Петр Проскурин В ЧАС ИСКУШЕНИЯ

Вдохновение всегда было выше любви и больше смерти, оно копилось неделями, месяцами, иногда десятилетиями или даже всей жизнью и прорывалось всегда неожиданно проникновением в первичность какой-то жгучей, черной тайны, — он уже давно подобного не испытывал и вспомнил сейчас об этом случайно. Мысли, старческие, тягучие, бессильные даже вызвать отвращение к самому себе, к своей немощи, тоже скользили мимо, и он подумал об этом отстраненно, издалека и уставился на свои перевитые склеротичными узлами и венами руки, смутно проступавшие на столе. Он шевельнул ими, и опять все было расплывчато и далеко… Жизнь прошла. Кому же он служил — себе, Богу, сатане, людям? А что такое люди, человек? Разве кто-нибудь знает? Или он служил русскому народу? А что такое — русский народ, да и вообще, что такое — народ? От русского народа осталась лишь размытая тень, он окончательно лишен воли к борьбе и победе. Его вызывающее равнодушие к собственной участи изумляет, и его нельзя больше пробудить. Он пребывает в каком-то летаргическом сне и, вероятно, так и растворится в мареве времен, не пробудившись, — так уже исчезли сотни малых и больших народов. Но кто он такой сам, чтобы судить? Некий Батюнин, написавший несколько сотен никому не нужных картин? Жалкий неудачник, возомнивший себя на смех людям пророком? Человек же не должен быть смешным, особенно в старости. Зачем рассуждать о запретном? Народы рождаются, расцветают и вызревают, затем уходят по своим, никому не ведомым законам, и путь их темен и жесток…

И тут художник, ожидавший соседского парнишку, с которым давно сдружился, желая избавиться от своих мыслей, решил выйти из дому, но передумал и остался сидеть. Дверь на веранду растворилась, и появился некто в фиолетовом, вернее, в глаза ударило какое-то раздражающее свечение. Батюнин потом не мог вспомнить, почему ему пригрезилось фиолетовое, хотя в момент появления незнакомца он не удивился и не испугался, — будто считая, что так и должно быть. Он лишь слегка прищурился — с незваными зелеными гостями ему уже приходилось встречаться, а вот с таким зловеще вызывающим он сталкиваются впервые. «Совсем глаза подводят, — мелькнуло у него в голове. — Такого агрессивного цвета в живой природе не существует…»

Раздался вежливый, негромкий и даже приятный голос — спрашивали, можно ли войти. И Батюнину показалось, что этот вкрадчивый голос он уже не раз слышал. Странный гость был в меру плотен, с неуловимо асимметричным лицом, в капризных губах которого таилось некое высокомерие и брезгливость. Особенно привлекали глаза незнакомца — холодные, цепкие, ничего не упускающие, скользящие, словно проникающие под самую черепную коробку, и Батюнину захотелось подвинуть к себе блокнот и в быстром наброске схватить хотя бы взгляд пришедшего и его опущенные уголки губ, выражающие и вселенскую скорбь, и смешную и глупую обиду, словно кто-то насильно заставлял его присутствовать в жизни. Художник помедлил и, явно удивляя незнакомца, усмехнулся, а затем, не отвечая на вежливое «разрешите представиться», кивнул на кресло неподалеку от себя. Пришедший молча поблагодарил и сел, свесив узкие, красивые кисти рук с подлокотников. И тут Батюнина охватило странное пронзительное чувство, от чего он весь напрягся. К нему словно вернулась горячая, безрассудная молодость, мысли прояснились, а глаза обрели остроту и беспощадность.

— Нет, нет, ничего плохого у нас, Михаил Степанович, не будет, неожиданно мягко и тепло сказал странный гость. — Я огорчен, что являюсь причиной некоторого вашего беспокойства. Что поделаешь, я послан к вам и должен был прийти.

Батюнин ждал.

— Буду с вами совершенно откровенен, Михаил Степанович, — продолжал гость, несколько выждав. — Я к вам от силы, пришедшей кардинально переделать наш грешный мир по законом разума и гармонии, иначе человечество просто не выживет. Мы уважаем талант и мужество. Мне поручено передать вам высочайшее предложение, гарантированное абсолютно.

Батюнин, слушая незнакомца, пытался угадать, кого ему послал Бог соотечественника или кого-нибудь из вечных кочевников, не имеющих ни национальности, ни отчизны, но везде возникающих хозяевами и распорядителями.

— Ну так вот, дорогой и любезный Михаил Степанович, — благостно промурлыкают гость и, щелкнув замками неожиданно оказавшегося у него в руках изящного дипломатика, извлек пачку цветных фотографий. — Ну так вот, Михаил Степанович, перед вами Лазурный берег, вот Кипр, Флорида… Выбирайте любую из этих вилл, в любом месте… Если предъявленные райские уголки вам почему-либо не подходят, мы предложим другие по вашему желанию. Здесь все конкретные виллы, на обороте каждого фото — краткая характеристика и план, привязка к местности. Ваше короткое «да» — и вы владелец, со всеми вытекающими неукоснительными правами. Кроме того, Михаил Степанович, ваше короткое «да» — и вы будете обеспечены по самому высшему разряду… Да, да, Михаил Степанович, раз и навсегда. Вы заработали это право всей своей подвижнической жизнью, своим ярким, неподкупным талантом ваш счет в любом банке мира будет по мере расходов непрерывно увеличиваться…

— Свят, свят, изыди! — сказал Батюнин и перекрестился. — Сказки! За что мне такая благодать? — вторично изумился он, и впервые его брошенный на гостя взгляд приобрел неприятную, проникающую пронзительность действительно глубокого и беспощадного художника, стремящегося постичь тайну натуры, и что, видимо, почувствовал гость, в лице которого появилась скованность. Увидев это, старый художник успокоился.

— Право, кто вы и что вам нужно? Что за загадка? Легкая ирония хозяина была тотчас подмечена гостем, поспешившим изобразить обиду.

— Никаких загадок, уважаемый Михаил Степанович! — воскликнул он горячо. Никто не в накладе! Мы вам достойное вашему гению обеспечение… Да, да, да, сотрите тень раздражения с вашего чела — сами знаете, много званых да мало избранных! А вы, многоуважаемый Михаил Степанович, отдаете на хранение в надежные руки все вами созданное, понимаете, все! Мы закрепляем наше соглашение юридически, любой ваш штрих заносится в специальную прошнурованную опись… и скоро ваши выставки триумфально шествуют по планете, великие столицы вам рукоплещут!

Тут у Батюнина закружилась голова, лицо гостя поплыло в сторону, размазалось, послышался треснувший звон, и мучительное, почти убивающее наслаждение оплело сердце, — он едва не задохнулся. Потом в груди отпустило, но в широко открытых глазах, устремленных на щедрого гостя, продолжало светиться жгучее наслаждение. «Опоздали, братцы-кролики, подумал художник. — Да, опоздали, и теперь уже ничего не воротишь и ничего не изменишь, теперь я понимаю, как прав мой сосед, отец Игоря… Кстати, куда же запропастился парнишка? А я еще не верил. Я… А это ведь мой звездный час, — перескочила его мысль совершенно на другое, — Пик судьбы, как высокопарно выразился бы мой прозорливый сосед… Странный и тягостный гость, устроившись в кресле передо мной, не шутит, и, кажется, я догадываюсь о его истинных целях. И пришел он навсегда. Сила, приславшая его и решившая так кардинально переделать мир, естественно, шутить не любит. Они лишь только не знают, что я уже ушел и теперь пребываю вне их досягаемости… Жаль, я вынужден их так жестоко разочаровать…»

— Весьма любопытно, молодой человек, — сказал Батюнин. — Какие виллы, какие соглашения? Вы пришли и даже не представились. Что за сила за вами-то? А что если вы сбежали с какой-нибудь Канатчиковой дачи?

На породистое лицо гостя с большим разлапистым носом надвинулась тень прозорливой мысли.

— Разумеется, разумеется, Михаил Степанович, — проникновенно заверил он. — Как только мы получим ваше принципиальное согласие, вам тотчас будут явлены подлинные свидетельства нашей добропорядочности и чести. Мы никогда не нарушаем своих обязательств, многоуважаемый Михаил Степанович! — заверил он дополнительно и покосился на полупустой хрустальный графин с лимонной настойкой на столе.

— Допустим, и все же, кто это «мы»? — гнул свое Батюнин, начиная втягиваться в мистификацию. — Почему выбор пал именно на меня, старого, немощного человека, неудачника? Жизнь проскочила в непризнании и вот пожалуйте! Какая вам от этого корысть? Нет уж…

— Ах, не будем скромничать, — почти трагически воскликнул, всплеснув руками, гость и даже уронил изысканный дипломатик. — Каждый живет своим умом, у нас свой аналитический центр, он никогда не ошибается, как не ошибается сам Господь Бог! О, в вашем взоре, уважаемый Михаил Степанович, появляется нечто ненужное… Хорошо, хорошо! Вот вам мои документы и разрешите представиться: старший юрисконсульт Всемирного Аналитического Центра Корф Геннадий Акилович. Пожалуйста, прошу — служебное удостоверение, доверенность Центра на ведение переговоров и на заключение соглашения, даже на выплату аванса в разумных пределах… Ну, скажем, до пятисот тысяч долларов. Одно ваше слово, ваш росчерк, и я выдаю вам чек в самый надежный в этой стране банк, еще один ваш росчерк — и ваши деньги будут переведены в Швейцарию или куда вам будет угодно, и, конечно же, на ваше имя или на кого вам будет угодно, Михаил Степанович. Вы, конечно, представляете сумму?

— А вилла? — ошеломленно поинтересовался Батюнин. — На Лазурном берегу?

— Само собой, — подхватил Корф с готовностью, и из глубины его бесцветных глаз пробилась острая искра. — А это просто на карманные расходы, Михаил Степанович…

— Просто! — подхватил Батюнин. — Очень вероятно, что в этой стране, как некоторые сейчас выражаются, даже подобное просто? Ну-ка, — он придвинул положенные Корфом на стол бумаги и, поднося их одну за другой к глазам, стал пристально рассматривать и изучать. Корф же, поудобнее откинувшись на спинку кресла, ждал, пока чудаковатый старик окончательно созреет. Сам лично он бы гроша медного не дал за всю мазню этого реалиста в кавычках, но он всего лишь исполнитель высшей воли и рассуждать ему не положено. Ведь никто, кроме троицы посвященных и сосредоточивших в своих руках высшую справедливость, не знает истинных целей.

Корф бросил несколько беглых взглядов на стены — они были, по сути дела, пусты и голы, лишь несколько миниатюрных пейзажиков в претенциозных рамках лезли в глаза. В давно нечищенных, запыленных углах таился всякий, излюбленный художниками хлам, от мраморной головки Афродиты до лаптей и связки сушеных раков. Вглядевшись и еще не понимая, что же его так озадачивает в этих мещанских захоронениях памяти человеческой, он ощутил во всем кажущемся беспорядке вокруг некую неподвластную для его понимания стройность гармонии — здесь, пожалуй, присутствовала особая философия бытия с момента зарождения жизни и до ее завершения. Корф стал рассматривать каминную старинную бронзовую решетку — в ее рисунке он опять уловил все ту же, начинавшую его подавлять гармонию и, может, даже мистическую формулу какой-то тайны. «Ну, этот гениальный, как утеряют, питекантроп, еще преподнесет нам сюрпризы, — с неожиданной тревогой подумал он. — Совершенно же другая раса, на перепутье между животным и человеческим сообществом, и мы никогда не поймем ее кодов… Надо подходить к таким проблемам проще и рациональнее».

И затем что-то случилось. Корф, подготовленный для своей деятельности в специальных заведениях, закрытых для непосвященных, явно уловил предостерегающий об опасности сигнал, некий щелчок в потаенных глубинах своего сознания. В первую очередь мелькнула мысль об отсутствии в каталоге художника сведений об этой каминной решетке. Вся жизнь и творчество Батюнина были чуть ли не день за днем тщательно описаны, и решетка, выполненная по его замыслу и эскизам, как он только что сам в этом признался, никак не могла остаться незамеченной, хотя с натяжкой можно допустить какой-нибудь досадный сбой, мучившийся даже в такой идеально отлаженной машине, какой и был Всемирный Аналитический Центр. Но другое больше сейчас озадачило и встревожило Корфа, одного из лучших инспекторов Центра по славянству, а в основном по России, по русскому этносу, и он, продолжая хранить благожелательное выражение лица, уже предчувствовал, что вышел на давно затерянный во мгле времен след чего-то значительного, а, может быть, даже исключительного, глобального, что даст ему возможность шагнуть по службе на самый верх, в ЭЛИТУ, управляющую миром и будущим, ведь в его руках могут оказаться реальные знания, дарующие безмерное могущество над жизнью мира и даже над временем. Боясь спугнуть добычу раньше срока, он упорно пробивался к сокровенному; он был уверен в успехе и от того почти полюбил этого смешного старика, пытавшегося выявить подвох в безукоризненных и ясных бумагах.

Тут Корф, глядя на склоненную к столу голову хозяина, с некоторым удивлением подумал о невероятно густой шевелюре художника. Перед ним колыхалась спутанная, видимо, давно нечесаная седая грива, с застрявшими в ней кое-где сухими иголками еловой хвои. «Черт знает что! — подумал он с некоторым раздражением. — Недавно бродил по лесу, что ли… Кажется, лысых художников в природе вообще не существует… Я лично ни разу не встречал…» И тогда еще один всплеск тревоги заставил его замереть, и глаза его нестерпимо вспыхнули фиолетовым — ему повезло натолкнуться на тайные, мистические символы древнейших праславян, дошедшие каким-то чудодейственным образом до наших дней и заключающие в себе поистине беспредельные знания творящего Космоса, позволяющие якобы повелевать его могучими силами, даже временем и пространством… «Но этого не может быть! — попытался остановить Корф охватывающее его торжество. — Это же неполноценная, сорная раса, неспособная даже к собственной государственности, и только что на последних своих президентских выборах окончательно подписавшая свой смертный приговор. Если они выбрали главой государства назначенного им со стороны палача, о каких тайных праславянских знаниях, якобы передающихся из рода в род, может идти речь? Такого не бывает в самой природе! Ничтожество и гений, могущество богов рядом с нищетой и разложением?.. Не сходи с ума, ты можешь невзначай вляпаться в дурацкую историю… Какая-то глупая каминная решетка… Перестань… встряхнись и приди в себя — этого не может быть, потому что не бывает…» И, однако, он понял, что самой судьбой ему выпало на долю невероятное встать на порог бессмертия, а может быть, и перешагнуть его, и сколько он ни приказывал себе не смотреть в сторону камина, чтобы как-нибудь не насторожить хозяина, он не мог оторваться от странного, затягивающего, живого ритма рисунка в бронзе… Еще немного, и он уже был вовлечен в колдовское, неостановимое, солнечное движение и, ужаснувшись, несмотря на все свои попытки, не мог из него вырваться — оно несло и сжигало его, и от этого его охватывало ни с чем не сравнимое наслаждение исчезновения… И тогда, не выдержав, он страстно вскрикнул и очнулся от своего собственного потрясения. Словно в ответ на его мысли Батюнин поднял голову, и опять его вбирающий взгляд заставил Корфа почувствовать себя неуютно и неловко.

— Что же, Михаил Степанович? — тем не менее спросил он весело, уже как бы заранее определяя положительный ответ хозяина.

— Что же, — тихо и неопределенно повторил старый художник. — Это, пожалуй, самый невероятный случай в моей жизни. Просто — необъяснимый! Человек, давно всеми забытый и даже похороненный, вдруг оказывается кому-то нужен, позарез необходим, да еще по такой цене! Прошу прощения, я в это поверить не могу… Не могу, и все!

— Михаил Степанович, дорогой…

— Извольте объяснить, кому и зачем понадобилась моя старая мазня? прервал Батюнин. — Нет, нет, уважаемый Геннадий Акилович, извольте изложить свои мотивы… Я старый и нищий — да, это так, но смеяться над собой я никому не позволю! Кстати, вы пьете водку?

— Да, пью, — неожиданно улыбнулся Корф. — Рюмочку с вами с удовольствием.

— Прекрасно… У меня нечем закусывать, вот только яблоки… немного старого сыру. Должен был уже приехать соседский парнишка, Игорек, кое-что привезти… Я послал его на Арбат кое-что продать из моих шедевров. Продать или произвести натуральный обмен, а его все почему-то нет… Закусим яблочком, вот нож.

— Яблоки — это великолепно! — опять одобрил Корф, и они выпили.

Водка показалась гостю чересчур крепкой, и он тотчас изобразил удовольствие и даже восхищение. Хозяин же, словно ожидая новых чудес, глядел на него молча и внимательно.

— Признаюсь, Михаил Степанович, я и не ожидал другого, — справившись со спазмами в горле, приветливо сказал Корф. — За объяснением далеко ходить не придется. Человечество зашло в тупик, необходимо отыскать иной путь и иной смысл его движения. Грядет совершенно неведомая цивилизация, основанная на иных законах бытия, даже в иных энергетических ипостасях. Остановить или переменить этого никак нельзя — человек слишком ничтожен перед законами всесильного Космоса. Нынешняя цивилизация трагически рухнет, вот и намечен список ученых, художников, философов, чье наследие должно быть сохранено для будущего. Кроме того, нет смысла будоражить людей несбыточными химерами, люди должны быть подготовлены к предстоящей катастрофе и должны воспринять ее спокойно, с достоинством, как суровую неизбежность.

— А-а! — сказал Батюнин и налил из графинчика еще по стопке. — Ну, мотив серьезный… Прошу! Вы мне открыли глаза на происходящее…

Они вновь выпили, и Корф с отвращением покосился на остатки водки в графинчике, на полузасохший искрошившийся сыр в тарелке, затем все-таки выбрал кусочек и пожевал. Один глаз у него приобрел стишком уж фиолетовый оттенок, и у Батюнина от этого установилось несоответствующее моменту игривое расположение духа.

— Благодарю вас, — сказал он весело и свободно, возвращая бумаги Корфу. И кто же все-таки за вашей спиной, Бог или сатана, Геннадий Акилович? Я имею в виду ломавшего вас.

— Не то и не другое! — воскликнул Корф, и ответная приветливая улыбка раздвинула его губы. — Просто самая примитивная необходимость.

— А если я не соглашусь? — не унимался все больше приходивший в отличное настроение Батюнин.

— Ах, оставьте фантазии, уважаемый Михаил Степанович! — с живостью подхватил Корф. — Это никак невозможно, об этом я вам даже думать не рекомендую! Трагически опасно!

— Почему, почему? — добивался Батюнин. — Я сам себе хозяин, наконец-то у нас объявлена демократия, и позвольте уж мне быть свободным человеком!

— Еще одно трагическое недоразумение! — воскликнул Корф и озарился яркой фиолетовой улыбкой, даже его превосходные, крепкие зубы просияли. — Это вам только кажется, Михаил Степанович, что вы сами себе хозяин, это оптический обман, мираж воображения, галлюцинация души! А на самом деле ничего подобного нет и быть не может. Михаил Степанович, вы же умный человек, не старайтесь Быть смешным — у вас не получится… Давайте, я вас отвезу в нашу нотариальную контору, мы быстренько все оформим, и вы действительно станете сам себе хозяином!

— А если я положу на вас крест, Геннадий Акилович? — поинтересовался Батюнин.

— Ради Бога, валяйте, Михаил Степанович… Если вам доставит удовольствие, развеет всякие гнусные сомнения — валяйте! — торжественно разрешил Корф и гордо выпрямился.

— Не боитесь развеяться яко прах? — теперь уже не совсем уверенно спросил Батюнин, и его гость, весь заструившись фиолетовым, раскатисто захохотал.

— То-то же, милый Михаил Степанович, то-то же! — возгласил он многозначительно. — Сами боитесь? Правильно боитесь! Жизнь одна, другой не будет даже у гения!

— И все же при самом горячем желании я не могу подписать ваши бумаги, угрюмо сказал Батюнин, привычно прихватывая горлышко графина и вновь наполняя рюмки. — Я — честный человек, я — гол как сокол, у меня не осталось ни одной самой завалящей работы… Ни эскиза, ни наброска — все продано и пропито! Вот только каминная решетка, выполненная по моей прихоти в пору расцвета соцреализма. Что вы так трагически смотрите, я ведь весь свой долгий век был изгоем, все свое вбухал в русскую идею, и вот… завершение- пришлось отдавать свое самое дорогое за кусок хлеба, за бутылку водки… И я, поверьте, мой странный и непонятный гость, рад своей нищете, по крайней мере даже сейчас ничего подписывать не придется, терпеть не могу никаких бумаг… Чего же вы скалитесь?

— Вашей детской наивности! — с готовностью откликнулся Корф, ярко полыхая фиолетовым и заставляя Батюнина невыносимо страдать. — Посмотрите, Михаил Степанович, внимательно, здесь ничего не пропущено?

В руках у него оказался роскошный альбом-каталог, на суперобложке одна из самых любимых картин Батюнина «Обнаженная в ландышах» и его имя — крупно и золотом. Корф, явно наслаждаясь, пометил и протянул альбом хозяину. И старый художник, не желая того, принял его занемевшими руками, сразу опустившимися от тяжести на стол. Взгляд у него стал почти безумным, и, когда он развернул книгу и стал неуверенно листать ее, переворачивая каждую страницу словно могильную плиту, лоб у него покрылся холодной испариной. Наконец он поднял страдающие, больные глаза и не увидел своего страшного гостя.

— Не может быть, — обреченно сказал он. — Этого никогда не было… ложь, наваждение… мистификация! Как вы устроили?

— Помилуйте, какие могут быть сомнения? — донесся до него чей-то далекий, хотя и знакомый уже голос. — Вы держите альбом в руках, неужели вы не верите собственным глазам? Налью еще по рюмочке, с вашего разрешения. Должны вы успокоиться, Михаил Степанович, нельзя так… Что вы! Вы стишком дорого стоите… Вы должны верить. Прошу вас, прошу…

— Черта с два! Меня никому не околпачить, любезнейший Геннадий Акилович, я слишком долго жил! — вновь запротестовал художник, стараясь по-прежнему не поддаваться искушению. Перед ним потихоньку уже начинало проясняться, и он, выхватив стопку из рук Корфа, залпом выпил лимонную, по-стариковски крякнул, потер почему-то руки, пожевал бескровными губами и сказал:

— Знаете, дорогой Геннадий Акилович, мне кажется, становится чересчур прохладно. Я разожгу камин… это всегда делал Игорек, да… вот сегодня его почему-то нет и нет… Вы не против?

— Отчего же? Конечно, нет, — отозвался Корф и шевельнулся, устраиваясь удобнее. Он давно взял себя в руки и уже предчувствовал близкое завершение своей миссии. Сначала нужно было сделать главное, подписать соглашение, а потом можно будет не спеша и основательно разобраться со всей остальной чертовщиной. Время и возможность для этого представятся… Ему не понравился мгновенный, брошенный на него взгляд хозяина: какая-то странность в построжавшем лице, в губах — змеящаяся короткая усмешка, но все это тоже могло только показаться — чужой дом, чужая душа потемки, как говорят в этой дикой стране, и лучше всего хранить спокойствие и выдержку. И Корф послал хозяину легкую, безмятежную и понимающую улыбку.

Батюнин, присев перед камином, сложил в нем дрова, подсунул под них кусочек сухой бересты и чиркнул спичкой. «Чудак, чудак, — подумал Корф с невольным чувством собственного превосходства, глядя на художника, протянувшего руки к разгоравшемуся огоньку, — какая жарища, а ему холодно… Чудак… Что это… Бог мой…» Он еще успел подтянуть к себе бумаги, оставленные хозяином на столе, успел схватить другой рукой свой изящный, крокодиловой кожи, дипломатик и слегка приподняться. Но в следующее мгновение, совершенно парализованный, рухнул обратно, и закипавший в нем крик беззвучно оборвался. «Вот она, их тайная и страшная власть», — еще успели промелькнуть у него в голове короткие и рваные мысли.

— Я, кажется, схожу с ума… Плата за самонадеянность…

И все дальнейшее он мог только видеть, осмысливать он уже ничего больше не мог — мозг оцепенел. Огонь разгорелся необычайно быстро каким-то одним беззвучным взрывом, и тотчас стала светиться, раскаляясь, каминная решетка. Колдовской рисунок на ней пришел в бесконечное, затягивающее кротовое движение. И сразу же пространство этого неодолимого движения раздвинулось, и художник, до сих пор согбенный, с опущенными плечами, выпрямился, широко раскинул руки, словно стремясь охватить всю свою бешено несущуюся в вечность вселенную, и Корф вторично содрогнулся от неизъяснимого чувства сладострастного ужаса. У него на глазах вершилось невероятное — вместо глубокого и бессильного старика перед ним возник ослепительно юный, смеющийся от неведомого счастья человек. И затем он растаял, исчез в веселом и буйном пламени, и тогда Корф увидел, что горит уже весь дом, со звоном трескаются и рассыпаются стекла, из всех дверей рвется огненный, гудящий ветер. Корф хотел вскочить и бежать и по-прежнему не мог шевельнуться. Теперь и ему самому было не страшно, — его все сильнее и властнее охватывало теплое чувство возвращения к самому дорогому и заветному в себе, давно забытому. Старый дом, построенный еще в начале почти пролетевшего века, обрушился во внутрь себя, и высоко в небо понесся столб огня и дыма. Именно в этот момент, расталкивая сбежавшихся на пожар местных обывателей, бестолково кричавших друг другу о вызове пожарных, о ведрах и баграх и про всякую иную чепуху, о коей любит кричать, выказывая свою природную смекалку и смелость, всякий русский человек на пожаре, особенно когда все уже сгорело и тушить больше нечего, и появился посланный Батюниным в Москву на Арбат тот самый соседский Игорек с тяжелой, набитой продуктами и бутылками хозяйственной сумкой. Вся жизнь, казалось, сосредоточилась сейчас в его потрясенных глазах, устремленных на опадающее пламя, дожиравшее остатки старого дома. Он выронил сумку из рук и завороженно двинулся к пожарищу. Его окликнули раз и другой, затем, видя, что он ничего не слышит, один из пожилых мужчин выскочил из толпы и, подскочив к очумевшему мальчишке, схватил его за плечи и рванул назад.

— Стой! Спятил! Сгоришь, поросенок! Здесь уже ничем не поможешь!

— Да, — сказал Игорь, крупно вздрагивая. — Он ведь обо всем этом вчера говорил… а я ничего не понял… Как же так… А я?

— Ты что? Думаешь, там… кто-то сгорел? Здесь, говорят, старый художник жил… еще из тех застойных времен… говорят, совершенно неудачник… а? — спросил мужчина, по-прежнему придерживая чересчур уж впечатлительного и нервного паренька за плечи и легонько отталкивая его подольше от огня. Ответа от своего невольного подопечного он не получил, но, встретив его взгляд, отдернул руки и торопливо попятился. Его словно потянуло куда-то в провальную глубь, и от предчувствия неумолимо близившегося обрыва закружилась голова, — он долго не мог прийти в себя, а когда очнулся, вокруг почти никого больше не было.

Загрузка...