастие и был уверен, что и Татьяна будет очень довольна такой коллективной поездкой и найдет в этом для себя важный интерес.
Галина Сидоровна внимательно слушала Семена Семеновича, с воодушевлением принимала его отзывы о ее методе руководства коллективом магазина, со скрытой радостью согласилась на все предложения Семена Семеновича, но внешне не выказывала своих эмоций, оставалась спокойной.
Напротив, у Михаила Александровича услышанный рассказ о Высоком Яре вызвал открытый горячий отклик. Он смотрел на Семена Семеновича блестящими глазами человека с воспламенившимся творческим воображением. Но он только спросил:
— У вас должна быть хорошая школа?
— Да, школа у нас прекрасная, преобразована в лицей-интернат с производственным уклоном. И директор — весьма интересный человек, кандидат педагогических наук, по совместительству бессменный секретарь первичной парторганизации. Вам полезно будет познакомиться с ним и приятно провести время в его компании. В селе у нас он духовный наставник, — с радостным подъемом отвечал Семен Семенович.
Значит, мы поедем, Михаил Александрович? — согласно спросила Галина Сидоровна мужа так, что было видно окончательно принятое решение.
— Непременно, коль нас приглашают с такой любезной настойчивостью, — поспешно откликнулся Михаил Александрович.
— Только давайте, Семен Семенович, поездку назначим на завтра, потому что мне сегодня надо кое-что сделать… А сейчас время идти на партсобрание, — предложила Галина Сидоровна, взглянув на часы.
Общее районное собрание коммунистов созывалось на двенадцать часов в Доме культуры общества глухонемых. Здание Дома культуры было расположено в стороне от заводского района. Подход к нему пролегал по переулкам, поэтому не особенно привлекал внимание и оставался вне поля зрения людей.
Редкие общественные мероприятия в нем проходили словно в безмолвии и незамеченными, как и жизнь хозяев Дома культуры. Но организаторы партсобрания на всякий случай предусмотрели кое-какие меры от возможных провокаций, потому что либерал-демократы на что — на что, а на провокационные выходки против коммунистов были всегда горазды. Наружную охрану собрания взялись обеспечить активисты общества глухонемых.
Дом культуры был построен как бы в подкове величественных аллей вековых лип. Могучие густолистые кроны деревьев, закрывая от людского взора плывущие в небе облака, хранили под собой шатровый уют и благостную тишину, которые воспринимались глухонемыми посетителями аллеи разве что особым зрительным воображением и созерцанием неподвижности листвы.
Когда-то на этом месте с дореволюционных времен стоял небольшой двухэтажный особняк хозяина завода с оранжереей субтропических деревьев и кустов. От барского дома крытая галерея вела к небольшому искусственному пруду, в котором выращивались карпы и караси. Вся господская территория была огорожена высоким металлическим забором из кованых кружевных секций. Это сооружение в то время возводилось на окраине заводского рабочего поселка, в отдалении от дымного дыхания завода и казалось грандиозным, свидетельствовало о небывалых богатствах хозяина. Так оно и было. Хозяева нового капиталистического общества, принесшие в жизнь людей индустриальное развитие и новые технические методы обогащения путем высасывания из мускулов рабочих трудовой энергии, не стеснялись в созданиях для себя господских феодальных роскошеств.
Октябрьская революция пощадила господские сооружения, сохранила их в целости и передала в руки рабочих завода. Рабочие, бережно и по-хозяйски расширив дворец, открыли в нем круглогодичный дом отдыха для рабочих.
Bо время Отечественной войны немецкие оккупанты разрушили все сооружения дома отдыха, а дворец, опоганив, взорвали перед отступлением. После освобождения города территория дома отдыха несколько лет не занималась и не застраивалась. Позже вся эта территория, оказавшаяся почти в центре районной городской застройки, была отдана под колонию общества глухонемых. Хозяин оказался рачительный, и вся доставшаяся ему территория была застроена, по-современному благоустроена и таким образом хорошо вписалась в общий городской ансамбль.
В общем, комплексе колонии глухонемых был построен и свой Дом культуры, который морально еще больше укреплял общину обиженных природой людей, но не забытых и не отторгнутых от общества Советской властью. И люди, живущие своей колонией, вполне чувствовали себя активной частью советского, социалистического общества и, главное, знали о своей востребованности. Они физически, морально, политически и общественно-производственно накрепко были вклинены в общий советский строй жизни.
Но перестроечно-рыночное реформирование, а вернее, свержение советского строя очень болезненно, разрушительно, по-зверски ударило по колонии глухонемых, по их общинному образу жизни, коллективный дух которого никак не вписывался в мир индивидуализма. Многотысячная коллективная община в одночасье оказалась в положении изгоя, отверженного от нового жизнеустройства с господством частной собственности. Глухонемые со всей своей общиной оказались не только без государственной опеки, но и без общественного внимания и сочувствия: явилось общество, в котором каждому до себя.
И когда их Дом культуры потребовался коммунистической районной парторганизации, все обитатели колонии восприняли обращение за их покровительством с большой радостью и гражданской благодарностью, с готовностью к помощи. Активисты проявили даже рвение в том, чтобы окружить партсобрание хорошей охраной.
Конечно, собиравшиеся на собрание члены партии не могли даже догадываться о таких чувствах глухонемых к коммунистам, они были довольны и за то, что им предоставили уютное тихое место для большого собрания.
Петр Агеевич и его спутники подошли к Дому культуры за полчаса до открЫтия собрания. Но уже вся аллея была заполнена говорливой толпой. Люди стояли группами и громко, весело разговаривали между собой, порой непринужденно весело, дружно хохотали. Словом, под липами, будто притихшими от непривычного для них шумного говора, словно под ними собрался какой-то необычный праздничный людской собор, но не с молитвенным благоговением, с покорностью и послушанием, а с чувством свободы и единения человеческого духа, чтобы возвысить его и общим голосом заявить о готовности восстановить попранное человеческое достоинство и право труда.
Ого, сколько уже собралось людей! И все это члены компартии района! — мысленно воскликнул Петр Агеевич, чувствуя, как сердце его наполнилось радостным торжеством. Он вглядывался в кучки людей и кое-где отмечал знакомые лица. Из трех-четырех групп людей навстречу ему приветственно поднимались руки. Он отвечал такими же приветственными взмахами руки.
Михаил Александрович всю свою компанию без остановки провел в зал Дома культуры. Ему приходилось здесь бывать ранее, он знал расположение подходов к залу и ввел своих спутников через среднюю дверь зала. Петра Агеевича несколько поразила расстановка зрительских кресел в зале — они поднимались уступами к задней стене от самой сцены чуть ли не под потолок.
На самых высоких двух-трех рядах кресел, в левом углу, уже сидела молчаливая группа людей. Эти молчаливые люди были физически оживлены и вели между собой энергичную беседу жестами. Петр Агеевич своим опытным глазом определил, что глухонемые люди были рады видеть в своем Доме культуры столь необычное для них собрание и относились к нему с особым чувством почтения.
Зоя Крепакова уже сидела в зале. Она выбрала место в центре и, увидев входивших в зал своих, позвала всех к себе. Все четверо прошли к ней и, оживленные, весело заняли всю связку кресел, стали оглядывать зал. Большинство кресел еще пустовало, а подле сцены перед креслами стояла группа делегатов, среди которых Петр Агеевич с чувством неясного волнения узнал Полехина, Костырина, профессора Синяева, администратора района Волкова. В окружении знакомых Золотареву стоял секретарь обкома партии Суходолов. Семен Семенович, присевший было вместе с Красновыми, решил сообщить о своем присутствии.
— Пойду к начальству, — со смешком назвал старших товарищей по партии, — представлюсь, что я здесь, а вы мое место поберегите.
Суходолов радостно приветствовал его и представил другим товарищам.
— Знакомьтесь — Куликов Семен Семенович, секретарь Надреченского райкома КПРФ, самой большой сельской районной парторганизации в области, которая единственная не распускалась во время кризиса в партии, а сохранилась почти в полном составе и теперь постоянно пополняется за счет молодежи и весь настрой жизни в районе ведет.
Все стоявшие вокруг Суходолова с дружеской признательностью крепко пожали руку Семену Семеновичу, а он с радостью отвечал на рукопожатия, каждое из которых как бы втягивало его в предстоящее событие и обещало братское понимание. Пока он обменивался приветствием, незаметно оказался в центре всей группы товарищей, которые со всех сторон обдавали его горячим дружеским дыханием.
Он ответил им на это дружеское дыхание:
— Я привез вам, товарищи, крестьянское заверение в нашей братской солидарности с рабочим классом и о единении с коммунистами города. Мы, сельские коммунисты, с энтузиазмом восприняли сообщение о победном митинге на вашем Станкомашстрое. Обращение обкома партии опубликовали в районной газете и дополнительно размножили отдельной листовкой, которую специальные посыльные из числа коммунистов развезли по селам. Первичные парторганизации проводят коллективные чтения среди жителей сел. Люди расценивают обращение как призыв к объединению в противостоянии наступлению капитализма. Для крестьян объединение в протестах — самый актуальный призыв, а для парторганизаций работа по объединению крестьян на протесты — боевая, злободневная работа.
Вокруг Суходолова и Семена Семеновича собралось человек двадцать и все еще подходили и задерживались с двух сторон прохода. Люди ловили слова незнакомого человека, с выраженной заинтересованностью.
Семен Семенович это заметил и старался говорить погромче. Его запальчивый искренний рассказ слушали с большим вниманием, как вещуна, из загородного отдаления, где события в городе отозвались эхом. И все вдруг поняли, что зачин даже для маленького народного движения должен исходить из города, где принуждение и бесправие чувствуется откровеннее и острее, а терпение рабочих людей всего позорнее.
Хотя город нынче с самого начала перестроечного реформирования не стал служить примером передового сознания для крестьян, тем не менее, крестьяне признают за рабочими и интеллигенцией городов морально-политическое верховенство и готовы поддерживать общественное движение в городе, направленное против капитализации, то есть против расхватывания общественной собственности в частные руки.
Крестьяне законно считают, что расхват в городах государственной собственности есть и расхват и их доли труда. Но их об этом никто и не спрашивает и даже, похоже, и в виду не имеет.
А реформаторы в погоне за наживой охмуряют своей демагогией всех разом — и рабочих, и крестьян. Только крестьяне по природе своей оказались более стойкие в соблюдении общинности и артельности в жизнеустройстве и не принимают самой идеи капитализации земли. Земля — символ и общинности, и общественной собственности, и образа жизни.
— Спасибо вам, товарищ Куликов, на следующей неделе созывается пленум обкома КПРФ, — сказал Суходолов, с благодарностью кладя руку на плечо Семена Семеновича. — Я прошу вас рассказать участникам пленума о работе с Обращением обкома по поводу митинга и откликах на него среди жителей. Только без прикрас — нам нужна объективная информация.
— Хорошо, Илья Михайлович, а к выступлению я буду готов, — ответил Семен Семенович с готовностью. — А с первых обсуждений Обращения поступила в райком такая просьба: люди просят больше информации о принимаемых в Москве Законах и Указах и, главное, об их антинародной направленности против трудовых людей. Люди отмечают, что их объективного анализа ни на телевидении, ни по радио, ни в газетах не услышишь. Хорошо бы, чтобы с такими комментариями на Законы в деревню приходили листовки. Это нам в районе не под силу. С одной стороны, мы не имеем этих Законов и Указов, а с другой стороны, только у вас в городе имеются для такого дела подготовленные товарищи.
Суходолов на секунду задумался, затем откликнулся:
— Очень правильная, замечательная просьба, это должно стать частью партийной работы на современном этапе. Продумаем этот вопрос, — и в его глазах промелькнула деловая озабоченность. — Давайте больше таких рациональных предложений, товарищи… Ну что ж, будем начинать собрание. Идемте, Аркадий Сидорович, откроем собрание. Весь зал заполнен.
Суходолов и профессор Аркадий Сидорович, которого все участники собрания отлично знали, поднялись на сцену. А Семен Семенович вернулся к своей компании. Когда Суходолов и профессор зашли за стол президиума, что означало начало собрания, зал разразился громкими аплодисментами — это было знамение начала существования районной партийной организации, еще одного звена в большой партии коммунистов.
Суходолов минуту смотрел в зал с широкой довольной улыбкой и с радостным блеском в глазах. И с таким же блеском на него смотрели сотни глаз с большого амфитеатра зала, и этот лучезарный блеск, казалось, летел на сцену на крыльях громких рукоплесканий. Дав своему сердцу минуту радостного восторга, Суходолов потом поднял обе руки вверх, призывая к успокоению чувств и переходу от торжественности к деловому тону собрания.
Так понимал его молчаливое поднятие рук Петр Агеевич и про себя одобрил его первое самопредставление коммунистам района. Из зала, залитого сильным электрическим светом, лицо Суходолова Петру Агеевичу казалось довольно молодым и энергичным, а серебристый блеск висков рано седеющей головы казался красивым подсветом его мужественной обаятельности.
Петр Агеевич вспомнил, что однажды на улице представившийся им с Татьяной Семеновной Суходолов показался простым парнем, обладающий дерзкой, напористой смелостью, вооруженной для этого пониманием своей правоты.
Сейчас Суходолов в глазах Петра Агеевича предстал и мужественным, и сильным, и мудрым человеком. Петр Агеевич подумал, что такими качествами характера и должен обладать человек, который взялся возглавлять областную коммунистическую парторганизацию в условиях враждебной людям труда атмосферы капиталистического режима. Для такого дела надо иметь недюжинное сердце, которое не подвержено ни чувству страха, ни чувству уныния, ни чувству сомнения. И Петр Агеевич тотчас проникся к Суходолову доверием. Он оглянулся на своих товарищей и увидел на их лицах отражение таких же, как у него, чувств, — значит, он верно понимал Суходолова.
По сигналу Суходолова аплодисменты в зале враз смолкли, и он заговорил уверенным и дружеским голосом:
— Уважаемые товарищи коммунисты, прежде чем начать нашу работу, позвольте мне представиться. Я являюсь первым секретарем областного комитета Коммунистической Партии Российской Федерации, а уважаемый, надеюсь, известный вам профессор Аркадий Сидорович Синяев есть член бюро обкома партии. Вот нам двоим и поручено поучаствовать в вашем первом районном собрании коммунистов, которые добровольно сами себя призвали на это собрание, чем вы выражаете стремление объединиться с областной парторганизацией. Мы, в обкоме, приветствуем это ваше стремление и прибыли к вам, чтобы организационно оформить наше объединение. Наши силы растут. Думаем, что трудящиеся это будут приветствовать, ибо других защитников у них нет.
Он стоял перед собранием стройно, подтянуто, с независимой и вместе с тем с доброй, товарищеской строгостью и широко, доверчиво улыбался, и глаза его светились радостью оттого, что он видел перед собою большое собрание своих товарищей, пришедших сюда с чувством единства мировидения и с желанием служить трудовым людям. А трудовые люди по природе своей верят в силу общего труда, и потому раньше или позже обязательно должны поверить и партии, которая ставит своей целью служить людям общего труда.
Суходолов, не меняя своего улыбчивого, добродушного выражения, признательным взглядом окинул зал и сказал в ответ на ожидание собрания:
— Вообще-то надо признать, что мы вместе с вами затянули с этим вашим собранием, с созданием районной организации партии, в которой по данным секретарей ваших парторганизаций насчитывается 416 членов КПРФ, это чуть ли не пятнадцатая часть областной парторганизации и десять первичных организаций, — он молча обвел заполненный зал взглядом, как бы еще раз проверил число присутствующих на собрании и сказал далее: — Впрочем, в этом запоздании есть в некотором роде и положительный политический и моральный аспект. Парторганизация родилась на истинно добровольных, демократических началах, снизу, вышла из самой массы трудящихся без всяких организационных указаний сверху, а в силу идейных убеждений. Это родилась истинно народная, демократическая форма самоорганизации людей, стоящих не на долларах и торговом партнерстве, а на коммунистической идее социальной справедливости и равенства при достойной жизни людей труда, а не владельцев частной собственности и капиталов, нажитых от эксплуатации рабочих. В этом существенное отличие нашей партии от тех многочисленных искусственно придуманных в московских кабинетах и не имеющих социальных корней в трудовом народе партий демократов, либерал-лжедемократов, едино-народо-россов, нашдомовцев и черт те знает каких еще партий. Именно эти пробуржуазные партии возродили отвергнутые в свое время народом меньшевизм, оппортунизм, либерализм, конституализм, штрейкбрехерство и иные виды предательства трудового народа и услужения частному капиталу. И все это создается с единственной целью — для общего очумления трудового народа под лозунгом антикоммунизма и оправдания возрождения и в России капитализма как общества частной собственности и эксплуатации трудящихся. Нам, коммунистам, надо понять, что создание различных пробуржуазных партий ведется исключительно для борьбы с коммунистической партией. Это для нашей партии — второй фронт в борьбе с капитализмом, а линия фронта — сознание людей труда. Кто ею, этой линией фронта владеет, тот побеждает в революции, а проще говоря — на выборах — пока они формально, по конституции существуют — Госдумы, президента и нижестоящих органов власти.
Чувствовалось, что Суходолов говорил с внутренним волнением, но выдержанно, уверенно и пылающим взглядом обводил ряды сидящих перед ним товарищей по партии и по общим задачам борьбы за интересы рабочих.
Петру Агеевичу казалось, что Суходолов два-три раза встретился с ним взглядом, будто прощупывал его на классовую прочность, и Петр Агеевич ему мысленно отвечал: Ничего, я выдержу! У меня рабочая кость прочная — она не согнется в сторону от трудового рабочего класса. И искоса посмотрел на супругов Красновых, которые сидели в гуще рабочих и с пониманием слушали Суходолова и смотрели на него преданными взглядами.
А Суходолов, должно быть, увлекшись, продолжал свою вступительную речь:
— Мы, коммунисты России, по-новому разворачиваем свою работу в обстановке, когда не созрела народная сила и не сложилась, как говорили в историческом прошлом, революционная ситуация для всеобщего стратегического наступления на капитал, который, между прочим, тоже еще у нас не до конца вызрел. Но он опередил нас в классовой борьбе, вырвал у народа экономические и политические рычаги. А нас ловко устранил, благодаря предательству верхушки руководства КПСС и государства, от классовой авангардной роли в рабоче-крестьянской среде путем запрещения компартии, сумел скомпрометировать пролетарскую, коммунистическую идеологию, не прекращает ни на один день борьбу против Ленина. Таким образом, капитализм, если не вырвал совсем, так сумел притупить наше идеологическое оружие и повел тотальное наступление на трудящихся.
В условиях капиталистического режима наша тактика должна строиться на множестве приемов завоевания на нашу сторону рабочих, крестьян, интеллигенции. Отсюда, как вы догадываетесь, нам предстоит задача, не упуская других позиций, сосредоточить основную работу на защите левого фланга народно-патриотического, трудового фронта, встряхнуть трудящихся от летаргической дремы, объединить и сплотить их вокруг нас, сделать людей труда активной общественной массой антикапиталистического движения. Как? Здесь нет, и не может быть рецептов. Методы и формы акций будем подбирать по ходу дела, как это сделали коммунисты Станкомашстроя. Но в одном уверен, не пренебрегать никакой мелочью. Вот, например, самая простая штука — заводской гудок. Он неожиданно заревел. Обязательно вздрогнет сердце человека. Вздрогнет сердце — проснется разум. Проснется разум — заработает сознание: что там стряслось? Надо посмотреть, послушать, выскочить на улицу ко всем, вместе с людьми, идущими под красными флагами, принять участие в демонстрации или в митинге, проголосовать за резолюцию. Или другое — Красные знамена, красные флаги — они колышутся, волнуются, текут, струятся на ветру, они впечатляют и вызывают в сознании, в чувствах, идеи борьбы, будят воспоминания, сравнения времен, и на ум приходит в своем образе революционный Октябрь. Ни полосатое, ни голубое, ни черное знамя не вызывает таких ассоциаций, как красное. Это я к тому привлекаю ваше внимание к мелочам, возникающим в нашей работе с людьми, что нам надо равнозначно ценить не только большие дела, но и мелочи, пронизывающие жизнь. Но обо всем этом мы будем говорить в процессе нашей борьбы с капиталом. Главное для нас — понять, что нам в новом историческом времени предстоит вести колоссальную классовую борьбу, в которой могут выстоять только борцы, крепкие духом и сильные волей. Я понимаю так, что сегодня сюда совершенно добровольно, но по воле высокой партийной сознательности пришли товарищи, сплоченные духом осмысленной убежденности, готовые к самоотверженной борьбе, долгой, упорной и беспощадной во имя счастья трудового народа. Для этой самоотверженной борьбы вы по идейному убеждению и объединяетесь в районную организацию, чтобы соединить свои силы для общей борьбы, ибо только в общей совместной борьбе мы победим, — с высоким пафосом произнес последние слова Суходолов и поднял над головой крепко сжатый кулак.
Зал ответил на эти его слова общим вставанием и горячими аплодисментами, страстным блеском глаз.
Хлопая ладонями, Петр Агеевич оглянулся на угол, где сидели глухонемые, и с каким-то сердечным волнением увидел, что и они встали и энергично, широко разводя руки перед собою, тоже хлопали в ладони, видно, из этой энергичности таким образом для них рождались свои смысловые звуки для внутреннего слуха. Было радостно видеть их активное приобщение к общей жизни людей в зале, к общей мысли.
— Прошу садиться, товарищи. Я превосходно понимаю ваше настроение и готовые к скорому разогреву ваши эмоции — перед нами большой зал, заполненный коммунистами, — есть отчего возгордиться идейно честным людям, — снова заговорил Суходолов, и у самого сияли радостью глаза, и прыгали брови. — Но мы призовем себя к созданию на собрании спокойной, сугубо деловой обстановки. Договорились?
Ему ответили дружно: Договорились! но опять-таки в тоне добродушно-веселого настроения.
— Ну, вот и превосходно! Чтобы собрание наше пошло в деловом русле, давайте изберем президиум… У нас с Аркадием Сидоровичем есть такое предложение: пригласить в президиум всех секретарей первичных парторганизаций, ваших гостей — секретарей райкомов партии других районов города и сельского района — Надреченского, — почему-то со значением подчеркнул Суходолов, — товарища Куликова, а так же хозяина этого Дома культуры Надточия Дмитрия Андреевича, главу районной администрации Волкова Евгения Сергеевича, ну и нас двоих, открывших это собрание… Нет возражений? И опять отозвалось единодушное: Согласны! Принимается предложение!
Суходолов пригласил членов президиума на сцену, где за столом предусмотрительно были расставлены стулья в нужном количестве. Сам Суходолов стал у верхней ступеньки подставки, по которой люди поднимались на сцену, с каждым здоровался за руку и громко объявлял фамилию, имя и отчество и первичную парторганизацию, им возглавляемую, и в каждом отдельном, случае называл количество членов КПРФ. Происходило как бы знакомство с конкретными данными районной организации и предстоящими организационными задачами. Семена Семеновича, как показалось Петру Агеевичу, Суходолов приветствовал особенно подчеркнуто, с признательностью за присутствие.
Наблюдая за Суходоловым и его таким поведением, показывающим всеосведомленность, Петр Агеевич мысленно одобрил близкое знакомство Суходолова с руководителями парторганизаций и подумал, что это его знакомство было уже давнее, возможно, за долго до собрания, и он собрал сюда своих старых товарищей. А без такого знания товарищей по работе и по борьбе не будет ни настоящей общей, доверительной борьбы, ни кропотливой будничной работы во имя избранного общего пролетарского дела. Да в свою очередь и коммунисты без такого знакомства не будут до конца уверены в своем руководителе, в своем вожаке-знаменосце.
Без такого знаменосца, который способен высоко поднять Знамя и нести его к вершине цели, не состоится сплоченность и организованность вокруг общего дела, подорвется и зашатается вера в общую силу, затуманится и расплывется величие цели и сам смысл борьбы. А партия, не имеющая великой цели в своей программе, не может иметь и большой цены для всей массы народа.
Такие мысли перебирал в своем уме Петр Агеевич, глядя на Суходолова. Он посмотрел сбоку на Красновых — не подслушали, часом, они его мысли? Красновы смотрели на сцену с доброжелательными улыбками, и их губы слегка двигались, что-то шептали, — значит, одобряли Суходолова, а иначе к чему были их дружеские улыбки.
Петр Агеевич оглянулся на глухонемых. Там на проходе, у стены, стояла молодая женщина и жестикулировала перед своими зрителями. Это была, как догадался Петр Агеевич, сурдопереводчица. За ее жестами внимательно следили зрители с серьезными выражениями лиц, кое-кто ей энергично отвечал своими жестами, переводчица с доброй, широкой улыбкой беседовала со своими товарищами. И Петр Агеевич догадывался, что и глухонемые разговаривали о поведении Суходолова.
Президиум без толкотни и суеты уселся, оставив место за столом Суходолову, как председателю собрания. Суходолов встал на определенном ему месте, оглянулся вправо-влево: по бокам его сидели профессор Аркадий Сидорович и Волков, глава администрации района, а дальше представители Станкомашстроя — Полехин и Костырин, а по левую руку — секретарь парторганизации автопредприятия Станислав Васильевич Алешин, руководитель областного общества глухонемых Надточий Дмитрий Андреевич, гостеприимный хозяин. Семену Семеновичу место досталось во втором ряду позади Суходолова, который, показалось, держал его подле себя, как бы под рукой.
С высоты своего места Петр Агеевич, наблюдавший за сценой, в первую же минуту заметил на полированном столе президиума, в аккурат на середине, папку, но не придал этому никакого смысла. А оказалось, с ней было связано дальнейшее действие Суходолова. Он раскрыл папку, взял из нее листок бумаги с отпечатанным текстом, взглянул на него и продолжил с улыбкой говорить:
— Теперь у нас есть первый руководящий орган нашего общего районного партсобрания. Пусть этот первый руководящий орган первого общего районного собрания хорошо отпечатается в нашей памяти, и разрешите мне по его поручению продолжить дальнейшее ведение нашей работы.
И Петр Агеевич первый из всех сидящих в зале захлопал в ладоши, поддавшись внутреннему побуждению к дружественному торжественному доверию собранию. Красновы, взглянув на него с открытой улыбкой, тотчас его поддержали, а следом зааплодировал и весь зал. Суходолов с улыбчивостью в глазах поддержал общий порыв. Потом, когда аплодисменты враз смолкли, продолжал:
— Стало быть, товарищи, пойдем дальше по избранному нами пути. Как водится, по регламенту собраний нам следует утвердить повестку дня собрания. Со своей стороны вношу предложение рассмотреть и решить такие организационные вопросы: о создании районной партийной организации КПРФ за счет объединения первичных организаций района; присвоение номеров первичным организациям КПРФ в районе; выборы районного комитета Коммунистической Партии Российской Федерации; выборы контрольно-ревизионной комиссии; принятие Обращения общего партийного собрания коммунистов района ко всем жителям района.
Повестка дня собрания была утверждена с дружным подъемом и оживлением, которое, очевидно, было вызвано ясностью соборного дела, объединившего, людей в монолит организации.
Общее состояние духа разделила и организация глухонемых. Петр Агеевич, оглянувшись на них, порадовался за обиженных природой людей, которые не сдавались судьбе, а на равных впаялись в общую жизнь и вместе со всеми выдвигались на гребень борьбы общенародной и за свое свободное равноправие в обществе и государстве.
Суходолов внес еще от себя предложение:
— Товарищи, есть еще одно мероприятие, которое мы не поставили в повестку дня, но которое надо провести, прежде чем мы перейдем к принятию решений. Речь идет о вручении партийных билетов нашим товарищам, которые накануне были приняты в члены КПРФ первичными парторганизациями. Таких товарищей мы имеем больше шестидесяти человек. Чтобы они были полноправными членами партии при принятии наших дальнейших решений, есть предложение сейчас вручить им партбилеты.
— Нет возражений! Верное дело будет! Вручить им билеты! — прозвучали многочисленные возгласы одобрения, смешанные с аплодисментами.
И Петр Агеевич, вертя головой в стороны голосов, тоже аплодировал и несколько раз выкрикнул Вручить билеты. И он уже ощущал подле сердца драгоценный вес в кармане, куда положит партбилет.
— В таком разе другим товарищам придется потерпеть то время, которое отдадим на вручение билетов, — воскликнул Суходолов. — Поручается вручить билеты от имени бюро обкома партии для ускорения дела двум товарищам — Синяеву Аркадию Сидоровичу, члену бюро и Суходолову, секретарю обкома, — и он разделил по условным названиям парторганизации на две части новых членов партии, и началось вручение партбилетов, заранее выписанных и принесенных на собрание сотрудниками внештатного общественного аппарата обкома партии.
Петр Агеевич вместе с товарищами по парторганизации Станкомашстроя попал к Аркадию Сидоровичу. Тут вручение билетов шло медленнее, так как профессор каждому получающему билет говорил не только поздравительные слова, но и короткое напутствие и каждому долго жал и тряс руку, будто принимал на себя все волнения новых членов партии. А волнения были, что Аркадий Сидорович не только видел по глазам и лицам, но и чувствовал по горячим, влажным рукопожатиям, и то, что шло от этих горячих ладоней, не передать словами, так как оно шло с током крови из самого сердца. А сердце всегда кричит не голосом, а страстным, горячим чувством. Петр Агеевич заключал свой отряд получавших партбилеты от профессора Синяева. Принимая партбилет, он, к своему удивлению, не чувствовал того волнения, какое, казалось бы, он должен был испытывать по такому случаю. Ведь все, кто нынче, в условиях господства капитализма и его режима антикоммунизма, добровольно брали в свои руки не только партбилет коммуниста, а нечто значительно большее, что сродни идейному оружию в борьбе против капитализма, что сродни свидетельству от народа на уполномочия для защиты интересов трудящихся людей. Не чувствовал волнения потому, что он все уже переварил в своем существе, а партбилет лишь подтверждал то, что в нем произошло и уже никогда не может измениться при любых обстоятельствах, в любом суде.
Аркадий Сидорович держал руку Петра Агеевича в своей руке и, проникновенно глядя ему в глаза, говорил тихим мягким голосом, как признание, имеющее значение только для них двоих:
— Я с большим удовольствием и с радостью вручаю вам, Петр Агеевич, партбилет, потому что хорошо знаю вас как человека и гражданина, а теперь и как коммуниста. Знаю, как трудно вы преодолевали путь от большого, честного, вольнолюбивого гражданина до человека, сознательно взявшего обязательство добросовестно и исправно нести на себе груз парторганизации. То есть, не только общие убеждения и обязанности коммуниста беретесь нести — вы их давно, прилежно и убежденно исполняете, — а и нелегкие обязанности члена организации, крепко сплоченной единством дисциплины, вы берете на себя. Вы понимаете меня?
— Да, я должен делать дела нашей партии везде, среди чего и кого я живу, — с придыханием негромко проговорил Петр Агеевич.
— Я рад за вас, даже можно сказать, счастлив за такого члена нашей партии, — с подчеркнутым значением произнес Аркадий Сидорович. — Поздравляю вас! — с воодушевлением сказал Аркадий Сидорович, протягивая Петру Агеевичу партбилет. При этом он внимательно и ласково глядел Петру Агеевичу в глаза и улыбался ему своим ярким ртом из аккуратной серебристой бородки.
Петр Агеевич взял билет твердой рукой человека из рабочего класса и, прямо глядя в глаза профессора, сказал:
— Заверяю вас и всю партию, что этот партбилет может быть прострелен только вместе с прострелом моего сердца.
Аркадий Сидорович приблизился лицом к Петру Агеевичу, словно поглубже хотел заглянуть в его глаза, и произнес:
— Замечательные слова вы сказали, Петр Агеевич. Теперь я своим коллегам, которые отказались от своей партийности, скажу вашими словами: — Вы отступились от компартии потому, что вас пугает возможный прострел вашего сердца. Впрочем, они и раньше лишь прятались за спину компартии или под ее крыло. А идея коммунизма, как формации общественной собственности, им была чужда.
— Я очень рад, Аркадий Сидорович, что буду состоять в Коммунистической партии вместе с вами, с человеком и коммунистом из среды научно-технической интеллигенции, доктором технических наук, профессором.
Профессор тихонько рассмеялся, поблагодарил и добавил:
— А мне приятно это слышать от представителя рабочего класса. Кстати, не верьте бредням, что рабочий класс сошел с исторической сцены. Другое дело, что он приобретает и дальше будет приобретать все новые качества в культурно-профессиональном отношении, но ни в коем случае не в социальном плане, если хотите, в сословном плане, потому что рабочий никогда не станет частным владельцем собственности средств производства, так как в нем заложена от природы общественная форма владения. В принципе рабочий может стать собственником средств производства, но это уже будет не рабочий. Будет вечно существовать и возделываться большое поле общественного производства материальных благ, значит, будет вечно на нем работник, мечтающий об общем благе.
Аркадий Сидорович намеревался уже уходить, но вдруг что-то вспомнил, задержал Петра Агеевича и проговорил:
— В понедельник обязательно зайдите ко мне в 12 часов в институт, будем с вами решать, на какой факультет вас зачислить в институт. Сегодня утром ваша жена принесла от вас заявление с просьбой о принятии вас на вечернее отделение института. В этом смысле я рад за вас, как будущего руководителя социалистического производства.
Петр Агеевич не успел ответить, как профессор уже шагнул на ступеньки.
Поднявшись вслед за профессором за стол президиума, Суходолов продолжил собрание. Первым делом он предложил коллективно поздравить новых членов партии с получением партбилетов, и от всех участников собрания выразил уверенность, что они включатся в активную борьбу компартии по претворению в жизнь ее Программы на основе Устава КПРФ, что они будут активно участвовать в деятельности районной партийной организации, высоко нести звание коммунистов.
Затем все пошло по порядку. Сперва без обсуждения было принято постановление общего партийного собрания о создании районной партийной организации путем объединения всех первичных организаций, самопроизвольно возникших на территории района. Районная организация соответственно получила свое название и подлежала государственной регистрации в узаконенном порядке. Прошло первое знакомое единогласное голосование поднятием 426 рук присутствующих. В том числе были и руки глухонемых товарищей.
Так же прошло голосование по присвоению номеров парторганизациям. Первый номер получила парторганизация от завода Станкомашстроя, как самая многочисленная и признавшая себя наследницей славных революционных и героических трудовых традиций бывшей заводской парторганизации КПСС завода.
Предварительно не сговариваясь, коммунисты завода в честь присвоения первого номера все встали, как бы демонстрируя свое присутствие и единодушие. Вместе со всеми заводчанами поднялись и сидящие в президиуме Полехин и Костырин. Петр Агеевич встал рядом с Красновыми и Крепаковой Зоей, которые причислили себя к заводским товарищам. И как бы в ответ на волнующую радость сердца своего мысленно сказал ему: Нет, я никогда не отлучусь от заводских товарищей, ты так и знай. Это был его первый разговор со своим сердцем после получения партбилета. Разговор был хотя и короткий, и тайный, но согласный.
Второй номер был присвоен парторганизации Общества глухонемых, очевидно, в благодарность за то, что приютили первое общее районное собрание коммунистов. А коммунисты Общества, так скромно пристроившиеся в верхнем углу зала, неожиданно развернули тяжелое бархатное Красное Знамя, подняли его над собой, все встали и под Знаменем пошли к сцене. На Знамени с одной стороны был вышит золотом силуэт В. И. Ленина, а на другой — текст Победителю во Всесоюзном социалистическом соревновании в честь 60-летия Октябрьской социалистической революции. Порыв парторганизации Общества был столь неожиданным, что коммунисты в зале его сразу не поняли и восприняли с некоторым недоумением. Но быстро разобрались и в едином порыве встали, бурно зааплодировали и так сопровождали с душевным волнением в течение всего времени, пока они несли Знамя в президиум и устанавливали его в специальную подставку, которая тут стояла с 1977 года.
Петр Агеевич с душевным волнением пытливо всматривался в лица знаменосцев и видел их строгое, сосредоточенное выражение, а глаза блестели светом решительности и непреклонности. Петр Агеевич мысленно поздравил хранителей Знамени с их сплоченностью и преданностью Советской власти и ее Знамени. Он заглянул в лицо Галины Сидоровны. Ее глаза блестели по-женски слезами благодарности. Петр Агеевич еще громче и сильнее стал аплодировать знаменосцам, поощряя их замечательный поступок. Он всегда при виде движения красного знамени ощущал какое-то горячее волнение сердца от трепетного чувства торжества.
Когда Знамя было установлено, рослый, крепкий молодой мужчина, несший и устанавливавший Знамя, обратился к своему директору с энергичными жестами. Надточий внимательно проследил за его жестами, потом перевел их для участников собрания:
— Товарищ Кожевников — заместитель секретаря парторганизации сказал, что наша парторганизация никогда, ни при каких обстоятельствах никому не отдаст это Красное Знамя Советской власти из своих рук.
Им опять аплодировали, и они поняли это без перевода как солидарную поддержку. В ответ они подняли вверх сжатые кулаки и твердым шагом прошли на свои места.
Такими торжественными оказались выборы райкома партии. В состав райкома было выдвинуто 50 человек, в том числе секретари парторганизаций и по их предложению, как выдвинутых парторганизациями, по одному представителю от каждых десяти членов партии. Кроме того, были отдельно выдвинуты товарищи, среди таких оказались Галина Сидоровна Краснова, секретарь райкома комсомола Кулиненкова Клавдия, редактор газеты Автострада Осинский Николай, студент института Крылов Игорь и глава районной администрации Волков. Попали в состав кандидатов в члены райкома и Петр Агеевич с Михаилом Александровичем, зав. кафедрой института Острагов. Крепакова Зоя была рекомендована в состав контрольно-ревизионной комиссии.
Так что мы все, рядом сидящие, окажемся в избирательных бюллетенях, — с чувством гордости за доверие подумал Петр Агеевич.
По выражениям лиц Красновых он определил, что и они гордятся оказанным им доверием. Таким доверием целой семье можно особо гордиться. У Крепаковой на лице была серьезная сосредоточенность, как отражение чувства ответственности за будущее исполнение поручения целого районного собрания коммунистов. Ей казалось, что все, кто на нее взглядывал, предупреждали о большой ответственности за выполнение поручения.
После утверждения списков для тайного голосования, была избрана счетная комиссия, которая тут же поднялась и удалилась на свое первое заседание.
А на время работы счетной комиссии по изготовлению избирательных бюллетеней для тайного голосования было решено заслушать приветствия гостей — секретарей райкомов партии города и села и других товарищей.
Первым получил слово хозяин Дома культуры, хотя, по нынешнему времени точнее будет сказать — уполномоченный распорядитель и охранитель остатков общей собственности коммуны, в том числе и Дома культуры Надточий Дмитрий Андреевич. Это был человек лет за пятьдесят, с довольно выразительным продолговатым лицом, с большими залысинами со лба, отчего казалось, что его пепельные густые волосы отпрянули ото лба к затылку, большие темные глаза были тоже весьма выразительные, от них-то и падала выразительность на лицо, придавая всему облику неуловимую гармоничность и постоянную устремленность к собеседнику.
К трибуне он подходил с легкой вкрадчивостью. Вообще-то, показалось Петру Агеевичу, на весь внешний облик Надточия положило свою печать его постоянное общение с миром глухонемых людей. Заговорил он довольно громко, будто для слабо слышащих:
— Уважаемые товарищи коммунисты! Разрешите мне от имени нашей первичной парторганизации и от всех трудящихся нашего областного общества приветствовать вас, участников первого районного общего собрания членов КПРФ. Должен вам сказать, что весть о проведении районного партийного собрания коммунистов воспринята всеми членами общества с радостным энтузиазмом. И более того, сами наши люди по своей инициативе уже подобрали на нашей территории помещение для размещения будущего райкома партии. Гарантируем надежную охрану и неприкосновенность от всяких злостных посягательств, — он сделал всего секундную паузу, чтобы дать себе выдох, и весь зал разразился аплодисментами. Надточий вынужден был помолчать и сам поаплодировал. Затем с приятной улыбкой снова заговорил: — То, что сегодня у нас много аплодисментов, характеризует нас не только как коммунистов, но и свидетельствует о том, что все мы — из нашего советского, социалистического прошлого, где человеческая доброта и отзывчивость были главным нравственным принципом жизни общества. Именно этим — добротой, чуткостью и отзывчивостью к обиженным природой, обездоленным людям, в отличие от капитализма, и возвышалось над миром советское общество, направляемое в социализм Коммунистической Партией Советского Союза.
Либерал-демократы сразу закричали, что советские люди были иждивенцами государства, и тут же повели борьбу за отмену социальных льгот для народа, против всего, чем советские люди пользовались — бесплатное жилье, образование, воспитание детей, медицинское обслуживание, символические цены на транспорт, электроэнергию, телефоны, радио, газеты и так далее.
Разорив промышленное и сельскохозяйственное производство, либерал-демократы разрушили плановое снабжение и регулирование сбыта и враз разорили общества инвалидов, обрекли их членов на безработицу, нищенство и на вымирание, в конце концов. Таким образом, прибыль, являющаяся священным идолом капиталистической системы, стала зловещим символом антигуманизма. В силу этого свойства капитализм никогда не был и не будет гуманным обществом. Это мы, люди обездоленные, ощутили тотчас, как началась капитализация России. Кроме того, что видите вокруг, у нас выросли свои кадры — каменщики, штукатуры, монтажники, плотники, столяры, токари, слесари. Мы заимели свою столярную мастерскую, мебельную фабрику, швейные цеха, овощную теплицу и другое. Так создалась известная в городе колония глухонемых со своим образцовым хозяйством, заслуженными специалистами, среди которых есть инженеры, техники, есть лауреат Государственной премии Совета Министров СССР. Наша коммуна Светоч была постоянным участником ВДНХ, победителем различных конкурсов. Словом, наши люди жили полнокровной, наполненной до краев трудовой, производственной жизнью, с общественными, культурными и спортивными мероприятиями. Мы не чувствовали себя изолированными от общего потока жизни, в нас бился общий пульс советской жизни, наполненный социалистическим, коллективистским содержанием. Но вот капиталистические реформы нас лишили, планового материального снабжения, отторгли от нас потребителей нашей продукции, таким образом, искусственно, расчетливо сделали нас нищими изгоями. Все советское было обрублено в один раз — тяп-ляп и концы в воду — вымирайте, все равно, дескать, вы неполноценные существа в образе человеческом. Но мы, изнемогая, благодаря коммуне, держались. Правда, временами жили артельным шабашничаньем на строительстве буржуйских и индивидуальных коттеджей. Однако все дается нелегко. По началу люди впали в отчаяние. Нашу колонию отключали даже от электроэнергии. Создавалось впечатление, что нас решили извести со света как лишнее человеческое порождение. С нашими людьми, впрочем, как и со многими здоровыми людьми в стране, произошло тяжелейшее морально-психическое потрясение. У нас было даже два случая самоубийства на этой почве. Дело в том, что в результате проведения рыночных реформ, насильственного свержения российского общинного, социалистического общества и установления власти капитала, индивидуалистического жизнеустройства, именно либералы лишили трудовых людей смысла жизни. Советский человек привык жить в обществе, которому он был нужен, был ценен и востребован, он имел свою общественную роль, свой долг перед обществом, которое сообща, коллективным трудом строило общую жизнь, и жизнь эта день ото дня была новая, возвышенная, в ореоле сияющей всечеловеческой нравственности, добродетели и святости. И люди душой, помыслами своими, чаяниями стремились к ней. Это было стремление всеобщественное. У людей была цель — и своя, личная, и общая. Эти цели — индивидуальная и общая — сливались воедино. Человек нужен был обществу, оно его искало, берегло, растило, определяло в жизни, одухотворяло, возвеличивало своей благодарностью, если хотите, обожествляло. Вот что такое был социализм. И советский человек стремился к своему обществу, он с детства к нему привыкал. Труд для общества стал смыслом жизни человека. Советский человек был активным и необходимым участником общественного жизнеустройства. Способствуя этому, социалистическое общество делало человека духовно обогащенным, научно и профессионально вооруженным, культурно приподнятым над мещански-обывательским образом жизни, по-братски неравнодушным к сотоварищам. И вот явился капитализм, — общество частных собственников, существующих на эксплуатации трудового человека. Капитализм не только отнял у нас все богатства, он отнял все социальные права, в первую очередь гарантии на труд, на жилье, отнял и уничтожил равноправие на жизнь, на свободу, человеческую независимость, радость жизни, мечту о счастье, будущее детей и прочее, прочее. Он-то и лишил простых людей труда смысла жизни, величайшего, драгоценнейшего человеческого достояния. Для наших коммунаров это все оказалось тяжелейшим ударом. На первых порах нашим людям выходить из этого морально-психологического кризиса пришлось трудно. В этих условиях мы очень благодарны присутствующему здесь Краснову Михаилу Александровичу, который наблюдал нашу психологическую обстановку. Он добровольно, по своей инициативе провел с нашими людьми сотни, может, тысячи бесед, ходил в семьи и, как профессиональный психолог, прямо, скажем, оздоровил у нас психологическую атмосферу. Коммунары, Михаил Александрович, вам благодарны как другу. А тут, кстати, блеснул луч надежды. В правах на открытое существование была восстановлена защитница трудовых людей — Коммунистическая Партия Российской Федерации. А когда восстановилась областная коммунистическая организация, мы воспрянули духом. С помощью коммуниста Волкова и Евгения Сергеевича школы района и всего города стали у нас постоянными заказчиками на новую школьную мебель и на ремонтные работы. Набирает силу наша фабрика. А вот новость о создании районной организации коммунистов и райкома партии наши коммунары восприняли с большим удовлетворением и говорят, что теперь у них явилось такое чувство, что подле нас возродилась такая коллективная сила, которая распростерла перед нами свои объятия и теперь будет к кому прислонить голову. Вот как простые трудовые, честные люди оценивают новое нарождение Коммунистической партии. И это высшая нам всем награда! Наше, товарищи, дело чести и совести оправдать это высокое доверие и надежду народную… У меня все, товарищи. Спасибо за внимание, — и он поклонился всему залу.
Его товарищи-коллеги, по знаку сурдопереводчицы уважительно все встали и энергично, от всей души аплодировали ему. Их одобрение речи руководителя поддержали все присутствующие в зале. За этими аплодисментами а зале чувствовался какой-то дружный душевный подъем, ощущение справедливости и готовности оправдать надежды тех, кто там, за стенами Дома культуры, прислушивается к голосу собрания коммунистов района.
Петр Агеевич слушал речь Надточия внимательно и с большой заинтересованностью, она глубоко проникала в его сердце. Вообще-то с коммуной Светоч он знакомился впервые. Как-то так получилось, что жизнь людей этой необыкновенной коммуны в центре района прежде никак не коснулась его внимания, что еще раз толкнуло его к пониманию того, как он был далек от широкой общественной жизни, и сейчас вызывало в нем болезненное смущение.
Петр Агеевич без труда понял трагическое положение коммуны Светоч и близко к сердцу принял надежду членов коммуны на братское объятие со стороны районного комитета партии. Он почувствовал благодарность к партийной организации глухонемых за сохранение своего организационного существования и, несколько раз оглянувшись в ее сторону, подумал: Я обязательно должен побывать у них, может быть, найду, чем им помочь, этим мужественным, с гордым духом людям в борьбе за коммунные принципы жизни, которые, наверно, и помогают им иметь полноценную жизнь…
А рассказ Надточия о Краснове вызвал у Петра Агеевича еще большие дружественные чувства к Михаилу Александровичу. Он даже чуточку возгордился тем, что стал другом такого доброго, чуткого человека, который в трудную пору пришел на помощь обездоленным людям и смог чем-то помочь им.
Душевный порыв, родившийся от рассказа Надточия, подтолкнул Петра Агеевича поделиться своими мыслями с Красновыми. Он обратил их внимание на себя и полушепотом сказал:
— По всему видно, что в этом обществе живут сильные люди, которые знают цену коллективного объединения сил и общинного, коммунного образа жизни.
Михаил Александрович тоже внимательно и заинтересованно слушал Надточия и тотчас полушепотом откликнулся на слова Петра Агеевича:
— Да, это крепкие духом, волевые, целеустремленные к жизни люди. Я близко с ними познакомился несколько лет тому назад, даже выучил их символы общения, у них есть особый стиль, так сказать, бытования, поведения и взаимоотношений, сверхчеловеческое терпение. Общую и индивидуальную силу они черпают в своей товарищеской сплоченности, в действительном коммунистическом образе жизни. У них удивительные способности к самоорганизованности, они, как святыне, поклоняются высочайшему принципу коммунистичности. По моим наблюдениям, они являют пример организации коммунистической ячейки по проявлению человеческих и социальных взаимоотношений, организации производственной, трудовой занятости. Что интересно, они трудовую занятость в нынешних условиях делят по пословице: горбушку хлеба и ту пополам. Требования общественной дисциплины — непререкаемы. Трогательное, любовное отношение к детям у них освящено каким-то божественным образом, отношения друг к другу строятся на взаимном уважении. Я хорошо познакомился с их образом жизни. По их просьбе я преподаю в их школе-интернате в десятом-одиннадцатом классах математику и физику. Мои выпускники успешно выдерживают конкурсы в вузы. В порядке благодарности они преподнесли мне в подарок автомашину Волгу. Но я отказался от подарка и уговорил их, что возьму машину по ее продажной стоимости с рассрочкой на четыре года. И вот уже шесть лет катаюсь на ней… Это интересные и замечательные по нравственным качествам и по своему советскому убеждению люди.
Тем временем объявили выступления гостей — секретарей городских райкомов партии. Это были краткие дружественные, пламенные приветствия товарищей по борьбе на защите трудящихся. Затем слово было представлено секретарю сельского райкома партии.
Семен Семенович начал свое выступление несмело, словно оробел чего-то. Но в минуту собрался и заговорил уверенно, с доверием к новым товарищам:
— Здравствуйте, дорогие товарищи коммунисты! Разрешите мне вас приветствовать как членов нашей партии коммунистов из рабочего класса. А я есть секретарь сельского Надреченского райкома КПРФ, то есть секретарь коммунистов села, из числа тружеников земли, от униженного, оскорбленного, ограбленного и все еще ограбляемого класса, являющегося частью разоренного государства. А когда часть государства разорена и продолжает ограбляться, то продолжает разоряться и ограбляться в целом государство.
Семен Семенович начал свою речь с высказывания грусТНЫХ, Мрачных мыслей, с чувством накопившейся горечи, которую сразу почувствовали все слушавшие его люди и тотчас же прониклись к нему доверием и уважением. Он смотрел на своих городских товарищей с улыбкой и пристальным взглядом обводил ряды сидящих перед ним рабочих, одновременно он думал: Только бы мне не увлечься до поучений, иначе утрачу доверие ко всему крестьянству. И на жалобную ноту не скатиться бы. Я ведь приехал установить дружескую связь.
Он посмотрел на Петра Агеевича, встретился с его глазами, в которых заметил блеск одобрения, и спокойнее продолжал:
— Если брать ситуацию жизни нашей в целом, то нас, рабочих и крестьян подобрала под себя общая капиталистическая грабиловка. Причем в купе с народом и само же государство, как понятие территории, населенной людьми, живущими трудом, уже ничего не имеет — ни заводов, ни фабрик, ни шахт и нефтяных и газовых промыслов, ни железных дорог и трубопроводов с локомотивными и компрессорными станциями, ни морских и речных портов и аэродромов с их судами и авиалайнерами, ни морей и рек с их водами и подводным миром, ни продуктивных земель и лежащих в них ископаемых, ни лесов и подземных вод с их целебными источниками, наконец, ни банков и страховых компаний, ни внутренней и внешней торговли — все приватизировано и присвоено в частные руки, превращено в источники обогащения капиталистов. Даже армия из народной, рабоче-крестьянской, как мы называли ее раньше, при народном государстве, превращается в наемную, купленную частным капиталом вместе с государством. Она по замыслу буржуа предназначается для защиты своры олигархов и магнатов частного капитала, вскормленных ельцинским режимом. И другие государственные институты, уже не государственные органы, а органы, обслуживающие частный капитал. Подумайте, разве министерство экономики и торговли можно назвать государственным, если вся экономика и торговля в частных руках капиталистов? Разве можно назвать государственными все так называемые силовые министерства, если они подбираются, назначаются президентами и только перед ними отчитываются о службе капиталистам? Да и сам президент в нашем государстве не государственный чиновник, ибо он по существу подбирается и назначается в негласном порядке владельцами частного капитала, а выборы проводятся для формальной видимости, чтобы придать статус демократичности возведения в должность назначенца капитала. Такой вот у нас в нынешней России правящий режим, созданный в результате капиталистической контрреволюции. А насаждается он путем рыночных торгов и сговора либерал-буржуазной ельцинской группировки с финансовыми корпорациями Запада, которые тихим сапом молниеносно окружили Ельцина многочисленными советниками и по существу превратили Россию в свою колонию. Тут же стали из нее выкачивать нефть, газ, электроэнергию, продукцию металлургии, а в обратном направлении завалили наш внутренний рынок низкосортным импортом, подорвав тем самым нашу легкую, пищевую промышленность и сельское хозяйство, — с болезненной горячностью униженного крестьянина говорил Семен Семенович.
— Если вдуматься, то мы сами, граждане России, как прихлопнутые из-за угла недотепы, сдали себя Ельцину. А он нас со всеми нашими природными богатствами, нашими физическими и интеллектуальными способностями, с нашим национальным творческим потенциалом, наконец, с нашим независимым в прошлом государством отдал в подчинение и эксплуатацию мировому империализму. А тому не нужна большая и сильная Россия, вот он нас, россиян, с помощью ельцинской камарильи и гробит по миллиону в год. А мы Ельцина на второй срок избирать будем, чтобы он нас окончательно продал мировому гробовщику-капиталу.
Семена Семеновича в совершенной тишине слушали очень внимательно, возможно, как человека из не очень знакомого мира, но с близкими мыслями. Это внимание к его речи подбадривало его, и он говорил все увереннее. Он увлеченно раскрывал людям правду жизни и их пассивную, безучастно-созерцательную роль, именно роль в унижениях их человеческого достоинства. Более того, их молчание принимается олигархическим режимом за их согласие на дальнейшее рабское унижение. Такое российское терпение вызывает недоуменное удивление среди народов мира. И есть чему удивляться: народ, великий и неустрашимый в прошлом, революционным взрывом разорвавший на своей груди цепи угнетения и эксплуатации, расшатавший устои мирового империализма, на деле указавший людям труда путь к жизни, вдруг сник, в безволии опустил руки и как бы отступился от всего великого, что совершил для целого мира. И это отступление было непонятно и в среде самого русского народа.
Петр Агеевич, слушая Семена Семеновича и, в общем, соглашаясь с ним, однако и раздваивался — соглашаясь с ним, он и возражал: Люди, по всему чувствуется, подспудно и мучительно ищут выход из своей ошибки. И не находят, потому, как этот выход закрывается, кажется, наглухо новой, сложной ситуацией в стране, усугубляющейся поддержкой мирового капитала. А об отношении трудового мира к событиям в России мы не получаем никакой информации, мы от него отделены наглухо, железным занавесом. А внутри перед глазами все еще стоит октябрь 1993 года с окутанным дымом Домом Советов. Толкнуться людям под снаряды безоружными — безумие, да и вряд ли возможно… Нужна протестная людская стена, монолитная организованная глыба против господствующего режима, все охватывающая солидарность… Или ты, Семен Семенович, что-то иное мыслишь?…
— Мы, крестьяне, сочувствуем рабочим, — звучал голос сельского гостя, — за разорение предприятий, за утрату рабочих мест (торговое место под забором рынка городского — это не место рабочего). Мы возмущаемся лишением права на труд. Вообще всем горожанам сочувствуем за утрату своего социального положения, за обнищание, за распространение в городе пьянства, наркомании, проституции, СПИДа и других болезней, за необузданное насилие, бандитизм, грабежи, убийства. Но мы, крестьяне, все сельские жители теряемся в догадках, как это все могло случиться с огромными коллективами рабочих, живущих коммунно в огромных домах?
По залу воробьиной стайкой пропорхнул слабый шумок. Семен Семенович на секунду прислушался, но ничего не понял. Не понял и Петр Агеевич — то ли соглашались и робко оправдывались его товарищи рабочие, или не соглашались с Семеном Семеновичем, хотя для Петра Агеевича все было очевидным, и надо было лишь поискать объяснение.
Семен Семенович не смутился, даже вышел из-за трибуны, для большего сближения с залом:
— Мы спрашивали у рабочих городов обо всем этом — у нас много родственников и знакомых среди рабочих и вообще среди горожан, — пожимают недоуменно плечами… Это все прекрасно уловили реформаторы, поэтому так смело и нахраписто действовали. И рабочие, по существу, свержение советского строя, приватизацию госсобственности по недомыслию, что ли, поддержали. Или, скажите, именно рабочие этого и хотели, этого ждали? — он вновь зашел за трибуну, обнял ее за края и, улыбнувшись, проговорил строго: — Выходит, что так — ждали, коль не стукнули кулаком, — показал, как надо было сделать, грохнул кулаком по трибуне, а кулак у него деревенский, меры увесистой, — не сметь трогать народные заводы! То есть со стороны рабочих практически оказана, хотя и пассивная, косвенная невмешательская поддержка и реформам, и свержению Советской власти, и приватизации государственной собственности. Выходит, предали забвению и осквернению революционные завоевания своих дедов и отцов, будто когда-то ошиблись наши предки. Так в чем же дело? Очевидно, дело в том, — он сделал небольшую паузу, чтобы еще больше привлечь внимание слушателей, и повторил: — дело в том, что, соглашаясь на изменение советского строя, на замену общественной собственности на частную, бездумно заглядываясь на западную рекламу, рабочие вместе с технической интеллигенцией посчитали, что с этими либерально-буржуазными переменами жизнь и для них станет лучше. А социальные права и гарантии на свободный гарантированный труд и удовлетворение духовных потребностей в расчет не брались, считая, что коль они уже были установлены, то сами по себе, как было при социализме, останутся неизменными. Ан, нет! Социальные права и свобода от эксплуатации завоеваны в борьбе, и борьбой их надо сохранять.
Семен Семенович вновь вышел из-за трибуны, взмахнул рукой и иронически улыбнулся, будто заметил ошибку и у сидящих в зале.
— А получилось то, что в своем умозаключении рабочие, да и интеллигенция вместе с ними, не учли некоторых специфических обстоятельств для Советской страны в сравнении со странами Запада. Эти обстоятельства состоят в том, что наша страна по своей советской морали и идеологии не имела колоний, за счет которых могла бы возмещать дополнительные издержки и расходы на преодоление растянутых транспортных путей, на освоение северных ледовых пустынь с их вечной мерзлотой и полярными ночами, на обводнение среднеазиатских земель и осушение наших среднерусских болот, наконец, на создание непреодолимого оборонного щита от вечной угрозы империалистической агрессии. Расходы на все это страна покрывала за счет внутренних ресурсов, создаваемых социалистической экономикой. Ни одна страна Запада со своей частной рыночной экономикой, несмотря на мощную подпитку из колоний, такими ресурсами не располагает. А теперь вот, после наших рыночных реформ, они обогащаются за счет России с помощью наших либерал-демократов-западников. Поверившие лгунам-демократам, рабочие из числа энтузиастов, повторяю — из числа энтузиастов, участвующих в манипулировании общим сознанием, ошибочно посчитали и еще продолжают верить, что рыночные реформы дадут им увеличение производства, и, стало быть, автоматически произойдет увеличение отчислений и на их долю от общих доходов капиталистов, да плюс, есть мифическая надежда, что частные владельцы заводов смилуются и отщипнут им от своей прибыли. Пустые надежды: ни один толстобрюхий капиталист зазря не взял на свое брюхо нищету трудового народа, в крайнем случае, он что-то отсчитает на воспроизводство своих капиталов и кинет гроши рабочим.
При этих словах Семена Семеновича Петр Агеевич подумал про себя: Это он прямо обо мне говорит. Именно нечто получить от приватизации нашего завода я и надеялся. И, не буду греха таить, было что-то от этого и в том, что я даже свою фотографию снял с Доски почета… Глуп был, как сапог, когда думал подфортунить директору Маршенину. Не разглядел в нем хапугу-капиталиста. А ведь можно было знать, что природа у владельцев частной собственности — это инстинкты хищников. Волчьи клыки у него просматривались уже на первых собраниях акционеров. Можно было задуматься. Не задумался — угорел от чужого прихвата. Он с беспощадностью судил себя по всей строгости. Он с осторожностью посмотрел на Красновых: не почувствовали ли они его размышлений о бывшем Золотареве Петре? Красновы сидели неподвижно и слушали оратора сосредоточенно, должно быть, им по душе было повествование об умозаключениях рабочих на первоначальной стадии реформ.
— Что же получилось на практике в результате реформ? — ставил вопрос Семен Семенович и отвечал: — А получилось то, что, вероятно, заблаговременно просчитывалось реформаторами, — производство сократилось более чем вдвое. Вспомните, как оголтело демократы скулили и трубили о нерентабельных предприятиях, особенно перерабатывающих отечественное сырье. А рабочие на приватизированных предприятиях тотчас же лишились всяких прав на управление производством и на доходы от него. Доходы от частного производства оказались в руках владельцев заводов, газет, пароходов, а равноправное в советское время население враз вопиюще социально расслоилось на имущих и неимущих, на богатых и бедных, плюс сразу появились безработные — нищие и бесправные, беззащитные даже в суде. Не будем говорить о рабочих нефтяной и газовой отраслей — их олигархи, естественно, должны были прикормить, было за счет чего, с одной стороны, — и тем самым оторвать их от общей массы рабочего класса, с другой стороны, расколоть классовое единство рабочих. Олигархи весьма хитро скрывают, сколько они изымают добавочной прибыли от добавочного труда рабочих нефтегазовых промыслов и еще плюсуют к своим доходам, полученным от труда рабочих, дармовой доход от колониальной и производственной ренты. Вот откуда у них скоропалительно вырос огромный олигархический капитал. Кроме того, капиталисты умудрились через коррумпированных правительственных чиновников и депутатов Госдумы оставить за собой значительную часть доходов за счет того, что сумели добиться уравнения процентной ставки подоходного налога из личных доходов и снижения ставки налога с прибыли предприятий. Далее они не гнушались извлечь выгоду за счет введения платного обучения и здравоохранения, повышения для граждан тарифов на электроэнергию, газ, на коммунальные услуги, на проезд в общественном транспорте, за пользование телефоном, наконец, за счет бесконечного повышения цен на товары. Так грабительски для людей труда обернулось рыночное реформирование экономики. Так выглядит пресловутая мотивация труда по-горбачевски. Хватит, дескать, поживаться из государственных социальных фондов и отчислений из бюджета, берите, уважаемые граждане буржуазной России, на свой карман все обслуживание в порядке саможизнеобеспечения. Таким образом, усиливается наша эксплуатация, усугубляется и без того низкое материальное положение людей труда. А производство материальных и культурно-духовных ценностей предназначается не для удовлетворения человеческих потребностей трудовых людей, а служит источником повышения прибыли частным владельцам капитала. Это еще раз показывает, что рынок превращает человеческий труд, равно как и самого человека труда, — в товар, значит у него и положение — товарное, и ценность его человеческая — товарно-рыночная, то есть конъюнктурная. Вот мы, крестьяне, и спрашиваем, почему рабочие добровольно сдали свои человеческие права, обеспеченные общественной, государственной собственностью, в жадные, ненасытные частные руки? Почему они решили, что замена государства народного на частных хозяев, существующих на прибыли от эксплуатации рабочих, обернется для них более обеспеченной и свободной жизнью? Это решение рабочих для нас, крестьян, — неразрешимая загадка под занавесь двадцатого века.
— Семен Семенович! — раздался из зала громкий голос. Петр Агеевич повернулся на знакомый ему голос. Это проговорил Полейкин Кирилл, член партбюро организации Станкомашстроя. — Что вы все перекладываете на рабочих, а ваше крестьянство-мирянство — что же?
Вопрос Полейкина не понравился Петру Агеевичу своей скрытой дерзостью в защиту рабочих, действительно заслуживающих упрека от крестьян, и как бы перекладывающих ошибку рабочих с больной головы на здоровую. Петр Агеевич вгляделся в Семена Семеновича, опасаясь, что может вспыхнуть некрасивая перебранка, тем более что в зале поднялся сдержанный гул голосов. В президиуме проявилось движение, явно не одобряющее Полейкина.
— Ваше замечание по моему выступлению, дорогой товарищ, — тотчас отвечал Семен Семенович, а Полейкин подсказал: Полейкин, и Семен Семенович повторил: — Дорогой товарищ Полейкин, меня не смутило, так как оно естественно в этом зале, и я его ожидал. Я скажу и о крестьянах. Впрочем, о крестьянах я уже частично сказал. То, что в селе задаются вопросом, почему город доброжелательно, или, по крайней мере, пассивно воспринял приватизацию, как самый гвоздь рыночной реформы, и сам оказался на самом острие реформы, на горбачевской игле мотивации труда, — это как раз сообщение о настроении крестьянства. То, что крестьяне недоумевают по поводу того, что рабочие равнодушно и по существу сторонне отнеслись к свержению советского строя и замене его на капиталистический, — разве это не о крестьянстве разговор? Сообщил я вам об этом не для того, чтобы кого-то из здесь сидящих упрекнуть. Я знаю, что вы лично, товарищи, в негативном, неклассовом поведении рабочих, при оценке реформ неповинны и не в ваших силах было повернуть поведение рабочих. Но теперь наша задача — разъяснить очевидную ошибку рабочих, рассказать доходчиво, что они обманулись в своих расчетах на то, что буржуазные реформы по замене советского строя улучшат благосостояние простых тружеников. Сумеем мы это довести до сознания рабочих — произойдет поворот их мышления в нашу сторону, вернутся рабочие в лоно пролетарской идеологии. А крестьяне всегда будут союзниками в борьбе за восстановление социалистического строя, за возвращение в Россию Советов, как органов народной власти. Не в обиду будет сказано, именно рабочие слишком легко сдали буржуазии свою рабочую, народную власть. Как не покажется странным, но именно крестьяне недоверчиво, скорее, враждебно восприняли сначала пресловутую перестройку, а потом и рыночное реформирование экономики, а значит, и либерально-буржуазную политику. Они сразу поняли, как только разогнали Советы и запретили Компартию, что реформы направлены против общественной собственности, а значит, против крестьянского общинного пользования землей. За этим стоит насильственное изменение родового общинного, артельного образа жизни селянина, принудительное насаждение помещичьих владений и батрацкой эксплуатации безземельных мужиков. И крестьяне сплотились в молчаливом сопротивлении реформам. Они не устраивают традиционных крестьянских бунтов, но упорно игнорируют ельцинскую политику фермизации, направленную против колхозов. Самыми изощренными методами колхозы, как социалистическое ядро в деревне, удушаются вот уже 15 лет, а они все живут, чахлые, правда, но живут, и с ними все еще дышат российское сельское хозяйство и русский мужик. И этот героический подвиг русского мужика, бессомненно, будет оценен в истории нашего народа. России без своего сельского хозяйства не прожить, да и деревня еще держится, ее никуда не денешь, и в социальном отношении она живет благодаря колхозам, удерживающим традиционный, родовой общинный образ жизнеустройства. Колхозы обеспечивают крестьян всем необходимым — от трудоустройства до воды и света. А государство оставило колхозы насовсем, более того, угнетает непомерными ценами на сельхозмашины и другую технику, на удобрения и химикаты, на горючесмазочные, строительные материалы и запасные части. А с другой стороны, вопреки рыночным правилам, устанавливаются низкие закупочные цены на сельхозпродукцию. Комбайн зерноуборочный стоит миллион с лишним рублей, а тонна ржи или пшеницы — в пределах 600–800 рублей. Чтобы купить комбайн колхозу надо сбыть почти весь сбор зерна и продать все поголовье скота, что уже и сделано в большинстве колхозов. Одновременно с этим крестьянину по существу недоступен со своей продукцией городской рынок. Здесь у него на пути стоит дороговизна транспорта, на воротах рынка — монополист с импортным товаром, а по всей дороге к рынку сторожит перекупщик. Преодоление этих рогаток стоит не мало. Все это в итоге привело к тому, что четвертая-третья часть пашни заросла сорными травами, осиновым и березовым хмызником. Животноводческие дворы опустели и наполовину разрушены, погребен живой источник денежных поступлений. А над крышами деревни, доведенной до нищеты и неспособности удерживать землю, нависла столыпинская растащиловка лучших земель будущими помещиками, грозящая обезземелить крестьян и превратить их в помещичьих батраков. Можно с уверенностью сказать, что в деревне все больше крепчает ожидание появления Пугачева или Разина. Но ей нужна поддержка города, рабочего класса, такая как в свое время была оказана городу со стороны крестьянства, в годы революции и Гражданской войны, индустриализации страны и Отечественной войны, в которых крестьянство проявило себя в роли ломовой лошади в тройке.
Вообще-то, всегда, говоря о крестьянстве, Семен Семенович не мог оставаться спокойным, воодушевлялся, загорался бойцовским азартом защитника больших, беззаветных тружеников. Отчасти это происходило оттого, что он на всех крестьян смотрел через образ своих земляков-односельчан, высокоярских земледельцев.
Они неизменно представали перед ним неутомимыми тружениками и защитниками своей земли. И как бы в благодарность ей за красоту и отзывчивость на человеческий труд высокоярцы свой родовой общинный клин земли заселили преданными ей людьми и, опираясь на социалистический образ жизнеустройства, украсили свой уголок земли жизнеобеспеченной деревней с уютной, привлекательной красотой, с которой никогда не хотелось расставаться, с по-социалистически обустроенным, технически насыщенным, высокодоходным хозяйством. Жизнь людей была довольно достаточно материально и культурно благоустроенной, духовно наполненной и своими родовыми корнями глубоко ушла в свою общинную землю.
Свалившиеся на высокоярцев реформы капитализации, равно как и на других, были им чужды и даже враждебны, как когда-то пришедшие из чужестранщины оккупанты. Они заставили их крепче сплотиться, и напрячь все силы против злорадных разорителей, чтобы общими, непомерными усилиями находить возможности выворачиваться из-под гнета реформ. При этом они еще больше отдавали заботы земле, чтобы и она, как люди, не утратила то, что скопила в малоплодородных пластах при социализме, ибо только социализм пришел в деревню с заботой не только о людях, но и о земле, в которой крепятся корни и людской жизни.
Семен Семенович был влюблен в свое село Высокий Яр, заново после войны выстроенное и облагороженное людским трудом и снабженное достатком. Он любил людей своего села — всех без разбора и каждого в отдельности. Но он не был ослеплен материальным и культурным благополучием жизни односельчан. Он видел возмутительную неблагоустроенность в жизнеобеспечении во многих селах даже своего благополучного района, крепко переживал за тружеников таких колхозов, пореформенное разорение которых заставляло его сердце болезненно сжиматься.
И он с глубочайшей чувствительностью держал в памяти свои собственные слова, произнесенные с юношеской пылкостью на вопрос директора своей школы о том, что он считает самым необходимым для жизни людей? Он, не задумываясь, запальчиво ответил: Хлеб и коммунисты! Директор школы открыто порадовался за своего воспитанника и крепко пожал ему руку. С тех пор прошло немало времени, но Семен Куликов не забывал своих слов ни при каких обстоятельствах. Тогда он имел в виду для себя обязательство поступить учиться в сельхозинститут и научиться выращивать богатый хлеб для людей и стать для них (именно — для них) коммунистом. Жизнь, однако, отклонила его путь к заданной цели до самого Афганистана, но потом через тяжкие испытания он вернулся на свой путь. И ныне его юношеские клятвенные слова приобрели для него еще более емкое звучание и повеление. Сейчас, выступая перед рабочими коммунистами, он тоже помнил свой девиз жизни и говорил о крестьянстве с самозабвенной горячностью. Она, он чувствовал, зажигает людей. Но вдруг в ответ на его последние слова из зала прозвучала неожиданная реплика:
— Семен Семенович! пока счетная комиссия готовит избирательные бюллетени и у нас выгодалось время для обмена мнениями, разрешите высказать вам некоторые возражения… Вы с какого времени в партии?
Петр Агеевич вгляделся в человека, который затеял этот разговор с Семеном Семеновичем, казалось, с каким-то подвохом. Это был человек уже в годах, лет за пятьдесят, с суровым, загорелым от жара плавильной печи лицом. Петр подумал: Человек вроде как серьезный, из сталеплавильного, где правильно взвешивают тяжесть труда рабочих… Неужто шпильку подпустит Семену Семеновичу?
— Я готов выслушать любое ваше мнение и дать ответ, в том числе и на возражения, если они будут, в пределах моих возможностей, — с дружеской улыбкой ответил Семен Семенович. — А что касается моей партийности — так я вступил в нашу компартию из комсомола, будучи в армии, на войне в Афганистане, где глубоко себя проверил, как говорят солдаты, на вшивость. Вывезли меня в Союз с раздробленными ногами, вылечили и отпустили домой. Затем я учился в Московской сельскохозяйственной академии имени Тимирязева, после окончания которой, вернулся в родной колхоз, где и сейчас работаю заместителем председателя колхоза, а на общественных началах — первым секретарем районного комитета КПРФ, в качестве кого и выступаю перед вами с приветствием от имени коммунистов Надреченского района… Полно я о себе рассказал? — спросил он, весело, необидчиво похохатывая.
— Вполне, спасибо, — чуть с хрипотцой, с оттенком полемической дерзости ответил стальзаводчанин. — Значит, вы Семен Семенович, тоже несете партийную ответственность вместе со мной за все, что в первую очередь произошло с нашей партией КПСС, потом за то, что сотворили предатели партии и народа со страной, с ее трудовым народом, в том числе с рабочим классом, а паче с молодежью и интеллигенцией. И знаете, с чего все началось? — стальзаводчанин уже встал и говорил, выбрасывая руку в сторону президиума собрания.
— Скажите, возможно, я с вами соглашусь, — ответил Семен Семенович, заинтересованный в том, чтобы побольше узнать о направлении мыслей этого сурового рабочего человека.
— А началось с мерзкого охаивания и ядовито-пакостного оплевывания Иосифа Виссарионовича Сталина после его смерти со стороны Хрущева. Сталин был действительно вождь для всех нас — для партии и советского народа. Вождь-ленинец, с ленинской прозорливостью, — громче воскликнул стальзаводчанин, воздев руку вверх с вытянутым указательным пальцем, как бы указывая, на какой высоте был для всех Сталин. — Кто после него мог подняться на высоту вождя из оставшихся после Сталина в ЦК и правительстве? А никто! Вот они почти все за себя, за свою серость и озлились на Сталина, выставив поперед себя Хрущева, этого нахрапистого, бездарного нечестивца с порочными мыслями. Сталин смотрел в глубину мирового человеческого строения и предупреждал партию, дескать, смотрите, чем дальше вы будете продвигаться по пути социализма, тем злобнее будут обостряться классовые противоречия, тем хитрее и яростнее будут империалистическая злоба против мира труда. Он имел в виду мировое строение человечества, которое, действительно, и поныне стоит на растворе из классовых противоречий, кто бы, что ни говорил об этом, а при частной собственности классы никуда не денутся. А что делал Хрущев? 0н очумел от раздувания культа личности Сталина, обезумел от собственного волюнтаризма, подорвал обороноспособность страны, расшатал советскую государственность и единство партии, засорил и низвел до обывательщины марксизм-ленинизм, развалил международное коммунистическое движение, расплодил диссидентов-антисоветчиков, унизил и оскорбил советскую интеллигенцию, науку и искусство, тлетворностью затуманил советское будущее, а на хозяйстве оставил недолговечные дома-хрущевки, в науке — лысенковщину, одним словом, — сумрачную, пораженную гнилью десятилетку. Все это извратило мышление в партии и в рабочем классе, так что горбачевская перестройка, идея рыночных реформ и приватизации вызрели и пошли в ход на подготовленной почве под нашим всеобщим зашоренным взглядом. Вы обвинили в больших грехах рабочих. Правильно обвинили. Они переродились в своей классовой сущности и роли, впали в большую ошибку.
— Но, может, эта ошибка вытекает из нашего исторически недалекого прошлого, из идейно-политических извращений в стратегии и тактике КПСС. Некому было уберечь партию от перегибов-изгибов и разных восьмерок в теории, политике, практике ее деятельности. Вот и родились перестройка и реформы в свернутых на Запад головах. Что вы на это скажете? — вытянул шею в сторону Семена Семеновича сталелитейщик, и взгляд его был сурово требовательным.
И весь зал людей затаился в ожидании ответа Семена Семеновича. Даже сурдопереводчик перед своими товарищами застыла с поднятыми руками. А Петр Агеевич напрягся всем телом, переживая за Семена Семеновича.
— Сейчас, товарищи, пару минут — я отвечу на вопрос, — попросил комиссию и президиум Семен Семенович. Он был совершенно спокойным перед вопросом сталелитейщика. — У меня нет, товарищи, что возразить против высказанных мыслей. Я с ними совершенно согласен. Я только в заключение хочу добавить следующее. Нынче перед нами, коммунистами, стоит стратегическая задача — вернуть народу все у него утащенное воровским, обманным методом. В этом, по-моему, разобрались все трудящиеся. Никто другой, кроме Компартии, такой задачи перед собой не ставит и не способен ее выполнить. Первым этапом нашей борьбы должно быть возвращение народу государства для преобразования его в государство с советскими формами народовластия. Это мы можем осуществить в том случае, если избавимся от севшего нам на загривок антинародного эксплуататорского режима. Для этого нам следует в начале до конца использовать выборы, как формально разрешенный конституционный метод борьбы… Благодарю вас, товарищи, за внимание, — и заметно припадая на правую ногу, пошел на место. Его проводили дружескими аплодисментами.
Петр Агеевич был доволен выступлением Семена Семеновича и радовался за него. И для подкрепления своих чувств спросил у Красновых:
— Как показалось вам выступление Семена Семеновича?
Галина Сидоровна при этом вопросе взглянула на Михаила Александровича, как бы доверяя ему ответить и за нее. Михаил Александрович раскрыл блокнот, куда он записывал свои мысли и впечатления от услышанного на собрании, перевернул несколько листочков и тихонько шепотком сказал:
— Мне выступление Семена Семеновича понравилось, за претензии, причем обоснованные, на то, как корежится наша жизнь, а вместе с ней и люди. Вот, например, — он приблизил свое плечо к Петру Агеевичу и, не поворачиваясь к нему, зашептал, прикрывая рот развернутым блокнотом: — Действительно, ведь на самом деле Ельцин по существу отдал Россию вместе со всеми нами в колониальное владение империалистам Запада. Так что империалисты США свое намерение по отношению к Советскому Союзу осуществили с лихвой — и социализм, и Советы свергли, и богатую колонию без войны получили. И прав Семен Семенович, что мы, трудовой народ, своим бездумным согласием с Ельциным по сути косвенным образом, поддержали колонизацию России и сами сдались капитализму, то бишь ненасытному владельцу частной собственности. Мысль Семена Семеновича о том, что рабочие по детски поверили, что при капитализме сохранятся завоеванные социальные права и свободы с гарантией на труд, — явилась ответом и на мои раздумья о нашем рабочем классе. Утратил рабочий класс классовое чутье и мышление, охмелел он от социальных достижений социализма, от владения общественной собственностью. И вообще, Семен Семенович дал мне, и думаю, всем здесь сидящим вопросы для размышления.
Тем временем председатель счетной комиссии расставил своих членов и, стоя у барьера сцены, разъяснил порядок голосования и распорядился провести голосование. В этот же момент кто-то из центра зала поднялся и громко сказал:
— Есть просьба у многих делегатов к профессору Синяеву Аркадию Сидоровичу сказать нам напутственное слово во время перерыва на подсчет итогов голосования.
Суходолов, как председатель президиума, послушал мнение членов президиума и самого профессора и обратился к залу с предложением:
Аркадий Сидорович с благодарностью принимает просьбу о его выступлении, но есть такое предложение — позволить ему выступить в заключение нашей работы, а перерыв на подсчет результатов голосования предоставить для перекура, поскольку потом будем проводить в присутствии всех делегатов первое заседание, надеюсь, избранного вами районного комитета.
С предложением Суходолова согласились, и перерыв прошел в объявленном порядке. С перерыва возвращались и садились не спеша, останавливались перед рядами кресел, чтобы досказать все, что не успели за перекуром. Больше говорили о впечатлении от выступлений.
Оживленный интерес вызвало выступление Семена Семеновича, возможно, потому что он крепко задел с крестьянской прямотой позицию рабочего класса по отношению к приватизации заводов и вообще по отношению к реформам.
Это была откровенная, открытая оценка поведения всего рабочего класса представителем братского крестьянского — класса, который неизменно остался на позиции советского строя. Рабочий класс же блуждает в сумерках, ему нужна рука, которая вывела бы его из сумеречных блужданий на свет правды. А рука Компартии — самая преданная и надежная рука. И в разговорах звучали голоса о понимании коммунистами обязанностей и перед рабочим, и перед крестьянским классами, и голоса гордости за свою партию, способную вновь стать мужественным вожаком всех трудящихся.
Семен Семенович соскочил со сцены и пошел искать Красновых и Петра Агеевича. По пути люди протягивали ему руки со словами благодарности и одобрения его приветственной речи.
Первой заговорила Галина Сидоровна в ответ на вопрос Семена Семеновича, как им показалась его речь:
— Я есть городской житель, но я не отношусь вместе с моими товарищами по работе ни к рабочим, ни к интеллигенции, однако я — трудящийся человек, правда, из сферы обслуживания. Так вот, мы, труженики сферы обслуживания, в советской стране не чувствовали, чтобы нас как-то отделяли от общей массы трудящихся. Там мы были равными работниками общего производственного процесса для общего блага. Мы были встроены, как неразрывное звено, в общую технологическую линию общественной жизни. И рабочие нас принимали как необходимое звено общей технологической цепочки жизни, — она говорила взволнованно, желая убедить Семена Семеновича, и одновременно опасаясь за точность выражения своих мыслей, перешла почти на шепот и торопилась: — Сейчас же, в капиталистическом государстве, мы, труженики сферы обслуживания, в частности торговли, превратились, если не в презренных, так далеко неуважаемых слуг, причем в вороватых слуг, и рабочие с подачи либерал-демократов на нас смотрят именно как на вороватых слуг, к ним приставленных тоже вороватыми хозяевами. Не получив от реформ ожидаемого материального благосостояния, рабочие тем не менее, вдруг поместились на коллективный эгоизм, который высокомерно проявляется у них по отношению к нам, труженикам сферы обслуживания.
— Но я должен тебе заметить, что рабочие начинают кое-что прозревать в грехе своего коллективного эгоизма. Дело в том, что поначалу, по советской привычке, они и мелких лавочников, и рыночных палаточников приняли за представителей сферы обслуживания, не придали значения тому явлению, которое говорило о нарождении некоего слоя людей под названием мелкого и среднего предпринимателей. И от них рабочие, можно сказать, бумерангом получили презрительное высокомерное отношение. Этим самым частный капитал еще раз доказал, что былое гордое звание — я - рабочий выбросил псу под хвост, и рабочий в пику себе получил тот же эгоизм, только индивидуально выражающийся в форме: не нравится — иди, поищи дешевле, или: можешь уходить с работы — держать не стану, — возразил жене Михаил Александрович, глядя на нее ласковым покровительственным взглядом.
Галина Сидоровна внимательно выслушала Михаила Александровича, но не отступила от собственных наблюдений и осталась при своем мнении о поведении рабочих:
— Горбачевская перестройка начиналась с софистики о повышении мотивации труда рабочих, за которой хитро скрывалось тайное намерение найти подходящий, неразгаданный народом, метод перевода нашей экономики как базы общества с общественной собственности на частную собственность на средства производства. Мне думается, что эта хитрость с мотивацией труда, заложенная в идею перестройки, и породила в рабочей массе коллективный эгоизм, который практически ограждает эксплуатацию наемных работников. А когда началась приватизация, рабочие и вовсе ждали от реформ повышения благосостояния для рабочих, проигнорировав других трудящихся. Не поняли рабочие предприятий, что капиталист печется прежде всего о выгоде для себя, а не для рабочих. Рабочие для капиталиста — товар на рынке труда. И капиталист самое лучшее, что сделает для этого товара, так это прицепит яркую товарную бирку. Вы, Семен Семенович, верно подметили заблуждение рабочих в понимании реформы, а коммунистам теперь надо своей разъяснительной работой освободить рабочих от заблуждения.
Она говорила в полголоса, чтобы не привлекать к себе внимание других, однако глаза ее светились блеском напористости и уверенности в себе.
Семен Семенович поблагодарил Галину Сидоровну, пожал ее мягкую, горячую руку и воскликнул:
— Вообще-то, коллективизм как таковой — это хорошо, это, прежде всего социальная, классовая сила, только надо понимать, как ею пользоваться, куда и когда ее применять: иногда его применяют в спекулятивных целях, — добавил Семен Семенович, эти слова он никак не относил к Петру Агеевичу.
Петр Агеевич так и понял, но не мог умолчать и ответил:
— Я это прекрасно и давно понял из моих наблюдений и везде и всем своим одноклассникам втолковываю.
— Я очень доволен вашей речью и со всеми ее посылками согласен, — в свою очередь сказал Михаил Александрович. — Я, кроме того, что педагог и директор школы, увлекаюсь психологией, по этой части даже защитил кандидатское звание, подготовил еще одну работу. Так вот, вы мне подсказали несколько вопросов в мою работу по психологии рабочих и крестьян, которая особым образом преломляется в поведении и сознании детей и юношества. Мне бы хотелось с вами еще побеседовать на эту тему.
— Вот и поедемте к нам на отдых, и там в нашем распоряжении будет уйма времени, — с готовностью откликнулся на пожелания Краснова Семен Семенович.
— А мне показалось, что образ мышления рабочих в первый период контрреволюции ты срисовал с меня, — смеясь, сказал Петр Агеевич. — Ты заставил меня еще раз вглядеться в самого себя. В конце концов, я все понял и сделал правильный вывод…
— Не я один вглядывался в наших современных рабочих, все крестьяне своим пытливым глазом мудрого мужика разглядели заблуждение рабочих. Разве не об этом тебе говорил наш отец? — спросил Семен Семенович своего зятя.
— Да, некоторое время назад я понял то, что отец мне на пальцах показывал, — откровенно рассмеялся Петр Агеевич, вдруг представив отца. Прозвучал звонок. Приглашали в зал для продолжения работы.
Четыре делегата из организации глухонемых внесли два небольших стола, поставили их перед сценой для работы счетной комиссии. Члены комиссии по заранее условленному плану заняли свои места, и началось голосование. Для большего порядка за бюллетенями подходили делегациями. Гости оставались за столом президиума и молча наблюдали за процедурой голосования. Голосование прошло быстро, без суеты и толкучки. Проголосовав, делегаты возвращались на свои места. И когда комиссия, унося урну, удалилась для подсчета голосов, в зале поднялся невнятный говор. Он относился к самому факту собрания, обсуждались речи и постановления, казалось, все говорили о чем-то, не слушая друг друга.
Счетная комиссия с подсчетом голосов справилась довольно быстро: ее работа по существу свелась лишь к тому, чтобы сложить бюллетени по стопкам: за и против. И когда бюллетени были проверены, то оказалась лишь одна стопка — со знаком за. Такое единодушие делегатов у членов комиссии не вызвало недоумения, напротив, все члены комиссии испытывали чувство удовлетворения. В этом единодушии избрания членов райкома и ревизионной комиссии как раз и был проиллюстрирован в высшей степени принцип партийной демократии, который проявился в том доверии, какое взаимно проявили партийные организации друг к другу, надеясь на то, что они рекомендовали в райком наиболее активных товарищей из своих рядов. Первичные организации с первого шага существования единой районной организации показали сознательную внутрипартийную солидарность товарищей, объединенных одной идеей борьбы за народное дело.
А победа в общей борьбе за народное дело и есть та великая цель, ради которой человеческая природа и породила коммунистов. И эта великая цель призывает их к объединению, к общей идейной убежденности, к вере в праведность своей борьбы во имя утверждения правды жизни. Да укрепят их силы духа в борьбе их согласие и идейная убежденность!
Об этом, собственно, и был доклад счетной комиссии. Его поддержали дружными громкими аплодисментами. Люди как бы поздравляли друг друга со свершением объединения своих сил в единую волю, сплачивающую множество плечей в непреодолимую крепостную стену. Каким-то внутренним коллективным чувством члены новой районной партийной организации представляли себя и всю свою партию коммунистов Брестской крепостью по защите жизни трудящихся. И в стенах этой крепости возведен новый крепостной бастион. А перед его редутом простерлось целое районное поле в общем политическом пространстве России.
И как бы в освящение нового крепостного бастиона партии в зале Дома культуры общества глухонемых дружно и громко, многоголосо зазвучал международный партийный гимн Интернационал. Пели стоя, со строгими выражениями лиц. Казалось, что все сердца людей занялись пламенем борьбы за свободу людей труда. Это был еще один благовест колокола в общем призыве коммунистов.
В торжественном, клятвенном пении гимна, вздыбившим зал, где всегда царствовала немая тишина, было что-то символическое. Наверно, под влиянием этой торжественной символичности организация глухонемых во все время пения стояла в немом молчании под своим Красным Знаменем, а когда кончилось пение, пронесла развернутое Знамя по всему залу, не давая умолкнуть аплодисментам.
Очень памятно для Петра Агеевича, как для молодого члена партии, прошло первое общее районное партийное собрание. А по своему внутреннему убеждению и миропониманию он давно был коммунистом, должно быть, коммунистическая убежденность у него была врожденная, только ждала своего часа для конкретного практического проявления. Он глядел вокруг себя на своих новых товарищей и думал: Почему я так долго не примыкал к парторганизации — не понимаю? А ведь на какой торжественной, клятвенной основе она образуется! Будто каждое персональное сердце отдает концы своих струн общему большому сердцу для общего хорового звучания. Ведь каждая песня в большом хоре и звучит по большому, а большое и настраивает сознание людей на большое дело…
Его размышление прервал Суходолов. Оставшись за столом вдвоем с профессором Аркадием Сидоровичем, он пригласил избранных членов райкома пересесть на первые ряды кресел.
— Это чтобы вы видели друг друга и уже знакомились между собой, так как нам предстоит общее большое дело, — весело как бы пояснил он свое предложение. — И чтобы члены районной парторганизации обозрели вас всех разом, — добавил он.
А Аркадий Сидорович, на радостях лукаво улыбаясь своей яркой улыбкой, энергично теребил свою аккуратную бородку.
Подняв некоторую суету в зале, члены райкома пересели на первые ряды, образовав выделившуюся группу из числа всех членов партии района. Петр Агеевич и Красновы как сидели вместе, так и перешли во второй ряд в центральной секции кресел.
Руководство пленумом по долгу своего партийного положения взял на себя Суходолов.
— Позвольте мне, товарищи члены райкома КПРФ, поздравить вас с избранием членами вновь образованного районного комитета партии, — заговорил Суходолов торжественно и несколько строгим тоном, — и пожелать вам успешной, бойцовской творческой работы. Разрешите выразить уверенность, что под вашим руководством районная коммунистическая организация заслужит доверие и уважение трудящихся района и на этой основе займет авангардную роль среди трудящихся района в борьбе по ниспровержению буржуазного, антинародного эксплуататорского режима и за достижение идей и задач коммунистической партии по установлению социалистического строя, — он с улыбкой подождал, пока смолкнут аплодисменты.
Аплодировало все собрание, оно проходило в обстановке сплошных аплодисментов. Но это не огорчало Суходолова потому, что сегодняшнее районное собрание коммунистов — небольшая, но славная победа идеи коммунизма над тухлыми сумерками отходящего в прошлое капитализма, частнособственнического жизнеустройства. Перед ним сидели, люди, которые уже знали цивилизацию, отличную от капитализма — советскую цивилизацию, и верят в ее будущность, ибо она базируется на свободном труде — источнике жизни свободных людей. Эти люди сидят с предчувствием победы, а это будет всемирный праздник на земле, праздник освобождения от злой силы, затаившейся в частной собственности. Наполненные таким чувством, люди не могут сдерживать движения своей души. Вот и звучат несмолкаемые аплодисменты. Вот что понимал Суходолов.
Петр Агеевич, глядя на него, размышлял, что Суходолов в эту короткую минуту, наверно, думает, что хорошо, что у него в областной организации появился еще один отряд его единомышленников, добровольно, по велению сердца, а не чувства корысти и тщеславия пришел под Знамя борцов за освобождение трудовых людей от зла частного капитала, за возвращение социализма, когда он, простой рабочий, был в почете за свой труд на благо всех людей труда. Петр Агеевич радовался за Суходолова, и за себя радовался, и за всех присутствующих на собрании. Суходолов продолжал говорить, обращаясь ко всему собранию:
— Спасибо за такую дружную и горячую поддержку пожеланий вашему райкому… Ну, а за этим позвольте мне, как секретарю обкома партии, открыть начало работы пленума, так сказать с высоты иерархической лестницы. Нет возражений? — ему ответили общим согласие, и он продолжал: — Нам необходимо решить организационные вопросы. Я думаю, мы в первую голову изберем первого секретаря райкома и поручим ему вести дальнейшую работу пленума. Нет возражений?
С ним все согласились, и он предложил кандидатуру первого секретаря. Он сказал так:
— Мы с Аркадием Сидоровичем, членом бюро обкома партии, ветераном нашей партии, долгие годы работающим в вашей районной организации и знающим многих коммунистов в районе, провели на этот счет совет с секретарями первичных парторганизаций и по их поручению вносим предложение первым секретарем вашего райкома партии избрать товарища Костырина Андрея Федоровича.
Костырин при этом поднялся и c некоторым смущением повернулся к залу, показывая себя.
— Андрею Федоровичу сорок лет, — продолжал Суходолов, глядя на Костырина, — партстаж у него двадцать лет, при запрете КПСС пребывания в партии не прерывал, образование высшее, инженер-технолог, окончил наш институт, работал на Станкомашстрое технологом цеха. Вместе с Полехиным воссоздали парторганизацию завода из бывших членов КПСС завода. За активную оппозицию рыночному режиму, а конкретно — капиталисту Маршенину, в числе первых был выставлен за ворота завода, работает слесарем ЖЭУ. По своей работе будет иметь возможность заниматься партийной работой, широко общается с людьми, его хорошо знают многие. Чтобы предупредить предложение, которое нами обсуждалось, — избрать первым секретарем райкома товарища Полехина, многим известного товарища на Станкомашстрое, мы сообщим, что согласились с доводами самого Полехина. Во-первых, тогда его выставят с завода и сделают безработным, с чем мы не можем не считаться, а, во-вторых, Мартын Григорьевич нам очень нужен на заводе. Такое вот у нас в обкоме предложение. А какое у вас будет предложение?
Раньше других поспешил с предложением Волков Евгений Сергеевич, глава администрации района. Он встал и сразу, не дожидаясь позволения, торопливо заговорил:
— Я высказываюсь в поддержку товарища Костырина. Андрея Федоровича я знаю давно, мы с ним вместе учились в институте и разом нас принимали в партию. Товарищ Костырин принципиальный, бескомпромиссный, но выдержанный, убежденный коммунист. То есть — такой, какой в нынешнее время нужен в руководстве партийной организации. Вот только один вопрос меня смущает: опытный, грамотный инженер ходит в слесарях ЖЭУ. Даже для заработка как-то не очень здорово.
— Зато он входит запросто в любую квартиру, разносит людям наше, партийное слово, — громко сказал Полехин. — Это самая удобная рабочая позиция для коммуниста — ежедневные встречи с людьми и никаких подозрений. А заработок — дело подвижное, что-нибудь вместе с вами, Евгений Сергеевич, придумаем.
Костырин сидел, скромно опустив голову, чтобы не оглядываться на все о нем высказывания, со смущенным выражением на лице. Но после Полехина он поднялся и сказал, вскинув голову. И все заметили его вдруг порозовевшие щеки, но и характерные черточки непреклонной воли и твердости характера заметили. А в нынешних условиях травли и преследования Коммунистической партии такие люди в партии только и нужны, это понимают и рядовые члены партии и отдают им предпочтение.
— Рабочая позиция у меня и для связи с людьми, и с коллективами предприятий, и для возможности отлучиться на сторону очень даже подходящая. А заработок мой зависит от меня — да и не плохой по нынешним временам.
— Нет возражений — избрать его первым секретарем, — прозвучало несколько голосов, и среди них выделился голос главного врача заводской больницы Корневого, который уловил Петр Агеевич.
Суходолов минуту подождал, оглядывая членов райкома. Потом направил свой взгляд в зал и спросил:
— Нет возражений, других предложений?
— Нет! — был ответ дружным хором.
— В таком случае — будем голосовать все вместе: кто за то, чтобы первым секретарем райкома избрать Костырина Андрея Федоровича, поднимите руки… Единогласно! Будем считать, что первый секретарь избран общим собранием коммунистов района… Поздравляем вас, Андрей Федорович! — и, перекрывая аплодисменты, пригласил его к себе:
— Пожалуйста, к нам за стол.
Пока Костырин поднимался на сцену, Суходолов добавил:
— Работать руководителем районной партийной организации в нынешних условиях совсем непросто, не то, что было в советское время: это постоянная, сопряженная с неимоверными трудностями и даже с опасностями борьба за права трудящихся, в том числе и борьба за поворот сознания трудящихся в нашу сторону, — пожал Костырину руку, приобнял за плечи и добавил: — Передаю вам свои председательские обязанности — избирайте остальных членов бюро и секретарей райкома.
Костырин уверенно, без смущения стал на председательское место между Суходоловым и Аркадием Сидоровичем и первым делом поблагодарил за доверие, заверил, что будет работать и оправдывать доверие, как боец, выдвинутый на передовую позицию боя, и не забыл попросить поддержки и прикрытия с тыла, если бой будет крепкий. Затем взял на столе приготовленный листок бумаги с записями порядка ведения пленума, взглянул на него и обратился к членам райкома:
— По нашему порядку работы нам надо начать с избрания бюро райкома для повседневной работы организации партийной работы райкома. Есть предложение в состав бюро избрать девять человек, в составе шести человек рядовых членов бюро и трех секретарей. Какие будут предложения у членов райкома по количественному составу бюро?
Послышались согласные, бодрые голоса: Согласны! Правильно, девять человек — достаточно! И тут что-то неведомое для самого Петра Агеевича, но где-то в глубине сознания давно жившее в нем, подтолкнуло его быстро подхватиться и сказать:
— У меня есть предложение по количеству секретарей райкома, — он проговорил эти слова спокойно и с твердой убежденностью, стоял он прямо с чуть приподнятой головой, и весь его вид, вернувшийся к нему из прошлого (он сам это почувствовал) выражал непреклонность.
— Предложение о выборах только трех секретарей — это штамп, взятый из истории нашей партии. Историю, конечно, надо помнить и уважать ее уроки. В моем слесарном деле и то матрица недолго служила. История, между прочим, не терпит застоя. Повторение истертого штампа ни в какой мере не подходит для нынешней ситуации, в которой придется работать новой районной партийной организации. Нам надо охватывать все слои населения с учетом их положения, психологии и мышления. Так, например, считаю, что следовало бы иметь секретарей по работе в среде трудовых коллективов, среди безработных, которые оказались сразу выброшенными из всей общественной жизни и организации, каждый предоставлен сам себе со своим горем…
— А что, секретарь будет устраивать безработных на работу? — прозвучал насмешливый голос.
— Действительно, чем может секретарь помочь безработным? — поддержал другой голос, но несмело, неуверенно.
Петр Агеевич даже не обернулся на эти голоса, спокойно выслушал их и ответил:
— Если даже и помочь товарищу в устройстве на работу, — это даже честь для райкома. Но это не все, чем может заняться секретарь, важно не оставлять безработных в каждом конкретном случае без товарищеской поддержки. Может быть, подумать о создании рабочей кассы взаимопомощи или банка данных о вакансиях. Но главное — организация безработных на коллективную борьбу за свои трудовые права. У нас в городе уже, может быть, несколько десятков тысяч безработных. С одного нашего завода выброшено на улицу восемь тысяч рабочих в безработные. Ну-ка, организовать их шествие по улицам города, да с женами, да с детьми против произвола хозяев, против равнодушия властей, судов, профсоюзов. Профсоюзы вообще надо за воротник потрясти… Да еще с красными знаменами, да с лозунгами — это всех заставит сон потерять и до президента дойдет, и до правительства, и до ВЦСПС. Ну-ка в России десять-пятнадцать миллионов безработных, да плюс их семьи! Если каждый безработный принесет к стене Кремля в Москве по булыжнику, Кремль засыпят по макушку, и его обитатели на крышу Кремлевского дворца полезут для своего спасения. Тут-то они задумаются, какой метод управления страной предпочтительнее — плановый, научно упорядоченный, или рыночный, стихийно-хаотичный от множественности частно-собственнической конкуренции. Может, тогда с крыши Кремлевского дворца обозрят, до чего Россию и народ довели. А вы говорите, что безработные ничего не могут сделать. Не нужно никакой революции, нужна простая массовая организованность народного повеления. Вот этим, по-моему, и должен заниматься секретарь райкома со своим активом. Тоже самое секретарь по работе среди женщин, среди молодежи, среди интеллигенции — учителей, медиков и прочих. Вот такое у меня предложение и прошу его обсудить, — на бодром тоне закончил Петр Агеевич и сел. И тут же почувствовал, как часто и емко бьется его сердце, и как кровь стучит в висках. И он сказал мысленно своему сердцу: Ничего, обойдется, когда-нибудь надо же начинать… А что начинать, он не стал уточнять — сердцу и так должно быть понятно.
К Красновым повернулся с первого ряда Полехин и, с улыбкой глядя на Петра Агеевича, с одобрением проговорил:
— Товарищ Золотарев возвращается в свое амплуа… Поздравляю вас, Петр Агеевич, дайте вашу руку, — и крепко пожал поданную руку.
Красновы тоже пожали ему руку. А среди присутствующих, в том числе и среди делегатов, прошумел одобрительный говор.
Тем временем за столом президиума был заметен оживленный обмен мнениями, и поднялся для ответа профессор Аркадий Сидорович, он оказал:
— Мы тут втроем обменялись мнениями и, как заметило большинство сидящих в зале, согласны, что предложение Золотарева Петра Агеевича имеет принципиальное значение. Но мы сейчас не готовы его решать, оно требует большой работы. Поэтому просим согласиться с таким предложением: сегодня решить вопросы по подготовленному плану и поручить избранному нами бюро к очередному пленуму в течение двух-трех недель подготовить рассмотрение вопроса по предложению товарища Золотарева. Вы не возражаете, Петр Агеевич?
Петр Агеевич поднялся и спокойно, с выражением послушности сказал:
— Никто не должен навязывать свое мнение в индивидуальном порядке. Но ежели индивидуальное мнение признается рациональным, значит, оно становится общим, я так понимаю.
В ответ Петру Агеевичу раздались одобрительные хлопки в ладоши и веселый смех.
— В таком случае решено, — продолжил свои обязанности Костырин, — и пойдем дальше по порядку. — Кто за то, чтобы бюро райкома избрать в количестве девяти человек, в том числе трех секретарей и шести членов, прошу голосовать… Единогласно — решение принимается. Перейдем к персональному подбору и выборам…
Из знакомых Петру Агеевичу в бюро были избраны Полехин Мартын Григорьевич, Краснова Галина Сидоровна, остальные четыре человека были из более крупных предприятий. Вторым секретарем был избран Алешин Станислав Васильевич, инженер пассажирского автохозяйства, а секретарем — Надточий Дмитрий Андреевич, председатель общества глухонемых. При выборах членов бюро и особенно секретарей райкома партии учитывалась возможность заниматься партийной работой в сочетании с производственной работой, образовательная и политическая подготовка и, главное, независимость от всех властей в партийной работе и в оказании помощи райкому партии с финансово-материальной стороны.
В заключение было предоставлено слово профессору института машиностроения Синяеву Аркадию Сидоровичу. Профессор был готов к такому выступлению, но, подойдя к трибуне, он все же, прежде чем заговорить, с волнением потеребил свою бородку, с улыбкой глядя в зал.
— Дорогие товарищи, признаюсь вам, что я намаялся душою в ожидании момента, когда я смогу выступить перед организованным отрядом коммунистов нашего рабочего района, — начал свою речь Аркадий Сидорович своим обычным профессорским, преподавательским тоном.
Петр Агеевич тотчас уловил в голосе профессора не только желание вызвать у слушателей внимание к себе, но и стремление внушить веру в то, что он решил им поведать от себя. Петр Агеевич, уважая непоколебимость убеждений профессора, настроил себя на внимательное отношение к мыслям профессора.
И на этот раз Петр Агеевич приготовился внимательно слушать профессора. Он даже поплотнее уселся в кресле. Под влиянием такого чувства он бросил взгляд на Галину Сидоровну. Та, с появлением брата на трибуне, заметно вытянулась, напряглась, лицо ее слегка порозовело. А чего волнуется? — сочувственно подумал Петр Агеевич. — Не в первый раз он за трибуной перед людьми и знает, что сказать рабочим.
— Будьте уверены, дорогие друзья, что к сегодняшнему нашему собранию люди там, за стенами этого Дома культуры, чутко прислушиваются к нему и ждут его решений, — продолжал профессор тоном, все более становившимся доверительным и товарищеским, и его улыбчивый рот все более блестел из серебристой бородки розовыми губами. — Многие из них, может быть, до конца не осознают значения нашего собрания и его решений, но они, бессомнено, хотят, чтобы итоги работы нашего собрания были такими, какими им хочется слышать, — чтобы наши решения как можно больше и положительно влияли на их жизнь, делали ее легче. Можете не сомневаться, что сегодня вечером и завтра утром в троллейбусах и автобусах будет обсуждаться вопрос проведения нашего собрания. И в будущем трудовые люди будут внимательно следить за всей нашей деятельностью, и давать ей оценку со своих народных позиций. Здесь, кстати, замечу, что не только трудящиеся, но и наши противники, представители и сторонники буржуазии, от пробуржуазных партий до оппортунистов, будут внимательно отслеживать нашу работу и наши акции по организации трудящихся на свою защиту.
Провокаций, злостных наскоков, клеветнических выпадов и прямых действий против нас с их стороны нам не избежать. Они со всех сторон нас будут торпедировать и обстреливать. Эти атаки и наскоки наших идейно-политических, по существу классовых противников, не должны нас удивлять и повергать в уныние, ибо для того мы и коммунисты, чтобы вести идейно-политическую, самоотверженную борьбу ради защиты людей труда от капитализма и его гнета. Мы должны постоянно чувствовать перед лицом трудового народа свою правоту и знать, что мы, коммунисты, единственные носители правды и этой правдой освещаем людям путь в будущее. Мы также должны знать, что партия коммунистов есть единственная партия, родившаяся из народа и для трудового народа: нас создал народ труда для себя, наши корни уходят в самые глубинные народные пласты. В этом сила Коммунистической партии как партии труда, противницы капитала. Она также сильна своей идеологией, которая базируется не на политической конъюнктуре, а на материалистических диалектических законах развития человеческого общества. В силу этой объективности существования Коммунистической партии будут, без всякого сомнения, посрамлены антикоммунистические буржуазные кликуши. Видя, как день ото дня растет авторитет и значение Компартии в обществе, как она все больше завоевывает политические позиции среди трудящихся, они надуваются в лягушечьем кваканье о затухании компартии как носителя идей коммунизма. Об их злобствующем бессилии против коммунистической идеологии свидетельствует и многочисленное нарождение пробуржуазных партий, чтобы было легче и запутаннее манипулировать сознанием простых людей. Все эти партии при ближайшем их рассмотрении отличаются друг от друга лишь своим названием и именем лидера. И все эти пробуржуазные партии, преследуя одну и ту же цель — дать быстрее утвердиться капитализму, целым роем кружатся над бедной Россией и отравляют, одурманивают головы народа буржуазным угаром. Все они созданы вдруг вылупившимися из буржуазной рыночной реформы и стремящимися к власти так называемыми лидерами и по существу являются служителями ельцинскому режиму и капиталистическому строю, агентами в среде народа. Все эти партии, а вместе с ними и многочисленные оппортунисты состоят в найме у буржуазии и стараются убедить, что только капитализм способен сделать жизнь трудового народа сытой и красивой, как в американских киносериалах. Тем самым эти партии служат одной цели — утверждению господства частного капитала с его режимом эксплуатации людей труда. Естественно, что они ищут опоры и поддержки у международного империализма, прежде всего у империалистов Запада. Они даже лозунг выдвинули: Запад нам поможет. И уже по одному этому признаку все эти буржуазные партии являются враждебными трудовому народу и России. В помощь им на головы советских людей, привыкших жить по честности и справедливости, буквально обрушился поток ядовитой, мерзостной пропаганды, замешанной на изощренной лжи, клевете, вранье, злобе, ненависти к советской истории, на провокации и подлости. В результате насильственной капиталистической перестройки страна мало того, что лишилась великой экономики и гигантской научно-технической базы, она опрокинута в разорение, хаос, нищету, беспросветность в отношении своего будущего, погрузилась в ядовитую атмосферу безнравственности, потери общечеловеческой морали, деградации личности, обесценения человеческой жизни; общество захлестнули криминал, коррупция, насильственные убийства, инфекционные болезни, в итоге всего — массовое вымирание нации русских и других российских людей. Вот такую сытую жизнь нашему народу создал либерально-демократический ельцинский буржуазный режим. И все партии, образованные сверху и присягнувшие на верность Ельцину и его правительству, так или иначе, служат буржуазному государству, а отнюдь не трудовому народу. Потому они являются противниками Коммунистической партии как партии истинно народной. И первейшая наша задача — разъяснять людям классовую буржуазную суть всех этих антинародных партий как слуг капитала. Мы, коммунисты, приняли от трудовых людей обширнейший фронт идейно-политической борьбы по защите людей труда от противостоящего гигантского фронта частного капитала международного империализма. Этому враждебному народу империалистическому фронту, кроме нас, коммунистов, противостоять больше пока некому. Нет у нас, кроме самого трудового народа и его народно-патриотических сил, в настоящее время других союзников. Отсюда наиважнейшая наша задача, или, если хотите, обязанность, не утратить доверие к нам и надежду на нас людей труда. Мы должны знать, что свою веру в будущее люди связывают только с коммунистами. Грех непоправимый на нас падет, ежели мы каким-либо образом подорвем эту веру народную. Мы не должны таить и нести обиду на наш народ в случае, если он где-нибудь, когда-нибудь и почему-нибудь не проявит нам всеобщей поддержки и полного доверия. Это будет означать, что где-то, в чем-то мы допустили ошибку, что-то не так решили, не то сделали. И надо немедленно выявлять ошибку, честно повиниться за нее перед людьми и тотчас исправлять. Только так мы будем сохранять единство с народом и свое авангардное место в борьбе с частным капиталом.
Аркадий Сидорович на минуту умолк, оторвал глаза от зала, опустил их под трибуну, будто искал там какое-то подкрепление своим мыслям, или таким образом отделял произнесенную часть своей речи от другой, которую имел еще сказать. Затем он поднял голову, слегка встряхнул ею, потрогал свою бородку и вновь обратил взор в зал. Глаза его светились дружелюбным, доверчивым светом, и ярко блестела розовая улыбка из серебристого оклада бородки.
Петр Агеевич, внимательно следивший за каждым движением Аркадия Сидоровича, за взмахами его рук, за изменениями интонаций голоса, проследил за направлением его взгляда. Он заметил, очевидно, вместе с Аркадием Сидоровичем, что все люди в зале, внимательно, со строгим выражением на лицах слушали профессора. И эти строгие до суровости лица очень откровенно свидетельствовали, как глубоко в душу проникали слова профессора, и какие нелегкие дела они раскрывали перед новым отрядом коммунистов.
Петр Агеевич вдруг физически ощутимо почувствовал жар общего дыхания сидящих вокруг людей и понял, что с этого дня жизнь его должна строиться только в ритме, и только в жаре этого общего дыхания, и только под зарядом его напряжения. Он ощутил, что в нем в эти минуты произошло какое-то обновление, которое его освободило от застарелого чувства пренебрежения организации людей. Это нравственное освобождение как-то скрепило весь его психологический строй с ожившей в нем органической слитностью с трудовым народом. В эти минуты он еще больше понял цель своей жизни — предметно обозначил личный вклад в борьбу товарищей по партийной организации за дело людей труда. И, что и как надо делать, он надеялся услышать от профессора.
Аркадий Сидорович между тем продолжал говорить с ораторской увлеченностью:
— Дорогие мои друзья, все, что я вам сказал, для всех вас не ново. Все сказанное каждый из нас сам пережил и сегодня еще раз переживает. Мы переживаем за то, что советские люди вынуждены пребывать в чужом для них мире, что они осуждены на морально-нравственное и физическое страдание лишь потому, что были советскими людьми, что жили в Великой Советской стране и защищали ее, не щадя своей жизни. Мы переживаем за то, что утеряли нашу народную власть в лице Советов народных депутатов. И наша задача состоит в том, чтобы воссоздать Советы народных депутатов из числа рабочих, крестьян, трудовой интеллигенции. Для практической нашей работы в этом деле следует вернуть исторический опыт из почина ивановских ткачей. Давайте начнем создание Советов с производственных коллективов — цехов, участков, бригад, соединим их в Советы заводов, предприятий, потом объединим их представителей в Советы районов, городов, а там и области и выше. Пусть эти Советы будут существовать непризнанными нынешними властями, пусть будут подпольными, теневыми, но это будут Советы народные для защиты трудового народа. Они помогут нашей партии объединять трудовых людей на борьбу за освобождение власти от частного капитала. Мы переживаем и за то, что партия вовремя не разглядела внутренних врагов, а люди впали в пассивность и равнодушие даже по отношению к своей личной судьбе и к судьбе России, не задумываясь о том, что личная судьба каждого зависит от судьбы всего народа. Все это мне еще раз захотелось сказать, чтобы понять, как и в какой ситуации, нам приходится действовать над осуществлением нашей идеи возвращения социализма. Наши противники пугают нас со всех трибун и экранов, что возврата к социализму не будет. А мы должны сказать сами себе и нашим трудовым людям, что нет! Мы вернем социализм, что историческое назначение России в том и состоит, чтобы продемонстрировать миру, что торжество Добра над Злом возможно, в конце концов; что русские люди однажды уже показали, в чем кроется корень Зла. Об этом я и хотел еще вам сказать, — он лег грудью на трибуну, простер руки по бокам ее, затем охватил трибуну с двух сторон, словно желал приподняться вместе с нею еще выше, до самых высоких задних рядов кресел, но улыбнулся своей тщетности и продолжал:
Частная собственность — это исторически обусловленное социальное явление и является продуктом общественных отношений людей. Она возникла в определенных историко-экономических условиях и так же при новых условиях должна исчезнуть. Это убедительно доказано примером советского социалистического строя, где частная собственность была заменена общественной, общенародной собственностью на средства производства. Империализм, который как нимбом осенен Злом частной собственности, и есть то загнивание капитализма, которое имел в виду Ленин. Империализм, всосавший в себя все Зло частной собственности, сам стал всесветным Злом для человечества и источает из себя массу частиц, составляющих Зло, засевает ими всю планету. И Первая, и Вторая мировые войны, и последующая Холодная война, и многие другие малые и большие войны и были тем грандиозным Злом, которым капитализм разразился в XX веке, принесшим народам мира неисчислимые потери и разрушения плодам труда людского.
Как свержение капитализма будет происходить — решать это классу трудящихся. Это, однако, никак не означает, что люди, составляющие энергию движения общества к высоте совершенства, должны пассивно, равнодушно сидеть и ждать, пока общество Зла будет медленно догнивать, унося с собою не только свою тлетворность, но и здоровые силы человеческого рода. Или пока Зло не достигнет своей критической массы и не взорвется само по себе, или будет снесено революционным взрывом протеста. Нет, марксистско-ленинское учение о социализме убедительно и ясно указывает людям пути и методы ускоренного прихода социализма, как общества торжества справедливости и Добра, как общества спасения самой человеческой цивилизации. И это надо сделать до той поры, пока империализм, как носитель Зла не уничтожит половину жителей Земли. Ради этого спасения человеческого сообщества марксистско-ленинское учение о социализме — обществе общественной собственности и выдвинуло в качестве вожака людей труда по пути достижения социализма партию коммунистов, вооружив ее теорией борьбы за достижение победы над носителем Зла — капитализмом.
Аркадий Сидорович помолчал секунду, поднял руку, показывая ладонь, будто на ней и было что-то начертано, и патетически произнес:
— Такова наша стратегическая цель и наша задача — борьба за социализм! И тот, кто решил посвятить свою жизнь этой борьбе, не должен бояться трудностей и опасностей, которые могут встретиться на избранном пути. Как говорил Владимир Ильич, цель определена, задача ясна — за работу, товарищи! В добрый путь и успехов вам, молодой коммунистический отряд! — Аркадий Сидорович доброй, яркой улыбкой, вдохновенно светясь всем своим лицом, отступил от трибуны и оттуда сказал:
— Спасибо за внимание.
В благодарность за выступление зал ответил профессору взрывом аплодисментов, и все встали и долго еще аплодировали. Аркадий Сидорович уже зашел за стол президиума и стоял там, прижимая руки к груди и освещая людей своей яркой улыбкой.
По светлой дороге — в будущее
На другой день, светлым воскресным утром три легковых машины одновременно выехали из города. Они держали курс в Надреченский район, a там — в село Высокий Яр. Первым ехал Семен Семенович. Чтобы было веселее сидеть в машине, он попросил к себе племянницу Катю. За ними катили на своей Волге Красновы — Михаил Александрович и Галина Сидоровна. Замыкали необычный кортеж машин Золотаревы — Петр Агеевич и Татьяна Семеновна.
Перед ними простерлась вдаль серая асфальтовая дорога. На ней то и дело чередовались спуски и подъемы. И никто из путников не мог предсказать, где и как окончится их путь: то ли в конце спуска, на дне ложбины, то ли на вершине подъема, откуда открывались полевые просторы.
Конец.
Декабрь. 1995