Воспоминания Горького, бесспорно, относятся к одним из лучших страниц его творчества. Именно в мемуарном жанре он создал ряд несомненных шедевров русской прозы XX века Воспоминания о Толстом в свое время перевернули представления многих об этой личности Перед всем миром (очерк быстро перевели на европейские языки) предстал не просто гениальный писатель и загадочный проповедник, создатель особого направления в христианстве, но, выражаясь образно, человек-произведение, каждый жест, каждая случайно брошенная фраза которого сами по себе являлись фактом высочайшего искусства Из коротких встреч и разговоров с Толстым Горький вылепил удивительный художественный образ, своего рода «другого Толстого». Некоторые близко знавшие Толстого люди оспаривали достоверность горьковского свидетельства о яснополянском старце. Но вопреки, быть может, буквальной правде жизни, «другой Толстой» оказался живее и интереснее общественной иконы «великого Льва», которая, между прочим, тяготила и самого Толстого, став одной из причин его «ухода». Он бежал из Ясной Поляны не только от семьи, но и от самого себя, каким он утвердился в общественном взгляде. Горький был одним из немногих, кто смог не просто рационально объяснить этот трагический поступок великого человека, но показать изнутри иррациональный узел душевных страстей и противоречий, терзавших Толстого и неимевших выхода вовне, ибо он, если можно так выразиться, перерос границы просто человека и стал самодостаточным миром, вещью в себе.
По-другому построен мемуарный портрет Леонида Андреева Это настоящий мини-роман с завязкой, высшей точкой развития действия и развязкой К моменту, когда писались воспоминания, Леонида Андреева уже не было в живых, он умер в финской эмиграции в 1919 году, проклиная большевиков и резко отрицательно высказываясь о Горьком, которого он не без оснований обвинял в сотрудничестве с этими «немецкими шпионами». Между бывшими друзьями и соратниками, а затем примерно с 1908 года врагами и литературными противниками, Горьким и Андреевым, накопилось столько неразрешенных обид, что, казалось, написать очерк по горячим следам и не скатиться в предвзятость было немыслимо. Каким-то образом это удалось Горькому. Может быть, потому, что он сумел как бы подняться над историей, сделав и самого себя героем собственных воспоминаний. Откровенность, с которой он рассказывает о подробностях их близких отношений (например, сцена с проститутками), порой шокирует, но именно она не позволяет усомниться в достоверности свидетельства. В отличие от Толстого, героя этого очерка Горький знал безусловно лучше всех и даже, если угодно, слишком глубоко понимал. Он знал, например, что некоторые мотивы в произведениях Леонида Андреева навеяны их дружбой-враждой, что некоторые его персонажи являются отражением их двоих. Это знание накладывало на мемуариста особую ответственность, с которой он блестяще справился.
В качестве еще одного примера виртуозного мастерства Горькогомемуарисга стоит оценить его очерк о Сергее Есенине. Известно, что Горький не любил крестьянство. Отчасти это связано с неприятным эпизодом его ранней биографии, когда в селе Кандыбино он попытался защитить женщину, подвергавшуюся унизительному публичному истязанию за измену мужу, и был зверски избит мужиками. Как ни странно, в той ситуации были правы и неправы обе стороны. Молодой Горький поступил как романтик-идеалист, который не может позволить себе пройти мимо издевательства над слабым существом и не встать на его защиту. Но и деревенскими мужиками руководила отнюдь не врожденная жестокость. По законам «мира», измена жены мужу была очень серьезным преступлением, а вмешательство в «мир» со стороны было и вовсе недопустимо. В очерке большого знатока русской крестьянской жизни Глеба Успенского «Не суйся» сказано о том, что городской интеллигент порой «суется» в деревенский «мир» со своим уставом и искренне недоумевает, почему его вроде бы справедливые действия ведут к непредсказуемым результатам. Горький оказался как раз подобным прохожим- интеллигентом.
Однако именно Горький первым глубоко написал о трагедии поэта Сергея Есенина — трагедии деревенского человека, отравленного городской культурой и не сумевшего выработать в себе противоядие от нее. Горький не был близко знаком с Есениным, как, скажем, Николай Клюев. Он не принадлежал к деревенской культуре и даже был враждебен ей. Тем поразительней, что взгляды на смерть Есенина Горького и Клюева («Плач по Сергею Есенину») во многом совпадали. Это говорит о том, что Горький-мемуарист обладал драгоценным талантом — он мог отстраняться от себя самого и описывать ситуацию изнутри, вскрывая ее внутренний смысл, а не навязывая свой. Даже в классических образцах мемуаристики это встречается, к сожалению, редко.
Отдельно надо рассказать о «Заметках из дневника», которые печатаются целиком впервые после Полного собрания художественных сочинений Горького и могут показаться читателям неожиданными.
Горький не оставил после себя полноценных, а тем более многотомных дневников, как, например, А. А. Блок, Л. Н. Толстой, М. М. Пришвин, К. И. Чуковский и другие, смотревшие на дневники как на важную составляющую своего творчества. И хотя часть горьковского наследия все еще хранится в архивах, в том числе в зарубежных, хотя все еще неясной остается «история с чемоданом», в котором он оставил за границей на попечение М. И. Будберг какие-то бумаги перед возвращением в СССР в конце двадцатых годов (таким образом, нас могут ожидать новые находки и открытия), — сегодня можно точно сказать, что Горький не является классиком дневникового жанра. Объяснения этому просты. Горький был человеком прямого, активного действия. Он стремился не просто наблюдать за течением событий, но сам направлять их, быть не просто летописцем своей эпохи, но главным ее участником.
Любопытно в эт. ом плане сравнить цикл статей Горького «Несвоевременные мысли» и дневник Ивана Бунина, известный под названием «Окаянные дни». Обе книги писались в одно и то же время и посвящены событиям революции и Гражданской войны. Оба автора, хотя и с разной степенью категоричности, отрицательно оценивали большевистский переворот. И тем не менее, произведения получились разные. Здесь выбор жанра определялся не художественными соображениями, но общественными темпераментами авторов и той позицией, которую они заняли по отношению к событиям в стране. Бунин ощущал себя изгоем, частью гонимой и оплеванной России. Дневниковый жанр был той нишей, в которой он, без боязни быть окончательно уничтоженным, мог описывать и анализировать события (впрочем, боязнь была и тут, текст дневников он прятал в саду перед домом, опасаясь обысков). Горький, напротив, всеми силами добивался публичности и писал свои статьи, рассчитывая, в частности, именно на то, что их будут читать большевики. Соответственно определился и характер произведений: страстный, бескомпромиссный тон Бунина и не менее страстный, но все-таки политически выверенный пафос Горького. Один не надеялся ни на что и оставил глубоко лично пережитую хронику революции, другой надеялся изменить ход событий и оставил заведомо обреченный педагогический опыт вразумления власти, которая не желала слушать учителя.
До сих пор неясно, были ли «Заметки из дневника» в изначальном виде дневником в строгом смысле или же перед нами своеобразный художественный прием. Известно только, что Горький сперва рассматривал эти заметки как подготовку к написанию крупного литературного произведения, которым, в конце концов, стала «Жизнь Клима Самгина». Но в результате «заметки» вылились в самостоятельное произведение, почти не пересекающееся с «Самгиным». Это можно сравнить с работой художника А. Иванова над картиной «Явление Христа народу». Сегодня многочисленные эскизы к этой гигантской картине составляют в Третьяковке отдельную экспозицию, которая некоторыми любителями ценится куда выше самого подавляюще-грандиозного полотна.
К замыслу, возникшему случайно, Горький отнесся весьма серьезно. Первоначальное название «Заметок из дневника» — «Книга о русских людях, какими они были». Книга делалась в эмиграции в начале двадцатых годов, когда Горький покинул Россию (фактически был выдворен Лениным), отчаявшись повлиять на ход событий в стране. Таким образом, перед нами не просто «заметки», но опыт описания некоей уходящей цивилизации, которую Горький определял ёмким словом «Русь» (отсюда название горьковского цикла рассказов «По Руси»). «Русь» в его представлении не совпадала с понятием России как петровской империи. Как бы ни сердился Горький на политику Ленина в ее конкретных проявлениях (аресты интеллигенции, разжигание Гражданской войны и т. п.), в целом он считал его продолжателем Петра Великого, о чем прямо сказано в первой редакции очерка о Ленине, которая публикуется в нашей книге. В новой редакции параллель с императором была стерта — возможно, потому, что на роль императора России в тридцатые годы претендовал совсем другой человек — Иосиф Сталин, и Горький, конечно, не мог с ним не считаться.
Отношение Горького к «Руси», как и к «России», было двояким. Если «Россию» он ценил разумом, душою не принимая бесчеловечного метода «вздыбливания» мужицкой страны с целью насильно загнать ее в Европу (в этом смысле Ленин, по мнению Горького, не многим отличался от Петра I), то «Русь» он любил именно душою, разумом ее отвергая. Здесь не место обсуждать позицию Горького в классическом споре западников и славянофилов. Он был западником по убеждению и славянофилом по художественному инстинкту. Не зная этого, не понять центральную идею «Заметок из дневника».
«Совершенно чуждый национализма, патриотизма и прочих болезней духовного зрения, все-таки я вижу русский народ исключительно, фантастически талантливым, своеобразным. Даже дураки в России глупы оригинально, на свой лад, а лентяи — положительно гениальны. Я уверен, что по затейливости, по неожиданности изворотов, так сказать — по фигурности мысли и чувства, русский народ — самый благодатный материал для художника», — писал он в послесловии к «Заметкам». Другими словами, явление «Руси» он рассматривал как своего рода историческую болезнь, как патологическую ненормальность, как исключение из общего европейского правила. Но именно поэтому она и волновала его художественный инстинкт. В этом чувствовался своеобразный эстетизм Горького, а также парадоксальная близость к взглядам самого радикального русского почвенника Константина Леонтьева, которого, кстати, он внимательно читал. Но, в отличие от Леонтьева, культурным идеалом Горького стал европейский Запад.
Спор души и разума отразился не только в воспоминаниях, но и в публицистике Горького. Статьи 1905–1916 годов, посвященные первой российской революции, культурологическое эссе «Разрушение личности» (1908), цикл «Несвоевременные мысли» (1917–1918) и даже одно из самых несправедливых горьковских произведений — книга «О русском крестьянстве» (1922), в которой подавляющей части населения России фактически было отказано в праве на самостоятельное бытие, — занимают в истории русской мысли, по крайней мере, совершенно оригинальное, неповторимое место. Часто горьковские суждения (скажем, его резкая критика «вредной» идеологии Достоевского или тотальное неприятие русского крестьянства, жизнь которого он считал бессмысленной и враждебной культуре) вызывают оторопь, но — их не позабудешь, не вычеркнешь из интеллектуальной истории России, ибо они носились в воздухе своего времени и отчасти носятся до сих пор. Горький был наиболее ярким и заметным их проводником, вносившим в них личный темперамент и недюжинный талант.
В цикле статей «Несвоевременные мысли» он яростно выступал против жестокости большевистской власти, вступал в бой за каждого арестованного, проклинал революционных убийц и насильников. На первый взгляд, может показаться, что Горький был противником насилия вообще. И непонятно: каким образом человек, стоявший на позициях гуманности в 1917–1918 годах, мог спустя десять лет оправдывать политику Сталина, еще более жестокую и бесчеловечную? Неужели и в самом деле было «два Горьких», как считают иные?
Но вот, внимательно читая «Несвоевременные мысли», находим любопытный эпизод. Выступая против отправки на русско-германский фронт десятков миллионов людей, Горький неожиданно впадает в мечтательный идеализм. «Представьте себе на минуту, что в мире живут разумные (курсив мой. — П.Б.) люди, искренно озабоченные благоустройством жизни, уверенные в своих творческих силах, представьте, например, что нам, русским, нужно, в интересах развития нашей промышленности, прорыть Риго-Херсонский канал, чтобы соединить Балтийское море с Черным — дело, о котором мечтал еще Петр Великий. И вот, вместо того, чтобы посылать на убой миллионы людей, мы посылаем часть их на эту работу, нужную стране, всему ее народу…»
Это сказано вовсе не в конце двадцатых и не в тридцатые годы, когда Горький вместе с сотрудниками ГПУ посещал Соловецкий лагерь особого назначения (СЛОН) и коммунистические стройки вроде Беломорско-Балтийского канала им. Сталина, где работали миллионы зэков. Это сказано тогда, когда Горький считался рыцарем гуманизма, защитником прав личности.
Приход Горького к Сталину был почти неизбежен. Отчаявшись обуздать Ленина и не простив ему бессмысленных жертв революции и Гражданской войны, он, тем не менее, через десять лет сам убеждает себя в том, что «железная воля» Сталина выправит положение в стране и поставит ее на рельсы социалистического строительства. В большевистской политике он видел хаос, варварство. Сталин олицетворял собой порядок и дисциплину. Миллионы людей, насильно отправленных на строительство каналов, не смущали его разум, в отличие от миллионных жертв военной бойни.
И все-таки душа Горького протестовала. До сих пор точно неизвестно, сколько людей было спасено благодаря ему в тридцатые годы. Среди них артисты, писатели, художники, научные работники. Зато точно известно, что зловещий тридцать седьмой год последовал немедленно после кончины Горького в 1936 году, когда опустилась последняя рука, способная как-то остановить Сталина. Также известно, что недвусмысленно заказанный очерк-портрет Сталина Горький не написал, страшно оскорбив этим тирана. Вот не смог. Душа не позволила.