Кимико Сато В баню

Автобус отошел, и в воздухе вихрем закружилась пыль. Синобу несколько раз чихнула, прикрывая лицо рукавом теплого пальто. И почувствовала резь в горле. Еще не прошел насморк: простудилась она дней десять тому назад, когда возвращалась домой после бани. Последнее время она часто простужалась, почти каждый раз, как возвращалась от матери. И не удивительно: выкупав мать, она второпях мылась сама, а потом, не остынув, бежала домой, целый час тряслась в автобусе, а потом еще на пронизывающем вечернем ветру брела по дороге в гору. Синобу с мужем жили на холме, на северо-востоке Нагой, а мать – здесь, на побережье залива Исэ, то есть на противоположном конце города.

Синобу подняла воротник пальто и зашагала вперед, выпрямив худую спину.

Какой сильный ветер! Он разогнал плотные свинцовые тучи, и вдали на юге стали видны по-солдатски выстроившиеся в ряд огромные дымящиеся трубы. Дым красновато-коричневой краской раскрасил небо. Там – промышленный район, воздвигнутый на осушенном побережье полуострова Тита. Когда ветер меняется, трубы исчезают, словно испаряются. Под тяжелыми плотными облаками тянется вереница невысоких муниципальных домов, последние пять – семь лет эти старые деревянные лачуги не раз перестраивались. Черные жестяные крыши покрывали шифером, пристраивали низенький второй этаж, добавляли комнатушку без окон. Когда в просвет между тучами прорывается слабый луч заходящего солнца, видна каждая щель. На повороте Синобу взглянула в сторону. И сразу заметила: что-то изменилось. Торговка окономияки,[1] жившая по соседству с матерью, надстроила второй этаж с крышей из серой жести. Нижняя, черная крыша почти не видна из-за свисающих со второго этажа голубых труб сушилки для белья.

«Думает, если мать – одинокая старуха, над ней и издеваться можно…»

Синобу ускорила шаг. Местность была расположена на уровне моря, и стоило пойти дождю, как вода начинала захлестывать пороги домов, двери разбухали и плохо открывались. Синобу отворила дребезжащую фанерную дверь. Но мать, всегда выходившая на скрип двери, не появилась. Синобу прошла в кухоньку с земляным полом, за кухонькой помещалась небольшая, в три дзё,[2] комната с деревянным настилом. Из глубины дома слышался звук телевизора.

– Мама! Мама! – позвала Синобу.

Она ступила на дощатый пол. В просвет между неплотно задвинутыми фусума[3] виднелся край неубранного футона.[4] А ведь мать, как и Синобу, всегда была аккуратной; она не из тех, кто позволяет себе спать днем.

– Мама! Это я!

На всю комнату гремит телереклама.

– Мама!

Синобу бросила вещи на дощатый пол. Потеряла равновесие, споткнувшись обо что-то.

– Ну мама!

Она с усилием раздвинула фусума, и тут розовое одеяло медленно приподнялось.

– Это ты, Синобу?

Мать протерла глаза и заправила коротко стриженные волосы за уши. Движения ее тонких длинных пальцев были удивительно изящными. Синобу, тяжело дыша, наблюдала за ней.

– Ты что это, мама? Спать днем, да еще с включенным телевизором! Какая беспечность!

Мать села на колени, уперлась руками в пол и легким движением выскользнула из-под одеяла. Изящество матери, являвшее резкий контраст с грязной, засаленной наволочкой, неожиданно напомнило Синобу последние слова отца:

– Пожалуйста, позаботься о матери. Ведь она совершенно не приспособлена к жизни.

И отец, скончавшийся от чахотки спустя год после войны, и мать были словно из другого мира. Дед был управляющим субподрядным авиазаводом М. Слабый здоровьем и крайне избалованный, отец, так и не доучившись в художественном училище, женился на красивой и покорной девушке и жил на средства, которые получал от деда, в пригороде, где не приходилось опасаться воздушных налетов, но после окончания войны завод закрыли, и отец, словно потеряв опору, покатился вниз. Некоторое время он преподавал рисование в женской школе. Работа обострила болезнь, и он умер в тот год, когда Синобу, окончив школу, поступила на работу в банк. Мать, разумеется, оказалась на иждивении Синобу. При всей изысканности манер мать совершенно ничего не умела делать. Она была так воспитана: женщина должна заниматься своим туалетом, а все остальное пусть делают другие.

Посему все то, чего мать не желала касаться, должна была взвалить на свои плечи дочь, Синобу. После смерти отца Синобу, отличавшаяся неженской твердостью, быстро освоилась с новой ролью…

Мать, даже не стряхнув приставшие к подушке седые волосы, сложила футон, сдвинула его в угол и спокойно возразила:

– Какая беспечность, Синобу? Да заберись сюда вор, тут и взять-то нечего. Одно старье, и нести тяжело – футон, телевизор, стиральная машина, холодильник… – Мать издала странный горловой смешок: – Ты что, Синобу, решила, что я умерла? И впрямь, в газетах частенько пишут о таком: когда умирают одинокие старики, об их смерти узнают только через несколько дней.

Синобу, нагнувшись за брошенным на пол свертком, нахмурилась.

– Знаешь, а это было бы неплохо. И мне хорошо, долго не мучиться, и тебе облегчение.

– Мама, ты что говоришь?! – возмутилась Синобу.

– А что? Сама виновата, что не родила себе сына.

Мать была родом из префектуры Миэ, и ее говор, слегка изменившийся от долгих лет жизни в Нагое, звучал удивительно мягко. Синобу, все еще хмурясь, развернула сверток и достала электрогрелку. Конечно, котацу с угольными брикетами было и дешевле, и давало больше тепла, но мать постоянно роняла горящие угли, прожигавшие в деревянном полу дыры.

– Вот, возьми. Здесь столько же, как и обычно…

Синобу протянула матери белый конверт. Двадцать три тысячи иен. Ровно на месяц. Год назад Синобу, рискуя вызвать недовольство мужа, несколько увеличила сумму, но цены росли прямо на глазах, и она не знала, можно ли прожить на эти деньги. Во всяком случае, у матери она не спрашивала. Мать благодарно приподняла конверт обеими руками и положила его в ящик алтаря.

– Я тебе принесла мед и масло, положу в холодильник.

Синобу отворила дверцу старенького холодильника – он, как и все вещи, был принесен из ее дома, – и у нее даже перехватило дыхание. Холодильник был абсолютно пуст. Стенки холодильника потрескались, из трещин на белой эмали проступила ржавчина. Синобу в сердцах захлопнула дверцу, откуда на нее словно пахнуло леденящим холодом.

Мать повернулась от алтаря и виновато проговорила:

– У меня не то, что у тебя – и положить нечего. Не будешь же ставить туда овощи и соленья.

Синобу мучительно закусила губу. В горле точно комок застрял. Глядя в спину застывшей у холодильника дочери, мать сказала:

– Последнее время все тебя сердит, что ни скажи. А ведь я ничего такого не говорю.

Потом встала и добавила:

– Ладно, своди меня лучше в баню. Я уже девять дней не мылась.

Два года назад у матери подскочило давление. Она всегда была мнительной, даже малейшее недомогание лишало ее покоя, а тут она заметно сдала.

Узнав, что матери несколько раз становилось дурно в бане – домой ее приводили соседи, – Синобу попросила мать не ходить в баню одной.

– Пожалуйста, больше не делай этого. Зачем обременять соседей. Я сама буду приезжать и водить тебя в баню.

Но мать колебалась.

– От тебя на одном только автобусе час. Тебе будет трудно.

Все вышло так, как говорила мать. Детей у Синобу не было, но она с мужем хлопотала в книжной лавке и ухаживала за свекром, которому шел уже восьмой десяток, так что вскоре она стала приезжать всего раз в неделю, а потом – и в десять дней. Мать покорно ждала, не жалуясь и не упрекая.

Взяв мать за руку, Синобу вышла из дома и увидела соседку, толстую торговку окономияки, разжигавшую на улице в переносной печке угольные брикеты. Было видно, что ей трудно нагибаться: ноги у нее короткие и тонкие, как у ребенка, а тело – круглое, точно бочка.

Синобу вежливо поклонилась.

– Спасибо вам, позаботились о матушке…

– В баню идете? Это дело, – отозвалась соседка. Она пристально оглядела украшенное гербом темное шерстяное кимоно Синобу и моргнула покрасневшими от недосыпания и едкого угольного дыма глазами.

– Эх, и мне бы разок помыться, пока водичка чистая. Моюсь всегда под конец, когда вода в чане уже черная, а цена такая же!

И она расхохоталась. Синобу еще раз поклонилась, и они двинулись дальше. Мать прошептала:

– Кончится ночная смена, придут рабочие с завода, так она до полуночи работать будет, подкладывая брикеты. Ох, и деньги она гребет! Телефон у себя поставила.

«N-сэйтэцу» был самый большой завод в южном промышленном районе города.

– Ишь, прямо над моей крышей сушилку пристроила…

Синобу, крепко сжав ее руку, ускорила шаг. Но вдруг приостановилась.

– Надо на обратном пути занести ей хотя бы сахару, вдруг придется когда-нибудь попросить ее позвать тебя к телефону.

В бане, что была поблизости с домом – даже старуха добрела бы туда за несколько минут, – Синобу мылась еще в детстве.

Нарисованная на кафеле стен Фудзи и большой, похожий на птичьи крылья вентилятор на потолке раздевалки – все те же, но сами купальни полностью переделаны. На стенах зеркала, перед ними краны с горячей водой. На еще новеньких зеркалах развешаны рекламные листки. Сверкают свежей краской черные и красные иероглифы: приглашают в магазин тканей и сусия,[5] родильный дом и магазин по продаже аксессуаров для машин. Между зеркалами стоят белые цилиндрические баки для мусора, на них тоже виднеются иероглифы: «Безопасность движения нужна всему миру…», «Депутат городского совета…» Дальше – неразборчиво. Вот гадость, даже до бани добрались!

Одна из девиц с крашеными волосами, столпившихся по ту сторону большого чана, вытащила наманикюренным пальцем изо рта жевательную резинку и щелчком отправила в ящик «депутата городского совета». Девицы работали в баре у станции и всегда в этот час (баня открывалась в три дня) вместе ходили мыться. С тех пор как вокруг муниципальных жилых зданий понастроили хибар, где поселились рабочие с завода, таких девиц здесь пруд пруди.

Синобу немного отодвинулась и негромко сказала матери:

– Входи в воду постепенно, не окунайся целиком.

– Хорошо, – послушно кивнула та.

Мать ухватилась обеими руками за края чана и, повернувшись спиной, зашла в воду по колено. Некоторое время она стояла неподвижно, сверкая ягодицами: ее тело, располневшее после того, как ей исполнилось пятьдесят, светилось белизной. Затем, потихоньку согнув колени, она медленно, в течение нескольких минут, погрузилась в воду: сначала по пояс, потом до груди и, наконец, по шею. От напряжения мать губы вытягивает – у нее такая привычка, на вздернутом носу выступает пот. Бросив взгляд на ее невыразимо счастливое лицо, Синобу отвела глаза и сказала нарочито сухо:

– Может, подлить холодной? Такая горячая тебе вредна.

– Хорошо. – Мать послушно открыла кран.

«Старушка…», – невольно вспомнила Синобу слова мужа.

В доме Синобу примерно год тому назад, перегородив кухню, поставили ванну с газовой колонкой. Семидесятипятилетнему свекру стало не под силу ходить в баню.

– А дома ты сама его сможешь мыть, – сказал муж, когда ванная была готова. Повесив большое зеркало, он пришел в восторг от собственной идеи: «Просто прекрасно!» Но Синобу стеснялась мыть свекра.

– Ты что? Не девочка уже, чтобы стыдиться. Сама уже старушка. Оттого и детей нет.

Муж подмигнул. Необходимость заботиться об отце, видимо, не вызывала у него недовольства. Теперь почти каждый вечер свекор бормочет, когда Синобу вытирает его покрасневшее от горячей воды тело: «Эх, и хороша же была водичка!» И каждый раз Синобу думает: «Завтра же поеду к матери». Но у нее столько хлопот – ведь магазин тоже всецело на плечах Синобу.

Хидэо было двадцать пять, когда он с первого взгляда влюбился в двадцативосьмилетнюю Синобу, работавшую тогда в банке, и привел ее в дом; с той поры она трудилась не покладая рук: ухаживала за больной свекровью, когда та умерла, хлопотала на похоронах; потом выдала замуж золовку Бэнико. Также благодаря ее расторопности они получили банковскую ссуду, перестроили магазинчик. Теперь он приобрел свое «лицо»: Синобу с мужем подбирали книги по изобразительному искусству и общественным наукам, и их постоянными покупателями сделались студенты. Хидэо был человек безотказный, из той породы людей, что, наспех переодевшись после работы, тут же опять бегут куда-то. Он вечно был занят общественными делами, занимая пост секретаря Ассоциации местных жителей, и покупателей теперь обслуживала одна Синобу. Она была настолько аккуратна, что, обнаружив нехватку каких-то десяти иен, снова пересчитывала все на счетах. Если в конце месяца после уплаты процентов в банк и перевода обычной суммы матери оставались лишние деньги, Синобу откладывала их и потихоньку покупала новые электроприборы.

А старые – стиральная машина, холодильник, пылесос, телевизор – перекочевывали к матери.

Робкое условие, выдвинутое перед свадьбой: «Я единственная дочь и должна заботиться о матери» – Хидэо воспринял весьма спокойно и за последующие десять лет ни разу не выразил недовольства по поводу ежемесячных переводов матери. Но, блюдя интересы свекра и золовки, большие потачки не допускал. Золовка Бэнико не упускала случая уколоть.

– Неудобно, конечно, так говорить – он ведь старший брат, – но это же просто святой, и только! Никаких развлечений – одних тропических рыбок покупает…

Бэнико, выклянчив, как всегда, у Хидэо денег на карманные расходы, ушла домой, а Синобу, стоя у большого, в метр шириной, аквариума, помешивала воду щипцами для углей. Тропические рыбки – морские ангелы и суматранские барбусы – метались из стороны в сторону, растопырив свои словно плиссированные плавники.

«Просто я предвзято отношусь к золовке», – попыталась Синобу уговорить себя. В тот день она купила цветной телевизор. Купила взамен еще нового черно-белого, потому что сломался телевизор у матери. На мать было больно смотреть, когда она, склонив голову набок, с треском вертела переключатель в поисках хоть какого-нибудь изображения.

– Ты дергаешь переключатель, потому он так быстро и ломается, – сказала она, а про себя подумала, что надо бы перевезти сюда свой, черно-белый. Однако, когда Синобу купила цветной телевизор, оказалось, что она здорово ошиблась в расчетах. Даже при скидке нужно было три года выплачивать пять тысяч иен в месяц. Синобу даже перестала курить – якобы из соображений здоровья. Когда рядом с аквариумом устанавливали обновку, явилась Бэнико с ребенком.

– Ах, какая роскошь! То-то отцу радости.

И стала ластиться к Хидэо, который кормил червячками тропических рыбок.

– Послушай, братец! Отдай мне ваш старый, черно-белый. У нас на втором этаже нет телевизора. В гостиной-то, конечно, есть, но там свекровь спит. Вечером телевизор не посмотришь.

Хидэо засмеялся: «Ну что же, вот только жену спрошу». Сказать «нет» было немыслимо. Когда Бэнико, вызвав такси, суматошно грузила телевизор, Синобу, неслышно ступая, поднялась на второй этаж. Она подошла к свитку с изображением бодисатвы, висевшему у туалетного столика, и постепенно бурное дыхание успокоилось. Закуток в три дзё, угол, отгороженный на отведенном под склад втором этаже, – это ее комната, тут она поставила у крохотного, выходящего на север оконца столик и повесила над ним бодисатву. Бодисатва, сидящий на облаке и играющий на флейте, – память об отце. Отец умер, когда она только-только окончила женскую школу, и остался в ее памяти молодым и ясноглазым. Он рисовал бодисатву незадолго до смерти, словно одержимый. Позднее Синобу узнала, что это был бодисатва Унтюкуё с фрески храма Бёдоин в Удзи.

– Не то. Нет, совсем не то!

Со вздохом, похожим на стон, он, сжимая кисть костлявой рукой, с силой ударял по листу бумаги.

А потом рвал и выбрасывал.

– Не то. Опять не то!

Синобу до сих пор словно наяву слышит его стоны.

Один из этих листов Синобу склеила и отдала мастеру сделать свиток. У бодисатвы была оторвана голова, поэтому на шее виднелся кривой воспаленный шрам. Бодисатва топтал босыми ногами облако и весело играл на флейте.

– Когда мать умрет, уйду. Уйду из этого холодного дома.

«Секретарша с, большим опытом бухгалтерской работы, по совместительству горничная? Зарплата – двадцать три тысячи иен в месяц». Небожитель вскидывает оторванную голову и вглядывается в бледную, как полотно, кусающую губы Синобу.

В такую пору Синобу и повстречалась с тем быстроглазым студентом. Она первая обратила на него внимание. Несмотря на зимний холод, он был в одной черной студенческой форме, даже без шарфа, и весь дрожал, засунув руки в карманы. Он разглядывал альбом репродукций картин из Лувра. Синобу заметила, что он смотрит на обнаженную женщину. Ее дышащее теплом тело свободно раскинулось на черном фоне. Темные страстные глаза студента то впивались в картину, то рассеянно обращались к проезжавшим мимо магазина машинам. От этого взгляда по телу Синобу пробегала дрожь.

– Нет, не то. Не то, не то! – слышался ей голос отца. Синобу не могла отвести взгляд от профиля студента. Через несколько дней студент пришел снова. Он заметил взгляды Синобу, смутился и было захлопнул книгу. Но Синобу, не желая показывать, что она следит за ним, с улыбкой подошла и взглянула на репродукцию.

– Венера Бардо. Она как теплая. Хорошая картина.

Потом ей вдруг стало стыдно, и уши у нее порозовели. От ее затылка с гладко зачесанными кверху волосами повеяло очарованием.

Студент, вздрогнув, пристально посмотрел на Синобу. После этого Синобу несколько дней чувствовала на себе взгляд его темных глаз. Ей казалось, что кожа ее склоненного над бумагами лица пылает и заливается алой краской. Однажды Синобу не вытерпела, поднялась, уронив с коленей счета. Сунула ноги в дзори[6] и, глядя студенту прямо в глаза, медленно, как лунатик, пошла к нему. В этот момент пальцы Синобу коснулись чего-то мягкого. Синобу остановилась. Это была метелка из перьев. Пальцы Синобу сжали метелку и неожиданно для себя начали прилежно смахивать пыль с книг. Этим все и кончилось. Студент больше не приходил. Каждый день Синобу слонялась перед магазином. Ждала, ждала, устала ждать, отчаяние синяком отпечаталось на ее лице, и Синобу поняла, что ей уже сорок два и студент годится ей в сыновья. Она удивилась самой себе, как это не пришло ей в голову раньше.

«Что же мне делать?» – «А чего тебе хочется?»

Она не отрываясь смотрела на воспаленный шрам на шее небожителя.

…Синобу очнулась и обнаружила, что сидит в бане, перед зеркалом. Зачерпнув из чана воды, она полила себе на плечи. Набрала побольше, снова выплеснула на плечи, словно совершая ритуальное омовение. С недавних пор это вошло у нее в привычку.

Водопадом падая с плеч, вода скользит по коже Синобу, рассыпаясь на бесчисленные капли. Ни одна капелька не задержится. Белая, с проступающей изнутри, как у жемчужины, розовизной, кожа отталкивает воду, не желает намокать. Синобу зачерпывает воду и выплескивает на тело.

Что выражают эти бессмысленные действия? Отчаяние? Досаду ли на себя уже увядающей, но так и не узнавшей настоящей жизни женщины?

В помутневшем от пара зеркале профиль Синобу, рассматривающей свое белое обнаженное тело.

– О, Ёко-сан! – вдруг воскликнула мать, вся, словно ребенок, в мыльной пене. Старуха, к которой она обращалась, являла собой полную ее противоположность: темная, худая, костлявая, она жила в семье женатого сына в муниципальном доме: сын служил в муниципалитете.

– Давненько не видались. Как здоровье?

Мать кладет на измазанные мылом колени мочалку и присаживается на кафельный пол.

– Помаленьку.

Ёко садится рядом и вытягивает ноги.

– А я зубы вставила. Выдирали – через день, по четыре. Вот.

Ёко разевает рот и показывает ряд белых, похоже, фарфоровых зубов.

– Неужто все вставные? И вкус чувствуешь?

– Как только вставили, было немножко непривычно, но теперь даже лучше стало. Все что угодно могу разжевать, просто благодать.

– Все что угодно? Да ну? Вот хорошо-то!

Мать вздохнула и украдкой взглянула на Синобу. А у Синобу чуть не сорвалось с языка: «А сколько это все стоило?»

– А как поживает Табо?

Трехлетний Табо – внук Ёко.

Ёко скривилась.

– А вот, послушай. В субботу невестка с сыночком вернулись с работы пораньше и отправились с Табо на лыжах кататься. Целый день его нянчу, пока они работают, а потом еще развлекаться изволят! Воображают, что заслужили это своим трудом. Каждое утро невестка уходит из дому в семь и возвращается в шесть. А я каждый день работаю по одиннадцать часов.

– Ну уж – одиннадцать часов! Это вы, пожалуй, прихвастнули! И потом разве молодым не нужно отдыхать? – Синобу, сама того не желая, ввязалась в разговор.

– Ну а старикам отдыхать не нужно?

Ёко придвинулась костлявым телом, в глазах у нее загорелся гнев.

– Значит, и ты, Синобу, так думаешь? Выходит, старики за кормежку да за телевизор должны в ножки кланяться? Ни за что. Я сыну сказала: больно хорошо устроились. Сами развлекаются, а старуху заставляют работать. С завтрашнего дня отказываюсь нянчить Табо. Так и сказала.

Ёко торопливо облилась горячей водой и, вздрагивая всем телом, полезла в чан.

Синобу брезгливо наблюдала, как отвисшая старческая кожа трется о край чана. Но вслух все обратила в шутку:

– Старики должны быть тихими. Горячиться им вредно.

– Такими, как бабушка Курэнай?[7] Таких уже теперь нет – добреньких, да благородненьких, – проворчала старуха и погрузилась в воду по шею.

У Синобу дрогнули губы. Она покраснела до кончиков ушей. Молча отошла и села в стоявшую напротив лекарственную ванну. Вернулась застарелая боль.

«Такую невестку, как Канако у бабушки Курэнай, только по телевизору и увидишь».

Так сказала тогда та старьевщица. Это была невысокая женщина с торчащими из-под желтого платка рыжевато-коричневыми волосами. Ее муж погиб в автомобильной катастрофе.

Свекровь ее была маленькой сгорбленной старушкой. Выглядывавшие из-под момпэ[8] старческие ноги всегда были разрисованы причудливыми узорами пыли. Она, выбившись из сил и глядя перед собой пустыми глазами, тащила под палящим летним солнцем наполненный до краев тряпьем велосипедный прицеп. Невестка пронзительно кричала:

– Хозяйка, нет ли старья?

Когда же она поворачивалась к свекрови, ее льстивый голос мгновенно менялся:

– Эй, бабушка, ну кто так завязывает? Гляди, вот-вот развяжется!

Синобу не утерпела:

– Зачем заставлять работать старого человека? Она же вот-вот упадет!

На что старьевщица возразила:

– А разве я кого заставляю?

И Синобу прикусила язык.

Через полгода невестка осталась одна. Соседи рассказывали, она радовалась, что «наконец-то избавилась от обузы». По сути дела, получая пособие за погибшего в аварии мужа, старьевщица не так уж нуждалась, чтобы заставлять работать свекровь. И все же она таскала за собой старую больную женщину, пока та не умерла прямо на улице.

Старьевщица, повязанная все тем же желтым платком, по-прежнему приходила скупать тряпье. В последнее время она начала приторговывать поношенными вещами. За пятьдесят – сто иен продавала свитера, старомодные женские костюмы. И похоже, торговля шла успешно. Неразборчивость женщин, покупавших такие вещи (неизвестно, кто их еще носил!), казалась Синобу омерзительной. Как-то дождливым днем, в самом начале зимы, старьевщица попросила позволения погреться в магазинчике Синобу и подкрепиться. Синобу усадила ее в конторке. Подав горячего чаю, спросила о свекрови.

– Никогда не прощу ей того, как она со мной обращалась. Ей богу. Пока был жив муж, даже сасими[9] разрешала покупать только на двоих. Накорми мужа – он мужчина! Сама ела: она старуха! А мне не давала. Мне казалось, что в нее просто дьявол вселился.

Синобу прервала старьевщицу, тараторившую без умолку:

– У нее было высокое давление?

У матери Синобу давление поднималось до ста восьмидесяти. Старьевщица сказала:

– У свекрови давление было под двести. Слава богу, все так кончилось, а то разбей ее паралич – вот было бы возни. Хорошо, умерла в одночасье.

Синобу подлила чаю, предложила маринованной капусты. Перед уходом гостья попросилась в туалет. Туалет был в коридоре, у черного хода, и она возвратилась через гостиную, где сидел свекор.

– Послушай, у того старика, что смотрит телевизор, давление тоже высокое? – спросила она, почему-то понизив голос.

Синобу обдало неприятным запахом изо рта старьевщицы.

– Попьет перед сном побольше, на рассвете захочется в туалет, верно? И в холодном туалете помрет.

Синобу, не отрываясь смотревшая в рот старьевщице, отпрянула. Сердце забилось так, что, казалось, было слышно, как оно стучит. А старьевщица как ни в чем не бывало достала из груды тряпья что-то из темно-лилового шелка и поднесла к носу Синобу.

– Может, купишь? Кимоно из узорчатого шелка! Если перекрасить, получится шикарная вещь. Я его купила по дешевке, так что отдам почти даром.

Синобу взяла в руки старое кимоно.

– Так это чужая вещь? – спросила, поборов дрожь в голосе.

– Такое мне часто попадается. Вот ведь времена: все выбрасывают.

Старьевщица взяла у Синобу бумажку в пятьсот иен и, посмотрев ее разок на свет, положила в кошелек. Она уже давно ушла, а сердце у Синобу все трепетало. Бурное дыхание вздымало грудь. Плотно затянутое (свободное Синобу не любила) кимоно стесняло движения. Оби сдавило грудную клетку, узел впился в кожу. Было трудно дышать, и Синобу даже запрокинула голову. Она скатала в комок обвившееся вокруг руки кимоно и пошла выбросить его в мусорный ящик перед магазином.

Но возле ящика она остановилась. Синобу расправила на руке темно-лиловый шелк, казавшийся в свете дождливого дня землистым. Скользкая блестящая ткань напоминала панцирь навозного жука. От правой руки, на которой висело кимоно, по всему телу распространился, рождая отвращение, влажный холод. Синобу, не опуская руки, боролась с тошнотой. Она купила это мерзкое кимоно потому, что старьевщица угадала ее мысли. В глубине души Синобу желала матери смерти. Она не могла отдать мать в дом для престарелых, когда та окончательно сдаст, но понимала, что помочь ей не сможет ничем; не раз, до изнеможения размышляя об этом, она в душе желала ей смерти, и змея тайной ненависти поселилась в ней: вот если бы не было матери, у нее началась бы новая жизнь! – отвратительная, холодная змея…

В тот день Синобу не выбросила старое кимоно. Переборов тошноту, она аккуратно сложила его и спрятала в глубине шкафа.

Ёко вылезла из чана и начала мыться. Опираясь на бортик, уселась – видно, утомилась. Вяло двигала мочалкой, размазывая мыло по шее и груди.

Увидев, что она с натугой перекинула мочалку на спину, Синобу вышла из воды и подошла к старухе.

– Давайте потру вам спину.

А сказав, подумала: что это я? Только что выслушав такую отповедь! Она была противна сама себе: мыть кому-то спину только потому, что когда-нибудь этот человек может помочь матери…

Но руки Синобу, энергично выжав мочалку, сами терли спину вверх от поясницы. Грязь скручивалась, как содранная кожа. Забавное зрелище: комочки грязи скатываются и падают, словно стертые ластиком – от боков к рукам, от затылка к плечам. Ёко прищурилась на хлопья грязи, падающие на колени.

– Вот благодать! Всегда прихожу сюда с Табо, и спину-то как следует помыть не могу.

– Хороша же ваша невестка! Уж собственного-то ребенка могла бы сводить в баню.

– Да ведь и она тоже занята: то готовкой, то стиркой, вот и провозится допоздна. Да и Табо хочется спать.

Смыв всю грязь, Синобу хорошенько намыливает мочалку. От подбородка к затылку, от подмышек к коленям движутся внимательные, не пропускающие ни одной впадины пальцы. Смыв, развернула на спине прополосканную и отжатую мочалку и энергично похлопала по плечам.

– Больно было рвать зубы? – не удержалась от вопроса Синобу.

– Когда замораживали иглой, кольнуло, потом неприятно, когда бормашиной сверлили – др-р-р! А так ничего.

Утомленная купанием мать сидела неподвижно, но тут встрепенулась.

– Действительно все что угодно можешь разжевать?

– Все, все, абсолютно все.

– Во что же вам это обошлось, тетушка? – наконец спросила Синобу.


Тридцать тысяч иен…

Надевая кимоно, Синобу быстро прикинула в уме и решила: пройдусь-ка по соседям и соберу заказы на учебную энциклопедию. Кажется, внук председателя районного собрания в этом году поступил на первый курс, а сын ломбардщика сейчас на третьем, там, пожалуй, купят…

Когда, пройдя сквозь бамбуковую темно-синюю занавеску с фирменным знаком бани «Минатою», они вышли на улицу, ветер еще больше усилился. Тучи рассеялись, и опять показались трубы. Казалось, их крутит неистовым красно-фиолетовым водоворотом, обволакивая удушливым, смрадным дымом.

– Какой отвратительный запах.

– А по-моему, ничем и не пахнет, – удивилась мать.

Синобу чихнула. Подумала: неужели опять простуда? Немного пройдя, остановилась и, запрокинув голову, снова принюхалась. Поморщила привздернутый, как у матери, нос. Потом на ее лицо вернулось задумчивое выражение, и оно сделалось удивленным и милым, как у нашедшего что-то ребенка.

– Все-таки здешний воздух режет горло. Принюхайся хорошенько.

И Синобу зашагала, одной рукой держа банные принадлежности, а другой – сжимая руку матери.

Загрузка...