Антон Секисов В свободном падении

1

— Как ты будешь жить один, глупый ребёнок? Ты несамостоятелен и рассеян, не приспособлен ни к чему. Ты сразу помрёшь от грязи или от голода.

Я собирался торопливо, как вор. В походную сумку падали случайные, попавшие под руку вещи.

— Скажи мне, хотя бы раз в жизни ты держал веник в руках? Знакомо ли тебе устройство сливного бачка? Знаешь ли ты, где находятся счётчики?

Надо мной возвышалась, на две головы ниже меня, бабушка. По паркету, зловеще шурша, скользили сестрины тапки. Женщины наседали. Загнанный в угол зверь, я судорожно совал в щель сумы книги и плакаты. Плакаты, как назло, не давались, не желали срываться со стен, а сорвавшись, не сгибались в бумажные трубки. Борясь так с одним из них, я изорвал его в клочья.

— Лох, — с удовольствием констатировала сестра. Я показал ей свой средний палец, в ответ она показала мне свой.

До чего же красивые у моей сестры пальцы! Миниатюрные, стройные и очень ухоженные, просто прелесть, а не пальцы, если уметь абстрагироваться от символики. Но я обратился к бабушке.

— Бабушка, а ты не забыла сколько мне лет? — лет мне правда очень много, я даже стесняюсь, не буду называть, — в моём возрасте Йен Кертис и Сид Вишез уже были мертвы. Артюр Рембо несколько лет как, бросив писать, ходил в прижизненных классиках.

Бабушка захлопала чёрными ресницами. Она всё ещё красилась, густо, трагически вызывающе. В блёклых глазах — сосредоточенное непонимание. Вероятно, нужны были другие исторические примеры, близкие ей: Шолохов? Лев Давидович Троцкий-Бронштейн? Но общий смысл бабушке всё равно ясен.

— Раньше были другие времена. У нынешней молодёжи запоздалое развитие. Беспомощные, умственно неполноценные дети до сорока лет.

Я сорвал со стены гитару и стремительно рванул напролом. Бабушка и сестра стояли насмерть. «Ребята, не Москва ль за нами? Умрёмте ж под Москвой, как наши братья умирали», — прочёл я в их решительных глазах. Я отступил вглубь комнаты, к окну, изнывая и маясь. Гитарный ремень успел уже натереть плечо.

— Прогноз погоды, мама! — закричала из своей комнаты моя мама.

— Я не могу подойти, не видишь, Татьяна? Пытаюсь уберечь твоего сына от роковой ошибки. А тебе как будто бы всё равно. Абсолютно наплевать на родного сына! Просто абсолютно. Какое там атмосферное давление передают?

— 752, мама!

— Повышенное, — качнула головой бабушка. Её твердокаменные кудряшки, как игрушечные бубенцы, сотряслись. — Опять завтра буду орать от боли. Очень чувствительный у меня сустав, — сообщила она сестре, будто бы та не знала. Знали мы все, давно, наизусть.

Воспользовавшись лёгкой неразберихой, я прорвался по центру, локтями раздвинув родственниц. Морщинистые руки коснулись, но не сумели сдержать меня. Я вырулил в коридор. Коридор был длинный, но узкий и тёмный, за что был прозван нашим семейством кишкой. Я протиснулся по этой кишке с трудом, застревая в хватких стенах грифом, плечами, давя разбросанную в беспорядке обувь необутыми тяжёлыми стопами. Хрястнул с наскока замком и вырвался из кишки наружу.

— Стой! Куда босиком! — надрывный бабий вопль, нагнав меня, скатился дальше по лестнице. Я бежал в носках, рваные «конверсы» держа перед собой, как олимпийский огонь, навстречу свободе.


Прощание хотя и не прошло в тёплой и дружеской обстановке, как ожидалось, но всё же осталось в прошлом, решил для себя я и отставил только что состоявшийся досадный эпизод на пыльную полку истории. Пролёт за пролётом, я преодолел безлюдную лестничную спираль.

Выскочив из подъезда, я врезался с наскоку в нерасторопное и рыхлое существо, копошившееся с ключами.

— А это ты… Андрей, — проскрипело существо неприязненно, сдержав завязшую на губах злую брань. Я тотчас опознал в существе Бориса, старинного бойфренда моей сестры. Поразмыслив, Борис с нелёгким сердцем всё же нагнулся и подобрал выскользнувшую из рук железную связку. Вместе со всей страной Боренька жил по неписанным законам уголовного мира, запрещающим, среди прочего, и подбирать оказавшиеся на земле предметы.

Что мне было известно про Бориса? Борис работал в банке, оформлял потребительские кредиты. Что мне нравилось в Борисе? Практически ничего, но особенно гнусной казалась его высокая ретро-причёска в сочетании с ухоженной рыжей бородой. Борода из-за своего цвета напоминала размазанный по лицу навоз.

— Борис, — я церемонно пожал его потную ручку и, не удержавшись, ущипнул за бороду двумя пальцами.

— Когда ты перестанешь кривляться, Андрей? — Боря скривил губы, нервно смахивая мою ладонь. К Бориной бороде я питал необъяснимую слабость: она притягивала меня, такая ровная и сдержанная, как лужайка в предместьях Лондона. Обработанная триммером, борода Бориса разительно отличалась от тех буйных бород, которые обыкновенно лицезрел я, бород филологов, поэтов и рок-музыкантов, с остатками еды в них и если и стриженных когда, то стриженных в темноте и садовыми ножницами. Хорошая борода, повторюсь, остальное не выдерживало критики.

— Подбрось меня до метро, а, Борис? — попросил я (Борис снова теребил в руках ключ сигнализации).

— Не могу, нет времени, — отказал он мне, довольно улыбнувшись. Он всегда улыбался.

Он улыбнулся широко, и я увидел его мокрый и белый язык, тот самый язык, которым он неутомимо лез в рот к моей сестре при каждом удобном случае. Я почувствовал слабый рвотный рефлекс и откашлялся.

— А ты куда так летишь? На концерт опаздываешь? — слово «концерт» Борис попытался наполнить как можно большим количеством яда.

— На свободу, лечу, борода! — ответив Борису, я снисходительно хлопнул его под зад и, так и держа обувь в руках, побежал дальше.


По расписанию уже должна была быть весна, но природа снова нас обманула: на улицах снежная крупа и яростный ветер. Совершенно бесцеремонный, лепил он в человеческие лица бумажным сором, задирал пешеходам платья и срывал с них кепки, выставляя напоказ неприглядное: заштопанные женские колготки и неряшливые мужские плеши. Суетясь и злясь, бежали трусливые пешеходы в свои укрытия. Я же, напротив, бросал вызов не торопящейся нас покидать зиме. Я требовал весны, невзирая на обстоятельства, и в колючую стужу был уже по-весеннему одет: на мне была лёгкая короткая куртка и обмотанный несколько раз вокруг шеи красный платок (под цвет не сомкнувшихся несколько ночей подряд глаз). Холод пробирал меня до костей, но я не подавал вида, и, сцепляя зубы, стоически дожидался на остановке троллейбуса.

Оказавшись в нём, я встал у окна, ухватился за заиндевевший поручень. Пассажиры сидели в распахнутых меховых ушанках и в варежках — поганые конформисты. Я плевал на них своей на лету превращавшейся в лёд слюной.

Троллейбус, хрустя льдом, потихоньку тронулся. За окном было пасмурно и безнадёжно, и я устремил взгляд в салон. Бросил под ноги сумку и, как в зеркало, всмотрелся в блестящую лысину сидящего передо мной человека. В ней, в этой лысине, я увидел расплющенное лихорадочное лицо, облепленное со всех сторон спутавшимися, сальными волосами. Между волос, как маяк, блестела серебряная серьга, а из-за воротника рубашки, между складок платка, выглядывал край потускневшей татуировки. В отражении я без труда узнал себя, Андрея Черкашина, умеренно красивого и длинноногого бездельника, двадцати с гаком лет — панк-рок звезду, поэта, декадента, сотрудника офиса…

Но вернёмся к лицу: лицо не имело чёткого выражения. Траур и ликование, перемешавшись, растеклись по нему единой шизофренической гримасой. Преобладало, впрочем, всё-таки ликование. Время от времени, при определённом освещении, ликование единолично утверждалось на моём лице — и надо сказать, в самые неподходящие для того моменты. Вчера, находясь на кладбище, я вновь не уследил за своим выражением, отчего во всеуслышание был отчитан возмущённой дальней родственницей: «Как ты смеешь, над могилой родного деда!..». В оправдание себе скажу, что от могилы я находился на почтительном расстоянии и вообще был повёрнут к ней спиной. Но кому до этого дело? Скорбную маску, пригвождённую к явившимся на похороны лицам, не в силах был бы сорвать даже сегодняшний дикий ветер.

А скорбеть я должен был вот по какому поводу. Несколько дней назад мой дед, Виктор Владимирович Гонцов, почувствовал информационный голод. Чтобы утолить его, он вышел из дома за газетой «Аргументы и факты». Назад дед вернулся уже в качестве остывшего предмета, помещённого в горизонтальное положение. Когда тело его нашли, газета была раскрыта на эксклюзивном интервью Никиты Михалкова. Интервью было большое, на две полосы, а дед лежал, из головы у него вытекала кровь, бурая и неостановимая.

Дед лежал рядом со скамьёй, из чего был сделан вывод, что до этого он сидел на скамье и читал газету. «Размывание политической власти и её вертикали — это верный путь к расчленению страны», — прочитал он, а потом схватился за сердце или, может быть, за лоб и с размаху бухнулся головой о брусчатку. Вполне возможно, дед не сидел на скамье, а шёл по улице и споткнулся о голубя или о мяч, который подбросили ему злые дети. Надо сказать, в последние годы дед страдал целым букетом подтачивающих здоровье болезней, каждая из которых могла нанести свой решающий удар…

Короче говоря, мой дед скончался, и вот по этому поводу траур.

Ликование, как ни цинично это звучит, было тоже связано с дедовой смертью. В результате освободилась двухкомнатная квартира в Москве, пусть даже и крохотная, и на самой её, златоглавой, окраине. Все возможные из-за неё разбирательства в самом зародыше удушило завещание, по которому квартира эта целиком и полностью передавалась любимому внуку, Андрюше Черкашину, мне. Оставшееся имущество: непригодные для эксплуатации дом в валдайских лесах и сгнившую изнутри «Волгу» он завещал сыну, моему дяде, убеждённому пьянице сорока пяти лет. Таким образом, мой дед оказался конченным сексистом, полностью манкировав интересы бывшей жены, дочери и внучки, а также своих многочисленных нелегальных любовниц, до последнего дня его окружавших (дед был известным в узких районных кругах ловеласом).

И вот теперь я собирался въехать на опустевшую жилплощадь на правах единоличного хозяина. Ключи от квартиры были при мне, при мне был мой скромный скарб — выйдя из троллейбуса, я подбросил его над головой и поймал двумя пальцами. Вот всё, нажитое недолгим и вполне посильным трудом. Пара сменных футболок, бельё, узкие джинсы, рубашки — три или две… Книги. Пара альбомов репродукций, пластинки, плакаты… Что ещё? Колбаса. Жирный батон колбасы, всученный мне на поминках. На вот тебе, сынок, ключи от квартиры в Москве и ещё колбаски… Кстати говоря, тот же неписанный свод уголовных правил, по которому мы, россияне, привыкли сверять нашу жизнь, запрещает нам и свободно поедать колбасу — она похожа на член, ну вы понимаете…


Я переместился вместе с толпой из троллейбуса в вагон метро, а из вагона метро переместился в автобус. Двери разъехались, и я вышел, наконец, под хлёсткие осадки — шли разом и дождь, и снег. Вокруг меня хрущевками вырастало унылое и приземистое Головино.

Дедова квартира располагалась вдали от метро, на пересечении головинского и ховринского районов. Районы, разделённые одной лишь двухполосной и местами заасфальтированной дорогой, представляли собой два плохо соотносящихся друг с другом мира. Ховринский мир был вылизан и глянцев, освещён фиолетовыми огнями грандиозного бизнес-центра «Меридиан». Между фитнес-клубами, супермаркетами и автопарками, наводнявшими Ховрино, бесконечно сновали подтянутые и неуловимые ховринцы, в хороших костюмах и со спортивными сумками «Найк» наперевес. У подножия жилого комплекса «Янтарный» беспрерывно множились бары и рестораны, недешёвые, но всегда до отказа набитые людьми. Улицы здесь были ровнее и чище, жители — красивей и высокомерней. От «Янтарного» и до метро «Речной вокзал» простирался городской парк, с редкими и болезненными деревцами. На каждом шагу можно было встретить стиснутые цивилизацией в забетонированные прямоугольники пруды. Зимой пруды выглядели благообразно, но когда сходила ледяная корка, оказывалось, что они наполнены не очень глянцевой, скорее вонючей, чёрно-зелёной жижей.

Головинский же мир был интеллигентен и гнил. Его наводняли грубо слепленные типовые пятиэтажки. Одна-единственная высотка — общежитие Московского авиационного института, восставала над ними неуклюжей щербатой плитой, сверху донизу чернея разбитыми и погасшими окнами. В хоккейной коробке, приставленной к ней, и зимой и летом играли в футбол негры против корейцев. В Головино имелось сразу несколько НИИ, школ, библиотек и даже высших учебных заведений — среди которых был и экзотический Институт туризма. В качестве студентов института я представлял улыбчивых толстяков в соломенных шляпах и загорелых девушек с висящими на груди цветочными гирляндами, однако так и не встретил в его окрестностях никого, кроме типичной аудитории пунктов приёма стеклотары. Головино по праву гордится своими земляками: в одной из местных хрущёвок доживал последние годы жизни писатель Венедикт Ерофеев, автор русской народной поэмы «Москва — Петушки».

В Ховрино всё время что-то рушилось и возводилось: если образовывалась там зияющая пропасть котлована, то тотчас на её месте вырастал торговый центр из стекла или многоуровневая стоянка. Если же вдруг, по необъяснимой причине, возникал котлован в Головино, то он навсегда оставался там, мгновенно превращаясь в свалку, на которой днями и вечерами играли разнонаречные головинские дети. Когда задувал южный ветер, Ховрино наполнялось дурманящим запахом спирта, как будто все постройки и всех их обитателей подвергли дезинфекции — его приносило с прилегающего Коптевского района, где находился коньячный завод. В Головино всегда пахло сыростью и неухоженными стариками.

Дедов дом стоял на отшибе, у самой дороги, отчаянный, рвущийся в благоустроенное Ховрино из мрака Головино, но всё же формально находящийся в Головино. Это досадное обстоятельство подчёркивал и тот факт, что дедовы окна выходили во двор, в безнадёжные головинские дебри.


Я остановился возле подъезда, нащупывая ватными от холода пальцами пачку сигарет. Пачка, как всегда, завалилась в прореху кармана куртки и теперь блуждала в черноте подкладки, как в открытом космосе. Со стороны мусорных баков доносился шум и радостные нечленораздельные вопли — двое молодых таджиков энергично прыгали на горе мусора, пытаясь её утрамбовать. Рядом стоял третий, весь распахнутый, в развалившихся домашних тапочках, спиной к ним, и щурился на выползшее ненадолго солнце. Пальцы всё блуждали и блуждали, пока, наконец, не наткнулись на жёсткий, завёрнутый в целлофан край. Я вытащил пачку на свет, грубо надорвал и залез во внутренности. Тогда-то и подоспела Кира.

— Ну, привет, — наша басистка стремительно приблизилась ко мне, деловито приобняла и коротко поцеловала в щёку. Смахнув со щеки несколько талых снежинок, оставленных ей, я поднял на Киру глаза.

Басистка Кира была суровой молодой женщиной, с совершенно белым, без единой кровинки лицом, посреди которого распустились крупные мясистые губы. На голове у Киры был хищный бурого цвета ёжик, из тех, что никогда не хочется потрепать. Она была одета в немаркое — тёмные куртка и джинсы, растянутый свитер с горлом. На ремне сумки — россыпь круглых значков: тут и Летов, и «Блонди», и «Клэш».

— Мы заходим или как? — пробурчала она, нетерпеливо возложив уже руку на ручку двери. В тот день Кира была раздражена и печальна. Нашим повествованием мы застали Кирюшу в очень невесёлый и в очень странный период её жизни. Внесу уточнение: поклонница фильма «Бойцовский клуб», она считала фразу «ты застал меня в очень странный период жизни» своим девизом. Эта фраза относилась к любому её жизненному периоду.

Не так давно Кира пережила тяжёлый разрыв с подругой, и её страдания, и без того глубокие, дополнительно усугублял тот факт, что теперь ей совершенно безвозмездно нужно было убраться в моей новой квартире. Она сама предложила свою помощь, рассчитывая, что взамен получит квартиру на одну или несколько ночей. Без подруги свободная квартира не представляла для неё интереса, тем не менее, пыль в квартире, как некоторые говорят, сама себя не выметет.

Я придержал дверь и зашёл в подъезд вслед за Кирой. Подъезд был просторный и грязный: в мрачных углах тлели плевки и окурки. Лифт распахнул свои двери сразу же, кажется, даже чуть раньше, чем я ткнул в кнопку. Протиснувшись в него боком, я вдруг неожиданно отметил для себя все его детали, виденные до того уже тысячи раз: инструкция по эксплуатации за изрисованным, треснувшим стеклом, слабое, прерывистое освещение сверху: пластиковая панель, защищающая осветительный прибор, была облеплена ссохшимися комьями жвачки. На стене, противоположной дверям, было намалёвано чёрно-красное, немного устрашающее сердце и корявая надпись внутри: «Роберт». Роберт, повторил я машинально. Лифт дребезжал и лязгал, с трудом поднимая нас вверх.

Дверь поддалась не сразу: я долго упирался в неё плечом, ногой, терзал ключ, застрявший в металлическом лоне. Когда хлипкая дверь уже готова была упасть под тяжестью наших тел (Кира пришла мне на помощь), я услышал глухой щелчок, и замок открылся.

Толкнув дверь, я сразу же попытался включить свет — без результата: массивный и старомодный выключатель отщёлкивал вхолостую. Когда дед был жив, попасть в квартиру сразу с лестничной клетки было невозможно — он не пускал никого на порог в уличной обуви. Даже для своих любовниц, я думаю, он не делал исключения. Приходилось раскорячившись скакать перед дверью, стаскивая с себя сначала один ботинок, а потом, прыгая на одной ноге, стаскивать второй. Прыгая так и неслышно при этом ругаясь, я всегда мечтал ввалиться в неё, как солдат, в высоких сапогах, оставляя на полу обильные куски грязи. И я ввалился, решительно — в кедах.

— Ты что, идиот? — закричала на меня Кира, не успев зайти. — Я же сейчас полы мыть буду.

— Тем более, — отозвался я хмуро, но «конверсы» всё-таки с ног стащил. Внутри было холодно.

Не раздеваясь, я завернул сразу на кухню, бросив сумку где-то на полпути. Кухня была маленькая и светлая. Из щелей в ветхом окне проникали ветры — стонали ставни, шелестели отслоившиеся, призванные залепить щели клочки газет. Жалкими лохмотьями свисали со стен оборванные обои — они шелестели тоже. Что-то хлюпало и плескалось в спрятанной под раковиной трубе — кухня была свежа и полна жизни.

Скрипя линолеумом, я подошёл к окну. За окном растопырил свои ветви тополь, загородив обзор — можно было разглядеть лишь кусок котельной, зелёный мусорный бак с надписью «мусор», и несколько небрежно брошенных у подъезда машин. Летом, наверное, нельзя было разглядеть и их. На подоконнике я обнаружил ржавый чайник со свистком и скрученный спиралью моток верёвки. Семейное предание гласит, что однажды ловелас-дед в благодарность за одноразовую любовь спустил соседке снизу весь мебельный гарнитур. Я почему-то представлял себе, что спускал он его не как все нормальные люди, по лестнице, перенося его по частям в руках, но из окна, по верёвке. Поставив на плиту ржавый чайник, я вернулся в коридор. Паркетный пол в коридоре и комнатах был полностью разрушен: незакреплённые доски разлетались в стороны от неаккуратных шагов, липли к подошвам, оставляя зиять чернеющие дыры. Стены в коридоре и в гостиной комнате были оклеены убогими бежевыми обоями в цветочек. Мебели в гостиной было немного: накрытый газетами стол с телевизором, продавленный раздвижной диван, кресло, горбатый светильник, набитый вещами так называемый шифоньер. Имелись здесь и книги, малые числом, но лежали они не шкафу, а в картонных ящиках под столом. Среди прочего я отметил для себя какой-то несусветный эротико-фантастический роман с грудастыми дамами и пришельцами на измятой обложке. Назывался он «Одиссея капитана Блуда». Там же я обнаружил и сложенный в кожаный чехол изящный театральный бинокль. С его помощью дед, вероятно, высматривал из окна потенциальных жертв для старческих своих межполовых утех.

Над диваном нависал огромным и пыльным приветом из безвкусного совка настенный ковер. Я попытался его снять, но меня тут же заволокло облако столь древней пыли, что я выдал целую серию из громких и отчаянных чихов — даже слезы брызнули из глаз. На пыль у меня чудовищная аллергия.

— Эй, где тут у тебя швабра и тряпки? — показалось в проеме деловитое Кирино лицо. Не дожидаясь, пока я закончу, она бесцеремонно вклинилась в мой чихательный процесс. Кира уже бодро обследовала всю квартиру в неизвестно откуда ей взятых розовых тапочках и, так никаких приспособлений для уборки не отыскав, явилась ко мне. Чуть не задевая макушкой потолка, я вышел с ней на балкон. Балкон для деда был традиционным местом складирования всяческого барахла, и я без труда отыскал там огрызки старых одежд, которые с чистой совестью можно было использовать в качестве тряпок. Среди прочего я с удивлением обнаружил и свои детские трусы, заляпанные грязью, — спереди всё ещё красовалась диснеевская мультяшка без половых признаков, Дональд Дак. Из груды хлама выглядывал и оголённый вершок швабры, похожий на высохший сустав. Маленький зелёный пылесос корейского производства, наверное, единственная в квартире вещь, купленная после краха советской империи, также был там. Хобот пылесоса был обмотан вокруг него изящно, как шарф.

Вооружившись ведром и шваброй, Кира направилась в ванную комнату. Открывшийся кран долго и страшно гудел, прежде чем разразиться тонкой струйкой жидкой ржавчины. Кира тщательно вымыла руки и натянула жёлтые резиновые перчатки, хлёстко цеплявшиеся к рукам. Осознав, что Кира вот-вот примется за работу, я малодушно укрылся на кухне. Вообще-то, утешал я свою совесть, помощник из меня всё равно никакой — аллергия у меня не только на пыль, но и на все связанные с уборкой атрибуты: на химические чистящие средства, на сырость, на мыльную воду… От скрюченного многоминутного положения у меня начинает кружится и тяжелеть голова. Целеустремлённой профессионалке Кире я буду только помехой, гораздо благоразумнее с моей стороны будет сходить за едой и вином. Так что, предвосхитив какие-либо Кирины просьбы, всё также воровато, босиком и с кедами в руках, я сбежал, торопливо прикрыв за собой входную дверь.


С Кирой я познакомился ещё в начальной школе. В те времена бабушка с мамой ещё не потеряли надежды сделать из меня нормального человека и, чтобы социализировать меня, с истеричной настойчивостью пытались запихнуть в разные школьные секции. Все эти попытки, от авиамоделирования до йоги, заканчивались бесславно, а в случае с секцией каратэ, так и вовсе закончились грандиозным моим позорищем.

Впрочем, начиналось всё вполне безобидно. Воспитанный кинолентами с участием Жан-Клода Ван Дамма и Чака Норриса, я сразу же вообразил себе в качестве сэнсея маленького злобного китайца, который будет сутками истязать моё тело и дух, готовя меня к смертельно опасным боям без правил. В реальности всё оказалось скучнее. Занятия вёл улыбчивый молодой парень с песочными усами, который совсем не походил на тренера по каратэ из дешёвых боевиков начала 90-х годов. Часами мы разучивали бесполезные стойки, учились правильно дышать, бегали трусцой по душному залу. Мой величественный дух, рождённый для побед в кровопролитных боях, томился среди неуклюжих бездарных детей и рутинных упражнений. Оставалось утешаться мечтами о грядущих совершениях: о виртуозных избиениях старшеклассников-хулиганов и о чёрных поясах.

В процессе одного из таких размышлений я обнаружил, что у меня намокли штаны. Накануне я здорово перебрал с апельсиновым соком, а в туалет сходить не успел, так что в один из напряжённых моментов тренировки я не удержался и надул в кимоно. Это произошло так неожиданно и так естественно, что я не успел ничего сделать. Темноватое пятно выступило между ног и мгновенно расползлось. Я даже не успел испугаться разоблачения, когда вдруг ко мне подошла белобрысая пухлая девочка: бросив своё упражнение, она нагло уставилась на пятно. Тренировка остановилась, все наблюдали за нами.

— Что это у тебя? — громко спросила девочка, показав пальцем.

От волнения у меня закружилась голова, я подумал, что было бы здорово сейчас бухнуться в обморок.

— Это, — говорю, — апельсиновый сок.

— Апельсиновый сок? — спросила она с сомнением.

— Да. Это апельсиновый сок, понятно!? — почти заорал я, чувствуя, как на глазах наворачиваются стыдные слёзы.

Девочка приблизилась ко мне, приложила палец к мокрому пятну и, принюхавшись, облизнула палец кончиком языка.

— Нет, — сказала она уверенно. — Это не сок, это моча.

— Это моча, — повторила она и для подошедшего к нам тренера, в то время как я уже летел в спасительное небытье, расставаясь с сознанием.

Наша следующая встреча состоялась несколько лет спустя. Не прибавив за это время в весе, я заметно вытянулся, превратившись в типичного длинного и костлявого подростка, озлобленного на весь свет. Я отрастил непокорные волосы, проделал ножницами несколько прорезей в джинсах и проколол ухо. Ухо гноилось и болело невыносимо, из него всё время что-то вытекало, то кровь, то слизь, и я, воя от боли, терзал днями и ночами гитару, извлекая из неё грязные минорные аккорды. Незаметной тенью я слонялся по школьным коридорам, не замечаемый ни хулиганами, ни учителями, ни красивыми распускающимися девочками. В кассетном плеере сутками крутился первый альбом Земфиры (на всякий случай на самой кассете я сделал корявую наклейку «Sex Pistols»). Кира была отверженной, как и я. В любую погоду она носила косуху и шипованный чёрный ошейник. Волосы её ещё не стояли торчком, а лежали на плечах вполне благообразными локонами, но суровая мужественность уже тогда несходящей колючей маской оккупировала лицо, в дополнение к брутальным стальным колючкам.

Мы столкнулись случайно, внезапно оказались лицом к лицу, две угрюмых и нелюдимых личности, не сумевших разойтись в тесном проходе раздевалки. Я сразу узнал её, она меня, казалось, нет. Скользнула равнодушным взглядом и отошла. А потом, когда я возвращался обратно, неся из раздевалки груды вещей, вновь перегородила дорогу. Упёрлась взглядом в район беззащитной ширинки: «Эй, что у тебя за пятно»? Вскрикнув, я бросился прочь. Кира настигла меня у высоких школьных ворот. Возложила властную руку на плечо, которую я поспешно стряхнул и, возможно, обронил тогда что-то грубое. Кира вдруг заулыбалась, желтозубо и дружелюбно: «Ты чего, до сих пор злишься? Это ж так давно было…»

— Тебе, я вижу, доставляет удовольствие унижать людей, — процедил я злобно, снова порываясь уйти.

— Перестань, я же пробовала твою мочу, ещё неизвестно, кто остался униженным, — снова остановила она меня властной рукой.

— Говорят, моча полезна для здоровья. Уринотерапия, слышала про такое? — я снова стряхнул её нервным движением.

Кира весело покачала головой.

— Нет, про уринотерапию я совсем ничего не знаю, — сказала она вдруг беззащитно, как ягнёнок, — расскажи, а?

И я поддался на хитрую бабью уловку, и всю дорогу протрепал языком, опомнившись уже только дома.

С того дня мы стали общаться чаще. По-прежнему не пересекаясь в школе, мы регулярно виделись на школьном дворе. Сидели на лавочке, потихоньку пили коктейли в банках и говорили о музыке и о книгах. Из всего класса и, может быть, из всей школы мы единственные посещали районную библиотеку. Кира чуть не с детства читала Достоевского — в сочетании с прослушиванием античеловеческой музыки «блэк-металл» это давало удивительный эффект сумрачных полубезумных глаз, видя которые, даже самые оголтелые хулиганы оббегали нас стороной. О школе, об одноклассниках мы не говорили почти никогда — этого ада в нашей жизни и без того было слишком много, чтобы переносить его ещё и за пределы школьных коридоров. Иногда мы сидели у Киры дома, и она показывала мне свои рисунки. Больше всего она любила рисовать собак или лошадей. Звери на рисунках были некрасивые и оттого понурые. Равнодушный ко всякой живности, я смотрел мимо этих листов и предавался своим вялым подростковым фантазиям. Однажды, на мой день рождения она принесла мне сложенный вдвое тетрадный листок: я открыл его и увидел девушку. Она была нарисована карандашом: очень худая и большеглазая.

— Голая, — сказал я вслух одобрительно. — А кто это?

— Никто. Девочка одна. Так тебе нравится или нет?

— Нравится, — сказал я, вглядываясь в черноту, разверзшуюся у неё между ногами.

— Если слишком долго вглядываться в бездну, бездна вглядится в тебя, — сообщила вдруг Кира.

Я вздрогнул и повернулся к ней: «Кто тебе такое сказал?»

— Никто. По телевизору слышала.

В ту ночь я очень плохо спал. Мне снилась эта девушка, точнее, мне снилась чернота, скрытая у неё между ног. Я сидел на уроке и видел эту черноту, я ел бутерброд с колбасой в столовой — и там меня настигала чернота, я закрывал глаза — чернота была тут как тут.

Примерно в те же дни я сочинил свою первую песню. Песня называлась «Чёрная дыра». Начиналась она так: «Мы сидели, беды ничто не предвещало. Ты вдруг сняла трусы, и чёрная дыра на меня напала…». Далее следовал припев:

Чёрная дыра, чёрная дыра, напала на меня, напала на меня,

Чёрная дыра, чёрная дыра, чёрная дыра.

Уже следующим вечером я сыграл эту песню Кире.

— Мда… — только и сказала она.

— Ну как? — спросил я.

— Круто… или убого. Не знаю, не могу определиться.

— Я решил собрать группу, — заявил я. — мы станем рок-звёздами. Я буду сочинять по песне каждый день. Ты будешь играть на барабанах, я буду играть на гитаре и петь. Ты умеешь играть на барабанах?

— Это неважно. Я не хочу играть на барабанах.

— Ладно, мы найдём барабанщика, это не проблема. Паша будет играть на барабанах, — у меня был друг Паша — лучший и единственный друг.

Тем же вечером я ночевал у Паши дома — его родители уехали на майские праздники ковырять огород. Я принёс гитару и спел ему эту песню. Паша молча выслушал её и поставил мне один художественный фильм. В ту ночь я открыл для себя тихие радости мастурбации. За следующие четыре года я не сочинил ни одной песни.


Тихо булькала вода в кастрюле, сдержанно шипело масло на сковороде. Я хлопал дверцами, громыхал посудой, оживлённо суетясь на кухне: я хотел подать вкусный обед расстаравшейся Кире. В магазине я купил белого вина (увы, самого дешёвого), креветок, спагетти, и приправ. На полках я обнаружил широкие тарелки, салфетки в салфетнице, два вытянутых бокала, покрытых залежалой пылью, крепко уже въевшейся в хрусталь. Перед тем как отправить креветки в кипяток, я последний раз взвесил хрустящий ледяной пакет в руках. Не знаю почему, но я находил в этих розовых уродцах нечто завораживающее. Скукожившиеся черви в панцирях с полопавшимися глазами. Но вкусные. Эти экземпляры были в два раза мясистее обычных. Здоровые, мускулистые креветки, вероятно, накачанные стероидами. Разбухшие от нежного мяса. Я разорвал пакет и они, почти что кружась, летели в пылающий котёл. Присыпав сверху соли, я налил в отмытые зубным порошком бокалы тёплое вино.

Кира тем временем трудилась с остервенением. Закатав рукава и джинсы, она, здоровая, красная, энергично сметала засидевшуюся повсюду пыль. Она делала это профессионально, широкими художественными мазками проводя по полу мокрой тряпкой. Увесистый её зад энергично вилял. Я даже набрался смелости помочь ей, но мыльная вода быстро вскружила мне голову, и я вернулся на кухню, следить за креветками и пить вино. Спустя час или полтора на запах горячей еды в кухню вползла Кира, отирая пот. Я предложил ей вино и тарелку со спагетти и уродцами. Этих червей я тщательно избавил от их панцирей, спагетти аккуратно размазал по тарелке, приправив соусом и посыпав зеленью и помидорными дольками. Выглядело всё аппетитно. Не успев даже толком разместить зад на табурете, Кира жадно набросилась на еду. Я с умилением смотрел, как Кира, чавкая, заталкивает в себя сочные куски, и неторопливо ел сам.

Проинспектировав комнаты, сверкающие чистотой, я понял, что одной ночью от Киры не отделаюсь. В случае, если Кира возобновит свои отношения, придётся уступить квартиру влюблённым ночи на две или три. Закончив трапезу, мы взяли остатки вина и переместились в гостиную. Вокруг всё сияло, было непривычно свежо и светло. Мы забрались с ногами на диван, который как-то по-человечески напрягся под нашим весом, как будто задрожал поджилками. Из сумки я достал жестяную банку из-под кофе — с травой, скрутил два тоненьких джойнта, и мы закурили, по-восточному скрестив ноги. Говорить не хотелось — и мы так и сидели, друг напротив друга, среди подушек, вдувая и выдувая дым. На минуту покинув диван, Кира вернулась с подарком на новоселье — она принесла мне альбом репродукций Густава Климта. Мы курили и листали альбомы, накрывшись одним одеялом. Я был не в силах оторваться от одной и той же прекрасной картины: «Дорога в парке дворца Каммер», но, всё же перевернув страницу, увидел ещё более прекрасную картину. Перевернув ещё одну, увидел совсем уже невыносимо прекрасную картину, от которой даже навернулись слёзы на глаза. Перевернув ещё одну страницу, я разочаровался и отдал альбом в единоличное пользование Кире. Из динамика телефона играл расслабленный рок, шелестели страницы, Кира сосредоточенно ёрзала задом. Минуты текли. Потом позвонили в дверь. Я встрепенулся, и, разбросав подушки, кинулся открывать.

Прибыли гости, оставшаяся часть группы, — барабанщик Фил и гитарист Вадик, плюс — вездесущая Аня, его жена (неофициальное прозвище — Йоко). Они притащили с собой ещё вина и нарядно обмотанную коробку с пирожными. На новоселье. Фил распростёр ко мне руки с неразборчивыми соболезнованиями. С утра он был уже сильно пьян.

— Андре Бретон!.. — одышливо пробормотал он, прижавшись ко мне пивным пузом.

— Чего?

— Андрюха, братан… — повторил Фил. — Соболезную…

При этом лицо его расплывалось в детской безмятежной улыбке. Не умеем мы, панк-рокеры, скрывать своих настоящих чувств.

Филипп — барабанщик, самый старший из нас, козлоногое неопрятное существо двадцати шести лет. Обычно его лицо неразличимо в дебрях нависающих грубых кудрей, бороды, громоздких очков, замотанных прозрачным скотчем, но сегодня очки он оставил дома, тщательно побрился, волосы заплёл в свисающий набок хвост, и теперь лицо Фила казалось огромным и непристойно голым, как будто крупная голая женщина села ему на лицо. Филипп имел внешний облик рано опустившегося гуманитария, коим он, впрочем, и являлся — последние четыре года Фил «корпел» над написанием диссертации по дореволюционному кино. Я же, скорее, видел в нём древнегреческого сатира — весёлое похотливое существо, обыкновенно изображаемое на лоне природы, со свирелью в руках, в окружении на всё готовых барышень-вакханок. Сходство становилось очевидным в интерьерах домов и квартир — Филипп имел неприятную привычку разгуливать в непубличных помещениях без штанов, а ноги Филиппа поросли густым и кудрявым волосом.

Следом протянул вялую руку гитарист Вадик — черноволосый юноша в чёрном пальто с бескровными тонкими губами, щуплый и невысокий, больше всего похожий на интеллигентную еврейскую даму. Вадим был бледен, лоб покрывала испарина — титаническим усилием он втащил в коридор портативный усилитель «Вокс» и бросил его об пол. Потревоженными птицами из-под него вылетело ещё несколько половиц. Вадик явился сюда прямо с репетиционной базы, где вообще-то полно своих огромных монструозных «маршалловских» усилителей, но Вадик — перфекционист, он был убеждён, что все они дают «не тот» звук.

Под руку с ним (с Вадиком, но не с усилителем) была Аня (Йоко), блондинка, в почти таком же, как у Вадима, пальто, в закрытой блузке и длинной юбке, обтягивающей её крепкий зад. Аня вообще была крепче и выше Вадима: широкая атлетичная спина, округлые плечи и массивные ноги. При необходимости она бы легко уложила Вадика одним ударом — такова была первая мысль, пришедшая мне при нашем знакомстве.

Прозвище Йоко, с первого дня прилипшее к Ане, хотя и было банально, но полностью отражало её роль и значение в группе. Первая настоящая и, похоже, теперь единственная женщина в жизни Вадика почему-то вообразила, что её интеллигентному супругу не место в группе, сплошь состоящей из извращенцев, пьяниц и сексоголиков (нас). Последнее время она всё настойчивее поучала: «вы играете музыку (звучало как „вы играете в музыкантов“) уже сколько?.. Семь лет! И за это время ваших поклонников стало только меньше! Вы не добились никаких результатов за эти годы! Не добились за семь, значит, не добьётесь за восемь, девять и за двадцать!» Её голос звучал неумолимо.

«Во-первых, — досадливо морщась, отвечал я. — Не семь, а пять. Во-вторых, мы записали альбом…». Йоко отмахивалась от меня, как от наглого уличного попрошайки. Она была убеждена: Вадику лучше уйти в другую группу, «с перспективами», а ещё лучше — вовсе бросить это постыдное для зрелого человека занятие и найти наконец нормальную full-time job. Эта дурёха не понимала элементарных вещей: успех не приходит сразу. Иным группам требуются десятки лет, чтобы добиться локального признания и начать зарабатывать деньги своим творчеством. Удача — награда упорных, как говорили великие. «Если ты имеешь в виду то упорство, с которым вы разрушаете ваши печени, то да, награда ваша уже не за горами», — язвила Йоко.

Самым раздражающим было даже не это её назойливое жужжание, но то, что Йоко-Аня умудрилась вживить в наши мозги наших собственных, «внутренних Йоко-Ань», которые донимали нас больше Йоко-Ани «внешней», когда её не было поблизости. Вдобавок моя «внутренняя Йоко-Аня» была гораздо умней и убедительнее настоящей: она умела проводить исторические параллели. «Хватит искать оправдания, — говорила она, — пять лет — это тоже огромный срок. Пять лет существовала Нирвана. И того меньше — Дорз. А у вас — один жалкий альбом на одиннадцать песен, и в среднем десять человек на концерте. Новые технологии, конкуренция, интернет, зачем брать измором сцену, если ваша проблема в том, что вы не в силах написать хорошие песни?..» Внутренняя Йоко-Аня была невыносима.

Мы разлили вино в пластиковые стаканчики и разместились в гостиной, стащив сюда всю доступную мебель. Филипп, торжествуя, водрузил в центр стола сорокоградусную бутылку. «Каким же извращенцем надо быть, чтобы поминать человека белым вином!» — пояснил Фил свой порыв тоном человека, оскорблённого в лучших чувствах.

Вадик поспешно отставил от себя стакан.

— Прости, Андрюш, ты знаешь, я не буду, — оповестил он меня не без печали в голосе.

Вадиму была присуща аристократическая особенность — у него была аллергия на дешёвый алкоголь. Выпив какое-нибудь гадкое постсоветское шампанское или ту же водку, он начинал кашлять, чихать, покрываться крупными красными пятнами. Вот только раньше Вадику это редко мешало: он всё равно пил, и кривился, и задыхался, и сопли текли из носа, но Вадим был радостен и пьян. Аня успела оказать своё дурное влияние на него и в этом.

Мы помянули деда, обменявшись присущими случаю формальными фразами и молча влили в себя кто вино, кто водку. Вадик, смущаясь, не влил в себя ничего.

— Но всё-таки круто, — подвёл итог Фил. — Наконец-то сможешь приводить к себе тёлок. Главное — вовремя их выпроваживать, не повторяй ошибок Вадика.

— Можно подумать, кто-то согласиться жить с таким разъебаем, — примирительно улыбнулся тот.

— Это верно. Андрюша скорее отрубит себе руку, чем согласиться вымыть посуду, — слабо улыбнулась Кира, впервые за день.

— Ну и что? Женщины любят беспомощных, — Фил заметно оживился, оседлав свою любимую тему — женщин. В этой теме Филипп считал себя исключительно компетентным. Он вальяжно расстегнул воротник, готовя нас к новой порции своей кухонной философии.

— Видишь ли, их природа такова, — обведя аудиторию самоуверенным взглядом, продолжал он. — Возможность утереть тебе слюну с воротника для женщин — великая радость. К тому же они помешаны на чистоте. Поверьте, всё что нужно сделать мужчине, — просто предоставить ей участок работы: посуда в раковине, засор в унитазе, пыль на шкафу. Действуй, дорогая! Всё это нытьё про грязный носок под подушкой — просто набивание себе цены.

— Боже, какой бред! — закрыла голову руками Аня, словно её собирались бить дубинками по голове.

— Не бред, а доказанные чувственным опытом утверждения, — Филипп поднял вверх указательный палец, что означало полную его убеждённость в своих словах. — Приведу простой пример. Попробуйте запереть на день среднестатистического парня в квартире с ведром воды и половой тряпкой. Что же произойдёт далее? — Филипп завис вопросительным знаком над Йоко-Аней, и только она открыла рот, чтобы изложить свою версию, продолжил свой спич. — А произойдёт далее следующее. Он переломает и сожжёт вашу мебель, разобьёт все окна, накормит чистящим средством вашего кота, выпьет весь алкоголь в доме, а потом спустится с балкона по верёвкам, которые свяжет из вашей же парадной одежды.

— Так поступит, по крайней мере, уважающий себя самец, — дополнил он, скосив взгляд уже на Вадима. — Но как же поступит женщина? Конечно, она не станет ничего крушить. Может быть, она помянет вас плохим словом, но природа неизбежно возьмёт своё рано или поздно, и заставит её взять швабру и отдраить все ваши полы до блеска, разморозить холодильник и погладить вещи: такова уж она, созидательная природа женщины. Главное, не допустить роковой ошибки — не оставить нигде сладкого. Если женщина найдёт у вас в шкафу коробку конфет — на этом всё кончено. Она ляжет с ней на диван и будет смотреть какое-нибудь дурацкое шоу вплоть до вашего появления, — тут он обернулся ко мне, поучая. — Запомни, Андрей, если тебе не удастся выгнать бабу, корми её поменьше и всё время находи ей какое-нибудь занятие.

— Как хорошо, что мой Вадим не слушал этого идиота! — сказала Аня, пригубив вина.

— Хорошо для тебя, моя дорогая, — пожал плечами Филипп. — Вадиму же ещё только предстоит оценить весь масштаб трагедии.

Йоко-Аня оправила юбку, притворно усмехнувшись. В повисшем на несколько секунд молчании я подлил себе и всем остальным вина.

— Знаете, — сказал я, видя, что беседа только начавшись, окончательно стухла. — Филипп мне всегда нравился своей честной отвратительностью.

Фил довольно хмыкнул.

— Он — свинья, не скрывающая своего свинства, — продолжил я, и ухмылка несколько оползла. — Выглядит наш Филя так, будто живёт на улице, вечно пьяный, с удушающей вонью из рта. Он знает свою целевую аудиторию: некрасивые женщины-реалистки, которым всегда приходится выбирать между плохим и ужасным. Пьяные, жадные до ласк, между перспективой грубого неряшливого секса на вонючих простынях и очередной одинокой ночью на простынях чистых они иногда выбирают первое.

— Да, это верно, Филипп хотя бы честен, — вступился за товарища Вадим. — То ли дело ты, Andre. Вот кто подлинное воплощение зла. Ты, Андрюша, не просто волк в овечьей шкуре, а изощрённая, дьявольская модель — волк, притворяющийся овечкой в волчьей шкуре. Наивные девочки-студентки, случайным ветром занесённые на панк-концерт, смотрят на тебя и думают: ах, какой брутальный вид — серьга в ухе, татуировки, шипы, весь в чёрном, определённо, за этой напускной грубостью скрывается поэт с тонкой, ранимой душой. И тут ты начинаешь разводить свои сопли: «ах, сколько ты обжигался, влюбляясь без памяти, ох, твоё сердце — кровавый рубец. Но ты влюбляешься снова и снова, летишь с головой в эту бездну, потому что веришь, что однажды… да, однажды ты найдёшь ту, единственную!..»

— Неточная цитата… — протестовал я.

— Я передаю суть, — отмахнулся Вадим. — А потом это твоё пошлое «давай убежим…», сказанное на ушко жарким шёпотом. Из какой дешёвой мелодрамы ты это позаимствовал?

— Сколько загубленных душ на твоей совести, а, Андрюш? — вульгарно осклабился Фил.

— Не так уж и много, — скромно потупив глаза, пробормотал я. Это правда, мои успехи сильно преувеличены. Я — скромный анахорет, из которого иногда пытаются вылепить нечто несусветное. Просто я не особенно нравлюсь женщинам сам по себе — приходится иногда прибегать к некоторым хитростям. — К тому же, у меня есть принципы.

— И главный из них — никогда не оставлять настоящего номера, — сказал, хлебнув чая, Вадим. Я заварил чайник специально для него, и он, попивая мой чай и развалясь на моих подушках, ещё и поносил меня.

— Таких как ты нужно стерилизовать! — вскипела яростью Аня.

— Эй, да что вы на меня накинулись! — я даже несколько растерялся, не ожидая атаки сразу с нескольких сторон. — Кира, скажи им, я не такой.

Кира молчала, прикусив мясистые губы, и, не моргая, смотрела на меня. Последнее время она молчала практически постоянно, а если слова и слетали с губ, то слетали натужно и невпопад.

— Нам больше не дадут играть в «Перестройке». Горбач сказал, в воскресенье последний концерт, — наконец, выдавила из себя она и снова погрузилась в свои тяжёлые раздумья. Я так и представил, как тяжёлые мутные воды раздумий сомкнулись над ней, и она сидит в них, надув щёки, храня кислород.

— Да, мы не успели тебе сказать… — Вадик откашлявшись, отставил остывший чай. — Горбач взъелся на нас после того, как ты врезал с ноги его девчонке на последнем концерте.

— Ах да, я и забыл! — Филипп громко и непристойно заржал, толкая локтями в бок сидящих по обе стороны девушек. — Врезал, прям по хлебалу!

Йоко-Аня глядела на меня уже с нескрываемым ужасом.

— Какой девчонке? Да вы что, все с ума посходили!?

— А ты вспомни, — отсмеявшись, вдруг очень серьёзно сощурив глаза, сказал Фил.

В последний раз, когда мы выступали в этой дыре, в «Перестройке», один урод из первого ряда всё время харкал на сцену, и, надо признать, очень метко — несколько раз попал мне на ботинки и на штаны. Я прервал исполнение и вежливо попросил чувака перестать. «Не могли бы вы перестать плевать на мои ботинки, сударь?» — что-то в таком духе пролепетал я. Вместо того, чтобы спокойно внять просьбе, плевальщик внезапно озлился: «Шёл бы та на хер! Это бля, панк-концерт или чё?» — проорал он. После чего, особенно изловчившись, харкнул Филу точно на свитер. Фил бросил играть и попытался метнуть в обидчика барабанной палкой, но вместо этого угодил ей сидевшему за столиком мрачному здоровяку точно в лоб. Переломанная пополам палка полетела обратно, а вместе с ней стулья, бутылки и подносы с едой. Разметав столы, толпа повалила к сцене. Я успел двинуть какому-то патлатому козлу (девушка Горбача?), который вцепился в мою штанину. Плевальщик, обезумев от счастья, подскочил ко мне и врезал в живот. Я завалился на пол и больше не вставал до конца выступления, которое, как ни странно, продолжилось. В завершение этой мини-ретроспективы добавлю: после концерта плевальщик подошёл к нам за сцену, крепко пожал всем руки и поблагодарил за отличный концерт.

— Слушай, была давка, к тому же плохое освещение, если нужно, я могу и извиниться.

— Можешь, но это вряд ли поможет, — покачал головой Вадим. — Он давно искал повод, чтобы от нас избавиться. И тут ты бьёшь ногой его девушку! Лучше не придумаешь…

— Поверить не могу, что нас выгоняют из этой дыры.

— Да… да… — Филипп по привычке потянулся, чтобы почесать бороду, но вместо этого наткнулся на пустое пространство. Почесал вместо этого глаз и вернул руку на место. Последовали, поочерёдно, мои и Вадиковы вздохи.

— Похоже, теперь у нас нет выбора, — осторожно проговорил Вадик.

Я посмотрел на него с раздражением. Вадик… эх Вадик…

Несколько дней назад Фил и Вадик, радостные, вломились на репетиционную базу. Перебивая друг друга, как зубрилы-ученики, они принялись рассказывать, что наша благодетельница, Йоко-Аня, сумела организовать для группы выступление на каком-то молодёжном фестивале — зрителей якобы ожидалось от пяти тысяч человек.

— Пять тысяч! — всё твердил Филипп зачарованно, представляя, сколько среди этих пяти тысяч найдётся отчаявшихся женщин-реалисток. — Ты хоть представляешь, как это круто для нас — группы, собирающей на своих концертах в лучшем случае три-четыре десятка человек!

— Да, всё благодаря Анечке. Нам следует сказать ей спасибо, — подсказывал нам Вадим.

— И правда! Видишь, Андрюш, эта Йоко, оказывается, не такая сумасшедшая блядь, как мы с тобой думали! — не обращая внимания на Вадима, радостно восклицал Фил.

— Но хотелось бы узнать подробности… — не спешил торжествовать вместе с друзьями я.

— Какая разница! — перебил меня беспечный Фил. — Концерт на молодёжном фестивале музыки, говорят же тебе.

— И всё же, конкретно, что это за фестиваль? — настаивал я, переключив всё своё внимание на внезапно затихшего Вадика.

Запинаясь и отводя глаза, он объяснил, что фестиваль имеет какое-то отношение к молодёжному движению «На страже стабильности» или, как они сами себя называют — к «стабилам», или, как называет их остальные, — к «нассистам». И на днях уже должна была состояться встреча с одним из их предводителей — неким Сергеевым, «старым знакомым» Йоко-Ани, которому она уже успела навязать нашу пластинку. Не задумываясь, я отверг предложение с праведным гневом, обругав и Вадика и Фила за их не соответствующее никаким панк-стандартам поведение. Не то чтобы я видел в «нассистах» каких-то идеологических врагов, скорее, они вызывали у меня лишь омерзение. Я не хотел и не собирался с ними бороться, мне всего лишь не хотелось вляпываться в них.

— Слушай, там никаких лозунгов, просто музыка! — продолжал меня уговаривать Вадик уже здесь, в моей квартире, в присутствии затеявшей это всё Йоко-Ани. — Тебя никто не заставит маршировать в ногу и молиться на портрет товарища генсека. Отыграем песни и уйдём. Больше от нас ничего не нужно!

— Отыграем песни? Перед кем, перед этими лоботомированными скотами, загнанными туда за деньги? У нас есть репутация, мы же не можем так просто…

— У тебя есть принципы! У нас есть репутация! Что с тобой сегодня? — всё больше неистовствовал перед очами властной крокодилицы Ани Вадим. — Ты обкурился или тебя похитили инопланетяне? Наша репутация такова: мы группа, которая не в состоянии собрать больше сорока человек. Если мы откажемся от этой возможности…

— Я не буду унижаться перед этими хуесосами! Моя душа стоит дороже, чем пятитысячный концерт перед этими блядьми!

— Ты чего разорался? Никто и не собирается покупать у тебя душу! Это просто маленький компромисс, на который надо пойти ради общего дела!

— Общеизвестно, — встрял в нашу перепалку Фил, — что душа — это товар, которым можно торговать до бесконечности! Главное, не подписывать ничего кровью!

— Как же с вами тяжело, — вздохнув, пожаловалась Аня. — Я чувствую себя психологом в интернате для детей с задержкой развития. Неужели тебе, Андрей, непонятны такие очевидные вещи? Твоя… ваша группа находится в глубокой заднице, вы все — сообщество неудачников, которое не заслуживает ни единого шанса! А участие в этом фестивале — это супершанс! И я, конечно, делаю всё это только ради Вадима, а не ради вас, упырей! Он этого шанса достоин, один. И пожалуйста, я прошу тебя, — тут она обратила на меня свои немигающие крокодиловы очи. — Если тебе наплевать на себя, если ты так и хочешь сидеть в этом говне… то есть, я хотела сказать, в этом андеграунде, то, пожалуйста, не тяни и всех остальных за собой!

Я оглядел свою замолчавшую группу. Искусствовед Фил задумчиво ковырял в носу. Кира раскачивалась в кресле, потихоньку надувая пузыри слюны. Действительно, на интернат для retarted-детишек наша группа смахивала.

— Хотя бы просто встреться с Максимом! — неискренне, но страстно взмолилась Аня (этого Сергеева звали Максим). — Ты сам увидишь, он отличный парень, между прочим, очень начитанный. Может, это ещё вы ему не подойдёте, с вашими-то тупоумными песнями…

Я кинул на Вадика ещё один, как я надеялся, высокомерный и безжалостный взгляд. Он опустил голову ещё ниже, почти уже засунув её под коротконогий стол. Фил между тем жадно потянулся к водке.


Постепенно все гости разбрелись, оставив после себя груду смятых стаканчиков и салфеток, пустой стол, залитый крепкими жидкостями, и несколько опустевших бутылок под ним. Вместе с ними осталась и засыпающая и бессильная Кира. Она лежала, запеленавшись, как младенец, в разноцветные простыни и курила вновь сконструированный для неё джойнт. Я пристроился рядом, вольтом, закинув одна на другую ноги. Было видно, как Кира устала от уборки: лицо немного осунулось и блестело от высохшего пота (даже после такой энергичной работы она ленилась сходить в душ). Ни одна мысль не лезла мне в голову, и я вернулся к созерцанию репродукций Климта. Через некоторое время Кира привстала, хлопая бессмысленными, поблёскивающими от слёз глазами.

— Ты ещё не спишь? — спросила она, ясно видя, что я нет, не спал.

— Не сплю, — подумав, ответствовал я.

— Я всё думаю о ней, об Алёше… — Кира называла свою бывшую Алёшей, в то время как та предсказуемо именовала её в ответ Кирюшей. Забавная, на самом деле, была парочка. — Мне так тяжело без неё. Мне так одиноко…

Перевернувшись, она обняла мою ногу в вонючем носке. Видя, в каком направлении, возможно, будут развиваться события со стороны одурманенной травой Киры, я бодро вскочил с дивана и отключил свет. Вернувшись обратно, я объявил: «Спокойной ночи! Я собираюсь спать». И повернулся спиной.

— Я так устала, — не унималась она в темноте. — Я так устала заботиться обо всех. Мне хочется, чтобы позаботились и обо мне. Может быть, мне стоит найти себе парня…

В ответ я негромко хрюкнул, делая вид, что уже сплю. Насколько я был осведомлён об отношениях Киры с её подругой, Кира в них была явным доминантом, мальчиком. Она дарила подруге цветы и другие подарки, в одиночку придумывала влюблённым досуг. В ответ же Кирюша получала от злой и капризной девочки Алёши лишь тычки кулаком — подруга била её больно и всерьёз. Это была и игра, и выражение недовольства — Алёша была недовольна всем и всегда. Впрочем, впоследствии Кира вспоминала об этих тычках с ностальгией.

— …А, как ты считаешь? — Кира толкала меня ногой в спину, перевозбуждённая.

— Не знаю, — буркнул я, делая вид, что с трудом преодолеваю навалившийся на меня сон. После того, как Кира стукнула меня ещё несколько раз, я всё же выдавил из себя тираду.

— Может и стоит, но лучше не надо, — напутствовал я её. — Мужчины — как ты видишь, ленивые и самовлюблённые существа. Женщины в сто раз лучше. На твоём месте, я бы всё-таки сосредоточил внимание на особях своего пола.

Что-то разочарованно пропыхтев, Кира всё же успокоилась. Стало прохладно и при этом слишком светло — яркий уличный фонарь, нависший прямо над окном, заливал комнату бронзовым сиянием. Запахнув форточку и зашторив окно, я снова, на этот раз на цыпочках, вернулся на ложе. Достав с пола ветхую подушку, я подмял её под себя и, наконец расслабившись, сомкнул глаза. Именно на этой подушке, я вспомнил, всегда и очень крепко спал дед.

Загрузка...