Юрий Герт


В метель

С утра рассвирепела метель. К тому же над рудничным поселком, зажатым среди гор, нависла — и уже тянулась несколько месяцев — полярная ночь. Для меня, учителя, который преподавал в школе после института первый год, все это было в новинку: непролазные сугробы, ветер, слепивший глаза, мерцающие, готовые, казалось, вот-вот погаснуть фонари вдоль дороги... Мне представлялось, что в такую погоду никто в школу не придет, но белое школьное здание с колоннами перед входом, расположенное на горке, призывно светилось всеми двумя этажами, а ученики веселыми стайками спешили к нему, заталкивая по пути друг друга в наметенные за ночь горы снега и перебрасываясь снежками...

После уроков (занятия в школе шли в две смены) в учительской осталось трое: Генриэтта Вячеславовна, учительница немецкого языка, Галина Михайловна, физкультурница, и я, поскольку не терпелось мне, по крайней мере, просмотреть заданные мною десятиклассникам сочинения. Генриетта Вячеславовна, высокая, сухощавая, со строгими глазами в роговых очках, заполняла журнал отметками по диктанту, а Галина Михайловна, или попросту Галя, как ее называли в учительской, дожидалась своей очереди, чтобы выставить баллы по физкультуре. Она была кругленькая, пружинистая, с черными сияющими глазами, в спортивном костюме — шароварах, перетянутых на лодыжках лямочками, и курточке, расстегнутой на груди, затянутой синей, чернильного цвета майкой.

— Автобусы не ходят, — сказала она, присев к нашему столу. — Я еле-еле добралась, я ведь в Кировске живу... Дорогу замело, автобус застрял на полдороге... Ужас!.. Мы думали — не доедем...

— Кстати, мой сын должен вернуться в свою часть, — не поднимая головы от журнала, проговорила Генриетта Вячеславовна. — Он поедет на армейском вездеходе и может подхватить вас... Кировск находился в пяти-шести километрах от нашего рудника, при этом дорога все время поднималась в гору.

Я почувствовал, что на мой ботинок что-то давит, и заглянул под стол. Галина нога в тапочке носочком расположилась на носке моего ботинка и нажимала на него то сильнее, то слабее, словно играя в какую-то замысловатую игру... Я не убрал ботинка, хотя игра эта вызвала во мне изрядное недоумение. Генриетта Вячеславовна отлучилась на минутку, и Галя вздохнула:

— Я не сообразила попроситься к кому-нибудь переночевать... Что делать?.. А Генриэтта... Я с ней дела иметь не хочу.

И она спустилась в спортзал на первом этаже.

Правда, директриса жила при школе, ее квартира находилась тут же, с тыльной стороны от входа, но Галя почему-то не хотела и к ней обращаться — может быть, посчитала это неловким... Но когда Генриетта Вячеславовна вернулась, то произнесла слегка приглушенным голосом:

— Она ластится к вам... Будьте настороже... Она глаз с вас не сводит...

— Я этого не замечал...

— А вы приглядитесь... Она беспутная девка, с кем только не путалась...

Собрав учебники и тетради, Генриетта Вячеславовна переменила туфли на валенки, попрощалась и ушла домой. Галя возвратилась в учительскую, я подождал, пока она покончит с журналом, и мы вместе вышли из школы: я как-то не мог ее оставить одну, почему — не знаю...

На улице по-прежнему резвилась метель. Прежде, чем выйти со школьного двора на дорогу, нам пришлось перемесить наметенные за день сугробы, при этом я ухватывал Галю за руку, одетую в толстую красную варежку, в которой тонула ее маленькая ручка, и выдергивал из глубокого снега. При этом оба смеялись, хохотали, сбивая с шапок и лица налипший влажный снег, при этом глаза ее светились, когда мы подходили к фонарю на высоком столбе; казалось, и столб, и провода, облепленные снегом, и сам фонарь вращались в мутной круговерти...

Мы кое-как, по расчищаемой трактором дорожке, подошли, обросшие снегом, к остановке идущего в город и из города автобуса, пыхтящей маленькой коробочки, которая могла пробиться — не в гору, а вниз... Я стремился загородить Галю от ветра, но это у меня плохо получалось, она топала замерзшими ногами, козырьком закрывала лицо, я не очень-то уютно чувствовал себя в ботинках и без перчаток — много лет назад, в младших классах, я отморозил себе руки, не желая надевать «девчоночьи» варежки зеленого цвета... С тех пор я ненавидел и варежки, и перчатки, и любого вида рукавицы — глупо, но это так...

Заметив, что я без перчаток, Галя предложила, сняв свои варежки:

— Давайте, я вас погрею, — и хотела напялить маленькие варежки на мою руку, но я увернулся. Мы прождали автобус минут двадцать, остановка находилась поблизости от барака, где я жил, занимая комнатушку на втором этаже: мне обещали однокомнатную секцию в кирпичном пятиэтажном доме, но, как говорится, обещанного три года ждут, а на четвертый забывают... Да я и не настаивал: первый год... Единственное, что меня смущало, это приезд моей, так я считал, девушки, моей, так сказать, невесты, будущей супруги — из Москвы... Ей моя барачная комнатка, отапливаемая электроплиткой с положенными на нее двумя кирпичами — для тепла — могла не прийтись по душе...

Мы ждали, автобус не приходил, видно, дорогу замело, бульдозерам не под силу было ее расчистить... Что было делать?.. Я сказал:

— Пойдемте ко мне... Переночуем... Я куда-нибудь уйду, на первом этаже мой знакомый живет... Приютит на одну-то ночь...

— Что же я вас выгонять буду?.. Вот придумали...

— Да нет... — Я пробормотал что-то о моем знакомом... Она, показалось мне, хмыкнула в прижатую ко рту варежку.

Мы подождали еще немного, хотя это было бесполезно: вьюга штопором кружила, соединяя небо и землю, белая, бьющая в глаза муть окружала нас обоих со всех сторон. Мутная, непроглядная завесь... На автобус не было никакой надежды.

Я подвел Галю к нашему бараку. Снега намело по самые окна первого этажа... Я вспомнил, что дома у меня нет ни крошки хлеба, не то что какой-нибудь еды, вручил моей гостье ключи, назвал номер своем комнаты, а сам побежал в продмаг, единственный на весь рудничный поселок.

В продмаге было тепло, я отогрел залубеневшие, негнущиеся пальцы, купил хлеба целую буханку, банку кабачковой икры, коробку тресковой печени, комок слипшихся подушечек... У нас в поселке, да и вообще на севере, продавали только молдавский кагор и — вместо водки — спирт девяностошестиградусный. Кагор в бутылке по 0,75 не уместился бы в моем портфеле, и я взял поллитровку спирта, памятуя, что у меня в комнатенке холодно, надо согреться...

И я не ошибся. Галя сидела у стола, накинув пальто на продрогшие плечи, не снимая валенок. Я ткнул в розетку с тройником обе плитки, одну — для тепла, с кирпичами поверх раскаленной пружинки, другую — для чая, водрузив на нее огромный, привезенный из Москвы чайник: в тех случаях, когда в мою комнатушку набивались ученики, кипятка и заварки хватало на всех...

Мы застелили стол газетой, я открыл консервы, нарезал хлеб... Увидев бутылку со спиртом, Галя потерла руку об руку, черные глаза ее вспыхнули, зрачки расширились... Я поставил перед нею и перед собой по граненому стакану и хотел развести спирт водой, но она не дала мне этого сделать, оттолкнув полную всклень кружку:

— Вы не умеете пить спирт?.. Я вас научу!..

Окошко было залеплено снегом, с улицы едва пробивался свет расположенного напротив фонаря. По комнате гулял ветер — я не заделывал щелей между рамами. Галя уселась на кровать, сбросив промокшие валенки и подвернув под себя ноги: чулки, также промокшие, она скинула, предварительно попросив меня отвернуться. И я отвернулся, заметив, какие у нее розовые, несмотря на холод, пальчики и пятки. Я содрал тонкое одеяльце, которым укрывался по ночам, используя поверх него пальто, и укутал Галины спину, плечи и грудь; в комнате сделалось немного теплее, она сбросила свое пальто, а чулки для просушки повесила на табуретку, придвинув ее к источавшим жар плиткам.

Галя налила полстакана спирта, поставила рядом еще один стакан с водой и выпила спирт, закусив его водичкой. Что до меня, то я с первого же глотка захлебнулся, закашлялся, обжегшись полыхавшим во рту и в глотке спиртом, и Галя колотила меня по спине своими крепкими кулачками.

Потом она предложила выпить на брудершафт. Мы продели руки одна в одну, колечком, и выпили — на сей раз спирт я выпил залпом, отхлебнул воды из стакана — у меня уже после первого раза накопился опыт... Мы поцеловались. Губы у нее были пухлые, мягкие— мне вспомнились напряженные, жесткие губы Аллы, моей московской недотроги...

На столе располагались жалкие наши закуски, но после спирта в нас обоих проснулся волчий, так сказать, аппетит, в ход пошла и тресковая печень, и кабачковая икра, и просто ржаной хлеб, его округлые, с каравая, корочки... В голове шумело, стол, да и вся комната слегка покачивались, Галя, сидевшая по другую сторону стола, раскраснелась, разогрелась, на ее верхней губе проступили капельки пота. Она уплетала все, что находилось на постланной на столе газете, и говорила, говорила...

— Саша, — говорила она, — тебя ценят, уважают и ученики, и учителя... Ты умный, ты все знаешь... Вон у тебя сколько книг, и каких... (Пока она ждала меня, ей попались на глаза книги, что стояли в углу на этажерке: Шекспир, Бальзак, Вольтер, Кант, Гегель...). Только ты, прости меня, живешь в каком-то выдуманном мире, и ребят тянешь за собой... Ты не хочешь видеть того, что вокруг... Ты этого не замечаешь...

— То есть?

— Например, меня...

— Тебя?.. Как же, Галина Михайловна... Очень даже...

— Нет, не замечаешь... Пока я не наступила на твою ногу валенком... — Она рассмеялась, и я вслед за нею. Мы оба хохотали, хохотали до слез, пока она не сказала:

— Давайте поцелуемся...

Мы поцеловались — через стол, она вытянула губы трубочкой и прикрыла глаза, смежив черные, круто загнутые ресницы. Синяя майка охватывала кружком ее короткую белую шейку, обтягивала туго плечи, руки, выдающуюся круглыми чашечками грудь...

Мы выпили еще, на этот раз нацедив чуть-чуть, поверх донышка, и чокнулись блеснувшими гранями стаканов — за метель, за нашу неожиданную встречу, за душевный разговор, выворачивающий наизнанку недавнюю прошлую жизнь.

— Ты, Саша, единственный человек, кто на меня не зарится...— Галя закрыла лицо ладонями, но тут же отняла их, глянув на меня в упор. — Мы жили в небольшом военном городке, возле гарнизонного полка, мой отец, провоевав всю войну, вышел из нее целым и невредимым, но на дивизионных учениях погиб... Столкнулись, как нам с мамой говорили, на повороте машины... У него был товарищ, подполковник, он жил одиноко, без семьи, без жены, детей... Он захаживал к нам, приносил гостинцы, сажал меня на колени, а мне было уже шестнадцать... Я пожалела его, и когда мамы не было дома, она работала в санчасти... Ты понимаешь, Саша, и не надо объяснять... А потом... То один офицер, то другой... Лейтенантики, майоры... Из нашего же городка... Им нужны были поблядушки... Я уехала в физкультурный институт, окончила его, но там нужны были не душа, не сердце, а тело... Вот почему ты показался мне чистым парнем, не козлом, как другие... Им только одного нужно — «нам, ведь, братцы, не рожать — сунул, вынул да бежать...»

— Не знаю, не знаю... У меня в Москве есть знакомая... Когда мы встречаемся, мы ходим в театр, консерваторию, на симфонические концерты...

— А ты думаешь, ей в постельку не хочется?.. И с тобой?.. И тебе — ее пощупать, погладить, помять?..

— Она хитро скосила губы, пронзительно уставилась на меня, в глаза, ее взгляд напоминал острый скальпель, режущий, полосующий на две части... Я отвел глаза.

— Ты не права, Галя. Для меня, как и для многих, женщина — это нечто возвышенное, таинственное, загадочное... Ты не права. Может быть, это от венской оперетты, которую я любил в юности... Изящные женщины, в длинных, до полу, платьях, узких в талиях, с красивыми прическами на голове, поэтичные, легкие, музыкальные... И мужчины — во фраках, элегантные, целующие ручки женщинам, расстилающиеся ниц перед ними... Женщина — богиня, чудо, спустившееся на нашу грешную, загаженную землю — ее радость, украшение, произведение искусства, созданное самим творцом... Что говорить о художниках — «Незнакомке» Крамского, «Венере» Ботичелли, «Полдень» Брюлова...

Я рванулся достать альбомы с репродукциями знаменитых художников, но Галя остановила меня, загородив этажерку.

— Я не такая... У меня нет платьев до полу, я ношу шаровары и куртку — спортивную одежку... Я другая, и хожу не по сцене, а по земле... Это вы ходите но сцене, реете где-то в облаках... А бабы и есть бабы, при чем тут Крамской или Ботичелли, так, я не ошиблась?.. Висюльки на ушах, колечки, бусы, платьица — все это чтоб заманить в постельку, положить мужика возле себя...

— Ну, нет... Моя московская недотрога не такого сорта... Мы с ней переписываемся не один год, а о постельке, как вы говорите, не было и речи... для меня важны ее мысли, а для нее — мои... Мы только один раз поцеловались — когда я уезжал на Север, и она пришла меня проводить на вокзал... Нет, было еще... Но всего лишь однажды...

За окном свистела, завывала вьюга. Ветер швырял комья снега в оконные стекла, они дребезжали — тоненько и натужно. Барак спал, и мы находились как бы в отрезанном от всего мира закутке... Мне вспомнился букет ярких, пунцовых роз, я покупал их на позднем ночном базарчике, расположенном на привокзальной площади, не торгуясь, и Алла дергала меня за руку, лицо ее было пунцовым, как розы, сложенные в букет... Он был огромным, этот букет, но я не мог остановиться, розы пьянили, возбуждали жадность, мне хотелось бы скупить их все, но денег у меня не хватало... Однако, в убогой квартирке, где жила Алла со своими родителями, букет роз выглядел экзотической птицей... Родители ее уехали в отпуск, мы были одни всю ночь — за накрытым столом. После поезда я под утро задремал, но проснулся от звякнувшей об пол тарелки, выскользнувшей у Аллы из рук... Она разбилась, раскололась?, Алла почему-то плакала, я в виде утешения поцеловал ее в щеку, в мокрые, текущие слезами глаза, но не осмелился прикоснуться к ее губам... Букет стоял на скатерти, накрывавшей стол, и выглядел залетевшей откуда-то с юга птицей...

По комнате нашей по-прежнему разгуливал ветер, Галя ежилась, я вскипятил чайник, налил крепкого чая, он обжигал пальцы, протрезвлял голову... Я видел букет роз на постланной на стол газете, среди консервов, тарелок с объедками, бутылкой недопитого спирта... Пока мы пили чай, я рассказал ей про букет роз, купленных на подъемные, выданные в институте...

— Какая она — беленькая, черненькая, рыженькая?.. — спросила Галя, глядя в стакан с чаем. — Красивая?.. Как же вы всю ночь провели вместе, а ее оставили целенькой?.. — Она сверкнула своими черными, как провалы, глазами и уперлась ими в меня. — Или вы меня морочите?.. Ни за что не поверю... Она перескакивала с «ты» на «вы», вероятно, от смущения...

— Вы можете мне верить или не верить, но так это было...

С минуту или две мы сидели молча. Мне вспоминалась Алла, холодные, как бы вмороженные в лед, чувства, которые я не смел нарушить. Все, что я мог себе позволить, это коснуться ее руки, точнее — локтя, когда мы сидели в театре и ее локоток, укрытый белым вязанным платком, лежал на смежном подлокотнике, — и то, как бы нечаянно... У нее были красивые, стройные ноги, полные в икрах, тонкие в щиколотках, но когда мой взгляд скользил по ним, она сердито краснела, особенно если я поглядывал на ее круглые, как полумесяц, колени, и тотчас одергивала юбку. Я смотрел на нее, подобно картине в Третьяковке, стоя перед портретами Тропинина или Крамского, смотрел украдкой, но она, перехватив мой взгляд, краснела, и я себя чувствовал наглецом, приникшим к банной щелке... Мне нравился ее выпуклый лоб, ее мягко очерченный профиль, ее отливающие жемчугом глаза, ее черная прядка, вьющаяся над виском...

— Отвернись... — Галин голос, тихий, с придыханием, прозвучал почти шёпотом.

Я отвернулся, отошел к окну, за которым по-прежнему мела и свистела вьюга. Я слышал шорох. сбрасываемой одежды, слышал, как повизгивала сетка на кровати, слышал, как она укрывалась, укутывалась в одеяло, небрежно накрывавшее мою койку.

— Иди ко мне... — раздалось за моей спиной.

Я обернулся. Она лежала, свернувшись калачиком, натянув одеяло до подбородка.

— Согрей меня, мне холодно, я замерзла...

Ее рука выпросталась из-под одеяла и свисала с кровати почти до пола. Она была белая, нежная, призывная, с маленькой ямочкой на внутренней стороне, против локтя.

Что-то вспыхнуло во мне, смутило мысли, захлестнуло голову... Кант, Гегель, Шекспир — все потерялось, исчезло, провалилось к черту... Галя лежала в моей постели, сверху накрытая одеялом, раскинувшая черные, блестевшие кудри на моей подушке, она звала: «Иди ко мне...» Под одеялом было ее тело, сжавшееся в калачик, жаждавшее тепла, моей ласки...

Я не мог совладать с собой. То ли спирт вскружил мою голову, то ли кровь стучала в висках... Я думал — если можно назвать это «думал» — только о том, как сдернуть с нее одеяло, обнять, прижаться всем телом к ее телу... Она смотрела на меня угольно-черными, расширившимися зрачками, они наблюдали за мной, они ждали ответного призыва...

Все, что было в Москве, отступило, растворилось в прошлом. В этот момент его как бы не существовало. Хищное, дикое животное, которое я носил в себе, ожило, вздрогнуло, зашевелилось, выгнуло дугой, по-тигриному, спину, насторожило торчком поднятые уши и приготовилось к прыжку...

— Пощупай, какие холодные у меня ноги... Согрей...

Ока повернулась, легла на спину, чуть раздвинула колени... Ее нога, краешек, с розовыми, прижатыми к ступням, пальчиками и розовой, похожей на розовую раковинку пяткой, приоткрылась, вылезла из-под приподнявшегося одеяла...

— Пощупай, пощупай...

Я коснулся ее ноги, она была теплой, даже горячей, так мне показалось... Я не помнил себя. Я приник щекой к ее лодыжке, к ее мускулистым, расслабившимся икрам...

В эту секунду — ни раньше, ни позже — в дверь постучали. Постучали громко, сильно, так, что вставленные в дверь стекла, занавешенные газетой изнутри, задребезжали. Потом дверь, запертая на ключ, задергалась, и стекла, вставленные сверху, задребезжали вновь.

Я вскочил. Я присел было на койку, но накрыл обнаженные ноги Гали одеялом, да она и сама поджала их, спрятала под себя.

— Это сын Генриетты Вячеславовны, я за Галиной Михайловной... Откройте...

Я не распахнул дверь. Я вышел в коридор. Передо мною стоял офицер в лейтенантских погонах, молодой, чем-то похожий на Генриетту Вячеславовну. Он объявил, что едет в Кировск и готов, по просьбе Генриетты Вячеславовны, взять с собой Галину Михайловну.

Галя быстро оделась, мы вышли на улицу. Метель стихла. На дороге лежал пушистый снег, еще не тронутый ни колесами машин, ни гусеницами тягачей. Месяц сиял в вышине, заливая землю серебристо-белым блеском. Снег, отражая лунное сияние, как бы затянут был сверху легким мерцанием.

Перед крыльцом нашего барака, отбрасывая на снег резкую тень, стоял тягач с колесами, обтянутыми гусеницами с глубокими гребками. Галю посадили в кабину, где помещалось три человека, и я остался один. Вся дурь с меня соскочила, я уже не представлял себе, как я гладил ее ноги, как прижимался щекой к ее лодыжке, к икрам... Обычное состояние вернулось ко мне. Только когда я вернулся с мороза домой, — кровать, сбившееся в ком одеяло, волосок, оставленный на подушке, напомнили мне о звере, который таится внутри...

На другой день Генриетта Вячеславовна, увидев меня в учительской, задержала на мне подозрительный, всепроникающий взгляд. Я поблагодарил ее за то, что она прислала своего сына, и он доставил Галю в Кировск, домой.

— Я не хотела, чтобы она у вас оставалась, — произнесла она с нажимом, строгим голосом. — Это было бы вряд ли приятно для вашей москвички... Она знала, что мы переписываемся с Аллой уже не один год, и что Алла, закончив институт, должна ко мне приехать...

Галя в этот день не выходила из спортзала, она готовила к городским соревнованиям команду нашей школы. Когда мы встретились в коридоре, она подняла на меня полные равнодушия глаза, поздоровалась мимоходом — как будто между нами ничего и не было...

Я встретил ее через год. Она ушла из нашей школы, ее взяли в большую, на четыре этажа, десятилетку в городе, больше она в нашем поселке не появлялась. Я встретил ее на улице — и не узнал: она была в пальто с пышным воротником, чернобуркой, в меховой, надвинутой по самые брови шапке, в «румынках», как называли тогда туфельки на платформе, отороченные поверху мехом.

Я не узнал ее, но она меня узнала, глаза ее смотрели поверх игольчатого меха загадочно, с лукавинкой в глубине зрачков.

Она была странно красива в этой одежде — по сравнению с прежним кургузым, бесформенным пальтишком, валенками и ушастой шапкой... Стояла полярная ночь, тихая, с усыпанным небом звездами, снег тоненько поскрипывал под ногами, пока я проводил ее до дома, где она жила.

— Может быть, зайдем ко мне?.. — спросила она таинственным хрипловатым голосом, почти шепотом.

Я отказался.

В те дни я ждал Аллу, приводил в кое-какой, порядок свою комнату, мне оставалось вымыть, выскрести полы, расстелить на столе новую клеенку, за которой я и приехал в Кировск, расставить книги, наваленные горкой, а самое главное — вставить в плитку спираль, чтобы Алла не замерзала после центрального отопления в Москве...

Купив на базарчике яблоки и апельсины, я сел в автобус и поехал к себе, перед тем протянув пару яблок к апельсин Гале...

Дома я убрался, заменил клеенку, заляпанную чернилами, перестелил постель, положив на нее купленное в магазине махристое одеяло, накрыв им теплое, зимнее, стеганое, под которым, укутавшись в калачик, когда-то лежала Галя... Я представил себе — метель за окном, буран, вьюгу, лепившую снегом в оконные стекла, и — Аллу, Аллочку, нырнувшую в долгую, после ярко освещенной Москвы, многомесячную ночь... Представил, как она, свернувшись в калачик, смотрит на меня своими голубыми, жемчужного оттенка глазами — и что-то во мне снова проснулось, выгнулось, захлестнуло мысли, голову...

Но ее жемчужные глаза усмирили то, что во мне взбунтовалось, охладили, привели меня в чувство...


Загрузка...