Эд. Арбенов, М. Писманик
В ШЕСТЬ ТРИДЦАТЬ ПО ТОКИЙСКОМУ ВРЕМЕНИ

Часть I. Черная тень белого солнца

ТОКИО

ДАЙРЕН

ХАРБИН

САХАЛЯН

ИЗВЛЕЧЕНИЯ ИЗ ПРИГОВОРА МЕЖДУНАРОДНОГО ВОЕННОГО

ТРИБУНАЛА ДЛЯ ДАЛЬНЕГО ВОСТОКА ПО ДЕЛУ ГЛАВНЫХ

ЯПОНСКИХ ВОЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ

«Японская агрессия против СССР

Установлено, что в течение всего периода, охватываемого доказательствами, представленными Трибуналу, намерение вести войну против СССР было одним из основных элементов военной политики Японии…

Наряду с непосредственными военными приготовлениями была намечена и проводилась в жизнь тщательно разработанная программа подрывной деятельности против СССР, рассчитанная как на мирное, так и на военное время. Об этом говорится в докладе, представленном еще в 1928 г. японским офицером разведки Канда Масатона, позднее занявшим пост начальника русского отделения 2-го отдела генерального штаба. Этот доклад был послан в генеральный штаб и штаб Квантунской армии, и в нем излагались основные принципы и способы подрывной деятельности, направленной против СССР. В частности, планировалась подрывная и провокационная деятельность на коммуникационных линиях Северной Маньчжурии, главным образом на Китайско-Восточной железной дороге.

В докладе говорилось: «Наша подрывная деятельность против России носит многосторонний характер и распространяется на весь мир».

Автор доклада, бывший генерал-лейтенант Канда, во время допроса в суде подтвердил достоверность этого документа»


Дело первое Заговор молчания

Пепел безмолвен

14 августа 1945 года

Огонь вспыхнул в сумерках, когда улицы Токио уже погрузились в синюю тень и лишь на холмах Итагае еще лежало августовское солнце, горячее, багряное. В этом багрянце пламя костров не примечалось. Только дым, легкий, как шелк, взлетал над городом голубовато-сизыми лентами.

К 23 часам, когда был объявлен рескрипт императора Хирохито о принятии ультиматума союзных держав, бумажный костер принял чудовищные размеры. Целый батальон трудился над тем, чтобы огненный дракон не испытывал голода. По коридорам и лестницам военного министерства и генерального штаба армии носились приземистые и юркие японские солдаты, нагруженные папками. Словно муравьи, торопливой цепочкой двигались они от выходных дверей до площади, где пылали костры. Офицеры хозяйничали у сейфов и стеллажей. Сортировать и отбирать бумаги времени не было, хотя и не все следовало предавать огню. Но разве в этом море дел с грифом «секретно» и «совершенно секретно» отличишь важное от неважного. Поэтому — все в огонь. Все в пепел. Пепел безмолвен!


Мертвые тоже безмолвны

15 августа 1945 года

Волна самоубийств. В этот день покончили с собой бывший премьер-министр Японии Коноэ, член высшего военного совета генерал-лейтенант Иосио Синодзука, военный атташе в Швейцарии Окамото, министры кабинета Судзуки — Кондзуми и Хосира, генералы Тейцы Хасимото и Хамада Хитоци, начальник лагеря военнопленных полковник Суя, глава бывшего Нанкинского правительства Чен Гунбо…

…Перед рассветом Корэтика Анами снова вышел на веранду, теперь уже не для того, чтобы убедиться, горят ли костры на холмах Итагае. В руках его был короткий меч. Военный министр сел на пол лицом к дворцу императора и резким движением вонзил меч себе под левое нижнее ребро, сдвинул его вправо, распоров живот, затем повернул клинок под прямым углом и дернул вверх.

Смерть не приходила. Еще были минуты впереди, мучительные и страшные. Анами испугался их. Пальцем левой руки стал торопливо ощупывать шею, отыскивая сонную артерию. Рука дрожала.

Секундант Такесита заботливо поддержал министра под локоть. (По самурайскому обычаю, харакири совершается в присутствии секунданта. Он же оказывает помощь самоубийце, если силы оставляют того на пороге смерти. Обычно находящейся в агонии жертве отсекается голова.)

— Могу ли я приступить к обязанностям секунданта? — спросил Такесита.

Анами, задыхаясь, прохрипел:

— Нет!

Рука отыскала наконец артерию, а может, и не отыскала, просто необходимо было последнее движение. Анами полоснул клинком по правой стороне горла, и кровь потоком хлынула на пол веранды.


Кто не хотел умирать сам, того убивали

Документ, в котором впервые упоминается генерал-лейтенант Янагита, но не сказано еще ни слова о «японском Лоуренсе»…

19 августа 1945 года

«17 августа солдат Дайренской японской военной миссии Такая рассказал мне, что из Токио прибыл некий Маратов, перебежчик из Советского Союза, и что он секретно проживает в Дайрене, в отеле «Ямато», и его имеют в виду отправить куда-то дальше. С этого дня японцами велись разговоры, в которых часто приходилось слышать фамилию Маратова.

19 августа начальник японской военной миссии Такеока поручил сотруднику миссии Аримицу что-то оформить в госпитале и крематории. Аримицу несколько раз ходил туда и возвращался возмущенный — администрация не соглашалась брать на себя оформление нужных миссии бумаг. И только под вечер согласие наконец было получено. Пока Аримицу занимался госпиталем и крематорием, военный чиновник Ивамото готовил какой-то ранец. Я обратил внимание, что вещи в этом ранце не японские, а европейские и что они не принадлежат Ивамото.

Примерно в 9 часов вечера в кабинете Такеоки вспыхнул яркий свет. Как дежурный по миссии, я поинтересовался у своего помощника, что происходит у начальника. Помощник-японец ответил: «Такеока ведет разговор с каким-то посетителем».

В 10 часов и в 10.30 в кабинет были вызваны поочередно Ивамото и Аримицу. Аримицу пробыл у Такеоки минут тридцать, затем дверь отворилась и из кабинета вышел начальник миссии, его посетитель, Ивамото и Аримицу. Все четверо стали спускаться по лестнице. И когда сошли со ступенек, раздался выстрел. В наступившей затем тишине прозвучал стон раненого человека. На выстрел из кабинетов выскочили сотрудники миссии. Я и капитан Андо Эйдзи остались на своих местах в дежурке. Мы знали, что на лестнице находился начальник миссии, и выдавать любопытство свое не считали возможным.

Снизу послышался шепот — «Он жив, надо оттащить его внутрь помещения». В это время в дежурную комнату вбежал бледный, трясущийся от страха Ивамото. У него в руке был пистолет системы браунинг. Он хотел, видимо, что-то сказать или сесть на стул, но не успел сделать ни того ни другого. Снизу его позвали. Он выскочил во двор, и через минуту примерно снова раздался выстрел. Мы услышали слова Такеоки. «Скорее несите одеяло!» Кто-то из сотрудников миссии, кто именно, уже не помню, заскочил в нашу комнату, схватил два одеяла, предназначенные для дежурных, и побежал с ними вниз. Во дворе звучал все тот же голос Такеоки Он отдавал распоряжение отнести труп в подвал.

Как потом стало известно, сотрудники, несшие труп, столкнулись у двери со служанкой миссии и, растерявшись, бросили убитого около каменной стены на груду угля. Перепуганная служанка Кояма прибежала в дежурную комнату и стала сбивчиво рассказывать нам, что в миссии творится что-то странное — стреляют, прячут людей…

Кояму прервал вошедший в комнату в сопровождении сотрудников начальник миссии Такеока. Он метнул в служанку строгий взгляд и велел ей выйти. Затем объявил всем, что сегодня ему впервые пришлось совершить гнусное дело. «Я не хотел этого, — сказал Такеока, — убийство кладет пятно на Дайренскую миссию, но генерал-лейтенант Янагита Гендзо дал категорический приказ ликвидировать Маратова, и я исполнил его. То, что сегодня произошло, является государственной тайной, и никогда, нигде, ни при каких обстоятельствах мы не должны ее выдавать. Маратов — перебежчик, его никто здесь не знает. Труп перевезут в военный госпиталь и сожгут в крематории, затем по буддийскому обряду совершат молебен. На панихиде будут присутствовать некоторые офицеры миссии

Возможно, кто-либо на улице слышал выстрелы. Если возникнет следствие, то все должны показывать, что ночью покончил самоубийством военный чиновник из Северной Маньчжурии».

На следующий день я узнал некоторые подробности убийства Маратова. Сначала ему предложили выпить яд, но он отказался и попросил дать ему возможность бежать, так как к Дайрену приближались советские войска. Начальник миссии будто бы согласился и выразил желание проводить Маратова до машины. На лестнице Такеока выстрелил Маратову в грудь, но неудачно, тогда он передал пистолет Ивамото, а тот Аримицу, который разрядил браунинг в голову Маратова. Я не возразил рассказывавшим, хотя точно помнил, как в дежурную комнату вбежал с пистолетом в руке именно Ивамото. Видел это и капитан Андо. Позже капитан Андо возмущался тем, что с Маратовым поступили так подло. «Он принес много пользы Японии, без него генеральный штаб не смог бы осуществить важные военные планы, а его убили». «Он больше не нужен, — высказал я предположение, — война заканчивается». Андо не согласился со мной: «Вместе с ним жила, наверное, какая-то тайна, и она должна была умереть».

Труп Маратова лишь утром взяла санитарная машина. Ее сопровождал врач-японец. В полдень Аримицу сообщил нам, что все формальности соблюдены и «самоубийца» предан кремации. К вечеру состоялась панихида».

Из показаний сотрудника японской военной миссии в Дайрене

Погребнякова Павла Михайловича


Наконец мы встречаем Лоуренса-2

3 мая 1946 года

«Был составлен заговор между подсудимыми, в котором участвовали правители других агрессивных государств, а именно: нацистской Германии и фашистской Италии. Главной целью этого заговора было обеспечить господство агрессивных государств и эксплуатацию ими остальной части мира и для того, чтобы вдохновлять совершение преступлений против мира, военных преступлений и преступлений против человечности в том смысле, как они определены Уставом настоящего Трибунала».

«Пункт 25. Обвиняемые Араки, Доихара, Хата, Хиранума, Хирота, Хосино, Итагаки, Кидо, Мацуока, Мацуи, Сигемицу, Судзуки и Тодзио в течение июля и августа 1938 г. развязали агрессивную войну, нарушающую международное право, договоры, соглашения и заверения, напав на Союз Советских Социалистических Республик в районе озера Хасан».

Из обвинительного Акта по делу о главных японских военных преступниках


«Японский Лоуренс» — издали

Токио. 7 мая 1946 года

«…Я остановил взгляд на подсудимом, сидевшем в первом ряду амфитеатра. Из партера, где находились мы, журналисты, он был хорошо виден. Я сразу узнал его по той фотографии, что несколько лет назад была помещена в прессе в связи с событиями в Сингапуре. Он совсем не изменился: та же грузность, тот же надменный взгляд больших раскосых глаз, та же решимость в лице и во всем облике. Да, это человек действия, обладатель острого, изобретательного ума, психолог. Хотя, возможно, и нетонкий психолог, неглубокий, но вооруженный точными формулами. И они, эти формулы, его не подводили. В сущности, он видел в другом человеке скопище инстинктов и легко выделял те, которые должны проявиться в ситуации, построенной его фантазией. Жертва действительно поступала так, как он предполагал. Впрочем, ситуации были такими, в которых предлагался слишком ограниченный выбор — жизнь или смерть. В девяноста девяти случаях избиралась жизнь. А жизнь — это лабиринт, хитро сооруженный, из которого уже не было выхода.

Его называют «японским Лоуренсом». Возможно, поэтому я так пристально вглядываюсь в лицо подсудимого. Что побудило прессу поставить рядом двух разведчиков — английского и японского? То, что оба они действовали на Востоке, оба вершили судьбами правителей и государств. Только это. В способах достижения цели они различны, как различен и подход к материалу, из которого формируется будущее. Лоуренс — тонкий психолог, учитывавший все нюансы, делавший ставку на человеческое тщеславие, ревность, алчность, фанатизм, религиозные предрассудки. Он не приставлял к виску жертвы пистолет, не затягивал петлю на ее шее, не предлагал скупой выбор — жизнь или смерть.

«Японский Лоуренс» эксплуатировал лишь инстинкт самосохранения. Поэтому рядом с ним звучали выстрелы, гремели взрывы, лилась кровь, хрипели в предсмертной агонии неугодные и несговорчивые. «Человек хочет жить, — рассуждал Лоуренс-2, - ради этого он наденет на себя то ярмо, которое ему дадут вместе с правом дышать, есть, пить». Железная убежденность. И она, в общем-то, не подводила самурая до 3 мая 1946 года, пока он не оказался на скамье подсудимых Международного военного трибунала и не услышал обвинительный акт, где его фамилия была названа в числе главных японских военных преступников.

Журналистам раздали текст обвинения и краткие биографические справки о подсудимых. Никаких деталей, никаких подробностей. Ступени служебной лестницы. Вот они:

видный разведчик, комендант г. Мукдена и организатор провокации, послужившей началом захвата Маньчжурии в 1931 г.,

занимал высокие командные должности в 1931–1940 гг.,

генерал-инспектор авиации в 1941 г.,

член высшего военного совета в 1940–1943 гг.,

командующий 7-й армией в Сингапуре в 1944 г.,

генерал-инспектор военного обучения в 1945 г.

Он ответствен за события как генерал-инспектор авиации, как командующий 7-й японской армией в Сингапуре, наконец, как член высшего военного совета. А как разведчик? Какое военное преступление совершил Лоуренс-2?

На процессе он назван организатором Маньчжурского инцидента. Кто помнит события тех лет — а мы, англичане, хорошо их помним, потому что в Маньчжурии столкнулись интересы Запада и Востока, точнее, интересы Великобритании и Японии, — для тех инцидент прозвучал как прелюдия большой войны на Дальнем Востоке. Изменялось соотношение сил, характер влияния, менялись краски на карте Азиатского материка. Зеленый тон Великобритании исчез, его заменили оттенки сиреневого, которым обычно окрашивается Япония.

Перемена палитры на Востоке дорого тогда обошлась нам, англичанам. Правда, никто не знал в то время истинных намерений генерального штаба Японии. Меморандум Танаки был секретным из секретных документов, и множество разведчиков из европейских стран напрасно бились над разгадкой тайны — каковы истинные цели японцев? — но так и не разгадали ее. Сотни тысяч долларов и десятки тысяч фунтов стерлингов заплачены за фальшивки. Шпионам продали блюдо из мыльных пузырей. Стратегические планы генштаба оставались в сейфах. Да что планы! Тактические задачи никому из европейских разведчиков не были известны. О диверсиях и провокациях японцев в Маньчжурии, подготавливавшихся месяцами, а то и годами, мы узнавали лишь после того, как они совершались. Узнавали из газет. Корреспонденты работали лучше шпионов.

Провокации устраивал Лоуренс-2. Это он заставлял шуметь печать мира: удивляться, негодовать, сожалеть. Сколько восклицательных знаков было израсходовано на шапки и заголовки первых полос! А сколько гневных слов произнесли дипломаты! Но все вослед событиям. Предугадать их не удавалось. Вот тогда-то и зацвела пышным цветом слава Доихары Кендзи — смелый, неуязвимый, непогрешимый!

Как-то странно видеть его сейчас умиротворенным. Да и сам он, наверное, чувствует эту неестественность своего состояния, тяготится им. Но ничем не выражает своего недовольства. Внутренняя дисциплина! Или игра в покорность.

На голове его наушники. Связь с миром осуществляется теперь через эти две черные чаши, прижатые стальной дужкой к седым вискам. Они рассказывают ему о прошлом, о том, к чему он когда-то был причастен. И выглядит прошлое не так, как воспринимал его Лоуренс-2, а как воспринимал мир. Собственная жизнь — чужими глазами. Это странно, наверное, — смотреть на себя глазами других. И не всегда дружелюбными глазами. Даже ненавидящими. Слышать отзвук чьей-то боли. Ведь наносилась же боль…

Правда, говорят, да и Лоуренс-2 подтверждает это, что своей рукой он никого не убил. Короткие, мясистые, с пучками черных волос на суставах пальцев, покоящиеся сейчас на коленях руки Доихары не сдавили ничье горло. Динамит, поднявший в воздух вагон маршала Чжан Цзолина 4 июня 1928 г., был заложен тоже не руками Доихары. Он не прикасался к бомбам, что были преподнесены вместе с фруктами императору Пу И 6 ноября 1931 года. Не из его кольта стреляли по жителям Тяньцзиня во время спровоцированных волнений 8 ноября 1931 года…

В тайной войне обычно нет свидетелей. Иначе она не называлась бы тайной. Но все же что-то видели и что-то слышали.

Мы ждали показаний Генри Пу И. Он должен был приподнять завесу над таинственным прошлым Лоуренса-2. Ведь именно Пу И играл одну из главных ролей в том спектакле, который режиссировал Доихара. Актер и режиссер обязаны сталкиваться, не говоря уже о сценарии, связывающем постановщика и исполнителя. А завеса не приподнялась.

Пу И говорил много. Восемь дней продолжался допрос свидетеля обвинения. Он нарисовал подробную картину событий, назвал сотни имен преступников, перечислил чуть ли не по календарю все встречи с офицерами штаба Квантунской армии. Слово в слово восстановил беседы, касавшиеся будущего Маньчжурии. Среди офицеров, уже известных трибуналу, оказался и Итагаки Сейсиро, ставший позже начальником штаба Квантунской армии и военным министром Японии. А вот о Доихаре Кендзи император сказал всего несколько слов. В Тяньцзине его тайно посетил Лоуренс-2 и предложил бежать с концессии, где скрывался последний отпрыск династии Цин, на север, в Мукден. В случае отказа от побега безопасность императору не гарантировалась командованием японской армии. В Тяньцзине начались беспорядки, и были попытки убить единственного наследника престола.

Вот все, что знал о Лоуренсе-2 император. И много и мало. Много потому, что большего никто не сказал. Других свидетелей секретной деятельности Доихары Кендзи не оказалось.

Он кажется почти чистым, если смотреть издали. Ни к чему не прикоснулся, ни на чем не оставил отпечатков пальцев.

Стоустая молва сделала его героем тайной войны, живой легендой. Миф! А миф, как туман, истаивает, проходит сквозь пальцы, не оставляя ничего. Сожмется кулак — пустота!

Доихара спокоен. Он слушает рассказ о своей жизни, написанный другими. Слушает внимательно, с интересом. Изредка густые, нависшие над глазами брови его поднимаются и тем выражают недовольство или удивление. Он может отвергать чужой рассказ, корректировать его — истина известна лишь ему одному. Но открывать ее Лоуренс-2 не собираете. Тайна остается с ним…»

Чарлз Д. Фруд, корреспондент агентства Эксчейндж Телеграф


Лоуренс-2 — ближе…

Необычная миссия императора Пу И

Мысль была спокойной. Когда все завершено и позади трудные месяцы допросов, возня с документами, систематизация разбросанного по сотням папок материала, порой измельченного до едва приметной строчки, фразы, случайно брошенного слова, приходит то самое удовлетворение, рядом с которым — и равнодушие и беспечность. Человек получал право не быть настороженным.

Самым изнуряющим в эти прошедшие месяцы было напряжение памяти. Работая в Приамурье, он много слышал, видел, пережил. И это пережитое оказалось связанным с нынешними событиями. Ему довелось проследить путь многих разведчиков и диверсантов. Не только тех, кто перебрался через Амур на левый берег, но и тех, кто лишь направлялся к нему. Направлялся издали. Он приметил тогда Доихару Кендзи. И именно в час, когда загоралась звезда «японского Лоуренса». Вначале она блуждала где-то около Пекина, потом — около Мукдена и Тяньцзиня, не обошла Дайрен и Порт-Артур, задержалась в Харбине, глянула на Сахалян и через него на Благовещенск — самый близкий из советских городов, предмет давнего вожделения штаба Квантунской армии…

Сейчас это — прошлое. О нем можно вспоминать без особых эмоций. Можно даже иронизировать по поводу несоответствия человеческих желаний и человеческих возможностей. Сожалеть о том, что судьба не столкнула их в течение двадцати лет, не дала скрестить шпаги. Он считал Лоуренса-2 своим личным противником и мог надеяться на поединок. Теперь поединок уже невозможен. Лоуренс-2 вышел из борьбы. Он — бывший разведчик.

Возможно, он не был личным противником. Не все, кто выступал против его страны, могли оказаться на какое-то время по ту сторону барьера и принять вызов. Являясь врагом, Лоуренс-2 целился в кого-то другого и сам представлял собой мишень. Но не для майора Язева. И то, что тот ловил Лоуренса-2 на мушку, было лишь проявлением обычной бдительности. Не задержался Доихара в Сахаляне, не сделал попытки перебраться на левый берег, хотя его и ждали и готовились принять. Майор Язев тоже готовился. Впрочем, кто отказался бы от поединка со знаменитым разведчиком. Федор Пильнов, тогда уже опытнейший следопыт, раскрывший не один шпионский тайник и обезвредивший не одного агента, заброшенного из-за Амура, ждал встречи с Доихарой Кендзи. Встречи не обязательно на этом берегу. Лоуренс-2 мог предстать организатором и даже автором хитроумной акции, предпринятой вторым отделом генерального штаба Японии Это была бы тоже встреча. Зорко следил за «японским Лоуренсом» первый чекист Приамурья Терентий Дмитриевич Дерибас, полномочный представитель ОГПУ по Дальневосточному краю. Отмечая на карте пункты, в которых задерживался разведчик, он предупреждал оперативников: «Доихара не может так просто уйти от границы. Не для того приближался к Амуру, чтобы глянуть в его спокойные воды. Надо быть готовыми к встрече…» Особенно насторожила Дерибаса «прописка» Лоуренса-2 в Харбине, в белогвардейском заповеднике, где китайская и японская секретные службы готовили агентов для заброски на левый берег Амура. Из Харбина начинался путь почти всех диверсантов, идущих на север.

Пункты «прописки» Доихары остались на карте Дерибаса, остались в донесениях, сводках. Сам же Доихара исчез. И следов не сыщешь. Были, вообще-то, следы, но вели они почему-то не к Амуру, а на юг, в Китай, к побережью Желтого моря. А из харбинского заповедника по-прежнему пролегала черная тропа на север. Агенты шли к большой реке, одолевали ее на рыбацких лодках или пешими по льду, если была зима, удачливые выбирались на левый берег, неудачливые тонули или падали на лед, чтобы уже никогда не встать. Каждый нес с собой чей-то приказ, чье-то веление. И ни разу не удалось обнаружить у агентов приказа Доихары Кендзи. Другие имена называли лазутчики. «Не его почерк, — констатировал Федор Пильнов. — Или сменил направление, и Приамурье его больше не интересует?» Да, получалось вроде так. Не осуществив ни одной акции против советского Дальнего Востока, Лоуренс-2 покинул маньчжурский плацдарм. Покинул, хотя так старательно, с таким риском готовил его. Плацдарм заняли другие: Комуцубара, Янагита, Акикуса, Хата… Их стиль хорошо знали в Хабаровске, диверсионные планы разгадывались по почерку авторов. Доихара в эту цепь не вклинивался со своей особой, жесткой манерой проведения операции. И Лоуренса-2 вычеркнули из списка действующих в Приамурье, перевели в число возможных противников, так сказать, потенциальных.

Потенциальным Доихара и остался, пока не вышел в полную отставку как разведчик. Не по возрасту и не по решению генерального штаба. Штаб считал Лоуренса-2 исполняющим задание и после того, как император Хирохито приложил руку к историческому рескрипту и радиостанции мира известили человечество о выходе Японии из войны. Уже подписан был на линкоре «Миссури» акт о капитуляции и на аэродромы Токио садились самолеты с представителями командования союзных армий, а Доихара все еще оставался в строю. Он покинул его лишь тогда, когда в дом его вошли американские офицеры и объявили об аресте.

На что надеялся все это время Лоуренс-2 — неизвестно. Если на переворот, который затеяли «молодые тигры», намереваясь поставить во главе правительства решительных генералов, способных продолжить войну, так путч сорвался, и кандидат в диктаторы военный министр Анами покончил с собой на рассвете 15 августа, а другого претендента не было. Или ждал чуда? Подарила же заботливая Аматэрасу императорскую династию Японии, отчего бы ей теперь не спасти ее от неумолимых волн истории? Повернуть назад от островов союзные армии, остановить советские войска хотя бы у Порт-Артура. Чудес не было, это хорошо, слишком хорошо знал Доихара. К богам он относился тоже без особого почтения. Во всяком случае, отправляя в преисподнюю земных наместников всевышнего, приставляя к их вискам пистолеты прямо в Алтарях небес, он нисколько не задумывался над тем, как к этому отнесутся творцы мира. Богов надо почитать, но не впутывать в политику, считал Лоуренс-2. Их советы хороши в кругу семьи и совсем непригодны в разведке.

Ни на чудо, ни на божественное провидение Доихара не рассчитывал. И все же что-то удерживало его в строю. Что-то неведомое.

Неведомое могло занимать Язева. Но и то лишь как недосказанность, с которой не хочется мириться поначалу, однако затем все же принимаешь ее — ведь и многоточие по-своему красноречиво…

Последняя страница жизни Доихары. Ее можно пробежать глазами, задуматься над судьбой разведчика. И только. Закрыть папку с делом Лоуренса-2. Расписаться в сопроводительной карточке: «Читал тогда-то майор Язев К.». Еще кто-то распишется. Еще… И будет это уже не встреча с Доихарой Кендзи, а расставание.

Да, он расставался с Лоуренсом-2, хотя еще шло следствие и до заседаний трибунала было далеко.

И расстался бы, не «открой» снова папку с делом Доихары будущий свидетель обвинения Генри Пу И. Не на процессе, а здесь, в отеле.

Но все по порядку…


Император Маньчжоу-го, бывший, естественно, — в Токио сейчас почти все бывшие, если иметь в виду звания и титулы, — сидел против майора и изучал меню. Обычно сидел и обычно изучал, как делают это все смертные, собираясь пообедать и не думая о том, что на их голове могла быть в эту минуту императорская корона, а на плечах шитая золотом мантия, не говоря уже о божественном сиянии, обязательном для всякого, вошедшего хоть раз в Алтарь небес.

Император говорил по-русски. Плохо говорил, но все же говорил. И ему это нравилось. Не желал слышать японскую речь, хотя пятнадцать лет был окружен японцами и общался с ними чаще, чем со своими подданными. Прежде чем глянуть на них и убедиться, насколько они счастливы под его правлением, он должен был испросить дозволения у своего советника — японского генерала, а тот — доложить по инстанции, инстанция — рассмотреть просьбу его величества и принять решение. За это время у императора пропадала охота видеть подданных. Сами же подданные не проявляли желания лицезреть маньчжурского микадо. Их вполне устраивал бронированный автомобиль, окруженный тройной цепью солдат, из которого боялся высунуться мистер Пу И. «Бронированным императором» в шутку называли его не особенно расположенные к веселью маньчжуры. Как известно, они бросали в этот злосчастный автомобиль бомбы и явно не для того, чтобы проверить прочность японской брони или величину заряда, трижды поджигали дворец императора и опять-таки не ради устройства праздничной иллюминации. Желание как можно скорее и надежнее отправить в рай единственного представителя Цинской династии было всеобщим. Японцы грозились убить его за то, что он не соглашался быть императором, маньчжуры и китайцы — за то, что согласился. «Не было в истории второго такого короля, — иронизировал Пу И, — которому столько раз подсовывали яд, подкладывали бомбы. Я не только боялся закурить сигарету, но и утолить жажду обычным способом. Впервые спокойно, без дрожи в руках, я прикоснулся к чашке, когда меня свергли с престола».

Наверное, поэтому император так старательно и с таким удовольствием изучал меню. Он больше не император, хотя по-прежнему его официально именуют императором, иногда — интернированным императором. Майор Язев же в шутку обращается к своему подопечному «ваше величество», на что император отвечает веселой улыбкой. Этот застенчивый, маленького роста, очень маленького — он всего лишь по плечо майору, — человек хорошо понимает шутку и сам любит пошутить. Странно, как он сумел сохранить чувство юмора после пятнадцатилетнего общения с советниками из штаба Квантунской армии, которые, прямо скажем, не пытались внушить императору оптимизма относительно его настоящего и тем более будущего. Улыбка при общении с ним исключалась, дабы не создать у императора мнения о легкомысленности того, что делалось рыцарями белого солнца, как именовали себя оккупанты, в Маньчжурии. Официальная же улыбка, предписанная министерством иностранных дел во время аудиенций, больше походила на гримасу арлекина, чем на выражение удовольствия.

А вот теперь Айсинцзюэло Пу И улыбается. Все-таки хорошо, быть неимператором. Можно вот так, безо всякого согласования со штабом (бывшим, естественно) Квантунской армии (тоже бывшей) заказать себе какую-нибудь самую обыкновенную еду вроде свинины с соевыми бобами, или каракатицу с бамбуком, или, наконец, бифштекс по-английски, из которого еще не ушла кровь.

— Как вы думаете, господин майор, — поднял голову Айсинцзюэло, или просто Генри Пу И, — в этом отеле знают, что я император?

Вопрос поставил майора Язева в несколько затруднительное положение. Честно говоря, он не помнил, как записан был в книге гостей Пу И. Кажется, обычно: участник процесса или что-то в этом роде. А может, и император.

— Наверное, старший портье знает, — высказал предположение майор. — Портье уже за пятьдесят, и он на своем веку кое-кого видел, да и газеты помещают портреты известных политических деятелей, оказавшихся в зале трибунала в качестве свидетелей. Вездесущие корреспонденты уже разнесли по всему свету сенсацию: император Маньчжоу-го — свидетель обвинения… В отеле знают, — уточнил после минутного размышления Язев, — но официант, которому вы собираетесь заказать свою любимую каракатицу с бамбуком, может оказаться абсолютно несведущим в политике человеком.

Майор понимал причину беспокойства собеседника. Императору все еще мерещатся агенты второго отдела генерального штаба, агенты Итагаки Сейсиро и Доихары Кендзи, против которых он выступает в качестве свидетеля обвинения. В бытность свою военным министром Итагаки довольно ясно выразил свое отношение к душевным порывам императора. Он сказал: «Вы можете не любить свой народ, можете ненавидеть японцев и даже меня лично, но не надо проявлять эти чувства. Они недостойны живого императора». Итагаки Сейсиро иногда был изысканным, не объявлял прямо, что ухлопает императора, если тот изобразит на своем лице недовольство или еще хуже — отчаяние. Все это хорошо на том свете, но не на этом.

Теперь самое время выполнить давнюю угрозу. Император не только выражает недовольство, он собирается разоблачать своих бывших «покровителей». Надо полагать, Итагаки и Доихара проклинают тот день, когда посадили на Маньчжурский престол этого хилого на вид принца Айсинцзюэло. Впрочем, он был им нужен больше, чем они ему. Коль создана империя, должен быть и император. Не мог же сам полковник Итагаки занять престол и надеть на свою, уже тогда лысую голову корону Маньчжоу-го?

— Да, — отчего-то грустно улыбнулся император, — говорить хозяину горькую правду в его же доме и потом принимать из его рук чашу с рисом не совсем-то хорошо.

— Ваше величество хочет сказать, что эта чаша не всегда может быть чистой? — полушутя-полусерьезно заметил Язев.

— Именно…

— Что ж, горькую правду придется выслушать не только от императора Маньчжурии… Другие тоже готовы…

Император оторвался вторично от меню и посмотрел с недоумением на майора:

— Те, другие, не были императорами. Им не обещали близкую разлуку с этим миром.

— О расставании с этим миром думают, по-моему, сами вершители судеб Азии. Им не до вас сейчас, Генри.

Большие глаза императора вдруг засветились. На маленьком лице его они казались огромными. И свет их был загадочным.

— О! Господин майор ошибается. Они не думают о расставании…

Теперь Язев посмотрел с недоумением на императора:

— Как надо понимать вас, Генри?

— Так, как я понял, господин майор.

— Неужели они верят в то, что трибунал их оправдает? Или пример Нюрнберга не был красноречивым?

— Просто генералы считают себя людьми нужными…

— Японии?

— Нет, союзникам.

Свет в глазах императора сделался еще загадочнее. И именно этот свет заинтриговал Язева. Не фраза о расчетах подследственных на милосердие американцев и англичан. Корреспонденты уже открыто поговаривали о намерении Макартура отвести удар от японских военных преступников, сохранить их для будущего. Вряд ли таким открытием император намеревался озадачить майора. И Язев сказал:

— Не собираются ли они продавать секреты своих поражений?

Император был явно настроен на шутливый лад. Он откинулся на спинку стула, к самой шторе, что свисала с потолка, закрывая своей золотистой тканью с вышитыми на ней серо-коричневыми ветками сакуры огромное, во всю стену, окно. Откинулся и произнес торжествующе:

— Не поражений, а побед. Ведь были у японцев и победы.

— Пёрл-Харбор, что ли? — иронически заметил Язев. — Так это — предательское нападение. Такое же, как в Маньчжурии. Тут заслуга не столько армии, сколько разведки. На Пёрл-Харбор японские бомбардировщики наводили немецкие шпионы.

— В Маньчжурии обошлось без немцев, — уточнил император. — Доихара предвосхитил идею коричневорубашечников об ответственности народа за провокации, им не совершенные.

— Ну, это не его изобретение. Англичане высаживали войска в Шанхае для защиты своих соотечественников, якобы подвергшихся нападению местных жителей. Так поступали все интервенты. Ничью идею не предвосхитил Доихара, не сделал никакого открытия в колониальной политике.

Развенчание «японского Лоуренса» несколько огорчило и даже обидело императора. Ему не хотелось признавать себя пешкой в руках бездарного игрока. Если Доихара не великий разведчик, а мелкий провокатор, то какова цена тому, кто являлся исполнителем его воли? Все-таки лучше быть жертвой орла, чем трясогузки — она-то питается всего лишь гусеницами.

— Допустим, Доихара ничего не изобрел и лишь ловко воспользовался чужим изобретением. Но в политической кухне Дальнего Востока он был первым кулинаром. Печь была раскалена, а он ни разу не обжег руки.

— Может быть, — склонил задумчиво голову Язев. — Зато сейчас горит. И я уверен, потушить огонь не удастся…

Император намеревался возразить, в глазах его была уже не загадочность, а решимость опровергнуть все сказанное только что майором. Но осуществить это намерение ему не дал официант, подошедший с подносом, на котором была ваза с кори и фужеры. В жаркий июльский день что может быть приятнее струганого льда с сиропом!

Официант — седоватый японец в черной паре, улыбающийся все двадцать четыре часа (так, во всяком случае, можно было предположить, глядя на застывшее на его лице выражение радости, с которым он возникал неизвестно откуда и неизвестно куда исчезал). Улыбку он забывал убирать даже тогда, когда посетители проявляли свое недовольство или даже возмущение.

Император боялся этого мертвого сияния радости. Он говорил, что, подобострастно осклабившись, слуги поднесли его жене-китаянке пирожное, начиненное ядом. Потом ему самому с такой же улыбкой советник вручил альбом, в котором были фотографии японских девушек, рекомендованных министерством внутренних дел в качестве невест овдовевшего вдруг правителя Маньчжоу-го. Поэтому сейчас он отвернулся и, не глядя на официанта, произнес название выбранного им блюда. На сей раз им оказалась не каракатица с бамбуком, а намасу — сырая рыба с уксусом. Язев вопросительно глянул на императора — почему он изменил своему правилу? Но следующая фраза, произнесенная уже официантом, все объяснила:

— Слушаюсь, ваше величество!

Император, кажется, поперхнулся. Что-то похожее на спазму сдавило ему горло, и он, открыв рот, долго молча глядел на официанта. Потом кивнул, отвечая этим и улыбающемуся японцу и изумленному майору.

Язев заказал самый обыкновенный куриный шашлык, правда с экзотическим названием — якитори.

Официант удалился вместе со своей гипнотической улыбкой. Впрочем, удалился прежде он сам, а потом уже улыбка. Некоторое время император и майор видели ее рядом с собой.

— Вот, — сказал уныло император, — оказывается, и он знает меня.

— Поэтому вы заказали намасу?

— Да. Из его рук лучше принять рыбу. Она почти живая…

— Рыба считается живой, пока плавает, — как-то неопределенно резюмировал Язев.

— Вы не разделяете моих опасений? — Император осторожно, едва касаясь ковшиком края вазы, стал перекладывать в бокал белые стружки льда. — Если он знает, что я император Маньчжоу-го, то почему бы ему не знать, что я свидетель обвинения. А кому, простите, нужны свидетели?

— Истории.

— Говорящие свидетели?

— Естественно…

— А молчащие? — Император уставился на майора, будто хотел увидеть смущение, которое должно было возникнуть на его лице. Не заметил ничего. — Молчащие не нужны. Им нет смысла предоставлять слово.

— Молчание не изменит положения. Будут говорить документы, в них не подсыплешь цианистого калия.

— Документов, программирующих преступления и скрепленных чьей-то подписью, нет. Огонь поглотил их. Немцы спрятали свои архивы, японцы превратили в пепел. Теперь вам понятно значение живого свидетеля?

Язев, как и Генри, наполнил фужер льдом и, пригубив, стал не спеша втягивать в рот мороженые крупинки. Кори приятно освежало. Ощущение было необычным и удивительным и отвлекало от всего, что думалось и чувствовалось только что.

— Его надо убрать, — продолжал Генри. Он жил болезненной идеей о вечном преследовании. — И убрать не после того, как свидетель выскажется, а до того. Способов много, агенты всюду. Когда в Харбин прибыла комиссия Лиги наций, лорда Литтона окружили цепью шпиков: портье внизу, портье на этаже, соседи по номеру, шофер машины, горничная, дворник. Всякий, кто приближался к отелю «Модерн» ближе чем на сто метров, арестовывался. Студента политехнической школы застрелили лишь за то, что он оказался на этаже, где жил Литтон… В моем дворце все, кроме меня самого, являлись агентами.

— Тогда они были на свободе, — откликнулся Язев.

— Агенты и сейчас на свободе, — горячо возразил император. — И они действуют по старой инструкции…

— Во имя чего?

— Во имя свободы своих богов. Во имя их жизни хотя бы.

— Глубочайшее заблуждение.

— Заблуждение? Допустим. Но оно существует, и с ним нельзя не считаться…

Еще что-то более важное хотел произнести император и для этого наклонился над столом, приблизившись к майору. И снова ему помешал официант. Он появился с огромным подносом, уставленным тарелками, графинчиками, соусниками. Сооружение из стекла и фарфора заслоняло собой голову японца, и седоватые виски, и торчащие в стороны большие уши, и маленькие карие глаза, втиснутые в узкую щель между припухшими веками. Одна лишь улыбка не заслонялась. Да и трудно было ее заслонить — она двигалась впереди официанта и даже впереди подноса с блюдами.

— Только что из бассейна, — сказал официант, ставя перед императором тарелку с рыбой. — Шеф желает вам приятного аппетита.

Еще одно проявление интереса к императору! Генри посмотрел торжествующе на Язева: каково, господин майор? Что вы теперь скажете о заблуждениях? Агентура действует вовсю. Он подождал ответного взгляда Язева. Увы, Язев не принял чужой победы. Он улыбнулся едва приметно, одними уголками рта, и этим дал понять, что опасения императора напрасны. Генри не оставалось ничего другого, как кивнуть благодарно официанту за проявленное им и его шефом внимание и приняться за сырую рыбу. Ту самую рыбу, которая подверглась — теперь уже не было в этом никакого сомнения — особой обработке на кухне. Во всяком случае, к ней проявил интерес не один шеф-повар. С каким-то отчаянием, даже с обреченностью какой-то император отправил в рот сдобренный уксусом кусок филе. Отправил и стал жевать неторопливо, дожидаясь пока предупредительный и заботливый официант не кончит бренчать посудой и вместе со своей улыбкой не исчезнет за колоннами.

— Сырая рыба, конечно, вам не по вкусу, — посочувствовал императору Язев, когда удалился официант. — Не надо было изменять традиции.

— Разве дело во вкусе! — уныло ответил император. — Подтвердились мои предположения — вот в чем дело. И если учесть особый интерес ко мне не только портье и официантов, но и самих господ…

Кусочек филе был наконец проглочен, что стоило императору немалого труда. Так проглатывают ампулу с ядом или живую змею, если, конечно, это делается по принуждению. Добровольная транспортировка в желудок яда и тем более живой змеи, безусловно, не сопровождается судорожным движением губ и закатыванием глаз. А именно это увидел Язев.

— Каких господ? — спросил он не столько ради любопытства, сколько для того, чтобы убедиться в благополучном завершении процедуры и способности императора продолжать разговор.

— Которые находятся пока под следствием…

— Почему «пока»?

— Потому что они делают решительную попытку избежать суда.

Свои мысли император выражал сегодня загадками. И не только сегодня. Язеву следовало бы привыкнуть уже к этой странности своего собеседника и подождать, пока он сам разгадает то, что загадал. А майор проявил несвойственную ему торопливость. Он спросил:

— Каким образом?

Император внимательным взглядом обвел колонны, проверяя, не скрывается ли за розово-белым с причудливо ветвящимися прожилками мрамором официант, поднял почему-то глаза вверх, будто улыбающийся японец мог взлететь к потолку и затаиться там в каменных лепестках лотоса. Убедившись, что «агента» нет поблизости, император произнес шепотом:

— Опираясь на вас, господин майор!

Пришло время удивиться Язеву. Заявление императора было потрясающе неожиданным. Невероятным просто. Как шутку его можно было еще принять. Но всерьез! И Язев, освободившись от павшего на него минутного недоумения, сделал попытку улыбнуться:

— Предположения вашего величества всегда были неожиданными.

— Предположения?! — Император отодвинул от себя сырую рыбу с уксусом. Теперь, в отсутствии официанта, он мог быть смелым и решительным. — Какие там предположения! — Голос его обрел звонкость. — Информация из первых рук! — Однако следующую фразу его величество произнес уже тише: — Сегодня со мной говорил… — А последнее слово прозвучало снова шепотом: — Доихара…

В улыбке не было необходимости. И Язев поспешно стер ее с лица. Упоминание имени разведчика само по себе уже настораживало.

— Доихара Кендзи? — уточнил майор.

— Другого Доихары я не знаю. Да и существует ли другой? Человек, поднявший меня на престол, один, — с горечью произнес император. — Тогда еще я смеялся над ним, считал самоуверенным наглецом, мелким провокатором. Но довольно скоро он отучил меня улыбаться. Он как-то сказал обо мне — «Я сделаю из него императора, как делают из бумаги бёбу…». Вы знаете, что такое бёбу, господин майор? Ширма всего-навсего. Он довольно точно определил мое назначение в жизни.

— Что ж, Доихара снова решил прибегнуть к своему излюбленному приему, — не совсем удачно сострил Язев. — Только для повторения эксперимента ему не хватает генеральских погон или хотя бы полковничьих. Тогда, кажется, он был полковником?

— Да, — рассеянно кивнул император, чужая ирония его не коснулась. — В тридцатом году Доихара был полковником… Но какое это имеет значение! Я для него лишь посредник сейчас. И даже меньше. Опять-таки что-то вроде бёбу. Доихаре нужны вы!

Император вернулся к тому, от чего отошел, бросив загадку Язеву. Круг небольшой, и времени на то, чтобы обойти его, потребовалось не так уж много, но майору показалось, что он слишком долго находится в неведении и Генри просто испытывает чужое терпение.

— Именно я, майор Язев?

— Вы могли бы быть не Язевым и даже не майором. Генерал ищет представителя советского командования.

— Но я не представитель командования!

— Вы — офицер советской контрразведки, — уточнил император. — Этого вполне достаточно. Доихаре нужен офицер контрразведки…

— Черт знает что такое! — сорвалось у Язева. — Зачем вы сказали ему, что я из контрразведки?

— А я и не говорил. Генерал знает, кто вы.

На лице майора отразилось такое недоумение и такое огорчение, что император поторопился развеять загадочную тучу, нависшую над собеседником.

— Он помнит вас по Харбину.

Нет, туча не рассеялась. Она, кажется, сгустилась, стала темнее.

— Я не был в Харбине.

— Но там были люди, ходившие на ту сторону Амура, к вам. И они показали Доихаре ваш портрет. И не только ваш. Лицо сотрудника ГПУ чем-то заинтересовало Доихару, и фотография отпечаталась в памяти. Способность фиксировать у Доихары феноменальная. Теперь портрет наложился на оригинал. Совпадение полное. Генерал знал, кем вы были тогда, и понял, кто вы сейчас.

— Просто понял?

— Если вы имеете в виду эмоции, то не просто. Он испытал удовольствие. А я — огорчение. Не так-то приятно видеть радость своего врага.

— Что же нужно Доихаре от меня? Или хочет поделиться своими воспоминаниями о Харбине?

— Вряд ли… Прошлое ему нужно только как материал для сотворения настоящего и будущего. Я же сказал вначале: они намерены избежать суда.

— Вы уверены в этом?

— Да.

— И выступаете посредником?

Каверзный вопрос. Император должен был смутиться, услышав его. А смущения не последовало. Не прозвучал он неожиданно для Пу И. Не раз, видимо, он сам задавал его себе и не раз находил ответ. Теперь он повторил его Язеву:

— Иногда я вижу себя в стенах тайной резиденции в Тяньцзине и слышу голос полковника Доихары: «Или — или?»

— Сейчас тоже?

— Не в эту минуту… Но здесь минут пережито очень много. И были схожие с теми, что испытал я в Тяньцзине. Одна из них связана с разговором с Доихарой.

— Он надеется, что вы можете быть доверенным лицом?

— Уверен… И, как видите, я оправдал надежду генерала. Трудная миссия, ненавистная даже, но…

— Что же он думает предложить нам? — озадаченно произнес Язев. — Что может быть у Доихары?

— Тайна… — определил император. — Сейчас торгуют только тайнами. За них можно получить жизнь и даже свободу…

Император выжидательно посмотрел на Язева: что решит майор? И решит ли? Дано ли ему право на это? «Скажи, нет! — попросил он мысленно. — Нет! Нет…»

Не услышал Язев императора. Не угадал его желаний. А может, не захотел услышать. Не подошло ему короткое «нет». Сказал то, что не ожидалось в эту минуту:

— Однако куриный шашлык почти остыл… Займемся-ка обедом, ваше величество. Не ради же генерала мы сюда пришли…


Рядом…

Было что-то около десяти утра…

Доихара Кендзи:

— Я понял, что не имею права молчать. И в то же время не могу никому поведать тайну, даже своим соотечественникам. Она принадлежит стране, которая была моим противником и борьбу с которой я считал своим священным долгом. Однако тайна теперь должна быть возвращена бывшему врагу…

На этот поступок он решился не сразу. Понадобилось триста сорок три дня, томительных, изнуряющих мозг и сердце дня, прежде чем утвердилась в нем самом мысль о последнем шаге. Последнем не потому, что за ним не существовало уже других шагов и путь оканчивался. Нет, именно шаг этот давал возможность идти дальше… Жить…

Для себя он именовал его тактическим приемом, на самом же деле это было предательство. Иногда оно так и звучало в душе его, и он содрогался от мысли, что и другие — не сегодня, потом, когда все погрузится в Лету и забудется сама причина, побудившая его совершить этот поступок, — скажут так же. Подумают-то уж наверняка. Поэтому он мучительно долго искал какое-нибудь средство, способное если не изменить отношение соотечественников к его последнему шагу, то хотя бы оправдать его.

«Я вынужден поступить так, иначе оборвется нить, и очень скоро», — объяснял он незримым обвинителям. Они должны были понять его и простить.

О, как тягостно было произносить это слово — «простить». Оно стояло рядом со словом «смерть». Почему-то прощают обычно умирающих. А он не хотел смерти, страх перед нею и заставил его совершить последний шаг.

Страх родился недавно. Прежде его вроде не было. В момент ареста — это официально называлось пленением — он хотел покончить с собой. Не так, как Анами, на коврике, обратясь лицом к императорскому дворцу. Не до церемоний было. Он выхватил пистолет, вернее, расстегнул кобуру, чтобы вцепиться рукой в отдающую холодом, знакомым и всегда ободряющим холодом, рукоятку, но ему помешали. Два дюжих молодца сковали его плечи, и пистолет так и остался в кобуре.

Тогда он пожалел, что попытка уйти из жизни не удалась. В короткую секунду, до невероятия короткую, будущее представилось ему совершенно ясной, пронзительно четкой формулой: борьба за мнимое спасение и мучительный конец. Обязательно конец. Последнее было самым четким.

Когда его вели все те же дюжие молодцы, когда усаживали в машину, серую, дико-серую машину, в нем все еще жила мысль о самоубийстве. Нервным, торопливым взглядом он обегал окружавшие его предметы, отыскивая что-либо, способное прервать жизнь.

Потом желание мгновенной смерти угасло. Угасло, как только началось следствие. Ритмичный, напряженный допрос. Пришлось работать. Работать так, как работали следователи — до усталости, до изнеможения порой.

Он вел счет дням. Вначале запоминал их от момента ареста, затем от первого вызова на допрос. Потом по календарю, что лежал на столе следователя. И еще — по погоде. За окном кабинета следователя шла жизнь и шел счет времени. Менялось что-то: моросил дождь, плыли облака, вспыхивало солнце в скупых прогалинах и даже заглядывало в комнату, падало на ноги арестованного, осторожно касавшиеся цветастого, дерзко-малинового ковра. И тогда он шевелил ими робко, находя что-то приятное в этом наивном движении.

Однажды совсем неожиданно и даже без причины он вдруг ясно представил себе торопливо бегущее время. Его время. И близкую пустоту впереди. Он отшатнулся от этой пустоты, стал искать опору, ощупывая, как в потемках, вокруг себя все и ничего не находя. Инстинктивно потянулся к прошлому. И там, среди нагромождения событий, нашел желаемое. В какой-то счастливый момент оно подвернулось под руку. Он торопливо заслонился находкой, как щитом. Поставил перед собой, отгораживаясь от пустоты.

Вот таким, заслоненным, и увидел его Язев. Рука со щитом была выброшена вперед и отделяла Лоуренса-2 от чекиста. Не давала приблизиться, понять, что там, за седыми волосами, за припухшими веками. Разоружился Доихара? Или это кажущееся умиротворение?

Но щит надо было принять. То, что поведал Лоуренс-2, составляло тайну второго отдела генштаба. Важнейшую тайну. И тайна касалась родины Язева. Его самого касалась.

Когда Доихара изложил все и смолк, несколько смущенный тем впечатлением, которое произвел на чекиста его рассказ, майор вдруг спросил:

— Вам известно, что Маратов убит?

Вопрос был нелепым, неуместным в разговоре, который они начали сейчас. Даже кощунственным в некотором смысле. Доихара открыл тайну, значение которой для советской контрразведки исключительно. Надо уметь пережить удар (да, это удар), и не только пережить, найти в себе мужество признать поражение. А он спрашивал о Маратове. Или не почувствовал удара или просто не оценил важности происшедшего.

Доихара досадливо поморщился:

— Убит во время штурма Дайрена?

— Нет, убит за два дня до взятия города… По приказу генерал-лейтенанта Янагиты…

Вопрос, оказывается, имел отношение к разговору, начатому только что. Янагита Гендзо один из немногих, посвященных в тайну. Ему передал ее Лоуренс-2, как говорится, из рук в руки. Но почему генералу надо было убрать Маратова? Майор что-то путает, соединяет совершенно разные вещи. Вот так терпят поражение не умеющие мыслить.

— Значит, вы не знали об убийстве Маратова? — спросил Язев.

— Нет. В последние дни войны связь с японскими миссиями прервалась. Почти прервалась. Мы с трудом передавали в Маньчжурию приказы, связанные с решением императора о выходе из войны.

— Но то, что Маратов был срочно переправлен из Токио в Порт-Артур, а оттуда в Дайрен, вы могли знать. Это же решалось здесь, в генштабе,

«Нет, контрразведчик мыслит явно не в том направлении. Дался ему этот Маратов!»

— Решали, конечно, в генштабе. Маратов был референтом по русским вопросам, прежде всего — дальневосточным вопросам, и самовольно не мог покинуть Токио. В переброске его на территорию Маньчжурии, видимо, возникла какая-то необходимость…

Голос Доихары звучал ровно, но в нем уже угадывалась нотка раздражения.

— Видимо? Точно вы не можете сформулировать причины?

— Нет, я не соприкасался с теми инстанциями, которые контролировали и направляли Маратова. Последнее время, естественно. Прежде он сотрудничал со мной при разработке некоторых планов…

— Операции «Большой Корреспондент» тоже?

— Большой Корреспондент появился, как я уже сказал вам, сразу после нашего укрепления в Маньчжурии, когда Амур стал пограничной рекой Японии.

— Но операция длилась несколько лет, и последний период Маратов захватил?

— Да.

— И был посвящен в детали всей акции?

— Я не посвящал.

— Другие?

— Другие, наверное… Обязаны были посвятить, поскольку Маратов являлся референтом по Приамурью, а Большой Корреспондент базировался в Хабаровске…

— Значит, Янагита?

— Безусловно.

— И он же приказал ликвидировать Маратова… Тут какая-то нелогичность? Не находите?

Язев понуждал Лоуренса-2 к размышлению. Ненужному сейчас, да и вообще ненужному. Все, о чем говорил советский контрразведчик, лежало за гранью настоящего. Уже проведена черта и, может быть, даже подведена. Подводится, во всяком случае. Следствие в самом разгаре, Ежедневно Доихару возвращают в прошлое. Он устал от этих постоянных прогулок по тропам тридцатых годов. Ему хочется здесь, наедине, избежать анализов прошлого, затушить упрямое любопытство собеседника согласием с ним.

— Нахожу.

Не затухает любопытство — ошибся Доихара.

— Да, явная нелогичность, — продолжает развивать свою мысль Язев. — Так просто не убирают единомышленников, это вы знаете хорошо. Убирают доверенное лицо лишь в том случае, когда возникает опасность раскрытия тайны. Элементарный закон буржуазной разведки.

На серое, испещренное морщинами, как зарубками, лицо Лоуренса-2 набегает волной тень беспокойства. Одна за другой следуют волны, и все мрачнее и тревожнее. Тревога и в глазах. Надо бы смежить веки, заслониться от чужого любопытства, а что любопытство присутствует, нет сомнения. Зачем же иначе эти настойчивые вопросы? Но Доихара не успевает опустить веки, и в узких, как амбразурная щель, просветах Язеву видны тревожные огоньки.

— Тут что-то личное, — сделал предположение Доихара. Ему так удобнее отстраниться от необходимости участия в разгадке тайны.

— Вряд ли, — отбросил легкое решение Язев. — Янагита не скрывал своего приговора, а передал его официально начальнику Дайренской военной миссии. Как приказ. И все сотрудники узнали о нем. Личное тут исключается.

— Вы правы, пожалуй, — снова попытался затушить чужое любопытство Доихара и снова безуспешно.

Язев торопливо подхватил согласие своего собеседника:

— Вот и получается, что Янагита убирает Маратова с определенной целью и цель эта связана с акцией «Большой Корреспондент».

— Произвольное заключение. Вы прибегаете к нему, чтобы усложнить вопрос. А он довольно ясен. Операция «Большой Корреспондент» для каждого, кто был к ней причастен, представлялась как крупнейший стратегический и уж, конечно, тактический удар в тайной войне на Дальнем Востоке. Удар достиг сейфов советского генштаба и пробил их. Мы знали все, что осуществлялось и что будет осуществлено командованием Особой Дальневосточной армии. Мы читали здесь, в Токио, приказы Блюхера, указания Сталина, видели на картах дислокацию советских войск и следили за перемещением частей вдоль Маньчжурской границы. Информация была точной, а если выражаться деловым языком, то документальной… Бросить тень на эту блестящую операцию подозрением о какой-то связи «Большого Корреспондента» с судьбой Маратова, значит, не понять значение удара. Вы, как контрразведчик, должны оценить событие по его значимости и своим донесением о состоявшемся у нас разговоре помочь быстрой ликвидации крупного агента. Он в самом штабе Дальневосточной армии. В самом сердце…

— Сообщение уже сделано.

Тень с лица Доихары как-то легко и быстро сошла. Успокоенный, он глянул на Язева с прежним снисходительным сочувствием: как там, в Хабаровске, да и в Москве отнесутся к сообщению? Поежатся небось. Японская разведка сильна. Сильна и талантлива,

— Благодарю, — склонил голову Доихара. Величественно склонил. Он должен был играть пленника, но не побежденного врага. И играл с вдохновением. — Миссию свою я, кажется, выполнил…

Или нет? Не испытывает Язев смущения, в глазах его какое-то наивное любопытство и даже озорное легкомыслие — этот майор отказывается вроде признавать победу противника, очевидную победу.

«Да, теперь совершенно ясно, что Доихара перебрался через Амур. А мы считали его только потенциальным противником, — подумал Язев, — покрутился, мол, на чужом берегу, посмотрел из Сахаляна на Благовещенск и ушел на юг. Ошибка. Какой-то ночью, невидимый, неугаданный, он вышел на наш берег. Символически, конечно. В облике этого самого Сунгарийца, как назвал резидента Лоуренс-2. Потом перевоплотился в Большого Корреспондента».

Сунгарийца Язев помнил. Однажды зимой, где-то за полночь, на льду Амура пограничники перехватили связного, направлявшегося к маньчжурскому берегу с донесением. Случайно перехватили. Была метель, злая февральская метель, тучи снега неслись по Амуру — ни земли, ни неба не видать. В такую погоду не то что до чужого берега, до своего дома не доберешься. Закружила связного пурга, завертелся он на одном месте как юла. А тут еще полынья — отсырел лед перед метелью, сдал кое-где, а может, и рыбаки попытали счастья, прорубили круги для неводов. К ночи затянулись просветы, занесло их снегом, но окрепнуть не успели — нога связного так и пошла в воду. Закричал бедняга, позвал на помощь. Тут закричишь, хоть и не велено, если под лед тянет, а руки скользят по кромке, не находя опоры. Услышали дозорные. Как уж услышали — неведомо, порывом ветра, должно быть, принесло крик. Поспешили на помощь. Успели вытянуть человека, почти подо льдом был, едва живой.

Что он связной, никто не знал, сам, конечно, не открылся — охота ли сидеть в тюрьме? Стал плести обычное. Заплутался, мол, в буран, забрел на лед. Не поверили. Тогда не верили случайностям: граница, как передний край, каждый день нарушение, да и не одно. Время к тому же было суровое — бдительность обострена до крайности. Обыскали, распороли одежду по швам, всю, даже портки не обошли, хотя ясно было, что в складках тонкой бязи ничего не скроешь. Нашли все же — не в полушубке, не в кителе и не в нижнем белье, в подкладке левого голенища Записка крошечная, в кошачью лапу: «В полночь Большой выходит из игры». Вот так просто и так таинственно резидент сообщал о выходе из дела одного из агентов. Было ли это истинное намерение или ложное — не поймешь. Посчитали открытый текст шифрованным. Тоже ничего не поняли, Но ломать голову над бумажкой в кошачью лапу не было смысла. Принялись искать Большого. Связной вначале вроде попытался помочь, что-то выдал через стон и хрип, потянулась ниточка, да тут же оборвалась — впал в забытье. Крепко обожгла его полынья, загорелся ледяным огнем, а он горячее обычного, бред от него тяжелый. Врачи в те времена антибиотиками не располагали, с пневмонией боролись старыми способами, впрочем, и антибиотиками не удалось бы спасти связного. Слишком шибко ожег его Амур. Сгорел, так и не придя в себя. Поэтому искали Большого уже без связного. Не нашли. По записке разве найдешь, да еще такой крошечной, в кошачью лапу? Осталась она в деле как след.

На этот след и наткнулся как-то Язев, тогда еще совсем молодой сотрудник ОГПУ, случайно, не в связи с Большим, по другому поводу. Заинтересовался Ну а если заинтересовался, то и запомнил.

Была в записке какая-то закорючка, подпись, что ли, или знак какой, похожий на букву «с», а может, на «е» или «о» недописанное. Теперь представилось как «с», только «с» Сунгариец! К нему легко пристегивался и Большой. Все на своем месте. Пригодилась записка, а многие над ней тогда посмеялись.

— Настоящая фамилия Сунгарийца?

Они вроде закончили беседу. Так понял Доихара. Даже поблагодарил майора за любезность. Можно было встать и уйти. Не как обычно уйти, конечно. Где-то за дверью Лоуренса-2 ждал конвоир — американский солдат в очень красивой фуражке с кокардой, вежливый и предупредительный, как бы извиняющийся за необходимость сопровождать японского генерала. И все же сопровождающий, своим присутствием напоминающий о неволе, в которой содержится теперь почти легендарный Доихара.

Уйти, однако, нельзя. Даже встать нельзя. Майор вопросом задерживает Лоуренса-2. Ох, эти вопросы. Они не содержат ничего коварного, ничего унизительного. Но они снижают значение встречи, они приглушают ее торжественный тон: ведь Доихара сделал важное, очень важное заявление. Оно само по себе обязывает к какой-то особенной обстановке. Вопросы же мельчат все, тянут в обыденность, элементарную деловитость. А сейчас не допрос. Даже намек на допрос недопустим. Доихара по собственной воле сделал заявление и по собственной инициативе снизошел до встречи с майором. Генерал Доихара и майор Язев, Возможно ли было такое до августа 1945 года?

— Не знаю фамилии Сунгарийца.

— Не знаете или не помните?

— Не помню…

Доихара сделал усилие, проверяя себя. Память у него была хорошая, и среди множества следов прошлого могли сохраниться и следы Сунгарийца. Но их не оказалось.

— Была, наверное, какая-то фамилия. Люди не рождаются с псевдонимами. Веспа представлял его мне накануне переброски в Благовещенск и называл как-то…

— Амлето Веспа?

— Да.

— Этот китаец итальянского происхождения причастен к операции «Большой Корреспондент»?

— В какой-то степени… — Доихара подосадовал на себя за оброненное имя. Веспа хорошо известен в Европе и как секретный агент Японии вызывал любопытство,

— Он вербовал Сунгарийца?

— Не то чтобы вербовал, — скривил губы Доихара, — нашел где-то… Кажется, в Сахаляне, среди эмигрантов.

— А не в Харбине? Там вы встретили Веспу.

Доихара отшатнулся — такой неожиданной была справка Язева. Майор вроде бы уличал Лоуренса-2, во всяком случае, приближал к тому, от чего тот хотел отойти.

— Почему там?! Из чего вы заключили, что я встретил Веспу в Харбине?

— Так пишет сам Веспа.

— Ах, да… Я упустил из виду стряпню моего бывшего агента относительно его успехов в Маньчжурии. Он не всегда был точен, пожалуй, всегда неточен и, главное, неискренен.

— Нам показались его характеристики почти что фотографиями.

— Кроме самого Веспы, — с раздражением заметил Доихара. — Себя он изобразил рыцарем разведки.

Язев вспомнил книгу Веспы, которая в свое время наделала много шума в Европе да и в Америке, попытался представить себе страницы, где шла речь о самом авторе. Признался:

— Он обходит себя.

— Это так кажется, — загорелся Доихара. — Явных откровений нет, зато, осуждая японскую секретную службу, Веспа отстраняет собственную персону от всего, что могло казаться европейцам коварным и жестоким. Он льет слезы по поводу судьбы китайских агентов, лишенных возможности делать свое дело в присутствии японцев, в то же время сам Веспа был китайским агентом, и именно мы, японцы, привлекли его к секретной работе, и именно он создал для нас агентурную сеть среди белоэмигрантов.


Свидетельство первое

Харбин, 14 февраля 1932 года

«В штаб-квартире военной миссии после пятиминутного ожидания я был введен в кабинет полковника Доихары. Доихару я, знал уже давно. Он всегда был со мной подчеркнуто любезен. Иностранные журналисты часто называют его «японским Лоуренсом». Я думаю, однако, что если бы его сестра не была наложницей японского наследника, то большая часть «успехов» Доихары осталась бы лишь плодом его собственной фантазии.

Он встретил меня улыбкой, не то саркастической, не то издевательской.

— Итак, мистер Веспа, — проговорил он по-русски, пронизывая меня взглядом, — мы друг друга знаем, не так ли? Не припомните ли вы, где мы с вами встречались в последний раз?

— Если не ошибаюсь, это было в Тяньцзине?

— Совершенно верно. У вас хорошая память. Мне говорили, что вам никогда не приходится что-либо объяснять дважды. Приступим к делу… В прошлом японские военные власти не раз предлагали вам оставить китайскую службу и перейти к нам. Вы постоянно отказывались, но теперь положение вещей изменилось. Я не приглашаю вас, я заявляю: отныне вы будете работать на японцев! Я знаю, что, если вы захотите, вы сможете сделать многое и сделаете это хорошо. Если будет сделано мало и плохо, это будет значить, что вы работаете с неохотой. Так вот, — добавил он медленно и угрожающе, — я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие. — Затем уже более спокойным тоном он продолжал: — Идет война, мистер Веспа. То, что официально она не объявлена, никакого значения не имеет. Всякую вашу попытку к бегству мы будем расценивать как дезертирство, а дезертирство мы караем смертной казнью. Разумеется, при ваших обширных дружеских связях в Маньчжурии и в Монголии вам ничего не стоило бы перебраться в Китай. Но вы не один, у вас семья. А для семьи, состоящей из пятерых человек, пересечь огромные степи Маньчжурии и Монголии — дело нелегкое. Вы меня поняли? А потому советую вам, взвесив все сказанное мною, взяться за дело. Жалеть вам не придется.

Я выразил удивление по поводу его тона и заявил, что хотя у меня нет особого желания работать на японскую разведку, так как я сберег немного денег и приобрел паи в нескольких театрах, все же, если мне предложат достаточное вознаграждение и не будут разговаривать со мной тоном угрозы, я могу обдумать такое предложение.

Доихара нахмурился:

— Я не делаю вам предложений, мистер Веспа, я уже объяснил, что отдаю вам приказание. Полагаю, что нет нужды останавливаться на этом. Завтра, в 11 часов, вы должны быть у меня: я познакомлю вас с начальником японской разведывательной службы в Маньчжурии. Уверен, что вы с ним прекрасно сойдетесь и вообще привыкнете к японцам. Будьте осторожны, не сделайте опрометчивого шага. Не забывайте о том, что произошло с вашим покойным другом Суайнхартом. Ведь вы помните? Он утонул, мистер Веспа. Не так ли?

Суайнхарт был американским гражданином, служившим китайским властям в Маньчжурии. Во время поездки в Японию он был убит японцами, а труп выброшен в море. Токийские газеты сообщили, будто Суайнхарт утонул случайно.

На следующий день, в 11 часов, я явился в назначенное Доихарой место…»


— Веспу принудили к сотрудничеству, — заметил Язев.

— А кто добровольно берет на себя трудную и опасную обязанность тайного агента? — в свою очередь отметил Доихара. — При разоблачении это смерть.

— При отказе от обязанностей — тоже смерть.

— Да, — определенно и довольно твердо ответил Доихара.

Язеву захотелось порассуждать о принципах мобилизации чужих усилий.

— Страх — единственный стимул. Надежно ли это?

— Страх и заинтересованность в хорошем вознаграждении, — добавил Доихара. — На этом держится мир.

— Свою японскую агентуру вы подбирали по другому принципу. Материальная заинтересованность не играла почти никакой роли.

— Пожалуй, — опять не сразу ответил Доихара. Прежде подумал, взвесил одному лишь ему известное и только тогда согласился с доводом Язева. — Но страх играл ту же роль, что и при вербовке иностранного агента.

— Страх?

— Именно страх. Ну и потом воспитание. Мы со школьной скамьи готовим юношу к самопожертвованию, к служению долгу — Доихара посмотрел на Язева как-то снисходительно, будто вдруг понял, как высок он, «японский Лоуренс», и не столько он, сколько страна, родившая его и тысячи, тысячи других солдат невидимой армии.

Доихара не сказал о тайном обществе «Гэнъёся» («Черный океан»), которое поставляло шпионов и диверсантов второму отделу генштаба. Опытные торговцы душами следили за молодыми японцами, заносили в свои карточки все, что характеризовало каждого, и, накопив нужное количество «жизненного» материала, представляли его совету общества для вынесения решения: годен или не годен кандидат к вступлению в ряды «Черного океана». И когда совет произносил «да», подопечный автоматически вводился в общество. Его приглашали на заседание совета и объявляли о выпавшем на его долю счастье служить великой цели. Конечно, он должен был дать согласие стать солдатом тайной армии, его не принуждали к жертве. Но отказ мог рассердить божество, покровительствующее обществу, и неизвестно было, как оно поступит с неблагодарным избранником. Туманное, выраженное высоким стилем предупреждение совета могло получить довольно конкретное воплощение в виде ножа, воткнутого между лопатками, или яда, всыпанного в чашку с чаем. Поэтому «нет» исключалось, в лучшем случае он вымаливал время на обдумывание своего будущего шага. Советоваться ни с кем не разрешалось, даже с семьей. Он мог лишь проститься с близкими, и то мысленно. Исчезновение из дома происходило внезапно. Человек растворялся, как «утренний туман при восходе солнца».

Перед «путешествием» избранный в присутствии членов совета произносил собственный приговор:

«Клянусь богиней Солнца, нашим священным императором, который является высшим священнослужителем великого храма Исэ, моими предками, священной горой Фудзияма, всеми реками и морями, всеми штормами и наводнениями, что с настоящей минуты я посвящаю себя службе императору и моей родине и не ищу в ней личной выгоды, кроме того блаженства, которое ожидает меня на небесах…»

Рука избранного была поднята и как бы символизировала решимость отдать себя во власть небесных сил.

«..Я торжественно клянусь, что никогда не разглашу ни одному живому человеку того, чему общество научит меня или покажет мне, того, что я узнаю или обнаружу в любом месте, куда буду послан или где окажусь. Исключение из этого будут составлять мои начальники, которым я обязан беспрекословно повиноваться, даже тогда, когда они прикажут мне убить себя. Если я нарушу эту клятву, пусть откажутся от меня мои предки и пусть я вечно буду гореть в аду!»

Не мог сказать Доихара о «Черном океане» потому, что это была не личная его тайна, и еще потому, что сам он когда-то давал клятву богине Солнца. Нарушение ее, как известно, вело в ад, который не рисовался грешникам чайным домиком в Симбаси, где глаза услаждали грациозные движения гейш, а слух — душевная мелодия кото.


— Национальная черта, так сказать, — обобщил мысль собеседника Язев.

— Можно назвать это национальной чертой, — кивнул Доихара. Он еще пребывал в блаженном состоянии избранного, когда все вокруг существует лишь для того, чтобы подчеркнуть его превосходство. Взгляд Доихары был надменен, губы, жестко очерченные, втянуты и оттого казались мертвыми. «Я из иного мира, — говорил своим видом Доихара. — Мы — разные люди, если считать меня только человеком…»

Поднимался ли он в мыслях до такой высоты, которая читалась в его внешнем облике, или это было лишь обличье бутафорское, приобретенное не по особенно дорогой цене. В среде военных многие считали Доихару выскочкой с довольно заурядными способностями. Именно так характеризовал Лоуренса-2 Комуцубара Юкио, один из видных разведчиков Дальнего Востока, сталкивавшийся не раз с Доихарой Кендзи при выполнении заданий второго отдела генштаба. Наоборот, генерал Нанао, стоявший у истоков карьеры Доихары, называл его талантливым разведчиком, яркой звездой на фоне секретной японской агентуры двадцатых годов. Являясь советником Чжан Цзолина, генерал Нанао никак не мог обойтись без своего адъютанта, полковника Доихары при осуществлении той акции, которая решила судьбу Северного Китая и открыла дорогу японской армии на континент. «Он умел не только выдвигать удивительные планы, но и блестяще их осуществлять, — говорил Нанао. — И планы были до того смелыми, что мы порой испытывали растерянность и даже тревогу».

Возможно, Нанао, подчеркивая роль адъютанта в разработке и осуществлении планов диверсий, тем самым как бы отводил от себя обвинение в совершении террористических актов на Дальнем Востоке, которое в свое время предъявляла да и сейчас предъявляет мировая общественность японской военщине. Это, мол, все смелый и изобретательный Доихара. Это его инициатива, его творчество. Мы тут ни при чем! Так позже отвечал и японский генштаб на уведомления и протесты Советского правительства по поводу провокаций на границе. «Нашему командованию ничего не известно…» Нанао, конечно, было все известно, но инициатива вроде бы исходила не от него. «Слишком самостоятелен, слишком независим Доихара. Что я мог поделать с ним!» Впрочем, это домысел.

Ни Комуцубара, ни Нанао, ни многочисленные авторы повествований о «героях» японской секретной службы, в том числе и Амлето Веспа, не дают точного портрета Доихары. Каждый ретуширует его по своему вкусу и в соответствии со своими целями. Когда начальник японской разведывательной службы в Маньчжурии сказал Веспе: «С тех пор как европейцы назвали его (Доихару) «японским Лоуренсом», он стал высокомерен и хвастлив», он хотел только подчеркнуть новую черту в характере Доихары, но не развенчать его как разведчика. Правда, Лоуренсом он его не считал. «Я, ни минуты не колеблясь, могу сказать, что он меньше всего похож на Лоуренса, — заметил шеф секретной службы. — Разумеется, никто не станет отрицать, что в ряде случаев он добился определенных успехов». Об успехах говорил постоянно близкий друг и почитатель Доихары военный атташе в Берлине Хироси Осима. Он называл Доихару разведчиком экстра-класса, современным Вильгельмом Штибером, а не Лоуренсом.

Хироси Осима видел свой идеал только в немецком обличье, он был, как выражались при дворе микадо, больше нацистом, чем японцем. Сама Япония представлялась ему третьим рейхом, одетым в кимоно, а Токио — расцвеченным фонариками Берлином. В 1936 году его усилиями осуществился сговор с нацистами и стало торопливо расти здание тройственного союза. Генерал Хироси Осима своими маленькими, но старательными руками помогал ковать пресловутую ось Рим — Берлин — Токио. В акции против Чжан Цзолина он увидел стиль чернорубашечников и не отказал себе в удовольствии отметить это. «Старая Европа негодует, и что же? — менторски заключил он. — Мы не можем действовать старыми методами, они малоэффективны. Бояться выстрелов и крови, значит, бояться смелых и решительных шагов. А нам нужны решительные шаги в Азии!»

Хироси Осима мог бы сравнить Доихару с Отто Скорцени, с этим любимцем бесноватого фюрера, но тогда еще для мира и для самого Хироси не существовал полулегендарный «человек со шрамом», на крыльях планера вынесший из альпийской тюрьмы насмерть перепуганного дуче. Позже такое сравнение он сделал бы, это соответствовало духу японского нациста, но время и события избавили Хироси от рискованных сопоставлений. К ним прибегли другие много лет спустя и не на родине Доихары, а далеко за океаном.

Все эти противоречивые мнения никак не открывали Доихару и тем более не давали возможности решить вопрос: поднимался он в мыслях до такой высоты, которая чудилась в его внешнем облике? «Я — из иного мира!» — он мог так думать и имел на это какое-то право. Легенда о «японском Лоуренсе» создана на биографии Доихары, а не другого разведчика. Ямагути, например, вцепившегося мертвой хваткой в морское министерство Соединенных Штатов в 1934 году, или главу японской шпионской сети там же в 1938 году — секретаря посольства Тэрасаки. Или Хата Хикосабуро, осуществившего ряд смелых акций в Маньчжурии перед второй мировой войной, наконец, Канда Масатона, начальника второго отделения генштаба Японии, причастного к провокациям, решившим судьбу Северного Китая, и уже названного нами Комуцубара Юкио, чье имя хорошо известно на Дальнем Востоке. Другие не получили права называться «японскими Лоуренсами», Штиберами, Скорцени. Даже если считать, что сам Доихара складывал слова легенды, то не из одних же слов она состояла? Вокруг чего-то плелся этот словесный плющ, на что-то нанизывался? И на что-то значительное, для японской разведки хотя бы, для генштаба Японии тех времен.

Доихара оказывался почти всегда у истоков главнейших событий тридцатых годов на Дальнем Востоке. Талантливо или не талантливо играл он свою роль, об этом можно говорить, оценивая события, но он играл ее. Не вычеркнешь Доихару из перечня действующих лиц в Мукдене, Тяньцзине, Харбине. Теперь уже — в Харбине, если принять за факт операцию «Большой Корреспондент», открытую Доихарой советской контрразведке. Генеральную операцию, если можно так выразиться. Она в течение почти десятилетия питала секретную службу Японии данными о советском Дальнем Востоке, о боевой готовности Особой Дальневосточной армии. На основе этих данных строилась стратегия и тактика японского генштаба, формировалась и дислоцировалась самая многочисленная и самая агрессивная Квантунская армия. К разработке и осуществлению акции «Большой Корреспондент» были причастны многие сотрудники второго отдела, весь разведцентр Маньчжурии какое-то время занимался «Большим Корреспондентом». Но первый ход в игре был сделан Лоуренсом-2. Как же исключить после этого Доихару из списка главных действующих лиц японской секретной службы и согласиться с Комуцубарой Юкио, что это просто выскочка с заурядными способностями, или признать вывод Амлето Веспы, будто во взлете Доихары повинна лишь сестра его, оказавшаяся наложницей японского наследника, без которой «большая часть «успехов» Доихары осталась бы лишь плодом его собственной фантазии»?

Доихара был крупным японским разведчиком и, главное, типичным японским разведчиком, если иметь в виду характерные черты, культивируемые секретной службой Японии тридцатых годов. Пожалуй, он имел право требовать к себе внимания и поднимать высоко голову, когда был окружен почитателями. Сама по себе голова его не возвышалась в силу элементарных положений физики — Доихара был среднего роста, поэтому он не любил стоять рядом с подобными же. Держал их на дистанции. Зато грузная фигура его легко выделялась среди щуплых и низеньких, как правило, японских офицеров, и Доихара казался высоким, солидным, производящим впечатление. Лоуренс-2 учитывал это.

Низкий, басовитый голос его звучал повелительно, понуждающая нотка улавливалась в каждом слове. Он не терпел возражений и не умел выслушивать чужие доводы. То, что было им решено, не менялось и не корректировалось, оно осуществлялось, и осуществлялось настойчиво, ломая преграды, подавляя сопротивление.

Во втором отделе знали характер Доихары и не мешали ему. Даже когда действия Лоуренса-2 грозили неприятностями для министерства иностранных дел и даже для самого правительства в целом, операции его не приостанавливались. Некоторое смущение и порой замешательство испытывали и в штабе и в кабинете министров: уж слишком громкий резонанс получали акции Доихары, однако ему никогда не ставилось это в вину. Резкие и торопливые повороты нужны были генеральному штабу — сами генералы торопились с выполнением планов создания великой Азии. Как модно было говорить тогда в воинственной Японии: «Не опоздать на автобус!» Не опоздать бы!

Доихара не опаздывал. Удивительно вовремя звучали выстрелы, взрывались поезда, менялись главы правительств, воздвигались троны, создавались новые государства. Вовремя! Может быть, в этом и секрет славы Доихары Кендзи.

А как с «Большим Корреспондентом»? Не опоздал ли Доихара или не слишком ли рано осуществил эту акцию? «Интенсивный шпионаж должен предшествовать интенсивному вооружению для подготовки к войне» — так, по выражению одного из теоретиков разведки, устанавливается время активных разведывательных акций агрессора. Японский генералитет готовился к большой войне на континенте. Первая фаза была завершена вводом войск в Северный Китай, вторая завершалась — возникла империя Маньчжоу-го и появился плацдарм на правом берегу Амура. На очереди третья фаза — удар по советскому Дальнему Востоку. Планировался тотальный шпионаж. Значит, время для большой разведывательной акции созрело. Доихара, как всегда, поспел к началу событий. Чутье не изменило ему.

Он обычно действовал на освоенной территории — освоенной японскими войсками, или на территории, находящейся под их контролем. В худшем случае — в вакууме, где местное правительство уже не имело силы для поддержания порядка и власть фактически отсутствовала. Тут Доихара ходил вооруженный до зубов и в сопровождении телохранителей. Иногда ему, как, например, в Тяньцзине, приходилось прибегать к фарсу с переодеванием. Правда, это мало помогало Лоуренсу-2, его всегда узнавали, и едва приземлялся самолет или пришвартовывался катер со странным пассажиром, как газеты поднимали шум: «В городе Доихара Кендзи! Положение критическое».

Он был вестником перемен, и перемены наступали сразу — Доихара не отличался терпеливостью. Небо заволакивали тучи, словно их гнал ветер, и начиналась буря. В этом Доихара напоминал настоящего Лоуренса, Томаса Эдуарда. Появление «некоронованного короля» всегда приносило перемены на Востоке. Его, как и Доихару, легко узнавали, хотя на нем был то тюрбан бедуина, то цветастая шаль цыганки, то ряса буддийского монаха. Его разоблачали пресса, контрразведка. С ним начинали борьбу дипломаты. Чего стоит знаменитый протест правительства Афганистана с требованием отозвать Лоуренса из пограничных районов Индии! И даже отозванный, он делал свое дело, вернее, дело, начатое им, завершалось нужным результатом. То самое правительство Афганистана, которое послало ноту протеста Англии, было уже обречено. Понадобились лишь дни, чтобы оно пало.

Правда, Доихару не отзывали, протесты были, но безрезультатные, он доводил до конца начатое. Только удостоверившись в удачном завершении операции, Лоуренс-2 покидал место действия. Как говорили, придавив ногой пепел. Пепел был горяч, всегда горяч. Даже вился дымок. Не случайно пресса Запада легко узнавала о содеянном. Начиналась кампания посрамления японской секретной службы.

Доставалось всегда генеральному штабу или кабинету министров. Доихара исчезал. Неторопливо, даже слишком неторопливо. Чего ему было, бояться на территории, контролируемой японскими войсками, или в вакууме? Исчезновение, увы, не мешало западной и китайской прессе точно определить виновника событий, и имя Доихары не сходило с газетных полос.

Операция «Большой Корреспондент», кажется, первая операция Доихары, не получившая огласки. О ней не узнали журналисты, тайна не коснулась ушей досужих репортеров. Наверное, потому, что проводил ее Лоуренс-2 за пределами японских владений и документы, связанные с ней, хранились в папке с грифом «кио ку мицу» (совершенно секретно). Надпись выводилась ярко-красными чернилами или была оттиснута такого же цвета типографской краской. Да и не только папка. На каждом документе горели эти предостерегающие слова: «Совершенно секретно!» Даже теперь, когда смотришь на них как на свидетельство прошлого, ушедшего навсегда и потому потерявшего свое значение, понимаешь, какую робость испытывали перед этим «кио ку мицу». Прикосновение чужой руки к бумаге с подобным грифом было связано с риском. Чужой интерес расценивался кемпейтай — японской контрразведкой как проявление недобрых чувств к Стране восходящего солнца. «Я предпочитаю расстреливать тех, кто проявляет к нам недружелюбие», — говорил Доихара.

Сейфы надежно хранили тайну. Посторонние к ней не прикасались, посвященные молчали, связанные клятвой. Круг посвященных постепенно сужался: кого-то уносило безжалостное время, кто-то падал на дорогах войны, кого-то убирали… Последнее было непонятным. Непонятным опять-таки для непосвященных. Посвященные знали, почему это делается. Генерал-лейтенант Янагита, например, знал. И, убирая Маратова, руководствовался определенной целью. Не знал Доихара. Удивительнее всего, что не знал именно он, планировавший и осуществивший операцию.

— Национальная черта… — повторил Язев почему-то раздумчиво и несколько иронически. — Однако для операции «Большой Корреспондент» вы прибегли к услугам иностранцев, в частности к Веспе и Сунгарийцу. Последний, как я понял, был русским эмигрантом из амурских казаков.

— Выбор диктовался условиями, — не снижая торжественности и нисколько не ставя под сомнение сказанное прежде о японской разведке, пояснил Доихара. — Работать Сунгарийцу приходилось на советской территории. Этими соображениями руководствовался и Веспа. Белую эмиграцию он знал отлично.

— Но ведь прежде ваша секретная служба имела резидентов на левом берегу из числа японцев. Помните Абэ Чута?

Доихара с явным недоверием глянул на Язева. Ему почудился подвох в словах собеседника.

— Кто такой Абэ Чута?

— В вашу бытность начальником Харбинской военной миссии он выполнял обязанности вице-консула Маньчжоу-го в Благовещенске. Правда, под вымышленной фамилией.

— Он был вице-консулом? — уточнил Доихара.

— Он был японским резидентом.

— И советская контрразведка это знала?

— Узнала… Мы напали на след агентуры, а агентура привела к резиденту.

Недоверие во взгляде Доихары сменилось досадой. Сообщение майора разрушало горделивое здание, воздвигнутое только что в честь японской разведки.

— Его предали агенты — русские или корейцы, — попытался отвести обвинение Лоуренс-2.

— Он выдал себя грубой работой, — дал справку Язев.

Это касалось уже самого фундамента: камни вынимались прямо из-под стен.

— Он не был разведчиком, — заслонился Доихара и тем самым заслонил секретную службу.

Язев мягко, даже чуточку извиняясь, улыбнулся:

— Абэ Чута — разведчик, прошедший специальную школу, долго готовившийся к работе в России. Он знал в совершенстве русский язык, а это нелегкое приобретение, вы должны согласиться со мной.

— Да, — вздохнул Доихара.

Ему самому пришлось потрудиться несколько лет, прежде чем стали выговариваться правильно русские слова. Лоуренс-2 специализировался как зарубежный агент с прицелом на советский Дальний Восток. Работа в Китае была лишь стажировкой будущего резидента на левобережном Амуре. Время, однако, изменило планы японской секретной службы — Доихара застрял в Маньчжурии.

— Провал Абэ Чута и других резидентов, — продолжал мысль Язев, — вынудил вас обратиться к помощи иностранцев

— Нет-нет! — отрубил Доихара. — Я ничего на знал о вице-консуле и его провале, как вы называете случай с Абэ Чута. Мы руководствовались совсем иными мотивами. Нам нужен был информатор из самого центра, а проникнуть в центр, не вызывая подозрений, мог только русский, и не просто русский, но хорошо знающий Приамурье, имеющий связи с местными жителями. Им оказался Сунгариец.

— Белоэмигрант?

— Белоэмигрант — это общо. Амурский казачий офицер, — дал свое определение Доихара.

— И вы считали это достоинствами, вполне подходящими для человека, собирающегося проникнуть в штаб Дальневосточной армии?

Доихара скептически улыбнулся: сомнения майора показались ему наивными. Чересчур наивными. За кого он принимает руководителей японской секретной службы?!

— На том берегу белый офицер превращался в коммерсанта, — азбучно пояснил Лоуренс-2. — Версия разрабатывалась специалистами, хорошо знающими обстановку в тогдашнем Благовещенске…

Теперь мог улыбнуться Язев, и не скептически, а откровенно насмешливо.

— Версия не гарантирует возможности, она дает лишь право, причем формальное, на легализацию агента. Не любоваться же Амуром посылали вы Сунгарийца? Он должен был пробиться в центр, а центр слишком далек от торговых дел, которыми занимался резидент.

Грузное тело Доихары качнулось, он словно бы отстранился, чтобы глянуть на Язева со стороны: так ли в самом деле наивен этот контрразведчик, не лукавит ли, не прикидывается ли простачком? Или действительно простак, не разбирается в самых элементарных вещах? Неужели на континенте так плохо готовят кадры секретной службы? Ему стало как-то неловко за своего собеседника.

— Вы полагаете, что резидент должен быть лично знаком с командующим армией и даже участвовать вместе с ним в боях? — кольнул собеседника иронией Лоуренс-2. — Разведка знает резидентов, выступавших в качестве официантов, полотеров и даже содержателей публичных домов.

— Да, но знающих нравы и обычаи той среды, в которой вращаются, органически связанных с ней. Белогвардейский офицер, почти двадцать лет проведший за границей, оторванный от родины, — это инородное тело на левом берегу.

Доихара подумал: «Пожалуй, он не так уж наивен, но все же примитивен. Мысль его шаблонна».

— Существует способность к ориентации, фантазия, дарование, если хотите, — сказал Доихара — он решил немного просветить контрразведчика. — Этими качествами обладал Сунгариец… Между прочим, он был сапожник,

Следовало ахнуть, развести в удивлении руками, на крайний случай поднять брови. Ни того, ни другого Язев не сделал. Справка Доихары не поразила его, хотя, честно говоря, она прозвучала неожиданно.

— Стал сапожником? — заменил слово Язев и тем самым выявил суть. — Офицеры тоже хотят есть. Эмигрантов не держат на даровых хлебах даже в Париже, а о Харбине и говорить не приходится. Там довольно жестокие законы существования.

— Не мы их ввели, — пресек возможное обвинение в адрес японцев Доихара. Просто пресек, как это делается в официальных опровержениях. — Китайцы не обещали армии Семенова райские сады на правом берегу Амура. Их нет там. Пустыня Гоби. — Даихара критически взглянул в прошлое, и оно показалось ему разумным, даже мудрым в какой-то степени. — Хорошо обеспеченный эмигрант быстро стачивает зубы на обильных ужинах. Известно ведь, что вечно голодный волк сохраняет клыки острыми.

Уже не китайскую, а собственную точку зрения высказывал Доихара. Это было кредо селекционера, который культивирует определенную породу. Выращивать ее начали еще задолго до него, он принял дело и создал идеальный по его представлениям человеческий материал для секретной службы: голодное, острозубое, готовое к прыжку существо.

— Сунгариец был голоден? — Язеву очень хотелось обнаружить изъян в этой хорошо скованной цепи логических умозаключений Лоуренса-2. И не только умозаключений. Существовала система, реально действующая система, и ни одно звено в ней не отказывало, не выпадало…

— Голоден… Не в обычном понимании, естественно. Сапожное дело приносило ему доход, приличный доход. Заказчиком Сунгарийца, как говорил мне Веспа, был даже Чжан Цзолин.

На этом имени Доихара вдруг споткнулся, неожиданно для себя и для Язева тоже. Больше — для Язева: майор в то мгновение никак не соединил фамилию диктатора с Лоуренсом-2. Это была только фамилия, знаменитая, конечно, но всего лишь фамилия, пример, подтверждавший особые успехи Сунгарийца в сапожном деле. И только. Но Доихаре почудилось, что соединение произошло. Он осекся и выдал себя и свои опасения. На какую-то долю секунды в глазах Язева мелькнуло недоумение. И тут же сработала память. Он поставил рядом Доихару и Чжан Цзолина. Лоуренс-2 убил маньчжурского диктатора! Убил, и это знали все.

Доихара заторопился:

— Веспа тоже носил сапоги, сшитые Сунгарийцем…

— На фотографии он в них? — спросил Язев, не глядя на Лоуренса-2 и тем избавляя его от необходимости скрывать растерянность.

Доихара, кажется, попытался вспомнить страничку из «Секретного агента Японии», где изображен этот итальянец. Именно попытался. Ему вовсе не нужно было подтверждение чужой догадки, он ухватился за возможность сыграть роль занятого мыслью человека. Доихара широко распахнул глаза, тяжесть, всегда таившаяся в них, будто истаяла, открылась какая-то прозрачная глубина, бесцветная, ничего не говорившая, мертвая будто. Язеву показалось, что в пустоте трудно отыскать прошлое, и Доихара напрасно пытается это сделать… А Доихара не искал. Он играл в поиск. Ответ был готов еще в ту секунду, когда прозвучал вопрос. Лоуренс-2 отходил от глупой кочки, о которую споткнулся, назвав имя Чжан Цзолина.

— В них… Такие голенища кроил один Сунгариец. Особый силуэт. Бутылочный…

Подробность примечательная. Ее мог зафиксировать лишь требовательный к проявлению моды глаз. Был ли таким глаз Доихары? Существовала ли в самом разведчике потребность видеть причудливую линию, ощущать игру красок? Или здесь профессиональное умение примечать деталь, чувствовать конкретность, складывать из приметного, особенного образ и запечатлевать его? Что-то схожее с дарованием художника. Если так, то Доихара носил в себе портреты людей, чем-то поразивших его. Сунгариец должен был попасть в незримую папку с эскизами. Не слишком заурядная личность, надо полагать. Рядовому агенту такую роль не поручили бы. Сделав такой вывод, Язев решил тут же проверить способности Доихары.

— Жаль, что рядом на фотографии нет самого создателя этих сапог.

— Резиденты не фотографируются. А уж если нет возможности избежать этого, становятся спиной к объективу. — Доихара опять просвещал бедного майора.

— Жаль, — повторил с огорчением Язев.

В широко распахнутых глазах Доихары, рисовавших только что поиски и еще не избавившихся от этой задачи, мелькнула тень беспокойства: не то искал он! Майору нужен портрет Сунгарийца — так надо понимать интерес к фотографии. Какой-нибудь портрет. В Хабаровске намерены искать резидента. Сигнал Доихары принят.

А портрета нет. Нет никакого портрета. Такой в сущности пустяк: картонка девять на двенадцать, шесть на девять, в конце концов. Сколько этих картонок прошло через руки Доихары и сколько лежало в сейфах и столах! Была, наверное, и та, с изображением Сунгарийца. Конечно, была. Дело резидента существовало: с фотографиями, анкетами, отпечатками пальцев, приметами. И возможно, где-то есть. В том же Харбине или Дайрене. Или здесь, в Токио. Хотя мало вероятно. Приказ от 15 августа требовал уничтожения всех документов. Секретных в первую очередь… «Предать огню! Под личную ответственность…»

Веки сами по себе опустились. Никакого поиска. Что блуждать в пустоте. Он не помнил лица резидента, ничего не помнил. И не потому, что устал мозг или время стерло образ, просто встреча с Сунгарийцем была слишком короткой, причем единственная встреча. Если бы Сунгариец отличался чем-либо особенным, какая-то черта редкая, приковывавшая глаз, была в его облике, Доихара, конечно, зафиксировал бы ее.


Веспа привез Сунгарийца, тогда еще не Сунгарийца, а казачьего подъесаула, тачавшего сапоги для харбинских чиновников, на конспиративную квартиру. Где точно находилась эта квартира, Доихара не помнил: у сотрудников японской военной миссии было множество конспиративных квартир. Сеть расширялась, и места явок агентов буквально усеяли Харбин В Фуцзядяне, кажется. Старый китайский район с его узкими, слепыми переулками, бесчисленными харчевнями и опиумокурильнями хорошо оберегал тайну любой встречи.

В небольшой комнате с задернутыми занавесками при свете жалкой керосиновой лампы казачий офицер показался Доихаре очень высоким, голова едва не упиралась в потолок. Впрочем, потолки в китайских домиках низкие — поднятой рукой свободно достанешь камышовый настил. Просто подъесаул был выше Доихары — вот в чем дело, а себя Лоуренс-2 считал высоким человеком.

Около окна стояли табуреты, и Доихара поспешно сел. Для «гостя» он подчеркнул этим свое начальствующее положение, а себя избавил от неприятной необходимости чувствовать разницу в росте… Унизительную в некотором смысле разницу. Сел и отвернулся. Стал смотреть на желтый язык пламени, что приплясывал в стеклянном пузыре лампы. Так Доихара делал при встрече с агентами: лицо себеседника его не интересовало. Да и существовало ли вообще лицо? Агент! Человек, который куплен.

Молодой, старый, красивый, некрасивый — какое это имело значение? Когда приобретали его, оценили качества, возможно, смотрели даже зубы, как у лошади на торгах. Все оказалось подходящим. Веспа не взял бы плохой товар. Этому итальянцу с китайским паспортом Лоуренс доверял. Опытный скупщик! Теперь Доихара пожалел, что поручил вербовку Веспе. Как бы пригодились сейчас приметы Сунгарийца.

— Высокий… Он был высокого роста, — виновато произнес Лоуренс-2 и глянул на майора так, будто просил извинить за слишком скупое сообщение. «Вы должны учесть, — мысленно добавил он, — что в обязанности начальника военной миссии не входит вербовка резидента для Благовещенска. Я мог интересоваться лишь его деловыми качествами, легендой, с которой он пойдет на левый берег, наконец, произнести напутственную речь… Остальное — дело подчиненных». Высказав все это взглядом и убедившись, что Язев понял, Доихара несколько успокоился. В душе, однако, жила досада на себя, на всех. На того же амурского казака. Надо же было ему пройти мимо начальника миссии непримеченным!

Язев, кажется, вздохнул. В такую трудную для Доихары минуту высказал свое огорчение и тем столкнул Лоуренса-2 с его пьедестала, высокого, сооруженного усилиями стольких лет. Доихара почувствовал, что падает…

«Не поверили!» Он не подумал о майоре. Майор мог не поверить. Пусть! Не поверили там, в Хабаровске и в Москве Руки стали влажными. Холодная испарина выступила на ладонях, и Доихара провел ими по сухой ткани брюк, стараясь избавиться от раздражающего ощущения влаги.

— Высокого… Я должен поработать. Должен вспомнить.

Предательская влага не оставляла его рук, они стали еще мокрее, и холодок сковал пальцы. Доихара принялся перебирать ими, постукивая по коленям, как по клавишам. Ему сделалось страшно. Страшно, как в минуту ареста, когда перед ним открылась чернота бездны. Вечная чернота. Защититься от нее нельзя. Можно оттянуть мгновение, и только. Все эти месяцы приходилось заглядывать в бездну. Вначале редко, сейчас — все чаще и чаще. Изменившийся ритм стал пугать его: как бы ощущение падения не стало постоянным. Другие, сидящие рядом в камере, пытались принять эту необходимость, приучить себя к неизбежному. Он не мог. Ужас охватывал его при одной лишь мысли о конце.

Ему говорили, что он самурай, слуга императора, наконец, просто японец, долг которого принять смерть как дар неба. Напоминали об уходе из этого мира военного министра Анами, добровольном уходе. Он слушал и молчал. Будто бы соглашался. Но в глазах был протест, боль была. Не принимал смерти Доихара. И они, сидящие рядом, видели это.

Боль заставляла его искать выход, торопила. Кажется, он нашел просвет в глухом кольце: тайна «Большого Корреспондента». Широкий просвет, через него можно было вернуться в мир, тот прежний мир, который находился за стенами тюрьмы Сугамо и ежедневно заглядывал в решетчатые оконца арестантской машины.

Доихара уже шагнул в просвет. Так, во всяком случае, ему представилась встреча с советским контрразведчиком. И тут вдруг выход заслонил Сунгариец, этот сапожник в чине казачьего подъесаула. Заслонил своим бесформенным телом, да-да, бесформенным: не было в нем ничего определенного, ясного, запоминающегося. Безликое существо, тень какая-то. И как тень — нематериальна. Легенда, идея, мечта. Выдумка Доихары!

Вот чего он испугался.

Он встал грузный, измученный беседой. Последними минутами измученный, словно была проделана непосильная работа. Ей отдано все, даже вера в завтрашний день. А это ли не самое большое из того, что он имел и чем жил?


Пауза, которая дает возможность найти утерянное

Выдумка! Легенда!

Об этом тоже подумал Язев. В какую-то секунду, когда Лоуренс-2 растерянно смолк и стал искать в лабиринтах своей памяти приметы Сунгарийца, Язев испытал досаду: старый, опытный разведчик потерял то, что не имел права потерять. Не имел права. И если уж потерял, то не должен был идти сюда, на встречу с представителем советской контрразведки. Без примет, без фамилии, без каких-либо опознавательных деталей трудно, да и просто невозможно отыскать резидента. Располагая лишь общими сведениями о Большом Корреспонденте и Сунгарийце, в Благовещенске, Хабаровске и Москве не продвинутся ни на шаг. Условные обозначения, псевдонимы! А что за всем этим?

Пустота!

Доихара заполнить ее не в силах. Никто, видимо, не в силах восстановить прошлое.

Язев пытается.

Прежде всего начало.

Вот что история может предложить Язеву:


Документ 393

«26 июня с. г. на участке заставы Даурского погранотряда к пограничному знаку № 47 подъехали со стороны Маньчжурии две легковые машины, из которых вышло 6 чел., одетых в военную форму, 1 в штатском. Указанная группа пересекла границу, углубившись на территорию СССР на 500 метров…»


Документ 416

«22 декабря на советской территории, западнее г. Турий Рог, были задержаны два китайца шпиона, из которых один оказался командиром отделения 15-го полка 3-й пехотной бригады Маньчжоу-го Хан Минфа, а другой — жителем пограничного маньчжурского пос. Оренбай.

Оба показали, что выполняли приказания японского офицера — разведать местность восточнее горы Пропасть (на запад от Турьего Рога), а именно — состояние дорог, строительство казарм и расположение воинских частей. По делу производится строгое расследование».

Правда, 25 декабря 1934 г.


Документ 418

«27 декабря с. г. в 13 ч 40 мин японский самолет типа разведчик на высоте 600 м перелетел границу у отметки 450 (6 км южнее заставы Сиянхе, участок Градековского погранотряда). Взяв курс на северо-восток, самолет углубился на 12 км советской территории и, достигнув отметки 284, повернул на северо-запад. Самолет пересек границу в районе истока реки Большой Ключ и скрылся на территории Маньчжурии…»


Язев расставил факты в нужной ему последовательности, связал с тем пунктом, где впоследствии оказался Сунгариец и где он акклиматизировался. Сочетания не получалось. Если даже кто-то из военных 26 июня застрял на нашей территории, то, находясь под наблюдением, не смог бы далеко уйти. Притом все военные были японцами.

По той же причине не представляло интереса и сообщение «Правды» о двух шпионах. Допустим, было не двое, а трое лазутчиков, один не попал в поле зрения пограничного поста и скрылся на нашей территории. Задержанные рано или поздно сообщили бы о нем. А такого сообщения не последовало. Отпадал и третий факт. Самолет мог, безусловно, сбросить парашютиста. Но в зоне, примыкающей к границе, небо хорошо просматривается, да и высота в 600 метров малопригодна для выброски. К тому же за нарушителем следили и с заставы и с автомашины, которая шла по курсу самолета. Участок был тщательно прочесан.

Но вот четвертый документ заставил Язева призадуматься.


Документ 548

«С июня-июля чрезвычайно усилилась деятельность белоэмигрантов-фашистов в закордоне; создавались новые белобандитские формирования; под руководством и по заданию японских военных миссий белобандиты стали подбрасываться к границе; участились случаи их переброски на нашу территорию с диверсионными, разведывательными целями, в том числе крупной банды (Маслакова)…

Начальник Управления НКВД по Дальневосточному краю

комиссар государственной безопасности 1-го ранга Дерибас»


Не был ли Сунгариец причастен к белоэмигрантской фашистской организации в Маньчжурии, которая поставляла штабу Квантунской армии живой материал? Организация-то ведь поддерживалась и финансировалась японскими военными миссиями.

Лихорадочная работа мысли. Попытка сцепления фактов Доихара не говорил о причастности Сунгарийца к фашистской партии, но он вообще не упоминал о политических симпатиях или антипатиях своего резидента Он их просто не знал. Логически же Сунгариец мог оказаться среди харбинских нацистов, это естественно для казачьего подъесаула, заброшенного событиями в Маньчжурию и вынужденного служить японцам. Беляки-фашисты тоже служили оккупантам и тоже выполняли секретные задания второго отдела генштаба. Значит, связь логична. Сцепление возможно.

Особенно заинтересовал Язева пятый документ. Он не только подкреплял его предположения, но и открывал путь для разработки целой версии. Кажется, теперь становилась ясной картина появления Сунгарийца на левом берегу. Кто-то нарисовал ее беспристрастными четкими линиями.


«Формирование банды началось… в Харбине и проводилось фашистами под руководством Харбинской военной миссии. Глава РФП Радзаевский через своих начальников отделов и районов приступил к вербовке отдельных фашистов в Хайларе и на ст. Яблоня КВЖД из числа охранников лесной концессии

В июне формирование банды было закончено. Завербованные 35 чел. съехались в Харбин, где были размещены в двух общежитиях. Содержалась банда строго конспиративно.

В первых числах августа подготовка банды была закончена, и вечером 5 августа все бандиты были собраны в доме майора японской военной миссии Онаучи, куда явился Радзаевский с несколькими фашистами. Онаучи и главарь банды произвели перекличку. Радзаевский произнес напутственную речь. После этого банда была посажена на грузовые автомашины и отправлена на ст. Санкашу Лафа-Харбинской железной дороги. Здесь бандиты были пересажены в товарные вагоны, которые были затем закрыты и запломбированы Со станции поезд с бандой убыл в направлении Сахаляна (на границе против нашего Благовещенска).

В ночь на 8 августа на перегоне Боганцзы — Сахалян банду высадили из вагонов в степи и направили походным порядком к берегу Амура, куда она прибыла к 24 ч. 8 августа и была принята на борт японо-маньчжурской канонерской лодки. Бандитов поместили в трюм, запретив выходить на палубу. Утром 9 августа канонерская лодка в сопровождении двух японских бронекатеров двинулась вверх по Амуру.

…В целях конспирации и для связи с закордоном на случай, если кто-либо из бандитов останется на территории СССР, каждому бандиту были присвоены кличка и личный (порядковый) номер. Здесь же банда получила оружие, снаряжение и обмундирование. После этого банду с канонерской лодки пересадили на бронекатера и доставили в г. Мохэ, где на один из катеров сел начальник японской военной миссии, находящейся в этом городе. В 16 ч. 23 августа катера направились далее вверх по Амуру и в 23 ч. того же числа подошли к советскому берегу в районе устья реки Амазар, где банда и была высажена на наш берег. От Харбина и до места вьгсадки на нашу территорию ее сопровождали японцы: Судзуки, Ямада, Нака-сима и фашист Носов.

Банде Харбинской военной миссией и главой РФП Радзаевским были поставлены следующие задачи: выйти на железнодорожную линию и организовать крушения нескольких поездов с целью добыть документы для бандитов, получивших задание осесть в СССР; часть документов должны были отправить в Харбин; разрушить телеграфную и телефонную связь на линии железной дороги; фотографировать железнодорожные и оборонные объекты.

Кроме того, часть участников банды получили особые задания, должны были осесть на территории СССР с целью насаждения фашистских ячеек, организации вредительства, диверсий и для совершения террористических актов в отношении членов правительства и руководителей партии. Получившие особые задания были вооружены лучшими револьверами, им рекомендовалось вначале попасть в центральные районы СССР, ассимилироваться в советских условиях, а затем уже осесть в определенных местах…»


Кажется, это начало. Среди намеченных к оседанию в Хабаровском крае мог быть и амурский казак по кличке Сунгариец, тот самый подъесаул, что поразил Доихару своим ростом. Язев живо представил себе идущих по тайге беляков и среди них высокого статного подъесаула, одетого в суконную куртку, подбитую мехом: был сентябрь, а в Приамурье в это время уже прохладно, дуют северные ветры. Идут не тропой хоженой — как бы тонка ни была, пусть в нитку, берегись ее. Там, где прошел человек раз, пройдет и второй, и именно сейчас, когда беляки оседлали стежку. Глухоманью пробираются, стайкой, чтобы рассыпать след, не протоптать одну стезю. Семьдесят ног — шаг в шаг — легко выбьют траву, какая бы густая да высокая ни была. А потом по голой земле, по вмятинам кому надо пересчитает банду и отыщет без труда. Для собак так это просто указка — беги по тропе, как на привязи, не даст она сбиться, свернуть в сторону.

Давненько не хаживал по тайге подъесаул, с самого детства, небось тяжело воевать с разлапистыми елями: лезут колкими ветвями прямо в лицо, хлещут по рукам. Еще тяжелее одолевать бурелом: пока не раскидаешь сушь, не пропустит. Руки в ссадинах, смола жжет кожу, тело ноет от усталости. Передохнуть бы, да нельзя. Каждый час рассчитан. Продовольствия — в обрез. Кончится — околеешь. Тайга не накормит. Тут опытный охотник и тот не надеется на поживу, берет с собой что надо.

Нет, это не умозаключение Язева. Документ рассказывал о голоде, который настиг банду на девятый день похода. Слишком отклонились диверсанты от прямых дорог, слишком вытянули тропу. Завела она их в безлюдье. А безлюдье — это все равно что пустыня. Восемь человек отказались идти дальше — невмоготу. Пока еще есть силы, лучше вернуться назад. С ними, малодушными, Сунгарийца не было. Ему нельзя было возвращаться, не для того перебрался на левый берег. И он шел, усталый, голодный, через тайгу, мучаясь, проклиная все на свете и в том числе Доихару, пославшего его на гибель.

Здесь уже предположение Язева. Подъесаул мучился, конечно, испытывал, как и все, голод, с ног валился от усталости, но проклинать ему было некого. Сам выбрал тропу, по которой шел сейчас. Ни Веспа, ни Доихара не понуждали его к жертве. Да и можно ли принудить человека жить и работать за кордоном? Там страх бессилен, рука карающая не дотянется до отступника. Только интерес, только высокое вознаграждение способны удержать от нарушения клятвы. И еще долг. Ненависть, наконец. Все беляки жили надеждой на расплату с Советами за потерянное. Ненависть могла вести на левый берег и подъесаула.

И это — предположение. Одни предположения. Язев блуждал среди расставленных им же самим вешек, не зная, на какую ориентироваться. Чувство мести вряд ли руководило Сунгарийцем при решении вопроса о будущем. В Маньчжурию он попал почти мальчишкой, не способным оценивать события, происходившие на левом берегу. Не воевал. Чин достался ему от отца, по наследству вроде. Символический, так сказать, подъесаул. Да и все символическое. Ненависть отпадает.

Остается заинтересованность в высоком вознаграждении. Ради этого Сунгариец мог терпеть лишения.

Язеву пришла мысль: почему, собственно, Сунгариец должен терпеть лишения? Почему необходимо делить тяготы, павшие на банду, совершать преступления ради куска хлеба. Ему не надо было убивать стрелочника станции Амазар Верхотурова, грабить рабочих прииска Калтагай и жителей поселка на перегоне разъезд Потайка — разъезд Колокольный, ютиться в шалашах зимовья вблизи устья реки Ушман и потом отстреливаться от настигавшего банду отряда лейтенанта Галатина, спасать себя и своих дружков, ползти раненому по мокрой от дождя земле. Умирать. Да, умирать. Почти все диверсанты нашли свой конец на левом, чужом берегу. Не надо было.

Банда рассеялась, как только почувствовала опасность. Сунгариец мог оказаться в числе тех, кто таинственно исчез где-то между Сахаляном и устьем реки Амазар. Или еще где-то. Ведь группа при перекличке состояла из тридцати пяти человек, а 29 августа, в момент разделения, в ней оставалось всего тридцать два диверсанта: двадцать четыре плюс восемь. Вот где Сунгариец! Он и не блукал по тайге. Он шел своей дорогой, известной ему одному, и добрался до нужного пункта. На худой конец мог оторваться от группы при первом столкновении с пограничниками. Рассыпались диверсанты, каждый по собственному разумению решал задачу — как спастись. Решил ее и Сунгариец.

Решил! Если существовал вообще Сунгариец, резидент японской секретной службы…

Дело второе Неожиданный свидетель

Пассажир с грузового катера

— Осенью 193… года, не то в октябре, не то в начале ноября, во всяком случае, было холодно, мы с полковником Янагитой отправились в порт, надев плащи с теплой подкладкой. Кажется, шел дождь, мелкий, почти невидимый, обычный в Приамурье. Янагита сказал, что в такую погоду удобно приземляться на берегу. Он не имел в виду самолет. Разговор шел о речном причале. Со стороны Благовещенска должен был подойти грузовой катер и высадить нужного нам человека.

Я не знал, что это за человек и почему он едет не на пассажирском, а на грузовом катере, но поскольку его появление определялось конспирацией, такой способ переправы казался вполне естественным.

Янагита был целиком занят предстоящей встречей. Втянув голову в высоко поднятый воротник плаща, он шагал размеренно по мокрому тротуару и сосредоточенно думал. Не о том, надо полагать, как вечером, в шесть тридцать по токийскому времени (мы всегда уславливались так со своими людьми — местное время игнорировалось), в международном отеле он будет разговаривать с «гостем» с левого берега. Встречи с агентами — я не сомневался — случались не раз, к ним давно привык Янагита. Его беспокоило другое — появление «гостя» на берегу. Полковник был уверен, что город наводнен русскими разведчиками и они обязательно зафиксируют визит нужного нам человека. Возможно, Янагита был прав. Без причины к нему не приходила тревога, а в это утро он проявлял нервозность и как-то подозрительно ко всему присматривался. Даже дорогу к причалам выбрал необычную — через военную площадь, где проходили муштровку маньчжурские солдаты. Это был крюк, и довольно большой, но он давал нам возможность войти в порт с тыла и застать врасплох наблюдателей.

На берегу мы оказались минут за двадцать до подхода катера. Амур был по всему плесу затянут серой пеленой дождя, и противоположный берег, хорошо просматривавшийся в ясную погоду, теперь исчез. Не был виден и катер, наверняка уже отошедший от Благовещенска. Глухо звучали басовитые сирены судов, вспыхивали прожектора пограничных дозоров.

У причала мы никого не встретили. Здесь были только грузчики-китайцы и таможенные чиновники. Полковник сказал:

— Это хорошо. Грузовой катер не возбудит любопытства, а если кто-то и решит следить, ему неловко будет появиться тут среди портовой обслуги.

Мы прошли мимо причала и остановились у скверика, рядом со штабом Маньчжурского гарнизона.

Катер выплыл из тумана, когда до берега осталось каких-нибудь сорок-пятьдесят метров. Он сигналил без конца, предупреждая о своем движении, и смолк лишь у самого причала. От катера приняли канаты, и его легко пришвартовали на спокойной воде — ветра не было, и волна почти не приплескивала. Это был советский катер — не помню, как он назывался, но по всему борту светлела надпись на русском языке, да и флаг на корме был красный.

Мы следили не столько за катером, сколько за берегом. Полковнику надо было точно установить, кто встречает грузовое судно. Я помогал ему, оглядывая подходы со стороны складов. Сам же он контролировал мост, соединяющий берег с улицей Ван-Юан-лу, точнее, с городом. Ничего подозрительного мы не обнаружили. К катеру приблизились лишь трое таможенников и поднялись на борт.

Янагита пояснил:

— С этой стороны, кажется, все в порядке. Не было бы только «хвоста» на самом катере.

Таможенники управились довольно быстро. Через полчаса примерно они покинули судно и следом за ними сошел на берег человек, которого мы ждали. Я видел его впервые и потому не мог определить, он ли это, но по выражению лица и какому-то настороженному взгляду Янагиты догадался: именно он. Еще в отеле полковник предупредил: «Будьте внимательны. Возможно, вам придется встретиться с ним еще раз без меня. Особых примет у «гостя» нет, фиксируйте облик!»

Примет особых действительно не было. «Гость» ничем не отличался от известных мне по Харбину и Дайрену русских эмигрантов. Позже, правда, я приметил кое-что, но в то утро это кое-что отсутствовало. Сразу взгляд отметил только одно — стройность и высокий рост «гостя». Стройность подчеркивалась темным пальто, перехваченным, как тогда было модно, поясом с большой пряжкой. Поднятый воротник закрывал затылок до самого кепи, надвинутого на лоб, но не слишком, а в меру, как это делают при дожде, скрывая чуточку глаза и вместе с тем не заслоняя дали. Ни чемодана, ни портфеля у «гостя» не было, в левой руке он держал кожаные перчатки, небрежно снятые только что: на берегу ему показалось не так-то холодно. А возможно, это был условный жест. Для Янагиты. Лично я не был предупрежден о деталях. Паролем мне показалась и папироса, раскуренная тут же. «Гость», прежде чем закурить, смял одну и бросил в урну. Это что-то означало. Опять-таки для Янагиты. Я был непосвященным.

Пока «гость» занимался папиросой и зажигалкой, я фиксировал его облик. Нас отделяли каких-нибудь пятьдесят метров. Прежде всего я установил, что «гость» блондин. Неяркий. Волосы почти пепельные, усы и бородка — тоже. Бородка не клинышком, а овальная, повторяющая линии строгого, чуть крупноватого подбородка. Лицо из-за этой бородки казалось удлиненным, да и на самом деле было вытянуто. Острый нос, некрупный, без горбинки, но и не вдавленный, а ровный, соединенный одной линией со лбом, делал профиль «гостя» четким. И был этот профиль характерным для амурских казаков. Во всяком случае, мне часто приходилось видеть такие лица. В нашей миссии работал переводчик, похожий на «гостя» с левого берега, только тот был шатен и не носил бородки. Для запоминания общая характеристика ничего не давала. Необходима была особенность сочетания линий. Даже одинаковые черты комбинируются на лице по-разному. Я принялся искать это своеобразие. Расстояние между нами сокращалось: «гость» шел к мосту, который начинался как раз у сквера, где мы стояли, но все же несколько десятков метров — интервал слишком большой для изучения внешности человека. К тому же условия для «поиска» были малоподходящими: пасмурная погода, кратковременность встречи. Я растерянно глянул на полковника: что делать? Он понял меня и направился по аллее сквера к каналу.

Нас отделяла от дороги цепь деревьев, уже облетевших, и живая изгородь — какие-то чахлые кустики, посаженные как попало. Символическая ширма. При желании ее можно было считать глухим забором. Так и сделал Янагита. Он смело шагал по аллее, предполагая, что нас со стороны дороги никто не видит, и тем более пассажир с грузового катера. Я следовал его примеру. Что еще оставалось мне делать в присутствии начальника? В конце концов ему лучше знать, видят нас или нет. Возможно, отсутствие маскировки его вовсе не беспокоило. Позже я убедился, что предположение мое не было ошибочным.

Мы проследовали по аллее до того места, где сквер оканчивается, и вышли на дорогу перед мостом. Здесь же оказался и пассажир катера. Он двигался нам навстречу под углом градусов в шестьдесят. Через минуту мы должны были встретиться и вместе взойти на мост. Свернуть некуда: слева и справа — канал, сзади — порт, Возвращаться никто не собирался, да и зачем.

Янагита делал вид, что увлечен разговором со мной и вовсе не интересуется каким-то прохожим. Получалось это у полковника довольно плохо. Он вообще не умел играть роль. Как и другим руководителям секретной службы, ему не приходилось самому проводить операции. Практическую разведывательную работу проводили мы — рядовые сотрудники. Янагита ограничивался указаниями. И когда вдруг обстановка требовала личного участия шефа в осуществлении акции, он проявлял полную беспомощность и вел себя как последний дилетант. Вот и сейчас попытка изобразить делового человека, решающего на улице какие-то вопросы со своим спутником, выглядела как сцена из плохо срепетированного спектакля. Вовлеченный в игру, я изо всех сил старался поддерживать партнера: кивал, разводил руками, улыбался…

Так бездарными актерами мы и предстали перед «гостем» с левого берега и дали возможность ему посмеяться над нами. Правда, внешне он не выразил ничего, что могло быть истолковано как осуждение, но в глазах его я приметил издевку. Черт возьми, он был насмешником, этот человек с бородкой!

Вот она деталь, нужная мне. Характер всегда проявляется в чем-то. В ту минуту настроение «гостя» запечатлелось в выражении глаз. Особый прищур. Полусмеженные веки создавали сумеречность какую-то, и в этой сумеречности становились приметными веселые, насмешливые огоньки. Возможно, они всегда там горели, но лишь в полумраке становились видимыми.

Я увидел их. Не знаю, коснулся ли свет полковника, почувствовал ли он насмешку прохожего. Вряд ли. Увлеченный своей ролью, старательно трудясь над решением непосильной для него задачи, Янагита не смотрел на пассажира с катера. Да и не надо было ему смотреть. Это возлагалось на меня.

Минута, отведенная на знакомство с прохожим, была израсходована полностью. Даже не минута, а какие-то секунды «Гость» находился против меня всего лишь мгновение, и взгляды наши встретились один раз. Большего мне не надо было. И большего не позволило время.

«Гость» свернул на мост и направился по улице Ван-Юан-лу к зимней таможне. Мы пошли следом, держась от «гостя» на некотором расстоянии. Впрочем, надобности в таком сопровождении не было: мы установили, что «гость» с левого берега прибыл один и один продолжает путешествовать по правому берегу. «Фотографию» я получил. Полковник подал знак, и за мостом мы свернули налево, к штабу пограничного поста. Янагита продолжал что-то говорить — роль словоохотливого дельца пришлась ему по вкусу, и он уже не хотел с ней расстаться. Лишь за штабом, на улице Да-Син-цзе, наступила наконец пауза, и полковник посмотрел на меня не как на компаньона по коммерции, а как на своего подчиненного.

— Запомнили? — спросил он.

— Так точно! — кивнул я.

— Понравился вам Сунгариец?

Впервые прозвучало имя «гостя», вернее, кличка. Мне следовало удивиться. Во-первых, Янагита не имел привычки посвящать в свои деловые секреты рядовых сотрудников, во-вторых, откровению не предшествовали никакие объяснения. Я выполнял скромную обязанность спутника Янагиты, сопровождал его, как сопровождает слуга своего господина. Но удивления своего я не выдал. Сделал вид, что знаю, о ком идет речь, и вопрос меня не озадачил. Задуматься действительно заставил. Нравится ли мне этот Сунгариец? С какой точки зрения? Как человек? Агент? Чей агент? Абстрактной позиции не могло быть, да и к чему она — мы разведчики.

Он все-таки агент. И наш агент, иначе ни о какой встрече в шесть тридцать не могло быть и речи. Следовательно, впечатление о пассажире с катера — это впечатление о тайном сотруднике японской военной миссии.

С такой позиции я и взглянул на него. Сунгариец мне не понравился. Не могу сразу объяснить, почему именно не понравился. Хорошо сложенный, красивый человек, наверное, красивый, если черты его лица правильные. Держится с достоинством. Весь короткий путь от причала до моста проделал удивительно просто, естественно, как если бы шел не по чужому, а по своему берегу, и шел не в первый раз. Допускаю, что подобные прогулки он уже совершал и достаточно хорошо знал город. Даже в этом случае поведение его было подкупающе безукоризненным. «Гость» чувствовал себя хозяином. Как это лучше объяснить? Хозяином не того места, по которому ступал, а хозяином положения. Не приспосабливался, пусть умело, даже талантливо к ситуации, а творил ее. Мы же с Янагитой были в ней чужими. Гостями, актерами на гастролях.

Но не потому мне не понравился Сунгариец. что жил в своей роли лучше нас — это меня как раз восхитило. Не понравился взгляд его. Красноречивый взгляд. Сунгариец, так я полагаю, все понимал, верно оценивал, разгадывал суть. И насмехался над тем, что раскрывалось перед ним. Люди подобного склада не способны внутренне подчиняться тем, кому служат. Они всегда независимы и всегда ненадежны. Лично я не принял бы такого человека под свое начало. Он видит лучше меня, легко понимает то, что я лишь пытаюсь понять. Самое главное, читает мои мысли. Психолог. Отличный психолог.

Я не сказал всего этого полковнику. Не посмел. Янагита мог обидеться. Он задал вопрос, желая услышать похвалу. Я же собирался преподнести огорчение. Да и было ли мое мнение объективным? Минутной встречи мало для вынесения приговора человеку.

Еще одно соображение останавливало меня. Я не знал, на кого работает Сунгариец, вернее, против кого. Если против нас, он опасен, если против врагов — незаменим. Наверное, он работал против врагов. Это главное…

Я сказал:

— Интересный человек.

Янагита поправил свои круглые, в золотой оправе, очки — он так делал, испытывая волнение:

— Находка.

Высокая похвала. Не всякий наш агент удостаивался такой оценки. Мне подумалось, что это находка самого полковника. Потом узнал: Сунгарийца добыл Доихара Кендзи. Странно, почему Янагита, тщеславный и эгоистичный человек, превозносил чужие заслуги. Значит, «гость» слишком дорого стоил. Прикосновение к нему обогащало.

Теперь уже я не способен был высказать свое мнение о «госте», если бы меня к этому даже принудили. Сунгариец принадлежал второму отделу генштаба.

Дождь не прекращался. Как часовой механизм, небо посылало на Сахалян ровные порции влаги — ни больше ни меньше. Час, два, сутки, неделю могла продолжаться эта процедура, пока все вокруг не намокало, не превращалось в желтый кисель. И сам город становился желтым…


Встреча в далеком южном городе

Это окончание, вернее, продолжение рассказа капитана японской секретной службы.

Начало было другим. Неожиданным и для Язева и для нас.

Министерству внутренних дел в Ташкенте доставили пакет с заявлением военнопленного Сигэки Мори. Он сообщал, что среди военнопленных японцев находятся два сотрудника Харбинской военной миссии, занимавшихся разведывательной работой против СССР, и что они продолжают оставаться сотрудниками миссии, точнее, секретной службы Японии, хотя и миссия и служба юридически не существуют. Поскольку эти бывшие сотрудники предложили Сигэки продолжить работу, начатую в Харбине и Дайрене, иначе говоря, считать себя, как прежде, секретным агентом, он ставит об этом в известность советскую контрразведку.

«Я сложил оружие 20 августа 1945 года, война с Советским Союзом кончена, — писал Сигэки. — Если говорить откровенно, демобилизовался я раньше и не желаю снова брать в руки оружие, пусть даже тайное».

Спустя три дня Сигэки Мори сидел в кабинете подполковника Н. и рассказывал:

— Никакого поручения генерал-лейтенант Янагита мне не давал. Не помню, чтобы давалось оно другим офицерам перед тем, как покинуть штаб Дайренского военного округа.

— Возможно, Янагита беседовал с офицерами разведки без свидетелей?

— На эту тему вряд ли. Офицеры секретной службы находились в распоряжении второго отдела штаба Квантунской армии или военной миссии, а штаб уже не существовал, как не существовала и сама Квантунская армия.

— Указание могло исходить от генштаба Японии. Как вы считаете, такой вариант допустим?

— Допустим. Однако из Токио никогда не поступали приказы, адресованные непосредственно рядовым офицерам. Все-таки должен быть посредник — начальник миссии или руководитель одного из отделений штаба, ведь дело шло о новой разведывательной акции после объявления капитуляции. Насколько мне известно, такого плана в генштабе не было. Квантунская армия — армия наступления. Это ядро, вокруг которого объединялись остальные силы, способные подчинить себе весь Дальний Восток. Мне часто приходилось читать предписания органам разведки на случай войны, и ни разу я не сталкивался с пунктом, предусматривавшим наши действия в случае поражения и тем более капитуляции. Этот термин я услышал только 17 августа. Он показался мне нелепым, не соединяющимся с Японией, искусственно привязанным к ней. И, возможно, потому невоспринимаемым чувствами. Нам все время говорили о превосходстве нашего оружия, о той высокой миссии, которую мы несли на континенте. Это была не догма — я офицер, поймите, и способен здраво оценивать события и идеи. Мы действительно переделывали мир на свой лад. Нравится или не нравится людям такая переделка — никто не интересовался, в том числе и я: Лишь позже ко мне пришла мысль о каком-то заблуждении… Ну, я отвлекся. Плана секретной работы в тылу противника после выхода Японии из войны не было…

— Предполагаете или знаете точно?

— Предполагаю… Хотя все сказанное мною доказывает отсутствие такого плана.

— Следовательно, двое сотрудников военной миссии, оказавшись в советском тылу, очень глубоком — Фергана находится от Токио на расстоянии более девяти тысяч километров, — по собственной инициативе начали разведывательную работу в интересах секретной службы Японии?

— Именно так.

— По инерции?

— Да.

— Немного наивно, не правда ли?

Пауза. Долгая пауза…

— Пожалуй, наивно.

— Вам, конечно, известно, что немецкая разведывательная служба еще задолго до окончания войны законсервировала свою агентуру в других странах. А Германия, между прочим, тоже не собиралась капитулировать. Помните хвастливые слова Гитлера: «Куда ступила нога немецкого солдата, оттуда он уже не уйдет!» И в это время Шелленберг подписывал секретнейшие приказы о консервации разведывательных точек за рубежом, особенно на оккупированной территории. Эти приказы с перечнем адресов, фамилий, кличек, паролей упрятали так глубоко, что и сейчас их нелегко отыскать. За копиями списков охотится разведка и контрразведка всех государств мира. Как видите, обширная программа побед не исключает лаконичного пункта о возможном поражении и сохранении сил для реванша. Пример гитлеровской секретной службы не уникален, надо полагать. Он, пожалуй, даже типичен. Как вы находите?

Снова пауза…

— Во многом мы подражали немецкой разведке, это верно, даже переняли в свое время систему Вильгельма Штибера, но это лишь истоки. Секретная служба Японии шла своим путем, воспитала чисто японский тип разведчика.

— Суперразведчика?

— Я бы назвал иначе — фанатичного разведчика.

— В этом его сила?

— И сила и слабость… Иногда он становится слепым.

Внимательный, очень внимательный взгляд подполковника. Профессиональный интерес вначале, а потом просто человеческий. Удивительная личность этот Сигэки Мори. Впрочем, настоящий разведчик всегда удивителен. А Сигэки — разведчик, мыслящий критически.

— Предположение, которое я высказал, не противоречит характеристике японского разведчика, данной вами, господин Сигэки, напротив, пожалуй, подкрепляет его. Поражение в открытой войне не всегда является поражением в войне тайной. Солдат складывает оружие, разведчик сохраняет его.

— Если считать, что тот и другой получают соответствующий приказ. Я, господин подполковник, такого приказа не получал. Иначе не оказался бы в вашем кабинете…

— В отношении вас у меня нет никаких подозрений. Они исключены всем ходом событий. Но другие сотрудники секретной службы могли получить такой приказ. Янагита беседовал с каждым в отдельности, так ведь?

— Допускаю… Со мной он говорил в штабе гарнизона.

— Был кто-то третий?

— Нет…

— Янагита не советовал вам, как другим, смешаться с солдатами гарнизона и сдаться в плен?

— Я сам просил его об этом.

— Вам отказали?

— Отказали… Янагита требовал, чтобы я скрылся, пользуясь обстановкой, царившей в Дайрене.

— Где скрыться?

— За пределами Маньчжурии.

— В Японии?

— Родной дом для меня был закрыт тем же Янагитой. «Если уничтожены все секретные документы, — говорил он, — не должны остаться и люди, их готовившие и тем более писавшие. Врагу нельзя знать нашу тайну — так он мне сказал. — Пусть пройдет время всеобщего любопытства. Когда нас забудут, мы вернемся».

— Какой же адрес предлагал вам Янагита?

— Первый раз, 15 августа, он назвал Южный Китай, портовые города. «Оттуда легче, — рассуждал он, — перебраться в Гонконг или Сингапур». Во время второй беседы была названа Формоза.

— Тайвань?

— Да… Лицо мое не слишком типично для японца, это сыграло определенную роль в моей специализации как разведчика. Я предназначался для заброски на левый берег Амура, в корейские районы.

— Вы знаете корейский язык?

— Достаточно, хотя главным для меня был русский, ему я отдал пять лет, занимаясь в институте иностранных языков. Практику проходил в Харбине, у эмигрантов.

— Переброска не состоялась?

— Янагита не отпустил меня. Слишком удачливыми для нас обоих оказались первые годы работы в Маньчжурии. Лишь однажды мне довелось побывать в Хабаровске в качестве дипкурьера японского консульства. Больше на левый берег я не попадал.

— Не посылали?

— И не посылали, и сам не проявлял желания оказаться в неуютной для меня обстановке. Понял, что не смогу акклиматизироваться…

— Но вы же готовились к этому?

— Долго готовился. На границе весь настрой пропал. Как объяснить вам? Россия была та же, что в лекциях и на фотографиях, и в то же время не та. Уверенности в собственных силах я не ощутил… Это удивительно. Благовещенск по описаниям знал лучше, чем Сахалян и Харбин, даже лучше, чем Токио, где родился. Меня нельзя было смутить вопросом: где такая-то улица или такое-то учреждение? По Хабаровску я мог пройти с завязанными глазами. Но лишь только ступил на берег — Благовещенск расположен на Амуре против Сахаляна, — как все мои познания вроде бы улетучились. Заблудиться я не мог, разоблачить себя — тоже, способен был осесть в том же Благовещенске или Хабаровске и выполнить задание нашего Центра.

Однако именно на левом берегу передо мной ясно вырисовался конец моего пути, и конец скорый…

Интерес к Сигэки Мори усилился. Не одна лишь склонность японского разведчика критически осмысливать события занимала теперь подполковника, внутренний анализ перемен, происшедших во взглядах Сигэки, проделанный им самим с такой беспощадной объективностью, был примечателен. Сигэки пытался понять самого себя. И хотя этот процесс начался, надо полагать, еще до встречи с работниками советской контрразведки, наибольшей активности он достиг теперь. Так казалось подполковнику, и так, вероятно, было на самом деле. Желание быть понятым заставило Сигэки соединять самое доступное и простое со сложным и отвлеченным.

— Я не видел своего противника, вернее, видел, но он был совсем не таким, каким нарисовали мне его в Токио и Харбине и какого я сам представил себе, находясь на правом берегу Если изобразить все это наглядно, то моя предварительная работа напоминала игру в разборный домик. Мой противник был разобран на детали, рассмотрен, прощупан, детали были пронумерованы мысленно и получили свое наименование. Затем я их собрал по схеме. Вышел домик, то есть мой противник. Так повторилось несколько раз, пока руки и глаза не научились производить операцию автоматически. Я знал его характер, привычки, наклонности, вкусы, мог угадать, как он поведет себя в том или ином случае, как будет реагировать на мои поступки, как оценит их. Вооруженность моя была универсальной.

И она мне не понадобилась. Ну как если бы я вовсе явился безоружным, с пустыми руками, что ли. Мы изучали условного русского человека, а он оказался конкретным Он был связан с датой своего рождения и существования, дышал воздухом совсем другого мира, чужого и непонятного мне. Иначе говоря, я не знал этого человека, я не мог сложить тот самый домик, детали которого были в моих руках. Получался, в общем-то, совсем не тот домик. Или совсем ничего не получалось. Я растерялся…

— Вы поделились с Янагитой своими мыслями?

В третий раз пауза…

— Можно считать, что поделился, хотя мысль моя была несколько иной, чем сейчас. Я сказал ему, что не готов к акклиматизации на левом берегу. Я солгал… Уже тогда мне было ясно, что готовности никогда не будет. Надо родиться там, надо жить в мире своего противника…

— Но вы же разведчик по профессии, по призванию, наконец. К чужой обстановке приспосабливаются.

— Должно быть, я плохой разведчик.

Это не было признание собственной безнадежности. Так, исходная точка для размышлений о пределах человеческих возможностей. Поэтому подполковник не откликнулся на слова Сигэки.

— Вы остались в Харбине?

— Меня оставил Янагита: вначале во втором отделе штаба Квантунской армии, потом в Харбинской военной миссии. Он считал меня специалистом по русским вопросам…

— А ваше мнение?

— Янагита ошибался… Россию я знаю, но не как разведчик. Бывает другая степень определения. Ее иногда именуют любопытством, иногда — симпатией. Более точным, мне кажется, удивление. Это не профессиональное отношение к объекту, в котором тебе надо работать»…

— Янагита не разделял вашей точки зрения?

— Нет, конечно.

— Осуждал ее?

— Открыто — никогда. Но оно существовало, это осуждение, и скрывалось как возможная мера воздействия при критической ситуации.

— Критическая ситуация наступила?

— 15 августа.

— Когда решался вопрос о выезде из Маньчжурии?

— Бегстве… Мы должны были тайно покинуть Дайрен Я уже говорил об этом. Янагита не хотел оставлять меня в городе. Причин особых для этого не было — я имею в виду обычные причины. Я догадался: он не доверял мне. Слишком долго нам пришлось быть вместе. Дважды напоминал о поездке в Сахалян, пытался выяснить, помню ли я о резиденте из Благовещенска. Первый раз подошел к этому издалека и ничего не добился. Интерес Янагиты к прошлому был настолько неожиданным, что озадачил меня, и я из тактических соображений прикинулся забывчивым. Мне надо было узнать, что беспокоит шефа. Но лишь наивный человек мог надеяться на откровенность Янагиты — он не раскрывался ни при каких обстоятельствах. Это был сам Янагита, со своей вечной тайной. Я оказался перед закрытой дверью.

Второй раз генерал-лейтенант совершил открытое нападение. Он сказал: «Сигэки-сан, мне известна ваша феноменальная память, потрудитесь напрячь ее!» Ему зачем-то нужен был резидент или, вернее, моя мысленная фотография «гостя» с левого берега. Инстинктивно я замкнулся. Жестокий огонек в глазах Янагиты напугал меня. Это был знакомый огонек. «Ты ничего не знаешь, — стал я убеждать себя, — абсолютно ничего!» Но как высказать такое шефу? Он никогда не поверит в забывчивость подчиненного, заподозрит обман. А это равносильно приговору.

Не знаю, стоило ли мне умирать из-за какого-то резидента, как умер мой друг Идзитуро Хаяси. Наверное, не стоило. Значит, изображать забывчивость опасно, опасно и признаваться в том, что хорошо помню «гостя» с левого берега. Я избрал полуправду. «Верно, — ответил я шефу, — какого-то человека из Мохэ мы встречали, но разве он был резидентом? Вы назвали его тогда агентом Комуцубары, завербованным фашистской партией Радзаевского». Сначала Янагита открыл глаза в удивлении, потом смежил веки и стал недоверчиво разглядывать меня, будто я был тем самым агентом, которого он пытался воскресить. «Откуда появился катер?» — спросил шеф. «Я увидел его в нескольких метрах от причала. Амур был скрыт дождем и туманом…» «Да, кажется, шел дождь, — согласился Янагита. — В самом деле, шел дождь, на мне был плащ. Серый плащ, который я брал с собой в поездки». — «Я тоже был в плаще. А «гость» приехал в пальто…» — «Вы это помните?» — «Конечно, мне надо было все замечать — такой вы дали мне приказ. Я следил за «гостем» внимательно, особенно за его спутниками. По вашему отношению к «гостю» легко было догадаться, что вы ему не доверяете. Или мне так показалось. Для себя я сделал вывод: агент будет убран!» Глаза Янагиты снова открылись, кажется, он видел все по-новому. Видел то, что я говорил ему. Шефу хотелось верить в это новое. Во всяком случае, оно ему нравилось.

И все же, когда я кончил, Янагита погрустнел. Он догадался, что это сказка. «Вы назвали его агентом Комуцубары?» — переспросил Янагита. «Так мне представили «гостя» вы…» Я лгал беззастенчиво. Это была наглость. В другом случае шеф оборвал бы меня самым бесцеремонным образом и, возможно, даже подверг аресту. Сейчас он проглотил все и сделал вид, что доволен ответом: «У вас феноменальная память, Сигэки-сан».

Вторая беседа, принесшая будто бы успокоение Янагите, в действительности расстроила его. Недоверие ко мне возросло. Я понял это из решения шефа взять меня с собой. Твердое решение. «Вы мне понадобитесь там…» Где там, не пояснил.

— Формоза больше не упоминалась?

— Вообще ничего не упоминалось. Янагита ждал какое-то судно, кажется рыбачье, которое должно было взять его и, следовательно, меня на борт. Курс судна был известен лишь капитану и Янагите. В таких случаях о маршруте не распространяются. Главное было в том, чтобы покинуть Дайрен вовремя — советские войска подходили к городу.

— Он назвал час и день отъезда?

— Нет. Приказал быть готовым каждую минуту. Я понял, что все решится той же ночью…


Вот начало истории Сигэки Мори. О Сунгарийце он рассказал уже позже, при второй, третьей и четвертой встрече с сотрудником госбезопасности далекого южного города.


Так что же произошло в шесть тридцать по токийскому времени?…

Весь день шел дождь. И вечером тоже…

Город затянуло густой мокрой пеленой, и кто знает Сахалин, его слепые серые улицы, поймет, каково в сумерках отыскать нужный дом. Благо все здесь прямое, будто расчерченное по линейке. Улицы от берега поднимаются параллельными рядами к линии железной дороги, к так называемым Южным и Западным воротам. Сахалян обнесен крепостной стеной, когда-то защищавшей его от хунхузов, теперь разрушенной и жалкой, не способной ни от кого и ни от чего защитить. Прежде всего от нищеты. Голодные, бездомные собаки как бы символизируют эту нищету. Они всюду. Это тень Сахаляна, ваша тень, следующая по пятам через весь город. Здесь их называют собаками, за городской стеной — шакалами. Наверное, потому шакалами, что там они воют, наводя тоску и уныние.

Грязь и темень…

Светло только перед клубом охранного отряда и на коротенькой Сяо-Дун-лу: слева горят окна огромного здания жандармерии, справа, у верхнего моста, — фонари сахалянской почты. Есть еще светлая улица — Син-Лун-цзе, там банк, телеграф, японское консульство, магазины и отели. Наш отель, вернее, отель, в котором должна была состояться встреча моего шефа с пассажиром грузового катера, тоже находился на Син-Лун-цзе. Он именовался громко — международный отель, но это всего лишь провинциальная гостиница со скрипучими полами и отсыревшими стенами. В городе были и другие отели, более приятные и более современные, но международный считался нашим, и мы чувствовали себя в нем спокойно. Начиная от хозяина и кончая швейцаром, все были платными информаторами Сахалянской военной миссии и, следовательно, секретной службы вообще.

К шести мы возвратились в отель, вернее, возвратился один я — Янагита был в отеле с обеда. Он беседовал с агентами, закрепленными за Сахаляном, а их тут тьма-тьмущая, не знаю, как не перепутают своих людей военные миссии и второй отдел штаба. По-моему, сахалянские агенты следят друг за другом и за своими хозяевами, дерутся из-за ничтожных сведений, которые удается кому-нибудь добыть. Такое впечатление, что весь Сахалян работает на секретную службу и этим только и живет. Во всяком случае, кормится этим. Кому не перепадает от разведки — так это бродячим псам. Им не на кого доносить, и потому они дохнут с голоду.

Мой номер рядом с номером шефа. Ровно в шесть я заглянул к нему. Не для того, чтобы узнать, чем он занимается, — подобное любопытство исключалось в принципе. Просто я подчеркнул свою пунктуальность: приказано явиться в шесть — и я на месте, жду указаний. В номере никого, кроме шефа, не было. Он просматривал какие-то бумаги, именно какие-то, потому что никогда не узнаю я их содержания, — это тоже исключено в принципе. Полковник просит меня пройти в комнату, и, когда я оказываюсь перед его креслом, он, не глядя на меня, произносит:

— Вы запомнили его лицо?

— Да, господин полковник.

— Узнаете даже в темноте?

— Да, господин полковник! (Конечно, я никогда не узнаю ночью пассажира с грузового катера, но как в этом признаться?)

— Ваше зрение, как и память, удивительны, — продолжая глядеть в бумаги, делает мне комплимент полковник.

Я слишком хорошо изучил шефа, чтобы принять его похвалу как оценку моих способностей. Это не комплимент, это угроза. «Вы не имеете права ошибиться!» — так надо понимать полковника. Или еще хуже: «Не вздумайте ошибиться!» Последнее самое верное.

Мой кивок подтверждает, что предупреждение принято.

— Используйте свою память и свое зрение, Сигэки-сан, — оторвался наконец от бумаг полковник и посмотрел на меня так, будто увидел впервые. Точки его зрачков, как булавки, искололи мое лицо. Я чувствовал это физически. Каждый раз, давая задание, он исследовал меня своими уколами, словно печатал на мне план действий. — Я должен знать, — продолжал шеф, — какое впечатление произведет на «гостя» наша беседа — утомит ли она его или останутся силы для продолжения разговора еще с кем-то?

Классической формой намека полковник владел в совершенстве: он умел в одно слово вталкивать девять понятий и каждое понятие окрашивать в девяносто оттенков. Из девяноста девяти я научился, к счастью, выбирать одно. Это тоже было моим преимуществом.

— В котором примерно часу мне следует начать испытание зрения и памяти?

На губах шефа мелькнуло что-то схожее с улыбкой. Условной, естественно. Улыбку тоже надо было разгадывать. Другим она казалась гримасой брезгливости. Не знаю, кто был ближе к истине — я или другие.

— Наша беседа продлится не больше двух часов, — пояснил шеф.

— Значит, в восемь тридцать?

— Наверное… Испытание может быть долгим, Сигэки-сан, поэтому пусть вас не смущает потушенный свет в моем номере. Я не сплю даже в темноте…

Я вышел от шефа десять минут седьмого. Переоделся в своем номере, учитывая погоду и время, проверил пистолет, захлопнул дверь и спустился вниз, в холл. Мне надо было подыскать подходящее место для наблюдения.


Официантка международного ресторана, которой суждено сыграть важную роль в судьбе Сунгарийца и некоторую роль в судьбе Сигэки Мори

Так что же произошло в шесть тридцать по токийскому времени? Узнал ли кто третий о цели приезда в Сахалян Сунгарийца и содержании беседы между ним и Янагитой? Вряд ли. Третьим мог быть я, но не стал. Полковник не счел нужным посвящать меня в свою тайну (как потом выяснилось, это была тайна генерального штаба), он вообще не имел обычая делиться чем бы то ни было и с кем бы то ни было.

Могла оказаться третьей официантка международного ресторана Катька-Заложница. Странное имя, не правда ли? Но странность исчезает, как только познакомишься с биографией этой женщины. Катька-Заложница была агентом Харбинской военной миссии. Давним агентом, во всяком случае, приобщение ее к секретной службе состоялось раньше, чем мое и моего друга Идзитуро Хаяси.

Почему я предположительно назвал ее третьей? Катька-Заложница пересекла в тот вечер, и не один раз, тропу, по которой шел «гость» с левого берега. Пересекла не случайно: ей было известно, я в этом убежден, и время, и место встречи, даже цель, во имя которой появился в Сахаляне человек в сером кепи. Катька, как и мы, ждала его.

До шести тридцати и даже до девяти тридцати я был еще далек от подобного подозрения. Просто мне в голову не могла прийти такая мысль, хотя все эти два часа я находился рядом с Катькой-Заложницей. Рядом, имея в виду пространство сравнительно небольшого ресторана в первом этаже отеля. Я сидел за столиком около входа и мог обозревать зал, через который пролетали официанты и официантки с подносами.

Позиция моя была достаточно удобной: кроме зала в поле моего зрения попадал и вход — застекленная дверь, дававшая возможность контролировать лестницу, ведущую на второй этаж. Чтобы попасть к Янагите, «гость» должен был пройти мимо этой двери. Не существовало другого пути и для возвращения на улицу. Конечно, самым лучшим местом был бы подъезд, но, честно говоря, мне совсем не улыбалось мокнуть под дождем в ожидании «гостя», который черт знает как собирался распорядиться своим временам. К тому же общество бездомных сахалянских собак, жавшихся к подъезду, тоже было не слишком приятным. В общем, я выбрал ресторан, как выбирают меньшее из зол обреченные на скуку в течение целого вечера. Да что вечера, ночи. «Гость» был гостем Сахаляна, и почему бы ему не отдохнуть как следует в этом пышно расцвеченном злачными местами городишке.

Среди официанток, мелькавших между столиками, была и Катька. Грубо звучит это слово — теперь я сам чувствую оскорбительность окончания, которое, видимо, нарочно соединили с именем. Тогда оно казалось мне естественным, и всем тоже, возможно, и самой Кате — она откликалась и никогда не выказывала протеста. Однако я разрешу себе в нашей беседе называть ее Катей.

Катя была в числе обслуживающих мой ряд. Это порадовало меня, как радует всякого встреча со знакомым за пределами родного дома… Пусть даже случайным знакомым, никогда прежде не интересовавшим вас, не нужным попросту. Такой, собственно, знакомой была Катя-Заложница. Я видел ее несколько раз в Харбине, в ресторане «Бомонд», где она так же порхала между столиками и так же обворожительно улыбалась. Впрочем, «порхала» не подходит к Кате: она двигалась плавно, с достоинством неся себя и свою черноволосую голову над шумной и пестрой толпой посетителей. Не обратить внимания на эту красивую казачку было нельзя. Слишком ярки и выразительны были ее глаза, слишком черна коса, собранная на затылке в тугой узел, чуть спадавший на плечи. Иногда она распускала этот узел, и коса змеилась вдоль спины или, обогнув плечо, падала на грудь. Так бывало в русские праздники. Посетители ресторана — амурские казаки устраивали вечер воспоминаний, требовали, чтобы вся обслуга наряжалась и причесывалась по-станичному. В Сахаляне Катя вряд ли могла нарядиться на казачий манер, не устраивались здесь пасхальные и рождественские банкеты. Другого сорта эмигранты жили здесь, не похожие на харбинских: тихие и деловитые, забывшие, откуда вышли, и молившиеся неизвестно какому богу.

Чужим для Кати был Сахалян, не сживалась она с людьми, которым служила и которым так приветливо улыбалась. Бросить бы ей этот город, вернуться в Харбин, да не могла. Слово «заложница» не просто пристегнуто к ее имени. Куплена она была хозяином «Бомонда» у какого-то генерала, вернее, получена в залог. Уже официанткой ее перепродали японской разведке. Сумма была большая, и второй отдел выплачивал ее в рассрочку. Собственно, Катя сама расплачивалась за себя, так как на погашение долга генерала шла большая часть вознаграждения, получаемого ею за секретную информацию.

Амурская казачка оказалась талантливым агентом. Она умела вытягивать из посетителей «Бомонда› такие сведения, которые приводили в восторг харбинских резидентов. Способности Кати первым обнаружил небезызвестный Амлето Веспа. У него был особый нюх на людей. Он так и слыл на Дальнем Востоке международной ищейкой. Связи его казались фантастическими. Не было, пожалуй, человека в Китае, которого он не знал бы и к которому не подобрал бы ключей. Различие национальности, вероисповедания, профессии не считалось для Веспы препятствием. Он владел множеством языков, в том числе и русским. Нам говорили, что Веспа бывал в России и участвовал в какой-то акции. Авантюрист по духу и разведчик по профессии, он служил разным хозяевам и умудрился ни разу не провалиться. В критический момент Веспа исчезал, поймать его никому не удавалось. Даже мы не смогли предотвратить его побег из Харбина, хотя были приняты все меры. Объявив честно о своем разрыве с японской секретной службой, Веспа в один прекрасный день улетучился. Ни угроза смерти, ни репрессии в отношении его семьи не заставили его вернуться.

Веспа открыл Катьку-Заложницу и привлек ее к работе Харбинской военной миссии. На Цицикарской улице, где помещалась миссия, она, конечно, не появлялась. Явочным пунктом для нее как агента был магазин «Муцуми», принадлежавший коммерсанту Сакаи Иосио, а в действительности — штабу Квантунской армии. Коммерческие способности Сакаи приносили мало пользы секретной службе, даже наоборот, купца приходилось то и дело выручать из беды, зато он оказался отличным резидентом. Фирма его процветала и давала немалый доход в виде обстоятельных отчетов агентуры с ценными разведывательными сведениями. В процветании фирмы была заслуга и Катьки-Заложницы. Это приметил полковник Комуцубара. «Я покупаю агента», — заявил он начальнику второго отдела, как только получил назначение в Сахалянскую военную миссию.

Он знал историю официантки ресторана «Бомонд» и не мог не подумать о расплате с хозяином. Долг был погашен лишь наполовину, и оставшуюся часть Комуцубара взял на себя. Болтливые люди говорили, что не одни способности к секретной работе пленили в Кате полковника. Было что-то другое. Уж слишком часто пропадал он в банкетном зале «Бомонда». Но кто мог поручиться за точность подобных слухов. Во всяком случае Комуцубара получил Катьку-Заложницу и отвез ее в Сахалян, в самое горячее место разведывательной работы. Тогда Сахалян считали передним краем.

И вот Катя между столиками международного ресторана. Официантка-агент. Для несведущих только официантка, красивая женщина, приятный собеседник. Для меня — АГЕНТ. Знакомый человек, которому хочется улыбнуться по-приятельски, дать понять, что скучаю и рад встрече.

Я не был поклонником черноволосой казачки. И не потому, что она мне не нравилась, — это была бы неправда. Катя нравилась мне, и даже очень, но в первый же день после знакомства я понял: жизнь ее сложна и трудна, она не хозяйка собственной судьбы и чувства далеки от ее сердца. Она вступила в страшную игру, исход которой никому не ведом. И выйти из нее нельзя. Мы, влюбленные, для нее не существуем. Мы или гости ресторана, или сотрудники секретной службы, а уже потом люди. И чтобы разобраться в этих людях, нужны были силы и время, а ни того ни другого у нее не оставалось. Она трудилась и трудилась, пытаясь вырваться из кабалы, в которую попала по чьей-то злой воле. Это я понял и отошел в сторону. Многие отошли. Слишком чужой была она для нас. И мы для нее тоже чужие.

И все же в тот вечер я обрадовался встрече с харбинской казачкой. Она прошла мимо, бросила короткий взгляд в мою сторону, узнала и кивнула по-приятельски. Только кивнула, без улыбки, которая, в общем-то, была необязательна, но привычна. Катя всем улыбалась — так уж заведено в наших ресторанах. Неожиданное озадачивает. Я воспринял отсутствие улыбки как событие. Что-то произошло с Катей. Сердиться на меня она не могла, мы не виделись с ней целый век, да если бы и виделись: не существовало ничего общего, способного людей обрадовать или огорчить и тем более рассорить. Не во мне дело. В каких-то событиях, коснувшихся Кати. Может, чувствах? Могли наконец родиться в этом проданном и перепроданном, живущем, как автомат, существе чувства. Да, все дело в чувствах. Короткий ее взгляд, брошенный в мою сторону, был отмечен грустью. Такой несвойственной Кате, ненужной, нелепой даже. Никто не знал официантку ресторана «Бомонд» грустной или плачущей, во всяком случае, не видел.

Грусть прозвучала как откровение. Катя вроде бы поделилась со мной чем-то, доверила мне затаенное, личное, и я проникся вдруг благодарностью к ней за эту доверчивость. Мне стало почему-то больно за Катю, жаль ее и захотелось избавить чужую душу от тяжести. Все это, конечно, мимолетное, короткое, как ее взгляд, но не бесследное. Будто ранила меня легко Катя. И я стал думать о ней, попытался разгадать причину грусти.

Маленькое, случайное и, возможно, ошибочное впечатление развлекло меня. Предстоящая тяжелая работа, а слежка — это тяжелая работа, уже не казалась мне такой неприятной и унизительной, как прежде, я попросту забыл о ней. Мне было предоставлено право отключиться на два часа (с шести тридцати до восьми тридцати, как сказал Янагита), не думать ни о чем, и прежде всего о пассажире с грузового катера. Я решил поговорить с Катей.

Ждать пришлось долго. Или так показалось. Изучая маршруты казачки, я мысленно все сворачивал ее к себе, и безуспешно. Катя, будто нарочно, обходила меня. Должно быть, считала, что я на работе и просто расходую время — чем дольше просижу в ресторане, тем больше выиграю. Она была, увы, опытным агентом и все понимала и все учитывала. Я действительно отбывал повинность — два часа надо было на что-то убить. Ей и в голову не приходило, что работник разведки способен интересоваться официанткой и тем более ее настроением.

Катя все-таки подошла. И теперь улыбнулась. Привычно, как улыбаются посетителю, намеревающемуся поужинать. Я тронул ее руку и шепнул:

— Что случилось?

Она изобразила удивление, подняв высоко свои тонкие брови и пожав плечами:

— Ничего.

Попытка перешагнуть через загородку, которую Катя давно соорудила вокруг себя, не удалась. Она была высока и крепка. И чтобы напомнить об этом, Катя добавила смешливо:

— Разве со мной что-нибудь случается?…

Загородка не пускала меня, но я все же попытался одолеть ее.

— Значит, я напрасно забеспокоился?

— Напрасно.

Тут она посмотрела на меня почему-то серьезно и с недоверием и задержала взгляд на какие-то секунды. Они показались мне долгими и трудными. Человеку, которого изучают, всегда трудно, как на экзамене.

— А я подумал…

— Вы ошиблись, — прервала меня Катя. — Что бы вы хотели заказать, господин капитан?

Никаких иллюзий и сомнений! Она хорошо знала меня и дала понять, что играть в обычного посетителя ресторана не нужно.

— Принеси что-нибудь трудоемкое, часа на два.

Она снова посмотрела на меня, теперь — вопросительно. Сразу я не понял, что именно ее интересует: точность заказа или точность времени? Глаза спрашивали с какой-то тревогой, и я догадался: время! Ассортимент блюд не заботил Катю.

— Я жду друга. Он должен приехать с восьмичасовым поездом.

Объяснение было лишним. Катя сама произвела какие-то расчеты и сделала выводы. Я же говорю: это был опытный агент. Даже подавая закуску, Катя продолжала работать на секретную службу. Автоматически.

Вот только почему тревога?

— С вином?

— Нет… Хотя рюмочка коньяку не помешает.

Мысль Катина читалась легко: «Он на работе, кого-то ждет. И не друга. Для друга столик не занимают за два часа до встречи. Главное, ему надо быть трезвым, потому что самое ответственное предстоит после ужина…» Нет, она была умным агентом. Не случайно ее переманил к себе Комуцубара.

Удовлетворенная собственным анализом, Катя улыбнулась и ушла. Улыбнулась необычно. Ей надо было что-то скрыть. По-моему, озабоченность.

Грусть Кати тронула меня, заставила отозваться, искать способ утешения, а вот озабоченность прошла мимо. Я не придал ей никакого значения. Не подумал, что спустя два часа, эти нелепые два часа, все объяснится и самым удивительным образом

Ровно в восемь я почувствовал какую-то притягательную силу, идущую от двери. Без каких-либо побуждений мозг мой приступил к выполнению задания полковника. Я слышал шум зала, видел людей вокруг, следил за Катей, но все это жило самостоятельно и не касалось меня. Существовала реально только дверь.

Мимо нее должен был пройти пассажир с грузового катера. Точнее, Сунгариец. Пройти и остановиться у вешалки, получить свое пальто, темно-серое, с широким поясом и огромной пряжкой, дать на чай швейцару и покинуть отель. Время, которое потребуется Сунгарийцу для всех этих процедур, я посвящаю выполнению своего плана: одеваюсь (деньги официантке уже уплачены, пальто висит на краю вешалки) и иду следом.

Если Сунгариец наймет извозчика и даст адрес в западном районе, тот поедет влево, ссылаясь на плохую дорогу и темноту, обогнет здание телеграфа и управления Южно-Маньчжурской железной дороги и выберется на Да-Сан-цзе или проследует до почты и свернет на Сяо-Дун-лу. Оттуда он, совершив круг, вернется на Ин-Юан-лу, и здесь я встречу его на своей пролетке и как бы случайно поеду следом. Адрес в восточном районе заставит извозчика свернуть вправо. Повторится круг, но только по Третьей улице и мимо японского консульства. Тогда я встречу Сунгарийца на Да-Сан-цзе. Прогулка пешком менее удобна для меня. Придется идти по пятам «гостя», скрываясь все время в подъездах домов, прыгать через выбоины, купаться в лужах — льет дождь, а тротуары в Сахаляне отвратительные.

Мне не повезло. План мой полетел вверх тормашками В восемь пятнадцать дверь отворилась, и в ресторан вошел Сунгариец Не проследовал мимо, не задержался у вешалки, не перекинулся парой слов со швейцаром о той же погоде, а прямо — в зал!

Я опешил. Почему-то такой вариант не пришел мне в голову, и я к нему, естественно, не подготовился. А вариант был прост. Он был логичен: Сунгариец решил поужинать в ресторане, отдохнуть после деловой встречи с полковником. Никаких отрицательных эмоций беседа у него, видимо, не вызвала, и искать утешения где-то на задворках Сахаляна не было надобности.

Предположения мои строились на явной ошибке. И откуда она взялась — не знаю. Должно быть, тон шефа, его намеки вселили в меня сомнения относительно мирного исхода встречи. Потом приказ последить за «гостем». Все должно было насторожить. И насторожило.

Я ожидал увидеть испуганного беглеца, а в зал вошел спокойный, даже слишком спокойный человек. Лицо, как и утром, было оживленным, а во взгляде светилась плохо скрываемая насмешка. «Гость» смотрел как-то брезгливо, словно ему все приелось и только необходимость заставляла мириться с этим и терпеть. Меня снова поразило его хозяйское отношение к окружающему. «Он бывал здесь, — подумал я, — и бывал не раз, и все эти прелести китайского города не способны ни удивить его, ни привлечь его внимания».

Он шел через зал, не видя его, не слыша звуков, не выбирая дороги. Просто шел, легко и как-то грациозно, огибая столики, отстраняясь от летящих навстречу официантов, пригибая голову под склонившимися лапами огромных пальм, расставленных в зале. Шел никуда, потому что столиков свободных не было, и в то же время движение его было устремленным и привело к цели. Оказался свободный столик. Словно в сказке, под одной из пальм появился белый квадрат, уставленный приборами. Возможно, он не появился, а был там всегда, но почему-то я его не видел. Не видел, хотя считаю себя человеком весьма наблюдательным. Ну пусть проглядел. Возникла вторая загадка: каким образом столик сохранил свою неприкосновенность, когда кольцо вокруг него было плотным и открыто агрессивным? Посетители теснились на дополнительно приставленных стульях, искали свободное место. Кто-то оберегал стол. Этого стража я тоже не заметил.

«Гость» сел, взял карточку с перечнем блюд и стал равнодушно разглядывать ее. На одной из рук «гостя» был дорогой перстень, и, когда рука двигалась, камень вспыхивал крошечным, но ослепительно ярким пламенем.

С момента появления в ресторане Сунгарийца я изо всех сил старался заслонить себя: то вазой с цветами, то ладонью, то салфеткой. Мне надо было раствориться среди сотен лиц, быть незамеченным, во всяком случае, неузнанным. Утром мы столкнулись с пассажиром грузового катера, и не только я, но и он тоже мог изучить прохожего. Теперь память легко восстановит схваченное на лету, и портрет спутника Янагиты будет сличен с подлинником. Тут и неразведчик догадается, что за ним следят, и следят люди полковника. Все труды Янагиты, все его добрые заверения и льстивые улыбки (Янагита умел, когда надо, улыбаться) будут перечеркнуты. Пока не поздно, исчезни, Сигэки Мори, сбереги дело своего шефа!

Не оглядываясь, я поднялся и вышел в холл. Со спины меня вряд ли мог узнать Сунгариец: все мы, японцы, затылками одинаковы. За дверью любопытство все же заставило меня посмотреть в зал. «Гость» сидел под той же пальмой, в той же позе. Мне следовало мысленно проститься с ним и уйти. Я так и поступил бы, но что-то заставило меня задержаться. Что-то мелькнувшее между столиками. Платье Кати-Заложницы. Она шла к Сунгарийцу, неся поднос с вином и закусками. «Именно к нему», — решил я, хотя она могла спешить совсем к другому посетителю. Мне, вероятно, надо было увидеть Катю рядом с «гостем», оправдать вдруг родившуюся догадку. Ничем не объяснимую пока. И я увидел. Катя подошла к Сунгарийцу. Поставила перед ним бутылку, тарелки с салатом, колбасой, сыром. Потом стала вкручивать штопор в пробку. Движения ее были медлительными, вернее, замедленными, словно она сдерживала себя, боясь сократить время, предназначенное для этой нехитрой процедуры.

Я не видел ее лица, но хорошо видел лицо «гостя». Он смотрел на официантку. Не с интересом и не любуясь ее чертами, а будто спрашивая что-то или пытаясь угадать. Молча притом. И, должно быть, получил ответ. Тоже молчаливый. Они разговаривали. Они понимали друг друга.

Меня охватила радость. План мой осуществлялся. Собственно, это был не план, а предписание к действию, отданное мысленно. Игра! Она забавляла меня некоторое время. Однако скоро мне стало ясно, что не я руководил чужими поступками, — они совершались не по моей воле и имели какую-то собственную пружину. Официантка подошла к гостю не потому, что так хотелось мне или маршрут ее случайно совпал с местом, где находился столик. Ей надо было что-то сказать Сунгарийцу, и она сказала. Причем очень важное. Для них обоих.

«Катя и Сунгариец знают друг друга, — подумал я. — И давно знают…» Это было опять-таки предположение, и не последнее в тот вечер. Кажется, я был в ударе. Открытие следовало за открытием. Если бы хоть на мгновение передо мной предстали последствия этих открытий и трагический финал кажущихся пустяковыми и даже смешными событий, я отстранился бы от всего. Но я не видел будущего, не знал его и потому легко, с каким-то увлечением, даже радостью присоединялся к чужой игре, пытался понять ее тайный смысл.


Вечер я провел все-таки в компании бродячих псов. Их была сотня, не меньше. И откуда они брались в этом городе, нищем и голодном, не способном прокормить себя? А собаки жили и плодились, ни на что не похожие и не предполагавшие, что существует на свете родословная и надо на кого-то быть похожим, если называешься собакой. Ни ушей, ни хвостов. Насчет хвостов не утверждаю категорически, возможно, они и были, но их так искусно прятали между ног, что я ни одного не увидел. Животов тоже не было. Они им просто ни к чему. Живот существует для того, чтобы его наполняли. А чем наполнишь такое устройство в Сахаляне? Если за целый день попадет на язык корочка хлеба, то считай себя королем, среди псов, естественно.

Лаять они тоже не лаяли. Забыли, как это делается, да и на кого здесь лаять? На прохожих? Так по какому поводу? Порога твоего он не переступал, нет этого порога, как нет забора, калитки, конуры. Ничего нет. Следовательно, и охранять нечего. Не ветер же? Этого добра в Сахаляне, правда, много, даже слишком много. Но в какие это времена ветер охранялся собаками?

Мне он, сахалянский ветер, изрядно надоел. Собакам — тоже. Мы прятались в подъезде отеля, за стеной, жались к забору. Я ждал Сунгарийца, а чего ждали собаки — неизвестно. О куске хлеба можно было только мечтать. Мало на белом свете чудаков, которые выносят с собой из ресторана булку или отбивную в надежде встретить голодного. Не вынес и я, не предполагал попасть в общество четвероногих. Следовательно, хлеб отпадал, отбивная тем более. Оставались отбросы, которыми, собственно, и жили сахалянские псы. Но время появления на свалке свежих объедков еще не наступило — ресторан работал, посетители насыщались, отбивные лежали на тарелках вместе с косточками, которые по закону принадлежали четвероногим джентльменам.

Да, это были джентльмены в самом прямом смысле слова. Предупредительные, внимательные, осторожные, тактичные. Никаких оскорблений, ссор, драк. Они были выше мелочности. Когда кто-то из посетителей ресторана, выйдя на улицу, швырнул одному из псов конфету, остальные не кинулись на нее. Они даже не сошли со своих мест. Правила приличия не допускали проявления инициативы, когда дело касалось личного преподношения. Конфету съел тот, кого угостили. Девяносто девять (я все же считаю, что там была сотня собак) только облизнулись, а может, и не облизнулись. Будучи джентльменами, они скромно потупили очи или отвели их в сторону. А как им хотелось есть! Можете себе представить настроение не завтракавших, не обедавших и не ужинавших собак. Причем не сегодня лишь. Я так подробно рассказываю о сахалянских собаках, потому что никакая другая компания меня в тот вечер не принимала. Четыре часа, которые мне выделили на ожидание «гостя» с левого берега, надо было чем-то заполнить. Хотя бы знакомством с четвероногими обитателями Сахаляна. Для точности — псам я отдал три часа, оставшиеся шестьдесят минут провел в пролетке, куда меня почти насильно затолкал кучер, сжалившийся над бездомным господином. Ну, тут, конечно, роль сыграла не одна жалость, вернее, вовсе не жалость: за дежурство у отеля извозчику было уплачено вперед, и уж если стоять, то почему порожним? Верх пролетки был поднят, сиденье сухое, и я, забившись в угол, дал своему телу возможность отдохнуть и отогреться. Ночь была холодная и, как известно, дождливая…

Из ресторана доносилась музыка, шум голосов, в редкие минуты, когда дверь распахивалась, чтобы выпустить очередного, перегрузившегося вином и закусками посетителя, можно было расслышать даже отдельные слова. В такие минуты я напрягался, ожидая появления Сунгарийца. Фонари подъезда горели ярко, и миновать этот светлый круг было нельзя, как нельзя было оказаться на улице, не обратив на себя моего внимания. Я держал круг под неослабным наблюдением. Я трудился, как говорят, в поте лица.

В это время «гость» с левого берега отдыхал и веселился. Наверное, веселился. Нельзя же четыре часа подряд есть и пить — на это никого не хватит. Танцевал. Пригласил какую-нибудь даму и танцевал. Кстати, о даме. У хозяина отеля всегда были в резерве миловидные особы, умеющие занимать одиноких посетителей. В обязанность особ входило разговаривать, пить вино и танцевать. Что касалось вина, здесь их вкусы не отличались разнообразием: они пили все, что заказывал гость, другое дело — беседа. Международный ресторан предполагал появление за столиками людей разных национальностей, отсюда и специализация дам. Одни предназначались для англичан и американцев, другие — для немцев, третьи — для русских, четвертые — для китайцев. Были и «француженки». Эти котировались особенно высоко, так как вербовались из высшего круга — из жен и дочерей бывших русских офицеров и чиновников дворянского сословия. Французский, который они учили в гимназиях и пансионах, открывал им дорогу в рестораны Харбина, Дайрена, Сахаляна. Особые рестораны, контролируемые секретной службой. Дамы являлись нашими агентами. За интересные сведения, добытые у посетителя, им выплачивалось вознаграждение.

Так вот, одна из таких дам наверняка развлекала сегодня моего подопечного. Разве упустит хозяин ресторана возможность прощупать «гостя» с левого берега? А то, что он с левого берега, ему известно. Об этом позаботился начальник Сахалянской военной миссии Комуцубара. Ну и мой шеф тоже. Если он поручил мне следить за Сунгарийцем, почему бы ему не подключить к делу и штат ресторана. Катя-Заложница уже приступила к выполнению задания…

Тут моя мысль осеклась. Не по-обычному вела себя амурская казачка. Не так стояла перед Сунгарийцем, не так говорила. Впрочем, ее, Катю, можно отделить на время от пассажира с грузового катера. Четыре часа он пробыл с кем-то другим, с дамой, говорящей по-французски. Почему-то мне представился именно такой вариант: дама, говорящая по-русски и по-французски. Облик Сунгарийца подсказывал такое сочетание. «Гость» интеллигентен, из дворян, офицер белой армии. Именно «француженка» могла быть рядом с ним.

Видите, сколько предположений, и весьма логичных, родилось в моей голове. Я был убежден в том, что сделал очередное открытие. Требовалось только подтверждение.

В двенадцать тридцать ночи (по токийскому времени) из подъезда вышел Сунгариец. Вышел один. Ни «француженка», ни «англичанка», ни «немка» его не сопровождали. В темно-сером пальто и светло-сером кепи. Как утром. Ноги тверды, походка уверенная. Такое впечатление, что он не пьян.

Говоря откровенно, я был несколько разочарован, даже огорчен: где же приметы падения моего подопечного? Где схема, начерченная мною?

Он постоял некоторое время у выхода. Поежился, поднял воротник, закурил. Черт возьми, он собирался идти пешком!

Так поступают лишь отчаянные люди или вконец истратившиеся гуляки, нормальный человек не вступит в единоборство с сахалянскими лужами. Вначале извозчик, потом рикши продвинулись к подъезду: авось человек наймет их! Они принимали его все-таки за нормального посетителя ресторана. Ошиблись. Как и я…

Папироса затлела, задымила, и Сунгариец пошел по Син-Лун-цзе в сторону японского консульства. Он не пожалел меня, моего мокрого плаща и сырых ног. Предложил прогулку через Сахалян. Это было равносильно приглашению под душ на открытом воздухе в январе месяце. Но что делать? Я солдат. Пошли! Он впереди, я сзади, на расстоянии ста метров.

Мне нужен был темп, стремительное движение моего подопечного, иначе холод одолеет меня. Он не желает торопиться, прогулка под дождем доставляла ему удовольствие. На углу Сунгариец остановился и стал разглядывать небо. Это было похоже на издевательство. Прижмись к забору и жди, когда твой подопечный насладится созерцанием туманного неба и соизволит сделать шаг вперед.

Минут десять-пятнадцать длилось это нелепое стояние. Шел дождь, дул ветер с Амура, где-то далеко-далеко выли шакалы. Глухая, сиротливая ночь. Внутри у меня что-то заныло от тоски. Или от сознания униженности своей. Я все больше и больше убеждался в том, что делаю какое-то нелепое, глупое дело. Туманные намеки полковника никак не вязались с реальностью происходящего. Настороженность, которая возникла у меня вначале, постепенно угасла. Не улавливал я тайны. Поведение Сунгарийца было естественным, даже шаблонным, если можно определить так поступки человека. Он ничего не скрывал, не затушевывал, не маскировался под разведчика, как маскировались многие иностранные агенты.

Главное, у Сунгарийца не было хитрой схемы, способной сбить с толку, повести по ложному следу. А я предполагал существование такой схемы и готовился раскрыть ее. Первый неожиданный шаг «гостя» — появление в ресторане — принял за вход в лабиринт и остановился. На самом деле это оказался вовсе не лабиринт. Сунгариец хотел есть, у него было свободное время, а где провести его, находясь в чужом городе, как не в ресторане? Четыре часа выброшены. На такую щедрость способен лишь человек, не обремененный никакими заботами, во всяком случае, не подчиненный жесткому графику. Устраивать деловые свидания в международном ресторане глупо. Там все фиксируется, все прослушивается, все доносится разведке и контрразведке. Разведка там просто живет. Свидание возможно только с агентурой японской военной миссии.

Что-то похожее на встречу с агентом я усмотрел в безмолвной беседе Сунгарийца и Кати. Хотя смешно вести деловой разговор на виду у всех. Да и что скажешь официантке, когда минуту назад закончилась исповедь у самого Янагиты, а Катя лишь рядовой агент секретной службы? Если она подослана Комуцубарой, тогда свидание у столика под пальмой приобретает иной смысл. Соперничество двух руководителей разведки может выразиться в такой комбинации. Надо поставить шефа в известность о контакте «гостя» с агентом Комуцубары.

И это все. Все, что я добыл за четыре часа. Есть от чего впасть в уныние и разочароваться в самом себе.

Через пятнадцать минут из ворот отеля, а не из главного подъезда, вышла женщина в пальто с меховым воротником, в шляпе и с зонтиком и застыла в нерешительности у ограды. Должно быть, в темноте она не увидела «гостя». И тут он окликнул ее: «Люба!» Банальнее не придумаешь. Встреча с дамой на панели.

Они пошли. По темной улице, по лужам, прикрываясь от дождя зонтиком. Пошли рядом, как влюбленные, возможно даже под руку.

Двинуться следом или повернуть назад, в отель? Меня подмывало плюнуть на все это, объявить полковнику, что затея со слежкой за пассажиром грузового катера бессмысленна. Глупа просто.

Но это была только мысль. Тогда я не умел еще превращать желания в действия. Я подчинялся силе инерции.

Мои подопечные — их теперь было двое — шли к японскому консульству, о чем-то мило переговариваясь. Иногда до меня долетал сдержанный смех дамы — «гость» рассказывал ей что-то смешное. На Ин-Юан-лу они свернули направо, в сторону Амура. Река была близко, метрах в двухстах, и шум волны, гонимой к берегу северным ветром, явственно слышался.

У Амура ночью делать нечего, особенно в такую погоду: тьма, дождь, холод, а они шли именно к Амуру. И это меня смущало. Пугало даже. После четырехчасового душа мне никак не улыбалась прогулка по берегу под шквальным ветром. Мои бедные зубы жалобно постукивали, и весь я продрог, как тот бездомный пес у подъезда.

Совершенно измученный этой борьбой с холодом, я доплелся кое-как до конторы золотопромышленной компании и здесь остановился, решив для себя, что шагу больше не сделаю. Они поняли, видно, мое состояние (чего только не придет в голову отчаявшемуся преследователю) и тоже остановились. Но не у конторы, а на тротуаре, под облетевшими деревьями. Дальше была кромка берега, дальше был Амур.

«Зачем? Почему, — спрашивал я себя, — эти люди ночью пришли к реке? Есть ли тут какая-то причина?» Я все еще пытался определить смысл поступков Сунгарийца. Тайный смысл, интересующий нас, полковника Янагиту и меня. То, что люди ходят по земле, едят, пьют, любят, мечтают, относилось к ряду обыденных явлений, стоящих по ту сторону интересов секретной службы. Это был иной, не наш мир. В нашем же мире все подчинялось скрытой цели, опасной для дела, которому мы служили. Обыденное, если оно вдруг встречалось, полковник, ну и я, следовательно, воспринимали как маскировку.

Но маскировка не вечна. Где-то она должна быть сброшена, как костюм актера после спектакля. Где сбросит ее Сунгариец? Не на берегу же Амура? Более неподходящего места трудно придумать.

А есть ли костюм?

Что-то не верилось в его существование. Передо мной были просто люди с обычными человеческими слабостями, которые проявлялись к тому же слишком наивно. Они искали уединения в дождливую осеннюю ночь, как ищут ее юные существа, стесняясь своих чувств и желаний. Мне было отчего-то жаль их…

Когда они сели на скамейку под голыми ветвями осины, на мокрую скамейку, и, опустив зонт прямо на головы и плечи, замерли, мне захотелось подойти к ним и сказать шутливо: «Как же глупы вы! Как вы глупы!» Или в сердцах обругать за мучительную ночь для меня, за то, что я мок на дожде и зяб на ветру. И ничего-ничего не узнал.

Но они целовались, наверное целовались, и я не подошел к ним. Я повернулся и зашагал назад к отелю, шлепая по глубоким холодным лужам…


В два часа ночи я постучал к полковнику. Осторожно, одним пальцем, чтобы не привлечь внимания консьержки, дремавшей в кресле в конце коридора.

Полковник не спал. Он умел не спать по ночам, доводя до изнеможения своих подчиненных. Они вынуждены были по его примеру до рассвета иногда не смыкать глаз.

Шеф сидел за столом в той же самой позе, что и в шесть десять вечера, когда я покинул его, и изучал через свои маленькие, в золотой оправе, очки все те же бумаги. Или мне так показалось. Во всяком случае они были секретными, потому что, когда я вошел, он прикрыл их газетой. Мы не доверяли друг другу. Все не доверяли…

— Выпейте коньяку! — сказал шеф и достал из шкафа бутылку.

Я расценил это как проявление заботы о подчиненном. Вид мой был слишком красноречивым. Чего стоила одна шляпа, превращенная дождем в тряпку! И весь я походил на утопленника, только что извлеченного из воды.

Шеф нацедил в стакан коньяку и подал мне. Я выпил торопливо, и зубы мои при этом, кажется, стучали. Потом я разделся и сел в кресло против стола полковника. Он и здесь, в отеле, расставил мебель, как в своем кабинете.

— Это или слишком глупый или слишком умный человек, — сказал Янагита, глядя на меня и читая довольно легко мои мысли. Он говорил о Сунгарийце. О ком еще можно было говорить после возвращения подчиненного с задания? Шеф понял, что я ничего, ровным счетом ничего интересного не узнал и зря убил вечер. Да что вечер, ночь почти. — Вы не находите?

Я не ответил. Насчет умственных способностей «гостя» с левого берега у меня не было никакого мнения. Я неопределенно пожал плечами, только и всего.

— Вам трудно судить о нем, — объяснил мое молчание Янагита. — Вы его просто не знаете…

Это шеф говорил для себя — чужое мнение в данном случае не играло никакой роли. Полковник умел сам задавать вопросы и сам отвечать на них. Обычно такая беседа продолжалась довольно долго. На этот раз неожиданно оборвалась.

— И не узнаете… Я не вижу необходимости поручать кому бы то ни было встречу с нашим «гостем»…

Он снова нацедил в стакан коньяку и протянул мне. Я, видимо, слишком медленно возвращался в свое нормальное положение, и полковник решил поторопить это возвращение с помощью вина. Меня задело такое открытое признание моей слабости, и, приняв стакан, я поставил его на край стола.

— Возможно, мои сегодняшние наблюдения имеют какую-то ценность, — сказал я, собрав силы и заставив зубы не клацать. Признаюсь, сделать это было не так-то просто. Должно быть, я основательно продрог на проклятом сахалянском ветру. — Ценность хотя бы для характеристики «гостя»…

— Вы беседовали с ним?

— Нет… Но я узнал имя человека, с которым он провел вечер.

И я рассказал все, что видел и слышал. Полковник, как и следовало ожидать, не проявил никакого интереса к моему сообщению, будто я повторял уже много раз слышанное им и набившее оскомину. Раздражения и недовольства, правда, он не изобразил на своем всегда постном лице, но в его равнодушии было что-то тягостное. Я с трудом довел рассказ до того места, где «гость» произнес имя Люба. Это место должно было раскрыть человека, с которым провел вечер пассажир грузового катера. Произнеся слово, чрезвычайно важное по моему разумению, я смолк и посмотрел вопросительно на шефа. Мне хотелось увидеть довольную улыбку или поднятые в удивлении тонкие брови полковника. Ничего не увидел. Лицо словно не жило. Тогда, выдержав паузу, я продолжил рассказ и закончил его скамейкой на берегу Амура. Внутри у меня родилось то самое чувство досады на самого себя, которое я испытал уже три часа назад, дежуря у подъезда отеля.

Наконец Янагита очнулся.

— Люба — это Катька-Заложница, — произнес он сухо, будто давал официальную справку.

Я был убит этим открытием. Не потому, что существовало второе и, возможно, настоящее имя у официантки международного ресторана. Мало ли у людей имен, и тем более у людей, причастных к секретной службе! Я не узнал Катю, когда она вышла из ворот отеля. Принял ее за даму, приставленную к «гостю» хозяином ресторана. И не это самое поразительное. Катя разделила с ним вечер. Она любила Сунгарийца!

Последнее должно было потрясти и Янагиту. Ведь Катя наш агент. Агент второго отдела штаба Квантунской армии. Она, черт возьми, агент Комуцубары! Это что-то да значит для того же Янагиты. А он сонно выслушал меня и даже зевнул. Он ничего не понимал. Или, напротив, многое понимал.

Да, кажется, Янагита все хорошо понимал. Он сказал и теперь с лукавой усмешкой:

— Как-то спится сегодня Комуцубаре… Не позвонить ли ему и не пожелать ли спокойной ночи?

Вот что понял Янагита.

Меня передернуло от этой циничной шутки. На Комуцубару мне, конечно, было наплевать, но грязь, брошенная в Катю, вроде бы оскорбила и меня. Я думал о ней всегда хорошо. Я любовался ею. Издали, правда.

В моих глазах Янагита прочел, наверное, осуждение или недоумение. Что-то, во всяком случае, прочел, и это «что-то» свидетельствовало о серьезных пробелах в моем познании мира. Янагита пояснил:

— Они давно знакомы, еще с Харбина… О симпатиях мы не подозревали. Упущение, конечно, но не такое уж великое. Простим себе его…

Он прощал себе, я в счет не принимался. Я был сторонним в этом деле и выполнял обычное задание. Случайное к тому же. Мне полагалось забыть вечер в Сахаляне, Катьку-Заложницу и пассажира с грузового катера. Помнить мог только дождь и еще ветер. Холодный ветер с Амура, который пробрал меня до костей.

Когда я встал, намереваясь покинуть номер — пора было подумать о сне, ночь уходила, — Янагита бросил пустяковую фразу:

— Будьте осторожны с этой казачкой… Она красива.

Пошлость присутствовала всегда. Янагита не умел говорить о человеческих чувствах без цинизма. Достоинства людей оценивались лишь практически, словно это были признаки вещей. Спустя время, уже не в Сахаляне, а далеко от него, Янагита напомнил мне о красоте Катьки-Заложницы и снова цинично, но не шутливо, как первый раз, и не предостерегая, а призывая к стойкости. Мне поручалось приведение в исполнение смертного приговора агенту японской секретной службы Любови Шелуновой.


— Вы спросили, откуда появилась убежденность в том, что Янагита намерен убрать меня? И почему я понял это именно 19 августа?

Второе легче объяснить, чем первое. 19 августа генерал-лейтенант объявил мне о нашем отъезде и приказал быть готовым в любую минуту. Не получив такого приказа, я, наверное, оставался бы в некотором сомнении относительно целей шефа. Цели же раскрылись передо мной раньше, необходимо было лишь соединить то и другое, чтобы ясно представить себе будущее. Тон, которым приказ был произнесен, не оставлял места для иллюзий. И в глазах Янагиты при этом горел холодный огонек, такой знакомый мне. Огонек вспыхивал всякий раз, когда Янагита программировал чью-то смерть.

— Это чисто психологический момент, господин Сигэки. Программа действий Янагиты могла касаться кого-нибудь другого.

— Других уже не было. Из пятерых, знавших Сунгарийца, остались мы двое: я и генерал. Себя, надо полагать, он не вносил в список приговоренных. То, что нас двое, я узнал, правда, не 19, а уже 20 августа, на рассвете, но от этой разницы во времени дело не менялось.

В полночь Янагита зашел ко мне в комнату и спросил:

— Вы готовы?

Я решил, что настала минута, о которой генерал предупреждал меня, и стал собираться. Собственно, все было собрано, оставалось только одеться и взять чемодан. Шеф вдруг остановил меня:

— Не надо.

Вероятно, он имел в виду совсем другую готовность. Вещи не играли тут никакой роли. Защелкнув замок, я отодвинул чемодан от себя и посмотрел недоуменно на генерала.

Он должен был объяснить причину внезапной перемены в своих планах. Но объяснения не последовало. Янагита заговорил совсем о другом:

— Вы испытывали когда-нибудь желание быть выше по званию?

Это можно было расценить как шутку, хотя сейчас ни я, ни генерал не были расположены шутить. Слишком невесело складывалась наша судьба в Дайрене, да и вообще судьба японцев. Мы доживали свои последние дни в том мире, который именовался нашим. Я был совершенно подавлен.

— Простите, капитан, — продолжал Янагита. — Мы мало думаем о тех, кто рядом с нами. Вы заслуживаете большего, чем имеете.

Шеф, оказывается, не шутил. Он размышлял о жизни и о путях, которыми идут по ней люди. Янагита философствовал в эту, совсем неподходящую для высоких взлетов минуту Философствовал перед подчиненным, собравшимся в далекий и страшный для него путь. Меня не занимали ни чины, ни блага, приносимые ими, я хотел избавления от тяжести.

По выражению моего лица Янагита догадался, что я далек от всего, что говорит он. Неизмеримо далек. Мне нужен был приказ, сигнал к действию. Когда нервы напряжены до предела, только обычный, грубый толчок способен восприниматься, остальное мешает, путает, раздражает.

— Мы едем сегодня? — перебил я Ячагиту.

Он вздрогнул от этой нетактичности: его доверительный тон, его раскаяние были отвергнуты.

— Нет… Еще не ясно, будет ли принят ультиматум Запада. Еще ничего не ясно, хотя конец уже предопределен всем ходом событий. Видимо, неделю мы продержимся здесь, если русские продолжат движение первоначальными темпами…

— Дайрен будет защищаться? — спросил я.

— Способен, во всяком случае. Но до этого вряд ли дойдет. Мне не хотелось бы видеть конец… Скажите, Сигэки-сан, есть ли у вас адреса явок в Китае и на островах?

Вот о чем он беспокоился.

— Я не занимался этим последнее время… Все передано в военную миссию. Они держат связь с агентурой на южном побережье. Если, конечно, не поторопились уничтожить списки по приказу генерального штаба…

При упоминании миссии Янагита почему-то помрачнел, глаза его беспокойно забегали. Я расценил это как проявление недовольства моими действиями. Мне и в голову не пришла истинная причина волнения шефа. Да и как могла прийти, когда я не ведал о событиях, происходивших в это время в здании японской военной миссии? Даже торопливый взгляд Янагиты, брошенный на часы, не внушил мне никакого подозрения. Лишь утром я понял, почему шеф вел себя так. Наш разговор совпал с моментом приведения в исполнение его приказа о ликвидации одного из пятерых, посвященных в тайну «гостя» с левого берега.

— Это было бы печально, — произнес Янагита.

Я снова ничего не понял.

— Уничтожение списков еще не полная потеря явок, — попытался я вернуть надежду шефу. — Они сохранились в памяти сотрудников. Частично, естественно…

— Весьма печально, — повторил Янагита. Мой довод никак не окрылил его, напротив, привел в еще большее уныние.

— Разрешите, я поговорю с капитаном Аримицу, — предложил я спасительный выход.

Янагита поднял предостерегающе руку:

— Никакого Аримицу… Нет-нет…

При полковнике Такеока, начальнике Дайренской военной миссии, Аримицу был кем-то вроде доверенного лица и ближайшего помощника. Все, что знал капитан, становилось достоянием полковника. Поэтому, видимо, Янагита не захотел открывать свои намерения Аримицу.

— А если капитан Андо? — заменил я кандидатуру. — Он очень порядочный человек…

— Андо?! — задумался Янагита. — Это маленькое лысое существо с наивными глазами…

— Да. С наивными глазами.

— Что ж, Андо, пожалуй, подойдет… Поговорите с Андо!

— Можно сослаться на вас при изложении просьбы?

Взгляд Янагиты, обеспокоенный, торопливо обегавший комнату, вдруг остановился на мне.

— Зачем?

Я попытался объяснить:

— Так может спросить и Андо: «Зачем?» Я вряд ли сумею придумать что-либо. В такой обстановке невозможно найти причину. Ее просто нет. Авторитет командира заменит неубедительную версию. Ваш авторитет…

— Постарайтесь обойтись без меня.

— Сумею ли… Я всего лишь офицер для особых поручений.

Янагите почудился в моей реплике намек на слишком медленное продвижение подчиненного по служебной лестнице, хотя я не имел ничего подобного в виду. Просто, моя должность не давала мне права на соответствующий разговор с сотрудником миссии, и тем более на категорический тон. Без санкции генерал-лейтенанта или его приказа никто не дал бы мне секретных сведений.

— Моя вина, — склонил покаянно голову Янагита. — И я снова прошу прощения. При первой же возможности ошибка будет исправлена…

Он был неузнаваем, этот Янагита.

— Благодарю… Я забочусь лишь о положительном исходе встречи с Андо… Он не волен в своих поступках, ему нужен хотя бы намек на желание командующего.

Я опять заставил Янагиту задуматься.

— Намек, туманный намек… Этого достаточно для Андо?

— Если нет ничего другого… — пожал я плечами. Предприятие, затеянное генералом, казалось мне по-прежнему сомнительным. Вряд ли один я смог бы добыть нужные сведения.

— Ничего другого нет, — подтвердил Янагита. — Это все…

Он повернулся, чтобы уйти.

А срок? Янагита не назвал время, которое предоставляет мне на выполнение задания.

— Сейчас в миссии никого нет, — напомнил я шефу.

Ему пришлось остановиться и взглянуть снова на часы.

— Пожалуй, нет. Один дежурный… Завтра, то есть сегодня утром, вы найдете Андо. Он человек пунктуальный. — Генерал как-то насмешливо скривил губы: — Маленькое лысое существо с наивными глазами…

Я кивнул. Я согласился с Янагитой, хотя слышать эту насмешливую фразу было неприятно. Грустно было отчего-то…

— Все-таки генерал-лейтенант не отказался от использования агентуры после капитуляции. Я так понял вас, господин Сигэки?

— Не совсем так.

Разве интерес к адресам заграничных явок не об этом говорит? Янагита за пределами войны видел себя разведчиком, и только разведчиком. Не думаю, чтобы на островах или на южном побережье Китая он собирался командовать японской армией. Ее уже не было…

— Безусловно… Янагита строил планы будущего без армии. По природе своей он не был ни стратегом, ни тактиком военного искусства. Он не был ни полевым, ни штабным офицером. Назначение Янагиты командующим Дайренским военным округом — прихоть руководителей генерального штаба. А возможно, и не прихоть, а какая-то уж слишком хитрая комбинация, не понятная строевым офицерам, главное, не оправдавшая себя. Янагита не удивил никого своим полководческим гением, он попросту не воевал. Все свое внимание генерал-лейтенант сосредоточил на контроле за офицерскими кадрами и сборе сведений о настроениях в частях.

Впрочем, в таком же плане проявили себя и другие разведчики в роли полководцев. Известный всем Доихара Кендзи командовал 7-й армией в Сингапуре, Итагаки Сейсиро возглавлял японскую армию в Корее. После оккупации этих территорий роль армии свелась к поддержанию порядка и подавлению сопротивления местных жителей. С этой задачей и Янагита, и Доихара, и Итагаки справлялись отлично. У них был опыт. Превратившись в армейских офицеров, они оставались офицерами разведки. Остался таким и Янагита Гендзо. Поэтому вы правы, считая Янагиту за пределами войны тем же, кем был он во время войны…

— А если Янагита оставался разведчиком, следовательно, действия свои подчинял прежней задаче. Не так ли?

— Это логика, господин подполковник! Вы связываете два самостоятельных конца нити в один узел. Иначе говоря, подводите формулу непрерывности действий секретной службы под все времена и события. Война явная кончилась, тайная — продолжается. И ее ведут те же, кто вел до сентября, 1945 года. Второго отдела генштаба нет, но есть его аппарат, и он функционирует вроде по инерции.

— Не совсем по инерции… Скорее, по идее и традиции.

— Старой идее. Но мир переменился, изменились и идеи. Вечного ничего нет, господин подполковник.

— Для того чтобы переменились идеи, необходимо изменение образа мыслей. Вы стали другим человеком, господин Сигэки, но Янагита, как я догадался, не изменился. Он собирается воевать…

— Да. Он сказал мне, когда «молодые офицеры» затеяли возню вокруг вопроса о капитуляции: «Недоноски, капитуляция, и причем немедленная, предотвратит разгром наших сил. Если мы хотим снова поднять голову, то должны прежде всего сохранить ее…»

— Видите, сохранить силы! Это, надо полагать, не абстрактная категория. Под силами подразумевается генералитет, офицерские кадры, обученная армия, промышленность, способная быстро возобновить производство оружия. В понятие «силы» входит и разведывательная сеть. Не случайно Янагита заинтересовался адресами резидентов.

— Здесь вы ошибаетесь, господин подполковник. 19 августа перед Янагитой стояла очень примитивная задача — скрыться! Он заботился о пристанище. Рыбацкое судно, если бы оно оказалось у дайренских причалов, не могло болтаться все время в Даляньваньском заливе. Ему надо было рано или поздно выйти в Желтое море и искать берега. А берег без гостеприимной хижины все равно что вражеский форт. Кто даст приют японцу во время войны? Только свой человек. Его и намерен был искать Янагита.

— Ну, хорошо… Предположим, Янагита обрел нужный ему приют где-то на островах. Что дальше?

Можно было ответить: «Ничего!» Так, собственно, и хотел ответить Сигэки Мори. Бегство из Дайрена — грань, за которую он вступал в своих размышлениях и предположениях. Существовал, правда, еще сам Сигэки, спутник Янагиты, но его жизненный путь оканчивался где-то в волнах Желтого моря или ближе — Даляньваньского залива. Что стоило Сигэки упасть ненастной ночью за борт! Ничего не стоило. А со дна моря он не увидел бы уже ни своего шефа, ни берег, к которому пристало рыбацкое судно…

И все-таки Сигэки не сказал подполковнику: «Дальше ничего». Не мог сказать. На какое-то мгновение он представил себе генерала, прогуливающегося по улицам Гонконга. Пусть Гонконга, какое имеет значение название города? Главное, прогуливающегося, беспечного, довольного собой. Представил себе и тотчас мысленно стер картину. Она показалась ему нелепой. Невероятной показалась.

— Дальше, наверное, возвращение в Японию. У Янагиты в Токио семья.

В Японии он немедленно бы предстал перед судом Международного трибунала. Зачем такое кольцевое движение к дому? Капитулировав, Янагита достиг бы той же цели без риска погибнуть в пути.

«Дальше» не получалось. Вернее, получалось, но нелогично. Янагита не мог таким странным способом вернуться домой. Если же в самом деле собирался вернуться, то зачем было бежать из Дайрена? Зачем? Бесконечные «зачем?»!

— Нет, дом не был его целью…

— Тогда что?

— Он уходил из этого мира.

Трудное решение. Отвлеченное весьма.

— Предположение?

— Да.

— Уходил как Янагита или только менял обличье?

— Как Янагита.

— Навсегда?

— Видимо… Рассчитывался с прошлым, с тем, что составляло его жизнь и работу.

— С собственным «я» тоже?

— Естественно…

— Значит, Янагита переставал быть разведчиком…

Сигэки Мори дошел до конца по им же избранной тропе и понял, что оказался в пустоте. Он потерял Янагиту. Того Янагиту, который был знаком ему и доступен в своих намерениях и действиях. Был совсем другой человек. Нереальный. Неощутимый.

— Нет, он не мог не быть разведчиком. Не мог…

— От этого мы, собственно, и шли все время. Но если принять вашу гипотезу о расставании с прошлым, то для какой надобности сохранять частицу этого прошлого? Янагита брал с собой вас. Он сказал: «Вы мне понадобитесь там…» Выходит, он рвал не со всем, что связывало его с минувшим. Прошлое должно было служить будущему.

— Лишь на короткое время. Я был приговорен.

— Янагитой же?

— Им.

— Следовательно, он заметал следы. Какие-то следы, ни мне, ни вам не ведомые. А во имя чего они заметались? Вы предполагали тайну. Я тоже считаю, что была тайна, и весьма важная. Государственная тайна. Тайна японской секретной службы. И Янагита хотел унести ее с собой. В то самое будущее. Наш узел затянулся вопреки вашему желанию. Соединились концы, кажущиеся очень далекими…

— Вы, наверное, правы, господин подполковник.

— К сожалению… Янагита не разоружился и не собирался разоружаться. Прошлое ему необходимо для будущего.

— И тайна тоже?

— Тоже…

Сигэки Мори поднес ладони к вискам и сжал их:

— Не пойму, зачем она нужна ему там… в будущем.

Подполковник встал из-за стола и прошелся по кабинету. Как и Сигэки, он испытывал тяжесть от бесплодных исканий и пытался освободиться от нее.

— Янагита имел награды?

— Множество.

— Были особые, составляющие предмет его гордости?

— Он любил орден Восходящего Солнца, носил его постоянно.

— За что представлен?

— Точно не знаю… За какие-то заслуги по Харбину.

— Разведывательные?

— Конечно… Говорили, будто Янагита осуществил крупную акцию в советском тылу. За нее получили награды несколько офицеров секретной службы, в том числе Итагаки и Доихара.

— До войны?

— Перед Халхин-Голом. На это наступление возлагали большие надежды. Янагита дважды вылетал в Токио с каким-то докладом. Он был вроде бы героем дня, к нему постоянно обращались работники генштаба и командующий Квантунской армией…

Подполковник вернулся к столу, принялся перебирать рукой листки бумаги — это играли нервы. Тяжесть не спадала, но чувство было такое, будто вот-вот она спадет, и надо только изловчиться, сделать нужное движение.

— Кто из офицеров Харбинской миссии или второго отдела штаба был причастен к акции Янагиты?

Сигэки Мори повел плечами:

— Никто… Мы что-то, возможно, делали, но не знали задачи. Определенных, связанных между собой усилий не было. Длительной была акция, началась еще до меня и продолжалась почти все время моего пребывания в Харбине. Ближе других к чему-то важному подошел Идзитуро Хаяси, мой друг. Была ли это частица той акции, судить трудно. Краешек тайны выскользнул однажды — это связано с появлением Маратова в Харбине. Но Маратов перебежал к нам уже после награждения Янагиты. Много позже. Должно быть, тут разные акции и разные секреты.

— А если одна акция?

— Почему вы так подумали?

— Следы разных лет, которые заметал Янагита, чем-то схожи между собой. Вернее, схожи мотивы, понуждающие Янагиту действовать. Он убирает людей по одному признаку — кто знал или мог знать Сунгарийца. Верно?

— Пожалуй, верно.

— Значит, дело в Сунгарийце. В нем тайна.

— Ну, это ясно. Только почему тайна так оберегается? Почему суживается круг посвященных?

— Не суживается, а уничтожается. Не должно быть никого, помнящего «гостя» с левого берега. Даже помнящего!

— Вы повторили мои слова, господин подполковник.

— Повторил.

Подполковник перестал перебирать бумаги, поднял голову и посмотрел на Сигэки Мори:

— Мне казалось, что я пробивал свежую тропу, а она уже торена много раз. Странно… Может быть, тайна вовсе не в Сунгарийце, а в самом генерале? Вы приблизились к ней, и он принял меры защиты…

Тяжести не было, вроде спала тяжесть, мысль легко устремлялась к цели, неясной пока, но заманчивой, угадываемой одним лишь чувством.

— Без Сунгарийца нет тайны Янагиты, господин подполковник. — Сигэки Мори попытался удержать чужую мысль вблизи реального — Янагита убивал только тех, кто знал «гостя» с левого берега.

Подполковник устало вздохнул;

— Маратов знал Сунгарийца?

— Лучше остальных… Он все знал, даже то, что не следовало знать. Я удивлялся, почему свой жребий Маратов вытянул последним.


Деловой день миссии начинался в шесть утра — так предписывало военное положение. Я пришел в пять, только рассвело, а отделы миссии уже работали. Мне показалось, что никто не покидал здания со вчерашнего дня: сонные, измученные лица, угасшие глаза. Во всех кабинетах горел электрический свет — его не успели выключить.

Посреди двора стояла санитарная машина. Человек в белом халате, распахнув переднюю дверцу, пытался взобраться на сиденье рядом с шофером. Его задерживал начальник миссии полковник Такеока. «Вы не можете так поступить, — говорил он горячо и с обидой. — Вы не должны так поступать… Я настаиваю…»

Увидев меня, Такеока отпрянул от дверцы и смолк. Шофер только этого, кажется, и ждал, включил скорость, и машина, фыркнув, устремилась в ворота. Начальник остановил бы ее, не окажись я рядом, а тут ему пришлось смириться с потерей машины, и он лишь махнул безнадежно рукой.

Я вытянулся и поприветствовал Такеюку как старшего по чину. Он не ответил. Посмотрел на меня настороженно, с испугом даже. И вдруг, не ожидая вопроса, сказал:

— Приказ генерал-лейтенанта выполнен.

Ему казалось, что я обязательно спрошу об этом. Для чего иначе я пришел в такой ранний час? Я не спросил, не мог спросить, так как не знал о приказе генерала. Вообще ничего не знал. Мне нужен был Андо.

— Этот проклятый доктор не желает нам помочь. Никто не хочет марать руки. Только Такеока. Один Такеока!

Он был возбужден и не совсем ясно понимал, что говорит и кому говорит.

Я сделал вид, что в курсе событий, и, слушая торопливую, сбивчивую речь полковника, решал, как вести себя, как реагировать на откровения Такеоки. И тут ко мне пришла спасительная идея.

— Три часа назад в восточном секторе сброшен советский десант, — сказал я.

Это был удачный ход. Он выручил меня. Такеока забыл о враче

— Три часа назад? — переспросил полковник. — Не может быть! Такого не может быть…

Мое молчание рассеяло родившееся вдруг сомнение Такеоки. Он понял, что я информирован и сообщаю официальные данные. Я действительно знал о советском десанте и даже располагал сведениями о количестве сброшенных на Дайрен русских солдат.

— Мы не слышали выстрелов, — досадовал полковник. — Ни одного выстрела не было в течение ночи. — Тут он почему-то осекся и посмотрел на меня испуганно.

— Войскам дан приказ не оказывать сопротивления. Мы капитулируем…

— Боже мой! — закачал головой Такеока. — Все в одну ночь… И еще этот проклятый доктор!

Он кинулся в подъезд, и так стремительно, что я едва успел произнести:

— Мне нужен Андо.

Такеока не был способен что-либо воспринимать. Он, правда, остановился, но сделал это машинально, не отдавая себе отчета в том, что совершает. Остановился и посмотрел на меня недоуменно:

— Почему Андо?

— Таково поручение генерал-лейтенанта.

На лице полковника отразилась мука.

— Опять поручение генерал-лейтенанта. Ко времени ли все это? С одним не можем распутаться…

— Мне нужен Андо, — повторил я.

— Андо! — зло, словно ругаясь, а не произнося имя, гаркнул полковник. — Андо! Где Андо?

Он распахнул дверь в коридор. Его должен был кто-то услышать. И, наверное, услышали: дежурная комната была рядом, справа от входа. Полковник повернулся ко мне и сказал:

— Проклятие! Все перепуталось… Андо отправили…

— Куда отправили?

— В отель… В отель «Ямато»… Он вернется через час.

Я кивнул.

— К семи я буду здесь снова…

Полковник равнодушно пожал плечами. Ему было абсолютно все равно. На его месте я, наверное, так же отнесся бы к чужим намерениям и желаниям. «Пропади все пропадом! — казалось, говорил Такеока. — Все в тартарары! И вы, и ваш Андо тоже!»

В тартарары мне было еще рано — так я прикинул и направился к себе в штаб. Возвращаться без нужного Янагите списка, правда, не хотелось, генерал не принял бы меня, он приказал добыть адреса любой ценой, а должных усилий я не проявил в этом направлении. Вообще ничего не проявил, кроме обычного житейского любопытства — установил, что полковник Такеока взволнован и напуган. А что мне испуг Такеоки? Сейчас все напуганы. Конец!

Поразмыслив так о судьбе начальника миссии и вообще всего человечества, я решил, что возвращаться в штаб рановато, и свернул на главную улицу. Побрел мимо закрытых дверей и калиток — город еще спал — к отелю «Ямато». «Почему бы мне не встретиться с Андо в отеле? — решил я, — Вне стен миссии, без опасения быть подслушанным всегда проявляющими интерес к словам посетителей сотрудниками Такеоки я сумею лучше объяснить этому маленькому человеку с наивными глазами желание штаба иметь списки резидентов на южном побережье Китая. Наконец я буду свободен в выборе средств воздействия. Намек на шефа наверняка прозвучит».

Отель «Ямато» напоминал своих собратьев с таким же названием во всех городах Маньчжурии. Почему-то содержателям гостиниц очень нравилось это слово. Видимо, хитрые дельцы старались потрафить вкусам своих новых господ — японских офицеров и чиновников. Какой же это город без японского отеля!

Вестибюль был закрыт, и мне пришлось долго звонить, пока в застекленном проеме двери не показалась встревоженная физиономия дежурного. Он пялил на меня глаза и подавал какие-то знаки руками, что должно было означать его нежелание пускать кого бы то ни было в отель. Видимо, и сюда дошли слухи о высадке в Дайрене советского десанта.

Я вынул комендантское разрешение на хождение по городу в ночное время и показал через стекло дежурному. Широкая цветная полоса поперек листка, означавшая право не считаться ни с какими запретами, возымела свое действие. Дежурный отпер дверь.

— Пусть господин не сердится, — сказал он на плохом японском языке и перегнулся в поклоне. — Хозяин не велел никого пускать до восьми часов. Гости перепуганы…

— Однако ты пустил на рассвете чиновника миссии.

— Господин чиновник имел приказ.

— Тебе нужен приказ?

— Он у вас есть, господин. Я уже видел…

Дежурный принял бумагу с цветной полосой за распоряжение высокого начальства. Глупый человек, над ним можно было посмеяться, будь подходящее время и подходящее настроение. Но подходящего настроения у меня не было.

— Где чиновник миссии? — спросил я требовательно, как делают это люди, имеющие право повелевать.

— В тридцать втором номере.

— Кто с ним?

— Никого. Гость, который приехал десять дней назад, ушел вечером и не вернулся.

«Осматривает чужой номер, — понял я. — Похоже на обыск. Почему для этой цели выбрали Андо? Он никогда не участвовал в налетах и проверках, и тем более в арестах. Он слишком прост и наивен. Слишком человечен…»

— Номер на втором этаже?

— Да, господин… Только чиновник не велел никого пускать к нему.

— Я его начальник.

Дежурный поклонился, и это значило, что он не собирается вмешиваться в наши отношения и, как бы ни обернулось дело, сочтет себя слепым и глухим.

— Лестница одна?

— Две. Та, что справа, удобнее. Пусть простит меня господин, я не смогу проводить его в номер. Больная нога не позволяет мне двигаться…

Он был хитер, этот китаец дежурный. Весьма хитер. Но я не обиделся на него. Меня вполне устраивало подобное лукавство.

Не знаю, какой была лестница слева, но правая, по которой я шел и которую дежурный назвал удобной, скрипела под ногами как несмазанная телега, перила качались, и казалось, вот-вот сорвутся и полетят вниз вместе со смельчаком, отважившимся на них опереться. Я не оперся и тем самым спас себя и имущество отеля.

На втором этаже, как и на первом, было тихо, коридор пребывал в сонном полумраке, и все двери были наглухо закрыты. Тридцать второй номер попался сразу. Я не стал стучать, чтобы не разбудить соседей, и рывком толкнул створку. Она с шумом распахнулась.

Номер, очень скромный, даже бедный, предстал передо мной со всеми своими прелестями: старым потертым диваном, разномастными стульями и потемневшей от времени деревянной кроватью. Незастеленной кроватью. Тут уж вина была не гостиничной прислуги, а чиновника миссии Андо. Он рылся в простынях и матрасах, отыскивая что-то. Я застал его как раз в тот момент, когда он сунул свою лысую голову в ворох подушек и на свет божий глядели лишь его короткие ноги и та часть туловища, которую обычно не называют в официальных документах.

Услышав стук двери, Андо вынырнул из вороха подушек и испуганно уставился на меня своими большими наивными глазами. Прежде чем вынырнуть, однако, он машинально схватился за кобуру и стал отыскивать пальцем кнопку. Это была запоздалая мера. Вряд ли посетитель, намеревавшийся напасть на чиновника миссии, стал бы ждать появления пистолета. Он ухлопал бы лысого Андо выстрелом в затылок.

Естественно, узнав меня, Андо оставил в покое кобуру и растерянно произнес:

— Господин капитан, как вы попали сюда?

Я улыбнулся. Вид у Андо был забавный. Над ухом белело куриное перо, остатки волос на голове, обычно старательно зачесанные набок, торчали сейчас в разные стороны.

— Подобный вопрос должен задать я. Это мой номер.

— Ваш?! — Андо совершенно растерялся. — Дежурный сказал, что здесь жил… Нет-нет. Вы шутите, Сигэки-сан… Вы всегда шутите.

— Шутил, дорогой Андо. И это было давно… Теперь мне отчего-то грустно.

Я закрыл дверь и прошел в номер.

— Не смотрите на меня так испуганно, Андо. Вам ничего не угрожает. Вообще с двух часов ночи никому ничего не угрожает, если не считать русского плена.

Андо ничего не понимал и таращил на меня свои большие глаза. Ему хотелось сказать еще раз: «Вы шутите, Сигэки-сан…» Так мне показалось. Но он не сказал. Андо догадывался, что это не шутка.

— Простите, господин капитан, я стал плохо разбираться во всем. Что происходит?

— Если вас интересует судьба Дайрена, то она решена. Ночью высадился русский десант. Если не понятна причина моего появления здесь, уделите мне пять минут — и я объясню. Всего пять минут из тех тридцати, что остались в вашем распоряжении. В семь часов вы должны быть в миссии…

— Вы все знаете, Сигэки-сан, — смутился Андо.

— Не все. Ровно столько, сколько положено знать офицеру для особых поручений штаба Дайренского военного округа. А честно говоря, мне хотелось бы знать еще меньше. Например, не знать, что вы здесь, что приказ генерал-лейтенанта выполнен, что проклятый доктор не хочет марать руки…

Я говорил, а глаза Андо расширялись и расширялись, и казалось, они вот-вот вылезут из орбит. Чужая осведомленность напугала его. Он, видимо, считал свое поручение сверхсекретным и чрезвычайно ответственным, а тут — разоблачение! Мне стало как-то неловко за ту бесцеремонность, с которой я ворвался в тайну Андо.

Но я ошибся. Бедный Андо меньше всего думал о себе. Он, оказывается, тревожился за полковника Такеоку и своих товарищей по миссии.

— Доктор, значит, отказался… — произнес он со вздохом. — Что же теперь будет? Куда они денут труп?

Труп! Вот почему осекся Такеока, когда сказал: «Мы не слышали выстрелов. Ни одного выстрела не было в течение ночи». Были выстрелы. Во дворе миссии выполняли тот самый приказ генерал-лейтенанта Янагиты, о котором сообщил мне десять минут назад полковник. Кого же они убили?

Я был далек от мысли, что убит известный мне человек. Не только известный, но и связанный со мной своей тайной. Поэтому я довольно спокойно сказал Андо:

— Куда-нибудь денут. Полковник Такеока найдет выход из положения.

— Его надо предать кремации, — пояснил Андо. — Следы не должны остаться. Если русские обнаружат труп в миссии…

Он боялся русских. Именно русских. И страх этот не был лишь страхом Андо. Что ему, рядовому чиновнику, до каких-то событий в миссии. Сам он не стрелял. Не мог стрелять. Андо просто не способен на такое. Это же казнь. Обыкновенное убийство по приказу начальника. Стреляли другие. Он даже не видел ничего. Спрятался в своей комнатке и зажал уши ладонями…

— До сдачи Дайрена еще много времени, — успокоил я Андо. — Следы общими усилиями сотрут. Вы ведь тоже этим заняты. — Я кивнул на разбросанные по кровати одеяла и подушки.

Андо мог смутиться, мог сделать вид, что не понимает меня, мог, наконец, кивнуть: да, мол, приходится заниматься чужим делом. Но Андо был наивен и доверчив, он сказал:

— Здесь ничего нет… Третьего дня вещи перенесли в миссию. Он собирался этой ночью исчезнуть из Дайрена.

Странное совпадение. И мы этой ночью намеревались покинуть город. Янагита намекал на близкий отъезд: «Будьте готовы каждую минуту!» Что еще можно подумать, услышав подобное предупреждение в конце дня?

— И все-таки вы что-то искали.

— Документы… Полковник подозревал, что они спрятаны в столе или кровати.

— Для кого спрятаны?

— Не знаю. Вероятно, для русских. Прислуга могла обнаружить и передать кому следует.

— Сложная комбинация, — заметил я иронически. — Если существовала подобная идея, ее можно было осуществить другим, более надежным способом. Связаться с русскими в Дайрене несложно.

— Может, не для русских…

— Тем более. В городе масса коммерческих представителей, корреспондентов газет, просто иностранцев — отдай кому угодно. Зачем прятать документы в постель? Это же не деньги, прислуга бросит их в урну.

— Я тоже так думаю.

Мне очень хотелось узнать имя человека, занимавшего тридцать второй номер. Спросить у Андо я не решался. Нельзя было спросить. Что после этого стоил бы весь разговор, начатый мною так свободно и так уверенно, с такой претензией на полную осведомленность. Даже намек разоблачил бы меня, унизил, превратил в дешевого провокатора, и я пал бы в глазах доверчивого Андо. А я ценил этого человека, как-то по-своему даже любил. Пусть лучше обман. Уловка, к которой я прибег, оправдывалась необходимостью — мне надо было получить адреса явок. И Андо мог их дать лишь человеку, посвященному во все тайны военной миссии, знающему даже то, чего не знает полковник Такеока.

— Теперь, когда вы убедились, что здесь ничего нет и не могло быть, — сказал я мягко, но с убежденностью, способной внушить доверие к произносящему такую фразу, — остается только вернуть вещам их первоначальное положение и поторопиться в миссию, где вас ждет господин полковник. Вероятно, ждет. Правда, я очень сомневаюсь, что после сообщения о высадке русского десанта он сочтет целесообразным тратить время на выслушивание доклада по поводу состояния тридцать второго номера отеля «Ямато». Надо заботиться не о мифических документах, спрятанных в этой постели, а о реальных, лежащих в сейфах миссии. Если они попадут в руки русских — это будет действительно страшно. И не только для полковника, но и для всей секретной службы. Поэтому давайте приведем в порядок номер и в оставшиеся минуты… — я посмотрел, как Янагита, на свои часы, — поговорим о более важных вещах…

Пока я произносил свою чрезвычайно умную и убедительную, как мне казалось, речь, Андо смотрел на меня не отрываясь и шевеля губами. Он, видимо, считал, что я повторяю слова более высокого по званию человека, и поэтому боялся что-либо пропустить и тем лишить себя возможности выполнить точно волю начальника. Андо был чиновником. Всего лишь чиновником…

— Я уполномочен передать вам личное распоряжение генерал-лейтенанта Янагиты, — продолжал я после небольшой паузы, чтобы Андо смог осознать и прочувствовать услышанное.

— Лично мне? — спросил он с каким-то благоговейным трепетом.

Спросил не потому, что усомнился в достоверности сообщения. Он верил мне, особенно сейчас. Ему хотелось еще раз услышать эту удивительную фразу — личное распоряжение командующего Дайренским военным округом.

— Да, вам.

Будь другое время, благополучное для нас, японцев, слова мои осчастливили бы не только Андо, но и человека более значительного и важного по своему положению. Но шло 20 августа, предпоследний день существования Квантунской армии, канун великого траура, и внимание генерал-лейтенанта к простому чиновнику могло восприниматься лишь как печальное недоразумение. Андо не понимал этого. Он был отключен от времени. Он жил в условном мире с неизменными категориями. Глаза его светились каким-то фантастическим огнем.

Мне стало неловко, даже совестно от того, что я вызвал светлое чувство Андо ложью. Передо мною вроде бы было дитя, наивностью которого я воспользовался. Я подумал тогда: как дурен наш принцип эксплуатации лучших порывов человеческой души! Это была трудная для меня минута.

Но она прошла. Что не проходит!

Уже без волнения и раздвоенности чувств я изложил требование Янагиты о предоставлении штабу адресов секретных явок на островах и южном побережье Китая. Я боялся, что Андо воспротивится и задаст каверзный вопрос: почему свой выбор генерал-лейтенант остановил именно на нем? Андо не задал такого вопроса, он вообще не задал никаких вопросов. Внимание генерала разоружило его полностью. Он только извинился, предупредив о бедности своей картотеки:

— У меня лишь один участок побережья… И тот передан Аримицу.

Ненужная фамилия. Опасная в некотором смысле. Надо обойти Аримицу любыми путями.

— Документация уничтожена! — солгал я или забежал слишком вперед. Возможно, в эту минуту секретная документация вместе с портретами императора уже горела во дворе миссии.

— Вчера она была цела, — виновато посмотрел на меня Андо. — Я вручил ее Аримицу в конце дня.

Чертов Аримицу! Он продолжал путаться под ногами.

— В конце дня был жив и он… — Я кивнул вторично на разбросанные по номеру вещи. Кивок больше убедил Андо, чем все слова, произнесенные до этого мною.

— Конечно, — вздохнул Андо.

— Ваша память — единственный источник информации, — пустился я на лесть. — Единственный! Генерал так и сказал.

Я, кажется, переборщил. Как бы Андо не почувствовал фальшивую нотку и не отрезвел разом. Тогда все пропало.

— Листки картотеки перед вами. Вглядитесь, Андо!

Слишком много внимания уделялось достоинствам этого маленького лысого человека с наивными глазами. Он взлетел. Впервые в жизни, возможно, увидел себя над обыденным и пошлым. Над Аримицу увидел.

— Я хорошо помню свою картотеку, — улыбнулся Андо загадочно и даже торжественно. — В ней было всего двенадцать карточек. Они могли пропасть, сгореть, например. Такое бывает…

— Вы зафиксировали мысленно, — поторопился я с выводом. — Они при вас…

— Да.

Я взял со стола лист бумаги, предназначенный для писем постояльцев, и подал Андо. Молча подал. Он догадался, для чего это сделано, и кивнул благодарно.

— О номере не беспокойтесь, — предупредил я. — Мне доставит удовольствие навести здесь порядок.


Внизу у стойки администратора я задержался, чтобы заглянуть в книгу гостей. Китаец-дежурный не выразил по этому поводу ни удивления, ни недовольства. Только сонно зевнул, подавая мне потертый в нижнем правом углу, запятнанный чернилами фолиант в ледериновой обложке. Открыл страницу с номером тридцать два и ткнул пальцем в нижнюю строку. Он был опытен, этот китаец-дежурный, он все понимал с полуслова.

Под его кривым толстым пальцем я прочел: «Маратов Н. Из Токио, 9 августа 1945 г.»

Я прикусил губу, чтобы не вскрикнуть. Третий из пяти кончил свой путь этой ночью…

Я не знал Маратова до тридцать восьмого года. Вернее, не слышал о нем. Это неудивительно: он находился в Благовещенске, я — в Харбине. Возможно, и позже до меня не дошли бы слухи об этом человеке, не разоткровенничайся мой друг Идзитуро Хаяси. Я уже упоминал его имя. Мы учились вместе в Токио на русском отделении института иностранных языков и оказались вместе в разведшколе. Потом судьба свела нас в одном отделе штаба Квантунской армии и поставила под начало Янагиты. Мы были молоды и тщеславны, мы желали многого, и многое нам было обещано временем. Япония зажигала свое белое солнце над Азией. И это не просто слово. Это история. Она творилась ради нашего счастья. Я собирался прославить себя на левом берегу Амура, Идзитуро — в Маньчжурии. Его сразу определили в Харбинский центр русской эмиграции, в так называемый БРЭМ, для контроля и координации действий амурского казачества. Мои планы изменились, я рассказывал об этом, планы Идзитуро остались прежними, и он успешно осуществлял их. Он шел быстрее меня к своей цели. Шел легче. Ему, как говорят, везло. Все называли Идзитуро удачливым. При его участии разрабатывались интересные операции. Какие — я не знал. Да и мало кто знал о работе БРЭМа. Создавались секретные школы, курсы, формировались группы, отряды, добывалось оружие. Идзитуро день и ночь был занят, и я редко видел его.

В июле 1938 года Идзитуро вдруг оставил эмигрантов и обосновался в отделе под крылом Янагиты. Это тоже расценили как удачу. Полковник разрабатывал акцию особой важности и привлек к ней самых перспективных офицеров. Контролировал операцию непосредственно второй отдел генерального штаба.

Хотя операцию готовили всего несколько человек, весь отдел жил ею. Напряженная таинственная обстановка взвинтила нервы, напрягла их до предела. Черт знает что лезло нам в голову. Какие только предположения не рождала разгоряченная фантазия! И конечно же, мы завидовали счастливчикам, причастным к такой важной акции. Я провожал восхищенным взглядом Идзитуро, когда он шел по коридору в свой кабинет или кабинет полковника, и мысленно произносил восторженные слова в его адрес. Идзитуро был на высоте, и эта высота была прекрасной.

Несколько раз Идзитуро выезжал вместе с полковником на границу, и всегда это превращалось в какую-то загадочную церемонию. Возвращались они еще более важными, чем уезжали. Наконец группа исчезла вовсе. Произошло это в одну из осенних ночей, и мы решили, что она переброшена на левый берег.

Мы ждали вестей, как ждут сводку с фронта. Радистов одолевали молчаливыми вопросами: «Ну как там? Что слышно?» Те отвечали тоже молча: «Ничего неизвестно. Да и будет ли известно? У нас и задания такого нет — слушать группу…» Интерес возрос: значит, операция под контролем самого генштаба, и лишь Токио в курсе дела.

Группа вернулась на третий день и опять-таки ночью, когда никого в Центре не было. Утром мы узнали, что операция прошла успешно. По лицам офицеров догадались: они были важными и счастливыми. Идзитуро издали улыбнулся мне, как улыбаются своим поклонникам знаменитости после юбилея. Он даже не подошел ко мне.

Таинственность, сопутствовавшая операции, царила еще некоторое время. Более любопытные и энергичные работники отдела узнали как-то, что Янагита привез с границы какого-то русского военного и что этот военный спрятан в одной из гостиниц Харбина, не то в «Нью-Харбине», не то в «Гранд-отеле». Русского охраняют офицеры штаба Квантунской армии, и главный опекун — Идзитуро Хаяси. Его приставили к русскому по личному распоряжению начальника второго отдела генштаба. Идзитуро подчинялся непосредственно Токио.

Завеса таинственности спала внезапно. Воскресный номер токийских газет украшали сенсационные заголовки: «Перебежчик из Советского Союза!», «Важные сведения о военных приготовлениях русских!», «Маратов переходит границу», «Небывалый случай в практике секретной службы — портфель с государственной тайной СССР в руках японских разведчиков», «Маратов: «Я выбираю Страну восходящего солнца!». На первых страницах газеты поместили портрет самого перебежчика. Пресса торжествовала, репортеры захлебывались от восторга, превознося заслуги разведки. Надо было понимать, что весь Дальний Восток уже в руках Японии.

Маратов стал популярной личностью. О нем говорили много, говорили долго. А он все жил в Харбине, и его охраняли офицеры штаба Квантунской армии. Боялись, что советская разведка обязательно выкрадет перебежчика и приведет в исполнение смертный приговор, который вынесен ему в Хабаровске военным трибуналом.

Прогулки Маратов совершал в окружении телохранителей, и если он выражал желание пообедать в ресторане, его везли в «Бомонд», где вся обслуга была завербована японской секретной службой. Дважды он вылетал в Токио на собеседования с военным министром и начальником генерального штаба.

Сопровождал его все тот же Идзитуро Хаяси, мой однокурсник. Однако там Маратова не оставили. Его резиденцией оставался Харбин, хотя считался он референтом генерального штаба и по логике легче выполнял бы свои обязанности, живя где-то в столице, а не на территории Маньчжоу-го. Видимо, в Харбине тогда решались главные военные вопросы, и решались при участии Маратова.

Гроза должна была вот-вот разразиться. Мы все это чувствовали. Квантунская армия была приведена в боевую готовность. 29 июля, как известно, начались бои у озера Хасан. Разведка получила приказ активизировать все агентурные точки, на территории советского Приморья. Диверсионные группы перебрасывались на линию границы, чтобы по мере наступления наших войск очищать территорию от партизан и советских активистов. Воинственный пыл охватил всю Маньчжурию. Но через десять дней все угасло. 9 августа части Квантунской армии были разгромлены у озера и отступили.

Прошел слух, что в неудаче повинен начальник штаба Квантунской армии, не сумевший воспользоваться сведениями, которые предоставил Маратов. Авторитет перебежчика поднялся. Он себя уже не считал простым пленником, обрел уверенность. Свита из офицеров отпала, остался лишь Идзитуро, который не охранял Маратова, а исполнял роль переводчика и посредника между вторым отделом генерального штаба и референтом по русским вопросам. По традиции Янагита считал Маратова своей собственностью и время от времени вызывал к себе для бесед. Лично я не видел референта у нас в отделе, должно быть, встречи происходили или в доме Янагиты или в номере гостиницы.

Постепенно интерес к перебежчику потерял свою остроту, и его стали забывать, тем более, что никто из сотрудников с ним не сталкивался по работе и в услугах его не нуждался. Все дольше и дольше Маратов задерживался в Токио и все реже и реже появлялся в Харбине. Вместе с ним исчезал и Идзитуро. Дружба наша стала символической, прошлое занимало в ней больше места, чем настоящее. Мы не испытывали горячего желания встретиться, поговорить, излить друг другу душу. Охлаждению способствовала еще и обида, поселившаяся во мне. Хаяси обходился без меня и, возможно, даже тяготился необходимостью выражать симпатии к своему старому другу — так рассуждал я. Зачем же быть навязчивым?

Наверное, не мне одному приходилось расставаться с прошлым и не я один терзался догадками и сомнениями. Юношеские привязанности уходили вместе с юностью. Это было грустно. Но неизбежно. Мысленно я простился с Хаяси.

И вот совершенно неожиданно дружба наша ожила. Верно говорят, друзья познаются в беде. Беда настигла Идзитуро. Удачливому, везучему Идзитуро вдруг не повезло. То есть не то чтобы не повезло: дела его шли хорошо, он преуспевал во всем, что касалось службы. К нему переменилось отношение начальства, точнее, отношение Янагиты.

Как-то в конце дня, когда я не то чтобы Идзитуро, уже почти забытого мною, никого вообще не ждал, в кабинет заглянул именно он. Притворив за собой дверь, Идзитуро сказал:

— Мне очень нужно поговорить с тобой, Мори…

Не будь появление его таким неожиданным и желание таким необъяснимым, я, наверное, ответил бы ехидной остротой насчет сказочного удонгэ, который цветет лишь раз в три тысячи лет. Но внезапность ошеломила меня, и я кивнул:

— Садись!

— Нет-нет, Мори… Не здесь. Разреши мне прийти к тебе домой. Или лучше встретимся где-нибудь в тихом месте.

Это тоже было неожиданным и необъяснимым. Никогда прежде Хаяси не скрывал своей симпатии ко мне и не избегал встреч на людях. Все было новым.

Я глянул в глаза Хаяси. И понял. Он был испуган. Панический страх привел его ко мне. Он искал защиты.

Человек может напугаться, может потерять веру в себя. Это так естественно для живущего. Но для Хаяси? Не было силы, казалось мне, способной внушить страх моему другу. Он шел уверенно по жизни и ясно видел цель, к которой стремился. Хаяси знал, когда достигнет ее. Рядом с ним было легко и другим, мне, например. Чужая убежденность придает силы, окрыляет. Я хочу еще сказать, что Хаяси самой судьбой был определен ведущим для слабых и малодушных. Он был умен, смел, решителен и красив. Даже ростом своим Хаяси выделялся — ему невольно уступали дорогу, на него равнялись в строю. Я никогда не видел его со склоненной головой. Она всегда была гордо поднята.

— Хорошо, — ответил я, — приходи ко мне домой или назови место, где мы сможем встретиться.

— Я постучу к тебе в семь часов… В семь десять уже не жди. Садись на трамвай и езжай на Новоторговую. Дом двадцать девять. Вход со двора. Откинутая занавеска на втором окне от крыльца. Я увижу…

Хаяси был разведчиком и конспиратором. Он умел быть кратким и точным даже в дружеском разговоре.

Я хотел спросить, что все это значит, но не успел. Да и не надо было, наверное, спрашивать. Когда тебе назначают свидание таким тоном и в такой форме, вопросы неуместны

Дверь хлопнула. Я увидел лишь плечи Хаяси, сутулые, как у старика, и примятый китель. Таким мы никогда не знали Идзитуро.


В семь часов он не постучал. Не смог постучать. Днем, еще в моем кабинете, Хаяси знал, что не постучит. Слишком наивным было желание посетить друга в его доме, осторожная мысль сразу же отказалась от такого намерения, продиктованного взволнованным чувством. Моя квартира находилась почти в центре Харбина, недалеко от магазина Чурина, и любопытный глаз — а он всегда существует — обратил бы внимание на молодого офицера, идущего не совсем обычной дорогой. Этого глаза побоялся Хаяси. Что ж, он прав.

Я сел в трамвай и через пятнадцать минут был на Новоторговой улице, в доме номер двадцать девять.

Я не узнал Хаяси. За эти несколько часов он сник еще больше. Его рука была холодна, словно жизненные силы уже истаяли.

— Ты уверен, что за тобой не следили? — спросил он, когда дверной замок щелкнул и занавеска на окне опустилась, отделив нас от остального дома легкой цветастой тканью.

— Нет, — признался я. — Мне просто не пришло в голову таиться.

— Напрасно… Впрочем, не думаю, что генерал так быстро сориентируется.

Хаяси говорил о вещах, которые в обычной обстановке показались бы мне нелепыми, даже вздорными. На шутку это не было похоже, слишком таинственно и взволнованно все произносилось. Здесь же, в чужом доме, при закрытых дверях и опущенной занавеске нелепость приобретала оттенок реальности. Друг мой чувствовал опасность. Она существовала и была, видимо, неотвратимой.

— Это моя новая конспиративная квартира, — объяснил Хаяси. — Она еще не зарегистрирована в отделе, и сюда никто не додумается прийти.

Я не знал, что отвечать Хаяси. Все было непонятным, необъяснимым и, главное, неожиданным. Отсутствовало какое-то звено, связывающее прошлое и настоящее, а без такого звена я не мог принять нового Хаяси, его тревоги и опасения. Сам же он не чувствовал разрыва и говорил со мной как со сведущим человеком.

— Мы успеем обо всем потолковать…

В углу стоял диван, старенький, покрытый серым чехлом, я опустился на него и откинул голову на спинку. Этим мне хотелось показать Хаяси, что я устал от всей этой загадочности и мне тяжело.

— Мори!

— Ну?

— Я знаю, ты не можешь мне помочь, да и никто не в состоянии помочь человеку, выброшенному на скалу волнами… — Хаяси стоял около дивана и смотрел мне в глаза, будто проверял, насколько я близок к тому, что чувствует он сейчас. Тревогу уловил. И только. Мне по-прежнему было все непонятно и оттого тягостно. — Сколько бы я ни прижимался к скале, они снова смоют меня. Или сам брошусь в море. Ожидание нестерпимо…

Я сказал:

— Тебе не нужна помощь… Все умирают в одиночку, так уж заведено. Но не ошибаешься ли ты, вынося себе приговор? Что за вина твоя, Хаяси?

Он опустился на диван рядом со мной и обхватил ладонями собственные колени. Ему надо было сосредоточиться.

— Мы, японцы, в последнюю минуту всегда торжественны…

— Наверное, все люди такие… Мир очищается от мелочей, когда видишь его уже издалека.

— Это страшно, Мори.

Перед тем как поведать причину — а я был уверен, что Хаяси для этого и позвал меня, — друг мой стал говорить о следствии, то есть о своих страданиях. Утешить его вряд ли мог кто-либо, тем более я, не знающий, куда и чем нанесен удар. Я молчал.

— …И страшно не потому, что надо переступить порог небытия, а потому, что, переступив его, вызовешь насмешку людей. Никто не узнает, почему это сделано. Прибегнут к домыслу, а домысел может быть и грязным. Слышать проклятия даже там больно. Я хотел бы оставить свидетеля здесь… Ты можешь быть моим секундантом?

Хаяси говорил не о дуэли. Обряд харакири требует присутствия секунданта, который в последний момент помогает самоубийце расстаться с жизнью без долгих страданий.

Я вздрогнул. Такого еще никто не предлагал мне. Да и не в просьбе было дело. Хаяси должен был умереть на моих глазах. Мой товарищ, единственный близкий человек на чужбине.

— Нет!

Хаяси посмотрел на меня с удивлением и обидой. Он расценил мое «нет» как предательство, как измену клятве. Невысказанной клятве: в настоящей дружбе не клянутся, она где-то в душе. У нее нет слов. Только — чувство.

— Ты отказываешься? — грустно произнес он. — Ты, Мори?

Я взял его руку и сжал ее:

— Да… отказываюсь. Я не могу быть свидетелем того, чего не понимаю и что задернуто пологом.

— Надо приподнять полог? — усомнился в искренности моего желания Хаяси.

— Может быть…

— И тогда ты решишься?

Он обвинил меня в малодушии и даже трусости, как мне показалось. Я не предполагал, что это лишь дружеское предостережение.

— Да, — как можно тверже произнес я: пусть не думает, что товарищ его трус.

— Вместо одной ты предлагаешь принести небу две жертвы?

— Слишком много пояснений, дорогой Хаяси, — бросил я вызов. — Можно подумать, что за твоим пологом сама преисподняя.

— Ты же знаешь, по соседству с храмом всегда живет дьявол.

— И все же люди ходят в храм.

Видя, что меня не переубедить, вернее, не сломить моего упрямства, Идзитуро прибег к угрозе:

— Я оказался на той самой скале, потому что случайно прикоснулся к тайне, даже не прикоснулся — она коснулась меня сама, без моего желания. Теперь я должен толкнуть ее к тебе, сделать своего друга несчастным. Ты требуешь этого?

Конечно, я не этого требовал. Несчастье не украсило еще ни одну жизнь, и никто не протягивал руку, чтобы в нее положили в виде милостыни горсть страданий. Я хотел разделить боль друга, остановить камень, брошенный в него. Если бы даже камень этот поранил меня.

— Требую! — сказал я. Не так твердо, как в первый раз, и не так громко, но все же сказал. И Хаяси, должно быть, почувствовал уверенность в моем тоне.

Он поднялся с дивана и прошел к окну. Мне подумалось, что Хаяси проверяет, нет ли кого у стены, или хочет поправить занавеску. Я ошибся. Ни того ни другого он не сделал. Его больше не интересовало чужое любопытство. Он, кажется, забыл об опасности.

Около самого окна Хаяси повернулся и стал прохаживаться по комнате. Руки его переплелись на затылке, словно бы поддерживали голову или унимали боль. Боль, наверное, была…

— Мори, — произнес он тихо, как бы издалека и с каким-то чувством, — ты должен простить меня. Мне казалось, что я один… Теперь мне легче.

Я не отозвался. Не хотел спугивать павшую на Хаяси решимость.

— Теперь я могу откинуть полог…


Из Токио шифрованной телеграммой сообщили, что некая М., находящаяся на лечении в Карлсбаде, встретилась с советником японского посольства и просила установить связь с ее мужем в Благовещенске. Второй отдел генштаба, учитывая необычность и важность этой просьбы, поручал секретной службе штаба Квантунской армии через агентурную сеть установить контакт с мужем госпожи М.

Привлекать к операции агентуру было рискованно: вдруг это провокация и надежные, осевшие в Благовещенске люди окажутся раскрытыми? Поэтому задачу возложили на японское консульство. Там тоже сидели разведчики. Встреча состоялась, и второй отдел получил необходимое подтверждение. Муж госпожи М., находящейся на лечении в Карлсбаде, выразил желание перейти границу с секретными документами. Для осуществления этой акции была создана оперативная группа. Ее возглавил полковник Янагита. Одним из оперативных членов группы стал Идзитуро Хаяси, молодой сотрудник отдела.

25 июля 1938 года группа выехала к границе для встречи перебежчика. Заставу привели в боевую готовность. Наряды пограничников отвели за контрольную полосу и разоружили, чтобы по наивности кто-либо не открыл огонь во время проведения операции. Штабную машину укрыли в небольшом леске возле заставы.

На рассвете 26 июля группа стала на вахту. Четыре бинокля взяли под прицел небольшую проселочную дорогу, пролегавшую по ту сторону границы. В десять утра должен был появиться перебежчик. Но десять — это ориентировочный срок. Человек мог прийти раньше и мог опоздать — граница живет своими законами, которые, увы, подвластны случайностям.

В десять он не появился. Не было его и в одиннадцать, и в двенадцать. Янагита начал нервничать. Потребовал; чтобы связались с отделом по телефону и выяснили, не поступило ли какое распоряжение о перенесении срока или перемене места встречи. Отдел ответил: не поступило. Тогда Янагита заподозрил обман со стороны самого «гостя»: передумал или струсил. Он вылез из машины и принялся кружить по леску. Прошел еще час. Не спавшие ночь офицеры с трудом одолевали дрему. Шофер уже посапывал, положив голову прямо на баранку. В начале второго сонную идиллию нарушил рокот мотора. По дороге, что пролегала за линией границы, бежал крытый брезентом автомобиль. Бежал торопливо, не собираясь задерживаться у невысокой сосны, обозначенной в схеме операции как ориентир. Здесь для «гостя» было открыто «окно».

Янагита навел на машину бинокль и стал следить за ней. Слева сидел какой-то военный в форме командира, кто был вторым, полковник не разглядел — водитель заслонял его лицо. Машина пролетела на большой скорости мимо сосны и исчезла за сопкой. Янагита разочарованно опустил бинокль и снова принялся кружить по леску.

Минут через пятнадцать тот же мотор затарахтел над сопками — машина шла уже в противоположном направлении. Скорость была сбавлена. Около сосны движение совсем замедлилось, и машина встала. Из нее вышли двое; невысокий коренастый мужчина в полувоенной фуражке — он сидел за рулем — и второй, повыше, тонкий, без головного убора, с полевой сумкой через плечо. Второй обошел автомобиль, отстегнул крышку сумки, вынул листок бумаги, поставил ногу на ступеньку и, используя колено как столик, написал что-то короткое. Несколько минут ушло у него на всю эту процедуру. Первый, прислонясь, к капоту машины, ждал. Курил. Второй сложил листок и подал первому. Тот, не глядя, положил записку в карман кителя, сел за руль и дал газ. Машина понеслась по дороге, поднимая тучи пыли.

У сосны остался человек с полевой сумкой…

— Приготовиться! — скомандовал Янагита. — Ни в коем случае не применять оружие. Если даже это провокация.

Он сел в штабную машину рядом с шофером. Жестом указал, куда ехать. Машина развернулась, обогнула заросли кустарника и, покачиваясь на выбоинках и бугорках, двинулась к контрольной полосе.

Человек с полевой сумкой продолжал стоять у сосны. Он почему-то медлил, то ли не знал, кто в машине и куда она направляется, то ли ждал чего-то.

Это был он, перебежчик. Приметы совпадали: сухощавый, с копной черных волос на круглой голове, с маленькими усиками под самыми ноздрями. Он чем-то напоминал популярного артиста кино.

Машина шла уже вдоль контрольной полосы к узкому просвету, что светлел между вспаханными участками. Шофер вел ее на малых оборотах, подчиняясь руке Янагиты. Взгляд Янагиты в это время был прикован к человеку с сумкой, фиксировал каждое его движение. И остальные офицеры смотрели на перебежчика. Чего-то ждали от него или чему-то удивлялись. Может быть, выдержке, с которой тот осуществлял свой план. Надо было бежать. Оторвать себя разом от чужой земли — она была ему уже чужая, если он решился на измену. Почему-то никто не подумал о чувствах, способных жить в этом человеке. Все-таки он расставался с прошлым и даже настоящим, с тем, что называется отчизной. А они не думали об этом. Не предполагали даже такое. И были правы, возможно. Повернуть назад он не мог. Жена его в этот час попросила убежища в японском посольстве, и, если бы он вернулся, ей предстояло одной поехать в Токио. Поехать, но не доехать. Посол сегодня же получил бы предписание — лишить госпожу М. убежища и публично объявить об этом. Остальное для нее и для него развернулось бы по логической схеме: попытка измены уже измена. А судьба предателя одинакова во всем мире.

Он не повернул. Но он медлил. И Янагита не понимал, почему это делается. Рука его по-прежнему лежала на локте шофера и сдерживала движение машины. Нервы полковника сдавали. Каждую минуту на участке могли появиться советские пограничники и пресечь акцию. Они могли стрелять, пока перебежчик находился на их территории. Могли убить его. А труп, если бы даже он оказался на маньчжурской земле, не нужен никому. Труп всего лишь труп.

Идзитуро Хаяси рассматривал перебежчика в бинокль. Какими бывают предатели? Не потом, когда освоятся на новом месте, приобретут типичный облик эмигранта, растворятся в массе им подобных. А сейчас, в минуту измены. Перед последним шагом.

Не похожи ли на смертника, идущего к эшафоту? Нет. Перебежчик был спокоен. Издали, во всяком случае, так казалось. Не суетился, не совершал нелепых поступков.

Стоял и смотрел, как двигалась вдоль контрольной полосы штабная машина. Не торопил ее знаками. Или был чертовски выдержан или слишком уверен в себе, в своем будущем.

Потом только Идзитуро понял, что человек с сумкой ждал момента, когда машина подойдет к условной линии и риск попасть под выстрелы сократится до минимума.

Машина свернула в просвет и двинулась прямо на перебежчика. Казалось, она пересечет ту самую линию, что прочертил мысленно человек с сумкой, и окажется на советской территории. Этого не случилось. Машина встала в каком-то метре от черты, и Янагита распахнул дверцу. Наверное, так было оговорено. Или полковник просто напомнил о необходимости действия. Теперь пора было бежать. Человек с сумкой должен был пригнуться, вобрать голову в плечи и помчаться что еоть духу на ту сторону. А он застегнул спокойно сумку, поправил на плече ремень, оглянулся, чтобы удостовериться, нет ли кого поблизости, и, убедившись, что один на дороге, неторопливо пошел к машине.

Это было удивительно. Янагита повел плечами, пораженный такой выдержкой.

Через какие-то секунды линия была пересечена. Человек с сумкой остановился у машины, молча вынул из кармана платок и вытер лоб. Лицо его было бледным до синевы. И губы дрожали. Он пережил все, что переживает смертник.

Полковник протянул ему руку. Сказал по-русски:

— Здравствуйте, Маратов!

Перебежчик кивнул и попытался улыбнуться. Улыбки не получилось. Губы как-то мучительно скривились, и офицеры услышали нервный шепот:

— Еще бы минута…


Когда группа отъезжала от контрольной полосы, на той стороне показалась машина, крытая брезентом, та самая, что доставила перебежчика. Она резко затормозила у сосны. Из кабины выскочил человек в полувоенной фуражке. Растерянный и испуганный, он оглядел дорогу, отыскивая, видимо, своего приятеля, и тут наткнулся на убегающий в лесок японский штабной лимузин.

— Стой! — закричал он истошно. — Стой, тебе говорят!

Лимузин, конечно, не остановился. Да и зачем было ему останавливаться, когда весь смысл происходящего заключался в том, чтобы скрыться поскорее, унося похищенное на границе?

Тогда человек в полувоенной фуражке выхватил из кобуры наган и в порыве отчаяния выстрелил. Раз, другой. В воздух, естественно. Понимал человек: пуля, упавшая на ту сторону, сотворит зло не тем, кто бежал сейчас в лес, а тем, кто охраняет границу у сосны. Провокацией назовут выстрел и обольют грязью советских воинов. Прокричат на весь мир об угрозе с Севера.

И человек только выплеснул огнем нагана свое отчаяние. Потом он вернулся к машине, уронил голову на капот мотора и застыл так. Может быть, он плакал, а может, черно, не выбирая слов, ругался…


Первый допрос Маратова состоялся в этот же день, вернее, в эту же ночь в штабе Квантунской армии. Допрос назвали секретным совещанием. Наверное, это и было совещание, потому что на нем присутствовали начальник штаба и его заместитель. Идзитуро Хаяси выполнял роль переводчика. Русским языком владели почти все присутствовавшие, но их познания не были так глубоки, чтобы разговаривать свободно с перебежчиком.

На столе лежала карта одного из приграничных советских районов, и начальник штаба требовал от Маратова точных сведений о дислокации частей ОКДВА. У начальника штаба был какой-то план, и этот план выверялся с Маратовым. Конечно, перебежчику не выкладывали секретов, но он мог догадаться и наверняка догадался, что готовится какая-то операция с применением танков и артиллерии. Идзитуро Хаяси, переводя вопросы командующего и начальника штаба, например, легко расшифровал задачи совещания и сделал для себя вывод: близка война! Он ошибся лишь в сроках. Ждал в августе — она началась в июле, ровно через три дня.

Идзитуро некогда было приглядываться к Маратову и анализировать его способности: слишком напряженно шла работа, он едва успевал переводить вопросы и ответы. Но все же какие-то впечатления остались от той ночи. Маратов обладал хорошей памятью, многое знал и легко ориентировался в самых сложных ситуациях. Ум у него был живой, острый. Сбить с мысли каким-либо неожиданным вопросом Маратова никому не удавалось. А вот других он сбивал. И это производило впечатление.

Перебежчик всем понравился, и за Маратовым с первого же дня закрепилась репутация мыслящего и, главное, полезного человека. Янагита, присутствовавший на совещании, принимал похвалы, адресованные Маратову, на свой счет: он добыл его, ему принадлежал вроде бы этот полезный человек. Когда командующий отмечал обстоятельный ответ Маратова, Янагита благодарно склонял голову.

Совещание окончилось где-то в четыре часа утра. Янагита попросил Идзитуро Хаяси проводить Маратова до отеля и позаботиться о том, чтобы «гость» хорошо отдохнул.

— С этого часа, — сказал полковник, — вы будете всегда рядом с ним.

Так Идзитуро Хаяси стал тенью Маратова.

Ему хотелось понять человека с усиками. Тень иногда любопытна. Задавать вопросы, не связанные с интересами штаба Квантунской армии, неудобно, да и небезопасно. У Маратова слишком внимательные глаза. Он тоже изучает и анализирует. Потом спросит Янагиту: «Меня допрашивают по вашему распоряжению?» Или только с намеком, это у него хорошо получается: «Мой юный друг желает получить образование в русском духе…» И Янагита объяснит Идзитуро его обязанности. Объяснит в приказе, после чего «юного друга» откомандируют в другой город и забудут вернуть.

Он попытался проникнуть внутрь Маратова при закрытых дверях, то есть без вопросов, только приглядываясь, анализируя, строя догадки. Газетная шапка «Маратов: «Я избираю Страну восходящего солнца!» показалась ему фальшивой. Конечно, человек с усиками избрал Японию, но выбор его был весьма ограничен. Вообще выбора не было. Куда он мог податься из Благовещенска? Не в Австралию же! И не в Америку! О Европе и говорить нечего. Граница пролегала рядом. Появилась возможность бежать. И он побежал.

Итак, Маратов не избирал. Не манили его лазурные берега, не импонировал душевный склад японцев. Когда на второй день начальник штаба Квантунской армии устроил обед в честь «гостя» и приказал обставить комнаты в японском стиле, Маратов отнесся к меблировке без интереса, он не заметил редких вещей, специально для этого случая принесенных из квартиры командующего. То же самое повторилось и в Токио. Прогулка по Гинзе, посещение театра Кабуки, ужин в обществе гейш не произвели на перебежчика никакого впечатления. Он был далек от Японии, хотя и находился в Японии. Он был вообще человеком без определенных симпатий и привязанностей. Вещи он оценивал с точки зрения их практической целесообразности. И, конечно, стоимости. Дорогое он легко отличал, если даже внешне оно выглядело скромным.

Это огорчило Идзитуро. Обидело почему-то. Он знал, что Маратов перешел границу во имя политических целей, он менял строй. Но где-то в глубине души могла жить симпатия к людям, которых он избрал своими будущими согражданами. Ну за их трудолюбие, ум, наконец, за экзотическую раскосость глаз, такую необычную для европейцев. За что-то…

Существуй такое тепло в душе Маратова, Идзитуро, пожалуй, простил бы ему многое: и голую расчетливость, и эгоизм, и даже вероломство. Последнее если не простил бы, то, во всяком случае, оправдал желанием человека найти свой дом под солнцем. Но тепло душевное никак не обнаруживалось. Возможно, его не было вовсе. Как же тогда жил человек?

А он жил. Не любя, не пытаясь понять окружавшее его, не утруждая сердце сочувствием к чужой боли, он шел вместе со всеми по дороге, не знакомой ему и, в общем-то, не нужной.

Она была удобной, и все. Этого оказалось достаточно для Маратова.

«Зачем ты пришел к нам? — спрашивал мысленно перебежчика Идзитуро. — Или не пришел, а просто зашел, чтобы, передохнув, пойти дальше. Куда? Есть ли земля, которую ты назовешь своей?»

Были ли у Маратова идеалы? Этого не знал Идзитуро. Перебежчик часто говорил о каком-то политическом учении и называл себя троцкистом. Что исповедовали люди, принявшие это учение, к какой цели они шли? Существовал ли бог, свой, особенный, вечный, которому они молились? И где он находился: на небе или в земле? Идзитуро, слушая Маратова, почему-то рисовал себе темный лабиринт без конца и без надежды. Выйти к солнцу из него нельзя было. А Маратов шел…

Возможно, Идзитуро был так требователен к Маратову, потому что не любил его. Не принимал его сердцем, так же как Маратов не принимал сердцем соплеменников Идзитуро. Они были чужими.

Иногда Идзитуро ловил взгляд Маратова, остановившийся на японском лице. Что-то насмешливое, пренебрежительное было в этом взгляде и, главное, печальное. Печаль разочарования или сожаления. Может быть, даже досады. За себя, за необходимость брать хлеб из рук японцев, служить им. Прозвучало даже раздражение. Это когда Квантунская армия оставила озеро Хасан, откатилась под ударами советских войск. Начальник штаба изобразил отступление как тактический ход и преподнес его Маратову. Тот скривился:

— Я так и понял…

Как хлестнул Идзитуро этот ответ! Маратов отказывал японцам в талантливости.

На Новый год, который отмечали в чудесном местечке близ Камакуры, офицеры пригласили Маратова. Штабному начальству хотелось познакомить перебежчика с японскими обычаями. В двенадцать часов раздался первый удар храмового колокола, и все благоговейно смолкли. Ударов должно было быть сто восемь, последний, сто восьмой, извещал об окончании старого года и исчезновении всех неприятностей прошлого. Это были торжественные, возвышенные минуты. И вот где-то на двадцатом ударе Маратов зевнул. Скучно, уныло, опоганивая чувства людей. Заметил ли кто это оскорбительное проявление равнодушия, Идзитуро не знал, но он заметил, и ему стало не по себе.

Сто восемь ударов храмового колокола запомнились навсегда. Особенно тот, двадцатый…


Как-то Идзитуро спросил Маратова:

— А что с тем человеком?

Маратов не понял:

— С каким человеком?

— Что вернулся на машине к сосне… Его судили?

— Надо полагать.

— Кто он вам — друг, родственник?

— Подчиненный.

— Он умер?

— Не думаю. Тюрьма всего лишь.

— Но он же невиновен?

— Какое это имеет значение? Ветер сбивает с ног тех, кто нетвердо стоит или не видит, откуда налетает вихрь.


Идзитуро тоже не видел, откуда налетает вихрь. Он просто не предполагал о его существовании. Он был наивен.


Последний разговор произошел в загородном особняке Янагиты. У генерал-майора (в тридцать девятом году Янагите присвоили новый чин) был для конфиденциальных встреч такой особняк. Что-то вроде дачи в японском стиле. Здесь он принимал гостей, с которыми не следовало показываться на людях, — штаб-квартира и даже отель всегда у кого-нибудь на примете, а здесь полная изоляция.

Последнее время Маратов для бесед с генералом приезжал только на дачу. Он был важным лицом и претендовал на внимание и почет. Главное, он был нужным лицом. Токио отпускал Маратова в Маньчжурию лишь после настоятельных просьб штаба Квантунской армии. С Янагитой он держался на равных и разрешал себе иногда даже подтрунивать над шефом маньчжурской секретной службы.

В тот день они обсуждали план заброски диверсионных групп в Приамурье. Второй отдел намечал цикл таких ударов по советскому тылу с помощью эмигрантских организаций. Разведшколы готовили в различных городах группы подрывников и террористов, которые должны были дезорганизовать работу транспорта, связи, обезглавить советские и партийные органы. Янагите хотелось узнать у Маратова, насколько крепок советский тыл. и какие средства защиты против диверсий там существуют. Проще говоря, он искал уязвимые места, и места эти должен был указать Маратов.

— Назовите мне пункты высадки групп и схему движения по территории! — потребовал перебежчик.

— Ориентировочно?

— Нет, точно. В противном случае я не смогу назвать препятствия, с которыми столкнутся группы в том или ином месте.

Это требование ущемляло как-то Янагиту, и он сразу принял оборонительную позу:

— Хорошо… Я покажу на карте маршрут и назову цель. Но тогда вы будете ответственны за безопасность операции.

— Ответственность за безопасность операции лежит на том, кто ее разработал. Я же призван только оценивать ее.

Янагита вспыхнул. Его умение думать и действовать ставилось вроде бы под сомнение.

— Предоставьте нам эту возможность оценивать, — осадил «гостя» генерал. — Нам по силам такая миссия. От вас же требуется консультация…

— Беспредметная…

Маратов не желал сдаваться и имел на это какое-то основание. И поддержка, видимо, была там, в Токио. Развалившись в кресле, он свысока смотрел на Янагиту. Много воды утекло за год, Маратов был уже не тот, которого Янагита подобрал на границе. Он сам, кажется, способен был «подобрать» шефа секретной службы в критический момент. Генерал понял это.

— Вот схема. — Он протянул карту с нанесенными на ней синим и красным карандашами линиями движения групп, Синие линии — к цели, красные — от цели.

— Одно направление, — бросил коротко Маратов.

— Что?

— Красные стрелки можете перечеркнуть. Отхода не будет. Некому будет отходить. — Маратов взял со стола карандаш и жирными кругами обвел конечные пункты: — Здесь — кольцо. Перестреляют, как зайцев. Первый поселок, который им встретится, зафиксирует движение, и группу уже встретят, вернее, отрежут от границы. Они, сами того не зная, будут втягиваться в мешок. Останется только завязать его.

Циничный тон, которым Маратов излагал итоги операции, оскорбил Янагиту. Он, конечно, понимал, что перебежчик прав. Наверное, прав, хотя правота ничем не доказывалась, только утверждалась. Но признать чужую правоту, значит, расписаться в собственной беспомощности.

— Схема опробована, — заметил Янагита.

— Покойниками? — Маратов позволил себе хихикнуть. Это было уже слишком.

Янагита взорвался.

— Что?! — почти крикнул он. Первая нота прозвучала очень высоко, вторая — ниже, третья — совсем низко. В одном слове отразилась борьба генерала с самим собой. Дав поначалу волю чувствам, он тут же приглушил их. Нельзя было перед Маратовым показывать свою слабость.

Но упущенное не вернешь. Маратов все понял и отметил про себя, что спокойствие хозяина показное, он с трудом владеет собой. Не больно хорошо, видно, идут его дела с засылкой диверсантов. Но бередить чужую рану не стал — рискованно. Стер с лица ехидную улыбку и нарисовал что-то схожее с огорчением и сочувствием. В глазах, однако, продолжала искриться насмешка.

— Вы же помните, как закончила свой путь группа Радзаевского… Остался жить только тот, кто поднял руки.

— Не только… — Янагита подавил гнев и уже спокойно реагировал на колкие слова Маратова. Может, и не подавил, а лишь упрятал поглубже, чтобы робеседник не замечал раздражения. — Кому нужно было, тот остался жить…

— За колючей проволокой, — снова не удержался от насмешки Маратов.

— За стенами штаба Дальневосточной армии!

Гнев, оказывается, не угас и не слишком глубоко был, видно, припрятан, иначе не загорелся бы снова так быстро Янагита и не бросил бы в отместку Маратову эту фразу. Одним ударом сразить хотел собеседника.

— За стенами? — переспросил Маратов.

— Да, за стенами. У самых сейфов, которые так старательно охраняются!

Не сразил. Не так-то легко было повалить Маратова. Слишком много знал этот перебежчик. Впрочем, на его осведомленность и рассчитывал Янагита, произнося свою загадочную фразу.

Короткое замешательство. Генерал, кажется, попал в цель. Маратов бросился на поиск информатора, пробравшегося в штаб ОКДВА. Бесплодный поиск. Бесплодный поиск. Агент был слишком хорошо законспирирован, даже японцы не знали его настоящего имени.

Не без удовольствия следил Янагита за поиском Маратова. Теперь настал его черед смеяться над собеседником: «Ну, каково быть в положении поверженного?»

— Не Большого ли Корреспондента вы имеете в виду? — спросил Маратов. В самом вопросе уже прозвучала какая-то ирония. Недозволенная ирония. «Большой Корреспондент» — одна из великих акций японский секретной службы. Два эти слова должны произноситься с благоговением.

— Да, Большого Корреспондента, — торжественно повторил Янагита. Он был на высоте и оттуда, с высоты, смотрел на побежденного Маратова.

— Что ж…

Неопределенно прозвучало это «что ж». Вроде бы признавал Маратов успех Янагиты и самой секретной службы и вместе с тем сомневался в чем-то и этим сомнением как бы умалял значение успеха. Опускал Большого Корреспондента на ступеньку ниже, а может, и вообще снимал с той лестницы, на вершину которой вознес его Янагита.

Могло и другое побудить Маратова произнести это многозначительное и настораживающее «что ж». Боязнь сокрушить самого Янагиту. Не агента секретной службы Японии, а одного из руководителей этой секретной службы, заместителя начальника второго отдела штаба Квантунской армии. На самой кромке обрыва стоял Янагита, и надо было лишь толкнуть его, чтобы с криком ужаса полетел он в бездну.

Янагита почувствовал себя на кромке. Слишком стремительный взлет всегда близок к критической грани, за которой уже не устремление вверх, а падение. Такое же стремительное. И тем более опасен этот предел. Внизу бездна. Янагита знал о ее существовании, но никогда не вглядывался в беспредельную пустоту, не видел себя падающим. И вот перебежчик понудил его к этому своим неопределенным «что ж».

Но прежде всего надо было убедиться, что Маратов искренен, что тут честная игра, а не тактическая уловка, желание посеять сомнение в душе Янагиты, убить радость победы. Весь разговор сегодня — хождение по шипам. И шипы ставит Маратов. Он ухмыляется, когда его собеседник натыкается на острые иглы.

Вот это-то и ожесточило Янагиту. Он пренебрег опасностью, забыл о кромке, на которой остановил его Маратов, остановил загадочностью фразы. Ринулся по этим шипам, чтобы скорее одолеть колючую, наносящую боль полосу.

— Вот именно — «что ж»! Мы достигаем цели, когда это необходимо…

— Реальной цели? — не то спросил, не то уточнил Маратов.

— Ощутимой… Большой Корреспондент вскрыл русские сейфы!

— Ему было легко это сделать, — опять усмехнулся Маратов и тем наконец столкнул собеседника с кромки.

Кажется, зашумела под ногами Янагиты осыпь. Но он не понял этого.

— Большой Корреспондент — важное лицо в штабе Дальневосточной армии…

Маратов откинулся на спинку кресла и захохотал.

Вот тут Янагита понял, что падает. Он попытался уцепиться руками за выступы обрыва, но выступов не было. Не было ничего, способного остановить падение.

— Ваш Большой Корреспондент…

Для полного уничтожения Янагиты, для разрушения величественного изваяния Большого Корреспондента Маратов назвал известную фамилию. Колосс японской разведки медленно рассыпался.

— Выйдите, капитан! — закричал Янагита.

Идзитуро Хаяси был в комнате. Он не мог не быть здесь Он — тень Маратова. И вот Янагита отрывал эту тень.

— Сейчас же выйдите!

Идзитуро встал — он сидел в углу под желтым японским фонариком, выполнявшим роль торшера, и просматривал журналы, — встал и пошел к двери, бледный, отрешенный, испуганный. Путь в несколько шагов был долгим, мучительно долгим и для Идзитуро, и для Янагиты.

За дверью Идзитуро остановился, обхватил голову руками и зашептал:

— Что же теперь будет?… Что будет?


В номере отеля, куда Идзитуро привез ночью своего подопечного — тень оставалась тенью, — Маратов сказал:

— Забудьте, друг мой, что слышали сегодня в доме Янагиты… Я пошутил… Пришла в голову шальная мысль позлить новоиспеченного генерал-майора.

Идзитуро молчал. Он не знал, как отнестись к словам перебежчика. Ему все еще было страшно.

— Вы еще молоды, — добавил Маратов, — и мне не хотелось бы видеть вас несчастным… Заставьте себя позабыть все…

Идзитуро кивнул. Это было признание собственной обреченности.

— Обещайте! — попросил Маратов.

— Хорошо.

Через два дня Маратов вернулся в Токио. Один. Капитана Идзитуро Хаяси впервые оставили в Харбине. Не по его просьбе. Ему нашлась срочная работа: подготовка диверсионной группы к выброске на левый берег Амура. Группу готовили на окраине Харбина в лагере «Хогоин», который официально именовался «Научно-исследовательским отделом». Шесть человек должны были перейти государственную границу в районе маньчжурского погранпоста, что в шести километрах северо-западнее селения Раддэ, и углубиться на советскую территорию. Пятеро диверсантов — из эмигрантского отряда «Бункай», шестой — Идзитуро Хаяси. До этого японских инструкторов не бросали за кордон. Они лишь готовили группу и иногда сопровождали до пограничной полосы. Впервые инструктор переступал рубеж. И им оказался Идзитуро.

Объяснений не требовалось. Да никто и не собирался давать их. Надо уметь самому делать выводы. И Идзитуро сделал.


— Ну вот, полог откинут, — закончил Хаяси свой печальный рассказ. — Ты увидел тайну, которая принадлежала всего трем людям. Теперь нас четверо.

Четверо! Простая смена цифр. Для арифметической задачи требуется лишь крестик после тройки, и за знаком равенства появится новое число. Если бы так было и после нашей встречи с Идзитуро. До знака равенства стояли числа, связанные с тайной, а после него — жертвы.

Мы молчали.

За стеной стихали звуки города, погруженного в темноту ночи. Харбин засыпал.

— Прости меня, — сказал Хаяси после долгой безмолвной минуты. — Моего мужества оказалось мало для испытания. Я побоялся остаться один на один с несчастьем…

Это были последние слова Хаяси. Он больше не просил меня стать секундантом. Простое, человеческое победило в нем офицера разведки. Наверное, оно побеждало не раз…

И все же ему было стыдно. Он закрыл лицо руками и так застыл перед окном. В темноте. Я не видел его лица, а ему казалось, что оно освещено…


— Вы сказали: «Не знаю, стоило ли мне умирать из-за какого-то резидента, как умер мой друг Идзитуро Хаяси. Наверное, не стоило…» Он умер?

— Группа не вернулась с операции. В ее задачу входило спровоцировать инцидент в районе полицейского поста 207. На другой день газеты сообщили о нарушении советскими вооруженными силами маньчжурской границы. Диверсанты из отряда «Бункай» были одеты в красноармейскую форму и легли под пулями наших же пограничников. Мне потом сказали, что боя и не было. Группу просто расстреляли из пулеметов, когда она возвращалась на свой берег. Так было задумано. Вот этого Идзитуро не знал…


Мне бы хотелось, чтобы время сохранило память о моем друге. Наивное желание, не правда ли? Великое само утверждает себя в веках. Рожденные героями бессмертны. Даже если след, оставленный ими, окрашен кровью. Идзитуро был только солдатом, японским солдатом. Умри он в бою с врагом, боги вознесли бы его на небо. Но его убили свои. Братья! Не знаю, к какому перечню благодеяний отнесена такая жертва. Видимо, ни к какому.

Или это глупая смерть. Хаяси наступил босыми ногами на змею. Может ребенок наступить на змею или взять ее в руки? В росной траве — а жизнь иногда схожа с росной травой, зеленой и нежной, — мы не видим ничего, кроме буйства весны. И вдруг — яд! Если бы ноги наши не были босы. Если бы! Но пройти через жизнь, ни разу не обнажив себя, не дав телу насладиться радостью общения с весной! Кто способен на это?

Кому отдана жизнь? Богине солнца Аматэрасу? Силам, творящим свет и красоту мира? Мне хотелось думать, что смерть Хаяси была продиктована высшей необходимостью. Только какой? Камень, устилающий дорогу, дает возможность идти вперед, достигать цели. Идзитуро стал камнем дороги будущего. Это прекрасно!

Так я думал как японец. Изменить себя мы не вправе, иначе перестанем быть солдатами императора. А мы рождены ими.

Счастье в том, чтобы не сомневаться в собственных убеждениях. А я стал сомневаться. Сомнения принес Янагита. Как ни пытался я закрыть перед ним дверь, ничего не помогало. Он проник, а может быть, и не проник, а находился внутри и время от времени давал о себе знать. Как умный ястреб, Янагита прятал свои когти. Лишь иногда они обнажались, чтобы вонзиться в жертву.

Как-то я подумал: не этому ли богу отдана жизнь моего друга? Кто же такой Янагита? Почему он требует жертв? На чей алтарь они кладутся? Его ли только или самой Аматэрасу? Он посредник между людьми и небом.

Высокое сравнение, не правда ли? Оно может показаться даже кощунственным, если верить в небо и считать его обителью богов. Но когда видишь, что Янагита неуязвим, Янагита вечен, а сам ты беззащитен и смертен, ты фонарь на ветру, который можно легко задуть, кощунственное отбрасывается. Свет Хаяси именно так померк на великом ветру. Мне хочется, чтобы друг мой, умирая, был убежден в этом. Проще расставаться с жизнью, видя себя хотя бы песчинкой в вихре событий. Горе, если Хаяси в последнюю минуту отверг великое и понял, как понял позже я, что не было над нами неба. Не во имя ясной синевы его мы погибли. Пулеметная очередь, пронизавшая всех шестерых, могла отрезвить его… В последнюю минуту. Горестно, если так…

— Он, кажется, намеревался покончить с собой… Правильно я понял смысл вашего разговора с Идзитуро Хаяси на конспиративной квартире?

— Это было бы протестом — наложить на себя руки.

— Протест — итог раздумий. Что-то, значит, изменилось в представлениях вашего друга о пути, которым он шел.

— Ничего не изменилось. Хаяси обвинил себя в невольном прикосновении к тайне и избрал смерть как наказание за эту оплошность.

— Фанатическая убежденность в непогрешимости господина?

— Да.

— Печальный пример… Впрочем, вы, кажется, относите это к отличительному качеству японского разведчика. Особый тип офицера секретной службы — так вы назвали его?

— Почти…

— А как же быть с вашими сомнениями?

— Я — плохой разведчик… Я уже признался в этом вначале.

— Разрешите не согласиться с вами, господин Сигэки. То, что вы разгадали необычность Сунгарийца, свидетельствует как раз о противном…

— Сомнения родились помимо моей воли. Не особенно-то хотелось вступать в конфликт с господином, как вы назвали Янагиту, и навлекать на себя его гнев. К тому же он мог оказаться не один. Несколько господ… Много…

— Сомнения могли родиться и у Идзитуро, и тоже помимо его воли.

— Для этого ему нужно было дожить до 20 августа.

— Не так уж много… Несколько лет.

— Несколько лет — это целый век, если говорить о событиях. Великий взлет и великое падение!

— Не думаю, чтобы в вашем прозрении главную роль сыграли эти события. Пять человек, посвященных в тайну, — вот круг, из которого вы пытались выйти. Трагический круг. В нем все решалось. Смерть Идзитуро — начало пути к сомнениям

— Нет, не начало. Сострадание не способно пробудить протест, оно вызывает лишь скорбь и отчаяние.

— Разве вы, думая о друге, не задавали себе вопрос: «Зачем?»

— Не помню… Наверное, не задавал. Да и надо ли было его задавать? Ответ давно известен — высшая необходимость.

— А мне кажется, душевная боль — начало размышлений о причинах страданий человека.

— Если они известны, нет надобности искать новые. О тайне я, верно, думал. Но пока без сомнений. Вопрос «зачем?» возникал, по-видимому, но он относился к тайне. Во имя чего оберегается она? Что в ней? Это было только любопытство. И еще — страх. Когда притрагиваешься к неведомому, сердце сковывает холод.

— И все же вы притронулись?

— Меня каждый раз подталкивал Янагита. Идзитуро оказался случайным свидетелем разговора о Сунгарийце и Большом Корреспонденте и тем ввел себя в роковой круг. Я оказался в нем по желанию шефа. Помните мои злоключения в Сахаляне? В тот вечер я следил за Сунгарийцем. Вместе с маршрутом гостя с левого берега я принес Янагите имя его спутницы — официантки международного ресторана. Через два месяца после гибели Идзитуро Хаяси шеф предложил мне отыскать Катьку-Заложницу и ликвидировать ее. Вот когда вопрос «зачем?» стал донимать меня. Я соединил смерть друга с приговором Кате, или, как она звалась по-настоящему, Любови Шелуновой. «Способ изберите сами, — сказал Янагита, — только будьте осторожны — она красива».

Янагита мог дать распоряжение о ликвидации Кати-Заложницы той же военной миссии, как сделал это с Маратовым, но почему-то не воспользовался такой возможностью. Он считал, что я плохо знаю официантку или совсем не знаю, и потому предостерег об опасности…

Не смотрите на меня так, я не убивал официантку. Нет-нет! Я не смог бы это сделать. Вы понимаете? Никогда бы не смог…

— Но приказ!..

— Приказ был выполнен… Не важно как, но выполнен. Агент Комуцубары перестал существовать…


Атаман Семенов и официантка ресторана «Бомонд»

Да, Янагита считал, что я не знаю Любови Шелуновой. Его ввели в заблуждение мои недоуменные вопросы и та ошибка с опознанием спутницы Сунгарийца, которую я принес ему ночью в номер отеля. Что ж, на какое-то время это избавило меня от преследований шефа.

Вначале я только присматривался к Кате как сотрудник второго отдела и иногда как посетитель ресторана «Бомонд». Первое было запретным. Не полагалось офицеру разведки интересоваться чужим агентом, тем более агентом своего начальника. Второе даже поощрялось, поскольку симпатии сотрудника секретной службы не выходили за пределы самой секретной службы. Я почему-то отдавал предпочтение запретному, то ли в силу своей склонности к психологическим анализам и, следовательно, к поискам ответа на всевозможные «почему?» и «зачем?», то ли из желания делать все наоборот — дух противоречия живет во мне с детских лет. Всегда мне хотелось возразить другим, и, даже соглашаясь (бывает так, что нельзя не согласиться), свой ответ я начинал со слова «нет». Что-то, в общем, заставляло меня шагать по запретной тропе.

Конечно, никто не видел меня на ней — я приходил в «Бомонд» как самый обыкновенный посетитель. Вопросов Кате не задавал, даже не садился за ее стол. Любопытство мое удовлетворяли завсегдатаи ресторана, эмигранты-офицеры, считавшие за честь ответить на вопрос японца, заданный к тому же на русском языке. Это был осведомленный народ. У некоторых запас всяких историй был настолько велик, что вызывал постоянную потребность излить его, облегчить свою душу.

От завсегдатаев «Бомонда» я узнал о существовании второго имени у Кати — Заложница. Они растолковали и смысл его. А вот имени человека, продавшего Катю хозяину «Бомонда», не помнили. Это не мешало им, однако, смело фантазировать и присваивать «торговцу живым товаром» титулы и чины. Кто утверждал, что покровителем Кати был граф Смолич, кто — князь Беспалов. Назывались и другие князья и графы. Баронов, правда, не было. Где они сейчас, эти князья и графы, словоохотливые завсегдатаи сказать затруднялись. Или слабо знали географию, или у них не хватало воображения. Но то, что покровители исчезли именно в ту ночь, когда получили деньги за Катю, подтверждали все без исключения.

Со свойственным мне упрямством я доискивался до истины: куда же все-таки девались покровители Кати? В каком хотя бы направлении исчезли? Вопрос заставлял моих собеседников пожимать плечами. Кое-кто кивал неопределенно, но не на север. Север почему-то исключался. Запад — тоже. Что-то вроде юго-востока. Один произнес твердо: «В Австралии он!» Почему в Австралии? Многозначительно поднятые брови, как многоточие, уводили в туманную неизвестность. Австралия не объяснялась. Все далекое необъяснимо, иначе оно перестанет быть загадочным. Назвавший Австралию просто высказал предположение о судьбе эмигранта, которому вдруг повезло — он добыл деньги. А где их истратить, как не в барах полуамериканского пятого материка? Назвавший сам охотно продал бы Катю, приведись такая возможность, и подался бы от этой горькой и смрадной жизни на край света, за океан, на какой-нибудь коралловый риф…

Спустя год, а может и больше в том же самом «Бомонде» я разговорился с совершенно незнакомым мне человеком. Очень странным человеком. Он был совершенно лыс и гол лицом — ни единого волоса, если не считать седых, весьма пышных бровей. Но не в лысине и не! в бровях была его странность. И даже не в удивительной округлости всех черт — шарообразный лоб, яблоковидные щеки, блюдцеподобный подбородок. Он ничего не ел, только пил. Вот в чем была его странность. Пил короткими и редкими глотками, смакуя вино и поглядывая на посетителей. Увидев Катю, он сказал в пустоту, ни к кому не обращаясь:

— Дочь холуйствует, а отец проматывает деньги в карты…

Это было что-то новое и, главное, совсем невыдуманное.

Страшно похожее на правду. Я спросил:

— У нее есть отец?

Круглый человек оказался колким:

— У кого нет отца! Увы, все от какого-то происходят…

Мой вопрос прозвучал глупо, я понял это и стушевался:

— Я хотел спросить: ее отец жив?

— Да. Этого пройдоху ничто не берет. Боюсь, что уже не успею бросить горсть земли в его могилу.

«Колет, не щадя никого, — отметил я про себя. — И похоже, что колет в уязвимое место».

— Если бы даже успели, — заимствовал я у лысого насмешливый тон, — трудно, находясь в Харбине, бросить горсть земли в могилу где-то в Австралии.

— В Австралии?! Ха-ха! — скривил губы лысый. — Австралийским кенгуру явно повезло. Он в Дайрене, всего лишь в Дайрене. А до Дайреиа я как-нибудь доберусь на своих больных ногах. Ради такого случая можно пренебречь даже подагрой.

Не любил Катиного отца лысый.

— Удивительно, — признался я. — А мне говорили, что ее отец или жених, не помню уж, сбежал куда-то за океан. Продал дочь и сбежал.

— Продал, верно. Он не то что дочь, душу черту продаст, лишь бы денежки, золотишко… А вот бежать ему незачем. От кого бежать? Они с племянником тут хозяева.

Лысый интриговал меня своими неожиданными открытиями. О каких-то важных лицах, известных в Маньчжурии, говорил он.

— И не вспоминает о дочери? — выразил я недоумение и тем попытался приблизить лысого к именам этих лиц.

— У него этих дочерей! По всему Приморью… Генерал от бабьих юбок… В одних исподниках драпал от красных… С какой-то печи стащил его ординарец, а то бы так голоштанным и попал в ЧК.

— Здесь он появился с дочерью? — вернул я лысого к началу разговора.

— Привез ее кто-то из Благовещенска на радость папеньке.

— Похожа на отца?

Лысый хихикнул. Видимо, вопрос мой прозвучал как издевка.

— На генерала похожа лишь старая калоша и то, если поносить ее лет двадцать… Вы что, не видели никогда дядюшку атамана? Бог мой!

Я действительно не видел дядюшку атамана Семенова — теперь стало ясно, что лысый говорит именно о нем. Самого атамана я встречал не раз и в Харбине, и в Порт-Артуре, и в Дайрене. Если атаман внешне схож со своим дядей, то не так уж тот безобразен. Лысый из ненависти к генералу мог сравнить его черт знает с чем. Хотя есть ли что унизительней старой калоши, ношенной двадцать лет?

— Не видел, — признался я.

— То-то… Не советую смотреть. Когда мне приходилось лицезреть генерала, я спешил сплюнуть. А плюю я, учтите, только на жаб и мокриц.

Все же я посмотрел на генерала Семенова. Не в тот, естественно, вечер и не в ту неделю. Не было надобности. Да и желания тоже. Разговор со странным посетителем «Бомонда», развеселившим меня своими неожиданными сравнениями и еще более неожиданными заключениями, не породил любопытства к личности генерала. Исчезла таинственность, так занимавшая меня прежде. А без таинственности не существовала и сама Катя. Мне даже подумалось, что говорил лысый о ком-то другом.

Интерес к амурской казачке пробудился вновь после намека Янагиты на какую-то близость ее к Сунгарийцу, «давнюю дружбу», как сказал полковник. Мне захотелось узнать, откуда все-таки появилась черноволосая официантка «Бомонда». Объяснить это свое любопытство теперь мне трудно, но какое-то объяснение, наверное, существовало. Задела меня, должно быть, Катя красотой своей или судьбой необыкновенной. Правда, рвения особого и торопливости в поисках истины я не проявлял. Так, при случае выспрашивал эмигрантов, ловил случайно брошенные фразы, связанные чем-то с историей «Бомонда» или прошлым генерала Семенова. Но вот дела миссии привели меня как-то в Дайрен. Я оказался рядом с атаманом на одном банкете. За вином и закусками разговорились. Я выразил сожаление, что не знаю его дядюшки, по слухам, весьма любопытного и, главное, оригинального человека. Вина было выпито немало, и я разрешил себе некоторую вольность, восхитился красотой дочери генерала. Атаман сделал удивленное лицо:

— Не послал бог. Все сыновья!

Сказано это было просто и искренне. Мне ничего другого не оставалось, как смущенно примолкнуть. Атаман, наливая новую рюмку, заметил мое смущение и усмехнулся:

— Небось полковник Кратов просветил вас?

Я не слышал прежде такой фамилии, но догадался, что атаман говорит о лысом господине из «Бомонда».

— Он чего не наплетет, — продолжал атаман. — Эту Катьку-Заложницу всем сватали, даже управляющего КВЖД Хорвата не обошли…

— Не было, выходит, у нее папеньки?

— Здесь не было… Папенька ее расстрелян большевиками в Зее в двадцать втором году. Отец Фотий, может, слышали? Хотя вряд ли! Не так уж знатен и велик, чтобы сюда его славу занесли. Выдал он нам подпольных коммунистов, ну мы их и порубали под рождество. Большевики потом дознались, кто выдал, и засудили батюшку. Без нас уже… А Катька вроде младшая дочь. У Фотия их было пять или шесть… Красавицы все.

— Вроде?

— Что вроде?

— Вроде бы дочь…

— Ах, да! Так ведь в Зее кто ее видел? — Атаман поправил свои нафабренные усы и молодцевато вздернул большую угловатую голову: — Среднюю помню. Тоже черноволосая с этаким бюстом. — Он хихикнул и изобразил руками что-то объемное. — Ольгой, кажется, звали. Да, Ольгой. Другой Ольги не знаю… Рождество-то у батюшки справляли. Ольга все плакала, просила взять ее с собой: «Вы, говорит, уедете за Амур, а нам как здесь? Пропадем». А куда взять, если жен и тех едва спасли…

— Младшую все же прихватил кто-то?

— Не мы… В двадцать третьем князь Астахов привез девчонку. Назвал дочерью отца Фотия. Ну назвал, кто спорить станет. Мог и наследницей русского престола назвать, тут всякие были. А отец Фотий известен. Великомученик! Дочь приняли во всех домах Харбина. Князь при ней как жених. Помолвлен вроде бы. Князь мне, честно говоря, не по душе пришелся. Ветрогон, картежник. Мы все грешны, любим и винцом и картишками побаловаться. А тот из-за стола не выходил. Пока не просадит все — не встанет. Иногда выигрывал, конечно, но редко. Мой дядька тоже картежник, азарта ему не занимать, но против Астахова — дитя. Тот играл запойно, до черноты в глазах. Страшновато смотреть было, как он метал банк. Руки тонкие, белые, трясутся, словно в лихорадке. От колоды, кажется, так к пистолету и потянутся. Жизнь-то его была постоянно на волоске, с такой страстью по земле не ходят.

С генералом он последнюю колоду распечатал. Гол был князь, без копейки. Дядька поднялся из-за стола — конец! А Астахов кричит: «На движимое ставлю!» В шутку, а может, всерьез пустил кто-то слух, будто у князя рысак чистопородный, не то выигранный в карты, не то полученный за долги. О рысаке подумали тогда все, и генерал тоже подумал. Сел на место и стал тасовать: отчего не рискнуть на коня? Забава, да и деньги немалые. Кто был в комнате, сгрудились у стола. Ждут. Азарт неописуемы». Секунды, однако, ожидание только и длилось.

Сгорел князь на четвертой карте. Думали, застрелится тут же. Нет. Побелел лишь. «Прости!» — прошептал. Кому? Генералу ли, чести своей. Утром всё выяснилось. Приехал к дядьке с невестой. «Вот, говорит, генерал, проигранное. Бери!» Ну, дядька в амбицию. Обман! Как смел играть на живого человека? Бесчестье! Прогнал князя. Что бы, вы думали, тот сделал? Заложил невесту владельцу «Бомонда» и расплатился с генералом. Весь Харбин ахнул. Каков Астахов! Он и верно был бесподобен. Девку продал, как при Екатерине…

Атаман опять поправил усы, придавил кончики к щекам, серым, одутловатым, словно прилепил к стене обветшалой.

— Выкупить обещал через месяц. Ей ли или тому же хозяину «Бомонда», бог знает. Только не выкупил. Сгинул. В ту же ночь. Видели, как он на французский пароход садился в Порт-Артуре. Подался куда-то на юг. В Европу отсюда французские суда не ходили. Или в Сайгон или самое дальнее до Реюньона и Мадагаскара. Думаю, зацепился где-то на островах. Оттуда уже не возвращаются. Так Катька и осталась в «Бомрнде»…

Конечно, не будь у генерала семьи, может, и взял бы выигрыш. Но не те времена. За Амуром все наши свадьбы кончились. А теперь… — атаман притуманил томно взгляд, — теперь уж поздно… Хотя… — Он засмеялся как-то утробно, и все грузное тело его затряслось. — Выпьем, капитан, за это «хотя»…

Выпили. Я заметил как бы между прочим, без интереса, справедливости ради:

— Настоящее имя ее Любовь?

— Любовь?! Ах, да… Это в «Бомонде» придумали Катьку — иностранцам легче выговаривать. В Маньчжурии все официантки Катьки и Нюрки: «Катька, иди сюда! Катька, принеси! Катька, подай…»

Иностранцев атаман напрасно приплел. Не слышал я ни разу, чтобы англичанин, или француз, или тот же немец называл официантку Катькой. Мы, японцы, верно, так называли, но в моем присутствии Семенов постеснялся бросить тень на хозяев Маньчжурии.

— Теперь она выкупилась, — сказал я.

— Да-да… с вашей помощью. Благородное дело… Благородное дело…

Слова свои атаман подкрепил улыбкой, неопределенной весьма: она означала одновременно и сочувствие, и одобрение, и намек. Знаем, мол, зачем выкупили девку. Все знаем.

Конечно, Семенов знал. Он занимался слежкой и тайны наши разгадывал легко: ведь половина, а то и больше сотрудников секретной службы состояла из членов всяческих белогвардейских организаций, которые возглавлял атаман Семенов Это была общая торговля тайнами. Продажа и перепродажа «товара» не считалась чем-то запретным и тем более зазорным. Секреты сбывали в два-три адреса.

В зал вошел высокий сухой старик в казачьей форме.

— Генерал, к нам! — помахал рукой атаман. — Сюда, сюда!.. Сейчас я представлю вас, капитан, — повернулся ко мне Семенов, — своему дядюшке, или, как вы изволили его назвать, папаше Катьки-Заложницы, простите, Любови Фотиевны… — Атаман опять засмеялся, и обрюзгшее тело его снова заколыхалось.

Старик прошел между столами, гордо неся свою маленькую голову, украшенную редкими волосиками, старательно зализанными на левую сторону и таким хитрым способом прикрывающими плешь. Впрочем, плеши, возможно, и не было, просто мне показалось, что сквозь волосяную драпировку просвечивает что-то бледно-розовое. Возле нас старик остановился и, как ворон с ветки, посмотрел на меня, определяя, что я собой представляю и как ко мне следует относиться.

— Вот, генерал, — сказал улыбаясь атаман, — прошу любить и жаловать — капитан Сигэки.

Я поднялся и склонил голову в поклоне.

— Очень рад, — машинально произнес генерал и кивнул коротко. Будто клюнул. Как ворон.

Мы сели. Атаман разлил вино. Теперь троим.

— Очень рад, — повторил генерал. Это прозвучало тостом, и мы выпили.

— Капитан интересуется прекрасным полом, — сказал атаман, теперь без улыбки, однако тон его был игривым и произнесенное следовало считать как вступление к шутке.

— Очень приятно, — кивнул-клюнул генерал. Он не понимал, чего от него хотят, и ждал пояснений. В противоположность своему племяннику дядя не был настроен игриво и, кажется, вообще не обладал веселым нравом. Лицо было сосредоточенно-холодным, взгляд надменным и пустым. Все больше и больше Семенов-старший напоминал мне ворона, только не мрачно-черного, а серо-розового, потертого, облезлого, старательно приглаживающего свои скудные перышки.

— И какой из представительниц прекрасного пола, как бы вы думали, интересуется господин Сигэки? — продолжал атаман.

— Вот именно — какой? — не пытаясь отгадать, машинально повторил генерал. Он явно пренебрегал обязанностью думать.

— Дочерью отца Фотия!

— Очень приятно, — кивнул дядюшка, полагая, что вопрос решен и надо выразить к этому свое отношение.

— Но вы не спрашиваете, какой из дочерей интересуется капитан.

— Полагаю, что нетактично любопытствовать насчет чужих симпатий. Это дело личное. Так сказать, мужская тайна.

— Не совсем, генерал, — вмешался я. — Меня ввел в заблуждение слух, пущенный завсегдатаями харбинского «Бомонда».

— «Бомонд» неплохой ресторанишко, — изрек генерал, будто разговор шел не о дочерях преподобного отца Фотия, а о злачных местах Маньчжурской империи. — Вина там настоящие… Французские.

— А официантки? — подсказал атаман. — Особенно эта, Катька, амурская казачка… Поведет глазом…

— Катька? Какая Катька?… — генерал сморщил лоб. И без того узкий, тот стал совсем ничтожным, вроде полоски гофрированной бумаги.

Племянник все же понудил бедного дядюшку к размышлению:

— Ну Катька, младшая дочь покойного отца Фотия… Морщинки мгновенно расправились, и лоб принял свой обычный вид. Только матовость не вернулась. Над бровями заблестели бусинки пота — трудную работу задал племянник дядюшке. Генерал церемонно вытянул из кармана платок и вытер лицо.

— Никакой Катюши у отца Фотия не было.

— А Люба была?

— Люба была, но не из «Бомонда». Придумал Астахов и Фотия, и дочь его, и самого себя.

— Как же так, генерал! — взмолился атаман шутливо, правда, и изобразил на лице деланное огорчение. — Князь Астахов известен.

— Князь Астахов, верно, известен, а вот сын его… Не помню сына… Если вот только побочный.

— Когда метали банк, вы признавали его прямым.

— Так за карточным столом все прямые: король и слуга равны. Было бы на что играть.

— Вот, господин капитан, — развел руками атаман, — изничтожил всех генерал. Строг и недоверчив. Упаси бог попасть под его начало!

— А откуда такое убеждение, что Люба из «Бомонда» — не дочь отца Фотия? — спросил я генерала. Что-то смутило меня в сумбурных утверждениях атаманова дядюшки.

Морщинки снова набежали на узкий лоб генерала. Снова ему приходилось думать.

— А потому, — после долгой паузы объяснил генерал, — что дочь должна знать своего отца… Спросил я однажды ее: «Была, говорю, у дражайшего батюшки твоего занятная родинка на щеке, и рос из нее черный волос. Батюшка как взволнуется, так принимается крутить его. Только вот запамятовал, на какой щеке. Вроде бы левой рукой крутил…» «На правой, — ответила Любка, — на правой».

— А родинка-то была на левой! — захохотал атаман. — Хитрец генерал… Хитрец…

Генерал выждал, пока племянник утихнет, налил себе вина в рюмку. Посмотрел сквозь золото напитка на люстру, полюбовался, выпил и сказал:

— Не было никакой родинки у отца Фотия.

Потом поставил рюмку, твердо поставил. Звонко стукнула она о стол и тем как бы завершила рассказ.

— Ну, генерал! — прошептал восхищенно племянник. — Кто бы мог подумать!

— Да, — согласился я, — ловко…

В ту минуту вся эта сценка показалась мне искренней и, главное, остроумной. Только позже впечатление изменилось. Я подумал, что господа Семеновы разыграли передо мной спектакль. Хорошо разыграли. Что стоил восхищенный шепот атамана: «Ну, генерал!» Сколько раз, поди, они повторяли рассказ о родинке отца Фотия и сколько раз восхищался талантом своего дядюшки атаман.

А в самом деле, была ли Люба дочерью священника из Зеи? Существовал ли сам отец Фотий? Правдой из всего сказанного племянником и дядюшкой была, видимо, лишь история с проигрышем князем своей невесты. И еще донос отца Фотия и расправа с подпольщиками в Зее.

Множество всевозможных загадок вынес я из встречи с господами Семеновыми. Самой трудной и мучительной для меня была загадка самой Катьки-Заложницы. Связали почему-то Катю с отцом Фотием, с князем или псевдокнязем Астаховым, с дядюшкой атамана Семенова, с Комуцубарой и, наконец, с Сунгарийцем. С Сунгарийцем связал уже я, шагая в ночном Сахаляне по следу «гостя» с левого берега. В тот момент мне не было известно, что Катька-Заложница имела какое-то отношение еще и к пресловутому тайному агенту второго отдела итальянцу Амлето Веспе. Все эти точки соприкосновения официантки «Бомонда» с самыми разными событиями и самыми разными людьми собирались в какой-то страшно запутанный узел противоречий. Любовь Шелунова была необъяснима.

И вот в такой момент прозвучал приказ ликвидировать Катьку-Заложницу! Ликвидировать загадку. Для меня загадку.

Она находилась в Сахаляне.

Всю дорогу я сидел у окна вагона и смотрел на мелькавшие за стеклом унылые картины осенней Маньчжурии: поблекшие склоны сопок, чахлые рощицы, серые селения. Может быть, все выглядело иначе — светило солнце, зеленели холмы… Может быть! Не помню. Не видел ничего. Была осень, это знаю, потому и говорю об унылом пейзаже. Все казалось грустным и тревожным. Я пребывал в каком-то мучительном оцепенении.

У меня было много времени, чтобы подумать о смысле происходящего. Катю убирали, потому что она знала Сунгарийца. Убирали вслед за Идзитуро Хаяси. Значит, ночная встреча Маратова и Янагиты явилась началом целой серии смертных приговоров. Я тоже знал Сунгарийца, знал Идзитуро, знал Катьку-Заложницу. Не нужно быть слишком догадливым, чтобы понять, какова моя судьба. Янагита еще не нащупал нить, связывающую меня с Идзитуро, не предполагал о существовании нашей дружбы. Но поиск приведет его к этой нити, и он нащупает ее. Потребуется лишь время, какие-то месяцы или недели. Когда не станет агента по имени Катька-Заложница или агента номер такой-то, на конвейер стану я. Своим путешествием в Сахалян я сам подталкиваю себя к конвейеру, взбираюсь на него. Он движется, как этот противный сахалянский поезд!

Меня удивляло, почему Янагита не убирает Маратова. Логично было бы прежде избавиться от источника, от первого звена, которое начинает цепь, а потом уже крошить остальные звенья. Может быть, не понадобится столько жертв? Достаточно одной.

А Янагита не трогал Маратова. Или не мог тронуть, не имел силы, или боялся вызвать этим интерес к событию. Вернее всего, не мог. Маратов находился под защитой генштаба, защитой всей секретной службы, пришлось поэтому заключить союз с перебежчиком, добиться у него заверений, что ни одно слово, произнесенное в особняке, не будет повторено еще где-нибудь. Никогда. А свидетели смолкнут. И не только те, что слышали Маратова, но и те, что знали истину.

Видимо, Катя знала.

В Сахалян поезд прибыл днем, часа в три. Стоянка длилась минут сорок, затем поезд возвращался назад. Мне этого было достаточно, чтобы позвонить в город и переговорить с Катей. Я надеялся, что она уже в отеле и подойдет к телефону. План мой был построен именно на этом разговоре.

— Я слушаю!

Несколько минут ожидания: пока взяли трубку, пока искали официантку, а она, конечно, не отыскивалась, пока она шла к телефону, я стоял у аппарата и подавлял нервный озноб, который явно осиливал меня. Не помню другого случая, когда бы так мучительно долго длилось пустяковое время. От двух этих слов: «Я слушаю!» — зависела и моя, и ее судьба.

Даже жизнь, пожалуй. Не окажись сейчас Кати в отеле, я вынужден был бы принять к исполнению план Янагиты.

— Это Катя? — спросил я приглушенным голосом. Волнение мне мешало не только говорить, но и дышать.

— Да, — ответила она, и мне почудилась в тоне тревога. Едва-едва уловимая.

— Мне нужно быть уверенным, что это действительно вы. Назовите свое настоящее имя!

В трубке, кроме неясного шелеста, ничего не улавливалось. Катя молчала.

— Настоящее имя! — повторил я.

— Кому это нужно? — спросила Катя после раздумья.

Если бы я знал ее кличку или агентурный номер, то легко бы вызвал ее доверие к себе, но я не знал ни того ни другого. Не дал мне этих ключей Янагита, умышленно, наверное, не дал, чтобы потом не всплыли улики. Катя не должна была знать, что исполняющий приговор — сотрудник секретной службы.

— Нужно Маратову…

— Как?

Она вскрикнула, или мне так показалось. Испуг, во всяком случае, звучал в ее вопросе.

Я оглянулся: нет ли кого рядом, способного услышать фамилию перебежчика? Произнес четко:

— Маратову!

Что-то щелкнуло на другом конце провода, и послышались гудки. Катя бросила трубку. Сумасшедшая! Она убила себя этим. Себя и меня.

Растерянный, я стоял перед аппаратом и слушал отбойные гудки. Что делать? Что можно было вообще делать, когда в самом начале план действий разлетался в прах?

Я снова набрал номер отеля. Наивная попытка задержать или догнать звонком убегавшую Катю. Она убегала, в этом не было сомнения. Убегала, охваченная паническим страхом.


Видимо, я не рассчитал удара. Заряд, заложенный в фамилию Маратов, оказался сильнее, чем можно было предполагать. Он сразил Катю. А мне казалось, что сообщение о Маратове лишь заинтересует ее, возможно насторожит. И только.

На звонок не ответили. Или у аппарата никого не было, или Катя нарочно не брала трубку. Скорее всего, никого не было. Катя поняла, что говорит не Маратов — акцент легко выдавал во мне японца. Вот это-то и напугало официантку. Ей подавали сигнал бедствия. Кто именно — не играло роли.

Важное, чрезвычайно важное открытие сделал я для себя. Катя, оказывается, имела отношение не только к Сунгарийцу, но и к Маратову, вернее, к тому, что знал Маратов. Невероятное сплетение обстоятельств. Нити сходились в один огромный узел. И его пытался разрубить Янагита.

Что же все-таки делать? План мой, продуманный еще в Харбине, состоял из довольно простых элементов. Я должен был проверить звонком официантку и в зависимости от ответа решить: вернуться ли мне в Нуньцзян этим же поездом или остаться в Сахаляне. Зачем возвращаться? Да из соображений конспирации. Мне нельзя было показываться в городе, особенно в центре, чтобы агентура Комуцубары не засекла, меня и потом не связала мое появление в Сахаляне с переменой в судьбе Кати. Остаться же я мог лишь в том случае, если официантки международного ресторана не окажется в городе и ее придется поджидать.

Ни первое, ни второе не совпадало с конкретной ситуацией. Катя находилась в Сахаляне, но уехать я не мог. Разговор по телефону ничего не дал. По существу он не состоялся. Единственное, что я выяснил: Катя в городе, голос ее звучал по телефону. И в то же время ее могло уже не быть здесь. Она исчезла, точнее, исчезала, причем самым фантастическим способом. Растворялась.

В течение часа я обстреливал звонками город, пока наконец не услышал голос портье:

— Да-да… Международный отель.

Тщедушный голосок, произносящий громкое, претенциозное название: международный!

— Попросите Катю!

— Ее нет, господин.

— Найдите!

— Как же я найду ее, если час назад она уехала.

— Что?

— Уехала.

— Она не могла уехать час назад, потому что именно час назад я разговаривал с ней по телефону.

— Вот после вашего звонка она и уехала. Вы же сами сказали Кате, что сестра ее при смерти.

У меня чуть не сорвался возглас удивления: «Ничего я не говорил! Никакой Катиной сестры не знаю! Да и есть ли на свете такая сестра?» Но пришлось сдержаться.

— Так-так, — подтвердил я. — А где же она сейчас?

— Кто?

— Катя…

— Это вам лучше знать, господин хороший, где Катя. Сами говорили с хозяином, сами посадили ее в фаэтон и еще велели Степану гнать лошадей быстрее…

Теперь уже не удивление, а растерянность пала на меня. Исчезновение Кати было действительно фантастичным.

— Ты спутал, любезный, — сказал я. — За Катей приезжал мой друг. Мужчина средних лет в сером кепи…

Я рисовал портрет Сунгарийца. Другого у меня не было, да и не пришел другой на ум. Почему-то отъезд Кати я связал с «гостем» с левого берега.

— Средних лет, верно, но кепки не было.

— Должно быть, оставил в фаэтоне?

— Да нет, он держал в руках фуражку.

— Успел купить… Быстр… Значит, уехали уже?

— Почитай, час, как уехали. Прямо по Нань-Да-цзе к Восточным воротам…

«Зачем к Восточным воротам? — недоумевал я. — При чем тут Восточные ворота? Это где-то у мусульманской мечети. Через Восточные ворота можно попасть лишь в Айхунь. Там нет железной дороги и от берега Амура сравнительно далеко».

— Спасибо, любезный, — сказал я и повесил трубку. После разговора с портье мне стало немножко легче.

Я даже повеселел: Катя исчезла из Сахаляна, и с меня снималась тяжелая обязанность решать ее судьбу. Одно было огорчительным — необходимость сообщить генералу о случившемся. Но эту неприятную миссию я отложил на конец дня. Сколько мне подарено часов и минут? Вечерний поезд отходит из Сахаляна в десять вечера. Целых шесть часов. Богатство.

Я отправился в город. Теперь-то мне нечего было бояться агентов Комуцубары. Появление мое в Сахаляне не связано с судьбой официантки международного ресторана. Я — свободен.

Погода была отличная. Осень только что сняла свой багряный наряд, и низкорослые маньчжурские осины стояли обнаженные, словно на молитве. Облака то закрывали солнце, то распахивали настежь голубые окна, и по холмам плыли сизые и желтые полосы. Блеклая трава то вспыхивала ярко, то гасла. Я шел сначала вдоль полотна, а потом через Южные ворота, ведущие на Сандногоу, выбрался на дорогу. Сахалян у городской стены похож на околицу села: пустыри, одинокие домишки с палисадниками, огороды. Даже сквозная, пересекающая Сахалян с юга на север до самого Амура улица Ай-Дун-лу начинается с огородов, с грядок капусты, лука, картофеля.

Я не хотел ни о чем думать, поэтому отвлекал свое внимание на все, что встречалось на пути, любовался осенним пейзажем, заставлял себя, когда вокруг было пустынно и скучно поднимать глаза и следить за плывущими облаками, за игрой света и тени. И все же я не мог не думать. Не избавился я там, у телефонного аппарата, от Кати и всего, что было с ней связано.

Я не собирался ее убивать. Все эти дни до отъезда в Сахалян я только тем и занимался, что изобретал способ безболезненного ухода официантки международного ресторана из поля зрения Янагиты… Варианты были самые разнообразные, вплоть до отказа от исполнения приговора вообще. Я даже пытался заболеть и с этой целью приобрел лекарство, способное нарушить временно функции сердца, но тут же отказался от такого хода. Янагита расценил бы мою болезнь как проявление трусости или, того хуже, как саботаж. А саботаж — это уже вызов, за которым последуют меры против слишком смелого подчиненного. Какие меры? Такие же, как и против моего друга Идзитуро.

Надо было найти такой способ, чтобы Катя сама исчезла. Слово «исчезла» не совсем точно выражает мое желание. Самоубийство исключалось. В данном случае это было бы тем же убийством, только совершенным руками жертвы. Исчезнуть, то есть стать недосягаемой для меня, для второго отдела штаба Квантунской армии, для Янагиты.

Но как исчезнуть с территории, контролируемой секретной службой? Перемена места не поможет — найдут в любом городе, любом селении Маньчжурии. Перебраться в Китай? Но там слишком мало русских, а те, что есть, хорошо известны, новый человек сразу обратит на себя внимание и будет выдан властям. Даже отбросив сложность пребывания в собственно Китае, не избавишься от сложной задачи переезда туда. Не птица ведь — подняться и улететь.

Когда в мыслях своих я доходил до момента исчезновения Кати из Сахаляна, возникала та самая каверзная задача: куда и как? Не решив ее (для себя хотя бы), я не мог применить план, разработанный мною. Он был прост. Принудить Катю к бегству. Принудить угрозой разоблачения, предупреждением об опасности, наконец, намеком на существование смертного приговора. Любая из этих угроз способна была, на мой взгляд, спугнуть агента. Но она же могла поставить его и в безвыходное положение. Куда бежать? Западня. Единственный выход — самоубийство.

Вот что меня останавливало. Отсутствие крыльев. Катя не могла улететь.

Смерть. Янагита точно знал, что ожидает агента в Сахаляне, он не строил никаких иллюзий. Убейте! И все. Так даже легче для жертвы. Она возвращается домой ночью. Она спокойна: усталый человек равнодушен ко всему. Она идет по глухой улице, ничего-ничего не ожидая. И в это время ей стреляют в затылок. Именно в затылок. «Так проще умирать и, главное, быстрее, — говорил Янагита. — Ни стона, ни крика. Единственный звук — выстрел. Только не промахнитесь!»

Впрочем, Янагита не навязывал ничего, кроме самой необходимости уничтожить. Способ — на выбор исполнителя.

Пугать Катю, следовательно, было рискованно.

Существовала еще другая опасность. Катя могла, окажись она непричастной к тайне Маратова, раскрыть провокацию перед Комуцубарой. Тогда обвинение пало бы на меня и на Янагиту, человека, давшего указание. Вообще, провокация всегда несет в себе опасность разоблачения. Надо быть абсолютно уверенным, что поразишь цель. Точно знать, какая цифра мишени уязвима. Не все ведь пробиваются. Я имею в виду наше дело…

Я избрал Маратова. О, как пришлось помучиться, прежде чем «цифра» эта раз, и два, и три выпадала при жеребьевке. Ведь доводов особых не было. Интуиция. Или предложение. «Если Сунгариец, — думал я, — то почему бы и не Маратов?» Поставил на Маратова.

Потом мысль о Кате. О том человеке, которого я хотел сохранить. Просто сохранить, без каких-либо прав на него в будущем и без надежды увидеть когда-либо. Я не знал, где она и жива ли. Крыльев все-таки у нее не было. Бежать — это еще не значит убежать. Но часы и дни ей подарены. Если даже двигаться по кругу, то возвращение к исходной точке наступит лишь через определенное время — все зависит от длины круга и скорости движения.

С Катей был кто-то — мне портье назвал мужчину с фуражкой, — это меняло положение. Хотя этим «кто-то» мог оказаться всего лишь друг, близкий друг, ни на что не способный, кроме сочувствия. Выехать из Сахаляна он поможет А дальше?

Я исключал, что друг Кати такой же, как и она, агент, скажем, агент Комуцубары или выше — второго отдела штаба Квантунской армии. Никто из людей, связанных с нами, не взял бы на себя роль гида в путешествии по железному кольцу. Роль смертника.

Все складывалось трагически. Наступал момент, когда агент не нужен или когда он мешает естественному ходу событий

Избежать гибели Катя не могла — это было ясно. Но не я прикасался к ней в критическую минуту. Кто-то другой. Или что-то другое.


В конце дня из конторы уездного управления я позвонил в Харбин. Моего звонка ждали, и я хорошо слышал в трубке грубое дыхание Янагиты.

— Мне не удалось встретить пароход из Мохэ, — сказал я. Это была условная фраза. — Он ушел за несколько минут до моего приезда в Сахалян.

На другом конце провода прозвучало что-то похожее на хрип. Так Янагита выражал свое недовольство.

— Когда вернется?

— Пароход закончил навигацию.

Теперь уже не хрип, а стон бился в трубке. Янагита едва сдерживал себя:

— Догоните!

— Не знаю расписания.

— Узнайте! Приказ должен быть выполнен

Тарабарщина, которой мы пользовались, не давала мне возможности объяснить шефу, что произошло в Сахаляне, поэтому Янагита, рисуя себе воображаемую картину, свирепел. Он отбросил условность и заговорил так, будто никакой конспирации не было и мы находились не у телефонных аппаратов, отдаленных друг от друга половиной Маньчжурии, а сидели у него в кабинете и беседовали с глазу на глаз.

— Сделайте невозможное, переверните Сахалян, достаньте ее из-под земли. Из-под земли, слышите!

— В таком случае я вынужден буду раскрыть себя.

— Запрещаю.

— Как же мне поступить?

— Выполняйте приказ.

— Не могу.

Янагита оторопел:

— Что это значит?

Я все еще пытался держаться в рамках конспирации:

— Парохода не будет. Не будет — понимаете?

— Никогда?

— Кажется…

В трубке послышалось что-то похожее на вздох облегчения.

— Хорошо. Действуйте сообразно обстоятельствам.


Я ждал конца Кати. Все зависело теперь от времени, и только от времени

Но где ждать? Приказ Янагиты забросил меня в чужой город. Он мог, конечно, мгновенно стать своим, стоило лишь объявить в любом отеле, кто я. Да и без объявления меня приняли бы, предоставили кров — везде наши агенты, везде слуги Комуцубары. Они знают капитана Сигэки. Должны знать. За что же иначе получают эти бесчисленные господа деньги?

Свой и чужой Сахалян. В эту минуту чужой.

А на улице вечер, осенний вечер с тьмой и холодом.

Я иду на вокзал, беру билет и сажусь в поезд. Сажусь не потому, что мне хочется совершить прогулку по железной дороге (это, кстати, не прогулка, если иметь в виду наши поезда и пейзаж за окном вагона), не потому, что хочу покинуть навсегда Сахалян, просто надо немного отдохнуть и согреться. Утром с этим же поездом или другим, идущим на север, к Амуру, я вернусь в Сахалян… Вернусь, чтобы бродить по его улицам. Ждать, ждать, ждать…


Недели мне показалось достаточно для завершения операции. Странной и страшной операции. А понадобилось всего три дня.

Каждое утро я сходил с поезда и звонил в отель. В одно и то же время и одним и тем же голосом произносил:

— Катя вернулась?

Мне отвечали:

— Не вернулась.

И снова:

— Не вернулась. Не вернулась…

И вдруг:

— Вернулась!

Я не поверил.

— Катя-официантка?

— Катя-официантка.

Ответ был таким невероятным, что я растерялся. Всего, всего ожидал, но не этого. Меня могли обругать, мне могли просто не ответить: назойливость кого не выведет из себя. Но такое! Тон, которым был произнесен ответ, показался мне странным. Словно не те слова говорили, которые следовало. И зло как-то все прозвучало, с досадой. Но это тонкости. Их можно не принимать в расчет, к тому же аппарат порой искажает голос. Я был ошарашен самим фактом — Катя вернулась — и второпях прибег к самому обычному:

— Попросите ее к телефону.

Теперь там, в отеле, растерялись. Или не растерялись, а просто утратили дар речи. Ни звука!

Я кашлянул, чтобы напомнить о себе, и тогда в трубке раздался всхлип. Глухой, сдавленный, который сразу не разгадаешь. Нужно вслушаться и лишь тогда поймешь: плачет мужчина.

— Что такое? — закричал я.

— Нет Кати…

— Как нет?

— Утопла… Амур ночью принес ее к берегу…


В тот же день я позвонил в Харбин и сообщил о смерти Кати-Заложницы.

Янагита выслушал донесение, ни разу не перебил меня и не задал вопроса. Когда я кончил, он сказал:

— Возвращайтесь, капитан. Вы устали, наверное…

Вот и все. Вечером я вернулся в Харбин.


Подполковник долго, очень долго молчал. Взгляд его, рассеянный и задумчивый, был обращен к шторе, заслонявшей комнату от яркого, южного солнца. Опаленная лучами ткань горела розово-оранжевым пламенем. Пламя было спокойным. Оно не пыталось охватить штору волной огня, не тревожило полосы, перечеркивающие ткань сверху вниз симметричными рядами, а терпеливо и уверенно прожигало ее. Розово-оранжевое пятно вроде бы занимало подполковника, помогало ему думать и чувствовать, собирать воедино разрозненное и противоречивое.

— Это было все же убийство, — произнес он наконец.

— Возможно, — согласился Сигэки.

— Вы говорили, что самоубийство — это то же убийство, только совершенное руками самой жертвы.

— Да, так, наверное, и было, если считать, что человек наложил на себя руки, если есть доказательства насильственного ухода из жизни: огнестрельная рана, яд в крови, след петли на шее или еще что-то другое.

— Топятся без следов на теле, — заметил подполковник.

— Согласен, следов действительно не было. Но ведь когда бросают за борт или сталкивают с обрыва, следов не бывает, если, конечно, жертва не сопротивлялась…

— Она могла сопротивляться?

— Способна, во всяком случае.

— Вы сказали: следов действительно не было. Вы осматривали труп?

— Нет, только видел его на расстоянии шага. Осматривала полиция и врач госпиталя. Комуцубара тоже был в морге. Он первым приехал и опознал Катю. За ним опознали остальные. Меня в морг пускать не хотели, пришлось вопреки запрету шефа показать документы. Подействовало. Труп был в ужасном состоянии, если так можно сказать о трупе. Тело и лицо изуродовано до неузнаваемости, видимо, несчастную несло издалека, и каждый камень, каждый корень касался тела — ранил, рвал, бил…

— Да, тут следов не обнаружишь, — покачал головой подполковник. — Как же Комуцубара опознал Катю?

— Не понимаю…

— И остальные опознали?

— В один голос. Так официально было зафиксировано в протоколе жандармского управления.

— Вам показали его?

— Нет, зачем же! Но дежурный подтвердил, а этого вполне достаточно.

— Вы тоже подтвердили?

— Конечно… Я подтвердил еще до того, как осмотрел труп. Причем сделал это охотно — мне надо было как можно скорее избавиться от поручения шефа. Неожиданное происшествие даже обрадовало меня…

Настороженно, с каким-то разочарованием во взгляде посмотрел подполковник на Сигэки Мори. По-новому посмотрел, будто это был совсем другой, незнакомый человек, вдруг оказавшийся рядом.

— Вы, кажется, симпатизировали этой женщине?

— Какой женщине?

— Которая оказалась в морге…

На лице Сигэки Мори отразилось крайнее недоумение. Он вроде бы не понимал подполковника или считал сказанное им каким-то нелепым заблуждением.

— Я не знал ее прежде… Никогда не знал.

Да, перед подполковником был совсем другой человек, по какому-то странному совпадению именовавшийся Сигэки Мори, капитаном японской армии.

— Катька-Заложница… Любовь Шелунова! — напомнил подполковник.

— Это была не Люба, — просто и почему-то виновато произнес Сигэки.

— Как то есть?

Вопроса этого можно было не задавать. Вопросы вообще не нужны были. Подполковник понял это и улыбнулся смущенно: он вроде бы участвовал в заговоре капитана и хитрость его разгадал лишь сейчас, в самом конце. Чтобы как-то оправдать эту свою несообразительность, он пожурил Сигэки.

— Но вы же сообщили Янагите, что труп опознан.

— А что было делать, когда опознание зафиксировано протоколом и подписал его сам Комуцубара. Всем необходима была смерть Катьки-Заложницы.

— И вам в том числе?

— Мне — в первую очередь.

— Так кто же все-таки утонул?

— Не знаю… Волосы у несчастной были не Катины, и не походила она на русскую, китаянка, вернее всего… Крутил ее Амур неделю, а то и больше, а Катя исчезла три дня назад, даже два, если быть точным… И уехала-то она в сторону Суня, а это вниз по течению — не мог Амур вернуться на запад…


Утро последнего дня

Прошло еще двадцать четыре часа. Уже не нужные ни мне, ни тем тысячам японцев, что находились в Дайрене. Короткая война, невероятно короткая для нас, заканчивалась. Меркло то самое белое солнце, которое мы зажгли на континенте с верой в его вечный свет. Горе и отчаяние пало на нас. Уйти из жизни — вот о чем думали многие. И уходили.

Еще до того, как стрелка часов завершила свой второй круг — а это было где-то за полночь — генерал вспомнил обо мне и прислал шофера с приказом спуститься вниз, к машине. Мы все-таки покидали Дайрен. Все-таки. А я надеялся, что Янагита отменит свое решение, откажется в последнюю минуту от безумной затеи. Утром я передал ему адреса резидентов на южном побережье и по недовольному взгляду его догадался, что он колеблется. Далекие и ненадежные были адреса. Рисковать не следовало.

Янагита рискнул.

Мы спустились вниз. Маленькая штабная машина стояла на противоположной стороне улицы в тени деревьев. Было темно, а под деревьями и того темнее, и я с трудом отыскал ручку дверцы, вернее, нащупал ее. Почему-то она открылась сама

— Осторожнее! — услышал я голос шефа. — На сиденье передатчик, не свалите его.

Даже передатчик. Побег обставлялся по всем правилам.

Почему-то этот дурацкий передатчик успокоил меня. Чувство обреченности, которое было со мной все эти дни, вдруг исчезло, и я обрел на какое-то время уверенность в будущем. А что, если страшное не случится, не поглотит меня бездна?…

Протиснувшись с трудом на свое место, сзади генерала, я устроился поудобнее и затих. Пусть судьба решает, жить мне или не жить. А почему бы не жить? Мне в эту минуту хотелось довериться Янагите.

Заурчал мотор, и машина, не зажигая фар, покатила по темной улице.

Августовский рассвет был близок, но он не угадывался еще в цвете неба и очертаниях домов — бесконечная чернота, густая, душная. Черноту эту одолевала упрямо наша камуфлированная штабная машина, чем-то похожая на ночного жука.

Я никогда не видел улицы Дайрена такими тревожно пустынными: ни реклам, ни фонарей, ни единого светлого пятнышка. И конечно, ни души. Понятно, военное время, комендантский час. Но патрули могли бы быть. Могли бы остановить машину, спросить: куда, зачем? Мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь остановил нас или хотя бы проводил взглядом, и потом, когда наступило бы время и любопытные люди поинтересовались нашей судьбой, назвал бы улицу, по которой мы проезжали, покидая город, вспомнил бы час и минуту. Мы исчезали. Навсегда. В этом я был уверен. Я прощался с Дайреном. Пусть он не был моей родиной, но он назывался по-японски…

Мы долго кружили по ночному городу. Будто Янагита нарочно петлял, сбивая кого-то со следа, или осуществлял свой хитроумный план. Как потом оказалось, мы просто не могли выбраться прямой дорогой к порту — ее уже перекрыли русские, поэтому приходилось окольными путями выбираться из Дайрена.

Уже рассвело, когда машина наконец достигла окраины. Впереди тянулась серая лента шоссе, еще покрытая тенью, и за ней — море.

— Мы ищем советское командование… — сказал генерал.

Первый раз в эту ночь я услышал голос Янагиты. Он был незнакомым, словно говорил совсем другой человек. Это меня поразило. И еще поразили слова «мы ищем советское командование». Значит, сдаемся в плен. Янагита переменил свое решение. Можно ли этому верить?

Машина выбралась на шоссе и сразу стремительно ринулась вперед. Ветер зашумел в бесчисленных щелях брезентового покрытия. И тут снова я услышал голос Янагиты. Как прежде, спокойный, жесткий, со злобинкой.

— …если спросит русский патруль… — Он просто закончил фразу, которая меня удивила вначале. — Вы ответите патрулю, — подчеркнул Янагита. — Я русского языка не знаю. Запомните — не знаю!

Я запомнил. Янагита — нет.

Не проехали мы и километра в сторону залива, как на шоссе возник, словно вырос из-под земли, русский автоматчик:

— Стой!

Тормоза дико взвизгнули, и машина замерла. Я едва не ткнулся лбом в спину шефа.

Тяжело, вразвалку к нам подошел автоматчик и, небрежно козырнув, сказал:

— Нельзя!

Чтобы мы поняли, повел ладонью влево и вправо. Это означало, что двигаться по шоссе запрещено. Нам, японцам, естественно.

Янагита сдержался бы, не окажись перед его глазами огромная ладонь, двигающаяся влево и вправо. А тут не сумел

— Я еще никогда в жизни не видел, чтобы солдат задерживал генерала.

Автоматчик пожал широкими, массивными плечами. Сказал, извиняясь:

— Война…

Нам надо было сдаться этому солдату и закончить разом все, и войну в том числе. Или повернуть назад, в город, еще куда-нибудь повернуть, если это «куда-нибудь» совпадало с планами Янагиты. А мы стояли и ждали чего-то. Я вспомнил фразу шефа, что мы ищем русское командование, и с опозданием решил воспользоваться ею. Вылез из машины — генерал заботливо уступил мне дорогу, склонившись в сторону водителя, — и сказал:

— Генерал имеет поручение штаба Дайренского военного округа связаться с советским командованием. Укажите нам направление для следования.

Автоматчик снова повел ладонью влево и вправо:

— Нельзя.

Я повернулся к Янагите и произнес по-японски

— Вам отказывают в проезде по шоссе.

Впервые в глазах генерала я увидел испуг. Они бывали разными: строгими, колкими, жестокими, насмешливыми, равнодушными, спокойными, отчужденными, но испуганными — толь ко сейчас.

Не знаю, что напугало Янагиту. Запрещение в проезде к морю или мое откровенное «вам». Я как бы отстранился от генерала. Он понял это.

Дверца машины была распахнута: меня ждали, мне приказывали вернуться на свое место. Мотор нетерпеливо урчал, напоминая о необходимости торопиться.

И вот тут произошло невероятное в моей судьбе. Я почувствовал себя свободным. От всего!

Руки мои вцепились в пряжку ремня, на котором висел пистолет, и стали его отстегивать. На глазах у генерала. Он зажмурился от ужаса:

— Капитан!

Окрик не остановил меня.

Автоматчик тоже с недоумением и настороженностью смотрел на торопливые движения моих рук.

Мотор вдруг взвыл от напряжения — шофер, подчиняясь приказу генерала, дал полный газ и крутанул машину почти на месте. Когда ремень был снят, машина уже неслась на предельной скорости назад, в город. Легкая пыль поземкой стелилась по шоссе…

Я протянул пистолет солдату и символически — в этом уже не было практической надобности — поднял руки.

— Ты что? — растерянно произнес автоматчик. — Ты что, парень?

— Капитан японской армии Сигэки Мори сдается в плен.

Он отстегнул кобуру, вынул мой новенький, с полной обоймой, пистолет, осмотрел с любопытством и сунул в карман шаровар.

У меня почему-то страшно билось сердце и ноги подкашивались. Я опустился на край кювета, обхватил голову руками и засмеялся. Странно как-то, с нервным ознобом,

— Ты что? — опять спросил солдат.

Я глотнул слезу. Кажется, я плакал.

— Ничего… Просто конец…


Снова император Пу И, теперь уже только собеседник.
Настоящее имя Сунгарийца.
Что должен был узнать Доихара и чего он не успел узнать

В холле уже зажгли вечерний свет. Матовые лампы, предназначенные для замены солнца, почему-то напоминали холодные луны: все было серебряно-голубым.

Серебряно-голубым было и лицо императора. Он казался неживым в своем черном костюме и белоснежной манишке. Весь лунный свет ламп сосредоточился на высоком аскетическом лбу и впалых щеках императора, и кожа его, и без того бледная, стала еще бледнее. Большие синеватые веки смежились, свидетельствуя о полной утрате сил. Он часто уходил вот так во время беседы в другой мир, и Язеву становилось страшно, и он или кашлем или громким шелестом газеты, которая была у него в руках, пытался вернуть императора в реальность.

Но это было только забытье. Он оставался здесь, рядом с Язевым, все слышал и все чувствовал. Он думал. В уединении.

Легкий кашель собеседника заставил его оторваться от дум.

— Их накажут?

Их — это главных японских военных преступников. Император говорил о своих бывших хозяевах только с помощью местоимений: он, они. Он все еще боялся их и требовал от Язева заверений в том, что они больше не вернутся на континент.

— Безусловно.

— И Доихару? — допытывался император.

Доихара Кендзи, «японский Лоуренс», казался императору неуязвимым. Майор это знал и старался успокоить собеседника:

— И Доихару.

Император смежил веки, застыл под мертвым светом ламп.

Так продолжалось бы долго. Язев углубился в газеты — а их было немало на столике, — Пу И отправился в путешествие по другому миру, а мир тот велик. Но чтение и путешествие прервались самым неожиданным образом. В холл вошел седой мужчина в костюме служителя отеля и направился через зал к майору Язеву. Именно к нему, потому что в этом углу холла, кроме императора и майора, никого не было, и маленький поднос из черного лака, который мужчина держал в правой руке, был направлен, как острие копья, точно в майора.

— Срочный пакет, — сказал служитель, когда оказался перед Язевым, и протянул с поклоном поднос.

На подносе лежал пакет с адресом на английском и русском языках.

— Благодарю.

Служитель еще раз поклонился и пошел назад через холл

Пакета ждал Язев. Ждал с того самого дня, как сообщил о разговоре с Доихарой Кендзи. Пальцы торопливо сорвали наклейку и вытянули из конверта небольшой лист с текстом, напечатанным на машинке.

Язев пробежал его глазами, мгновенно, кажется, и лицо его так же мгновенно изменило свое выражение Вначале было огорчение, даже досада, потом удивление. И наконец — радость!

— Поярков Борис Владимирович, — прошептал взволнованно Язев. — Кто бы мог подумать! Сунгариец — Поярков. Ваше величество!..

Император вздрогнул, открыл глаза и уставился удивлен но на майора.

— Ваше величество, победа!

Император закивал, ничего-ничего не понимая, но соглашаясь с майором. Если тот радуется, значит, действительно победа. Контрразведчик вел какой-то бой, не ведомый никому здесь, но бой трудный и Долгий. Мог победить. Должен был победить. И победил.

Загрузка...