НУЖДА В СКОРБИ
Рязань, 17 апреля.
«…Безумец до конца, бунтую против вашего Бога, таким я умру, — и, согласный с вами о неизбежности замены горизонтальных созерцаний вертикальными[1], дерзаю думать, что ваши вертикали врастают в землю, а мои — хоть и чахло — тянутся ввысь. Бледные, такие жалкие, выросшие на малосочной, точно чем-то отравленной почве, ветви моего деревца — все-таки ветви, порою зеленеющие, а ваши созерцания копошатся в глубине где-то, глубоко под землей, и выглядывают наружу только голыми, никогда не зелеными корневищами. Оттого так часто столь дики, столь непривычны для нее они, — прямо-таки непонятны[2]. И, все же, ваши воззрения лишь дают пищу моим: через ваши созерцания только надо питаться, и после — отрицать их, бороться с ними; потому что преобладание их знаменует собою царство и владычество того, что подобно в человеке породившей его земле и с чем не мирится то другое, чем по существу все мы есмь и движемся. Да, мой друг-недруг[3], это просто сказано. И за книжку вашу бесконечное и горячее спасибо; то, что вы вспоминаете иногда обо мне, меня необычайно поддерживает. А по существу в сути-то моей слишком уже плохо: пути вперед отрезаны, назад идти — пока горд — не хочу; топтаться на месте — гнусно; остается следить за своим распадом как личности, зрительствовать над собою. Вы счастливы с вашей земной религией, но именно в этом-то, что вы счастливы, и лучшее для меня доказательство вашей неправоты. По существу, я непоправимо несчастен, но это-то и крепит меня, и заставляет пристально подчас всматриваться вперед и вокруг, и порою позволяет не каяться даже в том, что я, как вы и угадали, — «убивец»[4]…
Я оторвался от этой странички и продолжаю писать, прочитав ваше рассуждение: «Религия — как свет и радость»[5].
Василий Васильевич! не мелькал ли иногда, когда вы его писали, мой образ перед вами? — Во всяком случае, такой пытки, как чтение этого вашего фельетона, я давно не испытывал. Точно ножом по живому телу — каждой его строчкой вы режете меня. Мне больно, но в муках этой часто нестерпимой боли я кричу, корчась кричу: я правее вас.
Да — правее, и горд тем. Тяните все жилы из меня, но вы так далеки от того, что ясно мне. Вот вы же ведь проговорились сами: «Зосима — это образ, из каторги вынесенный, там взлелеянный». Зосима — да ведь это бледный, чахлый плод гибнущей религии, не понимающей, что она погибает! А Ферапонт — это стражник религии, с нею погибающий. Кто выше: этот ли нелепый стражник, для многих еще нужный и инстинктивно этими многими провозглашаемый «старцем», властителем их душ, — или Зосима, нужный только, в конце концов, кокетничающим своею религиозностью барыням[6]. Ведь Алеша-то настроен как институтка: — а ему — этой красной девице — и только ему Зосима мог поведать свое «святая святых». Конечно, Ферапонт — не все, но зато Зосима — ничто. Зосима — это уступки человечеству, жалкому и слюнявому, это — голос каторги, измучившей такую душу, как Достоевского, это — религия, до человека приниженная, и по существу это — измена религии! Делать то, что велит нам Зосима, можно и без религии, и лучше его делают откровенные безбожники. — Мне видно, куда ниспадает религия, и вот, в этом процессе ее разложения, Зосима идет на уступки и, конечно, «прочахнет». А Ферапонт — стражник до конца. И, пока есть еще следы ее, Ферапонты нужны, к ним тянет, они охраняют то, что готово переродиться и корчится в муках родов, — хранят церковь, но бережно. Против каждого положения вашего и священника Петрова хочется крикнуть — но стоит ли? Но разве не чувствуете вы, что такое, как у него и у вас, толкование самого дивного евангелического образа — образа Марии, помазующей ноги Иисуса, — прямо кощунственно; а ваш «изгиб мысли», заставляющей не жалеть Иисуса, молящегося в Гефсиманском саду, а почти радоваться Его слабости, — это что такое?
Религия как свет и радость? Василий Васильевич! Да так ли это? В какую ловушку давно уже попали вы и многие, многие другие! В ловушку какого-то откровенного любованья своею животностью, смакования[7] утех и радостей, и ниспадания, ниспадания[8] до конца! Религия — как тиски того, что низменно, как вечная Божья гроза нашей греховности, проклинающая немощь человеческую, плачущая о ней и вечно влекущая нас ввысь, — конечно, такая религия велит «оставить отца и мать», и «вырвать глаз, если он соблазняет», и «идти на крест»[9]. Эта религия, все понимающая, все, но только как-то холодно, мимоходом[10], — как мы делаем это по отношению к маленьким детям — позволит нам и порадоваться («ну и пусть их» — именно такой ведь колорит[11] всего чуда в Кане) — но именно только позволит; возводить в принцип ощущение радостности она не станет, а о собственной слабости и жадности к свету и радостям, и о робости перед подвигом — такая религия заплачет кровавыми слезами.
В моей религии Магды умирают, потому что им больше делать нечего, — и Генрихи куют свои колокола, измученные и суровые, — и их колокола поют славу Богу, к которому зверь тянется по-своему, по-звериному, а человек иначе немножко, с отрицанием того, чтó он перерос, с культивированием того, что еле брезжится в нем и что у великого Достоевского сказалось в образе Ивана Карамазова, Дмитрия — его жалкого «Митеньки», — но никак не Алеши и не Зосимы.
Прощайте, мой друг-недруг. Мне очень грустно сейчас в своей комнате, наедине с моими мыслями. Я так страшно одинок, и те колокола, что сейчас зазвучат и запоют песню о Воскресении, — разное пропоют нам с вами. Для вас — это победная песня и торжество любви, а для меня — это наивное чаяние усталого человечества, пропитанного пóтом от трудов своих, и на один миг опьяняющего себя иллюзиею общей любви и радости и яркого света — от восковых свечей.
Милая служба заутрени под светлый праздник — для меня она нераздельна с белыми девичьими платьицами — точно для них она служится. Милые, наивные белые платьица, из которых так скоро вырастают[12]. Грустно мне — и только один человек во всем мире понял бы меня, совсем понял бы…
В. 3-цкий».
Кроме мотива скорби, христианство еще обширно развило мотив художественности. И вот сплетение этих двух мотивов и составляет всю «музыку» Церкви — всю ее наглядность, всю ее осязаемость. Второй мотив ярко и наконец цинично выражен в следующем письме ко мне, которое тоже меня поразило:
ЭСТЕТИКА МРАЧНОГО
«Г-н В. Розанов.
Обет послушания еще не предрешает антиэстетичности: есть тысячи людей, вся красота которых состоит в безграничном послушании. «Ты свободен. Но какое мне дело до того, что ты освободился от ярма, если ты не сумеешь объяснить, для чего или для кого ты стал свободен?»
Красота крестного хода… А мрачные инквизиционные судилища с осьмо-гласным miserere[13] — разве это не красота? Шествие сотни черных людей, каждый жест которых вырабатывался веками, — разве это не готично?
Полуденная сутолока на площади. Нарядная праздничная толпа виленского шляхетства выходит из ворот реформатской коллегии. Скромный протестантский пастор что-то объясняет. Чей-то пристальный взор… это прислушивается к нему черный человек. Два вопроса, жест, — и проповедник удаляется, посрамленный ad majorem Dei gloriam[14].
Божие наказание постигло города и села: в предсмертных судорогах больные валяются на улицах, а здоровые бегут от заразы. Но кто это закутал больного в свой черный плащ и уносит его на руках? Это — воин Господа Иисуса.
Бюрократ»[15].
САМОСОЖЖЕНИЕ
«Вечером девятого июня к полицейскому уряднику Сергиевской Пустыни явился рыбак и заявил, что он шел с моря через поле позади Сергиевского монастыря и увидел у одного из кустов дотлевающий костер, а возле него лежит чуть живой человек. Урядник, собрав понятых, отправился к указанному месту. Около кустов, действительно, догорал большой костер, а около него лежал еле живой человек с обгоревшими ногами. Его немедленно отправили в монастырскую больницу, где фельдшером ему была оказана первая медицинская помощь, а затем перевезли в Стрельнинский дворцовый приемный покой, откуда отправили в Петергоф к родителям. Из дознания выяснилось следующее: человек этот был одет в мужской монашеский костюм, но оказался девушкой. Она — крестьянка Петергофского уезда, Ольга Петровна Гвоздева. В последнее время она читала много славянских книг и, желая спасти свою душу, — дошла до фанатизма[16], в припадке которого решила себя сжечь на костре. С этой целью она приехала в Сергиевский монастырь и, после горячей молитвы, пошла в поле, наломала сучьев, развела огонь и, раздевшись донага, бросилась в костер. От сильной боли она, не помня себя, выскочила из костра и упала без чувств. Придя немного в себя, она с большим трудом надела кое-что из одежды, но двигаться не могла и пролежала до появления рыбака, завидев которого, она начала кричать: «Воды! воды!» — чем обратила на себя его внимание. У костра найден воткнутый в землю длинный посох с небольшим крестом на конце, на котором был повешен образок[17]. Это она поставила себе надгробный памятник в случае, если бы сгорела. Здесь же была найдена длинная коса, которую она перед актом сожжения отрезала финским ножом. Кроме того, найдено много книжек духовного содержания. Так как у несчастной обнаружены ожоги ног, живота и спины, то — по заключению врачей — жизнь ее находится в опасности» (из газеты «Знамя» за 1903 г., номер 158, июля 14. Корреспонденция — из Сергиевой Пустыни, что близ Петербурга. Курсивом отмечены мною места, требующие особого внимания).
В. Р-в.
В ПЕЧАЛИ И СТРАХЕ
«Вязниковского уезда, деревни Слободищ, крестьянин спасовец (секта старообрядчества беспоповщинского толка) Михаил Куртин, 57-ти лет, зарезал родного сына своего, 7-летнего мальчика Григория, в убеждении, что это угодно Спасу. Вот что рассказывал Куртин на суде о своем поступке: «Однажды ночью печаль моя о том, что все люди погибают в грехе, сделалась так велика, что я не мог уснуть ни на минуту и несколько раз вставал с постели, затепливал свечи перед иконами и молился со слезами на коленях о своем спасении и спасении семейства своего. Тут мне пришла на ум мысль спасти сына своего от погибели вечной, и так как сын мой Григорий, единственное детище, был очень резв, весел и сметлив не по летам, то я, боясь, чтоб он после смерти моей не развратился в вере и не погиб в геенне вечной[18], решился его зарезать. С этою мыслью я вышел на заре в задние ворота и стал молиться на восход, прося у Спаса знамения, что если после молитвы придет мне снова мысль эта в голову с правой стороны, то я принесу сына в жертву Богу, а если слева — то нет; потому что, по мнению нашему, помысл с правой стороны есть мысль от ангела, а с левой — от дьявола. По окончании длинной молитвы помысл этот пришел с правой стороны, и я с веселием в душе возвратился в избу, где сын мой спал с женой моей на полнике (широкая лавка). Опасаясь препятствий со стороны жены, я нарочно разбудил ее и послал за овчинами в деревню Перво, а сам, оставшись с сыном, сказал ему: «Встань, Гришенька! Надень белую рубаху, я на тебя полюбуюсь». Он надел белую рубаху и лег на лавку в передний угол. Тогда я подложил ему его шубку в голову и, заворотив подол рубашки, несколько раз ударил в живот ножом. Он затрепетал, и начал биться, и натыкался на нож. Желая поскорее прекратить его мучения, я распорол ему живот сверху донизу… Он потерял силу сопротивляться, но все еще не кончался. Заря до этого времени светила в окно, но, когда я пронзил его ножом, вдруг первый луч солнца брызнул в окно. Что-то сотряслось во мне, нож выпал из рук, и я упал перед образом на колени с молитвою, прося Бога принять милостиво новую жертву. Когда я стоял перед образами на коленях и сын мой плавал в крови, то вошла вдруг в избу возвратившаяся жена моя и, с первого взгляда узнав все случившееся, упала от страха на землю перед мертвым сыном. Тогда я, поднявшись с пола, на котором стоял на коленях, сказал жене: «Иди и объяви обо всем старосте. Я сделал праздник Святым». — Заключенный в острог, Куртин еще до решения его дела на суде запостил себя до смерти». Кон. Леонтьев. «Восток, Россия и Славянство». Москва (1886 г., том II, стр. 14—15. — Курсив мой. В. Р.).
На страницах 17-й и 19-й того же тома Леонтьев сопровождает случай размышлением:
«Конечно, никто не станет оспаривать у суда[19] права карать[20] поступки, подобные поступкам Куртина. Но, по высокому выражению московских славянофилов, обыкновенный суд, точно так же как и справедливая полицейская расправа, суть проявления лишь «правды внешней», и он не исчерпывает бесконечных прав личного духа, до глубины которого не всегда могут достигать общие правила законов. Судья обязан карать поступки, нарушающие общественный строй, но только там сильна и плодоносна жизнь, где почва своеобразна и глубока даже в незаконных своих произведениях. Куртин может быть героем поэмы гораздо более, чем самый честный и почтенный судья, осудивший его вполне законно.
В этой трагической картине нет ничего пошлого и избитого».
Воскресение Христово видевше, поклонимся Господу Иисусу, Единому Безгрешному…
Пасхальная песнь
I
ПРИРОДА
«В сравнении с суровой северной и даже со средней Россией южные части ее представляют настоящий благодатный край по мягкости климата, красоте природы и естественным богатствам, которыми земля вознаграждает труд человека. Для жителя севера этот уголок — земной рай, полный радости и довольства. Эти черты в особенности свойственны Поднестровью. Великой красотой отличается долина реки с ее густой яркой зеленью, живописными берегами и могучей растительностью, которая своей сплошной зеленой пеленой обозначает старое широкое русло реки. Богатые сады и виноградники покрыли всю долину и служат неиссякаемым источником богатства и довольства… И здесь, в этом благодатном уголке, свила гнездо мрачная человекоубийственная секта[21]. Своим дыханием она отравила жизнерадостное население долины и привела к страшным событиям, которые — если бы они даже были кровавыми — и тогда были бы менее ужасны. Благодаря деятельности секты — здесь, в благодатной долине, нашли себе вольную или невольную смерть два с половиною десятка людей, из коих большая часть были женщины и дети всех возрастов, не исключая грудных младенцев. В довершение всех ужасов — смерть была медленной и одной из самых мучительных!
Желая поближе ознакомиться с событиями этой смерти и определить психологическую природу явлений, лежавших в основании ее, автор настоящих строк взял на себя труд отправиться на место и ознакомиться с внешней обстановкой, с населением, среди которого произошли убийственные события, и с оставшимся в живых непосредственным участником событий, Федором Михайловым Ковалевым.
Внешняя сторона терновских событий настолько известна из газет, что мы ограничимся лишь кратким перечнем главнейших фактов.
Днестр своим быстрым извилистым руслом образует массу островов и заливов (лиманов). Вся широкая долина реки изрезана ее рукавами и богата часто заливаемыми водой низинами с тучным черноземом. Эти низины с небольшими на них возвышениями носят местное название «плавней». Плавни покрыты необыкновенно плодородной почвой и богаты фруктовыми садами и огородами; части же долины, прилегающие к берегу, изобилуют виноградниками. Село Терновка находится в четырех или пяти верстах от Тирасполя и расположено в плавнях. В непосредственном соседстве с Терновкой расположены многочисленные хутора, и между ними — хутора, принадлежащие семейству Ковалевых и их родственникам. Усадьба Ковалевых представляет значительную земельную собственность, оцененную тысяч в двадцать руб.[22]
Старообрядческое[23] семейство Ковалевых принадлежит к давним обитателям терновских хуторов, и родоначальник нынешнего поколения Ковалевых уже в начале настоящего столетия владел усадьбой[24], получившей ныне столь печальную известность. Этот родоначальник давал у себя приют прохожим, и в особенности перехожим раскольникам, и завещал такой же долг своим потомкам. Последняя владелица хуторов, старуха Ковалева, строго исполняла заветы предка, который был отцом ее мужа, и в усадьбе ее находили приют не только перехожие сектанты ее веры, но существовало даже целое учреждение — скит, в котором имели постоянное пребывание представители секты обоего пола, ведущие безбрачную[25] жизнь и составлявшие нечто вроде старообрядческого монастыря[26].
Скит представляет собою небольшое низкое здание, с фасада напоминающее собою экипажный сарай, с широкими фальшивыми входными воротами, которыми отделан фасад, и небольшими оконцами вроде слуховых отверстий в нежилых зданиях. На самом деле никакого въезда в сарай не существует: это — лишь отделка, скрывающая действительное расположение и назначение здания. Настоящий фасад и вход в здание — с противоположной стороны. Но этот истинный вход и истинный фасад просто, но искусно и умело замаскирован широким валом из соломы и тростника, представляющим собою как бы склад этих материалов. Однако же на самом деле описываемый вал представляет собой постоянную постройку, которая своей верхней частью сливается с крышей близлежащего здания и предназначена для замаскирования его. Между валом и зданием скита идет во всю его длину узенький коридор. С коридора ведут несколько входных дверей в различные части здания. Здание это и есть раскольничий скит, в котором имели временное и постоянное жительство перехожие и постоянные жильцы терновской общины. Самый вход в описанный выше коридорчик так искусно расположен и замаскирован, что его трудно заметить. Все описанное устройство явным образом рассчитано на то, чтобы скрыть как назначение здания, так в особенности входы и выходы из него[27]. В самой существенной части здания, рядом с главной молельной, расположен поперечный коридорчик, который ведет в противоположные части усадьбы и представляет полную возможность скрыться жильцам скита тем или другим путем, в зависимости от условий обыска. Все подробности устройства скита продиктованы страхом, осторожностью и подозрениями. Здание невзрачно, низко; его крошечные окошки маскированы задвижными ставнями, разделанными под цвет фасада и т. д. В большей части комнат находятся потайные ходы и спряты. Все показывает, что здешний обитатель пребывал в постоянной тревоге и всякую минуту был готов и мог бежать. Вместе с тем внутренность здания отличается мрачным характером[28] и крайне неприветлива; все показывает, что люди жили здесь не только в страхе, но и в какой-то человекобоязни и мрачности (курс. проф. Сикорского).
Жильцы скита редко выходили из здания — разве только для необходимых работ[29].
Обыкновенным времяпрепровождением скитников были молитва, чтение, беседа[30] при постоянном общении с некоторыми из членов семейства Ковалевых, которые, так сказать, прониклись духом религиозного настроения скита. Эти последние совершали значительную часть работ, напр., относящихся к домашнему обиходу, облегчая или, лучше сказать, заменяя работу обитателей скита.
Что касается внутренней жизни скита, то в некотором отношении она осталась для нас невыясненной ввиду того, что главнейшие участники этой жизни, напр., девица-сестра Ковалева, Домна Фомина с дочерью, Суховы и др., погибли насильственной смертью. Однако же некоторые факты нам удалось узнать от самого Федора Ковалева. Но в особенности, хотя немногие, но высокой ценности данные получены нами из бесед со слепым стариком Я. Я. (76 лет), который жил в скиту и был непосредственным участником большей части событий последнего времени. Из этих двух свидетелей Федор Ковалев не понимал значения многих событий, в особенности не понимал их мотивов, и потому его фактические рассказы, подчас детски-наивные, отличаются совершенной и беспристрастной объективностью. Старик Я. Я., наоборот, очень тонок, проницателен, опытен, отличается идеально покойной душой[31]. Благодаря его показаниям возможно установить истинное значение и психологическую зависимость совершившихся фактов, и до известной степени объяснить то, что остается загадочным…