Антонин Ладинский В дни Каракаллы

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. Я ПОКИДАЮ ГОРОД ТОМЫ

1

Можно сказать, что приключения, описанные в этой книге, начались в тот самый день, когда в Томы пришел римский корабль, названный счастливым именем «Амфитрида». Именно его прибытие послужило поводом для моих скитаний, и благодаря этим странствиям я увидел Олимп и пирамиды, Тир и Сидон, Антиохию и Элию Капитолину, которую иудеи продолжают называть Иерусалимом, и многие другие города. В Сирии я совершил паломничество к прославленным храмам Гелиополя и в тихом святилище принес богине бескровную жертву. В тот вечер в храмовых подземельях ревели предназначенные для заклания быки. На обратном пути в древнем селении, названном именем Аштарты, я поужинал в харчевне у толстого сирийца и запомнил его черную бороду, а на столе — жирные бобы и пурпур местного вина в плоской стеклянной чаше. В Библе я сидел на мраморной скамье амфитеатра, но наслаждался не трагедией Эсхила, а видом на море, откуда веяли упоительные зефиры. Человек, имя которого я запамятовал, водил меня по кривым, узким улицам, показывая перстом то дом знаменитого медника, то академию законников, то базар, пропахший кожей и имбирем, то лавку горшечника, где продавались искусно сделанные светильники, и мне приходило на ум во время прогулки, что этот тысячелетний город, приятно расположенный на морском берегу, существовал уже в те дни, когда на земле горела Троя. Я посетил Александрию и Рим, побывал также в Карфагене и Парфии, в Арморике слышал, как шумит океан, и в Галлии смотрел на блаженные розоватые побережья и оливковые рощи. А когда приплыл однажды в Лаодикею Приморскую, то увидел в гавани среди леса мачт «Фортуну Кальпурнию». На этом черном с золотыми украшениями корабле прибыл из Рима Вергилиан, племянник сенатора Кальпурния Мессалы. Так я встретил на своем жизненном пути трагического поэта, взиравшего на людей с растерянной улыбкой. Казалось, он говорил: смотрите, вот сияет солнце, зеленеет прекрасное море, нежный закат умирает за пальмами, а все в римском мире устроено вопреки справедливости — глупцы слывут за философов и с лицемерной важностью рассуждают о бессмертии души, и другие глупцы им рукоплещут…

Когда я слышал из уст поэта подобные высказывания, мне самому начинало казаться, что наша жизнь полна нелепостей, и я начинал размышлять о причинах, обрекающих Рим на гибель. Но начнем с того незабываемого утра, когда в Томы приплыла «Амфитрида».

Это случилось в месяце, посвященном римлянами Августу, а в северных странах называемом месяцем серпа, так как именно в это время года жнецы снимают жатву, чтобы собрать пшеницу в житницы и спокойно ждать приближения суровой сарматской зимы.

Томы уже проснулись для трудов и общественной деятельности. Утро было солнечное, и воздух представлялся совершенно прозрачным, ибо еще не наступила пора зимних туманов. Море простиралось на огромное пространство, зелено-синее, пахнущее водорослями и шумящее, как розовая раковина, и с берега были видны белые вспенения, что вздымал на воде легкий ветер. Никогда человеческое зрение не устанет любоваться морской стихией! В море, как в божественных глазах Юлии Маммеи, моей сирийской покровительницы, для которой я с таким прилежанием переписывал книги, отражаются не только голубые небеса, или облака, или черная ночь, полная звезд и лунного сияния, но и все рождающееся в мечтаниях человека о прекрасном; все мы надеемся найти в далеких странах то, к чему невольно стремится наша душа. Но не следует забывать, что морские пучины чреваты бурями и опасностями: в море живут жадные до человеческого мяса мурены и подводные чудовища, и поэты часто сравнивали земное существование с утлым кораблем, пересекающим Понт.

Корабль медленно приближался. Это была так называемая табеллярия, или посыльное судно. Подобные галеры время от времени приходили к нам из Рима, привозили нашим архонтам эдикты и письма или доставляли опального царедворца в далекую ссылку, к сарматам, как имеют обыкновение говорить в римских дворцах.

Томы и ныне считаются одним из самых оживленных и богатых приморских городов Нижней Мезии, в них живет много греков и варваров, и многочисленные торговцы доставляют сюда из Дакии пшеницу, чтобы, погрузив амфоры с зерном на томийские корабли, везти ее в Синопу или даже в далекую Остию. Город полон мореходов и корабельных строителей, и его благосостояние зиждется на морской торговле. Но жизнь здесь протекает однообразно и без выдающихся событий, люди занимаются своими ежедневными делами, а досуг посвящают душеспасительным беседам. Однако приплывал в один прекрасный день императорский корабль, и наши площади наполнялись волнением. Все гадали о том, какой он привез подарок. Увы, чаще всего это был декрет о новых налогах, хотя все уже было обложено пошлинами, и бедные жители не знали, что предпринять: плакать ли над своей участью или бежать куда глаза глядят, бросив все на произвол судьбы? Уже казалось порой, что граждане скоро будут ждать прихода варваров как избавления. Никакие мольбы, обращенные к правителю провинции, не помогали, и римский сенат оставался глухим к нашим прошениям, так как алчность человеческая ненасытна. А между тем общественные здания разрушались, и у города не хватало средств, чтобы возвести новую базилику.

Корабль шел с полуденной стороны, из-за лиловатого мыса. На некоторое время люди на базаре оставили куплю и продажу, горшки и деревянные сосуды с медом, и обратили взоры в сторону моря. В руках у продавца бился и хлопал крыльями черно-красный петух, но, позабыв о покупателях, желавших приобрести птицу для праздничного ужина, он не отрывал глаз от галеры. Два пастуха в пахучих овчинах, пригнавшие из отдаленного селения несколько овец на продажу, тоже любовались, опираясь на длинные посохи, галерой и, может быть, думали о странной и полной приключений жизни мореходов. На агоре, под сенью портика, где каждое утро Аполлодор разъяснял нам категории Аристотеля, некий оратор прервал свою речь на полуслове и так и остался с открытым ртом, заметив далекий корабль, и вслед за его удивленным взглядом повернули лица в сторону моря и рассеянные слушатели. Галера неутомимо разрезала волны, как плуг режет рыхлую пашню, и при виде этого творения искусных человеческих рук морская синева представлялась еще более пленительной. Уже можно было рассмотреть некоторые подробности корабельного строения: на черной галере вдоль длинных боков однообразно и мерно двигались многочисленные красные весла; короткая прочная мачта могла выдержать любой напор разъяренных ветров; бронзовый таран выставил вперед свое страшное жало, и по обеим его сторонам на бортах зияли два огромных глаза, назначение которых — устрашать врагов во время морских сражений. На солнце поблескивали позолотой акростели — трубящий в рог тритон на носу и красиво изогнутый чешуйчатый рыбий хвост на корме. Я тоже смотрел на корабль и не знал, что он предвещает большие перемены в моей жизни.

На помосте суетились корабельщики, убирая широкий красный парус с изображением хищной волчицы. Борта галеры были огорожены легкими перилами, какими римляне обычно украшают свои здания. Потом донеслись звуки флейты, и под эту музыку весла снова как бы ожили, равномерно откинулись назад и, возвращаясь, красиво вспенили воду. Повинуясь опытным кормчим, корабль сделал широкий поворот и стремительно проскользнул между двумя башнями, на которых в ночное время зажигается смоляной огонь, чтобы указывать путь терпящим бедствие рыболовам. Некогда между ними висела чудовищная железная цепь, преграждавшая врагам вход в город, но ее давно увезли в Рим и перековали на оружие, чтобы жители не помышляли легкомысленно о свободе.

«Амфитрида» причалила к берегу. Легко можно было представить себе, как под помостом жадно глотали воздух прикованные к скамьям гребцы, с искаженными от недавнего напряжения лицами, в поту и со свистящим дыханием в груди! В продолжение многих часов они трудились под угрозой немилосердного бича в руке надсмотрщика, который бегал из одного конца в другой, оглашая мир богохульными криками, и никогда не был доволен прилежанием рабов. На отполированных за долгие годы скамьях, с возможностью передвигаться только на длину бряцающей цепи, несчастные приводили в движение тяжелые весла и здесь же спали, принимали пищу и утоляли мучительную жажду водой, подкисленной уксусом. Тут же они плакали, молились или проклинали богов, вспоминая милую свободу, рабы, бежавшие от своего господина и пойманные на дороге, захваченные во время нападения на римскую виллу, мятежники или христиане, упорно отказывавшиеся принести жертву в храме Рима и Августа.

На высокой корме виднелась живописная группа римлян. Когда они сошли на берег, мы встретили их рукоплесканиями, догадываясь, что к нам прибыли важные люди и, может быть, даже посланцы цезаря. Один из них поднял руку в знак приветствия — высокий человек с красивой белокурой бородой, с носом как у Сократа, видимо, варвар по происхождению, однако в тунике с узкой красной полосой, что говорило о всадническом достоинстве или звании центуриона. В другой руке он держал свиток. Его сопровождали лысый старик с давно не бритым, худым, желчным лицом, может быть, исполнявший обязанности скрибы, судя по бронзовой чернильнице, которую он нес перед собой в обеих руках, и еще один бородатый римлянин, тоже с красной полосой на тунике, с мечом на перевязи, украшенной медными бляхами. На римлянине со свитком в руках и скрибе белели пышные тоги, третий был в коротком красном плаще. Нам было странно смотреть на эти торжественные римские одежды, так как здесь обычно носили эллинские хламиды и в городе часто появлялись варвары в овчинах и кожаных штанах. Невозмутимо и не произнеся ни единого слова, римляне сошли на берег. Только тогда человек с широкой белокурой бородой обратился к нам с такими словами:

— Привет вам, жители славного города Томы!

— Кто ты и по какой причине прибыл в город? — спросил кто-то из толпы, увеличивавшейся с каждой минутой.

Римлянин с достоинством поднял сократовский нос.

— Я ваш новый куратор. Но прежде всех человеческих дел возблагодарим небо за благополучно закончившееся путешествие и принесем жертву в храме Рима.

Он окинул взором широко раскинувшиеся перед ним строения и храмы. Город как бы тихо вздымался по склону голубеющей горы. Слева возвышался над дубовой рощей храм Диоскуров, и его шесть белых колонн легко повисли в воздухе; справа, тоже на некотором возвышении, стоял другой храм, посвященный Церере, и рядом с ним виднелась многоколонная базилика, где находился алтарь Рима. К святилищу Диоскуров вела змееобразная тропа, вымощенная белыми плитами, а к базилике — каменная дорога, по которой в этот час медлительные серые волы тащили на скрипучих колесах повозку, нагруженную амфорами.

Со всех сторон сбегались любопытные. Человек со свитком в руке в сопровождении спутников направил свои стопы на городское торжище, вероятно, с намерением приобрести там овцу для жертвоприношения. Снедаемые любопытством, мы последовали за ними. Я слышал, как римлянин гнусаво сказал торговцу скотом:

— Наверное, ты не откажешься, любезный, уступить одного агнца, чтобы посланец цезаря и ваш куратор мог принести в храме положенную жертву?

Продавец готов был заплакать от досады, но не посмел отказать римлянину. Один из корабельщиков «Амфитриды» выбрал среди овец самого тучного ягненка и возложил его себе на плечи, и тогда все стали подниматься по тропинке к храму Диоскуров, и здесь ко мне присоединился Аполлодор.

Я был тогда еще очень юн и легко преодолевал восхождения в гору, но посланец Рима часто останавливался, отирал полой тоги пот с лица и смотрел вокруг любопытствующим взглядом. И мы тоже невольно смотрели вместе с ним на наш город, хотя тысячу раз видели эти здания и сложенные из грубого камня и кирпичей жилища торговцев. Кое-где белели колонны, величественно застыла в воздухе базилика Траяна, над которой еще витал гений великого императора. Если не считать гробницу знаменитого римского поэта, то это здание, построенное завоевателем Дакии, пожалуй, было одной из немногих достопримечательностей нашего города, но уже приходило в ветхость. Впрочем, в городе еще вспоминали о деяниях Траяна, но редко кто посещал гробницу поэта, написавшего в сарматской глуши полные невыразимой прелести стихи. А между тем я видел однажды, как у Юлии Маммеи, перечитывавшей «Тристии», слеза скатилась по нарумяненной щеке…

Белоснежную овечку зарезали на дворе храма, и что сталось с жертвенным мясом, мне неизвестно, но римлянин все с тем же свитком в руке (оказалось, что его звали Аврелий) проследовал в базилику и бросил на алтарь перед статуей Траяна несколько фимиамных зерен. Благовонный дым стал подниматься к изображению императора, с благосклонной улыбкой взирающего на побежденный мир. Я еще раз взглянул на бронзовое лицо, на низкий лоб, прикрытый бахромой коротких волос. Судя по этой неуловимой улыбке на тонких, крепко сжатых губах императора, было что-то у него заставившее народы, живущие на склонах Карпат, по сей день помнить о Траяне.

На место событий уже спешили уведомленные быстроногим рабом члены городского совета — и среди них один из архонтов, деятельный Диомед. Он залепетал, льстиво приветствуя посланца цезаря:

— Как ты изволил совершить путешествие, достопочтенный?

Бородатый римлянин выпятил объемистое чрево.

— Я чувствую себя хорошо.

— Не утомлен ли передвижением на корабле? Такое длительное плавание!

— Ветер был благоприятный.

— Предполагаю, что ты и есть наш городской куратор, о коем мы получили известие из Рима?

— Гм… ты угадал, — задумчиво протянул римлянин, и в его бороде мелькнула улыбка, выражавшая удовольствие и в то же время озабоченность в связи с предстоящими трудностями наблюдателя за жизнью города.

— А теперь, достопочтенный, — уже униженно просил Диомед, — когда ты принес жертву и совершил все положенное для благочестивого человека, не посетишь ли мой скромный дом, чтобы подкрепиться пищей?

Римлянин переглянулся со спутниками, и даже желчный скриба поощрительно улыбнулся в ответ.

Теперь Аврелий стал разговаривать более мягким тоном:

— Остается только поблагодарить тебя за добрые намеренья.

— Тогда спустимся по тропинке. Путь к моему дому лежит мимо общественной бани, где все уже приготовлено для омовения, — там вы найдете в изобилии горячую воду, и опытные банщики натрут ваши тела благовонными мазями, что весьма полезно после путешествия.

Диомед охотно сложил бы с себя почетное звание архонта, связанное с расходами и неприятностями, но римские власти бдительно следили за тем, чтобы граждане не уклонялись от исполнения общественных обязанностей. В Томах рассказывали, что его дед, выходец из Никомедии, был бедным человеком, но неустанным трудом скопил некоторую сумму денег и открыл хлебную торговлю. Отец Диомеда, обладавший бессердечием корыстолюбца, в один урожайный год скупил огромные запасы пшеницы и припрятал хлеб в каменных житницах, а когда соседнюю Дакию вскоре посетил ужасный голод и люди платили там за меру пшеницы бешеные деньги, продал зерно и сделался одним из самых богатых людей в Томах.

О его богатстве стало известно не только правителю провинции, но и в самом Риме, где хлеботорговца за известную мзду внесли в списки сословия всадников, хотя надо сказать, что этот невежественный человек не только писал, но и говорил по-гречески с ошибками и почти не знал латыни. Его богатство унаследовал Диомед, у которого мой отец служил смотрителем торговых складов.

Римляне стали спускаться по тропе в город, и она была достаточно широкой, чтобы Диомед мог идти с Аврелием почти рядом, а мы все следовали за ними. Я слышал, как новый куратор сказал вежливо:

— Вижу, что ваш город благоустроен.

— Благоустроен, но обеднел, — жаловался Диомед.

— Однако весьма красиво расположен.

— Но разорен.

— Почему? — подозрительно склонил голову набок вестник, как бы для того, чтобы лучше слушать ответ Диомеда, очевидно уловив в его словах нечто предосудительное и даже недозволенное. Ведь всем было известно, что провинции процветали и со всех сторон неслись к августу благодарения, а тут чувствовалось явное выражение неудовольствия.

— Почему разорен? — повторил вопрос Аврелий.

— Многое пришлось восстанавливать после нашествия костобоков, в царствование блаженной памяти Марка-Аврелия, когда город весьма пострадал. А кроме того, торговля в Томах клонится к упадку, корабли все реже и реже посещают наш порт.

— Со времени нашествия уже прошло около сорока лет!

— Сорок лет. Но это племя не оставило в городе камня на камне. Они поклоняются богу грозы и все разрушают.

— Тацит называл их венетами, — произнес с вежливой улыбкой человек, несший чернильницу и пожелавший принять участие в разговоре.

— Этого я не знаю, — вздохнул Диомед, — но они совершенно разорили провинцию.

— Однако мне известно, что вы даже чеканите свою собственную монету.

— Медные оболы. На такой обол можно купить только ячменную лепешку или вязанку хвороста для очага.

Диомед вынул из кожаного мешочка несколько монет с изображением колоса и показал их на ладони римскому посланцу.

— В чем же причина оскудения?

— Мы живем среди вечной тревоги.

— Ты говоришь о положении на границе?

— Ты угадал. Варвары на сарматской границе до того потеряли страх перед римским оружием, что осмеливаются нападать на пограничные селения, угоняют скот, а жителей часто уводят в плен. Повсюду теперь свирепствуют грабители, и передвижение по дорогам стало небезопасным.

Римлянин был явно недоволен беседой. Он поморщился и стал задумчиво крутить в пальцах завитки великолепной бороды. Еще с тех пор, когда августом был в Риме Септимий Север, вошло в обычай носить такие пышные бороды, хотя за ними часто ничего не скрывалось, кроме пустого тщеславия. Римлянин сказал недовольным тоном:

— Благочестивый август печется о вас, как о своих детях.

— Охотно верю тебе, — поспешил согласиться Диомед.

— Но не допустит крамольных мыслей.

— Как же нам поступить?

— Вам самим следует позаботиться о том, чтобы надлежащим образом починить пришедшие в ветхость городские стены, как это уже сделали некоторые города в северных провинциях.

— К сожалению, город не имеет средств для такого строительства.

— Средства надо изыскать. Разве у вас нет богатых людей, которые своим рвением к пользе государства…

Диомед закашлялся.

— Что с тобой? Поперхнулся? — спросил римлянин в недоумении.

— Соринка попала в горло.

— Это бывает. В таком случае полезно постучать кулаком по спине. Тогда кашель пройдет.

— Спасибо, все уже хорошо.

— Так вот, — продолжал Аврелий, сгибая персты в кулак перед своей пышной, бородой, — у вас все есть. Амфитеатр и цирк. Вы даже устраивали недавно гладиаторские игры? Так ли это?

— Так.

— Или взгляни на этот акведук. Наверное, он доставляет вам с гор прекрасную питьевую воду?

— Вода превосходная.

— Как же вы не хотите восстановить пришедшие в ветхость стены и тем оградить такой замечательный город от всяких неприятных случайностей?

— Но позволь спросить, — поспешил Диомед переменить неприятный разговор, — какие вести ты привез нам из Рима? Здравствует ли по-прежнему наш богохранимый император?

— Здравствует. Об этом скажу во благовремении. Могу только открыть вам,

— и Аврелий обвел присутствующих многозначительным взглядом, — что со мной прибыла великая милость августа. Свиток, который я сжимаю в руке, не что иное, как копия декрета о даровании римского гражданства всем свободнорожденным. Где бы они ни жили и в какой бы отдаленной провинции ни обитали. Отныне вы равноправные римляне!

Мы уже сошли с горы и снова очутились на площади. Куратор обратил свои благосклонные взоры на старых пастухов, все так же невозмутимо опиравшихся на посохи, как будто бы ничего не произошло в мире.

— И вы тоже станете римскими гражданами, добрые пастыри!

Овчары с олимпийским спокойствием смотрели на посланца Рима.

Не зная латыни и не уразумев того счастья, что ждало их, грубые поселяне ничем не проявили своего удовольствия и с неодобрением взирали на городскую суету. В дальней горной деревушке они говорили на древнем наречии, не признавали римских богов и продолжали жить по обычаям предков.

Действительно, как мы узнали впоследствии, это был тот самый знаменитый эдикт императора Антонина Каракаллы, который он издал якобы в благодарность богам за спасение от козней брата Геты, хотя даже в нашей глуши стало известно, что цезарь Антонин убил его собственной рукой на груди у несчастной матери. Ничего особенного в мире не произошло, все оставалось на своих местах. Но, судя по лицу Диомеда, слова римлянина поразили его. Казалось, он старался понять, что все это означает. Шедший рядом со мною Аполлодор привык распутывать самые сложные силлогизмы и размышлял вслух:

— Забавно! Вот мы все стали римлянами!

— Ты говоришь об известии из Рима? — спросил его старый виноторговец с нашей улицы, которому мой учитель был немало должен за взятое в его таверне вино. — К чему это приведет? Как ты полагаешь?

— Приведет к тому, что ты будешь платить новые налоги, коих до сих пор, как провинциал, не вносил в сокровищницу августа.

— Какая же тогда это милость? — развел руками виноторговец.

— Превеликая.

— Ровным счетом ничего не понимаю.

— А понять нетрудно.

— Тогда объясни мне, раз ты такой ученый человек.

— Ты будешь платить новые налоги, и эти деньги пойдут на вооружение воинов. Когда император завоюет Парфию, ты этим самым незримо примешь участие в его подвигах.

— А к чему мне Парфия? — недоумевал торговец.

— Кроме того, теперь твой сын на полном законном основании сможет служить в легионах, — издевался ритор над глупым виноторговцем.

— А кто будет торговать вином? — огорчился старик.

Я слушал учителя с напряженным вниманием. Благодаря Аполлодору я приобщился к знаниям, которые озарили мне светом жизненный путь. Но, взглянув еще раз на римлян, на их пышные тоги и знаки достоинства, философ презрительно пожевал губами, отчего стала смешно шевелиться его козлиная борода, и умолк. К властям предержащим он относился всегда без большого уважения.

Потом промолвил со вздохом:

— Помнишь, ученик мой, у Лукреция? Как у него там сказано?.. Сладостно любоваться с берега разбушевавшимся морем… Или, стоя в полной безопасности на высокой башне, наблюдать за кровавым сражением. Но еще упоительнее взирать с горных высот философии на людскую суету и заблуждения, на стремление людей к власти и презирать их ничтожные мысли. Пойдем домой! Я уже начинаю испытывать голод.

2

Аполлодор, бродячий ритор, софист, учитель красноречия и преизрядный поклонник Бахуса, появился в нашем городе, когда я был еще ребенком, за несколько лет до описанного выше события.

Хорошо помню, что в тот ненастный вечер мы с удовольствием укрылись от непогоды под кровлей своего бедного жилища. Буря на море уже утихла, но с Понта порой прилетал порывистый влажный ветер и тоскливо завывал в трубе очага. В зимнее время тьма рано опускается на землю, а вместе с темнотой быстро замирает городская жизнь. Уже последние светильники погасли в соседних домах, и Томы готовились отойти ко сну, но почему-то мы задержались тогда с вечерней трапезой. Отец и я, единственный сын в семье, сидели у очага и при трепетном свете его пылающих углей ждали с нетерпением, когда же, наконец, сварятся бобы и можно будет приступить к ужину, а молчаливая, как обычно, мать суетилась в углу, перемывая глиняные сосуды. Вдруг раздался стук в дверь, и тотчас мы услышали незнакомый голос. Кто-то на дворе, среди темной ночи, сказал на том греческом языке, который подобен музыке:

— Мир дому сему!

Это были обычные слова путников, ищущих приюта, но отец и мать переглянулись. В последние годы не только на больших дорогах, айв самом городе появлялись латроны, как римляне называют беглых солдат и рабов, и хотя они редко посягают на имущество небогатых людей, все-таки из предосторожности вход в наш дом преграждала прочная дубовая щеколда. Кроме того, простые люди верят, что ночной покой могут нарушить души утопленников, выброшенных на берег морскими волнами, — они бродят по свету и пугают в сновидениях людей.

— Кто стучится к нам в поздний час? — спросил мой родитель, глядя на дверь с таким видом, точно за нею скрывалась некая страшная тайна.

— Бедный странник! — послышался ответ. — Не найдется ли у вас, добрые люди, охапки соломы для философа, потерпевшего кораблекрушение на пороге всех своих надежд?

В городе было известно, что на рассвете поблизости от наших пределов разбился о береговые скалы какой-то торговый корабль. Но при чем тут философия — оставалось непонятным. Тем не менее отец поднялся с деревянного обрубка, служившего ему сиденьем, и снял щеколду.

— Войди, путник!

На пороге появился незнакомец, человек с козлиной бородой и взлохмаченными волосами, довольно согбенный. Он был в плаще, какие действительно носят бродячие риторы и путешественники всякого рода. Длинный нос его свидетельствовал своей краснотой о некотором пристрастии к вину. Однако, несмотря на постигшее его несчастье, о котором он только что возвестил, и на одеяние в дырах, в глазах у странника поблескивал насмешливый огонек.

Хозяин произнес обычную в таких случаях фразу:

— Наш дом — твой дом!

Мать прибавила:

— Привет тебе!

Незнакомец перешагнул порог, окинул любопытствующим взглядом грубый стол, на котором лежали кусок белого сыра и круглый пшеничный хлеб, посмотрел на ларь, где мы хранили кое-какое свое имущество, потом скосил глаза на медный котел. Там все еще варились бобы. Путник с видимым удовольствием потянул ноздрями воздух, насыщенный запахами вкусного варева, так как мать в тот раз не поскупилась на чеснок и ароматические травы. Зажав в руке длинную бороду, он пожелал нам:

— Да преумножит провидение ваше благосостояние, любезные люди! Я — Аполлодор, из флигийского города Лаодикеи, странствующий философ. Направлялся морским путем в Херсонес Таврический, чтобы научить тамошних юношей философии, ибо слышал, что в этом городе и поныне ценят философов и ораторское искусство и поэтому щедро вознаграждают учителей. Однако корабль, на котором мы плыли, прошлой ночью потерпел бедствие и разбился на скалах в щепы. Мне удалось спастись с немногими спутниками по путешествию, но, увы, в пучинах погибло единственное мое сокровище…

Отец сочувственно покачал головой.

— Серебро или богатые одежды?

— Нет, свитки с произведениями Демокрита и Лукреция, что дороже всяких богатых одежд и даже золота.

— Это верно, — из вежливости, чтобы не перечить гостю, согласился мой родитель.

— Впрочем, люди, просвещенные философией, должны со спокойствием относиться к переменам в бренной жизни. Итак, возблагодарив небо за спасение души, я явился в этот богоспасаемый город, памятуя, что именно здесь закончил свои дни знаменитый латинский поэт. В поисках пристанища и пищи я стучался во многие двери, но нигде не мог найти приюта. В одном богатом доме мне сказали, что в минувшем году некий бродячий философ похитил у них серебряную чашу, в другом, не менее богатом, с гневом ответили, что все философы безбожники, а в третьем хозяин даже пригрозил, что велит своему рабу побить меня, так как презирает болтовню. В харчевне мне тоже отказали в еде, узнав, что у меня нет ни единого обола. Тогда я решил постучаться в какое-нибудь более скромное жилище, и после некоторого размышления мой выбор пал на вашу хижину. Хотя она построена из грубого камня и обмазана простецкой глиной, но, наверно, хорошо держит тепло очага в зимнее время, и я уверен, что здесь живут люди с добрым сердцем…

Путник говорил так еще некоторое время, но бобы уже сварились. Отец зажег глиняный светильник, и мы уселись за стол вместе с нашим неожиданным гостем. Мать подала миску с горячим варевом и протянула каждому по деревянной ложке. Потом принесла для мужчин две плоские стеклянные чаши, так как отец не замедлил сходить к ближайшему виноторговцу и ради гостя приобрел кувшин золотистого, как мед, вина.

Устроив все, как полагается в подобных случаях, мать без излишних слов, так как едва-едва знала греческий язык, предложила страннику:

— Вкуси!

И отец тотчас же наполнил чаши вином.

Так мои родители приветствовали неведомого пришельца, не предполагая в простоте душевной, что в их дом вошел человек, который в будущем нарушит душевный покой их сына, раскрывая перед ним такие книги, какие убивают веру в богов и даже в установленный ими порядок на земле.

Философ возвел глаза к небесам и, осторожно сжимая в обеих руках чашу с ароматным вином, разбавленным горячей водой, возгласил:

— Итак, возблагодарим провидение!

Я тоже посмотрел на потолок, к которому устремил свой взор незнакомец, но ничего там не увидел, кроме скучных, потемневших от дыма досок и щелей.

Отец преломил пшеничный хлеб, весь в приятных для зрения трещинах от печного жара, и мы стали есть похлебку, обильно заправленную чесноком, укропом и тмином.

Мне было тогда немного лет. Я с детским любопытством наблюдал за человеком, точно упавшим к нам с луны, а наш гость продолжал вкушать пищу, не прерывая своих рассказов. Время от времени он с большим удовольствием подносил к устам чашу с вином, но пил его не так, как пьют хмельные напитки корабельщики, опрокидывающие в глотку кувшинами неразбавленное вино, а делал небольшие глотки и смаковал питье, а потом пристойно ставил чашу на стол.

Потерпевший кораблекрушение рассказал нам об ужасах прошлой ночи и в свою очередь расспрашивал отца о том, много ли жителей в городе, кто в нем занимает должности архонтов, существуют ли в Томах школы и в каком состоянии могила знаменитого поэта. Узнав, что мой отец состоит на службе у местного богатого торговца и что он решил сделать меня скрибой, ибо со знанием каллиграфии можно найти работу в любом торговом городе, хотя обычно это занятие и предоставляется рабам, философ похвалил отца за уважение к такому спокойному ремеслу. Далее отец объяснил ему, что патрон отправляет в Фессалонику и Александрию мед, воск и янтарь. Последний варвары доставляют с берегов холодного Сарматского моря.

Отпивая вино из чаши, Аполлодор заметил:

— О янтаре писал еще Тацит, слог которого отличается божественной красотой. По словам прославленного историка, Сарматское море тихое и почти неподвижное. Проживающие там варвары собирают в мелководных местах кусочки этого вещества и продают не имеющие, с их точки зрения, никакой цены камушки, удивляясь, что римляне платят за них большие деньги, или выменивают янтарь на ценные вещи, вроде железных ножей и серпов. Разве это не так? Если бы не наше стремление к роскоши и не обычай женщин украшать себя ожерельями и браслетами, то янтарь еще века лежал бы, как самая обыкновенная галька, на безлюдных побережьях.

— А известно ли тебе, что такое янтарь? — вдруг обратился ко мне с отеческой улыбкой философ, подобревший от вина, еды и оказанного ему приема.

Я покраснел от смущения и ничего не ответил.

— Что же ты молчишь? — пожурил меня отец.

Но философ нравоучительно поднял палец:

— Это не что иное, как застывшая смола.

— Верно, — подтвердил отец, — я сам неоднократно видел в кусках янтаря былинки, а один раз даже какое-то насекомое.

— Что это древесная смола, — продолжал философ, очевидно любитель говорить и поучать, — доказывается тем обстоятельством, что янтарь горит. Попробуй зажечь его, и он будет гореть сильным и пахучим пламенем. А если шар из янтаря подержит в руке невинная девушка, он начинает издавать приятное благоухание.

— А приходилось ли тебе бывать в Фессалонике или Александрии? — спросил отец, проведший всю жизнь в Томах, если не считать поездок в соседние области за медом и воском. Левая нога у него не сгибалась, а морские путешествия требуют большой ловкости, и патрон никогда не посылал отца в эти города на своих кораблях с товарами, хотя и доверял ему во всем.

Заявив, что Фессалоника, на его взгляд, ничего примечательного собою не представляет, Аполлодор стал с видимым удовольствием рассказывать об Александрии.

— Там я провел несколько лет. До сих пор не могу без волнения вспомнить гавань Благополучного Прибытия и лавровые рощи Музея. Нет ничего прекраснее на земле, чем этот город! А его климат и смугловатые женщины с миндалевидными глазами!..

Под влиянием каких-то нахлынувших воспоминаний философ вдруг схватил обеими руками плоскую чашу и жадно припал к ней, точно старался заглушить большую печаль.

Мой отец был простым и неученым человеком, но трудно прожить много лет в эллинском городе и не заметить, что с философами надлежит разговаривать почтительно. Поэтому он поспешил наполнить чашу гостя вином и с уважением спросил:

— Вспомнил свою юность?

Аполлодор ответил со вздохом:

— Никто не рождается старцем. Но вино ваше, — прибавил он точно для того, чтобы замять разговор, — неплохое. Его хвалил еще Плиний!

Беседа перешла на более важные предметы. Удивительно было желание нашего гостя, хотя и подогретое вином, как представляется мне теперь, делить бездну своей учености с такими простыми людьми, как мы. Он разговаривал с отцом, выбирая наиболее выразительные слова, чтобы передать свою мысль. Помню, что в тот вечер он даже попытался объяснить шарообразность земли и рассказать об измерениях Эратосфена.

Производя руками округлые движения, Аполлодор говорил:

— Земля наша есть шар, повисший в воздухе, как над бездною, и солнце совершает суточное обхождение его, восходя каждое утро на востоке и вечером снова погружаясь в воды эфирного океана…

Отец в смущении почесывал голову и решился наконец высказать свое недоумение:

— Все это недоступно для человеческого понимания…

Но так как в этот вечер он осушил не одну чашу вина в честь нашего замечательного гостя, то ему, видимо, было приятно слушать даже о непонятных вещах. Вполне естественно, что я тоже ровно ничего не понял в объяснениях Аполлодора и ныне восстанавливаю эту беседу по памяти.

— Эратосфен доказал шарообразность земли математическими измерениями. Он заметил, во время своего путешествия в Эфиопию, что в дни летнего солнцестояния далеко на юге в полдень солнце как бы заглядывает на дно самых глубоких колодцев. Потом он измерил в Александрии тень и вычислил длину меридиана…

Мать смиренно молчала. Но отец, слегка захмелевший, качал головой и удивлялся:

— Все-таки странно — почему этот Эратосфен, по твоим словам богатый человек, лазал по всяким колодцам…

Очевидно догадавшись, что бесполезно разговаривать с нами о подобном, философ умолк. Потом стал расспрашивать о местных делах.

Прошло сто лет с тех пор, как император Траян залил Дакию и Нижнюю Мезию кровью, стремясь завладеть свинцовыми, серебряными и золотыми рудниками и установить римскую границу по Дунаю. Децебал, вождь восставших даков, наносил владычеству римлян тяжкие удары, однако в конце концов был загнан в горы и там покончил расчеты с жизнью, пронзив себя мечом, и многие его сподвижники тоже предпочли смерть позору, испив яд из общей чаши. Римляне взяли приступом Сармицегетузу — главный город Дакии, но с такими огромными потерями, что для раненых легионеров не хватало перевязочного материала и, говорят, сам император разорвал свою тунику на узкие полосы для бинтов. Искусные архитекторы из Сирии перекинули через Дунай мощный каменный мост на двадцати быках, повсюду выросли на дорогах римские укрепления, и Дакия надолго превратилась в императорскую провинцию. Собрав огромное количество золота и драгоценных сосудов, Траян с триумфом возвратился в Рим и бросил в цирке на растерзание зверям десять тысяч пленников…

В новую провинцию хлынули переселенцы, ветераны и сирийские торговцы, в возрожденной на развалинах Сармицегетузе возникли украшенные мрамором и статуями храмы Юпитеру, Серапису и Митре, термы и портики. Позабыв о своем народе, знатные дакийцы охотно усвоили латынь и переняли римский образ жизни не только с его удобствами, разнообразием товаров и непристойными театральными зрелищами, но и с презрением ко всему, что стоит на пути к достижению богатства. Они стали давать детям римские имена и облачились в тоги, хотя в дакийской глуши по сей день звучат местные наречия и живы воспоминания о Децебале и вера в древнего бога грома.

Новые условия существования в Дакии отразились и на нашей жизни. Дакийские торговцы стали направлять товары в Томы для перевозки их морским путем в различные порты Средиземного моря, и снова город пережил некоторый расцвет.

Много лет спустя, когда муза странствий занесла меня в Рим, я увидел, очутившись на форуме Траяна, знаменитую колонну и изображенные на ней сцены из событий дакийской войны: императора, окруженного легионными орлами римских воинов, разоряющих завоеванные селения, жнущих серпами тучную, но не ими посеянную пшеницу или едущих на повозке, что будет до скончания века грохотать на этой бронзовой дороге. На других плитах дакийцы осаждают римские укрепления, мчатся сарматские всадники, у которых даже кони в панцирной чешуе, сделанной из распиленных на пластинки копыт. Это была борьба за свободу, за родные очаги, за самое право жить под солнцем, и особенно растрогали меня те картины, которые изображают на колонне жителей, в слезах покидающих навеки свою страну: старец ведет за руку внука, мать прижимает к груди младенца, мужи угоняют телиц и баранов, чтобы они не достались жестокому врагу. Может быть, вместе с этими беглецами ушли куда-то в предгорья Певкинских гор и мои предки…

Однако видно было, что испытания, пережитые Аполлодором за последние дни, давали себя знать. Глаза у путешественника слипались от усталости. Мать поспешно принесла со двора охапку душистой соломы. Погасив светильник, мы улеглись на полу, и вскоре раздался храп философа, но я еще долго вспоминал его увлекательные рассказы, пока сон не унес меня в страну забвения…

3

Прошло несколько лет. Аполлодор положил конец странствиям по земле и окончательно обосновался в Томах, где половина людей говорит на греческом языке, а половина — по-латыни; поэтому у него нашлось достаточно учеников, чтобы он мог удовлетворить скромные жизненные потребности. Философ поселился у старой Зии, вдовы корабельщика, погибшего во время одной ужасной бури, но часто проводил время в нашей хижине, терпеливо беседуя с моей матерью о способе, каким надо приготовлять медовые лепешки, или о чем-нибудь подобном, с отцом — о различных снадобьях против ломоты старых ран, ноющих при перемене погоды, а меня обучая греческому языку. Попутно он рассказывал о своих скитаниях, вселяя в мою душу желание увидеть знаменитые города. Иногда мы отправлялись с Аполлодором вдвоем или еще с кем-нибудь из его лучших учеников на тот холм, где под сенью древних дубов, может быть, даже помнивших Овидия, находилось надгробие поэта в виде урны на покосившейся и заросшей плющом колонне. Ее соорудила какая-то почитательница его стихов. Философ вздыхал, вспоминая вслух звучные, но горестные строки «Тристий». Отсюда перед нашими взорами открывался широкий вид на зеленое морское пространство, на пристани и корабли, на мирный город, вздымающийся по склону горы, и на остатки древних стен, через которые, по свидетельству автора «Искусства любви», некогда перелетали гетийские стрелы. Душа поэта, навеки разлученная с милым Римом, витающая в здешних местах, должна была утешаться при виде такой красоты.

Как я уже сказал, Аполлодор объяснял желающим под портиком Посейдона тайны аристотелевских силлогизмов или очарование Гомера и обучал всему тому, что требуется для молодых людей, собирающихся отправиться на отцовские деньги в Рим, чтобы с помощью могущественного покровителя добиться высокого положения и, может быть, даже поста префекта претория, или надеявшихся приглянуться какой-нибудь влиятельной римской матроне, питающей слабость к розовощеким провинциалам, и тем устроить свою судьбу. Некоторые же мечтали написать стихи, которые прославили бы их на весь мир, или сделаться знаменитыми ораторами. Вместе с этими богатыми юношами я тоже посещал уроки Аполлодора, не платя за учение ни единого денария. А когда легкомысленные повесы отправлялись на очередную пирушку или предавались с увлечением игре в кости и мы оставались с учителем наедине, он говорил со мной совсем о другом, чем во время скучных бесед в тени портика. Именно в такие часы он открыл мне мужественную философию Демокрита и Эпикура, учивших, что в мире ничего нет, кроме материи. Это тогда я познал с волнением в сердце, что во вселенной существуют лишь атомы и пустота и что бесконечное множество этих мельчайших частиц находится в постоянном движении; они сталкиваются между собою и в вихревом круговращении образуют миры, которые не сотворены богами, а родятся и умирают по закону необходимости, равно как и наши бренные тела.

Мне кажется, что я еще слышу глуховатый голос Аполлодора:

— То, что существует, создалось из атомов, из многочисленных перемен, изменений и превращений. Но распад атомов ведет к смерти. Однако не следует страшиться ее, ибо это естественный конец всех вещей…

С полной откровенностью могу сказать, что философ не научил меня равнодушно относиться к собственной гибели и жизнь для меня по-прежнему мила во всех ее проявлениях, но старый безбожник разрушил мою детскую веру в небожителей, и я пустился в житейское плавание с душою, освобожденной от жалких предрассудков и ложных суеверий…

Итак, место моего рождения — древний город Томы, тот самый город, в котором жил в изгнании и навеки закрыл глаза прославленный римский поэт Овидий. Как известно каждому мореходу, наш город лежит на берегу Понта Эвксинского, в провинции, называемой Нижняя Мезия или Малая Скифия, и я с детства полюбил море и корабли. Казалось, я только ждал случая, чтобы познать мир. За эти годы ритор Аполлодор научил меня всем тонкостям греческого языка, и я преуспел в латыни. При рождении мне дали римское имя, однако меня часто называют скифом или сарматом, так как гражданам известно, что мой отец северный варвар, а мать родом дакийка, — они переселились в мирный город Томы из какой-то дакийской деревушки. Видя честную и трудолюбивую жизнь моих родителей, городские власти никогда не чинили им никаких неприятностей.

Это случилось в царствование императора Марка Аврелия. Когда Македонский легион был переведен из Малой Скифии, где он охранял границу, в Дакию, костобоки переправились через Дунай, перевалили горы Гем, прошли огнем и мечом многие провинции и прорвались через Фермопилы в Элладу, где захватили Элатею. Именно во время этих событий сгорел построенный еще Периклом храм мистерий в Элевсине, как рассказывал мне Аполлодор с книгой Павсания в руках, и погиб в одном из сражений с варварами знаменитый атлет Мнесибул, дважды победитель на олимпийских играх — в беге и в двойном беге со щитом, — сначала поразивший многих врагов аттическим копьем, а потом и сам павший на поле битвы.

Отец мой, в те годы молодой воин, тоже принимал участие в нашествии на Элладу, хотя и не любил копаться в своих воспоминаниях, чтобы лишний раз не напоминать властям, что он костобок. Но однажды за чашей вина рассказал, как во время схватки с элевсинцами в белоколонном храме с грохотом упал на мраморный пол бронзовый светильник и, воспламененная его огнем, загорелась храмовая завеса. Отец также вспомнил об одной схватке с греками: он поразил мечом некоего храброго греческого воина, о котором ленники говорили, что это лучший бегун в городе. Тогда-то Аполлодор и прочитал ему вслух то место у Павсания, где повествуется об этой битве, и с нескрываемым изумлением смотрел на своего собеседника, участника таких событий.

По словам отца, поход был полон веселья, в каждом селении костобоки ласкали полумертвых от страха пленниц и вернулись домой, насмотревшись на всякие чудеса. Воины покинули Элладу, отягощенные богатой добычей, обещая вновь вернуться при первом же удобном случае, но во время переправы на левый берег Дуная на них напали, по наущению римлян, всегда готовых на предательство, враждебные племена, и мой отец был тяжко ранен. Его спасла от неминуемой смерти молодая дакийская девушка, ставшая потом его женой, а моей матерью, и, скрываясь от гнева Рима, они жили некоторое время в каком-то глухом урочище, а когда все успокоилось, переселились в Томы, где у моей матери издавна проживали родственники, люди с некоторым достатком. Отец нанялся тогда на работу к богатому торговцу Диомеду.

Если бы не это обстоятельство, то есть не его раны, мой отец вернулся бы вместе со своими сородичами в область Певкинских гор, и тогда, может быть, и мне суждено было бы родиться не в Томах, а в одной из тех дымных варварских хижин, в каких обитают северные жители, люди многочисленных племен, которые живут в селениях, находящихся на большом расстоянии одно от другого, среди непроходимых топей и дубрав, на всем необозримом пространстве Сарматии, между Мурсианским озером и рекой Борисфеном.

Сами они называют себя славянами и не управляются одним человеком, а живут в народоправстве, и поэтому счастье и бедствия, равным образом как и все прочее, считается у них общим достоянием. Они верят, что миром повелевает бог грома, и имеют обыкновение приносить ему в жертву быков и петухов; почитают они также священные деревья, реки и речных нимф. Обитают эти люди в убогих жилищах, все существование их полно всяких лишений, и они стараются селиться в неудобопроходимых трущобах, откуда удобно наблюдать за передвижением неприятеля. У них существует обычай зарывать ценные предметы и зерно в землю; одни из них возделывают пшеницу и просо, другие пасут многочисленные стада рогатого скота.

Сражаться с врагами венеты, или славяне, предпочитают в местах, поросших деревьями, или в теснинах, с большой пользой для себя используя засады, внезапные ночные нападения и другие военные хитрости. Очень опытны славянские воины также в переправах через реки, и в этом деле у них нет соперников. В случае надобности они опускаются каким-то образом на дно рек и мужественно выдерживают пребывание под водою в течение многих часов, держа во рту выдолбленный тростник, и дышат так, а враги, считая, что это естественно растущий камыш, проходят мимо. Порой, как бы под влиянием замешательства, они бросают добычу и бегут в рощу, а когда враг набрасывается на оставленную приманку, то стремительно возвращаются и наносят неприятелю большой урон. В битву славяне идут с копьями и щитами в руках, но без панцирей и часто не имеют на себе другой одежды, кроме полотняных штанов. Они весьма высокого роста, обладают огромной силой, легко переносят холод, жару, наготу или недостаток в пище и равнодушны ко всякого рода лишениям, но отличаются необыкновенной любовью к свободе, и их никаким образом нельзя склонить к рабству…

Говорят, что целомудрие славянских женщин превосходит всякое представление. Рассказывают, что большинство их считают гибель мужей на поле брани своей собственной смертью и добровольно удушают себя, не видя во вдовстве достойного существования.

Если вы бросите внимательный взор на карту Птолемея, на которой изображена Сарматия, то заметите, что на ней с большой точностью показаны моря и заливы, реки и горы и перечислены живущие в этих областях племена. Костобоки живут на севере от Певкинских гор, где, по словам Геродота, в липовых рощах такое множество пчел, что там небезопасно проходить путникам. К югу от этих гор живут карпы и бессы, которых даже разбойники считают страшными для себя, к востоку от них, в том месте, где море делает излучину, обитают геты и роксоланы, а еще дальше — другие народы, и, наконец, далеко на полночь — гипербореи. Поселения же других, родственных костобокам, венетов простираются до самого Сарматского моря, где вместе с ними обитают эсты и фины. Туда проходит по реке Вистуле, через город Калиссию, древний путь за янтарем.

Диомед имел торговые связи с племенами, живущими на восток от Певкинских гор, так как они доставляют римлянам мед и воск, а также драгоценный янтарь. Иногда, побуждаемый жаждой наживы, он отправлял своих слуг в местности, лежавшие по ту сторону Траянова вала, хотя это было довольно безрассудным предприятием, потому что дороги стали небезопасными, и закупал у тамошних простодушных жителей нужные для него товары по более низким ценам, чем на базарах в пограничных селениях.

Я был еще мальчиком, но упросил отца, которого хозяин послал в одно из таких путешествий как знающего язык варваров, взять с собою и меня и не раскаивался в этом, потому что увидел там много примечательного.

Наш караван, состоявший из мулов и ослов, двинулся в путь еще засветло, когда в городе едва пропели сонные третьи петухи и на небе еще сияли звезды. Впереди предстояло несколько дней дороги.

Именно во время этого путешествия, проезжая недалеко от Дуная, мы увидели с правой стороны, на холме, господствующем над равниной, памятник, воздвигнутый в честь побед Траяна, и я подивился славе этого человека, пережившей века. Памятник представляет собою тяжкую каменную башню, высотою на многие десятки локтей. Снаружи монумент украшен мраморными плитами, и из таких же плит сделана его крыша, увенчанная трофеем — панцирем, который император носил во время дакийской войны.

Здесь мы остановились на отдых, и мулы с удовольствием стали щипать придорожную траву, а я побежал к памятнику, чтобы поближе рассмотреть его, и увидел на мраморных плитах различные сцены — пленных даков и римских воинов. Ниже и выше тянулись украшения из акантовых листьев и завитков, виднелись львиные пасти водостоков. Обращали на себя внимание искусно сделанные из мрамора волчьи головы. Некогда, воткнутые на копье, они служили знаменами для дакийских воинов.

Может быть, вспомнив о словах отца, что плечо о плечо с даками сражались и наши предки, я с печалью в душе прочел на мраморной доске: «Император Цезарь, сын божественного Нервы, Нерва Траян Август»…

Обойдя памятник вокруг, я пошел через поле к своим. Место было тихое и в запустении, и мощное каменное сооружение уже начало разрушаться под влиянием сурового климата и осенних дождей…

Дальнейший путь лежал на север по удобной римской дороге, на которой на некотором расстоянии одна от другой стояли сторожевые башни, окруженные дубовым частоколом. Времена настали неспокойные, всюду чувствовалось народное брожение, на путников нападали шайки беглых рабов, и римские власти принимали необходимые меры к охране дорожных сообщений. Но мы благополучно достигли Дуная и на огромном плоте переправились на левый берег, а затем прошли через ворота защитного вала, у которых стояла римская стража. В последний день мы продвигались среди глухих мест, где дома были построены из бревен, и даже сами римские воины больше походили на варваров, чем на охранителей границы, и последняя таверна у ворот весьма напоминала разбойничий притон, хотя носила громкое название «Римский орел».

Когда же наш караван миновал ворота, то мы очутились среди варварских земель, где уже не было римских законов. Однако благодаря сопровождавшим нас проводникам из местных жителей никто не поднял на путников руку, — наоборот, всюду мы видели дружеские знаки внимания и гостеприимства.

Так мы продвигались вперед еще некоторое время, и в пути я часто видел высокие колосья пшеницы на полях, запряженные волами повозки, бревенчатые хижины, крытые жалкой соломой, но люди, которых мы встречали, проявляли в отношении нас всякое благодушие. Наконец мы очутились в селении, из которого были родом наши проводники. В нем стояли разбросанные в беспорядке дома под обычными здесь крышами из соломы или тростника. Посреди селения находилась вытоптанная людьми и копытами животных широкая площадь; народные собрания и суды на ней происходили в присутствии всех жителей, чтобы судья выносил более правильное решение, так как всякая несправедливость вызывает у этих людей негодующие крики. Но в тот день на площади, где густо пахло конским навозом, было не собрание, а шумел торг, и на сотнях возов сюда доставили товары, главным образом мед, воск, шкуры зверей и амфоры с пшеницей. Другие варвары продавали коней или волов, а у некоторых можно было приобрести кожаные мешочки, полные янтаря.

Наша торговля была удачной, и, по-видимому, обе стороны остались ею довольны. Мы получили в огромном количестве мед и воск, а продавцы — римские деньги, которые они очень ценят, хотя используют золотые и серебряные монеты главным образом на ожерелья своим женам, и заманчивые для них стеклянные чаши, не говоря уже об амфорах с вином. После закрытия торга нас радушно пригласил к себе в гости местный вождь, человек с такими белокурыми волосами, каким позавидовали бы модницы Рима и Антиохии. Он покупал у римлян для себя и своей семьи материи, вино и некоторые украшения и поэтому старался охранять чужеземцев и торговые дороги.

Все уселись за стол, на прочных деревянных скамьях, и расторопные молодые люди в полотняных рубахах и штанах, не рабы, а свободнорожденные, но считающие честью служить гостям или старцам, подавали нам куски жареного мяса, печеные яйца, гусей на вертелах, козий сыр. Вождь и его родственники, среди которых было много румяных и голубоглазых женщин, поедали огромное количество мяса. Но пили за трапезой не вино, а варварский напиток, приготовленный из перебродившего меда, отчего в помещении пахло как на пчельнике. Это питье отличается свойством веселить сердце человека, хотя как бы наливает ноги тяжким свинцом, так что невозможно подняться со скамьи, и я подумал, что Геродот, который едва ли был в здешних местах, а писал книгу по рассказам других и далеко не из первых уст, что-то напутал, когда сообщал о путниках, погибающих от пчел; скорее это был медовый напиток, который валит с ног даже очень сильных людей. Отец это прекрасно знал и запретил мне пить мед, хотя сам вскоре уснул во власти опьянения, тяжко опустив голову на стол.

На обратном пути слуги Диомеда смеялись, удивляясь, что варвары продали по такой дешевой цене товары, вместо того чтобы везти их хотя бы на базар у таверны «Римский орел». Но, видимо, эти люди еще не научились ухищрениям торговли. Слуги также рассказывали, будто бы в областях, лежащих у Певкинских гор, жители до того любят пляски, что даже во время похорон близких устраивают различные игры, подобные тем, которые описаны у Гомера, когда под Троей погребали Патрокла. Впрочем, я сам видел во время пира, что некоторые из варваров вставали из-за стола и с такой быстротой и ловкостью перебирали ногами в пляске под звуки варварской лиры, что им могли бы позавидовать фракийские танцоры, которых мы видели однажды с отцом в нашем цирке. Мертвых своих здесь сжигают и, собрав кости в большой глиняный сосуд, зарывают потом в землю на особых, священных полях. Я узнал многие другие подробности о жизни этих северных народов, моих братьев по крови, и позднее прочел у Иосифа Флавия, что он сравнивал их с ессеями — таинственной иудейской сектой, участники которой владели совместно всем имуществом и чрезвычайно любили омовения, видя в них очищение души и тела. В самом деле — у некоторых здешних племен существует обычай сообща обрабатывать землю, и все у них общее — волы, плуги и даже жилища, и для них нет ничего приятнее бани, наполненной жарким паром. Для этой цели строятся особые хижины из бревен, где моющиеся льют на раскаленные камни воду или особый напиток, приготовленный из ячменя, и для потения сильно бьют себя березовыми ветвями, так как верят, что вместе с потом тело покидают не только болезни, но и огорчения, хотя, конечно, эти банные устройства далеко уступают нашим каменным баням в Томах, не говоря уже о тех великолепных термах, которые я видел в Антиохии или в Риме.

4

Впрочем, рассказывая о Риме и Антиохии, я несколько забегаю вперед, так как попал в эти города позднее, после целого ряда приключений и событий, а пока мирно жил в Томах, посещал уроки Аполлодора и удивлял Диомеда, и не только его, своим искусством писать греческие и латинские буквы. В этом отношении я снискал, несмотря на свой молодой возраст, такую славу, что когда однажды понадобилось вручить почетное послание светлейшего городского совета верховному жрецу императорского культа Прискию Анниану и его супруге Юлии, то этот документ поручили переписать мне, чем я по молодости лет очень гордился.

Но как-то, вскоре после прибытия в наш город куратора Аврелия, мы возвращались с отцом и Аполлодором домой из городской бани. Перед глазами еще мелькали в паровом тумане умащенные тела, и в ушах стоял непрерывный плеск воды, шипение пара, вырывающегося из свинцовых труб, бодрые крики и шлепки банщиков, массирующих спины и животы богатым судовладельцам.

Отец, которого в последние дни особенно мучали болезни и какие-то мрачные мысли, вдруг остановился.

— Нет справедливости на земле, — сказал он.

— Почему у тебя такое печальное настроение? — удивился Аполлодор.

— Очень мешает мне покалеченная нога, а хотелось бы еще раз побывать в Сармицегетузе и просить справедливости в земельной тяжбе.

Судебное дело, на которое намекал отец, заключалось в следующем.

В недавние годы в нашем владении находился земельный участок, полученный матерью строго по закону в наследство от родственников, недалеко от храма Гермеса. На участке росло несколько плодовых деревьев и возвышался величественный дуб; под его мирной сенью стоял скромных размеров дом, сложенный из простых камней, но построенный по греческому образцу. По другую сторону дома был разбит на склоне холма небольшой виноградник, а за ним находилось каменное хранилище для плодов. Я помню, что на дворе с утра до вечера искали пищу куры и в положенное время распевал петух. Имение было незначительное, но всегда приятно иметь собственное жилье и, как известно, плоды и овощи, взращенные своими руками, представляются особенно вкусными и питательными.

В те годы я был ребенком и еще не знал, что буду учиться у Аполлодора, но скоро раненая нога отца стала давать о себе знать, и он тратил немало денег на лечение, запутался в долгах, и в конце концов участок был продан за неуплату заимодавцу процентов. Для возмещения того, что полагалось заплатить ростовщику, достаточно было бы продать виноградник, но он жадно простирал руки ко всему участку, примыкавшему к его владениям, и во что бы то ни стало хотел завладеть приятным уголком земли с видом на море… А так как судья оказался лихоимцем, то наш сирийский меняла без особого труда получил не только участок, но и дом. Напрасно мой отец жаловался правителю провинции, который в те дни имел свое пребывание в Дакии, в городе Сармицегетузе, имея наблюдение также и за Нижней Мезией. Этот тучный и равнодушный ко всему магистрат не обратил никакого внимания на просьбы бедняка, тем более что отец едва мог объясниться по-гречески и совсем не знал латыни. Диомед тоже отказался помочь нам в этом деле, ссылаясь на свое положение в городе, которое препятствовало ему выступать против представителя римской власти.

Дело в том, что Томы входили в так называемое Пятиградие, или союз приморских эллинских городов, и считались его метрополией, во главе которой стоял понтарх. Томы же возглавляли городской совет и архонты, и наш хозяин был одним из них, что часто помогало ему в сношениях с римлянами, хотя и было связано с большими расходами. Говорили также, что тут сыграло свою роль какое-то соперничество нашего патрона и судьи относительно некоей прекрасной особы женского пола, но я тогда не разбирался в подобных вещах. Как бы там ни было, мы очутились в жалком домишке на улице Цереры, который Диомед милостиво предоставил нам в качестве жилья.

Именно туда мы и направлялись из бани, ведя по дороге невеселый разговор. Неожиданно Аполлодор предложил, обращаясь ко мне:

— Но почему бы тебе, мой юный друг, не помочь престарелому отцу? Теперь ты римский гражданин и скоро достигнешь совершеннолетия. Ты разумен не по годам и знаешь, как нужно держать себя с сильными мира сего, от которых зависит участь человека. Разве вы не имеете права обратиться за защитой в римский сенат и даже просить суда самого августа? Советую тебе отправиться в Рим, чтобы добиваться там отмены несправедливого решения. Твоему отцу уже трудно предпринять подобное путешествие, а ты полон сил и любопытства к жизни.

Действительно, такое путешествие было вполне осуществимо. Диомед собирался отправить с грузом меда и воска в очередное плавание один из своих кораблей, а именно «Дакию Счастливую», но не в Фессалонику, которая была обычным назначением для корабля, а в Лаодикею Приморскую, и даже сам готовился к далекому путешествию, желая побывать в Антиохии и, если верить слухам, продать там корабль и закончить торговые дела, что очень огорчало отца, надеявшегося, что со временем я сделаюсь у патрона доверенным лицом. Но мысль о поездке в Рим показалась ему разумной, и в тот вечер мы все втроем обсуждали за нашим колченогим столом подробности такого предприятия. Подвыпив по своему обыкновению, Аполлодор дал полную волю воображению.

— Подумай только, что тебя ждет, — говорил он мне. — Вот скоро уйдет в Лаодикею корабль Диомеда, там ты легко найдешь другое судно, которое доставит тебя в Остию, откуда нетрудно попасть в Рим. Можно было бы пуститься в путь по пешему хождению, но это утомительно и небезопасно, а на корабле ты будешь как дома, и это не только ничего не будет стоить тебе, но ты даже заработаешь сотню денариев, чтобы заплатить за проезд в Италию. Ты увидишь Рим! Может быть, даже Антиохию и Александрию, если твой хозяин узнает, что цены на мед более высокие в городе Александра, чем в Лаодикее.

Я видел, что мать с грустью слушала эти легкомысленные разговоры, но по обыкновению она молчала, считая, что супруг думает и решает за двоих, а я готов был отправиться в любое путешествие, даже на остров Тапробану, о котором мне рассказывал Аполлодор, или в самые отдаленные пределы земли, — настолько скучной казалась мне жизнь в Томах и ежедневные записи на липовых дощечках о количестве модиев пшеницы и меда.

Подвыпивший ритор лил масло в огонь:

— Посещать новые места приятно и полезно, потому что человек познает мир не только из книг и бесед, а и созерцая прекрасное, а на земле много красивых городов, и в них стоят мраморные статуи, живут знаменитые философы, и библиотеки полны драгоценных книг, заключающих в себе мудрость мира.

Вдруг ритор поднял руку и стал читать любимые стихи из поэмы Лукреция:

Ты нам ночь озарил ослепительным светом!

Но с тобой я не мыслю в пути состязаться, малой ласточке с лебедем разве сравниться?

Подражаю тебе, полный благоговенья, ты отец наш, постигший всю сущность вселенной, и, как пчелы, мы мудрость твою собираем!

Когда Аполлодор выпивал лишнюю чашу вина, он всегда декламировал эти строки, в которых выражал свою веру в человеческий разум. В тот день он точно напутствовал меня стихами в далекий путь, в огромный римский мир. А в этом мире происходили важные перемены. Какая-то тень упала на него, точно солнечный свет вдруг прикрыло проплывающее облако.

Только что закончилось очередное царствование, и началось новое. Антонин Каракалла облачился в императорский пурпур после смерти своего отца, Септимия Севера. Мы хорошо знали покойного августа по рассказам и изображениям на монетах и всю историю его восхождения к власти, Когда Марция, наложница императора Коммода, дала тирану выпить чашу с ядом и Нарцисс своими сильными руками сдавил ему шею, народу объявили, что цезарь умер от апоплексического удара. На престол был избран Пертинакс — достойный, убеленный сединами римский муж. Но суровый воин пришелся не по душе распущенным преторианцам, и они убили его во время ночного возмущения. Всюду распространилась печаль, когда народы узнали о смерти этого правителя, у которого они надеялись найти защиту от притеснения богачей. Убийцы же продали престол Юлиану — богатому человеку, некогда получившему консульство. В это время на Востоке начальствовал над легионами мужественный, но малообразованный Песцений Нигер, в Британии — Альбин, славившийся тем, что мог за ужином съесть сотню устриц, несколько куропаток, корзину винограда и еще множество других яств и запить все амфорой старого вина, а в Паннонии — Септимий Север, будущий император. Родом африканец, этот человек был наделен сильной волей, изобретательным умом и жестоким сердцем. Отличительными чертами его характера были также корыстолюбие, жадность и суеверие. Как всякий воин, жизнь которого полна игры со смертью, легат верил снам и предсказаниям, гороскопам и гаданиям по внутренностям жертвенных животных. Но, деятельный в проведении своих планов и в исполнении всех предприятий, привыкший к суровому образу жизни и честолюбивый до крайности, Север решил захватить верховную власть и, объявив, что идет отомстить за смерть Пертинакса, двинул испытанные в боях северные легионы на Рим.

Друзья советовали Юлиану вывести войска в альпийские ущелья, так как Альпы, как некая гигантская стена, хорошо защищают Италию с севера. В замешательстве, по совету какого-то знатока Пунических войн, Юлиан даже послал против соперника цирковых слонов — в надежде, что вид этих животных напугает иллирийскую конницу. Но Север без труда захватил Рим, где сенат раболепно объявил его императором. Победитель разоружил преторианцев, поспешивших убить малодушного Юлиана. В происшедшей борьбе с Нигером и Альбином он также одержал верх и сделался единодержавным владыкой мира, хотя не без труда и кровопролития.

В этой войне особенно упорное сопротивление оказал ему город Византии. Осада продолжалась три года, и жители питались дохлыми кошками и крысами и даже ели человеческое мясо. Женщины отрезали свои косы, чтобы осажденные могли сделать тетивы для луков. Но Септимий Север взял город и разрушил его до основания. Двуличный, действующий всегда с хитростью, из всего извлекающий для себя пользу, этот император добивался только расположения и любви солдат. Воины при нем получили право носить золотые перстни и разрешение жить со своими женами в лагерных селениях. Но Север скончался среди семейных огорчений, вдали от возлюбленной Юлии Домны, в ссоре с сыном. Это произошло во время войны с пиктами, в Британии, где воздух от болотных испарений кажется всегда туманным, как в бане.

Даже в Томах, в далекой глуши, было хорошо известно обо всем, что происходит в сенате или в опочивальне императрицы. Прибывшие из Рима люди рассказывали, что однажды в туманном британском лесу Каракалла замахнулся на отца мечом, но опустил руку, встретив его изумленный и горестный взгляд. Будто бы после этого события Север искусственно сокращал свои дни, глотая куски непережеванной пищи, и вскоре умер. Новый император, разделивший власть с братом Гетой, прикрыв военные неудачи в Британии ложными сообщениями о победе, — ибо легионы бесславно увязали в непроходимых топях в борьбе с дикарями, — привез в Рим урну с прахом отца. Вскоре он очутился в наших пределах, чтобы возвести новый защитный вал за Дунаем, а потом отправился на Восток.

И вот один из декретов этого императора послужил причиной того, что я должен был надолго покинуть Томы. Но в день расставания и материнских слез, когда «Дакия Счастливая» медленно ушла в море, ничто не предвещало грядущих бурь и бедствий. Понт был спокоен, и небо сияло лазурью.

День выдался прохладный, но солнечный, с севера дул легкий ветер, которого несколько дней ожидали с нетерпением в Томах корабельщики. Он был благоприятен для нас, так как веял со стороны Таврики.

Диомед, на этот раз самолично пустившийся в плавание, охотно взял меня с собою, надеясь использовать мое искусство в каллиграфии для писания торговых договоров и всякого рода расписок.

Так я оставил Томы. Мои глаза застилал туман, и я уже не помню теперь, были ли то слезы или морские испарения, поднимающиеся над Понтом при восходе солнца. Мы медленно отплывали, и сначала исчез из поля зрения храм Диоскуров, потом белоколонная базилика, затем растаял в воздухе храм Гермеса, стоящий высоко на холме, над дубовой рощей. Вскоре мы повернули на полдень и пошли вдоль гористого берега.

Передо мной еще светились добрые глаза матери. Лицо отца было сурово, в русой бороде было много серебра, но старик сдерживал свои чувства, потому что его простая душа верила в справедливость на земле.

— В добрый час! — сказал он мне на прощание.

Было печально покидать родителей, Аполлодора, дом, город, где я знал каждый камень, однако предстоящее путешествие наполняло мое сердце ожиданием, и оно сжималось от предчувствий. Все обещало мне богатую смену впечатлений. Для меня начиналась новая жизнь, но я не предвидел того, что уже готовило мне будущее.

5

Погруженный в мысли о том, что меня ждет впереди, и опечаленный разлукой с дорогими людьми, которых только что покинул, я сидел на помосте и с одинаковым волнением смотрел на берег и на море. Корабль слегка поскрипывал и неуклонно стремился к своей цели, пользуясь благоприятным ветром, упруго надувшим парус. Время от времени около корабля из воды выскакивали радостные дельфины с выпученными глазами и, красиво изгибая спину, снова падали в море, с шумом расплескивая воду.

Мы плыли, не покидая берег из виду, так как это был кратчайший путь в Византии. Осторожный Диомед вообще не любил уходить в открытое море, считая, что только неразумные люди решаются пересекать большие водные пространства, руководствуясь солнцем или звездами, сокращая таким образом срок плавания, но, с другой стороны, подвергая корабль опасностям.

Берег медленно проплывал мимо нас, и мы то приближались к нему и тогда имели возможность разглядеть или селения, или темные рощи, или коз на полянах, или еще какие-нибудь виды, то удалялись, и тогда справа от нас виднелась только гряда голубоватых гор. Но лишь наступил вечер и кровавое солнце коснулось горизонта, Диомед остановил бег корабля. Мы провели ночь в заветрии, за длинным мысом, развели среди скал костер и сварили похлебку из рыб, пойманных сетью во время плавания, а пастухи, стерегшие поблизости стадо овец, принесли нам сыр и амфору холодной воды, получив от Диомеда несколько оболов за услугу. Когда миновала ночь и звезды стали бледнеть на небосклоне, мы снова подняли парус и продолжали путь, удаляясь в море, чтобы сократить дорогу.

Однако вскоре ветер стал меняться, и корабельщики с тревогой смотрели на небо. Ветер дул со все увеличивающейся силой, с полночной стороны появились черные облака, которые росли с непонятной быстротой и неожиданно закрыли солнце, и тогда в мире наступил мрак, хотя было еще далеко до полудня. Вдруг борей с такой яростью обрушился на корабль, что во мгновение ока разорвал парус на мачте и унес в море. В то же время разверзлись небесные хляби и начался ливень, а море вскипело, и волны, подобно весам Немезиды, то вздымали судно на огромную высоту, то снова низвергали его, как жалкую щепку, в страшную бездну. От этого метания корабля замирало сердце. И в довершение ужаса внезапно наступившую тьму стали прорезать молнии наподобие тех, что держит в деснице Юпитер, и шум бури заглушали чудовищные удары грома. Молнии вспыхивали одна за другой, озаряя на мгновение корабль, кипение моря и искаженные от страха человеческие лица с черными открытыми устами, однако их криков не было слышно за диким воем бури, и потом снова гремел чудовищный гром. Цепляясь за снасти, мы каждую минуту ждали гибели…

Нас унесло далеко в море, и так мы носились несколько дней и ночей среди волн, и уже были в крайнем изнеможении, но однажды утром ветер стал стихать, и мы снова воспрянули духом. Однако нас со всех сторон окружала морская стихия, озаренная белесым светом холодного дня. Невозможно было определить, где полночная сторона, а где полуденная, где восток и где запад, потому что небо закрывали густые облака, совершенно скрывавшие солнце. Мы уже считали, что оно не взошло в тот день и что это конец мира. Когда же снова наступил вечерний мрак, мы увидели вдали блистание огня и поняли, что находимся недалеко от земли. Диомед обсуждал с корабельщиками, что это может быть. Одни говорили, что перед нами Синопа, другие утверждали, что за несколько дней скитания по морю нас могло отнести к берегам Таврики и что это горит светильник Херсонеса. Впрочем, было ясно, что все должно разрешиться в ближайшее время, так как нам ничего не оставалось, как направить корабль на заманчивый свет и искать прибежища и покоя в любом посланном нам богами порту. Но каково было наше изумление, когда корабль, манимый, как мотылек, светильником, ударился с разбегу о подводный камень и оказался среди пустынных скал. Поскольку мне удалось разглядеть среди ночной темноты, перед нами лежал дикий и никем не обитаемый берег. Со страшным треском корабль раскололся и склонился набок, и когда мы стали с отчаянными криками искать спасения на земле, вдруг среди скал появились звероподобные люди с дубинами в руках и напали на нас.

Я тоже поспешил покинуть погибающий корабль, но мне не пришлось увидеть, как в дальнейшем развивались события. По пояс в воде, я спрятался за скалой. К моему ужасу, передо мной появился бородатый человек, одетый, как Геркулес, в звериную шкуру; он ударил меня дубиной по голове, и мое сознание погрузилось во мрак. Очнулся я уже на берегу и увидел, что лежу, связанный по рукам и ногам, вместе с другими. Рядом со мной стонал Диомед. Я понял, что мы очутились во власти береговых пиратов, которые приманивают корабли и захватывают товары. В Томах корабельщики иногда рассказывали о таких событиях.

Почти весь ценный груз, принадлежавший Диомеду, был потерян во время кораблекрушения, но все-таки пиратам удалось кое-чем поживиться, и я видел, как они услаждали себя медом. Рабы наши уже были заодно с разбойниками, и один из них, по имени Ксантипп, казавшийся самым преданным своему господину, подошел к нам и стал с ругательствами попирать ногой лежавшего во прахе патрона, а злодеи смотрели на эту сцену и смеялись. Потом Диомеду, мне и корабельщикам развязали ноги, подняли нас всех пинками и повели в глубь страны. Еще раз в мире наступал рассвет. Мы шли и шли. Щебнистая дорога постепенно превратилась в узкую тропу, вившуюся над пропастью, где шумел яростный горный поток. Спустя некоторое время мы оказались на довольно широкой площадке, на которой росли корявые деревья и за ними чернел зев пещеры. Разбойники загнали нас в нее, а сами развели костер и, греясь у огня, стали жарить на вертеле вепря, и до нас долетал раздражающий запах жареной свинины.

Латроны насыщались мясом и хлебом, приправляя еду хрустящим на зубах чесноком и запивая ее вином, которое они, по примеру скифов, не считали нужным разбавлять водою и быстро охмелели, а когда насытились, то развязали нам руки и дали каждому по большому куску мяса и по чаше вина. Предводитель, тот бородатый человек в звериной шкуре, что ударил меня дубиной, грубым голосом произнес:

— Приблизьтесь и вы к огню, ешьте и пейте. Если мы причиняем вам зло, то это потому, что не можем поступить иначе.

Утолив голод, Диомед спросил его:

— Кто вы такие и что вы намерены сделать с нами?

Гигант почесал рыжую голову огромной пятерней и заявил под хохот приятелей:

— Вчера ты имел рабов, а завтра сам будешь рабом!

Мы поняли, что нам угрожает опасность быть проданными в рабство. Но один из разбойников со знанием дела посоветовал предводителю:

— Кому нужен этот жалкий старик? Не разумнее ли отправить его к Харону, чем тратить пищу на поддержание никому не нужной жизни?

Рыжий теребил бороду, задумчиво глядя на обезумевшего Диомеда.

— За старика тоже можно получить некоторую сумму. Он вполне пригоден для того, чтобы в течение двух или трех лет вертеть мельничный жернов.

Потом обратился к нашим мореходам, которые еще не могли прийти в себя от изумления, с такими словами:

— Судя по одежде и мозолистым рукам, вы простые корабельщики. Нам нужны люди, опытные в вождении кораблей. Выгоднее плавать по морю и нападать на торговцев, чем ждать их в скалах. Хотите быть с нами?

Более благоразумные из наших спутников стали говорить о семьях, оставленных в Томах, о римских боевых галерах, что недавно прибыли в Понт, но предводитель разбойников только рассмеялся в ответ.

— Что касается ваших старых жен, то в Диоскуриаде вы найдете сколько угодно красивых женщин, а если бояться римлян, то никогда человек не будет счастливым и свободным на земле.

В конце концов все заявили о своем согласии разделить с разбойниками опасности и радости их жизни. Но мне почему-то такого предложения не было сделано, и я оставался с Диомедом на положении пленников.

Ксантипп, о котором я уже упоминал, с увлечением разрывая мясо крепкими зубами и, видимо, всем своим существом радуясь новому положению вещей, спросил рыжебородого:

— Но открой же нам, кто ты?

Разбойник сел на камень и, не обращая на нас с Диомедом ни малейшего внимания, как будто бы мы были не люди, а неодушевленные предметы, начал рассказывать:

— Я был рабом, но оказал однажды сопротивление господину, который славился своей жестокостью, и ударил его. Он упал мертвым, и я вынужден был бежать, чтобы не быть распятым или не очутиться в серебряных рудниках. А потом я собрал вокруг себя других беглых рабов, и теперь мы свободные люди и делаем что хотим. Но человек должен пить и есть. Поэтому мы нападаем на торговые караваны или приманиваем обманными огнями корабли. Когда они разбиваются о скалы, мы добываем себе все, что нам нужно для существования. Отныне и вы узнаете, что такое свобода и месть богатым.

Второй разбойник, красивый юноша высокого роста, с ногами и руками атлета, рассказал подобную же историю:

— И я был рабом. Патрон проиграл меня в кости, но я воспользовался удобным случаем и тоже бежал.

— И у тебя была особая причина? — спросил Ксантипп.

— Старая госпожа требовала от меня постыдных ласк.

— Я служил в легионе, — сказал третий, — и центурион издевался надо мной, бил меня за малейшую провинность палкой, зная, что я принадлежу к христианской секте. Когда я был ребенком, пресвитер учил меня терпеливо переносить обиды, уверяя, что претерпевший до конца спасется, но так он говорил потому, что его самого никто не мучил. Когда восстал Нигер, я проколол брюхо центуриону. Но Север убил Нигера, и мне пришлось бежать в горы.

— В каком же ты служил легионе? — спросил один из корабельщиков.

— В Пятнадцатом легионе, в городе Сатала.

Сидя у костра и попивая вино, разбойники охотно повествовали о себе новым товарищам, и каждый рассказ был связан с мучениями или со страхом повиснуть на кресте за участие в мятеже. Из этих разговоров мы с Диомедом выяснили, что очутились на берегу Колхиды, недалеко от города Диоскуриада, о котором Аполлодор рассказывал, что люди говорят там на ста языках.

Наша участь с Диомедом была решена. У разбойников нашлась ладья, и нас повезли вдоль берега в Диоскуриаду. Действительно, на второй день пути мы очутились в этом городе, красиво расположенном на горе; в его порту несколько кораблей как бы отдыхали после длительных путешествий. Вдали голубели горы. Где-то здесь был прикован к скале Прометей, и Аполлодор говорил мне о городе Фазисе, тоже расположенном в этих пределах, где жители якобы хранили якорь с корабля «Арго». Но я вспомнил о своем бедственном положении и закрыл лицо руками. Впрочем, раздумывать долго не пришлось. Нас погнали с Диомедом по каменной дороге в город, затем мы свернули на щебнистую тропу, которая вела в какое-то отдаленное предместье. Еще не наступил рассвет, когда мы очутились в вонючем подвале мрачного дома, стоявшего в стороне от селения. В погребе едва светилось оконце с железной решеткой. Спустя некоторое время низенькая дверь снова отворилась, и нас стал внимательно разглядывать тучный человек, судя по внешности — скопец. Он с неудовольствием произнес:

— Кому нужна такая падаль? За них не дадут и одной драхмы. Старик и мальчишка с длинным носом… Мне нужны рабы с сильными мышцами.

— Эти тоже могут работать как волы, Луп, — уверял его рыжебородый.

В конечном счете, уступая просьбе предводителя латронов, обещавшего в ближайшее время доставить ему более заманчивый товар, скопец согласился взять Диомеда и меня за небольшую цену. Пришел кузнец и заковал мои ноги в цепи. Диомеда оставили в покое, не опасаясь, что старик может убежать или оказать сопротивление. Наутро, когда в Диоскуриаде был, очевидно, обычный торговый день, мы оказались с патроном на городской площади. Свирепые прислужники Лупа предупредили, что если мы попытаемся назвать себя на рынке свободнорожденными, то они без всякой жалости убьют нас обоих, а трупы бросят на съедение псам. Диомед был почти мертв от этих переживаний, а меня спасали только моя молодость и вера в свою счастливую звезду.

Так злая судьба привела нас с Диомедом на рынок рабов, где царило большое оживление. Рядом с нами стояли предназначенные к продаже мускулистые рабы с железными ошейниками на шеях. Вместе с ними продавалась совсем юная рабыня, смотревшая прямо перед собой ничего не видящими глазами. Для того чтобы сделать ее еще привлекательнее, ей на шею надели голубое ожерелье, а на ноги серебряные браслеты, но она была почти нагая. Прохожие бесстыдно рассматривали ее красоту, трогали девушку похотливыми руками, домогались узнать, сберегла ли она свою невинность. Луп уверял:

— Девственна, как римская весталка!

И прибавлял:

— А кроме того, весьма искусна в ткацкой работе.

Однако никто не покупал ни красивую рабыню, ни других рабов, потому что Луп заломил огромную цену за девушку, да и на остальных хотел поживиться вовсю. В досаде он время от времени бил Диомеда палкой по ногам, заставляя моего патрона нелепо подпрыгивать и тем доказывать свою подвижность и годность ко всякой работе, и у несчастного текли из глаз обильные слезы. Что касается меня, то, невзирая на свое жалкое состояние и удары судьбы, посыпавшиеся на меня как из рога изобилия, я смотрел по сторонам в надежде найти выход из ужасного положения. Но на ногах у меня были цепи, и их непривычный звон казался невыносимым. Однако я успел заметить, что город Диоскуриада отличался не только многоязычием, но и большим количеством харчевен, таверн и кабачков. Всюду слышалась музыка. Люди здесь одевались чаще всего на парфянский образец — носили широкие штаны до щиколоток и узкие кафтаны, и это одеяние было самых различных цветов.

Луп время от времени выкрикивал:

— Кто желает приобрести красивую и молодую рабыню или раба с большим жизненным опытом, а также каллиграфа, владеющего с необыкновенной быстротой тростником для писания?!

Наши корабельщики рассказали разбойникам о моем умении писать красивым почерком на двух языках, и Луп хотел использовать это обстоятельство в свою пользу. Он даже велел принести на рынок письменные принадлежности, чтобы я мог показать в случае надобности свое искусство, но в Диоскуриаде каллиграф никому не был нужен. Видимо, в этом городе люди ценили не хорошо переписанную книгу, а породистую лошадь или дорогое оружие. Я не раз видел на базаре вооруженных всадников. Вокруг нас была невообразимая суета. Спешно уходили куда-то караваны верблюдов, нагруженных товарами.

Порой я не выдерживал и, если передо мной останавливались люди, возможно желавшие приобрести раба, начинал кричать:

— Граждане, я не раб, а свободнорожденный! Закон запрещает продавать в рабство свободных людей!

Но тогда меня нещадно били палкой. Впрочем, это никого не удивляло: спина раба обычно покрыта синяками и ссадинами от побоев, так как всякий из них ищет случая освободиться от цепей.

На второй день к тому месту, где Луп продавал рабов, пришел смотритель рынка. Это был человек с лицом, заросшим седой щетиной, и с плутоватыми глазками. Увидев его и догадавшись, что перед нами представитель власти, я снова стал жаловаться. Но напрасно я кричал и призывал в свидетели императора, что являюсь сыном римского гражданина. Луп пошептался со смотрителем, сунул ему в руку какую-то монету, и тот удалился, молча погрозив мне пальцем. Я умолк, потеряв всякую надежду на спасение.

Но тут произошло непредвиденное событие. Мимо проходил Поликарп, судовладелец, неоднократно приезжавший в Томы по торговым делам и хорошо знавший Диомеда.

— Поликарп! — закричал Диомед, невзирая на побои надсмотрщика и ругательства Лупа. — Узнаешь ли ты меня? А если узнаешь, свидетельствуй, что я свободный человек!

Поликарп из Синопы, благообразный человек, пользовавшийся большим влиянием в Диоскуриаде, развел от удивления руками.

— Диомед, как ты очутился в подобном положении?! — горестно изумлялся он.

Луп растерялся и не знал, как ему теперь быть, потому что Поликарп водил знакомство с градоначальником.

— Потерпел крушение и попал в руки разбойников! — кричал Диомед. — Спаси меня, и я вознагражу тебя, Поликарп!

Увидев, что вокруг собирается толпа. Поликарп обратился к ней и произнес сакраментальную фразу:

— Свидетельствую, что этот человек свободнорожденный, и могу подтвердить это клятвенно перед судьей.

Нельзя было упускать удобный случай, и я взмолился:

— Скажи, что я тоже свободнорожденный!

— Тебя я не знаю и никогда не видел, — ответил Поликарп, качая головой.

Мне ничего не оставалось, как взывать к патрону:

— Добрый мой хозяин! Скажи ему, что и я свободный от рождения! Спаси меня от позорных цепей!

Но Диомеду было не до меня. Среди всеобщего смятения, когда окружавшие нас люди говорили сразу на десяти языках и яростно размахивали руками, все внимание было обращено на Диомеда, о котором Поликарп уже успел рассказать, что этот человек занимает высокое общественное положение в Томах.

Некоторые говорили тут по-гречески или по-латыни. Одни советовали обратиться к судье, чтобы достойно наказать Лупа, другие же, наоборот, убеждали Диомеда немедленно покинуть город; по их словам, хотя в Диоскуриаде и стоял римский отряд, но твердой власти не было и подлый Луп легко мог подкупить судей. Таково было мнение и благоразумного Поликарпа, хорошо знавшего здешние нравы и обычаи. Тем более что скопец умолял о прощении, сваливая всю вину на обманщиков работорговцев, поспешивших, конечно, исчезнуть как дым.

Я рвался к патрону, который быстрыми шагами уходил вместе с Поликарпом с рынка, бросив меня на произвол судьбы.

— Диомед, — кричал я, — не покидай твоего бедного писца!

Люди уже готовы были принять участие в несчастном юноше. Но Луп старался перекричать меня, а его подручные тоже не дремали. Работорговец орал оглушительным голосом:

— Не слушайте этого лжеца! Вы сами видели, что даже Поликарп отказался свидетельствовать за него!

Почувствовав сомнение, уже зародившееся в умах, один из надсмотрщиков закрыл мне рот пятерней и потащил на соседний двор, в чем ему деятельно помогали его приятели. Там я получил ужасный удар палкой по голове… Мои глаза наполнились огненными искрами, и я тотчас провалился в черную пропасть небытия.

6

Я очнулся лишь на другой день и понял, что лежу на тряской повозке, которую тащили два серых вола в ярме. Цепей уже не было на моих ногах. Какие-то люди шли рядом и разговаривали о ловле птиц силками. Я приподнялся, чтобы лучше разглядеть их, и увидел, что один из спутников был надсмотрщик Лупа, тот самый, что уволок меня с базара.

— А, проснулся, приятель! — рассмеялся он.

Ужасная боль железным обручем сдавила мне голову, и я со стоном схватился за нее руками. Тут я почувствовал, что волосы мои запеклись в крови, и в одно мгновение вспомнил все происшедшее вчера в Диоскуриаде.

— Куда вы везете меня?

— Куда мы везем тебя? — стал издеваться надо мной рассказывавший о том, как надо ловить перепелов. — В прекрасное помещение, где тебя ждут яства и царское ложе.

— Скажите, куда вы меня везете?! — снова и снова кричал я.

— Ты лучше умерь свой пыл, — ответил птицелов, — а то тебе худо будет.

— Я свободный человек и сын свободнорожденного… — начал я.

Но надсмотрщик, который был в услужении у Лупа, перебил меня:

— Довольно твоей брехни! Вставай немедленно! Теперь ты пойдешь пешком, а мы отдохнем на повозке. В достаточной мере мы с тобой понежничали!

Они накинулись на меня, стащили с телеги, связали руки за спиной, а веревку привязали к повозке. Затем улеглись оба на освободившееся место, на мягкую солому. С философским спокойствием отгоняя хвостами оводов, волы терпеливо ждали, когда люди кончат эту, по их мнению, лишенную всякого смысла, возню.

Птицелов свистнул, и повозка медленно двинулась вперед. Веревка натянулась и заставила меня идти, хотя я ругал своих мучителей самыми последними словами, называя их ослами, собаками, дерьмом, и наделял всякими нелестными эпитетами, на которые они, впрочем, не обращали никакого внимания, с удобством развалясь на соломе.

Колесница двигалась по дороге, поднимавшейся на перевал. Впереди виднелись голубоватые горы, по обеим сторонам росли дубы и смоковницы, на которых уже поспели желуди и смоквы. Путь был усеян обломками кремней, больно ранивших мне босые ноги. Я шел и плакал в бессильном гневе, и когда хотел остановиться, то веревка поворачивала меня и тащила спиной к повозке. Сила волов была непреодолима, и, чтобы не упасть на землю, я вынужден был изворачиваться, как мог, и снова шел по дороге, а мои мучители разговаривали о своих делах, точно меня не было на свете. Тогда я опять стал осыпать их бранью, и птицелов решил расправиться со мной.

— Если ты не заткнешь глотку, то я изобью тебя до последнего издыхания и поволоку твой труп на веревке в пыли по дороге. Тогда ты узнаешь, кто я такой.

Но волы, к моему счастью, остановились по привычке на том месте, где невдалеке струился горный ручей. Мои палачи поднялись с повозки и напились у него, а затем один из них отпряг и повел поить волов, а другой, птицелов, которого я раньше никогда не видел, остался сторожить меня.

— Дай и мне напиться, — попросил я, почувствовав огненную жажду, от которой как бы сгорала гортань.

— Для тебя хорошо и так, — сказал он со смехом.

Но луповский надсмотрщик заметил, возвращаясь с волами:

— Так ты же не доведешь его до рудника.

Тогда птицелов, сорокалетний человек, с лицом, заросшим по самые глаза черной бородой, и с высокой копной таких же волос на голове, отвязал веревку от повозки и повел меня, как козу, к серебристому ручью, весело струившемуся по белым камешкам. Я опустился на колени и жадно напился, как мог, и только тогда заметил, что лиловые и голубоватые горы, поросшие кудрявыми рощами, были очень красивы. Высоко в голубом небе парили орлы. Вокруг стояла тишина. Какие-то травы смолисто благоухали среди бесплодных скал, нагретых солнцем. Юркая ящерица скользнула на камень, и горлышко у нее ритмично билось. Луповский надсмотрщик принес мне в поле грязной туники горсть мелких смокв.

— Ешь!

— Как я буду есть, когда у меня связаны руки?

Он развязал веревку.

— Но не вздумай делать попыток к побегу!

Об этом не приходилось и мечтать. Оба моих мучителя уже отдохнули, валяясь в повозке, а мои ноги были изранены острыми камнями на дороге, и я устал смертельно. Утоляя голод смоквами, я обдумывал свое горестное положение. Меня везли на рудник!

Надсмотрщики ели сыр и пили вино в тени дерева, под которым стояли волы. Мне не терпелось узнать, как намерена поступить со мною судьба.

— На какой рудник вы меня везете?

— А не все ли тебе равно? — ответил птицелов.

— Свободнорожденных не позволено…

Он окончательно рассердился:

— Опять! Тебе не надоело еще твердить одно и то же. Может быть, ты и считался свободным, но тебя приобрели за триста драхм, и теперь ты до конца своих дней будешь долбить камень.

Мне вспомнилось, что раба Эзопа продали, по словам Аполлодора, всего за шестьдесят оболов. Увы, я не предполагал, слушая нравоучительные рассказы учителя, что и мне самому придется очутиться на невольничьем рынке. Однако все превратно в человеческой жизни.

Утолив голод, я снова стал предаваться горьким мыслям, вспомнил предательство Диомеда, жестокие побои, сыпавшиеся на меня теперь со всех сторон, но решил, что пока ничего не остается, как покориться обстоятельствам.

Птицелова звали Каст, а надсмотрщика Лупа — Хас. Они снова возложили на волов ярмо, привязали меня к повозке и двинулись в путь, с удобством разлегшись на соломе. Дорога все время поднималась в гору, и идти было тяжело.

Уже солнце стало склоняться к вечеру, а мы все передвигались с грохотом колес по каменистой дороге, на которой не встретили ни одного путника, ни одной повозки. Все больше и больше голубели дальние горы, а ближе к нам виднелись рощи дубов и еще каких-то незнакомых мне деревьев. Смоковниц уже не было.

Потом, когда неожиданно быстро наступила темнота, мы свернули в сторону и подъехали к селению у подножия невысокой горы. Волы остановились у деревянных, обитых гвоздями ворот. Каменная ограда, сложенная из грубых камней, оберегала какое-то зловещее пространство. Каст стал стучать в ворота, они вскоре отворились, и мы очутились на обширном дворе, где стояли низенькие строения, сложенные из таких же камней, как и ограда. Привратник, тоже чернобородый, почесывая спину, заговорил с Кастом на незнакомом мне языке. Тот ткнул пальцем в мою грудь, и человек взял меня за плечо и повел в глубь двора, к одному из строений. Кроме привратника, у ворот стояли вооруженные копьями люди; их было трое или четверо.

Дверь строения оказалась запертой на внушительный железный засов. Привратник отодвинул его и втолкнул меня в помещение, так что я едва не упал. Дверь за мной заперли, и потом снова послышался лязг и скрежет запора.

Я огляделся. Единственный жалкий светильник едва мерцал на выступе стены и освещал длинное помещение, где на полу лежали в самых невероятных позах полунагие люди — мужчины и женщины. Они спали и тяжко дышали во сне. Кто-то стонал. В дальнем углу плакал ребенок, и женский страдающий голос утешал его. В воздухе стояла невыразимая вонь. Догадавшись, что здесь проводят ночь осужденные на работы в каменоломнях, где добывают руду, я тоже лег у самой двери и, несмотря на весь стыд и горечь своего положения, уснул.

Но мой сон продолжался недолго, потому что еще до того, как стало светать, дверь открылась и в ней показались люди с копьями, которые что-то кричали, — видимо» требовали, чтобы несчастные отправлялись поскорей на работу. Вероятии, медлить здесь не разрешалось, потому что мужчины и женщины, некоторые с младенцами на руках или ведя за руку более взрослых детей, бросились, толкая друг друга, к выходу, все как один худые и в невероятных лохмотьях, через которые просвечивали их грязные и дурно пахнувшие тела. Эта человеческая волна вынесла меня на двор. Я увидел, что Каст что-то говорит толстяку в коричневой хламиде и показывает на меня. Потом он крикнул:

— Подойди сюда, осел!

Мне ничего не оставалось, как подойти поближе.

Толстяк проговорил, с явным неудовольствием теребя русую бороду:

— Ты, говорят, каллиграф?

— Я скриба.

— Именно потому тебя и купил хозяин. Но мне сказали, что у тебя строптивый характер. Так вот, для того чтобы ты понял, что шутить здесь не положено даже искусным каллиграфам, ты сначала поработаешь в копях, и если окажешь во всем повиновение, то будешь потом вести запись по добыче золота и писать на папирусе все, что потребуется для куратора.

Я попытался еще раз заявить, что со мной поступили в нарушение всех божеских и человеческих законов, но понял, что это совершенно бесполезно и что лучше подождать более благоприятных обстоятельств, чтобы добиваться возвращения свободы.

Уже почти все рабы поспешно отправились в положенные им места на работу. На дворе остались только женщины. Одни из них стали вертеть ручные жернова, другие затопили очаг, устроенный под открытым небом для приготовления пищи; над огнем висели на высокой перекладине большие медные закопченные котлы. Слышно было, как где-то поблизости дробили молотами руду…

В дальнем углу двора пара волов, может быть, те самые, что доставили нас из Диоскуриады, вращали огромное скрипучее колесо под наблюдением сгорбленного и высохшего, как пергамент, старика. Оно приводило в действие сложное винтообразное приспособление, изливавшее воду в желоб, по которому струя стремительно летела в решето, где несколько рабов промывали раздробленную руду. Я читал у какого-то автора, что извилистые ходы в рудниках порой упираются в подземные реки и тогда приходится откачивать влагу, используя ее для промывки золота. Для такой цели и соорудили здесь водоотливный винт, изобретение хитроумного Архимеда Сиракузского. Но сейчас мне было не до поразительных чудес человеческого гения, да и не нашлось времени долго рассматривать окружающие предметы. Каст и один из молчаливых стражей с копьем в руках повели меня, подталкивая пинками, в грозившую черным провалом пещеру. Вскоре я убедился, что здесь, находится вход в самый глубокий из рудников.

Мы быстро спустились по выбитым в камне ступенькам и очутились в темноте.

— Следуй за мной, — приказал Каст, и я, подавленный всем, что случилось, покорно поплелся по подземному проходу.

Чувствовалось, что земля постепенно опускается под ногами.

Мало-помалу мои глаза привыкли к мраку, и я мог рассмотреть, что справа и слева чернели глубокие пещеры, в которых копошились люди. Они занимались тем, что долбили горную породу, ударяя деревянным молотом по железному клину, и кусок за куском отбивали камень. Эти несчастные скорее напоминали скелеты, чем живых людей, и почти все трудились полуголыми, обливаясь потом и тяжко дыша.

Нас встретил какой-то человек, очевидно наблюдающий за работами, и что-то сказал Касту. Тот повлек меня в одну из длинных галерей, в конце которой при свете масляного светильника в глиняной плошке работали двое — человек с курчавой головой и редкой бороденкой и бледный мальчик лет десяти. Каст поговорил с курчавым, и тот даже изобразил на лице что-то вроде улыбки, а затем поманил меня рукой. Неожиданно он произнес по-гречески:

— Будешь со мной долбить руду.

Каст стоял и ждал, чтобы посмотреть, как я примусь за работу. Курчавый раб, несмотря на весь ужас положения, оказался словоохотливым человеком.

— Меня зовут Циррат. Так меня и зови. А теперь возьми кирку и ударяй ею изо всех сил в скалу, чтобы пробить ход к руде. Когда проход будет достаточно широким, мальчик пролезет в него и скажет, есть ли там золотоносная жила. Он обучен этому делу. А потом куски руды дробят и промывают. Таким образом в песке находят драгоценные крупинки золота. Не так ли поступает с нами и жизнь?

Мне не хотелось браться за кирку, но Каст с ненавистью ударил меня ногой в колено. От боли я упал.

— Понял, что тебе сказано? Или берегись бича! А если будешь сопротивляться, наденем на тебя цепи.

Я взял кирку и со злобой сделал несколько ударов. Во все стороны полетели осколки камня.

— Так и работай, а если не сделаешь положенного урока, тебе не миновать жестокого наказания. Потом мы выжжем тебе на лбу клеймо горячим железом, чтобы у тебя пропала охота думать о глупостях.

Когда он ушел, я спросил человека, называвшего себя Цирратом:

— Кому принадлежат эти рудники?

— Их взял на откуп у местного владетеля какой-то богатый римлянин, житель Саталы.

— Давно ты страдаешь здесь?

— Скоро два года.

— Недавно.

— Не говори так! — простонал он, всматриваясь в глубину галереи, чтобы убедиться, не приближается ли Каст. — Больше двух лет редко кто выдерживает здесь. Надсмотрщики бьют нас немилосердно. Пощады нет ни для кого. Ни праздников, ни передышки. Пока не погаснет этот светильник, мы будем с тобою долбить камень. А он горит двенадцать часов. Потом на наше место придут другие.

— А еда?

— В полдень принесут немного пищи.

Я рассмотрел теперь, что вся спина у Циррата была исполосована багровыми рубцами.

— Как же можно вытерпеть это? — спросил я с негодованием. — Не кирки ли в наших руках?

— Тише! Если такие слова услышит Каст, ты пропал.

— Лучше умереть, чем жить так.

— Еще хорошо, что мы можем с тобой разговаривать без свидетелей, — это облегчает душу. А там, где работает много рабов, неизменно стоит надсмотрщик с бичом и нещадно бьет каждого, кто промолвит лишнее слово.

— Тяжко! — вздохнул я.

— Тяжко, — повторил Циррат, — и нет конца нашим мукам.

Как бы в подтверждение этих слов где-то по соседству раздался вой, от которого кровь стыла в жилах.

— Что это? — спросил я.

— Бьют нерадивого, — шепотом ответил Циррат с искаженным лицом, может быть вспоминая то, что случалось неоднократно и с ним самим.

Мальчик стал всхлипывать. Я тяжело дышал, готовый размозжить голову первому попавшемуся надсмотрщику. Но старик, — а Циррат выглядел совсем стариком, — прошептал:

— Зато мы получим награду на небесах.

— О чем ты говоришь? — не понял я.

— Христос примет в свое лоно всех страждущих и обремененных.

Оказалось, что мой сосед по работе был христианином. Об этих людях я слышал только от своего учителя, у которого тоже было довольно смутное представление о новой секте, наполнившей, как говорили, весь мир, хотя никто не видел у нас в Томах христианских проповедников. Но меня совсем иному учил Аполлодор, и в негодовании я воскликнул:

— Как ты можешь верить в подобные басни?!

— Истинно так.

— Кто сказал, что ты получишь награду за страдания?

— Христос.

— Это ваш бог?

— Сын бога. Отец послал его на землю, чтобы искупить грехи людей.

— Разве это возможно?

— Для этого он претерпел распятие…

Я и раньше не мог понять подобных вещей. Но теперь убедился, что порой человеческие страдания бывают невыносимыми и тогда люди в отчаянии утешают себя подобными нелепостями.

— Ты говоришь о небесах, потому что потерял всякую надежду на спасение на земле.

— Здесь нам нет спасения. Лучше искать пурпуровые улитки или жемчуг на дне морском, чем добывать золото.

Из мрака показался Каст и хмуро оглядел нас.

— Не празднословить! Или я до тех пор буду бить вас, пока глаза не лопнут!

Однако за разговорами с Цирратом я не переставал долбить камень, и у наших ног лежали кучи осколков. Каст посмотрел на руду и снова ушел.

Так продолжалось целую вечность, потому что часы под землею тянутся необыкновенно долго.

Являлся Каст, подозрительно оглядывал нас и вновь уходил, чтобы надзирать над другими. Время от времени рабы уносили в корзинах выбитую нами руду. В полдень они принесли нам в деревянных мисках похлебку из чечевицы и вынули из корзины три куска хлеба. Ведь и глупец, обуреваемый жаждой наживы, мог сообразить, что на такой работе надо давать людям хоть какую-нибудь пищу! Потом снова крики Каста, удары кирки…

Когда вечером я вернулся с другими в помещение для рабов, которое римляне называют эргастулом, то повалился на земляной пол и тотчас уснул как убитый…

На следующее утро повторилось то же самое: грохот отпираемой двери, выход на работу под крики и пинки надсмотрщиков, тяжкая работа с киркой в руках в подземной галерее. Но на этот раз Циррат был неразговорчив, кирка валилась у него из рук.

— Что с тобой? — спросил я.

Вместо ответа он тяжело опустился на землю. Я посмотрел, не приближается ли Каст с бичом в руках, и склонился над стариком.

— Или ты занемог?

Циррат тяжело дышал. Воздух с хрипом клокотал в его груди. Изо рта показались розоватые пузыри. Обтянутые почерневшей кожей ребра вздымались от каждого вздоха. Глаза у него закатились, так что были видны одни белки.

— Что же ты не отвечаешь, отец?

Но Циррат был мертв. Его страданиям пришел избавительный конец.

Я не знал, как поступить в данном случае, а мальчик, очевидно уже не раз наблюдавший подобные случаи, тотчас побежал сообщить о смерти Циррата надсмотрщикам. Пришел Каст и, глядя на умершего, проворчал:

— Старый бездельник!

Потом подумал мгновение, может быть, о том, следует ли позвать кого-нибудь на помощь, и покинул меня. Спустя минуту он вернулся с одним из тех рабов, что приносили нам пищу.

— Оставь работу и помоги выбросить эту падаль, — приказал мне надсмотрщик.

Раб схватил мертвеца за ноги, я — под мышки, и мы понесли труп к выходу.

Каст сказал нам:

— Волоките его туда, где погребают мертвых. Там вы найдете лопату.

Мы покинули двор и стали спускаться по каменистому склону. Очевидно, мой товарищ хорошо знал дорогу. Каст сопровождал нас. Всего в одном стадии note 1 от рудников находилось кладбище, на котором кое-где виднелись свежие следы погребений. Тут же лежала тяжелая деревянная лопата с железным наконечником.

— Копайте по очереди! — сказал Каст.

Первым приступил к работе молчаливый раб. Когда он устал и начал вытирать пот с лица рукавом рваной туники, надсмотрщик крикнул мне:

— Теперь ты!

Я взялся за лопату.

Как я упомянул уже, рудник находился совсем близко, на покатом склоне невысокой горы. Внизу, под кладбищем, рос колючий кустарник и валялись обломки рыжих скал. Каст зевал, может быть, после бессонной ночи, проведенной с какой-нибудь блудницей в соседней таверне. Я копал, но из головы у меня не выходила мысль о спасении.

Почему Каст решился отправиться на кладбище, не взяв с собой стражей? Ему не приходило на ум, что мы можем с этим рабом убежать в разные стороны? Ведь тогда одному из нас удалось бы спастись. Птицелов плохо соображал после вчерашней попойки или вообще не был наделен от природы большой сообразительностью? Одна за другой мелькали мысли…

Вдруг что-то привлекло внимание надсмотрщика на руднике, и он отвернулся. Дальше все произошло в мгновение ока. Я решился на отчаянный шаг и ударил злодея по голове лопатой. Послышался короткий хруст проломленного черепа. Каст упал, обливаясь кровью… Он успел повернуть ко мне лицо, и я перехватил его последний, исполненный ужаса взгляд…

— Бежим! Бежим! — страшным голосом позвал я раба.

Но тот, не произнесший за все время ни единого слова, был, вероятно, глухонемым или не понимал греческого языка, потому что не двинулся с места. Я побежал в кустарник, надеясь найти там какое-нибудь укрытие от преследования, и уже в кустах оглянулся. К моему изумлению, раб с яростью бил лопатой по трупу Каста. У меня не было времени, чтобы далее наблюдать эту сцену.

Вероятно, поведение раба и спасло меня от преследования. Прибежавшим на место убийства надсмотрщикам и в голову не пришло, что Каста убил другой человек, и пока выяснились все обстоятельства происшествия, я был уже далеко…

Не знаю, что сталось с глухим. Вероятно, его тут же казнили, а я бродил по лесу весь день и всю ночь, питаясь лесными плодами и не забывая ни на мгновение, что пролил человеческую кровь. Но когда вспоминал страшные глаза Каста, полные холодной жестокости, мне казалось, что я не человека убил, а раздавил какое-то злое насекомое.

Уснув на несколько часов в укромном месте, я снова пустился в путь, узнавая по всяким признакам дорогу, по которой мы поднимались в горы, и надеясь, что таким образом я снова попаду в Диоскуриаду и, может быть, еще захвачу в порту корабль Поликарпа.

На второй день я пришел в город весь оцарапанный колючками, с избитыми ногами, опираясь на посох, в который я превратил найденный в лесу увесистый сук. Но я опасался пойти на базар, чтобы не попасться на глаза надсмотрщикам Лупа. Крадучись, переходя из одного переулка в другой, я добрался наконец до порта, где у берега бросили якорь торговые корабли. Повсюду бродили корабельщики и зеваки, из таверн доносился вкусный запах жареной рыбы. Я спросил одного из прохожих:

— Не знаешь ли ты, где стоит в порту корабль, который принадлежит Поликарпу?

— Поликарпу? — переспросил человек с косматой рыжей бородой, росшей как рогожа вокруг широкого лица. — Полагаю, что ты найдешь его по другую сторону башни. Корабль грузится, чтобы, отплыть в Синопу.

И незнакомец широким жестом жилистой руки показал место, где мог находиться корабль. Я поблагодарил и побежал, едва сдерживая свое волнение, в указанном направлении.

Меня не обманули. Некоторое время спустя я уже заметил Диомеда, опиравшегося о борт одного из кораблей и взиравшего с печальным видом на портовую суету. Рабы носили с берега по гибким доскам амфоры. В них было, как я узнал потом, светильное масло.

— Диомед! — крикнул я.

— Скриба! — радостно поднял он руки.

Я подбежал к кораблю и стал укорять патрона за то, что он так постыдно предал меня, и тут невольно слезы полились из моих глаз. Но Диомед каялся передо мной, ссылаясь на свою растерянность в связи с пережитыми волнениями, и просил простить его, обещая мне впредь заменить отца.

— Ты же знаешь, — плакался он, — что я потерял все свое состояние и даже корабль. Я теперь нищий и не знаю, как доберусь до дому и что скажу своей несчастной супруге…

Он лицемерил. По правде говоря, у Диомеда еще осталось довольно богатства, чтобы не просить подаяния с протянутой рукой, но в те минуты я готов был извинить людям все на свете, радуясь своему освобождению и рассказывая патрону о том, что я испытал за эти два дня. А ведь они могли превратиться в долгие, страшные годы.

В это время к нам подошел благообразный Поликарп.

Он тоже, вероятно, чувствовал свою вину передо мной, потому что предложил:

— Чего же ты ждешь! Взойди на корабль и отдохни после выпавших на твою долю бедствий!

Я не заставил себя долго просить. Наутро корабельщики закончили погрузку и подняли парус. Возблагодарив небеса за спасение, мы покинули Диоскуриаду.

7

Корабль Поликарпа назывался «Африка». Благодаря всяким счастливым обстоятельствам мы в короткий срок достигли на нем Синопы и оттуда направились в Византии. Диомед, надеявшийся с каким-нибудь попутным кораблем вернуться в Томы, сошел там на берег, а мы поплыли в Фессалонику. Корабль вез в этот город различные товары.

Фессалоника — большой торговый город, но Поликарп не задерживался в нем, так как «Африка» должна была доставить в Лаодикею Приморскую горное масло для светильников. В некоторых областях Кавказа его добывают в огромном количестве из земли, и оно очень ценится в Антиохии, где лавки и даже улицы освещены в ночное время, как днем. Поспешность Поликарпа вполне соответствовала моим планам, однако я все-таки успел не без волнения посмотреть на Олимп, блиставший в отдалении своей белоснежной вершиной, и вспомнил безбожные речи Аполлодора, который, выпив вина, имел обыкновение утверждать, что все рассказы о богах — только глупые басни, рассчитанные на доверчивых людей, и что на Олимпе не находится места даже для орлов, потому что гора бесплодна и непригодна для живых существ.

Снова мы пустились в путь, и на этот раз он лежал среди блаженных Цикладских островов, медлительно кружившихся, как некие лиловые видения, в зеленоватом море, на золоте вечерней зари…

В дни этого мирного плавания, во время которого я отдыхал телом и душой, самым приятным занятием для меня были разговоры с корабельщиками. Все они оказались старыми мореходами, и некоторые даже побывали за Геркулесовыми Столпами. Моряки много рассказывали об алчности торговцев, всегда готовых ради наживы отправиться в любое опасное путешествие — плыть в Британию за оловом или пробираться в дебри Африки, где покупают слоновую кость. Будто бы в непроходимых африканских лесах существуют кладбища слонов. Почувствовав приближение смерти, огромные животные направляются туда, ломая все на своем пути и оглашая пальмовые рощи трубными звуками, и в таких местах находят настоящие залежи клыков. Один из корабельщиков рассказывал, что его приятель, которого уже не было в живых, однажды приплыл на корабле к какому-то острову в океане, где среди пальм обитали человекообразные существа, обросшие густой бурой шерстью. Когда мореходы сошли на берег, эти фавны похитили и увели в лес некую женщину, плывшую случайно на корабле, и тогда корабельщики покинули в страхе остров и больше не возвращались в те опасные воды.

Я уже стал понимать, что для получения прибыли использованы все ухищрения человеческого разума. Для этого служат корабли и караванные дороги, менялы и гостиницы. Купец вносит плату за товары в одном городе, получает от владельца меняльной лавки заемное письмо с указанием суммы и спокойно отправляется в путь, не опасаясь воров и пропажи, чтобы у другого менялы, в другом городе, иногда расположенном за тысячи миль, получить товары или указанную на папирусе сумму с вычетом условленных процентов. Вокруг торговли вращается вся римская жизнь, и около этого занятия кормятся судостроители, корабельщики, каравановодители, скрибы и проводники.

Спустя некоторое время мы прибыли в Лаодикею, и нигде, как в этом порту, я не видел такого множества кораблей, пришедших из Иоппии, Тира, Сидона, Александрии и даже Карфагена и Остии. Среди них, поблескивая на солнце медью щитов, повешенных в однообразном порядке на бортах, стояли три римские галеры. Мне объяснили, что сюда везут товары, направленные в Антиохию, так как антиохийский порт Селевкия неудобен для стоянки большого числа судов.

Антиохия! При этом многообещающем имени у меня учащенно билось сердце. Но я не знал, что предпринять, и в нерешительности бродил по набережным. Денег своих я лишился, а Поликарп был скуп, как сирийский меняла, кормил меня за те письменные работы, которые я выполнял, но не платил ни единой драхмы. Между тем вокруг было много соблазнов. Однако у меня не нашлось обола, чтобы полакомиться гроздью винограда, и в утешение себе я вполголоса повторял бессмертные гекзаметры из «Одиссеи». А в многочисленных тавернах люди пили вино, харчевни манили запахом вкусных яств. Далее я увидел, как бродячие мимы представляли историю распутной женщины, у которой был старый муж, и произносили всякие непристойности. Зрители с удовольствием смотрели на их ужимки и смеялись во все горло, но, когда мимы, закончив представление, стали собирать плату, все старались незаметно отойти в сторону, чтобы не бросить в протянутую деревянную миску медную монету. В другом месте зеваки толпились вокруг проходимца, предлагавшего принять участие в игре в кости. Заметив мою простодушную наружность, он решил поживиться.

— Юноша, куда ты спешишь? Вот случай для тебя испытать счастье. Если у тебя есть денарии, давай бросим кости, и ты во мгновение ока утроишь свое состояние.

Но я отошел прочь.

Впрочем, вскоре мы отправились с Поликарпом в Антиохию. Ему понадобился писец, и, несмотря на то, что целью моего путешествия был Рим, я охотно принял предложение хозяина «Африки». Мне хотелось побывать в этом «саду Сирии», как называл Аполлодор Антиохию. По его словам, в нее со всех сторон стекаются риторы и куртизанки, и жизнь кипит здесь, как вода в медном котле, потому что Антиохия расположена на перекрестке важных торговых путей из Азии в Александрию, из Лаодикеи в Пальмиру и города, лежащие на Евфрате, что и является причиной процветания сирийской столицы. Но, как известно, богатство влечет за собой распущенность нравов и стремление к наслаждениям, поэтому в Антиохии время проходит как сплошной праздник, всюду слышна музыка и звенит смех легкомысленных женщин.

Аполлодор рассказывал об Антиохии много другого, но никогда я не думал, что могут быть на земле подобные города, и с изумлением смотрел на шестиэтажные здания, позолоченные колонны портиков и статуи, раскрашенные с таким искусством, что они казались живыми людьми, вознесенными на пьедесталы за какие-то заслуги перед человечеством. Колоннады тянутся вдоль улицы Антонина Благочестивого на целые стадии. Здесь помещаются многочисленные лавки менял, таверны, гостиницы, так как именно по этой дороге уходят в Пальмиру торговые караваны. В общественных тихих садах шумят фонтаны, струится из львиных бронзовых, позеленевших от сырости пастей освежающая вода, всюду толпы гуляющих, и часто на улицах проплывают над головами носилки богатых людей, украшенные занавесками с золотой бахромой. Дома богачей здесь отделаны мрамором или мозаикой, беднота же обитает в жалких лачугах на городских окраинах.

В Антиохии я очутился случайно. Мне нечего было делать в этом шумном городе, но по окончании своих дел Поликарпу захотелось отделаться от не нужного уже ему писца. Судьбе было угодно, что он хорошо знал Ганниса, евнуха, доверенного человека в доме Юлии Месы, родственницы нашего императора, у которой жили две ее дочери — молодые вдовицы Маммея и Соэмида. Я стал писцом у Маммеи и неожиданно для себя оказался в самой гуще антиохийской жизни. Это тем более радовало меня, что для путешествия в Рим мне нужно было скопить немного денег.

Никогда не забуду тот день, когда Поликарп привел меня к Ганнису. Скопец, толстяк с одутловатым и желтым, как шафран, лицом, но с умными, скучающими глазами, сидел, по восточному обычаю поджав под себя ноги, на голубой подушке, брошенной на мозаичный пол, и черный, как эбеновое дерево, мальчик, с белками вроде двух сваренных вкрутую и облупленных яиц, что меня очень позабавило, овевал своего господина опахалом из павлиньих перьев. Ганнис был погружен в чтение какого-то свитка, когда привели к нему посетителей; прочитав несколько строк, он закрывал глаза, точно наслаждаясь содержанием книги или что-то обдумывая. Наконец поднял голову, вопросительно посмотрел на нас обоих и, отрываясь от одному ему известных мыслей, произнес без большой радости:

— Поликарп! Какой ветер принес тебя в Антиохию?

После всяких приветствий и расспросов о здоровье мой новый покровитель стал объяснять причину посещения:

— Я привел к тебе юношу родом из далекого города Томы, сына благочестивых родителей. Он направляется в Рим, чтобы добиваться там справедливости в сенате…

— Бесполезное предприятие…

— Совершенно согласен с тобой. Но таково его намерение. А в пути молодого человека постигли всякого рода бедствия, и ему теперь необходимо прожить некоторое время в вашем городе, чтобы собраться с силами. Так как юноша весьма искусный каллиграф, то я подумал, что он может оказаться пригодным тебе, принимая во внимание твою любовь к книгам.

Ганнис поморщился, как будто бы глотнув чего-то очень горького, а потом окинул меня внимательным взором.

— Тебе благоприятствует фортуна, любезный! На твое счастье, нашей молодой госпоже как раз нужен человек, чтобы помочь Олимпиодору присматривать за библиотекой и переписывать книги. Зрение старика слабеет с каждым днем, а госпожа любит хорошо переписанные свитки. Поэтому ты будешь делать все, что он тебе укажет, и содержать в порядке книгохранилище. Место это скромное, но разве не назначил Антиох своим библиотекарем прославленного поэта Евфориона? Надеюсь, ты не будешь бегать за молодыми рабынями, вместо того чтобы заниматься делом?

Я проглотил слюну, набежавшую от волнения или, может быть, от обиды, что со мной разговаривают подобным образом.

Ганнис взял в руку деревянный жезл, лежавший у голубой подушки, и три раза ударил им о пол. Вбежал молодой раб, у которого только бедра были обмотаны куском красной материи. Он привычно простерся ниц перед евнухом. Скопец приказал ему:

— Позови домоуправителя!

Явился довольно тучный человек с вкрадчивым голосом, имевший обыкновение поглаживать руки, как бы умывая их. Ганнис сказал ему несколько слов обо мне, и домоуправитель, все так же умывая руки и кланяясь, с таким видом смотрел на нового писца, точно испытывал ко мне необыкновенное расположение. Но когда он вел меня в книгохранилище, я слышал, как этот хитрец пожаловался незнакомому для меня человеку, как потом выяснилось — знаменитому философу Филострату, которого мы встретили в одном из богатых покоев:

— Странные вещи творятся в нашем доме! Библиотеку доверяют не опытному ритору, а мальчишке!

И пожал плечами.

Философ с полным равнодушием выслушал его слова и зевнул. Я же отлично понимал, что обязан переменой в своей судьбе лишь слепому случаю, хотя Аполлодор и учил меня, что на земле ничего не бывает случайного и всякое явление имеет свою причину. Но, может быть, думал я в те минуты, небо хочет вознаградить меня за испытанные несчастья и указывает путь, по которому я должен следовать, чтобы быть счастливым на земле. Чтобы преуспеть на других, земных поприщах, от человека требуется исключительный ум, или красота, или огромная физическая сила, и благополучие человека в римском государстве покоится на лести и угождении богатым, а в мире книг царит философическая тишина.

Так началась для меня жизнь библиотечного переписчика и продолжалась до тех пор, пока я не встретил поэта Вергилиана. Целые дни я проводил в библиотеке, которая представляла собою обширное помещение, где на дубовых полках стояли медные сосуды со свитками, покоились написанные на пергаменте книги. Подслеповатый Олимпиодор говорил о них с нежностью и даже вынимал и показывал мне особенно редкие списки. Но так как на моей обязанности в этом доме лежала главным образом переписка пришедших в ветхость свитков, то библиотекарь немедленно дал мне работу. Для этой цели я расположился в соседнем, небольших размеров помещении, где стоял наклонный стол и на полке находились под рукой все необходимые принадлежности для писания. Чернильница была простая и глиняная, и до меня за этим столом сидел, может быть, какой-нибудь скриба рабского состояния, но обстоятельства тех дней не позволяли мне быть разборчивым, и я, вздохнув при мысли о покинутом отеческом доме, взял в руки тростник и обмакнул его в чернила. Отлично помню, что первой книгой, которую я переписал для Маммеи, были «Письма» Цицерона, и таким образом я невольно заглянул в жизнь этого замечательного человека и расширил свои познания о римском мире. Вообще мне ничего не оставалось, как благодарить судьбу, давшую мне не только пристанище в богатом доме, полном книг, но и счастливый случай познакомиться с таким городом, как Антиохия, и в свободные часы я бродил по великолепным улицам и с удивлением смотрел на прекрасные храмы и термы, на обилие воды в городских нимфеях, на женщин с нарумяненными щеками и подведенными глазами, на юнцов с завитыми локонами, на тысячи праздных людей в красивых одеждах. Меня толкали со всех сторон, обзывали глупцом или ротозеем, когда я мешал спешившим в академию или театр. А вернувшись в библиотечную тишину, я снова старательно выводил буквы или разглаживал пемзой папирус.

Второй переписанной моей рукою книгой был нашумевший трактат Тертулиана «О плаще». Работал я с большой поспешностью, так как оригинал надлежало возвратить антиохийскому епископу, с которым Маммея, хотя и не будучи христианкой, обменивалась книгами. Этот христианский проповедник, властный и образованный человек, иногда посещал нашу госпожу, и мне приходилось слышать, как они говорили о Христе, его смерти и воскресении, во что, видимо, совершенно верил епископ, но что вызывало легкую улыбку на устах Маммеи.

Однажды ко мне явился домоуправитель Александр и объявил, что госпожа требует немедленно принести ей книгу Тертулиана. Невежественный вольноотпущенник смешно перепутал имя автора, но я догадался, что речь идет о только что переписанном трактате «О плаще», и, захватив оба списка, отправился в таблинум, где обычно читала книги Маммея. Мне нужно было пройти целый ряд залов, уставленных статуями и расписанных сценами из жизни богов и мудрецов Эллады, и, переходя из одного в другой, я с бьющимся сердцем думал о том, что увижу сейчас ту, для которой с таким старанием переписываю книги.

Маммея возлежала на узком ложе, подпирая рукой белокурую голову. У нее была искусно сделанная высокая прическа, глаза напоминали своим цветом темные фиалки, и нежные румяна на щеках еще больше оттеняли ее взлелеянную под павлиньими опахалами красоту, но мне показалось, что во взгляде этой молодой женщины можно было прочитать печаль.

Вся картина и сейчас стоит перед моими глазами. Ложе на позолоченных ножках, голубая обивка, маленькие ноги Маммеи, обутые в башмачки из красной кожи… Я стоял со свитком в руках и не знал, как поступить с ним, не решаясь заговорить. Однако сидевший возле ложа красивый человек с подстриженной черной бородой и очень бледным лицом дружелюбно улыбнулся.

— Ты принес книгу, юноша?

Незнакомец взял свиток и передал его Маммее. Только тогда она заметила меня. Потом посмотрела на мою работу и усмехнулась.

— А ты в самом деле великий искусник в каллиграфии! Взгляни, Вергилиан, как отчетливо и красиво написаны эти буквы!

Тот, кого оно назвала Вергилианом, почтительно склонился над ложем, чтобы лучше видеть свиток, и покачал головой.

— Я скажу Ганнису, — промолвила Маммея, — пусть он наградит тебя за трудолюбие. А теперь ты можешь идти.

Сам не зная почему, я вздохнул и покинул этих счастливых людей, жизнь которых полна красивых слов и мыслей, беззаботна, как полет мотыльков.

8

Я спустился в каморку, где проводил ночи, но в сумраке ее все еще видел перед собой Юлию Маммею, фиалковые глаза, красные башмачки, стройные ноги на голубом ложе, соблазнительно прикрытые привезенным из далекой Серики note 2 черным шелком. Мне и в голову не могло прийти в Томах, что на моем жизненном пути будут подобные встречи. Однако ничего странного в этом нельзя видеть. Люди ошибочно привыкли рассматривать логическую связь между причиной и следствием как неизбежность рока. А между тем при более внимательном рассмотрении житейских обстоятельств приходишь к выводу, что во всем существует закономерность. Человек, отправляющийся в путешествие, должен считаться с возможностью подвергнуться в дороге нападению разбойников, а плавающий на корабле может испытать бурю, что и произошло со мной. Но так как одно событие всегда цепляется за другое, то в конце концов я очутился в библиотеке Юлии Маммеи и благодаря этому прочел множество книг, какие никогда не попали бы мне в руки в нашем скучном городе, увидел целый ряд знаменитых людей.

Я часто вспоминал своего учителя. Благодаря ему я очутился в этом чужом для меня мире не бессмысленным зевакой, а человеком, который привык размышлять о том, что он видит перед своими глазами… Не один раз на своем соломенном ложе я слышал его голос, долетавший издалека:

— На то, что совершается в мире, боги не оказывают никакого влияния, и даже их самих выдумал человек, чтобы объяснить какой-нибудь причиной явления природы и страх перед неизвестностью. Но по ту сторону смерти ничего не ждет нас. Стикс или Лета — только красивые символы, и все исчезает в то самое мгновение, когда смертный испустит свой последний вздох. В самом деле! Что такое душа? Если она Психея и скитается по миру, то почему же никто никогда не встретил ее в роще или у источника? Схождение Персефоны в аид тоже только образ, передающий в поэтической форме круговращение времен года, умирание и воскресение зерна в земле. Это весьма заманчиво и для сравнения с человеческой жизнью. Умереть, чтобы восстать для иной, лучшей жизни! Но уверяю тебя, мой юный друг, что, покинув сей мир, мы уже никогда не увидим солнца и даже его жалкого подобия в виде светильника.

Мой неокрепший ум был потрясен красноречием учителя. Он заметил это и, положив мне руку на плечо, сказал:

— Не отчаивайся!

— Но разве не печальна такая жизнь? — спросил я.

— Печальна и полна радости.

— В чем же ее смысл?

— В том, чтобы каждый день подниматься еще на одну ступеньку, приближаясь к истине.

— Что такое истина? — опять спросил я.

Но тут в Аполлодоре проснулся софист, и он ответил с улыбкой:

— Истина? Правильное умозаключение из посылки.

И я как бы упал с небес.

Теперь, вспоминая этот разговор и лицо Юлии Маммеи, я подумал, что было бы скучно жить на земле без женской красоты. Меня уже посещали первые, смутные предчувствия любви.

Иногда в библиотеку приходил Филострат. Он носил хламиду философа, подчеркивая этим независимость своих мыслей, но был великий чревоугодник и мог написать за мзду любое сочинение, за или против, как всякий равно» душный к истине человек.

Меня могут упрекнуть, что я злословлю и возвожу напраслину на такого прославленного ритора. Согласен, что нам свойственно ошибаться в своих суждениях. Однако повод для таких мыслей дает мне книга Филострата «Жизнеописание Аполлония из Тианы», в которой он писал о вещах, в какие не может верить ни один здравомыслящий человек, — хотя бы об этих заточенных в бочку ветрах и других подобных нелепостях. Кроме того, ведь ни для кого не тайна, что Филострат написал наделавшее столько шуму во всем мире сочинение по заказу Юлии Домны, желавшей создать примерный образ мужа и мудреца в противовес Христу.

Филострат составлял для Маммеи письма, так как славился своим хорошим стилем. Иногда он просил меня переписать для него то или иное послание, найти в библиотеке нужную книгу. Но, просматривая свиток, спрашивал порой:

— А не знаешь ли ты, друг, что сегодня готовят на поварне?

Я отвечал, как мог, а он комментировал сообщение о яствах:

— Мясо дикой козы, мелко нарубленное, хорошо приправленное перцем и запеченное в виноградных листьях? Это весьма вкусно.

Вскоре я снова увидел Вергилиана. Епископ посетил Маммею и уходил от нее в расстроенных чувствах, очевидно не преуспев в своей проповеди, хотя мне неизвестно, о чем они с Маммеей беседовали в тот день. Но я слышал, как поэт, провожавший гостя, спросил его на лестнице, почему христианские писатели мало обращают внимания на красоту слога, пишут грубым языком и употребляют даже площадные выражения. Проповедник нахмурился и ответил:

— Христианские писатели пишут не для изощренных в литературе, но для простых людей, которым нужна не форма, а утешительное содержание.

Вергилиан поднял брови и, глядя в сторону, задумчиво произнес:

— Ах, так?

Однажды я писал под диктовку Маммеи, волнуясь до крайности, когда она протягивала руку, чтобы взять у меня навощенную табличку и просмотреть написанное. На ногтях у нее был пурпур. Это был ответ лаодикейскому епископу по поводу его писаний, в которых он объяснял принцип троичности божества, чего я никогда не мог постичь.

Я был тогда молод и не очень искушен в философских тонкостях, да и теперь подобные высказывания вызывают у меня недоумение, но понял, что христиане пользуются не только в Антиохии, но и во всем римском государстве большим влиянием. Мне случалось видеть с какой самоуверенностью беседовал с Маммеей епископ Феофил: он держал себя так, точно ему были известны все тайны мира. Филострат сказал мне, что это богатый человек, прекрасно говорящий по-гречески. А между тем я слышал, что христиане вербуют своих приверженцев среди бедняков. Об этой секте вообще рассказывали небылицы всякого рода, вроде того, что они поклоняются богу с ослиной головой.

Неоднократно я видел у Маммеи Вергилиана. Я уже знал, что этот бледный человек пишет стихи, я даже прочел некоторые его произведения, и у меня щемило сердце от печальных строк, в которых поэт описывает расставание с миром и разлуку с возлюбленной, но я обладал хорошим пищеварением и вергилиановская меланхолия недолго владела мной.

Иногда поэт шутил со мной:

— А ты все шуршишь библиотечными свитками, как мышь в норе?

Я молча улыбался, не зная, как говорить с таким важным человеком. Вергилиан брал нужную ему книгу и уходил. Чаще всего это были сочинения Сенеки.

Но в доме Маммеи я встречал не только поэтов и философов, а и сильных мира сего. За ними мне приходилось наблюдать издали, в дни торжественных празднеств, когда весь город наполнялся шумом и песнями. В своих руках эти люди держали судьбы государства и одним движением бровей могли бы решить участь нашей семьи, но мне и в голову не приходило обратиться к ним с таким прошением. Однажды, прячась за спины служителей, я с любопытством следил, как по мраморной лестнице нашего дома медленно поднимался император Антонин, прозванный солдатами Каракаллой за свое пристрастие к называвшемуся так германскому плащу; его губы были искривлены в презрительной улыбке, он угрюмо смотрел прямо перед собой, точно замышляя еще одну жестокую казнь. Короткие курчавые волосы августа и низкий лоб выдавали его африканское происхождение. Действительно, предки Антонина были родом из триполитанского города Лептиса и, по рассказам знающих людей, не гнушались никакими средствами, чтобы добиться поставленной цели. Я заметил, что у императора сильные челюсти, говорившие об упорстве, но цвет лица землистый, как у всех страдающих желудком.

За Антонином, словно его тень, двигался в белоснежной тоге, с золотым мечом, висевшим на груди, — знаком достоинства префекта претория, Опеллий Макрин. Нельзя было не обратить внимания на его узкие, блиставшие злобой глаза и широкий, как у рыбы, рот, глубоко вдавленную переносицу. Этот смуглый некрасивый нумидиец, очевидно, носил некогда серьгу в левом ухе, от которой осталась смешная дырочка в мочке. У него был такой вид, точно он чует врага в каждом встречном. О жестокости префекта претория ходили ужасные рассказы.

Наоборот, мясистое, румяное лицо Ретиана, префекта Второго Парфянского легиона и любимца императора, решительно ничего не выражало, кроме готовности повиноваться. О Ретиане говорили, что он предан августу, как пес. Но события показали иное.

Все было интересно и ново для меня. Я слышал, как Макрин, следуя за императором, говорил Ретиану:

— В чем зло? В том, что на земле распространяется безбожие и противогосударственное заблуждение христианской секты. Люди самого низкого звания и даже рабы считают себя равными нам. Это они подкапываются под прекрасное здание республики, покоящееся на строгих законах. Ведь в государстве каждому предоставлено по его положению: сенатору — привилегии, торговцам — прибыль, воинам — полагающееся им содержание, ремесленнику — плата за труд, а рабу — пища и приятное сознание, что он служит своему господину.

— Ты это хорошо сказал, — согласился Ретиан.

— И сколь справедливо, — поспешил прибавить какой-то старичок в тунике с широкой красной полосой.

Но проходивший в это мгновение раб с амфорой в руках заскрежетал зубами:

— Прокляты они до скончания века!

— Молчи! — шепнул товарищу другой раб, шедший с ним.

Я удивился. Ведь эти люди не гребли на галере и не работали на руднике, а всего лишь прислуживали в доме богатой госпожи. Но, очевидно, в этом свободолюбивом городе рабы даже на легкой работе не были довольны своим существованием. Впрочем, только в праздничные дни их одевали здесь в нарядные туники, а в обычное время они ходили в рубищах, вертели мельничные жернова, и на ночь их запирали в вонючее помещение на задворках великолепного дома, где находились всякого рода склады, отхожие места и выгребные ямы, полные нечистот.

В моей памяти встает одна из антиохийских картин…

В окно слышно, как плещут фонтаны. Среди лавровых деревьев кричат неприятными голосами павлины. Из пиршественного зала доносится музыка. Арфистки искусно перебирают струны, и под эту музыку рядом с сыном, Антонином Каракаллой, в облаках благовоний идет Юлия Домна. Она в пышной пурпуровой одежде, расшитой золотыми узорами, — торжественном наряде августы, «матери лагерей», как ее называют легионеры. У императрицы прекрасные сирийские глаза, они полны ума, в них как бы пылает черный огонь. Красота ее еще не отцвела.

Вместе с нею идут ее сестра, страшная, горбоносая Юлия Меса, и две племянницы — Маммея и Соэмида. Первая — печальная красавица с высокой прической из белокурых волос, какие бывают у германок; она полна достоинства и в своих одеждах предпочитает темные цвета; на ней синяя туника, а сверху черное покрывало с серебряной бахромой, и шелк скрывает ее фигуру, полную тайны для меня. Черноглазая и смугловатая Соэмида идет в бесстыдно полупрозрачном одеянии; у нее яркий рот и неопределенная улыбка на устах, в маленьких ушах покачиваются огромные серьги в виде золотых колец; походка ее полна неги, и бедра колышутся при каждом шаге; при взгляде на эту восточную красоту во рту пересыхает, как в пустыне.

К Соэмиде прижимается сын Элагабал, прелестный, похожий на нежную девочку, с такими длинными ресницами, что от них как бы падает тень на его румяные, как персик, щеки. Но, несмотря на детский возраст, он состоял наследственным жрецом в храме Солнца, последний отпрыск древней сирийской фамилии. Я видел это страшное святилище, где бородатые жрецы в золотых тиарах приносят кровавые жертвы.

Позади, опустив голову, бредет Александр, сын Маммеи, задумчивый и молчаливый отрок, слишком рано погрузившийся в чтение книг и поэтому потерявший вкус к играм и гимнастическим упражнениям, с пользой укрепляющим тело.

Все это люди, наделенные красотой или редким умом, обладающие властью и золотом, что дает возможность держать в повиновении легионы, нанимать на службу целые племена германцев. Мне было странно, что я попал в этот мир, имел случай наблюдать жизнь, скрытую даже от историков, и, не привлекая ничьего внимания, подслушивать разговоры и даже сокровенные мысли, потому что никто не стесняется скромного писца.

Антиохия ликовала и веселилась. В те дни в городе происходили празднества по случаю прибытия парфянских послов для переговоров о браке императора с дочерью парфянского царя, поэтому на городских площадях народу раздавали хлеб, мясо и вино. Август тоже прибыл в Антиохию, весь день провел в лагере, где разговаривал с солдатами как равный с равными, а вечером посетил праздник Маммеи, и когда очутился средь избранного общества, то снова надел на себя личину презрения.

Я хорошо запомнил, что в тот вечер Вергилиан читал перед собранием свои стихи:

Как пчела персидскую розу, не могу забыть пурпур той зари, что колонны разделили на равные части Ты скоро меня покинешь, и ночь без тебя настанет…

Маммея повторила:

…и ночь без тебя настанет…

Соэмида таинственно улыбалась, сидя рядом с хмурым императором.

Во внутреннем дворе дома был разведен сад. Вдоль дорожек, усыпанных разноцветным гравием, росли однообразно подстриженные деревья. Впрочем, здесь насчитывалось больше статуй, чем деревьев. Эти богини и нимфы были позолочены, что придавало особенно странный вид не только саду, но и тем речам, которые здесь слышались. Люди говорили среди этой искусственной красоты о возвышенных вещах, о пребывании на земле трепетной Психеи. Ее здесь легко смешивали с иудейской Ахамот или с христианской душой, которой предназначено пройти бесчисленные мытарства, чтобы получить спасение на небесах. Эти тунеядцы часами беседовали о любви, но то была не простодушная любовь пастушки и дровосека, а доведенная до безумия любовь образованных людей, в которой трудно отличить, где пылает страсть, а где разжигается похоть, и в подобных чувствах смешались пороки трех материков. Я не все понимал, что слышал тогда, порой закрывал руками уши и убегал в свое уединение, в библиотечную тишину, но и там до меня долетал волнующий женский смех.

Вергилиан был прост в обхождении с людьми, и мне приходилось не один раз беседовать с поэтом, когда он приходил в библиотеку. Этот беспокойный человек был полон противоречий. Точно каждую минуту он был не там, где ему хотелось быть, и всегда в разлуке с чем-то, чего ему не хватало. В Антиохии говорили о его близости с Соэмидой и о нежной дружбе с Маммеей.

В один прекрасный день в библиотеку явился Филострат. Этот обращался со мной по-приятельски.

— Ты не видел Вергилиана? Ищу его повсюду и не могу найти. Он нужен госпоже. Где его опочивальня? Здоров ли он?

Я ответил, что не видел поэта со вчерашнего дня, и мы отправились в тот покой, где он проводил ночи. Филострат, тяжело дыша, поднялся по лестнице и, не постучав в дверь, отворил ее. Что он увидел, я не знаю, но ритор сказал, заглядывая в спальню:

— Не надо ли вам чего-нибудь для подкрепления? Хорошо для любовников покушать похлебки из порея, заправленной перцем.

Может быть, я стоял на пороге незнакомой для меня страны любви? Я растерянно смотрел на философа. Мне даже показалось, что я услышал печальный вздох…

— Пойдем, друг, — сказал Филострат, — нам с тобой нечего здесь делать.

Он плюнул на мрамор пола, и я в смущении спустился по лестнице.

Вергилиан много путешествовал и, может быть, для этого и брался выполнять поручения дяди, сенатора Кальпурния. Но, отправляясь по просьбе сенатора в плавание, Вергилиан больше думал о встречах с интересовавшими его людьми, чем о дядюшкиных товарах или о пшенице его латифундий, от чего доходы сенатора терпели ущерб, и он даже грозил лишить своего нерадивого племянника наследства.

Я встретил однажды поэта на берегу Оронта. Все пространство вдоль реки, от Антиохии до самой Дафны, застроено белыми виллами, где резвятся счастливые дети, гуляют группами девушки, летают белые голуби. Дафна, знаменитое предместье, — один сплошной сад, славящийся на весь мир кипарисами, лавровыми деревьями, фонтанами, искусственными ручьями, а главным образом храмом Аполлона и празднествами в его честь, во время которых вся Антиохия целый месяц проводит в различных увеселениях.

Поэт шел в сторону Дафны, в легкой желтой тунике, перебросив, как спартанский юноша, синюю хламиду через плечо. Я приветствовал его поклоном, а он дружелюбно сказал:

— Здравствуй! Даже ты оставил свои свитки, чтобы подышать вечерним воздухом?

Вергилиан посмотрел на реку. По ней медленно плыли барки с косыми парусами, нагруженные розоватыми амфорами, в каких перевозят вино. Антиохийские лозы соперничают с виноградом Библа, Газы и Тира.

— Итак, мой друг, ты родом из Дакии? — спросил поэт.

— Точнее говоря, из Малой Скифии. Я родился в Томах, что на берегу Понта.

— Хотелось бы мне побывать там. Ты показал бы мне могилу Овидия.

— Каменная плита над нею совсем вросла в землю, а урна покосилась… — начал я описание родного города.

Но он перебил меня, задумчиво глядя вдаль, туда, где за моей спиной солнце уже приближалось к горизонту:

— Вы живете среди варваров?

— Есть у нас немало людей, которых вы называете варварами.

— А где обитают варварские племена?

— За оборонительным валом.

— Это далеко от римской границы?

— Несколько дней пути от нашего города.

— Мне кажется, — начал Вергилиан, — что люди живут там по-иному, чем мы. Они ближе к природе, возделывают землю для того, чтобы есть хлеб, и наделены завидным здоровьем. Они не знают, что такое сомнение, их заботы разумны, связаны с добыванием пищи и топлива, а также с мыслями о своих детях. Они живут ради будущих поколений, в случае опасности поднимаются, как один человек, с оружием в руках, а мы тратим силы на ничтожные дела и, когда нам угрожает опасность, собираем всюду, где можем, наемников.

Я стоял перед ним, и мне почему-то было неловко слушать такие слова, точно он хвалил меня самого, но я уже знал, что в больших римских городах людям, по крайней мере лучшим из них, опротивели пороки и лень, хотя они и не находили выхода из создавшегося положения.

Вергилиан помолчал некоторое время.

— Почему ты оставил Томы?

Я рассказал о поручении отца, о своем путешествии, о буре и пленении разбойниками и о необходимости отправиться в Рим, чтобы добиться справедливости в сенате.

— Так в чем же дело? — улыбнулся он. — В этом я легко могу помочь тебе. Скоро уйдет в море наш корабль «Фортуна Кальпурния», и я с удовольствием доставлю тебя в Рим, хотя по пути мне придется побывать в Александрии. В Риме я знаю многих влиятельных сенаторов, и мой дядя тоже принадлежит к этому почтенному сословию, и если все так, как ты изложил мне, то они охотно помогут отменить несправедливое решение судьи. Напомни мне о твоем деле, когда я буду в библиотеке. А теперь прощай!

Поэт приветливо помахал мне рукой и удалился, а я поблагодарил судьбу за то, что она покровительствует бедному путнику в этом огромном и полном опасностей мире.

Ночью, лежа на своей жесткой подстилке в каморке, что домоуправитель отвел мне под лестницей, я стал подсчитывать, через сколько дней я могу очутиться в Риме и какое понадобится время, чтобы возвратиться в Томы. Но я не знал еще, что человеческие предположения стоят немногого, если легкомысленный поэт вмешался в твою жизнь.

9

Вергилиан явно не спешил покинуть Антиохию, и я неоднократно имел случай наблюдать, что Маммея и Соэмида как бы состязались в искусстве уловления поэта в свои сети, а он, казалось, не знал, что слаще — похвалы ли его стихам из уст одной или поцелуи другой. В Рим мы написали, что торговые переговоры затягиваются.

Все в этом доме располагало к любви. Курильницы наполняли залы облаками аравийских благовоний, здесь часто слышалась заглушенная музыка, люди говорили шепотом, не желая потревожить покой госпожи или опасаясь вызвать гнев ее ни в чем не знающей меры сестры, жестоко наказывавшей рабынь.

Мне иногда приходилось видеть Маммею совсем близко, когда я приносил ей из библиотеки переписанные книги. Не очень торопясь уходить, я стоял перед нею и смотрел, как свиток с приятным шорохом развертывается в ее руках.

В то утро Маммея еще была занята своей красотой. С таким видом, точно они совершали дело государственной важности, около госпожи хлопотали пять или шесть рабынь. Маммея сидела на круглом мягком сиденье без спинки, вокруг которого рабыням было удобно, украшая свою повелительницу, переходить с одного места на другое. Я терпеливо ждал, когда они закончат это занятие, а судя по выражениям их юных озабоченных лиц, то была не менее тяжелая работа, чем труд у ручного жернова. Одна из рабынь покрыла лицо Маммеи какой-то массой, напоминающей жидкое тесто, и старательно разглаживала щеки обеими нежными девичьими руками, потом сняла мазь чистым полотняным платом. Другая покрыла лоб, шею и руки белилами, а на щеки наложила восхитительные румяна, от которых лицо госпожи как бы озарилось утренней зарей. В это время третья расчесывала костяным гребнем белокурые волосы Маммеи, и еще одна рабыня подкрасила кармином ее рот и чуть оттенила голубоватой краской глаза. Вся эта красота была заключена в крошечных флаконах и ларцах из слоновой кости, стоявших перед Маммеей на столе. Тут же звенели на мраморном полу медные тазы для умывания и кувшины с горячей водой. Госпожа держала высоко в руке серебряное, отполированное до блеска зеркало и поворачивала его в разные стороны, чтобы лучше рассмотреть себя.

На Маммее была только шелковая туника вишневого цвета. Такие материи, окрашенные в Тире содержимым каких-то редких раковин, стоят огромных денег. Караваны с шелком идут из далекой Серики по гористым дорогам Азии, мимо Каменной Башни, затем направляются через Иссидонскую Скифию, к Понту Эвксинскому, а оттуда везут драгоценный товар на кораблях в Лаодикею Приморскую или Остию, чтобы одевать в эти ласкающие тело ткани красавиц, подобных Маммее.

Украшение госпожи приближалось к концу. Рабыня взяла на иглу немного жирной мази, приготовленной из обыкновенной сажи с благовониями, и осторожно подчернила ресницы Маммеи. Уже доверенные рабыни несли ларец, где хранятся драгоценности, и с огромными предосторожностями стали вынимать из него кольца и браслеты, серьги, ожерелья, чудесные жемчужные диадемы. Двух из этих рабынь я знал — их звали Лолла и Пенния. Они держали в широко разведенных руках одежды, приготовленные для госпожи: одна — нежно-желтое одеяние, другая — вишневое, расшитое черными пальмовыми ветвями. И пока у Маммеи умыли ноги, покрыли пурпуром ногти и обули ее в высокие красные башмачки, а потом осыпали при помощи пуховки, сделанной из перышек цыпленка, нежнейшим порошком лицо, я стоял и созерцал эти действия.

Проходя мимо с медным тазом, в котором плавала в воде губка, и лукаво толкнув меня локтем, Лолла шепнула:

— Когда баня смоет нашу красоту, опять придется все начинать сначала.

И тяжело вздохнула. Но Маммея, уже, может быть, разглядев мое изображение, случайно мелькнувшее в ее зеркале, повернула голову:

— Это ты, писец?

В то утро я принес госпоже только что переписанное мною с особым тщанием сочинение Филострата «Жизнеописание Аполлония из Тианы». Рабыни удалились, и Маммея взяла из моих рук книгу и стала читать, а я не отрываясь смотрел на ее лицо. Оно всегда повергало меня в смущение. Но Теофраст, приближенный раб Вергилиана, однажды сказал мне со смехом, когда я стал восхищаться белокурыми волосами Маммеи:

— Ты мало смыслишь в женских ухищрениях. Белокурые волосы? Ха-ха! Их сделает тебе любой цирюльник. Ты невежественный сармат и ничего не знаешь, а я своими собственными глазами видел, как рабыня сыпала на волосы госпожи золотой песок. Потом она долго сушила их на солнце.

Вороватый Теофраст, родом каппадокиец, был боек на язык, не спускал умильных глаз со своего снисходительного господина и часто получал от него подачки, но обладал трусливой душонкой, и мне стало неприятно, что я заговорил с таким человеком о красоте женщины.

Маммея читала книгу, в которой один за другим сменялись искусно построенные периоды. Лебеди сладостно пели на заре в далекой Каппадокии, когда мать эллинского мудреца уснула однажды в лавровой роще и увидела во сне бога Протея… Вместе со свитком развивалась и трогательная история пророка. Сверкали молнии и гремел гром средь ясного дня в день рождения Аполлония, одно за другим совершались поразительные чудеса и возникали дорожные приключения, когда великий человек отправился в Индию, чтобы постичь там древнюю мудрость браминов и взглянуть по дороге на цепи, которыми был прикован к кавказской скале Прометей. Ветры томились в огромном глиняном сосуде, готовые вырваться каждое мгновение на свободу, чтобы ломать дубы и топить корабли…

Маммея вздохнула и отложила книгу. Может быть, она только что прочла слова о том, что надо заботиться не о красоте храмов, но о душе, или то место в книге, где говорится, что кузнечики имеют возможность петь по своему желанию, в то время как злые закрывают уста мудрецу…

На мраморном полу стоял бронзовый сосуд со свитками. Маммее достаточно было протянуть руку, чтобы найти в нем не только платоновские диалоги, но и «Апологию» Тертулиана, в которой пламенный защитник христианской веры потрясал основы государства. В этом покое часто слышались слова о логосе и других непонятных для меня вещах, но я вполне отдавал себе отчет, что здесь собираются образованные люди. Впрочем, с речами о гностической мудрости иногда мешались у них и разговоры о земных предприятиях римлян. Меня мало стеснялись в этом доме, и однажды я даже услышал, как Ганнис развивал свои мысли о современном положении на Востоке, с раздражением говорил о Пальмире, бывшей, по-видимому, бельмом в его глазу, и не скрывал, что считает ее опасной соперницей Антиохии.

Заплывший жиром, но наделенный острым, как бритва, умом, Ганнис говорил Месе, худощавой, горбоносой старухе с огромными глазами:

— Соотношение сил не позволяет в настоящее время думать о самостоятельном существовании сирийской провинции. Об этом могут мечтать только недальновидные глупцы. Или любители ловить рыбу в мутной воде. Что им до того, что в этой страшной борьбе между Востоком и Западом будут разрушены наши города, а жители уведены в плен? Нет, время Антиоха миновало безвозвратно, и для самостоятельности нет необходимых предпосылок. Отпадение Сирии заставило бы Рим напрячь все свои силы для подавления восстания, так как римлян интересует дорога в Индию. С другой стороны, мы очутились бы в таком случае лицом к лицу с Парфией. Бороться с нею один на один нам не по силам. Выгоднее во сто крат жить в мире с далеким Римом и под сенью его оружия.

Тонкий голосок евнуха плохо вязался с мужественной ясностью его мыслей.

— Парфия раздирается междоусобиями, — заметила Меса.

— Но они могут прекратиться в любой день, а ведь не следует забывать, что в распоряжении парфянских владык многочисленная конница. Она все чаще и чаще решает судьбу сражений.

— Но разве у нас не найдется достаточно средств, чтобы найти сколько угодно наемников?

Все тем же немного поучительным тоном, как разговаривают с детьми, Ганнис, привыкший считать старуху выжившей из ума, ответил:

— Это справедливо. Но государства никогда не достигали ничего великого с помощью наемников. Против каждого копья найдется более длинное копье, а для острого меча еще более острый.

Меса сильнее сжала тонкий, старушечий рот.

Маммея слушала такие разговоры с досадой. В сравнении с духовной властью Эллады, покорившей народы своим гением, Рим представлялся ей грубым и жадным, простиравшим руки ко всему плотскому. Только в греческих книгах или в пламенном пафосе христиан она находила возвышенное и прекрасное. За подобные мысли Ориген и послал ей потом знаменитое, столько раз цитированное письмо о «душе, рождающейся христианкой», а другой светильник церкви, гневливый Ипполит, посвятил ей в далеком галльском городе Лугдунуме трактат «О воскресении». Но она не присоединилась к гонимым христианам, потому что была слишком изнеженной, и довольствовалась разговорами о божестве.

Перестав слушать Ганниса, я напряг свой слух, чтобы уловить слова, что произносила Маммея, обращаясь к сидевшему около ее ложа Вергилиану:

— Божество разлито во всем мире, оно — в дыхании всякого живого существа и заключено в каждой былинке. Однако мир несовершенен и нуждается в постоянных изменениях, какие может ему дать только любовь…

В этом покое, с большим вкусом украшенном статуями и мрамором, без назойливой живописи на стенах, разместившись на удобных сиденьях с когтистыми позолоченными ножками, люди говорили о прекрасных, но бесплодных материях. И наш греческий город, где некоторые знают Гомера наизусть и где жил разумнейший из людей ритор Аполлодор, представлялся мне теперь по сравнению с Антиохией темной деревушкой.

Слова Маммеи, видимо, затронули в душе Вергилиана родственные струны. Он попытался найти какое-то более точное определение для своей мысли.

— Мир настолько нуждается в улучшении, что его необходимо переделать от пещер до облаков.

Маммея рассмеялась, показав на мгновение ослепительные зубы.

Я знал, что поэт много путешествовал. За несколько лет странствий он успел побывать даже на далеком Дунае, недалеко от наших пределов. Он проделал это утомительное путешествие, выехав из Афин на Фессалонику, а из этого города направившись в Сердику, где попал на удобную дорогу Византии

— Сирмий и через Аквилею совершил огромный путь, чтобы собственными глазами взглянуть на таинственный варварский мир. Поводом для путешествия послужил договор, заключенный сенатором Кальпурнием с карнунтским торговцем Грацианом Виктором на поставку бычьих кож. Виктор, кажется, человек себе на уме и не упускавший случая нажить лишний денарий, начал поставлять кожи плохого качества, и дядя просил Вергилиана проверить через знающих людей дубление кож, хотя поэт столько же понимал в этом деле, сколько в производстве гвоздей. Зато он увидел величественную реку, за которой живут уже варвары, увы, наделенные такими же пороками, как римляне, и рассказывал мне о своем разочаровании в поисках счастливых людей. Но когда речь заходила о Грациане Секунде, дочери Виктора, Вергилиан выбирал самые трогательные слова, чтобы описать эту, по его словам, мрамороподобную красоту, и я не понимал, как мог поэт, с такой чистотой рассказывавший о прелестной девушке, проводить дни и ночи с этой злой и жадной, как куртизанка, Соэмидой. Впрочем, что я понимал тогда в любви? В те дни меня отвлекала от любовных помыслов жажда странствий, и, когда Вергилиан собрался отправиться в Пальмиру, я попросил поэта взять меня с собою. Для него это была очередная поездка, а для меня целое событие. Вообще путник никогда не знает, что ждет его в дороге.

Меса отправляла тогда в Пальмиру караван верблюдов. Двести животных были нагружены мраморными плитами, гвоздями и прочими строительными материалами, требующимися в большом количестве при возведении общественных зданий и вилл, что вырастали на пальмирских улицах, как грибы после теплого дождя в сарматском лесу. Город расцветал в пустыне, в нем звенело золото, и люди вечно торопились куда-то, лишали себя сна в заботах о наживе, и глаза у них были полны беспокойного блеска. Ганнис посылал в Пальмиру десять талантов для закупки аравийских благовоний, чтобы потом с прибылью перепродать их в Риме.

С тех пор как в Дуре стоял римский охранный отряд, караванная дорога Пальмира — Антиохия сделалась более или менее безопасной: для устрашения нарушителей порядка префекты безжалостно распинали разбойников на крестах. Тем не менее ходили слухи об участившихся нападениях бродячих племен, и Ганнис нанял в качестве охраны сорок лучников на быстроходных верблюдах.

Караван двинулся в путь на заходе солнца, когда немного спала невыносимая дневная жара и стало легче дышать. Зеваки с удовольствием наблюдали суету, царившую на городской площади перед выступлением в далекое странствие по пустыне, и удивлялись величине каравана. Погонщики, неутомимые и быстроногие люди, еще раз проверили прочность вьючных ремней и копыта животных.

Наконец Антимах, старый каравановодитель, поднял руки к небесам и произнес молитву перед выступлением:

— Да будут милостивы к нам и к нашим животным Ваалшамин и властвующий над ночами и лунами Аглибол!

Я с любопытством смотрел, с каким достоинством поднимались с колен верблюды, задирая кверху маленькие надменные головы с презрительно сомкнутыми губами. Песок захрустел под мозолистыми стопами. Когда очередь дошла до моего верблюда, я с непривычки едва не упал с его горба на землю, но удержался, вцепившись в луку седла. Мы двинулись с площади под мелодичный звон колокольчиков, подвешенных к шеям верблюдов, чтобы отгонять злых духов пустыни. Сильно пахло верблюжьей мочой. Нагруженные товарами, «корабли пустыни» уходили в темноту наступающей ночи.


Меня действительно укачивало на верблюде, как в море.

— Смотри на звезды, — посоветовал мне Антимах, — тогда тебя не будет тошнить.

Вергилиан ехал на муле, и так же поступил Ганнис, направлявшийся в Пальмиру по каким-то торговым делам и, насколько я мог понять по подслушанным случайно разговорам, с целью разузнать, что творится в таинственной Парфии. Будущее и царская диадема на челе ее любимца внука Элагабала все еще не давали спать старой Месе, а для этого требовалась большая осведомленность о положении дел на Востоке.

Из пустыни веял навстречу упругий, раскаленный воздух. Стало затруднительно дышать. Но, наслушавшись рассказов о красоте Пальмиры, я готов был перенести все тягости путешествия, чтобы увидеть воочию этот прекрасный город. Караван стремительно передвигался на восток. Ноги у верблюдов длинные и мускулистые, как у каких-то гигантских птиц. Приятно похрустывали ремни вьючного снаряжения. Так мы передвигались по ночам, руководясь светилами небесными, отдыхая в редких оазисах и совершая огромные переходы от водоема к водоему, где погонщики поили животных.

— Рим еще господствует здесь, — объяснял евнух Вергилиану, — но положение римлян с каждым годом делается все менее прочным. Тяжелые римские легионы с их баллистами увязают в песках. Здесь нужны конные воины…

Я не стал слушать, о чем они разговаривали, потому что мое внимание привлек к себе старый Абука, надсмотрщик над погонщиками, рассказывавший Антимаху, видно большому любителю подобных историй, про некоего бедного сирийского швеца:

— Жил в те дни в Дамаске портняжка. Человек не очень большого умения в своем ремесле. Он чаще чинил старые хламиды, чем шил праздничные одежды. Но была у него дочь, девушка такой редкой красоты, что слава о ней достигла ушей парфянского царя. Когда она шла с кувшином на плече к городскому источнику и красиво изгибала стан, все оборачивались на нее. Она была как тростинка, а голос девы напоминал египетскую арфу. И проживал также в Дамаске богатый торговец по имени Аталаф.

— А как звали девушку? — спросил Антимах, которому, видимо, все хотелось знать.

— Ее звали Тавива, что значит серна.

— Тавива…

— Да, именно так звали красавицу. Аталаф владел стадами верблюдов, у него было много рабов, прекрасный дом стоял среди тенистых деревьев, перед домом журчали фонтаны. И вот пошла однажды Тавива на базар, чтобы купить муки и испечь лепешку, так как осталась с малых лет сиротою и сама занималась хозяйством, приготовляя пищу для старого отца. И когда она возвращалась домой, встретил ее на улице Аталаф и спросил, чья она дочь. Опустив глаза, как и подобает скромной девице, Тавива сказала, что она дочь портного, который живет в хибарке около храма Аштарот…

Абука подробно рассказывал о встрече богатого жителя Дамаска с бедной девушкой, говорил за красавицу тонким голоском, который, по его мнению, должен был напоминать звуки египетской арфы, и грубым голосом — за богатого торговца. К сожалению, в самый интересный момент рассказа какой-то из верблюдов оступился, что вызвало большое замешательство: падение одного верблюда нарушает мерный бег всего каравана. Прервав повествование, Абука поспешил с проклятиями на место происшествия. Среди душной ночи слышались гортанные крики. Это было единственное приключение в пути, но в этой суматохе мне так и не удалось узнать, какова судьба девушки из Дамаска, хотя, прослушав в своей жизни тысячи сказок, я теперь совершенно уверен, что красавица вышла в конце концов замуж за богатого купца и народила ему дюжину детей…

В пути мы делали остановки у колодцев, охраняемых римской стражей. Обычно то были всадники или воины на верблюдах, неизменно закутанные в широкие платы от пыли и привыкшие в пустыне к одиночеству и молчанию. Колодцы эти отличаются большой глубиной, и вода в них солоноватого вкуса, однако верблюды привычны к такой. Ганнис рассказал нам с Вергилианом, что у этих животных несколько желудков, вода постепенно переливается из одного в другой, благодаря чему они могут проходить огромные безводные пространства, не испытывая жажды. Ничего подобного я не видел в своей стране, где тяжести перевозятся на конях или на медлительных волах.

Спустя несколько дней в тумане утренней зари показались на золотом небосводе погребальные башни пальмирского некрополя, а за ними — предместье, лавровые рощи и, наконец, знаменитая колоннада караванной дороги.

Это была Пальмира, которую иудеи называют Тадмор, что значит — невеста пустыни. И когда мы приблизились к этому огромному городу, выросшему как диковинный цветок среди песков, мы увидели, что он уже просыпался от ночного сна. На улицах тысячи людей спешили на торговые площади, и менялы открывали свои заведения.

— Что это такое? — спросил Вергилиан Ганниса, когда мы очутились перед одним из городских фонтанов.

— Это был грандиозный многоструйный нимфей, посреди которого стояла огромная статуя. Она изображала женщину, попиравшую стопой другую женщину, наполовину погруженную в воду бассейна. Рукой богиня ласкала косматую гриву льва.

— Скульптура представляет собой фортуну. Пальмиры, — объяснял не без некоторого раздражения Ганнис. — Женщина в воде — символ источника Эфки, питающего город. А лев — намек на благодеяния, которые якобы принесла пустыне пальмирская торговля…

Навстречу нам двигались другие караваны верблюдов, может быть спешившие в Антиохию. Погонщики были в широких парфянских штанах, завязанных у щиколоток. Верблюды, ослы и пешеходы поднимали облака пыли. Но я заметил, что внимание Вергилиана привлекла группа людей, ехавших на лохматых ослах. Среди них были и женщины, сидевшие свесив ноги на одну сторону. Когда путники приблизились, мы увидели, что одна из женщин приподняла покрывало. У нее была маленькая смуглая рука. На мгновение блеснул тонкий серебряный браслет. И вдруг среди этой дорожной суеты, пыли, запаха верблюжьей мочи и крикливых голосов засияли пламенные женские глаза и снова погасли…

— Что это за люди на ослах? — спросил Вергилиан.

Ганнис ответил, бросив в сторону незнакомцев равнодушный взгляд:

— Вероятно, бродячие мимы.

Лицо Вергилиана преобразилось. Он как бы помолодел, и усталое выражение его рта вдруг сменилось радостной улыбкой. Я спрашивал себя, глядя на него: не есть ли это та самая любовь, ради которой, если верить поэтам, люди идут на подвиги и преступления?

— Скриба, где же мне искать эти глаза? — обратился Вергилиан ко мне, сверкая зубами, особенно белевшими на лице от пыли, которой все покрылось в пути. — Но я найду ее на дне моря!

Ганнис ответил за меня:

— Где тебе ее искать? Вероятно, в одном из притонов Антиохии.

В это время мимо нас промчался конный отряд. Воины сидели на белых и вороных конях, в легких коротких плащах, с медными шлемами, привязанными за спиной. Их щиты и оружие погонщики везли на вьючных животных. Но конские копыта подняли такое облако пыли, что закрыли весь мир. Мы чихали, проклиная всадников. А когда конница умчалась на запад и пыль рассеялась, вдали нам трудно было разглядеть караван мимов. Может быть, они уже скрылись за пальмовой рощей?

Когда мы по прошествии нескольких дней вернулись в Антиохию, Вергилиан, точно вспомнив презрительное указание Ганниса, целыми днями ходил по городу в надежде, что встретит поразившие его глаза. Но все было тщетно. Напрасно мы бродили с ним под портиками, заглядывая во все таверны, как только слышали звуки тамбурина и звон систров, поднимались по мраморным лестницам городского театра, где представляли для антиохийцев «Яблоко Париса», заходили даже в храмы.

Случайно в одном портовом притоне мы напали на след. Это было шумное, грязное заведение, набитое корабельщиками. Перед ними плясали две египтянки, сопровождая свой танец ударами в бубен с бряцающими кружками из меди. Танцовщицы подвизались почти нагие. Только бедра у них были тесно схвачены полупрозрачной желтой материей, концы которой, связанные ниже живота, падали спереди, и две металлические чаши на цепочках прикрывали маленькие груди. Обе показались мне очень молодыми, и я не мог оторваться от их телодвижений и странных, миндалевидных глаз. На мгновение они как бы превращали свои плечи и руки в одну плоскость и потом снова делались существом во плоти. Ничего подобного я еще не видел. Но один из корабельщиков, сидевших в таверне, проворчал:

— Нет, им далеко до Делии…

— Какой Делии? — встрепенулся Вергилиан.

— Здесь были комедианты и танцовщицы из Пальмиры. Одну из них звали Делия.

— Где же она теперь?

— Не знаю, друг.

Его сосед вмешался в разговор:

— Кажется, они все уплыли в Александрию…

Вергилиан в раздумье сказал:

— Не та ли она, которую мы с тобой ищем, скриба? Но, кажется, легче найти перстень на дне моря, чем бродячую комедиантку…

10

День отъезда в Александрию был ускорен. Вергилиан должен был сделать в этом городе длительную остановку, и я, невзирая на задержку по пути в Рим, радовался, что увижу знаменитый александрийский Фарос. Тем не менее в свободные часы, в библиотеке или в своей каморке, я уже записывал на навощенной табличке выражения, в каких изложу прошение сенату.

Накануне отъезда у Маммеи состоялось прощальное собрание. Дом наполнился шумом и смехом. В числе приглашенных оказалось много женщин. Среди них были образованные — или считавшие себя таковыми — жены магистратов, посетительницы философских диспутов, хотя, за редкими исключениями, они, по словам Вергилиана, столько же понимали в философии, сколько свиньи в бисере. Некоторые просто жили в свое удовольствие, на средства богатых мужей. Однако и те и другие отдавали дань всему тому, что украшает женскую жизнь, — пирам и театру, нарядам и редким благовониям; лица их были искусно нарумянены, движения полны грации, и я смотрел с раскрытым ртом на этих красавиц, желавших вечно оставаться тридцатилетними. Но о каждой из них в городе знали, кто был в данное время ее любовник, и, кажется, меньше всего волновались по этому поводу мужья.

После пира, уже на рассвете другого дня, гости толпою отправились провожать Вергилиана, — поэт собирался плыть в Селевкию по Оронту, и на реке его поджидала украшенная коврами барка. От выпитого вина он был еще бледнее, чем обыкновенно, рассеянно улыбался и не замечал меня, хотя я и старался попадаться ему на глаза в надежде, что он вспомнит о своем обещании. Но когда мы все направлялись к Оронту, с обеих сторон к поэту прижимались смешливые красотки, и ему было не до меня. На головах у них красовались венки из увядших фиалок, так как наступила весна, в садах Дафны цвели розовые миндальные деревья и в соседних селениях радостно пели деревенские петухи.

Барка отплыла, некоторые уехали с Вергилианом, другие махали ему разноцветными платками с берега, и бедному писцу ничего не оставалось, как отправиться в Селевкию пешком. Я сделал это на другой же день и покидал дом Маммеи не без тайного сожаления, хотя был уверен, что госпожа даже не потрудится спросить, куда исчез этот юноша, смотревший на нее восторженными глазами, писец из библиотеки. Домоуправитель подсчитал на пальцах, сколько причитается скрибе за выполненную работу, и сказал со вздохом, точно вынимал деньги из собственного кошелька:

— Тебе полагается сорок денариев. Но для чего юноше такая огромная сумма? Ты можешь легкомысленно истратить деньги в первой же попавшейся на дороге таверне. Всюду путников подстерегают воры. Наконец, на тебя могут напасть разбойники. Лучше я выдам тебе только половину, а остальное сохраню у себя: когда ты возвратишься в Антиохию, у тебя будет кое-что на черный день. Распишись, любезный друг, в получении…

Меня так волновал отъезд, что я не стал препираться с ним и по молодости подписал клочок папируса, не глядя на обозначенную на нем цифру, хотя потом узнал, что это была круглая сумма в двести динариев. Но я все-таки сказал Александру, что никогда уже не увижу Антиохию.

— Кто знает, — вздохнул домоуправитель, — говорят, что всякий испивший воды из Оронта вновь посетит наш город.

Я торопился. Мне предстояло проделать пешком немалый путь, и нельзя было опаздывать к отплытию корабля, назначенному на третий день недели, поэтому я пустился в дорогу очень рано, когда еще не погасли звезды на небе. Сонный привратник спросил меня, куда я направляюсь, и, не дослушав ответа, отворил ворота. Город уже начинал просыпаться. Я бодро зашагал по улице, постукивая дорожным посохом о каменные плиты гулких портиков. Со стороны Дафны приятно веял свежий ночной ветерок, насыщенный благоуханием весны.

Спутников у меня не оказалось, и на досуге я мог спокойно размышлять о том, что произошло в моей жизни за такое короткое время. Конечно, мне было ясно, что я только песчинка на дне морском и вокруг кипела на земле жизнь миллионов других людей, но кто же стал бы отрицать, что моя судьба оказалась не такой, как у всех, и я с волнением спрашивал себя: что еще ждет меня впереди?

В пути мне пришлось остановиться на ночлег в придорожной харчевне. При ближайшем осмотре она оказалась довольно неприглядным убежищем, с маленькими окнами, которые в дурную погоду затыкали мешками с соломой; все здесь было грубо и грязно — убогие столы, скамьи, кувшины для вина с отбитыми ручками. Когда я вошел в помещение, черноглазая служанка уже бросила в угол охапку соломы, чтобы путники могли растянуться на покой. Но многие посетители еще сидели за столами и, громко чавкая, пожирали вареные яйца и пшеничные лепешки, какие пекут в этой стране, или наслаждались вином. Это были по большей части бедно одетые люди, отправившиеся в путь в поисках заработка и в той ненасытной жажде перемены мест, какой отличаются бедняки. В таверне стоял гул голосов, каждый хотел перекричать другого, а спорили здесь по всякому пустому поводу — то о какой-то не уплаченной вовремя драхме, то из-за некоей девчонки. Она где-то жила там, напевала глупую песенку, смотрелась в крошечное зеркальце или в воду городского бассейна, а вот ее юные прелести волновали серьезных, бородатых торговцев.

Я прилег на соломе и уже готовился отойти ко сну, как вдруг мое внимание привлек разговор путников, сидевших в углу за кривым круглым столом. Они с напряженным вниманием слушали чернобородого человека в дорожном сером плаще с куколем. Незнакомец с опасением озирался по сторонам и говорил тихим голосом, но я отлично все мог слышать, разлегшись на куче соломы поблизости от стола. Запомнилось, что у чернобородого человека брови были высоко подняты, как бы в вечном изумлении, а сообщал он такие вещи, какие совсем не походили на разговоры бродяг, щипавших служанку, которая охотно садилась к мужчинам на колени, и непрестанно требовавших вина и побольше чесноку.

Устремив глаза к небесам, чернобородый говорил:

— События уже при дверях. Мир создан в шесть дней и в шесть дней погибнет. И се приближается конец шестого дня, ибо тысяча лет для бога — один день. Не сказано ли в писании: «Тысяча лет в моих глазах как вчера»! Слушайте! Рим есть одно из царств апокалипсиса, четвертое царство в книге Даниила. Настанет час, и римское государство распадется на десять демократий. Тогда в мире родится антихрист, будет великое волнение в городах и селениях, и во время бедствий погибнут все нечестивые, и только праведники спасутся…

Один из слушателей, судя по его жалкому одеянию и нечесаной бороде погонщик ослов, вздохнул, как дитя. Прочие оглянулись со страхом. Но в помещении стоял такой шум, что никто из посторонних их не слышал. Подошел хозяин, толстый человек в засаленной тунике и кожаном переднике, поставил на стол кувшин вина и глиняные плоские чаши, бросил несколько головок чеснока, которые он достал откуда-то из-за пазухи, и удалился, очистив тут же нос при помощи двух пальцев и получив причитающуюся ему плату.

— Мы живем в страшное время! Все погибнет, и спасутся только те, кто поклоняется змее как образу, — доносился до меня гнусавый голос. — Благодарите бога, что для вас открыта тайна! Царство божие внутри нас, как неоценимое сокровище, как закваска в мере пшеничной муки… Вы стоите на верном пути. Это вас звал голос после потопа, и лестница на небеса, что видел Иаков по дороге в страну Ур, тоже была воздвигнута для вас…

Я с удивлением слушал непонятные для меня слова. Страна Ур! Я не знал, где она расположена, и никогда не подозревал, что бывают лестницы, ведущие на небо. Но незнакомец продолжал свою вдохновенную речь:

— Запаситесь терпением, друзья мои! Еще не настал час поднять оружие против римлян, но время работает на нас, и скоро на земле настанет царствие небесное, в котором не будет ни богатых, ни бедных…

Увы, мои глаза слипались от усталости после целого дня пути, но сквозь сон я слышал голос, обещавший людям осуществление всех чаяний. Видно было, что этим доверчивым беднякам тяжко жилось на свете. Но я не мог толком разобрать, в чем тут дело, и решил, что при случае расспрошу знающих людей.

Вскоре я уснул, а когда проснулся, в таверне уже никого не было, и я тоже поспешил выйти на дорогу. У ворот стояли тот же чернобородый, окруженный своими прежними слушателями, и погонщик.

— Ненадолго ли покидаешь нас, отче?

— Не знаю, Серапион, — ответил человек с высокими бровями, — во всяком случае я еще вернусь к вам.

— Куда же ты направляешь стопы?

— Из Лаодикеи я отплыву в Фиатиду, а оттуда в Памфилию. Там меня тоже ожидают верные.

— Все может случиться в пути, — сокрушался Серапион, — и корабли часто тонут в пучинах.

— Не опасайся за меня, — высокомерно улыбнулся проповедник, — я буду жить тысячу лет…

Слушатели с удивлением посмотрели на него.

— Говорю вам, что не умру до скончания века, пока не увижу поражения римского тирана…

В это мгновение чернобородый заметил меня, а вслед за ним и остальные стали с подозрением смотреть на незнакомого юнца, явно подслушивавшего их разговор. Я поспешил отойти, прочитав в глазах Серапиона немую угрозу. Но мне было жаль, что я не услышал дальнейшего. Впрочем, мне показалось, что человек, возвещавший подобные несуразности, обманщик, и, думая уже о другом, я бодро направился по Селевкийской дороге.

В те дни Каракалла совершал длительное путешествие по западным и восточным провинциям, всюду с увлечением предавался излюбленным конским ристаниям, за Дунаем воздвигнул новый защитный вал, в Македонии положил много трудов на возрождение древней фаланги, считая, что лишь сомкнутый, ощетинившийся оружием строй мог выдержать натиск варварской конницы. Август одерживал сомнительные победы, но сенат делал вид, что верит его велеречивым сообщениям, и подносил императору триумфальные титулы. Только насмешливые александрийцы не желали принимать всерьез подвиги нового Александра и Гетийским называли его не столько в связи с походами на гетов, сколько за убийство родного брата.

Затем Каракалла очутился на востоке и посетил священные холмы Илиона. Перепуганные жители римской колонии, прозябавшей на пепелище бревенчатого города Приама, окрестные поселяне и овчары с изумлением и страхом взирали на невиданное зрелище. На месте гомеровских битв воцарилось запустение, все вокруг заросло дикими смоковницами и колючим кустарником, но ослепительные панцири и гребнистые шлемы преторианцев и звуки воинских труб напоминали о подвигах Ахилла.

Горестная родина Энея, колыбель Рима, многострадальная Троя покоилась в забвении. От города не осталось даже развалин, и его священный пепел лежал глубоко под землей. Колония, основанная на этом месте, влачила жалкое существование. Она была расположена в стороне от больших дорог, и ее торговую деятельность забивали более предприимчивые купцы из соседнего Скепсиса и Александрии Троадской. Лишь путники, совершающие благочестивое путешествие к святыням Эллады, на остров Самофракию или по гомеровским местам, заезжали сюда по пути, чтобы поклониться камням алтарей, у которых молился Приам. Но путешественников становилось все меньше и меньше, и владельцы местных харчевен, проводники и объяснители древностей жаловались на плохие дела.

Каракалла тоже посетил поле, заросшее дикими фиговыми деревьями, где некогда был лагерь ахеян, и равнину, на которой Ахилл сражался с Гектором. На могиле героя август принес жертву. Но все вокруг заросло бурьяном и пахучей полынью, и эти торжественные церемонии походили на безвкусную комедию. С воспоминаниями о страстях, что пылали на этих холмах, плохо вязалась ничтожная жизнь соседних городков.

В Селевкии мне без особого труда удалось разыскать черный с золотом корабль Вергилиана, стоявший у каменного сооружения, воздвигнутого римлянами, чтобы оградить эту неудобную гавань от бурь. Оказалось, что поэт проводил время с друзьями в каком-то кабачке, корабельщики медлили поднимать парус, и только это обстоятельство дало мне возможность не опоздать к отплытию. Когда пьяный Вергилиан вернулся и увидел меня, он погладил рукой высокий лоб и сказал, точно вспоминая что-то:

— Это ты, библиотечный писец? Я совсем забыл, что ведь и ты должен отправиться с нами в путь.

Как бы то ни было, однажды ночью вдали блеснул огонь александрийского маяка. Хотя мы плыли недалеко от берега, но очень обрадовались этому, ибо всякое прибытие в порт наполняет сердца мореходов радостью. Вскоре стало светать, море сделалось совсем зеленым, и в сиянии золотой зари я увидел розовые или белые дома Александрии и рощи пальм, как бы сошедшие к самой воде. За ними величественно возвышался на острове маяк — огромное сооружение в виде трех стоящих одна на другой и блистающих на солнце белых мраморных башен. Но на его вершине уже не пылал огонь, а медленно поднимался к небесам черный столб дыма, видимый в море за триста стадиев. Никогда не забыть этих минут, и теперь кажется, что все это происходило во сне! Вергилиан рассказал мне, что раньше на маяке стояло магическое зеркало, позволяющее видеть в отдалении корабли, плывущие с враждебными намерениями, но теперь оно исчезло…


Как я и думал, в Александрии мне представился случай созерцать августа.

Произошло это случайно. Едва мы прибыли в город, как Вергилиан сказал мне, что умер Фаст, один из друзей императора. Поэт хорошо знал его в Риме и, отправляясь на похороны предложил, не хочу ли и я пойти на это пышное погребение. Мы отправились в легионный лагерь, куда нас охотно пропустили, как только Вергилиан назвал у ворот имя какого-то важного человека, пригласившего поэта на церемонию, и поспешили присоединиться к тем, кто уже стоял у погребального костра.

Он был сооружен на военном форуме, украшен гирляндами, сплетенными из пальмовых ветвей, и даже венками цветов. Вокруг костра дымились курильницы. В отдалении в стройном римском порядке стояли воины, но без вооружения. Сам император был в серебряном панцире с изображением медузы на груди, с непокрытой головой. Позади его почтительно стояли друзья, Вергилиан шепотом называл мне их:

— Этот тучный человек — Максим Марий, историограф. Рядом с ним — Дион Кассий, тоже знаменитый историк. Взгляни, как величественно он держит голову. Этот с теми, у кого имения, власть, влияние в сенаторских кругах. С этой точки зрения он и пишет историю.

— А старик с седою бородой?

— Коклатин Адвент. Лучший стратег в нашем войске. Император никогда не расстается с ним, не очень-то надеясь на свои военные способности.

Стоявший с нами человек средних лет, с небольшой круглой белокурой бородкой, пушистыми волосами, открывавшими высокий лоб, и очень редкими зубами (потом я узнал, что это был Гельвий Пертинакс, тот самый, что пустил гулять по Александрии шутку о титуле «Гетийский»), шептал важному толстяку в белоснежной тоге, которого поэт назвал Максимом Марием:

— А ведь похоже на то, что несчастного Фаста отравили!

— Что ты говоришь! — ужаснулся толстяк и схватился рукой за сердце.

— Думаю, что я не ошибаюсь, — продолжал Пертинакс, нисколько не стесняясь нашего присутствия.

— Для чего?

— Чтобы можно было удобнее сыграть роль Ахилла, погребающего своего друга Патрокла. Видишь, как плачет? А смерть Фаста для него что гибель мухи.

— Твое воображение не знает границ, — старался замять неприятный разговор Максим.

Но в это время послышался горестный голос императора:

— Пертинакс!

— Я здесь, благочестивый! — бросился к нему сплетник и подобострастно склонился перед августом, сжимая руки якобы от необыкновенного волнения.

— Какое горе посетило нас, Пертинакс!

Император припал к груди лицемерного друга, пряча лицо в складках его тоги, точно искал у него утешения. Пертинакс вызывающе повернул лицо в сторону императорских спутников, и по всему было видно, что он в эту минуту как бы опьянен своей неожиданной удачей. Все смотрели на счастливца с порицанием, и в глазах у многих можно было прочесть нескрываемую зависть.

— Меня утешает только одно соображение, благочестивый, — вкрадчиво сказал Пертинакс, позволив себе даже погладить императору плечо, чем окончательно вывел из себя своих завистников.

— Что тебя утешает? — Каракалла поднял голову, так как знал, что Пертинакс всегда найдет возможность сказать что-нибудь приятное.

— Эта сцена так напоминает погребение Ахиллом Патрокла, что можно теперь ждать нового расцвета республики.

— Почему?

— Я уверен, что мы все увидим вскоре второго Гомера, который воспоет твою славу.

— Ты великий льстец, — усмехнулся Каракалла.

Август оставил Пертинакса и рассеянно оглядел стоявших у костра. Его взгляд случайно упал на Вергилиана. Слова о новом Гомере еще звучали в его ушах. Он улыбнулся поэту и поманил его пальцем. Вергилиан выступил вперед, прижимая руку к сердцу, и все поспешно давали ему дорогу.

— И ты здесь? Рад видеть тебя, — сказал Каракалла, и его рот стал снова брезгливым. — Опиши в звучных стихах смерть любезного моему сердцу Фаста.

Вергилиан склонился в почтительном поклоне.

— Не премину это сделать.

— Да пошлют тебе музы вдохновение, — произнес август и отпустил поэта кивком головы.

Однако приблизился час возжигания погребального костра. Отвернувшись, как это положено по римскому обычаю, и закрыв лицо краем пурпурного плаща, накинутого на плечи, невзирая на жаркое александрийское солнце, император торжественным жестом поднес факел к костру. Благовонные смолы, которыми были политы куски кипарисового дерева, вспыхнули и пахнули на нас жаром почти невидимого при солнечном свете пламени. Где-то там, среди этой погребальной пышности, в море огня, лежал жалкий, разлагающийся труп нового Патрокла.

Я слышал, как Дион Кассий, к которому с такой иронией относился Вергилиан, сказал Марию, все так же надменно держа красивую голову и показывая глазами на Каракаллу:

— И мы еще должны благодарить судьбу, что такое ничтожество управляет судьбами республики!

Марий даже побледнел от страха.

— Что ты говоришь! Его планы обширны и дальновидны. Возьми хотя бы дарование римского гражданства всем провинциям. Или его помыслы об Индии…

— Все это совершается в ходе самой истории. Всякий другой поступил бы так же.

— Не говори, — вмешался в разговор Вергилиан, может быть несколько польщенный вниманием августа. — Очевидно, кто-то должен носить пурпур, чтобы наша жизнь текла размеренно и мы могли спокойно спать. И вот император меняет коня на повозку, переносит все трудности военной жизни и водит дружбу с грубыми воинами. К пурпуру жадно протягивают руки честолюбцы, но, в конце концов, они выполняют ответственные обязанности. Огромная колесница, которая называется государством, требует для своего хода неимоверных усилий. Может быть, август хотел провести время в кругу близких или посвятить час отдохновения беседе с другом, но вестник приносит тревожное сообщение с парфянской границы, и надо лететь туда, не высыпаясь на коротких остановках, страдая от неимоверной тряски или дурной погоды. Уверяю тебя, Дион, что это далеко не завидная участь. Иногда я спрашиваю себя, почему безумцы так цепляются за власть…

— Ты забываешь, — вздохнул Дион, — что власть не только удовлетворение тщеславия, но и служение людям.

Марий остановил его предостерегающим взглядом. К нам приближался Макрин, всесильный префект претория и наушник императора. Друзья умолкли, стараясь изобразить на своих лицах интерес к погребению. Но Макрин даже не посмотрел в нашу сторону, а обратился к префекту Египта и стал выговаривать ему за то, что в последнее время корабли с египетской пшеницей приходят в Остию с большим запозданием, и это нарушает снабжение Рима хлебом. Об этом написали сенаторы, в отсутствие августа надзиравшие за порядком в Италии, и, стуча пальцем по письму, Макрин требовал от префекта принятия строгих мер. Вытирая платком струившийся с лица пот, может быть, от крайнего волнения, толстый префект уверял, что немедленно же сделает все необходимые распоряжения, и обещал примерно наказать нерадивых исполнителей императорских повелений.

Между тем костер разгорался. Люди смотрели на пламя, и каждый думал о своем. Коклатин Адвент — вероятно, о том, что скоро пробьет и его смертный час. А я лишний раз удивлялся своей судьбе, которая дала мне случай присутствовать при таких церемониях, хотя я был всего только бедным писцом и уроженцем мало чем примечательного города.

Потребовалось некоторое время для того, чтобы кипарисовое дерево превратилось в золу. Страдая от жары, люди нетерпеливо ждали, когда же можно будет собрать пепел Фаста в алебастровую урну и навсегда покончить со всем этим. Рабы в белых туниках с золотой каймой, как положено для императорских слуг, разносили в амфорах вино и подавали чаши, чтобы присутствующие могли утолить жажду. Дион Кассий сказал Марию:

— Еще хорошо, что вина поднесли… А помнишь, в Никомедии?.. Целый день стояли на ногах в ожидании августа, во рту пересохло, а мимо нас таскали мехи с вином для стражи.

Меня удивляло, что здесь говорят так свободно, не опасаясь императорских соглядатаев. Потом Вергилиан открыл мне, что слишком смелые высказывания объясняются раздражением против императора, основывающего свою власть на любви воинов и земледельцев, в то время как Дион и многие другие владельцы крупных поместий являются сторонниками восстановления древних привилегий сената.

Слышал я и другого рода разговоры. Ритор Умбрий, на которого Вергилиан указал мне как на тайного христианина, шептал другому римлянину, склонившему набок лысую голову:

— Жалкие предрассудки! К чему эти пышные погребения, фимиам, биение в перси? Мы собираемся почтить Фаста ристаниями, а он, может быть, уже горит в аду.

Костер угасал. Я вспомнил, как отец рассказывал мне, что в его стране покойника опускали в могилу и рядом клали горшок с пшеницей, чтобы он мог насытиться пищей и по ту сторону гроба, опоясывали мертвеца мечом, если он был воин, а потом пили перебродивший мед, плясали и боролись, чтобы показать, что жизнь на земле не прекращается, даже если один из нас покидает ее.

11

Ни в одном городе я не наблюдал такого трудолюбия, как в Александрии. Здесь все работают или торгуют, и даже безногие, однорукие и слепцы находят для себя какое-нибудь занятие, чтобы добывать пропитание. Поэтому среди александрийского населения много ремесленников и беспокойных людей всякого рода, и власти бдительно смотрят за тем, чтобы в городе не нарушалось спокойствие и ничто не мешало доставке пшеницы в Рим.

Александрия ведет торговлю с далекой Индией, хотя эти торговые сношения замирают с каждым годом. В середине лета александрийские купцы везут свои товары вверх по Нилу, до города Копта, на что требуется при благоприятных обстоятельствах двенадцать дней. Здесь тюки перегружают на верблюдов и направляют на юго-восток до Вереники — оживленного порта на Черном море, с удобными караван-сараями и складами. На это уходит еще двенадцать дней. Затем товары перевозят на кораблях в Индию или Эфиопию. Пользуясь ветрами, которые в это время года неизменно дуют в сторону Индии, корабли приплывают в Кану на берегу Аравии, а потом в индийский город Музирас. Там товары распродаются и корабли вновь спешно грузятся индийскими материями и пряностями, чтобы воспользоваться благоприятными ветрами, превращающимися теперь из юго-западных в северо-восточные, что позволяет кораблю доплыть к зиме в Чермное море. Но в Александрию стекаются самые разнообразные и дорогие товары: из страны эфиопов — золотой песок, слоновая кость и черепахи, из Аравии — благоухания и специи, с берегов Персидского залива — жемчуг, из Индии, как мы сказали, виссон, пряности, а кроме того, драгоценные камни, из Серики — шелк, — и все это в десять раз дороже продается в Риме.

Александрию называют житницей государства, Египет питает до сих пор хлебом римское население и многие легионы. Тот, в чьих руках эта провинция, может считать себя господином мира, и, опасаясь, чтобы она не попала в руки узурпаторов, цезари особыми декретами запрещают вступать на ее территорию сенаторам и вообще возбраняют въезд в Александрию всем, кто кажется подозрительным или пользуется влиянием среди местных жителей. Тем не менее этот город всегда был очагом смут, да и теперь часто проявляет неповиновение предержащим властям. Нигде не возникало столько философских школ, литературных споров, ересей и сатирических песенок, как в этом центре папирусной и стекольной промышленности, и нигде нет столько недовольных существующим порядком; толпы бедняков, корабельщиков и грузчиков всегда готовы здесь к возмущению.

Но следует сказать, что Александрия не египетский, а греко-восточный город; в нем обитает около миллиона жителей — греки, римляне, иудеи, а также эфиопы, ливийцы, индийцы, бактриане, поэтому в городе много храмов самым разнообразным богам и синагог. Главная, так называемая Канопская, улица вся в колоннадах, имеет в ширину сорок локтей, и такова же поперечная улица, идущая от ворот Солнца к воротам Луны. Двенадцать других улиц направлены в сторону моря, чтобы их могли овевать морские зефиры, умеряя африканскую жару, и все они снабжены подземными клоаками и проточной водой. Особенно великолепна та часть города, в которой расположены царские дворцы; там находятся Музей и усыпальница, где прах Александра Великого покоится в стеклянном гробу, наполненном медом. Мне очень хотелось взглянуть на него, но Септимий Север почему-то запретил доступ к гробнице. Еще привлекают внимание путешественников портики, библиотеки, сады Цезаря, так называемый Серапей, где стоит колонна Помпея, и, конечно, Фарос. Чтобы дать представление о климате этого города, достаточно сказать, что в нем даже зимою цветут розы.

Узнав, что корабль Вергилиана по пути в Остию должен зайти в Александрию, Маммея просила поэта передать письмо Аммонию Саккасу. Это был прославленный философ платоновской школы, с которым антиохийская красавица находилась в переписке, хотя Аммоний и уверял, что читал Платона невнимательно, с пропусками, и поэтому отнюдь не может считаться его истолкователем. По прибытии в Александрию Вергилиан целыми днями пропадал в Академии, где Аммоний беседовал со своими учениками о судьбах человеческой души, а я бродил по городу и любовался прекрасными общественными зданиями.

В Александрийском порту в любое время находится множество кораблей, и над ними возвышается Фарос — одно из семи чудес света. Я часто ходил смотреть на него вблизи. Знаменитый маяк стоит на базальтовом острове, построен из огромных, вплотную пригнанных одна к другой гранитных глыб и покрыт мрамором. Внизу он имеет четырехугольное основание, на нем поднимается шестиугольная башня такой же высоты, а наверху — круглая, увенчанная клубами черного дыма. Стоя у подножия маяка, надо высоко задирать голову, чтобы увидеть его вершину, и только тогда постигаешь все величие сооружения. День и ночь по устроенным внутри маяка винтообразным, но отлогим лестницам без ступенек поднимаются ослы, нагруженные смолой и другими горючими материалами, и за исправностью маяка наблюдают особо приставленные для этой цели общественные рабы, которым не разрешается покидать Фарос даже на один час.

Однажды во время прогулок я нос к носу столкнулся с Вергилианом. Я знал, что поэт все еще ищет свою танцовщицу. Но он развел руками от удивления:

— Где ты пропадаешь, несчастный маратель папируса? Я разыскиваю тебя по всему городу. Мне необходимо переписать несколько важных писем для сенатора.

Мы вернулись вместе в тот дом, где поэт нашел гостеприимство в Александрии, я без труда выполнил заданную мне работу, а потом Вергилиан сказал:

— Я направляюсь сейчас в легионный лагерь. Август собирает там для какой-то цели александрийскую молодежь. Интересно. Не хочешь ли и ты пойти со мной?

Я поспешил выразить согласие, и мы отправились вдвоем, среди людской толкотни, к воротам Луны, откуда дорога вела в лагерь III легиона.

Каракалла уже несколько дней находился в Александрии, якобы для поклонения Серапису. Но ему пришла в голову мысль создать особую александрийскую фалангу, наподобие македонской, и городские глашатаи объявляли в общественных местах, что император призывает всех молодых людей в новый воинский отряд. Со смехом и шуточками, на которые такие мастера александрийцы, молодежь отправилась в лагерь, чтобы посмотреть на чудака, корчившего из себя нового Александра. В большинстве случаев это были сыновья местных торговцев папирусом или пшеницей, менял и математиков, жизнерадостные юноши — греки, сирийцы, иудеи. Они с любопытством смотрели на Каракаллу и не скрывали насмешливых улыбок. Александрия была богатым городом, а богатство неизменно придает людям независимость в мыслях.

Император с некоторыми друзьями стоял на особом возвышении, какие обычно устраиваются в лагерях для ораторов, и, как всегда на Востоке, где люди любят пышность, носил в тот день палудамент — широкий пурпуровый плащ, расшитый золотыми пальмовыми ветвями. В руке он сжимал свиток и, видимо, не без волнения оглядывал многочисленное собрание. На этот раз предстояло произнести речь не перед воинами, которые удовлетворяются самыми простыми словами и на каждое обещание денежных выдач охотно отвечают бурными рукоплесканиями, а перед понимающими толк в ораторском искусстве александрийцами. Речь для императора составил какой-то ритор, вероятно Антипатр, и ее надлежало прочесть со всеми правильными придыханиями. Но императора явно раздражали легкомысленные юнцы, без всякого стеснения разглядывавшие победителя пиктов, гетов и каледонцев. Пред ними красовался на помосте довольно крепкий, но кривоногий человек в пышном воинском плаще и фантастическом шлеме, каких уже не носят римские воины. Нетрудно было заметить, что Каракалла испытывал смущение, хотя поблизости стояли вооруженные воины, конные и пешие. Когда центурионы установили тишину, август развернул свиток и стал читать, но до нас долетали только отдельные слова. Каракалла нелепо размахивал руками, и будущие гоплиты, как некогда называли тяжеловооруженных воинов, едва удерживались от смеха. Префект Египта, дородный и добродушный старик, любитель устриц и редких рыб, больше всего на свете опасался александрийских насмешников и благосклонным попустительством приучил здешнюю молодежь открыто высказывать свое мнение. Из задних рядов какой-то шутник, приложив руки ко рту, крикнул нарочито низким басом:

— Привет тебе, Гетийский победитель!

Послышался смех. Каракалла побледнел и опустил свиток. Лицо императора исказилось от негодования, он обернулся и хрипло сказал префекту, стоявшему за его спиной:

— Что это значит? Выгони бездельников из лагеря! Они забыли, что находятся не в лупанаре, а на легионном форуме!

Никто из присутствующих не предполагал, что собрание закончится трагически. Но уже насмешливые улыбки на лицах сменились страхом. Поднялось смятение. Тотчас появились разъяренные воины и стали бить молодых людей по головам древками копий. Большинство из приглашенных решили не дожидаться худшего и побежали, за ними погналась конница. Какой-то юноша крикнул ударившему его центуриону:

— Собака! Я такой же римский гражданин, как и ты! Не смей прикасаться ко мне!

Очевидно, эти слова долетели до слуха императора.

— Римский гражданин? Где ты получил это звание? В сражениях с врагами республики или в своей вонючей лавчонке? Центурион, ударь его мечом!

Император рвал в исступлении свиток, содержавший злополучную речь о фаланге, и, видя гнев августа, центурион обнажил меч и ударил юношу. Бедняга рухнул, хватаясь руками за голову. Я заметил, что кровь обильно потекла между пальцами, и мне показалось, что я даже услышал предсмертный крик несчастного.

Это убийство послужило примером для остальных воинов. Вид бегущих александрийцев возбуждал их, как псов, преследующих на охоте оленей. Солдаты с утра хлебнули вина. Началось избиение безоружных. Конные преторианцы с грохотом скакали по Канопской дороге, на которую спешили юноши, спасая свою жизнь.

Я стоял с Вергилианом в центре этого замешательства, и мы не знали, что предпринять. Вдруг один из воинов подскочил к моему спутнику и замахнулся на него мечом. Еще одно мгновение — и Вергилиана не было бы в живых, однако мне удалось схватить воина за руку. Я никогда не отличался исключительной силой, но, будучи в состоянии опьянения, воин не мог оказать большого сопротивления. Без труда выхватив у него меч из рук, я толкнул пьянчужку, и он упал, задирая ноги и выкрикивая ругательства, мы же с Вергилианом побежали прочь, но не к лагерным воротам, где нас ожидала бы верная смерть, а к небольшой дверце, которую я еще раньше успел рассмотреть за каменным строением, вероятно каким-нибудь складом, и таким образом мы благополучно выскользнули из лагеря. Вергилиан тяжело дышал и держался рукой за сердце. Немного придя в себя, он произнес:

— Если бы не ты, друг, все было бы кончено! Само небо надоумило позвать тебя в лагерь. Чем я смогу вознаградить твое мужество?

Я смеялся. То обстоятельство, что мы только что избегли смертельной опасности, наполняло меня радостью жизни. Сияло солнце. В эти минуты я казался самому себе сильным и ловким.

Теперь мы находились в пальмовой роще. Справа от нас, за лагерной стеной, бушевало человеческое море, с Канопской дороги доносился топот подков. Там столбом поднималась пыль. Крики то усиливались, то затихали. Опасаясь, что нас могут увидеть воины, мы взялись за руки и побежали через рощу. Я уже бывал в этих местах и знал, в какую сторону идти. Под пальмами мы встретили еще одного беглеца, насмерть перепуганного происходящим, и втроем пошли в том направлении, где расположена Александрия. Спустя некоторое время мы очутились около храма с колоннами из розового гранита, окруженного лавровыми деревьями. Он стоял высоко над морем. Мы возблагодарили обитавших в нем богов или богинь и спустились к песчаному побережью, спеша в сторону Лохии, никого не повстречав на своем пути. Нам уже не угрожало никакой опасности, и Вергилиан разговорился с юным александрийцем, оказавшимся, несмотря на свою молодость, обладателем весьма наблюдательного ума.

Первоначально разговор вертелся около сегодняшнего события. Рассказав о том, как он едва спасся от смерти, и излив весь свой гнев на императора, юноша, которого звали Олимпием, стал более спокойно отвечать на вопросы, и скоро беседа приняла философический характер. Речь зашла о настроении умов в римском государстве. Олимпий говорил, сопровождая свои слова взволнованными жестами:

— Ты говоришь, Вергилиан, — ведь тебя так зовут, поэт? — о смятении, охватывающем все более и более наши умы. Но посмотри внимательно вокруг себя. Мы все принадлежим к миру, который уже клонится к упадку. Что это так, не понимают одни глупцы. Ведь стоит только сравнить настоящее с прошедшими веками и стихи современных стихотворцев с созданиями эллинского гения. Не обижайся, Вергилиан! Я знаю, что ты прекрасный поэт. Но не только стихи. А прежнее величие римского духа и уныние нынешних дней? Или жертвенность предков и теперешнее равнодушие к государственным делам? Однако мы обвиняем во всем не свою собственную слабость, а приписываем вину христианам, или варварам, или еще кому-нибудь, чтобы отклонить от себя ответственность за наши неудачи. Мы устали и уже ничего не в состоянии создать, что оправдывало бы наше существование на земле. Где новый Аристотель? Новый Эсхил? Мы только объясняем, подсчитываем, сколько раз Сафо упомянула слово «роза» в своих стихах.

— Ты прав, конечно, — перебил его Вергилиан, — но не забудь все-таки, мой юный друг, что Рим мудро управляет миром, издает равные для всех законы, строит удобные дороги и акведуки…

— Все это замечательно, — рассмеялся александриец, даже не давая себе труда дослушать старшего по летам собеседника до конца, — я сам, например, недавно имел случай видеть в Сирии храм Юпитера в Гелиополе, построенный Септимием Севером. Великолепное строительство! Чудовищные столпы! Но они сделаны из цемента и скреплены железом. Между тем эллинский зодчий только незначительно увеличивал в одном известном ему месте толщину скромной по размерам мраморной колонны, и от этого она приобретала не только необыкновенную прочность, а и божественное величие. Дело ведь не в величине, а в пропорциях. Хотя речь идет даже не о колоннах…

— О чем же?

— Об отношении к жизни. Мы помышляем только о своем благополучии, о мягком ложе. Единственное наше устремление — золотой телец. Главная наша забота — о богатстве. Тот, кто наторгует двадцать тысяч сестерциев, умнее, а главное — более достоин уважения, чем тот, кто наторговал десять тысяч. Бедняк же достоин презрения. Но хуже всего, что мы хотим, чтобы все осталось так, как есть. Потому что такой порядок позволяет нам наживаться и даже повелевать миром.

— Как ты говоришь!

— Я прав. Мы только умеем рассуждать о том, что такое жизнь и смерть. А разве мы способны на страсти и дерзания? И потомки никогда не простят нам нашего равнодушия.

Вергилиан опустил голову, и видно было, что эти слова понятны ему.

— Ты прав, конечно, — произнес он наконец, — я сам неоднократно высказывал подобные же мысли. Но в чем же наше спасение, по-твоему?

Александриец, уже окончательно успокоившийся от пережитого, блистая черными глазами, сказал с горьким смехом:

— Кажется, для нас уже не может быть спасения. Для мира нужны какие-то простые и ясные истины, доступные миллионам, а мы спорим о пустяках.

— Слишком поздно?

— Может быть, слишком поздно.

Смех в устах юноши оборвался. На какое-то мгновение Олимпий устремил взгляд вдаль, точно видел там свою гибель, а у меня опять от этих разговоров почему-то учащенно забилось сердце, хотя повсюду я видел мощь Рима, его легионы, его прекрасные дороги, мощенные камнем.

Мы благополучно добрались до Лохии, как называется в Александрии царский дворец, ныне обиталище римлян, и проследовали далее в порт, где Вергилиан должен был встретиться с Аммонием Саккасом. В те дни знаменитый философ, слава о котором долетела в Рим и в отдаленные пределы Азии, уже оставил ремесло портового грузчика и посвятил себя исключительно поискам истины. У Аммония появились богатые покровительницы среди образованных женщин города, и теперь он уже не носил дырявую хламиду и избегал есть чеснок. Но мудрец по-прежнему оставался привержен к простой жизни. По старой привычке его тянуло посмотреть на пришедшие издалека корабли, побродить по набережным, заглянуть в шумные таверны, где мореходы рассказывали о посещенных ими странах и о том, что происходит в мире. Здесь был тот воздух, в котором прошла молодость Аммония: именно среди грубых окриков надсмотрщиков, площадных ругательств и изнурительного труда родились его мысли о красоте. С тех пор я встретил на своем жизненном пути немало людей и убедился, что трудная человеческая жизнь часто родит в душе потребность прекрасного.

В порту все имело такой вид, точно ничего в Александрии не произошло. На спокойной воде круглой гавани, куда спускалась лестница из розового гранита, отражались прибрежные здания и колонны, корабли и гигантский мост Гептастадиона, соединяющий одним сплошным белоколонным портиком берег с островом, на котором все так же дымил маяк. Справа, около Лохии, стояло несколько боевых римских галер, черно-красных, с медными таранами. Впереди, около Фароса, большой торговый корабль с желтым четырехугольным парусом осторожно огибал мыс и храм Посейдона, чтобы бросить якорь в гавани Благополучного Прибытия, как называется торговый порт Александрии.

— Александрия! Звезда Эллады, взошедшая над морями! — напыщенно произнес, подняв руку, Олимпий и снова рассмеялся. Удивительно было у этого юноши соединение разочарования и любопытства, печали и смешливости! Но здесь он распрощался с нами и удалился, чтобы поскорее добраться до дому. Отец его, как мы выяснили во время пути, был владельцем меняльной лавки.

Таверна, в которой философ назначил свидание Вергилиану, находилась недалеко от Фароса и оказалась опрятнее других. Она называлась «Свидание мореходов». Когда мы вошли в это низкое помещение, чужеземные корабельщики, — может быть, приплывшие в Александрию из Понта Эвксинского, так как в их разговоре, полном варварских слов, часто упоминались Херсонес Таврический и гавань Символов, — пили вино и расспрашивали о ценах на пшеницу. Разговорами о пшенице, кораблях, благоприятных ветрах или пошлинах был наполнен весь этот торгашеский и беспокойный город.

Вскоре явился Аммоний. Толстогубая служанка с серебряными серьгами в грязных ушах поставила перед нами на стол деревянную миску с оливками, блюдо с жареной рыбой, а также круглый хлеб, две головки чесноку, вино в кувшине. Потом она ушла и вернулась с тремя чашами из розоватого стекла. Я заметил, что другие посетители пили из глиняных. Но у Вергилиана был значительный вид даже в скромной хламиде, которую он легкомысленно набросил сегодня на плечи, отправляясь в лагерь, считая, что этого требуют особые обстоятельства, и хозяин харчевни решил почтить его дорогими кубками или, может быть, знал философа, которого иногда здесь разыскивали богато одетые люди.

Аммоний поднял чашу, сделал один глоток с закрытыми глазами, точно принося жертву какому-то божеству.

— Итак, ты скоро покидаешь нас, Вергилиан?

— Но с огромной печалью.

— Печаль неприлична для человека, вкусившего философии, — улыбнулся Аммоний. — Ведь каждое мгновение мы расстаемся с чем-нибудь. Следовательно, разумному человеку надо от юности привыкнуть к утратам и не скорбеть по поводу их. Не нужно, чтобы земные привязанности затемняли стремление души к божественному свету.

Мне было приятно брать оливки из одного сосуда с таким прославленным философом. Масло стекало капельками с пальцев Аммония на его жалкую бороду, нечесаную и запущенную браду мудреца. Вергилиан иногда смотрел на меня с братской нежностью, может быть вспоминая утреннюю сцену в легионном лагере. У меня в тот день было хорошо на сердце. А кроме того, я снова присутствовал при волнующем разговоре. Вергилиан прежде всего рассказал Аммонию о том, что произошло на лагерном форуме, и философ сокрушенно качал головой. Потом беседа обратилась к учению платоновской школы. Поучая поэта, философ по привычке прикрывал тяжелыми веками глаза.

— Начнем с того, что душа отлична от плоти. Это может послужить для нас отправной точкой. Ибо во сне она покидает тело, оставляя ему только дыхание, чтобы мы не погибли на ложе. Освободившись от телесного бремени, душа действует, ищет, обретает и приближается к вещам несказуемым и не знает преград. И как солнце изливает свой свет на вселенную, не ослабевая в силе, так и душа. Она едина и неизменна. Но не душа в теле, как в некоем сосуде, а скорее…

Вергилиан перестал есть и весь обратился во внимание.

— А скорее плоть в душе, в тех границах, которые она одухотворяет и не может перейти. Так, одному душа позволяет быть с огромным брюхом, а другого делает худым, ибо такова его сущность. Ведь один — чревоугодник и стремится к наслаждениям, а другой помышляет о высоком и о добродетели.

— Но бывают худые люди, преисполненные злобы и зависти.

— Бывают.

— В чем же тогда дело?

— Я говорю об общем законе души. Но разве все можно уложить в рамки закона?

Вергилиан слушал с напряженным вниманием, боялся пропустить хоть одно слово: это пропущенное слово уже мешало понять дальнейшее.

— Душа покидает тело, покоящееся во сне, — горестно поучал Аммоний, — и никто не знает, где она витает. Некто спящий на улице Тритона, около ворот Луны или в гостинице на Канопской дороге говорит: «Душа моя в Египте». А она, может быть, созерцает хрустальные сферы, где обитает божество.

Я слушал и наблюдал выражение лица Вергилиана, старался уразуметь эту мудрость, но, очевидно, надо родиться эллином, чтобы постигать подобное. Я же был варвар по рождению, и мне казалось, что трудно дышать на таких высотах. Мне пришлось однажды видеть в Александрии уличного фокусника. Играя тремя разноцветными шариками — красным, желтым и голубым, он подбрасывал их поочередно и ловил, и ни один шарик не упал на землю. Не такая ли игра мыслями была и в данном случае? Хотя Аммоний не походил на обманщика. Он верил в то, что проповедовал. Но верил ли его словам Вергилиан? Приносили ли ему эти слова утешение?

Только теперь я стал постигать, как сложна жизнь больших городов, где каждый говорит на своем языке, где речь философа иная, чем болтовня базарной торговки, и существование людей полно противоречий. Все ждали в мире каких-то перемен. Я встречал разнообразных людей — простых рыбаков в Томах, ораторов и философов, корабельщиков и рабов; теперь судьба забросила меня в Александрию, где сталкивались Африка и веяния Индии, платоновские идеи и вера в древних египетских богов, торговля и томление души по небесам.

Вергилиан с осторожностью коснулся тонкими пальцами жилистой руки философа:

— Позволь мне спросить тебя.

— Спрашивай.

— Некоторые утверждают, что тело подлежит ежеминутному изменению, способно делиться на мельчайшие частицы и в конце концов превращается в прах…

— По-видимому, это так. И нужно какое-то начало, чтобы соединить атомы в одно целое. Жалкую храмину плоти объединяет душа.

— Но для чего она хлопочет над телом, тратит время на его жалкие потребности, а не остается в музыке небесных пространств, в лоне божества? К чему ей земное пребывание и грубая материя?

Аммоний нахмурил брови и не донес до рта кусок хлеба, на который положил свою часть рыбы. Вергилиан вопросительно смотрел на философа и ждал ответа.

— Этого никто тебе не откроет, — опять вздохнул Аммоний, с таким трудом произнося слова, точно ворочал тяжелые камни.

— Но ведь это же самое важное.

— Христиане утверждают, что человеческая душа должна испытывать земные превратности, чтобы быть достойной блаженства.

— А если человек не верит в загробную жизнь?

— Такие, как ты, не верят. Я знаю. Но думаю, что мы оба согласимся в следующем. Человек должен стремиться к прекрасному, иначе его жизнь будет прозябанием бесплодного растения, уготованного в пищу скотам.

— В этом я согласен с тобой, — тихо ответил Вергилиан, и я тоже закивал головой, хотя никто не спрашивал моего одобрения.

В таверну приходили новые посетители, садились за столы, заказывали кувшин вина или жареную рыбу. Многие из них уже знали, что произошло в лагере на Канопской дороге, и обсуждали событие. Другие, подвыпив, затягивали нестройным хором мореходские песенки. Неподалеку от нас три приятеля, три косматые головы, обнявшись в трогательном единении, пели нескладными голосами:

Мы плыли в Понт и в Геллеспонт среди опасностей и страшных бурь…

Самый пьяный из корабельщиков, закрыв глаза от умиления перед собственным сладкогласием, повторил:

и страшных бурь…

Они продолжали уже все вместе:

Но морехода волчица ждет, набухли млеком ее сосцы.

Все тот же пьянчужка, растолкав приятелей, встал и, поднимая заскорузлые руки, козлиным голосом затянул:

набухли млеком ее сосцы.

Среди этого нелепого рева беседа Аммония и Вергилиана казалась разговором богов. Что же отличало поэта от грубого корабельщика? Еще утром Вергилиан едва не лишился жизни, а сейчас как ни в чем не бывало рассуждал о ценности человеческого существования. Философия давала ему возможность отличить главное от второстепенного, вечное от преходящего.

Вдруг в таверну ворвались крайне взволнованные люди и завопили, что в городе происходит человекоубийство. Оказалось, что утренние кровавые сцены превратились в настоящий разгром прекрасной Александрии. Прибежавшие перебивая друг друга, рассказывали о событиях. Воины захватили город, разбивали лавки и совершали всяческие насилия, упившись вином. Какой-то одноглазый человек уверял:

— Август отдал Александрию на разграбление! Клянусь бараном!

Аммоний и Вергилиан переглянулись.

Александрийцы давно вызывали неудовольствие императора, и теперь он нашел предлог излить свое раздражение.

Вместе с прочими посетителями мы поспешили на улицу. Само собой разумеется, некоторые воспользовались суматохой, чтобы уйти, не уплатив за выпитое и съеденное, и хозяин таверны изрыгал проклятия, упоминая имена Сераписа, Исиды и других, более мелких богов, но никто не обращал на него внимания. Всех охватило необыкновенное волнение. Со стороны главных улиц доносился глухой гул человеческих голосов.

«Можно сказать, что эти люди не просвещены светом философии, если поступают так», — подумал я.

Не желая подвергать свои жизни опасности, но в крайней тревоге за судьбы города, мы вышли на набережную и стали слушать. Оттуда было видно, что за мраморными колоннами Гептастадиона по-прежнему обильно дымил маяк. Смотритель его отвечал за непрерывное поддержание огня, от которого зависела участь кораблей, находящихся в море, и не мог считаться ни с какими событиями в городе. Все так же поднимались по винтовой лестнице нагруженные амфорами ослы. Подъемные механизмы уже не действовали сто лет.

Мы стояли на набережной, не решаясь пойти в город. Начинало смеркаться. От морской воды сильнее запахло свежестью. Теперь можно было видеть, что над иудейской частью города разгорается зарево пожара. На маяке тоже вспыхнул огонь, и языки пламени стали метаться на ветру, и от этого на земле сразу наступила ночь.

— А я ищу тебя повсюду, — раздался в темноте знакомый голос.

Это был тот самый Олимпий, с которым мы спасались из римского лагеря.

Философ даже при виде его растерзанной одежды старался сохранить спокойствие.

— Что с тобою, Олимпий? Почему разорвана твоя туника?

— Римляне бесчинствуют в городе. Академия охвачена огнем. Горят книги!

— Горят книги? — переспросил Аммоний. — Не огорчайся, они могут сгореть в огне, как все бренное, но заключенные в них зерна истины воскреснут вновь из пепла! Вергилиан, не согласишься ли ты пойти со мною, чтобы посмотреть на академию?

— Я не оставлю тебя, — поспешил уверить учителя поэт.

— Тогда поспешим.

Конечно, я тоже увязался за ними. Олимпию эта разведка не доставляла большого удовольствия, но он присоединился к нам, тревожно оглядываясь по сторонам. Мы бежали с быстротой, на какую был только способен немолодой уже философ. Недалеко от Музея находилась его академия, где он учил под сенью портика. Там же хранили собрание ценных рукописей и астрономические инструменты для наблюдения за небесными светилами. По пути нам попадались бегущие во всех направлениях люди. Матери звали детей, готовых улизнуть из дому ради любого уличного происшествия. Повсюду слышались душераздирающие вопли.

Когда мы пересекли знаменитую Канопскую улицу, то собственными глазами удостоверились, что солдаты громили торговые предприятия. Некоторые были в полном вооружении, в шлемах, другие — только в коротких туниках, даже без мечей. Откуда-то доносились крики женщины, умолявшей насильников о пощаде. Из окон соседнего здания стали вырываться клубы черного дыма и блеснул яркий огонь.

— Император! — с ненавистью произнес сквозь зубы Олимпий.

Мы повернули головы в ту сторону, куда юноша показывал рукой, и увидели Каракаллу. Окруженный пьяной германской стражей, август сидел на белом коне. Его красный плащ озаряли смоляные факелы, высоко поднятые руками конных телохранителей. Все происходило недалеко от Сомы, как называется огромная площадь с гробницей Александра.

Мы находились совсем близко от императора и, прижимаясь к стене, смотрели на тирана со страхом, смешанным с непоборимым любопытством. Лицо его стало совсем страшным. Можно было догадаться, что он тяжело дышал. Я видел, как август взял дрожащими руками чашу из рук воина и жадно припал к ней. Снова послышались мольбы о помощи. Пьяный голоногий солдат пробегал мимо с охапкой разноцветных одежд. Увидев императора, он завопил:

— Смерть врагам!

Но, не сохранив равновесия, растянулся на каменной мостовой и выкрикивал площадные ругательства, невзирая на присутствие высокой особы.

Белый каппадокийский жеребец танцевал под августейшим всадником. Император, повернув голову к друзьям, стоявшим за его спиной, что-то говорил им, — может быть, грозил новыми карами мятежникам и подрывателям основ.

Прячась за углами домов, мы удалились подальше от этого места и побежали к Музею. Олимпий был прав. Когда мы добрались до академии, пожар в ней уже приходил к концу. Белые стены были в копоти, а книги, очевидно, погибли в огне. Среди лавровых деревьев и безжалостно растоптанных цветов бродили какие-то подозрительные люди, — вероятно, воры, искавшие, чем бы поживиться на пожарище.

Появились другие ученики Аммония, которых знал Вергилиан, вступивший с ними в беседу. Один из них, круглолицый юноша с очень румяными щеками, рассказывал, что только что был на площади Сомы и видел Каракаллу.

— С ним совещался Адвент.

— Почему же старый военачальник не прекратит своеволия легионеров?! — возмущался Вергилиан.

— Он смотрел на все равнодушно. Столько видел крови на своем веку! А император говорил, что воины могут называть его товарищем, но александрийцы должны взирать с благоговением.

— С благоговением! — усмехнулся горько Аммоний.

— Именно так сказал Каракалла. И даже поощрял грабителей к насилиям.

— И подумать только, — покачал головой Вергилиан, — что ребенком он плакал при виде людей, разрываемых зверями в цирке! Так по крайней мере мне рассказывал один сенатор.

Эти слова напомнили мне, что нет на земле более жестокого народа, чем римляне. Они приносят богам жертвы, рассуждают лицемерно о добродетели. И в то же время истребляют для своего удовольствия тысячи людей, наслаждаясь их муками; они распинают рабов на крестах или отрубают им головы, а вечером умиляются над книгой Сенеки, называвшего людей рабского сословия своими братьями. Варвары же лишь изгоняют провинившегося из своей среды, если кто-нибудь в порыве гнева совершит убийство, а за менее важные преступления взимают пени в пользу пострадавшего…

Еще многое другое мог бы я рассказать о своем пребывании в Египте, о полном чудес путешествии по мутным водам Нила, заросшего тростниками и белыми лотосами. Мы поднялись далеко вверх по реке на барке с косым парусом. Там в зарослях прячутся гиппопотамы и летают розово-черные фламинго. Целые страницы заняло бы описание покрытых иероглифами пирамид с остатками еще сохранившейся кое-где позолоты. Мы с Вергилианом испытали большое волнение, когда в одно прекрасное утро увидели вдали эти памятники человеческого упорства. Хотя поэт, ко всему относившийся свысока и насмешливо, заметил, что такие усилия достойны более разумной цели. Не буду рассказывать и о посещении пирамид, когда мы с Вергилианом читали горделивые надписи, нацарапанные на мягком камне путешественниками, пожелавшими обессмертить свои имена. Один из них начертал: «Сию пирамиду посетил Кай Теренций Арион и премного удивлялся ее величине». Рядом некий вояка оставил не очень грамотную надпись: «Тут пребывал центурион IV когорты Марк Публий». Дальше мы нашли стихи, которые Вергилиан не мог читать без смеха. Они гласили:

Величье пирамиды воздвиг нам фараон, но жизнь — одно мгновенье, где же ныне он?

Под стихами стояла подпись поэтессы: «Юлия Бальбилла».

Можно было бы написать еще об аписах, или священных быках, которых особые жрецы кормят отборной пшеницей и умащивают благовониями, о храмах Исиды, где египетские легкомысленные женщины назначают свидания своим любовникам, или о безболезненной казни через ужаление ехидны. Но это замедлило бы повествование, а между тем в Италии меня ждали новые приключения.

Разгром Александрии продолжался три дня. Опасаясь за участь товаров на «Фортуне», Вергилиан покинул город, и мы поплыли на запад. С этого дня я не разлучался с поэтом.

Уже в Риме мы узнали, что после расправы Каракаллы с александрийцами за их эпиграммы и статуэтки, изображавшие императора в виде продавца яблок и тем намекавшие на его темное происхождение из рода торговцев, сенат и по поводу этого пролития крови постановил выбить памятную медаль. На ней император попирал ногою крокодила, символа вечной африканской смуты, а прекрасная женщина в длинной льняной одежде, олицетворявшая плодородие Египта, подносила ему пшеничный колос.

Когда мы поднялись на корабль, я спросил Вергилиана:

— А как же твоя танцовщица? Так и не разыскал ее?

Поэт с удивлением посмотрел на меня.

— Какая танцовщица?

— Та женщина, что мы встретили на пальмирской дороге.

— Я искал, но не нашел.

Я подумал тогда, что душа моего друга отличается большим непостоянством.

Загрузка...