Б.Олшеври-младший Вампиры замка Карди

Часть первая ЛЮДИ

Глава I Любовь и долг графини фон Далау

В спальне графини Магды фон Далау, на стене напротив кровати, находилось огромное зеркало: высотой — в человеческий рост, шириной — в длину кровати.

Впрочем, стоит уточнить: во всех трех спальнях графини фон Далау — в городском доме в Берлине, в загородном поместье фон Далау и в доме доктора Гисслера, где графиня Магда работала лаборанткой и где ей частенько приходилось ночевать — находилось по большому зеркалу, отражавшему кровать… И всё, что на кровати происходило.

Даже когда это «всё» происходило между Магдой и ее законным мужем, графом Хельмутом фон Далау — Магде все равно нравилось наблюдать собственные страстные игры. Хотя «всё» с Хельмутом было настолько пресно и скучно, что вовсе не заслуживало внимания. То есть, не заслуживало бы… Если бы не красота Магды.

Магда обожала любоваться своей красотой. И особенно — во время ласк, когда ее нагое тело так изящно изгибалось, когда кожа сияла, словно роза на заре, и покрывалась росой испарины, когда разметавшиеся волосы сверкали при свете ночника, как расплавленное золото… Даже с Хельмутом в такие моменты она выглядела изумительно! И научилась возбуждаться от одного только своего вида.

Что уж говорить о тех ночах, когда она была с Куртом? С прекрасным, как языческий бог, белокурым Куртом фон дер Вьезе! С бесконечно любимым Куртом.

Конечно, когда она была с Куртом, она очень скоро отвлекалась от лицезрения их отражений в зеркале, она полностью отдавалась страсти.

Но если потом пыталась вспомнить, как это все было, — то вспоминалось только то, что она успела увидеть в зеркале.

Сейчас, очнувшись после короткого сна — или обморока? — в который ее повергнул последний пережитый с Куртом экстаз, Магда тоже первым делом вспомнила, как красиво это было. Как приятно — тело не помнило. Тело уже отдохнуло и жаждало новых наслаждений. Зато — как сплетались они на кровати: розовая рыжеволосая Магда и белокожий, словно из мрамора выточенный, светловолосый Курт, — эта картина так и стояла у Магды перед глазами. И в который уже раз Магда сожалела о том, что природа наградила ее склонностью к медицинской науке, а не к изобразительному искусству. Какие прекрасные, наполненные страстью полотна могла бы она создавать, будь она художником в той же степени талантливым… Но — увы. Впрочем, как мудро сказано: каждому — свое. А Магда на свою участь не жаловалась.

Магда села на постели, любуясь спящим Куртом. Он лежал на спине, закрыв лицо сгибом локтя. Великолепное тело. Роскошная мускулатура. Настолько рельефная, что по этому телу вполне можно было бы изучать строение мышц на уроке анатомии. Хотя, если обнаженный Курт войдет в аудиторию, большинство студенточек — а с началом войны на медицинский факультет поступало все больше женщин — просто рассудок потеряют от восторга и разом забудут всю свою науку. Создала же природа такое чудо!

Но еще большее чудо — то, что они с Магдой встретились. В этом огромном мире, среди тысяч, миллионов людей… Могли и заблудиться. Разминуться. Два человека, так идеально созданные друг для друга, прекрасные, сильные, страстные, они могли бы никогда не увидеть друг друга, никогда не познать главного чуда в жизни: того, как упоительно слияние их тел! Жаль, Магде так и не удалось добиться от Курта ответа на вопрос: было ли у него когда-нибудь с другой женщиной — так же, как с ней, с Магдой? Почему-то он не любил говорить на эту тему. Впрочем, он вообще не любил говорить. Но в глубине души Магда знала: нет, не было. Не могло быть у него с другой — ТАК. Потому что тогда то, что происходит между ними, уже нельзя назвать чудом. Но ведь это — чудо! Самое настоящее чудо! Она знает наверняка.

Магде захотелось обнять Курта, прижаться к нему, ощутить всей своей кожей — жар его тела, покрыть его, спящего, поцелуями… И пробудить — для новой страсти. Очень хотелось. Но она решила подождать. Пусть поспит еще немного. Она и так замучила его вчера.

Вместо этого Магда слезла с постели.

Подошла к столу, взяла персик из вазы, впилась в сочную мякоть и принялась высасывать сок.

Ей всегда нравилось не кусать персики, а именно высасывать. Забавно. Может, и в ней тоже есть задатки вампира?

Магда подошла к зеркалу. Приподнялась на цыпочки, изогнулась, тряхнула распущенными волосами. Хороша графиня фон Далау! Тяжелые полушария грудей, гибкий стан, круто изогнутые бедра — и очень изящные, точеные щиколотки. Больше всего Магда гордилась именно своими ногами. Не волосами, огненно-рыжими с золотым отливом, покрывавшими ее спину до самых ягодиц сверкающим плащом. Не кожей — без единого изъяна! Нет, лучше всего были ноги. Потому что изящные щиколотки и маленькие ступни — особенно у такой крупной, роскошной женщины — являются признаком благородного происхождения. Да-да, именно ноги. Не руки даже: у аристократки в двадцатом столетии могут быть крупные руки, если в детстве она много занималась спортом! А вот ноги ноги всегда выдают… Так что Магде повезло. Ее ноги не выдавали.

Курт вздохнул во сне, потянулся, открыв лицо. Магда бросила в вазу то, что осталось от персика — пустую влажную кожицу с косточкой внутри — и подошла к кровати. Долго стояла, глядя на любимое лицо. Любуясь Куртом, как дивным произведением искусства. Потом не выдержала — со страстным стоном кинулась на него, принялась жадно целовать… Курт тоже застонал недовольно — и попытался отпихнуть Магду. Но она уже обезумела. Она взобралась на него верхом, сжала его своими сильными ногами. Покрывала поцелуями его грудь, живот… Терлась об него разгоряченной плотью. И тело Курта пробудилось прежде сознания — он все-таки был еще так молод и так быстро отзывался на страсть! Магда торжествующе нанизалась на него. И зарычала от восторга — такой могучий ток блаженства прокатился внутри!

Курт наконец соизволил открыть глаза. И, схватив Магду за талию, резко перекатился на кровати. Он ненавидел, когда Магда восседала на нем, как амазонка. Подмяв ее под себя, принялся терзать податливое тело. Был, как всегда, безжалостен и груб. А Магда, как всегда, отвечала ему сладострастными стонами.

Они едва-едва успели достигнуть кульминации и оторваться друг от друга: в мозгу Магды еще вспыхивали разноцветные звезды, а дыхание Курта еще не успело нормализоваться… Когда в дверь постучались и раздался вежливый, но громкий голос горничной:

— Фрау фон Далау, проснитесь! Вернулись герр генерал и герр профессор. Герр доктор просит вас срочно спуститься в библиотеку.

Потом, помолчав, горничная добавила:

— Они ждут еще и герра фон дер Вьезе, но его комната пуста. Фрау фон Далау, вы случайно не знаете, где он может находиться?

Магда хихикнула, глядя на сердитого Курта, и громко ответила:

— Хорошо, Хильди, скажи доктору, что я оденусь и спущусь. Что касается герра фон дер Вьезе… Я знаю, где его искать. Вы можете не тревожиться.

— Спасибо, фрау фон Далау, — все тем же ровным вежливым тоном ответила горничная и Магда услышала ее удаляющиеся шаги.

И только тогда позволила себе расхохотаться.

Неужели они действительно не догадываются?..

Курт вскочил с постели и принялся по-солдатски быстро одеваться.

— Кошмарное пробуждение, Магда… Сначала — ты. А теперь еще и дядюшки вернулись, — проворчал Курт.

Магда ответила ему нежнейшей улыбкой.

— Спускайся первым, милый. Я приду чуть позже. Надо же соблюдать приличия! Как ты думаешь, какое платье мне надеть: цвета незрелого миндаля или золотистое?

— Думаю, Магда, всем будет глубоко наплевать, что на тебе надеть. Приди ты хоть голая… Сейчас куда важнее резолюция Хаусхоффера. Быть экспедиции или не быть.

— Цитируешь Гамлета, милый?

— Чего?!! — с искренним непониманием воззрился на нее Курт.

— Ничего, забудь, — отмахнулась Магда. — И, знаешь… Не всем будет безразлично, если я приду голая.

— Собирайся скорее, ладно? Без тебя ведь не начнут…

Курт схватил с туалетного столика щетку для волос, быстро причесался. Затем провел ладонью по щеке и нахмурился: за ночь появилась едва заметная щетинка… Но Курт не мог допустить, чтобы его видели небритым, и опрометью кинулся в прилегающую к спальне ванную.

Магда вздохнула и встала. Она наденет платье цвета незрелого миндаля. Все-таки оно не такое открытое. И придется причесаться — доктор Гисслер любит, когда волосы убраны.

Интересно, какое известие привезли братцы Хоферы?

Быть или не быть экспедиции в замок Карди?

Вот в чем вопрос…

Когда Магда — с некоторым, вполне простительным для дамы, опозданием вошла в библиотеку, все были уже в сборе.

И, как она поняла, разговор все-таки начался в ее отсутствие.

Магда стрельнула глазами в сторону разложенных на столе бумаг. Резолюция получена! Обе подписи — и генерала Карла Хаусхоффера, и министра внутренних дел, а по совместительству шефа Гестапо Генриха Гиммлера… Что же, это радует. Ответ на гамлетовский вопрос получен, причем положительный ответ: «быть».

Магда с улыбкой обвела взглядом присутствующих.

Доктор Гисслер — он всегда напоминал Магде высохший от времени трупик бурой крысы.

Именно трупик. Именно крысы. И очень, очень иссохший. И даже траченный молью.

Но дряхлый облик мог обмануть кого угодно — то только не ее! Она училась у Гисслера, а потом работала с ним.

Доктор Гисслер — один из ведущих гематологов Германии. Человек, бесконечно преданный науке. Безразличный ко всему, кроме науки. Всегда готовый на эксперимент, но доверяющий только фактам — да и то не до конца!

Магда знала, сколько энергии клокочет в этом хилом тельце, какой могучий ум заточен внутри черепа, обтянутого пергаментной пятнистой кожей.

Впрочем, сейчас доктор Гисслер не обманул бы даже незнакомого человека, потому что глаза его, обычно — по-стариковски тусклые, сейчас горели, как у хищника, почуявшего добычу.

Профессор Отто Хофер. Этнограф. Внешне похож на ящерицу с тонкой шеей и маленькой подвижной головкой. Сушеную ящерицу… Еще в юные годы увлекся изучением легенд о вампирах. Еще до войны объездил практически весь мир и везде искал следы неупокоившихся кровососущих. И находил!

Многие считали его чудаком. Многие смеялись над ним. А он пылко доказывал, что большинство так называемых «художественных» произведений о вампирах — описание историй, происходивших на самом деле.

Он нашел доказательства реальности событий, описанных в «Дракуле» Брэма Стокера.

А потом обнаружил записки некоего доктора Вейса — старинные рукописи, письма и дневники, собранные воедино, дополненные собственными воспоминаниями и изданные в России еще до революции в качестве «романа ужасов»: «Семейные хроники Дракулы-Карди». Отто Хофер нашел и самого престарелого Вейса, успел пообщаться с ним незадолго до его смерти, смог заполучить в свои руки бесценный архив и даже посетил карпатский замок Карди. Часть замка лежала в развалинах, часть была вполне пригодна для жилья, но единственный оставшийся в живых Карди обитал за океаном — в Соединенных Штатах Америки. Отто Хофер не раз писал ему еще до войны. Но ответа не получил. А с началом войны ходил по инстанциям, пытаясь добиться разрешения на проведение эксперимента в замке.

Отто Хофер был уверен, что вампиры все еще там. Заточены в своих гробницах, но — живы! Он мечтал доказать всему миру свою правоту: что легенда о вампирах — вовсе не легенда… Но ничего не мог поделать, пока не познакомился с доктором Гисслером. Того заинтересовала медицинская сторона вопроса: бессмертие за счет изменения состава крови. Правда, в вампиров доктор Гисслер пока не поверил. Но готов был поучаствовать в эксперименте и помочь доказать правоту — или ошибочность — теорий Отто Хофера.

Генерал Август Хофер, грузный, болтливый, безразличный к науке и ни во что не верящий. Посмотреть на них с Отто — и не поверишь, что родные братья! А уж предположить, что Курт — их родной племянник, и вовсе невозможно. Август Хофер, однако, был совершенно необходим двум ученым, потому что он обеспечивал поддержку эксперимента со стороны армии.

Именно Август предложил — в случае, если Отто прав и вампиры существуют — создать бессмертных, неутомимых, бесстрашных воинов. Из числа солдат СС, разумеется. И перебросить их в Россию. Пока-то русские додумаются до серебряных пуль и осиновых кольев… Если вообще додумаются — с их-то воинствующим атеизмом! А в остальном — идея великолепна.

Вампиры подкрадываются в жертвам незаметно.

Вампиры не боятся обычного оружия.

Вампирам не страшен холод.

Вампирам не нужно никакого довольствия, кроме крови врагов, а уж этого-то у них будет с избытком!

Вампиры боятся солнца… Но солнце в России зимой светит всего несколько часов. Сам Август Хофер в России не бывал, но от тех, кто там бывал, он слышал: в России холодно и почти всегда темно, поэтому морозостойкие русские партизаны так легко уничтожают целые отделения — и снова отступают в непроходимые леса. Если солнце светит всего несколько часов, вампиры с легкостью смогут от него скрываться. Например, зарываясь в снег. Или придумать для них походные переносные гробы.

Главное — доказать, что они вообще существуют и могут делать других вампиров. А с экипировкой как-нибудь само собой решится. Ученые подумают и придумают наилучший выход… В Германии много хороших ученых. Придумали же столько полезных вещей! Для тех же концлагерей! Главное — найти вампиров.

А самое главное — получить от армии «добро» на проведение эксперимента и поддержку в высших инстанциях.

Курт забился в самый дальний и темный угол. На этих сборищах он чаще всего молчал, а если и подавал реплики — то всегда невпопад… Магда долго не понимала, почему его вообще приглашают и посвящают во все это.

Потом узнала от доктора Гисслера: красота Курта разбивала не только женские сердца. Всесильный Карл Хаусхоффер, тайный глава Анненербе, великий магистр, верховный маг, ученый-геополитик, пользующийся личным доверием Гитлера, человек, которого боялись все, включая Гиммлера и Мюллера, престарелый генерал Карл Хаусхоффер оказался скрытым гомосексуалистом. Открытым он быть не мог — гомосексуализм давно был признан одновременно и преступлением, и болезнью, и гомосексуалистов, поелику возможно, старались оградить от общества (или общество — от них), а то и вовсе уничтожали. Один раз увидев Курта, он был совершенно сражен его красотой.

Курту было тогда девятнадцать. Их с Магдой роман тогда только-только начинался… А с Хаусхоффером Курт столкнулся во время какого-то массового праздника. Хаусхоффер замер, восхищенный, а потом, — спохватившись, что неумеренный восторг перед красотой юноши может вызвать известные подозрения, — нарочито громко сказал: «Вот классический представитель арийской расы! Такими были наши предки — выходцы с сияющего Туле!»

Отто Хофер до того тщетно пытался пробиться к Хаусхофферу, дабы ознакомить его со своими исследованиями, в надежде, что Хаусхоффер-то точно должен заинтересоваться историей вампиров в замке Карди. Ведь именно с благословения Хаусхоффера были отправлены экспедиции на Памир и в Южную Америку, на поиски Шамбалы, чаши святого Грааля, легендарного меча Экскалибур, могилы Фридриха Барбароссы, древнего города выходцев с Туле, и прочего, прочего, прочего, что требовало больших материальных и человеческих ресурсов, что казалось безумием для материалистов, но было абсолютно необходимо для будущего Германии… В свое время Отто даже пытался доказать свое родство с Хаусхоффером на основании созвучия фамилий «Хофер» и «Хаусхоффер». Не удалось. И Хаусхоффер не желал с ним встречаться. Ничего не хотел слышать о вампирах.

Пока не увидел Курта.

В тот день все переменилось. Хаусхоффер начал приглашать к себе всех троих Хоферов. Беседовал с ними. И в конце концов разрешил экспедицию и обещал всестороннюю поддержку. Правда, соответствующие бумаги долго не подписывал…

Но судя по сияющим глазам Отто Хофера и самодовольному виду Августа, долгожданные подписи наконец-то получены.

Магда ободряюще улыбнулась Курту. Но тот все с тем же хмурым выражением на лице отодвинулся в темноту. Словно и не рад, что свершилось наконец то, чего они так долго добивались: разрешение получено и подписано! У Магды мелькнуло предположение, что, возможно, Курт боится Хаусхоффера: боится, что генерал потребует от него «особой благодарности» за помощь и поддержку, оказанную проекту его дядюшки. И решила при случае разубедить Курта. Не так глуп Хаусхоффер, чтобы рискнуть всем, чего он добился, ради ласк красивого мальчишки. Пусть даже очень красивого.

Цокая каблуками, Магда прошла через библиотеку и уселась на стул в самом центре. В кресле было бы удобнее, но зато так всем присутствующим будет лучше ее видно. А Магда любила, когда ею любовались. Август Хофер немедленно уставился на ее ноги. Потом вперился в вырез платья. Хорошо… Очень хорошо! Сегодня она намерена подшутить над ним. И подшутит — мало не покажется.

— Итак, давайте посмотрим, что мы знаем о вампирах наверняка, — начал доктор Гисслер, довольно потирая ладони. — Без всяких там домыслов, коих эти стены слышали немало…

При этих словах он покосился в сторону профессора Отто Хофера, и профессор, как всегда в смущающих его ситуациях, покраснел и задергался:

— Никогда не высказывал я никаких домыслов! Только предположения, размышления на тему, но это необходимо для того, чтобы проанализировать факты!

— По-моему, для того, чтобы проанализировать факты, нужны только факты, — заметил генерал Август Хофер.

— А я не хочу больше слушать о вампирах. Даже если они существуют… Мы и так много о них говорили. Все знаем, — сердито пробормотал Курт.

— Но сейчас из массы «всего» надо вычленить главное, — заметил доктор Гисслер.

— Так что мы знаем о вампирах? — спросил Август Хофер. — Что является бесспорным фактом?

— Бесспорный факт можно установить только в ходе эксперимента, проворчал доктор Гисслер. — Мы пока только исходим из предположения, что вампиры существуют. Нам дана возможность это предположение проверить. Но фактами мы пока не владеем. Итак, чем вампиры привлекают прежде всего?

И тут подал голос Отто Хофер. Он посветил изучению этой темы почти что половину жизни. Это он добивался разрешения на эксперимент и теперь, одержав победу, он не мог стерпеть, чтобы обсуждение превратилось в фарс! К тому же ему хотелось солировать, ведь он наверняка знал о вампирах больше, чем все остальные, вместе взятые.

— Привлекательность вампиров — в их бессмертии. Вернее, в особой, почти идеальной форме бессмертия. Вампиры сохраняют разум, способность мыслить, все черты личности — в отличие, скажем, от гаитянских зомби, которых так же можно считать бессмертными, — невозмутимо продолжал Отто Хофер. — Вампир остается самим собой, каким он был при жизни. Ну, конечно же, он вынужден вести ночной образ жизни, а днем спать в гробу.

— Вы уверены, что гроб обязателен? — спросил доктор Гисслер.

— Гроб присутствует в большинстве легенд. Но, возможно, нужно просто какое-то место, где вампир будет недосягаем для солнечных лучей. А гроб… Видимо, между смертью человека и пробуждением его в качестве вампира проходит какое-то время, в течение которого человек неподвижен и выглядит мертвым. Его успевают похоронить. И после он привыкает прятаться от солнца именно в гробу.

— Если гроб стоит в склепе — все понятно… Ну, а когда гроб зарыт в земле? — снова спросил Гисслер. — Вампиру приходится каждый раз заново рыть себе могилу? А как он закапывается? Ведь прежде нужно накрыться крышкой?

— Все это, доктор, нам предстоит установить в ходе эксперимента, раздраженно ответил Отто Хофер: он ненавидел, когда его перебивали.

— Итак, что мы записываем первым пунктом? То, что с древних времен вампиры интересовались прежде всего детской кровью. Спрашивается, почему? поднял указательный палец доктор Гисслер, призывая всех ко вниманию.

— Дети и девственницы. Так во всех книжках написано, — тихо сказал Курт.

— Так и записываем: дети и девственницы, — доктор Гисслер действительно обмакнул перо в чернила и записал.

— Наверное, кусать стариков просто противно, — проворчал Август Хофер. — Я бы предпочел укусить девственницу. Хорошенькую девственницу. А лучше — не девственницу, а красивую и пылкую молодую женщину.

Он выразительно взглянул на Магду.

Магда ответила ему надменной улыбкой.

— После укуса на теле жертвы остается след — две маленькие ранки с неровными белыми краями, именно по этим следам и определяют, что человек стал жертвой вампира, потому что остальные последствия вампирического нападения напоминают начальную стадию гриппа: слабость, головокружение, бледность кожи, жажда и резь в глазах от яркого света. И вот это для меня является самым интересным… Возможно, вампиризм передается вирусным путем? Через кровь? Как становятся вампирами, Отто? Перечислите-ка мне снова все способы!

— Мне кажется, вы не хуже меня разбираетесь в вопросе, доктор Гисслер! — обиженно проворчал Отто Хофер.

— Только не надо этого ребячества, Отто! — брезгливо поморщился Август. — Нам оказали высочайшее доверие. Высочайшее, ты понимаешь? Сам фюрер будет ознакомлен с материалами нашего эксперимента… Когда материалы будут готовы. Подписи на приказах поставили Гиммлер и… И сам знаешь кто! Нам дают отряд СС и разрешают набрать в лагерях человеческий материал для эксперимента! И у нас три месяца для того, чтобы предоставить первые результаты исследований. Тут не до твоих обид.

— У южных славян бытовало мнение, будто вампиром непременно станет жертва вампира, и даже случались в Румынии и в Венгрии настоящие эпидемии вампиризма, когда целые деревни или районы вымирали, чтобы воскреснуть ночью в облике вампира… Но большинство исследователей вампиров сомневаются в возможности такого способа «заражения» вампиризмом. Ведь каждому вампиру каждую ночь нужна свежая кровь и, если бы вампиры «размножались» в геометрической прогрессии, то есть вампиром становилась бы каждая жертва вампира, на земле давно бы уже не осталось людей. По всей вероятности, вампиризм передается не через укус вампира, или не только через укус, а как-то иначе, — пометил у себя доктор Гисслер. — Быть может, существуют особи, изначально предрасположенные к вампиризму?

— Ирландец Брэм Стокер, автор «Дракулы», предположил, что для того, чтобы стать вампиром, следует самому попробовать крови вампира, — сказал Отто Хофер.

И добавил:

— Причем вампир должен отдать свою кровь добровольно.

— То есть, если мы просто поймаем вампира, привяжем его к лабораторному столу, выкачаем из него кровь и раздадим ее солдатам, у нас ничего не получится, — томно промурлыкала Магда. — Прежде вампир должен сам покусать наших солдат, потому что иначе у него не будет крови. А после укуса вампир должен проникнуться к этим бравым ребятам самой искренней симпатией, чтобы он сам предложил им отведать его вампирской крови… Непростая задача стоит перед нами, господа!

Мужчины оторопело смотрели на нее. Магда элегантным жестом закурила, затем сощурилась и, выпятив губки, словно для поцелуя, выпустила струйку дыма. Курт поморщился: даже закурить сигарету она не могла без того, чтобы не продемонстрировать свою похотливость! Вела себя так, как будто… Как будто пыталась соблазнить их всех. Всех четверых. Прямо здесь. Словно в подтверждение его мысли, Магда изящно закинула ногу на ногу и слегка качнулась на стуле, словно поудобнее устраиваясь. Но Курт явственно услышал легкий скрип ее чулок при трении бедер друг о друга. И не он один профессор Хофер судорожно сглотнул, доктор Гисслер покраснел и криво улыбнулся, а генерал Хофер расхохотался.

— Вы что-то сегодня в игривом настроении, Магда, — нахмурился доктор Гисслер.

— Боюсь, графиня, вам придется все-таки принять самое непосредственное участие в эксперименте! — подмигнул Магде Август Хофер. — Против ваших чар не устоит даже вампир. И наверняка позволит взять у себя немного крови для исследований!

— Я подумаю об этом, — величественно кивнула Магда. — Продолжайте, Отто! Что еще важного вы хотите нам сказать о вампирах?

— Существует еще одно распространенное среди писателей заблуждение: будто каждая жертва вампира умирает, что невозможно по той же причине, которая была упомянута ранее. Умирают только те, к кому вампир начинает испытывать особую привязанность, кого он посещает снова и снова.

— Итак, резюмируем, — доктор Гисслер потряс в воздухе листом, на котором делал пометки. — В качестве человеческого материала для первой стадии эксперимента нам понадобятся дети. Надо будет привезти из лагерей. На второй стадии эксперимента материалом станут добровольцы из числа солдат и офицеров. Добровольцы уже найдены, хотя я лично их еще не видел и не обследовал. Теперь нужно найти детей.

— Приманка, значит… А почему не девственницы? — с глумливой улыбкой поинтересовался Август Хофер. — Вампиры девственниц тоже любят… И с девственницами интереснее, чем с детьми!

— Детская психика более податлива. С ними будет меньше проблем. Взрослые девушки будут задавать всякие вопросы… Сбежать попытаются. Сопротивляться. Или еще что-нибудь… В общем, с взрослыми проблемы неизбежны. С детьми их будет во много раз меньше. Достаточно будет извлечь их из лагеря и поместить в сносные условия.

— Мне кажется, одним из требований к человеческому материалу, в данной ситуации — к этим детям, должна быть их внешняя привлекательность, — сказал Отто Хофер. — Возможно, вампиру все равно, чью кровь сосать… Но во всех источниках указано, что при наличии выбора, они предпочитают самых молодых и самых красивых.

— Вампиры — эстеты… Будьте осторожны, фрау Магда! — улыбнулся Август Хофер.

— Нам всем следует быть осторожными, — заметил доктор Гисслер. Эксперимент обещает быть опасным… Если вообще что-нибудь получится. Но нужно быть готовыми… Чтобы самим защититься от вампиров, нам придется носить серебряные цепочки на шее, а так же на поясе, на запястьях и на щиколотках. И поставить на окна всех жилых помещений серебряные решетки. А на двери — надежные замки.

— Дорогой эксперимент! — буркнул Август Хофер.

— Нам выделили средства, — гордо улыбнулся Отто Хофер.

— Но и спрос с нас будет… Какие еще требования к человеческому материалу, доктор Гисслер? Я сам планирую заняться этим.

— Мне кажется, следует исключить попадание в число подопытных детей еврейской национальности. Если эксперимент увенчается успехом, некоторые из подопытных станут пищей для наших добровольцев.

— Понимаю, — серьезно кивнул Август Хофер. — Мы не можем допустить, чтобы солдаты СС пили нечистую кровь.

— Забавно звучит! «Пища для наших добровольцев», — рассмеялась Магда.

Но на этот раз Август Хофер ответил ей строгим взглядом:

— Фрау Магда, это серьезный вопрос! Расовая чистота солдат и офицеров СС должна быть вне подозрений! Родословная солдат — на предмет родства с евреями и прочими расово неполноценными — проверяется с 1800 года! А родословная офицеров — с 1750 года! Столь же строгой проверке подвергаются их невесты. Вы не слышали, как генерал… Не буду называть его имени — вы знаете его не хуже, чем я — лишился звания и регалий? В роду у его супруги обнаружились евреи! Причем даже не в восемнадцатом, а в начале семнадцатого века… И, хотя она носила одну из самых благородных фамилий Германии — с приставкой «фон», разумеется! — генералу было предложено немедленно развестись. Это был человек немолодой, он прожил с супругой больше тридцати лет… В общем, отказался. И вынужден был расстаться с мундиром. Естественно, их сыновья были немедленно исключены из рядов СС. Если наш эксперимент увенчается успехом — наверняка будет принят новый расовый закон, в отношении, так сказать, доноров…

Магда презрительно улыбнулась и снова закурила. А потом с деланной ленцой в голосе обратилась к доктору Гисслеру:

— Доктор, значит, ваш правнук не подходит в качестве материала для эксперимента?

Все трое присутствовавших мужчин — профессор, генерал и Курт — онемели от такой дерзости.

Но доктор Гисслер оставался спокойным:

— Нет, Магда, вы же прекрасно знаете, что его отец был евреем. Но если вас интересует, отдал бы я собственного правнука на корм вампирам ради нашего эксперимента, то знайте: отдал бы. Потому что наш эксперимент — на благо Германии. А ради блага Германии я готов пожертвовать всеми своими близкими.

— Значит, Лизе-Лотта может быть использована, как материал, прошептала Магда, искоса поглядывая на Курта.

— Не говорите глупостей, Магда. Вы прекрасно знаете, какую ценность представляет для меня Лизе-Лотта! Я старый человек. Очень старый. Я нуждаюсь в постоянном уходе. А какой наемный работник сможет дать мне столько самоотверженной заботы, сколько дает мне она? Какой наемный работник будет столь внимателен и проявит столько ответственности, чтобы помнить все, что мне необходимо в путешествии или в случае обострения какой-либо из моих болезней. Нет уж, фрау фон Далау, — усмехнулся доктор Гисслер. — Заботливая сиделка мне даже нужнее, чем хороший лаборант. Так что я скорее пожертвую вами, чем Лизе-Лоттой.

— Надеюсь, фрау Шарлотта не будет участвовать в экспедиции? — подал голос Курт.

Магда скрипнула зубами. Ну, почему он всегда произносил имя этой бесцветной дурочки с таким почтением, даже с… С любовью?!

— Разумеется, поедет. И я только что объяснил вам, почему, — ответил Гисслер.

— Но это же может быть опасно! Вы не вправе подвергать ее жизнь такому риску! — возмутился Курт.

— Я не вправе подвергать свою жизнь такому риску… Риску остаться на месяц, если не на более долгий срок, без должного ухода! И вообще, молодой человек, меня ваше мнение по данному вопросу не интересует! — сварливо ответил доктор Гисслер. — Но не тревожьтесь особенно. По уже изложенным выше причинам, я буду беречь Лизе-Лотту. К тому же я сомневаюсь, что вампиры ею заинтересуются. Лизе-Лотта — не девственница, — продолжал доктор Гисслер, обернувшись теперь уже к Магде. — И у нее слабое здоровье. А мы не знаем, как повлияет на вампира, если он станет питаться кровью больного человека. Вы сами, Магда, в этом смысле гораздо лучше подходите в качестве донора. Вы тоже, конечно, не девственница… Но вы красивы и у вас идеальное здоровье.

— Вы хотите девственницу? Я привезу вам… Девственницу с чистой кровью. Для завершающей стадии эксперимента! — коварно улыбнулась Магда.

— Надеюсь, это ваша очередная шутка? — угрюмо спросил Отто Хофер.

— Нет, профессор. Это не шутка. Я давно собиралась это сделать… Это будет забавно… Но позвольте мне пока умолчать о подробностях. Я хочу, чтобы все было сюрпризом!

— Господа! Фрау фон Далау! — доктор Гисслер снова постучал по столу. Прошу вас, покончим с этой болтовней. Вот список того, что нам следует получить от правительства: серебро, подопытный материал и добровольцы. Дети и добровольцы должны быть здоровы.

— Помилуйте, какое здоровье после концлагеря?! Тем более — у детей? удивился Август Хофер.

— Значит, отберете самых красивых и самых выносливых. И хватит на сегодня.

Доктор Гисслер поднялся, и вышел из библиотеки, подавая пример остальным.

Отто Хофер схватил со стола листок с записями, сделанными доктором Гисслером, быстро пробежал глазами и пренебрежительно отбросил.

За ним направился к двери Курт.

Август Хофер не торопился уйти, выжидательно глядя на Магду.

Магда прошла мимо него с деланным безразличием на лице.

Что он вообразил? Краснорожий, пузатый, да еще этот нос, как у морского слона, а уши… Огромные и мясистые. Как у настоящего сухопутного слона! Которого в зоопарке выставляют. Глазки маленькие, взгляд пронзительный. Волосы редкие, он их тщательно начесывает, чтобы изобразить подобие шевелюры. Что он вообразил о себе и о ней? Что она переспит с ним? Похоже… Как глуп! И всего-то несколько вольных шуток… А этот кретин уже вообразил, что она, графиня фон Далау, будет рисковать своим супружеством и титулом ради сомнительного удовольствия ублажить «храброго генерала» в постели. Да ясно же, как Божий день, что он сразу побежит всем и каждому рассказывать о том, как легко отдалась ему «аппетитная графиньюшка фон Далау». И наверняка еще что-нибудь пренебрежительное добавит… Вроде как — она ему навязывалась, а он до нее снизошел… Уже теперь-то наверняка треплет ее имя во время дружеских попоек. Только пока опасается что-нибудь конкретное говорить. Но усиленно намекает окружающим, что все уже было, было… Все и даже больше!

Магда хорошо знала таких мужчин.

Болтать они горазды.

А в постели — ничто.

Магда догнала Курта в коридоре, положила ладонь ему на плечо.

— Подожди!

Он обернулся. Прекрасное, прекрасное лицо! Юность и чистота. Волевой, всегда так сурово сжатый рот. Холодный взгляд прекрасных голубых глаз.

О, чего бы не отдала она ради того, чтобы эти глаза засветились нежностью — для нее! А губы сами попросили поцелуя!

И титул отдала бы.

И даже жизнь…

Для такого, как Курт, жизни не жалко!

Магда смотрела на него сияющими глазами. Потом чуть приподнялась на цыпочках и прижалась губами к его губам. Как всегда, его рот не сразу поддался поцелую, его губы не сразу раскрылись ее жадному, ищущему языку.

Краешком глаза Магда увидела массивную тень, упавшую на пол из-за поворота коридора. Тень чуть-чуть колыхалась… Но не двигалась.

Август! Подслушивает! Ну, и черт с ним. Ему же хуже. Все равно не побежит он Хельмуту докладывать… И никому не скажет. Не захочет, чтобы хоть кто-то знал о том, что Курт в который уж раз обошел дядюшку.

Курт вдруг прервал поцелуй и резко оторвал от себя Магду.

— Почему? — жалко всхлипнула Магда.

— Нам следует разойтись и хоть немного поспать.

— Ты не зайдешь ко мне? Ненадолго? Ну, еще хоть один раз… Пожалуйста, милый!

Она готова была на колени перед ним упасть, потому что уже чувствовала трепет, пробегающий по коже, и тяжесть в груди, и сладкие спазмы в низу живота. Она опять хотела его! И только он мог утолить ее желание! Никто другой… Она пыталась найти замену… Но никто не мог — так! Никто!

— Нет, Магда. Я хочу побыть один. Прости. Мне нужно подумать…

— О чем тут думать? Мы столько раз уже все проговаривали! Единственная новость — то, что нам наконец разрешили провести эксперимент в замке Карди!

— Да. Разрешили. И времени для принятия решения осталось очень мало. До завтрашнего утра. Завтра я должен сказать доктору Гисслеру…

От безжизненных интонаций в голосе Курта, Магде вдруг стало холодно. И даже страсть, мгновение назад сжигавшая все ее тело, вдруг сжалась до размеров орешка, спряталась где-то глубоко-глубоко. У Курта был такой странный взгляд…

— О чем ты хочешь сказать доктору Гисслеру? — прошептала Магда пересохшими губами.

— О том, что я хочу принять участие в эксперименте в качестве добровольца.

— Нет, Курт! — ужаснулась Магда. — Ты не можешь…

И тут же ей в голову пришло, что он, должно быть, шутит, и она рассмеялась — фальшиво и невесело.

— Ну, же, милый, скажи, что ты пошутил!

— Я не шутил. И не надо над этим смеяться. Это слишком серьезно.

— Вот именно! Это СЛИШКОМ серьезно! Я просто не допущу, Курт…

— От тебя, Магда, здесь ничего не зависит. Зависит от меня. От доктора Гисслера. И от того, существуют ли вампиры на самом деле. Доброй ночи, Магда.

Курт повернулся и четко чеканя шаг ушел в темноту коридора.

Сзади послышался тихий скрип половиц. Магда обернулась: массивная тень исчезла. Август убрался восвояси. Хорошо, хотя бы хватило осторожности не приставать к ней теперь, после того, что она услышала от Курта…

Магда прислонилась к стене и медленно съехала на пол.

Будь проклят одержимый Отто Хофер вместе со своими вампирами и своим замком!

То, что начиналось, как интересный эксперимент, или даже — как забавное приключение, теперь могло обернуться трагедией… Величайшей трагедией в ее жизни!

Потому что в Курте — вся ее жизнь.

И без Курта существование Магды потеряет всякий смысл.

В то, что после эксперимента Курт останется живым, хоть и изменившимся, Магда не верила.

Потому что она вообще не верила в вампиров…

Мария-Магда Хох, графиня фон Далау, родилась в деревне, в обычной крестьянской семье.

У Иоганна и Гертруды Хох росло восемь детей: шесть сыновей и две дочки.

Все рослые, крепкие, огненно-рыжие — в мать, и очень похожие на отца своими круглыми, красными, грубыми лицами типичных немецких крестьян.

Все, кроме Магды.

Она одна была красавицей.

Рыжеволосой и рослой — как мама.

С белоснежной кожей, изящными чертами лица и грациозной фигурой, унаследованной ею от отца… От отца-аристократа.

Рождение Магды Хох было результатом супружеской измены.

Единственной измены, которую позволила себе двадцатилетняя Труди Хох, тогда уже — мать двоих сыновей и покорная жена.

Иоганн Хох всегда отличался скаредностью и никогда не упускал возможность извлечь выгоду: изо всего, из чего ее можно было извлечь. Когда Иоганн узнал, что жена помещика фон Литке, чью землю Хохи арендовали уже семьдесят лет, скончалась от родильной горячки, оставив новорожденную дочь, — он сразу же сообразил: фон Литке понадобится здоровая кормилица. Труди тогда как раз кормила их второго сына Готфрида, и молока у нее было в избытке. Да и выглядела она чудесно: здоровая, цветущая, ну просто — кровь с молоком. Вот он и велел жене одеться в праздничное платье — стилизованное под народный костюм, с корсажем на шнуровке и низким квадратным вырезом, в котором вся грудь ее, белая и пышная, как перина, видна была, как на витрине! — после чего сам отвез Труди в поместье. Протестов относительно того, что Готфрида слишком рано отнимать от груди, Иоганн слушать не желал. Лишь бы взяли Труди кормить новорожденную дворяночку… А мнимый вред для собственного сына вполне окупится той прибылью, которую вся семья получит от богача фон Литке!

Расчет Иоганна Хоха оказался правильным. После скрупулезного врачебного осмотра, Труди приняли кормилицей к новорожденной Луизе фон Литке. Малышка была слабенькой и доктор строго-настрого запретил кормилице отлучаться от нее, а старая нянька, вырастившая еще покойную госпожу фон Литке, строжайшим образом блюла запрет доктора. Так что домой Труди впервые сумела вырваться только через пол года — да и то всего на полтора часа! Она не знала, что после ее отъезда, четырехмесячный Готфрид две недели орал не умолкая, потому что не желал признать рожок с коровьим молоком — достойной заменой материнской груди. И даже привыкнув к коровьему молоку, еще три месяца страдал сыпью и поносом. Впрочем, даже если бы Готфрид умер, Иоганн все равно бы жене об этом не сообщил до тех пор, пока не закончилась бы ее служба у фон Литке. Уж как-нибудь нашел бы способ умолчать. А то ведь женщины — существа глупые: еще начнет грустить, плакать и молоко перегорит! А молочко-то — на вес золота! Вдовец фон Литке хорошо платил кормилице. Да еще и подарки делал.

О том, что фон Литке делал Труди подарки не только из благодарности за здоровье своей новорожденной дочери, прибывающее не по дням, а по часам, но еще и потому, что пышногрудая Труди очень привлекала его, как женщина, Иоганн Хох узнал, когда было уже слишком поздно. Впрочем, узнай он своевременно — наверное, ничего бы не изменилось. Он всегда умел пожертвовать собственной гордостью, лишь бы выгоду соблюсти. А так получилось наилучшим образом: обманутый муж узнал, что он обманут, только когда получил назад свою жену. Труди была не шестом месяце беременности и привезла домой такое значительное денежное вознаграждение, какого Иоганн не мог себе представить даже в самых смелых своих мечтах.

В доме Альбрехта фон Литке Труди прожила полтора года. Малышку кормила год и месяц — пока, собственно говоря, не забеременела сама, и девочка не перестала брать у нее грудь. Альбрехт фон Литке был добрым и мягким человеком, он баловал свою любовницу и Труди искренне горевала, расставаясь с ним: она уже привыкла к комфорту и богатству помещичьего дома, она уже совсем отвыкла от тяжелой крестьянской работы и грубого мужа! Но Альбрехт фон Литке собирался жениться на некоей почтенной и богатой вдове. И он был слишком деликатен, чтобы привезти молодую жену в дом, где все еще живет его любовница.

Иоганн Хох пришел в ярость, узнав об измене жены. Даже пересчитав полученные от фон Литке деньги, он не мог успокоиться. Принялся было колотить Труди, но потом опомнился и испугался даже — не причинил ли вреда ребенку? Ведь с помощью этого ребенка он сможет «доить» фон Литке еще долгие годы!

Действительно: фон Литке оказался настолько порядочен, что выплачивал своей внебрачной дочери весьма значительное ежегодной содержание. И каждый год Иоганн Хох запрягал повозку, сажал туда наряженную Труди и вез ее в поместье — за деньгами. А вечером того же дня он бил Труди смертным боем за измену.

Магда — как, впрочем, и остальные дети — привыкли к этому обряду: совместная поездка родителей куда-то — затем папа колотит маму — а в ближайшие выходные все едут на ярмарку или просто в город, и покупают все, что нужно для хозяйства. Поскольку дети видели это с младенчества, они не удивлялись. И даже не пытались расспрашивать родителей. Впрочем, скорее из страха, чем по причине отсутствия любопытства: Иоганн Хох был скор на расправу, а детей воспитывал исходя из принципа «кто жалеет розги, тот губит своего ребенка». Иоганн не желал погибели детей и порол их еженедельно. Поэтому они не задавали лишних вопросов, чтобы не напрашиваться на внеочередные побои. И Магда очень долго не знала, что отцу она — не родная…

Хозяйство было крепким, Хохи никогда особенно не бедствовали, но и роскошествовать не приходилось. Работали все. Много и тяжело. Пожалуй, Магду отец щадил больше других — после того, как стало ясно, что она вырастет красавицей. Были у него в отношении ее особые планы.

Когда Магде исполнилось тринадцать лет, ее родной отец — Альбрехт фон Литке — скончался. Не оставив никаких письменных распоряжений относительно своей внебрачной дочери. Когда Иоганн и Труди в очередной раз отправились в поместье за деньгами — их попросту выгнали. Таким было распоряжение вдовы покойного. В тот раз, вернувшись домой, Иоганн поколотил Труди сильнее обычного — так, что даже сломал ей руку и несколько ребер. Пришлось вызывать врача, что повлекло за собой непредусмотренный траты, что разозлило Иоганн еще сильнее… Тот год стал трудным для семьи Хохов. Труди все время хворала. Было ли это результатом побоев или просто так совпало — никто не знал. Но случались дни, когда она совсем не могла встать с постели, и даже мужнины пинки не помогали.

Но уже на следующий год, когда Магде исполнилось четырнадцать, Иоганну повезло.

Вдова фон Литке поселила в поместье своего любимого младшего брата. А брат частенько приглашал гостей и устраивал многодневные шумные торжества, требовавшие дополнительной прислуги, которую нанимали в близлежащих деревнях. На эти торжества всегда приезжал один и тот же человек: богатый промышленник Пауль Штюрмер. И где-то после третьего его визита в поместье фон Литке, по окрестностям поползли нехорошие слухи… Из уст в уста передавалось, что Штюрмер питает противоестественную страсть к девочкам-подросткам, всегда пристает к ним, пытается напоить и обольстить, или даже подкупить деньгами. Крестьяне перестали отпускать в поместье своих юных дочерей. Ходили только девушки постарше: к ним Штюрмер был безразличен. А прочие гости — разве что по заднице хлопнут или за грудь щипнут. Так взрослая девка всегда врезать обидчику может… Если захочет. Если шлепок за обиду сочтет. То есть серьезного убытка для взрослых девок не наблюдалось.

Другие родители дочерей не пускали, а Иоганн Хох решил, что время пришло получить от Магды новую прибыль. И во время подготовки к очередному празднеству, отослал в поместье Магду с наказом вести себя хорошо, знатным господам ни в чем не отказывать, чтобы не обиделись, и постараться заработать для семьи немного денег. Труди даже не пыталась возражать боялась, что Иоганн снова изобьет ее до полусмерти. Впрочем, в то время она окончательно расхворалась и почти ко всему сделалась безразлична.

Естественно, Пауль Штюрмер, при виде ослепительно-прекрасной, пронзительно-юной и абсолютно непорочной четырнадцатилетней Магды, сразу же потерял голову и предпринял все, чтобы соблазнить ее. Впрочем, понадобилось немного: ласковые слова, которых девочка дома не слыхала, чудесные пирожные, которых ей не приходилось пробовать, и несколько бокалов сладкого вина. От вина Магду сморило и она почти не чувствовала, что вытворял с ней Штюрмер. Только очень удивилась наутро, проснувшись голой в богатой комнате для гостей, на одной кровати с храпящим голым стариком. Возможно, у другой девочки в такой ситуации приключилась бы душевная травма, от которой она не смогла бы оправиться до конца дней своих. Но Магду мучило похмелье, болела голова, тошнило, так что было не до душевных травм. А Штюрмер нежно заботился о ней, дал ей еще вина, потом — горячей вкусной еды, и похмелье отступило. Так что, когда он в очередной раз попытался ею овладеть, Магда и не подумала сопротивляться.

Через пять дней праздник кончился. Магда вернулась домой. Иоганн Хох ее встретил мрачным взглядом. С порога потребовал деньги. Пересчитал — сумма была очень внушительной… Честным путем столько денег не заработать. Иоганн потребовал, чтобы девочка немедленно рассказала ему, что случилось с ней в поместье и за что она получила столько денег. Грозился страшными карами за ложь. Испуганная Магда рассказала… Иоганн удовлетворенно кивнул — и отвесил ей мощную оплеуху! А после выволок на двор и принялся хлестать вожжами, обзывая ее всеми самыми грязными словами, призывая Бога и соседей в свидетели своего позора. Потом, оставив полубесчувственную Магду на руках у матери, запряг лошадь и поехал в поместье. Там он опять ругался, кричал, грозился полицией. Он хорошо все рассчитал: гости еще не разъехались и Штюрмер, во избежании развития скандала, дал «разгневанному отцу» еще денег.

Следующие три месяца стали для Магды самыми страшными в ее жизни.

Во-первых, отец беспрестанно оскорблял и ее, и ее мать, и на улице она просто появиться не могла, чтобы не вызвать шквала насмешек и перешептываний. Хорошо еще — начались каникулы и Магде не нужно было появляться в школе. Так она и сидела дома целыми днями. В деревне обычным делом было, что девушка шла под венец будучи беременной или имея ребенка… А то и двоих, причем от разных отцов, — а замуж выходила за третьего! Плодовитые даже больше ценились, и дурнушки старались забеременеть, чтобы наверняка выйти замуж — пусть даже не за отца своего ребенка, а за другого, соблазнившегося именно плодовитостью избранницы. Но это — взрослые девушки, и решение отдаться они принимали самостоятельно! А девочка, обесчещенная развратным стариком, вызывала всеобщее насмешливое презрение. Насмехались над ней и дома: сестра и братья, ненавидевшие Магду за то, что она красивая, а значит — особенная… А главное — за то, что отец всегда загружал ее работой меньше, чем других!

Во-вторых, Магда узнала, что отцу она не родная. Что мать прижила ее от богатого любовника — помещика фон Литке. Иоганн не преминул рассказать Магде всю историю грехопадения Труди, причем с самыми грязными подробностями, им же самим придуманными. А Магда вспоминала Луизу фон Литке — хрупкую белокурую девочку, надменную и нарядную, которая ей, Магде, всегда казалась настоящей принцессой, далекой, недосягаемой… А оказалась — ее родной сестрой!

А в-третьих — и это было самым ужасным — Иоганн Хох склонил падчерицу к сожительству. Или, правильнее сказать, он регулярно насиловал Магду. Причем ее внешняя красота и юность были для него далеко не главным соблазном. У него была цель… И этой цели он вскоре добился: Магда забеременела.

Чтобы наверняка установить беременность, Иоганн Хох свозил Магду в город к акушерке. Прямо там, в кабинете, услышав «страшное известие», он придавался громкому отчаянию. Акушерка предложила заявить в полицию на совратителя «бедной малышки». Иоганн пообещал, что так и сделает. После чего отвез рыдающую Магду в поместье фон Литке. Где устроил очередной скандал.

Обезумевшая фрау фон Литке вызвала телеграммой Штюрмера: пусть сам платит за свои «шалости».

Штюрмер приехал через день. Настоял на том, чтобы Иоганн позволил ему поговорить с Магдой наедине. Иоганн допустил это с величайшей неохотой и только тогда, когда Штюрмер пригрозил ему судебным преследованием за шантаж. Иоганн прекрасно понимал, что на самом деле для него, крестьянина Хоха, обращение в полицию ничего хорошего не принесет: богатый Штюрмер всегда сумеет противостоять всем обвинениям, а то и его же, Иоганна, засадить за решетку! Иоганн делал ставку на нечистую совесть Штюрмера, действительно соблазнившего Магду… Хотя и не ответственного за ее беременность. Но случилось то, чего Иоганн Хох боялся больше всего: во время разговора со Штюрмером, смягчившись от ласкового обращения и далеко не показного сочувствия, Магда принялась рыдать и, рыдая, рассказала Штюрмеру всю правду. Включая и то, что городская акушерка становила срок беременности — восемь недель. Так что Штюрмер отцом ребенка никак быть не мог. Будь на его месте более жестокий человек — или менее дальновидный — и это могло бы обернуться против самой Магды. А так — пострадал только Иоганн Хох. Штюрмер даже не дал ему увидеться с Магдой. Просто объяснил, что девочка во всем созналась, и теперь Хоху лучше уносить ноги… А о «бедной малышке» позаботится он, Пауль Штюрмер.

Магда больше никогда не видела родителей.

Штюрмер увез ее в Нюрнберг, где Магде сделали аборт. После чего они переехали в Берлин, где у Штюрмера был дом. И зажили вдвоем, в абсолютной гармонии, весело и счастливо.

Штюрмер никогда не был женат: его всегда привлекали только очень юные девочки, а юность — товар скоропортящийся… Штюрмер был действительно очень богат. И неглуп. У него в гостях бывали очень интересные люди. Он возил Магду по лучшим европейским курортам. Одевал, как куколку. И следил за ее духовным развитием. В первый год учителя ходили к ней домой, потом она пошла в хорошую школу, где увлеклась биологией. Штюрмер ее увлечения поощрял, покупал ей книги, подарил очень хороший микроскоп. Попутно он прививал ей правила хорошего тона, учил правильно говорить, красиво есть, нашел ей учителя танцев, возил ее на теннисный корт, чтобы она умела вести себя в том обществе, куда Штюрмер приводил ее безо всякого стеснения — как свою воспитанницу. И, хотя большинство его знакомых догадывались о том, какие отношения на самом деле связывают старика Штюрмера и рыжеволосую Магду, никто не смел хоть как-то выказать свои догадки в их присутствии: Штюрмера боялись.

На самом деле их сексуальные отношения прекратились, когда Магде было семнадцать. Ее тело стало стремительно округляться, терять подростковую угловатость и приобретать все более женственные очертания… И Штюрмер больше не испытывал к ней влечения. Но он любил ее. Потому что она была единственной из его юных любовниц, кто относился к нему с абсолютным доверием и искренностью.

Ей было восемнадцать, когда Штюрмер познакомил ее с графом Хельмутом фон Далау. И настоял на том, чтобы Магда отнеслась к этому человеку «со всем возможным расположением». Сначала Магда испугалась: что, если Штюрмер, утратив сексуальный интерес к ней, заставит ее ложиться в постель с его приятелями? Но, оказалось, намерения Штюрмера были чисты, как снег. Он просто хотел получше пристроить Магду, а застенчивый, пугливый и не очень умный Хельмут подходил для этого, как нельзя более лучше. Хельмут был старше Магды на двадцать два года. Он был богат, имел титул, но никогда не пользовался успехом у женщин. Разве что у авантюристок, на которых он обжегся пару раз — и приобрел стойкий страх перед женщинами «не своего круга». А из «своего круга» ему сватали только очень некрасивых или очень бедных. Да и те не умели скрывать скуку, общаясь с ним… Тогда как Хельмут был человеком чувствительным и остро реагировал на малейшее пренебрежение со стороны женщины. Естественно, он с первого взгляда влюбился в Магду: воспитанницу богатого человека, девушку «своего круга» (Штюрмер солгал ему, будто Магда — дочь обедневших австрийских аристократов и круглая сирота), красавицу, умницу, да еще такую добрую, внимательную и, кажется, не питавшую к нему отвращения… Магда действительно слушала бесконечную нудную болтовню Хельмута с улыбкой умиления. Ведь она-то боялась, что «относиться со всем возможным расположением» к Хельмуту — означает лечь с ним в постель! А оказалось — достаточно только его слушать.

В девятнадцать лет Магда поступила в университет, на медицинский факультет. У них на курсе было всего три девушки, но двое других — серые воробышки, на фоне которых красота Магды сияла еще ярче. Поклонников у нее было — не перечесть. Но Магда никем из них так и не заинтересовалась. Они были всего лишь студенты, в большинстве своем — бедные… Выходить замуж за кого-то из них не имело совершенно никакого смысла. К тому же Магду действительно занимала учеба. И на курсе она была второй по успеваемости.

Где-то в то же время она послала запрос относительно своих родителей. И узнала, что мать — умерла, отец — то есть Иоганн Хох — процветает, старшие братья женились, сестра вышла замуж… Штюрмер, проведав о том, что Магда заинтересовалась родными, спросил, не хочет ли она как-то отомстить Иоганну Хоху за все страдания, которые она испытала по его вине. Штюрмер сказал, что готов организовать убийство… Но Магда отказалась. Какой смысл? Этим уже не вернешь ничего. И, в конце концов, она осталась не в накладе… А лучшей местью такому человеку, как Иоганн Хох, будет ее процветание! Пусть даже он никогда и не узнает об этом.

На втором году обучения в числе преподавателей оказался доктор Фридрих Гисслер, один из ведущих гематологов Германии. А тема болезней крови более всего интересовала Магду. Гисслер взял ее к себе на факультатив, а через год пригласил ассистировать в своей лаборатории. Это было большой честью, а главное — значительным шансом сделать научную карьеру. И Магда воспользовалась этим шансом. Случилось это в 1936 году, то есть через год после принятия известных расовых законов. Соглашаясь работать в лаборатории Гисслера, Магда уже знала, что ее предшественником был очень талантливый еврей, который, помимо всего прочего, исхитрился жениться на единственной внучке доктора Гисслера, причем настолько запудрил мозги этой дурочке, что год назад она уехала вместе с ним из страны. Доктор Гисслер был на хорошем счету у нового правительства. И о внучке не имел никаких сведений. Очень прискорбно, если учесть, что сын его и невестка погибли давным-давно. И других родных, — кроме внучки, совершившей расовое преступление, и расово неполноценного правнука, которого пустоголовая внучка умудрилась прижить от своего еврея, — у доктора Гисслера не было.

Магда уважала доктора Гисслера, потому что понимала: он действительно великий ученый. И она искренне сочувствовала ему. Так что неприязнь к внучке доктора Гисслера — ее звали Лизе-Лотта и она была на шесть лет старше Магды — зародилась еще тогда. Магда искренне негодовала. Как Лизе-Лотта могла покинуть старого, больного деда? И на кого она променяла его? На жида! На поганого жида! Вот они, все таковы, богатенькие девочки, рожденные на шелковых простынях и выросшие в пуховых гнездышках, на всем готовеньком! Или порочны, или безмозглы, или… Быть может, Лизе-Лотта просто не способна была принять самостоятельного решения? Куда ее ведут за ручку — туда и идет? Позвал еврей замуж — пошла. Позвал еврей уехать с ним — уехала. И ведь наверняка не сладко пришлось ей…

Когда немецкие войска заняли Польшу и начали предприниматься действенные шаги для окончательного решения еврейского вопроса, Магда стала чаще вспоминать глупенькую Лизе-Лотту Гисслер — как-то она там сейчас? Жива ли? И очень боялась, что Лизе-Лотта жива и объявится, тем самым погубив репутацию деда, научную карьеру Магды и все их совместные начинания!

Впрочем, все это было гораздо позже.

Магда к тому времени уже стала графиней фон Далау.

А произошло это знаменательное событие в 1938 году, когда Штюрмер внезапно скончался от удара, — так же, как и родной отец Магды, не оставив никаких письменных распоряжений относительно своей воспитанницы. Близких родственников у Штюрмера не было, зато дальних было много и они, как стервятники, накинулись на его наследство… И, естественно, выставили Магду из дома прямо на следующий день после похорон! Закон был на их стороне. Да Магда и не пыталась бороться. Незачем было. Потому что граф Хельмут фон Далау, возмущенный бесчестным поведением штюрмеровой родни, немедленно предложил ей руку и сердце. И Магда с радостью приняла его предложение. Правда, обвенчались они только через пол года, когда минули положенные шесть месяцев траура. И все это время Магда жила у доктора Гисслера и занималась наукой, только наукой… Больше всего боясь, что Хельмут со свойственной ему мнительностью заподозрит ее в неискренности — или до него дойдут наконец слухи об истинной подоплеки ее отношений с покойным Штюрмером.

Но все обошлось.

Свадьба получилась очень красивая. У Магды была фата со старинными кружевами и платье, расшитое речным жемчугом, и фамильные бриллианты фон Далау. Правда, жених был старше ровно в два раза: ей исполнилось двадцать два, ему — сорок четыре. И смотрел уныло, как снулая рыба, словно и не рад был тому, что женится на такой красавице! Хотя Магда знала, что Хельмут просто-напросто ненавидит все многолюдные официальные мероприятия, поэтому и выражение лица у него такое, словно пытается прожевать целый лимон.

И еще один омрачающий счастье пунктик выявился: оказывается, у Хельмута была своя собственная воспитанница! Правда, настоящая воспитанница, а не то, что у Штюрмера… Очень некрасивая, угрюмая, белесая девочка Анхелика.

Магде девочка сразу не понравилась. И она долго не могла допытаться, откуда Хельмут заполучил это чудо. Одно время подозревала даже, что это плод греховной связи Хельмута с одной из приснопамятных «авантюристок». Но в конце концов Хельмут сознался: Анхелика была дочерью одного из его друзей, журналиста, входившего в число штурмовиков Рема и убитого во время «ночи длинных ножей». Матери у девочки и вовсе не было — какая-то темная история, вроде как, после рождения дочери она сбежала в Аргентину. Анхелика жила у бабушки, очень почтенной женщины. А когда бабушка скончалась, не надолго пережив сына, — Анхелику взял к себе Хельмут.

Магда была, конечно, не в восторге от присутствия Анхелики в доме… Но вначале думала: дом-то большой, всем места хватит! Ан — нет. Анхелика, видно, тоже возненавидела ее с первого взгляда. Правда, в первый год все было спокойно, Анхелика соблюдала дистанцию и вроде бы даже побаивалась Магду… Но потом — словно с цепи сорвалась! Девочка оказалась настоящим чертенком и просто не давала Магде жизни. Она лила чернила ей в постель, клей — в туфли, резала ее платья, подбрасывала дохлых мышей на туалетный столик, собирая их изо всех мышеловок в доме, а летом умудрялась добывать еще и дохлых лягушек или даже коровьи лепешки! Магда очень скоро научилась запирать от нее свою комнату, но девчонка проявляла дьявольскую изобретательность: словно целью жизни для нее стало — доставлять Магде всевозможные неприятности! К тому же Хельмут запрещал наказывать Анхелику и все время призывал Магду «пожалеть сиротку». И впрямь: при нем Анхелика смотрелась сущим ангелом! Этаким несчастным котеночком, которого злые люди выбросили за порог — погибать от холода и голода. Сделать жалостное личико для Анхелики не составляло труда. Ровно как и извиниться перед Магдой тихим, робким голоском. Но, разумеется, извинялась она только тогда, когда этого требовал от нее Хельмут. А потом снова принималась за свое.

Магда долго не могла понять, за что девчонка так ее ненавидит. Пока не перехватила как-то обожающий взгляд, устремленный Анхеликой в сторону Курта. Глупая девчонка была в него влюблена! А Курт, естественно, не замечал маленькую замухрышку… И, возможно, Анхелика догадывалась о том, какие отношения связывают Магду с Куртом? Влюбленные женщины чувствуют такие вещи… И влюбленные девчонки — тоже. Анхелика могла творить все эти гадости из-за элементарной ревности! Потому что понимала: у нее нет надежды заполучить Курта. Нет и не будет, пока рядом — Магда.

К счастью, Анхелика была единственной ложкой дегтя в той бочке меда, которой стало для Магды супружество с Хельмутом. Ведь мало того — Магда стала графиней фон Далау и очень состоятельной женщиной! Муж к тому же был тихим, непритязательным человеком, очень умеренным во всем, включая сексуальные желания. Он обожал Магду, восхищался ее красотой и умом, всецело поддерживал ее в стремлении сделать научную карьеру и полностью доверял ей.

В общем, изменять ему оказалось очень легко!

Забавное совпадение — свою единственную настоящую любовь, Курта фон дер Вьезе, Магда впервые увидела на торжестве по случаю годовщины их с Хельмутом семейной жизни.

Курт прибыл с двумя дядюшками: Августом Хофером, недавно произведенным в генералы, и Отто Хофером, известным ученым-этнографом. Курту недавно исполнилось девятнадцать — он был на четыре года моложе Магды. Он был солдатом СС — рядовым солдатом, несмотря на свое высокое происхождение! — и уже успел повоевать. Но все это Магда узнала позже. А в тот миг, когда она увидела Курта… Это было — как вспышка. Ей показалось — перед ней архангел Гавриил! — таким его рисовали на иллюстрациях в Детской Библии, которая была у Магды в начальной школе. Правда, Курт был еще красивее. Лицо архангела и великолепное тело языческого божества. Прежде Магде не случалось встречать людей более красивых, чем она сама. Но Курт был — совершенство! А главное от него исходил какой-то животный магнетизм… Горячий ток, от которого кровь Магды в мгновение вскипела и она ощутила вдруг желание, невероятное по силе, какого прежде и представить-то себе не могла!

До встречи с Куртом, Магда считала себя женщиной холодной и рассудительной. И к плотским утехам относилась скорее даже с отвращением… А тут — словно безумие охватило ее: ей захотелось подойти к прекрасному юноше, взять его за руку и увести прочь из зала, наверх, в супружескую спальню, и там отдаться ему, чем бы не пришлось платить за это наутро!

К счастью, в тот день она смогла сдержаться. Но объявила настоящую охоту на Курта. Выслеживала его, как дикого зверя в лесу. Появлялась всюду, где появлялся он. Видела его с разными женщинами. Ревновала неистово. В ревности своей доходила едва ли не до убийства… Во всяком случае, мечтала убить всех женщин, на которых Курт хоть мимолетно задержался взглядом!

В конце концов, Магде повезло и она застигла его в пивной, куда порядочные женщины вообще-то не ходили — куда Курт пришел один… Наверное, чтобы напиться до свинского состояния. Иногда он себе позволял такие «развлечения». Но в тот раз — ему не позволила Магда.

Она увела Курта из пивной.

Посадила в машину.

Отвезла в гостиницу, где заранее сняла номер.

И там… Нет, она не отдалась ему — Магда сама овладела его прекрасным мускулистым телом! Овладела со всем пылом изголодавшегося животного!

Она абсолютно утратила стыд в своей любви к этому юноше. Подойдя к нему в пивной, она так и сказала: «Я хочу побыть с тобой наедине. Пойдем со мной, прошу!» А он — он с трудом ее вспомнил… И очень удивился. Называл «графиня фон Далау».

А позже Курт стал относиться к Магде с нескрываемым пренебрежением как к шлюхе. Ни во что не ставил ее… И совершенно не ценил ее чувства.

Но Магда готова была стерпеть от него все. Она его боготворила. А наслаждение, которое он ей дарил, всегда было ослепительным, мучительным, непереносимым… Но, едва отдышавшись, она вновь хотела его. Курт был для нее — как наркотик.

Магда долго надеялась, что помрачение пройдет. Но, как с настоящим наркотиком, становилось только все хуже и хуже. Магда пыталась отвлечься от Курта. Но научные занятия уже не приносили ей прежнего удовлетворения. Даже хуже того: сосредоточиться на работе в лаборатории она могла только тогда, когда душа и тело ее были насыщены очередным свиданием. Магда встречалась с другими мужчинами — молодыми, красивыми, страстными. Отдавалась им. Но удовлетворения это не приносило. Напротив — только разжигало телесный голод. И для того, чтобы утолить этот голод, нужен был Курт. Только Курт.

Он вместе с двумя дядями частенько бывал у доктора Гисслера. Магда умудрялась соблазнять его и там… Не в лаборатории, конечно, хотя иногда такая мысль приходила ей в голову — забавно было бы попробовать… Но все-таки обычно их быстрые соития происходили в ее — или в его — комнате.

Только ради Курта она поддерживала доктора Гисслера в его интересе к совершенно идиотскому проекту Отто Хофера!

Это было нечестно по отношению к доктору Гисслеру.

Но зато Отто Хофер, приезжая в дом Гисслера, почти всегда таскал за собой своего брата Августа и племянника Курта.

А значит, Магда могла урвать немного наслаждения, не отрываясь, так сказать, от рабочего процесса…

К счастью, Хельмут так ничего и не заподозрил. Магде повезло: оказалось, он когда-то учился в одном пансионе с братцами Хоферами. Магде даже удалось «посвятить» Хельмута в их великие научные планы и, гордый доверием, Хельмут старался «содействовать», как мог, использовал свои связи в среде высшей аристократии, а главное — субсидировал некоторые из наиболее дорогих подготовительных экспериментов. Курта Хельмут просто не замечал: для него Курт был ребенком. Он даже умудрился однажды сказать, что неплохо было бы поближе познакомить Курта с Анхеликой: может, чего и получится… Магда тогда с трудом удержалась, чтобы не сказать все, что она думает об этой гадкой замухрышке Анхелике. Курт — и Анхелика! Нет, все-таки Хельмут непроходимо глуп…

Но даже если бы Хельмут что-то заподозрил — Магда уже не могла остановиться.

Жизнь без Курта не имела для нее смысла.

Курт неоднократно пытался разорвать их отношения, считая, что они «изжили себя».

Магда не позволяла ему этого. Она не отпускала его.

Случалось даже умолять: «Пожалуйста, Курт, люби меня в последний раз, в самый последний! Потом я уйду и больше никогда не буду тебя преследовать… Обещаю! Но сейчас — дай мне немного ласки!»

Он сдавался. Менял гнев на милость. И Магда наслаждалась — прекрасно зная, что никогда, ни за что не перестанет его преследовать своей любовью… Пока жива. И пока жив он.

Магда мечтала родить ребенка от Курта. Возможно, тогда ей удалось бы сдерживать страсть, перенеся часть любви с Курта — на его подобие. Ей хотелось навеки слиться с Куртом в их ребенке… Но, к сожалению, забеременеть ей не удавалось. Видимо, сказался тот аборт, который она сделала в четырнадцать лет.

Два с половиной года продолжалось так: Курт убегал — Магда преследовала, Курт отталкивал — Магда обнимала. И всегда, всегда побеждала Магда… Ее объятия сделались цепкими и неумолимыми, как капкан. Курт был добычей. Она — охотником.

Она уже научилась обращаться с ним. Знала, как проще всего его возбудить. Ей уже казалось, что у них наладились какие-то более-менее стабильные отношения… Пусть неправильные, мучительные, неровные — но относительно стабильные!

И вдруг, в декабре 1941 года — словно гром среди ясного неба! — Курт, уехавший куда-то на восточные территории, вдруг вернулся вместе с Лизе-Лоттой Гисслер. Вместе с внучкой доктора Гисслера, с той самой, которая когда-то вышла замуж за еврея, а потом — бросила деда. Курт нашел ее в каком-то гетто и решил спасти. Да не ее одну — он привез еще и мальчишку, маленького кудрявого жидененка! И доктор Гисслер принял их обоих…

Доктора Гисслера Магда осуждала меньше всего. Понятно ведь: хоть и преступница, а все-таки родная внучка, да и мальчишка — наполовину тоже родной… Старик не мог отказать им в убежище. А они воспользовались его слабостью. Нагло, подло, преступно воспользовались! Лизе-Лотта не могла не понимать, какой угрозе она подвергает не только жизнь деда, но и нечто неизмеримо более важное — дело, которому он посвятил жизнь, его научные исследования. Но ей было все равно. Избалованная мерзавка.

Лизе-Лотта и внешне-то выглядела гадко: тощая, бледная, маленького росточка, с тусклыми волосами, прозрачной кожей и синяками под глазами. Все время смотрела затравленно, испуганно дергалась, стоило ее окликнуть… Иногда Магде казалось, что Лизе-Лотта слегка не в своем уме. Впрочем, это вполне возможно: какая женщина в своем уме выйдет замуж за еврея, а потом еще и отправится вместе с ним в гетто?! Лизе-Лотта казалась Магде настолько убогой, ничтожной и отвратительной, что Магда просто не поверила Курту, когда он в первый раз сказал ей, что с детства влюблен в Лизе-Лотту и считает ее самым прекрасным человеком на земле. Магда тогда расхохоталась, считая это неловкой шуткой — и схлопотала такую оплеуху, что не смогла удержаться на ногах.

Для Магды шоком было не только признание Курта, но и то, что он ее ударил. С тех пор, как Магда уехала из родного дома, ее никто не бил… Вспоминая побои, которым подвергал ее Иоганн Хох, Магда всегда думала: если кто-нибудь еще осмелится поднять на нее руку — она просто убьет наглеца! А тут — пришлось просить прощения, унижаться, цепляться за его сапоги, целовать его руки… Потому Магда понимала: если она позволит Курту уйти сейчас, покинуть ее во гневе — его очень трудно будет заставить вернуться.

Много позже она поняла, какая тактика поведения может быть единственно правильной, если она во что бы то ни стало хочет сохранить для себя Курта.

Ей пришлось притвориться, что она — его друг. Именно друг, готовый все выслушать, понять, посочувствовать. Что касается постельных утех… Так почему бы нет, раз у них это так славно получается? Но главное, разумеется, родство душ!

Один Бог ведал, как тяжело ей было выдерживать это «родство душ». Невыносимо тяжело выслушивать откровения Курта. Сочувствовать ему в том, что Лизе-Лотта больше не любит его и вряд ли полюбит…

Оказывается, когда-то давно Лизе-Лотта — «фрау Шарлотта», как почтительно называл ее Курт — чуть ли не целое лето защищала Курта от его дядюшек, кормила сладостями и читала ему вслух интересные книжки. Ерунда, казалось бы, но мальчик преисполнился благодарности. Которую и принял за любовь. И теперь готов был всем жертвовать ради этой любви. Ну, или почти всем… Жениться на Лизе-Лотте он, слава богу, не собирался. Правда, как он говорил, ПОКА не собирался — пока идет война… Но возможно — когда-нибудь потом они и соединят свои судьбы!

Он так рисковал, вытаскивая Лизе-Лотту вместе с ее отродьем из гетто. А она даже не способна была сделать вид, что любит его, заставляла страдать. Но — «неизменно была добра». И добрее «фрау Шарлотты» Курт никогда не встречал людей! А еще — она была чистая, верная, идеал немецкой жены, прекрасная женщина. И, оказывается, не она была виновна в том, что совершила расовое преступление, а… Доктор Гисслер! Он позволил ей выйти замуж за этого еврея. Он не защитил свою внучку. Такую хрупкую, нежную, беззащитную! Бедненькая «фрау Шарлотта» чудом не погибла! Курт искал ее — но не мог найти… Они встретились совершенно случайно…

Слушая весь этот наивный лепет из уст Курта, Магда до боли, до хруста стискивала зубы. Но ни разу не сорвалась. Ни высказала, что она на самом деле думает о Лизе-Лотте. Иногда только позволяла себе пошутить… Относительно любви Лизе-Лотты к евреям. Да и то — только тогда, когда помимо Курта, в комнате еще кто-нибудь был. Наедине с ним она бы себе таких шуток не позволила. Наедине с ним она была — само сочувствие и понимание. Она хорошо помнила ту оплеуху.

Все это было тяжело и больно.

Но Магда не переставала надеяться.

Пройдет время, Курт повзрослеет и поймет наконец, где — настоящая любовь, а где — притворство. Поймет, что Магда создана для него самой природой. Поймет ничтожество Лизе-Лотты. Возможно, у него наконец откроются глаза! Ведь годы не красят Лизе-Лотту. А Магда — из тех женщин, кто в зрелости становится еще красивее.

А может быть, вопрос решится как-нибудь иначе… В конце концов, как это не грустно, но доктор Гисслер очень стар. Когда он умрет — кто защитит Лизе-Лотту и маленького жидененка? Который к тому времени будет уже совсем не таким маленьким…

Курт защитит? Даже если и захочет… У Курта нет такой власти.

Магда была уверена, что Гестапо знает и про Лизе-Лотту, и про ее расово неполноценного отпрыска. Просто пока их не трогают. Ради доктора Гисслера и его трудов, по-настоящему важных для Германии! Но потом, когда доктора Гисслера не станет… Тогда они займутся Лизе-Лоттой. Магда позаботится об этом. Она не позволит Лизе-Лотте сломать Курту жизнь!

Да, она думала, что ее счастью угрожает только Лизе-Лотта.

Она и предположить не могла, что Курт захочет участвовать в эксперименте.

Почему?

Неужели так увлекся безумными идеями дядюшки?

Или это патриотизм такой неистовый, их в СС всех так воспитывают?

Или…

Или жизнь ему вовсе не мила?

И что она может сделать, чтобы защитить его? Сорвать эксперимент? Но как? Теперь уже от нее ничего не зависит. Сама же, дура, приложила столько усилий, чтобы добиться разрешения на экспедицию! Если Хаусхоффер и Гиммлер подписали приказ — назад дороги нет. Отказаться — пойти под трибунал… Но как ей удержать Курта? Как спасти?

Ведь даже если эти самые вампиры и существуют… То скорее всего — это болезнь! Болезнь крови, передающаяся через кровь, чудовищным образом влияющая на психику! Что-то вроде сифилиса. И если даже эта болезнь до сих пор толком не описана в медицинской литературе и не имеет названия — то и лекарство от нее будет придумано ох, как не скоро! А значит…

Значит, все добровольцы погибнут.

Магда давно уже подозревала подобный исход эксперимента. Но не боялась тяжелых последствий для экспериментаторов: ведь если болезнь верно описана в романах ужасов — значит, она продлевает физическое существование и значительно увеличивает выносливость. Пусть даже и вызывает аллергию на солнечный свет, серебро и чеснок. Можно будет прививать ее восточным рабам Рейха. Очень удобно. Много неприхотливых и выносливых рабов. Магда знала одного ученого — специализировавшегося на воздействии психотропных веществ на психику — который мечтал найти рецепт знаменитого белого порошка колдунов-бокоров с Гаити. Порошка, с помощью которого бокоры превращают людей в зомби. Но пока серьезная экспедиция на Гаити была невозможна… И Магда надеялась, что в случае успеха их экспедиции, они сумеют изготовлять выносливых рабов другим способом. Правда, вампиры не так покорны, как зомби… Но их можно удерживать страхом света, серебра, чеснока!

Только вот вряд ли вампиры представляют собой именно то, о чем любит поговорить Отто Хофер. Некую инфернальную сущность. И вряд ли они способны передавать эту инфернальную сущность другим людям. Магда во всякую мистику совершенно не верила. Доктор Гисслер тоже не верил. Но он готов был экспериментировать. Он считает, что мир познан не до конца, и ученых ожидают все новые сюрпризы. В принципе, он готов был допустить существование не только вампиров, но и оборотней. И провести эксперимент по превращению добровольцев в волков. Ежели это могло бы быть полезным для Германии. А Магда была уверена, что наука уже дошла в развитии до какого-то предела и ввысь развиваться уже не будет — только вширь, охватывать все более широкие пространства. То есть новую болезнь крови — возможно открыть. А новые способности человеческого организма — это уже вряд ли. Только до сих пор она никому об этом не говорила. А теперь уже поздно сознаваться. Ее не поймут и уж подавно — не простят.

Но еще не поздно спасти Курта!

Пока он жив, пока не заражен — не поздно!

Но как это сделать? Как?!

Глава II Торжество Вильфреда Бекера

От прошлого невозможно избавиться навсегда.

Его нельзя перечеркнуть, уничтожить, о нем можно не думать — да и то, только какое-то время. Прошлое все равно настигнет. Рано или поздно… Настигнет тогда, когда ты будешь особенно уязвим, чтобы ударить больнее!

Если ты родился жертвой, то не сможешь стать палачом, как бы тебе этого не хотелось, потому что на самом деле себя невозможно переделать… Настолько переделать нельзя! И если кто-то думает, что черная форма СС и фуражка с черепом поможет ему стать неуязвимым, понадобится всего лишь немного времени, несколько часов, несколько дней, при счастливом стечении обстоятельств — несколько лет, чтобы понять, что все было напрасно!

Вильфред Бекер не был глупцом, и никогда не страдал склонностью к иллюзиям, однако какое-то время он действительно верил, что смог одержать победу над своей несчастной сущностью.

Верил, когда смотрел на себя в зеркало — смотрел на красивого молодого мужчину с жесткой линией рта, со стальным блеском в глазах, одетого в красивую черную форму, внушавшую уважение, восхищение и трепет, и он думал, что прошлого не существует, что оно растворилось во времени, заросло плесенью, покрылось пылью, превратилось в зыбкую тень, которая оживает только в том случае, если ты сам позволяешь ей ожить.

Прошлого не существует — говорил он себе.

А будущее… Даже будущим стоит рискнуть, чтобы избавиться от прошлого!

— Когда ты уезжаешь?

Вильфред резко обернулся. Занятый своими мыслями он не заметил, как в комнату вошел отец — дурацкая, всегда бесившая его привычка, вот так врываться в его комнату, внезапно и без стука.

За каким непотребным занятием отец хотел застать его — теперь?!

Привычка, должно быть…

— Отец, я попросил бы тебя впредь стучать, прежде чем войти в мою комнату.

Его голос был тверд, в его голосе была сила и — власть.

Да, власть. Потому что теперь он — бог для своего отца, который сам всегда хотел быть его богом. И он может стать для отца дьяволом, если захочет. А он захочет, безусловно захочет, если тот не оставит свои гнусные штучки!

А старик сдал. Здорово сдал за последние месяцы, ссутулился, стал шаркать при ходьбе, на лице его появилось какое-то странное выражение — то ли удивленное, то ли испуганное, то ли очень задумчивое.

Вильфред никогда не понимал своего отца, о чем тот думает, к чему стремится в своей серенькой, простенькой, лишенной побед и поражений жизни, откуда эта странная брезгливая неприязнь к нему — своему единственному отпрыску?! Не понимал он его и теперь…

О чем сумасшедший старик думает сейчас, когда смотрит так странно — уже не с неприязнью и даже как будто с уважением, но все равно с брезгливостью, как на какую-то неведому зверушку, которая жила-жила, потом сбросила старую шкуру и преобразилась вдруг!

— Хорошо… извини… я буду стучать, — отец как будто удивился странным словам сына, он словно никогда и не подозревал, что тому может что-то не нравиться в его поведении, притворился, что никогда не придавал значения таким мелочам как тактичность, хотя Вильфред-то знал — придавал, да еще какое!

— Через три дня, — мрачно сказал Вильфред, — Я уеду через три дня.

— Ты уже знаешь, куда?

— Знаю. Но это секретная информация.

Отец понимающе закивал.

— Но… Не на восточный фронт?

Вильфред усмехнулся. Верить в то, что папочка проявляет беспокойство за его жизнь, он не смог бы при всем желании. Да и не было такого желания. Сомневаться и рефлексировать — значит снова превращаться в жертву.

— Если я погибну, ты будешь получать за меня пенсию.

— Значит все-таки…

Вильфред молчал, он мог бы сказать — нет, его отправляют отнюдь не на фронт, всего лишь в мирную и безопасную союзную Румынию, где ему ничто не будет угрожать. Но он молчал. Может и правда старик волнуется? Все-таки, как бы там ни было, до селе Вильфред никогда не уезжал так далеко, и не было войны…

Тогда пусть поволнуется! Папашка… Пусть поймет, пусть осознает, что может потерять единственного сына, надежду свою и опору. Может остаться совсем один на старости лет.

— Ты будешь писать?..

— Писать?!

Удивлению Вильфреда не было предела.

— Отец, если меня убьют, ты получишь официальное уведомление. До той поры считай, что я жив и здоров, и что со мной все в порядке.

В какой-то момент ему все-таки стало его жаль. Может быть, не такой уж плохой человек его папочка, может быть не так уж ненавидел и презирал он его, может быть и в самом деле не имел намерений унижать его, когда…

Когда он был маленьким, беззащитным, невероятно затюканным и так сильно зависящим от него!

Вильфред отвернулся к зеркалу. Он всегда полагал, что каждый должен получать то, что он заслужил. Любить и заботиться о своем отце, который никогда не любил и не заботился о нем — когда он был маленьким и ему было трудно, Вильфред не хотел. Его отец не заслужил хорошего к себе отношения. Ничем!

А мамы уже нет. И очень жаль, что она ушла так рано, не дождалась, пока ее сын встанет на ноги… Вот она-то заслуживала бы и пенсии и уважения и всего-всего, что получает и будет получать теперь отец… Она бы оценила, она была бы рада, не за себя рада — за него, за маленького замухрышку Вилли, который не смотря ни на что, все-таки выкарабкался.

Когда другие мальчишки бегали, орали и дрались, Вильфред сидел дома, выполнял домашние задания или клеил из дерева самолеты и корабли. Он не был самодостаточным или нелюдимым, ему тоже хотелось орать и бегать — даже драться… Но драться так, как дрались другие, один на один, честно. Пусть будет больно, пусть даже до крови: если такова плата за то, чтобы мальчишки приняли его в свою компанию, он готов был пойти и на это, — но почему-то не получалось.

Он не был самым маленьким, не был самым хилым, и уродливым не был, но почему-то мальчишки презирали и ненавидели его, и не готовы были принять от него те жертвы, которые он хотел им принести. Они кидались в него камнями или гнилыми помидорами, похищали его школьную сумку, после чего Вилли находил свои тетрадки в грязных лужах, они лупили его всем скопом, если встречали случайно на улице.

Они называли его мокрицей или крысенышем… Чаще всего Вилли жалко улыбался, выслушивая оскорбления, чаще всего он просто стоял и смотрел на то, как сорвав с вешалки его пальто, мальчишки со смехом топтали его ногами, он не мог сказать ни слова, почему-то не было слов… почему-то не было даже желания защищаться.

Он ненавидел их жгучей, прозрачной, как самый сильный яд, ненавистью, придумывая про себя страшные кары для каждого из своих мучителей, и при этом никогда не отказал ни одному из них, когда они просили у него карандаш или ластик. То ли боялся отказать… То ли каждый раз надеялся, что этот вежливый тон, это «пожалуйста» протянет тоненькую ниточку, за которую можно будет удержаться и, может быть, даже подружиться… И что на этот раз его ластиком не будут играть в футбол, его карандаши не сломают.

Много лет спустя, Вильфред сам удивлялся этой своей странной покорности и бесконечному терпению. Ему даже хотелось вернуться в свое проклятое детство — пусть таким же маленьким слабым мальчиком, каким был он тогда, но со своим сегодняшним сильным духом, со своей яростью, со своим клокочущим где-то в темной глубине души хаосом… Он дрался бы тогда до смерти за каждую обиду, он ничего бы не прощал!

Но прошлое — это действительно только тень, к нему невозможно вернуться, его нельзя исправить.

Заниматься в элитном спортивном клубе Вильфред начал, когда уехал из своего маленького пыльного городка в Берлин, где поступил в университет.

Теперь все было по другому.

Вильфред все сделал для того, чтобы теперь все было по-другому!

Тогда он был уже взрослым, тогда в его душе уже зарождалась некая сила, порою граничащая с безумием, тогда он уже готов был драться по настоящему физически и духовно — с теми, кто не знал его еще, с теми, кто мог захотеть попирать и топтать его…

Однако никто ничего такого не захотел, поэтому вся решимость мальчика Вилли пропала всуе, развеялась ветром.

Он сразу подружился со своим соседом по комнате в общежитии. Сосед даже — о смех и слезы! — побаивался сначала всегда хмурого и мрачного паренька, смотревшего исподлобья, настороженно и сердито. Сосед всеми силами старался показать себя милейшим и дружелюбнейшим существом и — Вилли оттаял. Неожиданно быстро и легко, и с тех пор стал еще мягче и уязвимее, чем был, он не ждал теперь удара в спину.

Соседа звали Пауль фон Книф, он был сыном очень влиятельного в Мюнхене человека, Михеля фон Книфа, владельца процветающей обувной фабрики, именно Пауль и привел в Вильфреда в тот спортивный клуб, куда попасть было совсем не легко, где занимались спортом и общались представители может быть не самой золотой молодежи, но близко к тому.

Многие из них состояли в войсках СС, и Вилли приложил все возможные старания, чтобы присоединиться к ним. Очень это было непросто! Очень… Четыре года прошло усердных занятий в университете, чтобы войти в число лучших студентов на факультете, изматывающих тренировок в гимнастическом зале, когда мышцы ноют так сильно, что не только ходить больно, но даже спать, походов с Паулем и другими на митинги и собрания, умных бесед, заведения полезных знакомств, прежде чем свершилось это бесспорно величайшее в его жизни событие.

Вилли мало спал, не ходил на веселые пирушки, он вообще не пил — даже пиво, и он был счастлив в эти годы как никогда раньше, как никогда позже. У него были друзья, у него была цель в жизни, у него была девушка, тихая, довольно некрасивая и обожающая его сверх всякой меры студентка с параллельного курса Барбара Шулимен — истинная арийка в невесть каком поколении.

…Как раз в тот день, когда Вилли торжественно вступал в члены НСДРП, в захолустном маленьком городишке хоронили его мать, и он не смог проводить ее в последний путь, о чем, конечно, очень сожалел… Но разве что-то в мире могло бы стоить того, чтобы не явиться на такое важное мероприятие, бросить на себя тень, от которой вряд ли удалось бы потом избавиться? Кто поручится за него еще раз? Кто поверит его клятвам, что партию и фюрера Вилли ставит превыше всего?

А мама простила. Вилли был уверен, что простила.

Через полтора года после вступления в партию, будучи уже выпускником университета, Вильфред добился своей высшей цели, вошел в круг избранных — в берлинскую дивизию СС.

Это была его месть — самая лучшая, самая красивая месть захолустному унылому городишке.

И все же сердце его билось сильнее, чем всегда, когда он вышел из поезда на до тошноты знакомый облезлый перрон, когда огляделся вокруг, жмурясь от слишком яркого солнечного света, безжалостно слепящего глаза.

Он шел не спеша по знакомым вдоль и поперек улицам. Смотрел на витрины магазинов и лавочек, ловил восхищенные взгляды прохожих. Детишек, мужчин и особенно — женщин.

Ему было жарко, но если бы даже это не противоречило уставу, он ни за что не расстегнул мундира и не снял бы фуражку: он не мог даже чуточку приблизиться к неопрятным простоватым туземцам. Ему хотелось быть богом — и он был им.

За семь лет ничего не изменилось в этом городе.

За семь лет в этом городе изменилось все.

Вильфред подумал так, когда невольно у него перехватило дыхание при виде смутно знакомой и в то же время невероятно чужой…

Эльза!

Она стояла перед дверью своего дома, склонившись над замком, пыталась выдернуть из замочной скважины застрявший ключ. Она обернулась, услышав шаги, откинула с раскрасневшегося лица выбившуюся из прически прядку и застыла.

Она узнала его сразу.

— Вилли?..

Вильфред улыбнулся снисходительно и небрежно.

— Помочь?

— Ой, Вилли… — только и сказала она.

Она вообще говорила мало, только смотрела, смотрела на него с непроходящим изумлением, с восторгом и обожанием, даже после того, как усталая и довольная лежала рядом с ним в сумерках занимающегося утра, она молчала… впрочем, о чем ей было говорить?

Сильнее всех своих детских недругов Вильфред ненавидел ее, красавицу Эльзу, самую восхитительную, самую желанную. Самую недоступную. Нет, она никогда не мучила его, она его просто не замечала… Ох, как же она мучила его!

Она снилась ему, она преследовала его в фантазиях, один только звук ее голоса приводил его в трепет. Теперь Вильфред вспоминал все это, и ему оставалось только удивляться. Как же меняется все… С возрастом? Или с опытом? Что такое он видел в этой глуповатой, полногрудой девке? Какое волшебство?

Она жаловалась на скуку, на то, как надоел ей этот мерзкий городишко, она, наверное, надеялась, что Вилли возьмет ее с собой. Может быть даже женится.

Вильфред смеялся про себя, поглаживая пухлую белую грудь прижавшейся к нему женщины. И было ему хорошо! Было ему безумно хорошо!

— Уже утро, Вилли, — нежно проворковала Эльза, потерлась мягкой щекой о его уже наметившуюся щетину, — Мне надо уходить, милый… Работа… Я скоро вернусь. Ты… дождешься?

— Задерни шторы… — попросил он лениво, — Солнце…

И она как ветерок соскользнула с постели, сдвинула плотно тяжелые гардины. Она была готова выполнить любое его желание. Молниеносно.

Вильфред не собирался дожидаться ее. К чему?

…А дома не изменилось ничего, разве что в отсутствии мамы отец завел себе… экономку.

Экономка, так экономка. Вильфреду было все равно, он не собирался вмешиваться в жизнь отца и устанавливать свои порядки. Он вообще намеревался видеться с ним как можно реже.

После смерти мамы он не писал домой, и отец, конечно, не мог знать, что с ним и как он живет. Сначала он пытался роптать — довольно вяло, впрочем но на Вилли это не возымело действия, и отец смирился. Может быть даже с облегчением — Вилли был уверен, что с облегчением.

Тот первый визит в родные пенаты закончился очень быстро. Вильфред прожил дома два дня, потом собрался и уехал в Берлин.

Противно стало, и тоскливо невыносимо.

Не мог он ходить по этим улицам, не мог смотреть на клумбу и зеленый забор, заменявшие вид из окна его комнаты, не мог видеть пыльные пожелтевшие и растрескавшиеся самолеты и корабли, расставленные по шкафам, не мог спать на своей старой скрипучей кровати — и на мягкой перине Эльзы тоже не мог.

Утром третьего дня он собрался и уехал, никому ничего не объясняя и не обещая ничего.

Приехал только теперь — перед отправкой в Румынию, и сам толком не знал, зачем.

Нет, у него не было никакого предчувствия, никаких мыслей, о том, что должен увидеть… коснуться… навестить… потому что может быть, в последний раз… Он не собирался умирать. Просто перед поездкой всем дали отпуск, и все — ну, почти все — разъехались по домам.

И он тоже поехал.

Барбара просила его остаться в Берлине, провести последние дни перед долгой разлукой, с ней, но, честно, говоря, общество милой девушки было не так уж увлекательно для Вильфреда, чтобы находиться с ней целыми днями. Раз, два, ну, может быть, три в неделю, по вечерам, чтобы только вкусно покушать (готовила Барбара великолепно) и в койку, а потом сказать «дела, дела!» и исчезнуть. Не больше. Иначе просто с ума сойдешь от скуки.

И он сказал, что ему нужно повидать отца. Просто необходимо! А она, конечно, отпустила его, потому что сама обожала мамочку с папочкой и вообще считала, что родителей надо чтить.

…Экономка отца готовила потрясающе вкусно, должно быть намеренно старалась угодить Вильфреду, добиться от него расположения и благожелательности к своей особе.

— Что-нибудь еще, Вилли?.. Достаточно ли мяса?.. Может быть еще кусок пирога?..

Она была совсем не похожа на маму.

Она была очень похожа на одну из любовниц отца, ту, которую Вильфреду довелось увидеть однажды — на фрау Маргарет. Такая же полная, цветущая, розовощекая. Интересно, если папочку тянет на таких — почему он женился на маме? На худенькой, маленькой, всегда бледной и как будто даже прозрачной?

Почему? Какое печальное событие связало их — столь разных? Ведь они никогда не любили друг друга! Не любили… однако жили вместе много лет и даже почти не ссорились. У мамы был Вилли, а у папы были разнообразные фрау. Их интересы ни в чем не пересекались, наверное потому у них и не было поводов для ссор.

«Давай уйдем от него, мама! — плакал маленький Вилли, — Давай переедем в другой город, пожалуйста!»

Но мама только пожимала плечами.

«Нам не на что будет жить, Вильфред», — говорила она.

Она никогда не спрашивала, почему Вилли плачет, почему он хочет уехать от отца, уехать из города. Она никогда не интересовалась, почему у Вилли нет друзей!

Наверное, не хотела ничего знать. Не хотела понапрасну расстраиваться, потому что и в самом деле ничего не могла изменить. Не могла — и не хотела.

Она плыла по течению, как маленькая рыбка — столь маленькая и тоненькая рыбка, что у нее даже не было причин прятаться и оглядываться по сторонам, не страшно, что кто-нибудь съест, ее просто не заметят.

Мама никогда не работала, она проводила дни за домашними хлопотами, вязала Вилли свитера, готовила ему обеды и стирала его рубашки — Вилли каждый день ходил в школу в свежей — а еще она читала, читала, читала. Читала все подряд, что только попадалось ей под руку, и потом вечерами рассказывала сыну странные и жутковатые истории, где всегда была она, был он, и никогда не было отца, как никогда не было и маленького полинявшего домика за зеленым забором, и унылого городишки, а были замки, рыцари, войны… и что-то еще совершенно непонятное.

Вилли всегда терпеливо слушал мамины истории, ему было жаль ее до слез, и было страшно совершенно пустых, устремленных куда-то вглубь себя, огромных темных глаз.

«Только бы она не ушла навсегда! — молился Вилли про себя, — Пусть она вернется! Пусть она только вернется! Если она так и останется там — я, наверное, умру».

А мама, должно быть, осталась бы ТАМ с большим удовольствием, но почему-то не получалось так легко и красиво сойти с ума.

Мама возвращалась — в ее глазах появлялся свет, она улыбалась, целовала Вилли, и желала ему спокойной ночи. Вилли вздыхал облегченно и засыпал счастливым.

Мама вернулась! Мама всегда возвращается! Значит все хорошо… хорошо… хорошо…

Отец приходил поздно. Иногда он вваливался в комнату Вилли среди ночи и будил его тем, что сдергивал с него одеяло.

«Посмотрим, что ты делаешь там под одеялом, маленький засранец, хихикал он, — Ну, что ты там делаешь?»

Папочке было весело, он пах чем-то сладким, он был возбужден и глаза его сияли.

«А знаешь, где я был, Вилли? Я был с потрясающей девкой! Такой девахой, у-у, пальчики оближешь! Не чета твоей мамочке, мороженной курице…»

Он описывал в подробностях и весьма даже складно все, что проделывал с той «потрясающей девахой», должно быть, полагая, что сыну нравиться его слушать, что того возбуждают его рассказы, пробуждают сладкие фантазии, а Вилли тошнило до спазмов в желудке и хотелось ударить отца чем-нибудь тяжелым, да так, чтобы папочка больше не встал. Никогда!

Но он слушал, и улыбался вымученно, считая про себя до ста и обратно, чтобы слушать — и не слышать, терпеливо дожидаясь, пока отец не устанет и не уйдет спать.

…Вильфред жевал подсунутый заботливой экономкой кусок нежнейшего черничного пирога, смотрел в окно и думал о том, что больше никогда не приедет в этот дом. Что это окно, эти клумбы и этот зеленый забор он не увидит больше никогда.

Так случается порой — как будто предчувствие кольнет вдруг сердце, нет, не болью, только печалью… а может быть, облегчением. Не было никакой печали в сердце уезжающего в Румынию Вильфреда, в сердце были покой и безразличие ко всему, что творилось сейчас вокруг него. Он как будто видел сон, зная, что это сон. Как будто невольно оказался случайным свидетелем крохотного отрезка из жизни совершенно чужих ему людей.

«Зайти что ли к Эльзе? — думал Вильфред, глядя в окно. — В последний раз… Такая потрясающая деваха, у-у, пальчики оближешь».

Свою последнюю ночь в родном городе Вильфред провел дома, в своей заваленной старыми игрушками комнате, на своей узенькой детской кровати, с которой свисали ноги.

Почему-то не спалось.

Нет более дурацкого занятия, чем придаваться тягостным воспоминаниям, все равно как касаешься раскаленного железа и получаешь при этом удовольствие, все равно как вскрываешь ножом и посыпаешь солью уже затянувшиеся было раны.

«Довольно, — думал Вильфред, — На сей раз с меня в самом деле достаточно… С прошлым покончено. Оно умерло вместе с мамой. Оно ничем уже не держит меня».

А в будущем все достаточно определенно и ясно.

В будущем куча дел и тьма возможностей.

А не жениться ли на Барбаре после возвращения из Румынии? Или стоит дождаться конца войны? Или найти кого-нибудь получше Барбары?..

Под утро Вильфреду приснилась мама — впервые за несколько лет! Мама была молода и прекрасна, одетая в длинное белое платье, она стояла на балконе какого-то старого полуразвалившегося замка. Ее глаза лихорадочно блестели и губы алели так ярко, как никогда при жизни. Она смотрела куда-то вдаль, в темноту, вцепившись напряженными пальцами в край витой чугунной решетки перил.

— Кого ты ждешь? — удивленно спросил ее Вильфред.

Он стоял рядом, чуть позади, уже взрослый, сегодняшний, одетый в форму и с автоматом на плече.

— Его… его… — горячечно шептала мама.

И Вильфреду стало холодно и страшно, потому что он вдруг понял, что сейчас в это самое мгновение появится тот, кого так страстно ждет его матушка. Кого ждала она всю свою жизнь, о ком мечтала. И окажется, что это…

Что-то темное появилось на дороге.

Как будто человек, закутанный в темный плащ. Но нет — это не человек. Слишком огромный, слишком темный.

Вильфред не стал дожидаться, кем окажется матушкин суженый, он поспешил проснуться. И, признаться, ничуть об этом не пожалел.

…Когда он сидел в зале ожидания крохотного городского вокзала поезд должен был подойти с минуты на минуту, откуда не возьмись вдруг появилась Эльза.

Звонко застучали тоненькие высокие каблучки по гранитным плитам. Их неровный цокот, отразившийся гулким эхом в полупустом, слишком большом для маленького городка зале ожидания, больно ударил по привыкшим к тишине нервам, выталкивая из беззаботной полудремы, заставляя сердце забиться неровно.

Почему-то Вильфред точно знал, что каблучки замрут возле его кресла, даже до того, как увидел их хозяйку. Неужели узнал по походке? Или… ждал?

Запыхавшаяся, раскрасневшаяся и очень красивая… все таки. Эльза…

Она запыхалась и какое-то время молчала с трудом переводя дыхание — а может быть ей и сейчас нечего было сказать?

— Я не знала, что ты в городе. Мария видела тебя… Сказала так поздно, стерва!

Эльза упала в кресло, закинув ногу на ногу так, что подол легкого шелкового платья будто ненароком скользнул вверх, обнажив безупречную круглую коленку.

— Почему ты не сказал…

Она замолчала, отвела глаза. Вильфреду показалось, что в них сверкнули слезы, и он, неожиданно для себя, взял ее руку, разжал нервно сжатый кулачок, погладил нежную ладошку.

— Я дура, Вилли, я знаю… Я все понимаю!

Тишину разорвал пронзительный гудок, подходящего к станции поезда, Эльза вздрогнула и сжала руку Вильфреда неожиданно сильно.

— Я люблю тебя, Вилли. Я буду ждать тебя! Знай, буду ждать!

Вильфред потащил ее за собой на перрон. Поезд уже останавливался. Сколько он будет стоять? Минуту? Три?

— Я не хотел тебе говорить, потому что уезжаю далеко. Очень далеко, Эльза! И тебе не стоит меня ждать, потому что я могу не вернуться оттуда, куда еду. Война, Эльза! Не стоит особенно ждать кого-то, когда идет война! И не вздумай…

— Ты едешь на фронт?! — закричала она.

Закричала так громко, что немногочисленные пассажиры, деловито загружающие в вагон вещи, обернулись с удивлением, которое, впрочем, тут же сменилось пониманием и сочувствием.

— Нет, Бог мой, нет…

«Не могу я ей верить! Притворяется, зараза! Ловко притворяется! Не я ей нужен, моя форма и Берлин! — твердил себе Вильфред, глядя в полные слез темно-серые глаза, и в сердце будто колышек застрял, мешающий дышать и говорить, — Да и пусть… Какая, к черту, разница!»

— Эльза! Все это не надолго! Месяц, два… Так нам сказали. Будем охранять что-то секретное в Румынии. Я приеду к тебе сразу же, как только все кончится. Хорошо? Ты жди… правда жди, и ничего не бойся!

Она кивала и улыбалась сквозь слезы, и действительно верила почему-то, что он вернется к ней.

Да и сам Вильфред, как ни странно, тоже в это верил.

Глава III Мечты Гели Андерс

Когда Гели Андерс узнала, что ей предстоит поехать вместе с мачехой в какой-то замок в Карпатах, она слегка приуныла — она не любила Магду почти в той же степени, в какой Магда не любила ее.

Нет, жуткие предчувствия Гели не терзали. Просто ей не хотелось ехать с Магдой куда бы то ни было. Особенно если учесть, что Магда ехала туда вместе с доктором Гисслером, а значит — по работе, а значит — будет еще скучнее, чем обычно, и ничего нельзя, и никуда не ходи, потому что территория обязательно охраняемая, и вообще, придется сидеть в своей комнате, а привезенные с собой книжки скоро кончатся, потому что читает Гели быстро… В общем, кошмар.

Но хитрая Магда тут же сообщила, что с этим карпатским замком связаны какие-то жуткие легенды, и экспедиция направляется, собственно говоря, эти легенды исследовать. Ведь Гели так завидовала тем, кто ездил на Памир, и тем кто искал меч Экскалибур, святой Грааль или место упокоения Фридриха Барбароссы! Так вот, эта экспедиция — сродни вышеперечисленным, только куда комфортнее. У Гели даже будет своя комната в замке. И библиотека там великолепная. И Курт тоже принимает участие в исследованиях. Магда не может выдать государственную тайну и объяснить, зачем доктору Гисслеру понадобился Курт, так что пусть Гели удовлетворится самим фактом его присутствия в замке… Она ведь любит… э-э-э… общаться с Куртом, верно? К тому же эта зануда Лизе-Лотта Гисслер тоже поедет в замок — в качестве прислуги, няньки и сиделки при своем дедушке. Доктор Гисслер и шагу не может сделать без внучки. А ведь Гели, кажется, питает какую-то странную привязанность к этой женщине… Несмотря на все, что она, Магда, ей о Лизе-Лотте рассказала…

В общем, умела Магда соблазнять.

И Гели соблазнилась.

К концу беседы она уже грезила предстоящей поездкой.

Таинственный замок, и Курт, и Лизе-Лотта!

Это обещалось стать лучшим приключением в ее жизни… И, возможно, последним. Потому что ей уже семнадцать, а когда исполнится двадцать, она станет слишком старой для приключений — или для того, чтобы получать от них удовольствие.

Так что упрашивать Хельмута Магде не пришлось.

Его упрашивала сама Гели.

А потом долго не могла заснуть и едва не пела от счастья — запела бы, если бы Магда не критиковала ее так часто за отсутствие слуха — потому что счастье переполняло ее сердце и готово было выплеснуться в мир, неожиданно ставший волнующе-прекрасным.

Таинственный замок в Карпатах!

Что там?

Привидения?

Или, быть может, они будут искать какой-нибудь древний артефакт, благодаря которому немецкая армия станет непобедимой?

Или, возможно, магическую книгу?

Все это было прекрасно в равной степени, и Гели не терпелось скорее приступить к поискам, хотя Магда и не обещала ей непосредственного участия.

Но самое главное — там будет Курт! Ее единственная любовь!

До сих пор Курт был слишком занят войной и светской жизнью, а в тот единственный раз, когда они с Гели оказались в романтической обстановке — на свадьбе в замке Гогенцоллернов — она была еще совсем девчонкой и он не мог обратить на нее внимания, потому что не видел в ней женщину… Но теперь-то увидит, обязательно увидит, и наконец поймет, что они с Гели суждены друг другу!

Магда сказала, что они проведут в замке, возможно, несколько месяцев…

Несколько месяцев вместе!

Они вернутся в Берлин женихом и невестой.

К этому шло с самой первой их встречи, это должно было случиться еще раньше, просто до сих пор им не удалось пообщаться как следует и Курт не имел возможности оценить ее ум, храбрость, преданность… И вообще — все ее достоинства.

И потом, Гели уже не пятнадцать с половиной, как тогда, полтора года назад. Ей семнадцать — совсем взрослая барышня, пора уже по-настоящему отдаться страсти, хватит уже страданий платонической любви! Она совсем, совсем взрослая… Она уже не выглядит облезлым котенком… Она вполне даже… Вполне…

Конечно, грудь у нее так и не выросла, несмотря на все молитвы, вознесенные Гели к небесам — видимо, Бог счел вопрос о ее груди недостаточно значимым для своего личного вмешательства.

С бедрами дело обстояло тоже не очень хорошо.

Да и вообще…

Но Лизе-Лотта все время говорит, что у Гели хорошенькое личико и чудесные волосы, и что в будущем Гели еще не раз возблагодарит свое изящное телосложение, потому что всегда будет выглядеть моложе своих сверстниц.

Она и сейчас выглядит моложе своих сверстниц.

На вид ей можно дать все четырнадцать…

Гели была способна к самокритике.

Но, в конце концов, в пятнадцать лет она выглядела, как двенадцатилетняя!

Так что прогресс налицо.

Зато Курт наверняка стал еще красивее…

Она не видела его уже три с половиной месяца.

Но все равно стойко хранила ему верность.

Она вообще-то хранила ему верность уже десять лет — порядочный срок даже для супружества!

Когда они познакомились, Гели было семь лет, а Курту — почти тринадцать. Но уже тогда он был самый красивый, самый сильный, самый… Самый белокурый! И во всем — замечательный и необыкновенный!

Они впервые встретились на дне рождения одной из противных дочек одного из противных друзей Хельмута. Гели ненавидела такие детские сборища. Сначала ее таскала на подобные мероприятия бабушка. Потом перенял эстафету Хельмут. Ужасно! Для этих праздников ее наряжали в отвратительное кисейное платье, которое нужно было беречь и содержать в чистоте, что противоречило самой природе Гели и ее обычному отношению к одежде, к тому же на волосы налепляли бант, придававший ей глупый вид, и ничего нельзя было делать, и требовалось все время помнить о манерах, и ни в коем случае не брать с тарелки именно то пирожное, которое тебе понравилось больше всех, а нужно было взять то, которое ближе всего к тебе лежало… Разумеется, Гели никогда не исполняла этого правила, и ее считали гадкой и невоспитанной, и приглашали на детские праздники только ради Хельмута — он-то пользовался всеобщим уважением.

Но еще больше, чем хорошие манеры, Гели ненавидела девчонок, с которыми ей приходилось общаться. Пока мальчишки, вооружившись саблями и пистолетами, с громкими воплями носились по саду, девочки устраивали кукольные чаепития или чинно перебрасывались мячиком… Гели всегда так хотелось поучаствовать в играх мальчиков! Но она была слишком робка, чтобы попросить их об этом. Да ей никто бы и не разрешил… Никто, кроме Курта.

Да, на том детском празднике, после застолья, когда младшие девочки уселись играть в кукол, а старшие девочки принялись рассматривать друг у друга альбомы и писать в них всякие глупости «на память», — мальчишки, и большие, и маленькие, вместо того, чтобы носиться с воплями, уединились на веранде. Гели подглядывала за ними через стеклянную дверь и увидела, как еще незнакомый ей, очень красивый и очень сильный белокурый мальчик демонстрирует другим навыки обращения с игрушечной шпагой. Он выделывал ею такие замысловатые вольты… Легко и ловко! Другие пытались подражать ему, но ни у кого не получалось, ни у кого. А потом один из мальчишек заметил Гели и захотел ее прогнать, но белокурый мальчик со шпагой открыл перед ней дверь и вежливо пригласил ее на веранду, и начал учить ее обращению с оружием так же, как учил этих мальчишек! Она была маленькая, такая маленькая, на вид — не больше пяти лет, а всем этим мальчишкам было от восьми до четырнадцати, и они смотрели на нее с презрением, все, кроме Курта… Тогда она узнала его имя: Курт фон дер Вьезе. Он учил ее, и у нее получалось, и он ее похвалил и поставил в пример всем этим мальчишкам… И она была так счастлива тогда, так счастлива, как никогда в жизни!

И она полюбила Курта, и с той поры думала только о нем, и больше не противилась походам в гости, а даже напротив, спешила на все детские праздники, на которые был приглашен он, старалась попадаться ему на глаза… Правда, больше он ничему ее не учил, но иногда добродушно щелкал по носу. И ей хватало даже такого внимания с его стороны.

Потом они оказались разлучены: Курт стал юношей и у него появилась другая компания, другие увлечения. Он посещал уже не детские утренники, а взрослые вечеринки. Гели тогда как раз начала читать всякие взрослые книжки, и узнала, что бывает так, что люди предназначены друг другу с самого рождения, или просто обречены полюбить друг друга, вопреки всем неблагоприятным жизненным обстоятельствам: примеров было множество, в основном в классической литературе — Дафнис и Хлоя, Тристан и Изольда, Ланселот и Джиневра, Ромео и Джульетта… В каждой романтической героине Гели узнавала себя, в каждом благородном герое — Курта. И ей очень хотелось поведать обо всем Курту, но как раз в тот «читательский» период Гели его совсем не видела.

Как страдала тогда Гели! И как она мечтала… В мечтах они с Куртом все время были вместе, и с ними происходило столько замечательных событий и всевозможных приключений, где Курт мог продемонстрировать ловкость и отвагу, а она, Гели, свою любовь и преданность ему… Иногда такие фантазии кончались гибелью Гели-героини, и тогда Гели-мечтательница горько и сладко рыдала в своей постельке, потому что Гели-героиня умирала за Курта, на руках у Курта, с улыбкой на устах, обращенной к Курту!

Потом Курт стал бывать в их доме — со своими дядями, с профессором Отто Хофером и генералом Августом Хофером: они оба когда-то учились в одном пансионе с Хельмутом, а теперь у них появились новые важные дела, как-то связанные с войной и прочими событиями… Что-то таинственное, в чем Курт, несмотря на юность, был задействован. Он повзрослел, стал мрачным и молчаливым. Гели находила это восхитительным: все ее любимые персонажи были молчаливы и мрачны! Мрачность — вообще признак возвышенной и романтической натуры, а так же какой-то страшной тайны, которую он вынужден скрывать от окружающих, и даже от нее, Гели… Как должно быть трудно скрывать что-то ото всех на свете, не иметь возможности поделиться даже с самым близким человеком — со своей возлюбленной!!! Но, с другой-то стороны, что может быть лучше страшной тайны?!

Хельмут с гостями пили кофе в гостиной, Магда щебетала, а Гели млела от восторга, любуясь на Курта. Они никогда не говорили друг с другом… Зачем слова, если и так все ясно?!

Когда Гели узнала, что Курт отправлен в действующую армию, она едва не сошла с ума от восторга, гордости, отчаяния и горя. Она была убеждена, что теперь-то победа Германии обеспечена, ибо Курт способен на все те невероятные подвиги, о каких пишут в старинных легендах, ибо Курт — ни кто иной, как новое воплощение великих воителей прошлого: Барбароссы, Артура, Зигфрида, Ланцелота, Персифаля… Но что, если знамя победы окрасится его кровью? Такое частенько случается с героями! Тогда она, Гели, должна будет умереть на его могиле… Или лучше покончить с собой, пронзив свое сердце кинжалом.

Гели даже потренировалась с кухонным ножом и больно порезалась.

А потом Курт вернулся — еще более мрачный, с каким-то новым, диковатым огоньком в глазах. Этот огонек делал его холодную красоту и вовсе неотразимой, придавая какое-то особое обаяние, и у Гели буквально кружилась голова, когда она смотрела на Курта! Ей казалось, что она видит отсвет свершенных подвигов и тень пережитых страданий на его благородном челе… Ей так хотелось обнять его, утешить! Но она не смела даже подступиться. Как-то не случалось подходящей ситуации.

А потом эта нелепая история в замке Гогенцоллернов… Курта нельзя винить — он так много пережил на фронте, нервы расшатались — а Гели была тогда еще совсем глупой девчонкой, многого не понимала. Нет, Курта винить нельзя. Виновата во всем одна Гели. Да и потом, все ведь хорошо кончилось. Благодаря Лизе-Лотте.

После они тоже мало общались, но несколько раз танцевали на вечеринках. Вечеринки, правда, случались все реже. Ведь шла война на Востоке, отнимавшая у Германии столько сил, столько жизней. На всех этих вечеринках девушек было больше, чем молодых людей, а когда появлялся Курт, наглые девицы облепляли его, как мухи — медовый пирог! Но он почти всегда находил возможность потанцевать с ней, с Гели. Правда, Магда утверждала, что Курт это делает только из вежливости, потому что Гели — воспитанница Хельмута, а Хельмута Курт уважает, и не может допустить, чтобы его воспитанница весь вечер просидела в углу, и жертвует собою, отвлекаясь от более привлекательных девушек.

Но Магда — настоящая злая мачеха, как у Белоснежки, Золушки, Элизы… Даже еще злее! И, возможно, она сама влюблена в Курта. Очень даже похоже иначе почему она так ненавидит Гели? Все сделала, чтобы испортить ей жизнь! Даже вышла замуж за Хельмута. Чтобы подобраться поближе и действовать наверняка.

Одно время Гели пыталась ей мстить за свои обиды. Но все способы мести, которые она могла придумать, были настолько смешными, детскими… А потом ее еще и извиняться перед Магдой приходилось. И в конце концов Гели оставила эти попытки.

Настоящей местью Магде будет, если Гели выйдет замуж за Курта! Правильнее сказать — когда Гели выйдет замуж за Курта… Вот уж тогда Магда просто взорвется от злобы! Ведь наверняка же она в него влюблена. В него все влюблены. Но только Гели — юна и прекрасна. Или, по крайней мере, юна… А Магде уже так много лет! И потом, Магда замужем за Хельмутом. А Гели совершенно свободна.

Гели верила, что наступит момент, когда они с Куртом смогут наконец объясниться, и что за объяснением обязательно последует торжественная помолвка и свадьба. Иначе просто быть не могло! Иного поворота событий Гели не принимала, потому что просто не пережила бы… Потому что только с Куртом, только ради Курта, только в мечтах о Курте жизнь ее имеет смысл.

Возможно, этот замок в Карпатах послан им судьбой. Той самой судьбой, которая предназначила их друг другу. Замок — романтическое место, и более уединенное, нежели дворец Гогенцоллернов. И Гели уже не пятнадцать лет…

Да, в Берлин они вернутся женихом и невестой!

А может быть, даже молодоженами.

А еще в карпатском замке будет Лизе-Лотта! Милая, милая Лизе-Лотта, ее единственный друг на всем белом свете…

То, что Лизе-Лотта была старше Гели на целых шестнадцать лет, ничуть не смущало девочку.

Какое значение имеет возраст!

Главное — родство душ.

А у них с Лизе-Лоттой оно было.

Магда часто ругала ее за симпатию к Лизе-Лотте. Намекала на некую страшную тайну в прошлом, навеки опозорившую Лизе-Лотту и вычеркнувшую ее из мира порядочных людей, на некое преступление, совершенное Лизе-Лоттой и оставившее на ней неизгладимое клеймо… Да, поначалу Гели даже представлялось, что на левом плече Лизе-Лотты обязательно обнаружится клеймо в виде лилии, как у Миледи в романе Дюма. Но, разумеется, таким клеймом не клеймили уже давно… А в Германии не клеймили лилиями и вовсе никогда! Но то, на что постоянно намекала Магда, конечно, не было настоящим клеймом, выжженным каленым железом, это было какое-то событие, какой-то поступок. Лизе-Лотта не говорила о своем прошлом. А Гели не осмеливалась спрашивать, боясь огорчить подругу. Лизе-Лотта всегда была так грустна… Незачем добавлять ей огорчений!

Как-то Гели спросила у Хельмута, плохая ли женщина Лизе-Лотта — ведь из-за чего-то Магда запрещает ей, Гели, общаться с милой грустной Лизе-Лоттой. На что Хельмут ответил, что Лизе-Лотта не плохая, а несчастная, что ее следует не отталкивать, а жалеть, что Магде не хватает душевной тонкости, чтобы понять страдания такой женщины, как Лизе-Лотта…

Тогда Гели, осмелев, спросила, что же за тайна, что за преступление таится в прошлом Лизе-Лотты. На что Хельмут, помявшись, сказал, что сама Лизе-Лотта никакого преступления не совершила, но ее муж был очень-очень нехорошим человеком и из-за него Лизе-Лотта вместе со своим ребенком попала в тюрьму, и оставалась там долго, пока доктор Гисслер их не вызволил, и вот с тех пор Лизе-Лотта такая бледная, худая и грустная, и что Гели лучше никогда и ни с кем не поминать эту историю, а особенно в присутствии Лизе-Лотты, чтобы не огорчать ее еще больше.

И, разумеется, Гели послушалась. Она уже давно поняла, что Хельмут всегда дает разумные советы — иногда даже слишком разумные — но в этот раз он абсолютно прав: не надо поминать при Лизе-Лотте о тюрьме, преступнике-муже и всем прочем. Достаточно того, что остальные шарахаются от Лизе-Лотты, как от прокаженной — Гели видела, как это печалит и без того грустную Лизе-Лотту, и сама скорее умерла бы, чем причинила бы ей новое расстройство.

Гели любила Лизе-Лотту и считала ее своим единственным на свете другом.

Потому что Лизе-Лотта спасла ей жизнь.

Нет, больше чем жизнь: Лизе-Лотта спасла ее честь в тот ужасный день, перед балом в замке Гогенцоллернов.

Лизе-Лотте Гели была обязана всем на свете…

Без Лизе-Лотты Гели просто не пережила бы того, что случилось…

Без Лизе-Лотты Гели не смогла бы появиться на том балу…

Без Лизе-Лотты Гели уже бы просто не было в живых!

Гели хорошо помнила все подробности тех событий.

Хельмут с Магдой были приглашены на бал по случаю бракосочетания кого-то из семейства Гогенцоллернов. Кажется, сочетались между собой южная и северная ветви Гогенцоллернов. Во всяком случае, это было серьезное событие и отмечаться оно должно было со всей торжественностью. Магда не хотела, чтобы Гели ехала с ними, но Хельмут настоял. А Гели очень хотелось увидеть настоящий бал. И еще сильнее хотелось увидеть Курта, который непременно должен был быть там.

Они остановились не в самом дворце Гогенцоллернов, а в доме доктора Гисслера, у которого Магда работала в секретной лаборатории, — до дворца недалеко, а куда как комфортнее! Там же остановились и профессор Хофер с племянником — Куртом.

Само присутствие Курта под одной крышей с нею приводило Гели в состояние мечтательного экстаза. А завтра ей предстояло оказаться на первом в ее жизни балу…

Гели уже представляла себя — королевой бала.

Представляла, как восхищенно ахнут все, когда она войдет в зал, как будут перешептываться — «Кто эта прелестная девушка? Вы ее не знаете? Она просто чудо! Настоящее событие этого сезона! Какое изящество, какая свежесть — и какой мудрый взгляд! Сразу чувствуется недюжинный ум! А сколько грации в каждом движении! А сколько скромности! Настоящая аристократка!» ну, и тому подобные приятные вещи, как в романах Марлитт.

Представляла, как Курт будет танцевать с ней, только с ней, как будет развеваться ее роскошное платье (правда, Магда приготовила для нее всего лишь новый матросский костюмчик с короткой юбкой, но в мечтах ему места не было), и как Курт выведет ее на балкон — отдышаться — и как она будет стоять с шампанским в хрустальном тоненьком бокальчике, вдыхая ароматы летней ночи, а Курт будет пылко шептать ей… Нет, на него не похоже. Он всегда такой холодный и молчаливый — он не будет болтать лишнего. Курт, смущаясь и запинаясь, потому что не привык говорить длинные речи, скажет ей… Нет, с чего бы ему смущаться? Он просто четко, по-военному, прямо глядя ей в глаза своими прекрасными голубыми глазами скажет ей, что любит, всю жизнь любил только ее, не видит жизни без нее и мечтает о том, чтобы она вышла за него замуж. И Гели, чуть помедлив, томно опустив ресницы, ответит ему… ДА! ДА! ДА!

Мечты были упоительны…

В полдень накануне бала, Гели лежала на застланной кровати в отведенной ей комнатке и читала, когда в открытое окно донесся вдруг бодрый голос Курта. Гели вздрогнула и села, вытянув шейку, прислушиваясь. Курт говорил с кем-то, кого она не знала. Говорил, что идет в конюшню, «похолить Герду». Если бы Гели не знала, что Герда — это любимая лошадь Курта, она бы с ума сошла от ревности… Но, к счастью, это всего лишь лошадь. Красавица с точеными ножками и грациозной шеей. Пепельная в яблоках. Гели считала, что Курту больше подошел бы какой-нибудь могучий боевой конь, белоснежный или угольно-черный. Но готова была смириться с Гердой. Раз уж Курту она так нравилась.

Завтра Курт верхом на Герде возглавит свадебный кортеж, который торжественно проедет по улицам города. А потом будет банкет и бал, и Курт наверняка будет королем бала, потому что во всем замке Гогенцоллернов не останется ни одной девушки, которая не влюбится в него! Ведь он такой красивый — как юный Зигфрид! Или, скорее, как Лоэнгрин, рыцарь с лебедем… Когда он скачет на легконогой послушной Герде и его белокурые волосы сверкают на солнце, словно серебряный шлем!

Гели прижала к груди книгу так пылко, словно это Курт чудом оказался в ее объятиях.

Чудом… А почему, собственно, чудом?! Разве не предназначены они друг другу самой судьбой?! И пусть в него влюбятся хоть все наследницы Гогенцоллернов и Круппов — женится-то он на ней, на Гели!

Это она знала наверняка.

Потому что иначе и быть не могло.

Иначе ей незачем было бы и на свет родиться…

Да, он женится на ней. Они суждены друг другу. Гели не просто полюбила Курта в тот самый миг, когда впервые увидела его — нет, она узнала его, узнала того, ради которого пришла в этот мир скорбей!

Поразмыслив таким образом, Гели решила, что самый подходящий момент для объяснения — не завтра, на балу, а сегодня, прямо сейчас. Очень уж хотелось увидеть Курта вблизи, поговорить с ним… Она слезла с подоконника и принялась судорожно рыться в своем весьма скромном гардеробе. К сожалению, легких романтических нарядов, подобающих случаю, у нее не было. Мачеха по-прежнему заказывала для нее скромные синие и коричневые платья с плиссированной юбкой и белым воротничком, а в качестве выходных «матросские костюмчики»: белые, с короткой юбочкой, синим квадратным воротником и галстучком. Вообще-то так было принято одевать девочек от семи до двенадцати лет. Но никак не пятнадцатилетних подростков! Но Магда твердила, что Гели выглядит моложе своего возраста и вполне может носить матросские костюмчики… Спорить с Магдой было попросту некому. Дяде Хельмуту этот вопрос был совершенно безразличен. А Гели не осмеливалась.

А зря. Может быть, если бы она хоть раз решилась поперечить Магде во время визита к портнихе, мачеха удивилась бы — и уступила! В конце концов, ей дела нет до Гели, и какая разница, матросский костюмчик она носит или длинное розовое платье с кружевами? Или — не розовое, а голубое… Что-нибудь, что подошло бы для решающего свидания с Куртом и для завтрашнего бала.

Но выбирать не приходилось, и Гели надела белоснежный, тщательно накрахмаленный и отутюженный матросский костюмчик. Он хотя бы новый… Правда, именно по этой причине ей не следовало бы появляться пред светлые очи Магды! Впрочем, ради того, чтобы предстать перед Куртом в красивом наряде, Гели готова была на все: даже получить от Магды очередной унизительный выговор.

В конюшне царила полутьма — после ослепительного полуденного солнце полутьма казалась настоящей темнотой. Здесь было тепло, приятно пахло сеном, лошадиным потом, навозом и кожей седел — возможно, кто-то счел бы приятным только запах сена, но Гели обожала все здешние запахи! Она любила ездить верхом. У нее это здорово получалось. Она мчалась по полям, взлетала на холмы… Она чувствовала себя окрыленной. Могущественной. Во время скачки верхом ей лучше всего мечталось! К сожалению, Магда делала все, чтобы отнять у нее и эту радость. В частности, она заявила Хельмуту, что из-за верховой езды ноги у Гели непременно станут кривыми! А в будущем возникнут проблемы во время родов — якобы верховая езда в мужском седле развивает у женщин какие-то внутренние мышцы, которых у них вовсе не должно быть… Гели не верила Магде, потому что знала, что Магда — вредина и ненавидит ее, Гели! Но Хельмут, к сожалению, верил, потому что Магда была медиком, хоть и не настоящим врачом, но все-таки разбиралась в медицине. И теперь Гели разрешали садится на коня только тогда, когда целая компания молодежи совершала верховую прогулку. Но какое же удовольствие можно получить от скачки, если вокруг тебя компания неприятных людей? Если вдобавок надо придерживаться того же темпа, как и все… А мало кто из них рискнул бы скакать так лихо, как Гели! Разве что Курт. Но Курт никогда не предлагал ей прокатиться верхом.

Сейчас он чистил свою серую в яблоках любимицу — водил по шерсти скребком такими легкими, неторопливыми, ласкающими движениями, что по суди дела, это скорее было лаской, нежели необходимой лошади гигиенической процедурой. Раньше Гели не случалось видеть его в подобных ситуациях. Одет он был, вопреки обыкновению, небрежно. Светлые волосы растрепаны, на макушке топорщатся хохолком, и спереди на лоб свисает кудрявый чубчик. Выражение лица у него было самое мечтательное, глаза полузакрыты, на губах — нежнейшая улыбка. Гели и предположить не могла, что Курт может так улыбаться! Сейчас он выглядел не суровым героем из древних германских саг, каким она привыкла его воспринимать, а мальчишкой… Красивым мальчишкой. Растерянным и грустным. Каким, наверное, он и был на самом деле! Несмотря на очевидную крамольность этой мысли, Гели умилилась до слез, до щемящей боли в сердце. Сразу забылись все те слова, которые она собиралась ему сказать. И даже те, которые она надеялась от него услышать. Она просто стояла и смотрела на него. А когда Курт, каким-то звериным чутьем, ощутил ее взгляд и, вмиг помрачнев, повернулся к ней — Гели хватило только на то, чтобы улыбнуться ему. Улыбка получилась на редкость глупая. Глаза Курта злобно сощурились, уголки рта поползли вниз.

— Чего тебе? — буркнул он.

Гели все еще не могла найти слов, а потому стояла и улыбалась…

— Чего тебе здесь надо? Чего ты все время так на меня смотришь? Ты чего, шпионка? — обиженно спрашивал Курт. — На кого ты работаешь? На Гестапо? На СД? На русских? На англичан?

Гели рассмеялась и замотала головой: так глупо все это звучало… Какая же из нее шпионка? Ей же только пятнадцать лет!

— Чего ты ржешь? Ну, чего смешного? Господи, ты дурочка совсем, да? Ну, оставь ты меня в покое! Перестань на меня пялиться! Уйди!

— Нет, Курт, я… — пролепетала Гели, но Курт перебил ее.

— Я хочу побыть один!

К величайшему изумлению Гели, в голосе Курта звенели слезы! И лицо исказилось так, словно он вот-вот расплачется…

— Курт! — Гели шагнула к нему, распахивая объятия.

Она действительно хотела обнять его, приголубить, утешить.

Но он, видимо, как-то не так понял ее намерения.

Злобно ощерившись, он ринулся к выходу, отшвырнув ее с пути ударом в грудь — так, что у нее дыхание перехватило и она не смогла удержаться на ногах и упала… Упала прямо на тачку с конским навозом, которую приготовили для того, чтобы везти на огород, но почему-то не увезли!

От неожиданной боли слезы брызнули из глаз Гели, а потом на смену боли пришла обида, такая жгучая, что девочка едва не задохнулась, и только новый поток слез мог как-то смягчить ее страдания.

Ее Курт!

Ее кумир!

Но почему?..

Почему все так произошло?!

Ведь все должно было случиться совершенно иначе… Она так хорошо все придумала… То есть, не придумала, а спланировала — за себя и за него, потому что Курт, как и все храбрые мужчины сейчас, слишком занят войной, чтобы думать о любви. Так что об их совместных чувствах должна позаботиться Гели.

Это была катастрофа!

Она вся в навозе… И беленький матросский костюмчик, и носочки, и волосы! Волосы еще можно отмыть, а костюмчик погиб, безвозвратно погиб… Может, еще возможно его отстирать? Но приказания горничной доктора Гисслера может отдавать только Магда! Значит, придется ей сказать! И что тогда будет?! Господи, что будет, когда Магда узнает, что Гели без спроса надела новый костюм и упала в нем в навоз?

Гели разрыдалась еще горестней.

Курт! Ее любовь! Он ударил ее… Как он мог?!

Ее костюм! Магда!

Ее не возьмут завтра на свадьбу…

Магда никогда не забудет и вечно будет дразнить ее…

Гели разрыдалась еще горестней. Если бы она могла сейчас исчезнуть, раствориться, умереть… Небытие казалось ей сейчас таким желанным! Умереть! Она частенько мечтала о смерти и представляла себе, как это будет, как все они пожалеют о ней, когда она умрет. Но сейчас ей было так плохо, что в мысли о смерти она искала только небытия. И ничего иного. Пусть не жалеют о ней, пусть сразу забудут… Лишь бы укрыться в небытие от наказания, от насмешек!

— Господи, убей меня! Убей! — отчаянно прорыдала Гели, поднимаясь из тачки с навозом — и падая на колени.

Ее показалось, что полоса солнечного света, стлавшаяся от двери по полу конюшни, померкла, но в отчаянии своем Гели не придала этому значения. Она колотила кулачками по полу, устланному соломой, и в рыдала в голос. Ей казалось, что у нее разрывается сердце.

— Что с тобой, девочка? Что случилось? — прозвучал над ней встревоженный женский голос.

Гели в испуге взглянула вверх. Рядом с ней стояла Лизе-Лотта Гисслер, внучка грозного доктора Гисслера, хозяйка этого дома и, следовательно, этой конюшни! Та самая Лизе-Лотта, о которой она слышала столько странного… Лизе-Лотта, чьего голоса она не слышала никогда, до сего момента! От удивления Гели даже перестала рыдать. Но только на мгновение. Потому что через мгновение ей в красках представилось, как Лизе-Лотта отведет ее к Магде и что скажет Магда по поводу испорченного костюма. Гели взвыла и слезы хлынули у нее из глаз с новой силой.

Лизе-Лотта повела себя несколько необычно для взрослого человека. Обычно взрослые бывают безразличны к чужим трагедиям… Любой другой взрослый на ее месте отвел бы Гели к Магде и предоставил бы мачехе самой разбираться в произошедшем. Но Лизе-Лотта вдруг опустилась на колени рядом с Гели и тихо спросила:

— Что с тобой? Что он с тобой сделал?

«Он».

Она видела Курта, выходящего из конюшни!

И, возможно, она слышала…

Но тогда она не стала бы спрашивать — что он сделал!

Гели сильно потянула носом и икнула, пытаясь перестать рыдать и сказать что-нибудь связное. Но не получилось — рыдания оказались сильнее ее. Она снова заскулила.

— К-к-ку-у-урт! М-м-магда-а-а! — выдавила она сквозь слезы. — Он ударил… Я только хотела сказать… А он… Костюмчик… Магда не велела… Я не послушалась… А теперь она будет смеяться! Всю жизнь! И на свадьбу меня не возьмут! Теперь не в чем! Я хочу умереть… Умереть…

Лизе-Лотта ласково коснулась рукой ее волос — и тут же отдернула руку, брезгливо осмотрела ладонь со следами навоза.

— Бедная девочка, — вздохнула она. — Анхелика — тебя ведь так зовут? Ты можешь мне все сказать. Я тебя не выдам. Я тебе помогу… Он тебя только ударил? Или… сделал еще что-нибудь нехорошее?

«Только ударил»! Нет, ну надо же! От возмущения у Гели перехватило дыхание и она наконец-то сумела справиться со слезами. «Только ударил»! А что костюм и волосы в навозе — этого Лизе-Лотта не видит? Что может быть хуже случившегося?!!

— Он ударил меня. Не захотел слушать. И назвал дурочкой. Я испортила костюм. Магда убьет меня. И я не попаду на бал, — отчеканила Гели, с ненавистью глядя в участливое лицо Лизе-Лотты.

Лизе-Лотта снова вздохнула — теперь уже с облегчением — и слабо улыбнулась.

— Всего-то? И из-за этого ты так кричала?

— Я не кричала! Я… Я плакала.

— Ты не плакала. Ты рыдала и звала смерть. Так, как будто… Потеряла все. А тебя всего лишь уронили в тачку с навозом!

— Всего лишь?!!

— Мне приходилось слышать такие рыдания… Когда женщина зовет смерть… И я думала, что с тобой случилось что-то по-настоящему ужасное, прошептала Лизе-Лотта. — Он ведь мог… Что угодно… Он — зверь. Не посмотрит, что ты — совсем еще ребенок. Никогда больше не оставайся с ним наедине, слышишь? Считай, что сегодня тебе повезло. Ты дешево отделалась.

— Не правда! — еще сильнее возмутилась Гели. — Он не зверь. Он хороший. Я сама виновата. Вела себя глупо.

Она резко поднялась с колен.

Лизе-Лотта, все еще сидя на полу, удивленно воззрилась на Гели снизу вверх.

— Ты что… Ты влюблена в него?!

— Я… Я… Нет! — испугалась Гели.

Ей и в голову не пришло бы, что ее могут прямо так вот спросить об этом!

— Влюблена… Бедный ребенок. Ты в него влюблена. Ну, конечно. Он юный. И может показаться красивым. Породистое животное… Он ведь тебе кажется красивым, да? — пробормотала Лизе-Лотта.

— Он красивый, — буркнула Гели.

Видя, что ее секрет все равно раскрыт, она решила, что скрытничать дальше будет уж совсем глупо.

— И еще — он умный. И храбрый! И благородный! Он… Он…

— Ну, да, конечно, — криво улыбнулась Лизе-Лотта.

Она поднялась с колен, хотела было вытереть ладони об платье, но вовремя спохватилась.

— Пойдем, — скомандовала она.

— К Магде? — всхлипнула Гели. — Спасибо, я лучше тут посижу… До темноты. Вы только не выдавайте меня… Вы обещали!

— Ко мне. Не бойся, я проведу тебя через черный ход. Никто не увидит, что ты в… В таком виде.

Гели не оставалось ничего другого, кроме как доверить свою судьбу этой странной женщине. Конечно, обидно, что Лизе-Лотта столь низкого мнения о Курте… Но на то она и странная, чтобы иметь странное мнение обо всем! И потом — что еще оставалось делать? Сидеть здесь до темноты? Гели поплелась за Лизе-Лоттой. Они действительно прошли черным ходом, мимо дверей кухни, по узкой лестнице — на третий этаж, где Гели еще не приходилось бывать. Она была уверена, что там располагаются комнаты прислуги. Но, оказалось, на третьем этаже находились аппартаменты Лизе-Лотты. Три смежные комнаты и ванная. Комнаты — маленькие, заставленные старинной мебелью, заваленные книгами. Ванная — вполне приличная.

— Раздевайся. Всю свою одежду клади в таз. Я прикажу горничным как следует отстирать. Будет, как новенькая. А сама вымойся. И вымой волосы. Вот мыло. Потом ополосни волосы водой с одеколоном. Может, избавишься от запаха. Вот халат. После ванны надень и иди ко мне.

Гели и представить себе не могла, чтобы тихая, незаметная, пугливая Лизе-Лотта могла разговаривать таким решительным тоном! И потому повиновалась ей без лишних вопросов. Мыло, лежавшее в серебряной мыльнице, было изумительным — нежным, сливочно-белым, с ароматом каких-то весенних цветов. Оно давало такую обильную и пышную пену, что Гели, принявшись было намыливаться с привычным рвением, едва в этой пене не утонула! Одеколон благоухал все теми же весенними цветами. Гели вылила четверть флакона в воду для полоскания. Она была совершенно очарована всей этой роскошью, прежде ей вовсе неведомой. Конечно, Хельмут был богат. Но у Гели не было ни такого мыла, ни такого одеколона… Ни теплого халата из бархата винного цвета! Возможно, все это было у Магды?

Почти совершенно успокоившись, Гели завернулась в халат и прошлепала босыми ногами из ванной в комнату. И здесь ее ожидало новое потрясение. Платья! Изумительные бальные платья! Сначала Гели показалось, что их в комнате десятки, сотни… Но в конечном итоге она насчитала только шесть. Бледно-розовое с черной бархатной аппликацией, ярко-розовое с черными кружевами, белоснежное с вышивкой ришелье, алое бархатное с гирляндой черных атласных роз у талии, бирюзовое с васильковыми оборками, и еще изумрудное из сверкающей тафты. Гели рассматривала их, замерев и затаив дыхание. Когда ее отправляли купаться, этих платьев здесь не было! Так неужели же… Неужели Лизе-Лотта хочет предложить ей одно из них? Вместо испачканного костюмчика? Нет, не может быть… Это было бы невероятным счастьем! У Магды роскошные платья — но все-таки не такие роскошные! И все равно она не позволит надеть такое платье… Ведь Гели — еще ребенок. И какая женщина в здравом уме согласится расстаться с таким платьем? Впрочем, про Лизе-Лотту говорят, что она совсем не в здравом уме…

Приглядевшись, Гели заметила на платьях глубокие поперечные складки словно их долго-долго хранили в сундуке. А потом почувствовала чуть затхлый запах лаванды — мешочками с лавандой прокладывают вещи от моли, когда прячут на долгое хранение! Действительно, Лизе-Лотта ведь никогда не посещает праздники… И она всегда так скромно одета!

И тут из соседней комнаты появилась Лизе-Лотта. В руках у нее — было еще три платья: небесно-голубое с кремовым кружевом, розовое с белым кружевом и лимонно-желтое, из нежнейшего шелка. С сосредоточенным лицом она подошла к Гели, набросила ей на плечи с одной стороны — голубое, с другой — желтое… Поморщилась, кинула платья в кресло. Гели стояла — ни жива, ни мертва. Даже дышать боялась. Не верила своему счастью. Лизе-Лотта полезла в шкаф и извлекла из недр шелковую комбинацию телесного цвета и батистовые штанишки с прошивками.

— Вот, возьми, надень. Платья надо мерить. И не поверх халата.

Гели трясущимися руками скинула халат и, совершенно позабыв о стыдливости, прямо здесь натянула на себя белье. У нее никогда не было шелковой комбинации! Белье ей шили самое простое, полотняное.

А потом они принялись мерить платья. И это само по себе было настоящим праздником! Платья были прекрасны. В каждом из них Гели чувствовала себя не то — принцессой, не то — феей. Правда, некоторые были длинноваты и все до единого — широки в груди… Но Лизе-Лотта подкалывала булавками — и платья сидели просто чудесно. Сама Гели ни за что не смогла бы выбрать среди них одно. В своих мечтах она всегда представала перед Куртом в длинном розовом платье с кружевами… Но здесь были не менее красивые белое, алое, изумрудное! И выбор сделала Лизе-Лотта. Небесно-голубое с кремовым кружевом. К нему полагалась еще и лента в волосы — из той же ткани с кремовой атласной розой. И туфельки — но Гели в них не влезла: они были крохотные — как для Золушки! И, хотя Гели ощущала себя именно Золушкой, которую добрая крестная наряжает перед балом, эти туфли она никак не могла бы натянуть. Она ужасно огорчилась, но Лизе-Лотта подала ей другие — не такие красивые, не голубые, а черные, бархатные. Но зато они пришлись в пору!

— Хорошо, что хотя бы мои туфли подходят. А то твои — вовсе никуда не годятся. А у нее была крохотная ножка… Как у Золушки. Все так говорили. тихо пробормотала Лизе-Лотта, словно бы и не обращаясь к Гели.

Казалось, она вообще не видит перед собой собеседницы: лицо у нее сделалось такое странное, словно Лизе-Лотта вдруг заснула и продолжает разговаривать уже во сне:

— Да. Голубой — твой цвет. А ей больше шло розовое и алое. Я хотела бы, чтобы ты была в алом. В ее самом любимом платье — на ИХ балу. Но тебе не идет. Алый тебя убивает. Ты слишком блеклая. Истинная арийка.

Она взяла алое бархатное платье, ласково провела по нему рукой, потом аккуратно сложила. В ее медленных торжественных движениях было что-то жуткое… И Гели вдруг вспомнились похороны бабушки. Люди у гроба движутся так — торжественно и медленно. Если бы не радость из-за платья, возможно, она бы испугалась странного взгляда Лизе-Лотты. Но она была слишком счастлива, чтобы переживать из-за мелочей.

— Я ушью его за ночь. А сейчас мы с тобой должны кое-куда съездить. Тебе надо сделать прическу, подходящую к платью. Только ты не должна показываться на глаза Магде до завтра.

— О, это я умею! — радостно сообщила Гели.

Лизе-Лотта невесело рассмеялась. Впрочем, возможно, она просто не умела смеяться весело? Для поездки она дала Гели кремовую блузку и коричневую юбку. Очень скромные вещи — но из дорогих тканей. А главное — абсолютно взрослые. Гели не поняла, кому принадлежали прекрасные платья. Но блузку и юбку она видела на Лизе-Лотте. И они пришлись Гели почти впору. Лизе-Лотта была миниатюрна. И мала ростом! А та женщина, для которой шились платья, была и выше, и пышнее! Здесь была какая-то тайна… И Гели радостно подумала, что она получит не только платье для завтрашнего бала, но и новую тему для своих фантазий. Это само по себе уже было бы здорово — она обожала фантазировать. Воистину, сегодня был великий день!

Они поехали в город. На машине с шофером! Ни Хельмут, ни Магда, ни Курт, ни доктор Гисслер — никто не видел, как они уезжают. Всю дорогу Лизе-Лотта молчала. А Гели наслаждалась! В городе они — в смысле, Лизе-Лотта, но Гели тоже присутствовала! — отпустили шофера с тем, чтобы он приехал за ними к восьми. И направились в парикмахерскую. Где Гели сделали перманент. Первый в ее жизни. Из парикмахерской она вышла кудрявая и элегантно подстриженная. До восьми еще было время — и они с Лизе-Лоттой направились в кондитерскую, где пили кофе с пирожными. Счастье и благодарность переполняли сердце Гели, и там, в кондитерской, она принялась говорить, и говорила, говорила, пока не рассказала Лизе-Лотте все-все про себя, всю свою жизнь, и даже о любви к Курту… Ей казалось очень важным, чтобы Лизе-Лотта поняла ее, чтобы не считала ее просто глупой девчонкой, плачущей из-за того, что упала в навоз, но — оценила силу и глубину ее чувств к Курту. Кажется, Лизе-Лотта оценила. Она слушала с растерянной и печальной улыбкой.

В дом Гисслеров они вернулись лучшими друзьями. Гели удалось избежать встречи с Магдой. А рано утром Лизе-Лотта прокралась к ней с готовым платьем и настоящими шелковыми чулками в руках! Лизе-Лотта причесала ее по-взрослому, пропустила в волосы ленту с розой! И даже подкрасила ей губы розовой помадой! Гели смотрела на себя в зеркало — и не могла налюбоваться. А Лизе-Лотта вдруг расплакалась.

— Когда-то это платье было самым модным… Мы были так счастливы! пролепетала она сквозь слезы и ушла, оставив Гели в растерянности.

Слезы Лизе-Лотты огорчили Гели.

Но каким упоительным счастьем было для нее слушать, как Магда вопит:

— Гели! Спускайся! Тебя все ждут! Мы уезжаем! Мы не можем опоздать!

Слушать — и ждать, когда на самом деле останется мало времени… И в последний миг спуститься! Когда все уже собрались в вестибюле! Спуститься к ним ко всем, праздничным и нарядным, будучи самой праздничной и нарядной из всех!

Перекошенное лицо Магды…

Улыбка Хельмута и его слова:

— Какая прелесть! Гели, ты совсем взрослая! Магда, какой же у тебя великолепный вкус! И какая ты умница… Я и не подумал, что Гели уже пора иметь бальный наряд!

Слова, после которых Магда уже не могла оставить Гели дома или заставить переодеться!

И почему-то — ужас на лице старого доктора Гисслера… Такой смертный ужас, словно он увидел привидение. Ужас, сменившийся злостью.

Они были злы весь вечер — и Магда, и доктор Гисслер.

Но Гели это было безразлично.

Ее мечты сбылись.

Не все — потому что Курт ни разу не пригласил ее танцевать, и уж подавно — не попросил ее руки!

Но все-таки она была на балу, в бальном платье, и несколько раз танцевала, и услышала шепот за спиной — голоса двух женщин:

— А маленькая Андерс — не такая уж дурнушка!

— Да что вы, она хорошенькая, как куколка! Я всегда это видела!

Гели торжествовала. На балу — и много дней после.

И Курт после этого перестал относиться к ней, как к ребенку! Был по-прежнему холоден… Но — как со взрослой!

И всем этим она была обязана Лизе-Лотте. Ей одной.

Гели никогда не забывала о благодарности. И Лизе-Лотту с тех пор считала своим лучшим другом. Они, конечно, редко встречались… Но в каждую встречу Гели старалась провести с Лизе-Лоттой как можно больше времени. И как можно больше рассказать ей о себе, о своих чувствах, мыслях. Она надеялась, что со временем и Лизе-Лотта станет откровеннее с ней. Она мечтала об этом — как о любви Курта.

Да, полтора года прошло с тобой бала… Гели стриглась и делала перманент раз в четыре месяца — вопреки протестующим воплям Магды, твердившей, что Гели испортит себе волосы. Пусть испортит… Когда-нибудь потом. Зато сейчас будет хорошенькой!

Со времени свадьбы у Гогенцоллернов, Гели побывала на нескольких празднествах. И к каждому Хельмут заказывал ей новое платье у портнихи! Хотя Гели предпочла бы надеть какое-нибудь из тех, которые Лизе-Лотта хранила в большом сундуке.

Голубое платье осталось у Гели. Она время от времени надевала его. Она очень сильно выросла за эти полтора года, но, к счастью (или к несчастью?) оставалась по-прежнему такой же худой и плоской. Поэтому платье налезало. Хоть и стало коротковато. Правда, черные бархатные туфли она не могла бы надеть при всем желании. Потому что ноги тоже выросли!

А Магда всякий раз, видя Гели в этом голубом платье, злилась так, что зеленела. И становилось видно, что у нее все-таки есть веснушки… А то все говорят: «Какая красавица! Огненные волосы, персиковая кожа — и ни единой веснушки!» Как же — ни единой! Посмотрели бы они на нее, когда она злится.

Голубое платье оставалось самым любимым, хотя у Гели теперь была целая куча нарядных платьев. Правда, одеть их было некуда. В последние два года праздновать совсем перестали… Эти бомбежки… И поражение под Сталинградом… Но можно надевать нарядные платья просто для того, чтобы выйти к ужину! Наверное, в этом замке они будут торжественно ужинать в большом зале, за старинным длинным дубовым столом! Надо взять все свои платья… А то куда их еще надеть?

Глава IV Кошмары Лизе-Лотты Гисслер

Услышав от деда о предстоящей поездке в Румынию, Лизе-Лотта испугалась настолько, что до самой ночи не могла унять сердцебиение и дрожь в коленках. Только забравшись под одеяло и затушив ночник она смогла перевести дух. В темноте она почему-то чувствовала себя в безопасности. Наверное, потому что все самое страшное в ее жизни случалось при свете дня. Лежа с закрытыми глазами, прислушиваясь к спокойному дыханию Михеля в смежной комнате, Лизе-Лотта понемногу начала успокаиваться. В конце концов, вряд ли что-нибудь по-настоящему ужасное произойдет в Румынии, если они с Михелем будут вместе и рядом будет дед — дед хоть и не любит их, но все-таки не допустит… Наверное, не допустит… Однако настоящее успокоение не приходило и сон тоже не шел.

Вообще-то в последние годы весть о любой перемене в жизни повергала Лизе-Лотту в ужас. Она уже привыкла к тому, что все перемены бывают только к худшему. И, хотя с 1941 года ничего по-настоящему кошмарного с ней не случалось, она не переставала бояться ни на секунду — даже во сне Лизе-Лотта была настороже, ожидая какой-то неведомой опасности — а уж известие о том, что нужно что-то менять в их налаженной жизни, собирать вещи и ехать куда-то, вовсе оглушила ее и почти лишила рассудка. До самой ночи Лизе-Лотта не могла успокоиться и сосредоточиться на том, что же им с Михелем нужно взять с собой, а без чего они вполне смогут обойтись… Дедушка всегда ругал ее за то, что она брала с собой слишком много вещей. Даже когда они уезжали из дома совсем ненадолго. Но Лизе-Лотта слишком хорошо знала, как переменчива жизнь, что «ненадолго» очень легко может превратиться в «навсегда», а лето так быстро сменяется осенью, а осенью не выживешь без теплой одежды… Во всяком случае, маленький Михель и она с ее больными легкими точно погибнут. Хотя, скорее всего, если случится то, чего она боится на самом деле, им не придется особенно долго мерзнуть. ТАМ селекция проводится сразу же по прибытию поезда, и их с Михелем, скорее всего, забракуют и отправят налево. Налево — старики, дети и больные. Направо — те, кто еще может работать. Лучше — налево. По крайней мере, без мучений. Потому что она больше не выдержит… А Михелю без нее лучше не жить. Он и так один остался на белом свете. Никого родных… И даже она… Даже она… Хоть он и не знает… Впрочем, никто не знает. И знали-то — только трое: Эстер, Аарон и Лизе-Лотта. Двое из троих уже мертвы.

Сегодня дед, как всегда, уговаривал Лизе-Лотту оставить Михеля дома.

И Лизе-Лотта, как всегда, проявила твердость: Михель поедет с ней.

Дед объяснял, что они едут в важную научную экспедицию, где будут ставиться очень серьезные и опасные эксперименты… Что ему понадобятся услуги Лизе-Лотты в качестве лаборантки и его личной горничной, что времени на Михеля у нее не будет, что охранять объект будет особый отряд СС страшные люди, настоящие головорезы, расценивающие убийство как развлечение, снятие неравного напряжения… Михелю опасно находиться рядом с ними — без присмотра. А присматривать за ним Лизе-Лотте будет некогда. К тому же сам по себе объект опасен… Чем опасен — дед отказывался объяснять. Опасен — и все тут.

Но Лизе-Лотта устояла. Стараясь говорить спокойно, но так и не сумев скрыть предательскую дрожь в голосе, Лизе-Лотта заявила, что, пока она жива, она с Михелем не расстанется.

Дед рассердился, конечно. Он всегда на нее сердился. Но поделать он ничего не мог. А применить силу он никогда и не пытался. Наверное, он понимал, что Михель — единственное, что привязывает Лизе-Лотту к жизни. К тому же дед все-таки считал Михеля своим родным праправнуком. Хоть и подпорченным еврейской нечистой кровью, но все-таки — родным. Интересно, если бы он узнал правду, он отправил бы Михеля в лагерь? Или все-таки пожалел их с Лизе-Лоттой? И свойственны ли доктору Фридриху Гисслеру хоть какие-нибудь человеческие чувства?

Лизе-Лотта все детство боялась своего дедушку. Она рано осталась сиротой — родители погибли в автомобильной аварии. И, хотя она их почти не помнила, ей отчего-то всегда страшно было вспоминать о дне их смерти. Она вообще была робкой, боязливой, очень тихой девочкой. Друзей у нее долгое время не было, потому что деду и в голову не приходило, что девочке нужно общаться со сверстниками. Ласки она не знала — часто сменявшиеся в доме няньки подходили к своим обязанностям слишком сухо. Лизе-Лотта все детство мечтала о собачке, но собачку ей, конечно же, не завели. Так что единственной радостью для нее стали книги. Их в доме было много, причем дед не препятствовал ей в чтении и даже сам снимал с высоких полок заинтересовавшие ее тома. Запах книг — особый, сладковатый пыльный запах стал для Лизе-Лотты самым приятным и «счастливым» запахом. Даже сейчас, раскрывая старую книгу, она на миг ощущала себя счастливой.

Подруга появилась у Лизе-Лотты, когда ей исполнилось четырнадцать лет. Именно за год до того дедушка впервые привел в дом Аарона Фишера, очень способного студента. Дед решил, что из Аарона со временем получится достойный помощник. Тогда еще не знали, что евреи — расово неполноценны… Аарон легко учился, а главное — он просто-таки преклонялся перед великим Фридрихом Гисслером, и преклонение это было совершенно искренним. Деду все это нравилось, и Аарон прижился в их доме. Правда, тогда Лизе-Лотта с ним практически не общалась. Изредка сталкивались в библиотеке, потому что все время Аарон проводил в лаборатории, и даже обедал там. В то время они с Аароном друг друга еще не интересовали. Лизе-Лотта, конечно, достигла «возраста Джульетты», когда большинство девочек начинают остро интересоваться противоположным полом, но по сути оставалась еще совершеннейшим ребенком, к тому же была болезненно застенчива и боялась незнакомых, — поэтому Аарон не привлекал ее внимания. И, поскольку выглядела она моложе своих лет, Аарон, в свою очередь, ее просто не замечал.

У восемнадцатилетнего Аарона была сестра Эстер — всего на год старше Лизе-Лотты. Она неоднократно приходила, приносила Аарону еду. По настоянию своих родителей, неверующий Аарон вынужден был соблюдать кошрут и питаться только тем, что собственноручно приготовила его мама.

Лизе-Лотта украдкой любовалась на Эстер: она была такая красивая! Высокая, стройная, с пленительно-округой грудью и тяжелыми черными косами, Эстер шла по дорожке, через запущенный сад, шла танцующей походкой, и Лизе-Лотте казалось: Эстер так грациозна и легка, что один порыв ветра — и она взлетит… Как Психея-бабочка на радужный крыльях, возлюбленная Амура! У Эстер было тонкое, точеное личико, бело-розовое, как яблоневый цвет, а губы — алые и сочные, как зерна граната, а глаза… У Эстер были громадные черные глаза, одновременно влажные, бархатистые и горящие. На Эстер всегда были такие яркие, элегантные платья, такие красивые шляпки, а туфельки — на каблучках, как у взрослой! В общем, Эстер Фишер была самым прекрасным созданием на земле, и Лизе-Лотта влюбилась в нее задолго до их знакомства.

Возможно, знакомство никогда бы и не состоялось — Лизе-Лотта была слишком робкой, чтобы даже выйти навстречу Эстер в один из ее визитов! Но так случилось, что в феврале того года Лизе-Лотта тяжело заболела. Она вообще часто болела, и воспаления легких у нее случались едва ли не каждую зиму, но в тот раз она едва не умерла, и какой-то знаменитый специалист по легочным болезням сказал деду, что Лизе-Лотту необходимо везти на курорт. Сначала — в Ниццу, к солнцу. Потом — в Баден, на воды. Причем — немедленно, в этом же году, как только Лизе-Лотта встанет на ноги. Иначе она обречена. Следующая зима ее убьет.

Тогда дед впервые в жизни по-настоящему встревожился. Ехать с Лизе-Лоттой сам он не мог, родственников у них не было, да и вообще не было никого, кому он мог бы доверить больную четырнадцатилетнюю девочку! И тут Аарон очень робко — потому что боялся своего великого наставника предложил, чтобы Лизе-Лотта поехала с его родителями. У его матери были больные легкие и она каждый год ездила на курорты именно по этому маршруту: Ницца — Баден. И, разумеется, они с радостью возьмут с собой внучку великого доктора Гисслера (на которого они возлагали столько надежд в отношении будущности Аарона) и оградят ее от всего, от чего доктор Гисслер повелит ее оградить!

Дед, не питавший тогда никакого предубеждения против евреев — среди своих друзей-ученых он был одним из немногих, не страдавших антисемитизмом отпустил Лизе-Лотту с радостью и облегчением. И забыл о ней больше чем на пол года, потому что, после Ниццы и Бадена, Лизе-Лотта остановилась погостить в загородном доме Фишеров и гостила там до первых снегов. И на следующий года все повторилось, а потом они трое — Аарон, Эстер и Лизе-Лотта — сделались просто неразлучны.

Эстер оказалась не только очень красивой, но ангельски-доброй, бесшабашно-веселой, отважной, предприимчивой… Они с Лизе-Лоттой подружились мгновенно. Наверное, потому, что были очень разные, и интересы у них были настолько разные, что им никогда не приходилось ничего делить. День за днем они открывали друг другу целые миры. Эстер для Лизе-Лотты — мир внешний, мир людей, от которого Лизе Лотта столько лет была отрезана. Лизе-Лотта для Эстер — мир книг, историю и искусство, которые всегда казались легкомысленной Эстер какими-то туманными и непонятными, а в пересказе Лизе-Лотты обрели не только ясность, но и некую привлекательность. Темы для разговоров были неисчерпаемы, и им никогда не становилось скучно друг с другом.

Фишеры были людьми богатыми. Лизе-Лотта узнала, что к воротам сада Эстер привозили на автомобиле, и, если бы не желание посмотреть на дом знаменитого доктора Гисслера, Эстер могла бы перепоручить «кормление Аарона» прислуге. Что касается «больных легких» почтенной матушки Аарона, то здесь было больше мнительности… Во всяком случае, она с удовольствием переключилась со своих мнимых хворей на настоящие хвори Лизе-Лотты. Близкие считали ее заботу чрезмерной и удушающей, но для Лизе-Лотты, никогда не знавшей ласки, эти заботы были даже важнее, чем жаркое итальянское солнце. В общем Фишеры — Мордехай и Голда — искренне полюбили Лизе-Лотту: действительно — как родную дочь! Слишком велик был запас родительской любви в их сердцах, рассчитанный на десять или пятнадцать детей, а вовсе не на двоих. Но многочисленные беременности Голды оканчивались выкидышами, а потом врачи и вовсе запретили ей дальнейшие попытки…

Иногда Лизе-Лотте приходила в голову мысль, что если бы все те дети, которых тщетно пыталась выносить Голда, появились на свет, у них с Мордехаем, возможно, не было бы времени и душевных сил на то, чтобы приютить и опекать ее, Лизе-Лотту. От этой мысли ей становилось как-то холодно, страшно и стыдно. И она мучилась угрызениями совести из-за того, что ее новообретенное счастье словно базируется на несчастье этих славных людей. Один раз она даже поделилась этой мыслью с Эстер… Но Эстер не проявила чуткости и просто покрутила пальцем у виска.

Голда и Мордехай были несколько ортодоксальны в своих взглядах, и к увлечению Аарона медициной относились с опаской, но Аарон — мальчик, ему можно, а вот Эстер — девочка, и ей нельзя было ничего… Эстер мечтала стать балериной, но учиться ей не дали. В школу она никогда не ходила. Учителя приходили к ней на дом. Среди наук были и такие, какие никогда не пригодились бы ей в современном мире — Эстер понимала это и протестовала но Мордехай и Голда не желали видеть, что мир изменился. И Эстер учили древнееврейскому, учили священным обрядам, учили, как правильно написать письмо жениху… Последнее больше всего раздражало и, вместе с тем, забавляло Эстер.

Родители считали, что ей уже пора замуж. И сокрушались об отсутствии серьезного жениха — и настоящих свах, как в старые времена. И говорили, что они непременно сами найдут ей достойного жениха — какого-нибудь хорошего еврейского мальчика. Голда собирала информацию о потенциальных женихах, многие из них приглашались в дом — для беседы с родителями, а некоторые даже допускались до знакомства с Эстер, проходившего, разумеется, под строгим материнским надзором, чтобы никто в будущем не осмелился усомниться в целомудрии их дочери.

Но Эстер женихов «браковала» — одного за другим. Она вообще терпеть не могла хороших еврейских мальчиков — таких, как ее брат! Ей нравились совсем другие мужчины… Старше, опытней и «во всем оригинальнее» тех, кого предлагали ей заботливые родители. И она была уже далеко не целомудренна она утратила свое «главное сокровище» еще до знакомства с Лизе-Лоттой, еще в четырнадцать лет.

Эстер вообще все время влюблялась, бегала на свидания, хитрила… Вся ее жизнь была — сплошное приключение. Сплошной порыв страсти.

Лизе-Лотта через пару лет дружбы заметила, что жизнь Эстер протекает по одним и тем же циклам: влюбленность, переживания из-за холодности предмета чувств, торжество любви, охлаждение, разрыв, переживания из-за разрыва, новая влюбленность… Сначала Лизе-Лотта искренне сопереживала подруге, но потом начала сомневаться в серьезности этих увлечений. Пару раз она даже пыталась поговорить с Эстер о том, что саму ее искренне тревожило: дескать, та «роняет» и «растрачивает» себя в этих быстротекущих романах — и обязательно пожалеет об этом, когда придет настоящая любовь! Но Эстер только отмахивалась от «занудства» Лизе-Лотты: для нее каждая любовь была настоящей.

Будучи натурой богато одаренной, Эстер металась не только от одной любви к другой, но так же — от одного «смысла жизни» к другому. Вот над этим она могла с удовольствием посмеяться, и смеялась… То она хотела быть танцовщицей, то художницей, то певицей, то драматической актрисой, то модельером… И все у нее получалось — и ко всему она вскоре теряла интерес. И каждый раз Лизе-Лотта искренне сокрушалась о гибели очередной «цели жизни» — и сохраняла то, что еще можно было сохранить на случай, если Эстер вдруг одумается.

У Лизе-Лотты до сих пор хранилась коллекция платьев и аксессуаров, придуманных и сшитых Эстер, и альбом с ее акварелями.

Остальные таланты оставили след лишь в ее памяти — и вылетели в трубу крематория, в бледное польское небо, вместе с дымом от легкого тела Эстер… Или их тела не сжигали? Лизе-Лотта этого точно не знала и думать об этом не любила.

Лизе-Лотта не смогла бы точно сказать, когда Аарон присоединился к ним, вошел в их с Эстер дружбу — третьим. Это произошло как-то незаметно и очень естественно. Несмотря на разницу характеров и темпераментов, брат с сестрой были очень близки, а с Лизе-Лоттой Аарона сблизило как раз сходство характеров и темпераментов — и то, что оба они буквально боготворили взбалмошную Эстер. С Аароном Лизе-Лотте было интересно. А, поскольку Эстер она любила, как сестру, она и Аарона полюбила — тоже как брата… Только как брата. Он был слишком разумный, слишком спокойный, слишком… обычный, что ли? В общем, не мог Аарон Фишер вскружить голову наивной и романтической девушке. И первой — и единственной, впрочем, — любовью Лизе-Лоты стал иностранец, английский студент, обучавшийся в Германии.

Его звали Джеймс. Джейми. Он был не только англичанин, но — настоящий лорд! Вернее, должен был стать лордом когда-нибудь. Но при этом — он умел быть простым и милым. Почти как Аарон. Но при этом в Джеймсе не было ничего обыденного, он весь был — как из романа, как будто не человек, а книжный герой. В чем заключалась его книжность, Лизе-Лотта не могла бы сказать. Просто он казался ей совершенно необыкновенным, неотразимым, прекрасным… Любимым. Она очень, очень любила Джейми Хольмвуда. И он любил ее, во всяком случае, ей так казалось… Но кончилось все ужасно, трагически — и очень глупо. Он уехал в Англию на каникулы, по возвращению они должны были пожениться, но Джейми не вернулся и не написал, никогда, никогда больше она не получила от него ни единой весточки, а его адреса у Лизе-Лотты не было, он не хотел, чтобы она писала ему, он говорил ей, что не хочет этого, и потому она не стала искать его адрес… Хотя это было возможно… То есть, адрес был, Аарон нашел ей адрес Джейми, но поскольку он выяснил. что Джейми вовсе не умер и не прикован к постели тяжелой болезнью, а живет себе в Англии, только почему-то не пишет, — поскольку Лизе-Лотта все про Джейми узнала и могла больше не тревожиться о нем, она решила, что Джейми ее просто разлюбил (потому что он любил ее, любил, в этом она не могла ошибиться!) и сама, в свою очередь, решила его разлюбить и забыть. Конечно, ни того, ни другого не получилось. Мысль о Джейми до сих пор отзывалась в сердце сладкой болью. Он до сих пор являлся ей во сне, да так живо! Лизе-Лотта чувствовала тепло его объятий, ласку пальцев, нежность губ, шелковистость его волос, запах его кожи… Все было — как наяву. И тонкое, точеное лицо его с узким нервным ртом и странными, очень-очень светлыми глазами… Ни у кого больше не видела Лизе-Лотта таких глаз, как у Джейми Хольмвуда. И никогда больше не удалось ей испытать таких сильных чувств, как те, которые она питала к Джейми. Но Джейми бросил ее, с этим пришлось смириться. И в том же году забеременела Эстер, и Лизе-Лотте пришлось срочно выйти замуж за Аарона Фишера.

Кто был отцом ребенка Эстер, Лизе-Лотта так никогда не узнала.

Эстер сказала только, что он был выдающейся личностью, очень выдающейся, но обремененной семьею. Она вообще не хотела говорить ему о ребенке… Чтобы от их романа у выдающейся личность остались только самые прекрасные воспоминания.

Избавляться от беременности Эстер тоже не хотела, хотя у Аарона было достаточно знакомых в медицинской среде, занимавшихся такими операциями.

Эстер хотела родить.

Но ее почтенных родителей наверняка убило бы известие о том, что их драгоценная малютка не сберегла своего целомудрия. Среди евреев потеря девственности до свадьбы до сих пор считалась позором, несмотря на свободу нравов, бытовавшую в Германии. Родители все еще надеялись уговорить Эстер выйти замуж, хотя сама Эстер твердила, что ни за что не покинет их и не уйдет в другую семью — любовью к родителям она прикрывала свою любовь к свободе! Впрочем, другого выхода у нее просто не было, не могла она сказать им правды. Родителей надо было спасти, уберечь во что бы то ни стало от этой кошмарной правды. И Лизе-Лотта, считая, что сердце ее разбито навсегда, решила принести себя в жертву дружбе.

Они с Аароном поженились — и получилось, что свадьба их состоялась примерно в то же время, на которое они с Джейми планировали свое несостоявшееся бракосочетание…

Дед был доволен тем, что толковый помощник оказался привязан к его лаборатории еще и родственными узами — и, вместе с тем, удалось переложить заботу о Лизе-Лотте на чужие плечи.

Родители Аарона печалились о том, что Аарон женится не на еврейке и, значит, дети его не будут считаться евреями, но они любили Лизе-Лотту и понимали выгоды этого брака, и посему они печалились не долго.

Всех удивило, что Эстер отправилась вместе с новобрачными в их свадебное путешествие… Но дружба троих молодых людей была всем известна, и родители Аарона даже радовались такой редкой близости между невесткой и золовкой.

Путешествие планировалось долгое и интересное, но на самом деле закончилось оно в ближайшем горном пансионате, где Аарон снял комнаты и где Эстер и Лизе-Лотте предстояло провести больше года.

Из пансионата через два месяца — якобы на обратном пути остановившись в этом милом уголке — они отправили письма родственникам, в которых сообщали, что Лизе-Лотта беременна и плохо себя чувствует, поэтому задерживается с возвращением.

Потом Аарон покинул своих женщин и вернулся в лабораторию.

Эстер и Лизе-Лотта остались «донашивать беременность».

Ребенок — крупный, здоровый мальчик — родился через шесть месяцев после свадьбы Аарона и Лизе-Лотты, но Аарон смог найти недобросовестного чиновника и нужную сумму денег, чтобы Моисея Фишера записали рожденным все-таки в положенный срок… То есть на три месяца позже его рождения. Тогда же сообщили родным, присовокупив, что роды были тяжелые и молодой матери требуется долгий отдых. Эстер осталась рядом с ней. Предложения Голды о том, чтобы приехать и помочь, деликатно, но твердо отклонялись, и в конце концов Голда поняла, что по какой-то причине ей действительно лучше не приезжать… О том, что Мойше на самом деле вовсе не сын Аарона и Лизе-Лотты, продажный чиновник и вовсе не знал, а родные и подавно не догадывались. Аарон все продумал и смог проделать все очень ловко… Когда новоиспеченные родители все-таки вернулись с ребенком на руках домой, то ни у кого не возникло никаких подозрений. А если даже и возникли — под сомнение ставилась добродетель Лизе-Лотты, а вовсе не Эстер.

«Моисеем» малыша назвал Аарон. Эстер придумала другое имя — «Гирш», что значит «прекраснейший». Но Аарон снова и снова вспоминал древнего пророка, рожденного еврейкой, но воспитанного египетской принцессой. У маленького Мойше — так же, как у великого пророка — родная мать была всего лишь кормилицей, и ей не суждено было когда-нибудь услышать от него слово «мама», обращенное к ней. Мойше — Лизе-Лотта звала его на немецкий манер «Михелем» быстро стал любимцем и баловнем всей семьи, и никто даже не удивлялся, что тетя Эстер души не чает в своем племяннике, и печется о нем, как родная мать! К великому сожалению Мордехая и Ребекки, других детей у Аарона и Лизе-Лотты не было. Лизе-Лотта сокрушалась об этом не меньше, чем чадолюбивые Фишеры. Она обожала Михеля — но ей хотелось своего ребенка. Носить его под сердцем, родить, кормить грудью… Она пыталась представить, как сильно она будет любить своих детей, если Михеля — сына Эстер — любит больше жизни!

Несмотря на отсутствие детей, их с Аароном брак был очень счастливым. Физически мужем и женой они стали только после рождения Михеля. Лизе-Лотта не получила тех наслаждений, которые неоднократно — и очень красочно живописала ей Эстер, но для Аарона телесное было важно и радостно, и Лизе-Лотта научилась получать удовольствие от его радости. А в духовном плане их супружество было — само совершенство, потому что Лизе-Лотта по-прежнему любила Аарона, как брата, а он любил и понимал ее, как никто на всем белом свете — даже больше, чем Эстер, ее подруга! Дружба Лизе-Лотты и Эстер пережила период испытаний, когда Эстер вдруг взялась ревновать Лизе-Лотту к своему ребенку. Она видела, как Лизе-Лотта обожает малыша, и постепенно чувство благодарности к подруге, спасшей ее честь, полностью исчезло из сердца Эстер, и ей уже казалось, что это Лизе-Лотта обязана ей, а не она — Лизе-Лотте. И Аарону пришлось расставить все по местам, отвесив сестре мощную оплеуху и обозвав ее весьма нехорошим словом на идиш… Лизе-Лотта не знала значения этого слова, но догадалась по реакции Эстер: она побледнела, покраснела, разрыдалась, попыталась ударить брата, а когда это не удалось — Аарон уворачивался от пощечин с ловкостью, отработанной годами, — Эстер, разобидевшись, убежала. Вернувшись через час, Эстер попросила прощения у Лизе-Лотты и впредь была мила и смиренна. И больше они не ссорились. Никогда.

Несмотря на то, что Михель был таким чудесным ребенком — здоровым, живым, непоседливым и разговорчивым настолько, что один он утомлял окружающих больше, чем их могли бы утомить десять обычных детей! — в общем, несмотря на все очевидные достоинства этого замечательного ребенка, Лизе-Лотта не переставала печалиться о том, что у нее нет своих детей. Она очень любила детей. Всегда. И ей хотелось самой познать это ощущение — когда внутри тебя зарождается и растет новая жизнь. Чтобы малыш брыкался ножками в ее животе, чтобы их сердца стучали совсем рядом… Эстер пыталась утешить ее, утверждая, что беременность — это боль и тошнота, а затем следуют роды еще худшая боль, а затем кормление, что тоже не очень-то приятно. Но Лизе-Лотта не утешалась. Ради собственного ребенка она готова была пережить любую боль… Михель звал ее мамой, но все-таки он не был собственным. И, несмотря на то, что он один утомлял ее больше, чем могли бы утомить десять детей — во всяком случае, так говорила его бабушка Голда — Лизе-Лотта все равно чувствовала какую-то пустоту в сердце. И пыталась заполнить ее, возясь со всеми знакомыми малышами.

Так она и познакомилась с Куртом… Ей было двадцать два. Ему двенадцать. Он был родным племянником профессора Отто Хофера и полковника Августа Хофера. Несмотря на то, что Отто Хофер был не медиком, а этнографом, у него с доктором Гисслером оказались какие-то общие научные интересы. И полковник Хофер их в этом поддерживал. Поэтому в дом Гисслера они приезжали вдвоем — профессор и полковник. А летом — втроем, с белокурым худеньким мальчиком Куртом, который весь год учился в закрытой военной школе для мальчиков, а летом оставить его было совершенно не с кем… Конечно, в доме профессора была прислуга. Но полковник был против того, чтобы оставлять мальчика с прислугой. Говорил, будто горничная и кухарка непременно «развратят его». Когда Аарон выразил сомнение, заметив, что мальчик еще слишком мал для разврата, полковник Хофер долго смеялся и объяснил, что он имел в виду не сексуальный разврат, а то, что добродушные женщины будут излишне ласковы с мальчиком, позволят ему нарушать дисциплину, тогда как сам полковник был сторонником воспитания детей в старой прусской традиции, подразумевавшей самую жесткую дисциплину! Профессор Хофер поддерживал полковника Хофера во всем, что касалось воспитания племянника. Отто Хофер был помешан на древних германцах. Особенно на величии германцев во времена Зигфрида, которые — времена, а не германцев, хотя и германцев во главе с Зигфридом тоже! — все прочие люди считали почему-то «мифическими». Но для профессора Отто Хофера оные времена были самым что ни на есть реальным, причем — недавним прошлым. И из племянника он мечтал вырастить «нового Зигфрида». Полковник Хофер к Зигфриду относился равнодушно, потому фантазии профессора относительно возрождения древней расы считал блажью. Но, поскольку, в результате, взгляды на методы воспитания мальчика у них совпадали, они не особенно спорили, кем же должен стать Курт: прусским солдатом прошлого века или древним германским воином.

В любой день, включая праздники, Курт вставал в шесть утра, с солдатской быстротой умывался холодной водой, одевался и застилал кровать. Полковник Хофер сам приходил проверять и, если Курт чего-то не успевал или же делал недостаточно аккуратно, полковник назначал ему наказание: от лишения пищи до порки. Затем следовала гимнастика, пробежка, холодный душ, переодевание и завтрак. После — уроки с дядюшкой-профессором: даже на каникулах не следовало отлынивать от занятий. Обед. Час на отдых. Снова гимнастика и пробежка, или катание верхом. Физическому развитию ребенка уделялось внимания куда больше, чем интеллектуальному. Учили его больше всего тому, что могло пригодиться будущему офицеру. Если за день Курту в числе наказаний назначалось лишение еды, то лишался он ужина: полковник считал, что завтракать и обедать солдату необходимо, а ужин — это уже роскошь. Если в числе наказаний назначалась порка, она проводилась перед сном, чтобы не нарушать привычный распорядок дня. Полковник Хофер составил целый регистрик, за какие проступки какое полагается наказание: сколько ударов, по голой заднице или поверх штанов, и каким предметом — тростью, ремнем, охотничьим хлыстом или — в случаях вопиющих — проволочной плеткой, которую сам же Август и сплел. Проволочная плетка символизировала собой шпицрутены, применявшиеся в качестве наказания в прусской армии.

Когда Лизе-Лотта узнала обо всем этом, она была потрясена до глубины души. Она даже спать не смогла и встала среди ночи, чтобы пойти к мальчику, хотя прекрасно знала, что дед не одобрил бы ее вмешательства в чужие дела, а это было именно вмешательством… Но в тех случаях, когда дело касалось обиженных детей, Лизе-Лотте было совершенно безразлично, что скажет об этом кто бы то ни было, включая даже дедушку. Так же было и летом 1942 года, во время празднования свадьбы Гогенцоллернов, когда она помогла этой девочке, сиротке Анхелике, воспитаннице Хельмута фон Далау… Она не могла видеть, как страдает малышка. И вмешалась. Хотя сама к тому времени была в положении наихудшем из возможных. А страдания пятнадцатилетней Анхелики из-за испорченного костюма никак не могла сравниться со страданиями регулярно истязаемого двенадцатилетнего мальчика!

Лето 1932 года Лизе-Лотта, Аарон и Михель провели в доме Фридриха Гисслера. Аарон и доктор Гисслер ставили какие-то важные эксперименты, что-то связанное с кровью… Аарон должен был находиться в лаборатории неотлучно на протяжении нескольких месяцев, а Лизе-Лотта и малыш соскучились и приехали к нему. Почти одновременно с ними в доме Гисслера появились и братья Хофер с племянником. Мальчик показался Лизе-Лотте миленьким и благовоспитанным, только слишком уж замкнутым… Но она даже заподозрить не могла, что веселый и галантный полковник Август Хофер так измывается над своим двенадцатилетним племянником! А утонченный и нервный профессор Отто Хофер полностью его в этом поддерживает.

Дня через три после их приезда, как-то вечером Аарон поднялся в их комнаты на третьем этаже очень расстроенный. Он ничего не говорил — а Лизе-Лотта не спрашивала, уверенная, что плохое настроение мужа связано с какой-то неудачей в ходе эксперимента. Единственное, что удивило ее: Аарон всегда был очень нежен с Михелем, но в этот вечер превзошел самого себя — он буквально ни на миг не спускал мальчика с рук, с того самого момента, как шагнул через порог и подхватил в объятия хохочущего сына! Аарон так и ходил по комнате с Михелем на руках, шептался с ним, хихикал, беспрерывно целовал в шейку и затылок, заставляя мальчишку ежиться от щекотки. Потом пошел купать его, потом укладывал — тоже дольше обычного, что-то читал ему вслух, и даже когда Михель заснул — продолжал сидеть рядом с кроваткой, глядя на спящего мальчика. А потом, уже в постели, Аарон сказал Лизе-Лотте:

— Сегодня мне пришлось оказывать медицинскую помощь Курту. Он потерял сознание во время порки, которую производил его дядя-полковник. Представь себе: этот тип, который играл для тебя на рояле и так славно пел старинные баллады, запорол двенадцатилетнего мальчишку до потери сознания. Охотничьим хлыстом. Знаешь, такой длинный, черный, из обтянутого кожей прута.

— Боже! — ахнула Лизе-Лотта. — Он что, психопат?

— Хуже. Он даже не получает от этого удовольствие. Просто считает, что в этом заключается его долг, как воспитателя. Он заявил, что Курт крайне редко терял сознание во время порки. И чаще всего — когда его пороли проволочной плеткой, а вовсе не хлыстом!

— Проволочной плеткой?!!

— Именно. И, знаешь, его братец-профессор тоже в курсе… Даже твой дед, кажется, удивился.

— Мальчику очень плохо?

— Его жизни это не угрожает. А жаль. Тогда можно было бы обратиться в полицию… Хотя вряд ли они смогли бы применить какие-то меры. Семейное дело! Они обычно не вмешиваются.

— А куда смотрят родители мальчика? Как они могли отпустить его с этими…

— С родными дядюшками, заметь, Лизхен! Они ему родные! И нет у него никаких родителей: он — сирота. Мать умерла при родах. Отец был пожилым человеком и покинул сей мир, когда Курту было шесть лет. Профессор Хофер взял его к себе. И принялся воспитывать — вместе с братом… Кстати, оба они очень нежно вспоминают покойную сестрицу, мать Курта. И считают, что делают для мальчика все возможное.

— Но ты поговорил с ними? Объяснил, что это… Это бесчеловечно!

— Пытался. Не имеет смысла. Они просто не понимают. Представляешь, они ведь его еще и ужина лишили! А знаешь, за что? За то, что его застукали под дверью библиотеки: он подслушивал, когда ты читала Мойше «Фауста». Бедному парню можно только посочувствовать! — пылко воскликнул Аарон и тут же смущенно оговорился: — Я имею в виду Курта, я-то, в отличие от мамы и Эстер, не против того, чтобы Мойше с ранних лет приобщали к прекрасному…

Лизе-Лотта хихикнула. Несмотря на столь грустную тему для беседы, ей всегда бывало забавно вспоминать, как яростно протестовали свекровь и Эстер против того, что она постоянно читала малышу Михелю классику и ставила ему пластинки с записью классической музыки.

— Да, посочувствовать стоит бедняге Курту, — снова вздохнул Аарон. — И пожелать терпения. Пока он не вырастет…

— Надеюсь он им покажет, когда вырастет! Заставит их поплатиться! мстительно прошептала Лизе-Лотта.

— Не надейся. Скорее всего, когда он вырастет, он будет их боготворить и преисполнится благодарности за то, какое воспитание ему дали. И даже будет уверен, что это — единственный способ вырастить настоящего мужчину. И, если у него самого, не дай Бог, будет сын…

— Ну, почему ты так думаешь? Может, намучившись в детстве, он станет нежнейшим отцом!

— Опыт подсказывает, что те, кто пережил в детстве насилие и жестокость, бывают жестоки по отношению к собственным детям. Ладно, хватит об этом. А то ты вот-вот расплачешься. Я чувствую. Иди-ка ко мне… Ну, тихо, тихо! Иди ко мне… Радость моя…

Аарон положил ладонь на грудь Лизе-Лотты и прижался губами к ее губам, и ей пришлось немедленно настроиться на исполнение супружеского долга: она знала, что Аарон огорчится, если почувствует в ее теле напряжение и фальшь в проявлении чувств. Но даже когда он заснул, утомленный любовью, Лизе-Лотта долго лежала, глядя в темноту, и думала о Курте, об одиноком, обиженном, истерзанном ребенке… И голодном вдобавок!

Подслушивал под дверью, как она читала Михелю великое творение Гете…

Все смеются над ней, над тем, что она читает Гете двухлетнему ребенку.

Но она искренне полагала, что в душе Михеля надо воспитывать чувство прекрасного!

Только Аарон ее поддерживал, да и то — не очень искренне, а просто потому, что любил ее.

Михель играл в кубики на ковре, а она читала…

А этот бедный мальчик стоял под дверью и слушал.

Наконец, она поняла, что больше не может лежать в бездействии. Встала, нашарила на полу свою ночную рубашку, скомканную и отброшенную Аароном. Накинула сверху халатик и спустилась на кухню. Потихоньку развела огонь и сварила в кастрюльке шоколад. Взяла поднос, поставила на него чашку, кастрюльку и принялась выкладывать из буфета всевозможные лакомства, подававшиеся за ужином на сладкое: яблоки в карамели, яблочный пирог с корицей, медовую коврижку, марципан. С тяжело нагруженным подносом поднялась на второй этаж, где были комнаты гостей. Она знала, где поместили мальчика, и молилась только о том, чтобы не проснулись его ужасные дяди.

К счастью, Курт не запирал дверей на ночь. В комнате было темно. Пока Лизе-Лотта пыталась сориентироваться, куда же ей поставить поднос, чтобы освободить руки и включить свет, со стороны кровати раздался шорох и маленькая фигурка буквально вылетела из-под одеяла — и вытянулась по стойке «смирно». Лизе-Лотта даже испугалась… Она наконец нащупала тумбочку, поставила свой поднос и щелкнула выключателем ночника. Мальчик в ночной рубашке стоял у своей кровати, вытянув руки по швам и вздернув подбородок, как солдат на плацу. Лицо у него было заплаканное, глаза лихорадочно блестели. Лизе-Лотта, совершенно не представляя, с чего начать разговор, просто подошла и пощупала его лоб: нет, жара не было. Значит, глаза блестят просто потому, что он не спал, а плакал. И подушка вся мокрая… Но заметить все это она не имеет права. Подростки так ранимы! Особенно мальчики. Нельзя уязвлять его гордость.

— Аарон сказал, что тебя лишили ужина. Но не ужинать — очень вредно. Вот, я принесла тебе… Поешь, — мягко сказала Лизе-Лотта.

— Я не могу, — хрипло прошептал Курт. — Дядя запрещает.

— Твой дядя не прав. Он же военный, а не врач. Он не знает, что, согласно последним открытиям науки, не ужинать — вредно. Аарон — врач. Пока ты в нашем доме, ты будешь подчиняться предписаниям врача.

— А дядя знает?

— Нет. Знаешь ли, его оказалось трудно убедить… Но Аарон тоже может быть упрямым, когда знает, что прав.

— Неправда, — прошептал мальчик и сел на кровать. — Он не упрямый. Я его видел. Он слабый. Как все евреи. Это вообще не он… Это вы, фрау Фишер. Просто он вам все рассказал… А вы решили тайком принести мне все это.

Лизе-Лотта растерялась от такой проницательности.

— Ты не будешь есть? — грустно спросила она. — Я сварила шоколад и собрала все самое вкусное!

— Я буду. Я тоже считаю, что дядя не прав. Только поделать ничего не могу.

— Тогда поешь при мне, — робко попросила Лизе-Лотта. — А я потом отнесу посуду на кухню и вымою.

— Вы тоже их боитесь?

— Нет. Но не хочу ссориться.

Курт кивнул, словно такого ответа и ждал, и принялся за принесенные Лизе-Лоттой лакомства. Несмотря на переживания, аппетит у него был хороший. Он съел все до крошки. А потом, поднявшись, с забавной галантностью поклонился Лизе-Лотте.

— Благодарю вас, фрау Фишер. Я никогда не забуду вашей доброты.

— Ну, что ты, милый… Я всегда буду кормить тебя, если они надумают лишить тебя ужина. И можешь называть меня просто… Просто фрау Шарлотта.

— Но мне ведь за дело досталось. Я подслушивал. А подслушивать мерзко. Но мне было так интересно! Я знал, что меня кто-нибудь застукает и дядя Август обязательно отлупит… Но очень хотелось послушать, как там этот бес убедит ученого продать ему душу. Жаль, все-таки до конца не дослушал. Дядя Отто не вовремя появился.

— Ты не читал «Фауста»? — удивилась Лизе-Лотта.

— Нет.

— Я дам тебе книгу.

— Спасибо, но… Я медленно читаю. К тому же у меня нет на это времени.

— Тогда я… Я что-нибудь придумаю, — пообещала Лизе-Лотта. — А ты постарайся теперь заснуть. Доброй ночи тебе.

— И вам доброй ночи.

Она ушла, унося поднос с опустевшей кастрюлькой и чашкой. А на следующий день предложила профессору Хоферу свои услуги в качестве преподавателя литературы для Курта. К ее великому изумлению, Отто поспешил принять ее предложение и даже рассыпался в благодарностях. Оказывается, он и сам считал, что у Курта по части литературы — значительные пробелы, к тому же сейчас ему самому вовсе некогда было учить Курта чему бы то ни было, а прерывать занятия было нельзя, потому что нельзя нарушать дисциплину. Дисциплина… Истязание беззащитного ребенка — для них «дисциплина»! Лизе-Лотта в который уж раз пожалела, что она — не Эстер. Эстер отвесила бы этому самоуверенному мерзавцу пару таких звонких оплеух, что их и в Берлине было бы слышно! Очень хотелось бы… Но давать пощечины Лизе-Лотта не умела.

Впрочем, хватит и того, что она перехитрила их. И теперь мальчик хотя бы несколько часов в день будет проводить в приятной обстановке за приятными занятиями. К началу урока Лизе-Лотта всегда варила шоколад и готовила что-нибудь вкусненькое: ей казалось, что Курт недоедает. И собственно урок проходил так: Курт поглощал приготовленные ею вкусности, а она читала вслух. Потом они шли гулять и на прогулке обсуждали прочтенное. Курт оказался мальчиком не очень умным, но зато весьма чувствительным — как, впрочем, и большинство немцев: ведь его дядя Август плакал от восторга, слушая «Лунную сонату» Бетховена! Понемногу с классической литературы они соскользнули на занимательную, которой Курт, как выяснилось, тоже не читал. Вряд ли Дюма, Майн Рид, Купер, Хаггард и Конан-Дойль входили в список обязательной литературы в каком бы то ни было учебном заведении… Но Лизе-Лотта читала своему подопечному именно этих авторов, сокрушаясь только о том, что все книги — такие толстые, и вряд ли она успеет познакомить Курта со всем, что есть замечательного в литературе для подростков. Это было так приятно открывать для человека, пусть даже маленького человека, целый мир восхитительных приключений! Восторг Курта был безграничен — и так заразителен, что Лизе-Лотта снова переживала все те ощущения, которые ей пришлось испытать в далеком детстве, при первом прочтении всех этих книг. Она так привязалась к Курту за полтора месяца, которые он прожил в доме Гисслера, что едва сдерживала слезы, когда прощалась. А он прощался с ней так, словно уходил на войну, да не просто на войну — на смертный бой, без надежды на победу и спасение!

Следующим летом они встретились снова, но за год произошло столько всякого неприятного, и Лизе-Лотта уже не оставалась подолгу в доме деда, а только изредка навещала его. Заниматься с Куртом она тоже уже не могла. Ей было совсем не до приключенческих романов… И Курт, кажется, это понимал. И не обижался. Тогда ей казалось, что он был благодарен ей уже за то, что она сделала для него прошлым летом. За год он сильно вырос и возмужал, из худенького долговязого мальчишки превратился в подростка — сильного и очень красивого, впору в кино снимать. И духовно, как ей показалось, он тоже повзрослел.

Один раз он сопровождал ее на прогулке и, когда они присели отдохнуть возле прудика, сказал:

— Фрау Шарлотта, мне не нравится современный мир.

— Мне тоже, Курт, — откликнулась Лизе-Лотта, думая о своих собственных неприятных заботах.

Но Курт был еще, в сущности, ребенком, и имел в виду вовсе не то же, что она, то есть вовсе не то, что происходило в Германии по вине национал-социалистов.

— Я бы хотел, чтобы все мы родились в Средние Века. Тогда я мог бы провозгласить вас своей Прекрасной Дамой и служить вам, фрау Шарлотта, служить как рыцарь, не боясь, что это будет превратно истолковано. И тогда никто не посмел бы вас обидеть, никто…

— Спасибо, милый Курт. Но, кажется, пока меня никто не собирается обижать, — рассеянно улыбнулась Лизе-Лотта.

Слова Курта так умилили ее! Она еще подумала: мальчик в меня влюбился… Ну, не смешно ли? Я стала его первой любовью только из-за того, что читала ему вслух и кормила пирожками.

На следующий день она уехала.

А когда снова приехала навестить деда — Хоферов с Куртом там уже не было.

Если бы только могла она знать, когда, где и при каких обстоятельствах они встретятся вновь!!!

Но, к счастью, человек не может предугадать своего будущего.

Впрочем, если бы люди могли знать свое будущее — тем летом 1933 года по Европе прокатилась бы эпидемия самоубийств. Лизе-Лотта первая приняла бы смертельную дозу морфия, если бы только знала, что ждет ее и ее близких. В последующие годы она частенько сокрушалась о том, что не сделала этого вовремя… Ведь даже морфий был! И она знала, какая доза могла бы подарить ей покой!

Странно, но приход национал-социалистов к власти и все, что за этим последовало, очень долго воспринималось семейством Фишеров, как «временные неудобства». Они были уверены, что, как только новая власть «утвердится», преследования евреев прекратятся, потому как это было бы «просто логично», ибо преследовать всех до единого представителей определенной нации, невзирая на пользу, приносимую стране каждым из них, «просто бессмысленно, нелепо и, наконец, невыгодно!». Друзья и знакомые уезжали — в Польшу, в Голландию, в Англию, во Францию, в США. Фишеры ходили провожать и смотрели на отъезжающих с сочувствием. Они были абсолютно уверены, что очень скоро Гитлер усмирит «коричневых» и все вернется на круги своя, ибо всем людям на свете хочется жить в мире и покое, и немцы никак не могут быть исключением. И в любом случае — Фишеры были спокойны за себя, потому что их Аарон был женат на немке, на внучке знаменитого доктора Гисслера, их Аарон работал ассистентом в лаборатории Гисслера, а значит — семью Аарона никак не могло коснуться все то, чего так боялись другие евреи. Пожалуй, из них из всех тревожился только сам Аарон. Потому что он замечал: знакомые неевреи перестали приглашать в гости не только их с Лизе-Лоттой, но даже одну Лизе-Лотту, без мужа! К тому же доктор Гисслер начал заговаривать с ним о необходимости «временного» перемещения семейства Фишеров за пределы Германии. При этом как бы само собой разумеющимся было, что Лизе-Лотта останется с дедом… Иногда Аарону приходила мысль, что, возможно, им следовало бы поступить именно так — для общего блага. Но Лизе-Лотта и слышать не хотела о разлуке. А родители — об отъезде. И они оставались… Ждали чего-то. Каких-то благих перемен.

После «ночи длинных ножей» 30 июня 1934 года, когда были уничтожены сторонники Рема и вся Германия застыла, потрясенная произошедшим, в семействе Фишеров вздохнули с облегчением и целых две недели Мордехай и Голда твердили, что долгожданное избавление от «коричневых» наконец-то случилось, что теперь Германия вернется к прежнему мирному существованию. Но отношение к евреям отчего-то становилось все хуже и хуже.

Доктор Гисслер заговорил о необходимости развода Лизе-Лотты и Аарона. Лизе-Лотта вернет себе девичью фамилию и малыш Михель тоже будет носить фамилию «Гисслер». А семейство Фишеров покинет страну!

Тогда Лизе-Лотта страшно поссорилась с дедом и отказалась впредь приходить к нему в гости. В ответ Гисслер уволил Аарона. Правда, Аарона тут же взяли на работу в католический госпиталь для малоимущих. Да и бедствовать Фишерам пока не приходилось — они были богаты.

Лизе-Лотта не общалась с дедом год — до сентября 1935 года, когда в Нюрнберге были утверждены новые расовые законы, согласно которым ее брак с Аароном являлся расовым преступлением. Доктор Гисслер сам приехал к Фишерам и долго объяснял Лизе-Лотте происходящее — в самых что ни на есть жестких формулировках. Лизе-Лотта пришла в ужас, но отказалась расстаться с Аароном. Жизнь в доме деда казалась ей мрачным кошмаром — особенно теперь, когда она оттаяла душой в теплом, любвеобильном семействе Фишеров. Лизе-Лотта не хотела жить без них. И малышу Мойше в доме Гисслера тоже будет плохо… Доктор Гисслер выслушал внучку и заявил, что «умывает руки». Он не будет ставить под угрозу свою научную карьеру и судьбу своих исследований ради ее «капризов». Он отказывается от нее и больше не желает ничего знать о ней.

И действительно — больше дед никогда не подавал вестей о себе.

А Фишеры, обсудив ситуацию, решили-таки уехать в Польшу, где у Голды была столь же обеспеченная родня.

Они поселились в Кракове и прожили четыре относительно спокойных и даже счастливых года. Лизе-Лотта наконец-то вздохнула спокойно: в Германии все чаще арестовывали немок, нарушивших расовый закон, и выставляли к позорному столбу с обритой наголо головой и повешенной на грудь доской с надписью: «Я любила еврея» или «Я любила поляка». Михель, которого теперь все называли только «Мойше» и никак иначе, пошел в школу и делал значительные успехи: он был очень умным мальчиком и все Фишеры им очень гордились. Михель успел отучиться два полных учебных года, когда 1 сентября 1939 года немецкие войска вошли в Польшу. Последовало установление новых расовых законов на новой немецкой территории. Фишеры вместе со всеми родственниками, друзьями и знакомыми оказались в гетто. Аарон умолял Лизе-Лотту развестись с ним и обратиться к доктору Гисслеру с просьбой о помощи. Но Лизе-Лотта проявила упрямство. Она хотела быть «со своей семьей». То же самое сказала она и коменданту гетто, когда он вызвал ее к себе и предложил подписать бумаги, благодаря которым она могла бы вернуться в Германию «раскаявшейся» и свободной… Правда, без ребенка. Ребенок считался расово неполноценным и должен был разделить судьбу отца. Наверное, если бы она обратилась-таки к деду, он смог бы вытащить и ее, и Михеля… Но она действительно хотела оставаться с Фишерами! Пусть в одной тесной комнатке на шестерых, пусть в холоде, голоде, грязи и дискомфорте… Но с любимыми людьми. А из всей семьи один только Аарон считал, что ей и Михелю надо спасаться, пока не поздно. Остальные Фишеры — Эстер, Голда и Мордехай — втайне надеялись, что Гисслер все-таки смягчится и спасет ради своей внучки их всех! Даже когда в 1941 году их вместе с большой партией других невезучих перевели из большого Краковского гетто в маленькое Виленское, где порядки были гораздо строже, а обращение с заключенными куда более жестоким, — даже тогда они продолжали надеяться. И Лизе-Лотта надеялась вместе с ними. Правда, она слишком хорошо знала дедушку, чтобы надеяться, будто он их спасет. Она просто надеялась, что все как-нибудь обойдется, если все они будут оставаться вместе.

Но надеждам ее не суждено было оправдаться. С началом зимы положение заключенных в гетто становилось все хуже и хуже. Голодали — все. От голода уже умирали. Порядки все ужесточались. Потом был назначен новый комендант, и стало совсем плохо… Если бы Лизе-Лотту спросили — в чем заключалось это «совсем плохо»? — она не смогла бы сформулировать словами… Просто какое-то ощущение давящего отчаяния. Абсолютной безнадежности. Предчувствие чего-то ужасного. Полной и всеобщей гибели. Слабые теряли волю к жизни. А она была слабой.

Последние три недели жизни в гетто она провела в постели. Они с Михелем лежали рядом и согревали друг друга. Лизе-Лотта рассказывала ему бесконечные истории… Читала на память уже знакомого ему Гете. Англичан Шекспира, Шелли и Байрона. Запрещенного Гейне. Какое значение имели теперь запреты? Она была уверена, что они с мальчиком все равно погибнут. Так пусть он хотя бы получит удовольствие. То, что недоступно его сверстникам в свободной Германии — стихи Гейне!

Аарон целые дни пропадал в больнице. Возвращался измученный и молчаливый. У него совсем не было лекарств. Люди умирали десятками. Он ничем не мог облегчить их страдания! Он, врач! А возвращаясь — он видел страдания своей семьи.

Эстер работала на каком-то заводе и потому могла выходить за пределы территории гетто. Несмотря на то, что колонну евреев на завод и обратно препровождали охранники с собаками, Эстер умудрялась «вести коммерцию» и как-то где-то добывать кое-какие продукты.

Мордехай дни и ночи просиживал с другими пожилыми религиозными мужчинами у раввина. Они молились или вели нескончаемые разговоры о воле Божьей и о том, как следует ее принимать праведному иудею.

Голда крутилась по хозяйству… Хотя хозяйства-то никакого у нее не было! Но она помогала приготовить приносимые Эстер продукты, чтобы сделать их если не вкусными, то хотя бы съедобными. А в свободное время навещала знакомых, ухаживала за больными, за осиротевшими детьми. Проводить дни в бездеятельности она не могла. От отчаяния ее спасала только работа.

А Лизе-Лотта лежала в постели, прижимая к себе Михеля. С каждым днем у нее оставалось все меньше сил. И ей все больше хотелось умереть. Заснуть — и не проснуться. Надо сказать, спала она все больше… И даже часы бодрствования проводила в какой-то полудреме.

Возможно, она действительно умерла бы через несколько недель, если бы в один из вечеров Аарон не вернулся домой раньше обычного… Сразу после возвращения Эстер. Родителей еще не было: Голда ушла посидеть со своей умирающей от чахотки подругой, Мордехай молился.

Аарон выглядел возбужденным. В первый миг Лизе-Лотта даже приняла это возбуждение за веселость… Обычно он был бледен, глаза — тусклые, движения замедленные. Сейчас глаза его горели, на щеках выступили розовые пятна. Он заметался по комнате, бессмысленно перекладывая вещи с места на место. Лизе-Лотта следила за ним с тупым недоумением, прижимая к себе спящего Михеля. А Эстер, кажется, сразу поняла… И задала только один вопрос, показавшийся бессмысленным Лизе-Лотте — но сразу понятый Аароном:

— Что?!!

— Подписан приказ о ликвидации гетто.

Он сказал это так просто, что Лизе-Лотта не сразу поняла страшный смысл его слов.

И сразу перестал метаться.

Сел к столу.

Эстер подошла и села рядом.

— Когда? — спросила Эстер.

— Послезавтра.

— Сведения верные?

— Вернее некуда. Вот, я принес… Для папы с мамой. А нам не хватит, Аарон показал два крохотных флакончика с бурым порошком.

Эстер судорожно сглотнула.

— Я не хочу, чтобы они пережили и ЭТО в свой последний час, — твердо сказал Аарон. — Я представляю, как все будет происходить, Эстер. А так — они заснут и не проснутся. Надо будет разбавить в теплой воде…

— Аарон, это грех.

— Тебе ли говорить о грехе? — усмехнулся Аарон. — И потом, убить кого-то — меньший грех, чем убить себя. Мы с тобой возьмем этот грех на себя. Или — я один… Папа и мама ничего не должны знать. Особенно папа. Пусть просто примут, как лекарство.

— Но, может быть, нам удастся как-то…

— Нет. Они убьют всех стариков, детей и больных. Тех, кто молод и еще может работать, отправят в лагерь. Но это — хуже смерти, Эстер! Если бы хватило для всех нас — я бы принес для всех…

Эстер расширившимися от ужаса глазами посмотрела на спящего Михеля.

Лизе-Лотта ждала, что Эстер закатит истерику — с визгом, рыданиями, топаньем ногами и швырянием всевозможных предметов… Как правило, небьющихся — несмотря на вспыльчивый характер, Эстер была экономна! Она обычно именно шумной истерикой реагировала на жизненные потрясения.

Но сейчас Эстер оставалась внешне спокойна.

— Дадим маме и Михелю, — сказала Эстер. — Папа все-таки мужчина… Он с его верой сумеет все принять так, как следует. Со смирением. Он не испугается. Особенно — если мамы уже не будет. Вряд ли ведь они сочтут Михеля достаточно крепким, чтобы работать в лагере. Не хочу, чтобы он видел, как будут убивать…

Аарон взял сестру за руки.

— Эстер, я надеюсь… Если Лизе-Лотта пойдет к коменданту и попросит связаться с ее дедом, скажет, что признала свои ошибки, что готова развестись и покаяться во всем… Возможно, они отпустят ее с Михелем! Не захотят связываться с Гисслером. Он — знаменитость. У него влияние в самых высоких кругах! А он — не такой же он зверь, чтобы позволить убить ее и своего внука! Тем более, теперь, когда она раскаялась и согласна на все…

— Ох, Аарон! Не поверят они в раскаяние теперь, когда известно о ликвидации!

— О ликвидации известно единицам среди нас. А они думают, что и вовсе никому. И не имеет значения, поверят они ей или нет. Они не захотят просто так убить немку, внучку знаменитого Гисслера. По крайней мере, я надеюсь, что они свяжутся с ним, а он, со своей стороны, сделает все…

Эстер и Аарон говорили так, словно Лизе-Лотты вовсе не было в комнате! О ней — как об отсутствующей. Хотя, по сути дела, она была почти что отсутствующей… И она молчала — не вмешивалась в разговор, пока Аарон не обратился к ней:

— Лизхен, ты должна встать сейчас, переодеться, расчесать волосы и пойти к коменданту. Завтра может быть поздно. У них будет слишком много дел, нужен день для подготовки… Да и твоему деду понадобится какое-то время чтобы добиться твоего освобождения.

— Я не хочу идти к коменданту. Я не хочу возвращаться к деду. Я не хочу жить без тебя, — пролепетала Лизе-Лотта, послушно поднимаясь с постели.

От долгого бездействия ноги и руки не слушались ее, а голова кружилась.

— Оденься прилично — никаких платков сверху не накручивай. Ты должна выглядеть аккуратной немкой, а не неопрятной еврейкой, — спокойно сказал Аарон, игнорируя ее слова.

— Я сейчас согрею воды, подожди. Помогу тебе вымыться, — вскочила Эстер.

— Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду! — запротестовала Лизе-Лотта.

— Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен, — тихо ответил Аарон. Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты — немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он — наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему.

Эстер расчесала волосы Лизе-Лотты, заплела их в косы и уложила корзиночкой на затылке. Затем стащила с нее одежду и долго, сильно терла губкой, время от времени окуная губку в горячую воду. Постепенно Лизе-Лотта согрелась, онемение в теле прошло, и даже в голове прояснилось, хотя не до конца — она все еще ощущала себя отупевшей. Потом Эстер помогла ей одеться тонкие чулки, блузка, костюм, пальто, шарфик, берет — Лизе-Лотта уже давно так не одевалась так цивилизованно. На этом пальто даже не было нашито шестиконечной желтой звезды, которую обязаны были носить все обитатели гетто — и Лизе-Лотта вместе с ними. Это пальто было слишком нарядное и Голда решила не портить его звездой… В гетто одежда служила лишь изначальной своей функции — защите от холода. Лизе-Лотта старалась натянуть на себя побольше слоев одежды, лишь бы было тепло. В этой приличной одежде ей было холодно. И как-то некомфортно. Но ни Аарон, ни Эстер даже слушать не желали ее жалоб! Аарон снова повторил ей все, что она должна сказать в комендатуре. Затем заставил и ее повторить — слово в слово, как заученный урок.

— Ты не пойдешь со мной? — жалобно спросила Эстер.

— Нет. Не могу. Ты ведь сбежала тайком от меня, потому что раскаялась и хочешь развестись, вернуться к настоящим людям, искупить свои прегрешения…

— А Михель разве не пойдет со мной?

— Нет. Ты пойдешь одна. У него слишком еврейская внешность. Они взбесятся… И потом, женщина с еврейским ребенком, просящая их о милосердии, вызовет меньше интереса и сочувствия, нежели немка, гнусно обманутая евреями. Иди, Лизхен.

Он поцеловал ее в щеку и вытолкнул из квартиры.

Больше Лизе-Лотта никогда его не видела. Она даже не успела в последний раз сказать ему, что любит… Она вообще никогда не говорила ему, что любит! Потому что считала, что любит только Джейми. Что Аарон ей — просто друг. Она поняла, что любит Аарона, когда вышла на улицу гетто, чтобы идти к коменданту. И Аарон, прощаясь, тоже не сказал ничего такого ей… Ничего такого, что говорят в книгах и в кино люди, когда прощаются навек. А с Эстер, Голдой и Мордехаем она даже не попрощалась.

Лизе-Лотта больше никогда не видела никого из них.

Чем ближе она подходила к воротам гетто, тем большим трудом давался ей каждый шаг. Обычно обитатели гетто боялись показываться близ ворот из-за дурной привычки охранников стрелять без предупреждения или спускать собак. Но Лизе-Лотта не боялась смерти. Как хорошо было бы умереть сейчас… Перестать думать и чувствовать. Скинуть с плеч ношу ответственности за судьбу Михеля. А главное — не ходить к коменданту! Не унижаться, не просить, не произносить всех этих лживых, предательских слов, которые Аарон заставил ее выучить! В какой-то момент она вовсе остановилась и чуть было не повернула назад. Но вернуться, встретить укоряющий взгляд Аарона… Это было еще страшнее. И Лизе-Лотта шагнула к воротам.

Несмотря на карие глаза и темные волосы, она никогда не была похожа на еврейку. Правда, встречались евреи, совершенно не похожие на евреев… И все-таки, наверное, если бы к воротам подошла такая, как Эстер, охранники повели бы себя не в пример грубее. А сейчас один из них, погладив насторожившуюся овчарку, лениво сказал Лизе-Лотте:

— К воротам подходить нельзя. Иди отсюда.

— Мне нужно к господину коменданту, — прошептала Лизе-Лотта.

— Он тебя не примет. Иди отсюда! — повторил охранник чуть резче.

Собака, чувствуя перемену в настроении хозяина, зарычала.

Другой охранник, зайдя за спину Лизе-Лотте, насмешливо сказал:

— О, да ты без звезды… Сбежать захотела, да? А ты знаешь, какое за это полагается наказание? За побег — расстрел. За то, что вышла без звезды… Тоже расстрел.

— Я не еврейка, — прошептала Лизе-Лотта. — Я немка! И господин комендант сказал, что примет меня, если я одумаюсь… И захочу развестись.

— Муж — еврей, да? И, наверное, не меньше дюжины крикливых маленьких жиденят! Между прочим, за расовое преступление мы тебя тоже можем расстрелять.

— Господин комендант сказал, что он примет меня, как только я… Осознаю свои заблуждения. Меня зовут Элизабет-Шарлотта Гисслер. Я внучка доктора Фридриха Гисслера, — прошептала Лизе-Лотта сквозь слезы.

Комендант Виленского гетто ничего не обещал Лизе-Лотте. Он даже никогда ее не видел. Разговор у нее был с комендантом Краковского гетто… Давно. Очень давно. Но ничего лучшего Лизе-Лотта придумать не могла. Аарон почему-то не проинструктировал ее относительно того, как ей выбраться за ворота!

Но охранники ей поверили. Они, конечно, не знали никакого доктора Гисслера — но решили, что рисковать из-за Лизе-Лотты не стоит. Пусть лучше комендант сам ее пристрелит — и сам же за это ответит, если придется.

Лизе-Лотту вывели за ворота. Ворот было двое: основные — замыкавшие собственно гетто — и еще одни, замыкавшие всю территорию в целом. В зоне между гетто и городом находились комендантские помещения, казармы, склады, гаражи, клетки с собаками… Здесь же казнили тех, кто нарушил правила, установленные для обитателей гетто. Лизе-Лотте не повезло: едва выйдя за ворота, она стала свидетельницей казни. Евреи — Лизе-Лотта не сосчитала, сколько их было, явно больше десяти, мужчины и женщины, разных возрастов стояли на коленях лицом к стене. Высокий, статный солдат в черной форме шел вдоль стены и стрелял им в затылок из пистолета. Еще один солдат стоял, расслабленно привалившись к стене и направив на обреченных свой автомат наверное, контролировал, чтобы не убежали. Но никто из них не сделал даже попытки убежать… Они просто стояли на коленях и ждали, когда придет очередь умереть! Все остальные военные, находившиеся перед комендатурой, спокойно беседовали, мыли автомобили, сновали взад-вперед по своим делам и совершенно не обращали внимания на происходящее — наверное, зрелище было для них привычным.

Лизе-Лотте прежде не приходилось видеть, как убивают. Слышать крики и выстрелы — приходилось. Но видеть… А охранники подгоняли ее — быстрей, быстрей! — к двери комендатуры, мимо трупов с лужицами крови у головы, мимо выщербленной пулями стены, мимо страшного черного солдата, похожего на одного из Всадников Апокалипсиса. Ноги у Лизе-Лотты задрожали и неожиданно подломились в коленках. Она упала. Один из охранников дернул ее за руку поднимайся! — но ноги ее не слушались. А солдат-палач застрелил последнего из обреченных и, снова передернув затвор пистолета, повернулся к ней. Он был очень юным и очень красивым, этот убийца. Блондин с яркими голубыми глазами и четкими, правильными чертами лица. Словно с агитационного плаката сошел… Лизе-Лотта видела мелкие капельки крови на перчатке его правой руки, на рукаве мундира. Свежая кровь — такая яркая… Через миг впитается — и будет уже не заметно. А сейчас — как россыпь кораллов. Охранник снова дернул ее за руку — но Лизе-Лотта была на гране обморока и подняться не могла. Она ждала, когда красивый блондин с пистолетом подойдет к ней и выстрелит ей в голову. Она была уверена, что так оно и будет… Через мгновение… Сейчас… Он действительно подошел и всмотрелся в ее перекошенное ужасом лицо. Яркие голубые глаза блондина удивленно распахнулись.

— Фрау Фишер? Фрау Шарлотта? Это вы! — воскликнул он и наклонился к Лизе-Лотте.

Уже теряя сознание, она успела заметить, что на лице юноши, на свежей румяной щеке краснеется несколько капелек крови — мелких, как бисер.

Она пришла в себя в маленькой комнате офицерского лазарета. Здесь была удобная кровать с чистым бельем, шкафчик, тумбочка. На тумбочке — вазочка с фруктами. Аромат фруктов Лизе-Лотта почувствовала прежде всего. Потом — боль в руке. Открыла глаза — над ней склонилась какая-то белая фигура. Когда туман перед глазами рассеялся, Лизе-Лотта разглядела медсестру, сосредоточенно вливающую ей в вену какую-то мутную жидкость из шприца. Потом медсестра отступила и к постели подошли двое: пожилой военный в белом халате, наброшенном поверх мундира, и тот самый юноша, который убивал евреев во дворе перед комендатурой.

— У нее глаза открыты! Она пришла в себя? — воскликнул юноша. — Фрау Шарлотта! Вы меня видите? Вы меня не узнаете? Я — Курт! Фрау Шарлотта! Я Курт фон дер Вьезе! Почему она не отвечает?

— Возможно, сознание замутнено. Голод, нервное потрясение… Я буду наблюдать ее. Возможно, понадобится серьезное лечение.

— Но она не умрет? — волновался Курт фон дер Вьезе.

— Можно надеяться на благополучный исход. Но сказать что-нибудь наверняка невозможно, — спокойно ответил врач.

И, чуть поколебавшись, добавил:

— Вы уверены, что она не еврейка?

— Да. Я хорошо знаю ее деда. И мужа тоже… Знал, — Курт брезгливо скривился. — Можно считать, что это — несчастный случай. То, что она оказалась замужем за евреем, а потом… Медлила с разводом.

— Несчастный случай… Ну-ну, — неуверенно протянул врач. — Охранники, которые ее привели, говорили, что она шла к коменданту, хотела поговорить о том, что раскаивается и желает искупить… Очень вовремя маленькая фрау раскаялась!

— Вы хотите на Восточный фронт, доктор Зюсмильх? — любезно поинтересовался Курт фон дер Вьезе.

Врач удивленно обернулся.

— Я ведь могу очень просто вам это устроить! И, заметьте, никто говорить с вами даже не будет. Никто. Ни в Гестапо, ни в иных ведомствах. Вы — ничто. А станете и вовсе прахом… Когда окажетесь в окопах под Москвой. Или где-нибудь на болотах Белоруссии! — Курт фон дер Вьезе говорил очень спокойно, но нежное лицо его постепенно наливалось багровым гневным румянцем.

— Но я же… Я не… — залепетал врач, нервно одергивая мундир.

— Замолчите. И лечите эту даму как следует. Докладывайте мне о малейших переменах в ее состоянии. Я хочу увезти ее отсюда как можно скорее. Куда-нибудь в санаторий, где ей будет обеспечен должный уход и комфорт.

— Но она же была замужем за евреем! Она жила в гетто! — не выдержал врач. — Я не понимаю…

— А от вас и не требуется, чтобы вы понимали. Это — семейное дело. Вы слышали о докторе Гисслере? Фрау Шарлотта — его внучка.

Судя по выражению почтительного ужаса, промелькнувшему на лице доктора Зюсмильха, он был наслышан о докторе Гисслере!

Но что такого мог учинить ее дед, чтобы этот нацист его так боялся?!

А Курт фон дер Вьезе… Был такой славный мальчик! А стал — убийцей. Лизе-Лотта до сих пор никак не могла узнать в этом красивом юноше — того мальчика, которому она когда-то варила шоколад и давала уроки литературы. Он был красивым подростком… Пожалуй, из того подростка мог вырасти такой мужчина. Но все равно — слишком сильно изменился. Она не могла поверить, что тот Курт, которому она читала вслух Дюма и Конан-Дойля, мог расстреливать в затылок беззащитных людей.

Впрочем, сейчас ее мало тревожила виденная накануне жестокость. Она даже не боялась Курта, несмотря на его эсэсовскую форму и оружие, которое он мог в любой момент пустить в ход. Лизе-Лотта привыкла к состоянию не проходящей тревоги, а сейчас ей все было абсолютно безразлично. Не удивлял испуг врача при упоминании имени ее деда. И не пугало его недоверие по отношению к ее, Лизе-Лотты, раскаянию. Ей было все равно. Мысли текли вяло, неторопливо. Наверное, они дали ей какое-то сильное успокоительное…

Врач ушел.

Курт сел на край ее постели, взял ее за руку.

— Фрау Шарлотта! Теперь вы можете говорить… Вам совершенно нечего бояться! Я беру вас под свою личную защиту. Помните, когда-то я хотел служить вам, как рыцарь? Вот теперь это возможно! Конечно, я молод… Но карьера моя складывается блестяще. Я не просто пугал этого докторишку — я действительно могу отправить его на Восточный фронт в любой момент, как только захочу! И того охранника, который дергал вас за руку, тоже… Никто больше не посмеет безнаказно обидеть вас! Фрау Шарлотта, вы ведь меня слышите? Пожалуйста, не смотрите на меня так! Ответьте мне хоть что-нибудь! Фрау Шарлотта! Я три дня ждал, когда вы откроете глаза! Я так волновался!

— Три дня? — прошептала Лизе-Лотта.

Отчего-то эти слова пробудили в ее душе смутное эхо. Кто-то совсем недавно произносил эти слова — в другом контексте. Три дня… Да, конечно, это она сама сказала: «Эстер, у нас дров только на три дня! И неизвестно, где будем доставать потом… Мы не можем тратить на воду!» А Аарон ответил ей: «Нам не нужны дрова на три дня, Лизхен. Послезавтра мы умрем. Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама…»

И вот — она спасена.

И три дня прошло.

И «послезавтра» тоже прошло, «послезавтра» превратилось во «вчера»!

— Где Михель? Где мой мальчик? — вскрикнула Лизе-Лотта, резко садясь на постели.

И тут же перед глазами все поплыло — и она без сил упала на подушки.

Заботливое лицо Курта склонилось к ней:

— Не тревожьтесь, фрау Шарлотта. Я нашел мальчика и отправил его в Австрию. Я знал, что вам наверняка захочется, чтобы он был с вами. Все-таки вы его мать… Хотя это было просто преступно со стороны доктора Гисслера! Допустить чтобы вы — такая прекрасная, чистая, добрая, верная — чтобы вы стали матерью расово неполноценного ребенка.

— Когда я выходила замуж за Аарона, еще не было известно, что евреи расово неполноценны, — вздохнула Лизе-Лотта.

— Да, я понимаю. Ужасное несчастье! — пылко откликнулся Курт и прижался губами к ее руке.

На мгновение Лизе-Лотте показалось, что Курт сочувствует ее утратам, но она быстро осознала свою ошибку — стоило только ему вновь заговорить!

— Вот так, фрау Шарлотта, они и действовали все эти века… Нет, не века, а целые тысячелетия! Направляли свои козни против самого уязвимого, что только есть у нации. Он все рассчитал, этот ваш Аарон. Он хотел завладеть научными открытиями доктора Гисслера, а когда понял, что ученику доктор Гисслер никогда не будет доверять до конца — решил стать родственником! Будь вы иной женщиной — он бы дважды подумал, зная беспримерную твердость принципов доктора Гисслера в отношении расовых вопросов.

Лизе-Лотта слушала Курта и слышала голос Аарона: «Ты должна сейчас приложить все силы, чтобы спасти Михеля. Ты сможешь спасти его, только если спасешься сама. Без тебя он никому не нужен. Ты — немка. Хоть и осквернившая себя. Но ты можешь раскаяться и очиститься. Он — наполовину еврей. По крайней мере, все считают, что он еврей только наполовину… Ради тебя твой дед его примет. Но без тебя Мойше не нужен даже ему».

Аарон наверняка уже мертв. Или — отправлен в лагерь. Они в гетто были достаточно наслышаны о таких лагерях… Кто-то, правда, не верил, считал, что все ужасы преувеличены. Но Лизе-Лотта верила. Потому что она всегда была пессимисткой и верила только в худшее. И весь жизненный опыт подтверждал правоту ее мировоззрения!

— Другая женщина оставила бы такого мужа сразу же после разоблачения крысиной сущности евреев, — продолжал Курт, сжимая ее руку. — Но вы — вы истинная христианка. Даже больше: вы — истинная немка, немецкая жена, такая, какими их видели в старину… Не одна из этих современных валькирий, а кроткая Гретхен с любящим и верным сердцем! Помните, вы мне читали? Гретхен ведь тоже любила Фауста несмотря на то, что он был негодяем, продавшим душу дьяволу! Любила его даже тогда, когда осознала его предательство! Даже в тюрьме, перед казнью, погубленная им, совершившая ради него столько преступлений… И все же в самый последний миг она нашла в себе силы отказаться от него — и от жизни — во имя веры!

Лизе-Лотта слушала Курта с испугом и недоумением. Во-первых, она не ожидала, что он может так красиво и складно говорить — и недоумевала, как же это из молчаливого и необразованного подростка получился такой… Такой изобретательный оратор. Превращение того белокурого мальчика в убийцу с забрызганным кровью лицом Лизе-Лотта воспринимала, как нечто более-менее естественное — и не такое случалось в том ненормальном мире, в котором приходилось им жить сейчас. Но вот его красноречие… Во-вторых, ее пугала странная экзальтация Курта: в глазах у юноши блестели слезы, он то краснел, то бледнел, левый уголок рта подергивался нервным тиком. И потом, он говорил так, словно обращался не к ней, а к самому себе! Словно себя пытался уверить в ее невиновности.

И еще она подумала: жаль, что она не прочла ему вторую часть «Фауста»… Жаль, что он не знает: Фауст продал душу дьяволу во имя спасения человечества. И был прощен Господом, и был принят в раю.

Впрочем, какое значение имеет теперь вся эта книжная чепуха? Главное Михель. Если Курт не лжет и Михель действительно жив… Лизе-Лотта едва не поддалась порыву спросить у Курта: правда ли, что ее мальчика пощадили и спасли? Но вовремя остановила себя. Курт может обидеться. Он выглядит человеком возбудимым, склонным к истерии. А обижать его опасно.

И потому, когда Курт замолчал, Лизе-Лотта закрыла глаза и сделала вид, что заснула, избавившись таким образом от необходимости отвечать. Она плохо соображала сейчас из-за лекарств, которыми ее напичкали… Она боялась сказать что-нибудь неразумное. Или вцепиться Курту зубами в глотку. Отчего-то ей очень хотелось сделать это. Впервые в жизни она почувствовала в себе такое желание.

Она никак не могла забыть коралловые бусинки на его перчатке и на рукаве мундира…

И она отчего-то не чувствовала ни малейшей благодарности за спасение.

Во время болезни волосы Лизе-Лотты истончились и стали ломаться. Врач объяснил, что это — последствие пережитых потрясений. Оказывается, от потрясений можно даже облысеть. Или потерять все зубы.

Облысеть Лизе-Лотте не хотелось. Косы пришлось остричь — правда, теперь и косами-то эти крысиные хвостики было стыдно назвать! В палату пригласили парикмахера. Он пощелкал ножницами — и Лизе-Лотта с трудом узнала себя в поднесенном к лицу зеркале! Теперь коротенькие кудряшки кончались где-то на уровне скул. С короткой стрижкой она казалась почему-то не такой худой и не такой старой, какой она привыкла видеть себя. Курту стрижка понравилась. И Лизе-Лотту это несказанно огорчило. Лучше бы она оставила косы!

Когда Лизе-Лотта выздоровела настолько, что смогла самостоятельно передвигаться, Курт увез ее в Австрию. Туда, где уже месяц их ожидал малыш Михель. Перед отъездом Курт водил ее по ателье, покупал платья, туфельки, шляпки. Несмотря на войну, он почему-то мог добыть все, что угодно. Он обещал, что настоящий гардероб ей сошьют, когда приедут в Вену. Он был галантен и предупредителен, деликатен и пылок. Прямо-таки романтический возлюбленный из дамского романа середины прошлого столетия! С ним могло бы быть очень приятно и легко… И часто Лизе-Лотте хотелось ему довериться, хотя бы просто положить голову на плечо и выплакаться всласть. Но ее всегда останавливало воспоминание о брызгах свежей крови на его руке, на его румяном лице.

Курт приобрел несколько великолепных отрезов, но заявил, что шить из них платья они отдадут только в Вене, потому что здесь, в этой пыльной провинции, только загубят великолепную ткань. Он обещал, что Лизе-Лотте понравится Вена и тот милый санаторий в горах, где она будет «отдыхать» после пережитого. Катание на лодке, на лошадях, неторопливые прогулки, танцы… И в Вене очень легко будет найти хорошие французские вина, великолепный шоколад! Для него теперь нет ничего невозможного. Ведь он солдат СС!

Отчего-то ему казалось, что разговоры о нарядах и развлечениях должны вытравить грусть из сердца Лизе-Лотты.

А Лизе-Лотта вспоминала о платьях, туфельках и аксессуарах, сшитых когда-то Эстер. Все это хранилось в сундуках на чердаке дома ее дедушки. Когда Фишеры покидали Германию, ни Лизе-Лотте, ни Эстер не хватило духа пойти к доктору Гисслеру и потребовать свою собственность. Так что, возможно, они уцелели. Вряд ли дедушка инспектировал чердак. И уж подавно вряд ли взял на себя труд проверять содержимое сундуков. Где-то там хранились и акварели, нарисованные Эстер… Жаль, все фотографии Лизе-Лотта взяла с собой в Польшу. Теперь они погибли безвозвратно.

Лизе-Лотта звалась теперь «фрау Гисслер».

Для Курта самим собою разумеющимся было то, что доктор Гисслер примет внучку с распростертыми объятиями.

— В глубине сердца он давно простил вас, милая фрау Шарлотта. Но не мог проявить этого открыто, потому что всем известны его принципиальность и нетерпимость в расовых вопросах.

Лизе-Лотта слушала Курта и думала, что сама она никогда не простит своего дедушку.

Потому что знала: в глубине души она всегда была ему глубоко безразлична! Как и все остальное, кроме его науки.

Она понимала, что в доме деда ей придется очень нелегко. Но готова была на все — ради Михеля.

В Вене, в гостинице «Корона», Курт снял им один номер на двоих. Номер с роскошной двуспальной кроватью. Хотя Лизе-Лотта догадывалась об истинной подоплеке «благородных» действий Курта по извлечению ее и Михеля из гетто, ее несколько удивило, что худшие ее подозрения сбылись и на этот раз. Ее бесконечно удивляло: что юный красавец нашел столь привлекательного в измученной женщине на десять лет старше себя?

Но она знала, что их с Михелем судьба зависит от Курта. От него — как ни от кого другого. И она знала, что она должна перетерпеть все и сделать все, что он от нее захочет.

Она терпела, когда Курт целовал ее, когда его пальцы торопливо расстегивали пуговки ее платья, спускали с плеч рубашку, стягивали с ног чулки. Терпела, когда он впивался поцелуями в ее грудь, шею, бедра, живот. Его поцелуи были жадными, засасывающими. Прикосновения — жесткими. Потом он разделся перед ней — огромный, белый, бесстыдный… Должно быть, другие женщины находили его красивым. Но Лизе-Лотта привыкла к Аарону! К Аарону, целовавшему ее так нежно, прикасавшемуся к ней так легко… Стыдливо и пылко обнимавшему ее под одеялом в темной спальне. А Курт раздевал ее — и раздевался сам — при ослепительном свете люстры! Свет дробился в хрустальных подвесках, радужные блики скакали по стенам спальни. Голый Курт подошел к столу, достал бутылку шампанского из ведерка со льдом, откупорил его, налил в два бокала, а потом — непонятно зачем — с громким хохотом сам облился пенящимся вином! Принимая бокал с шампанским из рук голого Курта, Лизе-Лотта больше всего на свете боялась, что не выдержит. Разрыдается. Начнет отбиваться.

Она собрала все свои силы, чтобы не заплакать. На притворство ничего не осталось. Но Курту, похоже, и не нужно было ее притворство. Он просто повалил ее, неподвижную, на постель и взял грубо и яростно. Он оказался неутомимым любовником. Должно быть, многие женщины мечтали бы о таком! Но Лизе-Лотта лежала и ждала, когда же кончится эта пытка. Смотрела на мощную шею Курта, на его горло, судорожно подергивающееся прямо возле ее глаз, на набухшую синюю вену… И снова сожалела о том, что у нее нет звериных клыков, способных эту вену разорвать.

Эта ночь была одной из самых ужасных в ее жизни. Курт подступал к ней снова и снова, и каждый раз она думала, что этот раз — последний, что теперь он успокоится и уснет… Уснул он только под утро. А она лежала без сна. И думала: а что, если Курт все-таки ее обманул и Михель погиб?! Что, если она совершенно зря вытерпела сегодня эту пытку?

Сомнения и страхи не отпускали Лизе-Лотту все три недели, которые они провели в Вене. Но потом они все-таки поехали в горы, в санаторий, и Михель действительно ждал ее там… Лизе-Лотта успела заметить осуждающий взгляд провожавшей их медсестры. И успела подумать: какую же легенду сочинил Курт, чтобы пристроить в этом санатории маленького еврейского мальчика? Или не нужно было легенды — достаточно приказа? А потом она увидела Михеля — и все мысли исчезли. Потому что он побежал к ней, и обвил ее тонкими горячими руками, и прижался к ней хрупким тельцем, и она тоже сжимала его в объятиях, и вдыхала запах его волос, и чувствовала его слезы на своих губах… И она клялась ему, что больше никогда, никогда, никогда не расстанется с ним. Клялась — и знала, как мало стоят ее клятвы. Потому что не властна она больше над своею судьбой. И, кажется, Михель тоже это понимал. Но ничто не могло омрачить им радость встречи! Пусть ненадолго — но они снова были вместе…

Лизе-Лотта так и не узнала, каким образом Курт вывез мальчика из гетто.

Курт не рассказывал.

Расспрашивать Михеля в санатории она боялась: вдруг, их подслушивают?

А после… После у нее уже не было моральных сил начать этот разговор. Потому что обязательно пришлось бы спросить об Аароне и Эстер, о Голде и Мордехае. У Лизе-Лотты не было сил говорить о них! И, как ей казалось, у Михеля — тоже…

Она боялась возвращаться домой к деду. Но иного выхода не было. Как-то после очередной страстной ночи Курт очень робко принялся объяснять, почему он не может жениться на ней. Ведь он — солдат СС, а она замарала себя связью с евреем. Но он обещал, что женится обязательно, когда кончится война. И обещал признать своими всех ее детей! Вот тогда Лизе-Лотта подумала, что вернуться в угрюмый дом деда — все-таки лучше… Лучше, чем остаться с Куртом навсегда.

Дед принял ее холодно. Но иного она и не ожидала. Он только велел ей держаться подальше от его гостей. И прятать от них Михеля. Впрочем, и сама она не желала ничего другого, чем держаться подальше от всех этих страшных людей в черной форме, и еще более страшных — в штатском, которые частенько наносили визиты доктору Гисслеру.

Лизе-Лотта нашла на чердаке сундуки с платьями Эстер. Дед их не выкинул. Уже за это она могла быть ему благодарной.

Дед сильно состарился за эти годы, много болел, ему нужна была заботливая сиделка — и, разумеется, он вскоре приспособил Лизе-Лотту на должность личной горничной и няньки. Лизе-Лотта не протестовала: прислуживать деду, при всем его несносном характере, было все-таки легче, чем ночь за ночью терпеть пылкость Курта.

На месте Аарона в лаборатории работала очень красивая рыжеволосая молодая немка — Магда фон Далау. Особа во всех отношениях выдающаяся: Лизе-Лотта видела ее ослепительную красоту, дедушка хвалил ее необыкновенные способности, а кроме того, Магда, по происхождению — крестьянка, исхитрилась выйти замуж за графа Хельмута фон Далау! Магда была так богато одарена природой — причем в разных областях — что какое-то время Лизе-Лотте виделось даже некоторое сходство между Магдой и столь же одаренной Эстер. Но потом Лизе-Лотта осознала свою ошибку. Насколько Эстер была доброй и щедрой настолько же Магда была озлоблена и чисто по-крестьянски завистлива. Насколько сильно Эстер любила Лизе-Лотту — настолько же сильно Магда ее ненавидела!

Лизе-Лотта долго не могла понять причин этой ненависти… Потом узнала: Магда влюблена в Курта. Даже более того: Магда — его любовница! Когда Лизе-Лотта услышала об этом от горничной, она в первый и последний раз обрадовалась тому, что Курт влюблен в нее, Лизе-Лотту. Хоть в чем-то она смогла превзойти блистательную и гениальную графиню фон Далау! Хоть в чем-то… Но, возможно, для Магды это было важно? Жаль только, торжество омрачилось новым страхом: Магда фон Далау могла стать опасным врагом для них с Михелем! И защитить от нее их мог один только Курт.

Снова Курт…

Дед вел себя по отношению к Лизе-Лотте с презрительным равнодушием. Не скрывал, что считает ее почти что слабоумной из-за того, что она вовремя не развелась с Аароном и столько выстрадала по своей же собственной глупости. Но он не был жесток ни к ней, ни к Михелю, и ругал ее гораздо меньше, чем в детстве: наверное, потому что уже не надеялся, что его воспитание даст какие-то положительные результаты. Действительно — воспитывать Лизе-Лотту было поздновато. А воспитывать Михеля не имело смысла: ведь он был расово неполноценным, а значит — обреченным. Не сможет же Лизе-Лотта прятать его в своей комнате всю оставшуюся жизнь!

Только один раз дед накричал на Лизе-Лотту. И даже в порыве несвойственного ему гнева ударил ее по руке будильником! Это случилось, когда Лизе-Лотта дала малышке Анхелике одно из платьев Эстер для бала у Гогенцоллернов. Ну, и еще к парикмахеру свозила… Девочка выглядела таким гадким утенком! Нелюбимая падчерица ослепительной Магды фон Далау. Да и не родная, к тому же. Мать — проститутка из Нюренбергского борделя, бросила ее сразу же после рождения и уехала в Аргентину. Отец — в то время студент взял девочку, воспитывал ее вместе со своей матерью, ее бабушкой. Потом отец девочки стал журналистом и вступил в ряды штурмовиков Рема. И был, естественно, убит в ходе «ночи длинных ножей». Через два года умерла и бабушка. Граф Хельмут фон Далау взял ее на воспитание, когда девочка окончательно осиротела. Он учился вместе с ее отцом. А Магда девочку невзлюбила — не ясно, почему. Возможно, потому, что малышка тоже была влюблена в Курта? Такая смешная девочка. А Курт — мерзавец. Швырнул ее в тачку с навозом. Прямо в новом платье. А у девочки такой сложный возраст пятнадцать лет… Упасть в навоз в таком возрасте — смерти подобно! Лизе-Лотта просто не могла закрыть глаза на беды Анхелики. И в день бала девочка выглядела очаровательной маленькой феей. Лизе-Лотта несказанно гордилась делом рук своих, но дед узнал платье Эстер и пришел в бешенство. Прежде он никогда не бил Лизе-Лотту. А сейчас — схватил первое, что попалось под руку… Будильник. Смешно! Кажется, прекрасная Магда догадалась, чьих рук дело — внезапное преображение ее падчерицы. Во всяком случае, с того для она просто смотреть не могла спокойно на Лизе-Лотту. Глаза становились белыми от злости. Неужели она искренне опасается, что с новой прической и в красивом платье Анхелика может увлечь Курта настолько, что он позабудет пышные прелести Магды? А вообще — хорошо бы… Если бы он позабыл и пышную Магду, и худосочную Лизе-Лотту, и женился бы на Анхелике. Девочка будет счастлива. Она этого заслуживает. Магда — несчастна. И поделом! А Лизе-Лотта наконец-то сможет вздохнуть спокойно…

Курт иногда приезжал в дом Гисслера. Вместе с обоими дядями. Аарон был прав: став взрослым, Курт боготворил своих мучителей и был благодарен им за полученное воспитание. Когда Курт гостил у деда, для Лизе-Лотты наступали тяжелые времена, потому что Курт ночами навещал ее.

Он был сентиментален.

Если дело было весной или летом, он приносил ей из сада букетики цветов.

А один раз даже забрался к ней в комнату через окно, рискуя свалиться и сломать себе шею.

Лизе-Лотта очень жалела о том, что этого не случилось.

Жизнь в доме деда казалась ей кошмаром в детстве — но после гетто она могла притерпеться к чему угодно. Правда, в гетто рядом с ней были любящие и любимые люди. А теперь — теперь у нее остался только Михель. Только мальчик, которого она должна была опекать и защищать. Мальчик, на которого она никак не могла опереться! И все-таки со временем Лизе-Лотта начала чувствовать себя в доме деда спокойно и защищенно. Несмотря даже на Курта и Магду!

И потому известие о необходимости собирать вещи и ехать в какой-то далекий карпатский замок повергла ее в панический ужас. Рушилось устоявшееся — и что-то новое грозилось ворваться в ее жизнь. А Лизе-Лотта уже очень давно поняла, что все перемены — только к худшему. Ей не хотелось ехать в замок. И она торопливо собирала вещи. Летние и зимние. Потому что не знала точно, куда их с Михелем отвезут…

Глава V Испытания Димки Данилова

В купе было жарко, как в печке, через плотно закрытое окно воздух совсем не проникал, тоненькой струйкой его тянуло из-под двери, и Димка иногда вставал со своей полки, ложился на пол и прижимался губами к узкой щели, чтобы подышать, чтобы не отупеть от недостатка кислорода, не уснуть, как рыбе, вытащенной из воды и оставленной на солнцепеке. Тупым и сонным быть нельзя, необходимо держаться изо всех сил, не показывать, что ты устал, что ты боишься. Не ломаться. Если сломаешься — тут же погибнешь.

Скрежет… Натужный скрип тормозов… Поезд встал. И сердце екнуло неужели приехали?! Ох, нет… Лучше уж трястись в душном вагоне! Жизнь меняется от плохой к очень плохой, так было всегда на протяжении последних двух лет, Димка думал иногда — вот предел, хуже быть уже просто не может, и каждый раз ошибался. Может… Это хорошее не может превращаться в еще более хорошее, а плохое может ухудшаться до бесконечности.

Что теперь?

Димка не боялся смерти. Конечно, умирать не хотелось. Теперь особенно… Надо было погибнуть тогда, когда бомба разворотила половину вагона, в котором они с мамой и с Лилькой ехали из разрушенного, измученного бомбежками Гомеля, потом, после всего, что довелось пережить — умирать уже было обидно.

Но Димка и не думал, что его так долго везут куда-то только для того, чтобы убить. Это было бы глупо и странно, а немцы все-таки народ рациональный. Скорее всего его везут в какой-то другой лагерь, или в секретную лабораторию, где проводятся опыты… Вот что страшно. Вот, что по настоящему страшно! И если это так, то лучше умереть… Но с другой стороны, чем же он такой особенный, чтобы выбрали именно его одного из всего барака? Ведь были там и покрепче и посильнее, чем он…

Поезд стоял уже несколько минут, а за Димкой никто не шел, значит еще не приехали, значит просто остановка. Это хорошо… Пусть во время остановок дышать в купе совсем нечем, пусть пот льет градом, а от зловония ведра с испражнениями, спрятанного под соседнюю полку кружится голова и начинает тошнить. Все это мелочи. Такие мелочи, на которые глупо обращать внимание. Только бы подольше находиться в дороге, месяц, два, год… Так, глядишь, и война кончится. Встанет однажды поезд, откроется железная дверь и появится в проеме не эсэсовец с котелком каши с мясом, а русский солдат…

Гнать, гнать надо от себя такие мысли, такие мысли делают слабым и жалким!.. Мама когда-то говорила, что если чего-то очень сильно желать, это непременно сбудется… Никогда не сбывалось… Никогда! А уж сильнее желать, чем желал Димка было, наверное, невозможно.

В вагоне царили вечные серо-зеленые сумерки. Даже днем. Потому что окна были закрашены в защитный болотный цвет, закрашены слоем, едва ли не в сантиметр толщиной. И решетка изнутри, а не снаружи. Толстые прутья расположены так близко друг к другу, что палец не пролезает, поэтому расцарапать краску невозможно. Даже самую маленькую дырочку не проковыряешь, чтобы взглянуть, что там за окном, увидеть деревья, небо, может быть, стало бы не так страшно…

Для чего нужно было закрашивать зарешеченные окна Димка не понимал. Может быть, для того, чтобы люди, которых везли в этих вагонах не видели куда они едут или для того, чтобы местные жители не знали кого везут в этих наглухо зашитых ящиках…

Кого везут?

Кого возили в этих вагонах до того, как везли теперь его, Димку? И что еще интереснее — куда везли этих кого-то… И зачем.

Димка улегся на полку, свернувшись калачиком, прижался щекой к пахнущему пылью, покрытому мелкими трещинками дерматину. Он не умел плакать. Больше не умел. Иначе наверное поплакал был сейчас, потому что страх и тоска переполняли его, и надо было избавиться… выплеснуть их в зловонное душное марево старенького вагонного купе, купе чужого поезда, почти не похожего на те поезда, в которых он ездил с мамой к бабушке в деревню и все-таки… все-таки… все-таки… Дерматин пах пылью и покоем, сладким и теплым покоем довоенной жизни, юбками, брюками спешащих куда-то по своим делам пассажиров, заходящих в поезд добровольно, выходящих из него на нужной станции. Этот вагон строили не для перевозки узников концлагерей, даже, наверное, не предполагали для него такой судьбы.

Димка разучился плакать в тот день — или в те дни — когда оглушенный, контуженный, оборванный и исцарапанный он бродил по бесконечному, огромному как целый мир — заменившему собой целый мир — шумному, беспокойному лесу… Лесу оглушающе тихому после визга и грохота, плача, стонов и криков…

Димка помнил, как начался налет на эшелон, помнил первые разрывы бомб, от которых вагон сотрясался и мотался из стороны в сторону, помнил, как мама, смертельно побледневшая, почерневшая от ужаса мама прижимала к себе двухлетнюю Лильку. А поезд все мчался и мчался вперед, и никто не бежал, никто не пытался выпрыгивать из вагонов и прятаться в лесу, все сидели и ждали. Надеялись. Авось не попадет… авось кончатся бомбы… авось откуда ни возьмись появятся советские истребители…

Зря надеялись.

Прямое попадание полностью уничтожило соседний вагон, разрушило часть вагона, в котором ехал с семьей Димка, свалило его, покатило под откос.

Еще какое-то время мальчик воспринимал действительность. Он летел куда-то подброшенный чудовищной силой, потом полз по сырой от дождя земле, искал маму, но натыкался почему-то все время на чужих… Несколько раз его сбивали с ног мечущиеся среди трупов и обломков, обезумевшие от ужаса люди, один раз какая-то толстая женщина с растрепанными седыми волосами повалила его на землю и придавила своим огромным телом закрывая от стучащих по раскисшей земле быстрых маленьких пчелок-пуль. Димка тогда чуть не задохнулся и только чудом выбрался из-под внезапно обмякшей, ставшей безумно тяжелой женщины. Потом кто-то схватил его за руку, потащил к лесу, но он вырвался, вернулся туда где рвались бомбы, где свистели пули. Он думал тогда не о маме, он думал о Лильке. Лилька слишком маленькая, чтобы самостоятельно добраться до леса. Лилька будет сидеть и плакать, она не будет спасаться…

Потом просто вдруг стало темно.

И следующее, что увидел мальчик, было жалко улыбающееся лицо веснушчатой рыжеволосой девушки, одетой в защитную гимнастерку.

— Где моя мама? — спросил ее Димка.

— Не знаю, — ответила девушка продолжая виновато улыбаться.

…Ее звали Галя, она была связисткой 36 пехотного батальона… Того, что осталось от 36 пехотного батальона — горстки озлобленных, голодных, оборванных и смертельно усталых людей, не отступающих и не наступающих, бесцельно бродящих по лесным дебрям в надежде на непонятное чудо.

Тогда еще Димка не испытывал настоящего страха, он больше волновался за судьбу мамы и сестренки, он почти не думал о себе, да и потом, чего ему было опасаться в отряде доблестных бойцов Советской Армии? Вместо вусмерть изодранных рубашки и шорт, мальчик получил галифе и гимнастерку, тоже далеко не новые и слишком большие по размеру, и даже пилотку, которая кое-как держалась на ушах.

Те дни слились для Димки в один сплошной поток бесконечного тягучего сумеречного времени, когда все время куда-то шли, или сидели у костра, или спали. Когда пили разведенную водой сгущенку, грызли сухари, и говорили, говорили… строили бесконечные предположения о том, что делается сейчас на линии фронта, и есть ли она вообще, и если есть, то где. Очень многие искренне считали, что правительству, наконец, удалось собрать в кулак войска и ударить по фашистам с такой силой, чтобы вымести их за пределы СССР.

— Товарищ Сталин просто не ожидал такого вероломства, — говорил перед собравшимися у костра солдатами лейтенант Горелик, по собственной инициативе взявший на себя обязанности убитого замполита, — иначе мы давно, давно уже… погнали фашистских гадов!..

Он бил себя по костлявой коленке кулаком, замолкая от переполняющих его чувств и долго мучаясь в поисках красивых и сильных слов. Хреновый был из него замполит.

— Ну ничего… ничего… Нам бы только выбраться к своим! Нам бы только успеть пока война не кончилась, успеть отомстить… За всех наших!

Солдаты живо поддерживали его, обсуждали горячо и не всегда в цензурных выражениях, как будут гнать «фрицев» до самого «ихнего паршивого Берлина», как расквитаются за подлость и вероломство.

Не знал лейтенант Горелик, и никто в отряде не знал, что «своих» уже практически нет, и линия фронта давно уже у них за спиной, далеко-далеко, и что жить большинству из них осталось несколько дней…

Почти все время Димку мучили головные боли, сильные или слабые, не отпускающие никогда. Голова сжималась раскаленным обручем или просто гудела, или ее как будто прокалывали раскаленным металлическим прутом. Галя, которая была теперь не столько связисткой (связи давно уже не было) сколько медсестрой, потихоньку носила ему лекарства, которые командир приказал ей беречь как зеницу ока и не транжирить понапрасну, стращая в случае неповиновения военно-полевым судом.

Впрочем, этим самым судом он стращал не только ее — грозился всем, кого подозревал в желании дезертировать, а подозревал он практически всех (даже лейтенанта Горелика), хотя, разумеется, никто из его солдат, каждый из которых был по меньшей мере комсомольцем, дезертировать не собирался, по крайней мере, все в полном составе вышли они в один туманный серенький день на поле у захудалой деревеньки Жабарино, где и наткнулись на немецкую танковую дивизию. Туман, туман во всем виноват! Иначе не зашли бы так далеко в это чертово поле, поняли что к чему и успели бы укрыться в лесу и дать бой!

Их расстреляли из минометов, не снизойдя до перестрелки, до рукопашного боя, потом просто прошли и добили раненых.

Поле было перепахано так основательно, что уцелеть кому-то было просто нереально, однако Димка уцелел. Более того, его даже не поцарапало.

Никто из последних оставшихся в живых солдат 36 пехотной дивизии так, наверное, и не понял, что же произошло, ко многим из них смерть пришла очень быстро. Димка тоже не понимал, откуда вдруг на поле посыпались бомбы — не было в небе ни единого самолета, он бегал среди рвущихся снарядов, потом споткнулся, упал в горячую воронку и так лежал до тех самых пор, пока вдруг не наступила тишина. Он лежал и смотрел в небо, ждал, когда за ним придут и — дождался.

Вот тогда впервые и пришел тот страх, с которым Димке с тех пор предстояло жить. С которым пришлось свыкнуться, который пришлось принять, которому пришлось позволить стать частью своего существа.

Страх пришел, когда Димка увидел на краю воронки человека в чужой черной форме, который усмехнулся, махнул кому-то рукой и заговорил на том странном лающем наречии, которое безуспешно пыталась сымитировать димкина школьная учительница немецкого.

Голова больше не болела, она стала удивительно ясной и легкой, только мыслей в ней не было никаких. Сердце колотилось быстро-быстро, а ноги стали ватными и вдруг болезненно-сладко сжался мочевой пузырь.

Немец не убил его, вытащил полуживого от страха из воронки за шиворот, потащил за собой… Оказалось, что не один Димка остался в живых после этой жуткой бойни, всего спасшихся оказалось шестнадцать человек, с пятерыми из них мальчик оказался несколько недель спустя в Бухенвальде.

Раненых немцы не подбирали, добивали даже тех, у кого ранения были пустяковыми, наверное рассуждали так, что в любом случае не выдержать им долгого пути, да и лечить их пришлось бы — здесь или там… кому это надо?

Уцелевших согнали в сарай, заперли, предварительно избив от души, и выставили охрану. Димку не били, над ним только смеялись, отпускали непонятные, но, вероятно, обидные шуточки. Димка три года учил немецкий в школе и всегда считал, что добился в этом деле определенных успехов, однако он не понимал ничего, ни единого словечка! Училка говорила, что немцы не говорят на литературном языке, что в каждой провинции свой диалект, и нередко житель Баварии с трудом может объясниться с жителем, к примеру, Саксонии, они же в классе ограничивались, разумеется, только классическим немецким.

Не столько пленение и побои, сколько тот факт, что немцы оказались в Жабарино, которое еще пару недель было глубоким тылом, деморализовало солдат и повергло их в самое черное и беспросветное уныние. Фашисты не оставили в живых никого из офицеров, не было командира, не было вечного оптимиста Горелика, не было Галки, перед которой, наверное, многие постарались бы держаться.

Димка старался не слушать витиеватый мат, сдавленные всхлипывания, бесконечные растерянные вопросы какого-то тощего, носатого паренька, которые тот твердил без остановки, обращаясь то к одному, то к другому, и получал в ответ только молчание или ругань.

«Как же это, а, ребята? Как же так произошло? Что же происходит, ребята?»

Происходило что-то страшное.

Страшное и непонятное.

Немцы шли все дальше и дальше, безумно быстро, практически не встречая на своем пути сопротивления. Сколько же можно ждать, когда товарищ Сталин решится наконец нанести настоящий удар? Димке (да и не ему одному) казалось, что давно пора бы уже. Понятно, что товарищ Сталин знает и понимает все куда лучше, чем все они простые солдаты, и если он ждет чего-то — то значит таков его гениальный план, благодаря которому немцев разобьют сразу, одним ударом. Уничтожат всех до последнего! Но когда же, когда? Ведь два месяца почти прошло уже после вторжения! Целых два месяца!

«Скорее, товарищ Сталин, — тихонько шептал Димка, прижавшись носом к жалкому пучку соломы, — пожалуйста, скорее спаси нас!»

Не бывает, наверное, крепче и пламеннее веры, чем вера мальчика Димки в товарища Сталина. Ему даже казалось, что великий вождь, слышит сейчас его шепот, что страдает так же как и он, что качает головой, что глаза его полны скорби, Димке даже показалось, что он слышит его бесконечно родной голос, с легким грузинским акцентом:

«Потерпи, потерпи еще немножко, дорогой. Еще совсем чуть-чуть».

Сон его был тревожным и коротким. Димка думал, что вовсе не спал, но когда он очнулся от своего полусна-полубреда, было уже совсем темно, и многие из солдат спали — не смотря ни на что действительно спали! — кто-то стонал, кто-то ругался во сне. Позорно-мокрые димкины штаны успели высохнуть, и он уже не дрожал от холода. После странной, очень теплой беседы во сне с товарищем Сталиным, мальчик почти успокоился. Он не мог до конца избавиться от страха, но тот уже не рвался наружу крупной дрожью и сильным биением сердца, он затаился колючим комочком где-то в области желудка и почти не мешал.

Димка полежал немного с открытыми глазами, вслушиваясь в далекий лай собак, в покашливание часового у дверей, потом повернулся на бок и уснул. Настоящим, крепким сном, уже без всяких странных видений.

Мысль о том, как бы сбежать не покидала Димку ни на минуту во все время пути — в кузове грузовика, в товарном вагоне, в многочисленных перевалочных лагерях… но ни разу не выдалось подходящего момента. Пленных очень хорошо охраняли. Пару раз кто-то в отчаянии порывался бежать, но неизменно попадал под пулю.

Дорога была долгой и очень трудной, были моменты, когда Димка был уверен в том, что умирает — от голода, от усталости, от недосыпания, от холода, были моменты, когда Димка хотел умереть поскорее, но наверное, он никогда не желал этого по-настоящему, потому что не смотря ни на что — не умер.

Доехал. До самого Бухенвальда. Живым и, наверное, вполне здоровым, потому что при входе в лагерь его отправили «направо». Дали крохотный шанс выжить.

Никаких снов с участием товарища Сталина Димка больше не видел, он вообще не видел снов — слишком уставал после долгого трудного дня, сначала на работах по уборке территории, потом на огромном автомобильном заводе, который находился неподалеку от лагеря, и в который его вместе с другими узниками каждое утро целых двадцать минут везли на грузовике. Этими минутами Димка и другие мальчишки, с которыми он сидел рядом умудрялись пользоваться для сна. Склонив головы друг другу на плечо, они моментально проваливались в сон и моментально просыпались, как только грузовик въезжал в ворота завода. А попробуй не проснуться! Если только немец-охранник заметит, что ты спишь, съездит по лбу прикладом. В лучшем случае. А в худшем застрелит — случалось и такое.

И само собой, даже мысли никому не приходило в голову, чтобы работать спустя рукава или как-то портить оборудование или детали. Убить запросто могли и за случайную ошибку, о том, что будет, если поймают за преступлением даже думать не хотелось. По крайней мере, быстрой смерти в таком случае ждать уже не стоило, поиздеваются вдоволь, чтобы другим неповадно было…

Узников почти не подпускали к сложным станкам, не доверяли ничего важного. Димка чаще всего ходил между станками с длинной и почему-то очень тяжелой щеткой, выметал металлическую стружку, иногда носил ящики с зубчатыми детальками разных размеров, иногда таскал тяжеленные обода колес.

Вопреки бытующему мнению, что практичные немцы тех, кто способен работать, кормили хорошо — кормили Димку плохо. По крайней мере он сам так считал. На работах по уборке территории кормили еще хуже, но там и делать почти ничего не приходилось, и находились укромные места, где можно было спрятаться и поспать пару часиков, отдохнуть и сил набраться… Работа на заводе выматывала до крайности, и чуть более калорийный паек совсем не спасал, Димка чувствовал, что слабеет. Медленно и неуклонно. По утрам все тяжелее было вставать, все труднее стало поднимать тяжести, все чаще кружилась голова…

Димка считал себя очень невезучим человеком, и в чем-то, конечно, был прав. В самом деле, наверное судьба ополчилась на него, заставив сначала маму задержаться в городе дольше, чем следовало (Лилька болела) и ехать последним эшелоном, отошедшим от станции, когда, по слухам, немцы уже вошли в город, потом ему попасть в плен к фашистам вместе с солдатами — как одному из них. Оказаться в лагере, в самом сердце ненавистной Германии, быть вынужденным работать на нее… И в то же время Димке удивительно и чудесно везло! Из всех неприятностей, бывших роковыми для всех, с кем вместе Димка в них попадал — он единственный выбирался живым.

Случилось так, что Дима Данилов, наполовину русский, наполовину белорус — лицом был вылитый «истинный ариец», какими их изображают на плакатах и в пропагандистских фильмах. Идеально правильные черты лица, серо-голубые глаза, волосы светлые, и не с соломенным оттенком, а с пепельным, в общем, его запросто можно было выставлять, как идеал чистоты немецкой нации, если бы не излишняя худоба и вечная грязь, покрывающая кожу и волосы. Так что Димка являл собой скорее образец мученичества арийской нации, а не ее процветания, и никому никогда не приходило в голову никаких аналогий.

До определенного момента.

На заводе «Опель» где довелось работать узникам лагеря Бухенвальд, в основном трудились естественно немцы, обычные рабочие, не эсэсовцы и даже не солдаты, для них война (пока еще) была чем-то мифическим и безумно далеким, для многих из них было дико видеть вместо военнопленных и коммунистов узников-детей. Даже еврейских детей, которые составляли основную массу. Во многих глазах была жалость. Случалось такое, что кто-то из взрослых брал на себя какую-то тяжелую работу вместо ребенка, которому это явно было не под силу, но никто и никогда не разговаривал с ними, никто и никогда не помогал откровенно, все были предупреждены, что за общение с узниками — расстрел.

Димка давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека и лицо его при этом было напряженным и глаза безумными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее.

«Псих», — думал Димка и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами — так, на всякий случай.

Но однажды мастер решился. Когда Димка со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно.

Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание.

— Тихо… успокойся, — пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Димка понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться.

— Бери, — немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, Спрячь. Понимаешь?

Димка машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там — бомба.

Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.

— Бери! — прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Димке за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.

— Глупый, — произнес он с какой-то странной нежностью, — Смотри не попадись. Понимаешь?

Димка снова кивнул.

— Иди!

В пакете оказались бутерброды… Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.

Почему Димка забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек.

Димка едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой…

Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом — подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.

Наверное, если бы кто-нибудь в тот момент увидел его искаженное лицо, его широко открытые сияющие глаза — испугался бы, подумал бы, что мальчишка сошел с ума. Но мальчишка был абсолютно в здравом уме, он просто был очень зол и он понимал, что еда слишком большая ценность, чтобы терять ее.

Конечно, у Димки даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых — на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке… Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, они умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Лиза были еще живы, когда Димка уезжал из Бухенвальда.

Мастер приносил бутерброды не каждый день, до достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать — получая право на жизнь.

После того первого раза немец почти не говорил с Димкой, отдавал ему сверток и говорил «Иди!». Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.

Димка не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.

Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.

Так начался новый кошмар…

Кошмар в образе красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января.

…Подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюрьму поезда.

Надо спать — как можно больше. Пользоваться моментом.

Надо есть. Все до последней крошечки. Пока дают.

Димка знал прекрасно, какая это мука, когда не дают спать и морят голодом. Все, кто говорят, что моральная боль мучительнее физической, должно быть никогда не голодали по-настоящему, никогда не стояли на плацу на вытяжку целую ночь после тяжелого рабочего дня, перед новым рабочим днем. Тут не важно, что голышом — перед всеми, важно, что — холодно. Важно, что льет дождь. Важно, что скорее всего утром будут расстреливать даже тех, кто продержался и не упал.

Пятнадцати узникам удалось сбежать с фабрики в Вольфене. Димка, как и множество других узников, никогда не был этой фабрике, но что с того? Пятнадцати узникам удалось сбежать… надо же на ком-то выместить зло?

Димка стоял под холодным весенним дождем, вытянув руки по швам, и высоко задрав подбородок (так велено было) и ненавидел страшно тех пятнадцать, которые сбежали и обрекли его на эти муки. Рядом стояла Лиза, она была младше Димки и ниже его почти на голову, она уже даже не дрожала, она, кажется, спала стоя. Спала, привалившись к Димкиному плечу. Надо как-то разбудить ее, если немцы заметят, что она заснула, застрелят и ее и Димку заодно.

Каждый десятый… не так уж много, шанс выжить есть, если только до утра не упадешь.

К утру кончился дождь и выглянуло солнце. Такое теплое, нежное… Димка оказался восьмым, а Лиза девятой, им повезло, и они улыбались, потихоньку взявшись за руки, подставляя лица солнцу, не слыша как кричат и падают под пулями «десятые».

Они почти год прожили в Бухенвальде, они привыкли.

Моральные муки — ничто по сравнению с физическими, тот, кто прожил в Бухенвальде достаточно долго, знает об этом.

Никакое нравственное унижение не идет в расчет, когда перед тобой ставят тарелки с изысканными яствами, которыми ты можешь наедаться до сыта, когда тебя поят красным вином, чтобы ты поскорее набирался сил и был красивым, когда тебе, захмелевшему с непривычки и обнаглевшему от вседозволенности, разрешают отнести в барак Лизе буханку хлеба и колбасу.

Да пусть они делают, что хотят! Неужели это хуже, чем стоять целую ночь под дождем, размышляя будешь «десятым» ты или Лиза — и что хуже?

Кошмаром ли был красномордый эсэсовец Манфред, появившийся в лагере в конце января — или он был благословением Божьим, благодаря которому Димка и Лиза выжили даже после того, как кончились «заводские бутерброды», (после побега с фабрики в Вольфене порядки слишком ожесточились, чтобы можно было так запросто общаться с цеховым мастером и лопать его бутерброды, забравшись под станок) не превратились в ходячие скелеты, не потеряли человеческий облик, не оказались в газовой камере. Димка думал, что не мог бы так легко ко всему относиться, если бы то, что делали с ним — делали бы с Лизой. Ей ведь было всего только десять, она была очень маленькой и худенькой даже для своего возраста, она бы, наверное, просто умерла… И без этого хлеба с колбасой, и без лекарств, когда она простудилась… Ведь Манфред никогда не отказывал Димке в таких мелочах, как еда и лекарства.

Страх за Лизу и радость от ее выздоровления — ничто по сравнению с каким-то там моральным унижением.

Уезжать из Бухенвальда очень не хотелось, очень не хотелось оставлять Лизу на произвол судьбы, очень было страшно встречать неизвестность, которую сулил переезд.

Ничего не может быть хуже этой неизвестности, кроме, разве что, того, когда неизвестность кончается… не кончается она никогда ничем хорошим.

Зря Манфред так заботился о нем, зря отмыл и откормил, не случайно, наверное, приехавшие однажды в лагерь высокие чины из всей длинной шеренги выстроенных для них наиболее крепких и сильных узников выбрали только одного Димку.

Чем это можно назвать — везением или невезением?..

…Натужно заскрипели колеса, лязгнули буфера, поезд тронулся. Скоро снова можно будет подышать, прижавшись носом к щелочке под дверью.

Этой ночью Димке приснилась Лиза. Не такой, какой она была сейчас, а такой, какой она могла бы стать очень скоро… Обтянутым кожей скелетиком. Лиза лежала на нарах в бараке, молчала и смотрела на него своими огромными черными глазами. Очень печально смотрела.

Глава VI Безумие Гарри Карди

С тех пор, как Гарри Карди вернулся из госпиталя, он ни разу, ни единого разу не зашел в церковь. Мать умоляла его, сестры твердили, что это неприлично, стыдно перед соседями, которые Бог знает что могут подумать например, что он коммунист! — но Гарри стоял на своем. Он не спорил, ничего не объяснял, не оправдывался. Он вообще стал неразговорчив с тех пор, как вернулся. И в ответ на все вопросы и увещевания он просто молчал.

Мать пригласила приходского священника, отца Игнасио, поговорить с Гарри — но Гарри отказался даже спуститься в столовую, где ждал его почтенный патер. Священник отнесся к этому спокойно, хотя несчастная мать, Кристэлл Карди, сгорала от стыда за своего единственного и обожаемого сына, чудом выхваченного из когтей смерти… А ведь любое чудо — промысел Божий! И теперь Гарри проявлял черную неблагодарность! Отец Игнасио увещевал плачущую Кристэлл, объяснял ей, что поведение Гарри может быть реакцией на пережитые им страдания, что со временем он успокоится и вернется в лоно церкви… Но Кристэлл, рыдая, рассказала, что Гарри отказался не только в церковь ходить, но не желает даже присутствовать при ежевечерних чтениях Евангелия, которые для всех четверых детей Карди были обрядом привычным и любимым.

Когда-то этот обряд установил отец, Гарри Карди-старший. Он вообще был очень религиозным человеком. За всю их совместную жизнь Гарри-старший не пропустил ни единого вечера без чтения Евангелия. Кристэлл всегда считала, что подобная страсть к одной-единственной священной книге отдает скорее протестантизмом, а Гарри Карди был католиком из древнего полуиспанского-полурумынского рода. Но, видно, Гарри смог открыть для себя какую-то дополнительную сладость, глубинную мудрость в словах Евангелия, и пытался помочь своим близким совершить аналогичное открытие.

Кстати, отец внешне спокойно пережил перемены, случившиеся в Гарри-младшем. Он, казалось, не замечает, что Гарри-младший отказывается ходить в церковь и выбегает из столовой в тот момент, когда рука отца тянется к кожаному переплету священной книги. Гарри-старший даже не хотел говорить об этой странности Гарри-младшего… Но Кристэлл Карди переживала все происходящее очень тяжело. Она перенесла смерть зятя, тяжелую болезнь сына, помрачение рассудка у младшей дочери. Однако это новое испытание оказалось ей просто не по силам!

Правда, Гарри-младший часто ходил на кладбище. Очень часто. Не каждый день, конечно, как несчастная Луиза… И никогда не ходил туда вместе с ней… Но все-таки в этом тяготении сына к месту упокоения предков Кристэлл видела нечто обнадеживающее. Ведь кладбище тоже было «святым местом».

Кристэлл немного огорчал тот факт, что на кладбище Гарри всегда брал с собой бутылку виски. И напивался. Кристэлл уже привыкла к этому и, когда темнело, посылала за Гарри слугу. Благо, кладбище было маленьким, семейным, и находилось на территории цитрусовой плантации Карди. Совсем недалеко от дома.

Гарри вообще стал частенько выпивать, но как раз это Кристэлл считала нормальным и даже неизбежным — ведь мальчик столько пережил, находился на грани гибели!

Гораздо больше ее беспокоило то, что Гарри стал необщителен, порвал со всеми своими прежними друзьями и даже с невестой, милой девушкой Салли О'Рейли, которая так преданно ждала его возвращения… Это было очень, очень нехорошо с его стороны! Правда, Кристэлл не переставала надеяться, что в отношении Салли, Гарри еще одумается.

Немало тревожило Кристэлл, что мальчик плохо спит по ночам. Частенько материнское чуткое ухо улавливало сквозь сон поскрипывание старого кресла-качалки на открытой террасе. Неоднократно Кристэлл вставала — и видела одну у ту же картину: Гарри сидел в качалке с бутылкой — в одной руке, стаканом — в другой, раскачивался и смотрел куда-то в черноту ночи пустым, неподвижным взглядом. Этот взгляд был так страшен, что Кристэлл ни разу не осмелилась окликнуть сына во время этих его ночных бдений. В конце концов, врачи в госпитале предупредили ее, что последствия пережитой травмы и шока могут сказываться спустя многие годы. И главное — это обеспечить Гарри покой и любовь близких. Возможно, тогда он излечится окончательно.

Кристэлл очень, очень боялась, что Гарри сойдет с ума.

Правда, кроме отказа от религиозных обрядов, появившейся необщительности и этих странных ночных бдений, других признаков помешательства у Гарри не наблюдалось. Не то, что Луиза… Несчастная девочка, она время от времени забывала, что ее возлюбленный муж Натаниэль погиб во время бомбардировки японцами американского флота в Перл-Харбор, и уже так давно гниет на маленьком фамильном кладбище, в плодородной земле Флориды!

Кстати, Луиза отказывалась от визита к врачу. А Гарри регулярно ездил на обследования. Кажется, это тоже было неплохим признаком — для Гарри. Знающие люди говорят, что настоящие сумасшедшие отказываются признавать свою болезнь и сопротивляются медицинскому обследованию.

Но все равно почему-то Гарри беспокоил мать больше, чем Луиза.

Возможно, потому, что дочерей у нее было все-таки трое, а сын — один.

Возможно, потому, что она, подобно другим благородным южанкам, была уверена в стальной прочности женской натуры — и, по контрасту, в хрустальной хрупкости мужского организма!

Возможно, потому, что помешательство Луизы казалось ей понятным и объяснимым, а то, что происходило с Гарри, было загадочно… Кристэлл не могла бы объяснить, что именно ей кажется таким уж загадочным. Но чувствовала, что что-то здесь есть, что-то весьма непростое. А своему чутью она привыкла доверять.

Его диагноз назывался «амнезия» — потеря памяти. Сначала амнезия была полной: Гарри не помнил ничего — кто он, откуда, что было прежде, не осознавал, сколько ему лет, забыл большинство слов, забыл назначение даже самых обычных бытовых предметов, утратил навыки чтения и письма. Прогноз врачей был безнадежным. Тяжелая черепно-мозговая травма в сочетании с психической травмой… По сути дела, многим из переживших Перл-Харбор хватило одной только психической травмы, чтобы навсегда уйти в себя, забыть обо всем. «Аутизм» и «амнезия» — два самых распространенных диагноза, которые психиатры ставили выжившим. Но, к счастью для себя, люди с глубокой амнезией редко страдают из-за своего состояния, поскольку не знают — не помнят — себя до болезни и не понимают, что именно они потеряли. Хуже тем, у кого потеря памяти оказалась частичной или выздоравливающим. Когда Гарри начал выздоравливать и понемногу вспоминать утраченное, он страдал куда больше, чем в первые месяцы после трагедии. А сейчас, когда туман забвения скрывал лишь какие-то эпизоды минувшего, Гарри страдал сильнее всего… И иногда жалел, что прогноз врачей не оправдался и он не остался навсегда тем тихим, милым, улыбчивым и абсолютно счастливым инвалидом, каким его увидели мать и сестры, приехавшие в госпиталь спустя три недели после бомбардировки.

В госпиталь вместе с матерью приехали старшие сестры: Сьюзен и Энн. Младшая из сестер — но все равно старшая по отношению к Гарри — Луиза осталась в поместье. Она была совершенно больна от горя и мать боялась, как бы Луиза не лишилась рассудка. Ведь она получила не только весть о тяжелом ранении младшего брата, но и гроб с телом своего обожаемого мужа, Натаниэля Калверта, погибшего в тот же день, на том же корабле…

Собственно, именно Нат соблазнил Гарри карьерой морского офицера. Нат задействовал свои многочисленные связи и поспособствовал тому, чтобы юный выпускник Военно-Морской академии попал именно на «Георга», под крылышко к родственнику и другу. Благодаря Нату служба с самого начала была для Гарри легкой. И они с Натом были рядом во время обстрела и в тот момент, когда… Когда… И потом — они тоже лежали рядом. Только Гарри был жив. А Нат мертв. И Гарри оказался в госпитале. А Ната отправили домой, к жене.

Они с Луизой так и не успели обзавестись детьми. Возможно, именно это угнетало Лу больше всего. Возможно, останься у нее от Ната ребенок, она перенесла бы смерть мужа чуть легче. Но ребенка не было и Луиза сломалась.

Потом, когда Гарри выздоровел настолько, что ему разрешили вернуться домой, мать предупредила его о состоянии Луизы и рассказала, как бедная Лу все порывалась открыть гроб, не ела, не спала все пять дней до похорон, пока ждали каких-то дальних родственников Калвертов… А главное и самое страшное — Луиза никак не давала похоронить Натаниэля. В конце концов пришлось оттаскивать ее силой и запереть в комнате на время панихиды и похорон. Луиза — всегда такая тихая, застенчивая, деликатная женщина! страшно кричала, рычала даже, как львица, у которой отняли детеныша. Выбила окно, пыталась выпрыгнуть… Пришлось силой волочь ее в кладовку, где не было окон. Но и там она не успокоилась, она билась в дверь всем телом и кричала, кричала, кричала, все время, пока шла панихида, и потом, когда Ната хоронили, и потом, когда прибывшие на похороны родные и друзья пошли в дом к Калвертам, чтобы помянуть мальчика… Родители Луизы — Гарри и Кристэлл Карди — вынуждены были, дабы соблюсти приличия, присутствовать, и так же странным казалось, что вдова не пришла ни в церковь, ни на похороны. Когда они вернулись — Луиза все еще кричала и билась в дверь. Мать пыталась говорить с ней, но Луиза не слушала, не слышала, потому что продолжала кричать. Наконец, ночью, ее выпустили. Она оттолкнула слуг и отца, и побежала на кладбище, к свежей могиле. А там — это отец рассказывал с дрожью нескрываемого ужаса в голосе! — Луиза принялась рыть, скрести ногтями землю. В конце концов, ее насильно напоили морфием и она уснула. Когда проснулась, больше не кричала. Но целые дни проводила на кладбище. Целые дни.

Из-за этого мать не могла сразу же поехать в госпиталь к Гарри… И Гарри провел три блаженные недели, не сознавая себя и всего случившегося.

Потом родные лица и голоса разбередили его память, а мать и сестры так рьяно взялись за его восстановление, так подробно рассказывали о его прошлом, что он просто не мог не вспомнить. Сначала были лишь проблески воспоминаний, яркие картинки, потом нахлынула память тела — звуки и запахи леса, из года в год наползавшего на плантацию и дом, из года в год вырубаемого… А потом память быстро стала восстанавливаться, так быстро, что студентов-медиков приводили посмотреть на Гарри, ибо его исцеление казалось врачам просто-таки чудесным.

Его отпустили домой всего через четыре месяца после приезда матери и сестер.

Хотя сначала говорили, что он проведет в больнице не меньше года.

Сейчас Гарри помнил все.

Детство, школу, юность, годы в училище. Дружбу с Натом Калвертом.

Свою первую любовь, чудесную Салли О'Рейли.

Годы в Академии.

И только ближайшее к трагедии время, семь месяцев службы на «Георге» все еще покрывала какая-то дымка…

Иногда — как куски разрозненной мозаики — выплывали из памяти лица, но Гарри не мог вспомнить имен, или вспоминались имена — но он не помнил лиц, или какие-то события, разговоры, чьи-то шутки, конфликты с кем-то — но Гарри помнил только сам факт события, но ни подробностей, ни участников.

Кажется, был какой-то раздор между офицерами-южанами и офицерами-янки. Впрочем, это — нормально, обычно, южане и янки до сих пор не могут примириться… Южане не могут простить янки их победу в той войне. Янки не могут простить южанам ту обособленность, с которой они держались в любом обществе, и некий врожденный аристократизм, присущий выходцам из старинных семейств.

Натаниэль Калверт и Гарри Карди как раз и были выходцами из старинных семейств Флориды. На «Георге» их, таких, было только двое. Но, к счастью, они были не просто одного происхождения — но земляки, близкие друзья и даже родственники! А двое южан, спаянных столь тесно, — это сила! Офицеры-янки их не задирали в открытую, но и «не воспринимали». Но зато их поддерживали офицеры-южане и матросы-южане из семейств попроще, сразу признавшие за «господами» негласное лидерство в этом странном тайном противостоянии южан и северян. А еще — их поддерживали чернокожие, к которым офицеры-янки и белые матросы-янки относились с нескрываемым презрением. И это при том, что они до сих пор звали всех южан «рабовладельцами» и считали, что каждый белый южанин обязательно состоит в Ку-клукс-клане! Впрочем, Гарри всегда знал, что янки не понимают и в глубине души побаиваются негров. Южане же жили рядом с чернокожими с семнадцатого века. Со времен образования первых фортов, вырубки лесов под первые плантации. С тех пор, как африканцев в цепях привозили на рабовладельческих судах, и приходилось учить их всему — языку, работе, христианской вере… Многие южане жили со своими рабами почти что в родственной гармонии. Писательницу Маргарет Митчелл, впервые осмелившуюся сказать правду об отношениях белых и негров в южноамериканских штатах, янки заклеймили презрением, как лгунью, — несмотря на популярность ее книги и снятого по книге фильма. Но Митчелл скорее преуменьшила, нежели преувеличила степень близости между потомками первых плантаторов и потомками их рабов. Слово «черномазый», применявшееся северянами по отношению ко всем неграм без разбора, южане употребляли, только когда говорили о чернокожих наглецах и бездельниках, приезжавших, кстати сказать. по большей части с севера… А вообще — выражать презрение по отношению к чернокожим считалось неприличным.

Гарри смутно помнил о каком-то конфликте, который произошел между ним и двумя офицерами-янки…

Он помнил их лица, но не помнил имен.

У него был список личного состава «Георга», но он не мог соотнести имена — с лицами, всплывающими из бездн памяти.

Впрочем, имена не важны.

Все равно эти ребята погибли.

Они были белые, офицеры, янки…

А из всего офицерского состава «Георга» выжил только один человек: южанин Гарри Карди.

А помимо него уцелели только несколько чернокожих матросов.

Да… Он тогда поссорился с этими янки как раз из-за того, что они издевались над одним чернокожим — малорослым, хиленьким пареньком, призванным, кажется, из Джорджии — из родного штата знаменитой писательницы Маргарет Митчелл. Паренек привык относиться к белым с уважением, держаться на расстоянии — но он никак не ожидал, что его станут травить и мучить. У него на родине такое было просто невозможно! Он привык к тому, что белые господа ведут себя с неграми даже вежливее, чем с другими белыми… Отстраненно — но вежливо! А на корабле он оказался сразу — хуже всех, потому что был самый маленький и слабый, потому что был черный, из нищей многодетной семьи, потому что был неграмотным, наивным пареньком с плантации… Эти янки относились к нему, как к недочеловеку. Как будто они были такие же, как те нацисты, с которыми американцам уже совсем скоро придется сражаться…

Гарри проходил мимо, когда эти двое белых придурков в очередной раз решили поизголяться над несчастным пареньком. Он мыл палубу — а они выплеснули на уже вымытый им участок бутылку кетчупа. Мало того — работу испортили, тогда как парень был настолько хил, что едва не подыхал, отдраивая палубу… Так еще и кетчуп не пожалели! А Гарри учили уважительно относиться к еде. И никогда не оставлять в беде слабого… Особенно — если можешь помочь!

Хотя, вообще-то, он не стал бы с ними связываться. Очень не хотелось. И так он у начальства был на плохом счету. Да и Нат все время повторял: «Это армия, а не богадельня, нравы здесь жестокие, и ты не в силах их изменить!» Нат был прав, на все сто процентов прав. Но только этот чернокожий парнишка ТАК посмотрел на Гарри… На белого джентльмена, на южанина! Нет, Гарри не мог остаться в стороне.

Кажется, он обменялся оскорблениями с этими офицерами… А потом они подрались? Или нет?

Он не помнил…

Это было за некоторое время до бомбежки… В последний день? В предпоследний?

Он не помнил!

Гарри помнил, как во время бомбежки седьмого декабря, он стоял рядом с Натаниэлем возле орудия. Потом — взрыв. Его только ушибло, а у Натаниэля была разворочена грудь. Ребра торчали, как корни из-под земли, а внутри этого месива из крови и осколков костей трепыхался черный комочек сердца… Натаниэль еще жил, болезненно кривил рот и хватался рукой за торчащие ребра, за разверстую рану и за свое открытое сердце. Возможно, все это длилось мгновенья — но эти мгновенья показались Гарри вечностью. Натаниэль жил с развороченной грудью… И взгляд его был сознательным. В его глазах было удивление! Даже не боль…

А потом был новый взрыв — и Гарри ударило в голову чем-то острым, и голова взорвалась вместе со всем окружающим миром.

А потом этот хиленький чернокожий паренек спас ему жизнь. Вытащил его, бесчувственного, из воды на берег. Да. Именно так и было.

А остальное, что ему чудилось, — бред.

Измышления больного мозга.

Галлюцинации.

Джонни — кажется, так звали этого парня? — он просто вытащил его из воды, а потом Гарри пришел в себя, лежа на песке…

…воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон».

И вышел умерший…

…он пришел в себя, лежа на песке…

…А прежде был огонь, и боль, взорвавшая ему голову, а потом невесомость, полет сквозь черноту, по какому-то бесконечному, многократно изгибающемуся коридору, и он уже почти достиг конца коридора, он уже видел свет в конце, когда его вдруг вырвали и бросили на песок…

…воззвал громким голосом: «Лазарь! Иди вон».

Боль обрушилась ему на голову, он хотел кричать — и не мог, воздуха не было в легких, он лежал с открытыми глазами, он видел происходящее, он слышал происходящее, он чувствовал страшную боль, но не мог кричать, потому что он не дышал, он не дышал, он был мертв, когда его Джонни выволок его из воды и положил на песок!

Горел костер и обнаженные черные тела извивались в каком-то древнем и страшном танце, и Гарри понимал — творится недоброе, а они танцевали и пели на незнакомом ему языке, они выкрикивали в ночное небо слова заклинаний — о, да, теперь он знал, что это были заклинания! — и небо отражало их громом… Они танцевали и пели. Пошел дождь. Но костер не погас. И они танцевали под дождем вокруг пылающего костра. Чернокожие матросы с утонувшего «Георга». А боль в голове утихала, и скоро он начал дышать, и ощущать себя — налипшую на тело одежду, упругие струи дождя, сырую твердость песка…

И вышел умерший…

И он попытался подняться.

И, кажется, спросил про Натаниэля.

Но Джонни уложил его обратно на песок.

Ответил, что не знает ничего про Натаниэля.

…А за спиной Джонни стоял тот, кого Гарри не знал и боялся.

Боялся больше, чем возвращения боли.

Больше, чем смерти.

Лучше было бы ему не оживать вовсе, лишь бы не видеть Его!

Этот чернокожий был не с их корабля. Огромного роста, с огромными вздутыми мускулами, каменными шарами перекатывавшимися под темной кожей. Прекрасный, как статуя, в своей бесстыжей наготе.

И у него были зеленые глаза. Горящие зеленые глаза, каких не бывает у негров… И вообще — у людей.

Изумрудные глаза. С узким, вертикальным, как у змеи, зрачком.

Он стоял за спиной Джонни и смотрел на Гарри.

И Гарри, заплакав, вцепился в руку Джонни, и умолял не оставлять его, не отдавать его тому, страшному…

И Джонни его не отдал.

Джонни тоже лежал в госпитале, но вышел прежде, чем к Гарри вернулась память.

Гарри искал его — но, оказалось, что домой Джонни не вернулся и вообще неизвестно, куда он пропал.

Врачи удивлялись — череп Гарри, казалось, был собран из мелких кусочков, чудом вставших на места и сросшихся между собой. На кости были отчетливо видны места прилегания кусочков друг к другу. И на коже осталась целая паутина шрамов. Волосы из-за этого росли неровно и торчали вихрами в разные стороны.

Удивительно — его даже головные боли не мучили!

Абсолютное выздоровление — если не считать седины на висках и некоторых провалов в памяти.

Только вот в церковь он больше не мог ходить…

И даже молиться не мог.

Потому что вспоминалось сразу Евангелие от Иоанна, глава десятая:

«…воззвал громким голосом: „Лазарь! Иди вон“.

И вышел умерший…»

Лазаря поднял Иисус.

А потом Лазаря убили иудеи — за то, что он был живым свидетельством чуда, сотворенного непризнанным ими Мессией.

А кто поднял Гарри Карди?

Кто сказал ему, когда он мчался по черному коридору: «Гарри! Иди вон»?

Кто был тот зеленоглазый?

Не с их корабля…

А откуда?

И кто теперь он — Гарри Карди?

Человек?!!

Через неделю после возвращения Гарри напился до поросячьего визга и пошел на кладбище. Ноги не держали его — временами он передвигался на четвереньках. Он нашел могилу Натаниэля. И начал ее методично разрывать. Бедный Нат… Не давали ему даже в могиле покоя! Сначала — Луиза, теперь Гарри…

Кстати, именно Луиза нашла его. Он рыл землю и плакал. И говорил, что должен лечь рядом с Натом, что там его место — в земле, с могильными червями.

Луиза надавала ему пощечин и отвела домой.

Но Гарри знал, что на самом деле он был прав: его место на кладбище, под землей.

Мертвецы не должны находиться среди живых!

Но он знал так же, что окружающие считают его живым. И ради них он должен притворяться. И он притворялся…

Только в церковь ходить не мог.

Загрузка...