Наталии Викторовне Черновой, жене и спутнице в поисках Парижа
Париж никогда не кончается…
© М. Герман, текст, фотографии, 2015
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
Издательство КоЛибри®
Париж – это предмет зависти для тех, кто никогда его не видел; счастье или несчастье (как решит судьба) для тех, кто в нем живет, но всегда – огорчение для тех, кто принужден покинуть его.
Эта книга не столько о Париже, сколько о моей любви к нему. О любви трудной, неразделенной (что Парижу до нашей к нему любви!), неизбывной и неутоляемой. Книга о том, чем мне Париж дорог и мил, о том, чем я ему обязан. Я не искал объективности, скорее старался избежать ее. Да, писать о Париже – все равно что писать о любви: наивная уверенность, что ни у кого не было «как у тебя», детская убежденность в собственном неповторимом опыте. Вечное удивление, смущенная растерянность.
Парижане (в том числе и русские парижане), которым случится прочесть эту книгу, несомненно, сочтут ее сочинением иностранца-идеалиста.
Но я пишу о собственной любви, а о ней никто не знает лучше меня. Анни Жирардо сказала: «Я живу, чтобы помнить». Касательно Парижа я мог бы перефразировать ее слова: «Помню, чтобы жить».
Это – менее всего история города, еще менее путеводитель, и вы не отыщете здесь сведений в духе классических путеводителей, вроде Бедекера.
Это очень личная книга. В ней – пусть не покажутся мои слова претенциозными – рассказ о «странствиях души» от отроческих мечтаний и воображаемых путешествий до реальных встреч с Парижем. И размышления о тайне его сказочной привлекательности, которая так и осталась для меня тайной.
Во мне нет ни капли французской крови. Немецкие, русские, еврейские, польские и даже шотландские гены, составляющие мою биологическую национальность, никак не повлияли на формирование моих пристрастий. Хотя я писал не только о Франции, но и о Фландрии, о русском искусстве, выпустил две большие книги об Уильяме Хогарте. А Париж был и остался единственной любовью, ведь любовь вовсе не нуждается в аргументах и не слишком беспокоится о достоинствах и добродетелях своего предмета.
Как и во всякой любви, был период романтического «заочного обожания» – так влюбляется юноша в Наташу Ростову, а принц Жофруа – в принцессу Грёзу, так любил я Париж, не видя его, да и не надеясь увидеть. Были первые встречи, когда все казалось безупречным, прелестным, безоблачным. Были размышления, сомнения, болезненные разочарования, тяжело смешавшиеся с ностальгией по тому же Парижу! А обернулось все не до конца осмысленной, но выстраданной любовью. Которой есть множество объяснений, но которая, конечно, так и остается необъяснимой. Как говорила героиня бессмертного фильма Карне «Дети райка»: «Любить – это так просто».
С волнением и нежностью вспоминаю я Пьяцца д’Эспанья в Риме, Арно в синих сумерках и золотой мост Риальто, другие города и страны, в которых все-таки побывал: респектабельное великолепие Риджент-стрит и призрачную поэзию Ковент-Гардена, неподвижные каналы Брюгге. И писал я о многих городах и картинах.
Но ни об одном городе я не знаю столько, сколько о Париже (включая достаточно уже трезвое представление о том, сколь многого я не знаю!), ни один не вызывает у меня такого удивления, ни в одном из них я так подолгу не бывал, нигде не испытывал таких счастливых и тяжелых мгновений, ни об одном так много и трудно не думал и не писал, ни один не казался столь непостижимым. Сказать, что Париж – моя вторая родина, было бы выспренно и неточно, скорее, как часто говорят об Италии, это мое «отечество души». Можно было бы сослаться на слова Саша́ Гитри: «Быть парижанином не значит родиться в Париже; это значит родиться там заново». И все же в подобных суждениях, если применять их к самому себе, чувствуется претензия и приблизительность.
В Париже я почти всегда оставался не более чем наблюдателем – то нищим и поднадзорным, то унизительно зависимым от тех, у кого приходилось жить, то относительно свободным в новые времена, – но никогда я не был участником его «трудов и дней», его реальной жизни, не сражался, как ежедневно и ежечасно сражаются французы, за право работать и выживать, не знал той работы на износ, которая необходима, чтобы не сгинуть в Париже. И сколько бы ни тешили себя иностранцы, даже хорошо говорящие по-французски, знание языка – это лишь прихожая на пути в пространство французской жизни, мысли, тайных интеллектуальных и эмоциональных кодов, понимания иного, бесконечно закрытого мира. Даже умение думать по-французски, как все больше я замечаю, не означает думать как французы и понимать, как они думают.
Парижские «странствия души» человека из России, прожившего полвека при тоталитарном режиме, – явление, свойственное более всего именно Новейшему времени.
Казалось бы, наша культура устремлена к Франции, и каждый не одичавший в мучительном комплексе национальной исключительности русский всегда хотел в Париж. Казалось бы. Но не так уж любила Францию просвещенная Россия, как мнится нам нынче: отечественная культура в лице действительно великих своих представителей была переполнена ревнивым скепсисом.
«Русские мальчики» тянулись скорее к Гёттингену, чем к Сорбонне. Пушкин, с которого справедливо ведется отсчет этического и эстетического вкуса, относился к французам иронично и трезво. И Бопре, учитель Петруши Гринева, который «в отечестве своем был парикмахером», и мелькнувший на страницах «Дубровского» робкий Дефорж вовсе не предметы поклонения. Но кто, как Пушкин, знал у нас так по-французски, кто так писал о Регентстве, как не написал ни один французский мемуарист, кто так понимал страну, куда, как и вообще за границу, власти его не выпустили?
А что до иных вершин отечественной литературы, то легко ли сыскать у Гоголя, Толстого, Достоевского, Салтыкова-Щедрина хоть каплю любви к прекрасной Франции?
«При всех своих блестящих чертах, при благородных порывах, при рыцарских вспышках вся нация (французская. – М. Г.) была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный. Не почила на ней величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самых мыслей; везде полустрасти, и нет страстей; все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки; вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера» (Гоголь). «Правду писал Тургенев, что поэзии в этом народе il n’y a pas. Есть одна поэзия – политическая, а она и всегда была мне противна, а теперь особенно» (Лев Толстой). А «Война и мир» – как там написано о французах – от Наполеона до пошлого и обаятельного капитана Рамбаля! Чехов к Франции был скорее равнодушен, Парижа словно бы и не увидел, редкие французы в его рассказах скорее жалки. Зато иные строчки Бунина и Маяковского звучат признанием в любви; безмолвными признаниями были картины Шагала и Фалька; «Падение Парижа» Эренбурга заставило поверить в мужество города, становящегося призраком. Парижем восхищались Виктор Некрасов и Константин Паустовский, «выпущенный» туда на излете жизни…
Свою несвободу, склонность к почти болезненной рефлексии и нерешительность русское сознание ощущало и как вериги, и как предмет особой гордости. Российские интеллектуалы признавали, что в национальном сознании не было в достатке той ясности и конкретики мышления, которыми справедливо гордилась Франция. Разность мироощущения заставляла русских писателей и художников воспринимать французское искусство с той же болезненной заинтересованностью, с какой французы ныне читают Достоевского. Вероятно, русская культура испытывала нечто вроде ревности к свободе, которой, в отличие от нее, обладала культура французская. Свобода в эксперименте, независимость не только от художественных канонов и цензуры, но и от либерального ригоризма, свобода в самовыражении. Наконец (далеко не сразу обретенная и осознанная), свобода от обязательств перед обществом.
Я часто вспоминаю Чаадаева, писавшего, что в России все, даже сама свобода, «носит печать рабства». Для просвещенной России Франция всегда была олицетворением свободной мысли, равно как и вольных интеллектуальных ориентиров, тем паче в советское время. А Париж был воплощением Франции, главным городом вселенной. И вопреки скепсису Гоголя или Салтыкова-Щедрина к нему испытывали страстное влечение, особенно тогда, когда за границу не ездил никто.
Нынче Париж все чаще разочаровывает приезжих.
В нем нет роскоши и размаха Нью-Йорка, Лос-Анджелеса, а теперь и Москвы и уж совсем нет того, что нынче принято называть гламуром. Париж запущен и грязноват, в его ресторанах не сыщешь былого лоска и пышности, а магазины не удивляют богатством, ценами и угодливостью приказчиков. В городе скопилась вековая усталость, скепсис, исчезла пресловутая элегантность, парижанки не поражают нарядами. Нуворишам он может показаться провинциальным, нет в нем больше блестящих бульваров, и сами Елисейские Поля не так уж сияют огнями, чтобы пленять воображение приезжих.
И даже восторженные слова о тысячелетней культуре Парижа, о красоте его зданий и знаменитых музеев – не те аргументы, которые кажутся мне принципиальными, не об этом моя книга, а, как было уже сказано, о любви.
Почему, когда люди приезжают в Париж – с разных концов земли, – у них счастливые лица?
Иностранец – даже простодушный фермер из Австралии, не знающий ни слова по-французски, – сидя в скромном брассри, ощущает себя в другой реальности, он в том пространстве, в котором веками копилась мечта поколений. Мало кто в мире не знает о Париже, и не думает о нем, и не мечтает сюда приехать, и Париж напитывается этой любовью, остающейся – так часто! – лишь в сознании и мыслях миллионов людей.
Париж так значим и так велик потому, что (вопреки суждениям иных великих умов) мир из поколения в поколения отдает ему свою любовь, почти не зная его; о нем помнят те, кто его не видел и не увидит, миф о Париже питает, растит Париж, прорастает в него и сливается с ним в неделимое целое.
Я не знаю, в чем его необоримая, властная, вечная привлекательность, но знаю, что она так мощна, что кажется осязаемой.
Почти полвека задаю я себе этот вопрос. Читаю ли я книги или их пишу, иду по парижским улицам или вспоминаю о них. И, перелистывая страницы собственной жизни, думая о пережитых в Париже счастливых и горестных днях, не перестаю спрашивать: «Чем пленяет этот город, почему ни Рим, ни Венеция, ни Брюгге, ни Лондон не могут стать для меня (да и только ли для меня!) этим единственным местом „вечного возвращения“, городом, способным рождать ностальгию даже тогда, когда я живу в нем?»
Я тоскую по Парижу, трогая руками парапеты его набережных, берясь за поручень автобуса, отламывая кусок круассана, слушая шарманщика, вдыхая запах горячих каштанов, даже уставая от его холодной отстраненности. И всегда ощущаю печаль: он далек от меня, я в нем странник, и это чувство, вероятно, в чем-то сродни ощущению скоротечности жизни человека на земле.
Жизнь здесь не проста, не легка, опутана едва видимой, но почти непроницаемой сетью сложных условностей, парижане ничуть не добрее, не умнее других людей, но есть в них нечто такое, что вопреки всему – вопреки логике и даже собственным чувствам – вызывает почтительное восхищение.
Я думал, что, написав эту книжку, отвечу хотя бы себе, что же навсегда привязало мои мысли, сердце, судьбу к этому городу, который давно уже перестал быть для меня детским фантомом, к городу, по улицам которого я исходил так много километров, что и не пробую их считать, к городу, где задумывались мои книги, где жили мои герои, где я отыскивал следы башмаков не только писателей, но и вымышленных ими персонажей.
Чем старше я становлюсь, тем более ощущаю, как труден Париж. Он вовсе не ласков даже к тем, кто любит его простодушно и доверчиво. Да, его высокое легкое небо дышит свободой, ритмы дымных заржавленных крыш словно бы дразнят вольностью. Но жизнь здесь – постоянное испытание. Париж снисходителен к слабым, в нем могут жить бедные и отверженные, но он не прощает трусости и равнодушно отворачивается от тех, кто не способен оценить его потаенные дары. В Париже нелегко выстоять, но ни один город в мире не дает для этого столько сил. Кажется, мадам де Сталь сказала, что Париж – «единственное место в мире, где можно обойтись без счастья». С этим трудно не согласиться: этот город если не заменяет счастья, то, наверное, может соперничать с ним.
Я писал лишь о том, что связано – порой неведомо для меня – с историей моих безмолвных диалогов с Парижем, с печалями и радостями, сообразуясь с чередой воспоминаний – и горьких, и счастливых, – а вовсе не с историей или топографией города. И потому не сумею ответить даже себе самому, почему на этих страницах о чем-то рассказано подробно, но почти ничего о местах, нежно мною любимых, исхоженных вдоль и поперек. Например, я почти ничего не написал о Маре, о музеях, о Большой арке в районе Дефанс, об улочках за Пантеоном, о диковинном парке Бют-Шомон, об аллеях Тюильри…
Эта книга издается не в первый раз, вышла она и во французском переводе. Вновь и вновь возвращаясь к ней, я так и не находил ответа на главный вопрос: в чем несравненная привлекательность Парижа?
Но мне казалось и кажется важным другое – сам этот удивительный путь в поисках Парижа, путь, у которого есть цель, но нет конца. Путь, способный породить новые вопросы, в которых, быть может, мелькнет, забрезжит наконец и призрак ответа.
Может быть.