В костер было свалено все, что могло гореть, — обломки бочек, разбитые весла, фанерные ящики и плотный белый мох ягель, покрывавший берега реки. Но костер исходил едким дымом, не давая пламени. Три человека — пожилая женщина, закутанная в платки и шали, девушка с усталым лицом и светлыми детскими глазами, дрогнущая в легком осеннем пальто, и мужчина лет сорока, хмурый и неприветливый, — молча смотрели, как четвертый спутник, заросший густой рыжеватой бородой, в сапогах и коротком пальто, с ожесточением дул куда-то в недра костра, кашляя от вырывавшегося навстречу дыма.
В стороне, метрах в тридцати, разгружались две баржи недавно пришедшего каравана. По трапу, наспех сколоченному из случайных досок и скрипевшему при каждом шаге, тащились люди, нагруженные мешками и ящиками. На песчаном берегу, рядом с серой водой исполинской реки, выстроились правильные четырехугольники сложенных грузов, и около одного из них стоял человек в дохе, с винтовкой в руках.
Широкая волна с шумом набегала на берег и, быстро спадая, шипела в песке. В воздухе крутился крупный мокрый снег.
— Сентябрь! — строго сказал хмурый человек. Он поднял широкоскулое маловыразительное лицо и неприязненно посмотрел на мутное небо и на безбрежную в снежном тумане реку. Помолчав, он повторил осуждающе: — Начало сентября, а снег. Ад, а не климат!
Женщина вздохнула, а тот, что раздувал костер, выпрямился и оглянулся. У него были темные, полные сумрачного веселья глаза, лицо его в разговоре мгновенно менялось, было то жестким, то внимательным и добрым, то вдруг становилось злым и ироническим. Девушка мельком взглянула на это подвижное, сразу запоминавшееся лицо и отвернулась — ей не хотелось, чтоб ее взгляд заметили.
— Это еще ничего, — сказал он с мрачной издевкой. — Наука точно установила, что ад не здесь. Это только преддверие, небольшое курортное отделение ада — для грешников, которые не могут вынести основного расписания вечных мук. Конечно, раки здесь не зимуют и Макар сюда телят не гонял, но человеку выжить можно.
На трапе появился грузчик с большим ящиком на плечах. Сгибаясь и пошатываясь, он шел медленно и неуверенно, и от этого сходни раскачивались еще сильнее.
— Упадет! — уверенно сказал человек, раздувавший костер, и, приставив руку ко рту, крикнул: — Ходи веселее, милок! Не задерживайся!
Но грузчик уже сделал неверный шаг, быстро и неудержимо наклонился в сторону и на мгновение повис над рекой. Потом он разжал руки, и ящик с плеском упал в воду.
Сейчас же из-за склада, установленного на берегу реки, ругаясь и размахивая руками, побежали к трапу два человека. Один был лет тридцати, высокий, гладко выбритый, в военной шинели и фуражке. Другому, толстому и неряшливому, было под пятьдесят. Они кричали на грузчика и грозили ему, а он молчал, вытирая рукой пот с лица.
— Я прошу вас, товарищ Парамонов, установить за этим типом особое наблюдение, — быстро, отрывисто, словно отплевываясь, говорил толстый, пряча злое лицо с желчно искривленным ртом в бобровый воротник. — Он мне не понравился еще при погрузке. И потом — знаю я эти штучки! Сегодня похоронил на дне ящик консервов, через месяц вытащит его баграми — и будь здоров, сыт всю зиму.
— Будет исполнено, товарищ Зарубин! — по-военному четко ответил Парамонов.
Они подошли к костру и молча кивнули. Люди у костра ответили таким же молчаливым приветствием. Зарубин присел на корточки, стащил перчатки с рук и сунул пальцы прямо в костер. Пальцы были красные, опухшие, и по тому, как настойчиво он совал их прямо в белый удушливый дым и с каким наслаждением вдыхал горький, тепловатый воздух, перемешанный с дымом, все поняли, что он давно уже не видел ни огня, ни теплой комнаты.
— Разрешите внести маленькое рационализаторское предложение по разгрузке, — насмешливо проговорил человек, раздувавший костер. — Гарантирую внушительную экономию при незначительных капитальных затратах.
— Говорите, — коротко бросил Зарубин, не поднимая головы от костра.
— Предлагаю взять десяток обыкновенных досок, желательно крепких, аккуратно сколотить их гвоздями и поставить вместо этого летучего мостика. Ускорите темпы разгрузки, сохраните в целости ваши консервы И не будете подвергать опасности жизнь людей. .
Зарубин встал и с силой ткнул ногой тлеющую мокрую клепку от бочки, выпавшую из костра. Людям, стоявшим у костра, показалось, что он начнет сейчас грубо браниться. Он сдержался, слова и голос его были невеселы, но не злобны.
— Для человека с высшим образованием, товарищ Седюк, и для сентября месяца тысяча девятьсот сорок второго года ваше предложение несвоевременно и не обнаруживает технической смекалки, — сказал он неожиданно печальным голосом. — Вот внесите предложение, как обойтись совсем без леса, а эти доски освободить для строительства дома, в котором вам же придется жить, и цеха, в котором вы будете работать, — и мы такое предложение охотно примем. Мы должны были получить по правительственной разнарядке тринадцать тысяч восемьсот кубометров пиленого леса, а вместо этого получили три тысячи пятьсот кубометров всякого некондиционного гнилья.
— Как же вы думаете обойтись? — все так же насмешливо улыбаясь, спросил человек, названный Седюком.
Зарубин пожал плечами.
— Под Сталинградом еще труднее, — пробормотал он, снова погружая руки в костер. — Придется как-то выкручиваться.
Он отвернулся, словно показывая, что говорить больше не о чем. Но собеседник его, похоже, был человек общительный и не считал беседу оконченной.
— Кто-нибудь из вас слушал сегодняшнюю сводку? — спросил он.
— Бои у Сталинграда, в районе Новороссийска, ожесточенные бои у Ржева, бои за переправу у Моздока, — ответил Парамонов.
— Вчера была такая же сводка, только без Ржева, — заметил Седюк. — Теперь скажите мне вот что: откуда вы меня знаете?
— Третий день трезвонят по телефону, — устало проговорил Зарубин, не отрываясь от костра. — Похоже, все наше строительство на вас клином сошлось. Запрашивают из проектного отдела, из мехмонтажа, из строительного управления, референт начальника комбината, даже из техснаба и учкомбината. Описывают наружность, особые приметы, только что любимых кушаний не сообщают. Впрочем, я нашел бы вас и без этих примет. Кстати, познакомимся, товарищи. Я — Зарубин, Иван сын Михайлов, заместитель начальника комбината по снабжению, сейчас организую выгрузку и отправку в Ленинск грузов и пассажиров. Вы — Турчин, Иван Кузьмич, землекоп, едете по разнарядке нашего главка. Верно?
— Ну, верно, — недовольно ответил хмурый мужчина, сердито глядя на Зарубина, словно в том, что тот его знал, было что-то плохое.
— А вы — Романова, Анна… Анна… — Зарубин замялся.
— Анна Ильинична, — сказала женщина, закутанная в платки и шали.
— Точно, Анна Ильинична. В этой суматохе и неразберихе память стала слабеть. . О вас очень беспокоится ваш муж. Уже два раза звонил. Я запрашивал капитана по радио, ответил — здоровье ваше хорошее, — так и передал в Ленинск. А вы… — взгляд Зарубина смягчился, когда он посмотрел на девушку, съежившуюся в своем осеннем пальто, — вы, наверное, тот самый инженер-электрохимик из Тырны-Аузского комбината, который у меня в списках значится как отправленный две недели назад пароходом «Иван Сусанин»?
— Я болела, меня сняли с парохода, — сказала девушка, краснея.
— Капитан так и сообщил. Простите, я забыл вашу фамилию.
— Кольцова, Варвара Петровна.
— Вас тоже ждут. Запрашивал Назаров, начальник медеплавильного завода… Ну что же, товарищи, теперь мы знакомы и можем, как говорится, держать себя свободно. У вас будут вопросы ко мне?
— Будут, — сказал Седюк. Лицо его стало злым, он весь пригнулся, словно готовился не к разговору, а к драке. — Мы здесь уже два часа, промерзли, голодны, как волки. Человек, который тут до вас распоряжался выгрузкой, заявил, что столовой нет и переночевать тоже негде, а когда нас отправят, неизвестно. В вашем проклятом климате даже костры не горят, а тлеют. Нас всего четверо, неужели так трудно нас устроить? Я хотел бы знать: когда нас отправят? Можем ли мы поесть чего-нибудь горячего? Можно ли где-нибудь укрыться от снега?
— Вопросы нетрудные. Отправят вас сегодня ночью. Здесь имеется однопутка к Ленинску, но поезд с грузами ушел вчера и раньше вечера не вернется. Заранее прошу прощения — ехать придется на открытых платформах. Начальник комбината недавно тоже так ехал — и ничего. Что касается горячего, я сам неделю не пробовал ничего, кроме конденсата из паровозного котла — этого добра вдоволь. Возможно, у местных работников можно чего-нибудь перехватить, не знаю, не было времени спрашивать. Единственное, что я могу вам посоветовать, — это не стоять зря под снегом, а включиться в работу.
— Мы не возражаем против работы, — Седюк сдвинул брови и смотрел блестящими глазами прямо в лицо Зарубину. — Я приехал сюда против своего желания, но для работы, а не на отдых. Но не вижу, чем могу здесь, в Пинеже, помочь. Может быть, заняться вопросом скоростного ращения мха на берегах Каралака? Или проблемой собирания августовского снега в кучи?
— Работать — это, по-нашему, значит: делать то, чего требуют интересы фронта! — желчно сказал Зарубин, снова толкая ногой костер. — А интересы фронта требуют скорейшего пуска нашего завода. Так вот, дорогой товарищ Седюк, речники взяли на себя обязательство провести один лишний караван в эту навигацию. Каралак встанет через три недели, в конце сентября, — им дорог каждый час. Если вы, четыре человека, вытащите хотя бы три сотни мешков и ящиков, вы сократите на час общую разгрузку барж, дадите лишний час речникам. Грузчиков у нас здесь мало. Тот тип, на ваших глазах погубивший шестимесячную норму мяса для взрослого рабочего, — товарищ Парамонов, придется ящик доставать баграми, — он тоже не грузчик, а трубоклад, печник, но мы его приспособили, хотя, кажется, напрасно.
— Что же, предложение вроде подходящее! — лицо Седюка сразу повеселело. — Закусим нашей любимой свининой с горохом и печеной картошкой и до ночи кое-что сделаем.
— Закусывайте. Свинину с горохом вам придется есть долго, ее отпустили полную норму. А картошку скоро придется только поминать добрым словом: Заполярье не приспособлено для этих нежных плодов, а возить издалека в этом году не придется — для технических грузов судов не хватает.
Никто ему не ответил. Костер, заваливаемый снегом, уже не дымил, а парил тепловатым, густым паром. Девушка посмотрела на белый от мха и снега берег, на потемневшую, неспокойную, казавшуюся огромной в туманном полумраке реку и подняла кроткие, измученные глаза на Зарубина.
— Неужели здесь всегда так? — спросила она. — Вот уже три дня, как мы пересекли Полярный круг, и за эти дни ни разу не выглянуло солнце, все время ветер и снег, ветер и снег. Мне кажется, люди здесь жить не могут.
Когда Зарубин отвечал ей, его лицо и голос снова смягчились. Казалось, он боялся огорчить эту уставшую от трудной дороги девушку не только прямым значением своих слов, но и звуком их. Он даже говорил по-другому, не так зло и отрывисто, в его скрипучем голосе слышались осторожная настойчивость и убежденность.
— Здесь не так страшно, как вы думаете, товарищ Кольцова. Люди живут, и неплохо живут, поскольку это возможно в нынешних трудных условиях. Тут есть разные кочевые народы — ненцы, нганасаны, саха, тунгусы, — эти прямо в тундре, в чумах, мы же как-никак в городе, в Ленинске у нас каменные здания… А насчет солнца не беспокойтесь: скоро оно, конечно, скроется, наступит трехмесячная ночь, но потом оно вам надоест — три месяца ни на минуту не слезет с неба. Весна здесь хороша — цветут разные забавные цветы, шумят водопады, парочки гуляют в тундре. Арктика — очень неплохая страна, вот увидите сами.
— Страна неплохая, а все же лучше бы она провалилась к чертям! — проворчал Турчин.
Он слушал Зарубина с недоверием, почти с презрением. Зарубин посмотрел на него, но ничего не ответил.
— Ну, товарищи, мы с вами договорились, — сказал он, — я сейчас сообщу Михельсу — он заведует разгрузкой и укажет вам места. Нам с Парамоновым нужно в депо — оно около станции, в палатках, как и все временные сооружения. Пока прощайте.
Когда Зарубин с Парамоновым отошли — фигуры их неясно выступали в снежном, вес густевшем тумане. — Седюк, словно что-то вспомнив, сложил руки рупором и крикнул:
— Эй, товарищ Зарубин, а сами-то вы давно в Арктике?
Из тумана донеслись скрипучие, отрывистые слова:
— Давно. Третью неделю.
Люди, собравшиеся у костра, не были знакомы друг с другом. Отстав от пассажирского парохода, они ехали на разных баржах каравана и почти не выходили наружу — первые дни палубу заливали непрерывные дожди, потом повалил мокрый снег. Два часа назад, в сумрачный, пронзительно холодный полдень, они выгрузились на берег и стали ожидать поезда к месту своего назначения — в заполярный поселок Ленинск. О Ленинске матросы и капитан каравана рассказывали много и противоречиво. По одним рассказам выходило, что улицы Ленинска занесены вечными снегами и бродят по ним белые медведи, а из других рассказов явствовало, что Ленинск, хотя и не обозначенный кружком на карте, — крупный центр, столица Заполярья, город с асфальтированными площадями, театрами и работающими всю ночь ресторанами, единственный город в стране, где не экономят — электроэнергию. Даже здесь, на берегу, несмотря на дорожный инстинкт путешественника, заставляющий людей знакомиться и сходиться, спутники сначала расселись на камнях порознь, словно знакомство могло их чем-то стеснить. Только когда пошел снег, они сошлись у зажженного кем-то еще до них костра и поделились, все еще не называя себя, своей тревогой и горькими мыслями.
Седюк, вытаскивая из костра почти не пропекшийся картофель, сказал с усмешкой:
— Теперь мы точно, можем держать себя свободно — этот замначенаб назвал нам наши фамилии и перезнакомил нас.
Девушка кротко посмотрела на Седюка большими, очень ясными глазами и возразила:
— А мне Зарубин понравился, он хороший.
— Все они хорошие! — непримиримо проговорил Турчин. — Когда отправляли, наговорили семь верст до небес и все лесом, а везли черт знает как. Это что, дело?
Он смотрел на Седюка, словно тот должен был ответить на его вопрос. Обе женщины с удивлением обернулись к Турчину, а Седюк злобно рассмеялся.
— А кому дело до ваших удобств? Скажите спасибо, что вообще доехали, а не остались на пустынном берегу, как случается во время эвакуации. Вы, кстати, знаете, что такое эвакуация? Я эту штуку два раза изучал, могу поделиться опытом. Там не до обид и неудобств, поверьте. Двигаетесь временами под обстрелом с неба, мать бежит в одну сторону, дети — в другую, вагоны взлетают на воздух. А если и нет бомбежки, так тоже не легче: в любой эвакуирующейся партии, — он с гневом и вызовом глянул в лицо Турчину, — найдется трус, паникер или просто дурак, и самое простое дело превращается в дикий хаос. Чуть курица прокудахчет — они кричат: «Самолет!» И все летит прахом: комплектность нарушается, адреса путаются, одни части засылаются туда, другие — сюда… Людей бросают где попало. Что перед этим наша поездка!
Турчин некоторое время молчал, недоверчиво глядя на Седюка, потом пробормотал, отворачиваясь от него к костру:
— Так вы бы шли на фронт — поправлять дела. Может, полегчало бы. Глядишь, и эвакуации прекратятся.
— А я и шел в армию, — неожиданно весело ответил Седюк. — Четыре раза писал заявления и четыре раза получал отказ… Ну ладно, подкрепились, теперь пора за работу.
Уже смеркалось, и огромная, блестевшая темным блеском река обрушивала на песчаное прибрежье не по-речному широкие волны. Михельс, командовавший разгрузкой, оказался толстым человеком в роговых очках. Он страдал сильной одышкой, но, казалось, привык к ней. Громко дыша — со стороны чудилось, будто он не дышит, а шепчет, — он быстро ходил с места на место и во все вмешивался. Выслушав Седюка, он торопливо сообщил, что очень рад, если число его грузчиков увеличивается: ведь первая баржа должна быть разгружена еще сегодня — так приказал товарищ Зарубин. Он, Михельс, знает, что это приказание вздор, сущая нелепость, баржу не разгрузить и за три дня, но он человек дисциплинированный, он выполняет все, что от него требуется, по-военному, не рассуждая. Пусть дорогие товарищи немедленно отправляются на баржу и включаются в аварийный темп разгрузки.
Во время этого разговора с баржи сошел высокий, худой человек в капитанской форме и подошел к Михельсу. Седюк и его спутники с любопытством смотрели на него, они впервые видели этого человека так близко, хотя во время плавания постоянно слышали его голос в рупоре, — это был капитан парохода «Ленин», буксировавшего их караван, известный на Каралаке Дружин, депутат Верховного Совета РСФСР, лучший водник бассейна.
— Безобразие с выгрузкой, товарищ Михельс! — сердито сказал Дружин. — Я требую от пристани, чтоб караван был разгружен за три дня, а вы поставили на выгрузку пять стариков, десять калек и четырех лентяев. Сколько недель вы собираетесь разгружаться?
— Безобразие, — немедленно согласился Михельс. — А что я могу сделать? Это же север, дикое место, ни кранов, ни автокаров — никакой механизации. И потом — нет людей. Или мне самому стать под мешок?
Дружин сказал еще сердитее:
— Если это поможет, становитесь сами. Надвигается зима, мне нужно уводить баржи на отстой. Вот что — я приказал команде повахтно, в полном составе выйти вам на помощь. Распорядитесь, где им становиться.
— Сейчас же всех расставлю, товарищ Дружин! — воскликнул обрадованный Михельс. — А ночью из, Ленинска приедут человек сто для подкрепления — уложимся в ваши три дня.
И, смотря вслед уходившему Дружину, дыша еще громче, словно после бега, Михельс сказал с уважением:
— Орел! Слышали? Всю команду повахтно, в полном составе! Будьте покойны — оба его помощника как миленькие взвалят мешки на спину.
Михельс направил Турчина в трюм — выдавать наружу мешки и ящики, Кольцову и Седюка определил в грузчики, а Романова, как самая пожилая, ушла на склад — помогать в сортировке и оформлении грузов.
Седюк, начав работать, сразу повеселел. Он ловко взваливал себе на спину тяжелые мешки и ящики, быстро сбегал по доскам — они гудели и скрипели под его торопливым, упругим бегом. Казалось, ему доставляло удовольствие обогнать медленно двигавшегося грузчика, с шуткой прыгнуть на берег, с шуткой сбросить на снег принесенный груз. В густеющей тьме, тускло разреженной несколькими керосиновыми фонарями и одной электрической лампочкой, подвешенной высоко на столбе, он ориентировался так легко, словно прогуливался по исхоженным с детства местам.
Но Варю Кольцову первый же мешок пригнул чуть ли не до самой земли — она еле плелась, далеко отставая от других грузчиков. Особенно страшен и труден был ей спуск по трапу. Некрепкие, плохо сколоченные доски поднимались и опускались под ногами того, кто шел впереди; они начинали раскачиваться еще страшнее, когда Варя, замирая, становилась на них. Черная вода, простершаяся вокруг нее, то словно поднималась и бежала ей навстречу, то — и это было всего страшнее — стремительно проваливалась куда-то вниз, порождая головокружение и тошноту. Еще не дойдя до склада, Варя совсем измучилась, ноги ее дрожали и ныли, все тело ломило, горло пересохло от жажды. Потом заболело сердце. Вначале это была тупая, ноющая боль, затем она стала острой и непереносимой. Варя застонала и остановилась на трапе. Руки ее ослабели и задрожали, мешок стал вдруг непреодолимо тяжелым, она с ужасом поняла, что через секунду, может быть через две, уронит его в воду. Вскрикнув от стыда и отчаяния, она ожесточенно цеплялась пальцами за ускользающую парусину. Но мешок снова стал легким, приподнялся и удобно лег на плечи, а над Варей наклонился, вглядываясь в ее лицо, Седюк. Он спросил весело:
— Тяжело?
— Тяжело, — призналась она и почувствовала, что не только ноша тяжела, но тяжело пошевелить губами, чтобы выговорить это слово.
— Ничего, я вам помогу, — пробормотал он все так же весело и, придерживая одной рукой ее мешок, а другой держа на плечах ящик, помог Варе сойти на берег и дойти до склада.
— Плохой из меня грузчик, — пожаловалась она, отдав мешок и выпрямляясь.
— Вы никогда не занимались физической работой? — спросил Седюк, осторожно беря ее за локоть и идя с ней по берегу.
— Никогда. Я ведь все время училась. Только физкультура в школе и институте. Да ведь это не труд.
— Придется вас пристроить к другой работе. Постойте у трапа, там движется что-то паровозообразное — это, наверное, Михельс. Я его сейчас обработаю.
Он исчез в темноте — из нее слышались неясные голоса, посапывание и покряхтывание, потом на свет вынырнули Михельс с Седюком. Михельс стремительно шел прямо на Варю, и она в смущении отодвинулась, чтобы дать ему дорогу. Но он остановился и сердито и шумно задышал, всматриваясь в нее зловеще поблескивающими стеклами.
— Все, как один, белоручки, — сказал он хмуро. — Шестого сегодня освобождаю от той работы, которая есть самая необходимая. Я вас спрашиваю: кто будет работать? Папа римский? Так он же в Риме, я ему не скажу: «Иди выгружай ящики!»
— Нет, я не отказываюсь, я буду работать, — сказала Варя, и слезы обиды горячо подступили ей к горлу.
Она повернулась к трапу, но Михельс неожиданно ласковым и сильным прикосновением остановил ее.
— Я не о вас говорю, девушка, — проговорил он тем же хмурым и недовольным голосом, не вязавшимся с ласковым прикосновением его руки. — Надо же мне кому-нибудь высказать свое возмущение, все на меня в обиде, понимаете? Пойдемте со мной.
— Встретимся в салоне полярного экспресса! — крикнул им вдогонку Седюк.
Варя торопливо бежала за широко шагавшим Михельсом. Он поднимался прямо по крутому откосу. Вдали виднелось несколько деревянных строений. До сих пор Варя видела берег только с отмели, от костра. Она шла мимо покосившихся черных изб, сколоченных из разносортного плавника — досок, бревен и горбыля, принесенных с юга рекой, — и всматривалась в тускло освещенные, подслеповатые окна, бедные изгороди, охватывавшие кусок пустыни без деревьев, без огородов, без животных и птиц, — было похоже, что ставили их не из нужды, а по неистребимой хозяйственной привычке окружать себя пристройками и палисадами. И чувство обреченности и одиночества, охватившее Варю, когда она впервые увидела эти черные, голые, лишенные всякой растительности берега, раскинувшиеся под суровым небом, у просторов необозримой реки, снова охватило ее, как приступ сердечной боли.
За избами тянулись разбросанные без всякого плана, неровные, наспех сколоченные бараки, и в один из этих бараков вбежал Михельс, показывая Варе рукой, чтоб она шла за ним. Варя потянула закрывшуюся за Михельсом дверь, и та вдруг упала на Варю с грохотом, ударив ее по голове. От испуга и боли она вскрикнула, и в ответ раздался многоголосый хохот. В бараке, скудно освещенном пятидесятиваттной лампочкой, было человек двенадцать, и все они весело смеялись ее испугу. Потом к Варе подскочил невысокий худой человек, ловко схватил дверь — Варя никак не могла оттолкнуть ее от себя — и осторожно установил ее на старом месте, так, чтобы она падала на каждого, кто ее потянет снаружи.
— Не беспокойтесь, девушка, все в полном порядке, — слегка картавя, сказал этот человек голосом, показавшимся Варе приятным. — Эта дверь — последнее достижение автоматики. Техника на грани безумия. Четыре доски, скрепленные перекладиной и, за отсутствием петель, прикрепленные к переплету просто воздухом. По мнению местного начальства, хорошо конденсированный воздух заменяет лучшие сорта цемента.
— Непомнящий, не болтайте попусту! — недовольно крикнул Михельс откуда-то из глубины барака. — Делайте ваше дело, а не разговоры. Вас ждет картошка.
— Есть не делать разговоры! — сказал Непомнящий и отошел в сторону, церемонным жестом указывая Варе дорогу. — Идите направо, потом налево, потом направо и прямо — там кабинет уважаемого товарища Михельса, нашего шефа. Полюбуйтесь на его стол из красного дерева. Как говорят дипломаты, примите и прочее…
На полу барака были навалены груды мокрой картошки, от нее шел неприятный запах плесени. Человек пять не торопясь перелопачивали картофель, подвигая его ближе к двери. Две железные печки, в прошлом бочки из-под бензина, — внизу у них были прорезаны отверстия для закладки дров, а вверху вставлены трубы, — ярко светили раскаленными боками и широко распространяли тяжелый, удушливый жар. Вся вторая половина барака была заполнена аккуратно уложенными, насквозь мокрыми мешками, наполненными картофелем. Около этих мешков, ногами в натекшей из них луже, сидел на ящике из-под консервов Михельс. Перед ним возвышались накрытые сверху листом фанеры четыре мешка все той же мокрой картошки. Это странное сооружение, видимо, заменяло ему стол — на фанере были раскиданы в беспорядке бумаги, он их торопливо просматривал, делая пометки карандашом. Он поднял голову и в недоумении смотрел на Варю, словно забыл, зачем она здесь появилась.
— Ага, это вы! — сказал он наконец. — Ваша фамилия Кольцова? Так вот, товарищ Кольцова, баржа с картошкой села на мель в тумане, и ее три дня снимали. Поломанную баржу увели на ремонт, а картошка промокла, теперь ее нужно сушить, чтоб она не сгнила. Там ребята, которые покрепче, высыпают картошку на пол и выкручивают мешки. А вы собирайте с пола воду тряпками и перелопачивайте картошку, чтобы она сохла. Я хочу, я очень хочу, товарищ Кольцова, чтоб вы поняли одно. Что это такое, по-вашему? — он обвел рукой широкий круг.
— Мокрый картофель в мешках, — ответила она, удивляясь его вопросу.
— Это золото, — печально сказал он и шумно вздохнул. — Я вам сейчас объясню, и вы все поймете, потому что это азбука. Это не просто картофель. Это единственный картофель до следующей навигации. Он будет выдаваться вам по штучке, чтоб спасти вас от цинги, вы будете есть его только по воскресеньям, чтобы был праздник. Поэтому над каждой картофелиной нужно трястись, как над золотой цацей. Вы меня понимаете?
Она сказала несмело:
— Я понимаю вас. Я не понимаю только: почему нельзя привезти еще? Разве мало картофеля?
— Кто говорит, что мало картофеля? В верховьях Каралака картошки сколько угодно. Не хватает дней, понимаете, обыкновенных дней! Через две недели Каралак станет. Мы везем рельсы, трос, цемент, трансформаторное и смазочные масла, паровозы, краны, лес и еще тысячи разных вещей. Если мы все это не привезем, восемь месяцев люди ничего не смогут сделать. Надо идти на жертвы. Тут выбор — или иметь вдоволь картошки, но ничего не делать, или помогать фронту, но несколько месяцев сидеть без картошки. Вы меня понимаете? Именно картошка — это самая грузоемкая часть продовольствия. А теперь идите к Непомнящему, он вам скучать не даст. И скажите ему, что надо работать не только языком, но и лопатой.
Варе, однако, нашлась работа недалеко от Михельса. Одна из женщин вручила ей тряпку и ведро, и Варя стала собирать воду, сочившуюся из мокрых мешков. Это было значительно легче, чем таскать на плечах груз, оступаясь на качающемся трапе, и она работала усердно. Потом она заметила, что в стороне двое мужчин рассматривают ее. Вытирая лоб, она почувствовала стеснение и связанность и, подняв голову, увидела две пары недобрых, насмешливых глаз. Мужчины, отдыхая, сидели на мешке картошки и громко говорили о Варе. Один из них был огромен и страшен — худое, скуластое лицо казалось длинным и свирепым, нос начинался, как у всех людей, между глаз, но затем круто кривился в, сторону, в угол рта, от уха к подбородку тянулся широкий красноватый шрам, а над глазами, маленькими, но колючими и настороженными даже в минуту веселья, нависала широкая полоса бровей. Второй человек был среднего роста, без особых примет, даже без особого выражения, но от его неопределенного лица, от его улыбки, скрипучего голоса и мелких, вкрадчивых движений шло тяжелое ощущение чего-то нечистого и опасного.
— Ничего особенного, Миша, это я тебе точно, — говорил большой густым, неторопливым голосом, бесцеремонно оглядывая Варю. — Девка без сахару, тесто на соде.
— В Заполярье мука — вещь дефицитная, сойдет и тесто, Афанасий Петрович, — ответил другой, названный Мишей, и хихикнул.
Варе стало страшно. Чувство одиночества и обреченности стало таким острым, что она, даже не скрывая своего страха, схватила ведро и отошла в сторону. Она слышала за спиной густой хохот и дребезжащее хихиканье, но лиц смеявшихся не было видно, и это было уже хорошо. На новом месте, куда она отошла, у самой печки, раскаленной и освещавшей своими боками барак ярче, чем лампочка, стоял с лопатой в руке Непомнящий. Он дружески кивнул ей, как старой знакомой.
— Осваиваете передовую технику? — спросил он, показывая на ведро. — Приветствую и одобряю. Вы сейчас мой собрат по прокладыванию новых путей в культуре. Колумб открыл картошку в Новом Свете. Я бросаю новый свет на картошку. Я ее закрываю. Я сегодня узнал потрясающую истину: картошка — это просто комок грязи, заключенный в тонкую кожуру.
Варя слушала его болтовню, и ей становилось легче. Непомнящему было лет двадцать восемь, он был строен и худ, короткие черные усы прикрывали тонкие губы. Он был все время в движении, словно мимика, быстрый шаг давали выход переполнявшей его энергии. Даже голос его казался необычным — он был громок и развязен, в нем как-то по-детски сливались в один звук близкие согласные и только одно «р» резко выделялось своей неправильностью.
Непомнящий так добро смотрел на Варю, что ей захотелось пожаловаться. Она сказала, оглядываясь:
— Там сидят два человека, они меня испугали — такие страшные.
— Один с кривым носом, а другой стертый, как старый пятак? — быстро спросил Непомнящий, понизив голос и наклоняясь к Варе. — Один смеется из пивной бочки, другой — из детского пищика? Знаю! Может, я один знаю, что они за люди. Это Жуков и Редько.
— Кто они такие? — спросила Варя.
— На этот вопрос может ответить только нарком НКВД или его первый заместитель. Жуков утверждает, что он сварщик, а Редько пишется слесарем. Они такие же сварщики и слесари, как я китайский император. Они вряд ли отличат сварочный аппарат от танка и слесарную пилу от верстака. Это опасные люди. От них нужно держаться в стороне.
— Они говорили что-то нехорошее — так мне показалось.
— Повторяю: держитесь от них в стороне. В панику ударяться не следует. Важнейший девиз Юлия Цезаря был — холодная кровь и теплые портянки. Этот принцип лежал в основе всех его побед. Если Жуков не бежал из тюрьмы, значит Игорь Маркович Непомнящий ничего не понимает в людях. Берите вторую лопату — сюда со скоростью полярной пурги мчится Михельс.
Михельс пробежал мимо них, громко дыша. Непомнящий дал Варе лопату, и они перебрасывали картофель, подвигая его ближе к печке. Непомнящий непрерывно болтал, а она с интересом слушала. Он, казалось, не мог прожить минуты неподвижно и молча. Варя еще ни разу не встречала человека, умевшего так весело и бездумно говорить — просто чтобы говорить, не останавливаясь, не подыскивая слов и не интересуясь, слушают ли его. Он немедленно сообщил о себе все, не требуя от нее того же. Она узнала, что он сын ленинградского профессора, в начале первой пятилетки бежал от семьи на Алдан, на золотые прииски. Намыл за год работы почти килограмм золота, но был ограблен на обратном пути. Учился потом два года в Институте инженеров путей сообщения, не поладил с математикой и перешел на филологический факультет университета. Здесь он возненавидел древнюю историю и сравнительную грамматику, что вызвало непоправимые столкновения с профессурой и деканом. Дальнейшая его жизнь представляла сплошные метания по стране. Он участвовал в качестве монтажника в пуске одной из домен «Запорожстали», вводил механизацию в астраханском совхозе, работал монтером на городской электростанции в провинциальном сибирском городе, а перед самой войной служил секретарем и начальником хозяйственной части какого-то научно-исследовательского института. Во время войны он пристал к южному металлургическому заводу и вместе со многими его работниками отправился на крайний север, на пуск каких-то, говорят — очень важных, промышленных объектов. Другие уехали на Урал, а он не захотел и первый записался на север.
— Как вы могли решиться? — спросила Варя, с удивлением глядя на него. — Добровольно я ни за что не поехала бы. Мне говорили — здесь три месяца ночь и ничего нет живого, даже ворон.
— Совершенно верно, — согласился он охотно. — Вороны не выдерживают психической атаки климата. Но что такое ворона? Это старая, отсталая птица, растерявшаяся в новых условиях. Вороны хороши только в балладах и на картине «Грачи прилетели» или какой-то другой, не помню. А какой от них толк в жизни? Наука точно доказала, что человек может выжить в условиях, в которых погибает всякое другое животное. Только некоторые бактерии и грибные споры выносливее человека.
— Мне от этого не легче. Я с ужасом думаю о полярной зиме.
— Ужас — это рефлективная реакция на грозное неизвестное, — так учила меня одна студентка психологического факультета. Арктика изучена насквозь — от полярного сияния до последнего метра вечной мерзлоты. Я категорически говорю вам: все в полном порядке. И это значит только одно — что все именно в полном порядке.
— А пурга?
— Пургу как серьезный фактор отменили. Она потеряла свое первенствующее значение и сведена на роль досадной помехи. Мне лично никакая пурга не страшна.
— Нет, я очень боюсь, — сказала Варя.
В домике, носившем важное название: «Пассажирская станция Пинежского узла Заполярной железной дороги», было всего две комнаты. В первой, маленькой, без окон, размещались пассажиры, ожидавшие поезда на Ленинск, в другой, побольше и посветлее, осело станционное начальство разных калибров — от самого начальника узла и начальника станции до диспетчера и дежурного осмотрщика вагонов. В обеих комнатах было накурено, шумно и душно. Пассажиры то и дело шли во вторую комнату — ругаться со станционным начальством. Варя, пришедшая вместе с Непомнящим — он тащил два ее чемодана, — встретила здесь сидевшего в углу Седюка и так обрадовалась ему, что сама изумилась своей радости. Седюк тоже посветлел, когда она вошла.
— А где Турчин и Романова? — спросила Варя, усаживаясь рядом с Седюком.
— Романова спит в том углу на своих мешках. Турчин ушел гулять и сейчас, вероятно, осматривает какую-нибудь водокачку. А что это за красочный тип, похожий на валета из колоды карт? — Седюк кивнул головой в сторону Непомнящего, продирающегося сквозь толпу пассажиров в комнату начальства.
— Мы с ним познакомились на картофельном складе, я там работала весь вечер. Он очень забавно рассказывает и много пережил. Нам еще долго ждать?
— Не знаю, право. Пути железнодорожные неисповедимы. Начальник станции клянется, что через пять часов, ровно в четыре утра, нас отправят. Я думаю, вы можете спокойно спать полных восемь часов, прежде чем паровозу предпишут заправляться водой. Не смущайтесь, здесь все спят как попало. Кладите голову на этот тюк и засыпайте мирным сном. Я сам тоже вздремну. Не бойтесь, я буду рядом.
Было уже светло, когда Варя проснулась. Народу в комнате было немного. Около Вари сидел Турчин и, придерживая мешок с едой, словно боялся, что его украдут, закусывал черным хлебом с заплесневевшей, черной колбасой.
— А где люди? — спросила Варя с испугом. Ей казалось, что она проспала и все уехали в Ленинск без нее.
Турчин неторопливо прожевал колбасу, потом ответил:
— Болтаются люди. Развлечений ищут. Делать людям нечего.
Варя, успокоенная, хотела еще спросить, скоро ли они уедут, но передумала. Неразговорчивый Турчин смущал ее. Ей все казалось, что он и на нее за что-то рассержен, — так хмуро и недоверчиво он глядел.
Варя вышла наружу. Было темно и сыро. Серое небо низко навалилось на землю, и клочья торопливо проходивших облаков цеплялись за телеграфные столбы и трубы домов. На линии стоял, пыхтя и выпуская клубы белого, медленно оседавшего пара, почти игрушечный паровозик с трубой конусом. Около него стояли люди, среди них Непомнящий. Он пошел к Варе, приветственно махая рукой.
— Идите смотреть! — кричал он. — Последний отчаянный крик техники! Результаты длительных раскопок археологической экспедиции, работавшей на железнодорожном кладбище! Воскрешение мертвых в натуральную величину! Паровоз, каким он был до Черепановых и Стефенсона! Товарищи, прошу не чихать! — строго крикнул он. — От неосторожного чоха может отвалиться труба!
На смех зрителей из окна паровоза высунулось перемазанное углем лицо машиниста — юное, с добрыми, наивными глазами. Машинист, похоже, был рассержен. Он крикнул какое-то неразличимое ругательство и потянул рычаги. Паровоз, зарычав, как побитая собака, стал уползать.
— Когда я подошел к вам, вы уже спали, — говорил Непомнящий, идя рядом с Варей. — Вы провалились в сон, как призрак старой графини в открытый люк. Это был снеговой обвал сна, он засыпал вас, как лавина горную деревушку. Расскажите, как вы так ловко делаете?
— Просто я очень устала, — отвечала Варя, смеясь. — А разве вы сами не спали?
— Я положил голову на чьи-то сапоги, и все завертелось. Я так крепко спал, что не успел посмотреть, как я сплю. Но как вам нравится Заполярная железная дорога? Идемте-ка в наш салон первого класса. Пока вы спали, я достал кусок соленого муксуна, и это на голову выше всего, о чем вы можете мечтать с вашими рейсовыми карточками.
Но Варе не пришлось попробовать муксуна. Когда они подходили к станционному домику, на путях показалось несколько платформ — их подталкивал все тот же старенький паровоз. Началась суматоха, все кинулись к своим узлам и чемоданам. Седюк уже шел навстречу Варе. Он схватил одной рукой два ее чемодана, в другой руке у него были свои чемодан и тюк, на плечах висел дорожный мешок. Она пробовала протестовать, но он шагал так упруго и легко, переноска тяжестей доставляла ему такое видимое удовольствие, что она умолкла.
Для пассажиров подали только одну платформу, остальные были загружены техническими грузами. Варя села рядом с Романовой и Турчиным, угол платформы заняли Седюк с Непомнящим. Посередине разместились незнакомые Варе люди, среди них печник, уронивший ящик консервов в воду. Он казался пожилым, усталым и неразговорчивым. На другом конце платформы, занимая весь край, разлеглись на одеялах Жуков и Редько, напугавшие вчера Варю. Теперь она могла хорошо разглядеть их. Страх и отвращение вновь ожили в ней, хотя оба держали себя вежливо, никого не задирали ни словом, ни взглядом. И, похоже, другие пассажиры испытывали то же, что Варя, — везде была теснота, толкотня, все жались один к другому, а Жуков с Редько лежали свободно, и никто не теснил их. Жуков тихо разговаривал с Редько, временами показывая рукой то на станцию, то на скрытую за бараками и высоким берегом реку, откуда доносился мерный шум разгрузочных работ — свистели катера, слышались окрики, с грохотом падали цепи в трюм.
— Раньше была норма — сорок человек или восемь лошадей в товарном вагоне, — весело сообщил Непомнящий, вытягивая ноги вдоль края платформы. — Норма определенно отражает лошадиный период в истории человечества, в ней не учтены чемоданы и тюки.
— А вы не нормировщик? — сухо осведомился Седюк. — Могли бы предложить железной дороге свои услуги для переработки устаревших норм.
— Был и нормировщиком, — еще веселее ответил Непомнящий. — Специальность не пыльная. Три месяца составлял сборник норм по такелажным работам — он был сожжен рукой главного истопника завода, в местной печати появилась статья под заглавием: «Невежество и отсталость под маской технического нормирования». Хорошая статья, очень убедительная.
У паровоза громко спорили. Дежурный по станции и другой, высокий и грузный, человек настойчиво убеждали в чем-то машиниста и при этом грозили ему кулаками. Машинист упорно не соглашался, и хоть его слов не было слышно, но по его жестам — сам он в ответ грозил черным кулаком — было ясно, что он не останавливается ни перед какими выражениями.
— Вручают жезл! — прокомментировал их разговор Непомнящий. — На других трассах эта операция совершается просто и без остановки поезда, прямо на ходу. На нашей полярной магистрали вручению жезла предшествует деликатная обработка машиниста словом и действием. Сейчас доругаемся — и поедем.
Его предсказание исполнилось через несколько минут. Дежурный и второй, высокий, видимо не договорившись, выразительно плюнули, махнули рукой и поплелись в станционный домик. Паровоз пронзительно свистнул, и поезд, полязгав буферами, тронулся.
Пройдя линию станционных построек, поезд свернул к реке и некоторое время шел вдоль берега. Пассажиры на платформе всматривались в великую северную реку — огромную, спокойную и угрюмую. Каралак был так широк, что другой, низкий берег еле проступал на горизонте. Буксирный пароход «Ленин», пришедший вчера в Пинеж с караваном барж, дымил двумя трубами — дым стлался по течению реки. И лента дыма и самый этот пароход казались крохотными на пустынном просторе реки. Варя, как и остальные, молча глядевшая на реку, вдруг почувствовала волнение. Она как-то внезапно увидела то, чего не видела все дни, проведенные в дороге, — что Каралак не только огромен и суров, не только подавляет воображение пустынностью своих сперва таежных, потом тундровых берегов, но и прекрасен особой, ранее ей незнакомой, величественной красотой. Седюк взглянул на покрасневшее Варино лицо и улыбнулся. Он сказал с доброй мягкостью в голосе:
— Засмотрелись! Есть на что. Какой простор, Варя!
Все шумно и оживленно заговорили как будто впечатление от Каралака требовало разрядки в словах.
— Речушка толковая! — воскликнул Непомнящий, с уважением смотря на широко распростертую воду. — Все основные речные показатели явно превзойдены.
— Наша Волга кажется совсем маленькой по сравнению с Каралаком, — сказал Седюк, приподнимаясь на платформе, чтобы лучше видеть реку.
— К Волге продвигаются немцы, — мрачно проговорил Турчин, враждебно глядя на Каралак. — Там города, там сердце страны. А здесь что? Пустыня, тундра, вечные снега. Кому нужна эта ваша красивая, пустая вода?
Каралак медленно отодвигался к горизонту, и его высокий левый берег, казалось, наползал на правый и смыкался с ним, стирал и поглощал широкую ленту воды. По обеим сторонам поезда теперь неторопливо бежали многочисленные озерки и небольшие холмики, покрытые серо-зелеными мхами. Все было мрачно, нище и угрюмо — ни деревца, ни кустика. А над нищей, угрюмой землей торопливо проходили угрюмые, плотные тучи. Они цеплялись за вершины холмов и окутывали их непроницаемым туманом. Потом вдруг пошел густой, крупный снег, и все кругом побелело, граница между землей и небом стерлась, и уже на расстоянии трех метров ничего не было видно — только насыпь, придорожные ямы да соседняя платформа. Метнулся сырой, пронзительный ветер, и все превратилось в белую крутящуюся мглу.
— Арктика берет за горло, — заметил Непомнящий, кутая шею грязным, рваным шарфом.
Снег заваливал платформы, грузы и пассажиров. Ветер усиливался и проникал сквозь одежду. Люди жались друг к другу, чтобы согреться. Варя невольно привалилась спиной к широкой спине Седюка, он отвернулся от нее — может быть, чтобы ей было удобнее. На несколько минут ей стало очень приятно и хорошо. От спины Седюка шло тепло, это тепло проникало сквозь пальто и согревало ее. Она отодвинулась: Седюк совсем не знал ее и мог подумать о ней плохо.
Поезд торопливо стучал колесами по стыкам рельсов, платформы часто вздрагивали и сталкивались, но по проплывавшим мимо ямам и столбам было видно, что поезд движется медленно и что торопливый стук обманчив. За каким-то поворотом, когда поезд объезжал широкое, пустое озеро, открылся одинокий домик. Возле домика стояла закутанная до глаз женщина с флажком в руках.
— Сколько проехали от Пинежа, мамаша? — крикнул Непомнящий.
— Семь километров, сынок, — ответила женщина глухим, низким голосом.
— Примерно восемь километров в час, — удовлетворенно заметил Непомнящий. — Неплохо. Если дело пойдет так же, мы завтра к утру доберемся до Ленинска.
Километрах в двух от одинокого домика поезд остановился. Он стоял минуты три, дернулся, снова остановился и попятился назад. На этот раз он стоял минут десять, прежде чем двинуться вперед. Было слышно, как с визгом проворачиваются колеса паровоза и пар с шумом вырывается из цилиндров. Паровоз взбирался на подъем и дышал, как человек, измученный тяжким трудом, но полный решимости преодолеть вес. Он то продвигался на несколько метров, то замирал, пыхтя и вздрагивая. Потом машинист соскочил с паровоза и пошел вдоль платформ.
— Слезай все! ¦— крикнул он озлобленно. Седюк соскочил первый и помог слезть Варе и Романовой.
— Давления не хватает? — спросил он у машиниста.
— Какое, к черту, давление! — отмахнулся машинист. — Привезли пять новых паровозов и все угнали в Ленинск, на заводские линии. А у меня что, профиль легче, что ли, чем там? Здесь подъем двенадцать тысячных, а впереди все пятнадцать. Эта старая ворона сама себя на пятнадцати тысячных еле поднимает, а тут восемь платформ… Дай покурить, товарищ! — Он жадно затянулся и продолжал: — Бесит не это, а несознательность. У меня перегрузка двадцать тонн, а мне перед отправкой еще две платформы хотели всучить. Я им как людям доказываю, а они мне суют, что за фронт не болею. Честное слово, если бы не убрались, я бы их гаечным ключом…
— А что сейчас делать будешь?
— Люди сойдут — все немного легче. Поднакоплю пару — может быть, выжму. Худо вот, что снег пошел, колеса буксуют, а у меня песка мало.
— Может, нам подтолкнуть платформы? Поможем паровозу.
— А вы что можете сделать, когда паровоз не берет?
— Нас человек двадцать. Ты возьми хороший разгон, а мы поможем на подъеме. Все-таки прибыток, а не убыток.
Машинист для разгона дал задний ход — состав медленно прошел назад и скрылся в снеговом тумане. Седюк вызвал желающих помочь. Варя оказалась рядом с пожилым человеком, уронившим в Каралак ящик с консервами, встали и другие пассажиры. Только Жуков и Редько уселись на куче старых шпал и, посмеиваясь, смотрели, как остальные готовятся к работе.
— Устали, ребята? — с сочувствием в голосе и злым блеском в глазах спросил Седюк, подходя к Жукову и Редько.
— В паровозы не договаривались, — вызывающе проговорил Жуков, отворачиваясь.
Седюк подошел еще ближе и внимательно посмотрел в лицо Редько и Жукову. Похоже, Редько был более труслив — он колебался. Жуков угрюмо и злобно встретил взгляд Седюка.
— Женщины взялись помогать, а у вас, бедных, ножки побаливают? — сказал Седюк голосом, звенящим от бешенства. — Саженное тельце на ногах не стоит?.. Встать, когда с вами разговаривают!
Первым, торопливо и покорно, вскочил Редько, а вслед за ним медленно и нехотя поднялся Жуков. Варя с тревогой увидела, что Жуков почти на голову выше Седюка и гораздо шире его в плечах. Седюк продолжал всматриваться в их лица…
— Много вас, командиров! — хмуро сказал Жуков. — Чего уставился?
— Пригодится. Может, на темной улице встретимся, так чтоб сразу признать. Так вот — все будем помогать паровозу. И вы запомните: или будете толкать, как все, или убирайтесь назад, в Пинеж. И не думай, что возьмешь горлом, — крика не боюсь. За паровозом побежишь — влезть не дам.
Из тумана донеслись пыхтение паровоза и стук колес о стыки. Когда поезд проходил мимо, все более теряя скорость, Жуков и Редько вместе со всеми ухватились за доски и пошли рядом с поездом, изо всей силы подталкивая его.
— А ну, давай! Крой полным! — оглушительно крикнул Жуков, с таким ожесточением надавливая плечом на платформу, что ноги его выше каблуков ушли в гравий, а лицо покраснело и из худого стало одутловатым.
Паровоз, дыша с усилием и шумом, как больной астмой, рывками продвигался вперед, метр за метром преодолевая подъем. Из кабины высунулся машинист и благодарно кивнул головой. Все нажали еще ожесточеннее. Метров через сто машинист остановил состав и еще раз высунулся из кабины.
— Самое трудное свернули, ребята! — прокричал он. — Тут метров двести полегче будет, а там до самой Медвежьей дорога хорошая. Теперь просьба — идите своим ходом минут десяток, а я взберусь на подъем и подожду вас.
Он дал гудок и, медленно набирая скорость, ушел в снежный туман. Варя шла рядом с пожилым соседом, он заговорил с ней о ящике с консервами. Видимо, это происшествие было ему так тягостно и так занимало его мысли, что он не забывал о нем ни на минуту. Он объяснил Варе, что не понимает, как это стряслось, — шел вроде аккуратно, а потом все закачалось в глазах и руки сами разжались.
— У меня так же было, — подтвердила Варя. — Если бы товарищ Седюк не помог, я свалилась бы с мешком в воду.
Пожилой человек сказал с горечью:
— А они меня нечистыми словами, будто я нарочно. Меня, если сказать правду, вся Украина знает, — проговорил он вдруг с гордостью. — Тридцать лет кладу трубы — и ничего, кроме благодарностей. Ефим Корнеич Козюрин, знатный трубоклад республики, — вот как меня расписывали в газетах. — Он помолчал и снова стал оправдываться: — Ослаб я в дороге, дочка… И климат какой-то чудной — снег в августе…
Варя с тоской оглядела полотно дороги, побелевшие от снега придорожные ямы, невысокие холмики, тускло и голо встававшие в снежном крутящемся сумраке.
— Какой здесь климат! Здесь растения не выживают, нет птиц, нет зверей, ничего нет, а нам тут жить!
— О чем речь? — спросил Непомнящий, подходя к Варе. — Арктику ругаете?
— Зачем ее ругать? Просто сказать, какая она, — это хуже ругательства. Хоть бы одно деревцо!
— Арктика — это подвальное помещение природы, — поучительно заметил Непомнящий. — Когда на дворе тепло, здесь сыро, холодно и темно. Но, между прочим, человек здесь живет. Человек везде уживается.
— Вы это уже говорили. Но я лучшего мнения о человеке. Здесь не место для людей.
Поезд ожидал пассажиров в километре от подъема. Все разместились на платформе по-старому — кучками, прижимаясь один к другому, чтобы было теплее. Жуков, усевшись, заговорил с Седюком.
— А ты сердитый, начальник! — сказал он одобрительно.
— Бываю и сердитый, — коротко ответил Седюк. Жуков хотел еще что-то сказать, но передумал.
Седюк смотрел прямо ему в глаза, и лицо у него было жесткое и грубое — лицо человека, привыкшего добиваться того, что он задумал. Жуков отвернулся и, потеснив соседей, расправил складки одеяла и развалился на нем. Варя с тревогой следила за выражением их лиц. Этот короткий разговор показался ей новой ожесточенной и беспощадной схваткой — победителем из нее опять вышел Седюк. Слова Жукова, самый одобрительный их тон, как будто говорили: «Ну, смотри, я уступил, нет резона воевать из-за дерьма, но больше ко мне не лезь, на дороге моей не становись — сам сердитый, зашибу ни за копейку». А Седюк словно бы отвечал: «Да, уступил — твое счастье. И дальше будешь уступать, будешь делать, что нужно, что все делают. А начнешь отлынивать, на шею садиться — пеняй на себя, пощады не жди». Этот тайный смысл их разговора был так ясен Варе, что она испугалась: сейчас все вырвется наружу и начнется драка… Но Седюк пробрался на свое место и сел рядом с Варей. А Жуков тихо разговаривал с Редько, и лица его не было видно.
Через полчаса снег вдруг перестал валить, и ветер внезапно оборвался. Сразу стало очень светло, и с платформы открылся вид на отдаленные холмы. С запада шло огромное, ослепительное сияние — резкая граница сумрака и света перерезала тундру надвое и бежала за поездом. Последние слои непроницаемых, угрюмых туч торопливо обгоняли поезд и уходили на юго-восток, по другую сторону от них простиралось беловато-голубое пустое небо. Солнце взрывом вырвалось из-за туч — все сразу залило ярким сиянием. В снегу вспыхнули маленькие, острые огоньки, и воздух наполнился туманом разноцветного, торжествующего света. Стало жарко. Пассажиры, отряхивая насевший снег, распахнули шубы, платки и шали.
— Типично арктические штучки, — сообщил с важным видом Непомнящий. — Если через двадцать минут завоет пурга и ударит сорокаградусный мороз, я не удивлюсь. Заполярье противоречит здравому смыслу, смешно искать логики в его явлениях.
Пласт снега, лежавшего на земле, становился все тоньше. А через некоторое время — никто не уловил, когда это случилось, — цвет тундры неожиданно изменился. Она была уже не серо-зеленой, не белой, блистающей яркими, разноцветными огнями, а глубоко, всеобъемлюще красной. Она вся сверкала и переливалась этим одним цветом во всех его оттенках, от рыже-оранжевого до темно-вишневого. Все было красное — холмы, куски ровной земли, растения, покрывавшие землю, даже вода озерков блистала отражением красного сияния. И это красное сияние простиралось в обе стороны от дороги, до самого горизонта, — его непрерывность, густота, яркость казались неправдоподобными.
Во время минутной остановки поезда на перегоне — машинист накапливал пар — Непомнящий соскочил с платформы, отбежал в сторону, наклонился к земле и, торжествуя, вернулся обратно. В руке у него был измятый стебель какого-то низкорослого растения, крепкого, как канат, и похожего на канат своей гибкостью и сплетением многочисленных волокон. Все в нем было пламенно-красного цвета — тонкие, узкие листья, ветки, стебель, даже плотные, жилистые корни. Растение передавали из рук в руки, осматривали, мяли, складывали, снова выпрямляли.
— У нас таких не бывает, — с осуждением сказал Турчин, недоверчиво осматривая растение.
Непомнящий, тыкая руками в красный простор, воскликнул голосом ярмарочного зазывалы:
— Фантастичность Арктики как обыденная реальность! Мир из неведомой планеты, перенесенный на землю! Типичный марсианский пейзаж среднего пошиба! Сейчас появятся сами марсиане с хоботами вместо носов и щупальцами вместо рук. Будьте готовы к борьбе миров!
А Седюк повернулся к Варе и дружески ей улыбнулся.
— У нас тоже леса осенью пламенеют, — сказал он. — Но эта заполярная щедрость превосходит все, что я видел прежде. Нет, знаете, мне даже нравится. Посмотрите на эту пылающую равнину — правда, красиво?
Девушка задумчиво ответила, оглядывая тундру:
— Может быть, это и красиво. Но меня пугает все, даже эта красота. Меня страшит полярная зима. Она ведь совсем близко.
Седюк сдвинул брови, сжал губы, — он словно думал о чем-то, что не сразу складывалось в отчетливую мысль. И слова его были медленны, он словно сам с собою рассуждал вслух:
— Люди здесь живут — пусть в чумах из оленьих шкур. А нас ждут квартиры — возможно, неблагоустроенные, но все-таки со стенами, полами и крышами. Меня пугает другое. Вы видели разгрузку? Снабжение этого строительства, как видно, организовано из рук вон плохо. Меня смущает… нет, больше — меня бесит мысль, что едем мы, может быть, напрасно и в то самое время, когда стране, фронту нужен каждый человек, каждая пара рук, мы будем сидеть у печурок и сводить мелкие соседские счеты за неимением других дел. Вы понимаете? Что, если всем нам нечего будет делать? Это только предположение. Но одно такое предположение приводит меня в бешенство.
Варя с сочувствием слушала Седюка. Ей казалось, что она понимает характер этого человека: он терзается, думает только об одном, все свои поступки, все дела других людей рассматривает в свете этой одной думы. Она, казалось, слышала его гневные невысказанные слова: «Ну вот, страна твоя в смертельной опасности, а ты? Ты на передовой? Нет, ты скитаешься по эвакуациям, отлеживаешься в теплушках, месяцы мирно спишь на полустанках — те самые месяцы, что, может быть, решают судьбу твоей родины…»
Варе захотелось сказать что-нибудь такое, что могло бы сразу его утешить. Она возразила:
— Но ведь это строительство, куда мы едем, оно очень важное.
— Да, важное, — ответил он с горечью. — В военное время все важно. Привезти дрова из леса на станцию — тоже важное задание. «Все для фронта!» — вы можете прочитать это на каждой стене. Нет, это меня не устраивает. Если тот тип, Зарубин, прав и ничего нет, я не лягу в полярную зимовку.
— А что вы можете сделать? — спросила она тихо.
— Уйду, — сказал он жестко, и снова лицо его стало злым и непреклонным. Он теперь смотрел на Варю грозно и насмешливо, словно она была тем самым человеком, что мешал ему уйти и заняться нужным делом. — И пусть меня не пугают ни партвзысканиями, ни пургой, ни полярной темнотой. Уеду на оленях, на собаках, уйду на лыжах, но бездельничать здесь не буду.
Паровоз снова остановился. Платформы, набегая одна на другую, грохотали буферами. Люди толкались, хватались за борта, чтобы не упасть. Машинист слез с паровоза и шел, всматриваясь в лица. Увидев Седюка, он заторопился к нему.
— Что случилось? — спросил Седюк, наклоняясь через борт.
— Путь провалился, — сокрушенно сказал машинист. — Дорога временная, шили на скорую нитку, рельсы клали не на насыпь, а просто на мерзлоту, а она подтаяла. У нас тут в каждом рейсе то в одном, то в другом месте проваливается. Сделай одолжение, друг, организуй ребят, у меня и лопаты и кирки есть, даже деревянные носилки, — в дороге это постоянно требуется. Если навалимся все разом, минут за пятнадцать восстановим.
— Пойдем взглянем.
Седюк спрыгнул на землю. Метрах в тридцати от паровоза на месте насыпи образовалось небольшое болото, и над ним, прямо в воздухе, висели рельсы с прикрепленными к ним шпалами, образуя своеобразный виадук метров в восемь длиной.
— Придется подбивать грунт под шпалы, — сказал Седюк. — Твоя черепаха здесь действительно не пройдет.
— Вот и я так думаю. Когда мы грузы везем, мы с помощниками сами управляемся, только у нас это часа два берет.
Когда Седюк возвратился к платформе, она уже была пуста. Пассажиры соскочили на землю и прохаживались вдоль пути, разминая затекшие доги. Седюк отобрал десять мужчин, казавшихся более крепкими.
У запасливого машиниста, очевидно не в первый раз «организующего» пассажиров, нашлось пять лопат, три кирки, две пары деревянных носилок. Почему-то остановка в пути вместо досады вызвала общее веселье, и все работали охотно и дружно. Особенно отличался Жуков. Он с такой силой и умением орудовал лопатой, что наполнял землею носилки в два раза быстрее, чем любой другой. Подносчиками у него были Козюрин и Редько. Седюк с Турчиным работали на насыпи. Турчин нагружал носилки, потом относил их с Седюком. Движения его были четки и скупы. Рядом с Жуковым копал землю Непомнящий, и то ли у него сил было совсем мало, то ли не хватало сноровки и привычки к труду, но он чаще прибегал к кирке, чем к лопате. Даже разрыхлив грунт киркой, он набирал на лопату совсем немного земли.
— Тяжелая штука мерзлота, — сказал он, словно оправдываясь, хотя копали они не мерзлоту, а верхний, подтаявший слой.
Козюрин посмотрел на него, потом на Жукова, и на лице у него выразилось уважение.
— Хорошо работаете лопатой, товарищ! — сказал он Жукову. — Прямо без кирки — это даже удивительно.
— Руки к лопате привычные, — ответил Жуков, весело подмигивая Козюрину. — С детства работал на себя, потом чужой дядя командовал — набил руки.
Турчин посмотрел на него и насмешливо улыбнулся.
— Десять минут так проработать можно, а через час сил не останется, — сказал он Седюку с профессиональным презрением мастера. — Показуха, а не дело. Видишь, одной силой берет.
Минут через двадцать насыпь была готова, и все разошлись по своим местам.
Видимо, чтобы наверстать потерянное время, машинист шел на самой большой скорости — платформы дребезжали сильнее, чем раньше, чаще сталкивались буферами, люди хватались за борта и друг за друга, чтобы удержаться. Но долго идти на этой скорости не пришлось. На горизонте, среди красных холмов, затмевая своим блеском лужицы многочисленных озер, появилось сияние большой воды, вода стала расти и превратилась в широкое, длинное озеро. На берегу озера стояли водокачка, деревянная платформа, заваленная углем, и станционный домик — на стене его было выведено мелом крупными буквами: «Станция Медвежья». Навстречу поезду вышел одноглазый, весь заросший серо-черной бородой дежурный.
— Далеко до Ленинска? — крикнули ему с платформы.
— Километров тридцать пять. Часа за четыре доедете, — ответил дежурный. — Паровоз подзаправится водой, пропустим встречный, и пойдете прямиком. Ночью выспитесь в поселке.
Встречный поезд появился минут через пятнадцать. Он состоял из восьми платформ, груженных каменным углем. На многих платформах, прямо на угле, сидели люди с мешками и чемоданами.
— Как в Ленинске? Идет строительство? — спросил одного из них Седюк.
— Какое, к черту, строительство! — ответил тот сердито, спрыгивая на землю. — Ничего нет, а ты — строительство! До будущей навигации, кроме как клопов давить, другого дела не остается. Жрать вволю не дают, одежды нет, а зима катит!
Варя с печалью смотрела на сразу помрачневшего Седюка. Она сказала:
— Не принимайте его слов близко к сердцу. Что он может знать? Просто недовольный.
— Конечно, Варя, он мало знает. Но, очевидно, там непорядки, если люди открыто всем недовольны.
На последней платформе, подложив под голову мешок с вещами, лежал на угле молодой парень и нежился на солнце. Увидев подходивших Варю и Седюка, он лениво приподнял голову.
— Скажите, пожалуйста, как дела идут в Ленинске? — спросила Варя.
— А хорошо идут, — с охотой отозвался парень. — Строительство большое, работают тысячи людей, в столовых кормят вволю — никто не жалуется. Если бы не послали на выгрузку, сам ни за что бы не уехал.
— Слышите? — сказала обрадованная Варя. — Приедем — сами все узнаем.
На станции оказался кипяток, в вещах Романовой нашелся вместительный чайник, у каждого были кружки, необходимые в обиходе эвакуации не меньше, чем мыло и полотенце. Пассажиры расселись на бревнах, валявшихся на станции, на кучах угля и просто на траве и распаковали свои припасы. Варя попробовала муксуна, предложенного ей Непомнящим. Муксун оказался жирным, нежным, но чрезмерно соленым — от второго куска она отказалась.
— Пригодится в Ленинске, — сказал Непомнящий, аккуратно заворачивая рыбу. — Не хотите ли прогуляться по саваннам этой марсианской равнины?
— Я охотнее поспала бы, — заметила Варя.
— И хорошо сделаете, если уснете, — сказал Седюк.
— Именно, — подтвердил Непомнящий. — Сон на открытом воздухе укрепляет здоровье. Наука установила, что час сна заменяет триста калорий пищи. До Ленинска вы вполне можете принять полторы тысячи калорий сна. Я сейчас так размещу вещи в вашем углу, что вы заснете, как на пуховой перине, и будете видеть детские сны.
Он вправду очень ловко и умело разместил чемоданы, тюки и свертки. Получилось нечто вроде настоящей постели, и Варя с наслаждением на ней вытянулась. Ногам, утомленным от сидения на корточках, стало легко, а в голове от еды и усталости зашумело, как от водки. И, еще не заснув, сквозь дремоту, она слышала, как на платформу влезали пассажиры, ощутила по мягкому и широкому теплу, повеявшему от борта, что рядом с ней уселся Седюк. Потом раздались свистки, удары колес о стыки. Свежий ветер мягко обдувал ее лицо. Это была лучшая минута сна, потому что затем все резко изменилось: солнце пропало, полил ледяной дождь, а из туч вырвались черные самолеты со свастикой на крыльях — из брюха у них вываливались похожие издалека на личинок, крутящиеся, со свистом падающие бомбы. Она бежала по пустынному бульвару, мимо закрытых наглухо домов, ноги ее подкашивались от бессилия и ужаса. А кругом взлетали беззвучные, как в немой кинокартине, облачка разрывов, и временами — тоже беззвучно — падали стены домов и целые дома. Последнее, что она помнила, было наклонившееся над ней в испуге и смятении доброе, до боли знакомое лицо. Чьи-то руки трясли ее за плечо.
— Вставайте, Варя! Подъезжаем к Ленинску. Она вскочила, испуганная, ничего не понимающая.
Огненно-красная тундра уходила в сторону. Поезд шел по склону горы. Вершина ее больше чем на полкилометра поднималась над равниной. Впереди вставали новые горы, белые от снега. Потом дорога углубилась в лес. Лес был странен и неожидан. Карликовые деревья, искривленные и согнутые, стелющиеся по земле, как смятые бурей травы, тесно жались, наползали одно на другое, как бы схватившись в ожесточенной драке за место. Но по мере того, как поезд углублялся в горы, лес менялся и вырастал, деревья выпрямлялись, раскрывали свои кроны. Варя с удивлением и радостью стала узнавать среди них березу, ель, ольху, плакучую иву — знакомый с детства лесной народ.
— Ленинск! — крикнул чей-то голос на платформе.
За поворотом дороги открылся поселок — фабричные здания, каменные и деревянные дома, пожарные вышки, мачты радиостанции. Была видна широкая улица, по ней неслись автомашины, рысцой трусили лошади, впряженные в брички.
Поезд, свистя и сбавляя ход, подкатил к деревянному двухэтажному зданию с вывеской: «Ленинск-1». Пассажиры спрыгивали на землю, тащили свои вещи, кричали отчаянными голосами, словно они не приехали, а собирались уезжать и могли опоздать к поезду.
У самого вокзала стояло несколько машин и грузовых телег. Встречающих не было, кроме высокого седого человека, сидевшего в телеге. Он всматривался в пассажиров, слезавших с платформы, и, увидев Романову, крепко обнял ее, поцеловал в щеку, а она, прижавшись головой к его плечу, заплакала горькими старческими слезами.
— Ничего, Анна Ильинична, ничего! — говорил седой человек, сам всхлипывая. — Не у нас одних горе, тут слезами не поможешь. Успокойся, Анна Ильинична!
На них смотрели с удивлением — встреча больше напоминала горестную разлуку, чем радостное свидание. Потом седой человек взял чемоданы и понес их, идя рядом с женой.
— Это, Романов, Василий Евграфович, конвертерщик с Кавказа, — сказал кто-то громко.
К вокзалу подкатила старенькая «эмка», из нее вылез худой человек в военном кителе и распахнутой шинели и пошел вдоль поезда, внимательно оглядывая пассажиров.
— Скажите, пожалуйста: кто будет Михаил Тарасович Седюк? — спросил он у Вари.
— Вот здесь он, — ответила Варя, указывая на Седюка, снимавшего с платформы ее чемоданы.
Военный подошел к нему и поднес руку к фуражке.
— Моя фамилия Григорьев, я референт начальника комбината, полковника Сильченко, Бориса Викторовича, — отрекомендовался он. — Прошу немедленно в машину. Вас ждут.
— Через десять минут, не раньше, — сказал Седюк. — Я должен разместить вещи этой девушки и как-нибудь устроить ее.
Референт даже оглянулся, как будто Седюк сказал что-то непозволительное, что нельзя было никому слышать.
— Ни в коем случае! Ни одной минуты! Уже полчаса, как началось заседание. Не хватает только вас. Сперва будет информация товарища Сильченко, потом ТЭЦ и ваш завод. Валентин Павлович уже передал по телефону выговор диспетчеру дороги за задержку вашего поезда на станции Медвежьей. Сейчас же садитесь в машину. А о девушке не беспокойтесь — здесь находится комендант Гурко, он на телегах и машинах доставит всех в отведенные им общежития. Все организовано, баня готова, в столовой выписаны продукты, желающим покажут кинокартину, а кто не захочет, может сразу отдыхать.
— Мне нужно помыться и поесть.
— После заседания — пожалуйста. Заседание экстренное, решаются важные вопросы в связи с прилетом Валентина Павловича из Москвы. Да вы не смущайтесь, Михаил Тарасович, у нас это часто, что не успеваешь помыться и поесть. Работа каторжная, все привыкли, вот Валентин Павлович прямо из самолета отправился к себе в кабинет, а потом уже домой. Все это нормально. Идемте, а то мне будут неприятности. О своих вещах тоже не беспокойтесь, их доставят прямо на место — Валентин Павлович сам отдавал распоряжение комендатуре.
— До свидания, Варя. Вечером, после заседания, зайду к вам, — сказал Седюк, крепко пожимая руку девушке. — А сейчас надо ехать. Не исключено, что этот неведомый Валентин Павлович влепит выговор и мне, как тому диспетчеру, если я опоздаю на минуту. — И, разместившись на заднем сиденье, он обратился к Григорьеву, усевшемуся рядом с ним: — Кстати, кто этот Валентин Павлович, о котором вы за полторы минуты успели мне столько наговорить?
Григорьев смотрел на Седюка с недоверием и недоумением, — казалось, он старался определить, шутит тот или говорит серьезно.
— Вы о товарище Дебреве? Разве вы с ним не знакомы? Это главный инженер комбината. По его просьбе вы откомандированы в Заполярье.
Машина остановилась у двухэтажного деревянного дома с ярко освещенными окнами.
Григорьев шел первым и поминутно оглядывался — Седюк не торопился и с любопытством все рассматривал, словно не замечая, что это раздражает референта. Дом был стандартный, того обычного типа, какой характерен для всех административных домов, на начинающихся строительствах, — коридорная система, множество дверей, дешевая дорожка на полу. Пол, аккуратно выструганный и довольно чистый, был плохо сколочен или сколачивался из сырого дерева — между досками образовались щели, и самые доски были изрезаны трещинками. «Много нужно уборщиц, чтобы держать в чистоте этот некрашеный пол», — мельком подумал Седюк. Дом был населен плотно — в нижнем вестибюле, на лестнице, в коридорах толкалось много народу, слышались громкие восклицания, споры. Почти все были одеты в новые стандартные белые полушубки, очевидно недавно полученные со склада. Седюка удивило, что двое из этих людей — он был уверен, что никогда не видел их, — поклонились ему, как старому знакомому, небрежным дружеским поклоном. Еще больше удивился он, когда на втором этаже высокая, красивая девушка, тоже одетая в полушубок и в шали, как другие женщины, но в ботах и шелковых чулках, бросила на него быстрый, внимательный взгляд и, распространяя запах дорогих духов — Седюк не слышал этого запаха, вероятно, с начала войны, — пошла рядом с Григорьевым и стала уговаривать его громким, отчетливым шепотом:
— Евгений Леонидович, голубчик, вы ведь знаете, как мне это важно. Ну, скажите мне только: это он?
— Отстаньте, Лидия Семеновна! — отвечал Григорьев нарочито сердитым голосом. — Меня Валентин Павлович плеткой прибьет, если мы хоть секунду еще задержимся. Поймите: заседание технического совета!
— Да я сейчас и не буду приставать. Я подожду в проектном отделе, там работают в две смены. Вы мне только скажите: это Седюк?
— Ну да, конечно, кто же еще!
Она отстала и, прислонясь спиной к стене, пропустила Седюка мимо себя. В ее внимательном, серьезном взгляде не было ни праздного любопытства, ни кокетства. Она смотрела деловито, оценивая, как смотрят на новую и настоятельно нужную вещь, к которой еще не знают, как приступиться.
«А пожалуй, этот Зарубин прав и моя особа многих тут занимает, — подумал Седюк иронически. Странно, очень странно…»
Григорьев вошел в маленькую комнату — основную меблировку ее составляли четыре телефонных аппарата и большая, во всю стену, вешалка. У телефонов, читая газету, сидела пожилая женщина.
— Как там, можно, Александра Исаевна? — осторожно спросил Григорьев, сняв шинель и одергивая китель.
— Можно, можно! — поспешно сказала женщина и встала со стула. — Идите скорей, а то Валентин Павлович уже звонил на станцию. Достанется вам!
Григорьев открыл дверь и посторонился, пропуская Седюка. Они вошли в узкий и длинный кабинет. Три четверти его занимали два обширных стола, поставленные в форме буквы «Т», а по обводу этой буквы теснились стулья и кресла, занятые людьми. В комнате было человек двадцать. У стены, увешанной светокопиями чертежей, стоял высокий, худой человек и, докладывая, водил деревянной указкой по чертежам. При появлении Седюка он оборвал свою речь, и все головы повернулись к двери.
Навстречу Седюку поднялся председательствующий. Это был человек лет тридцати пяти, высокий, грузный, полный той нездоровой полнотой, которая, отличает людей, много работающих в кабинете и мало бывающих на воздухе. На его неправильном, широком лице с маленьким носом резче всего выделялись глаза, смотревшие жестко и умно. Над жидкими бровями широкой плитой нависал лоб. У каждого, кто впервые взглядывал на это лицо, появлялась мысль: «Как некрасив!», зато второй непременно была мысль: «А пожалуй, умен!»
— Проходите, проходите, Михаил Тарасович! — сказал председательствующий так приветливо, словно Седюк был его старым знакомым. — Вы как раз вовремя. Сейчас Семен Ильич Караматин, начальник нашего проектного отдела, закончит свое сообщение о последних проектных данных по строительной площадке ТЭЦ. Вот тут есть местечко, — он показал на стул у окна. — Прошу, товарищ Караматин.
Седюк пробрался на свободное место и сел. И сейчас же все, словно потеряв к нему интерес, снова повернулись к докладчику. Караматину было лет пятьдесят. Худое лицо его было составлено из крупных деталей: крупен был нос, крупен и широкогуб рот, огромные уши оттопыривались в стороны, большие роговые очки прикрывали не только глаза, но и мохнатые брови и часть впалых щек.
— Соображения Валентина Павловича, конечно, основательны, — говорил Караматин, продолжая, видимо, мысль, начатую еще до прихода Седюка. — Если бы нам удалось найти в другом месте хорошее скальное основание, можно было бы перенести площадку строительства в сторону. Но таких площадок в долине нет. Они есть на горах, но располагать ТЭЦ на склоне одной из гор мы не можем из-за трудностей в снабжении углем и водой. В долинах, кроме уже выбранной площадки, есть островки таликов в море вечной мерзлоты. Площадь каждого из этих таликов слишком мала по сравнению с площадью всех цехов ТЭЦ. Что же касается вечной мерзлоты, то возводить на ней сорокаметровое здание ТЭЦ совершенно немыслимо.
— Этого никто и не предлагает, — сухо заметил председательствующий.
— Совершенно верно, Валентин Павлович, такой глупости никто не предлагает. Я упомянул об этом только в порядке логического рассмотрения всех вариантов. Но в чем суть предложения строителей, которое мы сейчас рассматриваем? Строители предлагают использовать облегченные нормы военного времени, дающие значительную экономию материалов и гарантирующие срок службы порядка шести — восьми лет, вместо сорока — пятидесяти, на которые мы обычно делаем расчеты. В этом случае вполне возможно использовать островки таликов для котельного цеха и машинного зала. Что касается других цехов ТЭЦ — углеподачи, складов, подстанций и прочего, — то их придется разместить на вечной мерзлоте, приняв обычные меры для ее консервации, чтобы она не раскисла и не расползлась. Надеяться на полную консервацию, конечно, не придется, но несколько лет стены простоят. Я не признаю это решение блестящим, но какой-то выход из создавшегося положения оно дает. Новые сроки пуска ТЭЦ и медеплавильного завода, которые привез с собой из Москвы Валентин Павлович, практически неисполнимы, если ориентироваться на старый технический проект. Делать все солидно, по старому проекту, и пустить ТЭЦ первого февраля сорок третьего года — несовместимо.
— Допустим, будем делать солидно, по нормам мирного времени, — сказал человек, сидевший рядом с председательствующим. — Какая получается разница при сравнении того, что докладывал Валентин Павлович в правительстве, с тем, что показывают последние изыскания?
Седюк давно обратил внимание на этого пожилого человека — он чем-то выделялся среди других. У него было умное, строгое лицо, его седые, коротко подстриженные усы не прикрывали большого рта. Видимо, он был глуховат, так как прислушивался, поднося ладонь к уху. Перед ним на столе лежал блокнот — он иногда делал пометки. В его движениях, четких и скупых, Седюк уловил несомненную военную выправку.
— Кто это? — спросил он шепотом у сидевшего рядом с ним Григорьева, указывая на пожилого человека.
— Начальник комбината, полковник Сильченко Борис Викторович. Председательствует главный инженер комбината Дебрев, — прошептал Григорьев.
Караматин ответил на вопрос начальника комбината обстоятельно. Нельзя, конечно, считать ошибкой, что при составлении технического проекта ТЭЦ они приняли среднее углубление фундаментов в девять метров. Для своего времени это было правильно. Но с тех пор изыскания продвинулись дальше и положение изменилось. Нынешние данные дают двенадцать метров как среднее углубление фундаментов в грунт до скалы, на которую они опираются. Это в свою очередь значительно меняет объем земляных и бетонировочных работ и расход цемента и железной арматуры.
— Скала углубилась в землю за это время? — иронически спросил Дебрев. — Или, может быть, ваши изыскатели научились немного работать, а не только ягоды собирать?
Караматин покраснел.
— Нет, скала не углубилась. Скала стоит на своем месте и будет стоять там тысячи лет. Но условия военного времени известны, все делалось в спешке. Когда составлялся технический проект, данных было мало, сейчас их много больше. Оказалось, что у скалы очень сложные обводы, неравномерная кривизна вершины, крутое падение по склонам. Нельзя от инженера требовать, чтобы он был пророком или гадателем.
— Но предвидеть и учитывать он должен, — негромко заметил Седюк. — Этим, собственно, инженер и отличается от простого практика-мастера, который исходит только из того, что у него в руках или под руками.
По залу пронесся легкий шум, все оглянулись на Седюка. Он видел одобрительный и насмешливый взгляд Дебрева, строгий взгляд Сильченко, сердитый — Караматина.
— Конечно, соображения товарища Седюка бесспорны, как всякое общее место, — возразил Караматин, и голос его звучал раздраженно. «Ты, оказывается, тоже меня знаешь!» — удивленно подумал Седюк, когда Караматин назвал его по фамилии. — Сейчас легко ругать нас за просчеты. Я, впрочем, не уверен, что сам строгий товарищ Седюк, имея те материалы, что были у нас полгода назад, решил бы иначе. Мне кажется, внесенное строителями предложение применить упрощенные нормы военного времени надо внимательно рассмотреть. Иначе пустить ТЭЦ в новый срок будет трудно.
— У вас все? — спросил Дебрев.
— Все, — сказал Караматин, садясь.
— Тогда я скажу. — Дебрев встал и выпрямился перед собранием, как бы для того, чтобы всех видеть. Как после узнал Седюк, он всегда говорил стоя: ему было трудно напрягать свой хрипловатый, несильный голос. — С точки зрения инженерной формы, товарищи, все в порядке — вот как следует понимать сообщение Семена Ильича. Были одни данные — делали одни расчеты. Получили новые данные — сделали новый расчет. Ну, а во всякие расчеты неизбежно вкрадываются просчеты. Я, товарищи, узнал недавно, что в проектных организациях даже планируется специальный фонд на недорасчеты, перерасчеты и недоучеты. Суммы из этого фонда присчитываются к смете проекта как некоторая резервная величина. И строители очень довольны: можно экономить и получать премии за то, что ты не оказался таким дураком, каким тебя представляли. Я не спорю, может, по статистике так и полагается, что неизбежно бывает какой-то средний процент дураков, неучей и недобросовестных людей, но средние нормы нашей статистики не могут быть распространены на Заполярье. И они не имеют права действовать во время войны. Я совершенно согласен с товарищем Седюком — инженер должен предвидеть все существенное, что может встретиться, на то он и инженер, а не кустарь. У настоящего инженера нет крупных просчетов. Я вам всем, товарищи, скажу прямо: у многих из нас есть такая привычка — недоучесть, напортить, опростоволоситься в расчете, а потом мобилизоваться, пойти на героические решения и ценой невероятных трудов исправить то, что спокойно можно было с самого начала не портить. Но такая практика, хоть она многим и кажется достойной, порочна и отвратительна. И я вам прямо говорю: пока я здесь, в Ленинске, я не помирюсь с тем безобразием, о котором нам так обстоятельно докладывал товарищ Караматин. Как все это звучит убедительно: первые данные дали одно, ну, а дополнительные внесли некоторые естественные изменения… А почему, товарищ Караматин, ваши первые шурфы не были заложены так, чтобы они заранее дали хотя бы приблизительно правильную картину? Этого вы нам не докладывали. Так я вам это доложу, если не знаете. К вашему сведению, товарищ Караматин, именно вами был подписан генеральный план разведки площадки ТЭЦ. Но вы не установили очередности бурения скважин, хотя обязаны были это сделать. И те самые ротозеи, которых вы считаете специалистами, вам не подсказали — может быть, чтоб не утруждать свои мозги расчетами. А товарищ Зеленский, который сидит вот там в углу и мило улыбается, — все обернулись и посмотрели на широкоплечего, красивого брюнета, красного от раздражения, который скорее гримасничал, словно от зубной боли, чем улыбался, — и, очевидно, обдумывает свои гениальные предложения и героические решения, — беспощадно продолжал Дебрев, — этот самый товарищ Зеленский, начальник строительного управления, проходил шурфы не по строго рассчитанному плану, по всей площадке, а тремя кучками всего в трех местах. Так ему с его маленькой строительной колокольни было удобнее: не нужно станок перетаскивать с места на место, ну и метражом проходки можно в отчете блеснуть. Что при такой постановке изысканий никакие данные не дадут даже отдаленно точной картины, пока не будут пройдены все запланированные шурфы, это, видимо, никого не беспокоило. А так как в связи с войной технический проект ТЭЦ пришлось делать на год скорее срока, то в основание его положили заведомо неточные цифры, которые заведомо могли измениться. И на особом, птичьем языке наших проектантов и строителей, — не дергайтесь, товарищ Зеленский, я до вас, по существу, еще не добрался, имейте терпение, — на их птичьем языке это было названо благородным словом «технический риск». Я хочу вас спросить, товарищи Караматин и Зеленский: если вот это называется техническим риском, то что именно вы назовете инженерной безграмотностью, административной нераспорядительностью, головотяпством, граничащим с преступлением против интересов государства? И до каких пор вы напряжением всех сил тысяч людей, их подлинным героизмом, их страстным желанием пойти на любые жертвы, на любые трудности, чтобы помочь родине в час опасности, будете покрывать ваше равнодушие, ваше неумение работать как подлинные инженеры, руководить как подлинные большевики?
Дебрев остановился, широко вдыхая воздух, которого ему не хватало. Лицо его, побагровевшее от гнева, было страшно.
Седюк видел, что большинство присутствующих потупили головы. Никто не смотрел соседу в глаза. Духота, до сих пор никем не замечаемая, хотя в комнате было сильно накурено, вдруг стала ощутимой, плотной, как вода.
— Теперь смотрите, что получается, — продолжал Дебрев. — Москва утверждает технический проект, начинается разработка рабочих чертежей. Государственный Комитет Обороны принимает важнейшее для нас решение — сократить срок, данный на строительство ТЭЦ и медеплавильного завода, на полгода. ТЭЦ по этому решению должна быть пущена первого февраля, медеплавильный завод — первого мая. Я даю об этом телеграмму из Москвы, а мне отвечают, что обнаружены новые данные и что в связи с этим строительство ТЭЦ стоит под угрозой срыва. Между тем решение ГКО претворяется в жизнь. Нам из самых строгих государственных резервов, тех самых, что берутся в последнюю очередь, выделяются железная арматура, несколько тысяч тонн цемента, бензин, продовольствие, люди, монтажники, даются пароходы для забрасывания всего этого на север. А вы здесь спокойно ликвидируете все эти усилия и жертвы. Вы с безмятежным спокойствием заявляете, что угловые фундаменты будут глубиной двадцать восемь — тридцать метров, вместо ожидавшихся пятнадцати, что объем земляных работ увеличивается на тридцать процентов, на столько же увеличивается объем бетонировочных работ. Требуется лишняя арматура, почти две с половиной тысячи тонн цемента дополнительно. А где взять этот цемент, когда враг подступает к Сталинграду и Новороссийску и половина наших цементных заводов взорваны или эвакуированы? А если и достанем, если нам выделят эти дополнительные две с половиной тысячи тонн, то как вы их забросите на север, когда Каралак встанет через две недели? И чем вы их забросите, разрешите узнать? На помощь большую, чем нам оказана, мы рассчитывать не можем.
Страна пошла на серьезные жертвы, чтоб снабдить нас, большего мы требовать не вправе. Все обстоятельства складываются против нас, начиная от наступления немцев и кончая приближающейся полярной зимой. И скажу вам откровенно: может быть, вас это мало задевает, но я не поставлю свою подпись под телеграммой, в которой будет признание, что мы все оказались шляпами. Решение ГКО — закон. Его нельзя отвергать, нельзя оспаривать, его нужно выполнять, чего бы это ни стоило. И тут появляется товарищ Зеленский со своим гениальным предложением. В чем суть этого предложения? Он рассуждает так: раз от нас требуют строить скоро, значит будем строить плохо.
— Военные нормы — не значит плохие нормы! — крикнул с места Зеленский.
— Военные нормы — вынужденные нормы, — сурово возразил Дебрев. — Они так и называются — временные. А применение их в жестких условиях Заполярья приведет к тому, что построенная вами ТЭЦ будет не столько давать энергию, сколько сидеть в авариях. Вы рассуждаете об этих нормах теоретически, товарищ Зеленский, а я зимой этого года построил целый завод, применяя эти нормы. Завод работает, дает продукцию фронту, но я не уверен, что через год он не рассыплется. Здесь, в Ленинске, военные нормы внедрены не будут. Применение их в Заполярье с его морозами и пургами грозит катастрофой. Мы должны строить только прочно, только солидно, только по постоянным нормам. Итак, еще раз формулирую тему нашего совещания: изыскание средств и возможностей для точного выполнения постановления ГКО. Кто хочет слово?
Слово попросил Караматин. Дебрев, поморщившись, недовольно бросил:
— Вы только что говорили. Если с оправданиями, так не стоит задерживать собрание, Семен Ильич.
— Я по другому вопросу, — разъяснил Караматин и, получив слово, поднялся, держась рукой за спинку стула. — Валентин Павлович категорически отводит обсуждение вопроса о применении военных норм.
Я продолжаю считать, что многие из этих норм можно применить. Однако в проектном отделе мы учитывали, что руководство комбината может на это не пойти, и в связи с этим у нас возник вариант, который я хочу вам доложить. Основная трудность, очевидно, в нехватке цемента. Наше предложение касается именно этого вопроса. По генеральному проекту Ленинска здесь предусматривается свой цементный завод с производством нескольких десятков тысяч тонн цемента в год. Все это в будущем. Мы разработали техническое задание на строительство временного цементного заводика на территории нынешнего кирпичного завода. Этот цементный цех может дать недостающее количество цемента до весны. Основное оборудование можно найти на месте. На базе техснаба имеется вращающаяся печь для сушки медного концентрата. До мая медеплавильный завод не будет пущен, до середины апреля сушильный цех не будет монтироваться. Мы предлагаем смонтировать эту печь во временном цементном цехе, футеровать ее соответствующим огнеупором, немного переделать топки для получения более высоких температур. Известняк и другие материалы для производства цемента есть. А весной оборудование будет демонтировано и возвращено на постоянное место. Высокого качества цемент не гарантируем, даже наверное будет неважный, но дефицит он покроет.
— Собираетесь возводить турбины и генераторы на фундаментах из дрянного цемента? — иронически спросил Дебрев.
— Нисколько, Валентин Павлович, — спокойно возразил Караматин. — На фундаменты основного оборудования ТЭЦ пойдет хороший цемент. А местный цемент будет использован на строительство стен подсобных цехов ТЭЦ и главным образом на строительство коробок медеплавильного завода.
— Я, как начальник медеплавильного завода, решительно возражаю! — крикнул сидевший недалеко от Седюка человек. — Я эти одолжения знаю: заберете печь на полгода, а потом выяснится, что цемента все-таки не хватает, и печь у вас засохнет. В результате в мае мы не сумеем пустить отделение сушки, и в довершение стены, скрепленные вашим, местным цементом, начнут валиться на головы рабочих во время первой же серьезной пурги.
— Как мнение начальника строительства? — спросил Дебрев.
Зеленский встал, откашлялся и заговорил глухим басом, — этот бас плохо вязался с его женственным, красивым лицом и каждый раз, как он начинал говорить, казался неожиданным.
— Строителям и металлургам, Валентин Павлович, этот вариант нежелателен. Наш график так напряжен, что стоит на той грани, где реальность превращается в фантастику. Малейшее новое затруднение самым роковым образом отразится на сроках ввода станции. Прежде всего строительство, монтаж и демонтаж нового цеха, не предусмотренного планом, займут много людей и механизмов. Их придется изымать из основного строительства. Это главное затруднение. Второе затруднение в том, что местный цемент схватывается значительно медленнее привозного. Для нас, строителей, принять этот вариант означает — пойти на большие новые трудности.
— Конечно, получать все от чужого дяди проще, чем самому все разрабатывать, — зло заметил Дебрев. — Самый нежелательный вариант — это брать на себя ответственность, творчески мыслить, работать с огоньком.
— Я не от ответственности бегу, а указываю на реальные трудности, — огрызнулся вспыхнувший Зеленский. Похоже было, что новая насмешка Дебрева совсем вывела его из равновесия.
— Разрешите мне, — сказал Сильченко.
— Слово имеет Борис Викторович, — объявил Дебрев.
Сильченко встал, провел рукой по усам, просмотрел запись в блокноте. Он помолчал, ни на кого не глядя, всматриваясь в какую-то невидимую точку на стене, поверх голов. И голос его, когда Сильченко заговорил, был строг, суховат и четок. Говорил Сильченко медленно, ясно, временами опускал голову.
Видно было, что во время речи он неспособен откликаться на каждое замечание и живо все наблюдать, как это делал Дебрев. Сосредоточенный и сдержанный, он словно выключался из всего, что не имело прямого отношения к его мысли.
— Прежде всего о применении временных норм на строительстве, — сказал он. — Я вполне согласен с Валентином Павловичем, что применение этих норм на основных объектах нашего строительства недопустимо. Эти нормы предложены главным образом для тех из эвакуированных предприятий, которые с самого начала строятся как времянки и после освобождения временно оккупированных врагом территорий будут возвращены на старые базы. Мы же строим в глубоком тылу, строим на десятилетия, и хотя Москва разрешила нам в отдельных случаях применять эти нормы, мы, как большевики, поблажки себе давать не будем. Мы решаем дело государственной важности и должны решать его по-государственному. Но это не значит, что мы вообще зарекаемся от этих норм. По условиям нашего строительства нам придется возводить много вспомогательных объектов — срок службы их исчислен несколькими годами или даже месяцами. К этим объектам нормы военного времени или даже еще более упрощенные нормы обязательно должны быть применены. В частности, я вполне поддерживаю предложение проектантов о строительстве временного цементного цеха. Конечно, цех должен строиться с минимальными затратами труда и материалов, то есть по нормам военного времени. Тут товарищ Назаров беспокоился, отдадут ли ему печь и выстоят ли стены под давлением пурги. Я думаю, что опасения товарища Назарова лишены оснований. Он, видимо, забывает, что основной объект нашего строительства — как раз медеплавильный завод. И если заберут у Назарова сушильную печь, то не для того, чтобы лишить его этой печи, а чтобы создать условия для ее своевременного пуска на медеплавильном.
— Кто еще хочет слово? — спросил Дебрев. Встал невысокий лысый человек с глазами, полуприкрытыми тяжелыми реками, с большим носом, мясистыми губами. Григорьев шепнул Седюку, что этого человека зовут Синий, он главный энергетик комбината, работал раньше на самых крупных станциях страны, здесь консультирует проект ТЭЦ и начальствует над ВЭС — временной электростанцией, дающей ток поселку.
— Я очень уважаю товарища Зеленского, товарищ Зеленский — сильный и грамотный строитель, — сказал он. — Но я хочу, я очень хочу, чтобы товарищ Зеленский понял ту истину, что электростанция — сердце промышленного предприятия. Это сердце должно быть здоровым. Если оно хоть немного прихварывает, если оно сжимается судорогой, весь организм болеет. — Он вдруг печально улыбнулся и положил руку на сердце, и по этой улыбке и жесту Седюк понял, что ему самому хорошо известно, что такое больное сердце. — Так вот, я говорю: мы должны сделать все, абсолютно все, понимаете, чтобы сердце нашего заполярного Ленинска билось нормально. Поэтому надо забыть о временных нормах, ТЭЦ должна быть построена солидно.
— Я думаю, больше по этому вопросу говорить не следует, — заключил Дебрев. — Предлагаю следующее решение технического совета при главном инженере. Предложение о применении к строительству ТЭЦ временных строительных норм военного времени отвергается. ТЭЦ строится по постоянным нормам, с расчетом службы на долгие годы. В связи с предписанным нам сокращением срока ввода основных объектов в эксплуатацию строители совместно с проектным отделом составляют новый график строительных работ и представляют его мне на утверждение. Основная идея графика — пуск ТЭЦ первого февраля сорок третьего года. Сегодня — пятое сентября. Проектный отдел обязан выдать технический проект цементного завода к восьмому сентября, а рабочие чертежи закончить к двадцатому.
— Это невозможный срок! — запротестовал Караматин.
Дебрев жестко оборвал протесты:
— Объявите аврал и сидите по две, по три смены.
Сами садитесь за чертежные доски, у нас и так слишком много начальников и слишком мало инженеров. Вы в свое время писали книгу о проектно-изыскательских работах — вам и рейсшину в руки. Начальнику строительного управления товарищу Зеленскому приступить к строительству цементного цеха с получением первых чертежей, то есть восьмого, а к пятнадцатому развернуть строительство полным ходом и расставить рабочую силу так, чтобы не пострадали основные строительные объекты. Цементный цех должен быть пущен к первому октября. Предупреждаю: за исполнением графика я буду следить лично. Есть ли какие-нибудь возражения? Замечания?
Собрание молчало.
— Тогда перейдем ко второму вопросу — положению со строительством медеплавильного завода. По этому пункту я хотел бы заслушать мнение главного инженера медеплавильного завода. — Дебрев улыбнулся и повернулся к Седюку. — Мы слушаем вас, товарищ Седюк.
Седюк знал, что с ним произойдет какая-то неожиданность. Он был подготовлен к этому словами Зарубина, что его с нетерпением ожидают в Ленинске, тем, что неизвестные люди кланяются ему, как старому знакомому, что его хочет видеть — видимо, для деловых разговоров, а не для пустой болтовни — какая-то девушка, тем, наконец, что его ждали на этом совещании и знают по фамилии. Однако обращение Дебрева застало его врасплох. Седюк понимал, что вопрос задан, чтобы посмотреть, как он будет выпутываться. Встав, как и другие выступавшие, он спросил:
— Может быть, вы скажете мне, Валентин Павлович, когда я стал главным инженером медеплавильного завода? В Москве, когда я получал направление сюда, мне этого не говорили.
— Приказ начальника главка был подписан неделю назад, — ответил Дебрев, с интересом глядя на Седюка. — Разговор о вашем назначении состоялся перед самым моим отъездом из Москвы. Вы, конечно, ничего этого знать не могли, так как находились в пути. Но сейчас вы знаете.
— Да, я знаю о своем назначении. И еще я узнал, что завода нет и что, по новому решению ГКО, он должен быть пущен первого мая. Вот и все мои знания. Остальное я узнаю, когда посмотрю проект, ознакомлюсь с положением на строительной площадке, увижу людей, запасы материалов и проверю организацию труда.
Дебрев, видимо, был удовлетворен ответом. Он кивнул головой и обратился к Назарову:
— Твой главный инженер в курс дела не вошел, Николай Петрович, будем его вводить тут же. Доложи, товарищ Назаров, как обстоит дело с комплектацией оборудования.
Назаров говорил быстро и уверенно, ни разу не взглянул в разложенные на столе бумаги. Он называл на память не только машины и материалы, но и номера складов, где они лежали. Из его слов явствовало, что комплектация завода в основном закончена — были завезены кирпич для отражательной печи, конвертеры, сушильные и обжиговые печи, крановое и моторное хозяйство, мощные воздуходувки и все прочее, необходимое для работы предприятия. Не хватало мелочей; многое можно было изготовить на месте, другое — забросить самолетами.
Седюк слушал Назарова с большим вниманием — Назаров говорил о хорошо знакомом Седюку производстве. Кроме того, это был его теперешний начальник, с этим человеком ему придется работать в самом непосредственном общении. Назаров Седюку не понравился. Это была безотчетная, вдруг возникшая неприязнь — она росла с каждым новым словом Назарова. У того было рыхлое и маловыразительное лицо с мясистыми щеками, лицо шумливого, быстро отходящего, по-своему доброго, но недалекого человека. «Рубаха парень. Таким с первой встречи говорят „ты“, в институте они заводилы в веселой компании, под старость недоброжелатели спиртного — три раза в день истребляют по стаканчику, — думал Седюк. — Сомневаюсь, чтоб он был хорошим директором завода».
Когда Назаров сел, Седюк задал ему несколько вопросов.
— Среди завезенного оборудования вы упомянули электропечи, — заметил он. — А в Пустынном, на берегу, под навесом, я видел две электропечи — это не те ли? И потом — неясно, как с серной кислотой, вы о ней не сказали.
Дебрев засмеялся. Он с удовольствием сказал Назарову:
— Правильно. Тут тебя поймали, Николай Петрович. Электропечи в Пустынном, на нашей материковой базе. А серная кислота идет морским караваном из Архангельска, там же продовольствие, огнеупоры, горючее, различные химикаты, арматура. Плохо подготовился, Николай Петрович, неполон твой список.
— Всего не облазить, Валентин Павлович, склады забиты сверху донизу, — сказал Назаров, оправдываясь.
— Боюсь, на ваших складах порядка нет, и это главное. Завтра выберемся туда пораньше и все уточним. Ну, с комплектацией дело обстоит более или менее благополучно, особенно тут рассусоливать нечего. Перейдем теперь к самому важному вопросу — к строительству медного. Прошу слушать с пристрастием — дело у нас там идет плохо. Вам слово, товарищ Лесин, доложите, какие вами приняты меры для реализации решения ГКО.
По кабинету пронесся шум сдвигаемых стульев, люди поворачивались, рассаживались удобнее. Седюк хорошо знал этот особый шум, временами возникавший на каждом крупном заседании, — он означал, что сейчас пойдет речь о самом важном и трудном.
В углу кабинета поднялся человек среднего роста, худой, в пенсне, одетый с подчеркнутым старанием: на нем были пикейный крахмальный воротничок, галстук, тщательно приглаженные волосы разделял четкий пробор. Среди других участников совещания, одетых с рабочей небрежностью, человек этот выглядел странно и чопорно. Суховатым, бесстрастным голосом Лесин докладывал о положении дел на строительной площадке — так ровно, ясно и логично, словно читал лекцию на какую-то далекую, отвлеченную тему. Казалось, он не видел и не понимал, что все напряженно вслушивались в каждое его слово. Из гладких предложений — Лесин прямо этого не говорил — с неопровержимой ясностью вытекало, что новые темпы строительства совершенно неосуществимы. Завод ставится на скале, вершина скалы представляет собой удобную площадку, гораздо более удобную, чем на строительстве ТЭЦ, — она обширнее, ровнее, не имеет уклонов. Но скальное основание прикрыто мощными наносами вечной мерзлоты весьма волнистого профиля. Грунт чрезвычайно трудный и независимо от того, что он схвачен вечным морозом: это крупноскелетный диабазовый валунник. Лом не берет этот грунт, кирка не колет, взрывные работы, как показала практика, малоэффективны; кроме того, сама взрывчатка по обстоятельствам военного времени очень дефицитна. Отбойных молотков мало, и они часто ломаются. Есть хороший экскаватор, но мерзлый валунник ему недоступен.
— Оттаивать надо, — прервал Лесина Дебрев. — Оттаивать покрепче.
Лесин хмуро блеснул на него стеклами пенсне.
— Оттаиваем, Валентин Павлович, огневым палением, кострами из угля и дерева. Оттаивает на полметра, не больше, — для кирки достаточно, а экскаватор пустить нельзя. Пробовали применить пар, вбивали в почву паровые иглы. В мерзлых грунтах на мягкой, глинистой основе паровые иглы работают хорошо, а на крупноскелетном валуннике эффективность их ничтожна. Применили электропрогрев напряжением в триста восемьдесят вольт — прогрев не распространяется даже на метр глубины. Пустить трехкубовый экскаватор — значит наверняка вывести его из строя. Электропрогревом руководил кандидат технических наук Газарин, и его вывод таков, что на нашей площадке экскаватору делать нечего. Вот все, что я хотел сказать.
Дебрев, дернувшись на стуле, грубо и нетерпеливо бросил Лесину:
— Все? Больше ничего не добавите, Семен Федорович?
— Больше ничего, Валентин Павлович, — бесстрастно ответил Лесин.
Все видели, что Дебрев с трудом сдерживает раздражение: он побагровел, глаза его гневно блестели, брови нахмурились. Он встал, собираясь говорить, но Сильченко мягко дотронулся до его руки. Дебрев молча посмотрел на Сильченко и снова сел. Сильченко обратился к Лесину:
— Я бы все-таки хотел знать, товарищ Лесин: что требуется строительству для выполнения нового задания ГКО?
Лесин, перед тем как ответить, заглянул в записную книжку.
— Если исходить из сегодняшней производительности труда одного рабочего, нам требуется втрое больше рабочей силы и втрое больше взрывчатки. При этих и, к сожалению, только при этих условиях мы можем выполнить решение ГКО о сокращении сроков строительства.
— Фантасты! — сказал кто-то громко и презрительно.
Сильченко с мягкой и ровной настойчивостью продолжал допрашивать Лесина:
— Вы знаете наше положение — людей взять неоткуда, взрывчатки мало. Разве вы не понимаете, что ваше заявление равносильно отказу от выполнения решения ГКО?
Лесин выразительно пожал плечами.
— Ничего другого мы придумать не сумели, — сказал он, помолчав.
На этот раз Дебрев не выдержал.
— Ни взрывчатки, ни рабочей силы вы дополнительно не получите, — сказал он решительно. — Вы живете не в безвоздушном пространстве, мне нечего вам напоминать, что немцы подкатываются к Сталинграду. Больше вам скажу: с завтрашнего дня вы будете получать половинную норму взрывчатки сравнительно с тем, что получаете сейчас. Взрывчатка пойдет на строительство ТЭЦ — там скала, скалу ничем другим, кроме взрывчатки, не возьмешь. Я думаю, вы это понимаете не хуже меня. От вас сегодня требовали не заявок на то, чего мы выполнить не можем, а сообщения о новых методах строительства, новых предложений, новых мыслей, которые помогут нам выполнить решение ГКО. Вот чего мы ждали от вас, а не болтовни о рабочей силе и взрывчатке. Лесин сдержанно, с достоинством возразил:
— Тут кто-то крикнул о фантастах. Именно потому, что мы не фантасты, а реалисты, техники-строители, я говорил только о том, что имеет реальное значение. Пыль в глаза высокими фразами я пускать не умею. Вы меня знаете, Валентин Павлович, я говорю то, что исполняю, и исполняю то, что говорю. Без взрывчатки поднять вечную мерзлоту мы не можем, без рабочих строить тоже не умеем.
Он с хмурым вызовом обводил своим пенсне зал. Никто не ответил ему. Дебрев, заметно остывая после вспышки, угрюмо сказал:
— Усильте прогрев, расходуйте больше угля, больше электроэнергии — и этим вы повысите производительность рабочего.
— Не думаю, Валентин Павлович. Избыток тепла уходит в воздух и не проникает в землю. Тут мы ничего не можем сделать, такова природа метода. Не мы одни разрабатываем вечную мерзлоту. Есть книги, статьи. Но во всей мировой литературе еще не предложен более эффективный метод.
— Мировая литература писалась такими же инженерами, как и мы, — прервал его Дебрев непримиримо. — Мы должны вписать новые страницы в мировую литературу, вот как стоит вопрос. Я думаю, спорить тут не о чем. Вот мы с главным инженером медного, — он кивнул головой на Седюка, — приедем к вам и посмотрим, таковы ли действительно ваши трудности, как вы их расписываете. А пока самым категорическим образом требуем от вас ускорения работ по планировке площадки. И предупреждаю, Семен Федорович: от степени перелома, достигнутого в строительстве завода, будет зависеть наша оценка пригодности работников строительства к руководству.
Лесин сказал, пожимая плечами:
— Понимаю ваш намек, Валентин Павлович…
— А я всегда говорю прямо, товарищ Лесин, без намеков, меня нетрудно понять. Засядьте еще раз с вашими инженерами и завтра к пяти вечера представьте полный перечень мероприятий, только без увеличения рабсилы и взрывчатки — это неосуществимо, — всех возможных мероприятий, чтобы организовать перелом в темпах строительства. Вот пока все по вашему вопросу.
— Будет исполнено, — сказал Лесин, садясь. Его мрачный вид показывал, что он мало верит в эффективность того, что собирался исполнять.
Дебрев отвернулся от него.
Снова заговорил начальник комбината:
— Положение на строительной площадке, конечно, трудное. Я вполне согласен с Валентином Павловичем — необходимо в самом срочном, почти аварийном порядке найти методы разработки вечной мерзлоты. Этого требуют от нас военная обстановка и наша совесть. Я уверен, что вы эту задачу выполните, как она ни сложна, а сейчас я хочу сказать вот о чем — мы плохо готовимся к зиме. На промплощадках нет щитов, навесов от снега над котлованами, нет теплых помещений для отдыха и еды, зимние дороги не подготовлены. Я понимаю — для большинства из вас, только в этом году приехавших с материка и не знающих полярной зимы, многое звучит чисто теоретически, но я в Заполярье провел не один год и знаю, чем грозит такая нераспорядительность. Неделю назад я выпустил приказ, обязывающий начать разработку мероприятий по переводу строительства на зимние методы работы, сегодня напоминаю о том, что этот приказ надо строго выполнять. Я, товарищи, считаю ошибкой и главного инженера, что он на эту сторону дела не обращает достаточно внимания. Боюсь, эта неосмотрительность дорого нам обойдется.
— Вы правы, товарищ полковник, это наше упущение. И я, и все мы теперь займемся реализацией вашего приказа, — сухо сказал Дебрев, и лицо его покраснело.
«Ага, сам ты не любишь получать замечания!» — весело подумал Седюк.
— Основная часть грузов, около двенадцати тысяч тонн, — продолжал Сильченко, — прибывает к нам морским караваном, уже вышедшим из Архангельска. Из Пустынного мы сможем завезти только четыре тысячи тонн. Правда, там на складах грузов лежит много больше, но, очевидно, они прибудут в навигацию сорок третьего года — речной флот Каралака не рассчитан на размах нашего строительства. Да и не мы одни строимся в бассейне Каралака. Благодаря энергии Зарубина, досрочно разгрузившего предыдущий караван, удастся организовать еще один рейс. Но караван, находящийся в Пинеже, видимо, уйдет на отстой, ни при каких темпах разгрузки использовать его в этом году уже не удастся.
— Зарубин, однако, нажимает на всех, я сам шесть часов мешки таскал, — сказал Седюк.
В зале рассмеялись.
— И хорошо делали, — заметил Сильченко, мельком взглянув на Седюка. — Послезавтра утром я вылечу самолетом в Пустынное, чтобы погрузить и отправить последний караван, а вы, Валентин Павлович, меня замените. Я попрошу всех руководителей управлений, отделов и цехов завтра утром составить мне список самых необходимых грузов и доставить его к вечеру товарищу Григорьеву. Не увлекайтесь — только то, без чего строительство идти не может, ничего сверх этого!
Дебрев посмотрел на часы.
— Время позднее, товарищи, пора кончать. — Он поднялся вместе с другими и кивнул головой Седюку. — Вы не очень устали с дороги, Михаил Тарасович?
Седюк ответил, вставая:
— Да нет, не устал.
— Я хочу сейчас съездить на площадку медного — не стоит терять время. Захватим Лесина, а Назарова отпустим — вопросы будут чисто технические. Как ваше мнение?
— Согласен, конечно.
В дверях Седюка остановил Сильченко. Он сказал, пожимая руку:
— Зайдите ко мне завтра, товарищ Седюк. — И, улыбнувшись, он заметил: — Вы так торопились уехать из Пустынного, что опоздали в Ленинск на пять дней.
Седюк в недоумении посмотрел на него. Сильченко пояснил:
— Мы послали за вами наш комбинатский самолет, но он пришел через несколько часов после ухода каравана. Ваше присутствие было здесь очень нужно, особенно проектанты настаивали. Вот Караматин стоит — он вас сейчас перехватит.
Караматин действительно ждал Седюка. Он взял его под руку и отвел в сторону.
— Вы нам до зарезу нужны, — сказал он своим странно густым голосом, глядя в сторону, на Седюка блеснули только отсветы его непроницаемых очков. — По плавильному и электролизным цехам есть некоторые варианты, нужно согласовать с вами. Как вы сейчас — не можете? У нас в проектном раньше двух часов не расходятся.
— Я сейчас еду с Дебревым на промплощадку.
— В таком случае настоятельно прошу прийти сюда, в отдел, завтра утром. Будете?
— А куда я денусь? Конечно, буду.
Мимо Седюка прошел Зеленский, беседуя с высоким, сутуловатым человеком — крупное, изрезанное глубокими складками лицо этого человека было полно иронии. Склоняясь, он говорил Зеленскому с почтительным сожалением:
— Вот и похоронили вашу блестящую идею, Александр Аполлонович. Закрыто наглухо великое открытие Зеленского — как делать скоро и плохо и получать благодарности за быстрые темпы ничегонеделания.
— Отстань, Ян, не до тебя! — отмахнулся Зеленский.
В коридоре прохаживалась красивая девушка, та, что расспрашивала Григорьева о Седюке. Зеленский и его спутник остановились возле нее, но она недовольно отвернулась.
Выходя на лестницу, Седюк пропустил вперед Дебрева и оглянулся. Девушка стояла все на том же месте у стены и разговаривала с Караматиным.
— Ты что здесь делаешь, Лидия? — спрашивал Караматин.
— Просто прогуливаюсь — и все! Почему это всех интересует? — с досадой отвечала девушка.
На улице была уже ночь, и шел холодный дождь. Люди, выходя из управления, торопливо поднимали воротники, прятали руки в карманы и наклоняли головы, чтобы смягчить удары дождя.
Дебрев сел на переднее сиденье «эмки», Седюк с Лесиным разместились сзади. Седюк весело заметил:
— Три погоды за один день. Утром валил снег, днем мы загорали на ярком солнце, а вечером нас поливает дождь, какого я прежде не представлял, — морозный дождь!
Чопорный Лесин ничего не ответил.
Седюк, касаясь лбом холодного стекла, с интересом рассматривал поселок. Улицы были ярко освещены. Это казалось странным. Еще совсем недавно он видел города, погруженные в глубокую тьму. Здесь, видимо, электроэнергии хватало.
За линией домов вставали невидимые сейчас в темноте горы — они угадывались по электрическим огням, разбросанным на склонах. Горы теснили поселок, кривили его улицы. Проехав последний ярко освещенный дом, машина некоторое время шла в полной темноте, прорезанной только светом фар. Она шла тяжело, сипло дышал мотор — по-видимому, машина преодолевала крутой подъем. Затем сразу открылись многочисленные огни, показались разбросанные кругом палатки, навесы, какие-то деревянные строения, похожие на бараки. Машина проезжала мимо железнодорожных платформ, мимо людей с лопатами и кирками, мимо костров и стоявших под паром паровозов.
Лесин сказал бесстрастно:
— Площадка медеплавильного.
Дебрев вылез первым и потопал затекшими ногами. С того места, где они остановились, площадка была видна отчетливо. Она расположилась у подошвы круто поднимавшейся горы, — поверхность ее то полого падала вниз, то пересекалась бугорками, рытвинами, руслами горных ручьев, то вздымалась холмами. Седюк не был строителем, но одного взгляда на эту площадку было достаточно, чтобы понять — Лесин прав, планировка ее требовала выемки огромных масс грунта.
Дебрев пошел на огни костров, широко шагая по скользкой от дождя земле. У первого костра сидели трое в новых полушубках и сапогах и дремали, склонив головы на руки, чтобы защитить лицо от дождя. Костер, аккуратно сложенный из кусков угля, тлел и парил — лишь изредка в этом пару появлялось красноватое пятнышко жара.
Услышав шаги, рабочие встрепенулись и вскочили.
— Как спится, дорогие товарищи? — с недоброй лаской осведомился Дебрев. — Все ли сны в руку? Не снится ли вам, что даром хлеб едите?
Рабочие растерянно молчали. Дебрев повысил голос:
— Я спрашиваю — как вам отдыхается?
— Плохо отдыхается, — угрюмо ответил один из рабочих, коренастый и бородатый. — И, по-моему, вам тоже понятно, товарищ главный инженер, не до отдыха тут.
— А чем плохо? Огонек разложен, к ветерку спиною — можно отдыхать.
Рабочий наклонил голову вперед и всмотрелся в лицо Дебрева.
— Не отдыхать мы ехали сюда, — сказал он со злобой. — По вашей милости отдыхаем мукой ледяной. Руки ноют по работе, а работы нет! Книги читали, в институтах учились, в руководители выдвинулись, а для чего? Чтоб болтать на своих заседаниях, мучить людей без толку, когда каждый человек за целый полк идет?
— Брось, Иван! С ума спятил! — послышался испуганный шепот.
— А чего еще бросать? — уже с яростью крикнул бородатый. — Что, мы не одно дело делаем? Это они должны работу организовывать — так пусть знают, чего стоят. «Как вам спится, ребятки? — передразнил он Дебрева. — Все ли сны в руку?» Один сон снится! — крикнул он с вызовом. — Сплю и вижу, что начальники мои работать научились и меня ставят не на безделье, а на дело.
Дебрев молча смотрел на него тяжелым, испытующим взглядом, и рабочий встретил этот взгляд прямо и дерзко. Дебрев заговорил, он был хмур и спокоен. Он спросил:
— Оттаиваете грунт?
— Оттаиваем, товарищ главный инженер, — поспешно сказал маленький, худой человечек, отталкивая бородатого и выступая вперед.
— Всегда так плохо костер горит?
— Сегодня, однако, дождь, хуже обычного. Но и так штука мало пользительная. Час раскладываем, пять часов оттаиваем, часок кайлим. Вот взгляните, товарищ начальник, третий час уголь жжем.
Рабочий перебросил лопатой горящий уголь и с силой ударил киркой в нагретое место. Острие кирки углубилось на несколько сантиметров и застряло. Быстро раскайлив тонкий слой нагретого грунта, он подбросил его лопатой. Дебрев взял кирку и ударил. Кирка звенела и упруго отскакивала, как при ударе о монолитный камень.
— На мягких грунтах, например на песке, рабочий вырабатывает в день семь кубометров, — сказал Лесин спокойным голосом лектора. — На крупноскелетных грунтах один кубометр — это уже хорошая норма. А на этой вечной мерзлоте и двух десятых куба не выработаешь!
Дебрев повернул к нему вспыхнувшее гневом лицо, но сдержался и снова обратился к рабочим:
— Вот вы жалуетесь, что работы нет. А почему вы не работаете в другом месте, где уже оттаяло, пока тут оттаивает? Ведь не везде земля сразу поспевает.
— Вы же сами не разрешаете, — возразил бородатый. — Обезлички боитесь. Наши прорабы день готовы морить нас без толку, чтоб только в обезличку не впасть. За тремя закреплено двадцать костров, мы их обслуживаем, а если ходить с места на место, работы каждого не учтешь. А по-моему, товарищ начальник, — добавил он насмешливо, — назови хоть обезличкой, хоть певчей птичкой, а только чтобы дело шло.
— Как твоя фамилия? — спросил Дебрев, помолчав.
— Бугров, — ответил рабочий и подозрительно посмотрел на Дебрева. — На карандаш возьмешь?
— Может, возьму. Член партии?
— Однако беспартийный.
— Почему?
— Достойнее меня имеются — работают лучше, начальству не грубят, в политике разбираются.
— Сейчас у всех одна политика — помогать фронту. И без книжек можно разобраться. — Дебрев молча прошелся вдоль линии костров, потолкал уголь ногой. — Вот что, товарищи, завтра ваш начальник будет проводить совещание с инженерами и стахановцами — приходите на это совещание. И не стесняйтесь, ругайте покрепче, говорите все, что вот тут нам сказали. И сами подумайте, как работу организовать получше.
— Это можно, — ворчливо сказал Бугров. Он с недоверием переводил взгляд с Дебрева на Лесина и обратно. — Насчет ругани мы сумеем: пока сидишь тут без дела, много зла нахватаешься. Вот и вам досталось. .
— Ничего, не обидчивый. А по существу ты прав, товарищ Бугров. Прощайте, товарищи! До завтра!
Дебрев пошел от костра. Он проваливался в ямы, спотыкался о камни, но, казалось, не замечал этого.
Лесин торопился за ним, мелко шагая, припрыгивая и наклоняясь, чтобы разглядеть дорогу.
Метрах в ста от линии костров Дебрева остановил человек, выбежавший ему навстречу из-за укрытия.
— Дальше нельзя, товарищ! — крикнул он повелительно. — Прошу возвратиться назад!
— Почему нельзя? — грубо спросил Дебрев. — Я главный инженер комбината.
— Все равно нельзя, товарищ главный инженера-голос охранника смягчился и звучал почтительно. — Зона высокого напряжения, идет электропрогрев.
— Это тот самый участок, который мы оттаиваем при помощи электричества, — пояснил Лесин. И, обратившись к охраннику, он приказал: — Вызови дежурного электрика, мы подождем здесь.
Охранник исчез в темноте, а через две минуты послышались торопливые шаги нескольких человек. К Дебреву в сопровождении охранника подошли дежурный электрик и прораб участка электромонтажа.
— Давно прогреваете? — спросил Дебрев.
— Скоро сутки, — ответил прораб.
— Результат?
— Пока неважный, товарищ главный инженер. На полметра, может быть, прогрели.
— Что мешает прогреву?
— Сопротивление грунта Очень высокое, — пояснил электрик. — Какой тут пойдет ток? Комариный! Когда подольем около электродов соленой воды, сопротивление уменьшается, зато потери тепла в воздух увеличиваются.
— Можно на полчаса снять напряжение? — спросил Дебрев.
— Конечно, можно, — сказал электрик, поспешно уходя.
Через некоторое время он снова вынырнул из темноты:
— Можете идти, товарищи, напряжение снято. Участок прогрева находился за холмом и был освещен двумя большими лампами. Вся площадка была густо покрыта забитыми в землю ломами. В стороне, на деревянном помосте, стоял трансформатор — от него шли три медные шины, питавшие электроэнергией вбитые в землю электроды. Дебрев шел между тесно установленными рядами электродов и освещал их ручным фонарем. Земля на участке была засыпана опилками и шлаком, чтобы тепло не уходило в воздух. Но от каждой линии электродов, несмотря на холодный, резкий дождь, шло тяжелое дыхание сырой теплоты. Капли дождя превращались в пар и тонкими струйками поднимались вверх.
— Тундру греют, — сказал Дебрев, пнув ногой вбитый в землю лом. — Сейчас дождь выпаривают, а снег пойдет — снег будут плавить, климат улучшать. Работнички!
Он повернулся и пошел из зоны прогрева. Подойдя к месту, где стоял охранник, он обратился к Седюку:
— Сам теперь видишь, Михаил Тарасович, все их безобразие, — сказал он, незаметно переходя на «ты». — Люди у них дремлют у костров, целые бригады сидят часами в обогревалке, ожидая, когда им удастся разок ударить кувалдой по ломику, электричество на три четверти работает на улучшение кондиций полярного воздуха, а они еще имеют наглость требовать дополнительной рабочей силы.
— Я не понимаю вашего тона. Валентин Павлович, — проговорил оскорбленный Лесин. — Организация труда придумана не нами. И обезличка не нами отменена — есть отдел организации труда и зарплаты, он наблюдает за расстановкой людей и дает указания, как рассчитывать их выработку и зарплату. А что касается до того, что ток стелется по поверхности, то не в нашей власти загнать его в глубину — еще никто в мире не научился этого делать.
Очевидно, слова Лесина были тем последним толчком, который требовался, чтобы Дебрев вышел из себя.
— Кто вы такой — начальник строительной площадки, член партии большевиков или чиновник, работающий от девяти до шести? — вдруг закричал Дебрев, размахивая руками и наступая на перепуганного Лесина. Он не обращал внимания на то, что электрик, прораб и охранник, немного отойдя, чтоб и им не попало, с видимым удовольствием слушают, как разносят их начальника. — Как вы смеете так рассуждать об обезличке? Вы, только вы организуете труд на своей площадке, и если вы не умеете это делать, то вы не руководитель, а шляпа! Обезличка была отменена потому, что она понижала производительность труда. А если у вас создались такие особые условия, если у вас, черт побери, такой климат, и такой грунт, и такая организация работ, что обезличка может повысить эту производительность, то вводите ее немедленно, каким бы страшным словом она ни называлась! Учитесь у беспартийного рабочего Бугрова — он лучше вас разбирается и в политике и в организации труда. Мне плевать на все ваши инструкции и запреты, если они не работают на нужды фронта. А если они мешают строительству, так ломайте их, как врага, кто бы за ними ни стоял. А не будете ломать, будете чиновничать, относиться к делу без души — сами убирайтесь прочь!
Лесин молчал, сурово глядя на дергающегося от злости Дебрева.
— Можно продолжать электропрогрев? — почтительно спросил прораб.
— Включайте ваш дождевой кипятильник, — с досадой ответил Дебрев.
— Выписывай нарядна включение, — весело сказал прораб электрику, и оба скрылись в темноте.
— Я вас больше не задерживаю, Семен Федорович. — Дебрев снова повернулся к Лесину. — Вам, наверное, хочется побродить по площадке и получше разглядеть те безобразия, преступную халатность и глупость в организации работ, которые вы, занятый более важными делами, все как-то не успеваете заметить при дневном свете? Не смею мешать вам. А мы с товарищем Седюком отправимся отдохнуть.
Не подавая Лесину руки, он повернулся и пошел, шлепая башмаками по раскисшей от дождя земле.
— Часто вам так достается? — спросил Седюк, прощаясь с Лесиным и стараясь тоном и пожатием руки показать ему, что дело не так плохо и не стоит терять бодрость.
— Каждый раз, как Дебрев тут появляется, — раздраженно ответил Лесин. Он стоял согнувшись и совал обнаженные, дрожащие руки в карманы мокрого пальто. И вид у него теперь был не чопорный, а унылый и обиженный. — Все его поведение — одна грубость и бестактность. Он не считается ни с чьим самолюбием и забывает правила простого приличия. Разговаривает словно с преступниками. Погодите, вам еще тоже достанется — исключений у него нет ни для кого. Вот вам мелочь, но характерная: бросает меня ночью, под дождем на площадке. Теперь мне придется добираться до прорабской, звонить в гараж, поднимать с постели спящего шофера — разве это дело?
— Это-то так. Но ведь, если говорить о существе, Дебрев прав.
— А кто с этим спорит? — вдруг вспыхнул Лесин. — Если бы он был хоть немного неправ, неужели я стоял бы тут молча, как мальчишка, и слушал его? Но найти и облаять непорядок — это совсем не то, что предложить правильный план. Не он один замечает, что теплота при электропрогреве в основном уходит в воздух. А что он сможет предложить? Может быть, укутывать землю ватными одеялами и пуховыми перинами? У меня нет возможности изменить законы физики, я могу только ими воспользоваться.
— Не огорчайтесь, — повторил Седюк сочувственно. — Будем думать — что-нибудь придумаем.
Дебрев ожидал Седюка в машине. Он был молчалив. Только когда машина въехала в темноту пустынной тундры, окружавшей поселок, Дебрев словно стряхнул с себя мрачное раздумье и обернулся к Седюку:
— Основная твоя задача — изыскать технически осуществимые методы ускорения строительства. Лесину нужна помощь. Но вообще-то у тебя есть особое задание. Тебе в наркомате ничего не говорили?
— Ничего, — ответил Седюк. Разговор его интересовал, он придвинулся ближе к переднему сиденью, чтобы лучше слышать Дебрева. — Сказали, что еду в Ленинск, даже должности не назвали.
— Правильно. Должность твою оговорили позже. Ты где работал — на уральских заводах?
— После института на уральском — в Пышме, потом на Кавказе.
— Расскажи, что ты делал с обжиговой печью. Удивленный, что Дебрев знает и об этом. Седюк рассказал о своих работах по обжигу медных концентратов. Их заводу на Кавказе предписали наладить изготовление медного купороса — он требовался для опрыскивания виноградников. Дело оказалось сложным. Пришлось прежде всего организовать на месте производство серной кислоты, необходимой для получения купороса. Проектировщики предлагали изготовлять серную кислоту из привозной серы — так, конечно, было проще. Седюк решил пустить на приготовление кислоты отходящие газы своей обжиговой печи. Мучились они несколько месяцев, пока наладили процесс, — то газ был бедный и кислота не шла то пережигали концентрат и в последующих переделах теряли много меди. Впрочем, потом дело пошло.
— Именно так мне и говорили, — задумчиво сказал Дебрев. — Профессора Сурикова знаешь? Он мне рассказывал о тебе.
— Он первый поддержал меня, когда все кругом сомневались, — припомнил Седюк. — Схема была новая, своеобразная, проектировщики много мне крови испортили. Они прямо удивились: «Зачем вам эту новую тяжесть на себя наваливать, когда есть схема подороже, но попроще?»
— Знаю. Это мне и понравилось.
— Что мне много крови испортили? — со смехом спросил Седюк.
— Смелость мысли понравилась, — сурово ответил Дебрев. — Другой на твоем месте так бы и рассуждал: «Пусть мне обеспечат условия — я начну работать». А ты усложнил свою работы, начал бой за новую схему, выступил против чинуш и технических бюрократов и добился своего.
Седюк молчал — ему была приятна похвала Дебрева.
— Вот тогда я и решил взять тебя, — продолжал Дебрев. — Мне уже было ясно, что наш медный завод легко не пойдет, встретятся трудности, и технологические, и организационные, и всякие иные, придется искать новых путей — то ломать все, лезть напролом, то пробираться по кривушкам. Начальник твой, Назаров, человек дельный, ничего не скажу, но перестраховщик и узок, пороху не выдумает. А тут требуется именно выдумщик, спорщик, человек с инициативой и кулаком, светлая голова и собачий характер.
— Спасибо за комплимент! — рассмеялся Седюк. Дебрев продолжал, хмурясь:
— Именно — собачий характер! Ты что думаешь, без характера сквозь всю эту бюрократию инструкций и отработанных схем можно новое провести? Семь шишек на лбу набьешь, прежде чем своего добьешься. Так вот, Суриков все это мне о тебе нарассказывал, я и пошел прямо к наркому требовать тебя на север. Три недели тебя разыскивали по телеграфу — ты в это время путался с эвакуацией своего южного заводика. Потом ты появился и сразу исчез. Сколько ты времени пробыл в Москве?
— В тот же день уехал. Так в чем же мое особое задание, Валентин Павлович?
Дебрев подумал.
— Понимаешь, — продолжал он, — внешне у нас с проектированием завода как будто все благополучно: есть исходные данные, анализы, эксперименты, на всем этом построено проектное задание, технический проект, теперь вот рабочие чертежи дорабатывают. А за этой формой, в самом существе дела, много неясностей. Боюсь, будут и неожиданности, неприятные неожиданности, меняющие все расчеты и планы, вроде той, что у них получилась с инженерной разведкой на площадке ТЭЦ.
Вот я и хочу — свяжись с Караматиным, придирчиво проконтролируй проект. Маленькая ошибка в чертеже или схеме тебе же потом ляжет на плечи каменной плитой, а они останутся в стороне.
— Понятно, — сказал Седюк.
Дебрев шумно вздохнул и вдруг, повернувшись к Седюку, сказал:
— Ты вот думаешь, наверное: «Что это он одни недостатки в людях видит?» Если хочешь знать, я лучше всех вижу не только недостатки, но и достоинства того же Лесина. Строитель он опытный, еще до войны о нем слышал, строит по-серьезному, без очковтирательства и этой парадной показухи. Думаю, медный завод, когда он его возведет, в строительной части будет одним из лучших предприятий в стране.
— А чего еще желать? — отозвался Седюк, удивляясь, что Дебрев может так хорошо отзываться о человеке, которого только что нещадно разносил.
Дебрев, словно угадывая его мысли, продолжал:
— Но не верю я ему. Не знаю, что кроется за всей этой аккуратностью, неторопливостью и крахмальными воротничками. И Зеленскому не верю. Вижу, что он новатор, что его хлебом не корми, а дай ему что-нибудь по-своему, по-особому сделать, и пеню это не думай, ценю! А вот попадаются такие штучки вроде этой ошибки с шурфами, глупой, наглой, непоправимой ошибки, и невольно думаешь: что же это, просто ошибка или что похуже?
Он пристально взглянул на Седюка. Тот молчал. Дебрев, как ни был занят своими мыслями, уловил в его молчании несогласие. Помолчав, он проговорил с глубокой убежденностью:
— Сейчас людям трудно верить. На каждом шагу страшные неожиданности. Скажи: кто мог ожидать, что будем воевать не на территории врага, а в сталинградской степи? И кто виноват в этом? А виновники есть, не беспокойся. И по виду не определишь, тайный это враг или нет. Рожа как рожа: глаза, нос — все на месте. Я тебе скажу вот что. Был у меня начальник, в прошлом рабочий, рабфак кончил, потом вуз, умница, первоклассный работник, отзывчивый человек. И что же? Арестовали перед войной за вредительство. Ночи я тогда не спал, честное слово, думал: не может быть, он же лучше меня! После двух-трех таких случаев собственную бабушку начнешь подозревать, не то что Лесина. А здесь особая обстановка, ты в ней еще не разобрался, а я тут уже третий месяц и вижу — безобразие на безобразии. И безобразиям попустительствуют, людей по головке гладят, когда их надо за уши драть, — есть у нас такие гнилые либералы, ты скоро с ними ближе познакомишься. — Он опять помолчал и, охваченный новым приступом гнева, сказал: — Ну, возьми хоть сегодняшнее заседание. Дело катится к провалу, все графики — и старые и новые — срываются, а они безмятежно прогуливаются по промплощадке, в речи подбирают деликатные выражения, округляют периоды — этакие заполярные олимпийцы! Хоть бы раз поднял скандал, пришел, выматерился, стукнул кулаком по столу!
Седюк почувствовал, что дальше отмалчиваться нельзя. Кроме того, Дебрев затронул слишком общие и важные человеческие отношения и толковал их иначе, чем это делал сам Седюк. В первые месяцы войны и особенно перед войною Седюку временами встречались такие люди, зараженные подозрительностью ко всему окружающему. Ему приходилось спорить с этими людьми, разубеждать их. Было неприятно, что такой, почти болезненной подозрительностью страдает и Дебрев, сразу понравившийся Седюку своей оперативностью, энергией и ясным умом во всех остальных поступках. Вместе с тем Седюк понимал, что слишком резкий отпор может вызвать нежелательную реакцию: Дебрев заподозрит, что он пытается обелить всех виноватых, и к нему самому отнесется с недоверием. Седюк сказал с улыбкой, дружески:
— Проверять людей, конечно, надо. Но знаете, Валентин Павлович, такое безотчетное недоверие будет постоянно рождать подозрения, и это ни к чему хорошему не приведет. Это может только оскорбить людей, вот и все. Помогать людям надо, если что не ладится, а не одно — подозревать.
— Правильно, помогать, — угрюмо согласился Дебрев. — Только как? Думать за них? Штука не очень эффективная, хотя и это надо… Война идет на берегах Волги, а не Эльбы, — вот о чем я думаю постоянно, и днем и ночью. И с людьми, у которых мирная психология, которые плюют на это, лучший, по-моему, метод — через два часа по палке.
— Жесткий рецепт, — усмехнулся Седюк.
— Жесткий, конечно. Ничего, помогает. Машина поехала по ярко освещенной, пустой улице поселка. Дебрев внезапно спросил:
— Ты не голоден? Тебя ведь заграбастали на совещание прямо с дороги.
— Голоден. У меня в чемодане есть еда. Как, кстати, я найду свои вещи?
— Их комендант Гурко должен был забрать в общежитие. Сегодня поешь своего, завтра в торг-отделе получишь карточки. Снабжение у нас хорошее, а вот с квартирами хуже, живем как попало. Придется месяца два перебедовать в общежитии. Я бы взял тебя к себе — у меня две комнаты, — но пока я был в Москве, в командировке, жена приютила Караматина с дочерью, неудобно их стеснять.
— И не надо, — сказал Седюк. — Мне и в общежитии будет хорошо.
— Придется поставить тебе телефон, начальники связи сами не догадаются. А вот и мой дом. Я сейчас вылезу, а шофер доставит тебя прямо в общежитие, я ему говорил. Ну, до свиданья, Михаил Тарасович.
— До свиданья, Валентин Павлович.
Машина повернула обратно и помчалась к двухэтажному каменному дому, стоявшему в самом конце улицы. Шофер высунулся из окна и показал рукой на второй этаж, светившийся рядом окон.
— Здесь. Комната номер пять. Комендант знает. Все на месте. Идите отдыхайте, товарищ Седюк.
— А ты откуда знаешь, что все на месте? — спросил Седюк, засмеявшись. И шофер, похоже, принадлежал к числу людей, интересовавшихся им и знавших о нем то, чего он сам о себе не знал.
— Валентин Павлович распоряжался, я слышал. А если он скажет — закон!
— Грозный у тебя хозяин.
— Грозный. Иначе ему нельзя. Время трудное.
Седюк поднялся на второй этаж. На площадку выходили четыре двери, на одной углем была нарисована пятерка. Седюк поискал звонок, потом постучал и, не получив ответа, потянул дверь. Она оказалась не запертой. Он осторожно вошел в прихожую и остановился в раздумье. В прихожей было три двери, надо было выяснить, куда постучать, чтобы не беспокоить в поздний час посторонних людей. Но дверь распахнулась сама, в ней возник, широко зевая, молодой человек с черными глазами и нечесаной пышной шевелюрой.
— Ага, товарищ Седюк, появились наконец! — сказал он так сердечно, словно они были старые знакомые и расстались всего день назад. — Сказать по-честному, я уже начинал сердиться — спать все-таки надо. Ну, здравствуйте! — он с силой тряхнул руку Седюка.
Седюк сухо заметил, сбрасывая мокрое пальто:
— Простите, я вас не знаю.
Парень с шевелюрой довольно улыбнулся.
— Это ничего. Главное, чтобы я вас знал. Моя фамилия Гурко, я комендант этого района. Идемте, я вас поселю. Для начала — в компании, а дальше — как добьетесь.
Они вошли в маленькую комнату с одним окном. Вдоль стен стояли две кровати, застланные чистым бельем. В головах каждой кровати, отделяя ее от окна, размещались тумбочки. Еще в комнате были стол и два стула. На одной из кроватей сидел Непомнящий и просматривал с рассеянным видом обтрепанную газету.
— Вот ваше место, — сказал Гурко, показывая на кровать у окна. — Ваши вещи под кроватью, я сам присматривал за доставкой — ничего не пропало. Полотенце под подушкой, умывальник на кухне — из прихожей вторая дверь. Уборная на улице, за домом. Место в квартире для уборной и ванной предусмотрено, но труб не завезли — война. Отопление водяное. Уборщица приходит утром, вы можете оставлять для нее ключ у сторожа — комната номер один, на первом этаже. Какие будут ко мне вопросы по квартире?
— Будут, но не по квартире, — сказал Седюк, вытаскивая чемодан из-под кровати. — Вы должны были, кажется, поселить девушку по фамилии Кольцова?
— Поселил. Дом номер шесть, третий за вами, образцовое женское общежитие. Комната семнадцатая. Можете зайти к ней в гости, но пребывание после двенадцати часов ночи воспрещается. Больше вопросов не будет?
— Пока нет.
— Тогда покойной ночи. Счастливо оставаться! Комендант ушел. Седюк разделся, вышел на кухню, с наслаждением умылся и вытер спину мокрым полотенцем. Когда он, надев чистое белье, возвратился в комнату, Непомнящий развешивал на батарее его пальто.
— Все мокрое, — пояснил он. — Если не положить тут, к утру не высохнет. Долго шли под дождем?
— Долго. Всю площадку медного облазили, — ответил Седюк, принимаясь за ужин. — Что это у вас за газета?
Газета была старая, августовская. Непомнящий узнал, что более свежие газеты в Ленинск еще не поступали. Эту ему выдали из читалки, после долгих колебаний, под честное слово, что завтра он принесет обратно.
— Хотите муксуна? — предложил Непомнящий, сочувственно глядевший, как Седюк уплетает черствый дорожный хлеб и банку свинины с горохом. — Великолепное творение природы! Король местных рыб!
— Знаю я вашего короля! — усмехнулся Седюк. — На фунт мяса два фунта соли.
— Королевское мясо скоропортящееся, — философски заметил Непомнящий. — А знаете, пока вы где-то разгуливали, мы божественно провели время. Прежде всего — баня. Это не баня, а храм пара и мыльной пены. Там была вода — знаете, какая?
— Мокрая? — предположил Седюк.
— Лучше. Газированная. Она булькала от жары, я еще нигде не встречал такой хорошо выделанной воды. Потом мы пошли в столовую. Вы спрашивали о Варе Кольцовой? Она сидела веселая и счастливая после бани и с наслаждением ела борщ из сухой капусты. Я только сегодня узнал, что сухая капуста — это настоящая вещь. Потом мы все смотрели в кино «Подкидыша». Вы видели?
— Кажется, видел. Напомните, о чем там речь.
— Если бы вы видели, то не спрашивали бы. Такие картины запоминаются на всю жизнь. Непременно пойдите.
— Непременно пойду.
В дверь громко, настойчиво постучали. Непомнящий быстро сказал:
— Идет раздраженный человек, пожилой и толстый — сейчас сами увидите!
— Войдите! — крикнул Седюк.
Вошел молодой парень, почти мальчик, в руках у него были телефонный аппарат и моток гибкого провода. Он недружелюбно осмотрелся.
— Кто здесь Седюк? — спросил он, хмурясь и стараясь придать своему открытому лицу суровое и недовольное выражение.
— Я Седюк. Что случилось?
— У нас ничего не случилось… У вас что-то случилось — во втором часу ночи загорелось… Звонили от главного инженера к Еременко, нашему начальнику, и приказали сегодня же ночью поставить вам телефон. А Михеев, заведующий складом, вечером ушел к знакомым на именины, а куда — неизвестно. Еременко приказал мне временно снять аппарат у Норцова, заведующего конбазой, — он в этом же доме живет. Норцов так перепугался, когда я ночью поднял его с постели, что и слова не сказал против. У него даже руки дрожали. — Монтер засмеялся, вспомнив Норцова, и тотчас же снова нахмурился. — Вам куда ставить аппарат?
— Давайте сюда, на тумбочку. Я только не понимаю: к чему такая спешка? Можно бы сделать завтра утром, взять аппарат со склада и не беспокоить никаких Норцовых.
— Сказано — сейчас же. Наш Еременко — вы его знаете? — он, однако, человек умный. Если звонит главный инженер, он не переспрашивает.
Разговаривая, монтер раскручивал провод, потом подставил стул и стал прилаживать провод к стене, прихватывая металлическими скобками.
— Можете разговаривать, сколько влезет, — сказал он, соскакивая со стула. — Я пока перебросил времянку от основной линии, там у вас в двери есть щелочка, я просунул провод туда. Завтра приду, сделаю по-хорошему. Ваш номер три-четырнадцать. Сейчас проверю, как работает.
Он взялся за трубку и, с воплем отдернув руку, отскочил в сторону. Телефонный аппарат со звоном упал на кровать.
— Вот черти сильноточники! — монтер озлобленно помахивал рукой в воздухе. — Высокое напряжение на трубке. Не иначе, как у вас на стене фаза от осветительного провода блуждает.
Непомнящий подошел к кровати и, не дотрагиваясь до аппарата, осмотрел его.
— А как можно узнать, где здесь высокое напряжение? — спросил он деловито. — Например, внешние признаки — цвет, очертания? Скажем так: какой запах и вкус у высокого напряжения?
— А вот попробуйте, так сразу узнаете вкус, — ответил монтер.
Он снова поставил стул к стене и полез проверять телефонную линию, осторожно прощупывая ее метр за метром.
— Я это не зря спрашиваю, — сказал Непомнящий. — Тут есть глубокий смысл. Наука сотни лет мучительно ищет внешних признаков, по которым можно узнать наличие высокого напряжения. В последние годы я несколько отстал от наболевших вопросов электричества, но по поведению этого телефонного специалиста вижу, что за указанное время революции в науке не произошло. А от несовершенства науки происходят личные трагедии. Если разрешите, я одну расскажу. У меня был приятель, Василий Васильевич Сук, — многие дружески звали его просто дубиной. Все было ничего, пока он не поехал в командировку в Ленинград. Вернулся он с новой шляпой, двумя галстуками цвета глаз взбесившейся кошки и карманным индикатором электрического напряжения. Это был ценный аппарат, вначале он не производил никаких открытий, а показывал то, что знали и без него: когда его втыкали в электрическую розетку, стрелка прыгала в конец шкалы, а когда им надавливали на письменный стол, она не сдвигалась с нуля. Вася Сук вынимал его каждые две минуты, дотрагивался им до всех предметов. И вот через некоторое время Вася открыл, что в мире происходят зловещие изменения. На рядовые вещи наползали, как гадюки, крупные электрические потенциалы. Становилось опасным ходить по улицам, сидеть на садовых скамейках, прикасаться спиною к стенам домов. Открыв, что тарелка стандартного дежурного борща отклоняет стрелку индикатора до предела, он перешел на сухоядение и питался одними бутербродами с черствой колбасой. Он худел по часам. Спасла его трамвайная катастрофа. Вагон на полном ходу затормозили, на Васю свалилась пожилая женщина, и замечательный аппарат разлетелся вдребезги. С тех пор все понемногу вошло в норму. Сперва Вася Сук очень горевал о потере индикатора и боялся без него до чего-нибудь дотронуться, но потом успокоился и женился на моей приятельнице, Манечке Кузьминой. А она потребовала, чтобы больше он не заводил никаких приборов для исследования электричества.
— Это сказки, — сказал монтер недоверчиво. Он установил аппарат на старое место на тумбочке и снял трубку.
— Алло!.. Кто это? Валя, ты? — Он искоса посмотрел на Непомнящего, повернулся к нему спиной и прикрыл трубку рукой. — Это я, Миша, проверяю линию. Как ты меня слышишь?.. А я тебя ничего… Слушай, Валя, как ты смотришь завтра насчет кино? У меня два билета заказаны… Почему с Сенькой? Я же тебе еще вчера сказал, что достану!.. Ну, этого я от тебя не ожидал! Ты же обещала… А ты сама говорила, что хочешь пойти со мною!.. А в субботу?.. В субботу, говорю!.. Ну и не надо. Будьте здоровы! До свиданьица!
Он положил трубку и стал скатывать остатки провода.
— Садись, поужинай с нами, — предложил Седюк.
— Спасибо, товарищи, не голоден. Так ваш номер три-четырнадцать. Если что-нибудь испортится, звоните на телефонную станцию, спросите меня — просто Мишу. Покойной ночи вам!
— Покойной ночи, друг!
— Любовь — вроде домашней собаки: без нее скучно, с ней хлопотно, — заметил Непомнящий, когда монтер ушел. — Кстати, о влюбленных девушках. Часа два назад заходила чертовски красивая девушка. Такие встречаются раз в столетие, и то случайно. Она очень горевала, что не застала вас. Обещалась прийти утром, в девять.
— В восемь меня уже не будет, — ответил Седюк, зевая. — Завтра мне нужно по крайней мере сорок часов нормального рабочего времени. Не до девушек, особенно чертовски красивых.
Он разделся и с наслаждением вытянулся на кровати. Только теперь он почувствовал, как устал. И тотчас над самым ухом оглушительно зазвонил телефон. Непомнящий снял трубку.
— Вас, — он протянул трубку Седюку. — Начало плохое. Телефон похож на мартовского кота — его не прогонишь калошей, и он не даст спать ночью.
— Вы товарищ Седюк? — спросил голос, показавшийся Седюку знакомым. — Это Янсон, главный диспетчер комбината. Сейчас звонил Валентин Павлович, просил передать вам, чтобы вы завтра зашли в отдел кадров — первый этаж, комната номер девять. Посмотрите намеченный список работников медеплавильного завода и доложите свои соображения Валентину Павловичу. Вы меня хорошо слышите?
— Хорошо слышу. Будет исполнено, — ответил Седюк, снова удивляясь неистощимой энергии Дебрева.
Он бросил трубку на рычаг и повернулся на бок. Но, несмотря на усталость, сон не шел. Седюка со всех сторон обступили впечатления сегодняшнего дня, живые, как люди. Он видел красную тундру и горы, дрожащую в осеннем пальто, молчаливую девушку с большими детскими глазами, другую девушку, высокую и красивую. Он слышал шум дождя, грубый голос Дебрева, потрескивание заливаемых водой костров. Он хмурил брови, забывая о сне. Нет, здесь будет нелегко. Здесь придется мучиться и драться, каждый шаг добывать усилием и потом. Что же, это не так уж плохо — он и не собирался отлеживаться в постели.
Непомнящий зевнул и осторожно поинтересовался:
— Вы не спите, сосед? На новом месте плохо спится, правда? Знаете, местные старожилы, которые живут по году, рассказывали нам сегодня о полярной зиме. Страшная вещь. Солнца не будет три месяца. Сплошная ночь, пятидесятиградусный мороз и пурга во тьме, на морозе. Полярная ночь тяжело действует на психику — это знание твердо завоевано медициной и народным опытом. Люди заболевают, сходят с ума, ссорятся с приятелями, расстаются с женами. Дети, родившиеся в полярную ночь, слабы и не приспособлены к жизни.
Седюку не понравились слова Непомнящего. Он сухо возразил:
— А вы уже трясетесь от страха, что попали в такое опасное место?
Но Непомнящий, видимо, не услышал в словах Седюка насмешки. Он ответил веселой и доброй улыбкой.
— Подумаешь, есть от чего огорчаться! — сказал он легкомысленно. — У меня был знакомый моряк, испытавший все штормы. Он любил говорить: «Не дрейфь, Игорь, завтра будет хуже». С тех пор я всегда придерживаюсь этой теории бодрого пессимизма. Зачем мне огорчаться сегодня, если завтра будет еще хуже? Я успею огорчиться завтра.
Седюк проснулся, как и назначил себе, в половине восьмого. Непомнящий еще спал. Седюк поковырял ложкой в банке свинины с горохом и поспешил на улицу.
Уже рассвело, отовсюду шли на работу люди, одетые в новые полушубки и ватные телогрейки. В управлении, кроме сторожа и уборщиц, никого не было. Седюк толкнулся в одну, в другую дверь — комнаты были пусты, в них еще стоял запах вчерашнего табака и махорки. Сторож посоветовал ему идти спать — в проектном собираются к десяти, а начальство вообще раньше одиннадцати не приходит.
— К одиннадцати приходят, в двенадцать садятся за стол, в час идут на обед, — сказал Седюк. — А когда работают?
Сторож, корявый, похожий на замшелый пень старичок, в шутке не разобрался. Он с охотой пояснил:
— А вот всю остальную времю работают. Товарищ Телехов с товарищем Пустоваловым последние уходили, уже светало. Работа, знаешь, умственная, ночью голова легче, вот они все по ночам. Приходи, однако, к обеду — все будут на местах.
Из разговора со сторожем выяснилось, что с утра работают только столовые, больница, торготдел и почта. Седюк отправился в торготдел и предъявил свои документы некрасивой, худой девушке, выдававшей продовольственные карточки. Девушка поискала фамилию Седюка в списке и, чем-то удивленная, пошла к заведующему торготделом, сидевшему в стороне, в тени огромного сейфа, закрывавшего всю стену, до потолка. Заведующий пошептался с ней, с сомнением посмотрел на Седюка и его короткое пальто, делавшее его похожим на снабженца или экспедитора, а не на важного начальника, потребовал еще раз документы и со вздохом достал из сейфа целый набор разноцветных карточек — хлебную, основную рабочую, литерную, молочную, промтоварную.
— Много вам назначили, — сказал он с завистью. — Тут сказано, что вы один. Неужто без иждивенцев?
— Еще не завел, — весело ответил Седюк. — Но надежду не теряю.
— И не стоит, — одобрительно проговорил заведующий. — Вы теперь в Ленинске самый завидный жених. Все, которые литер «А», — народ многосемейный и пожилой, а вы вот молодой и одинокий, и снабжение такое хорошее. Девушки, когда узнают, будут за вами бегать.
— Распишитесь, — сурово сказала девушка, подавая Седюку пять ведомостей.
По тому, как она покраснела, Седюк понял, что она одинокая и обиделась на заведующего. Заведующий продолжал, сдерживая вздох:
— Вот что молока вам определили по пол-литра в день — это хорошо. С молоком у нас туго — только детишкам до трех лет, подземным рабочим на шахте да высшему начальству по особому списку. С вами теперь в списке одиннадцать человек. У меня вон четверо пацанов — получаю на одного.
Седюк посмотрел на румяного, толстого заведующего — видимо, если не считать молока, в остальном у него недостатка не было — и положил молочную карточку отдельно, во внутренний карман бумажника: надо будет отдать карточку первой знакомой семье, в которой есть ребенок. На улице он стал припоминать, куда ему нужно идти с утра: в проектный, в отдел кадров, в столовую, в магазин — прикреплять карточки. Было еще какое-то дело, но оно не вспоминалось. С неясным ощущением, что он забыл что-то важное, Седюк снова отправился в проектный отдел.
Караматин еще не приходил, но остальные были на своих местах. Седюк заглянул в металлургический сектор.
Посередине большой комнаты стоял стол, за этим столом сидел высокий, полный человек с ассирийской холеной бородой и водил пальцем по крохотной карте юга Советского Союза, вырванной из школьного учебника географии.
— Суть этого наступления вполне понятна, — говорил он. Голос у него был странный, сразу запоминающийся, протяжный и сиплый. Вокруг стола сгрудились стоя человек пятнадцать, все они внимательно слушали. — Сталинград — это Волга, Волга — это связь с Кавказом: нефть, марганец, цемент, хлеб. Если они возьмут Сталинград, наша страна будет перерезана надвое, мы потеряем доступ к богатствам юга, наша армия будет голодать без хлеба, потеряет мобильность без бензина, металлургические заводы без марганца не смогут выплавлять сталь, без южного цемента прекратится строительство. Сталинград — это нервный центр страны, ее солнечное сплетение. Немцы бьют нас в солнечное сплетение, чтобы сразить наповал. Какой отсюда вывод? Только один — предстоят ожесточенные бои. А что значат все эти передвижения, все эти атаки на север, на юг? Я спрашиваю: что все это значит? — Он оторвался от карты и строго посмотрел на слушателей. — Это значит — армии занимают исходные рубежи. Мы стоим на исходных рубежах обороны, а немцы занимают исходные рубежи для решительной атаки — вот в чем смысл. Хромов, опубликуйте сегодняшнюю сводку.
Человек, державший в руке клочок исписанной бумаги, с готовностью шагнул вперед, к столу. Он заговорил быстро, невнятно и громко, все время сверяясь со своими записями:
— Я сегодня, товарищи, слушал три раза: в четыре утра, в шесть и в восемь. Проходимость была плохая, шипело, но самое главное я разобрал. Под Сталинградом ожесточенные бои, особенно на северо-западном направлении…
— Простите, это что — заседание стратегического кружка? — непочтительно прервал его Седюк, ему надоело слушать военно-политические изыскания проектантов. — Может, я попал не по адресу? Я думал, тут занимаются металлурги.
Замечание его произвело неожиданное действие. Никто ему не ответил, но все, толкаясь, стали расходиться по своим столам. Оратор с ассирийской бородой с достоинством поправил пиджак и молча вышел из комнаты. Седюк очутился перед не замеченным им вначале худеньким пожилым проектантом с седой эспаньолкой. Лицо его показалось Седюку знакомым.
— Чем могу, товарищ? — спросил проектант, вопросительно посмотрев на Седюка.
Седюк представился:
— Главный инженер медеплавильного. Пожилой проектант, улыбаясь, протянул ему руку.
— Это очень хорошо, что вы к нам, товарищ Седюк, очень хорошо. Я Телехов, бригадир металлургов, мы еще вчера ждали — может, зайдете. — Он, склонив голову набок, осмотрелся. Свободных стульев не было видно. — Сейчас организуем стул, товарищ Седюк, и поговорим. Где же все стулья? — Он обернулся к соседям: — Где наши стулья, товарищи? Неужели опять все стулья утащили в строительный сектор?
Молодой проектант, сидевший недалеко от Телехова, хладнокровно заметил:
— Вы же сами, Алексей Алексеевич, вчера унесли последний стул к строителям, чтобы было удобно слушать у репродуктора.
Телехов с виноватым видом посмотрел на Седюка. Седюк усмехнулся. Телехов повернулся к молодому проектанту и сказал просительно:
— Коля, дайте нам свой стул, а сами возьмите у строителей.
Молодой проектант встал, неторопливо подал свой стул Телехову и вышел из комнаты. Через минуту он возвратился, таща четыре стула. Телехов усадил Седюка и уселся сам.
— Очень, очень рад, — повторил он. — Много дел к вам. Но почему вы сразу не обратились ко мне, а стояли в стороне?
— Вы занимались высокой стратегией, — сказал Седюк, улыбаясь. — Неудобно было мешать.
Телехов смущенно махнул рукой.
— Это так, просто всех тревожит положение на фронте. Перед работой мы всегда полчасика поговорим, выслушаем записанную по радио сводку, кто сам не слышал. Вы к этому привыкнете. В двенадцать мы ходим к строителям, у них единственный во всем отделе хороший репродуктор.
— А у вас, вероятно, единственная во всем отделе карта, — заметил Седюк, указывая на ученическую карту, лежащую на столе.
— Единственная, — подтвердил Телехов. — Ну, а теперь о деле, товарищ Седюк. У нас есть почти сто листов чертежей, требующих согласования с вами, десять их них особо срочные. Это технологические схемы по плавильному и гидрометаллургическим цехам, принципиальная расстановка аппаратуры, наметка выходов продукции…
— Короче, весь технический проект завода, — усмехнулся Седюк.
— Весь технический проект, правильно! — быстро согласился Телехов, испытующе взглядывая на Седюка. — Ваш начальник, Назаров, подпись свою ставить отказывается, требует утверждения в Москве. Вы сами понимаете: какая может быть сейчас Москва! В лучшем случае, это месяцы проволочек, на это мы пойти не можем. Положение очень сложное: лежат десятки принципиальных схем, их надо детализировать, начальник мехмонтажа Лешкович уже сейчас требует монтажных чертежей, он месяц назад приступил к изготовлению конструкций и агрегатов, а мы ничего не можем сделать. Наш план — до ноября выпустить пять тысяч листов. И эти пять тысяч листов задерживаются потому, что на десяти листах нет нужной подписи!
— И как вы выходите из затруднения? Прекратили проектирование до полного согласования с эксплуатационниками?
Телехов пожал плечами.
— Мы никак не выходим из затруднения. Мы работаем. Мы каждый день выпускаем семьдесят листов. У нас нет другого выхода — надо же строить завод! — Он открыл ящик своего стола и вытащил кипу чертежей и записку. — Вот, — сказал он, протягивая их Седюку, — очень прошу, ознакомьтесь с этим, подпишите, если согласны, и перейдем к следующим вопросам — конкретным решениям по узлам.
— Давайте сделаем так, — предложил Седюк. — Дайте мне стол и вот все это, — он показал на объяснительную записку и чертежи, — и я не торопясь изучу. А там мы продолжим наш разговор.
Телехов немедленно согласился. Он встал, осматриваясь, куда бы посадить Седюка. В комнате свободных столов не было. Телехов снова попросил молодого проектанта:
— Коля, достаньте стол в инженерной геологии — они все бегают по промплощадкам, у них есть свободные столы. Скажите Пустовалову, что я очень прошу.
Коля, видимо, привык к подобным поручениям. Он встал, не отрывая глаз от лежавшего перед ним чертежа, минуту осматривал его с довольным видом, сделал лихой росчерк на трафарете и вышел. Седюк предложил свою помощь — Коля пренебрежительно пробормотал, уходя:
— Слишком много — двоих на один стол. Принесенный Колей стол поставили около Телехова. Седюк разложил листы принципиальных схем и пояснительную записку. Он начал работать, но никак не мог сосредоточиться: его все занимала мысль, что он знает — и хорошо знает — сидящего рядом с ним худенького пожилого инженера. Он даже вспоминал его лицо, странно измененное, более молодое. Он поймал взгляд Телехова и сказал:
— Простите, у меня такое ощущение, будто мы с вами знакомы, а откуда — не могу припомнить. Может, вместе припомним?
Телехов предположил:
— Наверное, встречались на одном из заводов?
Он называл заводы черной и цветной металлургии, а Седюк отрицательно качал головой. Потом Телехов упомянул «Красный Октябрь» — на этом заводе Седюк проходил практику. Телехов, оживившись, стал припоминать общих знакомых, руководителей заводов и цехов.
— Главным инженером был Херсонский, директором — Трейдуб, — говорил Телехов. — Неужели вы Херсонского не помните? Весь завод его знал. У него была секретарша — очаровательное, капризное существо, очень дельный работник, ее почему-то все звали Аргентинка.
— И Аргентинку не помню, — улыбнулся Седюк. — Фамилии, что вы называете, я хорошо знаю, но лично с этими людьми не был знаком. Я ведь был просто студентом-практикантом, а что может быть общего между практикантом и главным инженером такого гигантского завода?
— Завод солидный, — согласился Телехов. — Самый знаменитый в Советском Союзе завод качественных сталей. Сейчас его разбивает с воздуха немецкая авиация. — Телехов помрачнел и скорбно смотрел в пространство. Помолчав, он сказал горько — Сколько сил, сколько души мы вложили в этот сталинградский завод — и зачем? Спали неделями у мартенов на монтаже и пуске, ночевали у валков блюминга… Уезжая, думали о заводе как о любимом детище… А сейчас все это летит на воздух, не только сталь и огнеупоры — мысли, страсти, муки, радости наши!
Седюк пробормотал, не глядя на Телехова, — ему до боли было понятно мучение, звучавшее в словах старого инженера:
— Я думаю, наши не отдадут такой завод на растерзание. Его, наверное, эвакуировали.
Телехов сурово возразил:
— Молодой человек, — простите, что я вас так называю, я много старше вас, — молодой человек, сталинградский завод качественных сталей невозможно эвакуировать. Для этого требуются тысячи эшелонов, два-три месяца времени, армия демонтажников. Мы с вами инженеры, должны понимать, что говорим, — ни эшелонов, ни времени, ни рабочих нет. Этот завод отдан в жертву дракону войны. Я знаю каждый его уголок, каждый агрегат, каждый его пролет и вижу, вот попросту вижу, как он работает под грохотом бомбежек. Он будет работать до тех пор, пока в него не ворвутся немцы.
Телехов замолчал и отвернулся. Этот разговор Седюка взволновал — он тоже видел знакомые цехи, пышущие огнем печи, день и ночь работающие под вражеской бомбежкой. Уж кто-кто, а он изучил, что такое работать под бомбами! И вдруг Седюк вспомнил, откуда он знает Телехова: перед ним встала знакомая затрепанная книжка, пятнадцатое, юбилейное издание классического курса электропечей, с первой страницы книги смотрело лицо ее автора — профессор, доктор технических наук, худые щеки, седая эспаньолка… он, Телехов! Седюк повернулся к соседу.
— Я вспомнил вас! — сказал он обрадованно. — Ведь вы — профессор Телехов, а я — ваш ученик, хотя ни разу вас не видел, — по вашему курсу я сдавал электрометаллургию. Я очень хорошо помню ваш портрет, каждый день рассматривал.
Он встал, словно знакомясь впервые, и крепко пожал руку Телехову, потом стал расспрашивать, как тот попал из Москвы на крайний север. Телехов отвечал кратко — воспоминания были не из приятных. Война застала его на юге, на монтаже новых агрегатов днепропетровского завода; не окончив монтажа, он принялся за демонтаж, вывозил на восток оборудование, был на Урале, в Новосибирске, оттуда получил назначение в Ленинск. На старости лет пришлось и переучиваться и доучиваться, садиться за новые для него расчеты.
— Было нелегко, — сказал Телехов. — Но главное все-таки сделано.
Седюк наконец сосредоточился.
Перед ним лежал отчет Сурикова. Еще до начала проектирования, перед войной, несколько ящиков местной руды было послано Сурикову. Он провел лабораторные анализы, но поставить более широкое исследование не успел — грянула война. Руды Ленинска сильно отличались от других известных месторождений. В конце отчета Суриков указывал, что выведенные им коэффициенты могут существенно измениться при переходе к большим массам и что требуются полузаводские исследования. Седюк читал пояснительную записку, подписанную Телеховым, и, несмотря на все его уважение к этому имени, в нем нарастала досада. В записке не было ни логики, ни ясности, ни угадываемого в каждом слове твердого знания многих сопутствующих явлений, о которых можно не упоминать, но помнить которые обязательно. Седюку начинало казаться, что и пояснительная записка, и сделанный по ее расчетам проект, также разрабатывались по упрощенным нормам военного времени. Предостережения Сурикова о возможном изменении многих технологических коэффициентов словно и не было, о нем даже не упоминалось. Седюк оторвался от записки и повернулся к Телехову — тот был погружен в бумаги.
— Вам не кажется, Алексей Алексеевич, — сказал он, — что расчеты ваши во многом плохо обоснованы?
Телехов бросил на стол счетную линейку и поднял голову. Его глубоко запавшие, красные от многодневной усталости глаза внимательно и настороженно смотрели на Седюка. Он ответил после минутного молчания:
— Вы, конечно, правы, настоящая схема, на которой остановится завод, кое в чем, думаю, будет отличаться от запроектированной. Но никто сейчас не знает, каковы точные технологические параметры этой схемы. А самое главное — знаете, сколько нам дали времени на составление проектного задания? Пять дней! Все, что вы читаете, было обдумано, рассчитано, написано, проверено и отправлено в Москву на утверждение за пять дней и пять ночей.
— Пять дней? — переспросил Седюк, потрясенный.
Он ощутимо представлял гигантское напряжение проделанной работы. Однако это объясняло допущенные недостатки, но не оправдывало их. Седюк стал спорить. Москве требовались только общие цифры, самый крупный охват для ассигнований. После утверждения проектного задания можно было бы уточнить расчеты.
— Не было времени заняться этим, — заметил Телехов. — Я повторяю — ошибки у нас вполне возможны, важно, чтоб они не были крупными. Давайте пойдем к Семену Ильичу, посоветуемся.
Караматин встал им навстречу.
— Каково ваше впечатление от проекта? — спросил он.
— Кое-что мне не нравится, — прямо ответил Седюк.
И он стал подробно рассказывать о своих сомнениях. Суриков проводил лабораторные исследования в графитовых тигельках с граммовыми навесками, нельзя проект основывать на таких данных. Он, Седюк, предлагает незамедлительно послать несколько сот тонн руды на действующие заводы и посмотреть там, как она перерабатывается — иначе завод наш сразу не пойдет.
— Посылали. На это разума у нас хватило, — возразил Телехов.
— Ну? И что же?
— Ну и ничего. Все работают сейчас на фронт, на медеплавильных заводах сидят военные приемщики и с ходу хватают каждую тонну продукции — нужно план выполнять, тут не до исследований. Нашу руду смешали со своей, задали в общую шихту и пустили в переработку, а нам сказали: «Руда ничего. Если можете, пришлите ее нам побольше, нам своей не хватает».
— Не густо, — сказал Седюк, улыбнувшись.
— Вот именно, — мрачно подтвердил Телехов. — А вы говорите — сомневаюсь. Сомневаться можно во всем, даже что завтра взойдет солнце. Сомнение не аргумент. Мы заложили в проект двадцать миллионов рублей на наладочные работы и освоение. И потом — где вы видели завод, который сразу набирает полную производительность? Вы что, отрицаете период освоения?
— Нисколько. Но есть краткий период освоения, вернее — пуска, и есть болезни освоения, понимаете, болезни! Против болезней я возражаю. А они неизбежно будут при таком проектировании вслепую.
— Скажем так: они возможны, но, конечно, могут и не быть, — мягко поправил Телехов.
— Они будут, Алексей Алексеевич, неизбежно будут. Когда есть несколько темных мест и решаете вы их наугад или приблизительно, вы непременно где-нибудь ошибетесь, а одна серьезная ошибка потянет за собой десятки несогласованностей.
— Что вы предлагаете? — спросил Караматин, вмешиваясь в их спор. Он положил перед собой пояснительную записку.
Седюк сказал, пожимая плечами:.
— Предлагаю обратить внимание на предостережение Сурикова. Нужно, во всяком случае, испытать процесс на опытных печах и ваннах.
— Вы неясно представляете себе наши возможности, товарищ Седюк, — сказал Караматин сухо. — Все, что вы сказали, правильно. И все это — общее место. Мы тут вдвоем с Алексеем Алексеевичем не один вечер провели, обсуждая исходные данные и стараясь выбрать наиболее вероятные и наиболее экономичные. Но заниматься исследованием нам негде и некогда. Завод уже строится, мехмонтаж уже варит конструкции, собирает агрегаты. Нам нужно выпускать чертежи — строительные, технологические, механические — и не только по медному: по ТЭЦ, по рудникам, по вспомогательным объектам, сейчас вот по цементному. Если мы остановим хоть на день этот поток чертежей, в строительстве наступит заминка. Знаете ли вы, что у нас всего пятнадцать копировщиц и что каждое воскресенье весь отдел занимается копировкой?
— Я с моим зрением, в моем возрасте беру в руки рейсфедер, — проговорил Телехов. И он добавил с печальной иронией — Вы сразу узнаете мои кальки, о них говорят: «Курица лапой делала».
— Повторяю: все это верно, имеются темные места, — продолжал Караматин. — И азбучно правильно, что исследования надо продолжить, расширить, углубить. Еще правильнее было бы, если бы не было войны и мы не спешили бы, имели выходные дни, не заставляли старых инженеров со слабым зрением заниматься неквалифицированным трудом копировщицы. Но ничего этого нет — война! А теперь давайте от общих фраз о недоработанности проекта перейдем к рассмотрению конкретных предложений. Мы охотно признаемся — цифры наши подчас очень проблематичны. Что же, давайте ваши более достоверные цифры, мы положим их в основу проекта.
Он называл одно за другим значения технологических параметров и смотрел на Седюка, ожидая возражений или уточнений. Но Седюк молчал: он остро чувствовал, что Караматин прав — его критика поверхностна, он совсем не подготовился к рассмотрению технологической схемы завода. Лесин вчера тоже был прав: одно дело — указать на недостатки, это не так уж сложно, и совсем другое дело — отыскать пути к устранению этих недостатков. Караматин громко, отчетливо выговаривал цифры, а Седюк чувствовал, что краснеет: каждая звучала как публично нанесенная ему пощечина. Когда Караматин умолк, Седюк спросил:
— Неужели в Ленинске нет опытного цеха, где можно было бы поставить проверку некоторых сомнительных коэффициентов?
— Опытный цех есть, — ответил Караматин. — Маленькое помещение, сарай, без оборудования, без хорошей лаборатории, без хорошего начальника. Киреев, возглавляющий этот цех, — человек молодой, малоопытный, плохо работает с людьми. Самое же главное — цех перегружен другими работами, без которых никак не обойтись, в частности по цементу.
Телехов, видя, что Седюк молчит, указал на часы и просительно сказал:
— Первый час, Семен Ильич, Москва передает утреннюю сводку, у них сейчас восемь часов.
— Идите, — разрешил Караматин. Он встал и проводил. Седюка до дверей. — Я понимаю вас, — проговорил он, глядя по своему странному обыкновению не на Седюка, а в пространство. — : Вам на заводе работать, вся тяжесть пуска и освоения ляжет на ваши плечи. Естественно, проектные ошибки вас тревожат. Одно могу сказать: думайте! Вы человек свободный от иных дел — в этом ваше преимущество, — думайте, ищите. Время исправить ошибки, если вы их обнаружите, ещё есть, а мы не будем вставать на дыбы, ссылаться на вашу подпись на чертежах, говорить, что у нас нет времени к этому возвращаться, — это вам обещаю. А пока вы все-таки подпишите принципиальные схемы, чтобы не задерживать работы.
Седюк снова сел за свой стол. Через несколько минут вернулся Телехов и сообщил утреннюю сводку Информбюро: ничего нового, ожесточенные бои на подступах к Сталинграду…
Перед обеденным перерывом к столу Седюка подошел высокий, седой проектант — Седюк узнал в нем человека, встречавшего на вокзале пожилую женщину.
— Моя фамилия Романов, — сказал проектант, присаживаясь на свободный стул. — Слышал, вы теперь главный инженер медного будете? Не врут люди?
— Нет, правда.
— Помогите старику, — проговорил Романов, сильно волнуясь. — У нас с Назаровым, Николаем Петровичем, каждый день споры. Думал к Сильченко идти, да вот вы приехали, может, решите нас?
— А что именно?.. Простите, ваше имя-отчество?
— Василий Евграфович. Я заводской работник, Михаил Тарасович, тридцать лет у печи стою. Любую плавку по цвету пламени определю, по излому штейна скажу, сколько меди, — практик я. А Николай Петрович меня в проектанты определил. В жизни я чертежей не читал, а он слушать ничего не хочет: «Проектному отделу требуются металлурги», — вот весь, его сказ. Михаил Тарасович, все конвертеры Советского Союза знаю, на все пуски меня командировали, а тут положили мне синьку, линии путаются, и кажется мне уже, что и не знаю я вовсе конвертера и не видел его совсем. Увольте старика от чертежной доски, хоть на базу техснаба отправьте: буду комплектовать оборудование — все-таки практическое дело.
Седюк, слушая, присматривался к Романову. Вблизи было видно, что он уже стар, хотя и держится бодро. Руки его были бугристые, широкие, с короткими, мозолистыми пальцами. У Седюка шевельнулась неприязнь к Назарову: этот человек не только мало считался с желанием своих подчиненных, но и не мог определить, кто к чему способен. Седюк сказал Романову:
— Потерпите несколько дней, Василий Евграфович, я осмотрюсь, посоветуюсь с людьми, с Назаровым поговорю — может, найдется прямое металлургическое дело, что-нибудь ближе вам, чем техснаб.
— Спасибо, Михаил Тарасович! Не могу передать, как замучили меня эти бумаги и рейсшина. Старуха моя, Анна Ильинична, вчера два раза всплакнула над моим горем.
— Я видел — во время встречи на вокзале.
— Там по-другому… Сына у нас убили этим летом в Севастополе. Осиротели… Увидела меня и вспомнила Петю. Мать… Всем трудно, все страдают, да ведь от этого не легче ей.
Седюку стало неловко, что он нечаянно коснулся больного места. Он хотел было что-то сказать, но раздумал и отпустил Романова кивком головы. Прозвонил звонок. Телехов проговорил, собирая бумаги:
— Перерыв. Идите обедать, Михаил Тарасович.
Прежде чем идти обедать, надо было прикрепить карточки. Седюк шел не торопясь и думал о своих спорах с Караматиным. Несомненно было одно — он свалял дурака, вел себя как зазнавшийся мальчишка, свысока поучал и отчитывал, не имея на то никакого права… Еще хорошо, что с ним вежливо разговаривали, не сказали ему, что он попросту наглец. Он вспоминал свои замечания — и краснел и ругал себя. Подумаешь, гений, указал на темные места, сделал существенные открытия — у вас-де, ребята, что-то там не того… А что не того и где, собственно, там? Караматин — молодец, так и надо было: не ругался, не кипел, а просто читал и спрашивал: «Что можете вы по этому поводу сказать? Не предложите ли что-нибудь другое вместо этого?» И он молчал и боялся посмотреть в лицо — говорить было нечего.
— Да ведь прав я, прав, черт возьми! — крикнул он вслух, останавливаясь. — Ну и пусть они поиздевались надо мной, пусть! Дураков надо учить, чтоб не зазнавались. Но ведь все-таки я прав, хоть и не могу ничего толкового предложить: при таком проектировании завод только через год вылезет из пусковых болезней.
Двое прохожих, обгоняя Седюка, с любопытством оглянулись на него — он отвечал сердитым взглядом. Чтобы больше не привлекать ничьего любопытства, он замолчал. «Ну, хорошо, — думал он, — сегодня они меня поймали, но темные места остаются темными местами, а из темных мест посыплются неожиданности, аварии, остановки, все это ляжет мне на плечи, ударит по голове, придется лезть из кожи, а самого главного — меди — не будет или будет мало. Ну, а ты на их месте, — с пристрастием допрашивал он себя, — ты что-нибудь лучшее предложил бы, что-нибудь более дельное запроектировал? Нет, конечно. Ну и не ругай их, они правы! Нет, врешь! — возразил он запальчиво. — Ты так не поступил бы, нет, Может, ты не открыл бы ничего нового, взял бы те же коэффициенты, но ты не успокоился бы, ты думал бы, возвращался к этому каждый день, ночью просыпался, спрашивая: что же делать? Вот как бы ты поступал, я знаю тебя не первый год, а они успокоились, дышат ровно, смотрят добрыми глазами, довольны своими достижениями. „Хоть бы раз выругались, этакие заполярные олимпийцы!“— вспомнились ему гневные слова Дебрева. — Ах, все это чепуха! — круто оборвал он себя. — Ты думаешь о пустяках, дорогой. Предоставь психологию романистам, ты инженер, твое дело — металлургия, а с металлургией пока неважно, тут нужны исследования, и серьезные. Вот только об этом и думай! — властно приказал он себе. — Ни одной мысли на сторону, ясно?»
Так он сказал себе, но спокойнее ему не стало. Ощущение, будто он забыл сделать что-то важное, снова вернулось к нему, но он никак не мог вспомнить, что же это.
На прикрепление карточек пришлось потерять минут пятнадцать, и в столовую он пришел поздно, обедающие уже расходились, было много пустых столиков. Седюка окликнул высокий блондин.
— Садитесь к нам, — радушно сказал он. — Ну как, были в отделе кадров? Помните, я ночью звонил вам по поручению Валентина Павловича?
Седюк сообразил, что этот человек Янсон, главный диспетчер комбината.
— Пойду после обеда, — проговорил он, усаживаясь и протягивая официантке свои талоны.
Кроме Янсона, за столиком сидел еще один человек. Он был одет в простую ватную телогрейку. Ворот ее был расстегнут, расстегнута была и защитного цвета гимнастерка, открывавшая кусок волосатой груди. Лицо его, румяное, с рыжеватой кудрявой бородкой, было удивительно подвижно. Голубые, стремительно все охватывающие глаза больше секунды ни на чем не задерживались и словно вспыхивали каждый раз, когда что-либо привлекало их. Янсон заметил, что Седюк с интересом присматривается к соседу, и познакомил их:
— Седюк, Михаил Тарасович, главный инженер медного. Лешкович, Валериан Александрович, начальник мехмонтажа, самый знаменитый в Ленинске человек. Вам, Михаил Тарасович, придется много потерять крови в битвах с мехмонтажниками, поэтому я опишу вкратце их признанного главу. Вы имеете дело с человеком, который прежде всего выпаливает «нет» или «да», а потом интересуется: «А в чем, собственно, дело?»
— Не ври, не ври, Ян! — запальчиво закричал Лешкович. — Это ты со зла на меня!
— Обратите внимание на его бородку, — неумолимо продолжал Янсон. — Она у него не для украшения, а для дела: во-первых, внушает незаслуженное уважение к ее обладателю, во-вторых, заменяет на ветру кашне. Главное ее достоинство — не требует стирки в прачечной, чем выгодно отличается от белья. На монтаже Валериан Александрович цепляется бородкой за крюки, чтоб не упасть.
Лешкович, весело смеясь, пытался вставить в речь Янсона хоть словечко, но тот хладнокровно отводил все его попытки. Седюк открыл в Лешковиче еще одну забавную особенность — у него при разговоре смешно подергивался кончик большого, неправильного носа.
— В работе Валериан Александрович великий экспериментатор, — продолжал Янсон. — Он готов провалить любой план, лишь бы что-нибудь начудить с конструкцией. Чертежи, присланные из проектной конторы, переделываются сверху, снизу и с обратной стороны. Обратную сторону Валериан Александрович любит даже больше: она чистая, это вдохновляет на творческие изыскания. Главная особенность, отличающая эксперименты Валериана Александровича от экспериментов всех людей на земле, — та, что они неизменно не удаются. Последнее его достижение в этом отношении — подъем паровоза, упавшего под откос, двадцатитонным паровым краном вместо сорокапятитонного. Все окончилось сравнительно благополучно: людям удалось отбежать в сторону, когда кран рухнул на поднимаемый паровоз, а сам Валериан Александрович побил рекорд прыжков в высоту, спасаясь от падающей на него стрелы крана.
— Немножко перестарались, — признался смущенный Лешкович. — Потом еще два дня мучились. Зато я узнал, что стрела нашего двадцатитонного крана выдерживает тридцатитонную нагрузку, нужно только хорошо укрепить самый кран. Конечно, это был технический риск. Но когда-нибудь его результаты пригодятся.
— Пригодятся! — презрительно фыркнул Янсон. — Кому пригодятся — тебе или прокурору? Вы знаете, — сказал Янсон Седюку, — техническое творчество уважаемого товарища Лешковича изучается пока не столько благодарными студентами, сколько неблагодарными следователями. Они никак не могут понять, что это за штука, которую Валериан Александрович называет техническим риском.
— Ну и что же? — закричал Лешкович. — Их дело — проверять, мое дело — работать. А теперь я обрисую вам Яна Эрнестовича Янсона! — сказал он радостно. — Чтоб не говорить о нем плохо — он мой лучший друг, — я скажу только одно: Ян — трепло!
— Фи, Валериан! — поморщился Янсон. — Какая некультурность!
— Трепло! — воскликнул Лешкович. — Я тебя знаю, ты ради красного словца самого себя не пощадишь. Когда тебя поведут вешать, — а тебя непременно повесят, — ты по дороге на эшафот опубликуешь пять новых острот и расскажешь веселый анекдот о веревке, которую тебе набросят на шею. Попросите Яна рассказать вам о других людях, — обратился Лешкович к Седюку, — вы увидите, он забудет работу, еду, — а поесть он любит, — и с наслаждением примется перемывать чужие косточки. Правда, когда речь заходит о высоких начальниках, наш дорогой Ян Эрнестович прикусывает язычок, в оценке их он соблюдает благородную осторожность, это его главная слабость. Седюк засмеялся.
— Я здесь человек новый, никого не знаю, мне как раз интересно услышать о людях, с которыми придется работать.
Своих новых знакомых Седюк слушал с интересом. Оба ему нравились, особенно Лешкович — он словно излучал веселую, жизнерадостную энергию. Рядом с хмурыми, суровыми людьми, ставшими обычными после первых месяцев войны, этот человек казался осколком довоенного времени. Он, по-видимому, был завзятым курильщиком: возле его тарелки на столе лежала зажженная папироса, проглотив две-три ложки супа, Лешкович жадно затягивался и выпускал носом дым, оседавший в бороде и державшийся там несколько секунд после каждой затяжки, а затем снова хватался за ложку.
Седюк обратился к Лешковичу:
— Я не помню, вы были на вчерашнем заседании техсовета?
Янсон громко засмеялся, а Лешкович негодующе фыркнул:
— На заседании? У меня есть поважнее дела, чем просиживать брюки на заседаниях.
— Дело в том, — пояснил Янсон, — что Лешкович принципиальный враг всех заседаний. У него есть папка, куда он складывает все неудовлетворенные вызовы. Числом их он измеряет свои успехи в жизни. Если при встрече он скажет вам неожиданно: «Две тысячи сто восемьдесят пять», — то не пугайтесь, ничего страшного не случилось, просто он гордится очередным достижением: состоялось две тысячи сто восемьдесят пятое заседание, на которое он не пошел.
— И скажу! — свирепо огрызнулся Лешкович. — Я как-то в поезде сосчитал, что сэкономил семь месяцев рабочего времени на том, что не ходил на заседания. Я не богач и не бездельник, чтобы разбрасываться таким временем.
Янсон подождал, пока Седюк принялся за суп, и деловито поинтересовался:
— Так с кого начнем? Людей здесь много. Кто вас особенно интересует?
— А все те, с которыми мне придется работать, — повторил Седюк.
— Тогда давайте с начальства, — предложил Янсон.
И он заговорил неожиданно серьезно и вдумчиво, чуть по-лекторски. Удивленный этим резким переходом, Седюк с недоверием на него поглядел, но Лешкович даже не оторвался от своего рагу — ему, очевидно, были хорошо знакомы странности Янсона. Янсон начал с Дебрева. Он упомянул о том, что Дебрев окончил рабфак в 1925 году, а институт — в 1929-м. В 1931 году он пустил свой первый цех. Ему было всего двадцать шесть лет, когда его послали председателем правительственной комиссии — инспектировать на Урале строительство химического завода. Ему дали месяц на составление доклада, а он послал доклад на третий день и потребовал «крови» — гнать старых руководителей. Он два года сидел на этой стройке, уже начальником ее. В запальчивости он обещал пустить завод досрочно, если у него в руках будет вся полнота власти. Он честно выполнил обещание — пустил завод на два дня раньше. Вот тогда к нему пристали два прозвища: «Все наверх!» — так говорили те, кого он обижал, снимал, понижал в должности, — и «На два дня раньше!» — так говорили его друзья. Врагов у него было много и с каждым годом все прибавлялось, но выжило все-таки второе прозвище, хотя, если говорить правду, Дебрев великий мастер организовывать штурмы и авралы. Лешкович, нахмурившись, прервал Янсона:
— Врешь, врешь, Ян! Вся деятельность твоего Дебрева — это сплошной аврал. А почему? Послушай его речи — кругом враги, ходи и оглядывайся на каждого прохожего. Одно он умеет по-настоящему — бить. Руководитель горлового типа. Кое-что это, конечно, дает — кому охота оказаться публично оплеванным? Только, по-моему, это не метод для настоящего инженера.
Седюк отметил про себя, что не ему одному бросаются в глаза недостатки Дебрева.
Янсон деловито возразил:
— Конечно, он груб и придирчив. Только это не вся правда о нем. Согласись: когда он приехал сюда, все сразу быстрее задвигалось. Вспомни, Валериан, — разве тебе самому он не подсказал, как лучше распределить работы по заказам? Сам ты по этой части — организации труда — не очень…
Лешкович пожал плечами.
— Всего у него я но отрицаю. Кое-что он, конечно, умеет.
— Самое важное — он прирожденный организатор, — продолжал Янсон. — Каждое новое дело он перекраивает по-своему — в общем получается лучше. Нужно только сработаться с ним, попасть в его колею. Правда, сейчас и ему нелегко, подобного сложного строительства на долю ему еще не выпадало. И потом — здесь он играет только вторую скрипку: Сильченко не такой человек, с которым можно не считаться.
На этот раз Лешкович возмутился.
— А что Сильченко понимает в технике! — воскликнул он. — Дебрев — человек неприятный, но хоть инженер, тут ничего не скажу. А Сильченко, если хочешь знать, политработник и только. Нас мучат производственные и технические вопросы, а он все на политику сворачивает.
— Ты неправ, Валериан, — возразил Янсон рассудительно. — Все вы знаете Сильченко со стороны, мало с ним сталкиваетесь, а ты так вообще только четыре месяца в Ленинске. Я же работаю с Сильченко ежедневно вот уже год и знаю, что все вы в нем ошибаетесь. Сильченко в технике разбирается не хуже Дебрева.
Седюк попросил:
— Расскажите мне о Кирееве, говорят, у вас тут есть такой начальник опытного цеха. Что это за личность?
— Дерьмо! — коротко произнес Янсон и пояснил: — Это не ругань, а квалификация. .
Лешкович снова возмутился.
— Не верьте ему! — сказал он Седюку сердито. — Киреев — человек своеобразный, с норовом, но, если хотите знать, талант.
Седюк расхохотался.
— Я все-таки не знаю, чему же верить: от дерьма до таланта дистанция обширная!
— Представляете, парень два года назад окончил институт и уже задрал нос, — говорил Янсон, не обращая внимания на возражения Лешковича. — Вы посмотрите, как он разговаривает с людьми — свысока, сквозь зубы, глаза скосит в сторону или вообще отвернется. А с подчиненными? Он их всех третирует, как мальчишек. Сейчас у него много инженеров знающих, способных, более опытных, чем он, — все, конечно, эвакуированные, — а он с ними только так: «Чепуху изволите нести!», «Вздор!», «Я приказал — выполняйте!», «Что вы мне суете ваши законы? Реакция пойдет так, как я указываю!» Даже Газарину он как-то бросил: «Вы просто прячетесь за Фарадея, чтобы не мыслить».
— Характер у него, конечно, собачий, не лучше твоего Дебрева, — возразил Лешкович серьезно, — но голова у него на плечах хорошая.
— Знаний в этой голове мало, вот беда! — презрительно бросил Янсон. — По каждому вопросу у Киреева возникают свои идеи, и ни одна из них обсуждению не подлежит. Кроме того, все они вспыхивают без предупреждения и в огромном количестве. Про него говорят: «Семь идей в семь дней, и все гениальные!» Переубедить его невозможно — он очень упрям, спорить с ним опасно — обругает при всех. Работать с таким человеком очень трудно. Правда, сейчас его сотрудники нашли хороший способ обращения с ним, Газарин называет эту штуку: «Реакция нейтрализации начальства». Нужно с ним во всем соглашаться, но с выполнением не спешить, «тянуть резину». Идея, не встречающая сопротивления, быстро перегорает, ее сменяет другая, потом третья, одна другой великолепнее, потом он случайно добирается до истины — тут нужно немедленно начинать работу, осуществлять идею, пока она горячая, и все в порядке.
— Ну вот, сам говоришь — десять раз соврет, один раз умное скажет. Поверь, эта десятая мысль по значению своему оправдывает все предшествующие девять случаев вранья. Хоть бы этот цементный завод на местном сырье: первую мысль об этом подал Киреев, ведь так?
Официантка принесла Седюку целый поднос вторых и третьих блюд — рагу, котлеты, компот, чай, пирожное. Янсон, только что закончивший второй стакан чаю, с удивлением уставился на поднос. Даже Лешкович изумленно присвистнул.
— Неужели вы все это осилите! — воскликнул он. — Что вы прикрепили? Три карточки?
Седюк в замешательстве смотрел на расставленные по столу тарелки и стаканы. Он попытался оправдаться:
— Я прикрепил карточку и литер. Здесь, очевидно, не только обед, но и завтрак — я утром в столовую не заходил.
— У вас же первый литер, — догадался Янсон. — По первому литеру очень хорошее снабжение.
Седюк заметил, что Янсон смотрит на еду голодными глазами. Он предложил собеседникам помочь ему. Лешкович отказался, а Янсон, не заставляя себя просить, придвинул ближе рагу и компот.
— Я дам вам хороший совет, — сказал он, энергично работая челюстями: — прикрепляйте только рабочую карточку на завтрак и обед — этого вам вполне хватит. А литер выбирайте сухим пайком — это пойдет на ужин, и часть можно будет отправить на материк посылками. Я, например, около трети своего пайка, — а у меня второй литер, это много меньше вашего, — отправляю матери в Горький, она туда эвакуировалась из Ленинграда.
— Опять врешь, — возразил Лешкович. — Вы не верьте ему, он все врет. Точно известно, сколько он в этом месяце отправил матери, — три четверти пайка. Теперь он питается только хлебом и один раз в день ест в столовой горячее. Сегодня он первый раз в сентябре будет сыт — с помощью вашего рагу. Янсон густо покраснел. Он сказал, словно оправдываясь:
— Навигация закрывается уже в этом месяце. Когда начнутся регулярные рейсы самолетов — неизвестно. А в Горьком со снабжением сейчас неважно, тем более мать у меня пенсионерка, ей шестьдесят пять, работать она уже не может, еле-еле ковыряется в огородике. Нет, серьезно, — сказал он горячо, — собирайте посылку кило на десять, не больше, я помогу вам отправить, среди речников у меня много хороших знакомых.
— Мне некому отправлять, — ответил Седюк.
— Скажите, а куда вы деваете табак? — полюбопытствовал Лешкович. — По первому литеру выдается семь пачек махорки в месяц, не считая папирос. Вы ведь некурящий, правда?
— Некурящий.
— Послушайте, отдавайте мне ваш табак, — попросил Лешкович. — Все, что получите, — папиросы, трубочное зелье, особенно, конечно, махорку. Я уже две нормы курю — не хватает.
— Да пожалуйста, — с готовностью согласился Седюк.
Янсон поинтересовался, сколько человек живет с Седюком в комнате.
— Не вам одному плохо, — заметил он. — Я вот живу с Валерианой. Спасает только то, что он сутками пропадает в своем цехе. А Лидии Семеновне, дочери Караматина, еще хуже: взрослая девушка, а размещается с отцом в одной комнатушке, да еще чужой — Дебрева потеснили.
Лешкович насмешливо посмотрел на Янсона.
— Ты, конечно, страдаешь. Самая красивая девушка в Ленинске — и такие жилищные трудности! Негде принять поклонников, при отце неудобно глазки строить.
— Думаю, Лидия Семеновна и в Москве была среди самых красивых, не только в Ленинске, — спокойно сказал Янсон. — А насчет глазок, так она не играет, а убивает ими. Слабого человека ее взгляд, если ей что не нравится, может оглушить, как удар молота по голове. Вот попробуй при случае рассердить ее.
— Была охота! — пренебрежительно пробормотал Лешкович.
Все вместе они вышли из столовой. Прощаясь, Лешкович взял Седюка под руку.
— Послушайте, я насчет вашего табачного пайка, — сказал он осторожно. — Чтоб разговор был крепче, возьмите с меня деньжата.
Седюк высвободил свою руку.
— Если бы вы были моим другом или просто хорошим знакомым, я дал бы вам по уху за такое предложение, — сказал он, озлившись.
— Это меня вполне устраивает, — миролюбиво отозвался Лешкович.
Варе Кольцовой Ленинск понравился. За вокзалом начинались каменные дома, такие же, как и в других городах. Улица была прямой и мощеной, через каждые сто метров стояли фонари, в нижних этажах виднелись магазины, пошивочные ателье, парикмахерские — она с удовольствием прочла надпись: «Маникюр». А в конце улицы, замыкая ее, поднималось двухэтажное рубленое здание с вывеской: «Баня № 1». В общежитии у Вари услужливо приняли чемодан и тюк, отвели комнату и сразу выдали талоны на обед и ужин. Она достала белье и побежала в баню, а оттуда в столовую. В столовой она встретила Непомнящего, они вместе пообедали и весело болтали. Непомнящий успел раздобыть билеты в кино. Варя картину уже видела, но картина от этого не стала хуже. После кино они погуляли. Варя решила, что самая красивая улица — Рудная: большие, трехэтажные дома, и вся она залита светом — это было и непривычно и радостно. Люди, проходившие по улице, были одеты в стандартные демисезонные пальто либо в новые светлые полушубки — ни унтов, ни дох, ни прочей северной экзотики. Вечером пошел дождь — он был пронизывающе холодный, но не хуже, чем осенние дожди у нее на родине, — нужно не думать о том, что это происходит в самом начале сентября. И мало-помалу Варя забыла о своих тревогах и страхах. А в общежитии ее со всех сторон окружили девушки. Девушек было очень много, они приходили из других комнат, и Варя знакомилась со всеми сразу.
— Ну, расскажите, расскажите же! — кричали они наперебой. — Как в Москве? Очень страшна бомбежка?
— Ой, я бы, наверное, умерла, если бы услышала взрыв бомбы! — кричала невысокая, быстрая Зина Петрова, соседка Вари — их койки стояли рядом. — Я ведь такая трусиха! Вчера недалеко взорвали скалу — я чуть не упала со страху. Давайте скорее рассказывайте, как вы к нам попали.
Варя рассказывала — все с самого начала: как она окончила институт и получила назначение на завод, как ехала туда и знакомилась с новой, пугавшей ее на первых порах работой, как над их заводом разразилась война и они получили приказ — вывезти все, ничего не оставляя врагу. Она рассказывала, а былое вновь вставало перед ней. Она видела все, что говорила, — первую страшную бомбежку, расстрел завода с воздуха, пожары в цехах и жилищах, раненых, убитых, искалеченных. Она вспоминала, как страшно и неожиданно все кончилось: немцы прорвались, и был отдан новый приказ — бежать. За те сутки она прошла не останавливаясь чуть не семьдесят километров. Варин голос, взволнованный, один звучал в комнате. Девушки, притихшие, неподвижные, не отрывали от нее взгляда, слушали ее не дыша. Так вот они и шли — мужчины, женщины, дети. Из фронтовой полосы выбралось только тридцать человек, остальные падали по дороге и уже не поднимались. Она, Варя, выйдя к своим, тоже упала и не могла подняться. Она не хотела есть, пить, ей хотелось только лежать, только спать, но уснуть никак не удавалось — все болело и мучило, особенно ноги и спина. Потом их увезли далеко от фронта, на Кавказ, на другой завод. Тут все дышало глубоким миром, и они немного оправились. Так прошла зима, а в июле и этот завод стали бомбить. Все повторилось сначала, но было уже совсем по-другому: впечатления катастрофы, чувства обреченности — нет, этого уже не было. Завод не только спешно демонтировался и упаковывался в ящики, но и сам огрызался, и прежних наглых прогулок в воздухе и безнаказанных расстрелов с воздуха уже не могло быть — вражеские самолеты летали высоко, фашисты торопились поскорее убраться назад. Страшный, мучительный, но как-то по-своему организованный быт — нападение фашистских самолетов, свист бомб, пожары, неистовая трескотня зениток, Ощупывающие небо прожекторы.
— Завод мы успели весь вывезти, — сказала Варя. — Его отправили куда-то в Туркмению или Киргизию, а я получила назначение сюда, в Ленинск.
— Ужас, ужас! — говорила Зина Петрова. — Чего только люди не переживают, такой страх! — И, обращаясь к подруге, она проговорила с завистью: — Вот что другие переносят, а мы с тобой живем в теплом углу, ничего не видим, не знаем, и это называется помощь фронту!
— Ничего не знаем, — согласилась подруга, девочка лет семнадцати. — Живем как у Христа за пазухой, а другие воюют как герои.
— Так и война закончится, — скорбно продолжала Зина. — И спросят тебя, что ты видела и что ты делала, и нечего будет вспомнить. Только и скажешь: ходила на работу, стояла в очереди в магазине..
— Еще в кино ходила, — печально добавила другая девушка. И, словно оправдываясь, сказала Варе: — Я заявление писала, чтоб взяли на фронт, — отказали…
Ирина Моросовская, красивая девушка лет двадцати пяти, вторая соседка Вари по комнате, проговорила, ложась на кровать:
— Рассказ ваш, Варя, ужасен, у меня мурашки по спине бегали, когда вы описывали эти ваши эвакуации, но у девушек наших он вызывает, кажется, только одно желание — им всем теперь захочется на фронт.
Зина сердито посмотрела на нее, но ничего не ответила.
Варя встала, раскрыла чемодан и стала вынимать помятые в дороге вещи. Девушки наперебой старались ей услужить — принесли утюг, плечики для платьев, освободили лучшее место в шкафу.
— Вы устали, а мне делать нечего, — заявила Зина Петрова. — Ложитесь и отдыхайте, я вам все переглажу…
Варя и в самом деле очень устала. Но ей показалось неловко улечься, когда другие возятся с ее вещами. Девушки не расходились, им непременно хотелось еще что-нибудь сделать для Вари, хоть как-то облегчить ей первые шаги в новой жизни.
— Ни в коем случае не берите талонов в столовую, — советовали ей все хором. — Это страх что такое — наша столовая! Повару все равно, что баранина, что дохлая кошка. Мы три дня болеем после обеда в столовой, нет, честное слово!
— В столовую только мальчишки ходят, — авторитетно разъясняла Зина. — А они такие непутевые, никогда не помнят, что едят. Я спрашивала Сеню Костылина, что он ел, — он сказал: «Котлеты», а выдавали вовсе гуляш.
— А мне понравилось, борщ был очень вкусный, — пробовала возражать Варя, но, увидев осуждение на всех лицах, сразу сдалась и покорно спросила, что ей нужно делать.
Ей посоветовали прикрепить талоны в магазин, лучше в третий, это очень хороший магазин. Готовить можно здесь же, на кухне, они готовят в очередь, у них «колхоз», пусть Варя присоединяется к их «колхозу», будет очень весело.
— И вкусно, и свеженькое, и никогда всей карточки не съедаем — просто удивительно! — восторженно заявила кудрявая, голубоглазая девушка. По всему было видно, что ей очень хотелось включить Варю в их «колхоз».
Потом Варя спросила, почему в комнате такой беспорядок. Казалось, комнату кто-то тщательно убирал, застлал кровати, расставил стулья, но потом злая рука все перекорежила по-своему — смяла подушки и одеяла, бросила кусок недоеденного хлеба на книгу, поставила раскрытую банку консервов перед общим зеркалом, рядом с пудреницей и одеколоном.
Моросовская, не поднимая головы с подушки, равнодушно сказала:
— Вы напрасно тратите красноречие, Варя. Сам комендант Гурко назвал нас неряхами — и то не подействовало. Наши девушки просто не успевают следить за собой, они вечно заняты. Кроме того, к ним приходят приятели, милые мальчики, не спорю, но мало способные поддерживать чистоту. От смущения они вертят вещи в руках, кладут их куда попало, иногда кидаются помогать в уборке и тогда, конечно, производят особенную неразбериху.
— Хорошо, если кто может встречаться на работе, тот, конечно, всегда будет попрекать других, — обиженно возразила Зина, исподлобья поглядывая на курившую Моросовскую.
Пока утюг нагревался, Зина молча поправила подушки, проворно вытащила мыло из хлебной тумбочки, убрала банку консервов, потом подошла к Варе, помогла ей разложить постель и возвратилась к утюгу. С утюгом она управлялась умело и ловко — через полчаса перед Варей была целая стопка отлично выглаженных вещей.
Девушки потихоньку разбрелись по своим комнатам. Остались только Варины соседки — Зина и Моросовская, — но вскоре ушла и Зина. Варя разделась и легла. Чуть погодя Моросовская потушила свет.
— Спите, Варя, — сказала она. — Зина возвратится поздно, шуметь не будет — к этому я ее все-таки приучила.
Варя лежала в темноте с открытыми глазами и ожидала сна, но сон не приходил. Это было странное ощущение: она лежала на мягкой постели, было чисто и тепло, именно о таком отдыхе она мечтала долгие недели эвакуации, — почему же ей не спится? Она видела в темноте исполинские просторы Кара-лака, угрюмые берега Пинежа, костер, мокрый снег, гасивший неясный, скупой жар, страшное лицо Жукова, добрую, легкомысленную улыбку Непомнящего и другое лицо — то угрюмое, то насмешливое. Она не понимала, почему это лицо вспоминается ей чаще всех. За время войны, в эвакуации, она встречала сотни людей, среди них были плохие и хорошие, старые и молодые — некоторые ухаживали за ней. Но стоило им уйти — и они исчезали из ее памяти. Этого человека она встретила вчера на берегу. Первые два часа они и словом не обмолвились, потом он помог ей на трапе, усадил на платформу и заботливо защищал своей спиной от ветра. Вот и все. Рядом с ним были десятки других людей, но вспоминался он, а не они, они только вспыхивали в памяти и исчезали, а он оставался. И Варя уже знала, что не может заснуть оттого, что его лицо неотступно стоит перед ней в темноте. Она зажмурила глаза, но лицо не ушло. Горечь охватила ее. Нет, она не просила, она не сказала ни слова, он сам крикнул ей, что придет вечером, после заседания. Вот уже ночь на дворе, все заседания давно кончились, а он не пришел. Непомнящий ничего не обещал, но достал билеты в кино, встретил ее в столовой, водил по городу и был такой милый и добрый, хотя ей это совсем ни к чему. Ну и пусть, меньше всего она печалится о тех, кто о ней не думает, сейчас она уснет, а завтра все это вылетит у нее из головы. Она просто была очень одинока в дороге, очень измучилась, вот ей и захотелось доброго слова, ласкового взгляда… Завтра будут хозяйственные хлопоты, новая работа, новые люди. Точка, точка! Спи, глупая! И оттого, что она была и в самом деле очень измучена дорогой, Варя не удержалась от тихих слез. Так, со слезами на щеках, она и уснула.
Утром она встала поздно, убрала постель и пошла в столовую. Там уже никого не было. Официантки подали ей пшенную кашу и холодный чай. Она поела и вернулась домой. В комнате уборщица мыла пол. Варя спросила:
— Скажите, ко мне никто не приходил?
— Приходил, приходил, — проговорила уборщица, выжимая тряпку. — Очень интересовался, спрашивал, не нужно ли чего, обещался прийти.
У Вари горели щеки, но она спросила равнодушно:
— Кто же это был, не знаете?
— А комендант Гурко, кто же еще? — удивилась уборщица.
Варя стала прикидывать, куда ей надо идти. Выходило, что прежде всего в отдел кадров, а там принимали только во вторую половину дня. Варя послонялась по комнате, не зная, куда девать себя. Она взяла со стола старую газету, попыталась читать.
В начале второго пришла Моросовская — у нее был обеденный перерыв. Она ласково кивнула Варе и наскоро похлебала холодного супа.
— Выспались? — спросила она. — Ну как вам нравится Ленинск при дневном свете? Правда, препротивнейший городишко? Одно хорошо — ужасы войны здесь чувствуются меньше, чем в любом другом месте.
Она говорила лениво, нехотя и словно желая показать, что ее самое очень мало интересуют и Ленинск, и ужасы войны, и даже то, что их здесь нет.
Варя тихо сказала:
— Нет, городок как городок, мне он даже понравился. — Потом она поинтересовалась: — Почему вы не разогрели еду, Ирина?
Лицо Моросовской выразило отвращение.
— Что вы, Варя, возиться с примусом или разжигать печку на кухне! Мой маникюр мне дороже. На будущий месяц я непременно прикреплюсь к столовой. Вам тоже не советую подражать девчонкам, зачем вам эта готовка? Должна вам сказать, эта детвора меня временами раздражает, хотя все они вообще славный народ. Очень беспокойное хозяйство.
Впрочем, в других комнатах еще хуже: вечные крики, хохот, визг, особенно когда приходят их парни. Потом этот беспорядок. Признаюсь, я не очень люблю строго следить за чистотой, тратить на это время просто смешно. Но еще менее я люблю нарушать чистоту. И то и другое очень хлопотно. Все это страшно осложняет существование. Я давно мечтаю переселиться в двойной номер и чтоб моей соседкой была такая, как вы, спокойная, вежливая девушка моего возраста. Вам двадцать три? Я на год старше. Моросовская бросила в угол папиросу и потянулась.
— Спала восемь часов и еще хочу, — сказала она, зевая. — Здесь, на севере, у многих развивается что-то вроде сонной болезни. Говорят, это первый признак начинающейся цинги.
— Может, это оттого, что вас ничто не интересует? — предположила Варя.
— Почему ничто не интересует? — возразила Моросовская, подумав. — Меня очень многое интересует. Но только не так, как других. Я просто не люблю бесцельных действий и переживаний. Наши девчата при каждой вести с фронта готовы визжать, плакать, сходить с ума, вот как вчера, после вашего рассказа. А что изменится на фронте от всех этих переживаний? Ровным счетом ничего. Поверьте, если бы моя кровь могла принести нашим войскам победу, я бы пришла и сказала: «Берите ее, всю берите, каплю за каплей, не бойтесь сделать мне больно — так надо». Но раз моя кровь неспособна это совершить, зачем я буду ее понапрасну портить? Зина, например, готова спорить до утра и обсуждать каждую новость, переданную по радио, хотя она ничего в этих делах не понимает, а потом на работе она сонная, и все у нее валится из рук, она сама признается, что как-то уснула за столом. Это мне просто противно. Я лаборантка, и если бы мне сказали, что я наврала в анализах, я бы целую ночь промучилась, через месяц вспомнила бы об этом упреке. От меня требуется: хорошо работай! Я и стараюсь всеми силами работать лучше, а терзать себя пустяками не хочу. Девушки этого не понимают — и считают меня черствой. Но я от этого тоже не расстраиваюсь. Она посмотрела на часы и встала.
— Без четверти два. Пора на работу.
Варя лежала на кровати и думала о словах Ирины. Они казались умными и справедливыми, но было в них что-то неуловимо отталкивающее. Варя пыталась понять, что ей не по душе в Ирине, она слово за словом вспоминала все, что та говорила, вспомнила, как сердито смотрела на Моросовскую Зина. По всему было видно, что девушки живут недружно. Варя взглянула на часы — пора было идти в отдел кадров. Она стала одеваться, в это время дверь распахнулась и в комнату вошел Седюк.
— Здравствуйте, товарищ начальник лаборатории! — сказал он весело. — Очень рад, что застал вас. Идемте, вы мне нужны.
И, взяв ее под руку, заглядывая ей в глаза, он сказал ласково и виновато:
— Вы очень сердились, что я не пришел ни вчера вечером, ни сегодня утром? Знаете, я свинья, забыл, что обещал зайти. Все утро сегодня знал: что-то очень важное нужно сделать — и не мог вспомнить, что. Только в отделе кадров увидел вашу фамилию, сразу все вспомнил и поспешил к вам. Нет, серьезно, вы сердитесь на меня?
Эти слова обрадовали ее и взволновали. Она вдруг поняла, что действительно была огорчена и обижена. И он хорошо знал, что она огорчится и обидится, потому так горячо ругал себя. И сразу все стало другим. От его слов, взгляда, от его ласкового голоса исходило такое дружеское участие, что все в ней потеплело и она сказала, поднимая на него оживленные, засиявшие глаза:
— Нет, что вы! Я поняла, что вы заняты.
Он вел ее по улице, не объясняя, куда ведет, а она не спрашивала — это было не важно в сравнении с тем, что они шли рядом. Он рассказывал ей о вчерашней поездке на площадку медеплавильного завода и о сегодняшних спорах в проектном отделе. Она добросовестно старалась вникнуть и в разговор Дебрева с Лесиным и в доводы Караматина, но ее отвлекала разительная перемена, происшедшая с Седюком: чисто выбритый, отдохнувший, он казался помолодевшим и совсем не походил на того заросшего рыжей щетиной человека, горько надо всем иронизирующего, каким был вчера. Она понимала, что сомнения его рассеялись и пришло то, о чем он мечтал и чего боялся не найти, — нужная работа. Она радовалась его радости, и рядом с этой радостью ее собственные страхи и опасения казались ей маленькими и далекими. Потом она услышала, что он говорит о ней.
— Вы теперь заведующая центральной лабораторией медеплавильного завода, — рассказывал Седюк. — Так решил Назаров еще до нашего приезда в Ленинск. Я, разумеется, не протестую. А поскольку ни лаборатории, ни завода нет, я определяю вас в опытный цех инженером-химиком. Там же будут проходить практику ваши будущие лаборанты. Это девчата из таежных сибирских сел, сейчас они, наверное, еще не могут отличить электрический утюг от аналитических весов, но это уже ваше дело — обучить их премудрости анализов.
Варя проговорила, краснея:
— Я сама все позабыла из аналитической практики, Михаил Тарасович, мне нужно будет почитать руководства.
— Почитайте, времени у вас хватит.
— А кем вы будете?
— Вашим непосредственным начальником. Будьте почтительны и трепещите, я строг с подчиненными.
Она отвечала смехом на его смех. Потом она спросила:
— Куда вы ведете меня?
Он ответил с той же шутливостью:
— К самому страшному человеку в Ленинске — к Сидору Карповичу Кирееву.
Она продолжала с недоумением смотреть на Седюка, он разъяснил, кто такой Киреев и зачем они идут к нему. Скоро они подошли к последнему дому поселка, расположенного на плоской вершине обширного холма. Седюк с Варей присели над обрывистым склоном и осмотрелись. Ленинск занимал крайний западный угол большой долины, разделившей горные хребты, — с юга и севера ее обступали горы. На восток, в проход между горами, уходил густой черный лес, на запад простиралась рыжевато-бурая тундра. Широкая лента реки выползала из леса и извивалась по тундровой равнине.
— Шире распахните глаза, Варя, — сказал Седюк. — Вы находитесь на одной из самых замечательных географических точек земного шара: здесь, в нескольких километрах от нас, проходит граница между тундрой и лесом, за спиной у нас тайга до самого Тихого океана, а перед нами болота и озера до Уральского хребта.
Со своего высокого места они ясно видели и опытный цех — он был выстроен недалеко от железной дороги, у подошвы горы Граничной. В стороне от главного здания поднималась железная труба — из ее конусообразного раструба клубами извергался густой белый дым. К опытному цеху вела широкая грунтовая дорога, хорошо укатанная автомашинами. Огибая лесистые холмы и озерки, она выходила к железнодорожному полотну, протягивалась вдоль него, затем снова исчезала в лесу. Седюк показал на узкую тропинку, пропадавшую в леске, неподалеку от того места, где они сидели:
— Пойдемте здесь, Варя, мне говорили — это самый короткий путь.
Они пошли по тропинке, и скоро их со всех сторон обступил лес. Издали он казался низкорослым и разреженным, вблизи это впечатление пропадало — кроны деревьев поднимались вверх до семи-восьми метров, местами они плотно смыкались над тропинкой, и было так тесно от их стволов и низко опускавшихся веток, что в сторону можно было пройти только с трудом. Седюк быстро сообразил, отчего создается картина разреженности этого на самом деле очень густого леса: он часто перебивался болотистыми полянами, каменистыми буграми, озерками, покрытыми, словно ковром, упавшими листьями, — при наблюдении сверху этих залысин открывалось больше, чем заросших мест. В одно из таких крохотных озер Седюк чуть не провалился. Он вступил на кучу прелых листьев, листья с влажным плеском ушли вниз, и проступила чистая, черная от глубины вода. Варя, вскрикнув, схватила Седюка за рукав, но он сам успел широким прыжком в сторону уйти от опасного бучила. Он отломил ветвь лиственницы и сунул ее в яму — двухметровая ветвь не доставала дна.
— Какая глубина у этой ямки! Не правда ли, забавно? — сказал он, взглядывая на Варю быстрыми, довольными глазами. Он присел на колени, припал ртом к прелым листьям и долго пил воду. — Очень вкусная, — проговорил он, вставая и отряхиваясь, — холодная и чистая! Попейте, Варя, полярной водицы!
Больше всего в лесу было лиственницы. На вершинах холмов росла только она. Лиственничную чащу пестрили узкие стволы берез, на южных склонах теснились кустарниковая ольха и ель. Низкие берега быстрых темных ручьев населяли глухой тальник и ива, — Седюк из любопытства нырнул в гущу тальника, но не продрался сквозь него и вернулся обратно. Временами со склонов Граничной налетал ветер, и деревья раскачивались и шумели, быстрый, захлебывающийся говорок берез покрывался тонким шумом елей и свистящим голосом лиственниц. По всему лесу плыл пряный, пьянящий запах травы, березового корья и палых листьев. Седюк и Варя с наслаждением вдыхали этот запах и вслушивались в лесные шумы. Листья шуршали и жестяно звенели под ногой. И сами они были похожи на тонкую цветную жесть — высохшие и жесткие, ломались, когда их сгибали. Седюк первый заметил новое удивительное явление — сквозь острые копья лиственниц вдали проступила цепочка холмов, они сияли ярким, розовато-красным, нежным сиянием. Со стороны казалось, будто не холмы поднимаются над деревьями, а розовое пламя вздымается от земли и, застывая, повисает на ветвях и в воздухе.
— Это кипрей! — сказал Седюк убежденно. — Подойдемте поближе, Варя!
Они пробрались сквозь заросли к холмам. Высокие розовато-красные гроздья кипрея густо покрывали землю, затмевая своим сиянием зелень листьев, черноту дерна. Глазам становилось больно от этого густого, напряженного свечения. Варя присела, сминая тяжелые стебли кипрея, — они были так высоки, что Варя пропала в траве и только голова ее поднималась над цветущими гроздьями. Седюк невольно залюбовался ею — казалось, будто она вырастает из кипрея, как сам кипрей вырастал из земли. Он словно впервые увидел ее густые пепельно-золотые волосы, нежную кожу лица и светлые, почти зеленые глаза — в них отражались красные огоньки кипрея. Варя перехватила этот взгляд, поняла его и густо покраснела. Она вскочила с земли и воскликнула, протягивая вперед руку, взволнованная и счастливая:
— Какой здесь лес красивый, Михаил Тарасович, посмотрите!
Лес шумел вокруг них. Сквозь яркую желтизну хвои лиственниц прорывалось пламя красной березы, темно-бурые цвета ольхи. И изредка в этом пестром сиянии праздничных, нарядных красок проступала строгая, темная зелень елей. Седюк сказал со вздохом:
— Хорошо, очень хорошо, Варя… Однако хватит отдыхать, а то Киреев уйдет.
Они шли в молчании, продолжая любоваться яркими красками деревьев. Уже подходя к опытному цеху, Седюк неожиданно сказал:
— А знаете, что странного в этом лесу? Я вот шел и думал и только сейчас понял. Нет птичьих голосов.
В опытном цехе, в просторном помещении, занимавшем, вероятно, не меньше половины здания, стояла небольшая шахтная печь, похожая на вагранку, и электропечь с трансформатором. Обе они работали.
В электропечь был вставлен графитовый тигель, наполненный расплавленным металлом с волнующейся, пузырящейся поверхностью. Около ходил человек с длинными волосами, в телогрейке и измерял при помощи оптического пирометра температуру металла в тигле. Он наводил трубку пирометра на поверхность металла, крутил реостат и громко кричал: «Измеряй!» В стороне, прямо на земле, лежал измерительный прибор, соединенный с трубкой двумя проводами. Юноша лет восемнадцати, удобно сидевший на ящике из-под консервов, всматривался в шкалу прибора и кричал в ответ:
— Тысяча сто двадцать пять градусов! Тысяча сто двадцать! Тысяча сто пятнадцать!
— Довольно, Леша! — закричал пирометрист и, отложив в сторону пирометр, схватил клещи, ловким, четким движением вытащил тигель из печи и наклонил его над стоящей рядом изложницей.
Тяжелая струя расплавленного металла, рассыпая искры и брызги, полилась в смазанную глиной изложницу. Пирометрист, широко расставив ноги, пристально вглядывался в темнеющую поверхность металла, не смущаясь тем, что от изложницы шел жар, обжигавший кожу.
— Простите, кто тут Киреев? — спросил Седюк.
— Я Киреев, — ответил пирометрист, не поворачивая головы.
Седюк сдержанно сказал ему в спину:
— Мне хотелось бы с вами поговорить, товарищ Киреев.
— Пожалуйста, говорите! — равнодушно ответил Киреев, еще внимательнее всматриваясь в поверхность металла. Он даже встал на одно колено и постучал щепкой по раскаленной, но уже потемневшей поверхности. Щепка сразу же ярко вспыхнула.
Седюк рассмеялся. Киреев поднял голову и удивленно посмотрел на него, потом встал и тоже засмеялся. У него было молодое, веселое лицо с крупными складками и характерным для упрямого человека широким подбородком.
— Заработался, — сказал он, но в голосе его слышалось скорее удовольствие, чем извинение. — Прошу ко мне в кабинет.
Киреев провел Седюка и Варю в маленькую комнату и усадил на диване, наполовину заваленном книгами. Седюк представился:
— Главный инженер медеплавильного.
— Слышал о вашем приезде, — ответил Киреев. — Ну и что же?
— Хочу с вами кооперироваться, — сказал Седюк. — Я ознакомился с проектным заданием и вижу, что местные руды имеют весьма своеобразный состав. Обычная технология, применяемая на других наших заводах, здесь не во всем подходит. Я бы хотел, чтобы ваш цех занялся исследованием неясных вопросов. Нас интересуют проблемы обогащения, сушки, плавки, продувки штейна и электролиза.
Киреев язвительно улыбнулся.
— Иначе говоря, вас интересуют все вопросы металлургии, начиная с начальной стадии переработки руд и кончая выпуском готовой продукции. К вашему сведению, товарищ Седюк, этими вопросами занимается Московский институт цветных металлов. Они еще до войны что-то там производили, отчет писали. Весной мы подбросили им еще тонну нашей руды, только они ничего с ней не делают — загружены. Вот немного освободятся, пустят ее в переработку в своих тигельках и стаканчиках, потом напишут второй отчет, а мы его прочтем.
Седюк спокойно возразил:
— Мне нужно, чтоб плавились не килограммы, а тонны, плавились у меня под боком, чтоб я сам мог заглянуть в печи и видеть, как там идет дело. Московские ученые проделали нужную работу, но она недостаточна. Я предлагаю поставить в вашем цехе обширные полузаводские испытания того процесса, который мы будем внедрять на большом заводе.
Лицо Киреева покраснело, складки на щеках стали глубже. Он положил руки на стол и недружелюбно взглянул на собеседника.
— Вот что, дорогой товарищ Седюк, — сказал он, — я думаю, наш разговор беспредметен. Я не смогу выполнить вашу просьбу по четырем основным причинам: у меня нет денег для проведения новых исследовательских работ, нет помещения, нет оборудования и нет людей. Пока хоть одна из этих причин остается в силе, я ничего сделать не могу, если даже захочу, а я пока не хочу.
— Всего, таким образом, включая ваше нежелание, пять причин, — усмехнулся Седюк. — Что же, все причины веские. Вы знаете, аналогичный разговор был у Наполеона с бургомистром какого-то немецкого городка. Наполеона не встретили в этом городке традиционным пушечным салютом, и он вызвал бургомистра для объяснений. «Ваше величество, всего имеется двадцать две причины, почему мы не могли салютовать», — сказал бургомистр с немецкой педантичностью. «Начните по порядку, я слушаю». — «Первая причина: у нас нет ни одной пушки». — «Довольно! — прервал Наполеон. — Остальные двадцать одна причина меня не интересуют». С вами легче, товарищ Киреев, пять, несомненно, меньше, чем двадцать две.
— Пять или двадцать две, но они есть, — сухо бросил Киреев.
— Нет, они отменяются. Я даю вам деньги, помещение, оборудование, людей, а свое нежелание вы сами снимете.
Киреев удивленно поднял брови. Седюк пояснил:
— У нас по смете завода есть около двадцати миллионов, предназначенных для изучения неясных вопросов технологии. Я думаю, значительную долю этих двадцати миллионов мы можем направить в опытный цех. Что касается людей, то и они будут — некоторые из них уже находятся в Ленинске, а большая часть дня через три прибудет пароходом «Иван Сусанин». Это металлурги, электрохимики, электрики, механики — народ самый разнообразный, технический костяк будущего медеплавильного завода. Часть этих людей — металлурги и химики — будет направлена к вам.
Киреев слушал с интересом.
— А сколько их? — спросил он. — Вы ведь представляете, людей нужно много и высокой квалификации. Сейчас у меня в цехе семь инженеров, а ваша тема потребует не менее пяти инженеров и человек двадцать персонала менее квалифицированного.
— Всего мы направим к вам человек семьдесят, из них не менее двадцати инженеров, — спокойно сказал Седюк.
Киреев изумился:
— Позвольте, а кто же будет оплачивать такую армию?
— Я же сказал — медеплавильный завод. На зарплату этих людей уйдет незначительная доля наших двадцати миллионов.
— Ну, хорошо, деньги и люди ясны, — педантически сказал Киреев. — А помещение и оборудование?
— Правильно, помещение ваше для наших исследований не приспособлено. Мой проект таков — мы снимем часть рабочей силы с площадки завода, там все равно дело сейчас не в людях, а в организации работ. Вам в самом срочном порядке пристраивают каменную коробку и размещают в ней оборудование. Часть оборудования возьмем из того, что прибыло на медеплавильный, часть — самые простые агрегаты — изготовим в Ленинске. И недели через три, самое большее — через месяц вы сможете приступить к делу. Ну вот, четырех причин нет, о пятой можно не говорить, не так ли?
Но у Киреева в самом деле был тяжелый характер. Он, нехотя соглашаясь, ворчливо сказал:
— Предложение серьезное, можно подумать. — На всякий случай он уточнил: — Скажите, а то оборудование, которое вы не заберете на завод после окончания работ, останется нам?
— Безусловно.
Киреев думал, лицо его понемногу светлело, складки на щеках разглаживались. Он довольно мотнул головой.
— Что же, от такого предложения, пожалуй, не стоит отказываться. Нам расширяют цех без всяких затрат с нашей стороны, ставят дополнительное оборудование, дают людей, оплачивают все расходы — ничего не скажешь, солидно! Так можно работать.
А теперь скажите: это ваш личный план или все вопросы уже согласованы с руководством комбината?
— Пока мой личный план. Я даже с Назаровым еще не беседовал, хотел раньше знать ваше мнение.
Киреев не скрывал разочарования:
— Тогда, боюсь, весь наш разговор ни к чему. Никто не пойдет на такой рискованный план. Вы, товарищ Седюк, еще не знаете инерции местных работников, особенно строителей.
— Делайте проект пристройки не откладывая, остальное я беру на себя. Я сегодня же поговорю с Дебревым и Сильченко и ручаюсь вам, что получу их согласие. А сейчас я зайду к Гагарину — он, кажется, у вас работает?
— У нас. Владимир Леонардович сидит в угловой комнате, там у него лаборатория по электростатическому обогащению углей, это его последняя работа. Всё теперь?
— Еще минутку. Завтра я начну направлять к вам работников медного. Придут металлург Романов, Непомнящий — этот, кажется, электрик, точно не знаю. Вы сразу определяйте их в дело. А вот и первая ласточка — Варвара Петровна Кольцова, заведующая нашей будущей лабораторией. Ей бы нужно ознакомиться с методикой и практикой производства интересующих нас анализов.
— Это можно. Я проведу вас к руководителю химической лаборатории. У нас вам, конечно, придется работать дежурным химиком, а не начальником.
— Это ничего, я согласна, — поспешно сказала Варя.
Газарин был человек огромного роста, широколобый, голубоглазый. Склонившись над стендом, он пристально рассматривал, как сквозь стеклянные трубки и камеры проносился подаваемый вентилятором угольный порошок. Седюк догадался, что установка с трубками и камерами, смонтированная на стенде, — электрический сепаратор.
— Знакомьтесь, — сказал Киреев. — Кандидат технических наук Газарин, главный инженер медеплавильного завода Седюк. Как дела, Владимир Леонардович?
— Неплохо, — ответил Газарин, взглянув на Седюка и жестом показав на стоявший в стороне стул. — Зольность понижается с тридцати одного до одиннадцати процентов. Но вместе с хвостами увлекается много угля. Метод придется основательно дорабатывать.
«Ага! — подумал Седюк. — Вот еще одна неприятная проблема технологического процесса: угля будет вдуваться в печь очень много, зола забьет газоходы, уменьшится проплав — следовательно, завод будет давать меньше меди. В проекте об этой зольности сказано очень глухо, почти совсем не сказано, а ведь каждый лишний процент золы в угле — это тонны недоданной меди».
Киреев кивнул Варе, чтоб она шла с ним, и удалился. Седюк обдумывал, как лучше высказать свои сомнения и пожелания. Газарин ему нравился, такой человек не мог сказать просто «нет», но сможет ли он что-либо конкретное предложить? Газарин терпеливо и вежливо ожидал, искоса наблюдая за своим сепаратором.
— Мы вчера с Дебревым были на площадке завода, — начал Седюк. — На одном участке осмотрели электропрогрев, осуществляемый, кажется, по вашему проекту. Малоэффективное занятие.
— Малоэффективное, — с неожиданным удовольствием согласился Газарин. — Я предвидел это еще до того, как мы его начали, но Зеленский и Лесин не хотели ничего слушать. А теперь все это видят.
Схватив кусок бумаги, Газарин стал набрасывать схему электропрогрева. Он разносил свою работу, с таким жаром и увлечением, будто восхвалял ее достоинства: да, конечно, Седюк совершенно прав, по существу они работают на прогрев воздуха, а не почвы.
— А разве нельзя загнать ток в глубину? — спросил Седюк,
— К сожалению, нельзя, — ответил Газарин. Он оторвался от схемы и откинулся на спинку стула. — Эта штука установлена еще Фарадеем. Электричество концентрируется на поверхности. Можно бы, конечно, электрод сверху покрывать изолирующей краской, а распространять ток при помощи его конца, но ведь и сопротивление электрода в земле возрастет при уменьшении его рабочей поверхности. Нет, ничего тут не сделаешь. Рекомендую огневое паление — костры. Отлично оправдывает себя.
— Да, при рытье котлованов, — с досадой сказал Седюк, — там они себя оправдают. Пропарил узкий пятачок земли, раскайлил ее — снова жги костер. При рытье котлованов мы будем применять костры. А тут речь идет о планировке площадки. Нужно отрыть не десять кубометров, не пятачки, а целую гору. Единственный выход — пустить экскаваторы, отогретую мерзлоту экскаватор берет хорошо. Но он должен иметь фронт работы в два-три десятка метров и не тонкий блин прогрева, а слой метра в два. Вот на эти два метра мы и должны прогреть мерзлоту.
— Ни огневое паление, ни электропрогрев такой глубины не дадут.
— До сих пор не давали. Я именно затем и пришел к вам, чтоб выяснить возможность глубинного электропрогрева.
— Видите ли, — сказал Газарин рассудительно, — в литературе, во всяком случае в той, что мне известна — я читаю на двух иностранных языках, — ничего похожего на то, что вы требуете, не описано.
— Владимир Леонардович, если бы уже были известны схемы и практика эффективного электропрогрева, я не обратился бы к вам. Книгу всегда можно достать и прочесть. Я пришел к вам потому, что ничего нет, а нужно, чтобы было.
— Иначе говоря, вы хотите, чтобы я разработал новый метод электропрогрева мерзлых грунтов, — задумчиво сказал Газарин. — Подумать, конечно, можно. Только ведь это все страшно трудно.
— А кому сейчас легко? — возразил Седюк. — Там, в Москве, разве не знают, что нам трудно? Знают, но приказывают: делай! Это значит, что на нашу медь рассчитывают, планируя сражения сорок третьего года. Мы должны сделать все, чтобы не сорвать этот расчет.
— Подумать можно, — повторил Газарин, видимо не слушая Седюка и рассеянно глядя на сепаратор. — Задание ваше не только важно, но и само по себе весьма интересно. Я, собственно, уже давно хотел поработать над этим, но все отвлекали другие, более срочные проблемы. Только не знаю, получится ли что. А думать буду. Как вам позвонить в случае чего?
— Днем меня найти трудно, я много хожу. Дома у меня телефон три-четырнадцать, звоните ночью. Не стесняйтесь будить меня. Лучше мне услышать наяву хоть намек на удачное решение, чем спать и видеть во сне, что ничего не выходит.
— Ночью мне даже удобнее, я сам работаю ночами — никто не мешает. До свидания, товарищ Седюк.
— До свидания, Владимир Леонардович.
В соседней комнате Седюк натолкнулся на Киреева. Горячась и хлопая рукой по бумагам, он доказывал что-то невысокому лысому человеку — тот не отвечал на доводы Киреева, только смотрел на него поверх очков. Увидев Седюка, Киреев сказал:
— Вам минут десять назад звонила какая-то девушка, товарищ Седюк. Я сказал, что вы очень заняты. Она скоро еще позвонит.
— Очень хорошо. Но, к сожалению, мне нужно сейчас же идти в проектный и по начальству. Если вас не затруднит, так и передайте этой таинственной девушке.
— Передам, ладно.
Седюк прошел в аналитическую лабораторию за Варей. Она сидела у стола и разговаривала с пожилой женщиной. Варя представила ее — заведующая лабораторией Надежда Феоктистовна Бахлова. Бах-лова молча подала руку и так хмуро посмотрела на Седюка, словно он чем-то жестоко ее обидел. Седюк учтиво и весело осведомился:
— Ну как вам нравится ваша новая помощница?
Бахлова ответила ворчливо:
— А никак пока не нравится — не рассмотрела. Вот пусть завтра приходит с утра, как все, получает халат и станет к плите, тогда и посмотрим, что за работница.
— Пойдемте, Варя, — сказал Седюк. Выйдя из цеха, он со смехом проговорил: — Ну и компания у них здесь собралась! У Киреева характера на трех тяжелых человек хватит, а эта Бахлова, пожалуй, почище его будет. Клюку ей в руку — и больше ничего не требуется, законченная баба-яга!
— Она меня просто испугала, — пожаловалась Варя. — С ней страшно работать. Лаборантка что-то напутала — она так на нее закричала! Боюсь, и мне достанется.
Не сговариваясь, они от широкой автомобильной дороги повернули влево, на старую тропинку. Дойдя до холма, молча остановились. Небо темнело, и лес засыпал. Только плеск и мерное бормотание блестевшего черным, глубоким блеском ручья нарушали тишину леса. От земли поднимался тонкий, горьковатый запах брусники. Седюк повернулся к Варе и указал рукой на опытный цех.
— Я вот все думаю, что мы тоже, как там, под Сталинградом, занимаем исходные рубежи перед большим сражением. И это одноэтажное здание представляет небольшую, но важную высотку, быть может самую крепкую нашу опорную точку.
А ее всю охватило темное очарование леса — нарядных деревьев, пылающих от кипрея холмов, мягкого говорка ручья. Она сказала негромко и восхищенно:
— Нет, здесь красиво, очень красиво!
Придя в управление, Седюк направился к Сильченко — он помнил, что тот просил его сегодня зайти. Но в коридоре, перед самым кабинетом, его перехватила красивая девушка, замеченная им вчера.
Сейчас лицо ее было скорее сердито, чем радостно. Она сказала укоризненно:
— Вы самый неуловимый человек в Ленинске, Михаил Тарасович. Вчера вас оккупировал Дебрев, домой к полуночи вы не вернулись, утром ушли в восемь и нигде не задерживались, так что я всюду попадала через полчаса после вашего ухода. — Она закончила решительно: — Теперь я вас останавливаю на полчаса, мне очень нужно с вами поговорить.
— Вряд ли это вам удастся, — весело возразил Седюк, с удовольствием глядя на девушку. — Должен вас огорчить: Сильченко назначил мне прием, я не могу задержаться ни на минуту.
Девушка быстро воскликнула:
— Это очень хорошо! У Сильченко сейчас совещание со строителями. — Отступив назад, она открыла дверь в приемную начальника комбината. — Вы можете сами убедиться, я не лгу.
В приемной было полно народу. Из соседней комнаты вышел Григорьев, он кивнул Седюку, подтвердил, что у Сильченко совещание, и, посмотрев на часы, предложил прийти минут через сорок. Седюк вышел в коридор.
— Что же, деваться мне некуда, вы правы, — признался он. — Итак, давайте разговаривать.
Он прислонился спиной к стене и выжидающе посмотрел на девушку.
— Прежде всего нам нужно познакомиться, — сказала она. — Я вас знаю, а вы меня, конечно, не помните…
Седюк прервал ее:
— Вы ошибаетесь, я вас хорошо знаю. — Он весело перечислял все, что успел узнать о ней: — Вы Лидия Семеновна Караматина, дочь начальника проектантов Караматина, своей квартиры у вас нет, вы живете у Дебрева. За вами ухаживает Янсон, один человек считает вас самой красивой девушкой в Ленинске, другой утверждает, что вы и в Москве были самой красивой и что взгляд ваших глаз слабого человека попросту убивает. Как вам нравятся мои сведения? Не правда ли, обширные?
— Ах, как все это глупо! — воскликнула она, и лицо ее выразило гнев, почти отвращение.
«Ты тоже, кажется, с норовом!» — с удовлетворением подумал Седюк — ему нравились люди с характером. Девушка сдержалась и сказала с легким упреком:
— Я хочу с вами о серьезных вещах поговорить, а вы все сводите к пустякам! Неужели и вы не можете думать о чем-либо более важном, чем лицо и глаза?
— Могу, — сказал он серьезно. — И жду от вас именно разговора о деле.
Видимо, она не поверила в искренность его ответа, голос ее, когда она заговорила, был сух, сама она смотрела не на Седюка, а в сторону.
— Дело в том, что я заведую нашим учебным комбинатом, — сказала она. — Мы готовим на курсах квалифицированных рабочих всех специальностей — для ТЭЦ, рудников, вашего завода. Всего у нас четыреста человек, и среди них пятнадцать юношей и девушек нганасан и саха — это местные племена. Они приехали к нам по путевкам окружкома партии, приехали на своих санях, со своими оленями, издалека — из лесотундры, с озера Лама, с берегов Ледовитого океана. Если бы вы знали, как они рвались сюда, как были счастливы, когда им выдали эти путевки: ведь они ни разу в жизни не видели города, каменного дома, автомобиля. Они совсем не понимали, что их ожидает в новой жизни, — ну вот, например, все они захватили с собой ножи на случай, если им придется в Ленинске обороняться от волков, один паренек привез одноместную лодку, чтобы переплывать улицу. Мы открыли для них интернат, там они на всем готовом, хорошо питаются, спят на чистых постелях. :
— Все это очень интересно, но я-то при чем? — проговорил Седюк в недоумении.
— Ну как же! — воскликнула она горячо. — Отдел кадров числит их за медеплавильным заводом, деньги на их содержание тоже выплачивает завод. А у нас такое правило — все ученики четыре часа работают, четыре часа учатся. И вот им дали работу — землекопами на площадке медеплавильного. Вы понимаете? Они никогда не брали лопаты, сроду не копали землю, боятся ее даже трогать, а их — землекопами! Я ходила к Назарову — он и слушать ничего не хочет: «Есть решение — всю молодежь на планировку площадки, вот и выполняйте его, нганасаны такие же советские граждане, как и другие!»
— А разве они другие? — спросил Седюк, пожимая плечами. — Ну, хорошо, никогда не копали — сейчас будут копать. Неужели так сложно обучиться этому делу?
— Им сложно! — убежденно сказала Караматина. — Вы посмотрите на них, поговорите с ними, вникните в их привычки, и вы поймете, что земля не для них. Это люди из глухих мест, из другого мира, из самых отдаленных, самых недоступных уголков Союза, советская культура стала проникать к ним только несколько лет назад, перед войной. Самому старшему из них девятнадцать лет, и половину своей жизни они прожили чуть ли не в каменном веке. Вот послушайте, я расскажу вам, какие они. В общежитии кто-то из нас повернул выключатель. Когда вспыхнула лампочка, они с воплем кинулись бежать из комнаты. Яша Бетту с разбегу выбросился из окна второго этажа, он потом целую неделю хромал. Весь вечер мы уговаривали их, объясняли — они немного понимают по-русски, — раз по десять включали и выключали свет. А потом они три дня играли — гасили и зажигали свет и все хохотали от радости, что у них получается такое чудо, даже танец устроили около выключателя. А позавчера был такой случай. Семен Яптуне простудился на площадке, расчихался, температура у него повышенная, я ему дала кальцекс, оставила целый пакетик, чтобы он принял на ночь и утром. Вечером захожу в их комнату и вижу — Семен сидит на кровати, на груди у него на веревочке, как ладанка, висит пакетик кальцекса, а по комнате носится в танце Яша Бетту, весь увешанный погремушками — алюминиевыми кружками, ножами, ложками, вилками, даже, половую щетку нацепил на шею. Это он шаманил, отгоняя злого духа, чтобы тот не мешал кальцексу подействовать. И все остальные сидят вокруг на кровати, бьют в ладоши и что-то свое поют. А вы, как Назаров, говорите — такие же советские граждане! Им надо для начала дать работу полегче, ведь есть разные работы, почему сразу самое тяжелое? Вы знаете, как это все плохо на них действует! Най Тэниседо каждый день ходит проверять своих оленей на конбазу, третьего дня он сказал мне: «Убегу!» Я просила заведующего конбазой Норцова без моего ведома оленей им не давать, чтоб они тайком не уехали, — но разве это выход из положения? Приобщить к нашей жизни целые племена, самые отсталые, самые первобытные племена нашей страны, — разве это не великое дело? Ведь это же ясно: если эти останутся, за ними приедут другие, а если они убегут, никто больше не приедет. Мы сами своей черствостью, своим равнодушием толкаем их назад, в каменный век, вот что меня возмущает!
Караматина видела, что Седюк слушает ее внимательно. Она продолжала еще горячее:
— Не думайте, я не сидела сложа руки! Я прямо пошла к Сильченко. Он выслушал меня, согласился, что да, нехорошо получается, и позвонил Назарову: «Сделай все возможное». А Назаров во второй раз ответил мне, правда, очень вежливо: «Ничего не могу сделать, пусть немного поработают, а там что-нибудь придумаем». Знаю я это бюрократическое «там что-нибудь придумаем»! Ничего никто не будет придумывать, будут идти неделя за неделей, а они пока все разбегутся. Я тогда пошла к Дебреву, он только что прилетел из Москвы, он мне сказал: «Вот приезжает новый главный инженер медеплавильного, Седюк, думаю, с ним ты договоришься легко». Я так и решила — поговорю с вами, попрошу у вас помощи, а если и вы отговоритесь пустой фразой, еще раз пойду к Сильченко или напишу в окружком партии.
— Значит, вы хотите, чтобы я ради ваших маленьких нганасан подрался с Назаровым? — задумчиво проговорил Седюк. — Знаете, Лидия Семеновна, меня со всех сторон одолевают разные просьбы и проблемы, из-за которых нужно с ним ругаться. Это просто фатально… Видимо, и в самом деле крупной ругани не избежать.
Она стояла настороженная, готовая страстно спорить и убеждать, если он откажется, и ответить радостной улыбкой и благодарностью, если он согласится.
— Хорошо, — сказал он, смеясь, — ходатайство ваше я принимаю, беру ваших пришельцев из каменного века под свою руку. У меня, кстати, и работа для них есть — пойдут в опытный цех, там, пожалуй, лучше всего им ознакомиться с производством.
Она вся засветилась от радости.
— Спасибо, — сказала она, протягивая руку. Большие, синие, с темными ресницами глаза впервые прямо взглянули ему в лицо. В красивом, низком голосе звучала признательность. Она крепко сжала его ладонь.
«Хороша, ничего не скажешь! Не удивительно, что в тебя все тут влюбляются!» — подумал, он насмешливо, обманывая себя этой насмешливостью: его взволновали и голос ее и крепкое, ласковое пожатие руки.
— Ну что же, — сказал он, стряхивая с себя действие ее голоса и прикосновения, — дела, кажется, мы закончили.
Она спросила лукаво:
— Вас это огорчает?
Он нахмурился. Ему показалось, что она угадала его волнение. И так как это волнение было неприятно ему, он сказал сухо:
— Нет, меня это радует: мне ведь нужно к Сильченко. — И он сделал шаг к двери.
Она испугалась, что он уйдет.
— Вам рано, Михаил Тарасович, никто ведь не вышел с заседания. У меня к вам еще одно дело, я задержу вас совсем ненадолго. Я уже сказала вам, что заведую учебным комбинатом, по специальности я педагог — вот и пришлось заняться.
— Хорошая специальность, — одобрил Седюк.
— Самая отвратительная специальность! — воскликнула Караматина возмущенно. — Все хвалят педагогическую работу, но никто не хочет преподавать. Наши инженеры просто бегут от учебного комбината.
— Это неточно. Не все. Что до меня, например, то я не бегал.
Караматина испытующе смотрела на него.
— В самом деле не бегали?
— Ни разу, — ответил Седюк.
Это была правда — он никогда не уклонялся от преподавания, так как никто никогда не просил его преподавать.
— В таком случае все в порядке! — радостно сказала Караматина и вытащила из кармана полушубка пачку исписанных бумаг. — Вот список будущих рабочих медеплавильного. Все это молодежь из сибирских сел, на заводе они никогда не работали. Общие предметы они уже проходят, но по специальным нет преподавателей. А по электрохимии, электропечам, основам металлургии даже нет программы. Вы, как главный инженер завода, должны только утвердить эти программы, но я прошу вас их составить, — кроме вас, этого никто не может сделать в Ленинске.
— Ну, знаете, я сейчас очень занят, — возразил он.
— А они совсем не заняты, — настаивала она. — И их сто шестьдесят человек, это ваши будущие рабочие, вы заинтересованы в том, чтобы они знали свое дело. Вот здесь тематический план, — она сунула ему в руку отпечатанную на машинке бумажку. — Тут сказано, сколько часов отводится на каждый курс, недостающие программы отмечены галочками. Их немного, всего пять.
— И впрямь немного, — усмехнулся Седюк, пряча план. — Ну, хорошо, через недельку будут вам программы.
— Что вы! — испугалась Караматина. — Нужно сегодня, в крайнем случае завтра.
— Ни сегодня, ни завтра не будет, — отрезал он. — Днем я занят, вечером еще больше занят, а ночью сплю.
Она согласилась:
— Спать вы должны. Но ведь это ваши люди, и они сидят без дела, — Теперь она смотрела на него умоляюще, дотронулась рукой до его плеча. Ему показалось, что в глазах ее вспыхивают и погасают насмешливые огоньки.
— Вы всегда применяете такие недозволенные приемы, как вот это умоляющее выражение? — спросил он грубо. — Сильнодействующее средство, против этого и возражение сразу не подберешь.
— Значит, завтра? — сказала она деловито.
— Ну, завтра. Теперь, надеюсь, все? Она улыбнулась.
— Нет, не все, Михаил Тарасович. Вы только что сказали, что не бегаете от преподавания. Дело в том, что вам нужно не только составить программы, а и прочитать все дисциплины по этим программам.
Седюк громко расхохотался. Она несколько секунд крепилась, потом не выдержала и тоже засмеялась. Они стояли в самом конце коридора, смотрели друг на друга и, не говоря ни слова, хохотали.
— Толковая дипломатия! — сказал он, успокаиваясь. — Сначала вы обработали меня психологически, выжали признание, что я не боюсь педагогики, а потом запрягли в учителя! Ну и фрукт же вы, милая девушка!
Она возразила серьезно:
— Может, и фрукт. Вы стали бы не только фруктом, но и овощем и грибом, если бы вам пришлось работать в таком ужасном учреждении, как учебный комбинат. Все хвалят, все хлопают по плечу, а настоящей помощи ни от кого нет: никому нет дела до каких-то учеников, все заняты более важными делами!
— Ну ладно, — сказал он великодушно, — преподаватели вам будут доставлены готовыми и в надежной упаковке. Не ручаюсь, что все специальные дисциплины буду вести я, но учитель по каждому предмету найдется. Это я вам обещаю. Сейчас все?
— Дела все. Но теперь я снова спрошу вас: неужели вы так-таки меня не помните?
Удивленный, он покачал головой. — А мы с вами разговаривали, — упрекнула она его. — Смешную историю про человека, всегда попадавшего впросак, я до сих пор помню. И как старые металлурги празднуют пуск новой печи — неужели и этот свой рассказ вы забыли? Это было на квартире у вашей жены.
Он смутно припомнил высокую пожилую даму, приходившую в гости к его теще. Дама приводила свою дочь — некрасивую, худую девочку лет тринадцати, очень застенчивую и молчаливую. Нынешняя Караматина совсем не походила на ту некрасивую девочку.
— Да неужели это вы! — воскликнул он. — Та девочка была совсем маленькая… Нет, пожалуй, верно, ее тоже звали Лидой.
Караматина рассмеялась.
— Детишки подрастают, разве вы не знали? А я сразу подумала о вас, когда назвали вашу фамилию. И я знала, что вы инженер-металлург. С тех пор прошло восемь лет, но я помнила ваши рассказы и шутки — вы ведь тогда со мной всерьез не разговаривали.
— Я лет на десять старше, в том возрасте это была существенная разница, — сказал он, шутливо оправдываясь.
Они попытались вспомнить общих знакомых, но их оказалось очень мало. Она рассказала, что ее мать умерла шесть лет назад. Отец часто уезжал в длительные, по году, командировки, воспитывала ее тетка, строгая и недобрая женщина, жить с ней было трудно. Потом Караматина поинтересовалась, как провел эти годы Седюк и где его жена. Он отвечал кратко и уклончиво. Он не любил рассказывать о своей жизни.
— Приходите к нам, Михаил Тарасович, — попросила Караматина. — Мы ведь с вами старые знакомые!
Он пробормотал, что непременно придет, как только разгрузится от неотложных дел, сейчас же придет, — это будет через неделю, может быть немного раньше.
Из кабинета Сильченко стали выходить люди — заседание кончилось.
Уходя в приемную, Седюк дружески кивнул головой Караматиной. Она начертила рукой в воздухе восьмерку. Он понял, что это означает: завтра, восьмого сентября, программы должны быть готовы. Он засмеялся упорству, с каким она добивалась своего. «Вот тебе и старая знакомая, — думал он, входя к Сильченко, — как-никак почти приятельница! И характер — своего всегда добьется! Как ловко она каждый раз укладывала меня на обе лопатки. Шутить с ней по-старому уже не придется — опасно! Это ничего, что она пригласила, — ходить нужно пореже!»
Люди обычно радуются, когда встречают старых знакомых. Караматина нравилась Седюку. Но то, что она знала его прежнюю жизнь, лежало у него на душе мутным и неприятным осадком.
— Хотелось познакомиться с вами, — сказал Сильченко, собирая в папку разложенные на столе бумаги. — Кое-что о вас я знаю. Валентин Павлович, прилетев, хвалился, что добыл талантливого инженера. Вчера прибыло ваше личное дело — характеристика Дебрева как будто подтверждается. Я попросил вас зайти потому, что меня интересует ваше мнение о ходе строительства медеплавильного. Если бы я не улетал завтра, я дал бы вам осмотреться и подумать… Впрочем, на свежий глаз многое сразу можно увидеть.
Седюк спросил открыто:
— А как вы хотите, чтоб я говорил: то, что сейчас всем полагается говорить в связи с последним постановлением ГКО, или по совести? В первом случае, — сказал он смело, — я должен буду ограничиваться общими фразами: надо мобилизоваться, поднять производительность труда, навалиться всеми силами на площадку — и постановление будет выполнено.
Прикрыв ладонью глаза, Сильченко долго молчал.
— Говорите все, что думаете. Меня интересует ваше искреннее мнение, а не общие фразы, — сказал он наконец.
На это Седюк ответил с той же прямотой:
— Мое мнение таково: если не будет найдено новых методов работы, задание ГКО выполнить не сумеем. — Седюк пояснил: — Я говорю не о срыве срока на неделю или десять дней, это, в конце концов, пустяк с точки зрения государственной, — нет, речь идет о самом настоящем провале: к маю месяцу не только не пустим завод — монтажа еще не начнем.
Сильченко встал и прошелся по кабинету. Он остановился перед окном и смотрел в него, сжав губы. Потом он негромко спросил:
— Какой вы предлагаете выход?
Седюк пожал плечами. Он не предлагает никакого выхода. Он понимает — нет ничего легче, как раскритиковать чужую работу. Сказать, что здесь тупик, проще, чем вывести на настоящую дорогу. Нужно пустить экскаваторы — вот единственное решение, а для этого необходимо прогревать землю на большую глубину. — Сильченко, не поворачиваясь от окна, заметил:
— Сегодня у нас с Валентином Павловичем было совещание, и мы решили обе наши угольные шахты почти полностью перевести на обслуживание прогрева. Придется посадить электростанцию на голодный паек. Утром на площадке разожжен опытный костер длиной в пять метров, высотой в полтора. К пяти часам глубина прогрева достигала семи десятых метра. Как по-вашему, если мы всю площадку покроем такими гигантскими кострами, будет ли это тем инженерным решением, о котором вы говорите?
Этого Седюк не знал. Нужно сделать расчет, сколько потребуется угля и смогут ли шахты выдать такое количество угля. Сильченко отошел от окна, сел в кресло и возразил:
— Угля будет столько, сколько потребуется. Надо будет — всех рабочих с площадок перебросим в шахт ты, объявим призыв, среди партийцев и комсомольцев, самым высоким начальникам дадим в руки кайло.
— Что же, если огневое паление развернуть в таких гигантских масштабах, эффект окажется значительно большим, — согласился Седюк. Он вспомнил, что Газарин настоятельно советовал именно огневое паление. — Теперь второй вопрос — организация труда. На площадке рабочая сила используется крайне непроизводительно.
Сильченко перебил Седюка:
— Об этом сегодня тоже говорили. Валентин Павлович просто кипел, вспоминая вашу вчерашнюю поездку. Думаю, тут мы применим суровые меры. У вас все?
Седюк ответил, — про себя он удивился, что Сильченко даже не захотел слушать его соображения по организации труда:
— У меня все. — И, видя, что Сильченко новых вопросов ему не задает, а сидит, прикрыв веки, словно обдумывая что-то или отдыхая, спросил: — А ваше мнение, Борис Викторович? Как по-вашему, есть возможность выполнить решение ГКО?
Сильченко поднял веки — глаза у него были не сонные и не усталые, они смотрели жестко и строго. И ответил он неожиданно для Седюка прямо и резко:
— Я считаю, что условий, необходимых для выполнения постановления правительства, у нас нет. На медеплавильном люди работают по старинке, а по старинке работать нельзя, на ТЭЦ и того хуже — там нашляпили с проектом и ничего не могут поделать со скалой. Не только к первому февраля, к первому мая не пустят станции.
Эта оценка поразила Седюка — впервые ему приходилось слышать, чтобы руководитель большого строительства так прямо сказал, что постановление правительства нереально. Еще несколько минут назад Седюк считал свое мнение смелым и открытым, сейчас оно показалось ему маленьким и робким. Вместе с тем он удивленно подумал: «Неужели старик всегда так прямо режет, что думает? Достаточно ему сказать это на совещании, просто поделиться с болтливым человеком — и у всех руки опустятся». Мгновенно пронеслась и другая мысль: «Узнают в Москве о его настроениях — головы ему не сносить: там требуют безусловного выполнения приказов, а не их критики». Сильченко, видимо, догадался о мыслях Седюка. Он невесело улыбнулся и проговорил:
— Вас, конечно, удивляет: зачем я это так открыто говорю и нет ли здесь прямого осуждения решения ГКО?
Седюк ответил откровенно:
— Признаюсь, удивляет, Борис Викторович. Сильченко снова встал и принялся ходить по кабинету. Лицо его было сумрачно.
— Вы думаете, когда ГКО принимал свое решение, там не знали, что условий для реализации этого решения у нас нет? — сказал он неторопливо. — Отлично знали: у них был мой доклад. Но они все-таки такое решение приняли. И они обеспечили все материальные условия для реализации этого решения: Северным путем к нам идет караван с материалами, много товаров и машин завезено на нашу материковую базу, нам дали также и людей — рабочих, инженеров, ученых. Знаете ли вы, что, возможно, нигде больше нет на стройках такой концентрации дельных, талантливых, опытных работников, как у нас здесь, в Ленинске? Такие люди, как Дебрев, Зеленский, Караматин, Лешкович, вот, как вы, сами могут возглавить крупное строительство, сами могут успешно его вести. Почему нам дали столько ценных людей? Разве они не нужны в другом месте? Разве сейчас каждый способный человек не на учете? Я скажу, зачем нам дали все это, — потому что знали: у нас сейчас, несмотря на все выделенные нам остродефицитные материалы и оборудование, нет условий для сокращения срока строительства. Именно этот собранный здесь коллектив работников и должен создать эти условия — вот что имел в виду ГКО. Когда планируют операции на фронте, одаренность полководца, энергия и инициатива офицеров, смекалка солдата — очень важные условия победы, и они строго учитываются. У меня был начальник, Серов, человек в армии очень известный, ему раз командующий фронтом прямо сказал: «А тебе, Серов, добавлю только один полк, самого тебя я определяю в силу двух полков, — вот и считай, что имеешь целую дополнительную дивизию». Так же рассуждает и ГКО, хотя и не говорит этого прямо.
Седюк догадывался, куда клонит Сильченко. Он вспомнил слова Лешковича о том, что их мучают технические и производственные проблемы, а Сильченко все на политику сворачивает. Седюк усмехнулся: до чего же Лешкович мелко и поверхностно оценивал этого строгого, сухого, умного человека! Седюк сказал:
— Там, где работают по старинке, по твердо установленной традиции и выверенным нормам, нет места для смекалки и таланта. Талант — это всегда новое!
Сильченко возразил:
— А наши люди не понимают, что здешние особые условия требуют от них творчества, постоянной мысли. Главная наша беда сейчас в том, что мы не ломаем голову каждый день, каждый час: «А что бы придумать новое?» Накричать на другого, что прошляпил, оставить бригаду рабочих на три часа сверх нормы, самому три дня не являться домой — это еще не творческая работа, такие вещи часто происходят от моральной лености, от нежелания ломать голову.
— Люди больше работают оттого, что ленятся поработать, — проговорил Седюк, смеясь. Ему нравился такой парадокс. Потом он заметил: — Это уже скорее область политработы, а не техники.
— А мне все равно, как это называется, — сказал Сильченко. — Равнодушие, штампы наши, неверие в собственные силы, трусость мысли — все это надо сломать, без этого решения ГКО не выполнить. Думаю, это имеет прямое отношение к технике. — Он помолчал и заговорил по-другому, словно со старой темой было покончено, а новая требовала иного тона — голос его звучал мягче: — В личном вашем деле, Михаил Тарасович, сказано, что вы бросили вверенный вам эшелон и бежали на фронт. Объясните-ка, что это у вас было за дезертирство?
— Это не было дезертирство, — ответил Седюк, краснея. — И на фронт я не бежал: бегут с фронта, а не на фронт.
— Я понимаю, — успокоил его Сильченко. — Но все-таки я хотел бы, чтобы вы подробнее рассказали мне обо всем этом.
Седюк молчал. Он вдруг снова увидел горящие города, разрушенные станции, бегущих жителей и самое страшное — отступающую армию, бесчисленные ряды угрюмых, усталых людей с тусклыми, серыми лицами, с опущенными глазами, молча спешивших на неизвестные рубежи в тылу, позади родных мест, родных домов. Он вспомнил стыд, негодование, безмерную печаль, безмерную ненависть и над всем этим чувство, что все рушится, что единственно честным будет только одно — броситься туда, вперед, а не назад, встретить врага грудью и умереть, не отступая. И перед ним снова прошла та ночь, когда эшелон их застрял на полустанке: он лежал в траве, горе рвало его сердце, слезы ненависти обжигали щеки, — говорить об этом сейчас было нельзя.
Все же он заговорил — принужденно, сдавленным голосом:
— Ну, что сказать… Я был начальником последнего эшелона — эвакуировались запасы материалов, кое-что из второстепенного оборудования, основное было уже вывезено. Задачи начальника эшелона представляете — ругайся с диспетчерами, организуй кипяток… Ну, на одной станции мы крепко застряли — проходили войска, с запада слышалась канонада, надвигалось зарево бомбардировок. Я добился, чтобы наш эшелон все же отправили, и сдал начальство другому инженеру, а сам пешком отправился на фронт. Больше не мог… — Он криво усмехнулся. — Меня, конечно, задержали, решили, что я шпион или диверсант, особисты в психологии не особенно разбираются. Пришлось неделю посидеть, пока пришло по телеграфу разъяснение из Москвы — они запросили обо мне наркомат.
— Благополучно окончилось, — проговорил Сильченко, внимательно взглядывая на Седюка. — В спешке могли и по-иному решить.
— Да, благополучно, — угрюмо согласился Седюк.
Сильченко продолжал, словно не замечая, как труден ему этот разговор:
— Знаете, почему я заговорил об этом? Случай не совсем обычный и, видимо, характерный для человека вашего склада. Как вы думаете, не может у вас повториться что-либо подобное? Не бросите ли вы нас, чтобы отправиться снова на фронт, если там будет очень плохо?
Седюк пожал плечами. Он ответил, глядя прямо в глаза Сильченко:
— Понимаю ваше сомнение. Я не раз писал заявление об отправке на фронт, но всегда получал отказ. Очевидно, партии нужнее, чтоб я был здесь, в тылу. Можете быть спокойны — я буду там, куда меня посылает партия.
— Правильно, — заметил Сильченко. — Теперь последний вопрос. В анкете вы пишете, что женаты. Где ваша жена?
Седюк был уверен, что Сильченко спросит его об этом. Он знал, что отговориться пустой фразой, как при встрече с Караматиной, не удастся. Дело было не в том, что ему хотелось что-либо скрыть или обелить себя. Тут таилась глухая рана, ее не следовало трогать и, во всяком случае, не следовало показывать чужим ему людям. Это был служебный разговор, рассматривали его анкету. Мучения сердца, ядовитые мысли, отчаяние, терзавшее его, — нет, говорить об этом он не хотел. Он ответил с подчеркнутой анкетной краткостью:
— Не знаю. Она пропала при эвакуации Ростова. Может быть, умерла, может быть, осталась у немцев.
Он не смотрел на Сильченко, но знал, что строгий, проницательный взгляд начальника строительства изучает сейчас его лицо, оценивает, какова мера правды в его словах и где скрывается ложь. Седюк зло усмехнулся и поднял голову. Теперь он должен будет отвечать на новые вопросы, прокурорски враждебные и недоверчивые. Он готовился ответить вызывающе, но взгляд Сильченко не был ни строгим, ни прокурорски проницательным, и вопрос, заданный им, показался Седюку совсем неожиданным.
— Скажите, — спросил Сильченко, — во время вчерашней поездки с Дебревым вы не говорили об этом? Я имею в виду жену и случай на фронте.
— Нет, — ответил Седюк. — Об этом он меня не спрашивал.
Сильченко проговорил ровно, словно речь шла о самых обычных делах:
— И не говорите пока. Я сам ему скажу, когда придет время. От Сильченко Седюк прошел в проектный отдел. Хотя рабочий день давно кончился, большинство проектантов было на местах. Седюк сел за свой стол и пододвинул чертежи. Но работа шла плохо — он думал о беседе с Сильченко. Эта беседа взволновала его. Он сам старался не вспоминать о скверном происшествии во время эвакуации, расспросы Сильченко были ему тяжелы. Как все это нехорошо получилось — сначала разговор с Караматиной, которая, оказывается, знает Марию и его самого и, вероятно, еще не раз будет допытываться, как и что, потом вопросы Сильченко… Ну ладно, Караматину можно будет одернуть, это просто. В следующий раз он не станет увиливать, а прямо скажет ей: «Знаете, прошу меня не расспрашивать». Сильченко одернуть труднее — он имеет право знакомиться с биографией своих работников. И что это значит: «С Дебревым пока не говорите»? Будет настраивать Дебрева против него? «А, черт! — сердито прикрикнул на себя Седюк. — У тебя дело, расчеты, занимайся расчетами, а не пустой психологией!»
Через час Седюк положил Телехову на стол подробный план реконструкции опытного цеха и список первоочередных исследований. Телехов, читая, одобрительно кивал головой. Ему так понравилось предложение Седюка, что он сам докладывал его Караматину.
— Прежде всего нужно будет уговорить Дебрева, — сказал Караматин. — Завтра утром я скажу ему о вашем проекте. Если Дебрев оформит его приказом, Лесину некуда будет деться. Иначе он и слушать не захочет о строительстве опытного цеха.
И, улыбнувшись Седюку — улыбка казалась на его лице неожиданной и странной, — Караматин добавил:
— По-моему, предложение ценное. Оно решит многие наши затруднения. Поверьте, мы не хуже вас понимаем, как слабо обоснованы некоторые предположения и расчеты проекта.
Поздно вечером в проектный отдел пришел Назаров.
— Очень важное совещание провел нынче Дебрев, не обычная наша болтовня, — сказал он с воодушевлением. — Вот сейчас я верю, что строители добьются перелома. Помнишь вчерашнюю речь Лесина? Картина безрадостная! Сегодня Лесин выступил с целой новой программой работ — производительность труда, по подсчетам нормировщиков, повысится процентов на сорок-пятьдесят.
— Да, повысится производительность ручного труда, — с досадой возразил Седюк. — Беда в том, что этот ручной труд сам по себе непроизводителен, сколько его ни повышай, он не решит проблемы быстрого строительства. Нужно пустить на планировку экскаваторы.
— И об этом говорили, — возразил Назаров. — На площадке утром разложили гигантский костер, пошла на него целая платформа угля. Мы все ходили вечером смотреть — оттаяло на семь десятых, вероятно, и восемь натянет, можно пускать экскаватор.
— Ты думаешь, фронта работ в глубину ему хватит? — усомнился Седюк.
Назаров пожал плечами.
— Строители говорят — маловато, полной производительности не даст. Однако дело пойдет быстрее. Кстати, верно, что вы с Дебревым и Лесиным ездили по нашей площадке вчера ночью?
— Ездили.
— Ходят слухи, что Дебрев там при всех смешал Лесина с грязью и ты к этому делу руку приложил.
— Рукой не шевельнул, а уши прикладывал, и даже с удовольствием. Дебрев был прав, хотя и выражался грубо.
— Ну вот, видишь. Ты многого тут не знаешь. Жаль, меня не захватили, когда ехали, я бы внес ясность. Лесин — порядочный человек, и все, что возможно, он делает. Ляпсусы неизбежны во всяком крупном деле, но зачем казнить за них человека? После вашей вчерашней поездки пошли слухи, что Лесина снимают. Я тебе скажу так: мы с тобой, как руководители медеплавильного завода, в увольнении Лесина не заинтересованы. Посадят другого человека — он в спешке наверняка начнет портачить, а у Лесина это немыслимо. Пойми, нас же бить будут, если что построят плохо.
Седюк слушал Назарова с возрастающим раздражением. Все, что говорил Назаров, было верно, он, как и Седюк, заботился о будущей работе завода, было понятно, что он много думает об этом и тревожится. Но от его гладких фраз исходило такое равнодушие к существу дела и такая забота о себе, о своем авторитете, о своем благополучии, что Седюку стало тошно. Он сказал, не сдерживаясь:
— Знаешь, Николай Петрович, агитировать меня за Лесина не нужно. Если я правильно понял, Дебрев собирается влепить Лесину строгача за нераспорядительность, но о снятии с работы речи нет.
— Вот если так, это хорошо, — обрадовался Назаров. — Против выговора я не возражаю, в некоторых случаях помогает. Теперь другой вопрос — нужно нам с тобой поговорить по душам. Думал я, что ты с утра заглянешь ко мне, побеседуем, но раз ты занялся сразу другими делами, я сам пришел — я не гордый. Вот вчера мы вроде немного поспорили, это, конечно, понятно: ты только что приехал, не осмотрелся, даже о назначении своем не знал. Но если посмотреть со стороны, получилось не очень хорошо: два руководителя завода на ответственном собрании вдруг заспорили по пустякам, один говорит одно, другой — тут же другое. Поэтому впредь я предлагаю заранее согласовывать между собой все основные вопросы.
«Боишься конкуренции и подрыва авторитета», — подумал Седюк и вслух сказал:
— Знаешь, Николай Петрович, я не кабинетный работник, бегать согласовывать каждый пустяк не в моих привычках. Да и неосуществимо это. Завтра, например, я буду здесь, в проектном отделе, — придется рассмотреть десятки чертежей, решить десятки вопросов, дать десятки ответов. Как я смогу все это согласовать с тобой? Если мы с тобой крупно разойдемся во мнении и действия наши будут противоречивы, Сильченко с Дебревым разберутся и поправят одного из нас. Но не думаю, чтобы наши поступки были противоположны и несовместимы.
— Так ты не хочешь согласованной работы? — в голосе Назарова уже не было прежней мягкости, он с трудом сдерживал нетерпение.
— Против согласованной работы не возражаю нисколько, но каждую мелочь к тебе на согласование не понесу.
— Я думаю, что выступление единым фронтом…
— Выступление единым фронтом нужно там, где кругом враги. Фронт держат против неприятеля, а не против своих. Для всех пуск медного завода такое же кровное дело, как и для нас с тобой. При чем здесь единый фронт?
— Мы с тобой руководители завода, — сказал Назаров, хмуря брови. — От того, сработаемся ли мы с тобой, зависит очень многое.
— Я собираюсь работать не покладая рук, днем и ночью. А удастся ли мне с кем-нибудь сработаться — дело второстепенное. Я не буду подменять работу мелкой дипломатией.
В глазах Седюка светилось веселое упорство, похоже, он радовался этому странному разговору. Назаров оглянулся — Телехова не было, но другие проектанты прислушивались к их спору. Назаров придвинулся ближе и сказал примирительно:
— Я тебя не неволю докладывать мне каждый твой шаг. Но напрасных столкновений и смешивания функций мы должны избегать. Мне вот в отделе кадров говорили, что днем заходил ты, читал список назначений по медеплавильному и вслух отпускал разные шуточки и нетактичные замечания. Сейчас меня встречает Караматин, говорит: «Молодец ваш главный инженер, дельный план предложил, не правда ли?» Я не возражаю, молодец — так молодец, но мне все же обидно: другие знают о планах моего главного инженера, а я, которого это более всего касается, ничего не знаю.
Седюк засмеялся. Настороженно следивший за ним Назаров сразу понял, что этим смехом он извиняется за то, что переборщил. Седюк в самом деле сказал:
— Тут ты, пожалуй, прав: размещение кадров — это в первую очередь твое дело, мне при посторонних подшучивать не следовало. Но все-таки много ты напутал: Романова, например, старого практика, загнал в проектанты, а какого-то Казина, человека с четырехклассным образованием, поставил начальником электрофильтров.
— Насчет Романова не спорю, я сам подумывал, куда бы его сунуть, — согласился Назаров. — А Казин на месте: старый хозяйственник, биография хорошая.
— Да пойми ты, чудак человек, — с досадой сказал Седюк, — ведь ему с четырьмя классами нечего делать на электрофильтрах, придется в помощники ему хорошего инженера ставить! Он же пустое место. Любого другого поставлю, а не его.
Назаров возразил:
— Думаешь, я не знаю, что не все назначения хороши? Приходится идти на это. Приезжает масса эвакуированных, в прошлом крупные должности занимали, не могу я мальчишек ставить над ними. Дебрев к людям подозрителен, сделай все по-своему — хлопот не оберешься.
— Меня партия сюда послала, чтоб я дал фронту металл, — сказал Седюк. — Вот это и есть главное и для нас с тобой и для Дебрева. Людей надо ставить тех, от которых больше толку. Так ты что же, хочешь с планом моим познакомиться?
Седюк рассказал Назарову о своих спорах в проектном отделе, о том, как он пришел к мысли расширить опытный цех и поставить там исследование технологического процесса будущего завода И как уговорил Киреева пойти на это. Заодно он вспомнил о нганасанах.
— По-моему, надо освободить их от земляных работ, это вправду им трудно, — сказал он, улыбаясь. — Давай направим их в опытный цех, пусть обучаются у агрегатов.
Назаров сразу на все согласился.
— Насчет нганасан — хорошо, — сказал он С видимым облегчением. — Эта чертова девка такой трезвон подняла! Ты учти при обращении с ней — она живет в квартире Дебрева, может каждый день жаловаться ему запросто.
— Уже учел, — рассмеялся Седюк.
Он стал собираться домой. Назаров вышел вместе с ним на улицу.
— Колючий ты человек, Михаил Тарасович, — сказал он, вздохнув. — Везде ищешь подвоха, а ведь я с тобой запросто. Ну как не условиться, например, о завтрашнем совещании? Строители, несомненно, встанут на дыбы. Давай сделаем так: я выступлю не сразу после твоего доклада, а после Лесина. Он начнет артачиться, а я его разгромлю.
— Ладно, — согласился Седюк. Ему было все равно.
На другое утро Караматина пришла в проектный отдел ровно в десять. Седюк вручил ей обещанные программы, над которыми сидел до двух часов ночи, и поздравил с благополучным поворотом судьбы ее нганасан и саха. Он разрешил себе разговаривать ровно столько, сколько требовали дела, и сослался на занятость. Караматина так была обрадована его сообщением, что не обиделась на слишком короткий разговор, хотя поговорить ей, видимо, хотелось.
День у Седюка прошел суматошливо, в беготне из проектного отдела в опытный цех и обратно. Незадолго до совещания Седюку позвонила секретарша Дебрева:
— Зайдите к Валентину Павловичу.
Дебрев, проминая затекшие ноги, ходил по дорожке.
— Ну как, был в отделе кадров? — спросил он, подавая широкую, пухлую руку. — Я просил тебя ознакомиться со списком назначений. Мне назначения Назарова не все нравятся. Разные люди приезжают к нам, к каждому нужно присмотреться, а Назаров судит по анкете: записанных грехов нет — значит, человек хороший.
— Так ведь и я пока сужу о людях только по анкетам. Я еще никого не знаю. Так же могу ошибиться, как и он.
— А вы не ошибайтесь, — сказал Дебрев. — В нынешних архитрудных условиях отнято у нас право на ошибки, понятно? Большие последствия у каждого маленького просчета… А насчет того, как ускорить планировку площадки, думал?
— Думал, конечно. Но ничего нового не придумал.
— И я думал. Появились кое-какие соображения по организации труда, надеюсь, станет лучше. Только все это не то, не то — требуются крупные, радикальные меры. Сам знаю, что будем предлагать не то, — просто бесит!..
Подходя к двери, Дебрев сказал:
— Ну, давай откроем заседание, народ, вероятно, уже собрался.
В кабинет вошли Караматин с Телеховым, Назаров, Лесин с двумя своими сотрудниками, люди из планового отдела, Киреев. Назаров сел около Седюка и подозрительно покосился на него.
— О чем разговаривали, Михаил Тарасович? Седюк успокоил его:
— Ничего особенного. Дебрев спросил о перемещениях, которые мы вчера с тобой согласовали. — Давай, товарищ Седюк, — предложил Дебрев. — Что ты там надумал?
Седюк встал и доложил план, предложенный им вчера Кирееву. Благодаря стараниям проектантов этот общий план уже оброс цифрами: на сооружение пристройки к опытному цеху требовалось три вагона кирпича, вагон леса, огнеупоры, около тонны конструкций…
— Хуже всего с конструкциями, — озабоченно сказал Дебрев. — Железо идет морским караваном, часть лежит в Пустынном, здесь у нас совсем мало. Сейчас созвонюсь с Лешковичем, он должен был прийти, но не пришел.
Седюк усмехнулся: Лешкович, очевидно, сунул вызов на совещание в папку неудовлетворенных заявок.
— Требуется тонна-полторы конструкций, — сказал Дебрев в трубку телефона. — Как?.. К какому сроку?.. А вот к такому — завтра… Ну, хорошо, через неделю. Будут конструкции, — проговорил он, кладя трубку. — Теперь дальше. Мнение строителей.
Лесину не понравилась перспектива возиться еще с одним неплановым объектом. Он выдвинул против строительства нового цеха все возможные доводы — дефицит материалов, нехватка рабочей силы, отсутствие этого цеха в титуле. Без разрешения Москвы они вообще не имеют права браться за такое дело.
— Ну, это не вашего ума горе, — негромко заметил Дебрев. ¦— С Москвой как-нибудь сами договоримся. .
После Лесина слова попросил Назаров. Едва он начал говорить, в дверь просунулась голова Александры Исаевны, секретарши Дебрева. Она доложила громким шепотом:
— Шифровка из Москвы, Валентин Павлович! Дебрев досадливо махнул рукой.
— Ладно, зовите. Говори, говори! — сказал он замолчавшему Назарову.
В кабинет вошел шифровальщик, молодой паренек в стандартном полушубке, и вынул из кожаной сумки расшифрованный текст. Дебрев расписался на поданном ему листочке и развернул телеграмму.
Назаров продолжал. Дебрев, слушая, стал пробегать глазами телеграмму. И вдруг лицо его так странно и резко изменилось, что Назаров, словно споткнувшись, оборвал свою речь на полуслове. Бледный, растерянный Дебрев поднял глаза на молодого шифровальщика, словно не поверил тому, что прочитал, и хотел по лицу его понять, верно ли то, о чем говорила телеграмма. Шифровальщик стоял перед ним молчаливый, подтянутый и почтительно ожидал, когда ему возвратят шифровку. Дебрев посмотрел на собравшихся, и все поняли, что он сейчас никого не видит и не слышит. Он снова стал читать телеграмму, теперь он читал медленно, словно останавливаясь на каждом слове. Прочитав, он откинулся головой на спинку стула — он не слышал поразившей собрание тревожной, напряженной тишины. Потом, встрепенувшись, возвратил шифровку. Лицо его, по-прежнему, было бледно, но спокойно. Он сказал, обращаясь к Назарову:
— Я отвлекся. Ты, кажется, кончил, Николай Петрович?
Назаров добрался только до половины задуманной речи, но ответил коротко и решительно:
— Да, я кончил.
— Очень хорошо! — сказал Дебрев. — Очень хорошо! — повторил он, видимо теряя контроль над своими словами и не слыша, что говорит. Лишь с усилием он заставил себя вернуться к заседанию. — Товарищи. — сказал он, — мне кажется, разговоров хватит. Я предлагаю Караматину, Назарову и Лесину немедленно засесть и составить проект приказа по комбинату с точными сроками. Прошу с этим приказом ко мне через часок, а сейчас кончим на этом, товарищи.
Все встали. У двери Дебрев задержал Седюка:
— Останься минут на пять, Михаил Тарасович. Седюк возвратился на свое место. Дебрев сел в кресло и молча смотрел на стол, словно на нем еще лежала страшная шифровка.
— Добились они своего! — сказал он хрипло. — Добились-таки — поставили нас на колени!
— Да что случилось, Валентин Павлович? — воскликнул Седюк. — Неужели что-нибудь на фронте? Что со Сталинградом?
— Ничего со Сталинградом. Ожесточенные сражения, — горько усмехнулся Дебрев. — Стоит Сталинград. А вот устоим ли мы с тобой, этого не знаю. — Он снова жестоким усилием заставил свой задрожавший голос стать спокойным. — Москва сообщает, что на караван, шедший к нам из Архангельска, напал в арктических водах немецкий крейсер. Все суда потоплены, часть команды погибла, часть пленена. Потом крейсер рванулся в устье Каралака, — очевидно, хотел проскочить к Пинежу, там еще похозяйничать. В устье Каралака, меж островков, стояли старые грузовые суда, переоборудованные в мониторы. Представляешь положение — трех- и шестидюймовки против его двенадцатидюймовок? Крейсер отходил на безопасное расстояние и расстреливал все эти суда. Но прорваться в Каралак он не сумел, сам получил повреждения. Самолеты, находившиеся у него на борту, сгорели. Опасаясь подхода наших самолетов — их вызвали по радио, — он бежал и скрылся в тумане. Сейчас его преследуют с воздуха.
Голос Дебрева пресекся. Он некоторое время молчал, сдерживая волнение, потом заговорил снова:
— Ты представляешь, что это значит, Михаил Тарасович? Это двенадцать тысяч тонн грузов, самое необходимое для нас, то, без чего мы не можем строить, не можем пустить завод, просто не можем жить! Это арматура, серная кислота, консервы, масло, цемент, самое для нас сейчас важное — цемент! Ведь это же ни пополнить, ни достать неоткуда! Ты это понимаешь?
И внезапно растерянность и отчаяние, охватившие его, бурно превратились в гнев. Весь красный, с искаженным лицом, Дебрев хватил кулаком по столу.
— Точно рассчитывали, точно! Все равно просчитаетесь! — с яростью крикнул он. — На колени нас хотели поставить? Врешь, не поставите!
Он заметался по кабинету, бешено ругаясь, грозя кулаком.
— Нет! — крикнул он, останавливаясь перед Седюком, уставясь в него ненавидящими глазами. — Нет, какого дурака я свалял, понимаешь? Сейчас единственное наше спасение — Пустынное. Там же тысячи тонн грузов, их надо непременно доставить сюда, все, что возможно, все, что невозможно, — все! А я согласился остаться тут, рассчитывал, как дурак, тут планировка медеплавильного, тут ТЭЦ, это центр, это решает. Там центр, там решается наше строительство, а я — здесь!
— Туда поехал Сильченко, — напомнил Седюк. — Надо дать ему телеграмму, он сделает все, что сумеет.
Дебрев закричал еще бешенее:
— А что он сумеет? Он сто раз подумает, прежде чем решится перегрузить баржу на жалкую сотню тонн. Ты его не знаешь, а я с ним каждый день сталкиваюсь, одно он понимает — удерживать мою руку! — Дебрев вдруг в бешенстве передразнил Сильченко: — «Нельзя так, Валентин Павлович, люди есть люди, они не любят, когда их по голове бьют, лучше просто поговорить, помочь, ободрить!» Говори, помогай, одобряй! — крикнул Дебрев, снова впадая в ярость. — Сейчас бить нужно, именно бить, всех бить, кто мешает, кто недостаточно шевелится, кто не понимает — не время из себя олимпийца корчить! Сейчас там, в Пустынном, нужно идти в крайком партии, до самых высоких начальников добираться, хватать их за горло, кулаками махать у них перед носом, по телефону с ЦК связаться — разве он это сумеет? Мне там надо сейчас быть, понимаешь? Мне! — И, остывая после вспышки, он повторил с мрачным убеждением: — Тут, конечно, ничего не поделаешь, комбинат я бросить не могу, но знаю: сейчас там должен быть я, а не Сильченко.
Он сидел в кресле серый, постаревший, сразу потерявший весь свой внушительный вид, потом устало проговорил:
— Ладно, иди. О шифровке пока никому ни слова. Мне нужно одному подумать. Через часок зайди ко мне с проектом приказа.
Седюк не пошел к Дебреву с проектом приказа. Он не возвратился в проектный отдел. Он ходил по темным улицам и разговаривал с собой, кричал на себя. То самое состояние, которое раз уже бросило его из спокойной теплушки эшелона на забитые войсками и машинами фронтовые дороги, снова охватило его, гнало куда-то в неизвестное. И от этой борьбы с самим собой он изнемог, как от тяжкой физической работы. Он возвратился домой в третьем часу и сразу же уснул.
Непомнящий назвал телефон влюбленным мартовским котом. Но Седюку сквозь сон казалось, что около него обиженно скулит побитый пес. Телефон дребезжал не меньше минуты, прежде чем, разбуженный этим дребезжанием, он догадался схватить трубку. Глуховатый, недовольный голос спросил:
— Алло! Это товарищ Седюк?
— Да, я, — ответил Седюк, проводя ладонью по лицу, чтобы стряхнуть сон.
— Вы сказали, что вам можно звонить ночью. Это говорит Газарин. Я звонил уже два раза, вас все не было. Я тут кое-что прикинул — похоже, наше с вами дело выйдет. Когда можете ознакомиться?
— Приходите сейчас же, — быстро сказал Седюк. — Знаете, где мое общежитие? Угловой дом, комната номер пять, около моста через Большой Волчий ручей.
Газарин явился через полчаса. Он, не раздеваясь, сел на стул, вытащил из кармана кипу исчерканных бумаг и разбросал их по столу. Не обращая внимания на спящего, он говорил так громко, что Непомнящий приподнял голову, с удивлением посмотрел на него, потом, зевая, уселся на кровати.
— Итак, рационализация, которая может дать выигрыш на десятки процентов, нам ни к чему, верно? — говорил Газарин. — Нам нужно повысить производительность в десятки раз. Только такое повышение производительности прогрева может существенно помочь, и только его нужно искать. Оно же может основываться лишь на методах принципиально новых и неизвестных. В эту сторону я и направился.
— Ну, и каков результат?
— Кажется, неплохой. Вот расчет нового метода электропрогрева вечно мерзлых грунтов — глубинного электропрогрева. В основе этого метода лежат две идеи. Первая: электроды, по которым ток поступает в землю, загоняются на большую глубину — не менее трех метров. И чтобы преградить току возможность концентрироваться на поверхности, верхняя часть электродов обмазывается изолирующим составом — например, кузбасс-лаком. В грунт, окружающий нижнюю часть электрода, наливается раствор поваренной соли, чтобы увеличить проводимость этого грунта. Эффект этой идеи таков: ток идет от электрода к электроду, растекается в земле по глубинным слоям и нагревает только эти глубинные слои. Над местом нагрева лежит по крайней мере полуметровый слой вечной мерзлоты, это прекрасный изолятор тепла, не хуже пуховой подушки, — все непроизводительные потери тепла в воздух полностью отпадают. Ручаюсь, что при этом методе на отогрев одного кубометра грунта затратится не сто киловатт-часов электроэнергии, как сейчас, а тридцать — тридцать пять, не больше. Когда верхний слой под действием теплоты нижнего слоя сам отогреется, можно пускать экскаватор — фронт работы на большую глубину готов.
— Но ведь и время разогрева увеличится? — возразил Седюк.
— На это отвечает вторая и основная идея глубинного электропрогрева, — торжествующе ответил Газарин и с силой ударил ладонью по бумагам. — В ней и заключается существо дела. До сих пор электропрогрев вели при напряжении в сто двадцать, двести двадцать и триста восемьдесят воль,т. Уже двести двадцать и триста восемьдесят вольт опасны для жизни человека. Выше этих напряжений дело не шло. Я предлагаю применить высокое напряжение — шесть тысяч вольт!
Седюк в изумлении переспросил:
— Подать шесть тысяч вольт на землю? Да ведь это равносильно короткому замыканию на землю! Да еще в каком масштабе!
— Совершенно верно, — подтвердил Газарин. Он наслаждался изумлением Седюка. — До сих пор такие вещи, если они происходили, рассматривались как крупные аварии. Вся электротехника трудилась над изобретением такого метода и такой аппаратуры защиты, которые мгновенно выключали бы моторы и генераторы и снимали напряжение в сетях, как только происходили подобные замыкания на землю. Это была тяжелая беда, и от нее изобретательно защищались. А сейчас мы превратим эту грозную беду в трудолюбивого, верного работника.
Газарин встал, прошелся по комнате, чуть не наступив на ноги Непомнящего — он даже не обратил на него внимания. Непомнящий торопливо забрался с ногами на кровать и снова накрылся одеялом.
— Вы когда-нибудь видели замыкание на землю высоковольтной линии? — спросил Газарин, останавливаясь.
— Нет, не приходилось.
— Я видел. Такие вещи остаются в памяти навсегда. Это было под Ленинградом. Линия в шесть тысяч вольт шла от небольшой электростанции на какой-то заводик. Дело было поздней осенью, слякоть подмерзла, и провода провисли под грузом льда. Я шел вдоль линии с двумя студентами, когда начался сильный ветер, почти буря. Все кругом ревело и грохотало. На всякий случай мы убрались подальше от линии передачи и шли по тропинке вдоль леса. Нам было видно все. Провод оборвался у самой мачты и упал на землю. Когда он коснулся земли, произошел отчетливо слышный взрыв. Автоматическая защита на щите станции сработала точно, и высоковольтная линия была тут же отключена и обесточена. Но за те доли секунды, во время которых ток поступал на землю, весь лед около провода превратился в пар. Когда мы добрались до места аварии, мы увидели участок совершенно сухой, посветлевшей, обжигающе горячей почвы — он выступал ярким пятном на фоне черной, замерзшей земли.
— А не произойдет ли у нас что-либо подобное этому взрыву?
— Абсолютно исключено. Взрыв произошел потому, что огромной силы ток сконцентрировался на крохотном контакте между проводом и землей. В этом месте велика была не только общая сила тока, гигантской была и плотность этого тока — скорость разогрева определяется только ею. Мы будем вгонять в землю токи еще большей силы, чем развились при той аварии, но плотность этих токов будет невелика благодаря большей площади соприкосновения между электродами и землей. Река переносит больше воды, чем горный ручей, но ручей кипит, брызжет, стремительно несется. У нас в эту землю будет поступать целая река электроэнергии, но будет поступать равномерно и деловито, без внешних эффектов.
— Каково же будет общее повышение производительности прогрева? — спросил Седюк, вскакивая. Он тоже уже не мог усидеть на месте.
— По крайней мере в семьдесят-восемьдесят раз. То, что сегодня требует нескольких дней, будет совершено за какой-нибудь час.
— Потребуется специальная аппаратура для прогрева? Особые мероприятия для защиты людей от высокого напряжения?
— Правильно, здесь кроются наши основные трудности. Прежде всего аппаратура. Сложность заключается в том, что в настоящее время в Ленинске нет напряжения в шесть тысяч вольт. На шинах нашей станции только три тысячи вольт, больше ее генераторы не дают.
— Надо ставить повысительные трансформаторы.
— Их нет. Но есть понизительные трансформаторы, преобразующие шесть тысяч вольт в три тысячи. Мощности этих трансформаторов огромны. Вполне возможно использовать их как повысительные трансформаторы, то есть включить наоборот. Один из них обслужит всю нашу площадку. Но придется схватиться с Синим — он строжайше запретил использовать их не по прямому назначению.
— Всякое распоряжение можно отменить, даже распоряжение Синего. Трансформатор будет.
— Прекрасно. Теперь второй вопрос — безопасность людей. Не только район глубинного электропрогрева, но и вся окружающая местность будет в зоне опасного напряжения. Прикосновение к земле, один шаг по ней могут убить человека.
— Поставим флажки, проволочные изгороди, охрану. Несчастных случаев не будет.
— Последний вопрос — электроды. Для электродов лучше использовать водопроводные трубы, а не ломы. Вбивать их надо на глубину до трех метров. Можно рыть котлован, погружать в него электрод, потом засыпать просоленной землей. Но это нерационально, как всякий ручной труд. Лучше бурить скважины станками.
— Есть в Ленинске бурильные станки?
— Да. На строительстве ТЭЦ и на рудниках.
— Достанем! — Седюк в увлечении готов был обещать все, чего бы Газарин ни потребовал.
— У меня все, — удовлетворенно сказал Газарин и сел на стул.
Седюк в волнении прошелся по комнате.
— Решение ваше, по-моему, технически блестяще. Еще один вопрос: это только идея или готовы все расчеты?
— Идея появилась, когда я разговаривал с вами в опытном цехе. Я позвонил вам только после того, как закончил все расчеты. Скажу вам лишь, что во время электропрогрева станция Ленинска работает в основном только на него, а на отпуск электроэнергии другим потребителям накладывается строжайшее ограничение. Освещение поселка тоже выключается.
— Ничего, в темноте сейчас живут города поло-вины мира. Владимир Леонардович, завтра мы чуть свет отправимся к Дебреву. Ручаюсь вам, что уже сегодня на площадке будут устанавливать ваш могучий трансформатор и тянуть к нему высоковольтную линию. На строительстве медеплавильного работает несколько тысяч человек, — если понадобится, все эти люди будут переключены на обслуживание электропрогрева. Условились?
— Условились. — Газарин стал собирать свои бумаги, комкая их и погружая в бездонные внутренние карманы.
Седюк, проводив Газарина, вернулся взволнованный. Ему уже не хотелось спать. Он был увлечен смелым предложением и готов страстно защищать его. Непомнящий снова сидел на кровати, свесив босые ноги. Седюк улыбнулся ему счастливой, мальчишески веселой улыбкой.
— Слыхали? — спросил он, усаживаясь у стола. — Я разговаривал с ним третьего дня, часов около шести. За время, что прошло с тех пор, он успел найти новую блестящую идею и произвести все необходимые расчеты.
— Потрясающе талантливая личность, — сказал Непомнящий, зевая. — Наука как осуществленная мечта. Романтика в пиджаке математических формул. Когда я работал в научно-исследовательском институте экспериментального фольклора и рациональной мифологии, там тоже была пропасть блестящих дарований. Таланты целыми стаями носились по коридору. Гении сидели в каждой комнате. Из-за них простому человеку нельзя было в обеденный перерыв войти в помещение буфета. Самый крупный из них писал кандидатскую диссертацию на тему о происхождении известной поговорки: «Бьют, как Сидорову козу». Ему удалось доказать после многолетних трудов, что эта знаменитая коза принадлежала вовсе не Сидору, а Кузьме. Ученый совет института прочил диссертанту великую будущность.
— С вами неприятно разговаривать, — сказал с досадой Седюк. — Вы удивительно умеете опошлить всякую хорошую мысль своими остротами. Кстати, возьмите утром в отделе кадров выписанное вам направление на работу. Вы ведь, кажется, электрик?
— Я — все, что угодно, — бодро сообщил Непомнящий. — Мне приходилось обжигать любые горшки, но никогда я на этом основании не просился в совет богов. В последнее время я действительно работал электриком в одном маленьком городе. Работа не пыльная, мучали только непрерывные короткие замыкания. Но станция часто прекращала подачу электроэнергии, и тогда было совсем хорошо. Я эту электрическую деятельность всегда вспоминаю с умилением, как девушка первый поцелуй.
Седюк бросил на Непомнящего быстрый взгляд и, промолчав, снова стал раздеваться.
Растерянность и отчаяние, охватившие Дебрева после телеграммы о морском бое в арктических водах, продолжались недолго. Едва Седюк вышел из кабинета, как Дебрев, набросал телеграмму Сильченко в Пустынное и распорядился, чтобы главный врач Никандров готовился к немедленному полету на океан — спасать раненых. Караматина, Назарова и Лесина он принял спокойно, внимательно прочитал проект приказа об опытном цехе, перечеркнул сроки, установленные строителями, и поставил свои, более жесткие. Лесин хотел было протестовать, но Дебрев холодно оборвал его:
— А вы, Семен Федорович, когда писали проект, учитывали, что я вас подрежу, и заложили там резерв на мою несговорчивость, я только этот ваш резерв и ликвидирую.
Затем он вызвал Киреева и Ахмуразова, вчера только назначенного начальником цементного цеха. Киреева нашли сразу, он раньше полуночи из цеха не уходил, а за Ахмуразовым пришлось посылать курьера — он прибежал заспанный, перепуганный неожиданным вызовом посреди ночи.
— Вот что, товарищи! — обратился к ним Дебрев. — С завтрашнего дня самая важная проблема в Ленинске — цемент! Рассказывать тут нечего, нужно делать. Прошу ежедневно представлять мне две сводки. Вы, — он кивнул Кирееву, — сводку анализов опытных партий цемента, а когда пойдет промышленный цемент — анализ промышленного. В девять утра и в семь вечера. А вы, — он повернулся к Ахмуразову, — сводку о том, что строители сделали за ночь и за день, только с этакой здоровой придирочкой, без тумана, по пять-шесть строк два раза в сутки. Понятно, товарищи?
И Киреев и Ахмуразов в один голос ответили, что им все понятно. Уже в коридоре, со страхом оглянувшись на кабинет Дебрева, Ахмуразов, молодой красивый казах, после института года три работавший на новороссийских цементных заводах, признался.
— Только сводка, а я думал — будет ругать за дело. Знаешь, шел — и сердце стучало.
Киреев лучше разбирался и в Дебреве и в общем положении вещей. Он озабоченно пояснил:
— И правильно стучало, Аббас Алифбаевич, сердце у вас вещее.
Ахмуразов, снова пугаясь, на всякий случай попросил, переходя на «вы» — Киреев ни с кем не любил «тыкаться»:
— Сидор Карпович, я очень надеюсь, вы хорошие анализы будете давать на промышленный цемент, правда?
— Дадите цемент хороший — будут анализы хорошие, — пробормотал Киреев.
Утром Дебрев пришел на работу раньше всех. Седюк с Гагариным сунулись было к нему, но он чуть ли не выгнал их из кабинета.
— Не до тебя, Михаил Тарасович, потом, потом! Растерявшийся от такого неприветливого приема Газарин предложил прийти после обеда. Но Седюк настойчивостью не уступал самому Дебреву. Он тут же, за стеной кабинета, снял со стола секретаря телефонную трубку и соединился с Дебревым. Как и многие другие хозяйственники, Дебрев относился к телефону с уважением, видимо считая, что по пустякам к нему звонить никто не решится. Даже во время срочных заседаний он откликался на телефонные звонки и никогда не обрывал телефонное обращение к нему на первом слове, как частенько проделывал при встречах. План Седюка удался. Он едва успел объяснить суть дела, как Дебрев, прерывая его, уже говорил:
— Что же ты сразу не сказал? Заходи!
Дебрев тотчас выслушал Газарина и бегло просмотрел его расчеты.
— Ну что же, — проговорил он с удовлетворением, — кажется, это то самое, чего мы с тобой искали, Михаил Тарасович: полный перелом на строительстве медеплавильного! — Встав с кресла, как он всегда делал в важные минуты, и прохаживаясь по дорожке, он сказал с волнением: — Славный ответ тому, в Полярном море!
Дебрев вызвал строителей и энергетиков. На совещании разгорелся жестокий спор. Строители никогда не применяли высокого напряжения и побаивались его. После нажима Дебрева Лесин согласился испытать новый метод на времянке. Против этого запротестовал Синий. Он веско указал:
— Времянки, дорогие товарищи, могут быть при монтаже осветительной линии, шесть тысяч вольт не признают времянок. Речь идет о том, что предлагаемый новый метод прогрева опасен для рабочих.
— Я вас сюда собрал не для того, чтобы спорить о применении высоковольтного прогрева, ¦— оборвал его Дебрев грубо. ¦— Не тратьте времени на это. Глубинный электропрогрев будет испытан, хотя он нов и опасен. И дело не в неудобствах и трудностях, мы с вами не в доме отдыха. Что это за возражение — нельзя делать на скорую руку, требуется солидный монтаж! Ну и монтируйте по-солидному, кто вам мешает, — только оперативно монтируйте, не тяните кота за хвост. Речь идет сейчас вот о чем — как применить новый метод с максимальным эффектом и минимальной затратой средств. Только на эту тему и прошу говорить.
Спорить оставалось только по техническим вопросам. Но от этого спор не стал менее жарким. Дебрев, вопреки ожиданиям Седюка, не всегда становился на его сторону, он отверг многое, что Седюк сгоряча пообещал Гагарину. Он наотрез отказался дать бурильные станки и распорядился рыть ямы под электроды вручную при помощи ломов и лопат.
— У вас рабочих много, все равно бездельничают, — сурово сказал он Лесину.
Лесин промолчал, а Седюк возмутился.
— Но это же нелепо, Валентин Павлович? — доказывал он. — Это же бесхозяйственность! Нам нужны отверстия диаметром в пять сантиметров и глубиной свыше двух метров. Человек же будет рыть целую могилу длиной метра полтора и шириной больше полуметра. Меньше нельзя — ведь ему нужно место, чтобы перебросить лопатой грунт наверх. Потом всю эту землю он будет сбрасывать назад. Где же здесь логика? Зачем нам эта бездна напрасного труда?
— С точки зрения строительства на площадке медеплавильного, логики действительно нет, — спокойно согласился Дебрев. — А с точки зрения всего строительства в Ленинске есть логика. У него, — он кивнул в сторону Лесина, — десятки рабочих простаивают. Он может их загрузить этим, пусть и малопроизводительным трудом. А бурильные станки заняты важным делом, этого дела никто, кроме них, не сделает.
После того как Дебрев отвел первые возражения Синего, главный энергетик, человек решительный в обращении со своими механизмами, но осторожный и дипломатичный в отношениях с людьми и особенно с начальством, перестал чинить препятствия новому методу. Подготовка к прогреву началась в тот же день, — Дебрев, приняв решение, действовал быстро, и все знавшие его крутой нрав приноравливались к нему. После обеда специальная бригада рабочих уже ставила деревянные мачты и тянула на площадку высоковольтную линию. К вечеру рабочие копали ямы, отогревая грунт кострами, а через два дня были установлены все электроды на первом, самом трудоемком участке прогрева. Сложнее всего была установка трансформатора, весившего около десяти тонн. Его волокли двумя тракторами на железном листе, установили на специальном помосте и подвели тремя кабелями питание. От трансформатора тянулись три высоковольтных провода к электродам. В специально поставленном на площадке деревянном сарайчике размещался щит управления с показывающими приборами и аппаратурой включения и защиты.
— Собственно, защита здесь не нужна, — заметил с иронической улыбкой Синий, посетивший участок прогрева. — Люди намереваются в течение многих часов поддерживать специально устроенную аварию — мощность целой электростанции загоняется в землю. От чего вы собираетесь защищаться, уважаемый Владимир Леонардович?
Га зарин, ценивший Синего за энергию и сообразительность и прощавший ему его робость с начальством, объяснил, что защита ставится для того, чтобы не превзойти предела мощности, приемлемой для станции. Защита автоматически выключает весь участок прогрева или отдельные его секции, если размер потребляемой мощности станет угрожающе большим.
— Таким образом, уважаемый Самуил Львович, мы будем защищаться не вообще от аварийного режима, а только от аварийного режима, опасного для вашей станции, — заключил Газарин.
Синий продолжал иронически улыбаться.
— Конечно, конечно, Владимир Леонардович, разве я спорю?
В день пуска в сарайчике собралось все начальство комбината. Пуском прогрева управлял сам Газарин. Два телефона и репродуктор соединяли его с Янсоном и дежурным инженером станции. Ровно в шесть часов вечера Газарин включил трансформатор. Стрелки на приборах прыгнули. Вольтметры показали на стороне питания трансформатора напряжение две тысячи девятьсот, на рабочей стороне — пять тысяч шестьсот восемьдесят вольт. Стрелка амперметра еле качнулась и проползла меньше половины первого деления, добравшись примерно до тридцати ампер. Все разочарованно переглянулись. Хотя было известно, что не будет ни эффектных взрывов, ни молний, ни раскаленных проводов, все же обыденность происшедшего казалась неправдоподобной. Целая станция в два генератора работала на землю в искусственно созданном аварийном режиме, а стрелки приборов вели себя по-будничному.
— Включаю землю, — негромко сказал Газарин в телефон.
— Рост мощности незначителен, покрываю за счет резервов, потребителей не отключаю, — ответил в репродукторе спокойный, глуховатый голос дежурного инженера.
Газарин напряженно следил за слегка колеблющимися стрелками приборов.
— Какова сейчас скорость прогрева? — поинтересовался Дебрев.
— Примерно шесть-семь кубометров в час мерзлого грунта, — ответил Газарин. — Земля пока принимает незначительную мощность, около двухсот киловатт, грунт возле самых электродов еще не отогрелся. По мере отогревания будут увеличиваться ток и скорость прогрева. Кстати, эта мощность, хотя и незначительная, уже сейчас в два раза превышает максимальную мощность старого прогрева. Следите за амперметром.
Седюк смотрел на амперметр не отрываясь. Стрелка его дрожала и медленно поднималась вверх, — прошло двадцать минут, пока она добралась до пятидесяти ампер. Зеленский, которому наскучило ожидание, толкнул Синего локтем и громким шепотом спросил:
— Самуил Львович, как вы думаете, обещанное затемнение поселка к утреннему рассвету состоится?
Кто-то, не выдержав, прыснул. Газарин сердито посмотрел на улыбающегося Зеленского. Дипломат Синий, всегда старавшийся по возможности примирять страсти и бывший на хорошем счету у всех враждующих сторон, выразительно пожал плечами, но вслух ничего не сказал.
Движение стрелки явственно убыстрялось — теперь она ползла к ста амперам.
— Потребление мощности увеличивается на пятьсот киловатт, — сказал глуховатый голос дежурного инженера станции. — Резервом покрывать не могу. Согласно графику, первым отключаю ремонтно-механический завод.
Дебрев, навалившись на спинку стула Газарина, не отрываясь, следил глазами за приборами.
— Отключаю железнодорожное депо, — бесстрастно сообщил репродуктор. — Потребление дополнительной мощности замыкания на землю — восемьсот киловатт.
Газарин пояснил:
— Сейчас скорость прогрева примерно тридцать кубометров вечной мерзлоты в час.
Шутки оборвались. Возбуждение, овладевшее Дебревым, передалось остальным. Зеленский, поднимаясь на носки, всматривался в плохо видимую издали стрелку. Лесин поглядывал то на амперметр, то на сосредоточенного, спокойного Газарина и нервно сжимал руки. Синий снял кепку и вытер внезапно вспотевший лоб. Стрелка амперметра переходила за двести ампер.
— Отключаю подсобные предприятия, карьеры и опытный цех, — говорил голос дежурного инженера. — Мощность замыкания на землю свыше тысячи киловатт.
— Янсон, ты меня слышишь? — крикнул Дебрев в трубку. — Происшествия какие-нибудь есть? Ты меня слышишь, Ян?
— Никаких происшествий, — сказал в репродуктор неторопливый, как всегда, насмешливый голос Янсона. — Предприятия хором ругаются по поводу отключения. Я их всех заранее предупредил, но это на них не действует. Прохоров сам запрашивал, скоро ли в Ленинске прекратятся безобразия с авариями на станции. Судя по всему, у вас дела идут хорошо?
Дебрев крикнул:
— Отлично идут, Ян! А на руготню не обращай внимания.
Напряжение, в каком стояли люди вокруг приборов, словно разрядилось этими словами Дебрева, послышались шум, смех, веселые восклицания. Все заговорили разом, плохо слушая один другого и торопясь высказать свое мнение. Стрелка амперметра подходила к тремстам ампер.
— Потребление мощности на землю — тысяча восемьсот киловатт, — сказал дежурный инженер. — Вынужден отключить освещение поселка, в том числе и управление комбината.
Эти слова были приняты с таким восторгом, будто самое большое достижение заключалось в том, что поселок погрузился во тьму.
— Сам себя отключил! — кричал Назаров, громко хохоча. — Электрический диспетчер при свечке работает.
Синий торжественно обратился к Зеленскому, протягивая руку к приборам:
— Вот вам обещанное затемнение, Александр Аполлонович.
— Нет, это замечательно! Это потрясающе! — восклицал Зеленский, не слушая Синего. — Вы понимаете, что это такое, Самуил Львович? Это революция в разработке вечной мерзлоты. Вы сами не понимаете, что делаете!
— За нас не беспокойтесь, мы понимаем! — возразил Синий и добавил с такой гордостью, словно это было его открытием: — Крупнейшее изобретение, поверьте слову старого электрика!
Дебрев осведомился:
— Какова сейчас скорость прогрева?
— Примерно восемьдесят кубометров в час, — ответил Газарин, наблюдая за показаниями приборов.
— Отключены освещение и механизмы промплощадок медного завода и горного района, — сообщил дежурный инженер. — Потребление мощности замыкания на землю — две тысячи пятьсот киловатт. Посылаю горнякам предупреждение об отключении подземных подстанций. Синий запротестовал.
— Валентин Павлович, это замечательная штука, этот обогрев! — сказал он. — Но в нашем графике подземные подстанции отключаются в последнюю очередь. Там остановятся все электровозы, вентиляция, освещение штреков. Подземные подстанции отключают только в случае крупной аварии. Владимир Леонардович, — обратился он к Газарину, — разве вам мало этого? У вас в землю льется почти пятьсот ампер, это же целый водопад, это Ниагара электроэнергии! Зачем вам еще?
— Янсон, — крикнул Дебрев, не отвечая Синему, — ты послал предупреждения на шахты и подземные выработки рудников?
— Послал и получил ответ, — донесся голос Янсона. — Люди вышли из шахт. У входа в шахты и другие подземные выработки поставлена охрана.
— Как у вас?
— Ничего особенного. В окне полыхает полярное сияние, заменяет выключенное вами электричество. Не так уж светло, но работать можно, особенно, когда рядом две свечки.
— Как телефонка и радиостанция?
— Переходят на аварийное питание от аккумуляторов. Можете тоже выключать.
— Продолжайте прогрев дальше, — приказал Дебрев вопросительно посмотревшему на него Газарину. — Будем отключать все, кроме площадки ТЭЦ.
Стрелка амперметра теперь ползла значительно медленнее, чем прежде, но так же безостановочно. Дежурный инженер доложил:
— Мощность замыкания на землю достигает трех тысяч пятисот киловатт. Отключаю всех потребителей, кроме подземных подстанций и площадки ТЭЦ.
Через полчаса стрелка амперметра доползла до семисот пятидесяти ампер. Подземные подстанции были отключены. Станция обслуживала только прогрев, площадку ТЭЦ и собственные нужды.
Дебрев сказал, отворачиваясь от приборов:
— Результаты блестящие! Уже сейчас видно, что одна ночь такого прогрева даст фронт работы для двух экскаваторов на целые сутки. Это вполне решает наши затруднения в планировке площадки. Конечно, будут неудобства с потребителями электроэнергии, но на это придется пойти.
Через некоторое время стало ясно, что стрелка амперметра дошла до предела. Дежурный инженер сообщил, что на шинах станции имеется еще небольшой резерв — киловатт четыреста, он использует его на подключение некоторых остро нуждающихся в энергии мелких потребителей. Газарин обратился к Синему:
— Вот видите, Самуил Львович, станция сохранила резерв. Но если бы мы превзошли этот последний резерв, защита автоматически отключила бы несколько секций прогрева и восстановила равновесие.
— Разве я спорю? — возразил Синий. — Я всегда уважал вашу голову. — И, потрясенный всем, что он сегодня увидел, Синий восхищенно пробормотал: — Пять тысяч киловатт! Пять тысяч киловатт загоняется в землю! — Он должен был излить наполнявшее его до краев возбуждение. Поймав взгляд Назарова, он сказал ему: — Вы знаете, что такое пять тысяч, киловатт? Это по механической мощности больше, чем семьдесят тысяч человек, это четыре полные дивизии, если хотите знать!
Назаров, улыбаясь, смотрел на него. Синий нахмурился.
— Когда я был юношей, станция в пять тысяч киловатт считалась вполне достаточной для губернского города, если там не было крупных заводов, — вот что такое пять тысяч киловатт!
Дебрев вышел наружу. Кроме района обогрева, вся площадка была погружена в темноту. Близко к прогреваемому месту подойти было нельзя, но издали было видно, что на нем не произошло никаких внешних изменений — на склонах холма лежал иней, не было видно пара над землей.
— Продолжайте прогрев до утра, — приказал Дебрев Газарину. — Утром снимайте напряжение и приступайте к выемке грунта. У вас все подготовлено, Семен Федорович? — спросил он Лесина. Тот ответил, всматриваясь в темноту:
— Все, Валентин Павлович.
Вслед за Дебревым уехали другие начальники. Последними уходили Седюк и Назаров. Газарин остался продолжать прогрев, хотя дежурный электрик клялся, что отлично справится сам.
Газарин снял напряжение в восемь часов утра. Он точно рассчитал время окончания прогрева, восходящий поток тепла уже размягчал верхние слои вечной мерзлоты. Некоторое время заняла проверка, не осталось ли на земле опасных высоких потенциалов. Потом на участке начали работать экскаваторы. Первые же движения ковша, легко вгрызавшегося в грунт, развернули массы теплой, мягкой земли, вполне доступной и для экскавации и для ручной разработки. В полдень на площадку приехал Дебрев.
— Вот, смотрите, — сказал он Лесину. — Вы нас уверяли, что мировая техника не знает быстрых темпов электропрогрева. Отстала эта ваша мировая техника от нашего заполярного Ленинска! Просто голову не хотели поломать — другим пришлось за вас.
Лесину было не до споров и оправданий. Он уже видел, что бесперебойную работу двух экскаваторов наладить не удастся. Он проговорил озабоченно:
— Составов не хватает, Валентин Павлович. Поймите, это же абсурд — два состава на экскаватор!
Дебрев отрезал, прохаживаясь по площадке:
— Составов нет. Не вы одни в Ленинске. Я не могу приостановить все остальное строительство ради вас.
Сильченко получил телеграмму о морском бое в арктических водах уже после того, как рассмотрел и утвердил план отгрузки. На восьми баржах каравана в Ленинск отправлялось около четырех тысяч тонн разных товаров. На складах Пустынного лежало одиннадцать тысяч тонн, но навигация на Каралаке кончалась рано, а буксирных пароходов и барж было слишком мало, чтобы перебросить весь груз на крайний север. Сильченко решил отобрать только самое необходимое — главным образом машинное оборудование, а остальное оставить в Пустынном до следующего года. Он знал, что морской караван из Архангельска везет двенадцать тысяч тонн строительных материалов и продовольствия. То, что он мог привезти из Пустынного, было бы лишь важным, но нерешающим подспорьем. Шифрованная телеграмма из Ленинска, подписанная Дебревым, опрокидывала все его планы. Теперь, когда грузы, шедшие Северным морским путем, погибли, каждая тонна, вывезенная из Пустынного, приобретала совершенно исключительное, поистине решающее значение для строительства.
Не в его привычках было торопиться. Он не любил действовать по первому порыву, не продумав тщательно всех обстоятельств и возможностей. Он передал диспетчеру порта распоряжение немедленно приостановить погрузку барж, задержать рабочих на пристани, не отпуская их домой, и вызвать в зал управления порта всех инженеров, капитанов пароходов, начальников участков, заведующих складами, старых водников и младший командный состав судов. Совещание состоится ровно через час, до этого к нему, Сильченко, никого не пускать. Он закрыл дверь своего кабинета, выключил телефоны и дал себе час полного одиночества.
На всех баржах уже шла погрузка. Сильченко, торопя всех и экономя время, организовал дело так, что грузили не три баржи, как обычно, а все восемь. Пристань вдоль реки могла разместить только три баржи, поэтому он поставил их в два и три ряда, связав мостовыми переходами. Одни грузчики отдавали свои грузы на трех первых баржах, другие пробегали по этим баржам, как по дебаркадеру, и сбрасывали свою ношу в трюмы второго ряда барж, третьи шли еще дальше и разгружались в третьем ряду. Такая погрузка в три этажа требовала большого количества грузчиков и строгого порядка. На погрузочные работы было мобилизовано все население поселка — водники, рабочие лесозавода, служащие контор, женщины и подростки, — они были не очень опытными грузчиками, но зато их было много. Распоряжение прекратить погрузку и известие о том, что начальник северного строительства, отдавший этот странный приказ, заперся в своем кабинете, никого не принимает и не отвечает ни на какие звонки, породили на берегу всеобщую тревогу. Поползли зловещие слухи, неизвестно кем пущенные, будто в устье Каралака ворвались немецкие подводные лодки.
Маленький зал для заседаний был забит людьми задолго до положенного времени — сидели по двое на стульях, стояли в три ряда у стен, густо облепили подоконники. Рыжий махорочный дым заволок комнату.
Сильченко появился, как и обещал, точно через час. Сообщение его было выслушано с напряженным вниманием. По его словам, правительство передало новое важное задание, и для выполнения этого задания не хватит четырех тысяч тонн, предназначенных к отправке. Он отменяет свое прежнее распоряжение и прежний график работ. В Ленинск нужно отправить не четыре, а восемь тысяч тонн грузов. Это задание особой важности, и оно должно быть выполнено, чего бы это ни стоило. Погрузка приостановлена потому, что, возможно, придется пересортировать грузы и разместить их с расчетом на некоторую перегруженность барж. Совещание созвано для того, чтобы изыскать технические возможности для быстрого и оперативного выполнения нового приказа.
— У кого есть вопросы? Кто желает слово? — спросил Сильченко, осматривая зал.
Он видел десятки глаз, смотревших на него с тревогой и недоумением. Он понимал, что все эти устремленные на него глаза спрашивали о том, чего он не мог сказать: какое несчастье случилось и велико ли оно? Он чувствовал — все понимают, что несчастье случилось, — и знал, что своим молчанием, серьезностью своего тона, тем, что он даже не спрашивает, выполним ли его новый приказ, а требует только указаний, как его выполнить, что всем этим он подтверждает: да, несчастье произошло. И он знал также, что об этом никто его не спросит ни прямо, ни намеком. Между ним и залом установилось какое-то тайное понимание, и он повторил, уже не спрашивая о вопросах:
— Кто хочет слово?
Сильченко по старому опыту знал, что не бывает таких совещаний, где новая мысль не встретила бы сомнения. Новое требует времени, чтобы с ним сжиться. Сильченко знал также, что с точки зрения всех норм и инструкций, принятых десятилетиями на Каралаке, норм вполне разумных, ибо они основывались на долголетнем опыте, то, что он сейчас требовал, нарушает все правила и законы. Отправить перегруженные баржи в глухие осенние туманы, навстречу зиме, в арктические воды — грозило гибелью каравану. С точки зрения навигационного опыта это было безумием. И Сильченко готовился спорить, доказывать, убеждать, требовать, чтобы найден был способ превратить это безумие в простой технический риск.
Но спорить было не с кем. Убеждать некого. Доказывать нечего.
Все выступавшие немедленно соглашались с тем, что удвоить количество направляемых на север грузов необходимо и возможно. По смелости и необычайности предлагаемых проектов Сильченко вдруг с горячим волнением понял, что все эти люди представляют себе несчастье, случившееся где-то на севере, гораздо более грозным, чем оно было на самом деле, и не только не обескуражены этим, но полны стремления пойти на все, лишь бы обезвредить возможные его последствия. Он собирался их мобилизовать и подталкивать. Но они уже были мобилизованы, и их приходилось не подталкивать, а сдерживать.
И, поняв это, он стал отбрасывать слишком смелые предложения, стал прислушиваться к другим, содержавшим в себе меньше риска. Он сразу забраковал проект фронтовика Сидорина мобилизовать парусный рыбачий флот, отверг предложение Кузьмина, начальника разгрузочного участка, снять основные служебные постройки на баржах и тем облегчить их вес. Только одно, хотя и опасное, предложение — перегрузить каждую баржу процентов на двадцать (это давало дополнительно около восьмисот тонн) — одобряли все, и Сильченко принял его.
Капитан буксирного парохода Крылов, старый водник, о котором говорили, что он не пропустил ни одной бури на Каралаке, предложил дать телеграмму возвращающемуся из Пинежа каравану пустых барж с приказом зайти в устье Каруни, к пристани поселка Медвежьего, и там ждать караван, идущий из Пустынного. В караван, отправляющийся из Пустынного, включить наряду с восемью предназначенными к отправке баржами, плавающими в арктических областях Каралака, еще барж восемь-десять, плавающих в южных водах. Эти баржи может дать управление Каралакского пароходства. Сами по себе эти южные баржи обслуживают только верховья Каралака и лишь изредка добираются в средние его воды — они построены для короткой речной волны юга и к широкой, почти морской волне северного района не приспособлены. Отправить их прямо в Пинеж —¦ значит идти на неразумный риск, этого никто не разрешит. Но до Медвежьего они пройдут свободно, если не будет бури. Медвежий почти на тысячу километров южнее Пинежа. Из Медвежьего после перегрузки дальше отправятся только северные суда, а южные возвратятся обратно.
Сильченко согласился также загрузить три баржи, выходящие дней через десять из ремонта. До Пинежа они, конечно, не дойдут, но смогут встать на отстой, где-нибудь севернее Медвежьего, в районе Мейги или Турана. Часть этого груза, самое необходимое, можно будет перебросить зимой оленями по санному пути.
После совещания Сильченко вызвал катер. Пока тот подходил к пристани, он соединился по телефону с управлением Каралакского пароходства и передал диспетчеру, что просит начальника пароходства генерала Серова принять его вне очереди по важному делу.
Сильченко сидел на носу и смотрел на серо-стальные воды Каралака. В волнах отражались темные, снеговые тучи, ползущие над берегами и широкой гладью реки. О предстоящем разговоре с Серовым Сильченко думал с тревогой. Он знал — разговор будет трудный. В годы гражданской войны Серов командовал тем корпусом, где Сильченко был комиссаром. Расстались они, когда Сильченко уходил в академию, недружелюбно — Серов не мог простить ему измену строевой службе. Несколько лет спустя он сам уехал в академию и закончил ее. Но холодок в их отношениях остался. Не раз еще им приходилось сталкиваться по работе в различных областях страны, и Сильченко вынес из этих встреч уверенность, что в трудную минуту он у Серова помощи не найдет. Но сейчас не было другого выхода, кроме как просить Серова — без него весь план рушился.
До управления пароходства был час езды вверх по реке, и за этот час Сильченко перебрал в уме несколько вариантов предстоящей беседы и отверг их все. Поднимаясь по лестнице главного здания пароходства, спускавшейся широкими ступенями к прибрежному скверу, Сильченко подумал, что немного было в его жизни случаев, когда, готовясь к важному разговору, он так плохо представлял бы себе, как поведет этот разговор, с чего начнет, какими будут первые слова.
Серов, невысокий, плотный генерал с красивой седой головой и умными, живыми глазами, встретил Сильченко внешне очень приветливо.
— Стареешь, Борис, — сказал он сочувственно, усаживая гостя в кресло. — Под глазами мешки, морщины разводишь. К чему бы это?
— Все мы не молодеем, — ответил Сильченко, усаживаясь.
— Сущая правда. Иногда посмотрю в зеркало и думаю: неужели это ты, брат?
По сухости, с какой ответил Сильченко, было очевидно, что продолжать разговор в этом легком тоне он не собирается.
— Я к тебе по важному делу, Василий, — произнес он.
— Знаю, что по делу, без дела ты к старому приятелю не выберешься. Когда диспетчер позвонил мне о твоем приезде, я немедленно вызвал машину, как на аварию. Ну что там у вас случилось?
Сильченко подумал, что надо обстоятельно все рассказать и обосновать просьбу серьезными аргументами, но вместо этого неожиданно для себя вынул еще не сданную шифровку и протянул ее Серову. Оживление мигом слетело с лица Серова. Теперь на Сильченко смотрели жесткие, хорошо ему знакомые глаза человека, умевшего приказывать, быстро ориентироваться в сложной обстановке, быть беспощадным к своим и чужим промахам. «Не даст!» — подумал Сильченко.
— Сволочи! — сказал Серов. — Сволочи, куда забрались! — повторил он и, привстав, передал телеграмму Сильченко. — В трудное положение попал ты, Борис.
«Нет, не даст!» — еще раз подумал Сильченко. Серов встал и прошелся по комнате.
— В самое устье Каралака ворвались! — повторил он гневно. — А что смотрела наша разведка? Крейсер вроде бы не муха, могли и засечь его на походе. — Он помолчал. — Что сейчас думаешь предпринимать, Борис?
— Самое главное для меня сейчас — вывезти из Пустынного как можно больше грузов, — ответил Сильченко. — Особенно арматуру и цемент, без них мы станем. — Он решился и сказал прямо — Мне нужна твоя помощь, Василий.
Серов усмехнулся.
— Догадываюсь, что не поплакаться пришел. Что за помощь?
— Нам требуются баржи и пароходы, чтобы забросить дополнительно тысячи четыре тонн из Пустынного в Пинеж, — нашего собственного флота на это не хватает. Всех потерь это, конечно, не покроет, но легче станет. Если я этого не сделаю, повторяю, решение ГКО будет сорвано и завода мы не пустим.
— Понимаю, — заговорил Серов. — Но видишь ли, Борис, ты не водник и не знаешь, что мои баржи и пароходы не могут ходить так далеко на север, как суда твоего флота, — они не приспособлены к арктической широкой волне. Я обслуживаю навигацию между южными городами нашего бассейна. На такой риск, как отправка барж на крайний север, я пойти не могу.
— Знаю. Я и не прошу этого. Дай мне посуду до Медвежьего. Там я перегружусь в пришедшие с севера суда и возвращу тебе твои баржи и буксиры. — Сильченко помолчал и добавил, зная по старому опыту, что Серов рассердится, и желая, чтобы Серов рассердился: — Если ты сам не можешь, Василий, решить это дело, я свяжусь с Москвой, оттуда пришлют бумагу, это я гарантирую.
— А что толку в твоей бумажке? Она мне количество барж не увеличит, — зло сказал Серов. — Такие вещи мы должны с тобой уметь решать сами, без приказов Москвы, не первое десятилетие в партии. — Серов помолчал и пояснил: — Я не против твоего плана, план мне нравится, осуществить его с технической стороны легко. И помочь тебе нужно, это я понимаю. Суть дела в том, что нет ни одного свободного судна. В южных городах нашего бассейна свои и эвакуированные заводы — все они работают на фронт. Моя посуда перебрасывает грузы из этих городов в Пустынное, на железнодорожную магистраль. План этих перебросок очень напряженный, я и так еле с ними справляюсь. Сомневаюсь, чтобы Москва разрешила срезать его хоть на тонну. Фронт есть фронт. Слыхал сегодняшнюю сводку? А у нас прямая нитка к Волге.
Сильченко молча смотрел на угрюмого Серова и понимал, что все его доводы бесполезны и что к Москве обращаться тоже бесполезно. В такое время, когда бои идут у окраин Сталинграда, никто не разрешит срывать поток военных грузов, идущих на фронт. И сам он, Сильченко, не имеет права этого требовать. И без того его комбинату дается слишком много — в ущерб сегодняшним нуждам фронта.
Серов думал, опустив голову, потом снял трубку телефона.
— Начальника дороги, — сказал он. — Начальника дороги, говорят вам! — крикнул он и уже обычным тоном продолжал: — Егоров?.. Здравствуй, говорит Серов… Ну вот и хорошо, что узнаешь по голосу. Тут у меня сидит Сильченко, начальник нашего северного строительства. У них там крупное происшествие… Завтра на бюро крайкома расскажу. Дело оборачивается так: ты им навез сюда, на их базу, много всякой всячины — все это нужно немедленно, не теряя ни одного дня, перебросить в их Арктику, иначе строительство станет… Знаю, знаю, что твои рельсы так далеко не тянутся. Они тебя и не просят. Они просят у меня посуду до Медвежьего, с перегрузкой в Медвежьем на идущие с севера суда. Не могу сказать, чтобы это было мне приятно: сейчас там туманы, сам понимаешь, риск большой. Но у них положение отчаянное: если откажу, срываются правительственные сроки пуска. Да и не согласятся они с моим отказом, а устроят мне неприятности в ЦК… Правильно, и я так думаю, нужно дать. Но я не один, у меня ты на шее сидишь — я подвожу тебе из южных районов грузы. Я даю сейчас же суда, если ты за эти две недели, что они будут отсутствовать, согласишься перебросить из южных городов по всем твоим боковушкам эшелонов десять — двенадцать… Понимаю, Егоров, понимаю — сейчас в стране ни у кого нет легких планов. Я считаю, что другого выхода нет… Дело не в крайкоме, крайком не будет возражать, если мы с тобой договоримся… Хорошо, наведи справки, я подожду.
Серов положил трубку и выразительно посмотрел на Сильченко.
— Теперь все от Егорова зависит, — сказал он. — Если он примет на свои плечи те грузы, что я не смогу перевезти, отдав тебе суда, завтра же ты получишь две баржи, а на этой неделе дам еще штук восемь. А если откажется, значит ничего не вышло, тут только прямое решение ГКО сможет помочь тебе.
— А как ты думаешь, откажется?
— Трудно сказать. Дополнительная нагрузка велика, а линии у него забиты так, что мышь трудно просунуть в колею, не то что десяток эшелонов. Но Егоров умеет решать вопросы по-государственному, не только со своей колокольни. Подождем немного. — И, невесело усмехаясь, Серов добавил — Ты знаешь, что он мне сказал: «Большое же у них стряслось несчастье, Серов, если ты сразу, без нажима сверху, отдаешь им свою посуду!» Я тебе говорю — умный мужик.
Зазвонил телефон. Серов снял трубку, и лицо его просветлело. Не бросая трубки, он протянул Сильченко свободную левую руку, и Сильченко ухватил ее двумя своими руками.
— Правильно! Правильно! Завтра же проведем в крайкоме, я приеду с Сильченко. Ну, договорились! — кричал Серов в трубку. — Рад за тебя, Борис, — сказал он, оставляя телефон. — Этот Егоров молодец, полностью принимает грузы на себя, просит только оформить постановлением крайкома, Завтра заезжай ко мне в пять, поедем на бюро. Крайком, конечно, поддержит тебя. Теперь я со спокойной совестью могу выделить тебе караван или даже два на парочку недель. Десяти барж хватит?
— Вполне хватит, Василий. Твоя помощь выручает нас из тяжелой беды. Честно говоря, я даже не ожидал, что ты с такой открытой душой пойдешь мне навстречу.
— Все мы делаем одно дело, Борис… Ну что же, поедем ко мне домой, познакомлю с внучком, угощу хорошим чаем.
— Нет, благодарю, у меня сейчас только одно место — на погрузке барж.
— Понимаю. Ну, так завтра жди первой баржи и не задерживайся с погрузкой. Прогнозы неважные — в твоем распоряжении самое большее недели три.
— Прощай, Василий, не задержусь.
Было уже совсем темно, когда Сильченко возвратился в Пустынное. Погрузка при свете электрических ламп шла так же интенсивно, как днем. Сильченко половину ночи провел на пристани, переходя с баржи на баржу и проверяя, правильно ли размещены грузы. Он пришел в гостиницу только к трем часам ночи и приказал диспетчеру немедленно разбудить себя, как только придут баржи Каралакского пароходства.
Его разбудили в шесть часов утра. Он вышел, поеживаясь от холода. В сером полусвете туманного утра над Каралаком вырастали, надвигаясь на берег, две баржи. Их подтянули к берегу, набросили на борты трапы, связали мостовым переходом и стали загружать. Эти баржи должны были в дороге перегружаться, поэтому их наполняли товарами, которые удобно переносить на плечах, — мешками с мукой, цементом, ящиками консервов, кирпичом, фасонным огнеупором. Машины и арматуру грузили на суда строительства — об этом Сильченко позаботился заранее.
Серов был точен — каждый день поступали новые баржи. Теперь у пристани находилось полтора десятка барж, и так как погрузка шла одновременно на всех судах, то внешне не было заметно, что работа продвигается быстро: на рейде, вопреки обыкновению, не было еще ни одной готовой баржи, ожидающей, когда остальные закончат погрузку и начнется формирование каравана. Зато на четвертый день шесть тяжело нагруженных барж сразу отошли от берега, освобождая дорогу новоприбывшим судам.
Подгонять никого не приходилось, люди работали с усердием, каждый понимал, что караванам, отправляемым в Арктику в такое позднее время, дорог даже час.
Нормально караваны барж шли от Пустынного до Пинежа четырнадцать-шестнадцать суток. По прогнозу, переданному метеорологами из Ленинграда, где продолжались исследования ледового режима рек Советского Союза, выходило, что зима в этом секторе Арктики наступит на несколько дней раньше обычного и ледостава около Пинежа следует ожидать примерно четвертого октября.
Сильченко расписал по часам погрузку каждой тонны товаров. Между часами и тоннами шла борьба, и от того, кто победит в этой борьбе, кипевшей круглые сутки на пристани, зависел успех задуманного дела. С молчаливой радостью, скрываемой ото всех, как скрывают военную тайну, Сильченко видел, что тонны берут верх над часами — кривая фактической погрузки все выше поднималась над запланированной.
В конце седьмого дня, двадцатого сентября, восемнадцать барж, нагруженных почти десятью тысячами тонн разнообразных грузов, были выведены на рейд и сформированы в три каравана. Буксирные пароходы «Колхозник», «Чапаев» и «Таежный партизан» медленно тащили по широкой воде эти растянувшиеся на несколько километров караваны. Команды пароходов высыпали на борт и с криками, махая руками, прощались с Пустынным. А Сильченко лежал на диване в каюте капитана и спал глухим сном, отсыпаясь за целую неделю.
В истории Каралакского пароходства не было еще случая, чтобы тяжело груженные караваны уходили так поздно в арктические воды. Даже здесь, недалеко от Пустынного, в двух тысячах пятистах километрах от Пинежа, была уже осень. Тяжелые тучи низко — ползли над берегами реки, временами шел густой, холодный дождь, и серое небо неразличимо сливалось с серой рекой, временами на караваны набрасывался ветер, и короткие, пенящиеся волны толкались в бока слегка покачивающихся барж. Маленькие буксирные пароходы раскачивались сильнее и форсировали тапки — густой темный дым низко стлался над водой и окутывал баржи. Только на поворотах или при боковом ветре дым относило в сторону, и тогда на баржах становилось легко дышать. Караваны, стремясь обогнать наступавшую зиму, шли со скоростью, неслыханной в истории Каралака.
Почти все свободное время Сильченко проводил на капитанском мостике «Колхозника», шедшего во главе каравана. Сильченко с невольным уважением глядел и на исполинскую реку и на сдавившие ее берега. Каралак он знал хорошо, но так, как обычно знают по учебнику географии: помнил населенные пункты на берегах, пристани, верфи и заводы, крупные притоки, примерные расстояния между ними. Много раз он летал над бассейном Каралака, но, кроме бесконечных лесов и пустынной голубой ленты, прорезавшей леса, в памяти ничего не осталось. Но сейчас, когда он впервые плыл по реке и ему предстояло плыть по ней еще две недели, все эти расстояния, цифры и общие впечатления вдруг необыкновенно выросли, стали живыми, зримо надвинулись со всех сторон.
Даже здесь, далеко от Каруни, вливавшей в него воды целой лесной страны, большей, чем Финляндия, Каралак был огромен. В трехстах километрах от Пустынного он пересекал горный хребет и мчался между высокими лесистыми берегами и скалистыми островками. Крутые, высокие склоны, обнажавшие коренные диабазовые породы, нависали над его стремительным течением, и Каралак казался горной рекой, отличаясь от нее лишь тем, что даже здесь, в этом угрюмом, прорезанном им в горах ущелье, он достигал почти километра ширины. Наметанным взглядом строителя Сильченко прикидывал, что можно воздвигнуть на этих берегах.
— Река коммунизма, — сказал он Крылову, стоявшему рядом с ним.
Крылов, как и все речники каралакского флота, гордился своей могучей рекой и с удовольствием слушал Сильченко. А тот продолжал:
— Ты представляешь, Петр Васильевич, какую неслыханную электростанцию можно воздвигнуть на этом месте — миллиона на четыре киловатт, не меньше. Вот закончим войну, подберемся и к этой проблеме. И не будет во всем мире таких крупных строек, как на Каралаке!
Прорвавшись через хребет, Каралак разливался до трех километров, но и тут его скорость превосходила пять километров в час. С высоты командного мостика Сильченко отчетливо видел огромные береговые деревья: мачтовые сосны, лохматые кедры, стройные ели, могучие пихтачи и среди них с каждым часом все более редкие лиственные породы — березу, осину, тальник. Временами уже появлялась лиственница — она резко выделялась среди других деревьев. Сильченко, ни с кем не делясь своими мыслями, молчаливо изучал цвета леса. Осень расширялась в тайге, тайга убиралась в праздничные одежды умирания — осина становилась огненно-красной, желтели лиственницы и березы, лишь зеленые ели и пихты темными стрелами прорезали оранжевую листву да синеватые шапки кедра нависали кое-где над лиственными породами. Яркая пестрота лесных красок резко подчеркивала угрюмую свинцовость глубоких вод.
У пристани Морозове прошла первая бункеровка. Сильченко добился того, что вместо шести часов она продолжалась два. На погрузку угля вышли все свободные от вахты. Даже первый помощник Крылова — Зыков, старый полярный матрос, подставил под ящик с углем свою широкую спину. Бункеровка шла перед самым рассветом, при свете керосиновых фонарей. Жители поселка тоже помогали в погрузке — радио уже передало им о приближении необычно поздних караванов.
К Сильченко, стоявшему на капитанском мостике и оттуда наблюдавшему за погрузкой угля, подошел Крылов.
— Борис Викторович, только что на берегу получена радиограмма, — сказал он, вздохнув.
— Какая? — спросил Сильченко, не поворачивая головы.
— В тридцати километрах к северу, в районе Пестовских порогов, стоит туман шириной километров на сотню. Видимость в тумане — десять-пятнадцать метров, не больше.
Встревоженный Сильченко обернулся к Крылову. Темно-красное, крупное лицо старейшего на Кара-лаке водника казалось озабоченным. Он уныло смотрел на погрузку, изредка проводя ладонью по своим пушистым усам.
— Что думаешь делать, Петр Васильевич?
— По инструкции полагается отстаиваться, пока туман не пройдет. Фарватер в районе порогов опасный, можно легко загубить судно и в ясную погоду. Даже по открытому течению идти в тумане воспрещено. Вообще ходят, конечно, но не через пороги и при начальстве этим не хвалятся.
— Я спрашиваю, Петр Васильевич: что думаешь делать?
— Думаю идти, Борис Викторович, — сказал Крылов. — Хочу твоей санкции на это. Туман в это время может простоять неделю, а опоздай мы на неделю — Каралак на низу, несомненно, станет.
— Не возражаю — иного выхода у нас нет.
Караваны вышли из Морозова, когда восток светлел. Тяжелые тучи, следовавшие за караванами, внезапно разорвались, и яркое, но уже холодное солнце осветило сразу посветлевшую воду и огненно-рыжие с зеленью берега. Пароходы, подгоняемые быстрой рекой, шли на полной скорости. Мимо глаз быстро проносился крутой правый берег, отстоявший от караванов всего на сотню метров. Бакены были здесь насажены густо, один за другим.
— Дразнит солнышко, — сказал Крылов, показывая рукой на восток. — Сколько дней не показывалось, а тут, перед самыми туманами, вынырнуло.
Сильченко осматривал линию караванов. Плавно выгибаясь вслед за изгибом неровного фарватера, отчеркнутого красными пирамидами бакенов, она протянулась километра на три. Даже не будучи водником, только видя изгибы огромной линии, можно было понять, как трудно будет вести эту массу судов вслепую, по звуку. Лицо Крылова, как обычно настороженное, не выражало особого беспокойства. Сильченко спросил:
— Какое в районе, где пал туман, течение?
— Крутится, — ответил Крылов, угадывая смысл его вопроса. — Речка, к сожалению, нигде по линейке не проведена. Это не страшно, Борис Викторович. Каралак — дядя солидный, крутых поворотов у него нет, за тысячелетия своей работы смыл их начисто. Другое меня беспокоит — Пестовские пороги в тумане еще никто не проходил. Ребята там, — он кивнул в сторону «Чапаева» и «Таежного партизана», — народ расторопный и смелый, но тут смелости мало, нужен опыт, нужно хорошее знание порогов. В себе я уверен. Еще в молодые годы бился в пари на бутылку водки, что проведу катер «Императрица Мария Федоровна» через пороги с закрытыми глазами. На глазах была повязка, рядом стоял капитан Иван Иванович Сердечный… Ни одного моего распоряжения не отменил. Тут же, за последней скалой, распили бутылку. А на «Таежном партизане» Михеев — молодой парень, три года назад техникум кончил, я за него боюсь.
Сильченко вспомнил Михеева — молодого некрасивого парня, даже в жаркие дни ходившего в форменке. Он дни и ночи проводил на капитанском мостике и, казалось, даже спал там. Сильченко вспомнил, как жадно Михеев слушал его короткое сообщение на совещании в Пустынном, с каким жаром он работал на погрузке, как четко вел своего «Таежного партизана» в кильватере последней баржи «Чапаева», держа дистанцию с точностью до нескольких метров, и артистически повторяя все эволюции Крылова, и подумал, что этот паренек, пожалуй, тоже сумел бы вести судно по шуму воды с закрытыми глазами.
— Надо бы его поставить вторым, а «Чапаева» в конце, — со вздохом сказал Крылов. — Не догадался я, а теперь поздно.
Солнце ярко светило часа два, а затем возник туман. Он не вырастал, постепенно сгущаясь, а открылся сразу, и «Колхозник» вошел в него, как в белую стену, протянувшуюся четкой, но неровной линией от берега к берегу. Граница между белой темнотой тумана и ярким сиянием остального пространства была так резка, что Сильченко некоторое время видел отчетливо все суда каравана, протянувшиеся сзади на три километра, и уже не различал матросов, стоявших на носу парохода, в пятнадцати метрах впереди него.
Когда весь пароход ушел в туман, включили сирену, и ее негромкий звук повторяли колокола барж и сирены других буксиров. По характерному дрожанию корпуса, изменившемуся шуму винта и сразу усилившейся качке Сильченко понял, что пароход сбрасывает скорость.
— Часов десять так будем идти, — сказал Крылов, повернув голову к Сильченко. — Хорошо день, а не ночь, — добавил он со вздохом, осматривая непроницаемо белое пространство. — Ночью, в туман войти га пестовские водовороты — дело нехорошее. Тут хоть вода у бортов видна.
— Почему сирены тихо гудят?
— Нет нужды. Впереди судов нет, это известно точно, звук нужен нам только для ориентировки.
В тумане было холодно. Сильченко поднял воротник шинели и засунул руки в карманы.
— Отдохнул бы ты, Борис Викторович, — посоветовал ему Крылов.
— Не хочется. Далеко до порогов?
— Часа два пройдет, пока доберемся.
Эти два часа показались Сильченко сутками. Он стоял на одном месте, пока совсем не продрог, потом, как Крылов, ходил по мостику и вглядывался в тьму. Затем он заметил, что мимо них с правой стороны проплывает в тумане что-то обширное и темное. Сильченко смотрел на эту надвигавшуюся на них черноту, стараясь угадать, что она означает. Крылов пояснил, проходя мимо него:
— Идем у самого берега — от силы метров сорок. Сейчас начинаются пороги.
Винт работал так тихо, что его почти совсем не было слышно. Звон колоколов с барж доносился неясным, растекающимся в тумане звуком. Зыков стоял у штурвала, а Крылов и Сидорин всматривались в воду и вслушивались во что-то, чего Сильченко не слыхал. Крылов время от времени отдавал короткие, быстрые распоряжения, Зыков поворачивал колесо штурвала, а издали, из тумана, доносились крики матросов — они передавали приказ по каравану.
Внезапно — так, по крайней мере, показалось Сильченко — возник угрюмый, тяжелый звук и широко распространился в белой темноте тумана. Спустя несколько минут все кругом шумело и грохотало. Шум исходил отовсюду, множество звуков сплетались и сталкивались один с другим. Крылов крикнул в трубку что-то похожее на ругательство. Матросы поспешно выбирали на палубу ослабевший трос, соединявший буксир с баржей. Сильченко всем телом наклонился вперед и увидел пенящуюся, словно кипящую, воду. Вода неслась уже не назад, а вперед, мимо бортов парохода, обгоняя его. Сильченко понял, что «Колхозник» движется только давлением стремящейся увлечь его воды. Высокий правый берег, неясно видневшийся в тумане, вдруг стал быстро стираться и пропадать, а с левой стороны проступило что-то черное, похожее на тень судна. Крылов снова крикнул в трубку, и матросы стали бросать за борт выбранный трос. Теперь вода отставала от парохода, но по-прежнему кипела и взбрызгивалась наверх.
— Нужно бы идти медленно, а я не могу, — озабоченно сказал Крылов. — Передняя баржа чуть не ударила в корму. Одно серьезное местечко прошли, а дальше хуже будет. Боюсь, боюсь я за Михеева — он эти скалы плохо знает.
Вода все кипела и медленно уходила назад, а в какой-то момент странно изменилась: она еще взлетала, словно кто-то выталкивал ее из глубины вверх, но теперь это была не вода, а сплошная пена. И тяжелый грохот, шедший со всех сторон, усилился, стал таким мощным, что уже не слышно было ничего, кроме этого грохота. В тумане справа и слева проступали темные пятна, они появлялись, росли и вновь исчезали. Крылов не обращал на них никакого внимания. Он вслушивался в шум и грохот бившейся о невидимые скалы воды. Скоро Сильченко увидел то, что улавливал ухом задолго до того, как мог увидеть глазами. Туман стал гуще и темнее, а слева воздвигалась огромная, похожая на исполинскую башню чернота, и вокруг нее неясно виднелись большие и малые пятна, создававшие какой-то причудливый барьер. Вода теперь, казалось, остановилась в своем беге, но черные пятна проносились назад с такой быстротой, что по этой быстроте Сильченко понял, как бегут воды в стремнинах Пестовских порогов. И когда силуэты скал стерлись в тумане, сразу стал глуше и тише шум беснующейся воды. Сильченко показалось, будто туман широко раздвинулся в стороны. Кругом стояла та же белая невидимость, но за нею угадывалась широкая, пустынная гладь реки.
Крылов, повернувшись назад, теперь вслушивался в шум, глухо доносившийся издалека. Он не отдавал приказаний, не шевелился, только слушал. Когда же грохот порогов совсем стих и были слышны только мерный шум винтов, негромкий вой сирены и позванивание колоколов, сзади, из белой далекой темноты, донесся какой-то громкий звук, похожий на выстрел из пушки. Железные голоса рупоров подхватили его и стали перебрасывать вперед.
Крылов снял фуражку и вытер вспотевший, несмотря на холод, лоб.
— Последняя баржа благополучно прошла стремнины, товарищ полковник! — сказал он торжественно и официально. И тотчас же добавил с одобрением, почти с нежностью: — Молодец Михеев, мальчишка, а не растерялся. Будет из него водник!
Сильченко спросил:
— Больше скал впереди нет, Петр Васильевич?
— Теперь уже до самого океана Каралак свободен. Горы остаются позади. Ты бы лег, Борис Викторович, самое опасное место прошли, скоро выберемся на свет.
Туман кончился так же внезапно, как и начался. Из тумана, как из белой стены, медленно выплывали пароходы и баржи. Когда вышла последняя баржа, сирена «Колхозника» мощно загудела, и ее приветственный, торжествующий звук дружно подхватили «Чапаев» и «Таежный партизан».
Крылов приказал «дать столько пара, чтоб чертям в аду тошно стало». Из труб пароходов снова повалил черный дым — он низко стлался над поверхностью реки. Берега Каралака были покрыты могучим таежным лесом. Тайга по-прежнему вся словно светилась оранжевым светом, кое-где прорезанным темной зеленью елей и пихт, но на берегах уже виднелись серовато-белые пятна снега. Не было и солнца, проводившего их ярким сиянием в туман, — над землей и водой нависало угрюмое, заваленное тучами небо.
— Забереги появились, — говорил Крылов, указывая на узкие полосы льда, тянувшиеся у берегов. — Не нравится мне эта погода! Ну и не нравится! — Он с сомнением оглядывал небо и воду. — Каждый день может ударить мороз, пойдет сало, а там и шуга всплывет. Придется добавить ходу. Жди сегодня снега, Борис Викторович.
На этот раз Крылов ошибся. Два дня караваны плыли при тихой и бесснежной погоде, и в эти дни Крылов, все ускоряя и ускоряя ход, многое сделал, чтобы осуществить обещанный рекорд короткого рейса. Лес терял свои яркие цвета. Сильченко видел В бинокль, что лиственная тайга с каждым километром уступает место ели и сосне, даже пихта пропадала.
— Каждую осень так, Борис Викторович, — сказал Крылов, — в южных районах тайга желтеет, а здесь сосны да ели, они всю зиму зеленые. Посевернее лиственница командует, там опять желтизна.
В один из вечеров повалил первый, мокрый снег. Он покрывал палубы и берега, оседал на верхушках деревьев, воды Каралака катились, поблескивая черным блеском, меж белых берегов. Когда Сильченко уходил спать, плотность крутящегося снега была уже такой, что сквозь него слабо виднелись фонари.
Утром снег прекратился, но берега были по-прежнему белы. Стало холоднее, термометр в окне рубки показывал минус два градуса. Матросы работали уже не в спецовках, а в бушлатах. Когда караваны приближались к берегу, было видно, что забереги растут — вдоль всей линии суши тянулась полоска размываемого водою и постоянно возобновляющегося льда.
Весь день караваны шли между белыми берегами. Ширина заберегов все росла. Теперь границу воды и суши различить было невозможно — ее скрыл снег, оседавший на утолщавшийся лед заберегов. Сильченко обратил внимание на то, что по реке катились, взблескивая на гребнях волн, тонкие, слоистые льдинки. На осколки берегового льда они не были похожи, они образовывались прямо на волнующейся поверхности реки. Их становилось все больше, они расползались по воде. Сильченко спросил Крылова, что это такое.
— Сало идет, — объяснил Крылов. — Ночью ударил холод, и поверхность воды стала промерзать. Сало не опасно, пока не пойдет шуга. Каралак такой богатырь, что ломает целые поля сала метров на сто длиной. Карунь остановилась, а он еще движется к океану как ни в чем не бывало. А если до того, как доберемся к Медвежьему, пойдет шуга, значит не пройти нам к Пинежу в эту навигацию.
Сильченко удивился меткости названия — перламутровые пластинки льда, утолщаясь, все более напоминали блестки сала в тарелке остывшего супа.
А потом снова пошел густой снег, и берега пропали в его пелене. Снег падал на сало, плывшее по реке, и, не стаивая, образовывал островки, уносимые водой. Сильченко с тревогой смотрел на побелевший Каралак. До Пинежа было далеко, они прошли только половину пути, а каждый следующий километр будет тяжелее предыдущего.
— Не беспокойся, Борис Викторович, — сказал подошедший Крылов, остановившись рядом с Сильченко. — Тут только вид страшноват. Это снежура, перед ледоставом ее много ходит по реке. Бывает и так, что она совсем забивает реку. Пока нет шуги, снежура не опасна. Завтра подходим к Медвежьему — может, выкарабкаемся. В кочегарке у меня дежурят полуторные смены, скорость хорошая.
Сильченко видел, что Крылов, а за ним и капитаны остальных буксиров выжимают из котлов все, что можно. За тяжело груженными, сидевшими ниже ватерлинии баржами расходились полосы бурлящей воды, и волны широкой косой линией уходили к берегам, ударяясь о них.
Караван снова плыл у высокого правого берега, покрытого густым лесом. Берег на сотни километров был совершенно пуст. Только изредка встречались избушка бакенщика и около нее лодчонка, вытащенная на песок. Чайки метались над водой с резкими криками.
Когда на другое утро Сильченко поднялся на капитанский мостик, Крылов, подняв воротник меховой куртки, стоял у штурвала. Он был угрюм и недоволен. Показывая рукой на реку, он сказал:
— Шуга растет, Борис Викторович. Пока, правда, не сильная, но раз она растет здесь, значит, там, на низу, Каралак становится.
Сильченко спросил, не отрывая взгляда от реки:
— Что такое шуга?
— Куски донного льда, — пояснил Крылов. — Когда воду проберет морозом, лед намерзает на дне, на якорях, на водорослях. Он растет, пока не сорвется и не выскочит наверх со всем своим гамузом, на котором растет, — водорослями, камушками и прочим. Одно сало река сама сбивает, а с сильной шугой при сале и Каралаку не справиться.
Теперь и сам Сильченко ясно различал шугу. Это были маленькие и неровные комки, плывшие между кусками сала. Пока он рассматривал один такой комочек, проносившийся мимо борта, рядом появился второй. Сильченко видел, как он возник где-то в глубине, пошел наверх и, выталкиваемый водой, слегка подпрыгнул над поверхностью. Шуги было много меньше, чем сала, но она уже виднелась по всей реке.
— Сколько до Медвежьего?
— Два-три часа. Что будем делать, Борис Викторович, если пойдет сильная шуга? Речные правила строги — при шугоходе нужно спасаться, немедленно уходить на отстой.
— Будем идти, — сухо сказал Сильченко, сжимая губы. — У нас нет другого выхода. Будем идти, пока возможно.
— Бывает и так, что шуга (примерзает к бортам парохода, образует вокруг него ледяное поле и останавливает пароход. Вмерзнем в лед посередине реки, Борис Викторович, — весной, при ледоходе придется тяжко, можно все суда загубить.
— Если не прорвемся, вмерзнем в лед, Петр Васильевич. Постараемся вмерзнуть поближе к Пинежу, если уж без этого нельзя обойтись. Зимой вывезем грузы по льду Каралака на самолетах, на оленях и лошадях, на всех видах транспорта, какие можно будет поднять.
— Вмерзнуть — дело не страшное. Меня беспокоит только весенний ледоход. Придется отыскивать для отстоя защищенную бухточку, устье какой-нибудь речушки. Впрочем, это уже дело Семена Семеновича, от Медвежьего командование принимает он. Думаю, он лучше всех нас сообразит, что делать при отстое.
— Нужно думать не об отстое, а о том, чтобы добраться до Пинежа. Что там виднеется — река, что ли?
— Хватился, Борис Викторович! Три часа уже виднеется, с самого первого света. Карунь, а на Каруни Медвежий. Дымки различаешь?
Сильченко не обладал таким острым зрением, как Крылов. Он ничего не различал, кроме покрытой снежурой и шугой реки, белых берегов и какой-то блестящей ленты, прорезавшей правый берег. Он догадался, что эта лента — Карунь.
Первой открылась сама Карунь — могучая таежная река. Вскоре на стрелке ее высокого правого берега показался поселок Медвежий — два десятка темных изб, несколько деревянных складов, стоящие на отшибе металлические баки для горючего. На крутом береговом выступе толпилось человек двадцать — они приветственно махали руками. На пристани стоял флагман буксирного флота Каралака — пароход «Ленин». Около него вытянулись в линию семь большегрузных барж.
От пристани мчалась моторка. Лихо повернув, она пошла бок о бок с «Колхозником». На моторке стоял высокий, худой человек в меховой тужурке, подтянутый, чисто выбритый. Это был Семен Семенович Дружин, капитан «Ленина». Он был известен среди водников Каралака строгой организованностью, смелостью и удачей в плаваниях. Он помахал рукой матросам и командирам, заполнившим палубы и мостики, а затем, улучив удобный момент, прыгнул на нос «Колхозника». Моторка, взревев винтом, окуталась водяной пылью, отвалила от борта парохода и унеслась вперед.
Дружин, перепрыгивая через ступеньки, быстро взбежал на капитанский мостик, где находились Сильченко, Крылов и Зыков. Пожимая всем по очереди руки, он говорил, оживленно улыбаясь:
— Прибыли третьего дня, успели немного подлататься. Вашу радиограмму, товарищ полковник, получили еще в Пинеже. Для перегрузки все готово.
Моя команда получила наряд вне очереди на двойную порцию сна, все выспались вволю и отдохнули. Надо скорей приниматься за дело. Завтра к вечеру должны уйти, не позже. Зима в этом году распространяется быстро, в районе мыса Дозорного Кара-лак уже стал. Тут лишний час решает.
— Думаешь, прорвемся, Семен Семенович? — спросил Крылов, поглаживая усы.
— Обязательно прорвемся, Петр Васильевич, — весело ответил Дружин. — Нам радио передавало о ваших приключениях. Если ты в тумане не заблудился навек в Пестовских порогах, то и я не потеряюсь в пинежских просторах.
Перегрузка началась тотчас же, как южные баржи подошли к берегу и стали борт о борт с баржами Дружина. Дружин оправдывал свою славу — его распоряжения были четки и решительны. Команда «Ленина» от судомойки до первого помощника капитана, персонал барж, население поселка — все ждали на палубах пустых барж. Люди были разбиты на группы, у каждой был свой старший. В эти группы Дружин безостановочно вливал новых людей, поступавших под его начальство, — поднятые по тревоге команды трех прибывших пароходов и барж. Над пристанью поднялся черный дым и поплыл над стальной поверхностью быстро бегущей Каруни — «Колхозник» стал под последнюю бункеровку углем.
Сильченко, пройдясь по баржам, убедился, что ему тут делать нечего. Мимо него торопливо пробегали люди с мешками на спине. Сбросив мешки в трюм, они еще быстрее бежали обратно. Этот торопливый бег был так четок, что посторонний человек, не бежавший вместе со всеми, невольно нарушал ритм и мешал работе. Сильченко возвратился на мостик. Уже уходя, он заметил Михеева. Молодой капитан «Таежного партизана», накинув поверх форменки брезентовый плащ грузчика, бежал вместе со всеми и сгибался под тяжестью мешка с мукой.
— Работают с ожесточением ребята, — одобрительно сказал Крылов.
Его багровое лицо выражало живейшее удовольствие. Сильченко поразило меткое словцо Крылова. «Да, правильно, с ожесточением! Раньше, в мирные годы, мы работали с воодушевлением, с энтузиазмом. А сейчас, когда мы отстаиваем плоды своего труда, в работу нашу врывается ожесточение — тоже творческий элемент, не так ли?» Сильченко поделился с Крыловым мыслями, которые вызвало в нем его краткое определение. Но Крылов не разобрался в философской сути рассуждений Сильченко.
— А если бы завести тут пару подъемных кранов, — сказал он с сожалением, — так вообще вся эта перегрузка была бы плевое дело.
Ночью пошел густой снег, Карунь вся покрылась снежурой. На мостик поднялся черный от грязи, усталый, охрипший Дружин. Его глаза весело блестели. Он доложил:
— Еще часа на четыре осталось, товарищ полковник. Уйдем не вечером, а утром. И это в самый раз — погода мне очень не нравится. Когда Карунь в темноте вся белеет, это признак нехороший. Если соединится все сразу — сало, шуга и снегопад — да вдобавок грянет сильный мороз, ничьего умения не станет прорваться. Может, удастся даже часов в девять поднять якоря. И придется держать пар на контрольной стрелке манометра, на самом пределе. Кочегарам достанется так, как еще ни разу здесь не доставалось. Вообще успех нашего рейса на три четверти зависит от старания кочегаров.
— Перед отправкой соберите кочегаров и прочий рабочий и командный состав на летучку.
Перегрузка закончилась на рассвете. В клубе поселка собрались командные составы пароходов «Ленин», «Колхозник» и барж, продолжавших путь на север. Пришло также много людей с пароходов и барж, выделенных Серовым. Совещание, открытое Сильченко, продолжалось всего несколько минут.
— Прежде всего я приношу сердечное спасибо командам пароходов «Чапаев» и «Таежный партизан», — сказал Сильченко, посматривая на красного, радостно улыбавшегося Михеева, сидевшего со своими людьми в углу зала. — Если бы не ваша самоотверженная помощь, нам не удалось бы доставить — пока только сюда, в Медвежий, — столько тонн грузов, остро необходимых Ленинску. Но это только половина дела, может быть даже не самая трудная половина. — Он повернулся к сидевшим тесной кучкой кочегарам. — Большая будет радость в лагере врага, если мы не доберемся до Пинежа. Приближается зима, ее нельзя остановить… Нам остается одно — обогнать ее. Мы должны идти не только в неслыханно тяжелых условиях, мы должны идти с неслыханно высокой скоростью. Я хотел бы слышать ваше мнение по этому вопросу, товарищи кочегары.
В кучке кочегаров послышались приглушенные голоса. Кто-то настойчиво твердил:
— Бойко, отвечай! Скажи полковнику, Бойко! Не дрейфь, говори ото всех!
После минуты замешательства и споров поднялся невысокий пожилой человек со злыми, пронзительными глазами и сжатым ртом. Он посмотрел сперва на собрание, потом на Сильченко и сиплым, надорванным голосом заговорил:
— От имени всех машинистов и кочегаров заверяю командование, что кочегары и машинисты знают свой долг. За нас не беспокойтесь, товарищи. Пусть рулевые зады не греют и штурмана не ковыряют в носу, а мы не подкачаем. Берем обязательство держать пар на контрольной стрелке — и смерть фашистам! — крикнул он и взмахнул рукой, будто ударил кого-то по голове.
Выходя, Сильченко взял Дружина под руку.
— Кто этот кочегар, товарищ Дружин? Дружин рассмеялся:
— Что, удивила своеобразная речь? Бойко такие штуки может. Это бригадир кочегаров «Ленина». Характер у него тяжеловатый — он ведь и почище может пустить при всех словцо.
Караваны вышли еще до десяти часов утра. Так как баржи, идущие в Пинеж, имели большее водоизмещение, чем оставленные баржи Серова, то теперь, составленные в два каравана, они растягивались километра на два вместо прежних трех. Во главе первого каравана стоял «Ленин», второй тянул «Колхозник».
«Таежный партизан» и «Чапаев» протяжно гудели, провожая товарищей в арктический рейс, и «Ленин» отвечал им низким басом. Мимо прошли крутые берега Каруни и развернулся простор широко разлившегося Каралака. В лицо дул северный ветер. На якорных цепях, на плитах бортов нарастал плотный лед. Шлюпка, тянувшаяся за одной из барж, через несколько часов превратилась в бесформенную ледяную глыбу. Ее подняли на баржу, и она стояла там, тяжелая, уродливая.
По всей реке шло сало. Теперь это были уже не тонкие пластинки, свободно пропускавшие темный цвет воды, — это были большие блины льда. Непрозрачные, мутно-белые, они испятнали всю реку. Между ними, слегка подпрыгивая над водой, всплывала шуга.
— Обледеневаем, товарищ Дружин? — спросил Сильченко сошедшего вниз капитана.
— Пока ничего. Сейчас шуга идет вяло, а скорость у нас приличная, на борта льду особенно не налипнуть. Дальше, конечно, будет хуже.
— Этот лед не может попасть под винт?
— Все время попадает. Что винту сделается? Вдребезги раскалывает лед, только и всего.
Приняв в себя воды Каруни, Каралак раздался так широко, что берега не подходили один к другому ближе чем на три километра. По всему было видно, что Полярный круг уже рядом: пропала сосна, реже попадалась ель, все больше и больше становилось лиственницы. Потом и этот лес стал редеть, все чаще прерывался болотными пустошами, деревья, низкорослые и кривые, лепились на южных склонах холмиков, в овражках и падях. За Полярным кругом густо пошел белый ползучий мох — отсюда до самого океана простиралась его страна.
Дружин не жалел угля — из трубы «Ленина» валил дым, светясь в темноте густо-вишневым сиянием.
Утром Сильченко, выйдя наружу, в первую минуту подумал, что река стала. Каралак был весь белый. Но тяжелое дрожание корпуса корабля и быстро проносившийся мимо близкий берег показывали, что караваны движутся с большой скоростью. Трубы «Ленина» по-прежнему извергали густой дым с искрами, а «Колхозник» временами совсем пропадал в дыму — Крылов честно равнялся на своего более могучего товарища.
— Полюбуйтесь, товарищ полковник, — сказал ходивший по мостику Дружин. Его лицо, красное от холода, было мрачно. — Вот это и есть настоящая шуга.
Вода кипела от множества комков льда, непрерывно выскакивавших из глубины. Комки сближались, срастались, превращались в большие комья, временами сталкивались и снова распадались на мелкие комочки. Наблюдая реку в течение получаса, можно было заметить, как постепенно густела и уплотнялась масса поднимавшегося на поверхность льда.
— Сколько градусов? — спросил Сильченко.
— Минус шесть. Ночью было четырнадцать, от этого и образовалась шуга. Вода слишком переохладилась. Если бы Каралак тек на юг, а не на север, мы давно вмерзли бы в лед.
— Нас спасает то, что Каралак замерзает раньше в низовье и с юга непрерывно наносится более теплая вода, — заметил Сильченко. — Каралак теснит и гонит назад распространяющийся по нему лед.
Дружин возразил:
— В данном случае нас спасает только то, что на рассвете мороз упал. Шести градусов слишком мало, чтобы сковать такую реку, как Каралак. — Дружин, помолчав, добавил очень серьезно: — Не буду скрывать, товарищ полковник, положение ухудшилось — нам еще два дня ходу.
«Ленин» продвигался вперед, разбрасывая корпусом шугу — комья льда метались и плясали в образованных им вихрях. Теперь за ним поднималась, расходясь от носа сторонами угла, не только мощная волна воды, но и волна шуги — позади парохода освобождался канал чистой, темной воды для барж.
Сильченко спустился в кочегарку. Полуголые кочегары перекидывали лопатами уголь из бункеров к топкам, другие ловко разбрасывали его тонким слоем на колосники и шуровали топки длинными ломами, Сильченко, спускаясь с последней ступеньки, нечаянно толкнул пробегавшего мимо него полуголого, как все, Бойко. Тот, сверкнув злыми глазами, закричал сердито:
— Уходи отсюда, начальник! Не путайся под ногами! И без тебя тошно — места нет повернуться.
— Я хотел поговорить с вами, — сказал Сильченко.
Но Бойко закричал еще сердитей:
— Нечего нам рассказывать! Сами все знаем! Не ты один сознательный! Видишь, двойная смена, каждый добровольно по две вахты отрабатывает. Уходи, уходи, тут агитировать нечего! Сказано — не подкачаем!
У Сильченко дрогнули губы, он схватил грязный, мокрый от пота локоть Бойко и крепко пожал его.
Каралак по-прежнему был весь бел от шуги и намерзающего сала. Но было видно, что новый лед не всплывает — по реке плыло лишь то, что поднялось из глубины утром. Сильченко немного поспал и вышел наружу. Он решил всю ночь простоять на мостике. Дружин временами заходил в рубку и, отстраняя помощника, сам становился за штурвал. Река была пустынна, ни разу не засветились огни селения, даже огоньки бакенов встречались редко: глубина в этих местах была такая, что могли свободно ходить крупные морские пароходы.
— Вы спали, товарищ Дружин? — спросил Сильченко.
— Я сплю, как сторожевой пес, в свободные минутки. Днем часа три поспал.
— Крылов не отстает?
— Этот не отстанет. Сколько я буду делать, столько и он вытянет.
Все время стоять на мостике было трудно. Сильченко каждые полчаса уходил погреться — то в каюту, то в рубку, то в машинное отделение. Температура медленно падала. К часу ночи было уже минус тринадцать, в четыре — пятнадцать, а к шести часам утра ртуть доползла до минус шестнадцати с половиной градусов и стала медленно подниматься. После рассвета, часов с восьми, снова стал всплывать донный лед. Вода в реке кипела и клокотала от вырывавшейся наружу шуги. Льда было так много, что комья смерзались в целые груды. Они еще не могли превратиться в широкие ледяные поля и остановить движение реки, но мешали движению пароходов. Не искры, целые языки пламени вырывались вместе с дымом из труб «Ленина», а скорость все падала и падала. Пароход походил теперь на мощный грейдер, отваливающий пласт плотной земли. Не было заметно волн, бегущих от него, — в стороны от носа расходилась крутящаяся ледяная стена, и слышался не плеск воды, а влажный треск сталкивающихся и ломаемых льдинок.
— До Пинежа сутки хода, — спокойно оценил положение Дружин. — Но если не потеплеет, нам потребуется восемь месяцев, чтобы пройти это расстояние: раньше ледохода не будем.
Температура воздуха медленно повышалась. К трем часам стало минус девять градусов, и ртуть больше не поднималась. Но нараставшее сало цементировало комья льда, превращало их в крупные монолитные куски. У берегов, где течение было слабее, эти куски срастались в пласты. Каралак продолжал упрямо ломать их, не давая им превратиться в сплошное ледяное поле. Он набегал волной на их поверхность, прорывался в трещины, тянул их с собой или выбрасывал на отмели. Все же с каждым часом идти становилось труднее. Пароход с усилием продирался сквозь пока еще подвижную ледяную преграду. Скорость упала до семи километров в час.
Новая ночь спустилась на реку в мокром шуме расталкиваемого льда, но никто не спал — все свободные от вахты были на палубе и всматривались в бегущие во тьме просторы реки. Температура падала быстрее, чем прошлой ночью, — к двадцати часам было уже минус шестнадцать, в шесть часов утра мороз достигал двадцати двух градусов.
Теперь лед на поверхности реки нарастал быстрее, чем поднимался из глубины. На середину реки выносились целые ледяные поля. Могучая река еще ломала их и превращала в куски, уносимые течением, но было ясно, что силы ее иссякают.
— Пинеж! — торжественно сказал Дружин в семь часов утра, показывая на крайнюю точку черного горизонт.
В глубокой темноте северного неба, освещаемого только призрачным сиянием льда, появилось какое-то зарево. Оно было еще не ярким, временами пропадало и совсем не походило на сияние льда и снега. Это был свет электрических огней, отраженный в низко нависших снеговых тучах. На пароходах и баржах раздались крики восторга. На палубу высыпали черные кочегары, накинувшие на голые спины бушлаты.
Скорость караванов упала до шести километров в час — из них не менее трех приходилось на течение. Но и те три километра, на которые пароход обгонял реку, давались с трудом. На вахту были вызваны все смены — Дружин объявил аврал. Он шел на риск — стрелки манометров поднялись выше контрольной черты, под действием мощных добавочных сил весь корпус корабля вибрировал. Скорость «Ленина» увеличилась почти на два километра. Вслед за первым караваном уже легко проходил второй.
Зарево на горизонте разгоралось все ярче, потом стало тускнеть — начался рассвет. В сумрачном полусвете морозного утра было уже легко различить пристань, склады, раскинувшиеся на высоком берегу избы.
А к десяти часам утра, весь содрогаясь от напряжения, сбросив скорость до трех километров, уже не плывя, а еле-еле продираясь сквозь лед, «Ленин» прошел мимо первого причала и подошел ко второму. Цепочка из восьми барж выстроилась вдоль берега.
Следом за ними шел «Колхозник» со своими семью баржами. Матросы развели борты и стали выбрасывать трапы. По трапу взбежал растрепанный, сияющий Зарубин.
— Черти! — кричал он, пожимая руки всем, кто ему попадался. — Ведь это же черт знает что такое, как вы пробрались! Мы всю ночь ожидали на берегу и до самого утра не верили, что вы прорветесь.
— В самый раз приехали, — с удовлетворением сказал Дружин, осматривая веселыми глазами берег. Потом он повернулся к Сильченко и отрапортовал: — Разрешите доложить, товарищ полковник: караваны пришвартовались, приступаем к выгрузке.
Крепко пожимая ему руку, Сильченко ответил:
— Пускай люди сутки отдохнут, потом объявите аврал и разгружайтесь. Передайте всему составу мою благодарность. Прошу через два часа ко мне с наметкой премий и благодарностей — выпустим специальный приказ.
— Хорошо! — сказал Дружин. Он показал на крутой берег. — Место для отстоя неважное, товарищ полковник. Весной попадем в самый ледоход. Придется что-нибудь выдумывать, чтобы сберечь суда…
Но Сильченко уже думал о другом.
— Иван Михайлович, мне нужно срочно в Ленинск, — обратился он к Зарубину. — Разгрузку, организацию зимнего ремонта и все прочее возьмете на себя — будете докладывать по телефону. Могу я через час выехать?
— Скоро придет дрезина, часа через два уедете. Сильченко сошел на берег вместе с Крыловым.
Тот потрогал ногой прибрежный лед, потом прошелся по нему. Ледяной пласт от берега до парохода был уже так прочен, что не проваливался под ногами, только на середине реки что-то еще медленно передвигалось и вспучивалось. Каралак стал.
— Молодец Семен Семенович, — с уважением сказал Крылов, возвращаясь к Сильченко. — Ледок не шелохнется теперь месяцев восемь, а то и больше. Промедли мы еще часа четыре — вмерзли бы у самого Пинежа, а сюда не добрались бы. Я шел сзади, мне легче было — поверишь, сердце так и колотилось. Скажу тебе, Борис Викторович, нет на Каралаке другого такого водника, как Дружин.
К ним подошел чистый, одетый в доху Бойко.
— Товарищ полковник, разрешите обратиться, — сказал он, смущенно поздоровавшись. — Ребята меня поедом едят: иди, мол, извинись за грубость. Так что не сердитесь!
Сильченко рассмеялся и крепко обнял кочегара.
— Что же извиняться! Ты прав, товарищ Бойко, во время работы нечего посторонним путаться под ногами.
Теперь Сильченко не в силах был ни часу сидеть в Пинеже. Он попытался вызвать Дебрева, но линия на Ленинск была повреждена еще со вчерашнего вечера, ее исправляли. Дрезина, по сообщению диспетчера, была задержана на полдороге — там путь перемело снегом, она опаздывала часов на пять. Сильченко позвонил в аэропорт — самолетов не было. Был, правда, учебный самолет, его как раз испытывали в воздухе после смены колес на лыжи. Но в голосе начальника аэропорта слышался ужас — он решительно отказывался отправлять начальника строительства на такой ненадежной машине.
— Я письменное распоряжение напишу, — пригрозил Сильченко. — Сейчас же готовьте машину к отлету!
Он быстро сдал дела Зарубину, простился с капитанами и командами и сел в сани. Аэродром был в семи километрах за поселком, и эти семь километров показались Сильченко тяжелыми. Было уже по-настоящему холодно, резкий ветер обжигал шею, леденил щеки. Возчик, одетый в доху, сочувственно посматривал на согнувшегося, поднявшего воротник, посиневшего от холода Сильченко.
Самолет был уже подготовлен к вылету. Начальник аэропорта, увидев легкую одежду Сильченко, возмутился. На улице девятнадцать градусов мороза, в воздухе — все двадцать пять. Выпустить человека в открытой машине, когда на нем только шинель и фуражка, он не может, пусть товарищ полковник не сердится, нужно переодеться — вот полушубок, шапка, валенки, маска для лица.
— Черт с тобой, — устало сказал Сильченко, — давай сюда полушубок и шапку.
Под плоскостями самолета проплывала дикая, однообразная земля — застывшая суша, застывшие озера, голые, сумрачные холмы. Сильченко закрыл глаза и проснулся лишь при посадке. Самолет подруливал к домику в два окна — это было здание временного вокзала на аэродроме в Ленинске. Сильченко выскочил из кабины, скинул полушубок и шапку с маской.
— Отдашь своему начальнику, — сказал он летчику.
Застывшая шинель была неприятно холодна. Из домика выскочил начальник аэродрома и пригласил зайти погреться. Сильченко отказался и направился к стоящему в поле грузовику. Около него, лежа на спине, возился шофер. К тому времени, как подошел Сильченко, шофер вылез, виртуозно выругался и, еще не закончив ругательства, вытянулся в струнку и откозырял. По всему было видно, что он парень бывалый и лихой.
— Ты меня знаешь? — спросил Сильченко.
— Знаю, товарищ полковник! — бойко ответил шофер.
— Что у тебя с машиной?
— Все в порядке, товарищ полковник. Зажигание отказало, еще кое-что — уже наладил.
— Куда едешь?
— В Ленинск. Привозил бочки с бензином.
— Придется тебе прихватить меня. Мою машину вызывать долго, меня не ждут. Свезешь на площадку медного и ТЭЦ.
— Какой может быть разговор! Прошу, товарищ полковник, в кабину. Доставлю быстрее легковой. Распишетесь потом у меня в путевке, чтобы завгар не лаялся, — и порядок!
— Ты, я вижу, себя в обиду не дашь и перед любым завом оправдаешься.
— Битый, товарищ полковник. Но и наш зав дока, литра бензина у него не изведешь — сам всю шоферскую науку прошел.
Шофер вывел машину на дорогу к Ленинску и дал газ. Сильченко заметил неизвестное ему строительство — рядом с опытным цехом возводилось кирпичное здание, вдвое большее, чем цех. Грузовик лихо промчался по Рудной улице и свернул в гору. У вахты медеплавильного завода сторож остановил машину и потребовал пропуск, но, узнав начальника комбината, отошел в сторону.
На площадке произошли значительные изменения — многие из них были Сильченко неясны. Людей было меньше, чем раньше, и они уже не бродили по всей территории строительства. Виднелось много новых зданий. На левом склоне холма, на участке, где предстояло сделать самую большую выемку грунта, стоял деревянный помост и на нем громоздилась какая-то закрытая брезентом машина, похожая на большой трансформатор. Прибавилось несколько железнодорожных линий — на одном километре пути грузовик четыре раза пересекал колею. Потом встретился состав — небольшой паровозик тянул семь платформ, груженных выше бортов землей. От земли поднимался пар. «Откуда столько незамерзшей земли?» — изумленно и радостно подумал Сильченко. Он высунулся из кабины, но впереди ничего не было видно, кроме гор и сжатой им долинки.
Грузовик круто завернул за выступ, и Сильченко понял, откуда берется незамерзшая земля. Они объехали холм и вдруг увидели что большая его часть уже вынута. На ровную площадку шли железнодорожные рельсы, два состава под парами грузились свежей землей, и машинисты свистели, подавая следующую платформу. Еще не снятая половина холма нависала над площадкой крутым обрывом. Два экскаватора, негромко рыча и вздрагивая, легко вгрызались трехкубовыми ковшами в обрыв, поднимали полные ковши и сбрасывали их на платформы.
— Подожди меня, — сказал Сильченко шоферу. — Придется тебе, друг, померзнуть здесь на холоду, а я пройдусь по площадке. Потом поедем на ТЭЦ.
— Какие могут быть холода в Заполярье! — сказал неунывающий шофер. — Меня не проймет, а машина укутана в ватник, тоже не замерзнет.
Сильченко вышел из кабины и подошел к месту работ. На каждую платформу грузилось два ковша земли. «Не менее ста пятидесяти кубометров в час, — быстро подсчитал в уме Сильченко. — Интересно, как они справляются с транспортировкой?» Он потрогал землю — несмотря на мороз, она была мягкая, теплая, влажная. Машинист экскаватора, высунув лицо в окно кабины, с недовольным видом следил за Сильченко. Сильченко спросил с волнением — ему еще продолжала казаться невероятной вся эта картина:
— Как грунт, хорошо берется?
— Ничего грунт, работать можно, — равнодушно ответил машинист, видимо не узнавая начальника комбината. — Электрики разогревают хорошо, земля мягкая. Не в грунте сила — транспортировка отстает.
— Сильно отстает?
— Посудите сами. К каждому экскаватору прикреплено только два состава. — В голосе машиниста слышались возмущение и обида. — Мне наполнить состав только четверть часа времени, а он пока смотается, пока разгрузится, проходит час. Так две трети времени простаиваем. Конечно, можно бы копать целину, подготавливать рыхлый грунт — мы так сначала и пробовали. Не выходит — разрыхленный грунт сразу же схватывается на морозе, лучше его один раз брать. Кроме того, учтите — во время прогрева все кругом оцеплено, близко подойти нельзя. Вот и получается, что работаем день за три.
— Давно работаете?
— Дней двенадцать. Смотрите, какую гору своротили! А дали бы размаху, уже и планировку закончили бы.
В конце тропинки, замыкая ее, стоял «балок», собранный из старых фанерных ящиков и жести. Сильченко пошел прямо к нему. «Балок» состоял из одной темной и тесной комнаты. В нем стояли две скамьи, некрашеный столик с телефоном и репродуктором, у стены поднимался щит с приборами и аппаратурой дистанционного управления. На скамье, уронив голову на стол, сидел человек и крепко спал. Сильченко потряс его за плечи, но он не проснулся. Вдруг зазвенел телефон, и человек, словно только и ждал этого звонка, разом схватил трубку.
— Алло, слушаю! — крикнул он, и Сильченко узнал Седюка. — Да, я… Приезжайте, если хотите, Валентин Павлович, но я сам уже все проверил. Дело у Лесина в самом деле идет к концу — осталось не больше двух метров разогретого грунта… Да, да, вы правы, сегодня нужно пускать новый разогрев.
Седюк положил трубку и вопросительно посмотрел на начальника комбината.
Сильченко приветливо протянул руку.
— Большие дела у вас тут происходят?
Только теперь Седюк узнал его. Сильченко присел на скамью.
— Ну, рассказывайте, Михаил Тарасович!
Седюк стал рассказывать, Сильченко слушал его не перебивая. В комнату, тяжело ступая и шумно дыша, вошел Дебрев, за ним показался Лесин. Тесная комната сразу стала еще теснее. Обычно хмурое и настороженное лицо Дебрева выражало живую радость. Он крепко потряс руку Сильченко.
— С приездом, Борис Викторович! И с приездом, и с прилетом. — Он расстегнул ворот меховой куртки и присел на скамью рядом с Сильченко. — Полчаса назад разговаривал с Зарубиным по телефону, он кое-что сообщил о ваших каралакских приключениях. Так как же с цементом, Борис Викторович, неужто весь вывезли?
— Весь, до последнего мешка! Дебрев с облегчением вздохнул:
— Ну, гора с плеч свалилась. Самое тяжелое у нас здесь — это цемент.
Сильченко повернулся к Лесину:
— Я вижу, у вас попросту блестящие достижения, Семен Федорович. А помнится, на совещании вы сомневались, удастся ли усовершенствовать электропрогрев.
Слова Сильченко были приветливы, сам Сильченко улыбался. Но Лесин не любил, когда ему напоминали о том совещании. Все, словно сговорившись, тыкали ему в лицо речь, которую он тогда произнес. Неприятно было и то, что Сильченко заговорил об этом в присутствии Дебрева. Лесин сдержанно возразил:
— Я строитель, Борис Викторович, а не работник научно-исследовательского института. Одни открывают новые пути, другие строят. Мое дело — строить, а не открывать.
— Боюсь, просто нам работать в эту зиму уже не удастся, — задумчиво сказал Сильченко. — Сначала придется открывать, а потом строить, Они вышли наружу. Было всего три часа дня, но уже темнело. В сумраке с горы несся переметаемый ветром снег. Сильченко поднял воротник — ветер резал лицо. Дебрев встал к ветру спиной.
— Вот она и наступает, наша полярная ночь, — негромко, ни к кому в отдельности не обращаясь, проговорил Сильченко и, запрокинув лицо, долго, испытующе вглядывался в вершины нависших над площадкой гор: над ними еще мерцало какое-то неясное, розоватое сияние — отблеск уже исчезнувшего солнца.
— Борис Викторович, вы сегодня увидите поселок, погруженный в арктическую тьму, — сказал Дебрев. — Если тучи разойдутся и обещанное метеопапашей Диканским полярное сияние наконец состоится, будет даже красиво. А сейчас вы куда? Может, съездим на площадку ТЭЦ? Звонить не будем, нагрянем неожиданно!
Машина Дебрева стояла у самого «балка». Сильченко посмотрел на нее и пошел в другую сторону. Дебрев удивленно окликнул его:
— Вы не туда, Борис Викторович! Сильченко ответил:
— Я на минутку — подписать шоферу грузовика путевку, а то завгаражом взгреет его.
Радость, с которой Дебрев встретил вернувшегося Сильченко поблекла уже на второй день. Начальник комбината не просто принял от него временно занятый им кабинет и директорские права, но подробно перечитывал каждый изданный им приказ и требовал объяснений и обоснований. Дебрев и сам не всегда контролировал свои поступки и не терпел придирчивого контроля со стороны. Он сидел насупленный и злой и следил сердитыми глазами за Сильченко который неторопливо перелистывал папку распоряжений. Папка была пухлая: нагоняи нерадивым работникам сменялись выговорами, выговоры превращались в угрозы, угрозы приобретали материальный облик следственных комиссий. — не было уголка в Ленинске, куда бы не заглянуло бдительное око Дебрева, не было работника, которого бы не настигла его карающая рука.
— «Авария на механическом заводе, — читал Сильченко. — Строгий выговор начальнику завода Прохорову с указанием на несоответствие должности». За что, Валентин Павлович? Неужели за опоздание на три дня с заказами Лесина? А как у него месячный план?
— Выполнили, — нехотя ответил Дебрев. — Прохоров не уходил с завода, пока полностью не рассчитался с Лесиным. И аварию ликвидировали на второй день.
— Вот видите, старик болеет за свое дело. Я с ним работаю уже второй год, по-моему, он должности своей соответствует.
Дебрев сказал, не скрывая раздражения:
— Выговор подстегнул их, заставил побегать. Вы думаете, что без нажима сверху они выправились бы так быстро?
— Насчет Прохорова могу сказать, что тут в нажиме надобности нет, — твердо сказал Сильченко.
Он перелистал еще несколько приказов и отложил папку в сторону.
— Крепко, крепко! — проговорил он, усмехаясь. — Между прочим, у вас маленькое несоответствие: пятнадцатого сентября Караматину строгий выговор с предупреждением за срыв графика, шестнадцатого — просто выговор за ошибку в каком-то чертеже.
— Ну и что же? За крупный проступок — строгий выговор, за маленький — простой. При чем здесь числа? — Дебрев подозрительно посмотрел на Сильченко. — Думаете отменять мои распоряжения? Предупреждаю — я не позволю…
Сильченко прервал его:
— Отменять я ничего не буду, в мое отсутствие вы были облечены всей полнотой власти. Я хочу предложить вам другое. Многие ваши выговоры и меры пресечения изжили себя — люди выправились, непорядки ликвидированы. Прошу вас, пересмотрите все это и выпустите за своей подписью еще один приказ — о снятии ненужных взысканий. Вам это удобнее. — Он протянул Дебреву папку и, сделав вид, что не замечает его мрачного лица, продолжал: — Еще одно, Валентин Павлович. В Ленинске, оказывается, строго скрывают, что на наш караван в Полярном море было совершено нападение. Никто толком не знает, что произошло и каковы размеры постигшего нас бедствия. Считаю это совершенно неправильным.
— А я считаю правильным! — резко возразил Дебрев. — Гибель морского каравана — военная тайна. И я не собираюсь выдавать эту тайну нашим врагам!
— Это для немцев, что ли, тайна, что наши суда Погибли! — усмехнулся Сильченко. — Вы преувеличиваете, Валентин Павлович.
Но Дебрев, взбешенный нападками Сильченко, упрямо стоял на своем:
— Положение наше незавидное, сами лучше всех знаете. Сообщите людям, сколько у нас продовольствия, кирпича и цемента, — сразу паника начнется. Этого, что ли, вы добиваетесь — паники? Нам нужно работать, бешено работать, чтобы оправиться с трудностями, а не слухи плодить. Руки у людей опустятся, если вы расскажете все начистоту.
— Вы не понимаете главного, — проговорил Сильченко с досадой. — Ведь не одни мы с вами патриоты, не одни болеем за наш успех. Меня неделю назад сердитый кочегар чуть лопатой не огрел: «Убирайся! — кричит. — Не один ты родину любишь!» Интересно, что бы вы ему ответили? Поймите, одни мы с трудностями не справимся, нужны объединенные усилия всего коллектива. А чтобы творчески работать, надо сообщить людям все — пусть они знают размеры беды, пусть почувствуют ответственность, падающую на каждого. Ведь это неуважение к своим друзьям и сотрудникам — скрывать от них правду. И вредно это, поймите. Конечно, кое-кто ударится в панику. Зато другие будут ломать голову, как выкрутиться, будут придумывать новое и важное, а это как раз то, что нам требуется.
— Звучит это гладко, — презрительно бросил Дебрев, — только вряд ли вам позволят рассказывать каждому встречному о всех наших неудачах. Сообщение поступило шифровкой — этого вы не забывайте. Я, например, даже и не запрашивал разрешения на опубликование.
— И напрасно, — возразил Сильченко. — В Пустынном я сам не распространялся — было ни к чему. А в пути запросил по радио разрешения. Вот ответ из Москвы.
Он протянул Дебреву радиограмму. Дебрев криво усмехнулся.
— Предусмотрительно, — оказал он, вставая. — Все же думаю, что больше сыграем на руку нашим врагам, чем принесем пользы. Разрешите идти, товарищ полковник?
Страшные слухи о морском бое в арктических водах давно уже ползли по поселку. Как это часто бывает, зерно правды тонуло в болоте лжи. Сперва говорили о гибели цемента, серной кислоты и железа. Потом передавали из уст в уста «почти достоверные» слухи о высадке вражеского десанта на побережье океана и о марше на Ленинск. И так как все это было до очевидности вздорно, то многие начали подумывать, что никакого морского боя не было, а грузов из Архангельска надо ждать со дня на день.
В сумятицу Слухов доклад Сильченко ворвался, как вспышка молнии, озаряющая тревожную тьму.
Доклад этот был необычен. Сильченко не клеймил тех, кто не выполнил плана, не призывал напрячь усилия, не угрожал, не требовал. Не было в докладе и того, что обычно называется презрительным словом «накачка». Это была скорее сжатая лекция, беспощадный анализ — больше цифр, чем слов. Сейчас, в Ленинске, Сильченко говорил всю правду, все то, о чем он умалчивал на совещании в Пустынном.
И правда эта своей жестокой обнаженностью действовала сильнее самых пламенных призывов. Сильченко не был оратором, но речь его произвела неотразимое впечатление. Он развернул перед работниками комбината истинное положение дел. Да, конечно, многое им удалось доставить из Пустынного, это позволяет избежать немедленной катастрофы. Но требующейся нормы нет ни в чем. Не хватает продовольствия, железа и арматуры, огнеупоров, строительного кирпича, цемента и кислоты. Пущенный недавно местный цементный заводик — ныне главная надежда строителей, но пока он работает плохо. Хуже всего с серной кислотой — все запасы ее, две тысячи тонн, погибли в море.
— Вы сами должны сделать для себя выводы, товарищи, — закончил Сильченко свой доклад. — Будем работать по старинке — провал неизбежен. Если не добьемся перелома, строительство будет сорвано. Нужно творить, изобретать, всюду искать замену дефицитных материалов, проводить во всем жесточайшую экономию.
После доклада Телехов со вздохом сказал, взяв Седюка под руку:
— Слухи были страшны, а правда страшнее всех слухов. Ну что ж… Надо работать…
С этой мыслью — нужно работать, придумывать новое — уходил с доклада не один Телехов. Караматин на другой день пригласил к себе Седюка и заговорил о кислоте. Как относится он, Седюк, к тому, чтобы наладить в Ленинске производство серной кислоты? В прошлом он, кажется, немного занимался этим делом, сейчас опыт пригодится. Надо смотреть в глаза реальности — две тысячи тонн утерянной кислоты самолетами не забросить, а кислота заводу необходима, как хлеб.
Седюк лучше всякого другого понимал, что без кислоты электролиз меди не пойдет, а следовательно, не будет и самой меди. Вместе с тем не было у него и чувства тревоги, ощущения нависающей катастрофы. Первая тонна кислоты должна была понадобиться только через полгода. Те вопросы, которыми он сейчас занимался, были несравненно более срочны, они наступали на пятки, от их немедленного решения зависело проектирование и строительство. Кроме того, это и впрямь были вопросы — для того, чтобы решить их, приходилось ломать голову. А производство серной кислоты не таит в себе ничего неясного: технология стандартная, сырья вдоволь, те же руды и рудные концентраты.
— Я тоже думаю, что с кислотой мы справимся, — сказал Караматин. — Итак решено: мы потихоньку приступаем к проектированию, а вы нам помогаете.
В это разумное и ясное решение Назаров внезапно внес путаницу. Взволнованный, он примчался в опытный цех и чуть ли не с порога закричал:
— Так что будем делать с кислотой, Михаил Тарасович? Слыхал положение: кислоты в Ленинске с гулькин нос, только для химических анализов — и все! Нужно самым срочным образом решать это дело.
Седюк с презрением пожал плечами. После обстоятельного и делового разговора с Караматиным шумная тревога Назарова казалась неуместной, наивной и попросту глупой. Она возмутила Седюка: к строительству завода Назаров был равнодушен, спокойно терпел недостатки и прямые провалы, а тут над проблемой далекого будущего раскудахтался, словно курица над яйцом…
Дружной работы с Назаровым у Седюка, как он и предполагал с самого начала, не выходило. Они были слишком разными натурами. Седюку теперь казалось, что он до конца понимает своего начальника. Назаров принадлежал к категории инженеров и руководителей, которых испортили слишком легкие удачи. В молодые годы он прошел хорошую школу рабочего и мастера на одном из уральских заводов, еще и сейчас он со знанием дела говорил о ходе печи, завалке ее, о том, как спасаться от «козла». В рабфаке его, как хорошего производственника, усиленно «тянули», в институте снисходительно не придирались к нечетким ответам, да и курс у него попался особый, ускоренного выпуска, с бригадными зачетами и прочими поблажками. За несколько лет производственной деятельности он прошел всю служебную лестницу, от дежурного инженера до начальника завода, и приобрел дополнительно ровно столько знаний, сколько требовалось, чтоб командовать более знающими людьми, то есть выдавать им задание и спрашивать с них ответы. Кроме того, он был ленив. Седюку эта черта его характера казалась особенно отвратительной. Сейчас у них обоих появились кабинеты — Лесин выстроил на площадке новое помещение для конторы строительства и отвел в этом помещении три маленькие комнатки дирекции будущего завода. Назаров захватил себе самую большую комнату и проводил в ней целый день. Но день этот был пуст. Назаров появлялся только к десяти часам, полчаса делал зарядку, запершись в кабинете, лотом открывал двери и ждал посетителей, которые не являлись. Изредка он заходил к Лесину — послушать, как идут дела у строителей. Любимым же его занятием было изучение личных анкет своих будущих (работников. Этому последнему делу Назаров отдавался с увлечением. Он мог в любое время по памяти назвать фамилию жены или матери любого сколько-нибудь видного работника завода. Седюку все это казалось пустой тратой времени.
У дирекции медеплавильного появился и секретарь, помещавшийся в средней комнате, между кабинетами Назарова и Седюка. Это была вертлявая, хорошенькая девушка, по паспорту Катерина Петровна Дубинина; ее, как вскоре выяснил Седюк, телефонные голоса самых различных тембров называли одинаково — Катюша. Она сама краснела и смущенно хихикала, когда кто-нибудь обращался к ней по имени-отчеству. Она скоро усвоила, что Седюка всегда нет, а Назаров всегда имеется, но занят анкетами или гантелями, и так уверовала в это, что временами отвечала в трубку: «Михаила Тарасовича нет, когда будет, неизвестно» — и в минуты, когда Седюк сидел в кабинете. Она с чуткостью прирожденного секретаря сразу разобралась в неладах начальников. В ее изложении все это выглядело примерно так: «Николай Петрович — человек солидный, за него работают другие, а Михаил Тарасович сам всюду бегает, никого не приспосабливает, вот и нет у них согласия».
Седюк все же попытался «приспособить» к работе своего начальника и сделал это достаточно грубо, чтобы тот огрызнулся. Седюк твердо верил, что добрая ссора лучше худого мира, во всяком случае, яснее его. Он зашел к Назарову, когда тот ходил по кабинету и зевал на стены. Назаров обрадовался появлению своего главного инженера, а Седюк возмутился.
— Я только что от Лесина, с планерки, — сказал Седюк раздраженно. — Кроют нас — мало интересуемся строительством.
— Да ведь ты на каждой планерке присутствуешь, — изумился Назаров.
— Ну и что? Просиживать штаны на заседании — дело небольшое. Не забывай — у меня и проектный отдел, и опытный цех, и всякие комиссии, а теперь вот этот учкомбинат наваливают. Возьми контроль над строителями на себя. Сейчас не время игрушками увлекаться, — он с презрением указал на гантели.
Назаров колебался. Грубый намек на его безделье обидел его, да и трудно было расставаться с этим до предела заполненным строем безделья. С другой стороны, во всем его формально законном ничегонеделании имелось много плохого: его никто не знал, с ним мало считались, он сам слышал, как у строителей говорили: «Этот Седюк с медного — парень с головой, он своего добьется», — о нем, Назарове, с таким уважением не отзывались. Все это задевало Назарова, заставляло желать перемен. Он все же постарался ценою своего согласия поставить несколько условий, из тех, что и раньше выдвигал перед Седюком и которые тот отверг.
— Я не возражаю, двоим заниматься одним делом не к чему, — заявил он. — Не только контроль над строителями, а и вообще все взаимоотношения с ними беру на себя, включая и совещания у Дебрева. А ты занимайся опытным цехом и проектировщиками.
Это было разумно — и проектирование и исследовательские работы интересовали Седюка больше, чем постоянные споры со строителями. Но он уже привык к беготне по площадке, к беседам с рабочими, к помощи Лесину, жалко было вдруг все это оставить. Седюк пробовал уговорить Назарова, что им хватит работы для двоих, незачем так строго разграничивать области деятельности. Но обычно легко уступавший нажиму Назаров на этот раз заупрямился.
— Ты, кажется, думаешь о себе, что незаменим, — сердито сказал Назаров. — Могу тебя уверить, ничего не провалится на площадке, если ты займешься более подходящими для тебя делами.
С этого дня Седюк совсем перестал появляться в своем кабинете на площадке; если и забегал иногда, то лишь после длительных телефонных просьб Катюши подписать бумаги, или по прямому вызову Назарова. Исчезновение его незамеченным не прошло. Лесин, встречая Назарова на планерке, с удивлением осведомился: «А что, Михаила Тарасовича и сегодня не будет?» Дебрев же по-прежнему передавал ему приказы и распоряжения по строительным делам. На одно из таких телефонных распоряжений Седюк дерзко ответил:
— Вы не по адресу, Валентин Павлович, я теперь строителями не занимаюсь.
— То есть как «не занимаюсь»? — возмутился Дебрев. — Кто тебе разрешил не заниматься?
Седюк объяснил:
— Мы с Назаровым разделили функции: он взял строителей, а я — проект и науку.
— Тоже дипломаты нашлись, сферы влияния разграничивают! — ворчливо сказал Дебрев. — Славы и шишек на всех хватит.
Он, однако, и сам скоро привык к тому, что Седюк от строительных дел отходит, и все меньше дергал его: очевидно, в предложенном Назаровым разделении областей была серьезная внутренняя логика, раз и Дебрев ее принимал. По привычке Седюк каждый день расспрашивал у строителей, как идут дела на площадке. Он узнавал заодно, что Назаров опаздывает на планерки, в плохую погоду на открытом воздухе не появляется, произносит идеологически безукоризненные речи на заседаниях, но практической помощи от него — грош. Седюк чувствовал, что отношения с Назаровым приведут к крупной ссоре.
Все это сказалось на разговоре с Назаровым, когда тот прибежал в опытный цех. Седюк не посчитался с тревогой своего начальника.
Вместо того чтобы спокойно сказать ему, что берется проектировать сернокислотный заводик, Седюк резко ответил:
— А что кислота? Она будет нужна только через полгода. Не хочу ломать голову из-за вещей, которые терпят.
Назаров поразился.
— Кислота терпит? Да что ты говоришь! Пойми — без кислоты ни одной электролизной ванны не пустить.
Седюк вспылил. Он грубо прервал:
— Можешь не стараться, Николай Петрович, я эту твою химию в девятом классе сдавал! Вот детишкам в нашем учкомбинате рассказывай — им на пользу пойдет.
Назаров был глубоко уязвлен. Впервые Седюк видел его таким рассерженным. Едва сдерживаясь, он ответил:
— Я тебя не учу, согласен, что производство серной кислоты ты лучше меня знаешь. Вот это меня и поражает: больше всех разбираешься, а так спокоен. Почему?
Сейчас, пожалуй, было самое время прервать начавшуюся ссору и перевести ее в деловой разговор. Седюк уже сам понимал, что хватил лишку — спор был нелепым. Но раздражение против Назарова нарастало слишком давно и требовало выхода. Седюк сказал непримиримо:
— Вот потому и спокоен, что больше вас всех разбираюсь.
Назаров сделал над собой усилие и постарался говорить мягко:
— Извини, но я этого не понимаю, Михаил Тарасович. Возможно, моих знаний не хватает. Мне кажется, это самая трудная наша проблема и нужно заниматься в первую очередь ею. Об этом я и хотел с тобой посоветоваться.
— Не вижу, о чем нам советоваться, — пожал плечами Седюк. — Заниматься серной кислотой я не буду. А Караматин уже приступает к проектированию сернокислотного цеха, будет потихоньку выпускать чертежики — так что и в этом вопросе первым не будешь, проектанты инициативу перехватили.
— Караматин проектирует? А почему ты мне сразу об этом не сказал? — с негодованием воскликнул Назаров. — Мы ведь с тобой не игры играем!
На это Седюк ничего не ответил. Он понимал, что истинная причина его резкого отпора Назарову — личная к нему неприязнь. Говорить об этом он не мог, а находить какие-либо иные причины — значит лгать.
— Да пойми, — сказал он с досадой, — не считаю я это срочным. Первая кислота понадобится не раньше, чем через полгода.
— Вижу, нам с тобой не сговориться, Михаил Тарасович, — сказал Назаров холодно. — Придется решать это дело иным способом.
— Приказом меня обяжешь? — усмехнулся Седюк.
— Приказы мои для тебя — пустое слово, — спокойно возразил Назаров. — Я штатные права хорошо вытвердил и знаю твою самостоятельность в технологической области. Нет, мы сделаем по-другому — пускай Сильченко и Дебрев решат наш спор.
— Твое дело, иди к начальству. А сейчас извини, Николай Петрович, мне пора на занятия в учкомбинат, — сказал Седюк, вставая.
Весь путь от опытного цеха до учкомбината Седюк думал о своем разговоре с Назаровым. Разговор этот вставал в нем как отрыжка непереваренной пищи. Седюк знал уже, что был неправ — нельзя обращаться с Назаровым так неоправданно грубо. Конечно, Назаров не гений, пороху он не выдумает и звезду с неба не уведет. Но затруднения с кислотой волновали его искренне, впервые Седюк видел, что Назарова мучает дело, а не соображения мелкого престижа и приятельских отношений. Вот тут бы и поговорить с ним по-хорошему, может, даже и сойтись с ним на этой почве настоящего дела. Вместо этого получилась глупая ссора, чуть ли не бабья свара — нехорошо, нехорошо!
«Крепко же он верит в свою правоту, если собирается идти на меня с жалобой к Дебреву!» — удивленно и одобрительно подумал Седюк.
Ему даже начинала нравиться смелость Назарова. Уж кто-кто, а он, Назаров, знает, что это не так просто — открыто напасть на Седюка в кабинете у Дебрева. Сумрачный, со всеми одинаково неприступный и сдержанный, Дебрев сильно привязался к Седюку. Внешне это выражалось только в том, что он взваливал на него работы невпроворот и спрашивал строже, чем со всех. После того как удался электропрогрев, не было такой комиссии по проверке предприятий и строительных контор, куда бы он не совал Седюка председателем или членом. Однажды, когда Дебрев выговаривал ему за какие-то лесинские грехи, Седюк воскликнул:
— Валентин Павлович, пойми, я не двужильный и за всем в мире наблюдать не берусь.
— Не двужильный, верно, — спокойно согласился Дебрев. — Но жила у тебя крепкая, это нужно учитывать.
Все знали пристрастие главного инженера к Седюку и использовали это.
— Может быть, вы сами пойдете к Валентину Павловичу? — говорил Караматин, когда надо было утвердить какой-нибудь проект. — У вас это скорее пройдет, чем если мы все заявимся!
Разные люди то и дело просили Седюка походатайствовать перед главным инженером, а Янсон однажды сказал язвительно:
— Доказывать вам, Михаил Тарасович, бесполезно, вы с Дебревым все равно по-своему повернете.
«Любопытно, как он изобразит меня перед Дебревым — неучем, ничего не понимающим в технологии, или лентяем, не желающим влезать в трудное и срочное дело? — думал Седюк, шагая во тьме. — А я буду оправдываться и обещать исправиться — забавное положение!»
Только придя в учебный комбинат, Седюк оставил эти волновавшие его мысли.
Занятия в комбинате шли уже три недели. Труднее всего было отыскать хороших учителей, но Караматина добилась от Дебрева специального приказа: все инженеры, у которых она найдет хотя бы маленькое педагогическое дарование, должны шесть часов в неделю отдавать школе. Она извлекла из этого приказа все, что было можно: педагогический талант был найден у Зеленского, у постоянно насупленного Прохорова, начальника ремонтно-механического завода, у насмешливого Янсона и проектанта Пустовалова. С ней не спорили — никто не хотел получать от Дебрева замечания. Не спорил и Седюк, хотя в нем Караматина открыла педагогический гений — ему были отданы все основные дисциплины по металлургии.
Работу свою Караматина, видимо, очень любила и была отличной руководительницей школы — властной, внимательной, чуткой и настойчивой.
Янсон, читавший математику, в начале своей педагогической деятельности совершил крупную ошибку и много крови себе попортил, пока ликвидировал ее последствия. «Посидим, поболтаем, поухаживаем за Лидией Семеновной», — так легкомысленно представлял он себе работу в школе. Один раз он прогулял, другой раз опоздал — Лидия Семеновна не сделала ему замечания, но пришла в класс на занятия и с молчаливым презрением смотрела ему прямо в лицо. Он признавался потом, что это были самые тяжелые часы его жизни. «Еле доплыл до звонка», — жаловался он приятелям.
Его пример оказался хорошей наукой другим. О Зеленском было точно известно, что он держит в своем столе учебники по железобетону и монтажу конструкций и зубрит их в обеденный перерыв.
Седюк не ограничился наваленными на него специальными курсами. После разговора с Караматиной его заинтересовали нганасаны. В их группе преподавались только элементарные предметы — русский язык, арифметика, география, политграмота. Седюк взял арифметику — она не требовала подготовки. Лидия Семеновна ввела его в небольшую комнату, увешанную карандашными рисунками, и сказала ученикам:
— Ребята, я привела к вам нового учителя. Его зовут Михаил Тарасович. Вы должны его слушаться и хорошо учиться.
Нганасаны, как по команде, разом встали, потом сели. Многие засмеялись — им нравилось это шумное вставание, и они с охотой повторили бы его. Лидия Семеновна сказала вполголоса:
— Я пойду, Михаил Тарасович, без меня вы лучше познакомитесь с ними.
Он стал выкликать ребят по журналу. Их было пятнадцать человек — одиннадцать мальчиков и четыре девочки. Они сидели в своих национальных костюмах — мальчики в тяжелых пыжиковых сакуях с капюшонами, девочки в нарядных песцовых коротких малицах, расшитых цветным бисером. В комнате было тепло, и Седюк спросил, не жарко ли им. Они шумно заговорили все разом.
— Жарко! Очень хорошо, жарко! Очень хорошо! — кричали они.
«Ну да, — подумал Седюк, — девять месяцев зимы и холода — тут поневоле полюбишь тепло».
Он старался затвердить их имена и освоиться с их лицами. Больше всего ему запомнились в тот первый день самый старший из мальчиков, восемнадцатилетний Яков Бетту, худенький, бледный Най Тэниседо и очень красивая и стройная Манефа Скорликова, девочка со смуглым полурусским лицом — ее отец и в самом деле был русским. Эти трое держались свободно и командовали другими ребятами. Когда Седюк, окончив перекличку, встал, чтобы пройтись по классу и рассмотреть рисунки, Яша Бетту что-то громко крикнул и все вскочили. Седюк объяснил, что вставать всём вместе нужно, только когда входит или выходит из класса учитель, а в остальное время должен вставать только тот, кого он вызовет. Ученики согласно закивали головами, но все-таки еще несколько раз вскакивали все вместе, когда он обращался к ним.
Седюк в живописи разбирался плохо, но и его поразили недетская точность и тонкость рисунков нганасан. Картинки, развешанные на стенах, изображали сценки кочевого быта — санки, запряженные оленями, олень, пьющий воду в ручье, несущаяся по следу собака, песцы, попавшие в капканы. Перед пьющим оленем он остановился — с удивительной точностью были переданы движения склонившего голову и согнувшего передние ноги оленя.
— Кто рисовал это? — спросил Седюк.
— Най! — закричали все, вскакивая и показывая на Ная Тэниседо.
Най тоже поднялся и ткнул себя пальцем в грудь:
— Най!
— Хорошо рисуешь! — сказал Седюк.
У него было два часа, и он не торопился начать занятия. Он разговаривал с ними, спрашивал, откуда они, что знают. По-русски они говорили с трудом, слов у них не хватало, но отвечали они охотно. Все они учились в начальной школе и знали сложение и вычитание. Манефа помнила и таблицу умножения. На всякий случай Седюк начал с нее — он выписал на доске всю таблицу и принялся объяснять.
— У меня есть вопрос! — крикнул с места Най. Все дружно зашумели:
— Най, говори! Говори, Най!
— Говори, — разрешил Седюк.
— Скажи, Гитлер — он какая бывает? — опросил Най.
Седюк, удивленный вопросом, в первую минуту не знал, что ответить. Сказать, что этот вопрос на уроке математики неуместен, он не мог — все пятнадцать нганасан, вперив в него настойчивые, ждущие глаза, молчаливо требовали ответа. Он видел, что вопрос Ная интересует их гораздо больше, чем таблица умножения. И он стал рассказывать о Гитлере, описал его внешность, лающий, хриплый голос. Он скоро увидел, что его слушатели разочарованы — его точное описание не объясняло им природы Гитлера. И тогда он сказал:
— Гитлер — это хищный волк, Гитлер — это взбесившаяся собака, которая кинулась кусать мирных людей. Гитлера надо поймать в капкан и застрелить.
Это объяснение понравилось куда больше — видимо, оно походило на их собственное представление о Гитлере, — они радостно закивали.
Лидия Семеновна ожидала Седюка в учительской. Она тотчас же, как только он вошел, спросила:
— Ну как, они вам понравились?
— Чудесные ребята, Лидия Семеновна!
Она вся расцвела, услышав это, и посмотрела на него так благодарно, словно он похвалил ее самое.
С каждым уроком нганасаны нравились ему все больше. Это были веселые, добрые, непоседливые и шумные ребята. Их все интересовало и волновало — машины, проезжающие по улице, гигантские экскаваторы на строительных площадках, электрический свет на улицах, каменные многоэтажные дома. Объяснения учителей они слушали с самозабвенным вниманием. Все новое — новый закон, новое математическое правило — вызывало у них взрыв восторга. Неудачи свои они переживали так остро и открыто, как это бывает только в минуты великого горя. Когда у Ная Тэниседо не вышла задача на именованные числа, он у доски расплакался, и из сочувствия к нему расплакались все. Яков Бетту, получивший от Седюка свою тетрадку с двойкой, в бешенстве разорвал тетрадку в клочья и долго топтал ее ногами. Если же кого-нибудь из них хвалили, они все вскакивали и неистово кричали, хохотали, радуясь за товарища. Даже хмурого Прохорова трогал пыл, бушевавший в его учениках.
— Знаете, Лидия Семеновна, — говорил он во время перемены медленным басом, единственным в Ленинске по густоте, — удивительный народ ваши ученики, ей-богу! Еще не встречал таких. Из них выйдет толк.
— А что, что случилось? — спрашивала Лидия Семеновна, сразу оживлявшаяся, когда хвалили ее учеников.
— Доставил я им модель станочка, у меня на заводе ребята специально для занятий изготовили, — ну, вы его видели вчера… Показываю, как зажимать деталь, как вращать штурвал — станок ведь ручной — как снимать стружку. Яша Бетту стал точить, и стружка пошла. Поверите? Все захохотали, затопали ногами, каждый лезет к станочку, самому поточить… Нет, будет толк, непременно будет!
День, когда ребята сбросили свои меховые одежды и надели форменное зимнее обмундирование, запомнился всем преподавателям. Яша Бетту выбросил свои узорные сапожки-бакари за окно и с криками радости влез в грубошерстные валенки. А Манефа, одетая в ватную телогрейку и бумажную юбку, с визгом носилась по комнате, топча ногами свою нарядную белую малицу, расшитую цветным бисером, с капюшоном из бесценного голубого песца. Манефа была очень хорошенькая, а потому всем казалось, что телогрейка ей к лицу. Занятия в этот день шли плохо — на уроках нганасаны все время охорашивались и с восхищением осматривали себя и своих товарищей.
Но в этот день Седюку не везло. После ссоры с Назаровым он чуть не поссорился с Караматиной. Когда он пришел, в учительской сидели Янсон и Прохоров и разгневанная Лидия Семеновна описывала им свои сегодняшние злоключения. Седюк застал конец истории: заведующий торготделом осмелился выдать в столовую нганасанского интерната рыбные консервы вместо свежего мяса.
— Вы знаете, что сказал мне этот тип? — говорила она, краснея от возмущения. — «Подумаешь, говорит, гурманы! Что я им, котлеты де воляй выписывать буду? Ничего, похлебают суп из муксуна в томате».
— Ай-ай, так прямо и ляпнул — «де воляй»? — сочувственно переспрашивал Янсон. — Вот ведь какие несознательные люди эти деятели общественной торговли! Ну, а вы что, Лидия Семеновна?
— А что я? Я даже спорить с ним не стала. Я схватила его же телефонную трубку и вызвала Валентина Павловича. Я никогда не думала, что люди могут так дрожать и заикаться, как этот заведующий. У него даже руки тряслись после разговора с Дебревым и губы побледнели. Он только сумел пролепетать: «Я думал, вы девушка как девушка, а вы жох первой статьи!»
Она засмеялась, и в ответ ей улыбнулся даже насупленный Прохоров. Но Лидия Семеновна внезапно умолкла и грозно посмотрела на Седюка.
— А вы тоже хороши! — сказала она с упреком. — Вот уж от вас не ожидала, что вы так нетверды в своем слове!
— А я в чем виноват? — изумился Седюк.
— Как в чем? Вы еще спрашиваете! А кто обещал перевести моих учеников в опытный цех? А где они сейчас? На старом месте!
— Ну, почему же! — запротестовал Седюк. — Лесин подыскал им легкую работу — они помогают в ремонтно-механических мастерских, знакомятся со станками. А что до опытного цеха, то беда в том, что его еще нет, он только монтируется.
— Ничего знать не хочу, — решительно сказала Караматина. — Я молчала, пока у вас там котлованы рыли, а сейчас есть стены и крыша, значит уводите их под крышу. Как вы понять не можете — нганасан на всем земном шаре всего шестьсот человек! Это самая маленькая народность во всем Советском Союзе и самая северная во всем мире. Какая же у них удивительная духовная и физическая сила, если они выжили в таких ужасных условиях! Жители самого страшного уголка природы, а какие жизнерадостные, приветливые, способные…
— Я очень уважаю их и за малое количество на земном шаре и за природные способности… — начал было Седюк, но Караматина прервала его, гневно сверкнув глазами:
— Сказки вы умеете рассказывать, я это хорошо знаю! Сейчас от вас требуются дела, понятно?
Это был первый намек на их старое знакомство, о котором никто не знал, — Караматина, видимо, почувствовала, что воспоминания эти неприятны Седюку. Седюк примирительно пробормотал:
— Ладно, не будем ссориться, все сделаю.
Все же он был прав — нового опытного цеха еще не существовало. Сам Дебрев взял под свою высокую руку это маленькое строительство, но шло оно медленно, стены выгнали под крышу только к концу сентября. После этого дело пошло быстрее. Лешкович прислал бригаду опытных монтажников, люди эти даром времени не теряли и разговорами не занимались. Самую важную работу — кладку отражательной печи и футеровку конвертера — взял на себя Козюрин, старый знакомый Седюка по Пинежу. Седюк с невольным уважением смотрел на его работу, ему еще не приходилось видеть такого мастерского обращения с кирпичом.
— В руках у каменщика кирпич поет, — говорил сам Козюрин. Он быстро и ловко повертывал в руках тяжелый и твердый магнезитовый кирпич, придавая ему мастерком сложную фасонную форму. — Каменщик, что твой скульптор, чего хочешь из камня соорудит.
Киреев, властно вмешивавшийся в строительство опытного цеха, жестоко обидел Козюрина. Когда отражательная печь была закончена, Киреев как был, в костюме, влез в печь и прощупал рукой каждый шов. Отряхнувшись от пыли, он пробормотал:
— Ничего, сойдет!
Этого Козюрин снести не мог.
— Не ничего, а хорошо, — сказал он с обидой в голосе. — И не сойдет, а так, как надо, лучше никто не сделает, вот что! А если не нравится, так полезайте сами и футеруйте по-своему.
Озадаченный Киреев с недоумением смотрел на Козюрина, потом, вспыхнув, закричал:
— Как это «сами полезайте»? Я же сказал — отличная работа, ничего переделывать не нужно!
Козюрин потом ворчливо говорил своим подручным:
— Загордился очень начальник, «ничего» говорит, когда вовсе хорошо, а не ничего.
Холодок в отношении старого мастера к Кирееву остался. Козюрин с недоброжелательством смотрел за Киреевым, когда тот появлялся в цехе. Седюка он, напротив, полюбил и с охотой показывал ему даже незаконченную работу.
— Тебе, Михаил Тарасович, можно, — говорил он доверительно, — ты человек с понятием.
Когда кладка печи и футеровка конвертера были закончены, Козюрин, прощаясь, долго тряс руку Седюку.
— Заходи ко мне домой, — приглашал он. — У нас комната хорошая, тебе понравится. Чайком угощу, побеседуем. — И растроганно повторял: — Мы же с тобой старые знакомые, Михаил Тарасович, вместе бедовали в дороге.
— Приду, — обещал Седюк. — Немного освобожусь и непременно приду, Ефим Корнеич.
Седюк не уставая присматривался к людям, и каждый день приносил ему что-нибудь новое. Сначала он до хрипоты спорил и ссорился с раздражительным Киреевым, а потом открыл в нем черту, которая сразу примирила его со всеми странностями киреевского характера. Киреев не был ни обидчив, ни злопамятен. Уже наутро он начисто забывал все ссоры минувшего дня и разговаривал с человеком, от которого потерпел обиду, так, словно между ними ничего не произошло. С чужими желаниями и удобствами он не считался, но Седюк видел, что он и с самим собой не церемонился и не требует для себя ни удобств, ни внешних знаков уважения, ни поблажек, если ошибался и убеждался в своей ошибке. Никогда еще Седюк не встречал человека, так фанатически влюбленного в свое дело. В Ленинске для Киреева было только одно место, достойное внимания, — опытный цех. В столовой он ел, не обращая внимания на еду, чтобы только скорее разделаться с этим скучным делом, в кино не ходил, прогулок не терпел, даже газеты, когда они попадались ему под руку, просматривал наспех. Приходил он на работу раньше всех, а уходил с трудом: уже надев полушубок, мог часами стоять перед каким-либо аппаратом и наблюдать его работу, вмешиваясь в операции простого лаборанта. Нередко он ночевал в цехе, в своем крохотном кабинете, на диване, заваленном книгами: для такого нестоящего занятия, как сон, он не считал нужным снимать книги, а только отодвигал их в сторону. Киреев был здоровый, крепкий человек, но панически боялся ветров и мороза. Если Седюк предлагал ему после работы идти в поселок пешком, он восклицал:
— Что вы? На дворе настоящая пурга! Если не придет машина со строительными материалами, я заночую в цехе.
Еще одно удивляло Седюка. В опытном цехе работало много женщин и девушек. Ни на одну из них Киреев не обращал никакого внимания и, пожалуй, кричал на женщин еще более грубо, чем на мужчин. Сотрудницы опытного цеха отвечали ему дружной ненавистью. Киреев, разоткровенничавшись, как-то сам объяснил Седюку причину многих своих странностей.
— Сегодня всю ночь читал, — сказал он мрачно. — Просто отчаяние берет — такую бездну надо знать, что сил не хватает. Понимаете, все надо бросить, на все плюнуть и грызть книги, как голодный корку хлеба, — только так что-нибудь выйдет.
Седюк то и дело присылал Кирееву новых работников, и он с ними не церемонился — не спрашивал согласия, чуть ли не каждый день перебрасывал с места на место. Такие люди, как Варя Кольцова, сразу покорялись и не вступали в споры. А Непомнящий попал в беду. Появившись у Киреева, Непомнящий заявил, что он электрик, и тут же получил назначение — заведовать моторно-генераторной подстанцией. На подстанции работал монтер Мартын Привалов, хороший электрослесарь, добрый и покладистый человек. В опытном цехе Мартын наблюдал за работой генераторной, убирал в комнатах, привозил с базы материалы, был кучером и дровосеком. Он так боялся Киреева, что готов был спрятаться в распределительный ящик высокого напряжения, лишь бы не попасться ему на глаза. Увидев Непомнящего, Мартын сразу смекнул, что перед ним начальство высшего класса, то самое, о каком он всегда мечтал, — человек не гордый, но независимый. Непомнящий бросил грустный взгляд на ровно гудевший генератор и величественно отвернулся.
— Скажи, друг, — спросил он, — есть ли в твоем хозяйстве электрический кипятильник для приготовления чая и куда можно пойти отдохнуть, если нет аварийной работы, а главное начальство ушло?
Такого случая, чтобы в опытном цехе не было аварийной работы, Мартын не помнил. Еще менее вероятным представлялось отсутствие Киреева. Мартын почтительно высказал все это Непомнящему.
— Чай будет готов через три минуты, — сообщил он, поспешно вытаскивая из ящика самодельный кипятильник. — Вот тут, в углу, хорошая скамейка. Если подложить пиджак под голову, можно выспаться.
Непомнящий милостиво кивнул головой и устало опустился на широкую скамейку.
— Ответь, пожалуйста, еще на несколько вопросов, — сказал он. — Как тебя зовут? О родителях не спрашиваю — это пошло. Еще скажи: кто сюда ходит и под каким соусом надо прожевывать приходящих?
Мартын отвечал по всем пунктам:
— Меня зовут Мартын. Ходит сюда чаще всего Газарин, Владимир Леонардович. Это профессор, очень ученый человек, он помогает, если что не ладится. Часто приходит Киреев. Он всегда придирается и кричит. У Бахловой, когда она с ним говорит, дрожат руки, хотя она сама сердитая, а у завхоза лязгают зубы от страха, когда Киреев прибегает на склад.
Лицо Непомнящего выразило презрение и скуку.
— Я говорил с Киреевым семь минут и не нашел в нем ничего страшного. Этот мальчик взбалмошен и мил, не больше. Я знал только одного грозного человека — это был старший бухгалтер Шига. Когда он поводил пылающим взором, костяшки на счетах сами собой двигались и стучали. Это было действительно страшно. Как у тебя с чаем, Мартын?
— Готов, готов, Игорь Маркович, — отвечал Мартын, торопливо наливая чай.
Непомнящий командовал в генераторной всего три дня, но Мартын долго вспоминал эти дни как самый блаженный период своей жизни. Непомнящий взял на себя только одну обязанность — отбивать натиск со стороны. Он сидел на скамейке и разговаривал обо всем на свете, а Мартын, слушая, делал свою работу. Когда из других комнат прибегали за Мартыном, Непомнящий всех прогонял. На Непомнящего посыпались жалобы, и сам Киреев пришел проверить, справедливы ли они.
— Прогонял и буду прогонять всех, кто сюда явится, — холодно заявил Непомнящий. — Дело дошло до того, что подмести комнату или вытащить ящик не могут — зовут Мартына. А у нас генератор доведен до аварийного состояния. Вы что же, хотите, чтобы остановились все работы из-за аварии с генератором? Послушайте, как гудит машина, — разве это нормальный шум, Сидор Карпович?
Генератор, работая, издавал тонкий, звенящий звук. Встревоженный Киреев вслушивался в его мерное, мощное пение, и ему почудились в этом пении посторонние звуки. Он категорически решил:
— Гоните всех в шею, кто ни придет. Сколько вам потребуется времени, чтобы полностью наладить работу генератора?
— За две недели справлюсь, — осторожно пообещал Непомнящий.
— Даю вам неделю на приведение генераторной в полный порядок, — сказал Киреев. И, уже уходя, снова распорядился: — Всех гоните, я запрещаю вам отвлекаться пустяками.
— Вот так надо обращаться с начальством, — поучительно заметил Непомнящий Мартыну, когда Киреев ушел. — Начальству спуску не давать ни в чем — таков мой жизненный принцип.
Мартын смотрел на Непомнящего с обожанием. Ему в самом дерзком сне не могло присниться, что можно вести себя так просто и свободно в разговоре с Киреевым.
Но на четвертый день Непомнящий был позорно изгнан из генераторной.
В этот день Мартын поехал на базу техснаба получать оборудование для опытной установки и в числе прочего привез много электроизмерительных приборов. Киреев прибежал в генераторную, ткнул пальцем в меггер — аппарат для измерения высокого электрического сопротивления — и поинтересовался:
— Что это?
Непомнящий видел меггер первый раз в своей жизни и ответил с непринужденной развязностью:
— О, это очень важный прибор! Чертовски важный прибор!
— Серьезно? — спросил Киреев, с уважением рассматривая неравномерную двойную шкалу прибора. — Я очень рад, что вы его получили. Он очень дефицитный?
— Очень, очень дефицитный, — печально подтвердил Непомнящий, кивая головой: он знал, что тут не ошибется, — с начала войны все стало дефицитным.
— А для чего служит этот прибор? — продолжал Киреев.
Непомнящий с охотой пояснил:
— Он служит нам для работы. Без этого прибора мы все равно, что без рук.
— Но все-таки, какие измерения им производят? — настаивал упрямый Киреев.
— Самые важные измерения, я же сказал вам! — изумился Непомнящий и выразительно пожал плечами.
Киреев вспыхнул и сердито посмотрел на Непомнящего. Будь то другой человек, гроза разразилась бы сразу. Но в глазах Непомнящего светилась такая искренность, он, казалось, так честно не понимал, чего от него хотят, что Киреев сдержался.
— Я все-таки очень хотел бы знать, что именно измеряют при помощи этого прибора. Может быть, вы соблаговолите дать мне точный ответ, без увиливания?
На этот раз Непомнящий обиделся.
— Я не понимаю ваших детских вопросов, — сказал он с достоинством. — Вы сами инженер и без меня можете понять, что измеряет этот прибор.
Киреев подошел ближе. Непомнящий, не роняя достоинства, несколько отодвинулся.
— Вы шарлатан, а не электрик, — сказал Киреев звенящим голосом. — Вы в электротехнике ни шиша не смыслите. Не только инженер, но и любой врач-терапевт с первого взгляда определит, что ничего общего между вами и электричеством нет. Прошу зайти ко мне через час.
Киреев повернулся и вышел, со злостью хлопнув дверью. Непомнящий сел на скамью и обратился к совсем расстроенному Мартыну:
— Удивительный человек, не правда ли? Лезет всей головой в чужие дела. Приборов по статистике тысячи типов. Я никогда не брался расшифровывать их конструкции каждому дилетанту. Кстати, что это за прибор, Мартын?
— Это меггер, Игорь Маркович, он измеряет сопротивление изоляции, — грустно ответил Мартын.
— Что ты говоришь! — искренне изумился Непомнящий. — Кто бы мог этого ожидать от такого невзрачного на вид прибора!
— Киреев теперь вас уволит, Игорь Маркович, — горестно сказал Мартын.
Непомнящий остался верен своей теории бодрого пессимизма. Он со скукой пожал плечами.
— Нет такого положения, хуже которого уже не бывает. Свет не клином сошелся на этом генераторе. Как много еще мест, где можно отлично провести время! И все они ждут меня, Мартын. — Подумав, Непомнящий добавил — Между прочим, Киреев мне не начальник, мне начальство — Назаров и Седюк. Седюк как раз сейчас возится у печи, я посоветуюсь с ним. Он мой сосед по комнате, все-таки блат, а блат носит пять ромбов. Он меня не даст на съедение Кирееву.
Но у Седюка Непомнящий не нашел сочувствия. Седюк спросил:
— Скажите, а вы в самом деле электрик? Вы так много болтаете о разных своих профессиях, что я совсем запутался, кто же вы.
— Я работал монтером на одной электростанции, — скромно признался Непомнящий. — Этого проклятого прибора, к которому придрался Киреев, я сроду не видел. Я больше знаком с электрическими машинами — турбинами, моторами, разными рубильниками.
Седюк сказал:
— С Киреевым я поговорю. Но чтобы впредь вы не зачисляли турбины и рубильники в электрические машины, вам придется посещать курсы электротехников. В учебном комбинате есть такая группа. Прошу завтра же записаться.
— Пожалуйста, — согласился готовый на все Непомнящий.
Через час его вызвал Киреев и объявил, не глядя на него, что он назначается завхозом опытного цеха.
Григорьев позвонил Седюку, что Сильченко приглашает его на совещание по серной кислоте. Седюк понял, что Назаров вынес их споры на суд начальства.
Седюк знал заранее, что Назаров не успокоится, пока не даст настоящего боя. После резкого разговора в опытном цехе Назаров преобразился. Он сбросил с себя обычную свою медлительность. Обида, нанесенная ему, была слишком жестока, он не мог успокоиться. Он кинулся в библиотеку, окружил себя книгами по сернокислотному производству, разговаривал с химиками, консультировался с проектировщиками. Назаров готовился к решительной драке серьезно и старательно, понимая, что общими соображениями у такого человека, как Сильченко, отделаться не удастся. К удивлению всех окружающих, еще не привыкших к такому Назарову, эта его лихорадочная нынешняя деятельность не мешала ему исполнять свои обычные функции — сидеть у Лесина на планерках, ходить по участкам, подталкивать другие строительные конторы. Раньше Назаров считал день заполненным, если предстоял в этот день один важный разговор по телефону, теперь, забегая в кабинет, он сразу кидался к телефонному столику, разговаривал по одной трубке и, торопясь, снимал вторую. Назаров был так загружен эти дни перед совещанием, что не успевал даже заметить, как много стал работать.
Седюк отнесся к предстоящему совещанию спокойно. В нем поднимались и крепли новые важные мысли. Он все более отчетливо понимал, что дискуссия пойдет совсем не так, как ожидал Назаров, как сам он, Седюк, еще недавно мог ожидать.
Все началось с того, что он с пристрастием допросил себя: почему, в самом деле, он с таким холодком относится к этому важному делу? Только ли потому, что оно не такое срочное? И он честно ответил себе, нет, не только поэтому, а еще потому, что дело это нудное. Уж кто-кто, а он знал, что значит возиться с производством серной кислоты, когда оно не основное, а вспомогательное! Он вспомнил свои муки на кавказском заводе, когда отходящие газы отражательной печи передавали в пристроенный к заводу маленький сернокислотный цех. Печь лихорадило, рабочие и мастера сбивались с ног: то получался очень бедный для получения кислоты газ, то пережигали концентраты и теряли много меди. Тогда, на Кавказе, у него было много времени на эксперименты, были опытные рабочие, можно было пожертвовать несколькими десятками тонн меди. Сейчас нет ни времени, ни настоящих мастеров, ни лишней меди. Кислота, конечно, для меди необходима, но производство ее на месте затруднит выдачу меди, а медь — это главное, это помощь фронту! Нет, все, что угодно, только не производство кислоты из тех концентратов, которые потом пойдут на плавку! На это соглашаться нельзя. И хотя он уже согласился на это в разговоре с Караматиным, он отменит свое согласие, предложит другой способ.
Он думал теперь только об этом другом способе. Он вспоминал статью, прочитанную два года назад в одном специальном журнале, — о возможности производить серную кислоту из отбросных конвертерных газов. В самом деле — чем не сырье? Каждый медеплавильный завод ежегодно выбрасывает из своих труб миллионы кубометров сернистого газа, этот газ оседает на землю, сжигает растительность, отравляет людей. Пустыня, мертвая пустыня окружает всякий такой завод. А если этот газ уловить, не выпуская его в воздух и направить в контактные аппараты, то получится серная кислота, та самая серная кислота, без которой они не могут производить медь.
Так, разговаривая с самим собой, все более увлекаясь, он пришел на совещание к Сильченко. Назаров сухо поздоровался с Седюком. Его обида еще не прошла, и он нарочно подогревал ее. Докладчиком был Назаров — уж одно это доказывало, что совещание созвано по его инициативе и что он не скрыл разногласий со своим главным инженером. Но в докладе его, как и ожидал Седюк, не было ничего нового и спорного: без кислоты не обойтись, проект и строительство сернокислотного цеха нужно форсировать, чтобы еще до пуска завода накопить достаточные резервы кислоты.
Сильченко повернулся к Седюку.
— Ваше мнение?
Седюк понимал, что от него ждут возражений. Он сказал спокойно:
— Что же, доклад правилен. Кислота нужна. Сильченко удивленно переспросил:
— Значит, возражений у вас нет?
— Нет, — подтвердил Седюк. — Но стандартная схема в наших местных условиях очень неудобна. Она приведет к большой потере меди. У меня есть другое предложение.
Он начал излагать свою мысль.
Удивление и настороженность на лицах слушавших его людей показывали, насколько новой и смелой кажется им всем его идея.
Когда Седюк кончил, Сильченко спросил:
— На каком-нибудь заводе уже опробована эта предлагаемая вами схема?
— Не знаю, Борис Викторович. Возможно, в других странах есть что-нибудь похожее. Я не читал о работающих цехах, но идея такого производства упоминается во многих местах.
Как Седюк и предполагал, с ним стали спорить. Караматин решительно отверг новую идею. Он хмуро заметил, что ему трудно выступать против этой своеобразной и так энергично обоснованной схемы. Но он проектант и обязан в своих чертежах предлагать только то, что не вызывает сомнения. Конечно, осуществление схемы товарища Седюка сулит огромные преимущества, но при одном «если»: если она осуществима. Он, Караматин, считает, что проектировать нигде не испробованный процесс — безумие.
Назаров поддержал Караматина: если схема, предлагаемая главным инженером медеплавильного, не пойдет или пойдет плохо, это приведет к провалу всего завода, — о таких вещах надо заранее думать и думать.
Вслед за Назаровым встал Телехов. Его лицо порозовело, сам он, казалось, помолодел. Седюк почти с нежностью смотрел на старого инженера. Этот человек когда-то на заре пятилеток был одним из самых смелых новаторов страны, одним из создателей отечественной электрометаллургии, его курс, ставший настольным для студенчества, при своем появлении вызвал нападки и споры, он был расценен как вызов всем признанным авторитетам, как потрясение всех священных догм. И вот сейчас усталый, осуществивший, может быть, все, что ему полагалось осуществить в жизни, он встрепенулся, как только услышал новое, свежее слово.
Он смело защищал схему Седюка, требовал ее осуществления. Когда он кончил, Сильченко негромко сказал Седюку:
— Еще один вопрос к вам. Всякому интересно утилизировать отбросные газы, вместо того чтобы отравлять ими землю и людей, а между тем нигде это не делается. Как вы думаете, почему?
Вопрос этот был естественным и логичным. Седюк сам задавал его себе. Но от этого он не становился более простым. Конечно, безоговорочно нельзя ручаться ни за что, и трудности с новым методом неизбежны, и сам по себе он очень непрост. Ясно одно: преимущества предлагаемого метода так велики, что стоит пойти на любые трудности, лишь бы осуществить его.
— Дайте-ка мне, Борис Викторович, — проговорил молчавший до этого Дебрев.
Он сразу разглядел в поведении Сильченко недоверие к новой идее. Уже одно это заставило его защищать Седюка: в последнее время Дебрев ощущал непреодолимую потребность везде, где можно, делать все наперекор Сильченко. Кроме того, ему в самом деле понравился новый метод.
— Вы говорите, новый процесс? — сказал он, обращаясь к Караматину. — А почему мы не можем попробовать в Ленинске новый процесс? Нигде в мире не применяли высоковольтного электропрогрева, а мы попробовали — и ничего, пошло! Мы не ставим все на одну карту, как азартные игроки. Если опыты покажут, что переработка конвертерных газов в кислоту идет плохо, мы всегда успеем возвратиться к испытанной схеме. Я предлагаю: без всякого промедления пристраивать к опытному цеху экспериментальную сернокислотную установку и ставить на ней новый процесс. А Семен Ильич пока, конечно, пусть делает свой стандартный проект. — И, повернувшись к Сильченко, Дебрев проговорил с еле заметной, но всеми сразу угаданной иронией: — Вы часто говорите, Борис Викторович, что нам необходимо сейчас дерзать, творить, прокладывать новые пути. Чем это не новый путь в технике?
Мнение Дебрева решило спор. Сильченко, в отличие от Дебрева, защищавшего любое свое мнение, раз уж оно сказано, часто уступал главному инженеру в технических спорах.
После совещания Седюк вернулся в опытный цех. Теперь, когда ему удалось отстоять свою идею, все повернулось совсем иной стороной. Он вспоминал возражения Караматина и Назарова, пытливые вопросы Сильченко. Да, он, пожалуй, поторопился. Конечно, старый процесс был сложен, наладка его могла затянуться и снизить выдачу меди. Но новый процесс неясен, шут его знает, какие еще неожиданности в нем откроются. Сильченко прав, специалисты до сих пор нигде не пускали еще процесса на конвертерных газах, а он прочитал об этом процессе в случайной статье и еще два-три слова в учебниках и сразу бахнул: «Мы можем!» Нет, Сильченко молодец, он в серной кислоте никак не разбирается, но всем своим опытом старого хозяйственника понял — рискованно. И Караматин, если говорить по-честному, прав — он не может проектировать нигде не испробованные процессы. Телехов, старик, загорелся от первого его слова — он, наверное, вспомнил, как ему самому приходилось копья ломать, — но ведь он не химик, поддержка его от принципа, что все новое и передовое нужно поощрять. «Правда, и Дебрев поддержал, и крепко поддержал, а он уж разбирается в деле, — возразил себе Седюк. Но тут же строго прикрикнул на себя — Не гордись! Это не потому, что план твой хорош, нет! Просто он верит в тебя, он тебя откопал, и пока ты оправдываешь его надежды. А тут ты опозоришься… А может, не опозоришься?»
С этими невеселыми мыслями он зашел к Кирееву.
Киреев в плавильном отделении испытывал только что пущенную опытную отражательную печь. Плавкой руководил Романов, но Киреев поминутно вмешивался в его распоряжения. Переведенные на прошлой неделе в опытный цех нганасаны Яков Бетту и Семен Яптуне, в брезентовых спецовках и кожаных рукавицах, подбрасывали лопатами флюсы в раскрытые окна печи. Киреев, раздражаясь, доказывал Романову:
— Ста градусов не хватает, понимаете? Если вы немедленно не добавите факела, вся плавка пойдет в брак!
Романов говорил просительно:
— Хватает температуры, Сидор Карпович, ей-богу, хватает. Вот разрешите мне довести плавку до конца — сами увидите. Поверьте старику, за последние тридцать лет ни разу плавку в брак не выпустил.
— Бросьте, пусть Василий Евграфович сам ведет плавку, — посоветовал Седюк. — А вы лучше пойдите со мной, надо посоветоваться насчет новых исследований.
Киреев был рассержен, что Седюк его не поддержал, и слушал невнимательно. Он прервал Седюка уже на пятом слове.
— Все знают, что серная кислота необходима, в Ленинске об этом говорят даже в детских садах, — сказал он грубо. — Возьмите любой учебник по основной химии и списывайте: обжиг сульфидов или элементарной серы, окисление сернистого газа в серный, поглощение его серной же кислотой — и больше ничего. Что тут исследовать? Только то, насколько полученная таким образом серная кислота окажется дороже золота.
— В том-то и дело, что мы хотим получать ее из отвального сырья, которое ничего не стоит, — объяснил Седюк. — И вот я сейчас сомневаюсь: не слишком ли смело браться за такое дело?
Смысл предложения Седюка наконец дошел до Киреева. Он задумался. Как это с ним порою бывало, он вдруг разом переменил свое мнение, теперь он уже был убежденным сторонником нового метода.
— Вздор! — закричал он запальчиво. — Какие тут могут быть сомнения! Именно конвертерные газы! Ведь этой дряни будет до черта, она всю растительность нам погубит, а тут мы ее перехватим и пустим в полезное дело…Нет правильно, правильно, только конвертерные газы! Я уже давно об этом процессе подумывал!
— Ничего вы об этом не думали, — возразил Седюк. — Просто у вас дурная привычка хвататься за всякое новое дело только потому, что оно новое. Ручаюсь, что до этого дня вы думали о серной кислоте не больше, чем я об украшениях вождя негров банту.
Необидчивый Киреев на этот раз сильно обиделся.
— Я кончил Ленинградский технологический по основной химии, — возразил он с достоинством. — Две моих практики проходили на сернокислотных заводах, курсовой проект был посвящен кислоте. Если это, по вашему, украшения вождя банту, так какого черта вам еще надо?
— Ладно, допустим, в этом я неправ, — сказал Седюк. — Но новый метод от этого не становится ни легче, ни яснее.
— Вы говорите чепуху! — снова закричал Киреев. — Все это вздор, потому что вы правы — нужно использовать конвертерные газы, и, отвергая это, вы неправы.
— Вздор… Правы… Неправы!.. — досадливо проговорил Седюк. — Ей-богу, голова трещит от этой неразберихи. Остыньте немного, тогда поговорим. А сейчас я пойду к Кольцовой, — помнится, она кое-что смыслит в серной кислоте.
Но Киреев не отставая провожал Седюка до самой химической лаборатории и все убеждал его браться без страха за новое дело.
Седюк вошел к Варе, когда она, кончив смену, надевала пальто.
— Вы меня проводите, Михаил Тарасович? — спросила она.
— Непременно провожу, Варя. Но сейчас снимите пальто, у меня к вам дело — и длинное. Скажите, вы имеете какое-нибудь отношение к серной кислоте?
Она ответила, что отношение к кислоте у нее самое прямое — дипломный проект она защитила по камерному производству кислоты, первый завод, на котором ей пришлось работать, тоже был сернокислотный. А зачем ему знать это?
— Я ничего не слыхала о таком методе, — сказала она, выслушав Седюка. — На тех заводах, где мне пришлось бывать, он не применялся.
— Не удивительно! — рассмеялся Седюк. — Зачем в обычных условиях перерабатывать сложные по составу и сильно запыленные газы, когда есть чистая кусковая сера и железосернистые руды? Вся суть в том, что мы в глухом Заполярье, отрезаны от всей страны. Приходится мудрить.
Варя с сочувствием слушала его. Она понимала его тайный страх, хотя он в страхе не признавался. Теперь, после того как он настоял на своем, ему нельзя было ни отступать, ни колебаться. Он должен быть твердо убежден в своей правоте, а убежденности этой не было. Помолчав, она спросила:
— А чем я могу вам помочь?
— Очень многим, Варя. Вы примете участие в исследованиях и проектировании, будете монтировать промышленную установку. Как вы отнесетесь к тому, что я порекомендую вас в главные инженеры сернокислотного цеха? Не пугайтесь, не боги чертежи выпускают. Мы все поможем вам.
Они вышли к семи часам. Сторож запер за ними дверь, в цехе оставался один Киреев. Недавно промчалась пурга, и снег, отполированный ветром, сухо скрипел под нотами. Седюк повернул от широкой автомобильной дороги на тропинку. Варя остановила его:
— Михаил Тарасович, в лесу снежные нанеси. Но он не хотел идти по автомобильной дороге.
— Пойдемте, Варя. Мне надоели вечные фонари на столбах. А снег здесь твердый, как камень — не провалимся.
Он взял ее под руку и увлек с собой. Дорога с каждым шагом становилась хуже, узкая стежечка, проложенная в снегу, скоро потерялась в темноте. Седюк оставил Варю и пошел вперед, прокладывая новую тропку.
Вокруг них темнела и поднималась ввысь огромная праздничная ночь. Было совсем тепло, не более двадцати градусов мороза. Тучи разорвались и ушли, над лесом висели неяркие, похожие на льдинки звезды. Их затмевало неистовое, метавшееся по небу сияние. Оно начиналось в полной тьме, горизонт вдруг вспыхивал желто-зеленым пламенем, из этого пламени вырывались бурно расширяющиеся языки, с запада на восток мчались огромные сияющие реки. Реки сияния кружились, заворачивались в кольца и раскидывали сверкающую всеми цветами бахрому — она расширялась, превращалась в копья и стрелы и опадала. Небо роняло эти сияющие копья и стрелы, как дерево на осеннем холодном ветру роняет свои листья.
— Интересно, сколько люксов дают все эти беспорядочные танцы электронов в ионосфере? — шутливо спросил Седюк.
Но Варе не по душе был такой трезвый разговор. Совершавшееся в небе сумрачное пышное торжество вызывало в ней совсем иные чувства. Она сказала тихо:
— А мне кажется, небо страдает и корчится от мук. Эти языки пламени и копья — безмолвные крики, вырывающиеся наружу.
— Слишком много поэзии, — рассмеялся Седюк. Он снова взял Варю под руку. — Пойдемте, Варя. Эта небесная кинокартина, конечно, великолепна, но зал не отапливается, и долго стоять на одном месте не рекомендуется.
Все же он был взволнован и покорен развернувшейся над ними великолепной картиной, и она это чувствовала. Седюк крепко прижимал к себе ее руку, и теперь это было совсем иное пожатие, чем обычно, когда они возвращались домой и он поддерживал ее. Он шел медленно, словно для того, чтобы не прогнать быстрым шагом ощущение близости и теплоты, возникшее между ними. Снег завалил низкорослые деревья по самую макушку, на твердых его сугробах и пластах кое-где торчали, словно иглы, вершинки лиственниц. Потом, когда они выбрались из долинки погребенного под глухими завалами ручья, снега стало меньше, а деревьев больше, и деревья стали вытягиваться в рост человека. Седюк и Варя молча и неторопливо пробирались между лиственницами, карабкались на сугробы и холмы, и это их долгое взволнованное молчание в сияющей темноте праздничной ночи казалось им важным, до предела наполненным захватывающе интересным разговором.
На вершине холма, где они когда-то открыли заросли цветущего кипрея, Седюк остановился передохнуть. Он всматривался в непроницаемое пространство, но ничего не было видно, кроме редких лиственниц, неясно встающих вблизи, и неистового сияния, пляшущего в небе. Варя положила руку ему на плечо. Он повернул к ней лицо, она догадывалась, что он улыбается: ему было приятно прикосновение ее руки. И тогда внезапно для самой себя она спросила, чувствуя, что, сейчас можно и даже необходимо об этом говорить, и замирая от собственной смелости:
— Михаил Тарасович, скажите… Мне говорили… я знаю… Где ваша жена?
Она не знала, какой непрерывно ноющей и скрываемой ото всех раны коснулась. А он удивился тому, что ее вопрос не рассердил его. Еще совсем недавно Сильченко спросил его о том же, и он готов был наговорить Сильченко дерзостей, лишь бы не отвечать. А сейчас этот проклятый, мучительный вопрос казался ему естественным и неизбежным, казалось даже странным, что Варя до сих пор никогда не спрашивала об этом. Он видел ее лицо, светящееся в сумраке, вглядывался в ее большие, ставшие теперь темными глаза. Он вдруг понял, что ни разу в жизни у него не было такого хорошего и близкого друга, как эта недавно ему встретившаяся, мало еще знакомая девушка. И то, что надо было настойчиво защищать от пытливой проницательности Сильченко, можно, даже непременно нужно было ей рассказать — все рассказать, ничего не скрывая, ничего не прикрашивая. Все же он помедлил с ответом — не хватало слов.
— Не знаю, Варя… Может быть, просто покинула меня. Может быть, умерла. Она пропала, Варя!
— Не понимаю.
Он горько засмеялся и заговорил весело, своим обычным насмешливым тоном:
— А что тут непонятного? Обычная история: муж — здесь, жена — там. Многие семьи у нас стянуты такими некрепкими обручами, толкни — и все разваливается. — Он умолк, потом продолжал уже серьезно — А факты, Варя, таковы: она осталась по ту сторону фронта. Соседи эвакуировались, а она осталась. Последнее письмо было из Ростова. Она писала, что не знает, где я, и спрашивала, что ей нужно сейчас делать. Я дал ей телеграмму — немедленно уезжать, она не ответила. Я потом разыскал соседей — они сообщили, что Мария в день их отъезда даже не готовилась к эвакуации. Даже не готовилась, вы это понимаете?
— Может быть, она не верила, что наши войска сдадут город? — спросила Варя.
— Оставьте, Варя! Дело не в этом.
— Так в чем же, Михаил Тарасович?
Он молчал, заново вспоминая и обдумывая то, что постоянно мучило и угнетало его. Варя тоже молчала, не мешая ему думать. Она знала, что он заговорит. И он заговорил — быстро, неудержимо, выкладывая и факты, и сомнения, и муки, и бешенство, терзавшие его. Пусть Варя знает все. Мария — красивая женщина, очень красивая, в этом, может быть, истинная причина всех ее несчастий. Отец ее был знаменитый актер, мать — взбалмошная, капризная женщина. Марию с детства безмерно баловали, она привыкла к тому, что все создано только для того, чтобы ее ублажать. Когда она подросла, за ней наперебой ухаживали. Ома всегда была, бесконечно уверена в действии своей красоты на людей, уверена, что никто не причинит ей зла, все могут только бороться за право ей угождать. И, собственно, ее ничего искренне не интересовало, кроме вот этого — чтобы вокруг нее вертелись и угождали ей. Он должен прямо сказать: жизнь их была неудачной. Он окончил институт, его послали в провинцию — она отказалась ехать с ним. Дело чуть не дошло до разрыва. Перед самой войной произошла вторая ссора. Он предложил развод, она в раздражении согласилась, потом искала примирения. Война, как ни странно, снова сблизила их: было не до своих мелких горестей, когда такое огромное горе обрушилось на всю страну. Мария в это время была очень одинока: мать у нее умерла, отец погиб в октябре сорок первого года в ополчении, она страдала и металась — она очень любила отца. Он, Седюк, приехал по делу в Москву и повез ее к себе на Кавказ, но оставил в Ростове у знакомых. Это была, конечно, большая ошибка, нужно было везти ее дальше. Она прихворнула, он не хотел, чтобы она блуждала с ним по прифронтовым дорогам. Перед его отъездом у них был нехороший разговор. Она прямо сказала, что не верит в зверства немцев, все это вздор, газетные выдумки, на свете не может быть людей, совершающих то, что приписывают немцам. Он часто вспоминал этот разговор, она говорила с глубоким убеждением, такова она — человек, не видевший зла от людей, не верящий, что зло обрушится на нее. И вот создается положение: муж где-то пропал, все кругом страшно перепуталось, нужно быть решительной, терпеливой, настойчивой — всего этого ей как раз не хватает. И притом она воображает, что фашисты такие же люди, как все, и никаких зверств не будет. Она сама, сознательно, могла остаться, понимаете. Варя? Из недоверия к нашим газетам, от убежденности, что ей везде будет хорошо, от эгоизма красивой женщины, которой наплевать на всеобщее горе… Когда он думает об этом, он ненавидит ее. В эти минуты он жалеет, что перед войной не настоял на своем, не развелся, он имел бы право не вспоминать о ней, выбросить ее из своей жизни, как ошибку. А потом он вспоминает о другом. Что с ней? Где она? Конечно, она виновата, но, может быть, ее нынешняя горестная жизнь искупила ее вину. Когда он так думает о ней, ему кажется, что еще никогда она не была ему ближе и дороже, И он готов ей все простить за ее теперешние страдания… Впрочем, все это очень сложно и запутанно, он сам еще во всем этом как следует не разобрался, говорить об этом трудно. Он замолчал. Варя взяла его под руку:
— Пойдемте. Мне холодно.
Они медленно поднимались к поселку. У Вариного общежития они остановились. Он стоял перед ней мрачный и взволнованный. Варя сказала, положив руку на его рукав, глядя ему прямо в глаза:
— Михаил Тарасович, а, может быть, все это совсем не так? Ну, что там соседи видели и знали! Очень возможно, она эвакуировалась куда-нибудь в глушь и не пишет оттого, что не знает вашего адреса.
Он с горечью покачал головой.
— Нет, Варя, не будем обманывать себя. Я оставил свой адрес всем нашим знакомым, отсюда писал письма. Если бы она оказалась на нашей стороне, кто-нибудь получил бы от нее весточку.
Это был дружеский разговор, хороший дружеский разговор, он раскрыл перед ней всю свою душу. Теперь она знает самое главное: у него есть жена, она красива, очень красива — так он сказал, — он любит ее. И ее нет, она пропала, может быть, умерла. Варя стояла на лестнице и не могла открыть дверь в свою квартиру — там были девушки, а ей хотелось побыть одной. Она смотрела перед собой сияющими, счастливыми и печальными глазами и видела весь пройденный ими путь — заваленный снегом лес, торжественно-нарядное сияние, дверь парадной. Она ощущала прикосновение его руки, слушала его горькое признание. Она думала только о нем и о его горе. Ей казалось, что она могла бы умереть, только бы он был счастлив со своей найденной женой. На глазах у нее выступили слезы, она решилась и рванула свою дверь — больше нельзя было стоять на лестнице, она боялась, что разрыдается.
В комнате на кровати спала одетая Ирина Моросовская. Зины Петровой не было. Варя разогрела ужин и села за стол.
В половине девятого, минута в минуту, проснулась Ирина. Она открыла глаза, потом вскочила и не спеша, но быстро стала собираться. Она удивилась, что Варя вернулась так скоро. За ней, кажется, зашел Седюк, разве они пошли не в клуб?
— Нет, мы немного погуляли, — пояснила Варя, изо всех сил стараясь не краснеть. — Знаете, Ирина, у нас начинается новое производство. Немцы потопили всю нашу кислоту, а без нее нельзя.
— Да? — равнодушно переспросила Ирина. — Очень интересно. Мне тоже показалось, что ваш поклонник увлечен — он разговаривал с таким жаром.
Варя почувствовала, что краснеет.
— Товарищ Седюк — мой друг, а не поклонник. И даже не друг, а просто хороший знакомый.
— Вот я и говорю: хороший знакомый, — ответила Ирина. Она напудрилась, тщательно подкрасила губы и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Я совсем не хочу лезть в ваши личные дела, Варя, но просто все наши девочки считают, что Михаил Тарасович за вами ухаживает, а Зина Петрова прямо говорит, что вы скоро поженитесь.
— Какой вздор! — воскликнула Варя, вспыхнув.
— Я тоже считаю, что это чепуха, — заметила Ирина, внимательно глядя на Варю. — Я, вероятно, поздно приду: у Владимира Леонардовича важные опыты по обогащению углей, он просил меня вечером помочь ему. Очень прошу, не запирайте дверь на крючок, а только на ключ, чтобы я вас не беспокоила.
— Хорошо, — пообещала Варя. — На дворе темно и пустынно, Ирина, сейчас очень опасно ходить одной.
— Что вы, Варя! Кругом горят фонари. А ночью меня проводит Владимир Леонардович. — Она подошла к Зининой тумбочке и порылась в ней. — На всякий случай я возьму электрический фонарик. Зина вчера его принесла и куда-то задевала.
— Она кинула его на стол, а я спрятала в ящик шкафа — там лучше. Вот, возьмите.
— Вы ужасный человек, Варя, — проговорила Ирина, улыбаясь, — Я иногда смотрю на вас и удивляюсь: вы способны, не злясь, сто раз ставить на свое место брошенную где попало кружку. Мне кажется, это иссушает душу!
— Зато порядка стало больше, — возразила Варя. Порядка в самом деле было больше, хлеб уже не лежал возле мыла, постели были аккуратно заправлены. Но в остальном ничего не изменилось, в комнате было шумно и беспокойно, к Зине — она была заводилой — прибегали девушки со всего общежития.
Варя привязалась к Зине, она была веселой, сердечной девушкой. Ирина по-прежнему не нравилась Варе своей трезвой рассудительностью, своим равнодушием. Но было в ней что-то хорошее, — может быть, ее прямота и незлобивость. Зина Петрова иной раз, обидевшись на какое-нибудь замечание Ирины, начинала кричать и сердиться, но на другой день они мирились. Примирения обычно просила Зина, но Моросовская тотчас соглашалась забыть ссору.
Варе нравилось, что Ирина ни о ком не отзывалась худо, а о своем руководителе Газарине она обычным для нее холодным, ровным тоном говорила восторженно, — по ее словам, не было таких достоинств, какими не обладал бы Газарин, умный, талантливый, добрый, даже красивый, с чем Варя уже не могла согласиться.
— Да не влюблены ли вы? — воскликнула однажды Варя, слушая Ирину.
Ирина ответила со свойственной ей прямой рассудительностью, поражавшей Варю больше, чем неожиданный приступ откровенности у других людей.
— Он мне нравится. Я иногда подумывала: не сделать ли так, чтобы он начал за мной ухаживать? Мне очень хотелось бы, чтобы у меня был такой муж, как он. Но это неосуществимо — у него жена и двое детей. Они где-то в Ленинграде, на письма не отвечают, но он надеется, что они живы. Жена и двое детей… Нет, ничего серьезного получиться не может…
В одиннадцать в комнату к Варе постучали Сеня Костылин и Вася Накцев. Это были рабочие площадки ТЭЦ, юноши, часто приходившие в общежитие девушек. Костылин ухаживал за Зиной, но, по общему признанию, без успеха. Зина открыто утверждала, что так будет всегда, — она не терпела тех, кто угождал ей.
— Здравствуйте, Варвара Петровна! — громко и вежливо поздоровался Костылин еще на пороге. Варя была старше его почти на пять лет, и он невольно обращался с ней иначе, чем с другими девушками. — Зашли на огонек. Как Зина, еще не вернулась из клуба?
— А я даже не знаю, в клубе ли она, — ответила Варя. — Когда я пришла домой, ее уже не было.
— Долго они там трудятся, — неодобрительно сказал Костылин. — Полный рабочий вечер, покрепче, чем у нас на площадке. Ну, извините за беспокойство, мы с Васей потопаем.
Но Варя встревожилась. По городу ползли слухи о ночных нападениях, ограблениях и убийствах. Это не были праздные рассказы. Неделю назад в снегу нашли труп убитого бухгалтера шахты. А через два дня произошло событие, поразившее своей дерзостью весь Ленинск. Под самое утро на кухню столовой явились трое, закутанные до глаз, показали повару и судомойке ножи и утащили два мешка консервов и сахару, отпущенные со склада на приготовление завтрака.
Варя попросила Костылина пойти Зине навстречу. Сеня, поколебавшись — он знал, что Зина не любит, когда с ней обращаются как со слабой девочкой, — решился.
— Пошли, Вася, — сказал он приятелю. — Ничего, конечно, не случилось, а для порядка проверить надо.
Они возвратились через полчаса все вместе. На Зине лица не было. Обычно живая и решительная, она была бледна, перепугана и, не раздеваясь, села на свою кровать. Варя с содроганием слушала ее рассказ.
После репетиции Зина вышла позже всех, в самый пустынный час. Рабочие ночной смены уже прошли на свои площадки, а вечерняя смена еще не возвращалась. У самого их общежития, на мостике через Волчий ручей, ей встретились двое, огромные, глаза у них горели, как фары. Один схватил ее за воротник, другой вцепился в рукав. Она стала отбиваться и кричать. Второй вытащил нож, но она вырвалась и побежала назад. Первый отстал сразу, а второй долго бежал за ней и кричал: «Стой, падло! Стой, говорю!» Она снова ворвалась в клуб, там уже было все закрыто, только сторож сидел в вестибюле. Тут ее по-настоящему стал трясти страх, до этого она так бежала, что не успевала бояться, а сейчас просто умирала, вскрикивала, когда ветер хлопал дверью, хватала сторожа за руки. Она так и решила до самого утра никуда не выходить. Здесь ее нашли Сеня с Васей. Но она и им сказала, что скорее умрет, чем выйдет на улицу.
— Ты знаешь, Варенька, я не пугливая, — говорила Зина торопливо, — но когда он вытащил нож, мне вот так сразу и показалось, что сейчас у меня случится самый настоящий разрыв сердца. Просто не знаю, как не умерла.
Костылин, сам расстроенный, пытался ее грубовато утешить:
— Насчет сердца не беспокойся, оно только у стариков рвется, у тебя сердце палкой не переломаешь.
Зина огрызнулась:
— А тебя не касается, какое у меня сердце! Понятно?
Смущенный, он заговорил о другом:
— Теперь тебе самодеятельность придется бросать, Зина. Охота каждый день ножа ожидать.
Но Зина упрямо возразила:
— Ну, прямо, каждый день! Стану уходить со всеми, только и всего.
Тогда он решительно сказал:
— Ну, если так, я буду тебя встречать. И если кто полезет, не порадуется!
Варя, улыбаясь, посмотрела на Костылина, а Зина, немного оправившаяся, закричала:
— Не хвастайся! Терпеть не могу, когда мальчишки хвастаются! А сейчас уходите. Совсем бессовестные стали. Позже двенадцати в женском общежитии нельзя оставаться, а вы все торчите. И смотри, Сеня, завтра полдвенадцатого приходи — без тебя я ни шагу не сделаю.
— Не сомневайся! Буду, как штык, — пообещал он, обрадованный таким поворотом дела.
Измученная Зина заснула быстро, а Варя все не могла уснуть. Ее кровать стояла у самого окна, а напротив, на улице, висел электрический фонарь. Ветер раскачивал его, и по комнате то пробегали сумеречные полосы света, то наступала густая темнота. Варя снова возвратилась мыслью к разговору с Седюком. Она все больше чувствовала, что разговор этот бесконечно важен для нее каким-то особым, скрытым значением. Но когда она старалась понять и выделить этот скрытый смысл, все опять расплывалось и путалось. И вдруг она поняла: это была тайна. Тайна связывала его, жила в нем постоянной болью, теперь он высказался, ему стало легче. А она разделила его тайну, она этим связана с ним, стала ему ближе.
«Глупая! — сказала она себе с упреком. — Он сейчас спит и видит сны, и, поверь, тебя в этих снах нет, а ты думаешь о нем, все думаешь, все думаешь!»
И от несправедливости всего этого ей стало горько. Она вытерла выступившие от обиды слезы и приказала себе спать. Но сон не шел. В голове ее путались разные образы — лицо Седюка, темная долинка, заваленная снегом, верхушки лиственниц, снова его лицо. И над всем поднималась широкая, неправдоподобно нарядная ночь, струилось, металось и плясало сумрачное пышное сияние, небо осыпалось красными, зелеными, желтыми иглами. Варя уже не Думала ни о нем, ни о его жене, ни о себе — неистовая цветовая буря металась по комнате, наполняла и поглощала ее, дышала свежим холодом. Откуда-то издалека отчетливо пробило три часа. В замочной скважине осторожно звякнул ключ. Варя, испуганная неожиданным звуком, приподнялась на кровати. В комнату тихо вошла Ирина. Она минуту стояла у двери, приглядываясь к темноте, потом сделала несколько шагов.
— Включите свет, Ирина, — прошептала Варя. — Зина спит, она ничего не услышит.
Но Ирина не подошла к выключателю, а остановилась посреди комнаты. В полусвете сияния, проникавшего сквозь замерзшее окно, она вырисовывалась смутно и неопределенно. Она не сбрасывала пальто, запрокинула вверх руки и откинула назад голову. Платок сполз с ее головы и с шуршанием свалился на пол — на темном полу лежало светлое пятно. Все это было так, как часто происходило — Ирина любила эту позу с запрокинутыми вверх руками. И все это было другое, чем прежде, — и ее странное молчание, и то, что она не поднимала упавшего платка, и даже то, что она не зажигала света, словно боялась его. И Варя вдруг поняла, что произошло с Ириной, она поднялась на кровати.
— Ирина! — сказала она отчаянно. — Ирина! Ирина медленно подошла к кровати и, еще не сев на нее, крепко ухватила Варю за голые плечи. Ее волосы упали Варе на лицо, она прижималась к Варе всем телом. И снова она была не похожа на себя, равнодушную ко всему, лениво-замедленную. Варя ощутила, как от нее струятся волнение, тревога и счастье. В комнате было темно, но Ирина вся словно светилась этим внутренним волнением. Варе казалось, что она видит ее лицо — румяное, смущенное, полное восторга. И Варя, вспомнив о нападении на Зину, спросила совсем не то, что надо было спрашивать, а первое, пришедшее в голову:
— Он проводил вас, Ирина? На улице сейчас опасно.
— Да, он проводил меня, Варя. Он такой хороший, Варя, он такой хороший! — Ее голос и слова подтверждали то, что Варя уже угадала. И сама Ирина знала, что Варя все угадала и больше объяснений не нужно.
И тогда Варя, потрясенная, проговорила то самое главное, что надо было говорить:
— Да ведь у него жена и дети, он никогда их не бросит. Зачем вы разбиваете себе жизнь?
Ирина вскочила, оттолкнув Варю.
— Ну и что же? — крикнула она громко. — Какое мне до этого дело? — Испуганная своим криком, она оглянулась — Зина спала. Она снова села на кровать, положила руку на Варино плечо и проговорила со страстным убеждением: — Какое это имеет значение, Варя? Какое значение?
— Очень большое, — сказала Варя скорбно. — Как вы не понимаете? На всю жизнь или просто так…
— Нет, не так, не так! — прервала ее Ирина. — Нельзя это говорить, Варя. — Она зашептала горячо, страстно: — Нет, Варя, нет! Ты пойми, мы мучаемся. Мне двадцать пять лет, а я жизни не видела. А жизнь проходит, лучшие годы жизни, пойми это, Варя! И сколько так еще ждать, в одиночестве, я тебя спрашиваю, сколько? Ты не знаешь, и я не знаю, и никто не знает. Ну и пусть он женатый — разве я виновата в этом? Но он любит меня, а я так хочу, чтобы меня любили! Я так хочу, чтоб меня любили! — с вызовом повторила она, поднимая голову. И снова, наклонившись к Варе, она проговорила с глубокой верой в свои слова: — И я тебе еще скажу: для кого мне хранить себя? Может, он, тот, на всю жизнь, совсем не придет или придет злой, будет меня обижать, мучить, изменять мне, — разве мало таких? Мне говорят: «Ты красива, найдешь свое счастье», — а я не хочу быть красивой, хочу быть счастливой! Думаешь, я не знаю, что все это ненадолго? Знаю, знаю, все знаю. Если он уйдет назад, к жене, слова ему не скажу в укор, потому что я сама виновата. А сейчас я счастлива и ничего мне больше не нужно. Я вот столько лет ждала этого и все боялась, шаг боялась сделать, а сегодня сама бросилась ему на шею!
Варя отвернулась от нее и положила голову на подушку. Ей было плохо. Сердце ее тяжело стучало и металось, голова кружилась. Ирина шептала ей горячо и ласково:
— Варенька, дорогая, я же все вижу — ты любишь его. И он тебя любит, поверь, глупая! Чего же ты ждешь еще? Для кого, Варенька? Ну и пусть он женатый, как мой Володя, а сейчас он мой и долго еще будет мой, долго, Варя!
Но все это было так далеко от того, о чем мечталось Варе, что она застонала от отчаяния и обиды. Она прошептала сквозь слезы:
— Не говори мне этого, не надо, не надо!
Начавшаяся полярная ночь неторопливо разматывала свои напасти — морозы крепчали, одна пурга сменяла другую, на землю наваливались непробиваемые темные тучи. Радио неделями не работало из-за непроходимости в эфире, в клубе месяц крутили одну и ту же картину. Ленинск превратился в остров, наглухо отрезанный от всей страны. Только теперь Седюк понял, какой глубокий смысл был в словах северных старожилов, когда они говорили: «Там, на Большой земле» или «Там, на материке…» И когда в мелькнувшее окошко хорошей погоды прорвались сразу три самолета с новыми людьми, медикаментами, газетами, он так же «слетел с точки», как и все в поселке. Установившийся в Ленинске порядок жизни «днем и ночью работаем, а остальное время спим» (как определил его Янсон) был сметен.
У клуба не иссякала толпа, все хотели попасть в кино. Привезенные новые фильмы показывали с десяти часов утра до четырех часов ночи, и мест ни на один сеанс не хватало. Во всех цехах и строительных конторах охотились за свежими людьми и комплектами газет. И на людей и на газеты записывались и очередь, пытались добыть их вне очереди, применяя запрещенные методы борьбы и без зазрения совести подставляя соседу ножку. Седюк, узнав о самолетах, кинулся в проектный отдел — ждать, пока газеты дойдут до опытного цеха, он был не в силах.
Он попал в самый пожар страстей. Во всех семнадцати комнатах проектного отдела уже второй день не было ни одного работающего человека. Отдел превратился в распавшееся на семнадцать очагов политзанятие или митинг. На чертежных досках были расстелены газеты, над каждой газетой склонялись десять голов, еще десяток человек, не добравшись до вожделенной помятой полосы, стояли рядом, слушали и вмешивались в споры. Обсуждения и страстные дискуссии открывались посреди чтения и едва ли не после каждой статьи. Прочитанную газету передавали на следующий стол или уносили в соседнюю комнату, где обменивали на другую.
Седюк хотел знать одно: что со Сталинградом? Он пустился отыскивать ту комнату, где читали самые ранние газеты, чтобы проследить все сводки по порядку. Вот уже два месяца изо дня в день, утром и вечером, радио сообщало только о боях в районах Сталинграда и Моздока. Давно уже прошло то время, когда в каждом сообщении мелькали все новые и новые названия оставляемых городов, покидаемых речных рубежей, люди уже не находили в самой сводке картины отступающих армий, брошенной техники, окруженных, пробивающихся с боями дивизий. Но люди научились читать и слышать между строчками. Если диктор говорил, бои идут упорные, напряженные, ожесточенные и тяжелые, то все понимали, что все это совсем различные бои. Когда только упорные — еще не страшно, войска удерживают свои рубежи. Если напряженные — значит, нам трудно, у немцев перевес, мы напрягаем все силы. Если ожесточенные — немцы рвутся вперед, атаки сменяются контратаками, земля горит под ногами, таков ожесточенный бой. А уж когда тяжелые — так в самом деле тяжко сверх меры, мы отступаем, теряем людей и технику. Самые лучшие бои — активные: мы продвигаемся вперед, выбиваем немцев. И по радио в сообщениях о Сталинграде чаще всего слышались самые грозные слова: напряженные и тяжелые бой. Еще нигде не было сказано, что сражение, вспыхнувшее у стен Сталинграда, — величайшее, решающее сражение всей войны, но каждый чувствовал, что это так. И никогда за все время войны ни одна сводка не порождала такой тревоги, такого молчаливого ожесточения, как простая, изо дня в день повторявшаяся сводка Сталинградского сражения. Первые известия о вторжении немцев в Сталинград, об уличных боях, о сражении в заводских корпусах вызывали страх и ненависть. Теперь к этому чувству прибавилось новое — гордость за великий, истерзанный, непобедимый город. Сводки еще говорили о немецких успехах: враг прорвался к Волге, разрезал наши армии надвое, захватил центр города, все исступленнее грохотала битва в цехах тракторного и металлургического заводов, один за другим падали все новые и новые городские кварталы, улицы и дома. Но слово «Сталинград» уже означало не высшую точку фашистского наступательного движения — это был образ великой стойкости, несгибаемого мужества, неслыханных трудностей и блистательного умения преодолевать их.
Седюк с жадностью читал газету за газетой. В статьях военных корреспондентов вставали живые картины великого сражения: бои за овраги, улицы и дома, битвы с танками в разрушенных заводских цехах, ночные переправы через Волгу под бомбежкой, схватки в воздухе.
— Какие заводы погибли! Лучшие заводы нашей страны! — услышал Седюк.
Он повернулся и увидел Телехова. Старик страдал. Седюк вспомнил, с какой любовью Телехов описывал сталинградский завод качественных сталей. На этом заводе неистовее всего бушевала война, именно здесь непоправимее всего были разрушения. Седюку захотелось сказать Телехову что-нибудь ласковое, что-нибудь такое, что отвлекло бы его от мрачных мыслей. Но он не решился.
В комнату строителей густо повалил народ, ожидался доклад прилетевшего в Ленинск фронтовика Симоняна. Люди размещались на стульях, столах, подоконниках, даже на чертежных досках. Потом появился Телехов с Симоняном — высоким, быстрым человеком в военной шинели. У Симоняна было темное лицо с огромным носом и пылающим глазом — второй был прикрыт черной повязкой. Голос у Симоняна был тонкий, пронзительный, всюду слышный.
После доклада Седюк пошел в опытный цех. Ему хотелось увидеть Варю. Она была в лаборатории и заканчивала расчеты по анализам. Седюк, не раздеваясь, принялся выкладывать новости. Во время его рассказа в лабораторию вошел Киреев и тоже стал слушать. Даже сидевшая к ним спиной Бахлова бросила свои рабочие журналы и повернулась к Седюку. Только Ирина слушала его невнимательно, посреди разговора она поднялась и вышла.
— Что с ней, Варя? — спросил Седюк, прерывая свой рассказ. — Что-нибудь нехорошее случилось? На ней лица нет.
— Не с ней, а с Владимиром Леонардовичем, — ответила Варя. — Полчаса назад к нему пришел один из новых, прилетевших с этими самолетами. Это его старый друг, фамилия его Федотов. Сейчас они сидят и разговаривают. Федотов привез Владимиру Леонардовичу вести о его семье, вести нехорошие, Ирина мельком слышала.
Ирина снова показалась в дверях. Она села в стороне, чтобы не мешать беседе, но не справилась с собой — из глаз ее закапали слезы, она вытирала их, отворачивалась. Варя подошла к ней и стала молча гладить по голове. Седюк не мог уже больше рассказывать, даже Киреев с каким-то странным для его высокомерного лица виноватым сочувствием следил за Ириной. Седюк встал и дотронулся рукой до ее плеча.
— Ирина Сергеевна, — сказал он с волнением, — вы знаете, Владимир Леонардович всем нам дорог, скажите: что там происходит у них?
— Я случайно услышала, — прошептала Ирина. — Если Владимир Леонардович узнает, он рассердится..
— Он ничего не узнает, — горячо вмешался в их разговор Киреев. — Расскажите нам, мы будем молчать.
Ирина, останавливаясь и прислушиваясь, не идет ли Газарин со своим гостем, передала, что ей удалось услышать, когда она заходила в комнату и стояла в прихожей, где помещались аккумуляторы. Федотов рассказал Гагарину, что видел его жену, Лизу, и детей. Он встретил их на улице. Жена Газарина с дочкой Сонечкой тащили детские санки, на них лежал завернутый в газету детский трупик — трехлетний сын Коля. Федотов помог им тащить санки на кладбище. Лиза сказала, что муж в Москве, прислал ей со знакомым летчиком посылку, если бы не эта посылка, они все давно бы погибли. Федотов обещал зайти к Лизе, но не успел — его свалил тиф, — а через месяц, в феврале, перед самой своей эвакуацией, он добрался к ним и узнал от соседей, что Лиза с Соней исчезли. За несколько дней до его прихода у Сони открылся бред, она потеряла сознание. Лиза совсем обезумела, схватила девочку, закутала ее и унесла куда-то. Соседи отговаривали, удерживали, но не смогли. Лиза твердила: «Тут она умрет, я пойду искать лекарства, помощи!» С тех пор ее никто больше не видел, а на столе остались хлебные карточки — единственный источник жизни… Федотов сказал: «Таиться не хочу — по всей видимости погибли».
Она замолчала. В глазах Киреева стояли слезы. Он вдруг скверно выругался и быстро вышел из аналитической, хлопнув дверью. Бахлова повела в его сторону головой, она одна не подошла к Ирине и не расспрашивала ее. Но ее лицо было полно молчаливого отчаяния. Крепко закусив губу, она неподвижно смотрела в одну точку.
Из энергетической вышел Газарин со своим гостем. Сквозь стеклянную дверь лаборатории их было хорошо видно. Высокий и толстый Федотов шел, опираясь на палку. Он такими глазами взглянул на людей, сидевших в аналитической, словно это были его злейшие враги. Через минуту Газарин возвратился. Ирина, выйдя в коридор, преградила ему дорогу.
— Владимир Леонардович, — сказала она отчаянно, — разрешите мне к вам? Мне очень нужно.
Он с недоумением смотрел на нее. Ее слова не сразу доходили до него. Потом он испуганно махнул рукой.
— Нет, нет, Ирина, позже, через час, — сказал он поспешно. — Вы меня извините, мне хочется поработать, кое-что написать. Надо одному…
Ирина возвратилась в лабораторию. Варя взяла ее за руку.
— Пойдем, Ирина, — проговорила она ласково. — Завтра поговорите.
Но та покачала головой.
— Я не могу уйти, — прошептала она горько. — Пойми, я не должна оставлять его одного. Я подожду немного и постучусь к нему.
Варя с глубоким волнением смотрела на ее полное смятения, покрытое красными пятнами, ставшее вдруг совсем некрасивым лицо. Ирина была единственной в Ленинске, кто не понравился ей при первом знакомстве. А сейчас Варе казалось, что еще не встречала она человека, поступки и чувства которого были бы так близки ей самой. Она до боли, до слез понимала, как можно страдать горем другого, любимого человека, как можно хотеть все, даже жизнь, отдать за то, чтобы этот человек был счастлив — сам, не с тобой…
В середине сентября Седюк пустил в опытном цехе свой малый опытный медеплавильный завод — так теперь официально называлось это сооружение. Здесь уже работали обогатительная линия, сушильная и отражательные печи, электролизные ванны. Юношей нганасан Седюк отдал Романову, а девушек определил на электролизные ванны. Вначале дело у них шло плохо. Девушек пугал темно-синий раствор, кипевший от выделявшихся в нем пузырьков водорода и кислорода. Стрелка вольтметра, бегавшая, как живая, по всей шкале, внушала им ужас. Но постепенно они освоились. Юноши же не только быстро привыкли к печам, но и увлеклись новым занятием. Когда Яша Бетту впервые удачно загнал ломиком глиняную затычку в летку и струя расплавленного металла, брызнув искрами во все стороны, оборвалась и иссякла, он бросил ломик и с визгом и хохотом затопал ногами.
— Одурел, парень! — говорил Романов, снимая очки и сам от души смеясь счастливому хохоту Яши.
— Все теперь могу! — кричал опьяненный успехом Яков. — Все теперь сделаю, как другой! Правда, Василь Графыч?
— Правда, правда, — подтверждал Романов, вытирая прослезившиеся от смеха глаза.
Сбежавшиеся со всех сторон нганасаны радостно хлопали Якова по спине и смотрели на него с уважением.
Среди других гостей, каждый день навещавших опытный цех, появилась и Караматина. Она никого не предупредила о своем приходе. Романов в это время готовился разливать черновую медь в изложницы. Седюк и Киреев прохаживались по цеху. Появление Лидии Семеновны раньше всех заметили нганасаны — они с криками побросали свой металлургический инструмент и окружили ее. Киреев, никогда до того не видевший Лидию Семеновну, возмутился таким непорядком. Он подошел к ней и тронул ее плечо — она, разговаривая с нганасанами, стояла к нему спиной.
— Слушайте, гражданочка, здесь не бульвар, — сказал он бесцеремонно. — Прошу отсюда уйти!
— Да это Караматина, главный начальник наших учеников, — проговорил Седюк, засмеявшись и останавливая Киреева.
— Все равно, без пропуска в цех посторонние не входят, — твердил упрямый Киреев, еще больше разозлившись от заступничества Седюка.
Но Лидия Семеновна сама знала, как постоять за себя. Она пренебрежительно отвернулась от Киреева, не пожелав услышать его слова. Сняв варежку, она пожала руку Седюку.
— Здравствуйте, — сказала она. — Ну, показывайте мне ваше предприятие, мои мальчики в общежитии говорят теперь только о печах.
— С охотой, — проговорил Седюк, беря ее под руку и отводя в сторону от печей.
Он оглянулся с усмешкой на Киреева. С Киреевым произошло неожиданное превращение — он был укрощен. Он смирно и молчаливо плелся за Седюком и Караматиной. На лице у него было такое постное и смущенное выражение, что Романов, дававший объяснения по ходу операции, поглядывал на него с недоумением и тревогой.
— Можно мне поработать? — попросила Лидия Семеновна.
Она натянула длинные рукавицы, взяла у Романова металлургическую ложку с двухметровой ручкой и, подойдя вплотную к разливочному желобу, осторожно подставила сбоку к струе край ложки и отобрала пробу меди, не брызнув, не расплескав ни капли, что было бы опасно для двух рабочих, державших изложницу у самой струи. Скупой на похвалы Романов не удержался от одобрения.
— Молодцом, девушка! — сказал он, надевая очки, которые всегда держал в руках, и осматривая Караматину, будто только сейчас впервые ее увидел. — Вам бы в металлурги идти, ей-богу! А оделись как на танцульку, — добавил он с осуждением. — Вот прожжет вам фетровые валеночки и чулочки, кожу пораните — что тогда делать придется?
— Ничего, перевяжусь, — отвечала Караматина весело. Она сияла от удовольствия.
Стоявший рядом Киреев схватил Седюка за руку и отвел его в сторону.
— Вот ловкая девка, а? — сказал он с уважением. — Я думал, какая-нибудь фря из управления комбината, смотрите, как она разодета, даже надушилась, а она возле печи управляется, как около самовара. — И добавил почти с завистью — А какая красивая!
— Хороша Маша, да не наша, — ответил Седюк, улыбаясь. — Хотите, познакомлю. Выскажете ей свое восхищение.
Высказать свое восхищение Караматиной Киреев, однако, не сумел. Краснея оттого, что приходится быть вежливым, он пробормотал, что на печи сегодня много газу; непривычному человеку требуется противогаз. Не желает ли товарищ Караматина посмотреть другие помещения опытного цеха? Он может проводить. Лидия Семеновна согласилась пойти по опытному цеху.
— Пойдемте снами, — шепнула она Седюку.
Они шли втроем. Киреев, стараясь продлить удовольствие совместной прогулки, показывал каждый уголок, и тупик, и окошко, словно все это были очень важные, достойные изучения вещи. В своем увлечении он ткнул пальцем даже в Бахлову и проговорил: «А это наш начальник лаборатории, Надежда Феоктистова!» Лидия Семеновна начала кланяться, но возмущенная неожиданным вторжением посторонних Бахлова повернулась к ним спиной. Киреев, не смущаясь, повел их в лабораторию Гагарина. Седюк по дороге кинул несколько слов Варе, взвешивавшей на аналитических весах пробу руды. Гагарина не было, и объяснения по электростатической сепарации углей давала Ирина Моросовская. Караматина интересовалась всем, но смотрела не столько на сепаратор, сколько на Ирину.
Когда все было осмотрено и они вышли из цеха наружу, Киреев стал горячо просить Лидию Семеновну приходить почаще: ученики ее народ хороший, но посматривать за ними нужно, лучше, если она сама детально ознакомиться с их работой. Он пытался задним числом оправдаться в своей грубости.
— Я вас сначала не узнал, — сказал он. — Мне показалось, это новая любопытная из управления, там в техническом отделе сидят какие-то девушки.
— А я вас сразу узнала, — возразила Караматина. — Вы именно такой, как вас описывают. — Она попросила Седюка: — Проводите меня немного, Там меня ждет машина.
Седюк по дороге сказал Лидии Семеновне со смехом:
— Сегодня я впервые по-настоящему узнал силу вашего взгляда. Янсон прав, Киреев был ослеплен и повержен.
Она возразила с досадой:
— Ах, все это чепуха, не нужно мне этого ничего! Но Седюк продолжал смеяться:
— Нет, теперь я твердо верю — нет такого сердца, которое бы не загорелось под действием ваших глаз. По части покорения людей вы чемпион.
Она сказала с ласковым упреком:
— Я не заметила, чтобы ваше сердце очень пылало, Михаил Тарасович.
Он сразу стал серьезным.
— Я — другое дело, Лидия Семеновна. Я неизлечимо поражен бациллами женоустойчивости.
— Знаете, одна неудача больше огорчает любого чемпиона, чем радуют десятки побед. Вы, впрочем, клевещете на себя насчет женоустойчивости. Кто эта девушка, которой вы так нежно улыбнулись?
— Нежно? — изумился он. — Вам показалось, Лидия Семеновна.
— Нежно, нежно, — настаивала она. — А она покраснела. Это, наверное, та самая, с которой вы приехали в Ленинск и ходите в кино? Постойте, как ее зовут? Кажется, Варя? Варя Кольцова? Так? Вас удивляет моя осведомленность? Мне рассказывал Янсон. У меня память хорошая, я сразу все запоминаю. Значит, это Варя? Ну, я с Янсоном не согласна, он говорил, что она серенькая, а у нее очень миленькое, доброе лицо. Мне она даже чем-то понравилась.
Слова эти больно его укололи. Веселый и пустой разговор превращался во что-то совсем не веселое и не приятное. Он хмуро сказал:
— А вы, оказывается, злая. Это очень нехорошо. Она ничего не ответила и заторопилась к машине.
В один из редких свободных вечеров Седюк решил исполнить свое обещание и навестить Козюрина.
Козюрин жил в третьем общежитии, в двухэтажном доме по Пионерской улице. В этот дом вселяли только лучших рабочих разных строительных площадок и цехов. Он был более благоустроен, чем другие дома, — в нем работали центральное отопление и водопровод.
Седюк шел по коридору первого этажа и осматривался. Широкий коридор был тускло освещен двумя лампочками. Оштукатуренные стены не были побелены, кое-где штукатурка отваливалась, в углах проступала сырость.
По коридору тащился пьяный парень. Он громко икал и хватался рукой за стену, чтобы не упасть.
— Где здесь живет Ефим Корнеевич Козюрин? — спросил Седюк.
Парень медленно поднял голову и минуту молча смотрел на него. Значение слов, видимо, с трудом доходило до его сознания. Потом лицо его просветлело.
— Ефима Корнеича? — переспросил он. — Это можно. Тут Ефим Корнеич. Второй этаж, комната двадцать три. Хороший человек, Ефим Корнеич, понятно?
— Понятно, — ответил Седюк. — А скажи, друг, как тебе удалось так угоститься, когда нигде нет спирту?
Парень хитро усмехнулся.
— Военная тайна, — сказал он более твердым голосом. — Отдал полкарточки продуктовой — выпил вволю. А рассказывать не буду, нет.
— А жить как будешь без продуктов? — спросил Седюк.
— Полмесяца протяну, — презрительно пробормотал парень и широко зевнул. — Ребята помогут.
Он поплелся дальше.
Седюк поднялся на второй этаж. В коридор выходило двадцать одинаковых дверей, и ни на одной не было надписи. Седюк постучал в первую попавшуюся. Ему открыл широкоплечий человек, немолодой, с характерным широким лицом коренного сибиряка.
— Скажите, в какой комнате живет Козюрин? — спросил Седюк, силясь вспомнить, где он видел это недоброжелательное лицо.
— Номера не знаю, а Козюрин и все его хулиганы живут там, — ответил человек, показывая на вторую дверь наискосок. — Могли бы и не спрашивать — идите прямо на ругань и крик и попадете в свою компанию.
— Да ведь вы Турчин! — воскликнул Седюк. — Здравствуйте, вижу, не помните? Мы вместе ехали в Ленинск. Помните, в Пинеже на поезд садились, еще в дороге лопатой орудовали — путь поправляли. Вы тогда всех удивили — подносчик за вами не успевал.
Теперь и Турчин призвал Седюка. Если бы Седюк не сказал о его хорошей работе, он, наверное, с треском захлопнул бы дверь. Но обидеть человека, сохранившего о нем такое хорошее воспоминание, он не мог. Он с усилием согнал с лица недоверие и принужденно улыбнулся.
— Что-то вспоминаю, — сказал он почти приветливо. — Вы тогда всеми нами командовали, кому где становиться.
— Был грех. — Седюка вдруг охватило желание подразнить этого, как он помнил, нелюдимого и всем недовольного человека. Он сказал с ласковым укором — Что же это вы, товарищ Турчин, так за дверь схватились, я и сам без приглашения не зайду.
— Да нет, я так, — смешался Турчин. — Заходите, пожалуйста.
Он потеснился, открывая проход, и хотя Седюк видел, что Турчин приглашает его через силу, он все-таки зашел, сел и с любопытством осмотрелся.
Комната у Турчина была небольшая, но светлая и чистая той придирчивой, лелеемой чистотой, которая характерна для староверов. На стенах висели портреты вождей, на этажерке стояла библия в добротном переплете, рядом с ней — разрозненные тома Ленина. На самом видном месте, на круглом столе, лежал альбом. Приближался час ужина, на столе были расставлены тарелки с нарезанным хлебом, сахарница, раскрытая банка консервов. Турчин аккуратно прикрыл еду клеенкой.
— Странное сочетание, — заметил Седюк, указывая на Ленина и библию.
— Женино хозяйство, — коротко ответил Тур-чин. — В эти дела не мешаюсь.
— Да вы же один ехали сюда! — удивился Седюк.
— Жена на той неделе прилетела. Вон три самолета прибыли, на одном из них. И книгу эту священную с собой привезла, она всюду ее возит.
Он замолчал, не проявляя больше никакого желания развлекать гостя. Седюк, не спрашивая разрешения, взял со стола альбом и принялся перелистывать его. Он знал, что альбомы для того и кладутся на видное место, чтобы их брали и рассматривали.
Он ожидал увидеть семейные фотографии бабушек и дедушек, выпученные глаза, напряженные, парадные лица, праздничные, венчальные и просто «выходные» костюмы, карапузов и сорванцов, какими некогда были владельцы альбома. Но альбом поразил его. Это было собрание газетных вырезок, клочки помятой желтой, серой, коричневой бумаги, корреспонденции, очерки, заметки, статьи — среди них попалась даже одна с математическими формулами и выкладками. И в каждой статье, заметке упоминалась фамилия Турчина. Седюк, все более увлекаясь, перелистывал страницы альбома. На «его пахнуло романтикой первых лет советской власти. Газетные клише рассказывали о послевоенной разрухе, трудном восстановлении, героическом порыве первых пятилеток. На одной фотографии поднимали вручную паровоз. Маленький, пухлый паренек, странно похожий на Турчина, самозабвенно нажимал плечом на стенку тендера и скашивал на фотографа глаза. Седюк видел разваленные, допотопные цехи, железнодорожные насыпи, перед ним возникали равнины и степи, вздымались горы, строительство шло и усложнялось, кустарные цехи сменялись огромными заводами, поднимались домны, громоздились мощные котельные агрегаты. И маленький, пухлый паренек роб и раздавался в плечах, превращался в крепкого, самоуверенного, знающего себе цену человека. В тридцатом году первый орден украсил грудь этого человека, восемь снимков кричали об этом торжестве, славили его. На одном из них, самом почетном, Калинин протягивал Турчину заветную грамоту и коробочку. И еще награды, еще ордена. Седюку на каждой странице попадались фразы: „Наш славный ударник“, „Известный стахановец Турчин“, „Магнитогорские землекопы отстают от нашего Турчина“. Он заинтересовался статьей с математическими выкладками. „Удивительное мастерство знатного землекопа товарища Турчина, — писал автор статьи, — его производственные результаты должны быть изучены точным хронометражем и лечь в основу нового типа расчетов выемки грунта“.
Седюк поднял голову и, захлопнув альбом, посмотрел на Турчина. Тот сидел по-прежнему замкнутый я недовольный, но в глазах, маловыразительных, как и его лицо, светилось удовлетворение — ему понравилось увлечение, с каким гость рассматривал собрание газетных вырезок.
— Где вы сейчас работаете, Иван Кузьмич? — спросил Седюк с уважением.
— На ТЭЦ, — ответил Турчин коротко.
В комнату вошла низенькая, полная женщина с добрым лицом. Она посмотрела на Седюка удивленно, потом протянула руку, приветливо улыбнулась.
— Жена моя, Анна Никитична, — сказал Турчин. Анна Никитична откинула клеенку и захлопотала у стола.
— Очень рада, очень рада, — повторила она несколько раз, и было видно, что она в самом деле: рада приходу Седюка, хотя он ей был до этого незнаком. — Сейчас будем ужинать, прошу к столу. Иван Кузьмич, что же ты не просишь? Вот смотри, гость наш даже не разделся, — ну, разве так можно?
— Прошу, — без особого радушия пригласил Турчин. — Раздевайтесь.
Седюк отказался. Он объяснил, что его ждут, он уже дал слово и не хочет обманывать людей.
— Добро бы люди, — возразил Турчин с презрением, — так, мусор человеческий.
Прощаясь, он был так же сух и неприветлив, как при встрече. Видимо, он ценил себя, этот человек. Он невольно приучался к тому, что его дружба и приветливое обращение — дар, которым не следует оделять каждого встречного, если даже с этим встречным и провел несколько часов в трудной дороге.
Уже выходя, Седюк спросил:
— Вы что же, так вдвоем и живете?
— Одни живем. Двое у нас, сын и дочка, оба на фронте, он — в танковых частях, она — врачом, — вздохнув, ответила Анна Никитична. — Пока бог миловал, живы-здоровы. Только и радости, когда письма приходят. А тут, говорят, такой край, что и письма месяцами не доставляют.
— Ну, это сильно преувеличено, — утешил ее Седюк. Она нравилась ему, и он хотел сказать ей на прощание что-нибудь хорошее.
Снова выйдя в коридор, Седюк постучал в указанную ему Турчиным дверь, и несколько голосов откликнулось: „Да!“ Комната, куда он вошел, была большая, светлая, в три окна, но небеленая и грязная. Вдоль стен тянулось восемь коек, посредине стола, заваленного тарелками, чашками, жестянками от консервов, стояло прикрытое газетой ведро с водой. Лампочка над столом тускло светила сквозь махорочный дым. Люди — среди них Седюк узнал Жукова и Редько — сидели у стола на двух скамьях и на койках, кое-как заправленных грязными одеялами. В шуме громкого разговора на Седюка вначале не обратили внимания. Потом к нему подбежал обрадованный Козюрин.
— Здравствуй, Михаил Тарасович! Вот спасибо, что пришел! — кричал он, таща Седюка на середину комнаты. — Подвинься, Паша, — просительно сказал он высокому парню, сидевшему на краю скамьи. — Гость пришел!
— Ну и что же, что пришел? — спросил парень сиплым голосом и придвинулся еще ближе к краю скамьи, закрывая последний уголок, на который можно было сесть. Он свирепо взглянул на Седюка. — Я сам тут гость и не держусь такого мнения, чтоб всякому уступать место.
Жуков медленно встал и подошел к Седюку.
— Здорово, начальник, — сказал он дружелюбно и протянул руку. — Мы с тобой старые знакомые. Один раз чуть на кулачки не схватились. Помнишь меня?
— Помню, — улыбнулся Седюк. — До кулачков не дошло.
— Не дошло, — согласился Жуков. — Но характер у тебя, начальник, не мамин, а папин. Паша, — обратился он неожиданно кротким голосом к парню, сидевшему на краю скамьи, — не видишь разве, со знакомым разговариваю? Встал бы, как хороший человек, да вытер получше скамью — после тебя многим и сидеть неприятно.
— Ничего, я присяду в другом месте, — сказал Седюк и сделал шаг в сторону.
Но Жуков удержал его, он жестко проговорил:
— Пусть постоит: ворона — птица не важная.
— Да я и не знал, Афанасий Петрович, что это ваш знакомый, — оправдывался Паша, смахивая рукой крошки со скамьи. — Пожалуйста, разве я не понимаю..
Во время этого разговора шум в комнате прекратился. Все с любопытством рассматривали Седюка.
— Твой гость? — спросил Жуков Козюрина.
— Мой, Афанасий Петрович. На чай пригласил.
— Давай поделим гостя. Ты — на чай, а я, так и быть, на рюмочку водки приглашаю. Не возражаешь против рюмочки, начальник? — спросил Жуков Седюка.
— Рюмка — в военное время вещь дефицитная, кто же станет возражать! — Седюк разделся и повесил свое пальто на гвоздь, вбитый в переплет окна. На этом гвозде уже висели два полушубка и брезентовый плащ. — Две рюмки выдашь — и то не споткнусь.
Слова Седюка вызвали одобрительный смех. Он сел за стол — с него Паша и еще двое поспешно убрали все лишнее. Кроме Козюрина, Жукова и Редько, все остальные были Седюку незнакомы. Оглядев комнату, он заметил старика, сидевшего на кровати у самой двери. Этот человек был невысок ростом, он неприязненно смотрел на компанию у стола, а когда пошел зачерпнуть кружкой воды, было видно, что он хромает.
Одно было ясно Седюку с первой минуты: в комнате, куда он вошел, хозяином был Жуков. Он командовал, даже не отдавая приказаний. Несколько человек были у него на побегушках — он только взглядывал на них, и они, мгновенно угадывая, чего он хочет, бежали исполнять его желание. Жуков присел против Седюка — развлекать гостя разговорами, а на столе как-то неслышно стали возникать банки с консервами, рыбными и мясными, аккуратно нарезанный хлеб, чисто вымытые кружки, две бутылки со спиртом, селедка, посыпанная сухим луком, графин с водой для разведения спирта. Козюрин возился в углу с кипятильником. Контакт у кипятильника был плохой, и вода в чайнике, куда он был опущен, оставалась холодной.
— Ефим Корнеич, бросай свою мокрую воду! — крикнул Жуков. — Гость попробует нашей сухой водицы — ему на твою сырость и смотреть не захочется.
— Нельзя, на чай приглашал, — оправдывался Козюрин в десятый раз втыкая вилку кипятильника в розетку.
На этот раз контакт оказался хорошим, и вода в чайнике сразу запузырилась. Козюрин присел около Седюка.
— Значит, пришел, Михаил Тарасович, — говорил он, любовно глядя ему в лицо. — Вот хорошо, что надумал! Жаль, не предупредил, что сегодня, подготовились бы покрепче. Я тебя на той неделе ждал.
— А зачем предупреждать? — возражал Седюк, смеясь. — Главное, что пришел. — И, оглядывая тесно уставленный стол, он сказал: — Вы и без подготовки богато живете, ребята!
— А чего нам не жить богато? — спросил Жуков довольно. — У нас здесь, знаешь, кто живет? Одни стахановцы! У меня за прошлый месяц сто девяносто три процента нормы сделано. А вот у этого, у домового нашего, по прозвищу Сурин, — он кивнул в сторону хромого, сидевшего на кровати, — все двести пять процентов выведены. Ему, правда, полегче, чем нашему брату, он слесарь-инструментальщик, в его нормах никакой нормировщик без пол-литры не разберется, да это не наше дело. Начальнику завода Прохорову лестно, что у него такой знаменитый стахановец за верстаком стоит, ну, и нам, конечно, приятно.
— Я тридцать пять лет слесарной пилой работаю, — отозвался Сурин, с ненавистью глядя на Жукова. — Мою работу все люди знают. А сколько времени ты своими сварочными электродами машешь, еще никто не сосчитал. Твои проценты только в конце месяца видны, а пока ты варишь, их что-то никто не замечает.
— Злой! — Жуков приятельски подмигнул Седюку. — А ты, папаша, очень не расходуйся, это вредно для горла, — заметил он Сурину. — У нас гость сидит, человек новый, никого из нас не знает, вдруг поверит тебе. И пойдет слух, что мы не стахановцы, а прохвосты. Вот Редько, правда, случаем подкачал, месячишко только на сто семнадцать процентов свернул. Зато Козюрин выручает, другие тоже промаха не дают. Комната у нас, как на подбор, из самых крепких мужиков.
— Комната у вас хорошая, высокая, а вот грязи в ней, как в хлеву, — сказал Седюк.
— Смотря какая грязь. У нас все холостяки, нам не до уборки. Уборщица приходит по утрам, а днями и глаз не кажет. Конечно, у таких, как Турчины, все языком вылизано, у него бабе делать нечего и гости важные набегают. А мы корреспондентов из газет не принимаем, нам эта забота совсем даже напрасная.
— Нехорошо! — возразил Седюк с укором. — Все-таки можно было бы дежурства назначить, убирать в очередь.
— Человек не свинья, везде проживет, — равнодушно бросил Жуков, разливая спирт в кружки. — От излишней чистоты таракан разводится.
Козюрин пожаловался виновато:
— Трудно нам с чистотой. Пробовали эти дежурства вводить — все время срывается. То один отказывается, то другой. Гости из других общежитий приходят, тоже много грязи разводят.
— Зачем говоришь неправду? — вдруг озлобленно закричал со своего места Сурин. — Кто отказывается? Ты говори прямо, кто отказывается! Жуков отказывается, Редько отказывается. Мало, что сами отказываются, другим не дают чистоту наблюдать, даже отдохнуть не позволяют. И гости, которые сорят, — их гости. Как свиньи живем, других стыдно!
— Папаша, закругляйся! — кротко произнес Жуков. — У меня сегодня голова болит, и нет охоты на скандалы. Помолчи, пока мы выпиваем. А то на крик комендант придет, начнется разбор, кто да почему.
— Не замолчу! — закричал Сурин. — Знаю, что все коменданты у тебя куплены или запуганы. Ты только этим и берешь, что все тебя боятся. А я не боюсь! И гостю твоему скажу, пусть и гость твой знает.
Жуков встал и подошел к кровати Сурина. Он стоял молча, похожий на медведя, и всматривался Сурину прямо в лицо. Под его» кривым носом появилась злобная улыбка, от нее лицо стало еще страшнее. Сурин, замолчав, отвернулся. Но когда Жуков заговорил, голос его по-прежнему был кроток и ласков.
— Ах, какой горячий старичок! — сказал он с мягкой укоризной и покачал головой. — Не старичок, а сухая солома. Ну что бы помолчать, когда помоложе его люди разговаривают! Не имеет папаша Сурин уважения к молодости.
— Оставь его! — громко сказал Седюк. — Прав твой старик, как свиньи живете!
Жуков повернулся, улыбка медленно сползла с его лица. Он постоял, не отвечая, словно раздумывая, потом уселся на свое место у стола.
— Хаять всякий может, а помочь никто не поможет, — проговорил он. — Тебе легко, начальник, ругать за грязь, в твою комнату уборщица три раза на день бегает. А я свои проценты не языком, а руками вырабатываю, мне нет интересу после работы помои выносить и метлой размахиваться. В дежурные не пойду. И другим не дам особенно раскидываться, это верно. Мне со смены отдохнуть надо, пусть это все понимают. Выпьем, начальник! — предложил он, поднимая кружку со спиртом.
— Чистый спирт будешь пить? — спросил Седюк, с интересом наблюдая за Жуковым.
— Только чистый! Не так горчит в горле и в голову меньше бросается. Так выпьем, что ли?
— Выпьем, конечно. Только что же, мы втроем пить будем? А как остальные? Или их ты не приглашаешь? Вроде бы и неудобно так пить.
Жуков нехотя поставил кружку и обвел глазами комнату. На скамье и на койках сидело человек восемь, и все, кроме Сурина, с живейшим интересом следили, как гость и пригласившие его Козюрин и Жуков готовятся выпить. Та же кривая, уродливая улыбка обрисовалась на губах Жукова.
— Эй, приятели! — сказал он негромко. — Всех, которые хорошие, милости прошу к нашему каменному шалашу. А которые за себя знают, что черти не нашего бога, тех покорнейше прошу не мешать нашему параду.
Похоже, своеобразная формула приглашения к столу была уже известна жильцам комнаты. Три человека, в том числе Редько и Паша, торопливо уселись за стол, Сурин и его сосед, некрасивый юноша, стали раздеваться и укладываться спать, а остальные один за другим вышли, накинув на себя полушубки.
— Видишь, начальник, не все принимают запах спирта, — заметил Жуков. — Многие бегут, а которые в дремоту впадают. Ничего с такими не выходит.
— Будто уж ничего не выходит? — Седюк улыбнулся. — Просто приглашаешь не очень любезно и обходительно. Вот я приглашу, может, меня послушают — Он встал и подошел к Сурину, — Товарищ Сурин, вы не откажите в любезности, выпьем за успех войны.
Он говорил тихо, наклонившись к старику. Сурин отрицательно покачал головой.
— Не пьете? — удивился Седюк.
— Почему не пью? Пью, как все люди. А не со всеми пью. — Сурин говорил еще тише, чем Седюк, видимо, чтобы Жуков, сидевший в грозном молчании у стола и явно прислушивавшийся к их разговору, ничего не услышал. — Вы человек здесь новый, первый раз у нас, вам извинительно. А я, простите за выражение, с такими, как этот Жуков, не только пить, а в некотором месте рядом сесть не сяду. В другой раз как-нибудь, а сейчас нет.
— Не вышел домовой из своей домовины? — насмешливо спросил Жуков, когда Седюк возвратился к столу. — Напрасная затея. У папаши от честного хмеля душу воротит. Ну, все в сборе, посты на дозоре, разбойники во мгле, вино на столе. Будем здоровы!
— За победу! — провозгласил Седюк, выпивая разведенный водой спирт.
— За победу! — крикнул Козюрин и стукнул об стол опустевшей кружкой.
Седюк не пил водки давно, чуть ли не с начала войны. Выпитый спирт наполнил его теплом и затуманил голову. На минуту все как-то странно отдалилось от него, предметы и люди словно отошли в сторону, уменьшились, стали расплываться. Стараясь не показать, что опьянел, Седюк зачерпнул большой ложкой холодного мяса с горохом. Прошло несколько минут, пока вещи постепенно возвратились на свои места, обрели обычные размеры и форму.
— Ешьте, братцы, свинину с горохом! — угощал Жуков. — Конечно, лучше бы картошечки печеной, да ничего не поделаешь, время военное, трудности.
— Везде трудности, Афанасий Петрович, — хихикая сказал захмелевший Редько. — До войны трудности от строительства, на материке трудности от войны, здесь трудности от зимы, а на том свете какие трудности повстречаются? Наверное, от нехватки уголька чертячьего?
— Молчи, головешка с мозгами! — строго прикрикнул Жуков. — Товарищ начальник может тебя вовсе неправильно понять, от этого неприятности выйдут. Вон Пашка Поливанов жует, ничего не говорит — учись хорошему примеру.
— Так это тот самый Поливанов, о котором по Ленинску рассказывают, что он всю свою одежду проиграл? — полюбопытствовал Седюк.
— Ну и что же? Свое проиграл, ни у кого не брал, — с вызовом сказал Поливанов, исподлобья глядя на Седюка.
— А ты, начальник, обо всем наслышан! — весело воскликнул Жуков. — Был грех, был. Одно исподнее парню оставили, да и то чтобы уборщица не обмерла. Ну, да быль молодцу не укор. Выпьем по этому случаю.
От второй кружки опьянели все. Редько затянул визгливым фальцетом песню, Поливанов сиплым басом подтягивал, Козюрин, внезапно умилившись, стал хвалить Седюка: до чего человек душевный, крепко свое дело знает, а сейчас вот пришел к нему в гости… Потом Козюрин стал просить прощения за грязь и наконец разразился целой речью. Если говорить правду, так у них хуже, чем во всех общежитиях. Нечего греха таить, везде плохо, строители поторопились с домом, масса недоделок, поддерживать чистоту тут нелегко, но в семейных комнатах чисто. Турчин — он живет напротив — строгий насчет этого, комсомольцы на первом этаже тоже, а вот у них ничего не выходит. Пробовали, старались — нет, не получается…
— Выпьем, начальник! — сказал Жуков, презрительно слушавший Козюрина, и разлил остатки спирта в две кружки.
Теперь и в глазах Жукова появилась пьяная муть, и они потеряли свой колючий, пронзительный блеск.
— Хорошая штука! — сказал Седюк, кивнув на пустые кружки. — Где берешь?
Жуков захохотал.
— Уморил, начальник, ох, уморил! — всхлипывая, бормотал он и, немного отдышавшись, заговорил уже серьезно: — Где беру, спрашиваешь? Там уже нет, где брал, так что и спрашивать нечего. Одно тебе скажу — у кого деньги имеются, тот все, что угодно, достанет, не то что спирт. Были бы денежки да была бы охота их тратить… А Жуков не кусочник, нет! — добавил он с пьяным хвастовством. — Жуков не трясется над рублишкой! Пусть трясутся те, у кого больше рубля за душой нет. У Жукова были деньги и всегда будут, так и знай, начальник!
Седюк посмотрел на часы. Был уже первый час. Сурин и его сосед спали. В комнату поодиночке возвращались ушедшие жильцы. Седюк встал и поблагодарил хозяев за угощение. Его пытались удержать, но он не остался. Вначале ему было любопытно наблюдать жильцов этой комнаты, но сейчас он испытывал отвращение — порядки тут были как в кабаке.
— Заходи, Михаил Тарасович, заходи, — бормотал совсем пьяный Козюрин. — Предупреди только — будет чисто, как у тещи. Сам увидишь.
— Пашка, помоги раздеться Ефиму Корнеичу! — приказал Жуков.
Поливанов взял Козюрина под мышки и повел к кровати.
— Мы проводим тебя, начальник, — сказал Жуков, поднимаясь вместе с Редько. — Одевайся, Миша, и мой полушубок достань.
В коридоре никого не было. Сквозь открытую настежь наружную дверь врывался морозный воздух и стлался паром по полу.
— Беззаботно живете, — заметил Седюк. — Говорят, кругом грабят, а у вас даже засова нет на наружной двери. Вроде сами приглашаете воров. И не боитесь?
— А чего нам бояться? Пусть лучше нас боятся, — ответил Жуков, хитро подмигивая. — Еще, знаешь, папаня-покойник меня учил: «Зачем тебе, сынок, людей бояться? Держись так, чтоб другие тебя боялись, и все пойдет на лад». Я эту папину завещанию помню. Пусть воры забираются — не обрадуются.
Он повел плечами, показывая, что вору, забравшемуся в их общежитие, придется несладко. Седюк глянул на улицу. Ярко освещенная электрическими фонарями, она была пустынна. Вверху, в темном навесе неба, пылало неяркое полярное сияние.
— Прощайте, ребята! — сказал Седюк.
— Прощай, начальник! — ответил Жуков, а Редько молча поклонился ему вслед.
Жуков минуту смотрел в темноту, затем обернулся к Редько. Лицо его, полное звериной, слепой ярости, было страшно. Редько в страхе метнулся назад, но Жуков схватил его рукой за грудь и стал трясти с такой силой, что у Редько застучали зубы.
— Контрреволюцию разводишь, сука! — хрипел он не помня себя. — Этот гад инженер пришел все высматривать, понял? А ты ему песенки поешь про трудности, все свое нутро выворачиваешь! Хочешь, чтоб следить начали? Жукову такие товарищи не нужны! Столько труда положил с документами, в ихнюю шкуру заползли, а на болтовне попадемся — за пустяк сожрут, как кусок мяса!
Он швырнул ослабевшего Редько в снег.
— Еще когда-нибудь лишнее слово скажешь — завалю, как пса! — сказал он грозно. — Ты меня знаешь, понял? Теперь всю политику придется менять — гад приходил не зря. С завтрашнего дня организуешь мне чистоту. И карты на срок убери, слышишь?
— Слышу, Афанасий Петрович, — покорно пробормотал Редько.
Когда Ивану Кузьмичу Турчину предложили ехать в Заполярье, он согласился охотно: коренной сибиряк, из Обской тайги, он не страшился ни морозов, ни тяжелой работы. Но скверная дорога — его, знаменитого человека, везли в трюме, в темноте — рассердила Турчина. В Ленинске тоже все оказалось иным, чем он ожидал. Но главное, однако, было не это. Сам он, человек, известный каждому крупному строителю, кавалер трех орденов, оказался иным, чем привык думать о себе, и по справедливости уже не мог ждать к себе особого уважения, без которого жизнь казалась ему не в жизнь.
В Ленинске его поставили бригадиром, дали учеников и заверили, что ожидают от него новых рекордов. Ивану Кузьмичу только того и надо было, и он сразу повеселел.
Одетый в свой выходной костюм, с орденами по случаю первого знакомства с новым местом работы, Турчин взошел на невысокий холм площадки ТЭЦ. Под ногами лежал слоистый зеленоватый камень — диабаз. Этот диабаз предстояло крушить и выбрасывать наружу. Турчин осмотрелся. На севере блестели озерки, ниже холма, до гор, замыкавших с трех сторон горизонт, простиралась тайга: береза, ольха, лиственница и ель — хорошо знакомые лесные жители, только поменьше ростом и пожилистее. Турчин стукнул сапогом по кромке скалы. Выветрившийся камень легко раскалывался на пластинки, в изломе тускло поблескивала ржавчина.
— Можно работать! — сказал Турчин одобрительно Сене Костылину, своему новому ученику.
— Особенное здесь все, Иван Кузьмич, — отозвался Костылин, с недоверием глядя на низкое небо, озера, камни. — Думаю, трудно будет.
Мелкий, пронзительно холодный дождь заливал болотистую тундру. На вершине холма, среди расщелин, ползли полосы белого ягеля, склоны были густо покрыты багульником и брусникой — шла сумрачная полярная осень.
— Индюк тоже думал, а знаешь, чем кончил? — ответил Турчин. — Сказка долго в народе говорится, а дело скоро делается. Вот пойдут постройки, паровозы, собрания, соревнования — вся твоя особость и кончится.
Костылин, невысокий, белобровый, с упрямым ртом, недоверчиво молчал.
Сначала казалось, что Турчин прав. Вырастали конторы, склады, обогревалки, мастерские и депо, прокладывались рельсы, свистели паровозы, грохотали ударные бурильные станки, тонко пели электропилы, тяжело сопели самосвалы, на щитах у входной вахты крупными буквами прославлялись передовые рабочие, клеймились позором прогульщики и лентяи. Полуразрушившийся, выветренный диабаз легко ломался под клинком пневматического молотка, дробился кайлом, выбрасывался лопатой. Все было так, как должно было быть. С первым морозом пошел мягкий, пушистый, обычный снег. Но на третий день после снегопада ударил ветер, в воздухе заметалась мутная мгла, некрепко поставленные крыши бараков и складов смело. Тысячи тонн снега проносились над строительной площадкой, заваливая карьеры и ямы. А когда буря кончилась, земля, обнаженная и чисто выметенная, снова была черной, грязновато-бурой, красной от умирающих растений. Ни одной снежинки не осталось на ветвях деревьев — голая, темная тайга сухо скрипела замерзшими ветвями. Началась полярная зима.
Зима наступала на Ленинск темнотой. Настал день, когда в южной части неба, среди гор, медленно расцвело багровое зарево и так же медленно погасло, не показав ни дольки солнечного диска. Отныне сутки делились на две неравные части — часы полной тьмы и часы неполного света. Часы света с каждым днем становились короче, рассвет, едва появившись, стирался в сумерки. В полдень, при тускло розовевшей южной кромке горизонта, куда подбиралось к вершинам гор невидимое солнце, над самой головой висела яркая луна, и ее свет не смешивался с непогашенным светом дня. Эта дневная луна смутила Ивана Кузьмича. В обеденные перерывы он долго стоял, запрокинув голову, забывая о еде, и глядел на золотой, медленно ползущий по светлому небу диск.
— Видела сегодня чудо природы, мать? — сказал он за ужином Анне Никитичне. — Это у нас часто — вроде день, а над головою полная луна, широкая, свет яркий, ну, солнце…
— Чертов край! — ответила она, с ожесточением передвигая тарелки.
Утром, выходя на работу, Турчин внимательно осматривал трубы домов. Если погода была тихая, дым, выходивший из трех соседних труб, отклонялся в три разные стороны. Иван Кузьмич видел это изо дня в день, знал со слов своего соседа по квартире, метеоролога Диканского, что в горных странах у ветра нет определенного направления и что в воздухе в этих краях всегда причудливо мчатся и сталкиваются воздушные потоки. Но хоть Турчин и видел это каждый день и знал причину, примириться с этим он не мог. Он глядел на дым, смутно надеясь, что рано или поздно все станет «как у людей». Но дым отклонялся в одну сторону только в дни, когда задувал большой ветер.
Морозы начались в первых числах октября. Каждый следующий день был холоднее предыдущего. Еще не прошел октябрь, а холод стал железным — температура упала ниже тридцати. И снег был уже совсем иной, чем в первые дни зимы, — мелкий, колючий, не снег, а ледяной песок. Когда начался слабый ветер, поземок, — Диканский именовал его по-ученому «хиус», — снег переносился с места на место, как пыль, шипел и укладывался в плотный, быстро смерзающийся слой. Нога, обутая в валенок, уже не увязала в этом снегу, ветер не уносил его. Но на деревьях снега не было, лес стоял прозрачный, темно-серый на белой земле.
Начались нелады с работой. Разрыхленные, выветрившиеся слои диабаза были сняты, и под ними открылась коренная, ненарушенная скала. Это был огромный, плотный камень, монолит без трещин и слоев. Клинок отбойного молотка скользил по этому монолиту, скала не откалывалась, а обламывалась. Еще ни разу Иван Кузьмич не встречался с таким неподатливым материалом.
Иван Кузьмич любил свою работу. Он гордился своим умением. Он был честолюбив, и рекорды, которых он добивался, поднимали его в собственных глазах. Много раз его пытались повысить, выдвинуть на административную должность. Его направляли на курсы, в стахановские школы, делали прорабом, но проходил месяц, проходило два — он возвращался к кайлу или пневматическому молотку. Дело было не в том, что он не умел распоряжаться, не любил командовать людьми, предпочитал одиночную, не зависимую от других работу — нет, в траншее или в котловане, с молотком или лопатой в руках, он никогда не бывал один, с ним работали подсобники и ученики. Суть была в том, что ни в одном деле он не достигал такого мастерства, как в этом: повышенный в должности, он терял свою исключительность, делался не выше, а мельче, становился одним из многих, а он привык быть первым и лучшим. Теперь же всего его умения не хватало, чтобы выполнить норму, обычную для среднего рабочего. Ивана Кузьмича охватывало сомнение, сомнение превращалось в уныние, уныние становилось молчаливым, скрытым от всех отчаянием.
— Вы не последний человек на площадке ТЭЦ, Иван Кузьмич, — сказал ему Седюк вскоре после их заново состоявшегося знакомства, — о вас в газете пишут. Скажите, почему у вас прорыв за прорывом?
— Скала, — коротко ответил Турчин. — Я этот камень ломаю отбойным молотком, а он не колется. До такой злости доходишь, что зубами готов грызть ее, эту скалу.
— Молоток крепче зубов, — спокойно возразил Седюк.
Турчин рассеянно взглянул на него и нехотя согласился:
— Молотки у нас хорошие. — И тут же сердито добавил: — А что толку в молотке, если он этот камень не берет! Я на многих стройках работал, а такого несчастья, как с этим диабазом, не видел. За целый день еле-еле полнормы наворотишь.
Это была его личная обида, его страдание. О скале он говорил с ненавистью.
Как-то утром, идя на работу, Иван Кузьмич взглянул на термометр — было тридцать семь градусов мороза. Поселок был затемнен — на площадке медного завода заканчивался ночной электропрогрев грунта. По темным улицам торопливо и молча шли люди. Легкий морозный туман стлался по улице. Иван Кузьмич неторопливо шагал, втянув голову в воротник полушубка, и думал, думал все об одном. Перед ним стояла все та же, изученная до мельчайшей черточки картина: зеленовато-рыжий, крупнозернистый камень, этот камень откалывался то целыми глыбами, то мелкими осколками, то крупинками. Загадка была именно в этом. Нужно было найти прием, с помощью которого камень кололся бы глыбами, а не крупинками. Иногда от диабаза удавалось отламывать целые плиты. Но существо приема оставалось непонятным, и воспроизвести его по своему желанию Турчин не мог.
Через вахту ТЭЦ вливались люди — рабочие, служащие, инженеры. Ивану Кузьмичу с уважением уступали дорогу. Он молчаливым кивком отвечал на приветствия. В прорабской его уже ждали два подсобника — Сеня Костылин и Вася Накцев. Они весело смеялись, но когда вошел Иван Кузьмич, лица их стали озабоченными и серьезными. Оба гордились своим мастером и при нем всегда старались казаться взрослее.
Прораб, побаивавшийся неразговорчивого мастера, быстро и неясно растолковывал задание.
— Третий восточный? — коротко спросил Турчин, перебивая длинное объяснение прораба.
— Третий восточный, — подтвердил прораб. Турчин придирчиво осмотрел предложенный ему инструмент и отправился со своими подсобниками на третий восточный участок. Он находился в центре площадки, на самой высокой ее отметке. Участок был пересечен разрезом — часть работы по его планировке уже была выполнена. Передвижной компрессор находился возле самого места работы, и перебоев в подаче воздуха не было. Но этим исчерпывались достоинства участка. Турчин с тоской осмотрел окрестность. Это было то самое место, где два месяца назад он стоял с Костылиным. Сейчас почти ничего не было видно — из густой тьмы неясно выступали близкие предметы, тускло освещенные лампочкой, укрепленной на деревянном столбе. Костылин и Накцев с вниманием и готовностью смотрели в лицо мастеру. Из темноты донесся высокий, резкий гудок электростанции — пробило восемь часов.
— Начнем — сказал Турчин, беря молоток и проверяя давление воздуха.
Стрекотание трех молотков сливалось в один четкий звук. И, как всегда, приступая к работе, Турчин ощутил нечто похожее на вдохновение. Не только руки, сжимавшие молоток, и тело, навалившееся на руки, но и мысли, внимание, быстрота соображения — все вдруг обострилось. Так было всегда — изо дня в день, из года в год — в течение двадцати пяти лет, и неизменно случалось так, что он вдруг начинал видеть в ломаемой молотком или разрезаемой лопатой земле то, чего прежде не видел сам и чего почти никогда не видели другие люди, стоявшие с ним рядом: мельчайшие трещины в сплошной массе, плоскости спайности, линии механического сращения — тысячи мест, по которым земля или камень легче кололись и нажимая на которые можно было сравнительно легким усилием обрушивать и снимать несоразмерно большие их массы. Его искусство состояло именно в том, что он умел видеть все это, оно было в безошибочном чутье, в чувственном понимании материала, усиленном многолетним опытом.
Сейчас ничего этого не было. Острота чувства, меткость и сила движений — все тратилось впустую. Из тьмы, тускло освещенной раскачивающейся на столбе лампочкой, неразличимо выступал зеленоватый угрюмый камень. В нем не было видно ни жил, ни линий сращений, ни плоскостей кристаллизации. Клинок скользил по этому камню, упирался в случайные углубления, не имевшие связи с внутренним строением диабаза. Турчин не смотрел, как работают его подручные, — он знал, что кто бы ни работал с ним, он сделает в два раза больше. Но сейчас он понимал, что причина эта не в его удивительном, единственном в своем роде понимании разрабатываемого материала, а просто в сноровке опытного рабочего, физической силе, отработанной четкости и целесообразности движений. Напряженно, до боли и красных прыгающих огоньков в глазах, всматривался он в разрез, но ничего не видел, кроме однообразно серой массы. Отдыхая, он поглядывал на небо, Он работал десятки зим, зимы были жестокие, бурные, снежные. Но впервые зима была темной. Темнота — вот его главный враг, истинная причина всех неудач. И эта густая, обширная темнота с каждым днем будет становиться гуще и обширнее.
Невидимое солнце постепенно приближалось к краю горизонта — дымное зарево охватывало юг, горы четко и строго вставали темными силуэтами в окружении пламени. Казалось, где-то внизу, за горами, начался исполинский пожар. От зарева шли красные полосы, высоко над темной землей висели красные перистые облака, звезды потухли. Рассвет, начавшийся на юге, распространился на серый восток и запад — один север оставался черным. Из тьмы выступали озера, лес, дома поселка. Турчин всмотрелся в поселок — дымки на крышах домов тянулись в разные стороны.
— Совсем светло, — удовлетворенно сказал Костылин, отставляя в сторону молоток и беря лопату. — Смотри, газету можно читать.
Турчин поглядел на своих помощников. И Костылин и Накцев были совершенно белы — пар от дыхания намерз на бровях, на ресницах, на шерсти шапок, воротников и шарфов. Костылин радовался, глаза его блестели — кучка отбитого диабаза у него была больше, чем у Накцева. Он быстро перебрасывал этот диабаз на железнодорожную платформу, стоявшую у самого разреза. Турчин молча отвернулся и налег всем телом на молоток. На дворе день, а он, Иван Кузьмич, прославившийся на всю страну своим умением разрабатывать землю, видит сейчас почти так же плохо, как и в полной темноте.
Перед самым обеденным перерывом на участок прибежала Зина Петрова, нормировщица и хронометражистка площадки. Закутанная до глаз в шаль, быстрая и решительная, она пришла не снизу, а сверху — прыгнула в разрез с самой вершины, широко распахнув руки, словно это должно было задержать ее в воздухе.
— Здравствуйте! — крикнула она звонко. — Вы не замерзли. — Почему не ходите в обогревалки?
Не глаза, смеясь и щурясь, перебегали с одного на другого. Турчин говорил с ней, не отрываясь от своего молотка. Костылин наставительно заметил:
— Когда человек работает, он производит жар в себе. — Подумав, он добавил для усиления: — Нам, например, закутывать лицо ни к чему.
— Да разве ты работаешь? Ты на меня смотришь, вот что ты делаешь, — презрительно возразила девушка и отвернулась от него. — Иван Кузьмич, у меня новость, — сообщила она, любуясь красивыми и скупыми движениями Турчина. Ей часто приходилось бывать в звене Турчина — она хронометрировала его работу.
Турчин, скосив глаза, взглянул на Зину.
— Выкладывай, — сказал он коротко.
Она нетерпеливо сдвинула с лица шаль, живое, красивое лицо ее разрумянилось от мороза.
— Утвердили новые нормы! — говорила она, счастливая тем, что все жадно слушают ее. Парни пораскрывали рты, а Турчин, продолжая работать, изредка взглядывал на нее с одобрением. — Все утверждено — данные стройлаборатории, хронометражные наблюдения. Теперь будем рассматривать три сорта диабаза: выветрившийся или разрушенный, потом массивный, то есть слабо нарушенный, и, наконец, коренной монолит. Понимаете, три совершенно различные нормы! Ваша работа сейчас будет оцениваться справедливо, никто не запишет вам невыполнение норм, когда по существу вы их перевыполняете. Даже ты сможешь выйти из отсталых в середнячки, — добавила она, небрежно взглянув на Костылина.
— Как там насчет норм, не знаем, мы народ неученый, — возразил он, глядя прямо в лицо девушке большими ясными глазами. — Может, по карандашу мы ходим в отсталых. А вот по этой штучке, — он с гордостью ударил по молотку, — нас никто не догонит, это я тебе твердо!
Турчину тоже было приятно, что несправедливые старые нормы пересмотрены и теперь повысится их низкий заработок и не будет этих обидных и страшных для него слов: «Норма не выполнена». Но он понимал, что не только в этом дело. И знал, что новые нормы не освободят его от глубокого и горького недовольства собой.
— Ну, хорошо, вы мою треть куба назовете не полнормой, а нормой. Но треть куба от этого не станет целым кубом, — сказал он, покачав головой.
На площадке ударили в подвешенный к крюку рельс — пришел обеденный перерыв.
Костылин вскарабкался на бровку разреза и подал руку Зине. Вслед за ним выбрались Накцев и Турчин. Костылин смело взял девушку под руку и помогал ей идти среди кочек и ям, полузасыпанных плотным снегом.
Они ссорились при каждой встрече и тосковали, если долго не виделись. Он знал, что она станет сердиться на него за помощь, но обидится, если он не поможет. Отношения их устоялись и приобрели вполне законченную форму. Зина на каждом собрании ругала Костылина за отставание, а потом они шли в кино, если доставали билеты, или просто гуляли. Раз в месяц он просил ее выйти за него замуж, а она наотрез отказывалась и сердилась, когда он в ответ говорил угрюмо и уверенно: «Подожду, никуда не денешься».
В обогревалке было открыто отделение столовой. Тот, кто сдавал сюда часть продуктовой карточки, мог получать горячие обеды. Скуповатый Турчин рассчитал, что ему выгоднее приносить еду из дома. Подражавший ему во всем Накцев поступал так же. Они присели в углу стола и развернули свои пакеты, Костылин с Зиной пошли брать еду — столовая была на самообслуживании. Костылин, кроме половины основной карточки, сдавал еще часть дополнительной ударной, и ему полагалось больше блюд, чем Зине. Он поставил перед девушкой пирожное и компот. Она вспыхнула.
— Что это значит? — спросила она грозно.
— Кушай! — ответил он, спокойно принимаясь за суп.
— Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не смел этого делать. Твоя карточка — ты и бери.
— И не подумаю. А не хочешь — кину кошке. Она колебалась — в компоте плавал настоящий чернослив. Быстрым движением она разрезала свою котлету и положила половину на тарелку Костылина.
— Делимся едой, как муж с женой, — сказал он, улыбаясь.
— Без глупостей! — предупредила Зина.
Потом она принялась за компот, и настроение ее смягчилось.
— Хочешь кусочек пирожного? — спросила она.
— Мясо вкуснее, — пробормотал он, усердно прожевывая пресную котлету, на три четверти состоявшую из хлеба.
У двери раздались восклицания и ругань. Все вновь входившие были с головы до ног засыпаны мелким снегом.
— Задула матушка пурга! — громко говорил один из вошедших, отряхиваясь. — Ветерок метров на пятнадцать.
Ветер, неожиданно обрушившийся с гор, нарастал с каждой минутой. В обогревалке, несмотря на шум голосов и движение, был уже слышен свист бури в проводах. В трубе уныло и надрывно выло, шипел снег, падавший в огонь печки. Когда открывалась дверь, в обогревалку врывались целые облака снега и все застилалось морозным паром.
— Я побегу узнаю, какая погода. — сказала Зина, вскакивая. — В сегодняшней метеосводке пургу не предсказывали.
Она вернулась через несколько минут.
— Семнадцать метров при тридцати четырех градусах мороза! — крикнула она еще с порога. — Погода актированная!
Начальник местного метеобюро Диканский любил повторять, что по жесткости климата Ленинск держит первое место во всем Северном полушарии. Жесткость воздуха — это его труднопереносимость. Метеорологи считают, что ниже нуля скорость ветра в один метр в секунду по своему физиологическому действию равна двум градусам мороза. Если сложить градусы мороза и градусы ветра, получаются градусы жесткости. Слова Зины означали, что будет составлен акт, устанавливающий, что жесткость погоды достигает шестидесяти восьми градусов и наружные работы надо прекратить.
— Ложись, ребята! — крикнул один из рабочих. — Поспим до шабаша, раз начальство не возражает!
В обогревалке поднялся шум. Одни доказывали, что карьеры и разрезы защищены щитами и ветер не такой уж сильный, можно работать. Но большинство, особенно пожилые рабочие, располагались на отдых — пурга могла затянуться надолго. Бригадиры в шум не вмешивались, они ждали официального распоряжения.
— Неужели и ты боишься выходить? — спросила Зина.
— Как скажет Иван Кузьмич, — ответил Костылин уклончиво, стараясь не смотреть ей в лицо. — Я пойду, если другие пойдут, но сама понимаешь, Зина, какая работа в такую погоду!
— Мог бы показать другим пример, а не тащиться у всех в хвосте, — отрезала она и отошла. Ее торопливые шаги звучали еще обиднее, чем ее слова.
Он посмотрел на Накцева — тот дремал после сытного обеда, привалившись к столу.
— Твое мнение. Вася? Пойдем? — спросил Костылин, толкая приятеля.
— Можно пойти, если Иван Кузьмич пойдет, — ответил всегда на все готовый На киев.
Иван Кузьмич сидел в своем углу, сосредоточенный и молчаливый, и не вслушивался в разговоры. В час дня донесся заглушённый воем пурги удар о рельс — обеденный перерыв кончился. Никто не тронулся с места. В обогревалку вошел взволнованный Симонян и направился прямо в угол, где сидел Иван Кузьмич. За ним устремились бригадиры. Иван Кузьмич встал — он уважал энергичного, делового Симоняна.
— Товарищи! — сказал Симонян своим тонким, далеко слышным голосом. — Я только что говорил с нашим метеобюро. Пурга местного происхождения, это горный ветер, а не циклон, он кончится часа через два-три. Управление комбината формально разрешило нам прекратить работы. Я пришел к вам посоветоваться: может, выйдем?
— Кончится пурга — выйдем! — крикнул рабочий, предложивший спать.
Симонян переводил взгляд с одного лица на другое. Люди старались не встретиться с ним глазами. Снаружи все отчетливее и сильнее доносились свист и грохот усилившегося ветра.
— Как по-твоему, Иван Кузьмич? — спросил Симонян внезапно охрипшим голосом.
Иван Кузьмич, не отвечая, смотрел на пол. На третьем восточном участке, где он работал, сейчас бушевала пурга. Идти туда бессмысленно: участок весь открыт, там будет темно — летящий снег поглотит свет единственной лампочки. Но южный и западный участки — места основной работы — были хорошо освещены и надежно прикрыты щитами и временными строениями, там можно работать без всякой опасности для жизни.
Симонян стоял и ждал решения Турчина. Иван Кузьмич чувствовал, что в этом молчании были и вера в него и то особое уважение, которое было дороже ему, чем хлеб и свет. Он стал одеваться.
Костылин, тревожно следивший за мастером, тоже схватил свою одежду и торопливо натягивал ее на себя. Среди рабочих прошел гул.
— Неужто выйдешь наружу, Иван Кузьмич? — спросил кто-то. — Да ты знаешь, что сейчас на третьем восточном делается? Кому-кому, а тебе придется хлебнуть…
Турчин ответил, не поворачивая головы:
— А ты думаешь, которые сейчас на фронте, им легче?
Костылин оделся первым и первым, высоко подняв голову, пошел к дверям. Он поймал взгляд Зины, но сделал вид, что не заметил его. У самого выхода он задержался — Турчин и Накцев отставали.
— Будешь работать? — недоверчиво спросил стоявший у двери молодой парень.
— Нет, спать буду, в снежку теплее, — хладнокровно ответил Костылин. — Мы не как некоторые. Кому это смертный свист, а кому баян. Понял?
— Мы еще почище вас будем, — возразил парень, оскорбившись, и, подумав, добавил язвительно: — Трепачи!
— К концу смены сочтемся, кто чего стоит, — с торжеством ответил Костылин. Он отстранил рукой, парня и рванул дверь.
Парень, тяжело дыша от гнева, ринулся к скамейке и с ожесточением стал натягивать на телогрейку полушубок. Один за другим рабочие одевались, плотно закрывали лица шарфами или фланелевыми масками и выходили. Среди других вышел и рабочий, недавно предлагавший спать до шабаша. Проходя мимо молодого паренька, неумело натягивавшего маску, он остановился.
— Не так, дура, надеваешь! — сказал он, вдруг рассердившись. — Смотри, вся шея голая, и подбородок торчит, как раз обморозишься. — И, заботливо расправив маску и завязав ее тесемки, он спросил участливо: — Страшновато?
— А ты как думаешь? — чуть ли не с обидой ответил паренек. — Прошлый раз вечером она ударила — еле дополз до общежития, ухо отморозил. Слышишь, как воет? Замерзнем!
— Ладно, не замерзнешь! — великодушно сказал рабочий, словно от него зависело, замерзнет или не замерзнет товарищ, и он самолично решил, что замерзать ему не нужно. И он весело ударил его рукавицей по плечу. — Главное, не бойся — теплей будет!
Ветер усилился до двадцати метров, и в иные минуты, порывами, становился еще сильнее. Идти было трудно. Люди хватали друг друга за руки, падали; кто-то, глухо вскрикивая сквозь маску, покатился по склону площадки; кто-то, ругаясь, требовал, чтобы его вытащили из ямы, куда его свалил ветер. Ни гор, ни неба уже не было видно. Снег превращался из белого сумрака в черную тьму, прорезанную мелочно-тусклым светом электрических ламп. Полярный рассвет, не перейдя в день, снова становился ночью.
Вскоре пронеслись первые гудки паровозов, а грохот ветра вплелись шумы механизмов, временами перекрывая шум бури.
На ничем не защищенном третьем восточном весь диабазовый разрез занесло снегом. Вначале Турчин и его подсобники выбрасывали снег, потом взялись за молотки. И опять нельзя было понять, при каких движениях руки и молотка отскакивают крошки, а при каких — большие куски. Холод, раньше почти не ощутимый, стал вдруг каменным. Ноги Ивана Кузьмича были окутаны двумя парами сухих фланелевых портянок, на нем были хорошие валенки, но уже через час ноги стали холодеть. Мелкий снег проникал сквозь валенки, портянки обледеневали, становились жесткими. Иван Кузьмич взглядывал на своих подсобников. Костылин работал с ожесточением, — казалось, он набрасывается на скалу. Его шапка, шарф, воротник полушубка были затянуты инеем, и над инеем поднимался относимый ветром пар. Накцев работал, как обычно, неторопливо и флегматично, словно никакого ветра не было.
— Не замерз, Костылин? А ты, Накцев? Может, хотите погреться? — спросил Турчин с тайной надеждой, что ему придется проводить их в обогревалку.
Но ребята не угадали, чего он хочет.
К четырем часам ветер стал утихать — снег уже не мчался вперед, а кружился мутным облаком ввоз-духе. Из темноты появилась Зина с подсобными рабочими. Они тащили большой фанерный щит с двумя ножками. На щите было написано какими-то крутящимися буквами — видимо, художник хотел изобразить вихревые потоки: «На площадке ТЭЦ работают при любой погоде».
Щит был установлен на самой бровке, и Зина, отпустив рабочих, спрыгнула в разрез.
— Ну, как новые нормы? Выполняются? — осведомилась она деловито. — Знаешь, Сеня, Саша, что с тобой поругался, уже целую глыбу наворотил, не меньше полкуба выработает. Он тебя перегонит.
— А вот и не догонит! — ответил Костылин.
— Иван Кузьмич, чего он задается? Будто лучше его и на площадке нет. У вас вон много больше сделано.
Иван Кузьмич с одобрением взглянул на участок Костылина: из парня выходил толк.
— Цыплят по осени считают, — проговорил Тур-чин веско. — Обоим еще тянуться надо.
— Вот, получил! — торжествующе крикнула Зина и убежала.
— Вечером приду встречать. Зина, смотри не уходи! — закричал ей вслед ничуть не обиженный Костылин, снова хватаясь за молоток.
Ветер совсем утих, тучи разорвались, мутная снежная тьма превратилась в пустую черноту.
Перед самым окончанием работы на третий восточный пришли Зеленский и Симонян.
— Как дела, Иван Кузьмич? — спрашивал Зеленский, внимательно рассматривая разрез. — Плохо колется?
— Плохо, — признался Турчин, отставив молоток. — Не могу я найти той линии, по которой его, проклятого, колоть легче. Никакого в нем твердого порядка нет, Александр Аполлонович.
— Есть порядок, — возразил Зеленский, спрыгивая в разрез. Он шел вдоль фронта работ, вглядываясь в свежие изломы. — Все дело, Иван Кузьмич, в первоначальных путях кристаллизации той магмы, из которой получился диабаз. Магма вырывалась наружу под давлением и застывала не свободная, а сдавленная окружающими породами. Линии кристаллизации, все плоскости спайности идут, по-видимому, вдоль линии разлива магмы. Вот здесь, мне кажется, камень легче колоть вдоль линии забоя.
— А здесь? — спросил Турчин, указывая на начало разреза и недоверчиво глядя на Зеленского.
— А тут, пожалуй, легче колоть поперек. Похоже?
— Похоже, — согласился Турчин. — Вот это меня и смущает, Александр Аполлонович. Камень тот же, а колоть его нужно в близких местах совсем с разных направлений.
— Ничего нет удивительного. Магма, растекаясь из одного центра, образовала шаровую шапку. Следовательно, двигаясь вдоль хорды, то есть вдоль вашего разреза, нужно и направление молотка непрерывно менять. Вот попробуйте так, и станет легче.
— Попробовать можно, — согласился Турчин.
— Знаешь, Арам Ваганович, — обратился Зеленский к Симоняну, — для того чтобы раскрыть секреты этого проклятого камня, нужен толковый геолог, скорее даже минералог.
Симонян тотчас же перевел мысль Зеленского на привычный ему язык организационных мероприятий:
— Завтра сговорюсь с геологическим отделом, они дадут нам одного из тех, кто лазил тут со своими бурильными станками. Пусть осмотрит все разрезы, запишет, чего надо, а потом устроим занятия с лучшими рабочими. Каждый день — технический час, как час политический в школах.
Из тьмы вынырнул дежурный строительной конторы.
— Товарищ Зеленский тут? — крикнул он.
— Что случилось? — спросил Зеленский, выступая вперед.
— На площадку приехал товарищ Дебрев. Он на южном участке.
Зеленский не спеша влез на бровку разреза и пошел в сторону южного участка. Симонян передал с дежурным несколько распоряжений прорабам, сидевшим в конторе, и догнал Зеленского. Минуты две они шли медленно, потом, не сговариваясь, воровато огляделись и, убедившись, что поблизости никого нет, пустились бежать со всех ног.
Лесин не знал, от какой беды его избавило внедрение электропрогрева. Дебрев, возвратившись с промплошадки домой, набросал рапорт в главк о снятии Лесина с должности и назначении следственной комиссии. Рапорт этот хода не получил: Дебрев ожидал отъезда Сильченко в Пустынное, чтобы действовать самостоятельно, а через несколько дней надобности в крутых мерах уже не было — положение на промплошадке быстро менялось к лучшему. И сам Лесин, окрыленный переломом, которого удалось добиться на строительстве, все меньше давал поводов для придирок. Дебрев с прежним недоверием присматривался к Лесину, но уже не устраивал ему публичных скандалов. Для себя он сделал вывод, вполне соответствующий его собственной природе: «Всыпали тебе — сразу перестроился! Вот он, язык, который ты понимаешь, — крепкая дубинка». Успокоенный этим выводом, утвердившись в мысли, что именно так и следует обращаться с подчиненными, он все реже наведывался на промплошадку. В центре его внимания теперь стояла энергоплощадка — строительство ТЭЦ.
Положение на ТЭЦ из частной неудачи одной строительной конторы давно уже превратилось в общую беду всего строительства в Ленинске. Отставание здесь множилось на отставание, прорывы перерастали в провалы — неслыханной крепости монолитная скала сопротивлялась всем ухищрениям людей. Не было дня, чтобы Дебрев не приезжал на энергоплощадку. Он бродил от котлована к котловану, от разреза к разрезу, вмешивался в распоряжения мастеров и бригадиров, а потом тут же, в оперативной конторке Зеленского, открывал совещание, на которое созывались работники со всего комбината. Этих неожиданных совещаний — Дебрев устраивал их и ночью — все боялись, как чумы. Собственно, совещаний не было — собравшиеся выслушивали распоряжения главного инженера, а если пробовали возражать, их грубо обрывали. Хуже всего приходилось Зеленскому: Дебрев не мог забыть ему ошибки с неправильно заложенными шурфами. Все замечали, что Дебрев к Зеленскому относится хуже, чем к другим руководителям, он даже смотрел на него с недоброжелательством.
— Съест он тебя, Сашенька, — сформулировал положение Янсон. — Поверь, рано или поздно съест, скорее даже рано, чем поздно.
— Подавится, — пробормотал Зеленский. Он был озабочен и расстроен: разговор происходил после очередного разносного совещания, где строителям ТЭЦ особенно досталось. — Пока он еще не хозяин в комбинате. И я не Лесин, кричать на себя не позволю, пусть разговаривает как человек.
Дебрев и сам понимал, что Зеленский не Лесин, и старался соблюдать некоторые формы приличия, особенно после того, как Зеленский дерзко сказал ему при всех в ответ на какие-то нападки:
— Руганью делу не поможете, Валентин Павлович. Не верите нам — берите в руки молоток и сами становитесь в котлован, посмотрим, удастся ли вам исполнить свои собственные требования!
Дебрев этого тоже не мог забыть. Чем дальше шло дело, тем определеннее он думал, что корень всех бед на энергоплощадке — сам Зеленский. Этот, человек осмеливался огрызаться, многие приказы не выполнял, называя их нереальными, иногда прямо говорил: «Строительство я все же знаю, — очень прошу, дайте нам поступать по-своему!» И когда Дебрев отказывал ему в таком праве, Зеленский тут же жаловался Сильченко. А Сильченко обычно становился на его защиту. В такие минуты Дебрев с бешенством ощущал свое бессилие — он в самом деле не был хозяином в комбинате. И тогда он думал уже не о Зеленском и других непокорных работниках, а о самом главном — о том, что двум волчицам не жить в одном логове, а ему с Сильченко не поделить комбината. Он уже искал повод для рапорта в Москву с требованием выбирать: или он, или Сильченко. Он знал, что без подобного рапорта не обойтись: выполнение решения ГКО срывалось, за провал придется отвечать — и в первую очередь, конечно, Сильченко. А когда Сильченко уберут, начнется настоящая работа: все те, кого он защищает, все эти ленивые, равнодушные, преступно беспечные люди, узнают, что значит ходить под жесткой рукой. Пощады он никому не даст, нет, каждый должен будет до конца показать, чего он стоит.
Янсону, с которым он иногда делился своими сокровенными мыслями, Дебрев как-то сердито сказал:
— Зеленский у тебя, кажется, в дружках? Неважный дружок. Боюсь, всем нам достанется из-за него. Когда до Москвы дойдет наша обстановка, головы полетят.
Янсон сразу понял, на что намекает Дебрев. Он непринужденно ответил:
— Ну, все не слетят! А старику, конечно, не сносить головы, — он кивнул в сторону кабинета Сильченко.
Дебрев остался доволен, что мысли Янсона так близко совпадают с его собственными.
Сильченко хорошо знал о настроениях и планах Дебрева: тот не умел скрываться, до Сильченко доходили такие отзывы, как «либерал», «старый рохля», вероятно, были и более обидные. Всю вину за тяжелую обстановку, создавшуюся на строительстве, Дебрев взваливал на него, Сильченко, и вел отношения к окончательному разрыву.
Хуже всего было то, что об этих неладах все знали и уже старались играть на них, как это делал Зеленский: если Дебрев чего-нибудь не разрешал, шли к Сильченко. Коллектив распадался на две неравные и враждующие части — сторонников Сильченко и сторонников Дебрева. Последних было немного, но это были самые даровитые люди, лучшие инженеры комбината, такие, как Лешкович, Янсон, Телехов, Седюк. И Дебрев открыто благоволил им, немедленно соглашался со всем, чего они требовали, ставил их в исключительное положение перед другими. Допустить дальнейший распад коллектива Сильченко не мог, но не понимал, как прекратить искусственно раздуваемые между ним и Дебревым нелады. Он старался быть мягким со своим главным инженером, уступал ему во всех непринципиальных вопросах. Это было хуже, а не лучше.
— Не понимаю вас, Валентин Павлович, — говорил Сильченко, просматривая принесенный ему на подпись приказ с новыми выговорами Зеленскому и его прорабам, — чего вы от них хотите?
— Хочу, чтоб они выполняли свой график, — с вызовом отозвался Дебрев. — А вы разве не хотите этого, товарищ полковник? — И он добавил гневно: — Пусть никто, из них не надеется, что ему спустят хотя бы малейшую оплошность! Лично я не успокоюсь, пока они не научатся работать или пока их не прогонят ко всем чертям. И думаю, что вы сами это поймете — плохих работников надо гнать.
— Смотрите не пробросайтесь, — ответил Сильченко, нехотя подписывая неприятный приказ.
Эта мысль — гнать с энергоплощадки всех обанкротившихся руководителей — все более овладевала Дебревым. Он думал о ней в кабинете и дома. Понимая, что он натолкнется на сопротивление Сильченко, он деятельно готовил почву для задуманной крупной ссоры. В своей борьбе он собирался опереться на парторганизацию строительства. На энергоплощадке секретарем был недавно прилетевший Симонян, прораб южного участка. О Симоняне было известно, что он носится быстрее ветра, днюет и ночует на площадке и на каждом партсобрании неистово разносит всех руководителей за нерадивость, особенно достается Зеленскому. В своих планах Дебрев отводил Симоняну роль начальника строительства ТЭЦ вместо Зеленского. В одно из посещений энергоплощадки Дебрев поделился с Симоняном своими организационными проектами.
— Ни к чертовой матери не работает ваше начальство, — сказал он недовольно.
— Ни к чертовой матери, — быстро согласился Симонян. — Я тут три недели и вижу — ничего не получается. Два раза уже ставил этот вопрос на парторганизации.
— Что вы предлагаете, товарищ Симонян? — спросил Дебрев. Он надеялся, что Симонян сам скажет эту желанную для него фразу: «Гнать беспощадно…».
— Как что? — изумился Симонян. — Не давать покоя ни вам, ни Сильченко, требовать побольше взрывчатки, мобилизовать всех жителей поселка, всех мужчин: пусть каждый дополнительно к своей работе день в неделю отработает на ТЭЦ — отдыхать будем после войны! Недавно я прямо сказал Зеленскому: «Чего ты трусишь? Бери телефон, требуй от Дебрева и в выражениях не стесняйся, не надо!»
Дебрев глянул на Симоняна, но сдержался.
— Ну, а если бы вы были начальником энергоплощадки, — спросил он, помолчав, — смогли бы вы исправить положение? Зеленский явно не справляется.
— Если он не справится, так никто не справится, — решительно ответил Симонян. — Зеленский — орел, поймите! Я ему вчера прямо это сказал: «Ты последний дурак, Саша, — лучше всех знаешь, как разрабатывать скалу, и терпишь, чтобы тебе со стороны устанавливали нормы расхода материалов. Иди к главному инженеру и стукни кулаком по столу!»
Дебрев повернулся и пошел прочь от Симоняна: новый работник энергоплощадки, кажется, слишком походил на него самого, Дебрева, чтобы оказаться удачной заменой Зеленскому.
Но мысль привлечь на свою сторону общественность поселка не оставляла его. Он все более вмешивался в то, что до сих пор составляло область работы одного Сильченко, — вызывал к себе редакторов многотиражек, секретарей низовых парторганизаций, стремился всюду создать атмосферу тревоги и недоверия. «Не справляются наши технические руководители! — прямо сказал он на совещании редколлегии поселковой газеты. — Берите их за бока, невзирая на чины, крепко берите, товарищи, терпеть более нельзя». С этого совещания Зеленский стал любимым героем газетных очерков и статей, его фамилия одна поминалась чаще, чем все остальные, вместе взятые, и поминалась в сочетании с одними и теми же фразами: «Плоды зазнайства и верхоглядства», «Вельможа в роли начальника», «До каких пор это можно терпеть?» Зеленского спасало только то, что времени читать все статьи у него не было, а сотрудники конторы умалчивали о них, потому что уважали его.
Дебрев пытался привлечь к своей борьбе и Седюка, и это неожиданно оказало важное действие на весь ход начатой им войны. Расчет его казался безошибочным: Седюк был самым близким ему человеком в поселке, он, так же, как и сам Дебрев, яростно восставал против всех непорядков, был прям и крут и, конечно, должен был поддержать главного инженера. Дебрев учитывал и то, что влияние Седюка в Ленинске непрерывно росло — он был членом бюро заводской парторганизации, самым деятельным членом техсовета, самым энергичным и смелым из всех заводских инженеров. Вызвав как-то к себе Седюка, Дебрев стал жаловаться на обстановку.
— Помнишь, я тебе говорил в первый вечер о наших либералах? — сказал он. — Теперь ты сам разбираешься в окружении и можешь оценить, насколько я прав. Одно скажу: из-за любви к своему спокойствию, из-за сладенькой веры, что все кругом хорошо, Сильченко проваливает ответственное задание правительства.
Так открыто о своей вражде к Сильченко Дебрев еще не говорил с Седюком, хотя не стеснялся в оценках других руководителей. И всегда при этих разговорах Седюк сжимался и отмалчивался. Он мог поддерживать любую техническую беседу и спор, но не терпел личных дрязг. Кроме того, он знал самое главное — его отношение к людям было иное, чем отношение Дебрева. Увлеченный своим гневом, Дебрев обычно не замечал осуждающего молчания Седюка, ему казалось, что молчание это только подтверждает его, Дебрева, характеристики и выводы. Но Седюк понимал, что на этот раз отмолчаться не удастся. Он спросил:
— Что собираешься предпринять, Валентин Павлович?
— Как что? Бороться! Подняться всем фронтов на эту либеральщину. Люди теряют не только бдительность — элементарную честь советского гражданина. Поплевывают в потолок, когда война бушует у стен Сталинграда! Как можно это вынести? Я вчерне набросал доклад Забелину — требую назначения наркоматской следственной комиссии для проверки хода строительства. Думаю, человек десять отдадут под суд, в первую голову Зеленского, — сразу станет легче дышать. Для начала надо разнести всю эту бражку на комбинатской партконференции, которая открывается через неделю. Крепко надеюсь на тебя, подготовь хорошее выступление против Лесина и Зеленского.
Седюк сурово молчал. Дебрев с изумлением смотрел на него.
— Ты что, не согласен?
— Нет, — сказал Седюк твердо, — не согласен. Дебрев был так поражен, что некоторое время не мог ничего сказать и только молча глядел округленными глазами на Седюка. Потом он вскочил.
— Как так «не согласен»? — закричал он, останавливаясь перед Седюком. — Да ты отдаешь себе отчет в своих словах? Выходит, ты на стороне всех этих бездельников и шляп?
— Отчет в своих словах я себе отдаю, — возразил Седюк. — Все дело в том, что я не считаю их бездельниками и шляпами. Мне кажется, ты теряешь элементарную объективность, Валентин Павлович.
Дебрев возвратился к своему креслу. Он вытянул на столе волосатые, крупные руки, они дрожали, но он не замечал этого.
— Значит, элементарную объективность теряю? — сказал он мрачно. — Интересно, очень интересно! А в чем, разреши узнать, теряю?
— А возьми хотя бы того же Сильченко, — ответил Седюк убежденно. — Помнишь, ты мне говорил, что он не справится в Пустынном, что надо ехать тебе? Я верил, потому что никого не знал. А он справился, неплохо справился, разве можно это отрицать? Потом — Зеленский. Сколько можно его бить? Просто удивляюсь тебе, Валентин Павлович, неужели ты сам не видишь, что требуется не нажим, а инженерное решение, что-нибудь вроде газаринского электропрогрева? Думать нужно, а не размахивать кулаками. Дебрев уже овладел собой. Теперь он стремился прекратить этот неожиданно неудавшийся разговор.
— Ладно, иди! — бросил он. И, не удержавшись, сказал с горечью: — Всего мог ожидать, но не этого, чтобы ты переметнулся к Зеленскому и его бражке. Смотри, как бы и тебе заодно с ними не досталось на партийной конференции. Насколько я знаю, народ настроен по-боевому, на прошлые заслуги смотреть не будет, потребует от каждого руководителя, чтоб, наконец, руководили, а не болтали.
— Может, и достанется, — ответил Седюк, пожимая плечами. — Я не болтаю, а работаю, Валентин Павлович, а в работе и промахи случаются, законно, если взгреют за них.
После ухода Седюка Дебрев дал волю своему гневу. Он заперся в кабинете и в мрачном раздумье шагал по ковровой дорожке. Он был потрясен. Неожиданное сопротивление Седюка было ему еще тяжелее, чем вся начатая им война, чем все нападки на него со стороны его врагов. Здесь на него восстал друг, самый близкий ему человек. «Да как это возможно? Нет, как это возможно? — все снова страстно допрашивал он себя. — Седюк, Седюк в чистильщики сапог к Сильченко записался! Как это можно вытерпеть?» У него появилось такое ощущение, будто он уверенно поставил ногу на прочное, хорошо ему известное, надежное место и нога внезапно провалилась в пропасть. Что же, неужели он ошибся и нет у него той поддержки, на которую он рассчитывал? Может, все они, как Седюк, таятся и скрыто ненавидят его? Нет, это немыслимо, кругом творятся безобразия и разгильдяйство, не он один видит это, не он один борется против этого!
Дебрев терпеливо и придирчиво вспоминал все, что было сейчас важно: поддержку, оказываемую ему местной газетой, выступления по комбинатскому радио, резолюции партколлективов, речи рабочих на собраниях, вывешенные кругом плакаты. Правильно, не он один замечает назревающий провал, все его видят — вся партийная и рабочая масса взбудоражена. Вот она, широкая и прочная поддержка, — производственный коллектив всего комбината. Что перед этим трусливая осторожность каких-то отдельных работников! «Ладно! — бешено думал теперь Дебрев о Седюке. — Посмотрим, посмотрим, как ты справишься! Может, потому ты так и защищаешь Зеленского, что сам недалеко от него ушел?»
От этих мстительных мыслей ему становилось легче. Они вносили порядок и успокоение в смятенный строй его мыслей. В Дебреве росло и крепло новое чувство — недоброжелательство к Седюку. Этот человек был хуже их всех, хуже Сильченко, хуже Лесина, даже хуже Зеленского. Те просто были плохие люди, толстовцы, малоинициативные руководители, а этот — двурушник, прямой двурушник! Как он отмалчивался, как уклончиво усмехался и смотрел в сторону, когда приходилось разносить при нем его незадачливых приятелей — Зеленского, Лесина! Те хоть огрызались, хоть сами злились, а он, Седюк, трусливо отворачивался. Теперь он заговорил, сразу всю свою душу вывернул — больше ее не спрячешь, нет!
«Ладно, посмотрим! — все снова думал Дебрев. — По результатам твоей работы узнаем, что ты за человек!»
Выходя от Дебрева, Седюк столкнулся в коридоре с торопившимся, как всегда, Симоняном. Симонян вгляделся в расстроенное лицо Седюка и понимающе свистнул.
— Нагоняй получил? — сказал он быстро. — За что ругали? За кислоту? Или еще чего-нибудь нашли? Не огорчайся, товарищ Седюк, Дебрев без брани не может, пора уже привыкнуть.
— Да нет, меня он не бранил, — отмахнулся Седюк. — Дело хуже, Арам Ваганович. И скорей тебя с Зеленским касается, чем меня.
Встревоженный Симонян потащил Седюка в конец коридора, где было спокойнее разговаривать, и потребовал объяснений. Симонян за то недолгое время, что он находился в поселке, познакомился со всеми комбинатскими работниками и со многими успел подружиться. Седюк был в числе его новых друзей. Седюку нравились энергия Симоняна, его горячность и прямота, увлечение, которое он вкладывал в каждое свое дело.
— Говори! — настаивал Симонян. — Все рассказывай!
Седюк в подробностях передал свою беседу с Дебревым. Выразительное лицо Симоняна вспыхнуло от гнева, единственный его глаз засверкал.
— Ай, нехорошо! — воскликнул он. — Ты понимаешь, что это такое? Интрига! Дебрев думает, что он готовится к партконференции, а он склоку разводит. Вот почему он так отзывается о Сильченко — собирается свалить старика и сам на его место забраться. Ну, это дудки, ножки у него коротки — на такую высоту лезть! Разве не так, Михаил?
Симонян на второй день знакомства обычно всем говорил «ты» и называл по имени. Седюк, озабоченный неприятным разговором с Дебревым, возразил:
— Думаю, все не так просто, как ты представляешь, Арам Ваганович. Дела-то ведь у нас в целом идут неважно, из Москвы, конечно, требуют решительного перелома. Вот на что собирается опереться Дебрев — на необходимость перестройки. И он будет доказывать, что Сильченко и Зеленский мешают этой перестройке, еще и других руководителей прихватит.
— Пусть всех прихватывает, не боюсь! — категорически решил Симонян. — За свой коллектив ручаюсь: люди видят сами, кто чего стоит и где причина неполадок. Еще ему всыплем — мало сам он глупостей делает, что ли? Ого, сколько еще, если только покопаться!
Седюк качал головой. У Симоняна появилась новая мысль.
— Знаешь, что сделаем? — сказал он торопливо. — Меня вызывает Сильченко на совещание по текущим делам. Сейчас я ему все расскажу, что Дебрев задумал. Пусть старик знает, какая под него мина подводится. Это же логика, понимаешь? Сильченко это дело так не оставит. У него первый доклад, пусть он Дебрева разнесет, а мы поддержим выступлениями с мест. Хороший план, правда? Ты где будешь? В проектном отделе? Жди меня, от Сильченко забегу к тебе, все узнаешь.
Симонян, не слушая возражений, умчался. Седюк, пожав плечами, пошел к Телехову.
К Сильченко был вызван не один Симонян. Совещание тянулось больше часа. Нетерпеливый Симонян не мог усидеть на месте. Когда Сильченко закрыл совещание, Симонян пробрался к нему сквозь толпу поднявшихся людей.
— Борис Викторович, у меня важное личное дело, очень прошу немедленно принять, — попросил он.
Аккуратный Сильченко посмотрел на запись в настольном календаре — сейчас ему нужно было ехать на промплошадку, где его уже ждали, вызванная машина стояла у входа в управление.
— Зайдите вечерком, товарищ Симонян, — предложил Сильченко. — Часов в десять.
Он взял карандаш, чтоб сделать отметку в листке календаря. Симонян поспешно положил руку на календарь.
— Очень прошу: сейчас! — повторил он. — Ну, очень прошу, понимаете? Важный разговор. Не обо мне, а обо всех.
— Вы же говорили — личный разговор? — возразил Сильченко, снова садясь. — Ну, хорошо, минут пятнадцати вам хватит?
Симонян так торопился рассказать о том, что услышал от Седюка и что сам знал, что вначале не обращал внимания на то, как слушает его Сильченко. Случайно взглянув на лицо начальника комбината, Симонян сразу осекся, словно споткнувшись в беге о лежащее на дороге бревно. Сильченко, выпрямившись в кресле, осуждающе смотрел на Симоняна.
— Зачем вы мне все это говорите? — спросил он негромко.
— Как зачем? — заторопился Симонян. — Дебрев же пишет доклад Забелину, требует следственной комиссии. А на партконференции он будет вас ругать, целую гору обвинений готовит против вас, Зеленского, Лесина. Это же склока, Борис Викторович! Надо единым фронтом…
— А вы думаете, я собираюсь себя хвалить? — холодно прервал его Сильченко. — Или вас с Зеленским по головке гладить? Не вижу, за что нас нужно расхваливать. А вот за что ругать всех нас следует, вижу очень хорошо. Жаль, очень жаль, что вы не замечаете безобразных недостатков в нашей работе, — кому-кому, а вам, товарищ Симонян, как партийному руководителю, следовало бы быть более само, — критичным.
— Это же не критика недостатков! — закричал Симонян. — Это же интрига, Борис Викторович, вот это что такое! И я вам прямо говорю, это общее наше мнение: молчать мы не будем на конференции, пусть Дебрев не ждет.
О выдержке Сильченко знали все. Никто не помнил начальника комбината взбудораженным, разгневанным или просто раздраженным. И Симонян не поверил самому себе, когда увидел, что Сильченко взволновался и рассердился.
— Хватит! — резко сказал Сильченко. — Вот это и есть склока — то, что вы сейчас делаете. Я категорически запрещаю приходить ко мне с подобной чепухой! У вас все, товарищ Симонян?
Он отвернулся от Симоняна, стал перелистывать лежащие на столе бумаги. Симонян, красный и сконфуженный, выскочил из кабинета. В коридоре он остановился, недоумевающе передернул плечами, растерянно поджал губы. Проходивший мимо Янсон с любопытством посмотрел на него.
— Чего примчался в управление, Арам? — поинтересовался он. — Сильченко уже десять минут назад уехать надо было, а ты заперся с ним. Что-нибудь сногсшибательное?
— Сногсшибательное! — свирепо огрызнулся Симонян. — Ты на ногах, во всяком случае, не устоишь. И раз ты так точно осведомлен, сколько я минут сидел с Сильченко, то, наверное, и сам догадываешься, о чем мы говорили.
Янсон насмешливо улыбнулся.
— Догадаться нетрудно, Арам. О предстоящей партийно-хозяйственной конференции. О том, как вам на энергоплощадке грехи свои прикрыть и выйти сухими из воды. Разве не так?
— Нет, не так! — крикнул вконец разозленный Симонян. — Не об этом говорили, ясно? А о том, как тебя самого в холодной воде выкупать. И высокому покровителю твоему заодно всыпать куда следует.
Озадаченный Янсон долго смотрел вслед торопливо уходившему Симоняну.
— Интересно! — пробормотал он недоверчиво. — Очень интересно! Боюсь, что-то тут Валентин Павлович крупно недоучитывает. Це дило — навоз, придется его розжуваты!
Когда Симонян появился у проектировщиков, Седюк сразу понял, что разговор с Сильченко прошел неудачно.
— Ничего не понимаю, — мрачно признался Симонян, отводя Седюка в сторону. — Старик с ума спятил. Никакой логики нет в его поведении. Человек действует против интересов строительства, против собственных интересов, наконец…
Седюк усмехнулся.
— Логика у него есть, Арам Ваганович. Я все больше убеждаюсь: очень непростой человек наш Сильченко, куда сложнее Дебрева. Многое мы не понимаем в его поступках, но смысл в них есть.
— Вздор! — запальчиво закричал Симонян. — Нет ничего проще логики! И если человек по логике поступает, каждый его шаг понятен. Ребенок разберется, ясно?
Седюк сказал серьезно:
— Нет, не ясно! И ты не кипятись, Арам Ваганович, а выслушай один пример. Во время второго шахматного матча с Алехиным Эйве признался корреспондентам: «Я проигрываю потому, что не вижу логики в игре Алехина. Он играет неожиданно и нелепо, я не могу предугадать, что за ход он сделает в следующую минуту, и оттого не успеваю парировать этот ход». Ты понимаешь, насколько Алехин был выше Эйве, если тот даже логики его игры не понимал. Поверь, Сильченко разумнее, чем тебе кажется.
Шахматный пример не убедил Симоняна. Он пробормотал:
— Это же игра, там всякие жертвы и комбинации. А у нас строительство, тут надо работать, стены выгонять вверх, без всяких комбинаций, понимаешь?
Сильченко в это время, задумавшись, сидел за своим столом. С промплощадки уже второй раз звонили его референту, Григорьев, хорошо знавший Сильченко, отвечал: «Нет, вероятно, не приедет — очень занят». Сильченко в самом деле не поехал. Он ходил по пустому кабинету, никого не принимая, присаживался, снова вставал. Он размышлял над сообщением Симоняна. Мысли его были просты и логичны.
В известиях, принесенных Симоняном, не было, в конце концов, ничего нового. И без Симоняна было ясно, что Дебрев готовится к крупной схватке и не остановится ни перед чем, чтобы добиться в ней успеха. Меньше всего Сильченко страшился поражения в этой навязанной ему борьбе. Он боялся не за себя — слишком многое стояло за его спиной, двадцать пять лет, проведенных им в партии с марта семнадцатого, были трудовыми годами, имя его было известно каждому строителю. Он знал, что Дебрева ожидает неудача, сокрушительный провал. Сильченко страшился провала Дебрева. Он боялся потерять Дебрева.
Сильченко знал то, о чем Дебрев даже не догадывался: оба они были жизненно необходимы строительству в Ленинске. Они дополняли друг друга, а не опровергали, как казалось самому Дебреву. Без Дебрева Сильченко не сумел бы справиться со всей массой то и дело возникающих технических проблем. Энергия Дебрева, его острое чувство нового, его удивительная оперативность делали его душой всего строительства, центром, вокруг которого оно вращалось. Его не любили, его боялись, но к нему шли — только он мог решить то, что требовало немедленного и грамотного решения. Если вместо него пришлют другого главного инженера, строительство понесет невосполнимую потерю, такие, как Дебрев, встречаются не часто, Сильченко с его жизненным опытом знал это хорошо.
Но если уход Дебрева был крупной потерей, еще хуже было бы допустить, чтоб Дебрев стал начальником строительства. Он был на месте только в своей нынешней роли — главного инженера. Сильченко невесело покачал головой, представив Дебрева на своем посту. Вот уж было бы подлинное несчастье! Сознание своей необходимости немедленно тогда превратится у него в ощущение исключительности и непогрешимости. Сконцентрировав в своих руках всю полноту власти, Дебрев не поднимет, но развалит строительство. Он ничего не понимает в душах человеческих, а создают новое люди, не мертвые машины. Дебрев знает один метод воздействия на людей — палку. Под палкой люди работают, иногда и неплохо работают, это несомненно. Но творить под палкой никто не сумеет, а решение сейчас лежит в этом, в творчестве.
«И ведь все это знают, все! — озабоченно думал — Сильченко. — Один он ничего не видит и даже не понимает, что его встретит на партконференции. Разве Симонян одинок? Со всех сторон на него обрушатся».
Сильченко с тревогой думал о неизбежном конце. Растерянный, побитый Дебрев потеряет половину своего влияния на окружающих, три четверти своих способностей и своей энергии. Обстановка станет ему невыносимой, он будет рваться отсюда вон, думать не о работе, а о переводе. Он будет потерян еще задолго до официального отъезда. Допустить это невозможно, Дебрев должен остаться, остаться на своей сегодняшней должности, чего бы это ему, Сильченко, ни стоило. Самое важное это сейчас — борьба не против Дебрева, а за Дебрева. Сильченко размышлял медленно, шаг за шагом все ближе подбирался к единственно возможному выходу. Когда мысли его стали определенными и окончательными, он снял трубку и вызвал Дебрева.
— Валентин Павлович, — сказал Сильченко, — я заканчиваю доклад о ходе строительства. Картина, конечно, безобразная, терпеть это дальше нельзя. Боюсь, я в этом виноват больше, чем кто другой: слишком уж спускал руководителям наших контор. Как вы отнесетесь к тому, чтоб мы сообща поработали над этим? Вы ближе всех знаете конкретные промахи и недостатки строителей. Придется кое-кому всыпать, невзирая на чины. Как по-вашему?
— Конечно, конечно! — ответил пораженный Дебрев. — Я очень рад, что и вы, наконец, пришли к этому — ленивых и неспособных руководителей надо нещадно бить и гнать. Если разрешите, я сейчас к вам зайду, Борис Викторович.
Партийно-хозяйственная конференция открылась в конце октября и продолжалась три дня. На повестке дня стояли два вопроса — строительство ТЭЦ и подготовка к полярной зиме.
На конференцию, кроме членов партии с решающим голосом, было приглашено много гостей из беспартийного актива. В истории Ленинска еще не было такого многолюдного собрания. И происходило оно не в старом кинозале и не в столовой, где раньше заседали партийные и хозяйственные активы, а в новом зале еще не законченного полностью дома инженерно-технических работников.
Седюк пришел на конференцию за два часа до открытия. Ему хотелось осмотреть здание. О нем ходили разные слухи; одни восхищались красотой отделки, а другие, как Янсон, утверждали, что здание снаружи серое, внутри сероватое и восхищаться особенно нечем. Седюку новый клуб понравился. Широкие наружные двери раскрывались в просторный вестибюль. С хорошо вылепленных плафонов лился мягкий свет. Фойе кинозала и вход в него поддерживали отделанные под мрамор колонны. Высокие окна открывали вид на голую тундру, рядом со зданием рос чахлый кустарник, склоны холмиков покрывали полузанесенные снегом ягель и багульник, местами сквозь снег проступали зеленые листья брусники. Седюк прислонился к ноге бежавшего куда-то гипсового паренька, высоко поднимавшего вверх факел с вделанной в него двухсотваттной лампочкой и осмотрелся. Был странен и неправдоподобен и сам этот праздничный дом со своими колоннами, статуями, высокими полуциркульными окнами, диванами, коврами и паркетом, выросший, как он хорошо знал, за какие-нибудь полтора месяца. Было странно и неправдоподобно, что этот дом стоял, одинокий и нарядный, среди дикой, ненарушенной, угрюмой тундры, под низким, заваленным серыми тучами, навалившимся на землю небом.
Проходивший мимо Караматин подал Седюку руку.
— Правда, хорошо? — сказал он неодобрительно. Седюк удивился:
— Вам не нравится, Семен Ильич?
— Нравится, конечно, я сам подписывал проект. Но размах не по нашим сегодняшним трудностям. Делали по старому, довоенному проекту.
— А вы бы применили упрощенные нормы военного времени, — улыбаясь, заметил Седюк, напоминая Караматину его выступление на техсовете.
Но Караматин ответил серьезно:
— Мы вообще не думали строить этот дом сейчас — откладывали на лучшее время. А когда Москва предписала его строить, предложили переделать проект. Забелин не согласился, он прислал Сильченко письмо: никаких упрощений, жизнь в Заполярье сама по себе так тяжела, что многое, в Других местах излишнее, здесь необходимо. Тогда Зеленский размахнулся вовсю.
Седюк показал на кучку, собравшуюся у окна.
— Пойдемте туда, Семен Ильич, Диканский пророчествует о зиме.
На подоконнике сидел невысокий, толстый и лысый человек в непроницаемых очках. Это был начальник местного метеобюро Диканский — полярный метеоролог и ученый, напечатавший много работ по различным вопросам освоения Арктики. Он был известен под дружеским названием «метеопапаша». О нем знали, что его ничто в мире не интересует, кроме снегопадов, циклонов, антициклонов. Для него не существовало плохих времен года и скверной погоды. Нудно зарядившие на неделю дожди приводили его своим постоянством в такое же восхищение, как иных широко разливающаяся весна.
— Зима в этом году обещает быть холодной и пуржливой, — говорил Диканский. — Собранные мною за последние десять лет данные утверждают, что средняя температура декабря и января у нас ниже тридцати, а минимум достигает пятидесяти пяти. Ужас нашего климата в том, что при этих низких температурах разражаются циклонные пурги. В тридцать седьмом году на том самом месте, где сейчас стоит этот заполярный дворец, надо мною три дня ревела пурга со скоростью ветра в тридцать восемь метров в секунду, при температуре минус тридцать четыре — сто десять градусов жесткости, представляете?
К ним подошел Янсон.
— Производство метеоразмазни в массовом масштабе, — непочтительно оценил он изыскания Диканского.
— Для тебя, Ян, науки не существует, — обиделся Диканский.
— Наука для меня существует, — возразил Янсон. — Ленинградские метеорологи предсказали ледостав этого года с точностью до часов — я такие вещи ценю. А ты своими сводками опровергаешь законы математики, утверждающей, что если человек просто брешет, что ему вздумается, то половина у него вранья, а половина правды. У тебя в прогнозах девяносто процентов вранья, — просто непостижимо, как ты добиваешься такого великолепного результата!
Диканский смеялся вместе со всеми. Он соскочил с подоконника. Янсон взял его и Седюка под руку и продолжал, идя с ними в зал:
— Я недавно читал подготовленную докторскую диссертацию нашего уважаемого Евгения Александровича о климате Заполярья и мерах защиты от ветра. Глубоко научная вещь. Доказывается математически, что голый человек замерзает на сильном ветру при морозе в пятьдесят градусов в течение нескольких минут от интенсивной потери тепла. Рекомендуется применять специальные защитные устройства от обмораживания. При помощи тройных интегралов выясняется, что лучшим защитным устройством является овчинная шуба. Новое вычисление на восьми страницах показывает, что если надеть две шубы, то степень защиты от ветра улучшится по крайней мере в два раза. Таковы самые ценные идеи этой диссертации.
Седюк сел на свободное место рядом с Симоняном. Симонян сразу же горячо зашептал:
— Дебрева видел? Не говорит, а рычит. На меня поглядел, словно ударить хочет. Даже отвернулся, когда я подошел.
— На меня он тоже смотрит без удовольствия, — со смехом признался Седюк. — Не может забыть, что я пошел против него.
— Не ты один, — успокоил Седюка Симонян. — Он еще многих настраивал, я узнавал. Ладно, здесь ему это не пройдет — ругаться.
Через несколько минут Симонян ушел в президиум, и к Седюку пододвинулся Янсон. Сильченко начал свой доклад с политического обзора и потом сразу перешел к положению на энергоплощадке. Он указал, что строительство ТЭЦ почти на месяц отстает от своего графика. С каждым днем отставайте не сокращается, а увеличивается. Терпеть дальше, такое положение немыслимо. Нет никаких объективных причин для срыва графика — на площадке имеются механизмы, рабочая сила, материалы поступают в достаточном количестве. Волей-неволей приходится говорить о том, что руководители строительства теряют чувство ответственности, разучились руководить и работать. Это относится не только к Зеленскому и Симоняну, но и к другим работникам — проектировщикам, монтажникам, механикам, — все несут свою долю вины за прорыв на энергоплощадке. Он говорит — энергоплощадка, но и на промплощадке творится масса безобразий.
Сильченко называл фамилию за фамилией, оглядывая настороженный, притихший зал. Еще никогда начальник комбината не говорил так резко и беспощадно, еще ни разу не применял эти формулы: «Будем снимать», «понижать в должностях», «исключать из партии». Он закончил:
— Руководство комбината считает, что со своей стороны оно обеспечило всем конторам объективные условия для выполнения плана строительных работ. Дело теперь за вами, только за вами.
Седюка, как и всех, поразил тон доклада Сильченко. Он обернулся к Янсону. Глубокие складки на щеках Янсона стали еще глубже. Янсон недоумевающе посмотрел на Седюка.
— Вот так доклад! Не ожидал! — сказал он, качая головой. — Да, крепко, крепко!
— Крепко, конечно, — ответил Седюк. — Но и положение на площадке неважное, только поэтому Сильченко, видимо, и решился так закрутить гайку.
Янсон недоверчиво улыбнулся.
— Не для конференции такие речи, — пробормотал он. — Смотрите на Зеленского — думаете, он смолчит? На узком совещании еще можно так выступать начальнику комбината, только не здесь.
— Дебрев, кажется, собирается выступать еще покрепче, — заметил Седюк.
— После такой речи Валентину Павловичу мало что остается, — возразил Янсон. — Сильченко перехватил у него всю руготню.
Дебрев взял слово после Караматина, доложившего о последних проектных вариантах по ТЭЦ. Янсон оказался прав — после Сильченко речь Дебрева прозвучала не так внушительно, как все ожидали. Дебрев говорил о том же, о чем докладывал Сильченко, не стеснялся в резкостях, как и тот, был еще резче, в пылу негодования даже хватил кулаком по трибуне. Но речь Сильченко показалась неожиданной, самый тон ее утверждал в каждом сознание тревожного и трудного положения, из которого можно выйти только чрезвычайными мерами. А в резкости Дебрева необычного не было ничего, он часто бывал и грубее, на трибуне ему приходилось поневоле сдерживаться. И его угроза — снимать незадачливых руководителей — уже не произвела никакого впечатления после такой же угрозы, услышанной от Сильченко.
Выступлением Дебрева было закончено вечернее заседание. Зеленский, весь красный, спрыгнул со сцены, где он сидел в президиуме, и первый вышел из зала. Симонян схватил Седюка за руку.
— Ну, понимаешь? — сказал он возбужденно. — А я еще ходил к нему с жалобой на Дебрева! Вот она, логика! Теперь все видно: Дебрев его перетянул на свою сторону. Ничего, я завтра первый выступлю — услышишь, как надо отвечать на такие речи.
Седюк уходил из клуба вместе с Лесиным. Лесин, хотя о нем на этот раз мало говорили, был глубоко расстроен.
— Вы знаете, грубость Дебрева, как она сама по себе ни мало приятна, еще можно было вытерпеть, — сумрачно делился он впечатлениями от первого дня конференции. — Дебрев иным не может быть, все это знали. И потом он все-таки второе лицо, есть кому на него пожаловаться. Вы не представляете, как это важно, что был у нас человек, с которым можно было по-хорошему потолковать, вместе подумать, получить от него настоящую помощь. А если и Сильченко пойдет по той же дорожке, будет невтерпеж. Нет, никто из нас этого не допустит!
— Будете выступать? — поинтересовался Седюк.
— Обязательно, — твердо сказал Лесин. — Я уже записался. Мы, конечно, делаем промахи, не без этого, но и наши руководители не безгрешны, им тоже можно предъявить претензии.
Заседание следующего дня открыл Караматин. Он предоставил слово Симоняну. Секретарь партийной организации энергоплощадки в своей обширной речи-ее два раза продлевали — коснулся всего: и выполнения норм, и обеспечения материалами, и массовой работы. Он рассказывал, как работает площадка; только в конце он заговорил о взаимоотношениях с начальством. В зале то вспыхивал смех, то пробегал ропот — Симонян церемонился еще меньше, чем Дебрев, и при нужде умел быть язвительным. Дебрев грозно хмурился, дергался на стуле, но Симонян не смотрел в его сторону, на него это не действовало. Симонян закончил энергично и решительно:
— Мы ждем от командования комбината настоящей помощи — материалами и сжатыми сроками выполнения заказов конторы. Ругаться же и грозить — это не помощь, для этого не нужно занимать высоких должностей.
Симонян сел рядом с Дебревым в президиуме, демонстративно отвернувшись от него и от Сильченко. Во время выступления Зеленского Дебрев уже не мог сдержаться. Сильченко, дотрагиваясь до него рукой, мешал ему вскакивать. Зеленский выступал совсем по-иному, чем Симонян. Он говорил холодно, веско и точно, оперировал фактами, называл даты. Зеленский помнил каждый свой телефонный разговор, каждый рапорт и требование. Он неопровержимо доказывал, что если бы хотя половина его просьб и настояний была выполнена, то контора давно уже вышла бы из отсталых в передовые.
— Да поймите вы, — крикнул Дебрев, не вытерпев, — у нас только один механический завод, он не справляется со всеми заказами! Не может он ремонтировать ваши механизмы в тот же день!
— А если наши механизмы оперативно не отремонтируют, они будут простаивать, — отрезал Зеленский. — Неужели вы этого не понимаете, Валентин Павлович? Не угрожать нам нужно, а помогать — вот чего мы от вас требуем.
Начальник механического завода Прохоров, на которого со всех сторон сыпались нарекания, добавил горючего в огонь. Он рассказывал, как путают его собственный график, отставляют приказом свыше полузаконченные работы и наваливают новые. Янсон звонит ему каждые полчаса — то одно, то другое.
— Говорят, работы эти аварийные! — гудел Прохоров своим удивительным басом. — А у меня все работы аварийные. Не аварийных только десять процентов, не больше. Зачем же так дергать нас?
Лесин на дневном заседании выступить не успел и взял слово вечером. Перед ним выступало три оратора, каждый из них критиковал руководителей и требовал внимания к своему участку. Но в этом общем тоне критики и взаимных обвинений Лесину удалось сказать новое слово. Дебрев уже не вскакивал и не поднимал головы. Он, как и многие люди, легко запоминал свои удачи и склонен был забывать промахи. Ему пришлось теперь убедиться, что другие хорошо помнят все его неудачные распоряжения и умеют критиковать их не хуже, чем сам он, Дебрев, критиковал действия этих людей. Сухой и сдержанный Лесин брал реванш за старые нападки на него, он не только анализировал, но и высмеивал. Лесин пошел дальше. Он обернулся к Сильченко, открыто упрекнул начальника комбината в недопустимом тоне доклада. Сошел Лесин с трибуны под шум и рукоплескания зала.
— Безобразие! Что это за тон выступлений? — гневно сказал Дебрев Сильченко. — Люди не хотят признать своих ошибок.
— Ошибки свои они признают, — возразил Сильченко, — но и на наши ошибки указывают.
После трех дней горячих и откровенных прений Сильченко выступил с заключительным словом. Вся конференция заметила, что Сильченко говорил по-иному, чем в докладе. Казалось, именно сейчас следовало ему обрушиться на дерзких ораторов, сурово призвать их к порядку, объявить о конкретных мерах взыскания, которыми он угрожал вначале. Ничего этого не было. Сильченко не возражал на критику, не отвечал на нападки, только поблагодарил за деловую помощь. Он останавливался на конкретных предложениях, анализировал возможность их выполнения, устанавливал сроки.
Назаров предложил состав комиссии по разработке делового решения, и конференция была закрыта.
— Зайдемте ко мне, — предложил Сильченко Дебреву, — нам нужно посовещаться.
В кабинете Сильченко Дебрев грузно опустился на диван. Он тяжело дышал, на лбу у него пульсировала набрякшая жила, под глазами вздулись мешки. Дебрев был подавлен и растерян. Конференция прошла совсем по-иному, чем он ожидал. Тон на ней задали его враги, все, кого он разносил, собирался выгонять вон и отдавать под суд. А друзья, те, что выступали по радио, на собраниях и в газете, или набрали в рот воды, как Янсон, или переметнулись, как Седюк, и пустились в резкую критику. Даже неожиданная поддержка Сильченко не смогла придать конференции то направление, которого Дебрев добивался. Дебрев теперь понимал, что если бы Сильченко не принял на себя значительную долю нападок, могло бы быть хуже, много хуже.
Сильченко повесил шинель, уселся за свой стол и повернулся к Дебреву:
— Ну как ваше мнение? Что будем делать? Дебрев мрачно отозвался:
— Представляете, как теперь с этими людьми работать? Если они и дальше станут отвечать в этом стиле, толку большого не будет.
Сильченко возразил, внимательно наблюдая опустившего голову Дебрева:
— Многое в их выступлениях имеет резон, и у нас с вами были промахи. Мне, кстати, досталось больше, чем вам.
Дебрев невесело усмехнулся.
— Да, пожалуй. Один раз вы взяли настоящий тон, изменили своей неизменной вежливости и спокойствию — и вот все сразу обрушились.
— Значит, этот единственный раз был ошибкой, — твердо сказал Сильченко. — Стенограммы конференции уйдут в Москву, а люди останутся на месте. Нам работать с людьми. Давайте, Валентин Павлович, подумаем, как наладить правильные взаимоотношения в нашем коллективе.
Непомнящий тосковал.
Казалось, у него была та самая работа, о какой он всегда мечтал, — «не пыльная», как он говорил, не напряженная, не грозившая неприятностями. Начальник материально-хозяйственной части — это звучало веско. Нужно было раза три в неделю съездить на базу, погрузить в сани выписанные материалы и доставить их в цех. После этого он мог предаваться своему любимому занятию — ничего не делать. До сих пор он завоевывал право оставаться лентяем ценой многих трудов, усилий и лишений — нужно было тратить бездну энергии и изобретательности, чтобы, не работая, создавать видимость работы. Сейчас его безделье было узаконено. Но он чувствовал себя птицей, попавшей в разреженную атмосферу: не хватало воздуха ни для полета, ни для дыхания.
Ужас был в том, что все кругом были заняты. Куда он ни шел, он оказывался лишним. Он хотел разговаривать и острить, но у окружающих не было времени слушать его.
Сначала Непомнящий пристроился в лаборатории Газарина — здесь было тепло и чисто, а на красивую, степенную Ирину было приятно смотреть.
Но на третий день вежливый Газарин грубо объявил Непомнящему, что его болтовня мешает работать. Молчать и сидеть неподвижно Непомнящий не умел — он перенес свой стол в склад. Но здесь было очень тоскливо, в склад редко кто приходил.
На некоторое время, сам того не зная, нганасан Яков Бетту заполнил пустоту, трагически распространившуюся вокруг Непомнящего. В свободные минуты Яша бегал по всему цеху и всем интересовался. Он приходил в склад, осматривал стеллажи и все спрашивал:
— А это что?
— Это приборы, — охотно объяснял Непомнящий. — Это слесарный инструмент. Здесь лежат электроматериалы. Тут химические реактивы.
Якову нравились незнакомые названия. Он быстро запоминал их и любил повторять. С Непомнящим он подружился, приходя в склад, кричал: «Здравствуй, Ига!» — и тотчас выкладывал все, что случилось с ним за день. После этого он непременно осведомлялся:
— Что ты делал, Ига?
Непомнящий пытался ему втолковать, что он раздумывал, беседовал с теми, кто приходил, но Яков сразу схватывал суть дела.
Он с обидным удивлением говорил:
— Ничего не делал, Ига? Почему такое?
Еще более тяжкий удар нанесла Непомнящему красивая рыжеволосая девушка, с которой он познакомился в очереди к кассе кинотеатра. Вечер начался радужно. Непомнящему удалось достать двести граммов конфет «подушечка», в зал они проникли одними из первых и сумели сесть на места, указанные в билетах. Показывали «Свинарку и пастуха» — картину старую, но веселую, и девушка с охотой слушала рассказы Непомнящего. Она только спросила, как его зовут и где он работает. Он проводил ее домой и по дороге острил без устали, она весело смеялась, потом стала рассказывать сама. Она работала на механическом заводе токарем, дело у нее шло хорошо, но вредный мастер и контролеры ОТК страшно придирались и даже в прошлом месяце вывесили её фамилию на черную доску. Она чуть не расплакалась, вспоминая об этом. Он, утешая, обнял ее и хотел было поцеловать в щеку. Но она спросила:
— Вы мне совсем не рассказали о себе, Игорь. Как у вас идет работа, никто не придирается?
Этого он не сумел вынести. Забыв о холодном ветре, он церемонно приподнял свою меховую шапку с длинными ушами и пожелал ей спокойной ночи.
— Война весь быт поставила на дыбы, — пожаловался он Мартыну на следующий день. — Круг интересов катастрофически сузился. Ты целуешь девушку, а она тебя спрашивает: «Ну, а работа у вас хорошая? Ничего начальник?» А где луна, шепот трав и прочие тонкие вздохи? Ведь это же катастрофа, светопреставление крупным планом!
Только в аналитической лаборатории Непомнящий иногда отводил душу. Варе нравилась его болтовня — она производила анализы, а он сидел рядом и развлекал ее. Сумрачная Бахлова терпела его: он всегда был весел, услужлив, добр, в глубине души она ценила свойства, которыми не обладала сама. Но как-то Непомнящий увидел, что Бахлова плачет. Она взвешивала пробы руды, руки ее проворно шевелились, досыпая и отсыпая навеску, а по щекам катились слезы и падали на мрамор столика. Самое удивительное было в том, что кругом сновали лаборантки и громко переговаривались, словно не замечая этого молчаливого плача. Непомнящий был отзывчив. Он тронул Бахлову за плечо и участливо спросил:
— Что с вами?
Она вскочила, разъяренная.
— Вон отсюда, бездельник! — закричала она на весь опытный цех. — Что вам здесь надо? Чтобы ноги вашей здесь не было, слышите!
Одна из лаборанток, выйдя с Непомнящим в коридор, сказала:
— Вы, вероятно, не знали, что она со вчерашней почтой получила письмо, оттого и вошли в аналитическую.
— Я вошел бы, если бы и знал о письме, — возразил Игорь. — Я не понимаю: почему вчерашняя почта должна мне мешать ходить по земле?
— Разве вы не слыхали ее истории? У нее муж погиб в боях под Москвой, а единственная дочь потеряла рассудок во время бомбежки. Каждый раз, как приходит из Москвы письмо, Надежда Феоктистова совсем расстраивается. Мы это хорошо знаем и держим себя так, словно ничего не происходит.
После этого Непомнящий уже не заходил в аналитическую лабораторию.
Варя по-прежнему оставалась для него самым близким человеком в Ленинске. Но и тут его вскоре постигла неудача. Однажды Непомнящий провожал Варю домой. Ей это было приятно: в последнее время ей хотелось всем нравиться, а Непомнящий всегда смотрел на нее добрыми глазами, был очень хорош и внимателен с нею. Ее переполняло внутреннее оживление, даже посторонние замечали в ней перемену. Хмурая Бахлова сказала ей как-то ворчливо: «Что это вы все хорошеете, Варя?» Она отшутилась: «Отхожу после эвакуации, Надежда Феоктистова!» Она и без Бахловой видела в зеркале, что хорошеет. Она и радовалась этому и грустила.
Несколько минут они шли молча — валенки их скрипели на сухом, твердом снегу. Проходя мимо общежития, Непомнящий взглянул на окна своей комнаты. Окна были темны.
— Седюк еще не пришел, — заметил Игорь. — Странный человек этот ваш приятель Седюк.
— Он мне такой же приятель, как и вы, — возразила Варя. Она сама удивилась, что могла проговорить это так спокойно. — Я ведь познакомилась с ним и с вами в Пинеже. А чем он странный?
— Всем, Варя. Он удивительный человек. Он сам ищет работы, когда ее нет. Его завод еще не построен, он мог бы хорошо отдохнуть, — так делает наш начальник Назаров, тот никогда не переутомляется. А Седюк разворачивает опытное строительство, проектирует, исследует, ведет на курсах занятия и два раза в неделю провожает нашу начальницу, Лидию Семеновну, к черту на кулички. Я это знаю, потому что занимаюсь на курсах и выхожу вместе с ними. Я уже сплю, когда он возвращается после этих прогулок. Впрочем, она стоит ухаживания. Вы знаете Лидию Семеновну? Редкая красавица, правда?
Было темно, и Непомнящий не видел, какое действие производят его слова. Он слышал только, как Варя ответила ему спокойно и ровно:
— Да, она, конечно, очень красивая.
Непомнящему не хотелось расставаться с Варей. Он остановился у ее дома, острил, заглядывал в лицо. Еще несколько минут назад ей было приятно все это — и веселые слова, и ласковое пожатие, и добрый блеск его глаз. А сейчас она с чувством непреодолимого отвращения вырвала свою руку. Он, смеясь, пытался ее удержать.
Она повернулась, чтобы уйти, но он не выпустил ее варежки и нечаянно сдернул с руки. Смеясь, он принялся надевать ее снова и вдруг, наклонившись, стал горячо целовать Варины пальцы. Смущенная, она пыталась вырваться. Он отпустил руку, обнял Варю за талию и неловко прижался губами к ее губам. И сейчас же она с силой оттолкнула его и ударила.
Она бежала по темной лестнице, потом по темному коридору, и в глазах ее стояли слезы обиды и негодования. Она с ожесточением терла варежкой губы, — казалось, что этого нежеланного и отвратительного прикосновения уже не стереть никогда.
А он медленно шел по улице и весь сгибался от жгучей горечи. И хотя он придерживался теории бодрого пессимизма и любил утверждать, что из всякого положения есть, по крайней мере, один позорный выход, ему все же было так тяжело, как еще никогда в жизни.
Сильченко получил ответ на свой доклад о положении, создавшемся в Ленинске после нападения немецкого крейсера на арктический караван. Как Сильченко и ожидал, все его распоряжения были утверждены. Только в одном пункте начальник главка Забелин подвергал сомнению предложенные Ленинском практические меры, и это был как раз тот самый важный и самый слабый пункт, в котором сомневался и Сильченко. Забелин сообщал, что запрошенные им эксперты отрицательно относятся к идее организовать в Ленинске производство серной кислоты из конвертерных газов. Процесс этот сложен и капризен, он еще никому не удался. Правда, немцы недавно пустили цех по изготовлению кислоты из конвертерных газов, но в их процессе имеются какие-то важные, тщательно засекреченные особенности, к тому же процесс не очень-то ладится и у немцев. Во всяком случае, если и налаживать подобное производство, то в обжитых местах, а не в глухом краю, где нет ни аппаратуры, ни специалистов, ни времени на эксперименты. Забелин не употребил прямо этого осуждающего слова «авантюра», но оно ясно угадывалось в каждой строчке его ответа. Забелин ставил Сильченко в известность, что вопрос о строительстве в Ленинске вторично выносится на решение Государственного Комитета Обороны — создалось особое положение, требуются крутые меры, чтобы возместить нанесенный противником ущерб.
Письмо Забелина было пространно, целых три страницы. Уже это одно показывало, как тревожится начальник главка, — обычно он был сдержан в словах. Сильченко размышлял над письмом, никого не принимая. Он был встревожен. Его страшила ответственность, которую они взваливали на себя, отказываясь от привозной кислоты и начиная новое, неиспытанное производство. Хуже всего было извещение о немецких секретах: значит, и у них не пошел простой процесс, тот, что сейчас пускается в Ленинске. А если секретов этих разгадать не удастся, если Седюк до них не додумается? Это будет уже не простой технический просчет, а прямая катастрофа: готовый к пуску завод будет несколько месяцев стоять, не выдавая продукции.
Сильченко позвонил Дебреву. Того на месте не оказалось. Сильченко попросил передать Дебреву, когда он появится у себя, что его ожидает начальник комбината, и начал свой утренний прием. В списке очередных дел на первом месте значился доклад местного управления НКВД о борьбе с преступностью в поселке. В размеренном порядке дня Сильченко это было нововведением — все его внимание до сих пор поглощали хозяйственные и административные вопросы.
В кабинет к Сильченко вошёл Парамонов. Сильченко кивнул ему на кресло.
— Докладывай, Владислав Петрович: что у тебя?
— Сводка происшествий за неделю, товарищ начальник комбината, — официально сказал Парамонов, раскрывая принесенную с собой папку, и начал неторопливо читать: — «Оперативная сводка основных происшествий за неделю в поселке Ленинск. Двадцать седьмого октября в общежитии металлургов произошли две драки, в одной применены ножи, серьезных ранений нет; задержан рабочий Сотник, после проверки документов отпущен. Того же числа на гражданина Невзорова, экономиста техснаба, произведено нападение на Рудной улице, крепко дано по уху, сняты пальто, шапка, часы. Двадцать восьмого октября произведен налет на продуктовый магазин № 4. Двое неизвестных напали на сторожа, отобрали у него ружье и, связав, забили рот кляпом. Унесено два ящика консервов. Двадцать девятого октября в общежитии строителей ТЭЦ была драка с поножовщиной, имеется серьезное ранение; задержан некий Сидорюк, ранее судившийся за убийство; у трех лиц отобраны ножи. Первого ноября кассирша магазина № 2 Петровская получила записку, что из ее выручки проиграно автором записки три тысячи рублей. Ей предлагается оставить эти деньги на пустыре по дороге на ТЭЦ — в противном случае угрожают зарезать. Кассирше Петровской выделена охрана, сопровождающая ее после работы домой».
Парамонов, закончив чтение, аккуратно сложил бумаги и сунул их в папку.
— Великолепно работаешь! — негромко сказал Сильченко. — Забота о живом человеке — кассирше выделена специальная охрана! А если бандиты каждому второму человеку напишут, что проиграли его деньги, вы что же, дорогие товарищи, целый полк солдат отведете на индивидуальную охрану этих людей? Улицы отданы во власть темным элементам, честные люди боятся в одиночку нос наружу высунуть. Каждый день кровавые происшествия, нападения, поножовщина, а никто не задержан, кроме какого-то Сидорюка, и то, наверное, потому, что он уже раз судился за убийство. Документы проверены! Преступник любые документы припасет — это вам не известно, что ли?
— Кое-что делаем, — угрюмо сказал Парамонов. — Несколько человек арестовано.
Сильченко рассердился.
— Я давно приглядываюсь к тебе. Самого главного не понимаешь. У тебя перед глазами документы, официальные справки, а людей ты не знаешь, как они живут, как работают, не представляешь. Ты бывал в общежитиях? Нет. А надо. Я бывал. Седюк мне рассказывал, он навещал одного рабочего: безобразие, грязь, картеж, пьянство. А что ты знаешь об этом? Ничего. И кто вас учил так работать — поверхностно, без души, не вникая в существо дела? В следующий раз будешь докладывать и оперативную сторону и бытовую. Все. Можешь идти.
Но Парамонов не ушел. Он стоял перед столом Сильченко, сжимая портфель дрожащими руками. Сильченко с удивлением смотрел на него.
— Просьба у меня к вам, Борис Викторович, — сказал Парамонов. — Три раза моему начальству заявления писал — отказывают. Вся надежда теперь на вас. Отпустите меня в действующую армию.
— Почему так? — спросил Сильченко. — Чем тебя твоя работа не удовлетворяет?
— Не могу я тут, — вздохнул Парамонов, — не по мне все это — я военный. Разве я к этому готовился? Если меня в армию не брать, так кого же туда! Товарищи мои воюют, а я здесь, в тишине, отлеживаюсь в тылу, ловлю за руку воришек.
— А где здесь тишина? Где покой? — гневно закричал Сильченко, вставая. — Мы боремся с этим собачьим климатом, с трехмесячной черной ночью, с хулиганами и грабителями, с нехваткой материалов, боремся ожесточенно, мучительно… Где же здесь покой? Ты с этой борьбой не справляешься — почему же я должен верить, что ты будешь хорошо воевать?
Парамонов опустил голову.
— Если у вас я сочувствия не найду, — сказал он горько, — так некуда мне больше податься.
— Ты нужен здесь у нас. Оставим этот разговор, — сказал Сильченко, садясь и не глядя на Парамонова.
После его ухода Сильченко никого не принял. Ян-сон позвонил, что Дебрев возвращается с энергоплощадки.
Дебрев, войдя, не сел, а остановился у стола.
В последнее время, после партконференции, его отношения с Сильченко приняли новую форму. Прежней открытой вражды уже не было, но и дружба не устанавливалась. Сильченко знал, что на Дебрева тяжело подействовал отпор, полученный им на конференции, нужно было время, чтобы пережить такое потрясение, полностью осознать его значение. Сильченко не торопил Дебрева, не навязывался со своей дружбой: он знал, что время работает на него — Дебрев должен был прийти к нему.
Сильченко молча достал из сейфа письмо Забелина и протянул его Дебреву. Тот быстро пробежал его глазами и, растерянный, сел. Сильченко наблюдал за выражением его лица, он видел, что Дебрев волнуется.
— Это что же получается? — сказал Дебрев. — Выходит, испытывали наш способ и ничего не вышло? А Седюк докладывал нам, что работающих поэтому способу цехов нет, впервые будем пробовать в Ленинске. Или человек не знает, за что берется, или пустился на прямой обман?
Сильченко удивился. Он ничего не знал о ссоре между Дебревым и Седюком, и его поразило, что Дебрев сразу опорочивает одного из близких своих любимцев, да еще в деле, которое он сам недавно так горячо отстаивал. Сильченко покачал головой.
— Седюк признался, что ничего не слышал о работающих заводах, но идея этого способа производства кислоты упоминается во многих местах. О немецком заводе он, конечно, мог и не знать — его пустили недавно. Дело не в этом, Валентин Павлович. Что мы ответим Забелину — вот в чем вопрос.
Дебрев думал, отвернув лицо от Сильченко, потом снова перечитал письмо. Сильченко все снова удивлялся странному поведению Дебрева: не в обычае у него было тянуть с ответом, взвешивая все «за» и «против». Нетерпеливый и стремительно соображающий, он отвечал быстрее, чем иные спрашивали. Сильченко, впрочем, понимал, что отвечать нелегко: Дебреву, конечно, хотелось защитить свой план, но после разъяснений Забелина подобная защита представлялась слишком рискованной. Дебрев еще больше удивил Сильченко. Он ответил вопросом на вопрос:
— Ну, а вы как, товарищ полковник? Думаю, у вас уже составилось свое мнение? И оно, очевидно, таково: долой все новые процессы, подавайте нам готовую кислоту взамен загубленной.
— Мнение мое таково, что нам нельзя допускать провала, — ответил Сильченко. — Мы находимся на краю света, быстро завезти все, что требуется, не можем. Я тогда говорил и сейчас повторяю: на риск, обоснованный риск, идти нужно, тут я с вами согласен. А в азартные игры играть недопустимо. Вот это я и хочу решить с вами: нет ли в проекте Седюка элементов азарта и увлечения?
— Хорошее словечко «увлечение»! — зло улыбнулся Дебрев. — Говорили бы уж прямо: «преступная опрометчивость» — к истине ближе. — Он помолчал и закончил с неожиданным спокойствием: — Впрочем, я с вами согласен, не принимать во внимание указания Забелина мы не можем. Все эти опыты по новому производству серной кислоты придется свернуть. Пусть Караматин проектирует свой старенький цех, кое-что он даст, остальное нам как-нибудь забросят.
Он понимал, что начальник комбината поражен, и, казалось, наслаждался этим. Сильченко видел в его лице новое выражение — холодное и мстительное. Тут была какая-то непонятная Сильченко загадка, и он невольно сказал:
— Не понимаю, Валентин Павлович, — вы еще недавно были убежденным сторонником нового метода, сами говорили: «Почему не попробовать в Ленинске никем не испробованный способ?»
— А вы были противником этого метода, — холодно возразил Дебрев. — А после того, как нам представили доказательства, что метод никуда не годится, вдруг почему-то стали его сторонником.
На это Сильченко ничего не ответил. Дебрев почувствовал, что должен сгладить свою резкость.
— Вы мои привычки знаете — я мало верю в хорошие слова, — сказал он угрюмо. — Верю только фактам, а факты, — он кивнул на письмо Забелина, — против Седюка. Пробовали этот процесс другие — и не вышло. Вот почему я отказываюсь от своих прежних решений.
— У немцев, однако, вышло, — возразил Сильченко. Он предложил: — Давайте еще подумаем над этим, а потом вместе ответим Забелину. Лично я Седюку верю, инженер он грамотный. Если у кого и пойдут такие сложные процессы, так, пожалуй, только у него.
Природная подозрительность Дебрева была многократно усилена тяжкой неудачей на конференции. Он думал, его окружают друзья, верные соратники. Эти люди соглашались с ним, когда он ругался, разозленный непорядками, они угодливо кивали головами, ловили и усиливали каждое его слово. А в решающий момент они оказались в нетях, не пожелали разбивать себе лбы в начатой им драке. Дебрев уже готов был согласиться, что и он неправ, — слишком уж он перегибал палку. Но это не снимало вину с тех людей, на кого он напрасно рассчитывал. Седюк был одним из них, первый среди них — он первый отшатнулся от него.
Сидя в машине, Дебрев все снова и снова возвращался к письму Забелина. Бешенство душило его. Он вдруг забыл все то полезное, что извлек из своего недавнего поражения, забыл, что сам уже начал по-иному, более объективно, смотреть на себя и на других. Он опять стал прежним Дебревым — пристрастным, нетерпимым, болезненно недоверчивым. Ему казалось, что он наконец понимает Седюка — и его недавний неожиданный отпор Дебреву и его нынешнее поведение.
Он с пристрастием допрашивал самого себя. В самом деле, — что он знал о Седюке? Как он мог допустить, чтобы Седюк стал его любимцем, правой рукой? Правда, ему аттестовали Седюка как хорошего работника. Правда, Седюк помог с электропрогревом вечной мерзлоты, но ведь это не его идея, он видел, что дело пойдет и без него, это был способ заработать авторитет. Самое главное не в его достоинствах, выставляемых напоказ, — все это мишура. Истинная его природа в другом. Эта серная кислота — как неожиданно все с ней поворачивается! Сперва Седюк не желал ею заниматься, а потом, когда отказываться стало невозможно, предложил неисполнимый план. Внешне в этом плане все достойно уважения — новаторство, свежие мысли, попытка выпутаться из трудного положения собственными силами. А судя по сообщению московских экспертов, за всей этой благопристойной внешностью не стоит ничего обоснованного. Они откажутся от всякой помощи извне, примутся разрабатывать заведомо порочный способ, потеряют в бессмысленных поисках драгоценное время, и в ту минуту, когда надо будет пускать завод, окажется, что кислоты нет. Оправдания для такого исхода готовы заранее: метод новый, никем не испробован, все решились идти этим путем — стало быть, и все виноваты, а всех к ответственности не притянешь. А завод между тем стоит, а меди нет, а фронт, а военные заводы не получили той продукции, на которую надеялись. Шляпа, шляпа, неужели ты не понимаешь, что дело идет к прямому провалу? Нет, не проверять надо, не копаться в оправданиях. Немедленно, сегодня же исправить допущенную ошибку, пока она еще не превратилась в катастрофу!
Машина мчалась по промплощадке. Дебрев остановил ее на участке плавильного цеха, вылез наружу и медленно побрел по снегу. Кругом кипела работа: стрекотали отбойные молотки, били кувалды, скрипели поднимаемые железные бадьи с землей. Дебрев обошел все котлованы и вышел на открытое место. Он повернулся в сторону невидимых сейчас гор, раскрыл лицо, жадно глотал морозный воздух. Было три часа дня, черная, забитая тучами, пронизанная морозом ночь простиралась над землей, с гор тянул резкий ветер, он жег пламенем кожу. У столба, на котором висел освещавший участок прожектор, Дебрев столкнулся с Лесиным и пристально вгляделся, в его растерянное лицо. Что скрывается за прилизанной внешностью этого чопорного, нарочито старомодного человека? Какие мысли таяться за этим высоким лбом, затеняются этим запотевшим на морозе пенсне?
Не поздоровавшись, он прошел к конторе строительства. Морозный воздух и прогулка сделали свое дело — первый, самый непереносимый, приступ бешенства стих. Но мысли его были так же суровы и беспощадны, как прежде. В нем вдруг зазвучали старые любимые стихи, истинная формула его души. Дебрев не понимал и не любил поэзии, но эти строки с первой минуты поразили его и запомнились навсегда:
Оглянешься, — а кругом враги, Руки протянешь — и нет друзей!
Он прошел весь коридор конторы и, испугав своим неожиданным появлением читавшую роман Катюшу Дубинину, с силой рванул дверь Назарова.
Назаров сидел в кресле и, зевая, изучал сводку за вчерашний день. Встревоженный, он вскочил и, оправляя гимнастерку, пошел навстречу главному инженеру. Дебрев кивнул, не подавая руки, и сел в кресло Назарова — оно было единственным в кабинете. Назаров присел у окна на стуле.
— Что нового? — спросил Дебрев.
Назаров, путаясь и сбиваясь, начал пересказывать содержание сводки, но Дебрев прервал его на полуслове:
— Скажи, Николай Петрович, ты давно не виделся с Седюком?
— Да уже давно, — уклончиво ответил Назаров. Он счел нужным пояснить, чтобы его неопределенный ответ не показался невежливым. — Мы после тех споров вообще редко встречаемся.
Дебрев смотрел на Назарова тяжелым взглядом. Вот сейчас все будет ясно. Назаров — враг Седюка, они ссорятся. Никакие дружеские соображения, все эти лживые условности не помешают ему открыть истину. И Назаров был одним из тех немногих, кто не выступал на конференции, кто не бросал ему, Дебреву, и державшемуся с ним заодно Сильченко обвинений в придирках, грубости, очернительстве. У Назарова есть нюх, он первый заставил Седюка обратиться к кислоте, а потом с недоверием отнесся к его плану. Он, Дебрев, грубо оборвал Назарова и Караматина, силой заткнул им рты. Сейчас он исправит эту свою ошибку.
И, нетерпеливо желая услышать от Назарова то же самое, что он сам говорил себе, Дебрев прямо спросил:
— Слушай, Николай Петрович, каково твое мнение о Седюке?
Изумленный Назаров переспросил:
— О Седюке? В каком смысле мое мнение? Дебрев, раздражаясь, нетерпеливо проговорил:
— Ну, мнение… О человеке, о работнике… Каков он? Чем он дышит?
Назаров молчал, обдумывая ответ. Теперь ему было ясно, что с Седюком что-то произошло. Дебрев знает Седюка не хуже, чем Назаров, и если сейчас он интересуется мнением Назарова, то это может означать только одно: Дебрев хочет услышать о Седюке что-нибудь плохое, порочащее. Эта мысль быстрее молнии пронеслась в голове Назарова. Настал его час, вот теперь он сведет счеты с Седюком! Он рассчитается с ним за все — за презрительное высокомерие, за резкость, за грубое обращение с ним, Назаровым, его начальником. Больше эта минута не повторится, нужно действовать. Вдогонку этой мысли мелькнула другая: лгать не надо, да и незачем. Дебрев недоверчив и подозрителен. Вполне достаточно пожать плечами, ответить неопределенно и многозначительно: чужая, мол, душа — потемки, многое, очень многое неясно в том, что совершает Седюк. Он, Назаров, не берется давать оценку действиям Седюка, но их расхождения с главным инженером медеплавильного всем известны, тут он не скрывается. А выводы из этого пусть делают те, кому положено.
И тут же Назарова охватила злость. Все теперь толкуют в поселке, что Дебрев переменился, что он держится с людьми по-другому, сам из наказывающей всё и всех дубинки становится человеком. Вот он стоит перед ним, прежний Дебрев: если он и изменился, то только в худшую сторону. Он стоит и ждет неосторожного слова, обвинения, все равно чего, лишь бы оно было плохое, чтоб вцепиться в него, и раздуть, и обрушить на человека, который почему-то перестал ему нравиться. И Назаров смело поднял голову, ответил враждебно:
— Как тебе сказать, Валентин Павлович… Сам знаешь, чужая душа — потемки. Ну, а если говорить по-честному, так лучшего главного инженера для медного завода, чем Седюк, нельзя и желать.
Дебрев первый опустил глаза перед вызывающим, прямым взглядом Назарова. Это походило на молчаливый ожесточенный поединок. Дебрев сразу почувствовал, что в этом странном поединке он потерпел поражение. Все же он спросил, цепляясь за то, что сам недавно считал несущественным:
— А о жене слыхал? Как твое мнение? Назаров пожал плечами.
— Один он, что ли? Миллионы потеряли своих родных.
Дебрев встал и простился.
После его ухода Назаров подошел к графину и налил воды. У него дрожали руки, вода плескалась через край. Но на душе у него было так светло, словно с ним случилось что-то очень хорошее. Скоро месяц, как они поссорились с Седюком. Все это время Назаров вспоминал о Седюке с чувством вражды. Он сердился, когда при нем хвалили Седюка. Если Назарову нужно было увидеться и посоветоваться со своим главным инженером, он не мог заставить себя снять телефонную трубку — встреча с Седюком была ему неприятна. Он часто без радости размышлял о том, что придется вместе тянуть один воз на заводе, взаимная неприязнь неизбежно превратится в жестокую вражду и ненависть. И вот оказывается — все это вздор, не было ни вражды, ни ненависти. Было совсем другое — искреннее уважение, может быть начало дружбы. И оттого, что Назаров понял это и так открыто и честно ответил Дебреву, ему казалось, что и сам он стал чем-то лучше и чище.
Отпор, полученный от Назарова, был тем толчком, который повернул мысли Дебрева в другую сторону. Сейчас они напоминали гигантские качели: чем дальше Дебрев уносился в своих рассуждениях в одну сторону, тем стремительнее возвращался обратно. И все, что казалось ему стройным и неопровержимым, рушилось и рассыпалось в прах. Теперь он начинал понимать и свое пристрастие, и лживость своих обвинений. Он ехал в опытный цех, и перед ним возникали образы, живые, неотразимо убедительные. Вот Седюк спит в домике, на площадке, повалившись головой на стол. А вот его полные восторга глаза — он говорит о глубинном электропрогреве, настаивает на своем. А вот приняли его вариант производства кислоты — и он сразу забил тревогу, кинулся помогать проектировщикам, каждый день звонят: «Когда же будет ванадиевый катализатор?» Вчера он кричал: «Пойми, Валентин Павлович, дни уходят, нам не хватит времени на проработку метода, — как ты можешь допускать это?» Скрытые враги так не скрываются, двурушники иначе двурушничают, нет, и на вредительство это не похоже! Да, конечно, против Сильченко он не пошел, здесь он не поддержал Дебрева. А почему он должен был его поддержать? Разве он не имеет права на собственное мнение? Не одного Седюка Сильченко очаровал, не одного его пленил.
В Москве он, Дебрев, прямо сказал наркому: «Вторым не пойду, не умею согласовывать каждую мелочь». И разве нарком не оборвал его: «Придется пойти, товарищ Дебрев, имеется решение ЦК. А если хочешь знать, так нет ничего зазорного в том, чтоб учиться у таких, как Сильченко». То же самое повторил Забелин, а этот в людях разбирается, тут ничего не скажешь. Все они против него, все, не один Седюк, вот почему они выступали на конференции. Чего же он так разъярился на Седюка? И разве он, Дебрев, не видит свое собственное безобразное поведение? Он открыто грубил Сильченко, лез на скандалы, издевался над ним в личных разговорах. Сам-то он потерпел бы к себе такое отношение? Так удивительно ли, что другим поведение его не нравится, что его никто не поддержал, что даже правоту его стараются не замечать? Сам виноват, сам!
— Что ты ползешь, как мертвый? — бешено крикнул Дебрев.
Шофер дал полный газ. Из темноты вырывались столбы и придорожные лиственницы. Ветер, все сильнее дувший с горы, далеко отставал от ветра, поднятого машиной. Снег двумя столбами взметался из-под колес. У самого опытного цеха Яков так лихо затормозил, что Дебрев, выругавшись, стукнулся головой о переднее стекло.
Он нашел Седюка в плавильном отделении. Это была их первая встреча после партконференции. Седюк, сидя на корточках, рассматривал излом куска черновой меди. Он взглянул на Дебрева и поразился — даже во время ссоры и на партконференции Дебрев не казался таким хмурым и злым. Он тут же, в цехе, познакомил Седюка с содержанием письма Забелина.
— Показывай все, что успели сделать, — распорядился он. — Будем вместе соображать, как ответить Москве.
Седюк повел его в пристроенное к конвертерному переделу сернокислотное отделение. Это было небольшое помещение, сплошь заставленное монтируемой аппаратурой. Дебрев внимательно все осмотрел. Потом они с Седюком изучали расчеты и перелистывали подобранную Варей литературу — статьи в журналах, короткие фразы в учебниках. Еще ни разу Дебрев с таким вниманием не слушал, не перебивая, длинных объяснений, как сейчас. Он и слушал и изучал лицо Седюка, проверяя свои новые мысли, свое новое отношение к этому человеку. И мало-помалу в нем возникало и крепло убеждение, что все его недавние мысли о Седюке в самом деле вздор и ложь и что Седюк, что бы там ни писали эксперты Забелина, находится на верном пути. Все же он сказал:
— Проклятые немецкие секреты эти, вот что меня смущает!
Седюк пожал плечами.
— Во время войны все засекречено. Думаю, никто до немцев серьезно этим делом не занимался: сырья ведь и без конвертерных газов вдоволь. А у немцев, как у нас, по-видимому, оказался дефицит в сере, они и стали мудрить.
Теперь больше, чем когда-либо прежде, Дебрев был уверен в целесообразности испытания нового метода. Но он не отправился к Сильченко. Сев в машину, он приказал Якову поехать на угольную шахту. Его недавний разговор с Сильченко был непреодолимой преградой на пути к новой беседе. Невеселые мысли смутно поднимались в Дебреве и терзали его. Письмо Забелина, разговор с Назаровым и Седюком были завершающим звеном. Теперь Дебрев снова вспоминал все выступления против себя на конференции, думал о них без раздражения и злости. Да, многое, многое было правильно, нельзя по-старому. Дебрев еще не знал, каким же должен будет стать, но понимал, что прежним уже не будет. Так будет лучше, конечно, но пока это было нелегко, очень нелегко.
Молчаливый, он спустился в шахту и один бродил по откаточной штольне. В этот день он никого не распушил и никому не вкатил «строгача». И возвратился он не в свой рабочий кабинет, а домой, и, прибыв в неурочный час, лег на диван в ожидании обеда. Он лежал и думал.
После обеда Дебрев поехал на площадку ТЭЦ, позвал с собою Зеленского. Они вместе обходили площадку.
— Пошли, совещание откроем, — сказал он после обхода.
Зеленский подозрительно и враждебно посмотрел на Дебрева — дела на площадке в этот день не ладились более обычного.
— Опять ругать будете?
— А вы считаете, что вас хвалить надо? — криво усмехнулся Дебрев. — Не бойтесь, без нужды придираться не стану. Думать будем.
Поздно вечером Дебрев поехал на цементный завод. Он уже несколько дней собирался нагрянуть туда именно в это время, глухой ночью. Неделю назад раскрылось, что ночные кочегары в некоторых сменах заваливаются спать и упускают температуру. Дебрев жестоко наказал и Ахмуразова и рабочих. С тех пор записи в цеховом журнале показывали правильный температурный режим, а качество цемента то и дело менялось. Ахмуразов сбился с ног, отыскивая причины брака, он предполагал, что дело в непостоянстве шихты, винил химиков в плохих анализах. Дебрев, ничего не говоря Ахмуразову, приказал Синему подключить к указывающим температурным приборам регистрирующий потенциометр, установленный в помещении, запиравшемся на замок. Потенциометр записывал, что ночные падения температур продолжаются — очевидно, журнальные записи были лживы.
Дебрев зашел в цех. Грохотала шаровая мельница, моловшая известняк и глину, в чанах булькал жидкий шлам, вращалась обжиговая печь с ярко пылавшей топкой. Около топки лежали груды угля и валялась лопата. Цех был пуст. Из конторки ОТК слышались веселые голоса и смех. Дебрев рванул дверь конторки. Два парня — кочегар и измельчитель — и две девушки — дежурная лаборантка и контролер ОТК — сидели на скамье. Парни обнимали девушек, девушки с визгом защищались. Увидев Дебрева, они вскочили. Долгую минуту он разглядывал их посеревшие от страха лица пронзительным, гневным взглядом. На столе лежал раскрытый журнал, он взял его — журнал был заполнен вперед, до конца смены.
— Свиньи вы! — сказал Дебрев. — Страна обливается кровью, а вам на все начхать!
Дверь снова открылась, вбежал трепещущий, растерянный Ахмуразов. Уже много дней он ночевал не в общежитии, а в своем кабинете, прямо на диване, чтобы в случае аварии сразу оказаться на месте. Он ужаснулся, увидев фальшивые записи, и сразу стал оправдываться.
Но Дебрев ничего не хотел слушать. Раздражение и недовольство собой, мучившие его, обрушились на Ахмуразова. Дебрев устроил ему такой разнос, какого еще не слыхали в Ленинске. Даже в дороге и дома, за поздним ужином, Дебрев бормотал про себя проклятия. Он подогревал себя руганью, воскрешал в своей памяти все непорядки, какие ему пришлось видеть за день, и снова ругался. Так было легче. Он не хотел больше растравлять себя трудными мыслями.
Утром он — впервые за последний месяц — вошел к Сильченко без предварительного вызова и заговорил еще с порога:
— Вчера вы предложили мне подумать, прежде чем отвечать Забелину. Я подумал и советовался с Седюком. Должен признаться, что от своего вчерашнего предложения свернуть все работы я сейчас отказываюсь — поспешил по горячности. Метод вполне надежный, он не может не удаться, что бы там ни писал Забелин.
Дебрев не глядел на Сильченко. Он знал, что тот изумлен еще более, чем изумился вчера — не смыслом его слов изумлен, а тоном, тем, что Дебрев сам о себе говорит с таким неприкрытым осуждением. Но иначе говорить Дебрев уже не мог. Все иное было бы сейчас нетерпимой ложью и трусостью. Дебрев придвинул к себе лист бумаги и набрасывал на нем схемы и реакции, подробно рассмотренные вчера с Седюком. Сильченко, стоя рядом, почти касаясь плечом Дебрева, внимательно рассматривал и слушал. Он хуже разбирался в химической технологии, чем Дебрев, но понимал убедительность его рассуждений. Потом он сказал со вздохом:
— Эксперты встанут на дыбы. Ученые мужи не терпят, когда их не слушаются.
— Пусть встают, — возразил Дебрев. — Главное — убедить Забелина, чтобы он формально не запретил нам этого дела. А их мнение слишком понятно. Не могли же они прямо сказать: сами мы тридцать лет работаем, научные степени и звания имеем, но до этого недодумались и потому приветствуем, что другие, не ученые, в глуши, а не в центре, нас опередили. Вроде по другой форме экспертизы пишутся.
Сильченко попросил Дебрева, чтобы он сам написал ответ Забелину. Подпишут они, конечно, вместе. И сразу заговорил о другом:
— Так что же происходило на ТЭЦ и в цементном, Валентин Павлович? Янсон докладывал, что вы провели там ночь.
Дебрев почувствовал, что в нем снова закипел вчерашний гнев. Он прямо потребовал: Ахмуразова гнать, снять с него броню и отправить на фронт, а рабочих передать в руки следственной власти. Но Сильченко не согласился:
— Ахмуразов достаточно намучился со своим цехом, он бит, а за битого двух небитых дают. Поставим нового — ему учиться месяц.
— Ну, хорошо, а рабочие? Поймите, это ведь самое настоящее сознательное вредительство! — твердил Дебрев. — Люди бросают печь без присмотра, знают, что она выдаст клинкер плохого качества, фальсифицируют записи в рабочем журнале. Это враги, настоящие враги, с ними нужно как с врагами!
— Дело безобразное, — согласился Сильченко, — и крепко наказать их нужно. Но почему — враги? Разве нельзя найти другое объяснение их поступку?
— Я не собираюсь подыскивать сладенькие объяснения, — с вызовом сказал Дебрев. — Я называю вещи своими именами.
— А меня интересует не ловко найденное название, а правда, — возразил Сильченко. — Я вам скажу так: мы с вами тоже виноваты в их безобразном поступке, и нас тоже надо наказать.
— Это я, что ли, подделывал журнал? — усмехнулся Дебрев. — А вы ради девок бросили печь?
— Зачем утрировать, Валентин Павлович? Вы посмотрите по-другому. Люди они молодые, хочется повеселиться с девушками. А где им встречаться? В общежитиях по десять человек в комнате, на каждого по полстула. На дворе сорок градусов мороза и ветер, в клуб и кино пробьешься раз в месяц. А цех пустой, в конторке никого, лучше для встреч места и не найти. Повторяю: я их не оправдываю, я только ищу настоящие причины, почему они нарушили трудовую дисциплину.
— Как же вы собираетесь их наказать? — спросил Дебрев.
— Подумаем. Но следствие затевать не к чему.
В конце концов Дебрев сдался. Он уступал с тяжелым чувством, что придется и впредь уступать: у него уже не было прежнего сопротивления, инстинктивной вражды к любому мнению Сильченко. А доводов, равных доводам Сильченко, не оказывалось.
Циклон обрушился на Ленинск шестнадцатого ноября. И до этого в Ленинске бывали уже сильные пурги, но они не причиняли серьезных разрушений и даже породили обманчивое впечатление, что сила зимних ураганов преувеличена. Эти пурги вызывались местными ветрами — фенами, падавшими с гор в долину со скоростью пятнадцать-восемнадцать метров в секунду и наметавшими много снегу. Строительные площадки были защищены двойными рядами ребристых щитов, над железными дорогами и подъездными путями нависали наклонные сплошные щиты, над котлованами поднимались навесы и шатры из досок и парусины, хорошо предохранявшие от снега и от ветра. На каждой площадке имелись крытые обогревалки, хорошо снабженные углем, — здесь можно было защититься от любой бури, отогреться, перекурить, напиться кипятку. Туда, где бетона нужно было немного, его подвозили еще горячим в корытах, утепленных баках. В других местах бетономешалки работали у самых котлованов.
Против этой обширной и всесторонне обдуманной системы защитных мероприятий, казалось, ничего не могли поделать ни бушующий ветер, ни полярная ночь, ни мороз. И поэтому, когда Диканский тревожно сообщил главному диспетчеру комбината, что на Ленинск мчится циклон, Янсон отнесся к этому сообщению хладнокровно. Он соединился с начальниками всех крупных строительств и каждого по-разному, но всех одинаково весело поздравил с наступающим ветерком.
— Приятели, убирайтесь в ваши крысиные норы и ставьте охрану у входа в шахты, идет небольшая пурга, — сообщил он руководителям горных предприятий. — Семен Федорович, на площадке через час задует майский ветерок, натяните покрепче башлыки на котлованы! — крикнул он Лесину. — Сашенька, дорогой, сегодня тебе не болтать с Лидией Семеновной на курсах, наш «метеопапаша» грозится шкваликом баллов на одиннадцать, — сообщил он Зеленскому и от души расхохотался, когда тот крепко обругал его.
Только с Караматиной и с Сильченко он говорил серьезно.
— Лидия Семеновна, — сказал он, — сегодня вечером разразится сильная пурга, и преподаватели не придут — нам всем дежурить на своих местах. Немедленно отмените занятия, заприте своих детишек в общежитии, а сами не позже чем через час будьте дома.
И Янсон не успокоился, пока она не обещала распустить учеников по общежитиям и тотчас уйти домой.
— Диканский докладывает, что к Ленинску приближается циклон, — сообщил он Сильченко. — Ожидается ураган силой до одиннадцати баллов, то есть со скоростью ветра до двадцати семи метров в секунду. Это ориентировочно, не исключена и большая скорость ветра. Мороз пока сорок пять градусов, но температура быстро поднимается, повышение за последние десять минут — три градуса.
Сильченко распорядился:
— Поставьте в известность Дебрева и действуйте по инструкции, предусматривающей наибольшую силу ветра.
Янсон принялся действовать. Инструкция требовала вызова аварийных бригад на электростанцию, на заводы и рудники, подъема по тревоге пожарных и стрелковых охран. Надо было заправить водой и углем все годные к работе паровозы, вывести снегоочистители на линию, выделить спасательные автомашины, вызвав на дежурство всех сестер и врачей. В инструкции было тридцать девять пунктов, и хотя Янсон сам писал ее, он помнил лишь самое главное, относившееся к материально-техническим мероприятиям. Сейчас, ввиду того что ветер шел издалека, он добавил еще десяток пунктов: среди них — предписание начальникам не отпускать людей домой, если скорость ветра достигнет двадцати пяти метров в секунду, и оповещение населения по радио. Через несколько часов, когда буря разразилась, Янсон понял свою непредусмотрительность, но, бессильный перед замолкнувшими телефонами, уже ничего не мог поделать.
Радиостанция, получив распоряжение, немедленно обратилась к населению.
«Граждане! — несколько раз повторил голос диктора в репродукторах и громкоговорителях. — К Ленинску приближается пурга. Отменяются все киносеансы и вечерние занятия в клубе, на курсах и в политшколах. Магазины закрываются в пять часов вечера. Не выпускайте детей из квартир, а в случае пропажи немедленно сообщайте в поселковое отделение милиции. Граждане, запаситесь водой и углем, приготовьте свечи на случай отключения электроэнергии, будьте осторожны с огнем. Держите в сенях лопаты, ломы, топоры для раскапывания снега и срочных ремонтов помещения. Внимание, граждане, повторяю объявление…»
Циклон зародился в недрах западной Арктики и, судя по его первоначальному маршруту, должен был пройти далеко от Ленинска. Он шел по океану на восток, задевая побережье Азии лишь своими граничными вихрями. Метеостанция Ленинска получала о нем сводки, знала, что центр его движется сравнительно медленно, но в обводе его бушует снежная буря со скоростью ветра до ста пятидесяти километров в час. Даже Диканский, старый полярный метеоролог, хорошо знавший коварства циклонов, сперва не очень беспокоился — буря неистовствовала слишком далеко в стороне: Ленинск лежал на пятьсот километров южнее края мчавшегося мимо циклона. Диканский вначале наблюдал за ним с чисто академическим интересом, как за редким явлением природы, поражающим своими исполинскими размерами, но не имеющим практического значения. Но пройдя сотню километров за меридиан Ленинска, циклон капризно заметался, свернул на юго-запад и, отраженный горным хребтом, ринулся на юг, на открытые просторы материка. Ленинск оказался на центральной линии его наступления. Уже спустя несколько часов после его поворота массы ледяной атмосферы, рассекаемой циклоном, как мечом, и отбрасываемой в стороны, обрушились с невысоких гор в долину Ленинска.
Все вдруг засвистело и загрохотало, в движение пришли целые горы снега. Глухая черная тьма полярной ночи внезапно превратилась в ревущую белую тьму. Обжигающе морозный ветер резал кожу, леденил валенки, ватные рукавицы, мех шапки. Холодный, колючий снег засыпал щиты, дороги, котлованы, отдельные домики. Центр циклона еще не приблизился, а поселок уже наполовину занесло снегом, взметенным и отброшенным в сторону циклоном. Прежде чем снесло установленные на улицах громкоговорители и сорвало провода, радиостанция еще успела сообщить, что в Ленинске бушует черная пурга. Но сообщения никто не слушал — буря говорила о себе громче, чем радио.
Оглушенные грохотом, ослепленные струями жесткого снега, люди бросились под спасительную защиту стен — в цехи ремонтно-механического завода, на электростанцию, в обогревалки и конторки. Но многие понадеялись на крепость шатров, прикрывавших котлованы, и остались там, прикорнув у костров, разводимых на дне для прогревания подлежащего выемке грунта.
В центральную аварийную комиссию к Сильченко непрерывно поступали сообщения, что наружные работы прекращаются. Потом посыпались сигналы от действующих предприятий. Первой остановилась железная дорога. Все колеи занесло таким мощным слоем снега, что перед ним оказались беспомощны снегоочистители. Ребристые щиты завалило сугробами, и они уже не были преградой ветру. Только более массивные наклонные щиты продолжали некоторое время сопротивляться, но главный удар циклона и их разбросал и разбил в щепы.
После железной дороги остановился автотранспорт, — автобазы сообщили, что аварийные машины, выводимые на улицы, мерзнут и зажигание отказывает, хотя моторы этих машин прикрыты двойным слоем ватной стеганки. К семи часам вечера на улицах стояли занесенные снегом, превращенные в снеговые курганы двадцать три автомашины.
Потом стали замирать промышленные цехи. Первым прекратил работу цементный. Ахмуразов понадеялся на то, что от всех ветров в долине его прочно защищают здания кирпичного завода, и не возвел над складскими помещениями достаточно мощного прикрытия. Легкие доски крыш были разметены первым же порывом ветра, и массы снега обрушились в бункера, на уголь, известняк, глину и гипс. Вращающаяся цементная печь стала. Вслед за аварией в цементном цехе стал тушить свои печи кирпичный завод — снег заваливал все проходы и останавливал движение транспортеров. А затем сообщения об авариях начали поступать отовсюду. Прекращали работу шахты, рудники, мехмонтаж, стал опытный цех. Дольше других сражался с бурей ремонтно-механический завод. Он работал, не останавливая ни одного станка и не туша ни одной печи, пока авария на станции не погрузила поселок в тьму.
На электростанции развернулась самая ожесточенная борьба. Сильченко, по категорическому настоянию предусмотрительного Синего, направлял сюда почти все наскоро формируемые аварийные бригады. Станция была сердцем Ленинска, его предприятий, строительных площадок и домов, и пока это сердце билось, Ленинск, атакуемый и опрокидываемый, задыхающийся и ослепленный, мог еще мужественно бороться. Котлам и генераторам ничто не грозило: хотя станция была временной, стены ее были сложены так прочно, что могли противостоять любому ветру. Форсировав мощности до предела, дымососы легко преодолевали нажим бури, стремившейся вогнать дым обратно в трубы, и ни на один миллиметр не сбросили тяги в топках. Но в помещении угольных бункеров авария следовала за аварией. Страшный натиск урагана сперва только вгонял сквозь щели тончайший, пляшущий в сиянии ламп снег, и он медленно оседал на поверхности угля. Тонкий снежный туман медленно превращался в снежные облака, в облаках заметались вихри, потом из всех щелей ринулись снежные потоки. Синий бросил в бункера всех подсобных рабочих, служащих, дежурных техников, оставил только на главном щите дежурного инженера, схватил сам лопату и, охрипший, страшный, рычащий, бросал на транспортеры очищенный от снега уголь и распоряжался, стоя выше колен в снегу. Котлы временной электростанции питались не угольной пылью, но кусковым углем, и Синий стремился создать у самых топок достаточные запасы, чтобы станции не грозила остановка. Отправляясь в бункера, он распорядился ввести строжайшее ограничение в потреблении электроэнергии, и дежурный инженер, не слушая протестов, отключал на всех предприятиях, прекративших работу и полностью укрывших своих людей в помещении, не только силовую энергию, но и освещение. Вначале Синему удался его план, особенно после того, как подоспели аварийные бригады, — десятки лопат расшвыривали снег быстрее, чем он валился, и у топок котлов безостановочно росли горки угля. Но затем буря, обрушив на крышу десятки тонн снега и тонны плотного, как вода, гремящего воздуха, вырвала несколько досок и вольно ринулась на уголь. Синий, захватив людей, веревки, топоры, запасные доски, бросился через пожарные лазы на крышу. Двое заколачивали щели новыми досками, шестеро удерживали их веревками. Едва работа была закончена, всех восьмерых отправили в комнату, ставшую лазаретом, — у каждого были отморожены руки, лицо и шея. Только сам Синий, обмотанный бинтами, смазанный густым слоем вазелина, возвратился в бункера и, еще более страшный и неистовый, с ожесточением продолжал безнадежную уже борьбу. Сквозь щели заколоченных наспех досок продолжал вдавливаться мелкий, сухой снег, потом открылись щели в новых местах, и сияние ламп стало тускнеть и пропадать в густом снеговом тумане. Сильченко слал на станцию бригаду за бригадой, в бункерах люди теперь стояли вплотную один возле другого, лопаты сталкивались в воздухе, но снег прибывал быстрее, чем его разбрасывали. Транспортеры уносили уже не столько уголь, сколько снег. Запасы угля у топок уменьшались. Рабочие в бункерах, стоя на угле, ожесточенно и непрерывно работали лопатами, выбрасывали горы снега, а он медленно поднимался все выше и выше.
Потом началось самое страшное, чего не ожидал даже увлеченный борьбой Синий и что сделало бесплодными все его усилия в бункерах. Буря ворвалась в распределительное устройство собственных нужд станции и в главное распределительное устройство. Отсюда шли кабели, питавшие током все предприятия Ленинска. В узких траншеях вдоль стен на кронштейнах висели десятки кабелей самых разнообразных типов и назначений — мощные медные жилы, покрытые изоляцией и бронированные стальными лентами, освинцованные и в хлопчатобумажной оплетке, залитые горючим асфальтовым лаком для лучшей изоляции. В стене кабельной траншеи, видимо, были трещины, и в эти трещины стал проникать снег. Он быстро таял в горячем помещении, стекая по стенам и заливая кабели. Два низковольтных кабеля замкнулись через струйку заливавшей их воды, вырвавшееся при замыкании пламя мгновенно иссушило влагу, защита тут же сработала на щите станции и отключила оба поврежденных кабеля от питания. Но хлопчатобумажная, пропитанная лаком изоляция загорелась, и пламя перекинулось на высоковольтные асфальтированные кабели. Дежурный инженер обнаружил по показаниям приборов, что на некоторых фидерах происходят аварии, и еще гадал о природе этих аварий и об их размере, когда дежурная у щита, услышав запах гари, открыла дверь в кабельную траншею и увидела пламя, медленно продвигавшееся вдоль стен. Испуганная, она включила аварийную сигнализацию, и к кабельной траншее ринулись люди. Синий в минуты аварий действовал с беспощадной решительностью, ни с кем не советуясь и беря на себя всю полноту ответственности. Теперь ему было не до нужд Ленинска — приходилось спасать станцию. Он сам выключил всех потребителей, крикнул, чтоб остановили вертевшиеся на холостом ходу генераторы, и бросился в кабельную траншею. В грохоте выключаемых масленников на секунду потонул грохот бури. Синий с несколькими рабочими, не обращая внимания на ревевший кругом ветер, ожесточенно крушил ломом стену кабельной траншеи. Из главного корпуса, падая под ударами ветра и снова поднимаясь, ослепленные, задыхающиеся, бежали люди, тащившие резиновые шланги. В пролом в стене прорвались массы снега, и вслед за ними на пламя обрушились огнетушители и вода. Потушенные кабели быстро засыпались мелким, ледяным, плотным, как песок, снегом. Станция стала.
В это время Сильченко, наклонившись над плечом дежурной радистки, диктовал радиограмму в Москву, Забелину. Телеграмма тут же шифровалась шифровальщиком и слово за словом передавалась радистке. «В Ленинске бушует пурга, — диктовал Сильченко, — скорость ветра достигает тридцати пяти метров в секунду, при температуре минус двадцать восемь. Строительные работы прекращены, дороги занесены. Предприятия остановлены, возможна остановка станции. Сильченко».
— Готово! — сказала радистка, нажимая ладонью на ключ.
Внезапно погасло освещение — Синий на станции выключил масленники. Сильченко кинулся к двери и толкнул ее. Мощный порыв ветра ворвался в комнату. Кругом была черная, бешеная тьма. Где-то внизу, в этой черной, ревущей тьме, лежал лишенный энергии, тепла, воды и света, замерзающий, засыпаемый снегом Ленинск.
Седюк был в опытном цехе вместе с Варей, когда началась пурга — шло последнее опробование сернокислотной установки перед пуском. Первый же удар урагана заставил некрепкие постройки опытного цеха дрожать и колебаться. Электрическая линия цеха, питавшаяся от отдельного фидера, оборвалась, и свет погас. Мартын в темноте полез на мачту. Непомнящий с Яшей Бетту тащили упавший на землю провод и подали его Мартыну. Свет снова вспыхнул. Непомнящий что-то пошутил по этому случаю, но никто его не услышал.
Киреев звонил в диспетчерскую и на метеостанцию. Янсон весело пообещал ему весенний ветерок, дежурный метеоролог встревоженно говорил о снежном урагане.
— Надо немедленно тушить печи, выключать ванны, снимать напряжение с генератора, — предложил Седюк. — Ваш цех представляет слишком шаткое сооружение, чтобы рисковать еще пожаром в нем.
Киреев послал рабочих в плавильное отделение. Через двадцать минут печи, пустые и остывающие, не представляли опасности. К этому времени скорость ветра достигла двадцати четырех метров в секунду. Температура воздуха, непрерывно повышаясь, добралась уже до минус тридцати шести градусов.
— Будем отпускать людей, — озабоченно сказал Киреев. — И нужно, чтоб уходили разом, одному в такую погоду не добраться. Возьмите это дело на себя, Михаил Тарасович.
Седюк удивился:
— А вы что же?
— Я останусь. Может, еще кто останется, — вместе позаботимся о цехе.
Желающих возвращаться домой оказалось много. Только нганасаны все наотрез отказались выходить наружу. Романов сперва доказывал им, что дома будет спокойнее — буря может затянуться на сутки, а в цехе негде разместиться и нечего есть. Но они с ужасом вслушивались в рев ветра и теснились подальше от двери, словно боясь, что их могут против воли вытолкать наружу.
— Оставьте их, Василий Евграфович, — посоветовал Седюк. — Вся их прошлая жизнь приучила их к тому, что человек, оказавшийся во время бури в тундре, неминуемо погибает, если не находит укрытия. А опытный цех все же лучшее укрытие, чем их чумы, где они прячутся от пурги.
Яков Бетту, увидев среди уходящих Мартына и Непомнящего, испуганно схватил их за рукава.
— Большой, большой буря, Ига! — говорил он, снова со страхом прислушиваясь к грохоту ветра за стеной. — Слушай, какой большой! Не надо ходить, не надо, оставайся, Ига, оставайся, Мартын. Тут тепло, хорошо, там плохо, сильно плохо!
Непомнящий, как мог, успокоил Якова и пошел за фланелевой маской, чтобы не обморозить лицо. Женщины поверх масок закутывались платками. Седюк закрыл лицо двумя оборотами длинного шерстяного шарфа. В узком прорезе между низко надвинутой шапкой и шарфом виднелись только глаза — они смотрели то хмуро, то весело. Варе подумалось, что он не только не боится выходить наружу, а с нетерпением ожидает этой минуты. И ей самой уже не такой страшной казалась буря.
Подняв глаза, она увидела Непомнящего — похудевший и грустный, он застенчиво кивнул ей издали. Варе вдруг стало жаль его. Она подошла к нему и подала руку, показывая, что все забыла и больше не сердится.
— Пойдемте с нами, — сказала она.
Он колебался, но подошедший Седюк повторил Варины слова:
— Пойдемте! Вместе сюда ехали — вместе будем воевать с ураганом. Пошли!
Выходили по трое — женщина посередине, мужчины с краев. Только Газарин взял под руки двух женщин — Ирину и Бахлову. Это никому не показалось странным, — сильный и широкоплечий, он стоил четверых. Седюк и Непомнящий вели закутанную Варю, за ними шли Мартын с Романовым. Всего набралось человек тридцать.
Киреев сам открыл наружную дверь. В нее ворвался грохот бури, резкий толчок ветра отбросил назад шедшую первой тройку и взметнул вверх качавшуюся на шнурке лампочку — на людей посыпались осколки горячего стекла. Седюк, склонив голову, как бык, с силой тащил Варю под бешеный натиск ветра.
Ветер мчался прямо навстречу. Уже после первых шагов Седюк понял, что Киреев был прав — один человек, даже сильный, не сумел бы идти сейчас по дороге. Одна нога не давала достаточно опоры, поднимая другую для шага, человек терял устойчивость и падал, опрокидываемый ветром. Только несколько человек, поддерживая друг друга, хоть и с трудом, но могли продвигаться. Не пройдя и двухсот метров, Седюк почувствовал, что изнемогает. Сердце бешено стучало, колени ослабели, в глазах рябило. Он подумал: «Если мне так тяжело, каково приходится другим!»
Но потом на этом первом, самом трудном участке пути он нашел удобный способ продвижения, и стало немного легче. Нужно было идти боком, наклоняясь, так, чтобы концы пальцев свободной руки опускались ниже колен. Но даже и при таком способе один неверный или нерешительный шаг легко приводил к падению. Хуже всего было, пожалуй, то, что пар, не пробиваясь сквозь шарф, превращался в лед — не хватало воздуха. На ресницах сразу намерз лед, мешая видеть дорогу. Несмотря на мороз, было жарко — Седюк вспотел в своем коротком пальто. Только ноги зябли в валенках — их ткань пропускала тонкий снег. Вскрикнув, Седюк не услышал своего голоса. Это так поразило его, что он снова вскрикнул. По напряжению мускулов он знал, что крик его пронзителен, он как бы слышал его мыслью, но ничего не услышал ушами.
Лица Вари он не видел. Низко склонив закутанную голову, она напрягала все силы, чтобы идти рядом с ним и не быть ему в тягость. Но лицо Непомнящего его встревожило — в почти заплывших льдом прорезях маски виднелись отчаянные глаза человека, теряющего последние силы.
После поворота идти стало легче — ветер бил в спину. Теперь приходилось уже не сгибаться, а выпрямляться во весь рост, чтобы не свалил гнавший вперед ветер. Седюк с наслаждением расправил ноющую спину и глубоко вздохнул — самое трудное было пройдено! Он посмотрел на Варю и тут только заметил, что Непомнящего нет. Напрягая легкие, сдвинув обледенелый шарф со рта, он крикнул Варе в ухо:
— Где Непомнящий?
Варя оглянулась. При свете фонаря он видел в ее глазах недоумение, испуг и безмерную усталость. Снова, повернувшись лицом к ветру, Седюк с усилием всматривался в непроницаемую, бурную тьму, смутно освещенную призрачным сиянием бешено несущегося снега. Мимо них медленно пробирались люди — Непомнящего среди них не было. Седюк с тревогой взглянул на Варю, и она, поняв его мысль, кивнула. Он решился. Быстро догнав Газарина, он остановил его, передал Варю и повернул обратно, навстречу урагану, снова сгибаясь и низко опустив руки.
Непомнящий оторвался от Вари незадолго до поворота. Отворачиваясь от ветра, он вдруг потерял дыхание, и ему показалось, что в рот его ворвался не воздух, а плотная, как вода, масса. Кашляя, задыхаясь, он отпустил руку, и ветер тут же бросил его в снег.
Все это произошло так быстро, что он ничего не успел понять. Он катился сперва по дороге, потом в сторону от нее, в снег, почти совсем заваливший карликовый лесок. Какое-то короткое время он видел несколько троек, следовавших за ним, среди них Мартына — ему показалось даже, что Мартын повернул в его сторону голову.
Несколько минут он лежал, прильнув всем телом к обжигающе холодному снегу, чтобы не катиться по ветру, и собирался с силами. Но силы не приходили, а мысли метались. Непомнящий понимал, что лежать долго нельзя, но встать было страшно. Когда он приподнялся на руках, ветер снова опрокинул его и потащил по твердому, скользкому снегу. Непомнящий полз, теряя последние силы. Он ничего не видел и не старался увидеть. Он знал: дорога — там, откуда несется ураган. И он полз навстречу урагану, наталкиваясь на торчащие из снега макушки лиственниц и елей, цепляясь за них, чтобы отдохнуть. Сердце его неистово колотилось, руки и колени дрожали. И вдруг Непомнящий понял, что к дороге ему не доползти и что это смерть. На минуту им овладело отчаяние, он рванулся вперед и пополз, разрывая руками снег, снова пытался встать и снова был опрокинут и катился по снегу, пока не зацепился за еловую ветку.
Теперь он уже не полз, а делал какие-то судорожные движения, не имевшие ни смысла, ни направления. Потом пришли усталость и равнодушие, и он лежал, вяло удивляясь тому, что приходится умирать такой странной и глупой смертью. И когда осталась только огромная, мутная, как похмелье, усталость, чья-то сильная рука вдруг схватила его и потащила по снегу. Он не удивился, не обрадовался и ничего не сделал, чтобы помочь этой руке. Он хотел сказать, что тащить не надо, что ему лучше лежать, но от усталости не мог пошевелить губами.
Когда впереди показалась тускло освещенная фонарями дорога, человек, тащивший Непомнящего, бросил его в снег и сам свалился рядом. Непомнящий медленно, с огромным усилием, повернул голову — рядом с ним лежал Мартын. Маска с него слетела, шарф прикрывал только половину лица, Непомнящий видел белую, обмороженную кожу.
Мартын некоторое время лежал, отдыхая и собираясь с силами, потом встал и вытащил Непомнящего на дорогу. Наклонившись, он всматривался полными испуга и жалости глазами в его широко открытые глаза. Непомнящий снова хотел сказать Мартыну, чтобы тот оставил его и уходил, но вместо этого слабо ему улыбнулся.
Эта улыбка резанула Мартына по сердцу. Напрягаясь, чтобы устоять против ветра, он трижды поднимал Непомнящего, и трижды тот снова падал. Тогда Мартын взвалил его на спину и, шатаясь, стал продираться сквозь плотный, неподатливый воздух. Около какого-то столба они свалились, Мартын встал и попытался поднять Непомнящего, но тот отвел его руку. Мартын приблизил к нему изумленные глаза, и Непомнящий отрицательно покачал головой.
— Оставь меня! — сказал Непомнящий в маску, и на этот раз Мартын угадал, что он говорит.
Обмороженное лицо Мартына стало страшно. Разъяренный, он схватил Непомнящего за шиворот и начал трясти. Потом снова приблизил к его глазам свои глаза, но Непомнящий опять покачал головой. Мартын вскочил и отбежал в сторону. Он возвратился с куском железной полосы, подобранной на дороге. Резко махнув рукой, что могло означать только одно: «Вставай сейчас же!», он занес железину.
Непомнящий глядел на него и понимал, что если тотчас не встанет, Мартын разнесет ему череп. Страх тихо проник в его сердце, и это было первое живое чувство, которое он испытал. Застонав от страха, он сделал усилие и приподнял голову. Минуту он шарил руками по снегу, пытаясь найти опору, потом, на помощь к нему пришел Мартын, и он встал.
Он был очень слаб, и Мартын крепко обнимал его, удерживая от падения и подталкивая вперед. Ближе к повороту на них свалился Седюк, и все трое долго барахтались, прежде чем им удалось подняться. Теперь дело пошло быстрее — Седюк и Мартын тащили Непомнящего, и сам он все энергичнее передвигал ноги. После поворота стало легче, и он смог идти сам. Но он остановился, сорвал с головы Мартына шарф и стал растирать ему лицо. Седюк поддерживал их обоих, чтобы они не упали. Когда кожа Мартына вновь покраснела, они отправились дальше.
Они вошли в первое здание, попавшееся им на пути. Это была столовая. Вестибюль был переполнен людьми, возвращавшимися из тундры и горных предприятии; среди них были многие, вышедшие из опытного цеха. Здесь же санитары, разложив свои аптечки, оказывали первую помощь пострадавшим. Мартына тотчас смазали, забинтовали и уложили прямо на пол, рядом с другими тяжело обмороженными людьми.
— Где вы были? — спросила Варя Непомнящего. — Что с вами произошло?
Непомнящий не смотрел Варе в глаза и говорил с трудом, словно серьезные слова были для него непривычны и их приходилось отыскивать каждое в отдельности:
— Где я был? Сам не знаю. Катился по снегу в какую-то пропасть. Цеплялся за верхушки деревьев и умирал от усталости. Если бы не Мартын и. Михаил Тарасович, я погиб бы наверняка. Я потерял силы.
— У вас отказали нервы, а не силы, — сказал Седюк. — Смотрите — вы не ушиблись, не обморозились. Десятки людей в этом зале пострадали много серьезнее вас, а никто из них не погибал. Мне Мартын сейчас рассказал, как вы дрались с ним, когда он пытался вас спасти. Не клевещите на свои силы, вам просто не хватило душевной стойкости! — И, отвернувшись, Седюк сказал Варе: — Вы не пойдете домой? Я хочу вас проводить.
Варя ответила, с сочувствием глядя на опустившего голову Непомнящего:
— Нет, я помогу здесь санитарам, они сбились с ног. Вон Ирина уже помотает им.
— Хорошо, оставайтесь, — решил Седюк. — А я пойду в управление.
— Возьмите меня с собой, — тихо попросил Непомнящий.
— Седюк посмотрел на него недоверчиво и удивленно.
— Вы чуть не погибли сегодня, Игорь, куда вам еще идти?
— Возьмите, — настаивал Непомнящий. — Вы же сами говорите, что я погибал от недостатка душевных сил. Что же, неужели я способен только на то, чтобы падать и замерзать? Там, где помогают другие, я тоже смогу помочь.
Варя лучше, чем Седюк, разбиралась в душевном состоянии. Непомнящего.
— Возьмите его, — попросила она.
Седюк взглянул на нее удивленно и махнул рукой.
— Ладно, закутывайтесь, только поскорее — через минуту выходим.
Непомнящий подошел к Мартыну.
— Придется тебе полежать денек-другой, Мартын, — сказал он заботливо. — Ты здорово обморозился, когда тащил меня. Я сейчас уйду, а ты не снимай повязки и не ворочайся особенно; обморожение кожи — это тот же ожог, тут требуется покой.
— Куда вы идете, Игорь Маркович? — с испугом спросил Мартын.
— В управление комбината, а оттуда — куда пошлют. Да ты не беспокойся, Мартын, я иду с Седюком, вместе мы не пропадем. — Не удержавшись, он прихвастнул: — Очень важное дело, Мартын. Жалко, что ты не можешь идти с нами.
В управлении комбината все коридоры и приемные были забиты людьми — здесь комплектовались специальные бригады, отправляемые на помощь в самые угрожаемые места. Седюк, оставив Непомнящего в коридоре, пошел к Сильченко.
Там собрались все члены аварийной комиссии. Дебрев, распахнув ворот рубашки и обнажив волосатую грудь, кричал в телефон, чтобы перебросили отряд пожарной команды на угольные шахты, где буря завалила снегом устья подземных выработок.
— С лопатами и ломами! — кричал он хрипло, весь напрягаясь, чтобы голос был громче. — Нет, на склонах гор никто для вас инструментов не припас, придется нести с собой… Знаю, что тяжело! Отправляйтесь немедленно: в шахтах сидят люди… Нет, пока благополучно, воздуху хватает, но авария возможна каждую минуту. Захватите с собой веревки, чтобы обвязываться. Еще раз немедленно выходите!
Сильченко подозвал Седюка.
— Вы очень нужны, — сказал он озабоченно. — На площадке медного несчастье за несчастьем. В обогревалках и конторах собрались все люди, убежавшие из котлованов. Против списочного состава не хватает сорока семи человек. Наверное, они сидят в котлованах или замерзают в снегу. Я послал туда Назарова с аварийной бригадой, аккумуляторными лампами и лестницами. Одиннадцать человек он откопал сразу и отправил в лазарет — все тяжело пострадали. Только что он звонил, что отправляется раскапывать северные котлованы, — там самое тяжелое положение. Помогите ему. И еще одно. Полчаса назад мы послали машину с едой — сто банок консервов, десять бутылок спирта, хлеб. При машине экспедитор. Машина пропала. Отыщите ее. Положение такое: сейчас плохо — будет еще хуже. Ожидается усиление ветра до сорока метров в секунду.
В комнату вошел Парамонов.
— Сейчас поступишь в распоряжение товарища Седюка, — обратился к нему Сильченко. — На медном положение хуже, чем на всех других площадках.
Дебрев с яростью стучал ладонью по внезапно заглохшему телефону. Лицо его покрылось крупными каплями пота. Он нажал кнопку звонка.
— Янсона сюда! — коротко бросил он секретарше. — Сейчас же наладить связь! — крикнул Дебрев, когда Янсон вошел. — Голову оторву, если не будет связи! Вызывай монтеров, милицию, родильный дом, но чтоб связь была!
Обычно насмешливый, Янсон стоял суровый и молчаливый.
— Все бросить к чертовой матери, все остальные работы! — бушевал Дебрев. — Сейчас нет ничего важнее связи. Если нужно, забирай все приходящие бригады, сам отправляйся на телефонку, но чтоб связь была, Ян, чтоб связь была!
Янсон молча наклонил голову и вышел. Дебрев метался по кабинету от окна к столу, к умолкнувшим телефонам. Второй раз за свое пребывание в Ленинске Седюк видел его таким разъяренным.
Деятельность, команда, решительные распоряжения в трудную минуту были необходимы Дебреву как воздух. А теперь от его крика, его приказов и распоряжений почти ничего не зависело, и этого он снести не мог.
Он остановился перед Сильченко и крикнул с вызовом:
— Ну, что сейчас будем делать, Борис Викторович?
— Будем делать то, что решили. И будем ждать, — ответил Сильченко ровным голосом.
Дебрев рассердился.
— Я не собираюсь ждать! — сказал он резко. — Комбинат в опасности. Нужно руководить его спасением, а не ждать, пока все развалится. Если связь не наладится, я предлагаю: всем разъехаться по наиболее угрожаемым объектам и помогать спасательным работам.
— По-моему, разъезжаться не следует, — ответил Сильченко. — Связь можно будет держать через людей. Мы должны быть в центре и координировать действия на местах — пусть с опозданием, но координировать.
— А пока что люди на местах останутся одни? — крикнул Дебрев. — Без всякого руководства?
— Почему без руководства? — возразил Сильченко. — Разве все руководство осуществляем только мы с вами? У людей есть знания, патриотизм, любовь к своему делу. Это все неплохие руководители, на них можно положиться.
Дебрев сел в кресло и положил руки на стол.
— Я спорить не буду, — сказал он. — Я не считаю, что каждый вопрос нужно поднимать на такую недосягаемую политическую высоту. Одно скажу: курить и поплевывать в кабинете я не собираюсь. Если Янсон через полчаса не наладит связь, я уеду на площадку ТЭЦ — там мое присутствие нужнее.
Седюк вышел вместе с Парамоновым. Прохаживающийся по коридору Непомнящий поспешил к ним навстречу. Парамонов захватил три шахтерские лампочки с аккумуляторами на ремнях и две бутылки спирту. Спирт был засунут в карманы, а лампочки прикреплены веревками к шапкам. У входной двери сидели два вооруженных стрелка. Они встали и, не говоря ни слова, пошли за Парамоновым — у каждого на шапке тоже было по лампочке.
Все пятеро шли в пустой, грохочущей тьме, кое-где освещенной тусклым светом еще не разбитых бурей, но облепленных снегом фонарей. То ли сказывалась усталость, то ли ветер стал сильнее, но идти сейчас было труднее, чем раньше. Седюк, державший под руку Непомнящего, временами делал шаг и замирал, тратя все напряжение тела и всю силу воли на то, чтоб не быть опрокинутым. Передвигать ноги, потом перебрасывать, наклоняясь вперед, туловище в такт движению ног было уже невозможно. Приходилось сперва выгнуться всем туловищем вперед, опираясь на отталкивающий назад ветер, как на твердую опору, потом подтягивать ноги. Непомнящий склонял голову так низко, что Седюк видел только его затылок, крепко перехваченный маской и шарфом. Седюк понимал, что он сейчас задыхается и весь покрыт потом от усилий, необходимых, чтоб не отстать, — Непомнящий честно укреплял свои душевные силы.
На шоссе идти стало легче. Вначале Седюк удивился этому — шоссе со всех сторон было открыто. Но потом он сообразил, что тут ветер взбирается в гору. «Наверх взбираться тяжеловато», — подумал он, и ему стало смешно, что даже такая исполинская буря, славно человек, выбирает дорогу полегче.
В сторожке стройплощадки было светло, жарко горела железная печка, сделанная из бензиновой бочки, и два вахтера грели об ее бока покрасневшие руки. У Седюка были обморожены веки, он смазал их вазелином.
— Машина с продовольствием, проезжала на площадку? — осведомился Парамонов. — Часок назад, однако, проехала. Сразу после вахты свернула направо.
Парамонов вопросительно посмотрел на Седюка. Тот молча принялся обматывать лицо шарфом. Они вышли.
Ветер теперь дул в спину, и идти было проще. Зато дорога, темная и занесенная снегом, стала тяжелей. Лампочки, прикрепленные к шапкам, бросали неяркий свет. Парамонов часто останавливался и осматривался. Потом он свернул в сторону, в нерасчищенный снег, и знаком показал остальным, чтобы следовали за ним.
Впереди виднелось что-то темное. Еще издали Седюк сообразил, что это наполовину занесенный снегом грузовик. Парамонов подошел к кузову и открыл дверь кабины. Седюк наклонился через его плечо, освещая кабину фонариком. В кабине лежал пожилой уже человек, с седеющей щетиной давно не бритой головы, с открытыми, остекленевшими глазами. Он повалился набок, рука его крепко охватывала руль, одна нога была поднята вверх, другая упиралась в пол.
— Замерз? — крикнул Седюк в ухо Парамонову.
Тот покачал головой и распахнул полушубок — на груди мертвеца виднелось темное пятно замерзшей крови.
— Зарезали ножом! — крикнул Парамонов, — Это экспедитор. Шофер должен быть где-то рядом.
Он захлопнул кабину и пошел назад, освещая лампочкой груды наметенного на земле снега. Около одного такого холмика, дымящегося тонким снегом, он остановился и стал разгребать его. Из снега показалась рука. Стрелки схватили эту руку и вытащили все тело. Это был еще юноша, безбровый, круглолицый. Под глазами у него был кровоподтек, на щеке виднелась кровь. Одежда была изорвана и залита кровью.
— Парень крепко защищался! — крикнул Парамонов Седюку.
Уложив труп на старое место, Парамонов присыпал его сверху снегом и возвратился к машине. На этот раз он влез в кузов. В кузове лежало несколько мешков хлеба, ни консервов, ни спирта, о которых говорил Сильченко, не было.
— Убийство совершено с целью ограбления! — крикнул Парамонов, заводя Седюка в кабину, чтобы было легче разговаривать. — Напало не меньше трех человек. Разрешите мне сейчас удалиться — должен Для порядка известить следователя и прокурора. Я оставлю вам своих ребят, они перетаскают мешки с хлебом в кантору. Потом я сам приду.
— Идите, — согласился Седюк. — Попросите Сильченко прислать вторую машину с консервами и спиртом. Хлеба, кажется, хватит до завтра.
Снова началось мучительное путешествие сквозь плотный, обжигающе ледяной воздух. Ни Седюк, ни Непомнящий мешков не взяли — Седюк должен был в темноте разыскивать дорогу к конторе, а Непомнящий еле держался на ногах и с трудом нес собственное тело. Седюк несколько раз падал, увлекая с собой Непомнящего. Падая в первый раз, он рассердился на глупую случайность, затем заметил, что эти случайности повторяются, все учащаясь. Упав перед конторкой он понял, что силы его на исходе, — он лежал и глотал воздух, обжигавший, но не насыщавший легкие. Стрелки, тащившие мешки с хлебом, падали еще чаще.
В конторе строительства, сбрасывая с себя маску, Непомнящий осипшим и слабым голосом с похвалой отозвался о «ветерке»:
— Прекрасная прогулка, Михаил Тарасович, не правда ли? Приятно вспомнить, что она уже в прошлом.
Седюк видел, что Непомнящий сияет от гордости. Это был первый случай за их знакомство, когда он радовался не острой шутке или хорошему слову, а хорошему поступку.
К ним кинулась Катюша Дубинина, секретарь Назарова и Седюка. Она так обрадовалась Седюку, словно он нес ей спасение, и стала сообщать, что произошло на площадке. Застенчиво поглядывая на Непомнящего, сдиравшего с усиков намерзший на них лед, она восторженно воскликнула:
— Неужели вы пришли от самого управления? Ой, я бы лучше сразу умерла, чем высунулась наружу!
В конторе, состоявшей из нескольких больших комнат, было людно, душно и жарко. Кабинет Лесина был превращен в лазарет, кабинет Назарова напоминал бивак, устроенный разбитым в сражении войском. Везде — на столе, на полу, на диванах — лежали перевязанные, обмороженные, разбитые и просто смертельно уставшие люди.
Лесин лежал среди других пострадавших. Он не мог пошевелить ни кистями рук, ни шеей. Увидев Седюка, он пытался улыбнуться и приподнялся.
— Лежите, лежите! — поспешно оказал Седюк. — Я пришел к вам на помощь. Где Назаров? Есть в конторе спасательный инвентарь?
Лесин отвечал тихо, с трудом. Назаров, по его просьбе, отыскивает людей в северных котлованах. Седюку нужно направиться на южный участок — оттуда не вернулось человек пятнадцать. Очень тревожит положение с трубой — ни один из трубокладов не возвратился. Почти весь инвентарь забрал Назаров, но кое-что — веревки, лопаты, сани — еще осталось на складе.
— Ну, я иду, — оказал Седюк. — Скоро придет машина с едой, отправим на ней в больницу тяжелораненых.
В коридоре, окруженный целой толпой, Непомнящий с важным видом что-то рассказывал.
— О чем вы? — спросил Седюк.
— Небольшой критический очерк, — ответил Непомнящий. — Развенчание одного литературного кумира. Товарищ упомянул, что ураган такой, как в рассказах Джека Лондона. Пришлось разъяснить, что Джек Лондон имел дело с ураганом стандартного южного образца. Типичный ширпотреб природы для обслуживания широких масс земного шара — солидный ветерок при жаркой погоде. Наш ураган ему и во сне не снился. Это технически смелое достижение природы, вещь, пригодная только для людей особо высокого класса стойкости. Как по-вашему?
— Опять вы за свое? Где стрелки Парамонова?
— Вы так быстро ушли, что ничего не оказали, и я распорядился вместо вас. Я послал их за остальными мешками и дал им в помощь четырех дюжих ребят — тут таких много. Хлеб пришлось положить у печки, он совсем промерз, его не разрезать.
— Правильно сделали. Раз вы сами начали распоряжаться, продолжайте дальше. Организуйте раздачу пищи: сперва хлеб, потом консервы, когда придут. Обмороженным, которых будут доставлять сюда, давайте спирт. Проверьте, кого надо отправить в больницу. Возьмите проводников и осмотрите обогревалки — там тоже сидят люди, и среди них пострадавшие.
Седюк зашел в крайнюю комнату, оде собрались все, кто не очень пострадал от мороза и ветра. Среди них был и Бугров, запомнившийся Седюку еще по первому посещению площадки. Седюк объяснил, что нужно оказать помощь пострадавшим на промплощадке.
— Члены партии и комсомольцы есть? — опросил Седюк.
Два человека выступили вперед.
— Без партбилета не берешь? — угрюмо спросил Бугров.
— Беру всех, кто болеет за жизнь товарищей, — объяснил Седюк, хорошо знавший характер Бугрова. — Тебя, товарищ Бугров, я особенно прошу помочь: ты хорошо знаешь эти места — мы идем в южные котлованы.
Бугров молча погасил самокрутку и спрятал окурок в карман.
— Иди, начальник, доставай инвентарь, а я тут сам подберу ребят, которые могут, — сказал он, вставая, и ворчливо добавил: — И твоих партийных прихвачу, пускай пример показывают.
— Одевайтесь покрепче, будет тяжело, — напомнил Седюк, уходя.
— Где сейчас легко? — пробормотал Бугров, натягивая на плечи полушубок.
Зеленский, получив сообщение Янсона о приближающейся пурге и обругав его, тут же принял меры к защите площадки. Однако, как и Янсон, он не мог заранее представить себе весь размер бедствия, грозившего Ленинску. Он распорядился прекратить работы лишь на всех открытых участках, не защищенных ни стенами, ни шатрами, а на местах защищенных потушить костры, чтобы не было пожара, но работы не прерывать. Это означало, что основная масса рабочих — сотни людей — должна была оставаться на своих рабочих местах.
После разговора с участками Зеленский вышел наружу и направился в помещение углеподачи, где уже начали монтаж оборудования. Ветер свистел в проводах, и сила его нарастала с ужасающей быстротой. Когда Зеленский ворвался в конторку цеха, буря уже валила с ног. Не здороваясь с присутствующими, он кинулся к телефонам.
— Янсона! — крикнул он телефонистке и, услышав, что Янсон разговаривает с Сильченко, потребовал метеостанцию.
Метеостанция тоже была занята — ее вызывали со всех сторон.
— Немедленно отключите других и соедините меня, слышите? — крикнул он. — Вы слышите, что вам говорят: я — Зеленский, сейчас же отключайте разговор!
Испуганная телефонистка прервала на полуслове разговор Диканского с Прохоровым и подключила Зеленского.
— Что случилось? — взволнованно спросил Зеленский. — Янсон информировал меня просто о сильной пурге, но уже сейчас ветер такой, какого я еще ни разу не видывал. Каковы перспективы?
— На нас движется циклон, — донесся неясный, взволнованный голос Диканского. — Ожидаю урагана с силой до двенадцати баллов при обильном снегопаде. Жесткость погоды будет не менее ста градусов. Предупреждаю: уже через полчаса пребывание на открытом воздухе будет опасно для самого крепкого человека.
Зеленский схватился за внутренние телефоны.
— Елизавета Борисовна! — крикнул он секретарю. — Передайте всем, что прежнее распоряжение отменяется. Все люди, кроме монтажников, работающих в закрытых помещениях, должны немедленно убираться со своих рабочих мест. Соединитесь с начальниками участков и прорабами.
— Только что звонил Янсон! — жалобно воскликнула Елизавета Борисовна. — Вахты закрываются, и передвижение людей прекращается. Я вызывала прорабов — никто не отвечает, все ушли выполнять ваше первое распоряжение. Как же быть?
Зеленский обвел взглядом людей, сидевших в конторе. Здесь были два монтажных мастера, молодые, крепкие на вид парни, щуплый пожилой бухгалтер и нормировщик Зина Петрова.
— Товарищи, срочно нужна ваша помощь! — сказал Зеленский мастерам. — Идет неслыханный снежный ураган, гораздо сильнее, чем ожидали. Нужно, чтобы все люди сейчас же ушли с рабочих мест под прикрытие стен. У телефонов никого нет. Вы пойдете на западный участок, а вы — на северный, к складам. Говорите каждому, кого встретите, что наружные работы прекращаются, и пусть он передает дальше. Я ухожу на южный участок.
Мастера, застегивая на ходу полушубки, поспешно вышли за дверь. Бухгалтер с видимым облегчением обратился к обширной ведомости, развернутой у него на столе. Зина была полна жестокой обиды.
— А мне? — оказала она с негодованием. — Александр Аполлонович, я тоже хочу идти.
— Вы с ума сошли, Зина! — сердито ответил Зеленский. — Погода не для девушек.
— Я сильная, — настаивала Зина. — Я сильнее многих парней, вы же сами знаете, я взяла первое место по бегу среди девушек, Помните, в прошлую пургу я обежала всю площадку — и ничего! Я пойду на восточный участок — там звено Турчина, они на отшибе, если им не сообщить, они останутся.
Зеленский колебался. Зина Петрова была выносливой и смелой девушкой, звено Турчина действительно работало в стороне ото всех, и его нужно было как можно скорее предупредить. Но сквозь окна конторки несся уже не свист ветра в проводах, а тяжелый, непрерывный грохот.
— Не надо! — решил Зеленский. — Я пошлю к Турчину какого-нибудь парня с южного участка.
Он почти выбежал наружу, и последним, что он увидел на бегу, была тень Зины, пропадавшая в снежной мгле. Зеленский гневно окликнул ее, потом кинулся за ней, но тут же остановился — даже в бурю, под натиском бокового ветра, она бежала много быстрее, чем он. Он повернул на южное шоссе. У самой конторки участка на него налетел Симонян.
— Александр Аполлонович! — кричал он своим пронзительным голосом, слышным даже сквозь грохот бури. — Как могут люди работать в такую погоду? Ты об этом подумал?
— Отменяется, — прохрипел Зеленский, даже не удивившись тому, что его разносит Симонян, неистово доказывавший на всех собраниях, что нельзя прекращать работу ни в какую пургу. — Немедленно уводить всех людей…
Симонян повернулся и побежал назад, в сторону котлованов котельного цеха и насосной станции. Зеленский с трудом поспевал за ним. Теперь грохот ветра сливался с грохотом бетономешалок, гудками паровозов, стрекотанием отбойных молотков. Симонян останавливал всех, кто попадался ему на пути, и передавал распоряжение прекратить работу. Люди, выслушав его, бежали оповестить других.
Когда Зеленский и Симонян добежали до последних котлованов, весь участок был оповещен. Они повернулись и медленно пошли назад. По всей площадке сейчас разносился только тяжелый грохот бури. Голоса работ замолкли — бетономешалки поворачивались отверстиями вниз, паровозы тушили топки и уползали в депо, заглохла трескотня молотков. Со всех сторон бежали люди.
— В самый раз, Саша! — пронзительно крикнул Симонян. — Ветер ломает шатры над котлованами!
Мимо них проносились обломки деревянных щитов, доски шатров, бумажные мешки из-под цемента — буря ломала и мела все, что могло быть сломано.
В здание углеподачи они вошли последними. Обширное помещение было битком набито людьми. Монтажники, ругаясь с каждым, кто присаживался «а их балки и конструкции, продолжали свою работу. Симонян с помощью Зеленского поправил свою повязку — она съехала в сторону, обнажив пустую глазницу. Зеленский прошел в конторку. В оживших телефонах слышались знакомые голоса — несчастных случаев пока не было.
— Меня тревожит положение с восточным, — сказал Зеленский, с тревогой вспоминая тонкую девушку, бежавшую наперерез ветру. — Туда побежала Зина.
— Сейчас же идем! — воскликнул Симонян, хватая Зеленского за рукав. — Турчин пойдет не сюда, а в центральную обогревалку, где столовая. Если их там нет, надо организовать спасательную команду! И ты хорош — девчонку послал в такую бурю!
Турчин работал со своим звеном на правом крае восточного участка. Недалеко от них два бурильщика бурили шпуры для взрыва скалы. Радиопередач о приближающейся буре они не слыхали. Когда налетел первый порыв ветра, Турчин с сомнением посмотрел на свет лампочки, качавшейся на столбе. В свете было видно, с какой необычайной быстротой проносится мелкий, похожий на ледяную пыль снег. Уже минут через двадцать Турчин, пытаясь переместить клинок молотка на другое место, ощутил, что не может сделать ни одного движения назад — гремящий воздух с огромной силой прижимал тело к молотку. Встревоженный Костылин бросил свой молоток и закричал Турчину:
— Иван Кузьмич, беда, надо уходить!
Турчин колебался. Накцев, не обращая внимания на бурю, работал с прежним старанием — он поднял воротник, лицо его было сосредоточено и спокойно, молоток четко стрекотал в руках. Внезапно стрекотание прекратилось. Турчин вертел и проворачивал кран — давления не было. На разрезе появился один из работавших рядом бурильщиков.
— Герои! — крикнул он. — Спасибо вам не скажут, если погибнете. Компрессор остановлен. Поступил приказ — всем убираться под крыши.
Но Турчин ушел не сразу. Он аккуратно сложил все молотки в одно место, чтобы их легко было найти, если занесет снегом, и только потом выбрался со своими рабочими из разреза. Когда они, измученные и потные от усталости, ввалились в обогревалку, она была уже полна. Их встретили смехом и шутками. Какой-то остряк кричал из толпы:
— Иван Кузьмич, за вами пожарную команду хотели посылать, пожарники отказываются — ветерок не огонек, вся их храбрость замерзла!
Турчин, не отвечая, раздевался. Костылин сбросил полушубок и бродил по залу, всматриваясь в лица, потом вернулся к Накцеву и уселся подле него на полу.
— Зинку искал? — равнодушно осведомился Накцев.
— Зину, — нехотя отозвался Костылин. Помолчав, он сказал: — Интересно, куда она делась? Может, в углеподаче сидит, как по-твоему?
— Куда она денется? — пробормотал Накцев и широко зевнул. — В такую погоду не то что девка, волк: из норы не высунется.
— Не знаешь ты Зину, — возразил Костылин. Но зевок Накцева вдруг успокоил его. Конечно, Зина где-нибудь в тепле. Она не такая безумная, чтобы бегать в бурю по площадке. А в обогревалку она не пришла, чтобы досадить ему, — сегодня утром они опять поругались.
Костылин закрыл глаза. Он прислушался к грохоту ветра за стеной, и стихнувшая на время тревога снова стала расти. Он вскочил и принялся одеваться. Накцев сонно спросил:
— Куда ты, Сеня?
Костылин виновато ответил:
— Пойду в углеподачу. Знаешь, боюсь я за Зинку!
Накцев, сладко зевнув и закрывая глаза, пробормотал:
— Ну и дурак, она же над тобой посмеется… Дверь в обогревалку распахнулась, и мощный порыв ветра ворвался в помещение вместе с облаком тумана, хлопьями снега. Из тумана выросла фигура стремительно вбежавшего Симоняна. За ним влетел вталкиваемый бурей Зеленский.
— Здесь они! — закричал Симонян, косясь своим единственным глазом на Турчина.
Зеленский, не раздеваясь, кинулся к поднявшемуся со своего места Турчину.
— Значит, она вас нашла? — спрашивал он, озираясь. — А где же она? К вам побежала Зина Петрова, где она?
— Зина? Нет, Зины не видели, — ответил пораженный Турчин.
— Замерзла Зина! — хрипло крикнул Костылин. Он ожесточенно расталкивал собравшихся вокруг Зеленского людей, пробиваясь к выходу. Симонян крепко ухватил его за плечо и сердито крикнул:
— Куда, дура? Ни шагу без моего разрешения, слышишь?
— Пустите! — Костылин тщетно старался вырваться из цепких рук Симоняна. — Замерзнет же она!
— Ни шагу! — повторил Симонян грозно. — Нужно идти группой, один погибнешь ни за грош. Товарищи! — Он повысил голос. — Надо спасать девушку. Желающие отходите к двери.
К двери отошло человек пятнадцать — Зина была любимицей всей площадки. Симонян быстро отобрал шестерых и обернулся к Зеленскому.
— Разыскивать пойду я, — сказал он серьезно и решительно. — Тебе нужно быть здесь, чтобы не терять связи с управлением. Ты не запомнил, как она пошла?
— Она побежала наперерез ветру.
— Ясно. Если наперерез ветру, то, значит, на шоссе. Пошли, товарищи! — приказал Симонян, прикрепив к шапке аккумуляторный фонарь и берясь за ручку двери.
— Арам Ваганович, не пойдет она по шоссе, — поспешно сказал Костылин. — Она к нам всегда по короткой линии, без дороги, бежит, прямо с бровки прыгает. Она и сейчас навстречу ветру пошла.
Симонян вопросительно посмотрел на Зеленского.
— Бежала она наперерез, а не навстречу ветру. Это я хорошо помню, — повторил Зеленский.
— Обследуем раньше шоссе, — решил Симонян. — Держаться друг за друга, ни в коем случае не отставать! Пошли, пошли!
Костылин стоял первым у двери, но отошел в сторону и пропустил мимо себя всех, чтобы выйти последним. Буря усилилась. Над тускло освещенной дорогой с сумасшедшей скоростью пролетали вытянутые белые нити снега. Костылин был уверен, что Зина не пошла по дороге, она пошла по своему обычному, самому короткому пути — через вершину, навстречу ветру. Она свернула на дорогу, чтобы только убежать от Зеленского. Сейчас она где-то там, на покрытой снегом и валунами, темной, открытой урагану вершине.
И, пройдя несколько шагов, он круто свернул с шоссе навстречу буре. Его исчезновения никто не заметил — дорога была трудная, люди назад не оглядывались. Согнувшись, стиснув зубы, он ожесточенно пробивал головой поток ледяного воздуха. Временами он падал и, подтягивая ноги, выгибая спину, как кошка, лез вперед, не отдыхая и не останавливаясь. В огромных массах мчавшегося воздуха легким не хватало дыхания, Костылин опускал голову вниз, чтобы вздохнуть полной грудью. Он не думал об урагане и, борясь с ним, не замечал его. Что-то без устали снова и снова кричало в нем: „Она шла спасать меня и сама погибла!“ И это было так страшно, что он ожесточенно рвался вперед, ни о чем больше не думая. Еще никогда он не напрягал так исступленно свои силы, и никогда они не были так велики.
И хотя он двигался, словно охваченный приступом безумия, он с необычайной отчетливостью видел все открывавшееся ему вокруг во мгле, освещенной сиянием далеких прожекторов. Когда Костылин впоследствии вспоминал, закрывая глаза, свои поиски, перед ним четко вставали бугорки, камни, сухая трава, кустики, летящий снег, словно много лет всматривался он в эти картины, и они отпечатывались в его памяти навсегда.
Задыхаясь, Костылин взобрался на вершину. Он полз и ощупывал каждый метр пространства: где-то здесь лежит Зина, она замерзает, может быть, уже замерзла!
Он блуждал по вершине скалы кругами, и эти круги расходились все шире и шире, приближаясь к разрезу восточного участка, где они работали. У самого склона, в ямке, полузанесенной снегом, он увидел Зину. Зина лежала скрючившись, ее голова и ноги были в снегу, одна рука отброшена в сторону, валенок с правой ноги сполз, сдвинутый пуховый платок открывал щеку. Костылин закричал, встал во весь рост и кинулся к ней. Ветер бросил его вниз, он приподнялся и, цепляясь руками за камни, быстро подобрался к Зине.
Лицо ее, покрытое темными брызгами крови, было безжизненно, безжизненными и холодными были ее руки и ноги.
— Зиночка, милая! Зиночка, милая! — повторял он, сам себя не слыша, и лихорадочно тряс ее.
Она не отвечала. Он натянул съехавший валенок, пытался подмять Зину на ноги, но ветер опрокинул его вместе с ней. Тогда он взвалил ее на плечи, снова упал через несколько шагов и снова поднялся. Теперь он нес ее на руках, откидываясь всем телом назад, опираясь на ветер, толкавший его в спину, — неожиданно так оказалось легче. Отчаяние, терзавшее его, превратилось в неистовство борьбы. В голове его метались мысли, похожие на вопли: „Не дам! Не дам, говорю!“ И он ни разу не оступился, пока не дошел до спуска с вершины.
Здесь он упал. Падая, он ушел повернуться, чтобы не ушибить Зине голову, и свалился набок. Левую ногу резанула острая боль. Когда он, не выпуская из рук Зины, пытался подняться, все кругом странно и зловеще изменилось. Линия туманного сияния, отмечавшая расположенную впереди дорогу, вдруг исчезла. Погасли прожекторы на здании углеподачи. Вся площадка строительства была охвачена непроницаемой, бешено несущейся, грохочущей тьмой.
Он не понял, что произошло. Он знал лишь, что уже не может встать и идти. Обнимая одной рукой Зину, другой рукой загребая снег и твердую землю, точно пловец воду, с силой отталкиваясь неповрежденной ногой, он полз туда, где была невидимая сейчас дорога. Минутами он замирал, припадал головой к снегу, судорожно глотал воздух, потом снова полз. Но он понимал, что ползет слишком медленно. Из глаз его хлынули слезы ярости.
Наконец он ощутил под рукой не бугристую неровность склона, а укатанную гладкость дороги. Он даже не обрадовался. Он только стал ползти еще исступленнее, хотя ползти по гладкой дороге было труднее, чем по склону. В какой-то миг у самой его головы прошли чьи-то ноги, и он ухватился свободной рукой за валенок. Человек, за которого он уцепился, упал на него, и тотчас на них свалилось еще двое. Подбежали еще и еще люди, засветились фонари. Костылин видел сквозь лед, намерзший на ресницах, что Зину подняли и понесли, ноги ее волочились по земле.
Он схватил руками эти ноги, чтобы помочь нести Зину, но не смог сам подняться и потянул ее тело назад. Все происходило словно в глубоком сне: он видел с полной ясностью, что совершается с Зиной, но не видел и не понимал, что делается с ним самим. Его подняли и понесли три человека, а он, не понимая этого, все держал в руках ноги Зины, и ему казалось, что он сам несет ее и помогает тем, другим, что держали ее тело и шли вперед, освещая фонарями дорогу.
Очнулся он в обогревалке. Над ним наклонилось встревоженное лицо Турчина. Властный бас Зеленского отдавал приказания, кругом все суетились. Костылин лежал рядом с Зиной. Он пытался встать — поврежденная нога еще сильно болела, но уже можно было опереться на нее.
Зина лежала на чьей-то шубе, руки ее были раскинуты, лицо безжизненно, на щеке виднелась ранка. Над ней, сосредоточенно прислушиваясь к (пульсу, склонился фельдшер — лицо его было мрачно.
— Ну и крепкий же ты парень, Семен! — донесся до Костылина голос Симоняна. — Два раза пытался разжать тебе пальцы — не смог даже рукавицу с них содрать.
Пронзительно гудя, пришла карета скорой помощи. Санитары положили Зину на носилки. Костылин, прихрамывая, подошел к стоявшему в дверях шоферу и попросил:
— Товарищ, разреши с вами поехать.
— Посторонних не берем, — не поворачивая к нему головы, ответил шофер.
— Не посторонняя она мне, — тихо сказал Костылин и прибавил неуверенно: — Жена моя!
Шофер окинул его презрительным взглядом.
— Рановато женился! — оказал он насмешливо. — Ври дальше!
— Не вру! — с горячей обидой в голосе ответил Костылин. — Понимаешь, подруга моя. Одна у меня, понимаешь?
На этот раз шофер, видимо, понял, взгляд его, смягчился.
— Садись ко мне в кабину, — проговорил он. — В кузов нельзя — санитары обижаются.
К Костылину подошел Турчин.
— Сеня, окажи доктору, чтоб он повнимательнее обошелся, — наказывал он взволнованно. — Скажи, что не девушка это, а чистое золото. И сам это помни, крепко помни, парень: тебя выручать она бежала!
— Помню, Иван Кузьмич, — ответил Костылин, и губы его дрогнули.
Костылин вошел в больницу вместе с санитарами. Зина уже пришла в сознание и тихо, жалобно стонала. В приемном покое над ней наклонился главный» врач Никаноров. Санитары по его указанию обнажали пораженные места. Костылин с ужасом видел, что по всему телу девушки расползлись полосы и пятна.
— Вовремя вытащили вас, девушка, — ласково сказал врач. — Придется теперь полежать в больнице, кончик уха отхватим, а там будете еще здоровее прежнего.
Зину унесли в палату. Никаноров заметил стоявшего в углу Костылина.
— А вам что надо, молодой человек? — спросил он недовольно. — Как вы сюда попали?
— Я насчет этой девушки, — заторопился Костылин. Ему сейчас было страшно стоять перед этим высоким человеком со строгими, проницательными глазами. — Знакомая моя. Как ей, очень плохо будет?
— Вы, наверное, тот самый человек, о котором Зеленский пишет, что он спас Петрову, рискуя жизнью? — догадался Никаноров. — Скрывать от вас ничего не стану, ушиб незначителен, но обморожение третьей степени, больше четверти всей кожи поражено. Надейтесь на лучшее, молодой человек, но будьте готовы ко всякому. А теперь идите, посторонним нельзя находиться в больнице.
Костылин не двинулся с места. Ему многое нужно было сказать главному врачу: и то, что это не девушка, а чистое золото, и то, что она шла спасать его, Костылина, и если она погибнет, то он, Костылин, будет виноват в ее гибели, и тогда уж лучше погибнуть самому. Но слов не было, и Костылин стоял молча, крепко сжимая губы.
— Идите, — повторил врач.
— Не пойду я, — тихо оказал Костылин.
— Как не пойдете? — удивился врач.
Костылин молчал. Никаноров внимательно рассматривал его открытое, веснушчатое лицо с белыми бровями и большим лбом.
— Василий Иванович, — обратился Никаноров к проходившему мимо санитару, — выдайте этому молодому человеку халат и приспособьте к делу. А если будет лениться, окажите мне — тут же выставим наружу, — добавил он сердито.
— Не буду я лениться! — горячо воскликнул Костылин.
Никаноров и сам знал, что Костылян не будет лениться — сердитый тон был нужен лишь для того, чтобы у парня не разошлись нервы и он не заплакал при всех от благодарности.
В больнице работы было много. Костылин вместе с другими санитарами перетаскивал больных, разносил еду, помогал при перевязках. Только к полуночи поток пострадавших уменьшился и Костылину удалось пробраться в палату тяжелобольных к Зине.
Она была вся забинтована — бинты охватывали голову, половину лица, шею, кисти рук, грудь и ноги. У нее был жар, глаза блестели, на щеках проступал кирпичного цвета румянец.
— Ничего, Зина, все в порядке, — утешал ее Костылин, весело улыбаясь. — Я говорил с Никаноровым, он обещает, что скоро выздоровеешь.
— Ухо у меня отрежут, Сеня, — со слезами пожаловалась девушка. — На ноге два пальца отрежут…
— Чепуха! — возражал Костылин еще веселее. — Я сам слышал — не ухо, а кончик уха. Ты лучше расскажи, Зина, как ты свалилась.
— Ой, это такой ужас был, Сеня! Я даже не думала, что так бывает. Понимаешь, на вершине я не могла сделать ни шага, потом я упала, и меня несло, я за что-то цеплялась. И больше ничего не помню. — Она помолчала и закрыла глаза. Из глаз выкатилась слеза и поползла по щеке. — Это ты меня спас, Сеня, — сказала она тихо. — Не побоялся пойти один.
— Да подумаешь, большое дело! Ураган-то ведь кончался, — возразил он небрежно, стараясь не видеть ее слез.
— Совсем не кончался, а стал еще хуже, — настаивала она. — Я знаю, мне сестра говорила, да я и сама слышу, как он сейчас бушует! — Она снова помолчала. — Теперь мне ни танцевать, ни бегать, другие первое место возьмут по бегу.
Разговор утомил ее. Она снова закрыла глаза и прерывисто дышала. Потом из-под закрытых век опять покатились слезы.
— Буду теперь уродой. Ты теперь на меня, без уха, и смотреть не захочешь.
— Вот еще глупости! — возмутился он. — Как у тебя язык поворачивается такое говорить! Честное слово, если бы ты не была больная, я бы рассердился!
— Я знаю, ты только так говоришь, — возражала она, — а как увидишь меня безобразной, совсем другим станешь. Ты со мной сразу поссоришься.
Он облизнул внезапно пересохшие губы. Когда он заговорил, его дрожащий голос зазвучал так странно, что она открыла глаза и посмотрела на него с радостным изумлением.
— Слушай, Зина, — сказал он, — ты ведь меня знаешь — ты для меня всегда самая хорошая. Я всегда только о тебе думаю и на других век не смотрел и не посмотрю. Верь мне, Зина!
Она снова заплакала. А он с глубокой нежностью смотрел на ее пылающее от жара лицо и твердо знал, что каждое его слово — правда и что она, единственная, дорогая, стала ему теперь еще дороже.
Непрерывная, огромная, изнурительная работа — вот все, что помнил об этой ночи Седюк. Кроме работы, были грохот ветра, колючий, сухой снег, глухая тьма, скудно прорезанная светом аккумуляторных лампочек.
Бугров оказался умным и распорядительным начальником спасательной команды. У него была удивительная память, он помнил, кто в каком котловане работает, знал, кто не пришел в помещение, и вел спасателей прямо туда, где находились люди.
Пока Бугров осматривал последние котлованы, Седюк отправился на трубу. Строительство трубы подходило к концу. Козюрин, назначенный мастером по кладке, ночевал на трубе: шатер из досок и крепкой парусины надежно охранял от снега и ветра, печурка защищала от мороза, горело электричество — что еще человеку надо?
Когда началась буря, Козюрину помогали двое подсобников. Один из них, молодой робкий парень, сразу испугался и заскулил, когда парусина стала выгибаться под давлением ветра.
— Молчи, сорока! — сердито прикрикнул на него Козюрин. — Клади кирпич ровнее — все твое дело!
Потом в щель шатра стал проникать снег, прекратилась подача горячего раствора — бетономешалку остановили. Снизу крикнули, чтобы все спускались, — поступил приказ прекратить работу. Но у Козюрина возник другой план. Пурга долгой не будет, это ясно, часа через два она кончится. Чем слоняться на ветру по площадке, лучше передохнуть тут: тихо, светло, тепло, и мухи не кусают. План показался разумным, но осуществился он только частично — мухи и впрямь не кусали. Когда рабочие кончили закладывать круговую щель досками, погас свет и прекратила работу электрическая воздуходувка, нагнетавшая в трубу под шатер теплый воздух. Теперь в темноте по обледенелым скобам, вбитым в стену трубы, спускаться было просто опасно — Козюрин, вздохнув, предложил подсобникам укладываться на боковую до лучшего времени.
Седюк, проникнув в канал трубы, встретил горы снега, завалившего все механизмы и штабеля кирпича. Седюк полез наверх — под шатром, на трехметровой стене трубы, крепко спали, обнявшись и прижимаясь друг к другу, Козюрин и его рабочие.
Приведя трубокладов в контору и убедившись, что больше отыскивать некого, Седюк впервые за эту ночь присел отдохнуть. Непомнящий завел в конторе новые порядки: в комнатах находились только раненые и обмороженные, они лежали на диванах и просто на полу, здоровые же были изгнаны в коридоры и обогревалки.
— Хотелось всех пострадавших собрать в одном месте, — деловито пояснил Непомнящий. — В обогревалках оказалось много обмороженных, всех их перенесли сюда. Я сам, Михаил Тарасович, три раза ходил в обогревалки, — добавил он с гордостью. Бугров с одобрением сказал:
— Паренек расторопный, и пищу и помощь организовал аккуратно, он даже отдельную комнату освободил для спасателей, чтоб отдохнули, чайку попили.
В конторе Седюк встретился с Назаровым, обмороженным, охрипшим от усталости. Ему этой ночью пришлось узнать, почем фунт лиха, — в районе огромных северных котлованов буря не встречала никаких препятствий. Спасателям не раз приходилось спасать самих себя, восемь из них были уложены с перевязками среди других пострадавших.
— Всего двадцать восемь человек вытащили, — говорил Назаров. — Двенадцать из них тяжело ранены и обморожены, а четверо мертвы, спасти не удалось… Если бы не поспешили с помощью, еще хуже было бы. Правда, намучились, ребята просто с ног валились.
«А ты все же неплохой парень! — думал Седюк, разглядывая обмороженное, измученное лицо Назарова. — И работать ты, пожалуй, умеешь — когда загоришься по-настоящему».
— Я прикорну часок, — сказал Назаров, зевая. — Ты не подежуришь, Михаил Тарасович?
Седюк обещал подежурить.
В семь часов утра заработал телефон. Голос монтера, спрашивавшего, хорошо ли его слышат, был сразу прерван голосом Дебрева. Дебрев потребовал, чтобы на электростанцию было отправлено тридцать здоровых мужчин.
— Самая срочная работа сейчас — восстановление электростанции, — говорил Дебрев. — Синий организовал замену обгоревших кабелей и половину из них уже переложил. Меня, когда я полез в кабельную траншею, он покрыл последними словами и закричал, что ему нужны не начальники, а запасной кабель с базы техснаба. Кабель ему доставили.
— Молодец! — не удержался Седюк.
— Молодец, правильно! — в голосе Дебрева слышалась улыбка: ему, видимо, нравилось, что в Ленинске нашелся человек, который осмелился его обругать, и что этим человеком неожиданно оказался дипломат Синий, умевший со всеми ладить и всем говорить только приятное. — Он два раза обмораживался, но не уходил. А вот твоему Лесину нужно выговор вынести: растерялся и сразу же вышел из строя.
Отобрав людей и отправив их на электростанцию, Седюк прилег на диван.
К полудню скорость ветра упала до двадцати метров в секунду, и вахты стали пропускать возвращавшихся домой рабочих. Седюк передал проснувшемуся Назарову все поступившие по телефону распоряжения и поспешил в проектный отдел — узнать, что с Варей.
Варя сидела на своем обычном месте. Переночевав в вестибюле столовой, она утром, когда ураган стал стихать, добралась в управление и принялась за работу. Седюк посмотрел подготовленные ею расчеты и чертежи. Потом он прошел к Сильченко и доложил ему о спасательных работах. Секретарша Сильченко вручила Седюку давно обещанный ему ордер на отдельную комнату в новом доме — строители планировали сдать этот дом к празднику, но не успели.
— Воображаю, что наделала буря в этом пустом доме! — со смехом сказал Седюк, пряча ордер.
Следующие три дня были заполнены напряженной борьбой со снегом. Строительные работы нигде не возобновлялись. Некоторые предприятия, находившиеся на низменных местах, были занесены целиком — среди них цементный завод и опытный цех. Опытному цеху пришлось всего труднее. Он начисто исчез. На том месте, где он стоял, теперь простиралась снеговая равнина, из-под снега виднелась только дощатая площадка с установленным над ней трансформатором и торчали, словно пеньки, верхушки нескольких железных труб.
Киреев двадцать минут перечислял Янсону по телефону разрушения, нанесенные цеху бурей и подлежащие немедленному исправлению. Когда он дошел до переборки покоробившихся деревянных полов И покраски стен, Янсон бросил карандаш и оказал насмешливо:
— Сидор Карпович, вы, вероятно, думаете, что буря имела специальное задание обеспечить капитальный ремонт вашего цеха? Такие штуки не выжмешь даже из урагана жесткостью в сто один градус.
Теперь в опытный цех можно было войти только по снеговому туннелю длиною в пятьдесят метров. Вначале его пытались укрепить бревнами, как штольни подземных выработок, потом догадались полить водою. Образовался ледяной купол, прочно предохраняющий снег от обвала. Когда опытная установка работала, со стороны казалось, что дым выходит прямо из снега.
Больше всего народа работало на очистке железнодорожных путей. Почти все щиты были сорваны — их приходилось отыскивать, ремонтировать и устанавливать заново. Все выемки на железнодорожных путях, все пути, проходившие по крутым склонам гор, были полностью забиты снегом. На второй день работ откопали заваленный снеговым обвалом снегоочиститель — в нем спали у остывшей топки машинист и кочегар. Оба были целы и невредимы, но сильно проголодались. Через час снегоочиститель вступил в строй и стал быстро расчищать пути. К концу третьего дня и автотранспорт и железная дорога работали нормально.
Когда на всех площадках возобновилось строительство, было созвано совещание партийно-хозяйственного актива. Кинозал был полон и походил на палату военного лазарета — забинтованные лица, руки на перевязи, палки вместо костылей.
Сильченко начал свой доклад с того, что прочитал телеграмму Забелина:
«Ветер в тридцать пять метров в секунду представляет нормальную трудность строительства в вашем районе. Считаю причины остановки комбината неубедительными. Требую немедленного разворота всех строительных и монтажных работ с расчетом пуска объектов в правительственные сроки. Телеграфируйте мероприятия по ликвидации разрушений и меры по предотвращению их в дальнейшем. Представьте наиболее отличившихся при ликвидации аварий к награде. Забелин».
— Это оценка всей нашей работы, — сказал Сильченко, — сделанная опытным заполярником. И оценка эта заслуженно сурова. Мы потерпели поражение в первом крупном бою с суровой природой. Бои будут продолжаться, зима только разворачивается. Мы должны извлечь уроки из наших неудач, у нас нет права терпеть поражения.
В президиум вошел шифровальщик и подал Сильченко телеграмму, Сильченко встал. Он видел перед собой сотни нетерпеливых глаз. Голосом, полным торжества, он сказал:
— Наступает и на нашей улице праздник, товарищи! Наши армии под Сталинградом перешли в генеральное наступление с юга и с севера. Фашистский фронт прорван! Наступление развивается и нарастает, железное кольцо смыкается вокруг гитлеровских армий у Сталинграда!
Гром ликующих аплодисментов, крики «ура» покрыли его слова. Весь зал кричал, топал ногами, бил в ладоши. Потом кто-то запел «Интернационал», и сотни голосов мощно подхватили ликующий, грозный гимн.
Седюк влетел к металлургам и взволнованно крикнул:
— Слышали, товарищи? Наши наступают под Сталинградом! К нему кинулись проектанты и, перебивая друг друга, потребовали подробных объяснений. Он видел сияющее, счастливое лицо Вари, она тоже спрашивала — взглядом, словами, — но в общем гуле голосов он ничего не слышал.
— Получена радиограмма из Москвы — наши прорвали немецкий фронт, фашисты окружены, больше ничего не знаю, честное слово!
Говоря все это, он пробирался к Варе, но его оттирали, хватали за пальто, теребили.
— Товарищи! — крикнул кто-то. — Айда к строителям, через пятнадцать минут вечерняя московская передача!
Проектанты повалили в коридор, хватая по пути стулья. Седюк протянул обе руки Варе. Они вышли из комнаты последними. Он с упоением повторял:
— Наступаем, Варя, черт возьми, наступаем!
В опустевшей комнате металлургов остался один Телехов. Он что-то писал на оборотной стороне ненужных синек, переплетенных в большую тетрадь — в этой тетради обычно Телехов делал свои расчеты. Седюк сказал ему с негодованием:
— Алексей Алексеевич, неужели в такой час вы можете работать?
— Могу, — отозвался Телехов. Он встал, держа в руках исписанную тетрадь и глядя на Седюка блестящими, молодыми глазами. — Только в этот час и можно писать то, что я пишу. Прочтите и скажите свое мнение.
Седюк вслух прочел исписанную Телеховым страницу. Это было заявление председателю ГКО с просьбой направить его на восстановление металлургического завода в Сталинграде.
— Послушайте, да ведь завод-то в руках немцев! — возразил Седюк, удивленный.
— Ну и что же? — строго ответил Телехов. — Я все рассчитал: пока мое заявление придет в Москву, пока его рассмотрят и разрешат мне вылететь, пройдет не меньше месяца. Я приеду в Сталинград как раз вовремя. Понимаете, во всем Советском Союзе есть, может быть, только десять человек, которые так знают этот завод, как я. Место мое — там. Вы скажите одно: удалось все это мне убедительно изложить?
Седюк не стал спорить, он не хотел огорчать старика. В комнату возвращались веселые, шумно разговаривающие проектанты. Проходимость в эфире в этот вечер была хорошей, им удалось прослушать московскую передачу полностью. Седюк еще раз выслушал экстренное сообщение Информбюро, оглашенное Сильченко на совещании, и пошел с Варей из отдела.
На улице было морозно и ясно. В небе бушевало полярное сияние — гигантская многоцветная бахрома вспыхивала, кружилась и осыпалась над домами. Даже праздничная иллюминация, наспех устроенная в поселке по случаю радостного известия, не смогла стереть бурных красок небесного сияния. Седюк прошел с Варей в конец поселка и вышел на холм. И если на людях ему не хотелось говорить, то сейчас слова полились сами, радостные и взволнованные. Он вспоминал первые дни войны, горечь поражения, но сейчас недавняя страшная боль вдруг стала иной — она смягчилась надеждой, словно отблеск наступающей победы ложился и на прошлое. Варя слушала его, изредка вставляя свое слово.
— Это же важно, это же страшно важно, что мы начали наше большое наступление до того, как союзники открыли второй фронт! — говорил он с увлечением. — Конечно, второй фронт сразу бы нам помог. Но что мы можем наступать и без него — как этим не гордиться!
Он взглянул на Варю и увидел, что волосы ее стали совсем белыми от инея.
— Послушайте, я просто свинья! — воскликнул он с раскаянием. — Я заболтался и совсем не заметил, что вы окоченели. Почему вы не остановили меня?
— Я и сама не заметила, — оправдывалась она со смехом. — Этот холод подобрался совсем незаметно, мне все время было хорошо и тепло.
Он видел, что она говорит правду. Ее покрасневшее от мороза, полное оживления лицо было повернуто к нему, глаза блестели. Он понимал, что каждое его слово, каждая мысль вызывают в ней ответное чувство. Он наклонился к ней, с восторгом и нежностью заглянул в ее глаза. Он мот бы поклясться, что в сумрачном свете полярного сияния и далекой лампочки видит их так же ясно, как в солнечный полдень, — они были светло-серые, сияющие ярким, глубоким светом.
— Что вы так смотрите? — весело спросила она и отодвинулась. — Я ведь не обморозилась, правда?
— Нет, нет, — сказал он поспешно, — все в порядке, Варя.
— В самом деле холодно, — пожаловалась она. — Пойдемте обратно.
Но он еще помедлил. Сквозь меховую рукавицу он угадывал тепло ее руки. Он думал о том, что ничего ему не надо — только вот так быть с ней рядом. У него забилось сердце от сверкнувшей, как молния, все осветившей мысли. Вслед за мыслью ринулись торопливые, горячие слова, они рвались наружу, но будто железный обруч перехватил ему горло. Он знал все, что хотел сказать. Он слышал свое невысказанное объяснение, лихорадочно проносились в нем бессвязные слова: «Варя, Варя, милая, единственная моя!» — но он молчал и только все крепче сжимал ее пальцы. Встревоженная, она тоже молча ждала его слов.
— Ну что же, надо идти, — оказал он наконец хрипло, чужим голосом.
Движение согрело ее, в поселке, между домами, было теплее. Потом стали встречаться знакомые — взбудораженный поселок не засыпал. С одним из встречных пришлось поговорить, другой тоже кинулся к Седюку и что-то кричал, делясь своими мыслями о нашем наступлении. У дверей ее дома они остановились.
— Вот мы и пришли, — произнесла она с грустью.
— Давайте еще погуляем, — сказал он. Вынужденные разговоры со знакомыми отвлекли его, он успокоился. — Мне что-то совсем не хочется ложиться спать.
— Мне тоже, — призналась она. — Знаете, все это так радостно и необыкновенно, что мы сегодня слышали, что мне самой хочется сделать что-нибудь необыкновенное и важное. — Она рассмеялась. — Впрочем, этого мне хочется каждый день, как только сажусь за свой стол. Я каждый свой новый расчет начинаю с таким чувством, будто открываю великую, никому не известную истину. А к концу дня я либо обнаруживаю у себя ошибку, либо нахожу в книгах такие же расчеты, только лучше сделанные. Вот тогда и начинаешь понимать свою настоящую цену.
И ему было знакомо это чувство ожидания великих, но не совершенных открытий. Но он снова умолк. За линией центральных уличных огней, на окраине поселка, к нему возвратились волнение и немота. Он все крепче прижимал к себе ее руку и не видел того, что и молчание и волнение его мгновенно передаются ей. В конце улицы, в освещенном подъезде его нового дома, он повернул к ней побледневшее лицо. Он обнял ее за плечи и притянул к себе.
— Пойдемте ко мне, Варя, — сказал он глухо. — Посмотрите мою новую квартиру.
— Не сейчас, — ответила она с испугом, уже зная, что пойдет, и защищаясь от самой себя. — Потом. Завтра.
— Нет, сейчас, Сейчас, Варя…
Она схватила руками его лицо, заглянула ему в глаза долгим взглядом. И ее вдруг охватил ужас, что он заговорит, окажет словами то, что она так ясно видела в его бледном, смятенном лице. Как и все женщины, она мечтала об этих, еще не сказанных словах, ждала их. А сейчас она страшилась, что эти тысячу раз знакомые по книгам и рассказам слова погасят и спугнут то особое, захватывающе важное, что совершалось между ними.
— Зачем? — прошептала она. — Зачем? Скажи…
— Пойдем, — ответил он, словно не слыша ее вопроса. — Пойдем, Варя!
Она поднималась по лестнице, подчиняясь его требовательной руке. На поворотах она останавливалась, и если бы он хоть единым словом, как бы оно нежно и важно ни было, разорвал это огромное молчание, она вырвалась бы и убежала. На втором этаже, перед дверью его квартиры, она еще раз взглянула ему в лицо, и он снова ничего не ответил на ее опрашивающий взгляд.
Тогда она рванула дверь и первая вошла в его комнату.
В Ленинске говорили только о Сталинграде. Местное радио по нескольку раз в день передавало сообщение о наступлении наших войск. Все, что мучило и занимало людей, кроме войны, — трудный климат, нехватка продуктов, неудачи на работе, — все словно стерлось и отдалилось. И сами люди вдруг стали иными — заря, поднявшаяся в сталинградских степях, осветила все лица. Уже много месяцев неудачи на фронте давили и сковывали души, чаще встречались угрюмые лица, злые, недоверчивые глаза. А сейчас стоило людям собраться, как тотчас слышались смех и веселые восклицания. В людях ожила надежда, это преобразило их.
И в этом праздничном возрождении лучшего, что хранил в себе каждый человек, никого не удивила перемена в Седюке, хотя все ее заметили. Он стал другим и неожиданным даже для Вари. Три радости наполняли его всего: успех на фронте, удача в работе и любовь. Варя пробыла у него всю ночь. Утром, перед работой, он проводил ее домой и пошел к себе в опытный чех. А через час затосковал — ему захотелось увидеть Варю. Он изумился: желание было неразумным, он видел ее час назад, должен был увидеть в полдень, мог услышать ее голос то телефону. К двенадцати часам он почувствовал, что больше оставаться в цехе у него нет сил, и помчался через темный, заваленный снегом лес в проектный отдел. Варя вспыхнула, когда он вошел. Она тревожно спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Да, — признался он. — Почувствовал, что умру, если не увижу тебя сейчас же.
Он присел около нее, коснулся рукой ее колена. Она обернула к нему счастливое, похорошевшее лицо и отодвинулась.
— Глупый! Ведь могут заметить.
— Пусть! — ответил он. — Лишь бы не отобрали.
— Мы же встретимся вечером, — говорила она, не замечая, что кладет свою руку на его и гладит ее. — А здесь кругом люди, ну, как ты не понимаешь?
Ей в самом деле была непонятна его горячность. Она любила его давно, любовь была с ней постоянно — это было ровное, глубокое течение. В иные минуты она видела, что все идет наперекор законам и обычаям. Она ждала, что любовь, как это всегда бывает, начнется с пустяков, с ухаживания, а дальше все станет серьезным и важным — недаром люди говорят о влюбленных: «Дело у них зашло далеко». А у них все началось с серьезного, у них сразу «дело зашло далеко», а потом вдруг стало чем-то легким, как игра: прежде серьезный даже в веселые минуты, Седюк с каждым днем молодел, в нем появилось что-то мальчишеское.
— Нет, мы оба сходим с ума, — говорила Варя. — Ну, скажи: зачем это? Ты думаешь, Алексей Алексеевич не видел, как ты поцеловал мне руку, когда поднимал упавший карандаш? Он все видел — он сразу же отвернулся.
— Нет, нет, ты ничего не понимаешь! — отвечал он, смеясь. — Я читал в детстве в старинной, насквозь (продранной книжке, что есть такие боги, им поручено охранять влюбленных. Они набрасывают невидимые покрывала на лица окружающих, и те перестают видеть все, что делают влюбленные. И тогда ничего не страшно — я могу поцеловать тебя в присутствии самого Киреева, а ему будет казаться, что мы спорим о степени окисления сернистого газа. Вот давай попробуем завтра, сама увидишь.
Но она наотрез отказывалась от таких рискованных экспериментов. Зато никогда они еще не проводили так много времени на открытом воздухе. Это казалось нелепым: у него была своя комната, теплая и даже уютная, несмотря на почти полное отсутствие мебели, на дворе же стояли жестокие морозы, то нависал туман, то налетали пурги. А их неразумно тянуло наружу — прогуливаться по пустым улицам. Как-то, вглядевшись в спиртовый термометр, висевший на стене управления, Седюк свистнул.
— Пусть теперь меня не пугают полярной ночью, — шутил он. — Законы физики на севере отменяются. Вот гляди — пятьдесят два градуса ниже нуля, а у нас ни разу губы не примерзли к губам.
В другой раз Варя сама отправилась из проектного отдела в цех. Когда она выходила, было морозно, туманно и тихо. Однако в дороге с горы ринулся, раскатываясь по твердому снегу, взъерошенный, яростный ветер. Варя ввалилась в цех полуослепленная, измученная, потерявшая от усталости голос.
— Бить тебя некому, Варя! — сказал Седюк. — Ты обо мне-то подумала? Ведь я просто извелся от тревоги, когда узнал по телефону, что ты ушла к нам. Я уже хотел идти навстречу, да не знал, по какой дороге.
— Я подумала, — отвечала она виновато. — Оттого, что я подумала о тебе, мне и захотелось прийти. Ты не сердись, хорошо?
Иногда Варю одолевали тревожные, горькие мысли. Прежде, когда она думала о своем будущем, она знала, что в ее жизни не будет легкой связи, легких отношений. Судьба Ирины была перед ней, Варя не раз предостерегала подругу. А что же сейчас? И что будет дальше?
Но Седюк не думал ни о чем. Когда-то любовь была для него источником горя, тревоги. Впервые в жизни любовь утоляла боль и тревогу, была источником покоя и радости. Он был счастлив.
В кабинете Лидии Семеновны всегда толкался народ. Специальной учительской не было, преподаватели отдыхали здесь, рассаживаясь вокруг обширного стола Караматиной — стол занимал чуть ли не четверть всей комнаты. Здесь же и ухаживали за красивой заведующей учебного комбината — она все вечера проводила на курсах. Зеленский, ревниво следя, чтоб другой не оказал Лидии Семеновне услуги, которую мог сделать он, готов был ежеминутно вскакивать и подавать ей то карандаш, то перо, то тетрадь, то газету. Янсон держался спокойнее, но и он способен был перейти через всю комнату, чтобы подать ей телефонную трубку, если она не могла дотянуться до нее со своего стула. Вдвоем они окружали Караматину плотной стеной, другим пробиться сквозь нее было нелегко.
Седюк, пожалуй, единственный не приставал к Караматиной с любезностями и болтовней. Читая газету или разговаривая с другими преподавателями, он часто поворачивался к ней спиной, в увлечении не слыхал ее вопросов. Янсон оказал ему с одобрением при встрече в столовой:
— У вас, оказывается, метода. Кривая дорожка в личных взаимоотношениях, конечно, путь более короткий. А вот я не могу — привык ломиться головой в дверь.
Седюк рассказал об этом забавном разговоре Лидии Семеновне. У него были последние уроки, он провожал Караматину, уходившую домой после всех. В этот вечер неистовствовала очередная пурга, они заблудились в снеговой тьме и больше часу проплутали среди разбросанных в тундре домишек, окружавших главную улицу поселка. Измученный, он наконец втащил ее в парадное ее дома. Она задыхалась от усталости, все лицо ее было покрыто наросшим льдом, она сдирала его, бросая на землю. Обретя голос, она прошептала с восхищением:
— Какая хорошая погода, правда, Михаил Тарасович? Ужасно люблю сильный ветер!
— Слушайте, не смейте так говорить! — отозвался он горячо. — А то я возьму и расцелую вас в обе щеки.
— Ну, этого я не боюсь, — возразила она, смеясь. — Вам это совсем не нужно.
Он тоже смеялся.
— Правильно, Лидия Семеновна, не все так проницательны, как вы. Янсон, например, считает, что это у меня особая манера ухаживания за вами.
Лидия Семеновна нахмурилась. Она сердито пожала плечами.
— Ах, как мне надоел Янсон! — сказала она с досадой. — И остроты его надоели, еще больше надоели, чем комплименты Зеленского!
Ему не хотелось уходить на пургу из освещенного и теплого парадного. Он весело поддразнивал Лидию Семеновну:
— Просто у вас принцип — держать поклонников в черном теле.
Она с укором посмотрела на него. — Вы уж этого могли бы не говорить. Мне казалось, что вы меня лучше знаете. Я очень хочу, чтоб за мной ухаживали, мне кажется, нет девушки, которая этого не хотела бы. Но я думала, что мужчины, ухаживая, становятся умнее, во всяком случае стараются показать себя с лучшей стороны. А Зеленский с Янсоном глупеют, чуть поворачиваются ко мне… Нет, не смейтесь, это страшно серьезно! Я один раз слушала Зеленского — он так описывал свои дела на энергоплощадке, все их трудности, что я поразилась: просто удивительно, как они работают! А потом он увидел меня и забормотал: «Как вы себя чувствуете? Вам не было холодно? Послать за вами машину?» Неужели это самое важное и интересное, как я себя чувствую? Я сказала, что мне с ним скучно, и ушла. С нганасанами мне лучше, чем с ним и Янсоном: я знаю, что с ними у меня не пустяки, а серьезное дело.
Он слушал ее с сочувствием. Ему казалось, что он понимает характер этой беспокойной, влюбленной в свою работу девушки.
Нганасаны по-прежнему оставались самой большой привязанностью Лидии Семеновны. Она вносила страсть во всякое дело, относившееся к ним. Она не могла говорить о них равнодушно, не терпела у других равнодушия. Она приходила к ним на занятия, часы проводила в их общежитии, контролировала их питание. И, вероятно, маленькая их кухня была единственной в Ленинске, около которой не приживались прихлебатели и паразиты.
Нганасаны отвечали на эту заботу о них любовью, переходившей в обожание. Когда она появлялась, они все бросали и с радостным визгом и хохотом кидались к ней.
Эта любовь к ней учеников неожиданно принесла ей массу огорчений. Сразу после пурги пропал Яша Бетту. Он оставил на кровати казенное обмундирование и переоделся в свою тундровую одежду — сакуй и меховые сапоги-бакари. Лидия Семеновна сбилась с ног, отыскивая его по всему Ленинску, даже пыталась умчаться на машине Дебрева в лес, чтобы там найти беглеца. Нганасаны отнеслись к исчезновению своего товарища спокойно. Седюк уверял Караматину, что Яша скоро вернется. Но она не хотела ничего слышать.
— Ах, вы ничего не понимаете! — сердилась она. — Ударит новая пурга — куда он денется в тундре, без товарищей, без чума, без оленей? Что он есть будет? Он ведь не взял с собой еды!
Немного успокоилась она, узнав, что Яша прихватил с собой силки, ружье и припасы. Все кругом говорили, что зверя в тундре стало много. Не только нганасаны, но и Прохоров вздыхал, упоминая об охоте.
— Денек бы! — гудел он в учительской. — Страшное дело, что происходит: ведь зверя и птицы второй год почти не бьют. Какое там денек — часа не выбрать! До конца войны так и не поохотиться!
Яша возвратился через неделю. Лидия Семеновна, Янсон, Седюк и Прохоров сидели в учительской, когда в нее ворвалась сияющая Манефа.
— Скорей, Лидия Семеновна! — кричала она, танцуя от радости. — Яша пришел!
Яша, ухмыляющийся, стоял посреди комнаты, увешанный песцовыми шкурками, зайцами и куропатками. Он свалил у ног Лидии Семеновны всю добычу, кроме двух песцовых шкурок и трех куропаток.
— Это тебе, — сказал он с гордостью. — Бери, Лидия Семеновна. А это Василь Графычу и Иге, — он показал на маленькую кучку.
Остальные нганасаны поддержали его дружным криком:
— Тебе, Лидия Семеновна! Бери, Лидия Семеновна!
Лидия Семеновна, восхищенная, погружала лицо в пушистый белый мех. Янсон тут же влил ложку дегтя:
— Песец вам к лицу, Лидия Семеновна, это бесспорно. Но вряд ли вам удастся украсить им свое пальто: по обстоятельствам военного времени частная торговля дорогой пушниной воспрещена.
Прохоров вступился в ее защиту:
— Носите, Лидия Семеновна! Какая же это частная торговля пушниной — подарок от всего сердца!
На другой день у отражательной печи произошла вторая торжественная встреча с блудным учеником. Обрадованный Романов, нацепив на мое очки, с силой бил рукой по плечу Яшу, а тот с восторгом возвращал удары. Устав от ударов, Романов и Яша обнялись и поцеловались.
Через часок Яша забежал к Непомнящему. Истосковавшийся в одиночестве, Непомнящий встретил его с радостью и напоил черным, как отработанное масло, чаем. Яша вручил Непомнящему подарок — рослую, как курица, куропатку.
— Да что я с ней делать буду? — ужаснулся Непомнящий. Он с недоверием и опаской потрогал ее пальцем — замерзшая птица была тверда, как камень.
— Кушай! Очень вкусно! — горячо уверял его Яша. — Чисти, вари и кушай!
Эта куропатка задала работы Непомнящему на три дня — день он ее чистил, день искал кастрюлю, день варил. Съели ее втроем после работы — Непомнящий, Мартын и Яша.
Новые отношения Седюка и Вари, как ни старались они их скрыть, скоро получили огласку. Охранные боги влюбленных, на которых надеялся Седюк, видимо, плохо несли свою службу. Первым поздравил Седюка с поворотом жизни бесцеремонный Янсон.
— Вы как же, забраковались? — осведомился он, встретив Седюка в приемной Дебрева. — Со всех сторон о вас сигналы сердечной тревоги.
— А вы не ко всяким сигналам прислушивайтесь! — разозлился Седюк. — Думаю, моя личная жизнь вас мало касается.
— Не сердитесь, — деловито посоветовал Янсон. — Я ведь не из пустого любопытства — все-таки одним соперником меньше. Такие штуки нужно учитывать.
Седюк не удержался от насмешки:
— Думаете, вам это поможет, Ян Эрнестович? Соперники не помешают там, где мешать нечему.
Янсон молча проглотил пилюлю. У Седюка появилось неясное подозрение, что он разболтал Лидии Семеновне о Варе. Внешне это выразилось довольно своеобразно, вполне в духе Лидии Семеновны. Она без видимой причины сердилась на Янсона, относилась к нему с пренебрежением, а он смиренно терпел это. В присутствии Янсона Лидия Семеновна еще чаще, чем прежде, заговаривала с Седюком, смеялась каждой его шутке и отворачивалась от Янсона, когда тот начинал острить. «Наказывает его за сплетню», — думал Седюк, с любопытством присматриваясь к Караматиной. Он, впрочем, удивлялся, что она сама ни разу не говорила о Варе, после того как увидела ее в опытном цехе. Казалось, что этим она должна была заинтересоваться: она часто расспрашивала Седюка о работе, о том, как он проводит свободное время, повторяла свое старое приглашение приходить в гости — он отнекивался занятостью. А Варя для нее словно не существовала.
Только раз прорвалось у нее, что она знает больше, чем показывает.
— Хотела бы пригласить вас на воскресенье в гости, но не приглашу — вы все равно не придете, — объявила она как-то вечером. — А жаль: у папы день рождения, я приготовила пирог, первый мой пирог, понимаете?
— А вы пригласите — может, и приду на первый пирог, — ответил он, улыбаясь.
— Да, — рассказывайте! — протянула она капризно. — И раньше вы не ходили, а теперь где уж вам: время не свое…
Он хотел ответить ей, она, отвернувшись, уже говорила с другим. Он смолчал: в самом деле — время его было не свое, обсуждать это в деталях не стоило, тем более, что Лидию Семеновну все это мало касалось. Зато Варя оказалась не такой покладистой. Седюк быстро убедился, что она не только знает, как он провожает Лидию Семеновну с курсов, но и сердится на него за это.
— Пойми, глупая, — доказывал он, — одной ей ходить в наши ночи небезопасно. Это долг каждого мужчины — помочь женщине.
— Ну и пусть этот долг исполняют другие мужчины! — возражала она. — Она может пригласить кого-нибудь из своих поклонников, это доставит им только радость. Они завидуют тебе, что ты удостаиваешься такой чести, — думаешь, это мне не обидно?
— Ты ревнуешь, Варя! — говорил он с упреком. — Это очень плохое чувство — ревность.
— Да, ревную, — признавалась она откровенно. — И буду ревновать, потому что я люблю тебя.
У Дебрева не было времени копаться в своих переживаниях — со всех сторон захлестывали неотложные дела. Одним из таких неотложных дел был ответ Забелину. Дебрев писал его два вечера, черкая и начиная заново. Ответ был составлен намеренно резко: мнение экспертов отвергалось, начальнику главка сообщали, что наука развивается не только в стенах московских институтов, толковые инженеры встречаются и в Заполярье. Дебрев усмехался, перечитывая свой рапорт, — сам он взбесился бы, получив такую дерзкую отписку, Забелина тоже никто не упрекнул бы в излишней кротости. «Посмотрим, как ты поморщишься! — презрительно думал Дебрев о Сильченко. — Вряд ли подпишешь такое письмо без споров. Тут я скажу тебе кое-что о чинопочитании и творческой работе, больше не будешь скакать на этом своем любимом коньке!»
Сильченко в самом деле задумался над докладом.
— Нужно ли так резко? — спросил он, взглядывая на Дебрева. — Забелин ведь пока не запрещает нам опыты с кислотою, зачем сразу начинать драку с экспертами?
— Сейчас не запрещает — завтра может запретить! — запальчиво возразил Дебрев. — Так пусть они все там знают, что это не самомнение наше, а серьезное дело, что мы именно драться за него будем. — Он ехидно добавил: — Новое создавать, поддерживая со всеми хорошие отношения, вряд ли удастся, кому-нибудь надо и на мозоли наступить.
Сильченко молча поставил свою подпись над подписью Дебрева и передал рапорт секретарю для отправки. Дебрев удалился удовлетворенный, озабоченный и раздосадованный. Он радовался тому, что Сильченко так легко уступил нажиму. Что же, признак это хороший, берется спокойный начальник комбината за ум, начинает понимать, что настоящие крепости завоевывают только с бою. Пойдет дело и дальше так — можно будет с ним работать. Но неожиданно быстрое согласие Сильченко озадачило Дебрева. Он уже жалел о тоне ответа. Опровергнуть мнение экспертов было возможно и не грубя начальнику главка — человек уважаемый. Тем более — дойдут до него сведения о конференции с обвинениями в этом же, в грубости. Вдруг он расценит резкость не как убежденность в их правоте, не как признак уверенности в успехе, — просто примет ее за некомпетентность, нежелание разбираться в существе? Вот вроде как эти выступали — Лесин, Зеленский, Симонян или тот же Прохоров… «Ладно! — непримиримо одернул себя Дебрев. — Назад идти с извинениями не буду, да и нельзя сейчас, брать доклад для переработки. Ничего, в таком важном деле всякий тон прощается, а не простит — пусть снимет, если ему тоже не понравлюсь! Многие тут только обрадуются!» Дебрев даже не думал о том, что если кому и нагорит за резкость, то прежде всего Сильченко, первым подписавшему рапорт, — Дебрев всю вину за последствия принимал на себя.
Это был, в конце концов, пустяк. Гораздо более важные события произошли в это же время — неудачи на строительных площадках, отпор на конференции, разрушительная пурга. Но пустячок оставил значительный след во взаимоотношениях Дебрева с Сильченко. В этих взаимоотношениях появилось что-то новое — оно началось с их договоренности выступать единым фронтом на конференции, было в том, что их одинаково критиковали, было и в этом совместно подписанном рапорте. Это новое и радовало Дебрева и стесняло его, связывало ему руки. Дебрев теперь осторожно разговаривал с начальниц ком комбината, старался обуздать себя и не выкладывал сразу все, что приходило в голову, — черт его знает, вдруг возьмет и опять без спору согласится, потом расхлебывай…
Строительство ТЭЦ было по-прежнему главной заботой Дебрева. Хотя и не так бесцеремонно, как прежде, он вмешивался здесь в каждую мелочь, навязывал свои решения. И с каждым днем ему становилось труднее обвинять кого-либо другого в плохой работе — проваливались его собственные планы и распоряжения. Все происходило сейчас не так, как этого хотел Дебрев, не так, как он предполагал, — его нажима и ругни не хватало, чтоб породить перелом. Зато — и опять-таки неожиданно — стали улучшаться его отношения с Зеленским. Зеленский, принимая после споров предлагаемый ему со стороны какой-либо план или жесткий график, тут же деятельно начинал его выполнять. При первой же неудаче он звонил Дебреву, требовал помощи, жаловался на смежников. Чем бы ни был занят Дебрев, он немедленно после звонка Зеленского все бросал и обрушивался на виновников. Со стороны казалось, что они с Зеленским выступают едино — в Ленинске напористого Зеленского побаивались вряд ли меньше, чем самого Дебрева.
— Сашенька, да ты дипломат! — утверждал теперь Янсон. — Ты первый придумал, как оседлать Валентина Павловича. Оказывается, нужно с ним согласиться, потом завопить: «У нас не выходит!» — и кончено, скачи на нем в свое удовольствие. Это же открытие, понимаешь!
До Дебрева доходили эти и подобные шутки, они не улучшали его настроения. Он часто вспоминал слова Седюка, они казались ему все более справедливыми: энергоплощадке был нужен не нажим, а настоящее инженерное решение. Но оно не давалось.
После очередного шумного и бесплодного совещания на энергоплощадке в кабинет к Дебреву прошел Сильченко. Он прямо спросил:
— Так что же получается, Валентин Павлович? Неужели ничего не придумаем?
Дебрев опустил голову. Он боялся встретиться глазами с начальником комбината. Он ненавидел в эту минуту всех — Зеленского, Симоняна, полярную зиму, проклятую скалу, Сильченко и более всего самого себя. Вопрос Сильченко поднял в нем невеселые мысли. Его охватывало отчаяние. Какой он, к чертовой матери, главный инженер, если по самому важному, самому сложному вопросу строительства у него нет даже отдаленного, даже приблизительного ответа!.. А Сильченко с волнением и надеждой смотрел на его осунувшееся лицо.
— Ничего пока не получается, — проговорил Дебрев мрачно. — Нет настоящего решения, нет!
В конце ноября он поехал в цех мехмонтажа.
Кабинет Лешковича — маленькая, почерневшая от пыли комната (единственное окно ее выходило прямо в цех) со стенами, увешанными светокопиями чертежей, — был всегда так полон посетителями, как, вероятно, ни один другой кабинет в Ленинске. К Лешковичу приходили выпрашивать все, чем он был богат: сварочные электроды, железный лист, болты, проволоку, готовые конструкции, рабочих и мастеров. В комнате стоял гул голосов и сумрак от застоявшегося дыма. Лешкович работал, стоя за обширным, обитым полосой нержавеющей стали столом, и не обращал внимания ни на этот гул, ни на дым, ни на множество устремленных на него глаз.
Как только в кабинете появился главный инженер, гул затих. Один за другим посетители покидали кабинет: лишний раз попадаться на глаза Дебреву никто не желал.
— Хочу с вами посоветоваться, — сумрачно проговорил Дебрев. — Строительство ТЭЦ начисто срывается. Дело идет к провалу.
— Дайте мне сегодня подготовленные фундаменты, дайте колонны и коробку зданий — и я немедленно начну монтаж, у меня все готово! — воскликнул Лешкович. Он решил, что Дебрев собирается устроить ему очередной разнос.
Дебрев тяжело вздохнул.
— Понимаете, Валериан Александрович, не могут вам сегодня строители дать фундаменты и колонны под монтаж конструкций и оборудования. Есть, в конце концов, объективные трудности, из которых не выдерешься.
— А не могут они мне предъявить объекты для монтажа, значит и монтировать я не могу, — немедленно отозвался Лешкович. — Все упирается в строителей, как видите.
Дебрев молчал, о чем-то думая. Потом он заговорил с необычным для него спокойствием. Лешкович с недоверием на него поглядывал.
— Есть у нас возможности, которые мы не используем. Вы уже сейчас готовы начать монтаж, и в самом деле у вас заготовлено все, что можно заготовить. А строители раньше чем через месяц не предъявят ни одного объекта под монтаж. Получается несоответствие — можем монтировать и не имеем условий для монтажа. Казалось бы, самое простое решение — подогнать строителей. Мы их подгоняем, спуску никому не даем. Но со всей нашей подгонкой — месяц, а то и полтора отставания. И вот у меня явилась одна мысль, хочу вам предложить. Говорю прямо: может, во всем Союзе имеется только пяток монтажников, которые способны осуществить такой план, и вы, разумеется, среди них.
— Предварительно по головке гладите, чтобы не очень кипятился, — понимающе усмехнулся Лешкович.
— Начинайте монтаж не через месяц, а сейчас, — предложил Дебрев.
— Как сейчас? — воскликнул Лешкович. — На голом поле монтировать? Под открытым небом? У котлованов, где еще фундаменты не возведены?
На каждый его вопрос Дебрев утвердительно кивал головой.
— Именно, — сказал он. — Начать сборку агрегатов, монтаж коммуникаций на скале, рядом с постоянными фундаментами, потом собранный агрегат передвигать на его постоянное место. Строители будут воздвигать колонны, а вы тут же собирать перекрытия и потом только устанавливать их на колоннах. То же и со всем остальным.
Вот уже несколько дней Дебрев мучился этой странной мыслью. Она явилась ему во время какого-то заседания и сгоряча показалась убедительной — он тотчас помчался на площадку ТЭЦ. Но здесь, на голой скале, под ветром, в ледяной черноте ночи, она быстро перегорела и стерлась. Дебрев молча бродил по площадке, ставил себя на место тех, кто будет претворять в жизнь его идею. Он вернулся в свой кабинет с тяжелым убеждением, что людей, способных вести тонкие монтажные работы на этом проклятом «открытом воздухе», не существует на свете. А мысль упрямо возвратилась и потом уже не оставляла его.
Дебрев три дня не выезжал на площадку ТЭЦ — он боялся, что неприглядный вид ее снова опровергнет все его доводы. На четвертый день он приехал советоваться с Лешковичем. Он смотрел на задумавшегося Лешковича и, сдерживая волнение, ждал его ответа. Еще месяц, две недели назад он, даже не приезжая, вызвал бы Лешковича к себе и властно распорядился: «Придется переходить на новые методы монтажа, подработайте это задание и через два дня доложите. Ясно?» И сейчас Дебрева подмывало встать, стукнуть кулаком по столу, рявкнуть: «Хватит раздумывать, как бы увильнуть! Разве вы не слышали моего приказа?» Вместо этого он тревожно следил за Лешковичем, пытаясь угадать его мысли.
А Лешкович, жадно потягивая потухшую папиросу, уставясь рассеянным взглядом в обитый железной полосой стол, старался представить все «за» и «против» новой идеи. Лешкович не умел мыслить понятиями, закругленными до последней запятой предложениями. Он видел то, о чем думал. В этом, может быть, заключалось его преимущество перед многими инженерами. Там, где на чертежах его товарищи различали только линии и фигуры, перед ним простирались реальные, хорошо знакомые механизмы. Он вглядывался в разрез мостового крана и слышал грохот и звонки. Кран, живой, оледеневший на морозе, рыча мотором главного подъема, двигался по рельсам в конец цеха, к распахнутым воротам. И Лешкович неожиданно говорил проектировщику: «Ни к чертовой матери не годится. Срежьте эту балку или перенесите ворота цеха. Вы представляете, сколько снегу нанесет пурга в кабину, если кран по ошибке загонят в этот край?» И сейчас перед ним во всех подробностях разворачивалась удивительная, никем не виданная до этого картина. Туманная, морозная ночь, в этой ночи прямо на воздухе или под парусиной люди поднимают на фундамент стену собранного тут же, на земле, на снегу, гигантского котла. Налетает пурга, ревет осатанелый ветер, скрежещет мороз, прожекторы ярко светят, и люди работают. Лешкович ощущал, как у него волосы на голове шевелятся от чувства, похожего на страх и на вдохновение. Он чувствовал себя пловцом, готовящимся прыгнуть с только что построенной гигантской вышки в воду и знающим, что если он не разобьется, то поставит новый мировой рекорд.
Он постарался сдержаться и не выдать охватившего его возбуждения. Подняв голову и зажигая папиросу, он проговорил задумчиво:
— А знаете, Валентин Павлович, в принципе все это возможно. Не во всех случаях, конечно. Котельный агрегат не смонтируешь отдельно от фундамента, большую турбину тоже. Но на воздухе, без стен, в палатке, монтаж на фундаменте можно попробовать — поднимать части будем лебедками и паровыми кранами. А значительную часть оборудования, паропроводы, другие коммуникации, транспортеры и всякое прочее — все это можно, пожалуй, монтировать и до того, как поспеют фундаменты и опоры. Но трудно, трудно! Главное — необычно. Совсем новая система — тут и монтажники, и строители, и наладчики. Строителям нужно будет ломать свой график: строить неравномерно, как сейчас они строят, а наваливаться всеми силами на тот участок, где мы собрали агрегат, и гнать фундаменты для нас. Понимаете, о чем я говорю? Может получиться, что в цехе уже краны будут ходить, турбины монтироваться под навесом, а коробка здания еще не возведена или котел смонтирован, а коробки еще нет и мостовые краны отсутствуют. С точки зрения теперешних норм все это абсурд, немыслимое усложнение.
— Я не говорю, что это просто. И не предлагаю готовых рецептов. Я советую: думайте над этим, потому что у нас нет другого выхода.
— Строительство совмещенными стадиями, — задумчиво говорил Лешкович, не слушая Дебрева. — В будущем, возможно, только так и будут строить. Но сейчас все это кажется фантастикой. Нужно будет подумать, посовещаться со строителями. От технической возможности так работать до практического осуществления дистанция огромная.
— Думайте. Совещайтесь со строителями. Вызывайте к себе нужных вам людей, самых высоких начальников…
Лешкович вдруг пронзительно взглянул на Дебрева из-под нахмуренных бровей.
— Хорошо, будем думать. А сейчас я задам вам отнюдь не технический вопрос, Валентин Павлович. Когда такие гигантские работы ведутся на живую нитку, все может быть — гибель людей от аварий и неосторожности, гибель машин. Что, если сорвемся и загубим котел, турбину или генератор? Тогда уже не на месяц затянется пуск, а совсем срывается. Кто будет отвечать за это?
— Вместе ответим! — сказал Дебрев. — Не бойтесь, в сторону не стану.
Лешкович опустил голову и забарабанил пальцами по столу. Лицо его снова стало рассеянным.
— Будем думать, — повторил он. — Дня через два дам окончательный ответ.
Дебрев встал. Уходя, он напомнил:
— Вызывайте всех, кто понадобится. Могу приказать прямо, чтобы шли к вам.
На это Лешкович ответил с грубоватой прямотой:
— А мой звонок почище ваших приказов, и так они все ко мне бегают.
Уже через три дня по всему Ленинску пошел слух о том, что строители переходят на какие-то новые, неслыханные в прежней практике методы работы.
В столовой, все более превращавшейся в своеобразный клуб или место деловых свиданий, Седюк узнал подробности. У него уже давно определилось свое место — угловой стол, у окна. В дни, когда он обедал не с Варей, постоянными сотрапезниками его по-прежнему были Лешкович и Янсон. Сейчас к ним присоединился огромный флегматичный Федотов, которого Седюк уже встречал у Газарина — шеф-инженер по монтажу турбин, недавно прилетевший в Ленинск. Торопливо проглатывая невкусный пшенный суп с рыбьими головами — его именовали «суп с карими глазками», — Лешкович кричал на весь зал:
— Я вчера Зеленскому по телефону открыл, что он дундук! Ничего у него не подготовлено и еще месяц не будет. А все потому, что он не чешется и мышей не ловит.
— Мышей он даже очень ловит, — возражал Янсон, приноравливаясь к странным выражениям Лешковича. — И, если хочешь знать, чешется: эффективность его взрывных работ просто невероятная для таких трудных условий. А у тебя пока только идеи, слова и похвальба, ничего серьезного!
Седюк поинтересовался:
— Технический переворот устраиваете? Говорят, вы теперь не по очереди будете вести работы — сперва строители, потом монтажники и наладчики, — а все сразу. Верно?
Лешкович самодовольно улыбнулся.
— Переворот не переворот, а решили поставить на дыбы строительную технику. Положение безвыходное — нужно идти на дно или изобретать.
— Трудно вам будет согласовать одновременную работу землекопов и наладчиков, бетонировщиков и регулировщиков, — заметил Седюк. — Одни производят грязь, пыль, грохот, другим нужна тишина и чистота.
— Именно! — подхватил Лешкович. — Вы схватили суть дела. Самое трудное не в технике, а в организации работы. Да, наладчик тончайших механизмов будет работать возле землекопа, вместо простора теснота. Если в этой тесноте не ввести строжайшего, четкого порядка, теснота превратится в толчею, и все сорвется. Люди должны ходить по строго определенным маршрутам, работать заранее продуманными движениями, каждый сантиметр и каждая минута должны быть взвешены и отрегулированы. А это зависит от Зеленского и его строителей. Вот почему Зеленский так сопротивляется. Он делает все, чтобы сорвать наш план.
— Разве Зеленский не понимает всех выгод вашего нового плана? — изумился Седюк.
— Я это говорю оттого, что разбираюсь в людях! — закричал Лешкович. — В случае удачи вся честь достанется монтажникам, это он понимает не хуже нас. А шишки посыплются на него — работать в тесноте и чистоте он не привык. По-моему, тут возможно только одно справедливое решение: подчинить его нам. Тогда хочешь не хочешь, а придется ему честно тянуть лямку.
— Я слышал, завтра у Сильченко будет совещание. Внесите там это предложение — подчинить вам Зеленского.
— И внесу! — крикнул Лешкович свирепо. — Думаете, побоюсь? Обязательно внесу! И прошу вас, поддержите меня: ей-богу, два хозяина на одной площадке хуже, чем семь нянек!
Седюк слушал его и думал, что в Лешковиче странно совмещаются два человека — дельный, глубоко мыслящий инженер и самодовольный честолюбец, открыто хвастающий каждым своим крупным и мелким успехом. Вот и сейчас больше всего он тревожится о том, кому достанутся лавры, кто кому будет подчинен.
В разговор вступил Федотов. Он аккуратно вытер тарелку куском хлеба и недовольно заметил:
— Оба вы хороши — ты и Зеленский. Думаешь, твоя ржавчина, кувалды и сварщики лучше его пыли и лопат? Если я пошел на это ваше предложение, так потому, что у меня сознательность — правильно, нельзя больше времени терять. А спуску ни тебе не дам, ни ему. — Он повернулся к Седюку: — Вы представляете — я монтирую турбину из десятков тысяч деталей, а они рядом скалу рвут взрывчаткой или швеллер на швеллер швыряют. Совместимо это? От инструкций своих я не отступлюсь, на это не надейтесь. Я тебе так скажу, Валериан: кто из вас сверху сядет, тому хуже придется.
За несколько часов до совещания Дебрев прошел к Сильченко и подал ему на подпись приказ, обязывающий строителей немедленно переходить на работу новыми методами.
— А как вам кажется, сработаются Зеленский и Лешкович? — спросил Сильченко.
— Обязаны сработаться. Сейчас Зеленский сопротивляется, но он вынужден будет (подчиниться.
— Мне не нравится это слово «вынужден», — заметил Сильченко. — Было бы куда лучше, если б люди работали не по принуждению, а с воодушевлением. Надо, чтоб они не только работали, а страстно хотели выполнить новый график наилучшим образом. Надо, чтоб это стало их общим делом, чтоб оно без принуждения извне заполнило все их мысли, подчинило себе все их желания.
Дебрев, как всегда, слушал Сильченко с раздражением. Он не терпел общих слов.
— Я не совсем соображаю, чего вы хотите, Борис Викторович, — сказал он, стараясь подчеркнутой вежливостью показать, что рассуждения начальника комбината кажутся ему излишними.
— Я бы хотел, чтоб на площадке в условиях такой сложной и необычной работы был прежде всего один хозяин, а не два. Чтоб этот хозяин с энергией работал и чтобы ему все охотно подчинялись. Сейчас монтажники и строители разъединены — нужно их соединить.
— Организуем единое строительно-монтажное управление, — предложил Дебрев, в котором сразу пробудился интерес, едва Сильченко перешел от общих вопросов к конкретным предложениям.
— Хорошо. А кого назначим начальником этого нового управления — Зеленского или Лешковича?
Дебрев нахмурился. Выбор между Зеленским и Лешковичем был ему неприятен. Лешкович был одним из признанных любимцев Дебрева, с ним первым он обсуждал новый метод строительства. Правда, и с Зеленским отношения налаживаются, но все-таки это недоброжелатель, тайный противник, всегда старающийся все делать по-своему. Дебрев заранее злился, представляя себе, как будет заноситься и упрямиться Зеленский, после того как ему вручат и эту дополнительную власть над монтажниками. Но выше всех личных привязанностей у Дебрева стояли интересы дела. Он понимал, что Зеленский лучше поведет дело, чем Лешкович.
Сильченко терпеливо ждал, понимая, что Дебрев борется с самим собой.
— Можно и Зеленского, — проговорил Дебрев нехотя.
— Пожалуй, Зеленского, — думал Сильченко вслух. — У Зеленского есть недостатки — он горяч, неуравновешен, легко сердится. Но те же недостатки, да еще побольше, есть и у Лешковича. Оба они по духу новаторы, а это важно в новом деле. Организационных способностей у Зеленского больше, чем у Лешковича, — тот блестящий инженер, но все стремится сделать сам и часто забывает о работе других. Стало быть, как начальник — Зеленский выше, чем Лешкович. Дальше. Новый план разработал Лешкович, при любых условиях он будет его осуществлять с энтузиазмом; для Зеленского, напротив, этот план в некотором роде обуза, вот он и сопротивляется. А будет он руководителем — сразу все это станет его родным делом. Да, Зеленский подходящая фигура, — прервал себя Сильченко. — Итак, решили: Зеленского? — обратился он к Дебреву.
— Зеленского, — повторил Дебрев уже спокойнее.
Приняв решение, он больше не раздумывал над ним. Он даже оживился, представив, как Зеленский неожиданно для себя превратится из противника нового плана в его энтузиаста — поневоле придется круто перестраиваться, раз будет отвечать за успех этого плана, тут Сильченко тонко подметил. И, встретив через минуту Зеленского на лестнице, Дебрев вдруг обратился к нему без обычной внешней неприязни, от которой еще не мог избавиться:
— Зайдите к Сильченко перед совещанием — есть для вас новости. Надо заранее ознакомиться.
Зеленский не проявил особого интереса. Новые планы раздражали его не так своей неисполнимостью, как тем, что грубо игнорировали все трудности строителей — вместо помощи наваливали им на плечи новые, еще большие тяготы. Зеленский вошел к Сильченко, готовясь к бою. Он сказал с горечью:
— Все понимаю, но как вы на это идете, не понимаю! Неужели вам не ясно, что все эти совмещенные стадии в нашем адском климате — балансирование на острие ножа? Одна крепкая пурга, одна серьезная ошибка в организации работ — и мы летим в пропасть!
— Верно, — согласился Сильченко. — Даже метко — балансирование на острие! Все дело в том, чтобы пробалансировать до конца. При новых методах работ техника ваша становится на грань искусства. Хороший мастер-строитель, как и хороший канатоходец, не оступится во время трудного перехода.
— Хороший мастер! — презрительно фыркнул Зеленский. — Строительство не цирковое представление, оно не репетируется сто раз, оно запускается сразу. Где вы найдете такого необыкновенного строителя?
— Я знаю одного такого строителя, — сказал начальник комбината, — и, наверное, у нас он единственный, кто сумеет начать это дело и довести его до конца. Это вы, Александр Аполлонович.
И Сильченко протянул Зеленскому заготовленный Дебревым проект приказа.
Через час новый метод строительства был официально принят совещанием строителей. Лешковича поздравляли, жали ему руку. Он сидел взволнованный, уязвленный, сердито отмахивался от поздравлений и протянутых рук. Седюку он прошептал с негодованием:
— Как это вам нравится? Бороться против нас не посмел — так решил подмять под себя! К моей идее примазывается… Ну, это дудки! Начальник я — еще так-сяк, а подчиненный — трудный, не обрадуется Зеленский!
Все эти новые решения оказали влияние на многих людей. Приходилось перестраиваться не только работникам строительных контор, но и смежникам — карьерам, ремонтному заводу, механикам, энергетикам. Особое значение приобрели они для Турчина. На другой день Зеленский вызвал Турчина к себе. В кабинете, кроме него, находился Симонян. Оба показались Турчину возбужденными.
— Меня нет на полчаса, — распорядился Зеленский секретарю. — Иван Кузьмич, вы, наверное, уже слышали о новых методах строительства? Хочу с вами посоветоваться!
О новых методах Турчин слышал, все кругам об этом болтали. Но он не верил болтовне. Все это было бессмысленно, серьезные люди не должны были принимать такой план. Он, Турчин, не может работать рядом с наладчиками, он производит шум и пыль, сотрясает землю, все это губительно для наладчиков тонких механизмов. Кроме того, ему нужен простор. А Зеленский с увлечением расписывает, как рядом с Турчиным появятся сотни других людей — он снимает скалу, а около него, тут же, в страшной тесноте, монтируют турбину и конденсатор, тянут паропроводы и вакуумные линии, ставят насосы и фильтры, над ним ворочаются краны, свистят сигналисты. И эту очевидную каждому глупость Зеленский называет почему-то передовым методом строительства.
— Конечно, как только появятся наладчики, все взрывные работы на площадке нужно будет прекратить, — говорил Зеленский. — Ваше звено было единственным, которое вручную работало на диабазе. А сейчас все переведем на ручной труд, всем дадим в руки отбойные молотки.
Турчин заметил недоверчиво:
— Вот говорят — методы завтрашнего дня, методы завтрашнего дня, а люди, а инструменты, а условия сегодняшние…
— Это пустяки, — уверенно сказал Зеленский. — Было бы желание работать по-новому, все остальное приложится. Так как ваше мнение, Иван Кузьмич?
Турчин думал, изредка взглядывая то на Зеленского, то на расхаживавшего по кабинету Симоняна. Мысли, медленные и тяжелые, неторопливо ворочались у него в голове, и каждая оставляла свой отпечаток на замкнутом лице. В нем поднималось и нарастало возмущение. И раньше люди находили новые способы строительства, кирку заменяли отбойными молотками, носилки — вагонетками, вагонетки — транспортерами. Трудности встречались всюду. В первую пятилетку разве их было меньше? И, как сейчас, его вызывали к себе инженеры, знаменитые строительные начальники, советовались с ним, просили помощи. Ему прямо говорили: «Трудно, Иван Кузьмич, дело новое, неосвоенное, крепко надеемся на твой передовой пример». Вот как с ним обращались! А эти орут: «Пустяки!» Что они понимают в работе? Дать Зеленскому в руки отбойный молоток — и десяти процентов нормы не наворочает. Что это за болтовня: «Преодолеем трудности!», «Методы завтрашнего дня!», «Давай жми!» А сказать ему начистоту, по правде, что чепуху несешь, нельзя так работать, — еще накинется, вредителем объявит, на всех собраниях проработает.
— Ничего из этого дела не выйдет, — упрямо сказал Турчин, враждебно глядя прямо в лицо Зеленскому. — Невозможная штука.
Симонян лучше Зеленского разбирался в душе старого мастера. Он знаком остановил собиравшегося заспорить Зеленского и заговорил сам. Он подошел к Турчину, положил руку ему на плечо, старался смирить свой быстрый, пронзительный голос, сделать его душевным и неторопливым.
— Понимаем, Иван Кузьмич, все ваши сомнения понимаем. Но вы посмотрите шире. Вы не только лучший землекоп Ленинска, вы один из самых опытных мастеров страны. Если вы не сможете — никто не сможет, и тогда наша попытка работать совмещенными стадиями пойдет прахом. Если же вы освоите новый метод, вы покажете пример другим, и мы уложимся в заданный срок. Дело не только в кубометрах, три человека всегда заменят вас по общему кубометражу, но для нас важен ваш личный пример. Мы знаем, все это непривычно, страшно трудно именно своей непривычностью. Надо пойти на это. Найти в себе силы с самим собой побороться.
Иван Кузьмич снова думал. Нужно было отчетливо представить себе скалу, вспомнить, какие он делает движения, сколько ему нужно пространства, и сообразить, как наладить работы без пыли. А вместо этого вспомнилось совсем другое — дымки над крышами соседних домов, что расходятся в разные стороны, темнота в полдень, яркая, полдневная луна, снег, словно светящийся изнутри, сыпучий, как речной песок, ветер, похожий не на ветер, а на несущуюся, грохочущую стену. Зеленский с Симоняном, не мешая ему думать, терпеливо ждали ответа.
— Сделаю, — сказал Турчин, вставая. — А трудно — что же, не мне одному трудно.
Он шел от Зеленского домой невеселый, сосредоточенный. Все его мысли возвращались к тому же — Заполярье, вначале показавшееся ему таким же, как и все другие края, где приходилось работать, было полно неожиданностей. Вначале это была дневная ночь, потом пурга. Неделю назад появился туман. В тех местах, где Турчин жил раньше, туман выпадал летними утрами, появлялся в сырые осенние дни, туман значил — сырость и слякоть. А здесь туман появился, когда мороз упал до пятидесяти градусов. Турчин хорошо помнил утро появления первого тумана. В тот день ртуть застыла в термометре, установленном у него за окном. Он пошел на улицу по воду и не нашел водоразборной колонки. Кругом был туман — непроницаемый, сухой и морозный. Все знакомые места стали словно чужими, предметы возникали неожиданно и казались незнакомыми. Даже голоса становились в тумане другими — люди ходили группами и перекликались, чтоб не потеряться. Тур-чин подался с вопросами к соседу, метеорологу Диканскому.
— Забавное явление природы, Иван Кузьмич, не правда ли? — воскликнул тот с такой радостью, словно гордился этим проклятым туманом.
От Диканского Иван Кузьмич узнал о происхождении морозного тумана: остатки влаги воздуха оседали на мельчайших пылинках и при больших холодах замерзали, превращаясь в микроскопические частички льда. Легче ему от этого знания не стало. Туман оставался скверной неожиданностью, мешавшей жить и работать. Он был еще хуже, чем дневная тьма: во тьме светили лампочки, ее можно было несколько потеснить назад. А от тумана спасения не было, только пурга его разгоняла: после сильного ветра туман слабел или даже пропадал на несколько дней. Да, все было полно неожиданностей, от первого дня до последнего.
И, если говорить правду, самой большой из всех неожиданностей было сегодняшнее предложение Зеленского и Симоняна. Все, что только может мешать работе землекопа, навалилось на него: ночь, морозы, туманы, чертова крепость скалы. Все это говорит понятным каждому голосом: «Бросайте, товарищи, кирку, отставляйте в сторону пневматические клинки, чистый труд землекопа здесь мало пригоден — взрывайте, не скупясь на взрывчатку». Он, Турчин, давно видит, что его искусству здесь дороги нет. А его вызывают и говорят: «Нет, мы не перейдем на машины и динамит, мы не бросим клинка и лопаты, — наоборот, мы сделаем их главными во всем этом деле. Да, правильно, все здесь мешает ручной работе землекопа, но обстоятельства такие, что только ручная работа приемлема для нас». И вот он, Иван Кузьмич Турчин, должен один отдуваться за всех, должен своей рукой сделать то, чего не могли сделать машины и взрывчатка. Мало этого — ему придумывают новые трудности, лишают его привычного простора. Его окружают неожиданностями, еще более страшными для землекопа, чем ночь, и туман, и пурга: кругом должна быть тишина, чистота, строгий, казарменный порядок. И, оправдываясь, они говорят ему: «У нас нет другого выхода». А у него какой выход? Разве его хоть раз опросили по-серьезному: «А в самом деле, есть ли у тебя выход, Иван Кузьмич?»
Все эти сердитые и негодующие мысли проносились в голове Турчина всю длинную дорогу от площадки до дома. И, очевидно, высказав их самому себе, он почувствовал какое-то серьезное облегчение. Своей жене за ужином он обрисовал создавшееся положение уже несколько иными линиями.
— Переходим на новые методы строительства, Анна Никитична, — сказал он, аккуратно прожевывая кусок солонины. — Теперь я буду работать рядом с монтажниками. Они свои механизмы монтируют, а я тут скалу долблю. Для них чистота требуется, а какая в нашей работе чистота!
— Однако трудно будет, Иван Кузьмич?
— Трудно, — согласился он. — Да ведь как же иначе? Зеленский сегодня вызывал, Симонян был. «Если ты, говорят, Иван Кузьмич, осилишь, все за тобой пойдут, если ты сорвешься, все прахом пойдет, правительственные сроки провалятся». Придется попыхтеть, мать.
Анна Никитична давно уже привыкла к тому, что на мужа ее взваливают непосильные задания, а он, немного поворчав, немного порисовавшись своим мастерством, обязательно с ними справляется. Она проговорила с гордой уверенностью за него:
— Ты осилишь, Иван Кузьмич.
Ему не понравились ее уверенные слова. В них, как перед тем у Зеленского, слышалось то же обидное непонимание самого важного: каких необыкновенных усилий, какого поистине удивительного умения требуют от него, чтобы все было выполнено, как надо. Засопев, он проворчал:
— Ладно, неси чай. У тебя на все один сказ: «Осилишь». Как там у тебя в писании: не кричи «гоп», пока не перескочишь…
Седюк получил привезенный самолетом ванадиевый катализатор для окисления сернистого газа в серный и запустил свою кислотную установку. По его команде Яков Бетту закрыл шибер на свече — высокой железной трубе, соединявшей конвертер с наружным воздухом. Конвертерные газы, ранее свободно выносившиеся наружу, теперь должны были проходить долгий путь через электрофильтры, подогреватель, контактный аппарат, поглотитель окисленного газа.
Сразу же обнаружилось, что на стыках и швах есть не замеченные при монтаже трещины — сернистый газ быстро наполнял помещение, пришлось надеть противогазы. Разъяренный Седюк скоро сорвал противогаз, приказал открыть шибер на свече и вызвал по телефону Лешковича.
Лешкович примчался через двадцать минут, облазил всю линию газоходов и включенных в их цепь агрегатов. Одуревший, расчихавшийся до слез, почти потерявший сознание, он просипел:
— К утру все залатаем.
— Смотрите! — пригрозил Седюк. — Если где-нибудь останется хоть щелочка, все грехи спихну на вас.
Сварщики работали всю ночь и заделали трещины. Утром установка снова была запущена. Ни один шов не пропускал газа. Воздух оставался чистым. Седюк с Киреевым стояли возле Вари и молча следили, как она набирала пробы газа в прибор и быстро обрабатывала их. Анализы показывали, что процесс идет очень плохо — сернистый газ проносился через контактный аппарат, почти совсем не превращаясь в серный.
— Отравление контактной массы, — уверенно сказал Киреев. — Ни к черту не годится ваш катализатор.
Седюк сердито посмотрел на Киреева, но промолчал. И дураку ясно, что контактная масса отравлена, раз контактирование не идет. Но чем она отравлена? Два дня назад он сам рассматривал загруженную в аппарат ванадиевую контактную массу — это были мелкие белые колбаски-гранулы, очень чистые и аккуратно приготовленные. На контрольном испытании в лабораторных условиях они показали высокую активность — весь пропущенный через них сернистый газ немедленно превратился в серный и, растворившись в воде, дал отличную серную кислоту. Что же произошло сейчас? Седюк подошел к контактному аппарату. Это был большой металлический куб, футерованный внутри кислотоупорным кирпичом. Там лежали десятки килограммов той самой драгоценной ванадиевой массы, которая на столе показывала высокую активность, а в кубе вела себя как обыкновенный кирпич или булыжник.
Седюк был взбешен неудачей.
— Гоните газ в свечу, будем разбирать контактный аппарат, — распорядился он.
Когда крышка с контактного аппарата была снята, в цех повалила густая масса едкого газа. Задыхающийся, сразу осипший, Седюк отпрянул от аппарата и жестами приказал всем убираться из помещения. Яков Бетту и Най Тэниседо, из любопытства заглянувшие внутрь аппарата, выскочили наружу и повалились в снег. Якова мутило и рвало, Най громко стонал и кашлял, глотая твердый, как камень, снег. Два вентилятора мерно рокотали, отсасывая отравленный воздух и нагнетая свежий. Через двадцать минут в помещение можно было войти без противогаза. Киреев протяжно свистнул, бросив взгляд на контактную массу. Она была уже не белого, а серовато-бурого цвета. Он взял в руку горсть гранул и пересыпал их на ладони — все они переменили цвет.
— Структурное перерождение, — сказал он быстро, — Это просто, как блин…..
Но Варя не согласилась с ним.
— Мне кажется, контактная масса просто загрязнена мелкой пылью, — заметила она, внимательно разглядывая гранулы.
— Сейчас решим ваш спор экспериментом, — предложил Седюк. — Дайте-ка сюда стакан и ведро чистой воды.
Он бросил в стакан горсть черной массы и, энергично помешивая, промывал ее водой. Вода становилась мутной, а ванадиевые гранулы светлели.
— Грязные! — признал Киреев, с сожалением отказываясь от своей новой теории. — А что смотрел Владимир Леонардович? — закричал он. — Это же чепуха, а не электрофильтры! Вот я его вызову — пусть объяснит, что он за шарашкину фабрику поставил нам вместо фильтров!
Явившийся на вызов Газарин внимательно осмотрел загрязненный катализатор и объяснил, что электрофильтры улавливают примерно девяносто восемь процентов пыли — аппарат самодельный, большего от него требовать нельзя.
— Нам нужен совсем чистый газ, — потребовал Седюк. — Вы видите, и этих двух процентов неуловленной пыли достаточно, чтобы вывести из строя наш маленький контактный аппарат.
— Могу посоветовать только одно — поставить еще один электрофильтр, — предложил Газарин. — Он уловит пыль, которая проскочит через первую камеру фильтров, и даст вам достаточно чистый газ.
— По крайней мере на три дня оттяжка, — вздохнул Седюк. — Поиски материалов, изготовление, монтаж… Придется идти к Дебреву.
Седюк шел в управление с тяжелым чувством: дело было не только в том, что приходилось просить естественной помощи в важном новом деле, неприятно было признание, что в чем-то все же напутал, чего-то недоучел. Дебрев выслушал его и схватился за телефоны. Он вызвал Лесина и Лешковича.
— И слушать ничего не хочу! — круто оборвал он их возражения. — Укладывайтесь, как умеете. Вот вам крайний срок: завтра к вечеру, чтоб все было готово!
Отпуская Седюка, он заметил:
— Если только это, так еще хорошо — мы все ожидали больше неполадок. Говори лучше сразу, если в чем сомневаешься, — заодно исправим, чтоб времени не терять.
Но Седюк не желал излагать свои сомнения: это неизбежно привело бы к нежелательному сейчас обсуждению и тех сторон процесса, которые были ему пока еще темны. Он отговорился:
— Да нет, все в порядке, только эта очистка от пыли, больше затруднений мы пока не встречали.
Возмущенный Лешкович сам прибежал в опытный цех — посмотреть, чего еще от него требуют, а Лесин благоразумно ограничился присылкой прораба с рабочими и материалами.
Через три дня газ снова был подан в контактный аппарат. Варя сидела у газоанализатора, стараясь уловить первое появление серного газа. Уже через несколько минут она радостно закричала, что серный газ появился — окисление шло. В стеклянные сосуды газоанализатора засасывался уже не прозрачный газ, а густой белый туман. Он все густел, скапливался над поверхностью растворов, клубами извивался в стеклянных трубках — это и была долгожданная серная кислота. Варя каждые две-три минуты громко объявляла степень окисления сернистого газа в контактном аппарате. Голос ее, сперва неуверенный, крепнул, она уже не могла сдержать радости — процесс с каждой минутой шел все лучше.
— Пятнадцать… двадцать процентов! — говорила она, оглядываясь. — Тридцать… тридцать два… тридцать пять! Товарищи, уже больше трети всего поступающего газа окисляется! Через какой-нибудь час, если так будет продолжаться, наступит стопроцентное окисление.
Киреев в азарте хватил кулаком по столу.
— Процесс наладился! — сказал он, ликуя. — Теперь нет принципиальных проблем, остается отработать коэффициенты.
Через полчаса ему пришлось признать, что ликование было преждевременным, Процесс стал раздаживаться. Каждый новый анализ показывал, что контактирование идет все хуже. Скоро уже только десять процентов сернистого газа превращалось в серный, а остальное количество проносилось через контактный аппарат без всякого изменения и бесцельно выбрасывалось в атмосферу.
— Видимо, новое отравление контактной массы, — устало сказал Седюк.
— Вздор! Не может быть сейчас пыли. Не верю, — возразил Киреев.
— Пошли спать, — ответил Седюк. — Уж третий час ночи. Утром, на свежую голову, попробуем сначала.
Утром все повторилось. Контактирование вначале пошло, потом приостановилось и поползло вниз. Седюк, несмотря на протесты Киреева, настоял на вскрытии контактного аппарата. Под снятой крышкой раскрылась чистая, беловатая масса без всяких внешних признаков отравления. Анализ пробы этой массы показал, что она сохранила всю свою активность — сернистый газ, просасываемый струйкой из колбочки через пробу, полностью превращался в серный. Разозленный Седюк швырнул на стол тетрадь анализов и с досадой посмотрел на Киреева. Киреев, забыв порадоваться, что он оказался прав, с ненавистью и отвращением вглядывался в гранулы.
— На этот раз вы угадали, — хмуро сказал ему Седюк, — никаких отравлений, а окисление не идет. Какой же черт мешает процессу?
— Все дело в температуре, — сказала Варя уверенно. — Мы поставили новый электрофильтр, это же целая комната, газ, проходя через нее, дополнительно охлаждается. А подогреватель наш очень мал, он не рассчитан на такой высокий подогрев. Вот газ и поступает в контактный аппарат недостаточно нагретым. Нам требуется четыреста пятьдесят градусов при контактировании, ручаюсь, что сейчас температура значительно ниже.
Седюк сам полез с термометром на контактный аппарат. Варя была права, температура в контактном аппарате оказалась градусов на полтораста ниже, чем нужно. В этих условиях превращение сернистого газа в серный действительно должно было идти очень плохо. Седюк был подавлен. Это был просчет, самый очевидный, самый возмутительный просчет. И в этом просчете в первую голову виноват он. Хороший инженер должен был это предвидеть, хороший инженер заранее принял бы меры против этого охлаждения. А он не сообразил и не принял мер — как можно оправдать такие ошибки?
— Придется капитально переоборудовать наш подогреватель, — сказал он, стараясь не глядеть на Варю и Киреева. — Тут мы, конечно, прошляпили, следовало запастись солидным резервом мощности.
Он злился на себя, произнося эти слова. Нерешительные и уклончивые, они не были похожи на те задорные, смелые, какие он произносил еще совсем недавно, убеждая принять этот новый процесс.
Переделка подогревателя заняла еще два дня. За это время по всему Ленинску успели распространиться слухи, что опыт кончился полной неудачей. Янсон при встрече прямо спросил Седюка, верно ли, что все дело лопнуло. Седюк в ответ выругался.
Встревоженный Назаров примчался на установку и долго разговаривал с Седюком. Он дал несколько дельных советов по монтажу нового подогревателя, и Седюк с охотой их принял. С сочувствием глядя на осунувшееся, недовольное лицо Седюка, Назаров несколько раз с уверенностью повторил:
— По-моему, все в порядке, трудности меньшие, чем ожидались, дело у тебя, в сущности, идет хорошо, а не плохо.
Дело, однако, не шло хорошо. Седюк ожидал нового пуска установки с волнением, скрываемым ото всех, — сейчас он уже по-настоящему представлял размеры трудностей.
И снова в первый час все шло отлично. Уже не только туман в сосудах газоанализатора — реальная, мутная, концентрированная кислота быстро прибывала в поглотительных баках. Киреев осторожно налил большой стакан этой кислоты. Он поворачивал его, высоко поднимал вверх, славна готовясь произнести тост. Несколько капель кислоты прожгло ему пиджак и брюки. Варя с испугом кинулась замывать их содой. Киреев только рукой махнул и счастливо засмеялся — кислота стоила загубленного костюма. Среди общего веселья и торжества один Седюк был сдержан и невесел. Он постарался улыбнуться, чтоб другие не заметили его состояния, но Варю ему провести не удалось.
— Что с тобой? — шепнула она с огорчением. — Почему ты не радуешься?
— А чему радоваться? — ответил он с упреком. — Что кислота пойдет, мы все знали. А вот как она пойдет? Как концентрация газа скажется на окислении?
Скоро началось то, чего он страшился. По мере того как медь варилась в конвертере, газ становился более концентрированным и температура в контактном аппарате поднималась. Она быстро перевалила за необходимые четыреста пятьдесят градусов и унеслась к шестистам градусам. Температура повышалась, окисление шло все хуже, и кислота больше не прибывала. Потом температура поползла вниз, и окисление восстановилось. Одна стадия варки меди сменяла другую, концентрация газа все время менялась и в ответ на это температура прыгала то вверх, то вниз, а газ, не превращаясь в кислоту, выносился наружу. Теперь не только Седюк, но и все сидели притихшие, огорченные. Это была уже не досадная неожиданность, не небрежность монтажа, а органические пороки нового метода.
Варя смотрела на измученного, усталого Седюка, и сердце ее ныло. Она понимала, что он должен испытывать. Всеми силами своей души она ненавидела сейчас и конвертер, и контактный аппарат, и новый метод. Никогда она еще не чувствовала себя такой беспомощной. И никогда ей так страстно не хотелось быть сильной, умной, необыкновенно знающей и проницательной. Найти бы сейчас желанный выход, открыть неизвестные секреты и показать их всем! Ей хотелось заплакать, она кусала губы, сдерживаясь. Как все глупо происходит в мире! Если бы ей сказали: «Отдай свою кровь, здоровье, молодость», — она отдала бы сразу, не задумываясь. Но никто не требовал от нее ни жертв, ни здоровья — только простого технического предложения: как сделать так, чтобы газ поступал в контактный аппарат всегда с одной и той же концентрацией? И это, оказывается, было труднее, нежели отдать душу.
Седюк молчал. Он глядел воспаленными от сернистого газа глазами на контактный аппарат и не видел его. «Они были не дураки, нет, те, что до тебя пробовали этот процесс, — думал он мстительно. — Они знали, что делали. Они раньше нашли что-то особое, что-то такое, о чем ты даже не догадываешься, и только тогда решились. А ты поймал случайную мысль и раззвонил повсюду: нам-де море по колено! Так поделом же тебе, поделом!»
Строительство совмещенными стадиями из голой идеи становилось фактом. Монтажники, не ожидая, пока им возведут стены, работали на срочно подготовленных для них пятачках фундаментов, накрытые шатрами, а часто и на свежем воздухе, защищаясь от пург и снега только заборами. Зеленский, все более увлекаясь новым методом строительства, круто ломал старые нормы, привычки и порядки — площадка неузнаваемо меняла свой внешний облик.
Несмотря на свою сравнительную молодость — ему было тридцать четыре года, — Зеленский выделялся среди других строителей Ленинска широтой технического кругозора, объемом специальных знаний и деловитостью, но более всего — своеобразным строительным стилем. Еще в институте он удивлял пристрастием к сложным строительным задачам — сложным не по масштабу, но по отсутствию опыта в их решении. Ему было скучно изучать то, что знают все, хотя бы это широко известное и было необходимо и модно. Заведующий кафедрой предложил ему в качестве дипломной темы строительство комбината черной металлургии на миллион тонн в год с полным передельным циклом — черная металлургия была боевым вопросом в те годы, когда Зеленский кончал. Но Зеленский выдвинул свою тему — строительство речного порта первого класса на заболоченных берегах, при отсутствии твердого грунта. Он отстоял свою странную тему и блестяще защитил дипломную работу. После окончания института его оставляли в Москве инженером по проектированию промышленных сооружений — он поехал в северную тайгу и построил крупный лесопильный завод. Он был одним из немногих строителей, кто попал на крайний север не случайно и не по приказу, а по внутреннему побуждению. Его привлекала совершенно тогда неизученная проблема — строительство крупных промышленных и гражданских сооружений на вечномерзлых грунтах. И уже к началу войны он стал известным специалистом по этому виду строительства. В Ленинск Зеленский летел, зная, что его там ждут суровый климат, ограниченность материальных средств, жесткие сроки и крутые начальники. Он убедился, что вся правда не в одном этом, — еще ни на одном строительстве он не встречал столько опытных, решительных, часто блестящих инженеров. Он сразу понял, что в этом большом талантливом коллективе он может быть только деятельным членом, а не главой. Старые замашки времен, когда он на строительстве был первой фигурой, правда, давали о себе знать — даже его помощники боялись попадать ему под горячую руку. Но с ним скоро научились ладить, и он сам старался не особенно обнаруживать свои шипы и иглы.
Однако Зеленский, властолюбивый и обидчивый, часто бывал пристрастен и несправедлив. Но план Сильченко блестяще удался. Зеленский к делу, которое он возглавлял, не мог относиться как к чужому. Он стал деятельно переучиваться и властно переучивал других. Монтажа сложных механизмов он никогда хорошо не знал. Приходилось на ходу, среди неотложных дел, знакомиться с конструкциями, вникать в чертежи котлов, турбин, генераторов, трансформаторов, технологических схем — не только знакомиться, но и принимать самостоятельные решения. В кабинете у него стало тесно и шумно, кругом звонили телефоны, вбегала и выбегала секретарша Елизавета Борисовна, шли прорабы, бригадиры, инженеры, вторгались с жалобами монтажники и наладчики. Зеленский, сидя за своим столом, среди общего шума и гомона учился работать «совмещенно»: говорил по телефону, одновременно подписывал бумаги и тут же одним глазом просматривал разбросанные по столу чертежи.
Зеленский понимал, что на первых порах столкновения между ним и Лешковичем и Федотовым неизбежны. Лешкович монтировал самые крупные металлургические заводы страны, за спиной Федотова стояли десятки налаженных и пущенных в эксплуатацию турбин. Можно было, конечно, без рассуждения исполнять их планы, делать, что подскажут. Таких начальников много, и жизнь их спокойна и беспечальна. Но Зеленский по самой своей натуре к ним не принадлежал.
Ссоры с Лешковичем начались сразу. Лешкович старательно исполнял свою угрозу — был трудным подчиненным. В Зеленском он видел только соперника. Даже то, что Зеленский быстро постигал секреты монтажного дела и не щадил ни времени, ни сил для того, чтобы ускорить работу, казалось ему подозрительным. Он сердился, что Зеленский вмешивается в монтажные дела. И когда Зеленский передал через голову Лешковича какое-то распоряжение прорабу по монтажу, Лешкович, разъяренный, примчался в кабинет Зеленского и разбушевался. Зеленскому много трудов стоило сдержаться, но он сдержался, и между ними произошел разговор, разъяснивший многие недоразумения.
— Давайте договоримся, Валериан Александрович, — спокойно предложил Зеленский: — вы — автор нового плана работ, а я — начальник, проводящий этот план в жизнь. В одиночку вам все равно не осуществить свои идеи, строительство — это не поэма, которую поэт пишет от начала до конца сам. Как начальник, я занимаюсь всеми вопросами строительства и монтажа. И если я что-нибудь не согласовал с вами, то этим не умаляю вашу славу автора нового метода, а только осуществляю свое право начальника отдавать распоряжения любым своим подчиненным.
Все это казалось ясным и справедливым. Лешкович, вспыльчивый, но добрый, понимал, что возражать ему нечего. Ему было приятно, что Зеленский открыто и безоговорочно признает именно его инициатором новых методов строительства: чем дальше, тем основательнее сам он забывал, что идея этого метода была подсказана ему Дебревым. Он отступил и больше скандалов не устраивал. Он вскоре сам оценил энергию и расторопность Зеленского. А после того, как в горячую пору монтажа они заночевали на одном столе в конторке и незаметно перешли на «ты», он сдружился с Зеленским и начисто забыл о своих подозрениях.
Значительно медленнее у Зеленского устанавливались хорошие отношения с Федотовым. Шеф-инженер по турбинам был человек трудный. Уступив по самому важному вопросу и согласившись производить монтаж турбины в недостроенном помещении, он решительно не делал больше никаких уступок. Инструкции, данные ему заводом, изготавливающим турбины, были жестки, и он требовал их выполнения во всех мелочах. Между ним и Зеленским происходили непрерывные столкновения.
— Вообще он имеет резон, — докладывал как-то Зеленский приехавшему на площадку ТЭЦ Дебреву. — В конце концов, он требует условий, чтоб делать лучше, а не хуже. Но у нас нет возможности осуществить все, что он требует. Взрывы мы прекратили, но скалу разделывать надо. Рядом с турбиной работают пневматические молотки, бьют кувалды — некоторые сотрясения передаются. А что мы можем поделать?
Дебрев сердито сопел и поблескивал глазами.
— Вчера во время пурги в турбинное помещение попал снег, — продолжал Зеленский. — Я не оправдываюсь — прошляпили, неаккуратно натянули шатер. Однако это еще не основание, чтоб бросать все работы и уезжать с площадки домой. Федотов держит себя как посторонний человек, а не как член нашего коллектива.
— Пошлите за ним, — приказал Дебрев.
— Дадите ему нагоняй? — предположил Симонян, присутствовавший при этом разговоре.
Дебрев пожал плечами.
— Что для него мои выговоры? — возразил он. — Федотов нам не подчинен. Нет, тут надо рубить сплеча, обухом по голове. Вот я сейчас с ним поговорю, и он не то что уезжать в рабочее время домой — обедать и ночевать будет на лопатках своей турбины.
— Петушиное слово знаете? — сдержанно осведомился Зеленский.
— Петушиное, — подтвердил Дебрев, улыбаясь задуманному разговору с Федотовым. — Борис Викторович недавно придумал великолепный метод укрощения иглокожих. На одном попробовали — получилось сверх ожиданий, — он насмешливо покосился на Зеленского. — Теперь я на свой риск на Федотове испытаю.
Зеленский не понял, что именно готовился предпринять главный инженер комбината, но допытываться не стал.
Федотов пришел готовый к бою. Было видно, что на сердце у него накипело. Он ругал все: сотрясение скалы мешает установке вала в подшипниках, сквозь щели проникает снег, от работы землекопов поднимается пыль, у самой турбины прогуливаются, дьявол их знает зачем, строительные рабочие. Если так будет продолжаться, монтаж первой турбины сорвется.
Дебрев обрушился на Зеленского.
— Ни к черту вы не умеете организовать работу на участке монтажа! — кричал он, грозно переводя взгляд с Зеленского на Симоняна. — Нужно, наконец, понять, что самое главное — это удовлетворение интересов наладчиков! Все должно быть подчинено им. Считаю претензии товарища Федотова полностью обоснованными.
Федотов слушал Дебрева с недоверчивой радостью: до сих пор главный инженер чаще нападал на него, чем выступал в его защиту. Зеленский понимал, что разнос Дебрева преследует какие-то дипломатические цели. Однако выслушивать его крики было так неприятно, что он, весь покраснев, чуть было не затеял спора. Симонян, угадав его намерение, незаметно дернул его за рукав.
— Что бы вы предложили для ликвидации всех этих безобразий? — спросил Дебрев Федотова.
— Пусть строители выполняют все наши требования, — сказал Федотов.
Но Дебрев отверг этот план. У строителей масса всяких забот, они охотно пообещают все, что от них потребуют, но надуют.
— Мы сделаем по-другому, — проговорил Дебрев задумчиво, как будто у него явилась новая мысль. — Нужно, чтоб на вашем участке монтажа все было подчинено вам. Вы должны не предъявлять строителям требования, а руководить ими.
На этот раз обрадованный Федотов поверил в серьезность слов Дебрева.
— Это будет хорошо, — одобрил он. — Надо, наконец, понять, что монтаж турбины — это не сборка трактора, такие вещи в плохо оборудованном сарае не сделаешь.
— Раз вы не возражаете, так и постановим, — решил Дебрев. — Я сегодня доложу полковнику, и мы выпустим приказ о том, что на участке монтажа турбин на вас возлагается ответственность за все монтажные и строительные работы. Теперь вы сами будете планировать, нужно ли вам допускать пыль и стрекотню и как все это переделать, не заваливая строительного плана.
Ошеломленный таким поворотом дела, Федотов пытался возражать. Его дело — турбина и ее ввод в эксплуатацию. Если говорить начистоту, то ни строительные работы, ни сроки пуска комбината его совершенно не касаются. Ко всем этим вопросам он не имеет прямого отношения, и они могут интересовать его лишь со стороны, как наблюдателя чужой работы.
Пи не может превышать права, предоставленные ему его заводом, и не собирается брать на себя дополнительные обязанности.
Лицо Дебрева снова приобрело обычное угрюмое выражение.
— Кроме обязанностей, изложенных в вашем командировочном удостоверении, у вас имеются еще обязанности советского человека, — возразил он грубо. — Пуск нашего комбината повышает обороноспособность нашей родины. Нужно ли так понимать вас, что вопросы изгнания фашистов из нашей страны пас интересуют как наблюдателя со стороны, лишь как чужая работа?
Федотов даже побледнел от негодования. В голосе его появились рычащие нотки.
— Я никому не позволю так ставить вопрос, — отрезал он. — Я согласился проводить все эти рискованные эксперименты с турбиной, я иду, может быть, на потерю своей репутации инженера, чтоб помочь вам, но делать за вас работу я не буду.
Дебрев почувствовал, что нанес жестокое оскорбление Федотову. Он переменил тон, стал мягко и настойчиво уговаривать Федотова. Понемногу уговоры Дебрева убедили упрямого шефа. Он понимал, что резон в новом предложении Дебрева есть — будет все-таки лучше, если строители и монтажники на турбинном участке станут под его властную руку.
— Ладно, выпускайте приказ, — сдался наконец Федотов. — Придется показать вашим неотесанным строителям, что такое настоящая культурная работа.
Дебрев отправился с новым начальником участка и Симоняном осматривать монтаж турбины. Зеленский сослался на занятость и отстал. Он торопился к Лешковичу в котельное помещение — там сегодня предстояла важная операция. Зеленский ничего о ней не сказал Дебреву, чтоб тот не мешал своим присутствием. На монтажной площадке котельного цеха, прямо на открытом воздухе, Лешкович монтировал первый котельный агрегат. План его был смел до дерзости, он сам определял его так: «Себя переплюну, больше такого не будет!» Он заканчивал подготовительные работы для подъема и установки на котле трубы. Двадцатиметровая стальная труба была собрана и сварена на земле, в стороне от котла.
На котельной площадке не было ничего похожего на строгий порядок турбинного помещения, которого неизменно требовал и добивался Федотов. Всюду валялись материалы, лебедки, тросы, кирпич. Тропки, проложенные в снегу, пересекали кабельные линии и трубопроводы, люди не ходили, а прыгали через препятствия. Площадка была залита светом прожекторов, в центре ее возвышался гигантский, весь покрытый снегом и льдом котел. Ветер свистел в конструкциях, но никто не обращал на него внимания, только временами кто-нибудь из сварщиков громко ругался, когда у него задувало плохо защищенную дугу.
Вокруг котла уже вырастало помещение. Голова котла еще смотрела в тучи, а кое-где с боков громоздились конструкции цеховых стен, на колонны укладывались рельсы мостового крана. Зеленский поднялся на стену, отделявшую машинный зал от котельного помещения. Далеко внизу виднелись шатры Федотова, в которых он монтировал свою турбину. Зеленский взглянул в провал и с волнением отвел глаза — даже отсюда, с тридцатиметровой вышины, лежавшая на земле, подготовленная к монтажу труба казалась огромной.
— Алло, Саша! — громко крикнул откуда-то сверху, из морозного тумана, голос Лешковича. — Через полчаса поднимаем!
Лешкович, веселый и живой, прыгнул на балку. Зеленский невольно отшатнулся, страшась столкновения на такой высоте. Лешкович жадно затянулся толстой скруткой махорки — бумага вспыхнула ярким пояском пламени.
Несколько мощных балок, протянутых по колоннам, образовали, скрещиваясь и переплетаясь, опору для трубы. Тросы, перекинутые через блоки, уходили вниз, к трубе и невидимым в котельном помещении лебедкам.
— Начинаю! — оказал Лешкович, вьплюнув скрутку и хватаясь опять за кисет.
— Пятьдесят один градус, — тихо проговорил Зеленский. — Я не поверил, позвонил Диканскому.
— Чепуха! — бодро отозвался Лешкович, всматриваясь в машинный зал. — Сейчас поздно перерешать. Об одном прошу: смотри, но не вмешивайся!
Каждое слово Лешковича передавалось многими голосами вниз — на балках стены: в несколько этажей стояли люди. Зеленский отошел в сторону, чтоб не мешать. Он слышал знакомое: «Вира, вира помалу!», «Майна!» Слова эти приобрели неожиданный и грозный смысл — десятки тонн металла пришли в движение, медленно поползли вверх. Покачиваясь в воздухе, труба, влекомая тросами, шла на свое постоянное место.
Зеленский знал, что ему предстоит невиданное зрелище. И хотя все расчеты показывали, что технического риска не избежать, только сейчас он всем своим существом ощутил ужас того, на что они решились. У него кружилась голова, тряслись руки, пересохло в горле. Внизу работали люди, десятки — нет, сотни людей: монтажники, наладчики, землекопы, машинисты, подсобные рабочие. В шатрах шла сборка турбины и генератора. Все могло быть. Проклятый мороз в пятьдесят один градус делает свое дело — сталь превращается в стекло, теряет прочность. Тросы старые, много раз бывшие в работе. Если хоть один из них не вынесет соединенного усилия мороза и непомерной нагрузки и лопнет, всем этим людям, всем этим машинам, всему их делу придет конец — тяжкие тонны металла, сорвавшись с такой высоты, превратят все в брызги. И ему, Зеленскому, тогда останется одно — вслед за трубой вниз головой, на свою изуродованную турбину.
Он подавил рвавшийся из груди крик — труба, остановившись в воздухе, покачивалась над шатрами. Зеленскому слышался звон лопающихся тросов. Но Лешкович невнятно прокричал какое-то ругательство, труба снова начала подниматься. «Людей-то мы ведь могли убрать! — отчаянно крикнул про себя Зеленский. — Зачем мы людей оставили?» Чуть не падая сам, он склонялся над провалом, глазами, стуком сердца торопя медленно двигавшуюся трубу.
А затем, как показалось ему — спустя целую вечность, труба тихо проплыла мимо Зеленского и стала подвигаться к котлу. Около нее, подпрыгивая на небрежно брошенных на перекрытия досках, сновали люди. Зеленский сорвал с головы шапку и, мгновенно окутавшись густым паром, вытер мокрые волосы и лоб. «Так люди седеют в один час!» — подумал он с облегчением. Он пошел вслед за остальными. Самое страшное кончилось. Если бы труба сорвалась сейчас, она рухнула бы на голую скалу, прикрытую снегом, в крайнем случае — на груду монтажных материалов. Еще несколько тревожных минут прошло, когда трубу выворачивали из горизонтального положения в вертикальное. Потом к Зеленскому подошел сияющий, ликующий Лешкович.
— Ну, что скажешь? — крикнул он. — Лихо, никто не подкопается, лихо!
Зеленский с изумлением смотрел на Лешковича. Ему казалось, что он впервые видит это подвижное, румяное лицо — на нем было только удовлетворение, ничего, кроме удовлетворения и гордости.
— Неужели ты не боялся? — крикнул Зеленский. — Ведь внизу люди, машины… все возможно на таком морозе. Поверишь, я стоял в стороне и обливался потом от волнения.
— Нашел на что тратить пот! — презрительно буркнул Лешкович. — Я же тебе показывал предварительные расчеты: мы исходили из морозов в пятьдесят пять градусов, взяли тройной запас прочности. Этого было вполне достаточно. Математика, как всегда, торжествует.
Но Зеленский как будто забыл, что он такой же инженер, как и Лешкович, он был еще во власти испытанного им потрясения. Он снова посмотрел на машинный зал и, содрогнувшись от того, что могло произойти, если бы они ошиблись, настойчиво продолжал:
— Я понимаю, расчет правильный. Но вот если бы не было наших особых условий — ну, войны, сроков и прочего, — ты пошел бы на это? Только честно, Валерьян, честно!
Лешкович неожиданно рассердился. — Убирайся к чертовой бабушке! — заорал он. — Слышишь? Немедленно проваливай! Чего пристаешь с глупостями?..
С Непомнящим происходили важные перемены. Он открыл, что в нынешних трудных условиях работать много интереснее, чем отлынивать от работы. Больше всего в мире он боялся скуки, а сейчас выходило, что лениться попросту скучно. Самые остроумные его шутки часто вызывали не смех, а раздражение — его не стесняясь называли трепачом. Если же он сообщал, какие ему удалось достать реактивы и материалы, его слушали почти с уважением. Непомнящий, раньше судивший о людях по их умению быстро сочетать слова и бойко их произносить и на этом основании относящийся к самому себе с любовью и восхищением, вдруг стал понимать, что играет мелкую и, пожалуй, жалкую роль.
Было и еще одно обстоятельство. Теперь вся его жизнь распадалась на две неравные части — до великой пурги и после нее. О чем бы он ни говорил, он сворачивал на пургу. Он не забыл, как валялся в снегу и погибал, но это казалось ему неважным по сравнению с тем, что было после.
— Все дело было в простой неожиданности, — утверждал он. — Я сразу перешагнул из уютной комнаты с водопроводом и электрическим освещением в девятый круг Дантова ада. Вы, кстати, знаете, что такое Дантов ад? Это солидное промышленное предприятие по изготовлению мучений, там имеется цех великих грешников, сероплавильное отделение для мелких путаников, лаборатория новых пыток. Заводы, производящие муки, расположены по берегам трех рек — Ахерона, Стикса и Коцита. Входная вахта возведена сразу за болотистой Летой. В центре этой обширной площадки смонтирован Люцифер, работающий в аду в должности главного вентилятора, — он навевает на голых грешников снежную пургу движением своих широких крыл. И вот я промчался по всему ледяному Коциту, от его хвоста до устья, и Люцифер ничего не мог мне поделать — через час я сам три раза выходил навстречу ветру и смеялся ему в рожу.
Это новое чувство уважения к себе сказывалось во всем. Раньше он ходил в учебный комбинат со скукой и, хотя быстро схватывал объяснения лекторов, ничего не знал, так как еще быстрее все забывал. А сейчас ему обидно было плестись в хвосте, и он легко занял первое место в своей группе. Он познакомился со всеми электриками площадки, а главный энергетик завода, болезненный, но знающий человек, читавший у них в группе курс электрических машин, очень привязался к нему. И никто — в том числе и сам Непомнящий — ничуть не удивился, когда приказом по медеплавильному заводу Непомнящий был назначен заведующим третьей аккумуляторной подстанцией.
Чистое, светлое помещение незаконченной подстанции сразу пленило сердце Непомнящего.
Он пришел обозревать свои новые владения вместе с верным Мартыном. Их сопровождал тощий и робкий прораб по монтажу электроустановок, измученный вечными придирками приемщиков. Непомнящий с ходу определил его характер.
— Можете информировать меня по всем вопросам монтажа подстанции, товарищ Лесин не возражает против того, чтобы все это мне предварительно докладывалось, — высокомерно сообщил Непомнящий прорабу.
Встревоженный прораб из кожи лез, представляя все в лучшем свете. Он показывал стены, бетонированные, но еще не застланные полы, щиты, аппаратуру. Непомнящий слушал его со скучающим и рассеянным видом, потом зевнул и кивком головы остановил объяснения.
— В основном мне ясно, — сказал он величественно. — Схема простая, и работа не пыльная. Если вы сделаете все, что обещаете, то будет просто недурно.
Конечно, в вашем монтаже имеются многие серьезные недостатки, но ведь и на солнце встречаются пятна.
— Простите, товарищ Непомнящий, какие недостатки вы обнаружили в монтаже? — осмелился опросить прораб.
— Многие, — строго пояснил Непомнящий. — Разве вам незнаком технический язык? Я повторяю — многие серьезные недостатки. Теперь понятно?
Прораб почтительно молчал.
После его ухода Непомнящий развалился на скамье и восхищенно оглядел стены.
— Мне здесь нравится, — сказал он Мартыну. — Помещение пусто и чисто, как сердце девушки. Я уже наметил ведущую точку для кипятильника. В вопросах эксплуатации оборудования хорошо приготовленный чай играет существенную роль. Но, по-моему, здесь все придумано однобоко. Вот целая панель уставлена лампочками, а сзади панели монтируются сирены. Дежурного на подстанции непрерывно атакуют световыми сигналами, звонками, воплями, ревом — и все это для того, чтобы сообщить ему, что делается с конвертерами в цехе. А о том, что делается с ним самим, никто не знает. У него, может быть, болит сердце, душа разрывается на части, в аккумуляторах взорвался газ, начался пожар на подстанции — и на все случаи жизни только одна телефонная трубка.
— А вы сделайте встречную сигнализацию в цех, Игорь Маркович, — посоветовал Мартын. — Хотя вряд ли проектный отдел согласится переделывать чертежи, — прибавил он с сомнением.
Непомнящему предложение Мартына понравилось.
— Чихал я на проектный отдел! — заявил он вдохновенно. — Сейчас мы с тобой пойдем к Газарину, он набросает мне схему сигнализации, и я вручу ее прорабу. Прораб у меня на крючке. Заметил, как он вертелся, когда я критиковал технические недостатки монтажа? Мартын, какое сегодня число?
— Двадцать второе декабря.
— Я всегда замечал, что гениальные идеи приходят только по четным числам, — сказал Непомнящий.
— Этот день и так особенный. Сегодня самый короткий день и самая длинная ночь в году. У нас в Сибири говорят: «Спиридон на повороте — солнце на лето, зима на мороз, медведь на левый бок».
Перед уходом Непомнящий и Мартын прошлись по цеху. Сорокаметровые стены плавильного цеха были уже выведены, заканчивался монтаж перекрытий и сборка крыши. Огромное помещение казалось еще больше оттого, что было пустынно — еще ни один агрегат не был смонтирован. Стены побелели от осевшего на них инея и льда. Несколько крупных ламп и два прожектора боролись с морозным туманом, густо заполнившим все помещение. Слышался тяжкий грохот — две бетономешалки смешивали цемент с гравием и щебнем. В цехе было много рабочих. Строители устанавливали в котлованы арматуру, плотники сшивали опалубку, сварщики варили конструкции.
— Здравствуйте, товарищ Бугров! — радостно сказал Непомнящий, подходя к Бугрову, которого еще не видел с той памятной ночи.
Бугров взглянул на него с недоверием — он плохо видел в морозном тумане, — но потом лицо его посветлело и он протянул руку, одетую в две варежки.
— Пришел нас проведать, Игорь? — спросил он. — А я уже думал, ты совсем пропал. Где работаешь?
— Здесь работаю, — сообщил Непомнящий, обрадованный, что встретил знакомого, который был свидетелем его мужественного поведения во время пурги. — Совсем перебрался сюда. Назначен к вам на подстанцию.
— Током заведовать будешь?
— Током. На днях принимаю подстанцию.
— Это хорошо, — одобрил Бугров. — С током у нас неважно. Нужно, чтобы бетон остывал постепенно, а ток никак не регулируется, дело идет без хозяйского глаза. Вот эти фундаменты для отражательной печи кончим уж без тебя, а на фундаментах конвертеров ты будешь у нас главным, станешь регулировать температуру по графику.
— Не подведу, — пообещал Непомнящий.
И, обернувшись к Мартыну, он сказал ему с гордостью:
— Знакомься, Мартын, с Иваном Сергеевичем Бугровым. Мы с ним старые знакомые — вместе людей спасали в ту бурю. Помнишь, я тебе рассказывал?
— Было дело, — пробормотал Бугров, пожимая рукавицей рукавицу Мартына.
На открытом воздухе туман был гуще, чем в цехе. Тянул маленький, жгучий ветерок.
— Круто поворачивает твой Спиридон! — недовольно заметил Непомнящий, отворачиваясь от ветра. — Просто свинство со стороны этого малопочтенного старичка!
Газарин был у себя и, выслушав просьбу Непомнящего, тут же набросал карандашом схему.
— Точки установки на щите звонков, сирен и ламп вы сами укажете рабочим, — пояснил он.
— За этим дело не станет, — заверил Непомнящий, благодаря Газарина. — Быстрая работа редко бывает точной, — рассудительно сказал он, выйдя от Газарина. — Его рука бегала по бумаге, как борзая по следу. Мартын, тебе здесь все понятно?
— А что же, схема простая, — ответил Мартын, просмотрев наброски Газарина. — Если хотите, я сам все это сделаю для вас.
Непомнящий важно спрятал схему в бумажник.
— Монтаж сделает прораб, я своих решений не меняю. Тебе могу сказать одно — Газарин меня восхищает. Он, кажется, кандидат? Я всегда утверждал, что звание — сила. Он выдает каждому желающему новые идеи, не глядя, как кассирша мелкую сдачу. Я знал только одного человека, превосходившего Газарина по производительности замечательных идей. Это был мой знакомый — архитектор Петр Громила. Громила на каждом шагу ронял великие мысли, как старые носовые платки. На плохо знавших его людей это производило потрясающее впечатление. Один эксперт, получив на отзыв проект, предложенный Громилой, осторожно осведомлялся, не проявляются ли у автора внешние признаки гениальности: скажем, не ходит ли он на руках во время обеденного перерыва, не кукарекает ли он по ночам?
Сильченко, выслушивая доклады Парамонова, уже несколько раз спрашивал, долго ли убийцы шофера и экспедитора будут гулять на свободе. В один из своих приходов Парамонов ответил:
— Теперь уже недолго, товарищ полковник. Разрешите пока детально не рассказывать. А в общих чертах сообщаю, что удалось раскрыть шайку мерзавцев, грабителей и воров, которыми, очевидно, и были совершены эти преступления.
— Почему не арестуете? — спросил Сильченко.
— Скоро арестуем, — ответил Парамонов. Парамонов лучше всех знал, что торопиться нельзя. Еще не все нити были прощупаны, многое могло ускользнуть, остаться невыясненным. Но дело шло к концу. Допрос фактов, придирчивое изучение обстоятельств — все приводило в одну точку. В этой точке сидел сварщик Афанасий Жуков, и вокруг него располагалось человек шесть-семь его ближайших приятелей и собутыльников. Парамонову с самого начала было ясно, что убийство совершено людьми, умевшими убивать и знавшими, на что они идут. Жуков давно уже казался ему подозрительным. Он крупно играл в карты, пил, держал себя в общежитии диктатором. Такие черты не могли быть воспитаны на советском заводе, не могли быть у человека, хвалившегося пятнадцатилетним производственным стажем. И окружение у Жукова было соответственное — пьяницы, бездельники и рвачи. Парамонов сидел, обложенный анкетами, справками, послужными списками: бумаги утверждали, что Жуков и Редько — рабочие украинских заводов, люди, примерные в труде, скромные в быту, активные общественники.
Парамонов запер эти бумаги в сейф с твердым убеждением, что Жуков и Редько не те люди, о которых говорили бумаги.
Он понимал, что одних подозрений недостаточно. Но скоро стали накапливаться и факты. Уже было известно, куда Жуков ходит, кто ему передаст спирт, каким образом ему приписывают проценты на производстве. Уже была установлена связь между отсутствием дома Жукова в определенные часы и случаями ограблений, происшедшими в эти часы. Уже несколько показаний потерпевших описывали внешние данные грабителя — фигуру, рост, физическую силу, — совпадавшие с такими же данными Жукова. И уже были точно известны пьяные разговоры Жукова и его друзей: в этих разговорах намекалось, что несколько неплохих делишек были сработаны и подготавливалось новое дельце — более крупное.
Парамонов часто бывал на всех строительных площадках, знакомился с ходом работ, разговаривал с рабочими. Два раза он заходил на третью подстанцию, уже почти полностью смонтированную, и Непомнящий с охотой показывал ему свое хозяйство. Во время одной из таких прогулок Парамонов встретился с Жуковым — тот варил арматуру для фундаментов конвертеров и поднял голову навстречу проходившему мимо Парамонову. Угрюмый, полный ненависти и озлобления взгляд столкнулся, как кулак с кулаком, со строгим, проницательным взглядом. И Парамонов и Жуков тотчас же отвели свои глаза: первый не хотел выдать, что следит за Жуковым, а Жуков не хотел показать, что знает об этом.
Жуков давно понял, что за ним следят. Он перестал пьянствовать и играть в карты. Он не устраивал дебошей, старался без приписок, по-настоящему, перевыполнять производственные нормы, даже выступил на собрании с предложением улучшить качество сварочных электродов. Секретарь партийной организации строительства посоветовал отметить его в стенной газете, и портрет Жукова целый месяц висел на стене в конторе под крупным заголовком: «Стахановцы освоили сварку при низких температурах».
И все же он знал, его подозревают. Он не мог сказать, кто приставлен следить за ним, — может быть, такого человека и не было. Но у него было такое чувство, словно его, как медведя в берлоге, со всех сторон обложили охотники и круг поисков сжимается все теснее. Комендант, заходя в их комнату, прежде всего подозрительно поглядывал на Жукова. Петрович, сторож общежития, если Жукова не бывало вечером дома, осведомлялся, где он. Соседи по комнате с особым вниманием прислушивались к каждому его слову.
Все это было нехорошо. Жуков поверил свои опасения Редько. Но Редько почтительно осмеял их.
— Пустое, Афанасий Петрович! Просто слава об нас такая, что на ноги наступать не следует, — вот все и сторонятся. А комендант на всех смотрит нехорошим взглядом — знаешь, как сейчас подтянули? Петрович обо всех спрашивает, кого нет, не об нас одних. Самое главное — документы у нас исправные. Смотри, как с той машиной спокойно дело прошло — двоих завалили начистяк, и никто не рюхнулся. А если бы и взяли, так прямых доказательств нет, а по подозрению — для суда недостаточно.
— Если возьмут, для суда чего-нибудь подберут, — мрачно проговорил Жуков. — Надо, чтоб совсем не брали, понял? Я людей этих знаю, они ничего не забывают. Начнут копать — докопаются, сколько годков мы с тобой по лагерям таскались, — думаешь, понравится? И вины прямой не найдут, а на волю таких побоятся выпустить… Нет, надо не попадаться. Боюсь я за тебя, Миша: станут к тебе ключи подбирать — расколешься!
— Не расколюсь: сам знаю, чего это потянет.
— Эх, не ко времени нам прятаться! — с досадой сказал Жуков. — Хочется мне главное дельце провернуть.
— Что ты, Афанасий Петрович! — с испугом зашептал Редько. — Засыплемся мы в таком деле, тут уж спрятаться не удастся. Ни в коем разе, говорю тебе!
Жуков злобно глянул на него, но промолчал.
Мысль о крупном деле не оставляла его. Жуков понимал, что подозрения, окружавшие его, сами по себе ничем ему не грозят. Он привык с пренебрежением относиться ко всякому розыску: хотя он не раз сидел в тюрьме по прямым уликам, а не по подозрению, все же то, что про него узнавали, было куда меньше того, что он в действительности совершал. Самые крупные его преступления так и не были раскрыты. А сейчас все благоприятствовало ему: полярная ночь, морозный туман…
И в день, когда назначили выдачу зарплаты, Жуков решился. Он сидел на металлической ферме, лежавшей среди кирпича, и делал вид, будто чинит отказавший сварочный аппарат. Жуков вызвал для этого Редько, работавшего дежурным слесарем.
План его был прост. Вечером в цех придет кассир выдавать зарплату ночным сменам. До одиннадцати он будет дремать в конторке мастеров над своим мешком, а в десять они это дельце провернут. Нужно будет посадить цех в темноту, люди, конечно, кинутся в кабинет начальства, на телефоны, а они втроем, с Пашкой Поливановым, — в конторку мастеров. Охранника, чтобы он стрельбу не поднял, возьмет на себя Пашка, а Жуков потолкует с кассиром. Того поганца на подстанции, что взялся заведовать светом, он тоже берет на себя — дело привычное, не ошибется!
Редько долго не соглашался. Его и жадность томила — в мешке кассира верных двести тысяч, ради такого куша стоит рисковать — и мучил страх: ограбить кассу — дело не шуточное, за это возьмутся по-настоящему. Кроме того, И. Парамонов в цехе, только что столкнулся с ним нос к носу, — что, если он к десяти не уберется?
Жуков потерял терпение. Грозно поблескивая глазами, он объявил, что пойдет с Пашкой без Редько. Но только после этого Редько живому не быть. Жуков предателей не милует, нет! И Редько сдался.
Непомнящий переселился на подстанцию и разместился в ней как дома. Он жил здесь в полное свое удовольствие — пил густой чай цвета отработанного машинного масла, звонил по телефону Кате Дубининой, принимал гостей: приходили Лесин и Назаров, особенно часто бывали Мартын и Катя, прибегали Яков Бетту и Най Тэниседо, как-то заглянули даже Жуков и Редько, работавшие по соседству. Все интересовались аппаратурой, и Непомнящий так часто ее объяснял, что в конце концов сам прекрасно ознакомился со всеми схемами, механизмами и приборами. Непомнящий не удивился, когда к нему зашел Жуков.
— Работаем, начальник? — спросил Жуков, одобрительно мотнув головой на литровую банку с чаем. — Работешка у тебя неплохая.
— Работа не пыльная, — согласился Непомнящий.
— Холодно на дворе, — сказал Жуков, расстегивая полушубок и садясь на стул. — У меня сварочный аппарат из строя вышел, теперь Редько его налаживает. А я вспомнил, что ты тут хозяйством командуешь, зашел погреться. Не выгонишь?
— Какой может быть разговор! Сиди! Непомнящий не любил и побаивался Жукова. Он при нем чувствовал какое-то стеснение. Жуков, развалясь на стуле, смотрел на Непомнящего взглядом, полным насмешливого любопытства, и, казалось, наслаждался тем, что смущал и связывал его. Чтобы не показать своего смущения и тревоги, Непомнящий подошел к столу и стал пить чай.
— Рассказал бы, что к чему тут у тебя, — предложил Жуков.
— Можно рассказать. — Непомнящий был готов на все, лишь бы прекратить это гнетущее молчание. — На этих щитах несколько панелей. Вот на этой дистанционная сигнализация от конвертеров и на конвертеры, тут же выключатели освещения в цехе. Это аварийный щит — в случае отключения станцией электроэнергии конвертеры переходят на аварийное питание от аккумуляторов. Это самые важные панели. — Он сжал губы и значительно посмотрел на лицо Жукова. Лицо Жукова выражало спокойное любопытство. — Это аккумуляторное хозяйство, токи зарядки, разрядки, — Непомнящий переходил от панели к панели, дотрагиваясь до приборов рукой.
— Интересная штука, — сказал Жуков равнодушно. — Все предусмотрено, чего требуется. А работает ли все это в натуре?
— Можешь не сомневаться, — заверил его Непомнящий, — работает, как часы.
— Проверить надо, — наставительно заметил Жуков. — Это мы сделаем так: выключи-ка мне все освещение в цехе, начальник!
Непомнящий с ужасом смотрел на Жукова. На лице у того проступала кривая усмешка. Непомнящий невольно глянул на телефон. Жуков не торопясь встал между ним и телефоном и выразительно подмигнул.
— Ты шутишь? — отступая на шаг, опросил Непомнящий.
Жуков сделал шаг к нему.
— Нужное дело, — пояснил Жуков. — Свидание у меня с девицей в цехе, при свете она стесняется. Выключай, пока по-хорошему прошу. — Голос Жукова стал грозным, он сунул руку за пазуху и вытащил нож.
Побледнев, Непомнящий как зачарованный смотрел на нож. Он знал все, что произойдет. Он вдруг увидел все в безмерно яркой картине: щит до конца не оборудован, выключив освещение, он отключит прогрев бетона, на дворе почти шестьдесят градусов, зима сейчас же начнет свое дело, недели работы, сотни тонн первоклассного цемента — все пойдет прахом. И что бы он ни сделал, в темноте или при свете, конец у него будет один — Жукову свидетели не нужны. У него остается, может быть, минута жизни, нужно успеть сделать все, что можно успеть.
Жуков, с грозным вниманием следивший за выражением лица Непомнящего, сразу понял, на что тот решился. Непомнящий, бросившись вперед, вырвал рукой рубильник аварийной сигнализации, и в тот же миг Жуков с силой ударил его ножом в спину. Вспыхнули сигнальные лампы, завыли высокими голосами сирены, из цеха донеслось острое дребезжание звонков. Не помня себя от ярости, Жуков наклонился над рухнувшим на пол Непомнящим и еще ударил ножом в бак и в спину. Вой сирен и дребезжание звонков сводили Жукова с ума. Он метнулся к щиту и включил первый попавшийся отключенный рубильник. Теперь все мигало, грохотало и ревело на самой подстанции. Оглушенный этими звуками, ослепленный мигающим светом ламп, Жуков кинулся за дверь и столкнулся с бежавшим ему навстречу Парамоновым. Жуков выругался и нанес удар ножом. Парамонов успел ударить его револьвером сбоку по кулаку, и правая рука Жукова, не выпуская ножа, метнулась в сторону, как отраженный мяч. Но сам Парамонов качнулся, и его настиг удар левой руки Жукова, он рухнул в снег. Жуков бросился бежать. Когда Парамонов падал, Жуков снова замахнулся ножом, но времени уже не было — к подстанции со всех сторон бежали люди.
Преследуемый этими людьми и воем сирен, Жуков несся по какой-то подвернувшейся ему на глаза лестнице. Пробежав несколько ступенек, он понял, что взбирается на недавно смонтированные газоходы, и у него появилась надежда на спасение. Теперь все дело было в быстроте. Нужно было пробежать по газоходу, добраться до мостового крана и перебраться по нему на другую сторону цеха, где стена еще не была заделана, — в черной пустоте полярной ночи ему удастся исчезнуть. Что будет дальше, сможет ли он вообще скрыться в маленьком поселке, отрезанном от всей страны тысячами километров снежных пустынь, Жуков не думал — он бежал, как зверь.
Вверху, на высоте двадцати метров над землей, тянулись установленные на фермах перекрытий два газохода конвертеров диаметром почти в три метра каждый. Жуков прыгнул на один, перебежал по дощечке на другой и ударом ноги сбросил дощечку вниз. Почти одновременно с ним на первый газоход прыгнул Парамонов. Они бежали по газоходам, разделенные провалом шириной в полтора метра и глубиной в двадцать. В этом провале, в тускло освещенном туманном пространстве, метались и кричали люди, с ужасом следя за их бегом по обледенелым стальным трубам.
Еще несколько человек взбежали наверх и прыгнули вслед за Парамоновым на первый газоход.
Жуков понял, что ему не уйти. Он мчался изо всех сил, скользя по льду, покрывавшему газоход, а рядом с ним, не отставая ни на шаг, бежал, сжимая револьвер, Парамонов. Жуков знал, что если Парамонов остановится и выстрелит, наступит последняя минута его жизни — на газоходе прятаться негде, цепляться не за что, а Парамонов промаха не даст. Но Парамонов, по-видимому, стрелять не собирался. Жуковым овладело отчаяние.
— Стреляй, сука! — крикнул он бешено, не останавливая бега. — Почему не стреляешь?
Слова Парамонова были полны ненависти:
— Живого надо! Живого тебя возьму!
— Врешь, не возьмешь! — прохрипел Жуков и прыгнул на первый газоход, прямо на Парамонова.
Его огромное тело пронеслось над провалом и секунду качалось на ногах, судорожно цеплявшихся за кривую поверхность газохода. Эта секунда спасла Парамонова, понимавшего, что любое столкновение на обледенелой трубе грозит гибелью им обоим — падение было неминуемо. Парамонов отбежал назад и вытянул руку с револьвером.
— Пулей встретишь? — криво усмехаясь, спросил Жуков.
Он готовился к прыжку — выгибал туловище, отбрасывал в сторону руки.
— Теперь пулей! — твердо сказал Парамонов, зорко наблюдая за его движениями. — Сдавайся, Жуков, спасения тебе нет!
Но Жуков повернулся и снова побежал по газоходу. Временный помост соединял газоход с подкрановыми путями. Жуков прыгнул на помост и помчался по балке, по которой ходил мостовой кран. Делая огромные прыжки, он оторвался на десяток метров от Парамонова. Машинист, увидев Жукова с ножом в руке и бегущего за ним Парамонова, в страхе погнал кран в конец цеха, а тележку с цепями и крюком, передвигавшуюся по мосту крана, — на другую сторону цеха. На кране еще не уложили мостового настила, и просто перебежать по нему было невозможно. Жуков, уцепившись за трос рукой, прыгнул вперед на уходящую тележку. Ему удалось ухватиться за свисавшие цепи, и кабина медленно проплыла мимо него и осталась позади. Трясущийся от страха машинист забился в угол. Жуков видел уже приближающиеся спасительные пути второй стороны цеха. Но Парамонов кинулся к уходящему крану и крикнул что-то, чего Жуков не разобрал, — машинист быстрым движением подскочил к пульту управления, перевел рычат и снова забился в угол. Теперь кран стоял на месте, а тележка шла обратно, прямо на Парамонова и других людей, стоявших вместе с ним на подкрановых путях.
— Гони назад, сука! — хрипел Жуков, готовясь прыгнуть на кабину, когда тележка снова поравняется с нею.
Но бледный машинист смотрел на Жукова круглыми от ужаса глазами и не шевелился.
Когда тележка проходила над опалубками конвертеров и до Парамонова оставалось всего несколько метров, Жуков, озверев от отчаяния, оттолкнулся ногой от цепи и с силой рванулся в кабину. Машинист громко вскрикнул. Нож короткой вспышкой света блеснул у самого его лица, но не задел его, а Жуков, потеряв опору, упал вниз, на железные прутья, сваренные им самим и теперь заливаемые горячим бетоном. Парамонов и другие смотрели, как быстро уменьшается, падая, огромное тело Жукова. Он падал с двадцатиметровой высоты без крика, и прошло почти три секунды, пока до слуха стоявших наверху донесся влажный звук удара.
— Начисто! — с ужасом проговорил кто-то, всматриваясь в распростертое внизу тело.
— Собаке собачья смерть! — ответил Парамонов. — Товарищи, идите вниз. Скорая помощь, наверное, уже вызвана, — может быть, удастся спасти Непомнящего. А я пойду брать всю шайку — Жуков был не один.
Зина Петрова выздоравливала медленно. Она и не знала, в какой опасности находится ее жизнь. Доктор Никаноров приходил к ней каждый день, и вид у него был такой, словно он не просто осматривал больную, а чего-то тщательно и настороженно искал. После осмотра он сердито отдавал распоряжения сиделкам, а уходя из палаты, снова взглядывал на Зину, и в этом взгляде была тревога. Зина ничего не замечала. Ей было плохо, она не могла без посторонней помощи перевернуться на другой бок, а поворачиваться хотелось каждые пять минут — тело быстро уставало от лежания. Она видела во время перевязок, что на месте волдырей появились струпья и раны, и плакала от боли, когда их примачивали марганцовкой. Костылину, часто приходившему к ней, она постоянно жаловалась на больницу, ей хотелось поскорее вернуться домой.
— Вот увидишь, как только смогу вставать, сейчас же убегу из больницы и тогда сразу выздоровею.
Он молчал, не возражая. Он знал то, чего она не знала.
— Как вам приходится больная Петрова, молодой человек? — спросил как-то Никаноров, сочувственно глядя на маленького веснушчатого Костылина.
— Так… работаем вместе, ну, дружим, — неопределенно ответил Костылин и, испугавшись, что доктор неверно истолкует его слова, поспешно добавил: — Вроде невесты она мне…
Врач взглянул на Сеню осуждающе.
— Это разные понятия, молодой человек: невеста — одно, а «вроде невесты» — совсем другое.
— Люблю я ее, — признался Костылин. — Ну, а она… пока вроде не хочет.
— Понятно! — сказал врач и встал. Большая, жилистая, лопатой, рука его лежала на густо исписанной странице истории Зининой болезни. Он говорил медленно, обдумывая каждое слово. — Мы уже беседовали с вами, молодой человек, и я предупреждал, что положение больной Петровой весьма опасное. Так вот, появились осложнения… Ей этого, конечно, не говорите. Вы, кажется, просили разрешения приходить каждый день? Я распорядился пускать вас в любое время. Можете сидеть, сколько хотите, ей лучше, когда вы тут. Будьте с ней осторожны: шутите, развлекайте ее, это все можно, но спорить с ней не нужно.
— Да разве я?.. Я ей всегда уступаю.
— Нужно ли уступать всегда, этого не знаю. А пока уступайте. Скоро ей станет совсем плохо, но вы не отчаивайтесь, а продолжайте спокойно ухаживать за ней. Идите, молодой человек.
Ухаживать за Зиной и развлекать ее было нелегко. Костылин вглядывался в похудевшее, странно неподвижное лицо девушки, и ему хотелось плакать оттого, что оно так изменилось. Потом началось предсказанное Никаноровым ухудшение. Казалось, что каждое обращенное к ней слово приносит ей новое страдание. В эти дни он молча сидел у кровати и держал Зину за руку.
Его присутствие стесняло ее. Она твердо знала, что ей нужно куда-то идти и от этого ей стало бы легче, а он мешал этому. Прикосновение его руки сразу останавливало ее. Его нужно было прогнать, сказать ему: «Уйди», запретить ему приходить. Вместе с тем при мысли, что он уйдет, все в ней дрожало от страха. И она тихо стонала, слезы выступали в ее широко открытых, мутных от жара глазах.
— Бредит? — озабоченно спрашивал Никаноров, наклоняясь над ней во время вечернего обхода.
— Бредит, куда-то хочет идти, клуб вспоминала, — говорил Костылин.
Если Зина засыпала, Костылин осторожно отходил от нее и помогал другим больным в палате. Далеко от нее он не отлучался — она часто просыпалась.
В середине декабря первый приступ болезни был отбит. Зина лежала ослабевшая, измученная, но ясно различала вещи и людей. Больше всего ее мучила мысль, что у нее нет половины уха и двух пальцев на ноге. Она расставалась с ухом, как с жизнью, плакала, горевала и поссорилась с Костылиным, он осмелился уверять, что она и без уха будет такой же красивой, как прежде.
В эти дни Зина первый раз встала с постели. Оперированная нога болела, приходилось брать костыль или держаться за кровать, чтобы не упасть. Зина ходила по коридорам, заглядывала в палаты, знакомилась с другими больными.
А через несколько дней началось новое осложнение — снова у постели Зины все вечера сидел Костылин и склонялось озабоченное лицо Никанорова. Но этот приступ болезни был не так мучителен, как первый.
Когда Зина оправилась и снова встала с постели, в больницу привезли Непомнящего — он был без памяти. Санитарка рассказывала страшные подробности:
— Понимаешь, Зина, на него напали пятеро бандитов, он отбивался топором, одного зарубил, а остальные его доконали. У него девять ран, ты представляешь? Сегодня второе переливание крови делали, только поможет ли?
Зина с глубокой жалостью смотрела на Непомнящего. Она пересказала санитаркам и соседям по палате все, что знала о нем сама. Впрочем, знала она немного. Она помнила, что он рассказывает забавные истории и некоторое время ухаживал за Варей Кольцовой, но только из этого ничего не вышло. Как старой знакомой, ей иногда разрешали наведываться в палату, где он лежал. Непомнящий был все такой же — бледный, неподвижный. Он так ослабел, что не мог поднять руки, с трудом приоткрывал глаза.
— Наверное, умрет, — говорила санитарка.
В одно из воскресений Никаноров разрешил пустить к Зине посетителей. Это был большой день! Гости сменяли гостей. В палате сидели по два человека, а внизу человек пять ожидали своей очереди. Пришли Ирина, Варя. Турчин похлопал Зину по плечу и, угостив пышками домашнего изготовления, приказал долго не залеживаться — без нее трудно на работе, другие нормировщики все путают. Она даже прослезилась от его слов. Порадовала ее также его бодрость — на работе у них дела шли на подъем.
— Научились мы колоть этот проклятый диабаз, — делился Турчин успехами. — Зеленский кое в чем помог, ну, и сами приспособились.
— А Сеня мне ничего не говорил, — пожаловалась Зина. — Такой вредный, о себе забывает рассказывать!
А потом настал день, когда Никаноров вызвал Зину к себе и объявил, что она может выписываться из больницы.
— Будете ходить на перевязки, Петрова. Следите за собой, обмороженные места держите в тепле. Конечно, физкультуру вашу придется на время оставить. А через месяц-другой вы и позабудете про свою болезнь.
— А ухо? — с горечью спросила Зина.
— Да, между прочим, мне надо с вами поговорить, — сказал Никаноров, мельком взглянув на девушку. — Дело вообще ваше, меня оно, конечно, не касается, но, как старший, хотел бы дать вам совет. Этот ваш, как его… Костылин, что ли?.. по-моему, человек хороший!
— Очень хороший! — горячо отозвалась девушка. — Среди молодых рабочих он первый, его портрет не снимают с Доски почета.
— Ну вот, видите. Я хотел бы, чтобы вы поняли — он вас не только там, на урагане, спас, но и здесь помог вам выздороветь. Положение у вас было трудное, очень трудное, а он ходил за вами, как за ребенком. Вот, помните это всегда.
— Помню я это, Роман Сергеевич, — тихо сказала девушка. Ее лицо пылало, на глазах выступили слезы. — Разве я неблагодарная? Я бы всем сердцем ему за это… Только как же я могу?
— То есть не знаете, как его благодарить? А вы отнеситесь к нему помягче, Петрова. Он парень креп-кий, любое отношение вынесет, только не стоит очень уж на нем нрав показывать. Понимаете?
Румянец схлынул с лица Зины, она была бледна, голос ее дрожал.
— Неужели я не понимаю? — говорила девушка. — Только он ко мне просто так, из старого отношения… Он добрый, ему жалко меня, а зачем я ему такая? Он, конечно, молчит, а про себя думает… Я вижу, как он смотрит на мое ухо…
— Да, ухо — вещь серьезная, — согласился доктор. — Возможно, что он любил вас именно из-за красивого уха, такой вариант, конечно, не исключается…
Зина вышла из больницы в два часа дня. Костылину она ничего не сказала — он ждал ее только через неделю. Она простилась со всеми и долго стояла в коридоре — ей хотелось проститься с Никаноровым, а он был в палатах. Доктор крепко пожал ей руку и велел одеться теплее — на дворе пятьдесят два градуса.
— И насчет вашего отношения кое к кому, Петрова, не забывайте.
— Ах, да помню я все это, Роман Сергеевич! — возразила девушка с грустью.
Она не узнала поселка. Костылин не раз говорил ей, что ночь стала гуще и дневной свет исчез. Но память сохранила ей сумрачное сияние дня, высокие красные тучки, стоявшие среди непотухающих звезд. Теперь все кругом было черно, и эту черноту наполнял густой, неподвижный туман. Зина боязливо отошла от фонарей, освещавших вход в больницу, и тотчас же перестала понимать, где она находится. Пересиливая страх, она сделала еще несколько шагов и натолкнулась на стену какого-то дома. Беспомощно, как слепая, расставив руки и прислушиваясь к странно преображенному, тоже незнакомому скрипу валенок в снегу, она пошла к тускло светящейся в тумане линии лампочек, с удивлением понимая, что заблудилась днем на главной улице поселка, в ста метрах от больницы.
Мимо нее быстрым шагом прошел человек. Она отчаянным голосом позвала его. Человек возвратился и взял ее под руку.
— Да это Зина! — воскликнул он, и она узнала Седюка. — Поздравляю с выздоровлением! Ну как, все в порядке? Ни одной косточки не потеряли?
— Все в порядке, — ответила она, стыдясь рассказывать об ухе и пальцах на ноге. — А у вас теперь так страшно, ничего не видно в тумане, — пожаловалась она.
Он рассмеялся.
— Это с непривычки, Зина. Скоро вы будете бегать в этом тумане, не обращая на него никакого внимания. Расскажите, как Непомнящий? Я два раза был у Никанорова, звонил ему, он говорит — положение тяжелое.
— Ой, его так страшно порезали! — воскликнула девушка, содрогаясь. — Ни одного живого места не оставили. Он целую неделю не двигался и не говорил, к нему и сейчас никого не пускают. А это правда, что он один отбивался топором от пятерых бандитов?
— Ну, не совсем так! — рассмеялся Седюк. — Но вообще — он молодец.
Седюк довел Зину до дверей ее общежития и пошел дальше. Зина вбежала в свою комнату. Ни Ирины, ни. Вари не было. Кровать ее стояла на месте, вещи были прибраны. Она побежала к соседкам и застала там подружку. Девушки бросились друг другу на шею и всплакнули от радости.
— Ты все такая же! — уверяла подруга.
— А это? — с укором спросила Зина, подымая волосы и показывая ухо. — Я теперь совсем уродиной стала.
— Ну вот, ни капелечки! — воскликнула девушка. — Я даже удивляюсь тебе, Зинуша, как ты можешь так говорить! Теперь моды какие? Никаких, кос — первое. Простая прическа локонами — два. И ухо твое совсем не видно — три. Вот как получается, Зина!
— Сегодня локонами, а завтра гладкая прическа или косы.
— И нисколечко! Такая прическа это уже надолго, потому что самая простая. Знаешь, твой Сеня говорит: «Ходите растрепами, а называется модная прическа». Ой, через пятнадцать минут мне смену принимать, а я с тобой заболталась!
— Не заблудись в тумане! — крикнула ей вдогонку Зина.
Отдохнув, она снова вышла на улицу и осторожно двигалась от фонаря к фонарю. Она не узнавала даже хорошо знакомых мест — так все переменилось. Она долго бродила вокруг законченного цеха углеподачи и котельного цеха, потом прошла на то место, где два месяца назад, изнемогая, ползла по голой вершине, среди валунов. Места этого не было — стены котельного цеха протягивались дальше, захватывали вершину и образовывали новое здание. Она догадалась, что это сердце станции, машинный зал. Ворота — похоже, временные, монтажные — на минуту открылись, в здание прошел паровоз, из ворот брызнул широкий свет, послышался гул работающих машин, свистки сигналистов, звонки и тяжелый шум двигающегося мостового крана.
Зина прошла в отдел труда. Ее встретили радостными восклицаниями, крепкими рукопожатиями, смехом, поздравлениями. Ей в пять голосов объяснили, что дела идут великолепно. Скоро решающий день — задувка первого котла. Турбина уже собрана, заканчивается ее подключение. Генератор тоже установлен на своем постоянном месте.
— Вы, Зиночка, болели, а мы за это время все ваши отсталые нормы и прочую хронометрию начисто отставили, — сказал один из бригадиров. — Совсем по-другому работаем.
— Вот я скоро сама разберусь, — пообещала Зина и, сердитая, с силой толкнула дверь.
Она пришла на площадку для того, чтобы поразить Турчина и Костылина своим неожиданным появлением, но не удержалась и по дороге забежала еще в котельный цех. Один котел был уже смонтирован, второй монтировался. Она бродила по огромному помещению, осматривала мельницы, поднималась по железным лесенкам вверх, вышла к дымососам. Ей то и дело встречались знакомые, ее останавливали, забрасывали вопросами, поздравляли. Потом она спохватилась — время шло, и она могла опоздать к Костылину. Она поспешила к приземистому деревянному сараю, в котором работали землекопы, снимая остатки скалы и подготавливая неглубокие котлованы для второй турбины и генератора. Звена Турчина уже не было.
— Ушел твой Иван Кузьмич, — сообщили ей рабочие после приветствий. — Он часикам к пяти всегда шабашит, а сейчас смотри сколько, половина шестого.
Зина, не обращая внимания на туман, бегом кинулась к вахте. Знакомая табельщица сказала ей, что Костылин с Накцевым прошли недавно, если она поторопится, то догонит кого-либо из них.
Костылин шагал широко, и догнать его было трудно, но, услышав за собой торопливые шаги, он остановился, всматриваясь в туман. Она схватила его за плечи и, сразу потеряв все силы, прислонилась к нему головой. Ошеломленный, он сжимал ее руки, а она не могла говорить и только жадно глотала ледяной, обжигавший горло воздух.
— Зиночка, как же это? Тебе же еще неделю лежать, а ты здесь! Почему, Зиночка? — растерянно спрашивал Костылин.
— Сама вышла, — прошептала она сипло и тихо. — Ну и что, если еще неделя! Не могла я больше…
Она знала, что он рассердится, и готовилась ответить на его упреки смехом или шуткой, но того, что произошло, она не ожидала.
— Дура ты, Зина, вот кто ты! — кричал Костылин, не слушая ее и не обращая внимания на то, что прохожие замедляют шаги и с любопытством прислушиваются к их ссоре. — С тобой как с хорошей, а ты знаешь только свои капризы! Правильно про тебя говорят, что нет у тебя совести! Ты никого не уважаешь, оттого все так и делаешь. Я про тебя только и думаю, а ты, как сумасшедшая, по морозу больная бегаешь. Не стоишь ты, чтоб тебя любили, ни черта не стоишь!
— Сенечка, милый, да не кричи же, люди оглядываются! — молила она, а он, бушуя, кричал еще сердитее:
— Пусть все слушают, какая ты из себя, я не скрываюсь!
— Сенечка, пойдем, мне холодно, я замерзла! — со слезами попросила она.
Он замолчал и, отвернувшись от нее, пошел вперед. Она шла рядом, держась рукой за его руку, и вся дрожала от волнения, на нее разом хлынули испуг, обида, растерянность, смущение, стыд и сознание своей вины. Но рядом с этим поднималось новое чувство, огромное, все исключающее, все подчиняющее себе чувство счастья. Оно возникло сразу же, как он стал кричать, и шло не от прямого значения его слов, а от боли и страха за нее, звучавшего в них, от гневных слез в его голосе. И перед этим чувством счастья ей показалось маленьким и ничтожным все, о чем она мечтала и что надеялась найти в момент их встречи. Она даже не хотела вспоминать об этом, не хотела больше ни о чем думать. Она была счастлива — без мыслей, без рассуждений.
Он прошел несколько шагов и остановился.
— Зина, ты не серчай! — сказал он виновато. — Я ведь не со зла. Просто расстроила ты меня так, что и сказать не могу.
Эти старые, хорошо знакомые ей слова раньше вызывали в ней только досаду — теперь они сделали ее еще счастливее. Она прошептала, глядя на него полными слез глазами:
— Не надо, Сеня, милый, не надо!
Они медленно шли по улице, крепко прижимаясь друг к другу.
У дверей ее общежития они остановились.
— Зиночка! — сказал он тихо, и ему показалось, что еще ни разу он не был так красноречив, как сейчас.
— Сеня! — отозвалась она.
Они стояли обнявшись. Он сказал, с трудом шевеля губами:
— Так как же, Зина? Билеты достать, что ли, в кино пойдем? Или отдохнешь, а я приду, посижу около тебя?
А она, счастливая оттого, что может сказать эти не похожие на нее и радостные слова, шептала, прижимаясь к нему:
— Как хочешь, Сеня, как хочешь… Делай по-своему, мне все хорошо!
В конце декабря Забелин сообщил, что доклад о ходе строительства комбината был заслушан на заседании Государственного Комитета Обороны. Правительство подтверждало, что заводы комбината должны быть пущены в предписанный ранее срок. Правительство одобряет, что комбинат развернул свое производство цемента и серной кислоты, но предупреждает, что впредь затруднения в этой области не будут служить оправданием. Если нужно, правительство отпустит дополнительные фонды на цемент и серную кислоту и выделит эскадрилью военно-транспортных самолетов для переброски этих грузов в Ленинск. Согласие комбината на это предложение должно быть сообщено в Москву в течение двух дней.
Забелин не касался своих старых сомнений, но Сильченко понимал, что он не скрыл их в своем докладе — именно поэтому правительство и выделяло самолеты для переброски недостающей кислоты. Вместе с тем и он и правительство не отвергали начатых в Ленинске экспериментов и предоставляли решать самому Ленинску. Только так следовало понимать новое постановление ГКО.
Сильченко вызвал к себе Караматина и Дебрева и протянул им телеграмму.
— Будем решать вместе, — сказал он. — И, очевидно, решение должно быть окончательным. Возвращаться к этому вопросу правительство больше не станет.
— С цементом дело ясное, — сказал Караматин. — Цемента мало, качество его неважное, но все же он поступает. Думаю, просить самолеты для цемента не следует. А вот кислоты пока нет.
Дебрев подозрительно переводил взгляд с Караматина на Сильченко. Ему казалось, что начальник комбината и руководитель проекта уже сговорились между собой и собираются навязать ему свое мнение — без помощи со стороны не обойтись. Все в нем возмущалось при мысли, что придется просить самолеты. В час, когда еще идет битва у Сталинграда, они не имеют на это права! Кроме того, сам он горячее, чем когда-либо прежде, верил в успех начатого эксперимента. Эта вера не была основана на твердых фактах. Скорее наоборот — факты свидетельствовали, что процесс не ладится. Вчера Дебрев приехал в опытный цех, и Седюк сказал ему с отвращением:
— Снова все к чертовой матери проваливается. Не можем удержать температуру.
Слушая Седюка, Дебрев изучал его лицо. По поведению человека, попавшего в сложный переплет, Дебрев умел почти безошибочно определить, выпутается он или нет. Если человек бесится, неистовствует, ругает себя, это хороший знак, такой человек не помирится со своими неудачами и рана или поздно преодолеет их. Тот же, кто лавировал, защищался, закрывал глаза на неудачи, обычно проваливал порученное ему дело. Седюк с горечью и негодованием рассказывал о своих неудачах, кипел, вспоминая о них, а Дебрев успокаивался. На него произвел впечатление и размах проведенных исследований: казалось, все, что могло влиять на процесс, подвергалось тщательной проверке, темных мест становилось все меньше.
Дебрев понимал, однако, что доводы его, основанные на интуиции и внутренней вере, успеха иметь не будут. Еще Сильченко он сумел бы убедить в своей правоте — того иногда убеждали подобные доказательства. Но Караматин признает только расчёты И факты, эмоции для него — что дробь для слона.
И Дебрев, повернувшись к Караматину, сказал ему с вызовом:
— Отказываться от самолетов рискованно, но я предлагаю пойти на этот риск. Мы не в доме отдыха. Сейчас война, риск в каждом серьезном деле неизбежен. Почему мы должны требовать для себя каких-то особых условий, которых другие лишены? Идет проверка, чего мы сами стоим, — так я расцениваю вопрос, заданный нам правительством.
— Все дело в степени риска, — заметил Караматин.
Дебрев ядовито усмехнулся.
— Если кислоту привезут с материка, риск будет поменьше, тут я тоже с вами согласен, Семен Ильич.
Караматин снял и протер свои роговые очки. Без очков глаза его не казались такими большими и странными, они были просто красные и усталые. Он надел очки и заговорил:
— Напомню, что я с самого начала был против нового метода производства кислоты.
— История вопроса здесь ни к чему, — перебил его Дебрев. — Сейчас надо решить — запрашивать или не запрашивать самолеты.
Караматин улыбнулся и неторопливо закончил:
— В первую минуту я расценил предложение Седюка как настоящую авантюру. Московские эксперты, как вы знаете, были такого же мнения. Должен признаться, что я ошибался. Кислоты, конечно, еще нет, но многие препятствия уже преодолены. На меня очень большое впечатление производят последние работы Седюка по автоматическому регулированию температуры в подогревателе и контактном аппарате: тут, по-видимому, лежит искомое решение вопроса. Немецкие секреты, вероятно, именно в этом — в высокой технической культуре режима окисления. При отказе от самолетов риск, разумеется, остается, но это обоснованный, технический риск, а не авантюра. Присоединяюсь к мнению товарища Дебрева — мы не имеем права просить самолеты.
Дебрев с изумлением спросил:
— Значит, вы теперь за? Вот не догадывался! Теперь слово оставалось за Сильченко. Сильченко тоже повел себя не так, как ждал Дебрев. Он присоединился к мнению своих помощников. Тут же набросали ответ Москве. Комбинат сообщал, что справится собственными силами, и отказывался от предложенной помощи. Но, видимо, решение это далось Сильченко нелегко. Он со вздохом признался, берясь за перо:
— Знаю, что правильно поступаем. Думаю даже, что именно этого от нас и ждут, чтоб мы отказались от самолетов. Но страшно — такую ответственность на себя принимать… Ладно, кончим на этом.
— Постойте, — прервал его Дебрев. Лицо его снова стало мрачно и грубо. — С цементом мы еще не все решили. Хочу вашей санкции, хоть и знаю, что вы не любите перемещений: Ахмуразова — в начальники смены, это ему больше подходит. В нынешних условиях на его теперешнем месте требуется более знающий, умный и дельный инженер.
— Что же, не возражаю, давайте кандидатуру на его место, — согласился Сильченко, подумав.
Дебрев прошел к себе в кабинет и несколько минут думал, никого не принимая и расхаживая по дорожке. Потом он потребовал Янсона. Ему ответили, что Янсон ушел обедать. Дебрев распорядился:
— Вызвать его сейчас же ко мне!
Янсон в это время болтал в столовой со своими обычными соседями по столу — Лешковичем и Седюком. Темой беседы была неизвестная радиограмма, полученная утром Сильченко из Москвы. Янсон утверждал, что телеграмма эта очень важна — Сильченко целый час сидел запершись, затем вызвал Дебрева и Караматина. В телеграмме может быть только одно — строжайшая накачка. Темой накачки, очевидно, является серная кислота и цемент.
— Ручаюсь, что главк выносит Сильченко выговор за плохое состояние дел с этими материалами, — говорил Янсон. — Признавайтесь: о чем вы разговаривали вчера с Дебревым?
— Он интересовался, когда пойдет кислота, — нехотя ответил Седюк.
— Вот видите. У Ахмуразова он спрашивал, будет ли такое время, чтоб печь выдавала цемент в достаточном количестве и хорошего качества, — сам Ахмуразов мне звонил. Потом — его лицо. Я еще не видел у Дебрева такого лица, как после совещания у Сильченко.
— Бешеный? — равнодушно спросил Седюк, мало интересовавшийся болтовней Янсона.
— Хуже. Дьявольски спокойный. Каменная неподвижность. Я вам говорю, это еще страшнее, чем все его крики и ругань. — И, энергично набрасываясь на поданный ему суп, Янсон окончил свои изыскания новым утверждением: — Вечером ждите очередного разгона, на этот раз главную роль будете играть вы с Ахмуразовым.
— Ну, из меня сейчас много не выжмешь, — пробормотал Седюк и поинтересовался: — А как идут дела у Ахмуразова?
— Не идут, а плывут, — поправил его Янсон. — Дела плывут по течению волн. Сегодня поступает хороший известняк — он выдает кое-как хороший цемент. Завтра карьеры отгружают ему навоз со снегом — он снег вычищает, а из навоза пытается сделать конфетку. Ничего у него не выходит и ничего не выйдет. Будет сто лет биться — дела не получится.
Лешкович возмутился:
— Ты забываешь, Ян, что наш цементный цех выдает в два раза больше цемента, чем месяц назад! Выпуск продукции непрерывно растет.
— Ну и что же? — с насмешкой откликнулся Янсон, — Щенок тоже непрерывно растет, но до быка ему не дорасти. В два раза больше! А требуется в пять раз больше. Я тебе скажу вещь, которая тебя потрясет: чтоб наладить в Ленинске производство цемента, нужно предварительно решить квадратуру круга. Что вы так на меня уставились?
— Нет, температура нормальная, — озабоченно сказал Лешкович, дотрагиваясь до лба Янсона.
— Именно, квадратуру круга, — хладнокровно повторил Янсон. — Почему Ахмуразов выдает мало цемента и плохого качества? Потому, что у него сырье плохое. Почему он принимает плохое сырье? Потому, что боится провалить план. А почему ему наваливают плохое сырье? Да потому, что он его принимает! Вот вам круг и замкнулся. А если бы он разок вывалил в отвал всю продукцию карьеров и сорвал бы не только свой, но и их план, они сразу взвыли бы. Настоящего цемента в Ленинске нет и не будет — это мое мнение.
Его разглагольствования были прерваны прибежавшим курьером, передавшим требование Дебрева прибыть немедленно. Янсон встал и с сожалением посмотрел на стол. Он попросил Седюка:
— Михаил Тарасович, задержитесь немного: тут мне принесут второе и компот, вы посмотрите, чтоб уборщица не смела вместе с сором.
У Лешковича от перенапряжения последних дней пропал аппетит, он поковырялся в своем гуляше и спокойно вывалил остатки в тарелку Янсону.
— Ничего страшного, — ответил он на удивленный взгляд Седюка. — Ян обращает на свою еду внимание только в том случае, когда порция меньше положенной. Если у вас останется, тоже валите ему в кучу, он ругаться не будет.
Янсон возвратился минут через двадцать, красный и взволнованный, и, ничего не говоря, принялся за наложенную ему гору гуляша. Лешкович минуты три терпел его молчание, а потом взмолился:
— Не тяни кота за хвост, Ян, выкладывай: что случилось? Наводнение в диспетчерской? Приближается новая пурга? Рассыпалась гора Граничная?
— Ничего особенного, — ответил Янсон, принимаясь за третье. — Верховное начальство снимает Ахмуразова и назначает меня вместо него, Дебрев спрашивал моего согласия. Он требует в этом месяце удвоенное количество цемента, а высококачественного в три раза больше, чем теперь выдается.
Лешкович пронзительно, по-мальчишески, свистнул на всю столовую.
— Ты, конечно, отказался от этого предложения, Ян? — осведомился он коварно. — Ты честно заявил, что наладить производство цемента — это все равно, что решить квадратуру круга? Ты прямо предупредил, что настоящего цемента в Ленинске нет и не будет?
Янсон взглянул на Лешковича с презрительной жалостью.
— Запомни раз и навсегда, Валерьян, — отчеканил он. — Янсон может отказаться от задач глупых и никчемных, но никогда не откажется от задачи трудной. Какой это дурак болтает здесь, что в Ленинске не будет настоящего цемента? Цемент будет — хороший и в требуемом количестве. Вопросы имеются?
Дебрев по телефону рассказал Седюку о радиограмме Забелина и о том, какое решение было принято на совещании у Сильченко.
— Караматин теперь за тебя горой! — порадовал он Седюка. — Но скрывать не буду — настроение у всех у нас неважное. Я ночь не спал, все думал о твоей проклятой кислоте. Думаю, остальным тоже было не до сна — представляешь ответственность? Теперь не смей ни на что другое отвлекаться! Назарову я запретил беспокоить тебя даже телефонными звонками. Каждый день докладывай, как идут дела — не слезу с тебя.
Подстегивания Дебрева были излишни. Седюк давно уже ни о чем другом не думал и ни на что другое не отвлекался. Даже посторонние замечали, как сильно он переменился. Он ходил мрачный, не шутил, не смеялся, раздражался по пустякам хуже Киреева. Занятия в учебном комбинате он забросил, рассерженная Караматина вызвала его к телефону, он грубо отрезал, что ему не до уроков, пусть заменят его другим преподавателем. Она заспорила, он бросил трубку. В этот же день он поссорился с ней по-настоящему. Не предупредив, она приехала для объяснений в опытный цех и попала в неудачную минуту, когда опять раскрывали контактный аппарат. Она расчихалась и задохнулась, Киреев в испуге кинулся к ней, увел Лидию Семеновну в свой кабинет, смахнул с дивана все книги, совал ей спирт, разведенный в молоке, — средство это рекомендовалось при отравлении газами. Лидия Семеновна наотрез отказалась от отвратительной смеси, и видом и цветом напоминавшей мыльную эмульсию, и накинулась на Седюка. По ее словам, все было скверно. Мало того, что сам Седюк отказывается от занятий, он еще вгоняет в чахотку ее учеников. Яков вечерами сваливается на кровать, как труп, у него от сернистых газов пошла кровь носом, он потерял аппетит, отвратительно учится. А Най снова впал в уныние и мечтает о тундре. Она хочет знать: кто давал обещание поставить их на хорошую работу? Ведь ничего хуже того, что им досталось, нельзя и придумать.
Если бы этот разговор происходил в обычное время, Седюк дружески успокоил бы Лидию Семеновну, дав ей обещание в ближайший срок, как только процесс наладится, обеспечить нормальные условия работы. Но, измученный и раздраженный неудачами, он резко оборвал ее. У них, в конце концов, не детский сад, максимум, что он может обещать, — те же условия, в каких они сами работают. Караматина так возмутилась, что у нее слезы выступили от негодования. Она ушла, не простившись, и гневно хлопнула дверью. Киреев, умевший грубо обращаться со всеми людьми без различия пола и возраста, после ее ухода заметил Седюку:
— Слушайте, нельзя же так! Вы кричали на нее, как пьяный сапожник.
Седюка уже мучили угрызения совести. Он видел, что Киреев прав, и разозлился на него.
— Вот уж не думал, что вы будете преподавать правила хорошего тона, Сидор Карпович! — возразил он язвительно. — По-моему, вам это не совсем к лицу.
Киреев промолчал и весь день ходил мрачный и неразговорчивый.
Варе тоже доставалось, Седюк ни для кого не делал исключений. Временами ей казалось, что он разлюбил ее — До того он стал невнимателен и нечуток. Он не приходил даже на условленные свидания. Теперь они встречались не каждый день, она снова работала в проектном отделе, а он не выходил из опытного цеха, часто и ночевал там вместе с Киреевым. Варя понимала, что это происходит от его безмерной занятости и сосредоточенности, от постоянных неудач. Они мучили ее не меньше, она хорошо представляла его состояние. Однако ей было нелегко, она часто плакала, оставаясь одна, говорила себе с болью: «Нет, нет, любовь у нас не вышла, скоро это совсем кончится».
Седюк постоянно думал все о том же — во время еды, разговора, при чтении газеты. Он говорил, и слушал, и отвечал на вопросы, ни на секунду не отрываясь от своей внутренней работы. Он как бы раздвоился — внешне жил и действовал, как все другие люди, а в то же время весь был погружен в кипение и смену мыслей и рассуждений. Иногда эта раздвоенность прорывалась вовне, и тогда ее замечали другие. Телехов показал ему в газете портреты генералов, получивших новые воинские звания. Седюк рассеянно посмотрел на лица и ордена и увидел в них свой контактный аппарат: сквозь колбаски катализатора быстро просасывался газ, он как будто видел потоки газа, физически ощущал колебания его концентрации.
— Автоматика ничего не даст, она слишком запаздывает, — сообщил он Телехову, возвращая газету.
— О чем вы говорите? — удивился Телехов. — При чем здесь автоматика?
Седюк стал извиняться.
Это было в то время, когда уже прошло первое увлечение придуманным им автоматическим регулированием температуры в подогревателе. Так было каждый раз — он придумывал что-нибудь новое и, увлеченный, окрыляясь, готов был видеть в этом новом то самое решение проблемы, какого искал. Проходил день, другой — оказывалось, что новое решение не годится. Отчаявшись, Седюк отбрасывал его, и ему снова казалось, будто ничего не сделано и все по-старому темно. Он был несправедлив к себе, не замечал в своих поисках того, что видели Караматин и Дебрев. Он помнил только о неудачах и промахах, он продирался сквозь колючие кусты неполадок и не понимал, что каждая отброшенная им мысль сокращала круг поисков, а каждая принятая, не давая полного решения, означала шаг вперед. Он еще не понимал самого главного: не существовало той особенной, ослепительной мысли, того таинственного «секрета», какие он искал. Настоящее решение было в длинной цепи мыслей, и почти все звенья цепи были уже собраны и проверены. И последнее, завершающее звено, последняя, все связывающая воедино мысль уже росла, зрела, поднималась в нем.
Как одержимый, он думал все об одном и даже во сне то спорил с Киреевым, то открывал и закрывал контактный аппарат. В одном из таких видений, продолжавших его дневную жизнь, явилась и последняя, необходимая мысль. Он увидел свой цех, но преображенный и нарядный — контактный аппарат блестел лаком, на полу лежали резиновые дорожки, стены были выложены кафельной плиткой. И самое главное — процесс шел ровно, сернистый газ полностью окислялся, температура держалась ровная, кислота в баках прибывала. «Черт возьми, да это же так просто! Почему же я так долго мучился?»— воскликнул он, удивленный и обрадованный. С минуту перед ним еще стояли тускнеющие картины, а потом он кинулся к пиджаку, висевшему на спинке стула, вытащил карандаш и, нащупав спичечный коробок, записал на нем название аппарата, который нужно будет поставить в линию, и тотчас спокойно и крепко уснул. Утром он проснулся, помня только, что была какая-то очень интересная мысль, и в отчаянии смотрел на спичечный коробок: на нем было нацарапано слово, которое он не мог разобрать. Он побежал не в опытный цех, а к Варе. Она вздрогнула и побледнела, завидев его, от волнения не могла сразу заговорить.
— Варенька, вот смотри, «газ…» это видно отчетливо, а что дальше? Блеснула мысль, я торопился, чтобы не забыть, мне очень хотелось спать, а теперь ничего не пойму. — Он сказал нетерпеливо: — О чем ты думаешь, Варя? Что ты молчишь?
— Не сердись, — кротко сказала Варя, — дай мне коробок. — Она внимательно изучала его каракули. — Знаешь, две буквы я вижу отчетливо: сразу после «газ» буква «г», а еще «д». Остальное непонятно.
— Просто забавно, — заговорил он с досадой. — Ночью все так было четко и ясно… Ладно, Варя, давай коробок и лучше скажи, как ты себя чувствуешь.
Он спросил об этом, чтобы перевести разговор на другую тему, а ее больно уколол его равнодушный, торопливый вопрос.
— А разве тебя интересует это? — сказала она с упреком… — Ты даже не пришел проводить меня домой, а ведь я звонила тебе, что задержусь… Спасибо, я дошла благополучно.
Он покраснел. Упрек был справедлив. Вчера задула пурга и мела всю ночь. Еще не было случая, чтобы в непогоду он не провожал Варю домой, а вчера не сумел оторваться от работы: ему казалось, что он напал на след. Он пробормотал, что был очень занят, потом, взглянув ей прямо в глаза, сказал с раскаянием:
— Прости, Варя, я просто свинья. И уже не в первый раз, сам замечаю.
Но ей не надо было извинений. Оттого, что он покраснел и смешался, она все готова была ему простить. Она тут же рассердилась на свою черствость: ведь он бесконечно измучен и занят, ему сейчас не до нее, это надо понимать, а она злится на пустяки.
— Все-таки странно: что бы тут могло быть? — проговорил Седюк, возвращаясь к своему коробку.
Его не оставляла мысль, что в непонятной записи кроется что-то важное. Киреев вначале заинтересовался, но, не расшифровав закорючек, закричал: «Что вы лезете со своими дурацкими снами? Технология — это не сонник по Мартыну Задеке!» Седюк обещал себе больше не возвращаться к проклятому бреду, но вечером, идя домой, снова стал думать о нем рассеянно и мельком. И вдруг та же картина встала перед ним, живая и ясная: и баки, и трубопроводы, и слово «газгольдер», нацарапанное на коробке. Перед глазами возникли уже не туманные картины полусна, а логичные, убедительные схемы. Взволнованный, он снова кинулся к Варе.
— Смотри, как все это просто! — торжествующе сказал он. — Мы возьмем средний по крепости газ. Если газ пойдет крепче, мы его разбавим воздухом. А излишки крепкого газа в последней стадии конвертирования мы соберем и сожмем в газгольдерах. Варенька, ты понимаешь меня? В начале конвертирования газ идет очень бедный, мы его будем усиливать запасами из газгольдеров и доводить этими добавками до средней концентрации. Конечно, колебания концентрации будут, но маленькие, много меньше, чем сейчас, а это значит, что автоматика справится и сумеет удержать температуру. Варенька моя, конец нашим мучениям!
Он готов был при всех обнять и поцеловать ее. Обрадованная и воодушевленная, как и он, Варя принялась за расчеты. Получилось, что для большого завода понадобится два-три бака общим объемом в триста кубометров. Это даст возможность держать нужное количество крепкого сернистого газа, сжатого до десяти атмосфер. И сернокислотный цех сможет работать около пяти часов.
— Этого вполне достаточно, — сказал Седюк. — Пока один газгольдер опорожняется, второй наполняется — конвертеры всегда работают вразнобой, один начинает продувку, а другой ее заканчивает. Немедленно нужен опытный газгольдер, надо скорее все проверить!
Работа на сернокислотной установке снова закипела, новая схема получилась довольно сложной, но вполне жизнеспособной. Седюк работал с увлечением и страстью, каких еще не знал. Он сердился на неудачи, называл себя бездарным олухом, но самое главное было ясно — они шли по верному пути. И Седюка поражало, что все ранее хаотично разбросанное и разобщенное вдруг объединилось, вытянулось в линию, заняло определенное и четкое место в стройном процессе. За долгие недели наладки он и Киреев хватались то за одну мысль, то за другую, испытывали их, отбрасывали, забывали все, что не шло немедленно в дело, казалось ненужным хламом, пустой тратой времени. А сейчас все пригодилось. Они вспоминали старые неудачи и видели в них успех, это были важные вехи в поисках разумной схемы. «Черт возьми, кто бы мог думать, что все это так ловко выстроится!» —: с уважением сказал Седюк о недавних провалах.
Караматин, приехавший вместе с Телеховым, более проницательно оценил проделанный труд. Он повторил, обобщив, уже высказанную на совещании у Сильченко мысль.
— Вы думаете, главное у вас — газгольдер? — спокойно заметил Караматин. — Это заблуждение! Главное в том, что вы уже нашли раньше, — автоматическое регулирование температуры. С той минуты, как вы заговорили об автоматическом регулировании температуры в контактном аппарате, я поверил в новый метод производства кислоты, как проектировщик. Скажу вам больше: если мы по-прежнему будем плодить заводы без утилизации отбросных газов, нам это сейчас уже не простится, это будет уже отсталость, а не необходимость, вредная, недопустимая отсталость. Нельзя, чтобы сотни металлургических заводов отравляли землю, губили растения и людей отбросными газами.
А на следующий день на Седюка хлынули тысячи дел, все, что он успел запустить, от чего отмахивался в эти трудные недели. Искусственная отрешенность от остального мира вдруг исчезла. «Вот это да!» — озадаченно возгласил Киреев, бросив взгляд на кучу бумаг, принесенную курьером. Седюка требовали к начальнику комбината, к главному инженеру, на промплощадку, на энергоплощадку, на заседание технического совета, на БРИЗ, в техснаб, в техбиблиотеку. Среди официальных бумаг со штампами и печатями попадались личные записки — от Назарова, от Караматиной, от Лесина.
— Плюньте на все это, — решительно посоветовал Киреев. — Во все места все одно не поспеть.
Но Седюк уже вновь ощущал прочность нитей, соединявших его с другими людьми. Это была не формальная связь, а душевная привязанность, искренняя заинтересованность в делах тех, кто нуждался в нем. Он возразил:
— Нет, это не пойдет, придется сполна расплачиваться за безделье. Что у нас на установке? Отработка параметров процесса? Боюсь, придется вам полностью взвалить эту задачу на себя, я буду только наведываться.
Он появился в своем кабинете на промплощадке, словно человек, приехавший из командировки. Катя Дубинина растерялась от неожиданности. Назаров хлопал его по плечу и на радостях крепко обнял. Даже чопорный Лесин растрогался, пожимая ему руку. И, как человека, приехавшего издалека, его водили по всем участкам и, перебивая один другого, показывали достижения. Седюк поразился тому, как значительно все изменилось на строительстве. Завод, так хорошо известный ему по чертежам, незнакомо вставал из полярной темноты оледеневшими стенами, гигантской трубой, тянулся стометровыми цехами, звенел уже ходившими мостовыми кранами.
Этот первый день «выхода в мир» прошел в бегах — Седюк старался поспеть во все места, куда его требовали. Он встретился с Сильченко и Дебревым, посетил проектный отдел, заехал к Лешковичу — узнать, как с газгольдерами для сернокислотного цеха. Вечером, после трехнедельного перерыва, он появился на курсах. Встречи с Караматиной он ждал с опаской. В кармане у него лежала ее записка, всего лишь одна, но жестокая фраза: «Вы плохой друг». В учительской было много народу, Седюк со всеми здоровался. Караматина холодно кивнула ему головой. Когда преподаватели разошлись по классам и они остались одни, Седюк приступил к объяснению.
— Выкладывайте, что наболело, Лидия Семеновна, — предложил он весело. — Нечуткий человек, грубиян, скандалист… еще что подобрать?
— Того, что вы назвали, вполне достаточно, — отозвалась она спокойно. — Впрочем, я уже написала вам, что думаю о вас.
Это было сказано так серьезно, что он решил оправдываться по-серьезному. Нет, не надо думать о нем так плохо, он вовсе не такой скверный, каким кажется, просто он был невероятно, немыслимо перегружен. У него не ладилось дело, не только она, но и все в мире было ему в тот момент безразлично, пусть хоть все провалится пропадом — так он тогда рассуждал.
Она прервала его:
— Вот это и есть плохой друг. Вы хороши пока вам хорошо, а чуть стало плохо — пусть все проваливается пропадом.
— Ах, да не поймете вы этого! — пробормотал он с досадой.
— Да, конечно, где же мне понять? — возразила она с горечью. — Вам ведь одному свойственно испытывать неудачи и мучиться ими, а друзья ваши существуют только для того, чтобы проводить с ними веселые минуты. А мне, может, в тысячу раз дороже было бы узнать о ваших затруднениях, чем болтать о пустяках, как мы обычно делаем.
— Зачем такие преувеличения? — защищался он. — Неужели все наши разговоры только о пустяках?
— Да, о пустяках, — повторила она. — Вы не лучше Зеленского и Янсона с их нудными комплиментами и остротами.
— Ну, это вы не докажете, — возразил он.
— Докажу, потому что это правда. Помните нашу первую встречу. Я так обрадовалась вам — старый хороший знакомый приехал в эту глушь… Вы сами как-то тогда сказали — будем настоящими друзьями.
Не поймите меня превратно, но ведь я знала вас девчонкой. Сейчас я понимаю, что это обычное преувеличение — друг детства кажется другом навсегда. Но и тогда я заметила, что вы помрачнели, когда я спросила о вашей жене. Много позже, от Валентина Павловича, я узнала, в чем дело: Мария пропала, все это болело, лишний раз бередить раны не хотелось. Но и не зная ничего, разве я поступила не так, как поступает друг? Я видела, что вам почему-то неприятны воспоминания о старом, и не лезла больше с вопросами, даже не упоминала никогда о том, что мы в прошлом были знакомы. А как хотелось: мне-то ведь воспоминания эти были милы и радостны!
— Я тогда же оценил вашу чуткость, — проговорил он виновато.
— Оценили и ничем на нее не ответили, — сказала она холодно. — Вам была удобна моя чуткость, вас самого она ведь ни к чему не обязывала. Потом вы влюбились в Варю Кольцову, весь Ленинск говорил о ваших встречах. Нет, я не требую, чтоб вы изливались передо мною, но знать, что знают другие, я могла. Вы же скрывали от меня то, чего от других не скрывали. Я не ропщу, а устанавливаю факт — с настоящими друзьями так не поступают. И, наконец, наша ссора. Неужели вы думаете, что я рассердилась на грубость? Боже мой, я живу не в оранжерее, наши рабочие, даже ученики мои, и не так изъясняются, я не собираюсь по этому поводу впадать в истерику. Не могу сказать, чтоб мне это нравилось, но страдать я не буду. Меня возмутила не форма, а содержание. «У нас свои дела, свои трудности, вас они не касаются, не лезьте со своими пустяками», — вот что означала ваша отповедь. Удивительно хороший метод для обращения с истинными друзьями!
Он проговорил, не глядя на нее:
— Чертовски трудно разговаривать с умными женщинами: всегда оказываешься кругом виноватым.
— Да, конечно, вы предпочли бы, чтобы мы были поглупее, — возразила она безжалостно. — Можно было бы хамить вволю и сохранять при этом благородный вид. Это ваш идеал — глуповатая, все покорно принимающая женщина. Нашим, женским идеалом это не будет, придется уж вам с этой неудачей примириться.
Седюк внутренне поеживался. Он не ожидал такой обдуманной проборки. Теперь он знал свою ошибку — Караматина была много взрослее, чем ему представлялось. Он видел в ней энергичную, своенравную девушку, увлеченную своей «взрослой» работой и действием своей удивительной красоты на окружающих. А это была серьезная, умная, требовательная к себе и другим женщина. Он проговорил искренне и горячо, впервые назвав ее дружески по имени:
— Слушайте, Лида, глупо оправдываться, когда виноват. Но только поверьте мне: честное слово, я вам подлинный друг!
— Не знаю! — ответила она с волнением. — Ничего сейчас не знаю!
Звонок прервал эту беседу. В комнату входила преподаватели. Седюк стал прощаться.
— Это правда, — сказал он настойчиво, задерживая ее руку.
— Не опаздывайте больше на занятия, — с грустью ответила она. — Вы очень отстали по программе.
В эту зиму каждый день был отмечен радостными событиями — наши армии наступали, отвоевывая обратно края, области и города. С общими радостями переплетались личные — люди узнавали о родных, друзьях и знакомых. Погода стояла хорошая, самолеты часто ходили, почта прибывала исправно. Если осень и начало зимы Ленинск жил словно на острове и люди месяцами не получали сообщений из дому, то теперь все носились с письмами. И отношение к письмам изменилось: прежде люди хранили свое личное про себя и не лезли в личные дела других, сейчас все выносилось на общий суд, всякое известие оттуда, «с материка», казалось захватывающе интересным.
— Ну, что там, что? Как живут? Как здоровье? Хватает продуктов? Как работа? Немцы не наседают? — жадно допрашивали очередного счастливчика, с гордостью показывающего писульку из дома. И тот громко и торжественно читал собравшейся около него кучке, как живется его старикам, какая стоит погода, кто здоров, а кто болен, какие цены на базаре и сколько уродило на огороде.
Смятое, изорванное неловким военным цензором письмо ворвалось и в жизнь Газарина и внесло в нее восторг и смятение, чувство неожиданного счастья и непоправимой беды. Газарин побледнел, увидев на конверте почерк жены. Лиза писала, что с трудом отыскала его, все знакомые разъехались, переменили адреса, и ее письма к ним возвращались обратно. Она рассказала, как умер Коля, как сама она, дотащив Сонечку до военного госпиталя, свалилась у ворот, как их, почти умирающих, эвакуировали самолетом из Ленинграда. Сейчас она работает в совхозе под Орском, приходится трудно, но ничего, главное — не голодно и девочка здорова. Вчера у нее была самая большая радость за весь этот страшный год: знакомый, которого она разыскала, прислал ей новый адрес Газарина. «Володенька! — писала она. — Я так счастлива, что ты отыскался и жив. Мне кажется, большего мне нечего желать в жизни!»
Газарин обезумел от радости. Он кинулся с почты в опытный цех, к Ирине. По дороге встречались знакомые, он каждому показывал письмо и мчался дальше. Ирина побледнела и широко открыла глаза, когда он влетел в лабораторию. Он кричал, шумно торжествовал, ничего не желая знать, кроме своего счастья. Ирина слишком любила его, чтобы в эту минуту думать о себе, — она обняла, поцеловала его, улыбалась ему.
— Ирочка! — твердил он, сжимая ее руки. — Нет, ты понимаешь, ведь я не мог даже подумать, что они живы, не смел, пойми, а они выжили, ждут меня, ждут!
И она отвечала радостно и нежно, гладя его по голове:
— Я понимаю, Володя, все понимаю. Это такое удивительное счастье! — Она говорила правду: в эту минуту радость за его счастье была сильнее, много сильнее, чем глухо поднимавшееся горе.
А потом Газарина стали рвать на части — его вызывали со всего Ленинска к телефону, чтобы поздравить. В опытный цех примчались Федотов и Телехов, знакомые энергетики и строители. Газарин жал руки, отвечал на объятия. Обрадованный Федотов говорил ему с сокрушением:
— Володя, прости, что так тебя измучил. Все мог предвидеть, но не это. Карточки эти хлебные смутили меня — ведь на столе их оставила! Да и не я один, все в голос твердили: «Семь дней не возвращалась домой? Умерла, сомнений быть не может!» Уверен был в гибели, только потому и сказал, прости…
— Неужели я не понимаю, Василий? — отвечал Газарин. — И я бы на твоем месте ничего не скрыл.
Потом Газарин с тяжелым недоумением и тревогой вдруг подумал: «А как же Ирина? Что теперь будет с Ириной?» Ирины в комнате не было, она ушла, когда появились Федотов и Телехов, ей трудно было сидеть и принимать участие в общем торжестве. Она позвонила Варе, что хочет ее видеть, и убежала домой. Газарин сидел как на иголках, ему хотелось поскорее отыскать Ирину. Он торопливо накинул на себя пальто, но тут зазвонил телефон — начальник комбината срочно вызывал к себе: важная телеграмма из Москвы. Главк сообщал, что исследования Газарина по электрическому обогащению углей возбудили большой интерес в Наркомате угольной промышленности, для продолжения этой работы под Москвой создается новая лаборатория, и Газарин назначается ее руководителем. В той же телеграмме говорилось, что просьба проектировщика, профессора Телехова, удовлетворена — он откомандирован в Сталинград на восстановление металлургического завода качественных сталей.
Веселый, помолодевший Телехов, пришедший вместе с Гагариным в управление, не мог усидеть на месте. Он вскакивал с дивана, кидался навстречу входившим знакомым, с возмущением крикнул Га-зарину:
— Да что с вами, Владимир Леонардович? Столько радостей, а вас словно пришибло…
Газарин признался смущенно:
— Растерялся. Все так сразу изменилось… И радуюсь, и тревожусь: как все теперь будет?
— Об одном надо тревожиться, будут или не будут на этой неделе самолеты, — сказал Телехов. — У меня одно желание: вон из этого полярного мрака, навстречу солнцу…
Но Газарин думал о другом. Втайне он хотел, чтоб самолетов не было подольше. Мысли его возвращались к Ирине. Он был виновен перед нею. Она сейчас где-то мучилась, а он не мог ей помочь. Зачем ему сидеть здесь, ждать каких-то самолетов — ему нужно идти к Ирине, говорить с ней.
А Ирина в это время горько рыдала на своей кровати. Возле нее сидела Варя и гладила ее волосы.
— Нет, Варенька, нет, не утешай меня! — говорила Ирина, отталкивая руку Вари. — Дай мне наплакаться!
Варя исчерпала уже все слова утешения. Слишком долго Ирина улыбалась и радовалась тому, что теперь разбивало ее жизнь. Ей надо было излить свое горе. И Варя сказала:
— Ирина, нельзя же так! У друга твоего счастье, порадуйся за него. Два человека, о которых думали, что они умерли страшной смертью, оказались живы — как можно плакать об этом?
Эти суровые слова заставили Ирину поднять заплаканное, распухшее лицо.
— Нет, Варенька, нет, я плачу не об этом! — заговорила она торопливо. — Я от всей души поздравила его, я рада, что он нашел семью. Искренне, Варенька, искренне, он сам это понял, он так благодарно меня поцеловал. Помнишь, я тебе говорила — слова ему не скажу, если он уйдет к жене. Это правда, Варя, я его не упрекну, пусть уходит, пусть будет счастлив, я рада его счастью. И я ему скажу на прощание, только одно скажу: «Спасибо, Володя, что ты был в моей жизни», — больше я ничего не сумею сказать!
Она помолчала, тщетно пытаясь справиться с хлынувшими опять слезами.
— Я о себе плачу, Варя, — прошептала Ирина. — Знаешь, есть разные люди, я присматривалась и видела — все хотят счастья, но хотят по-разному. Одни работают, пишут милым письма, терпеливо ждут их возвращения, и жизнь их наполнена. А я всегда мечтала о своем особом, спокойном счастье, о таком муже, как мой Володя, — умном, талантливом, о детях, хороших, похожих на отца… Я не жила — ждала жизни. Думала — вот завтра, завтра придет мое счастье. И ничего мне не помогло, взяли и отняли все! Не будет у меня больше счастья, знаю, не будет! Я тебе не говорила, Варя, я беременна.
Варя, потрясенная, молчала. Ирина, наплакавшись, подняла голову. Варя спросила, страшась ответа:
— А он знает, Ирина?
Ирина, всхлипывая, долго не отвечала, потом проговорила:
— Нет, не знает, не успела сказать.
— Но ты скажешь? Все скажешь, конечно? — допытывалась Варя, даже не думая о том, что причиняет своими вопросами боль подруге.
— Ничего не скажу, — ответила Ирина. — Знаешь, я вот плакала и думала только об этом: сказать или не сказать? И решила: говорить нельзя. Ты понимаешь, Варя, он сейчас счастливый, семья отыскалась, зачем я буду отравлять ему счастье? Если бы ты видела, как он сегодня радовался… Я еще думала так: ничего я этим уже не исправлю, к семье он возвратится, я сама не хочу отнимать его у жены и ребенка. Они столько перенесли, я понимаю. А если я ему скажу, ведь он не сможет спокойно работать. На днях он получил письмо из Москвы — отзывы экспертов блестящие, Володя показывал их с такой гордостью. Он мечтает переехать в Москву, поставить там исследования на широкую ногу. Зачем я буду мешать ему? Если хочешь знать, так я больше всего горжусь, что помогала ему в работе, — он в отчете называет мою фамилию. Я рассуждаю так: все мы должны сейчас чем-нибудь жертвовать… вот это и будет моей жертвой. Я не хочу мешать ему работать… Ведь верно же, Варя?
Но Варя не была так рассудительна. Она с острой болью и недоумением чувствовала, что никогда не будет такой благородной. Тысячи мыслей подняли в ней слова Ирины, все смешалось и перепуталось, казалось неожиданным и незнакомым. Варя давно уже знала, что первое впечатление обмануло ее, Ирина была много лучше, чем думала Варя вначале. И любовь призвала к жизни все хорошее, великодушное, что было в ее характере. А у нее, у Вари, любовь рождала мелкие, самолюбивые чувства. У них обеих жизнь запутана и непонятна, завтра Варю ждет, наверное, такой же удар, что обрушился сегодня на Ирину. И Варя не находила в себе ни ясного ума, ни доброты Ирины. Нет, она не сумеет так, по-любящему, отказаться от любимого, она пойдет на все, ни перед чем не остановится, чтобы удержать его, если он станет уходить. И Варя проговорила с глубоким отчаянием:
— Правда, Ирина, все правда! Только я бы так не могла… Неужели ты будешь растить ребенка и не скажешь ему об отце? Неужели отец не узнает, что у него есть ребенок?
— Почему? — сказала Ирина. — Я много буду рассказывать ребенку об отце, пусть и он гордится им. Только я скажу ему, что отец погиб на фронте — сейчас у многих так. А Володе я все открою, все, но не сейчас, потом, когда кончится война, не скоро. И я покажу ему ребенка, чтобы он порадовался на него, только не говорил, что отец, а так… знакомый… И разве я одна такая? — говорила она горько. — Сколько еще будет одиноких матерей! Война, Варя… Почему я должна быть счастливее других? Только потому, что мне больше хотелось счастья? Ах, все, все хотят счастья… Война всех сделала несчастными — одних на короткий срок, других на всю жизнь. От войны никто не выигрывает, я тоже не выиграла. Ты это понимаешь, Варя? Многие будут еще несчастнее, чем я, — у меня останется мой ребенок…
В комнату, не постучав, вошел встревоженный Газарин. Ирина поднялась ему навстречу, он крепко обнял ее, не обращая внимания на Варю и, видимо, даже не сознавая, что она тут. Ирина глухо зарыдала, обхватив руками его плечи.
— Не надо, не надо! — бормотал Газарин, чуть не плача сам и гладя ее волосы.
— Владимир Леонардович, я только недавно узнала о вашей семье, — проговорила Варя. — Поздравляю вас от всей души.
— Да, да, спасибо! — торопливо говорил Газарин, улыбаясь детски счастливой улыбкой и тут же с тревогой обращая лицо к Ирине. — Много перенесли, очень много, нам такого и не снилось в нашем далеке.
— Главное, что остались живы, — сказала Ирина, вытирая слезы. — Живы и ждут тебя, Володя. Страдания забываются, а впереди будет только хорошее.
Варя кусала губы, чтобы не плакать. Она не могла смотреть на Газарина. Огромный, широкоплечий, он был жалок и растерян сейчас, в своем одновременном счастье и горе. Он то улыбался, то хмурился. Смятение, радость и уныние пробегали по его лицу, как тени облаков.
— Я уезжаю, Ирина, завтра или послезавтра лечу, — сказал он вдруг.
— Так скоро? — вскрикнула Ирина, побледнев. Она схватилась рукой за сердце.
Варя и Газарин поспешили к ней, но она отстранила их обоих. Она говорила с лихорадочной быстротой, умоляюще и горячо:
— Я понимаю, Володя, поезжай, но почему так скоро? Ведь навсегда, пойми… Разве через неделю нельзя? Напиши пока письмо, пусть ждут, ведь ты приедешь, все равно приедешь… А я совсем ведь с тобой, совсем!
— Меня вызывают в Москву, — виновато ответил Газарин. — Новую лабораторию организовывать, ту, о которой я писал в докладной записке. — Он помолчал и сказал мрачно: — Не поеду я. Не могу так уезжать… Потом как-нибудь, не сейчас.
Молчаливые, горькие слезы полились из глаз Ирины, она вытирала их, глотала, стараясь скрыть. Варя встала и накинула пальто.
— Вы оставайтесь, — сказала она взволнованно. — Извините меня, очень срочное задание, я, вероятно, всю ночь буду работать.
Газарин удержал Варю и посадил на стул. Он положил руку на плечо плачущей Ирины.
— Пойдем ко мне, — попросил он. — Нам нужно поговорить, Ирина, пойдем, умоляю!
Она одевалась медленно и устало, он помогал, но руки его дрожали. Известие об отъезде совсем доконало Ирину. Выходя, она взглянула на Варю долгим, полным отчаяния взглядом, протянула ей руку, словно уходила навсегда.
Варя закрыла за ними дверь, села у стола и зарыдала. Она плакала об Ирине, о себе, о жене Га-зарина — обо всех любящих и страдающих на земле.
Через три дня, в первую летную погоду, Газарин с Телеховым уезжали из Ленинска. К проектному отделу подошел маленький, давно отслуживший свой срок автобус. В нем разместились отъезжающие и друзья. Телехов с таким оживлением и веселостью беседовал о заводе, куда ехал, словно завод уже освободили.
— Я приеду как раз вовремя, — говорил он уверенно. Он делился своими планами. Завод нужно не только восстановить, но и модернизировать — многие агрегаты уже устарели, буду внедрять на нем электрометаллургию. Конечно, против этого восстанут, пустятся доказывать, что сейчас не время, война — он готов спорить и драться со всеми, но свое отстоит.
А Варя тихо спрашивала Ирину:
— Ты и сегодня ничего не рассказала? Та отвечала тоже тихо:
— Нет, Варенька. Но знаешь, было трудно — столько раз хотелось признаться, а в ту ночь просто не знаю, как вытерпела. Он просил прощения, а чем он виноват? Знаешь, что он мне сказал? «Половину сердца оставляю тут». — Она прибавила скорбно, еле сдерживая слезы: — Я ему верю, Варенька, он говорит правду. И мне хорошо — его любовь всегда будет со мною.
На аэродроме — замерзшей расчищенной реке — уже стоял готовый к отлету красный самолет. Сперва были погружены чемоданы, потом в кабину вошли пассажиры. Телехов, несмотря на холод, сорвал шапку и махал ею в воздухе и так, с непокрытой головой, выпрямившись, бодрый, вошел вовнутрь. Га-зарин, сутулый и молчаливый, задержался на лестнице и глядел на Ирину с грустью и нежностью — нелегко уезжать человеку, оставляющему половину своего сердца.
— Прощайте! — крикнул он всем. — До встречи в Москве, товарищи!
В автобусе, на обратном пути, Ирина положила голову на плечо Вари.
— Я посплю, Варя, — сказала она устало. — Я так измучилась за эти дни…
Она тотчас же уснула. И хотя старенький автобус раскачивался и подпрыгивал, она не проснулась до самого Ленинска. Седюк молча сидел напротив них. Только в Ленинске, перед самой остановкой автобуса, он шепотом сказал:
— Крепко ее скрутило, Варя, — даже не шелохнулась.
— Думаешь, это легко — прощаться с любовью? — тихо ответила Варя и, не удержавшись, горько добавила: — Вот скоро и ты получишь письмо и оставишь меня одну. И я, как Ирина, ночь напролет буду думать и мучиться, а днем засыпать на часок где придется.
Он ничего не ответил. У него сжалось сердце. Он желал сведений о жене и страшился их. Он знал уже: что бы ни случилось, с Варей он не расстанется.
Выйдя из автобуса, Седюк направился к себе на промплощадку — Назаров просил приехать подписать кое-какие бумаги.
— Вам письмо, Михаил Тарасович, — сказала Катюша, протягивая грязный конверт.
Он тут же разорвал его. Письмо было от Бориса Бакланова, его прежнего сослуживца, сейчас воевавшего на юге.
«Дорогой, Миша! — писал Борис. — Строчу тебе прямо в степи, в кабине машины, — наступаем на Сальск. Узнал кое-что о Марии, но только рука не поднимается писать. В Минеральных Водах я встретил Барагина — помнишь, наш ростовский приятель, бывший оперный артист? Из Ростова он бежал, но вырваться к нам не сумел. Так он говорит, что Мария стала любовницей подполковника танковых войск Эрнста Шлютте и всюду таскается с ним. Были они и в Минеральных Водах — танковая часть Шлютте стояла там недели две. Барагин встретил ее на улице, и, конечно, высказал все, что о ней думал. Она спокойно ответила: „Вы затеваете свои войны, а я из-за вас страдать должна?“ Старик спустя три месяца после этого разговора весь трясся, вспоминая. Одно тебе скажу, Миша: Мария твоя — грязная сука, ничего больше. Ты помнишь, я всегда удивлялся, что вас свело вместе, — слишком уж вы непохожие люди. Твое последнее письмо о пуске опытного завода я получил и читал своим товарищам, как ты описываешь пургу, и полярную ночь, и всякие работы. Ну, пока всего, не сердись на меня за горькое сообщение. Пиши на ту же полевую почту.
Борис»
Седюк положил письмо на колени и несколько минут думал, не входя в свой кабинет, потом снова перечитал его от начала до конца. Какое странное совпадение! Только что Варя говорила о письме. И вот оно! Им вдруг овладели оцепенение и усталость. Он сидел, ничего не говоря и ни о чем не думая. Катюша со страхом и сочувствием смотрела на его каменное лицо. Она знала, что семья Седюка затерялась где-то в эвакуации, и догадывалась, что в письме были нерадостные известия.
— Что с вами, Михаил Тарасович? — не выдержала она. — Не дай бог, не случилось ли чего с женой? Жива она?
Он ответил равнодушно:
— О жене, Катюша. Умерла.
Седюк понимал, что сидеть в приемной, уставясь глазами в пол, не годится. Он вошел в кабинет и сел за стол. На столе лежали бумаги, их нужно было прочесть и подписать. Он отодвинул их в сторону. Две бумажки полетели на пол, он их не поднял, положил голову на руки, глядел в заплывшее льдом окошко, вспоминал.
— Вот все и кончилось, — сказал он вдруг громко.
В кабинет вбежала встревоженная Катюша.
— Михаил Тарасович, звонит сам Сильченко, возьмите, пожалуйста, трубочку.
Он сказал, не поворачивая головы:
— Сообщите, что меня нет, Катя!
— Я уже сказала, что вы тут! — жалобно воскликнула она. — Мне очень неудобно, прошу вас, возьмите трубочку!
Она сама сняла трубку и поднесла к его руке. Он молча приложил ее к уху и только потом вспомнил, что нужно сказать «слушаю». Голос начальника комбината был необычен — тороплив и оживлен.
— Высылаю за вами машину, — сказал Сильченко. — Немедленно приезжайте. Прибыло интересное сообщение.
Машина пришла через десять минут, и за это время Седюк успел забыть, что его вызывают. Катюша, страдая за него, потянула его за рукав.
— Михаил Тарасович, пожалуйста, — шепнула она. — Вас ждут.
Седюк молча оделся. Приехав, он, не снимая пальто, прошел мимо изумленного Григорьева прямо к Сильченко. Тот встал ему навстречу, крепко схватил за руку и стал трясти. Седюк, едва заметив торжественность встречи, вяло опустился в предложенное ему кресло. Сильченко схватил со стола тоненькую папку и протянул ее Седюку.
— Вот, получайте! — воскликнул он. — Немецкая технология, та самая, которой мы допытывались.
Седюк перелистал аккуратно прошитые и пронумерованные страницы — выдержки из статей, соображения специалистов, описания аппаратуры. Так вот он в чем заключался, этот таинственный немецкий секрет, — в том, что никаких секретов не было. Немцы, столкнувшись со всеми трудностями, над которыми бился и он, отказались от чистого процесса на бедных конвертерных газах, как от неосуществимого. Они добавляют в конвертерные газы богатый сернистый газ, получаемый от сжигания кусковой серы, специально выстроили для этого сероплавильное отделение. Только две трети кислоты идут за счет использования конвертерных отходов, остальное — сера, та же сера, что и на старых сернокислотных заводах, ничего принципиально нового.
— Что с вами случилось, товарищ Седюк? — вдруг спросил Сильченко. — Мне кажется, вы чем-то расстроены.
Седюк поднял голову. Сильченко смотрел на него ласковым, проницательным взглядом. Седюк хотел сказать напрямик: «Да вот, получил письмо, жена изменила — и мне и родине». Но вместо этого он вынул письмо и молча протянул его Сильченко. Тот читал, нахмурясь.
— Понимаю ваше состояние, — сказал Сильченко, помолчав. Он в волнении прошелся по кабинету и остановился на своем любимом месте у окна. — Война раскрывает души. Только в трудную минуту познается, каков человек. Мне кажется, судя по тому, как вы мне рассказали при первой встрече, вас мало что связывало с женой. Лучше сразу рвать фальшивые связи, чем тянуть их всю жизнь.
— Теперь уж, конечно… — ответил Седюк и встал. — Разрешите идти, товарищ полковник?
— Идите, — сказал Сильченко. — Материалы для подробного ознакомления я пришлю вам завтра — их хотел посмотреть Дебрев.
Он проводил Седюка до двери и дружески повторил, положив руку на плечо:
— Возьмите себя в руки…
Дебрев явился к Сильченко через несколько минут и застал начальника комбината в глубоком раздумье. Дебрев схватил папку и жадно пробежал ее. Он захохотал и, ликуя, стукнул кулаком по столу.
— Знаете, что во всем этом самое удачное? — заявил он, шумно торжествуя. — То, что мы слишком поздно узнали обо всех этих немецких тайнах. Да, да, не смотрите на меня так удивленно! Представьте только, что папочка эта пришла бы к нам месяца два назад. Ведь мы сразу потребовали бы кусковую серу, а для серы нужны те же самолеты, целая эскадрилья самолетов. Мы искали несуществующие секреты и отработали процесс на одних конвертерных газах, без серы, совершили то, что немцам не удалось.
— Пожалуй, верно, — согласился Сильченко. — Если бы процесс был нам известен, конечно, было бы невозможно удержаться от его копирования.
Дебрев поинтересовался:
— Седюк ознакомился со всем этим?
— Ознакомился. Он недавно ушел от меня. Между прочим, он получил скверное известие — жена осталась у немцев. По своей воле осталась.
— Бить бы всех этих молодых шалопаев, палкой бить! — сказал Дебрев. — Зачем женился на такой?
— Сердцу не укажешь, оно у разума не всегда спрашивается — заметил Сильченко.
— Бросьте! — презрительно скривился Дебрев. — Вздор, будто у сердца нет ума! В души надо смотреть, а не в глазки! Я его жену не видел, но представляю: эгоистка, модница, свету только что в маленьком ее окошке, на все остальное ей наплевать. Разве это подруга такому человеку? А он ее выбрал и, наверное, любил, привязался душой. К чему, спрашиваю?
— Души тоже меняются, — возразил Сильченко. — Да и мы не всегда одинаково с людей требуем, не всегда одной меркой их меряем. Все мы меняемся. Сами вы уже не тот, что полгода назад, и я иной.
Эти слова почему-то сильно обидели Дебрева. Он встал.
— Не понимаю, что общего между нами и той грязной вертихвосткой, — сказал он с достоинством. — О себе знаю одно: не менялся, не меняюсь и меняться не собираюсь! Не к чему!
Прежде всего Седюк стремился попасть домой незаметно, задами, чтобы не повстречать знакомых. Он торопился, словно мог опоздать. Он бегом взобрался по лестнице и только на площадке перевел дух. Войдя, он закрыл дверь на ключ и крючок, чтобы даже уборщица не могла помешать. Он кинулся к чемодану, лежавшему под кроватью, и выдвинул его. Здесь среди книг и бумаг лежала фотографическая карточка — красивая, молодая, надменная женщина в нарядном платье. Он рвал карточку на куски, рвал молча, ожесточенно, деловито и потом, сложив обрывки в кучу, поднес к ним зажженную спичку — плотная бумага чадила и тлела. Вздохнув, он выпрямился, — спина ныла от напряжения, словно после тяжелой физической работы.
— Все, — сказал он громко. — Теперь все!
Не сняв пальто, он сел на кровать. Он смотрел на кучу пепла — все, что осталось от его прежней жизни. А жизнь эта вдруг нахлынула на него давно забытыми картинами. Он не узнавал себя в том человеке, которого с мстительной услужливостью рисовала ему память. Нет, он не мог так жить, не мог спокойно и равнодушно сносить все это. То был другой человек, не он! И, однако, это был он, никуда не денешься, он! Он, он, от этого не уйдешь! И он сам виноват, глубоко, бесконечно виноват! Он мог предвидеть все это, измена не свалилась неожиданно, это только естественный и закономерный конец того, что было известно и прежде. Почему же он никогда об этом не думал? Все, что угодно, он мог вообразить себе, все, кроме этого.
«Вот все и кончилось», — подумал он снова. — Что ж, теперь можно прийти к Варе и сказать ей: «Поздравь и обними меня, я свободен. Я ни в чем не виноват — ведь я не мог знать, что она так низко падет».
Неправда! Он не смеет оправдываться. Он не смеет говорить, будто ничего не знал. Он знал ее всю, ее поступки, ее помыслы. Знал, что нет у нее за душой ничего, кроме эгоизма и самовлюбленности, знал ее холодную, безразличную ко всему душу.
«Нет, этого я не мог предвидеть», — сказал он себе с отчаянием. Услышав, что она не хочет эвакуироваться, он опасался, боялся, что ее, беззащитную, угонят в Германию, что ее, слабую, истерзают непосильной работой, замучат голодом, надругаются над ней. Но где-то в глубине души, неосознанное, жило опасение, что может случиться и другое…
Седюк вскочил. Больше оставаться в комнате он не мог — здесь не было спасения от беспощадных мыслей. Он подумал о Варе и внутренне содрогнулся. Нет, не сейчас! Он пока не может идти к ней, не имеет права взваливать на других свои ошибки, свое позднее раскаяние. Этим надо перемучиться самому. Он перемучится сам — так, только так.
Седюк побрел в опытный цех, не различая дороги, наталкиваясь то на столбы, то на деревья. Ветер свалил его в сугроб — только тогда он вспомнил, что метеорологи предвещали к вечеру сильную пургу. Пурга гремела во всей тундре, кругом несся мелкий снег. Седюк ввалился в помещение, лишившись голоса, обледеневший и измученный.
— Да вы с ума сошли! — воскликнул Киреев. — Неужели вы не понимаете, что только сумасшедшие прогуливаются в такую погоду? Я даже в столовую не пошел, а ночевать буду на диване. И потом — у вас же сегодня занятия на курсах.
— Не до курсов, — отмахнулся Седюк. — Послушайте, Сидор Карпович, получено наконец описание немецкого способа.
Он торопливо изложил все, что прочитал у Сильченко. Киреев не дал ему договорить. Он уловил существо дела с первых же слов. Восхищенный, он хлопнул Седюка по плечу и кинулся в сернокислотное отделение. Седюк пошел за ним. Дремавшая аппаратчица испуганно вскочила при появлении начальства. Процесс шел ровно, записи в журнале показывали одни и те же цифры. Седюк с невольным волнением смотрел на поглотительные баки. Там сегодня, как и вчера, накапливалась черная, грязная, но свободная от вредных примесей кислота — та кислота, без которой задержался бы пуск завода, та кислота, что была в течение нескольких месяцев самой его заветной, самой мучительной, самой вдохновенной думой. Да, конечно, за ним большая вина. Но есть же оправдание его жизни — плод его поисков, его труда и забот, всех его мыслей, то, чем полны были все его дни, каждый час… Завтра они раскроют бак, скачают бочку кислоты, и он будет любоваться ею, будет наслаждаться ее видом, даже ее запахом, как Киреев.
— Черт знает что! — вспылил Киреев. — Смотрите записи. Романов не дал настоящей плавки, через час конвертер придется опоражнивать. Опять завтра не выдадим полной бочки кислоты!
Седюк постарался успокоить Киреева. Их спор был прерван телефонным звонком. Недовольный голос Лидии Семеновны выговаривал Седюку за срыв занятий: нужно было хоть предупредить заранее — она заменила бы уроки. Кроме того, она надеялась, что он проводит ее домой, на дворе такой ветер, что она боится выходить одна. Седюк стал оправдываться: он неожиданно получил новые данные по процессу, прийти сегодня, вероятно, не сможет.
— Неужели вы в самом деле не пойдете? — спросил Киреев с осуждением. — Человек просит помочь добраться домой, а вы отказываетесь, куда это годится!
— Никуда не пойду, — с досадой сказал Седюк. — Буду, как вы, тут ночевать. А доведут ее курсанты, одна не уйдет.
— Слушайте, — горячо сказал Киреев, — вы, конечно, оставайтесь, хлопот, правда, хватит на всю ночь. А я пойду вместо вас, провожу ее. — Он поспешно добавил: — У меня дома дела. Я собирался заняться ими завтра, но лучше сегодня.
Седюк с изумлением смотрел на него. Киреев медленно краснел — покраснело лицо, шея. В замешательстве он отвел глаза и забарабанил пальцами по столу аппаратчика. Седюк улыбнулся, хотя ему было не до смеха.
— Конечно, идите, — сказал он. — Погода не такая страшная.
До учебного комбината было около четырех километров, на дворе грохотала буря, но Киреев меньше чем через час, обледенелый и задыхающийся, ввалился в учительскую. Лидия Семеновна, вскочив из-за стола, с удивлением смотрела на незнакомого человека, сдиравшего с кашне и ресниц наросший на них лед.
— Здравствуйте! — прохрипел Киреев, выдираясь из своих одежек.
— Ах, это вы товарищ… Киреев, кажется? — проговорила она, узнав его. — Вешайте ваш полушубок сюда, к батарее. А почему, собственно, вы пришли? Я ждала Седюка.
Киреев, путаясь и не глядя на Караматину, разъяснил, что Седюк не придет, у него важнейший опыт, прервать процесс невозможно, заменить Седюка у аппаратов тоже немыслимо. Седюк посылает вместо себя его, Киреева, чтоб проводить Лидию Семеновну домой. Она слушала неясное объяснение Киреева с недоброжелательством, лицо ее хмурилось.
— Вы могли бы и не беспокоиться — объявила она. — Надо было позвонить, что никто не будет, у меня имеются друзья, они меня проводят. Я сейчас вызову кого-нибудь.
Она потянулась к телефону.
— Что вы, что вы! — сказал Киреев с испугом. — Какое же это беспокойство? Я и сам хотел побродить, прогуляться. Уже одевался, когда Михаил Тарасович предложил, просто это совпало.
Она смотрела на него с недоверием. Ветер грохотал и тряс стены деревянного здания. Лицо Киреева было смущенным и виноватым, но голос звучал искренне.
— Что-то погода не прогулочная, — возразила Лидия Семеновна, ударяя рукой по рычагу. — Нормальные люди в такой ветер отсиживаются дома.
— А я люблю, — поспешно вставил Киреев, перебивая ее разговор с телефонисткой. — Для здоровья полезно, кровь разгоняется.
Лидия Семеновна с досадой бросила трубку. Ян-сон и Зеленский не отвечали. Якова, шофера Дебрева, в гараже не оказалось.
— Ну хорошо, — сдалась она. — Только вам придется посидеть — у меня еще последняя группа не кончила занятия.
— Я посижу, — согласился он радостно.
Он сидел на диване, просматривая старую газету. Она искоса поглядывала на него. У Киреева было красивое, сильное лицо, широкие плечи, такой человек в самом деле мог любить ледяной ветер, сшибающий других с ног. Держался Киреев скромно, не вперял в нее любопытных глаз, не лез с развлекающими разговорами. Ей даже понравилась эта полная достоинства скромность. Прозвонил звонок, вошла преподавательница и доложила, что урок прошел благополучно, ученики разбежались по комнатам, она тоже уходит — и она и ученики жили тут же, в здании учебного комбината.
— Пойдемте! — сказала Кирееву Лидия Семеновна, одеваясь.
На улице он взял ее под руку. Идти с ним было легко, он повертывался к ней лицом, заслоняя грудью от ветра. Она сначала запротестовала, что ему неудобно так двигаться, боком вперед, но тут же замолчала: он так быстро и ловко шел, так естественно и небрежно не обращал внимания на ветер, словно его и не было, что ее протесты делались ненужными. Сперва она двигалась молча, потом Лидия Семеновна поинтересовалась, что все-таки случилось с Седюком и каково у него настроение. Киреев удивился. Да ничего не случилось, все в порядке, настроение у человека великолепное. Караматина возразила:
— Нет, я слыхала другое. В поселке говорят, что у него неприятности.
— Чепуха! — энергично заявил Киреев. — Я с ним каждый день провожу пятнадцать часов в сутки. Сейчас он, если хотите знать, лучше себя чувствует, чем когда-либо прежде: главные трудности по процессу преодолены, а это было основное, что его тревожило.
Больше о Седюке она не спрашивала. Но Киреева словно прорвало. Он говорил всю остальную дорогу. Речь его состояла из отрывочных криков, ветер наполнял уши грохотом, нужно было напрягать легкие, чтоб переговорить его громовой голос. Усилие требовалось и для того, чтобы слушать. Но Лидия Семеновна, задыхаясь, закутанная с глазами в шаль, слушала со вниманием. Все, что говорил Киреев, было интересно. Прежде всего он хвалил Седюка. Он с ожесточением кричал, что лучше Седюка в Ленинске никого нет, это человек с соображением, настоящий инженер, из него выйдет большой толк, только сам он не догадывается, вот что жалко. И он губит себя: ему нужно с головой влезть в работу, глотать книги, как куски хлеба, не отходить от агрегатов, а он тратит драгоценные часы на времяпровождение с Варей Кольцовой. Любовь засасывает его, как болото, нет ничего глупее любви, уже не одного крупного человека погубила эта странная и ненужная штука.
Лидии Семеновне понравилось это четкое и продуманное определение. Она даже остановилась на самом ветру и сделала небольшую щелочку в окутывавших ее нескольких слоях шали.
— Ужасно глупая вещь любовь! — прокричала она сочувствующе и закашлялась — ветер мощным ударом вогнал эти слова назад в рот.
Киреев, самозабвенно сдерживая широкой спиной напор бури, прижимал к своей груди согнувшуюся Лидию Семеновну, пока она не пришла в себя.
Больше она не осмеливалась подавать реплики, но слушала с прежним вниманием. Теперь Киреев с увлечением кричал о своей работе. Он излагал криками математические формулы и химические реакции, описывал процессы и аппараты.
— Шлаки обеднели! Потери меди — сотые процента! Как вам это нравится? — гремел он, приближая свои глаза к ее глазам, чтобы она лучше слышала.
Ей это нравилось. Необыкновенный разговор захватывал ее. Все это было забавно до восхищения — и ученая беседа на сшибающем с ног ветру, и сам этот ветер, и чудаковатый ее провожатый, при первом посещении опытного цеха показавшийся ей глупым и неотесанным. Ввалившись в тихое парадное своего дома и немного отдышавшись, она выразила удовольствие и благодарность: время у них прошло незаметно и очень интересно.
— Вы близко живете от учкомбината, — заметил Киреев с сожалением, хотя учкомбинат находился как раз на другом конце поселка. — Я вам не все рассказал, что мы делаем.
— В другой раз расскажете, — подбодрила она его. — Будут еще плохие погоды — погуляем и побеседуем.
— Метеорологи на завтра тоже обещают пургу, — оживился он. — Я зайду за вами завтра вечерком, хорошо?
Она колебалась. Она не терпела тех, кто ухаживал за нею. Но этот человек, похоже, и не собирался ухаживать. За весь вечер он не сказал ей ни одного комплимента, ни разу с восхищением на нее не посмотрел. Кроме того, он не закончил рассказа, а рассказ об их поисках, неудачах и успехах, в самом деле, был интересен.
— Ладно, приходите, — согласилась она, про себя удивляясь своей неожиданной уступчивости.
Киреев возвращался по пройденной дороге, ветер наваливался на него сзади, гнал в сугробы, пытался оледенить, но попусту терял свою мощность. Киреев, отталкиваясь от него спиной, двигался медленно, словно на прогулке. Он дышал всей грудью, даже отвернул кашне, чтоб хватало воздуха. Кровь легко обегала его тело. Ему казалось, что еще никогда не было такой удивительно бодрящей и приятной погоды. Он подошел к своему дому и прошел мимо. Ему не хотелось возвращаться в душную комнату. Сердце его требовало простора. Он шел и смеялся про себя и растроганно вспоминал, как внимательно она слушала все его объяснения.
И, вероятно, на многие сотни километров к югу и к северу, востоку и западу он был единственным человеком, который гулял в эту сумасбродную, полную снега и грохота и крепкого, как диабаз, мороза ночную бурю.
Непомнящий сам пошутил, когда стал разговаривать: «Кто предназначен для веревки, того не возьмет нож». Он выздоравливал медленно. Уже через три дня после операции Никаноров твердо ответил Назарову: «Будет жить!» Все же он был очень слаб, и к нему никого не пускали. Он пожаловался в записке, пересланной Мартыну: «Меня со всех сторон сдавила блокада, никто пока сквозь нее не просочился».
Первый прорвал кольцо этой блокады его приятель Яков Бетту. Во второй половине января он с Наем Тэниседо и Семеном Гиндипте выпросил у Лидии Семеновны три дня отпуска для охоты и, торжественно провожаемый всеми нганасанами и другими ребятами из общежития, выехал на четверке рослых оленей в горы. Най и Семен шли сзади на лыжах. Пропадали они целую неделю, но явились, нагруженные богатой добычей — охота, точно, была великолепной.
Никанорову доложили, что три закутанных в меха парня требуют свидания с Непомнящим. Он коротко распорядился: «Не пускать!» К нему опять пришли — приехавшие парни настаивают, чтобы больному были переданы их подарки. Возмущенный, он спустился вниз, чтоб самолично прогнать нахалов, и ахнул. Весь пол приемного покоя был завален трофеями удачной охоты: тут было штук двадцать куропаток, пудовая нельма, зайцы и меха — волк, три песца, серебряная лиса, несколько горностаев. Изумленный, Никаноров, не обращая внимания на меха, смотрел на куропаток и нельму.
— И это все в подарок Непомнящему? — осведомился врач.
— Все Иге! Все Иге! — согласно закричали три охотника.
— Слишком жирно для одного! — решил Никаноров. — У меня полтора месяца вся больница сидит на супе из консервов. Тут из одной только нельмы можно сварить уху на все палаты, а куропаток хватит на неделю бульонов. Василий Иванович, — обратился он к санитару, — тащите все это скорее на склад и передайте повару, что утвержденное обеденное меню для больных отменяется, сегодня бульон из потрохов.
— Доктор, пусти Иге! — попросил Яков.
После удачной реквизиции Никаноров смягчился. Он сделал вид, что не видит, как одетые в халаты гости потащили наверх все свои меха. Ничего он не сказал, когда весь второй этаж наполнился шумом, визгом и хохотом — только прошелся по коридору, заглядывая в открытые двери палат. Непомнящий, увидев врача, сам восстановил тишину, отныне беседа шла в приглушенном тоне.
— Неужели это все мне? — изумлялся Непомнящий, с восхищением поглаживая меха горностая и волка — он любил вещицы, ни на что ему не пригодные в жизни.
— Тебе, Ига! Бери, Ига! — шепотом кричали друзья.
А Най Тэниседо застенчиво вытащил из-под сакуя скатанный в трубку кусок ватмана. Это был карандашный рисунок. Четыре великолепных оленя, вздымая копыта, мчались по снежной тундре. Высокий, закутанный в меха погонщик, сам Непомнящий — черты его лица были переданы с точностью и любовью — умело правил, выпрямившись на санках, неистовым бегом своей упряжки.
— Три дня рисовал, еще до охоты, бери, Ига! — с гордостью сказал Най.
Рисунок очаровал Непомнящего, он не мог от него оторваться. И когда гости ушли, а в палату зашел завхоз с санитаром и, занеся меха в список личных вещей больного, стали утаскивать подарки на склад, Непомнящий с трудом поднялся на кровати и выдрал трубку ватмана из рук санитара.
Рисунок прибили к стене над кроватью Непомнящего. Он часто поглядывал на свое мужественное лицо, и ему уже начинало казаться, что все это в самом деле с ним было.
После этого Никаноров решил, что строгая изоляция Непомнящего теперь ни к чему, и в первый же официальный приемный день — воскресенье — к нему пустили сразу четверых: Седюка, Варю, Мартына и Бугрова, подошедших в одно время к больнице.
Гости, одетые в халаты, сидели у кровати на стульях и, стараясь говорить не очень громко, чтоб не тревожить больных, лежавших на других кроватях, ознакомили Непомнящего с событиями дня. Седюк рассказал о прорыве блокады Ленинграда, Бугров поделился заводскими новостями. Непомнящий, еще бледный и слабый, тихим, прерывающимся голосом, но с прежним оживлением комментировал сообщения.
— Я знал, что Жуков умрет, — сказал он убежденно, когда речь зашла о выловленной шайке бандитов. — Когда он вытащил нож, глаза его стали безумными. Я увидел мертвый череп смерти в его глазах. Человек с такими глазами не мог жить.
— А если б не Парамонов, он прикончил бы тебя и спокойненько удрал, — возразил Бугров. — Парамонов спас тебя, парень.
— Критерием истины является практика, — поучительно заметил Непомнящий. — А практика утверждает, что я жив, а Жуков мертв. Следовательно, мое утверждение истинно. И, если хочешь знать, Иван Сергеевич, меня спас не Парамонов. Меня спасло мое сознательное отношение к наболевшим вопросам техники безопасности.
— Не дури, Игорь! — рассердился Бугров. — Какое имеет отношение техника безопасности к бандиту Жукову?
— Самое прямое. Придя на подстанцию, я сразу обнаружил разные технические неполадки, в частности в области сигнализации. Мартын может подтвердить, как я критиковал прораба. И вот Мартын предложил дополнить аварийную сигнализацию, а я все это провел в жизнь. Когда кругом завыли сирены, я понял, что все в порядке — среди этого шума, звона и света Жуков потеряет уверенность. Это была психическая атака на бандита, и она блестяще удалась. Таким образом, меня спас мой старый опыт работника по технике безопасности.
Варя со смехом полюбопытствовала:
— А вы и в эту область заглядывали, Игорь?
— Не только заглядывал, но и оставил печатные следы! — с охотой рассказывал Непомнящий. — Начальник отдела как-то предложил мне составить инструкцию по технике безопасности для котельного цеха. Я набросал ее в тот же день, и начальник, не читая, подмахнул. Через два дня она была расклеена по всему цеху и имела шумный успех. Люди заучивали ее и читали наизусть, как стихи: «Пункт первый. Не спи стоя. Пункт второй. Уступи дорогу паровозу. Пункт третий. Разве звонок сигналиста вас не касается?» Начальник мой, бледный и встрепанный, примчался в цех и жадно читал творение, под которым стояла его подпись. Он выгнал меня в тот же день. Мою инструкцию содрали и заменили другой — кустарной работой самого начальника. Все в ней было бледно и невыразительно. Например: «Приступая к работе в горячем цехе, надевай рукавицы!» Конечно, инструкцию его никто не запомнил, и она не сыграла роли в борьбе с травматизмом.
Варя и Седюк смеялись, а Непомнящий, утомленный длинным рассказом, закрыл глаза. Гости поднялись и стали прощаться.
В приемном покое, сдавая халат, Седюк увидел Катю Дубинину, державшую в руках банку консервированных абрикосов. Она покраснела, здороваясь со своим начальником.
— У вас тут кто, Катя? — поинтересовался Седюк.
— А я к Игорю Марковичу, сегодня к нему первый раз пускают, — ответила девушка. — У нас по январской карточке компот дают, а тут, наверное, плохо кормят, я и принесла. Я совсем не люблю компот, он мне не нужен, — прибавила она.
На улице Седюк попрощался с Мартыном и Бугровым и взял Варю под руку.
— Погуляем, — сказал он. — Мы с тобой давно уже не гуляли. Давай пойдем в тундру.
Они медленно проходили по улице поселка и, выйдя к обрыву, спустились в лесок. В снегу была протоптана неширокая тропинка, они сперва свернули на нее, потом шли прямо по снегу. Твердый, отполированный ветром, скованный морозом наст даже не прогибался под валенками — они шли, почти не оставляя следов. Невысоко над горами висела блестящая, большая луна, но ее окружала уже не глубокая ночь и не серый, болезненно тусклый рассвет, а широко распростертое голубеющее пространство. Где-то за краем земли невидимое солнце пробивалось наверх, озаряя своим светом тучи и горизонт, и, не пробившись, снова уходило вниз.
— День, день! — радостно говорил Седюк, вдыхая холодный, свежий воздух. — Ясный, крепкий день, его уже не загнать назад. Мы даже не замечали темноты, правда, Варя? Мы работали, нам было не до тьмы и света. А сейчас я чувствую, как меня измучила тьма. Мне хочется распахнуть руки и кричать на всю тундру, на всю страну: «День! День!» Не правда ли, смешно и хорошо? Нужно три месяца не видеть солнца, чтоб стать солнцепоклонником!
Он все глядел на светлый юг. Новые, широкие мысли поднимались в нем — мысли об их прошлой жизни, мысли об их будущем. Да, вот так они жили — черная ночь навалилась на них, отступление, потеря родных земель, гибель друзей. А сейчас наступает день. Они знали, что он придет, неотвратимый, торжествующий день. Они работали, чтоб он пришел. Пройдут года — об испытаниях, выпавших им на долю, люди будут узнавать только из книг. Он уверен, много хороших романов напишут об их времени. Но он не знает, сумеют ли передать будущие романисты то самое важное, что определяло их жизнь, их характер, их мысли в эти трудные годы. Да, конечно, люди влюблялись, ссорились, страдали и были счастливы, им приходилось голодать и холодать, они горевали над умершими и радовались рождению ребенка. Но труд, горький и вдохновенный труд — вот что стало истинным содержанием их жизни. Труд занимал все их время, поглощал их мысли и чувства. Вот пусть обо всем этом расскажет тот будущий романист. А если он, повествуя о сегодняшней жизни, не расскажет о труде, об их отношении к труду, непростительную неправду он скажет об этом времени.
— Ты, кажется, заранее ненавидишь этого бедного будущего романиста, — засмеялась Варя.
Он смеялся вместе с нею. Давно уже она не видела его таким оживленным и радостным, давно не слыхала от него таких хороших и бодрых слов. Она глядела на его посветлевшее лицо, потом подошла к нему и обняла, положив голову ему на плечо. Он крепко прижал ее к себе.
Рассвет тускнел, появились звезды. Но широкое сияние еще свободно лилось в пространство. Лицо Седюка стало мягким и задумчивым. Варя, еще теснее прижавшись к нему, сказала:
— Почему ты молчишь? Мне рассказали другие. Мне кажется, ты даже стал избегать меня.
— Все это прошло, думать не хочу об этом. Совсем другое меня заботит. — И, привлекая ее к себе, целуя ее заиндевевшие волосы, он спросил: — Будешь моей женой, Варя?
Она прижалась к нему, не отвечая. Он пытался поднять ее голову, взглянуть в глаза. Она не давалась — он слышал, как стучало ее сердце.
— Конечно, я не берусь любить всю жизнь, — проговорил он, стараясь шуткой обмануть свое волнение. — Любовь до гроба бывает только в плохих романах. Но на первые полсотни лет моей любви хватит, это я обещаю.
— Не надо шутить! — шепнула она с упреком. И тогда он сказал торжественно и ласково:
— Всюду, всегда, Варя!
В середине января на площадке медеплавильного завода были закончены все основные строительные работы. Строители вывели фундаменты, поставили коробки будущих цехов, проложили дороги — очередь была за монтажниками, нужно было устанавливать оборудование. Но монтажники вместе со своим руководителем Лешковичем невылазно сидели на ТЭЦ, туда были брошены лучшие слесари, сварщики, такелажники, монтеры и наладчики. Несколько бригад, работавших на промплощадке, не могли справиться с объемом нахлынувших работ, над строительством снова повисла угроза прорыва.
В кабинете Лесина сидел Назаров. Они пришли с планерки, где выяснилось, что текущий недельный график сорван, а график следующей недели совершенно не подготовлен. Лесин с отчаянием вглядывался в сводки, лежавшие у него на столе.
— Хуже, чем в августе, — бормотал он. — Каждый день провал за провалом…
Озабоченный Назаров, развалившись в кресле, постукивал пальцами по столу. Он мрачно осведомился:
— Думаете так все это оставить, Семен Федорович?
Лесин выразительно передернул плечами.
— А что я могу сделать? Вы сами видите — ни рабочих, ни материалов. Нас словно забыли с этой ТЭЦ.
Назаров вскочил и выругался.
— Вздор! Нужно действовать. Лично я оставлять это так не буду. Медеплавильный завод — основное предприятие комбината, все остальное — подсобные цехи, пусть ни на минуту этого не забывают. Знаете, какой у меня план? Нужно хватать за горло Дебрева.
Он повторил, наслаждаясь найденной яркой формулой, точно выразившей его мысли:
— Хватать его за горло, понимаете?
Лесин задумался. Времена, когда порог кабинета Дебрева переступали со страхом, давно прошли. И люди привыкли к насаждаемому им темпу работы, и сам он был не тот, что прежде. Внешне он почти не изменился — кричал, разносил, грозил выговорами и судом, всех тормошил и подталкивал. Но иногда в его грозной речи вместо презрительно названной фамилии без «товарища», появлялся какой-нибудь «Иван Степанович» или «Владимир Сергеевич», и речь неуловимо приобретала совсем иной оттенок. Раньше перед ним была стена одинаково боявшихся и недолюбливавших его людей, он толкал и крушил ее всю целиком. Теперь стены больше не существовало, были сотрудники и подчиненные, люди, исполнявшие его распоряжения, по-своему исполнявшие, каждый не так, как другой, — разные люди, с неодинаковыми характерами и судьбами. Приходилось изучать эти характеры и судьбы, свойства каждого человека, чтоб воспользоваться ими наивыгоднейшим образом. Дебрев не мог не ругаться, но с каждым ругался по-разному, от иных и сам сносил крутое словечко — нет, совсем не страшно было теперь ходить к Дебреву. И не об этом размышлял Лесин.
Он вспоминал первое время их совместной работы, незаслуженные оскорбления и грубости. Сам Дебрев, вероятно, обо всем этом позабыл, но обидчивый Лесин страдал, словно они были нанесены ему только вчера. Лесин согнулся и жалко усмехнулся: перед ним встала их встреча на площадке в полярной ночи, он услышал свое собственное робкое: «Здравствуйте, Валентин Павлович!», увидел подозрительный и ненавидящий взгляд Дебрева, его молчаливо повернутую спину — из всех оскорблений и обид это была самая тяжкая.
— Ну что же вы, Семен Федорович? — сказал потерявший терпение Назаров.
Лесин, решившись, пододвинул к себе телефон.
— Правильно, надо на него нажать.
Он вызвал Дебрева, попросил срочного приема. Дебрев буркнул в трубку, что времени у него нет, через полчаса уезжает на ТЭЦ, а сколько там будет — неизвестно, может быть целую неделю.
— Если что-нибудь важное, передайте диспетчеру, он доложит при утренней сводке.
Сразу потерявший всю решимость, Лесин молча посмотрел на Назарова. Тот выхватил у него из рук трубку и запальчиво закричал:
— Не диспетчера, а тебя нужно, Валентин Павлович! Что же это такое — самое важное строительство комбината, а главный инженер десяти минут не хочет уделить! Раз ты на ТЭЦ на целую неделю, так ничего не случится, если опоздаешь туда на полчаса.
— Хорошо, приезжайте, только сейчас же! — сдался Дебрев.
Когда Назаров и Лесин вошли в его кабинет, Дебрев, уже приготовившийся к отъезду, нетерпеливо сказал:
— Докладывайте, что у вас там случилось. Стены, что ли, повалило в пургу?
— Хуже, — твердо ответил Назаров. — У Лесина программа проваливается начисто. И проваливается не по его вине, а по вашей — руководства комбината.
— Уж сразу и виновников нашел, — усмехнулся Дебрев. — Оперативно работать надо, людей своих подтягивать — пойдет программа.
Назаров бесстрашно ответил:
— Самая оперативная задача у нас теперь — тебя подтянуть, чтоб ты повернулся лицом к медеплавильному.
Дебрев нахмурился.
— Ладно, дискуссии оставим на свободное время. Давайте конкретно: что, когда, зачем? Кто из вас будет говорить — ты или Семен Федорович?
Он потянул к себе блокнот и взял карандаш. Лесин, кашлянув и прочистив запотевшее на холоду пенсне, обстоятельно докладывал претензии строительства к руководству комбината. После первых его слов Дебрев бросил карандаш и стал прохаживаться по кабинету. Он невесело прервал Лесина:
— Знаем, все знаем — и я, и Сильченко. Возможности нет — все работает на ТЭЦ, вы видите это не хуже меня. Хоть на частицу ослабим усилия на энергоплощадке, сорвется пуск станции. Обходитесь пока тем, что имеете, изыскивайте внутренние ресурсы.
Лесин хмуро поглядел на Дебрева.
— Вы сами понимаете, Валентин Павлович, что все это общие фразы — насчет ресурсов. Мне срочно необходимы сотни две монтажников, несколько тысяч тонн конструкций в месяц — это, что ли, изыскивать во внутренних ресурсах? От вас я, во всяком случае, ожидал другого ответа.
Дебрев повторил:
— Возможности нет. Никакой возможности, ясно? Надо пустить ТЭЦ. Ни одного рабочего оттуда брать нельзя.
Лесин вспылил. Даже Назаров, больше всех работавший с ним, был поражен неожиданной переменой в нем. Дебрев, остановившись, с изумлением смотрел на Лесина.
— Вот как — возможности нет? — кричал Лесин. — И это вы считаете аргументом? А когда я доказывал вам, что при нашей тогдашней технике у нас нет возможности быстро разработать мерзлоту, что вы мне ответили? В чем меня открыто заподозрили? А ведь тогда, до изобретения Газарина, в самом деле не было никакой возможности, все это видели, все это знали! А теперь все видят и знают, что на ТЭЦ у вас суетня, людей столько, что они мешают один другому. Оставьте половину, загрузите их, заставьте работать сверхурочно — ничего, время военное! А освободившихся передайте нам — сразу возможность появится.
И, остывая после вспышки, Лесин закончил:
— Интересно, в чем бы я должен был обвинить тех людей, которые сознательно забрасывают крупнейшее строительство комбината, сами толкают его на прорыв?
Дебрев сел за стол, долго молчал.
— С такими рассуждениями вы дойдете до того, что собственную бабушку заподозрите черт знает в чем, — сказал он, не глядя на Лесина и Назарова. — Одно могу обещать: пустим первый генератор — три четверти монтажников перебросим вам на площадку. Весь комбинат будет работать на вас, как сейчас работает на ТЭЦ.
Перед Сильченко лежал годовой отчет о строительстве комбината в Ленинске. Этот отчет, три раза уже корректированный, нужно было прочесть и подписать. Дело было срочное — из Москвы поступили напоминания, фельдъегерь второй день спал на чемоданах. Но Сильченко не мог сделать необходимое усилие и сосредоточиться. Сквозь цифры отчета, как только он начинал в них вникать, проступали одни и те же картины — кирпичные сорокаметровые стены, спешка завершаемых монтажных работ, ликвидация строительных недоделок, люди, небритые, раздраженные, озверевшие от усталости. И надо всем этим — общее впечатление так претившей ему суматохи. Заканчивался десятый день наладки первого котла, и только вчера удалось целую смену продержать нормальное давление. Даже Синий растерялся, — никогда еще в его многоопытной жизни не было такого трудного пуска. Три дня назад он информировал Сильченко совсем не дипломатическими выражениями.
— Все летит к черту, — сказал он, — горелки тухнут, мельницы останавливаются, паропроводы парят, топки газят, теплоконтроль, конечно, не работает, как всегда, дымососы не тянут — ужас! И главное — все сразу: кидаешься в одну сторону — авария в другой, туда бежать нужно!
Сильченко видел, что все это правда — люди метались от одного места аварии к другому, иногда не успевали ничего толком сделать, потому что старались сразу поспеть во все места. Он был, пожалуй, единственным человеком, сохранившим спокойствие среди всего этого «технического смятения» — так с гневом охарактеризовал Дебрев положение на пуске котла. И Сильченко, значительно меньше разбиравшийся в специальных вопросах энергетики и монтажа, чем любой из этих людей, неожиданно для них нашёл самый короткий и правильный путь.
— Вы слишком суетитесь, товарищи! — сказал он Лешковичу и Синему. — И именно поэтому нигде не доводите до конца начатое дело. Давайте составим график наладки котла по узлам: отдельно пылепитание и горелки, отдельно топки, дымососы и прочее. И пока не покончите с одним узлом, не переходите к следующему, — поверьте, в конечном итоге так получится и лучше и быстрее.
Дебрев немедленно стал осуществлять мысль Сильченко. Он утвердил расписанный по часам пусковой график и сам следил за его исполнением — шла уже вторая неделя его невылазного пребывания на ТЭЦ. И только начиная с этого момента дело быстро двинулось к концу, люди успокоились и, не отвлекаясь ни на что другое, быстро и оперативно испытывали узел за узлом, тут же исправляя встречающиеся неполадки. Котел уже три дня назад дал нормальное давление пара, и Синий по телефону сообщил, что с сегодняшнего дня никаких падений давления не будет.
И Сильченко сейчас волновало не это. Пока налаживали нормальную работу котла, Федотов методически проводил все требующиеся испытания на турбине. Все, казалось, было опробовано. Турбина работала на холостом ходу, потом ее переключили на сушку генератора, шла долгая проверка его работы и защитных устройств. Пуск первого генератора был назначен вчера на десять часов вечера, но откладывался час за часом. Сильченко провел на станции почти всю ночь — в пять часов утра Синий с Федотовым, посоветовавшись и отказавшись дать какие-либо объяснения, отменили назначенный пуск. И все началось сначала.
Сильченко вздохнул и подошел к окну. Было уже совсем светло — виднелись стены ремонтно-механического завода, в сером далеком полусвете вставали корпуса ТЭЦ. Там сейчас продолжается та же сумасшедшая, неистовая работа, что кипит уже две недели. И, очевидно, сегодня она, как и в прошлые дни, не даст результатов. Дебрев обещал позвонить, если будет что новое, звонка от него нет. Сильченко вспомнил раздраженные слова толстого Федотова, сказанные им еще третьего дня, когда его пригласили в кабинет Синего, принявшего командование станцией.
— Прошу меня не вызывать и не расспрашивать, — отрезал он Дебреву. — Давайте пар нормальных параметров — это одно требуется. А у меня все идет как следует — опробование механизмов совершается по инструкции.
— Опробование идет уже пять дней, — заметил Дебрев.
— Ну и что же? — вызверился Федотов, багровея и злобно глядя на главного инженера. — Мне по инструкции полагается две недели на пуск мощной турбины. Мы выдвинули встречный план — неделю. Но если вы будете отрывать меня, неделя вырастет в месяц. Пока я здесь с вами, там упускают операции на целые сутки.
— Идите, товарищ Федотов, — сказал Сильченко, жестом останавливая Дебрева, чтоб он не спорил.
Сегодня истекает обещанная Федотовым неделя — нового пока нет. Сильченко возвратился к столу, снова придвинул к себе отчет и снова не сумел сосредоточиться. Хуже всего было то, что он чувствовал себя совершенно бессильным. Настал час, когда он ничем не мог повлиять на ход операций: наладку не подогнать — это скорее область искусства, чем раздел монтажных работ. Ему остается сидеть в своем кабинете и ждать. Он не Дебрев, в нем не бушует энергия, требующая немедленного проявления, он отлично знает, что всякое подстегивание с его стороны будет только мешать сложной, ответственной работе. Он всегда был разумно терпелив.
Кроме того, у него срочные дела — отчет. Он должен заняться отчетом и ждать.
Сильченко нажал кнопку звонка и распорядился:
— Машину.
Зазвонил телефон. Усталый, довольный голос Дебрева сказал:
— Выезжайте на ТЭЦ. Кажется, на этот раз дело серьезное — Федотов обещается пустить через два часа.
Сильченко раньше всего прошел в здание котельного цеха. В щитовой у стола сидел Зеленский, чисто выбритый, но с усталым, опухшим от утомления лицом. Он просматривал записи в журналах. При входе Сильченко он повернулся, но на его обычно подвижном лице ничего не изменилось: было видно, что его совершенно не интересовал приезд начальника комбината.
— Как идут дела? — спросил Сильченко, усаживаясь на стул.
— Дела идут хорошо, — ответил Зеленский бесстрастным, усталым голосом. — По котлу все монтажные работы закончены, кроме дистанционного управления, это вот сейчас заканчивается, — он кивнул головой в сторону щита — за его панелями вспыхивала электросварка и слышался шум производимых монтажных операций. — А с генератором чего-то мудрят, второй день его сушат, проверяют защиту, гоняют на холостом ходу, а поставить под нагрузку не решаются. Куда-то исчез Лешкович, минут двадцать назад он понадобился — не могли найти.
— Не случилось ли чего с ним?
— А что с ним сделается? — равнодушно ответил Зеленский. — Наверное, свалился где-нибудь в тихом уголке — он это любит. Одно меня удивляет, — добавил Зеленский в раздумье: — где он мог найти такое местечко? На станции сейчас нет ни одного спокойного угла.
— Что говорит Федотов? Зеленский широко зевнул.
— Федотов не говорит, Федотов рычит. Подступиться к нему нельзя. У него в масляном насосе засорились фильтры — он оттолкнул мастера и сам нырнул во все это масло. Сегодня ночью, уже после вашего отъезда, опять потеряли вакуум на турбине, одновременно какой-то из насосов запел высоким голосом. Когда это началось, я ушел — на Федотова было жутко смотреть. Вы же сами видели в машинном зале — там люди разучились ходить. Все или замирают, когда Федотов выстукивает или выслушивает свою турбину, или мчатся, сшибая все на пути, когда он приказывает что-либо делать. Сильченко, помолчав, поинтересовался:
— А как по-вашему, пуск сегодня состоится? Зеленский снова зевнул.
— Состоится, конечно. И вчера можно было пускать. Просто Федотов органически не может сдать что-либо недоделанное. Что касается монтажа, то серьезных нареканий на него нет, ругают больше так, чтобы отвести душу. Жаль, нет Лешковича, он объяснил бы вам более детально.
На тягомерах, установленных в ряд на крайней панели щита, внезапно запрыгали и покатились к нулю все стрелки. В раскрытую дверь из цеха стал проникать удушливый запах гари. Дежурный по щиту выскочил в цех. Зеленский, обеспокоенный, подошел к щиту и смотрел на приборы. Остервенело зазвонил телефон. Зеленский снял трубку. Даже со стороны было слышно, как кто-то ожесточенно ругается.
— Ничего не знаю! — крикнул Зеленский, раздражаясь. — Вот разберемся и выправим. — Он посмотрел в окно, выходившее прямо в цех. Из пылеугольных горелок и топки котла выбивались пыль и дым. — Странный человек этот Федотов! — сказал Зеленский с досадой. — Думает, что только он один заботится о деле, а остальные — нет.
— А все-таки что случилось? — спросил Сильченко, тоже вставая.
Из цеха возвратился растерянный дежурный.
— Ничего не ясно, Александр Аполлонович, — докладывал он. — Вдруг упала тяга, кочегары прикрывают питание и дутье.
— Что-нибудь с дымососами? — отрывисто спросил Зеленский.
— Оба дымососа работают исправно.
За щитом послышалось кряхтение и шорох. Кто-то, наталкиваясь на боковины щита и ругаясь, выползал из-за крайней панели. Потом показалось заспанное, черное от угольной пыли и масла лицо Лешковича.
— Сашка! — непочтительно крикнул он сиплым голосом. — Чего, дура, смотришь? На первом шибере второго дымососа заслонка захлопнулась, там управление не доделано до конца. Пошли человека выправить.
— Сейчас же на второй дымосос! — приказал Зеленский дежурному, даже не обратив внимания на грубый оклик Лешковича.
Лешкович потянулся, привстав на носки.
— Устал, как три сукиных сына, — сказал он Сильченко, только сейчас узнавая его. — Придется принять еще порцию сна. — Он обратился к Зеленскому: — Если что случится, буди меня немедленно, моя приемная тут.
— Почему вы не идете в кабинет Синего? — удивился Сильченко. — Мы там все приготовили для хорошего отдыха.
— Слишком много чистоты, — пробормотал Лешкович, скрываясь за щитом, — даже плюнуть некуда. Тут у меня шуба, лучше вашего дивана.
Было слышно, как он кряхтел, укладываясь на полу. Показания приборов быстро входили в норму. Через несколько минут возвратился дежурный и доложил, что авария ликвидирована.
Зеленский слушал его невнимательно.
— За щитом устроился, — сказал он одобрительно. — Молодец! Спокойно и тепло.
Сильченко видел, что он сам не прочь растянуться рядом с Лешковичем.
— Давайте пойдем в машинный зал, — предложил Сильченко. — Как вы думаете, Лешковичу там не нужно быть?
— Попробуйте его разбудить, он вам такое покажет! — в первый раз улыбнулся Зеленский. — Эти парадные церемонии не для него.
Сильченко не торопясь проходил через помещение цеха. Кругом была та своеобразная суматоха, которая всегда характеризует пуск большого предприятия — строители еще не ушли, а эксплуатационники уже приступили к своей работе. Сильченко с его любовью к системе не мог одобрительно отнестись к этой обстановке, хотя понимал, что внешнее впечатление неразберихи скрывает существующий строгий внутренний порядок. В бытовых помещениях было еще темно и грязно, но кабинет Синего был уже отделан и производил своей чистотой странное впечатление среди строительного мусора.
В коридоре им встретился Дебрев, шагавший вместе с Симоняном.
— Опять надувает этот импортный шеф, — взглянув на часы, сказал Дебрев. — Утром пообещал — днем сдаю, а сейчас какие-то затруднения выдумывает. Если сегодня не пустит, придется поговорить с ним круче. Мы ведь все силы собрали на станцию, ослабили все остальные участки. Лешкович отсюда не вылазит, а на других объектах монтаж срывается. Нужно скорее кончить с этим пуском и навалиться на медный, пока прорыв там не углубился.
Он шел за Сильченко, шумно дыша. Перед выходом в машинный зал, Сильченко завернул на главный щит. И снова его, как в кабинете Синего, поразило различие между общим впечатлением недоделанности и неразберихи и той торжественной чистотой и изяществом, какие были здесь. Главный щит, сердце управления станцией и всей энергосистемой Ленинска, был полностью закончен в части, сдаваемой в эксплуатацию. На высоких, строгих панелях, отделанных полированным эбонитом и нержавеющей сталью, размещались приборы, сигнальные лампы, кнопки управления, выполненные из никелированных металлических полосок схемы показывали канализацию электроэнергии по предприятиям, формы переключений, размещение подстанций и трансформаторных групп. На паркетном полу помещения главного щита был расстелен большой, яркий ковер, с лепного потолка лился ровный, рассеянный свет.
За столом сидели дежурный по щиту и Синий. Они встали при появлении начальства.
— Как дела? — спросил Сильченко.
— Хорошо, — бодро ответил Синий. — Через час пускаемся. Ждали вас. Федотов еще чего-то замудрил, но это уже пустяки, поверьте моему слову — пуск состоится.
— Опять этот Федотов! — пробормотал Дебрев. Машинный зал был перегорожен на две неравные части. В первой, меньшей, стояла турбина с генератором, во второй, большей, происходили строительные работы, предшествующие монтажу второго агрегата. Турбина и генератор были уже в ходу — ровное гудение наполняло помещение машинного зала. У щита управления стоял столик с раскрытым журналом. Машинист турбины дежурил около столика, у генератора толпились люди — наладчики, начальник машинного зала, к ним присоединился подошедший дежурный инженер станции. Федотов прохаживался возле турбины и вслушивался в ее шумы. Сильченко подошел к нему — Федотов даже не повернул головы в сторону вошедших.
— Как с пуском, товарищ Кузьмин? — спросил Сильченко, здороваясь с инженером.
— Пустимся, — неопределенно ответил тот и вздохнул. — Вот даст Василий Васильевич команду, начнем принимать машину. Не все, конечно, доделано до конца, в некоторых трубопроводах течь, но это уже не так существенно.
— А что же существенно? — спросил Дебрев, с неприязнью глядя на дежурного инженера, выбиравшего самые осторожные выражения. Он повернулся к Сильченко. — Третий день ни у кого не могу добиться толку. Каждый указывает на неполадки, и обязательно не на те, которые замечают другие. Один кричит, что плохо с вакуумной системой, другой открывает катастрофическое положение в системе конденсатной, третий восстает против работы масляных насосов, четвертый грустит по поводу некачественного монтажа трубопроводов. А пока идут все эти споры, воз не двигается с места. — Дебрев повысил голос: — Я бы хотел знать: когда кончатся все эти отговорки? Федотов услышал голос Дебрева и бросил наконец осмотр турбины. Он шел, нагнув свою большую голову, вытирая тряпкой перепачканные маслом руки. Стоявшие перед ним люди торопливо расступились. Сильченко подал ему руку.
— В чем дело, Борис Викторович? — спросил Федотов, глядя красными от усталости глазами с набухшими под ними мешками не на Сильченко, а на Дебрева. — Почему такой громкий разговор?
— Всех интересует пуск, — сдержанно пояснил Сильченко.
— Ну, будет пуск, — ворчливо отозвался Федотов. — Нельзя же пускать такой сложный агрегат без самой тщательной проверки!
— Когда будет пуск? — придирчиво допрашивал Дебрев. — Вы обещали машину пустить сегодня?
— День еще не прошел, — неожиданно весело возразил Федотов. И внезапно с ним произошла разительная перемена: лицо стало добрым и радостным, широкая улыбка растянула рот, даже голос, скрипучий и хриплый, стал веселым. — Знаете, как в песне поется: «У нас товар, у вас купец», — сказал он этим новым, неожиданным голосом. — Принимайте первую машину в эксплуатацию!
Синий деловито нацепил на нос очки, помахал дежурному инженеру и начальнику машинного зала, чтобы они подошли поближе, потом они все четверо с Федотовым осмотрели показания приборов на щите турбины и сверили эти показания с записями в журнале. Федотов сделал в журнале новую запись и расписался. Синий и начальник машинного зала что-то приписали и тоже расписались. Синий отдал в трубку распоряжение, и снова все они наблюдали показания приборов.
Вся эта церемония продолжалась минут десять. Синий, сделав запись в журнале и передав его дежурному машинисту, подошел к Сильченко и по-военному вытянулся перед ним. И хотя военной выправки у него не было и его худая, глубоко штатская, сутулая фигура стала только смешной в своей старательно сделанной одеревенелости, никто не заметил ни нелепости его позы, ни смешного в том, что ему захотелось принять ее — все с волнением ждали его слов.
— Разрешите рапортовать, товарищ полковник! — сказал Синий, и снова никто не заметил, что в его голос врываются совсем неуместные в официальном обращении ликующие нотки. — Генератор принял промышленную нагрузку. Таким образом, Борис Викторович, внеочередная часть самой крупной заполярной ТЭЦ мира уже пять минут находится в промышленной эксплуатации.
Сильченко протянул руку Синему и хотел ответить ему, но голос его прервался, лицо покривилось, из глаз выкатились крупные слезы. Начальник комбината, никогда не повышавший голоса, не делавший лишнего движения, громко сморкался, всхлипывал, вытирал одной рукой глаза, другой продолжал сжимать и трясти руку Синего. И все это было так неожиданно, что люди в смущении отвернулись.
А потом возник нестройный шум радостных восклицаний, вскриков и смеха. Все пожимали друг другу руки и поздравляли один другого.
— Ты не сердись на меня, Василий Васильевич! — растроганно говорил Дебрев, ожесточенно тряся руку Федотова и любовно глядя на него. — За первый агрегат спасибо, а за все эти, знаешь, подтягивания не обижайся!
— Разве я не понимаю? — отвечал улыбающийся Федотов и вкладывал всю свою могучую силу в ответное пожатие. — Одно дело делаем — дураку ведь ясно, чего тут обижаться!
Сильченко понемногу принимал свой обычный сдержанный вид — только руки его дрожали от волнения.
— Главное, — сказал он, — пуск ТЭЦ произошел точно в предписанный правительством срок.
— На два дня раньше срока, Борис Викторович, — поправил Дебрев, улыбаясь.