Посвящается моему отцу, Егору Дмитриевичу Прасолову
— Гони, ро-ди-мы-я! — орал бородатый казак, нахлёстывая пару гнедых жеребцов, запряжённых в лёгкую кошёвку.
Они по обочине, по неглубокому ещё снежку быстро обгоняли длинный обоз. Офицер, сидевший в кошёвке, надвинув на самые брови фуражку, дремал. Лёгкие сны прилетали к нему то в образе красивой, стройной женщины, которая, протягивая к нему руки, звала к себе, а его уносил куда-то под перестук колёс воинский эшелон. То вдруг он видел себя в кругу друзей, таких же, как он, фронтовиков, пропахших дымами костров и пороховыми газами, чумазых и разгорячённых после очередной атаки и отчаянно весёлых, несмотря на страх и ужас, испытанный только что.
— Вашбродь! Вашбродь! Обошли, обошли обоз! Вон сотник Сысоев вас поджидают.
— Молодец, Акимыч! Лихо! Хвалю! — Капитан снял фуражку, подставив свежему морозному ветерку красивое волевое лицо. Его сросшиеся на переносице чёрные брови благородно оттеняли большие открытые глаза, в которых горел неистощимый заряд энергии и жизненной силы.
— Господин капитан, дальше обоз не пройдёт, дорог дальше нет, — доложил подъехавший на белом дончаке сотник. В его глазах были тревога и некоторая растерянность. — Куда дальше, господин капитан? В такие турлы забрались. Шестой день, как последнюю деревню прошли!
Сотник спешился и, вытащив трубку, стал неспешно набивать её табаком.
Офицер вылез из кошёвки, подошёл к коню сотника и погладил доверчиво потянувшуюся к нему голову.
— Хорош у тебя дончак, Пётр Петрович!
— Вашбродь, у вас не хуже. Чистых кровей конь, сразу видно. Так что делать будем?
— Нельзя обоз краснопузым оставить, и защитить его мы не сможем. Мало нас. Значит, уходить в тайгу нужно, сотник.
— Как уходить-то? Куда в зиму? Сгинем в этом безлюдье.
— Пётр Петрович, ты же бывалый казак, охотник, неужто пропадём? Края здесь безлюдные, ясно, так и зверя полно. Нам время выиграть надо, они же не подумают, что мы в эту глухомань подались, вдоль железной дороги искать нас станут. Переждём, а там, глядишь, наши подтянутся и вышибут голоштанных.
— Так-то так, да дорог-то нет, обоз не пройдёт.
— Вьючить лошадей, сколько сможем. Всё, что не сможем взять, здесь укроем, в землю. — Капитан вытащил из кармана золотые часы и, откинув крышку, посмотрел на циферблат. — Три часа на всё. Выполнять.
— Так точно, — козырнул сотник и, вскочив на коня, рысью метнулся к подходившему обозу.
«Лучше в тайге Богу душу отдать, чем подарить красным этот обоз и людей отдать на растерзание комиссарам», — думал капитан, глядя, как сотник отдаёт команды…
Лёгкая метель замела следы ушедшего обоза и пепелище сожжённых повозок.
Раньше он никогда бы не подумал, что Новый год придётся встречать так. Боже, как быстро может всё измениться в жизни. Ещё месяц назад были мечты, друзья, планы на жизнь. Ожидание праздничного, пусть не богатого, но сытного стола, весёлых и здоровых друзей за этим столом, добрых рук матери, любившей пригладить непокорные вихры на его голове… И вот ничего этого нет, и как будто никогда не было, и самое страшное, что этого, наверное, уже никогда не будет…
Ровный перестук колёс и медленное покачивание вагона вдруг резко оборвались и сменились противным скрежетом железа. Эшелон остановился, постанывая и поскрипывая. Остановилось и застыло всё, что посещает людей в минуты сна или забытья. Всё то, что теплится в их душах. То, что они стараются на какие-то мгновения удержать в памяти как последний глоток благодати, зная неизбежно, что, открыв глаза, они увидят перед собой ту страшную реальность, в которой очутились, из которой не видно выхода, и неизвестно будущее.
Вторую неделю эшелон шёл на восток. И чем дальше он уходил в Сибирь, тем меньше оставалось надежд. Вагоны перестали открывать на остановках уже после Омска. Чуть приоткрыв дверь, дежурный по эшелону орал осипшим голосом фамилии. Если кто-то не отвечал, дверь открывали. Вместе с морозным воздухом в теплушку вваливались два-три конвоира и выносили, укладывая напротив двери прямо в снег, тех кто не мог уже крикнуть «Я!».
Что делали с теми, кого выносили на снег, никто не знал, да и не хотел знать. Жадно вгрызаясь в замороженный хлеб, все ждали, когда закроют наконец дверь, потому что жизнь была напрямую связана с теплом, которое с каждой минутой уходило из вагона.
— Голышев!
Услышав свою фамилию, Иван крикнул:
— Я!
Сосед по нарам по фамилии Пигарев отозвался только после хорошего пинка и, раздирая затёкшие веки слезящихся глаз, долго извинялся, ссылаясь на то, что почти не слышит на левое ухо, которое после удара по голове кирзовым сапогом стало как чужое.
Единственный человек, с которым Иван познакомился за эти дни, был Гоголев Ефим Васильевич, в прошлом — учитель химии сельской школы где-то под Смоленском, а теперь — осуждённый за создание антисоветской группы по подготовке массового отравления скота. Этот неказистый на вид человек с умными и добрыми глазами был, наверное, любим учениками, жил скромной жизнью. Как он рассказывал, в роду Гоголевых испокон веков учительствовали или лечили. Чувствовалось, что он этим гордился и дорожил. Иван видел, что среди многих окружавших его людей, подавленных, смирившихся или негодовавших, стиснувших зубы и ушедших в себя, ощетинившихся в прямом и переносном смысле, этот человек остался таким незащищённым и простым, что невольно вызывал жалость, а вместе с тем и уважение. Его неловкость и неуклюжесть в делах вагонного бытия вызывали раздражение у одних, смех у других. Но и те и другие постепенно привыкли к этому человеку и завороженно слушали под монотонный стук колёс, как он тихим, но очень выразительным голосом читал на память главы из «Войны и мира» или рассказывал о далёких странах, морях и океанах, о земле и вселенной. Ивану через несколько дней почему-то стало неловко обращаться к нему по фамилии. Сами того не замечая, все стали звать Гоголева по имени и отчеству — Ефим Васильевич.
Иван мучился от осознания непоправимых, как ему казалось, обстоятельств, совершённых им опрометчивых поступков, сложившихся в цепочку событий, ставших для него роковыми. Он переживал их снова и снова, пытаясь хоть мысленно изменить то, что изменить было уже невозможно. Вновь и вновь понимая это, он с каждым днём терял само желание жить дальше.
Срок заключения, определённый ему, был так огромен, что перечёркивал всю жизнь, и он даже не пытался строить планы на будущее.
Он прожил двадцать лет, и ему дали двадцать лет лагерей. Этот приговор, оглашённый в тесном прокуренном кабинете, куда его привели после недели изнурительных и бессмысленных допросов, не сразу дошёл до сознания. Он, оглушённый и ошарашенный этими цифрами, ничего не понимая и уже не воспринимая на слух, просто смотрел и пытался запомнить лицо человека, читавшего ему приговор. И он это лицо запомнил. Теперь часто оно виделось ему, врываясь в сновидения, беззвучно шевелило губами, показывая крупные и редкие передние зубы, отрываясь от чтения, поднимало на него глаза, в которых можно было увидеть только глухое безразличие и усталость. Как раз эти безразличные карие, слегка навыкате глаза объясняли Ивану всё. Вернее, взгляд этих глаз на него как на пустое место. «Без права переписки» означало как бы гражданскую смерть. Оставалось тело человека, живое, способное работать, но уничтожалась его личность. Тело должно было искупать грехи своей утраченной личности, поэтому его под усиленной охраной везли на восток бескрайней матушки-России. Дорога была бесконечно длинной из-за множества остановок и мучительной из-за неизвестности.
Однажды Иван поделился своими мыслями с Гоголевым. Как на исповеди рассказал ему всё о себе, о том, что теперь жизнь загублена и лучше броситься на штыки конвоя и сгинуть, чем умирать медленно и бесцельно. Ефим Васильевич слушал внимательно, не перебивая и не переспрашивая. Выслушав, долго молчал. В темноте теплушки не было видно его лица, Иван уже было решил, что Гоголев уснул. Однако это было не так. Ефим Васильевич думал, как объяснить этому молодому человеку, мужчине в расцвете лет и сил, потерявшему веру в жизнь, что всё то, что с ним произошло, произошло с ним именно потому, что в определённый отрезок времени он был предельно честен и порядочен. Однако эти качества не соответствовали тем ценностям, которые исповедовались в обществе и были просто этому обществу вредны. Что человеческая жизнь — это бесценный дар и бесполезной, бессмысленной быть не может, если только сам человек не сделает её такой. Что даже в самых неимоверно трудных условиях люди находили в себе силы для полноценной жизни. Что каждый отведённый тебе день на земле нужно прожить с пользой для себя и других людей. Как это всё объяснить человеку, трясущемуся от холода в тёмном и сыром, провонявшем нечистотами вагоне, везущем его в неизвестность? Как помочь ему обрести веру в себя, в то, что всё это можно и нужно пережить, раз уж так распорядилась судьба? Победить в себе зверя и труса, остаться человеком и выжить не за счёт чьих-то жизней, а преодолев всё. Он это понимал. Он сам был в такой же ситуации. Но он прожил большую жизнь среди людей.
Ефим Васильевич, хмыкнув, как бы подытожив свои размышления, сказал:
— Иван, всегда считай, что главное в жизни ты ещё не сделал. И ещё запомни: даже если жить осталось только один день, не поздно начать всё сначала. Я говорю тебе это потому, что верю, что рядом со мной в этом вагоне настоящий русский человек, попавший в беду, как многие другие. Что этот человек не сломается. Что придёт время, и он расскажет правду своим детям о том, как ему пришлось выжить, и ему при этом не будет стыдно. А теперь давай попробуем уснуть. Поверь, там, куда нас везут, сон будет великим благом. Российские тюрьмы и при царе-батюшке не отличались комфортом, а уж теперь, когда столько врагов народа развелось, думается, тесновато будет. Так что, Иван, давай радоваться отдельным нарам с соломенным матрасом.
Иван долго ворочался, переваривая слова Ефима Васильевича, наконец, уснул. В эту ночь он впервые спал спокойно и проснулся отдохнувшим, уверенным в себе. На перекличке не пнул ногой оглохшего соседа по нарам, а растормошил его. Никто не заметил перемен в его поведении, внешне он оставался таким же, как был, но внутри, он понял, что-то изменилось.
На полустанке, где-то под Иркутском, из соседнего вагона вынесли умершего ребёнка. Обезумевшая от горя мать бросилась на конвоира. Дикие крики женщины и мат охранников, забивавших её ногами около теплушки, стоили жизни ещё одному человеку. От сердечного приступа умер Ефим Васильевич Гоголев. Когда его тело выносили из вагона, Иван подумал: если он вырвется из ада, то найдёт этот полустанок и могилу этого человека, ведь не звери же они, должны как-то хоронить людей. Иван ошибался. Погибших на этапе закапывали в траншеи, не оставляя никаких следов о месте захоронения. Один Бог знает, сколько таких траншей вдоль великой сибирской железки.
А эшелон всё шёл и шёл, мирно постукивая колёсами на стыках рельсов, убаюкивая живых в вагонах и тех, кто оставался в траншеях, захороненных и забытых.
«Бог придумал Сочи, а чёрт — Сковородино и Могочу». В справедливости этой поговорки все выгружавшиеся из теплушек заключённые убеждались сразу. Прикрытая с юга сопками и открытая с севера, расположенная в низине станция Могоча продувалась насквозь ледяным ветром. Одетые кто во что, но в основном в осеннюю одежду, люди коченели на ветру при минус сорока градусах. При этом на абсолютно безоблачном синем небе сияло солнце, как бы смеясь над жалкими горстками людей, сбивавшихся в кучи у вагонов. Конвоиры, одетые в валенки и полушубки, не спеша пересчитывали прибывших и группами по двадцать человек уводили к видневшимся невдалеке от локомотивного депо баракам. Бараки, длинные срубы под низкими крышами без окон, как огромные деревянные ступени спускались по склону сопки, вероятно к реке. Последние ещё были не достроены, и там суетились какие-то люди, звонко тюкая топорами по твёрдому как камень, мёрзлому дереву, что-то кричали, перекатывая брёвна на покатах. Ещё издали Иван увидел, что из крыш бараков в нескольких местах поднимается вертикальными белыми столбами дым, их ждёт тепло. Находясь в третьей или четвёртой двадцатке, миновав двойные ворота из колючей проволоки, между которыми их ещё раз пересчитали, Иван довольно скоро оказался у входа в барак.
— Фамилия?
Скованными от холода губами, каким-то чужим голосом Иван назвался и переступил порог барака. После ослепительно-белого снега и солнца в помещении невозможно было что-либо разглядеть. Объятые облаком пара, все сгрудились у входа. Сзади идущие напирали, передние, упираясь в них спинами, протянув руки, как слепые, осторожно ощупывая ногами пол, медленно как бы вдавливались в помещение. Ещё окончательно не прозрев, все замерли, услышав монотонный гул, вернее, стон, а ещё вернее, сотни человеческих стонов и воплей, идущих из глубины полутёмного барака. Ужас и страх сковал людей, перехватил дыхание. Иван почувствовал, как его ещё секунды назад коченевшее на морозе тело как будто окатила горячая волна, крупные капли пота, скатываясь со лба, едко защипали глаза. Полоса света из открывшейся двери предбанника и здоровый, мордатый, по пояс голый мужик, высунувшийся оттуда, произвёл на всех впечатление какого-то чуда. И это «чудо», увидев толпу вошедших, негромко так запричитало:
— Ну ты кого, моя, чё стоим, проходь, проходь, раздягайся. Ну ты, паря, даёшь, пальцы-то синие! Там холодна вода, суй, оттирай. Там — парилка, там — мойка, одежу сюды в мешки, в пропарку.
Через несколько минут баня наполнилась воем и стоном ещё двадцати мужиков, с дикой болью оттирающих в ледяной воде подмороженные руки и ноги, щёки и носы. А потом, воющие от боли, они лезли в тесную парную, где раскалённые добела камни не давали воде долететь до них, превращая её в пар. Всё это происходило под непрерывное: «Скоренько, скоренько, народец ждёт, ох, вас сёдне подвалило». Тут же, в дальнем конце мойки, орудовали пять или больше парикмахеров, начисто снимая волосы с голов клиентов. Иван удивился большой куче аккуратно сметаемых человеческих волос.
Среди них отдельно лежали женские косы. Процедуры закончились выдачей исподнего, ватных штанов, телогреек, шапок и валенок.
Ивану, в отличие от многих, повезло. Он не отморозил конечностей, не попал сразу в рабочий наряд и успел занять место на нарах. Засыпая в вонючем, но тёплом бараке, он думал только об одном — нужно готовиться к побегу.
Пересыльный лагерь принял в свои объятия ещё несколько сотен заключённых, чтобы через какое-то время разбросать их по рабочим лагерям согласно заявкам и разнарядкам системы. Заявок было много, лагеря требовали людей. Ровной стопкой, в правом углу сейфа, в папках под грифом «совершенно секретно» лежали эти заявки. В левом углу, так же аккуратно подшитые, лежали списки заключённых, их личные дела. Начальник лагеря старший майор Альберт Генрихович Битц любил порядок. По происхождению судетский немец, студент филологического факультета, обожавший гулять по вечерним улочкам Праги, пивший с друзьями крушовицу в любимом ресторанчике «У принца» на Старомястской площади, был мобилизован в 1914 году и отправлен на Восточный фронт. Австрийская дивизия, в составе которой он служил унтер-офицером, была смята и наголову разбита под Ковелем во время Брусиловского прорыва. Он в числе нескольких тысяч пленных попал в Россию, в лагеря под Москвой. Несколько лет плена позволили ему удивительно легко освоить русский язык, что очень пригодилось и предопределило всю его дальнейшую жизнь. После октябрьских событий в России в лагерях появились представители большевиков, которые вели среди военнопленных агитацию. Битц, хорошо освоивший русский язык, как-то незаметно, сначала в качестве переводчика, а затем и агитатора идей социалистического интернационализма, сблизился с одним из них, Петром Иониным. Их знакомство и дружба были намертво скреплены и родством. Сестра Ионина, Вера, яростная революционерка, по уши влюбилась в чистоплотного и симпатичного Битца. И так же яростно отдалась ему в один из революционных праздников. Поэтому ему ничего не оставалось, как предложить ей руку и сердце. В дальнейшем, при организации интернациональных бригад ВЧК,[1] он был назначен замкомбрига одной из них, где с оружием в руках доказал свою преданность идеям большевиков. Правда, не на полях сражений Гражданской войны, а при проведении массовых операций по экспроприации ценностей у населения российских городов и селений, подавлению крестьянских бунтов. Его активная деятельность была замечена и оценена. В начале 1922 года он был принят в члены партии и назначен заместителем начальника одного из первых концентрационных лагерей в Поволжье. Немецкая педантичность, безусловное и точное исполнение всех указаний руководства, практичный холодный ум Битца, поддержка в руководстве ВЧК, а затем и НКВД[2] позволили ему спокойно пережить все невзгоды того бурного времени, минуя какие-либо интриги, достойно занять место начальника пересыльного лагеря. Со временем в системе ГУЛАГа мало кто не знал Битца, сумевшего в своём лагере создать производство кожаных кресел, мягких и удобных. В конце тридцатых годов во многих, даже московских, кабинетах начальственные задницы удобно устраивались в подаренные кресла, обитые хорошо выделанной коричневой свиной кожей, под которую был набит несминаемый вечно человеческий волос. То, что «кадры решают всё», он понял раньше Лаврентия Павловича Берии, поэтому всегда лично просматривал списки заключённых, и как бы случайно в его пересылке задерживались надолго лучшие врачи, ювелиры, портные и другие «ценные» враги народа.
В эти минуты, когда Иван Голышев засыпал на нарах, в своём кабинете, освещённом настольной лампой с зелёным абажуром, стоящей на массивном столе, под портретом вождя мирового пролетариата, в кресле сидел лысеющий не по годам, сухощавый, с пронзительными серыми глазами, в безукоризненно отглаженном военном френче с малиновыми майорскими петлицами Альберт Генрихович Битц и листал очередное «личное дело» — заключённого Голышева Ивана Романовича, 1918 года рождения, русского, беспартийного. С тюремной фотографии анфас на него смотрел широко расставленными, большими, внимательными глазами молодой человек. Слегка волнистые тёмные волосы в пробор, скуластый, с прямым безукоризненным носом и полными, несколько девичьими губами.
Профиль говорил о многом — большой выпуклый лоб, чуть заметная горбинка носовой линии и выступающий подбородок свидетельствовали о незаурядном уме и твёрдой воле заключённого. Возраст же и, особенно, взгляд говорили о том, что этот человек ещё не окреп и не сформировался как личность окончательно.
Альберт Генрихович за годы работы в лагерях приобрёл бесценный практический опыт физиономиста. Он мог даже по фотографии безошибочно определить характер и склонности человека, тип его личности и уровень интеллектуального развития. Личные беседы с заключёнными позволяли обогатить этот опыт. Ему доставляло истинное удовольствие, составив для себя по фотографии психологический портрет человека, убедиться затем при допросе в правильности своих умозаключений. Он, как хороший врач, зачастую лишь взглянув на больного, уже знал суть болезни и мог поставить диагноз. Только его диагнозы несколько отличались от врачебных. Он не лечил тела и души людей, он ломал волю несломленных, а значит, опасных даже в лагере преступников. Его резолюции типа «склонен к побегу» были безошибочны. Находя в массе заключённых таких людей, он подчинял их себе, если это было возможно. Используя их авторитет, руководил внутренней, как бы скрытой от глаз чекистов жизнью лагеря. Те же, кто, несмотря на все методы воздействия Битца, не ломались, уходили в другие лагеря с такой «сопроводиловкой», что попадали на особый контроль, обеспечивавший им, по сравнению с остальными, тяжёлую и мучительную жизнь. Выявляя людей слабовольных и жадных, трусливых и завистливых, он вербовал их в лагерные сексоты, и они преданно служили ему, денно и нощно фиксируя всё, что происходило в тёмных бараках лагеря и поставляя информацию об этом. Однажды угодив в сети Битца, никто не мог из них добровольно вырваться. Время доказывало высокий профессионализм Битца в отборе: ни один из его сексотов и не стремился к этому. Уходя с пересылки в другие лагеря, они продолжали служить новому хозяину так же преданно, отрабатывая дополнительную пайку, с особым рвением исполняя свою сучью работу. Шли годы, и уже почти во всех лагерях «трудились» стукачи Битца, за что их «крёстный отец» пользовался большим авторитетом среди оперов. Такая своеобразная сексотшкола была его любимым детищем. С истинно немецкой педантичностью Битц вёл картотеку своих агентов, это был его личный секретный архив продажных душ.
По одному ему, Битцу, известным признакам Голышев в сексоты не подходил. Не был он, по мнению начальника лагеря, и особо опасен. И его «дело», без особых отметок, чуть не перекочевало в папку обычных и ничем не заинтересовавших хозяина заключённых, сотнями направляемых им по лагерям системы. Однако специальность заключённого — шахтёр — определила дальнейший путь папки, и она легла в особую стопку. Эта особая стопка личных дел формировалась по специальностям, связанным с горнорудным производством, где требовались молодые, физически здоровые зэки. Естественно, он знал, на какие работы уйдут эти люди. Интуитивно чувствуя в этом молодом заключённом признаки волевой личности, Битц ещё раз хлопнул ладонью по папке, как бы утверждая своё решение, — этого туда, там тебя без особого труда сломают и превратят в полезное и безобидное существо типа слепой шахтёрской лошади. Изучив ещё несколько личных дел, Альберт Генрихович до хруста в теле потянулся, встал и вызвал дежурного. Ещё один день закончился.
Утром следующего дня тщательно выбритый и пахнущий дорогим одеколоном Битц принимал доклады подчинённых. По всем прикидкам, со дня на день должна была вернуться колонна грузовиков спецэтапа. На неделе с главупра дважды звонили и требовали увеличить спецэтап на Удоганлаг. Раз в неделю грузовики увозили туда зимником сто двадцать заключённых, теперь требовали отправлять двести — двести пятьдесят. Из Читы по железной дороге эшелоном пришли новые ЗИСы. Пять автомобилей, ещё пахнувших краской, стояли на площадке, водители по стойке «смирно» рапортовали начальнику лагеря о прибытии и готовности к исполнению обязанностей. Битца радовало, что система работала как хорошо слаженный механизм. Потребовалось увеличение численности в лагерях, и вот эшелон за эшелоном пошли заключённые. Все его заявки по личному составу и технике выполняются быстро и в срок. Он гордился, что является частицей этой громадной системы, винтиком этого сложного и ответственного механизма, и далеко не последним винтиком. Проверяющие всегда отмечали в его лагере образцовый порядок. Даже на лагерном кладбище все могилы копаются ровными рядами и столбики с номерами одной высоты, как по линейке.
После обеда пришли грузовики из Удоганлага. Смертельно уставшие водители и сопровождающая охрана, сдав машины дежурному по лагерю, потянулись в сторону столовой. Начальник конвоя лейтенант Макушев, высокий, широкоплечий мужик в тулупе, перетянутом портупеей, унтах и мохнатом волчьем треухе, широко шагая, направился в сторону комендатуры.
«Молодец, Макушев, как из железа», — улыбнувшись, подумал Битц, увидев бодро приближающегося к нему лейтенанта. Остановив на полуфразе официально начатый Макушевым доклад, пригласил его к себе в кабинет.
— Там доложишь, чайку попьём.
Тем временем группа заключённых под наблюдением конвоиров начала разгрузку прибывших машин.
— Ёлы-палы, — вырвалось у Голышева, когда ему на спину надвинули ящик из кузова машины, — до чего тяжело, не удержу один!
За другой конец ящика сзади подхватили и понесли. Тяжёлые деревянные ящики длиной почти в ширину кузова аккуратно снимали с машин и укладывали в штабель. Точно такие ящики, но пустые, по пять штук загружали обратно в кузова. Из последней машины выгрузили к бане кучу телогреек, ватных штанов, шапок и валенок.
Наблюдая из окна разгрузку, Битц спросил:
— Сколько?
— Двенадцать, товарищ старший майор, — ответил лейтенант, оторвавшись от кружки горячего чая, — троих можно было ещё в Тупике списывать, видел, что не довезу, да куда их там денешь? Один участковый на полторы тысячи квадратных километров. — Лейтенант выложил на стол личные дела двенадцати заключённых. — Хлипкий народ, городской, к нашей природе не приспособленный.
Макушев, допив чай, получив разрешение, закурил самокрутку едкого самосада.
— Лейтенант, угощайся, — протягивая папиросы в красивой упаковке, сказал Битц, — любимые папиросы Сталина.
— Он же, говорят, трубку курит.
— Трубку, ты прав, а табачок из этих только папирос мнёт.
Макушев с видимым сожалением затушил самокрутку, уложил её в жестяную табакерку и, прикурив папиросу, затянулся приторным дымом «Герцеговины Флор». При всей неприязни к этому дыму, Макушев улыбнулся и сказал:
— Да, табачок что надо, приятный.
«Умный мужик», — всё прекрасно понимая, подумал Битц.
Рудное месторождение редких металлов Удоган было расположено севернее Могочи на четыреста километров. И только на сто километров до посёлка Тупик была пробита в тайге более-менее сносная дорога. Этот участок пути колонна спецконвоя проходила за световой день, восемь — десять часов, как повезёт, с остановками только по нужде. Горная в основной части, покрытая снежным накатом дорога, в распадках, а то и, что более опасно, на склонах сопок то и дело пресекалась кипящими ручьями, намерзающий лёд на которых проваливался под колёсами автомобилей, или ледяная накипь почти выравнивала пробитый дорогой склон сопки. Естественные преграды приходилось преодолевать пассажирам при обжигающем ветре, ласково называемом местными жителями хиуском, топорами и лопатами рубить лёд, проваливаясь в ледяную воду, выталкивать застрявшие машины, а затем, трясясь в кузове под брезентовым тентом, медленно замерзать до потери чувств и молить Бога о том, чтоб наступил конец этой дороге. Но первые сто километров были только началом, первым и самым лёгким этапом этого пути на Удоган. Остальные триста можно было преодолеть вообще только зимой по зимнику, пробитому по руслам замёрзших рек, по каменным долинам да таёжным распадкам. Где-то посередине зимника, в каменной долине, зажатой со всех сторон сопками, стояли деревянные, сколоченные из досок бараки и несколько рубленных из брёвен домов. Это было место дозаправки и ночлега. Его никто не охранял, там никто не жил. От этапа до этапа место посещали только волки. Дальше, до самого Удоганлага, остановок с ночлегом не было.
Лейтенант Степан Петрович Макушев, коренной забайкалец из даурских казаков, не один десяток раз прошёл этот зимник и уже наверняка знал: оставшиеся в живых после ночлега в долине до Удоганлага доедут.
Долина, вероятно пересохшее русло какой-то огромной древней реки, была сплошь выложена огромными валунами, за которые даже неприхотливая таёжная растительность не могла зацепиться. Где-то глубоко под валунами журчала вода. Зимой, перемерзая в течении, ключ выходил на поверхность как раз в том месте, где стояли бараки. Дальше вода, разливаясь, заполняя пространства между валунами, замерзала слой за слоем, образуя нечто похожее на огромный слоёный торт. Бесснежные забайкальские зимы с лютыми морозами создавали в долине поистине прекрасные шедевры дикой красоты. Ясными морозными ночами в ледяных зеркалах долины отражались звёзды. Глядя со стороны, с сопок, казалось, что чёрное, с ослепительно-яркими звёздами небо не кончается на горизонте, а спускается и расстилается прямо тебе под ноги. Не раз Макушев, сидевший в кабине головной машины, при спуске в эту долину ночью сам вздрагивал от столь невероятной картины. Видел, как бледнеет и напрягается лицо водителя, как намертво сжимают баранку руля его руки.
— Итак, двенадцать. Двенадцать из ста двадцати, это же десять процентов! Ты что, Макушев, под трибунал захотел? — спокойным и ровным голосом произнёс Битц.
Макушев вскочил, пытаясь объяснить что-то майору, но Битц таким же ровным голосом приказал:
— Сидеть. Молчать.
Макушев сел, нервно перебирая пальцами и глядя на шагающего от стола к окну и обратно майора.
Остановившись, в упор глядя в глаза Макушеву, который под этим взглядом стал вновь приподниматься, Битц повторил:
— Сидеть, — и продолжил: — Пришла секретная директива из центра. Общий смысл такой: страна под руководством партии и лично Иосифа Виссарионовича Сталина напрягает все силы для развития экономики. Для того чтобы мощная советская индустрия работала, необходимо ценное стратегическое сырьё и золото. Этой задаче подчинены все, в том числе и — в первую очередь — заключённые в лагерях, обязанные искупать свою вину перед народом трудом. Мы же обязаны обеспечить лагеря заключёнными. Живыми, понимаешь, Макушев, живыми, а не мёртвыми! Я понимаю, что ты хочешь сказать, что всё равно из Удоганлага никто не вернётся. Это не важно. Важно, чтобы они туда прибыли и выполнили определённый объём работ. Я докладывал о трудностях этапирования в Удоганлаг и связанных с этими трудностями потерях. Нам с пониманием идут навстречу, но не более пяти процентов потерь, не более! Должностные лица, допустившие неоправданные потери при этапировании заключённых, будут признаваться пособниками врагов советской власти со всеми вытекающими отсюда последствиями. Ты всё понял?
— Так точно. — Макушев чувствовал, как прилипла к телу рубашка. Он понимал, что сейчас в руках майора его судьба, его жизнь. — Товарищ майор, вы же знаете, не от меня зависит, вернее, что от меня зависит, я готов, но я и так всегда… — Он сбился, замолчал.
— Отставить, лейтенант, возьми себя в руки. Хороший ты мужик, честный и преданный… Делу партии и правительства, — несколько помедлив, сказал Альберт Генрихович. — Что тут сделаешь, нужно как-то выходить из создавшейся ситуации. Ты с какого года в партии, с двадцатого? Стаж хороший, да и послужной список у тебя неплохой, недавно смотрел. Правда, сейчас прежние заслуги во внимание не принимаются. Но мы-то с тобой уже пять лет вместе, Макушев, ты меня не подводил, думаю, и дальше не подведёшь, а, Макушев?
Макушев встал и, преданно глядя в глаза Битцу, сказал срывающимся от волнения голосом:
— Упаси Господь, вернее не бывает!
— Лейтенант, ты же коммунист, какой Господь? Просто дай мне честное слово, слово коммуниста, что всегда и при любых обстоятельствах мой приказ для тебя — закон.
— Даю слово коммуниста и никогда вас не подведу, — откровенно и честно глядя в глаза Битцу, сказал Макушев.
— Хорошо. А теперь слушай внимательно, как мы поступим, чтобы вытащить тебя из этой беды. Завтра утром, как всегда, привезут на захоронение расстрелянных из районного НКВД. Сколько их по нашей линии, никто не фиксирует, но при захоронении могил должно стать на шесть больше. «Похоронишь» шесть чужих как шесть своих, а на этапе у тебя замёрзло шесть, понял? А те шесть умерли не на этапе, а в лагере от болезней или ещё отчего, это мы с начальником медчасти решим. Вот тебе пять процентов, понял?
— Понял, всё сделаю в лучшем виде, товарищ старший майор. — Макушев просветлел в лице и как-то даже стал шире в плечах.
— Идите, Макушев, отдохните, через три часа у меня должен лежать отчёт на столе о шести погибших зэках.
— Есть.
Нехитрые комбинации с мёртвыми душами Битц практиковал давно, ещё со времён своей службы в концлагерях. Там было проще, в концлагерях просто уничтожались представители эксплуататорских классов и контрреволюционеры всех мастей, никто не учитывал количество умерших или расстрелянных посуточно. Пользуясь этим, он просто завышал количество содержащихся под стражей и имел таким образом дополнительные продукты питания. Положенный паёк зэки получали полностью, ну а «мёртвые души» пайки не требовали, просто на бумаге, в отчётах они жили немного дольше.
Как только Макушев вышел, осторожно закрыв за собой дверь, Битц удовлетворённо откинулся в кресле. Всё будет нормально, и требования руководства не нарушены, и покойнички лишнюю недельку «поживут». Самое главное — повязал он Макушева, крепко повязал.
Впервые Иван спустился с отцом в забой семнадцатилетним парнем. Он увидел подземный мир, узнал тяжёлый изнурительный труд и почувствовал ту, непонятную людям, не работавшим в шахте, особую шахтёрскую гордость, от которой особым светом сквозь иссиня-чёрные ресницы светятся глаза горняков.
Страна била рекорды, стахановское движение увлекло Ивана, и он, уже бригадиром комсомольско-молодёжной бригады, гнал и гнал на-гора чёрное золото. Только никак они не могли всей сменой догнать того неистового шахтёра. Как-то на комсомольском собрании Иван сгоряча сказал, что не верит, будто один рабочий смог за смену нарубить двести тонн угля. На этом же собрании его сняли с бригадиров и чуть не исключили из комсомола. А на следующий день в лаве не выдержала кровля, и обвал навсегда оставил под землёй двадцать девять шахтёров. Иван чудом уцелел. Он по указанию начальника участка подвозил по штреку крепи, и его выбросило воздушной волной прежде, чем рухнула порода над его головой. Однако следственные органы, выясняя причины аварии, обратили особое внимание на объяснения Голышева, прямо показавшего, что причиной аварии он считает гонку за рекордами. Увязав его недавнее антипартийное выступление на собрании и снятие с должности бригадира, пришли к выводу, что причиной аварии является вредительство. Причём одним из виновников был признан Иван Голышев. Что творилось тогда в душе Ивана, ведомо только ему одному. Он знал, что был честен и прав. Он знал, по чьей вине произошла трагедия и то, что те, кто его допрашивал, понимали, что он невиновен. Но от него требовали признания в том, что он умышленно устроил обвал, требовали назвать сообщников. Он не сдался и ничего не признал. Начальника шахты и главного инженера расстреляли. Иван получил статью и срок. Сейчас, лёжа на нарах в Могочинской пересылке, ждал этапа, ждал возможности побега.
«Наконец-то», — подумал Иван, когда на вечерней перекличке после своей фамилии он услышал:
— Два шага вперёд! С вещами на выход!
Под светом качающихся тусклых фонарей на площадку перед комендатурой из разных бараков стягивались заключённые. Ещё одна перекличка, и всех повели в отдельный барак.
Завтра — этап! Этого никто не говорил, но это все почему-то знали.
Лейтенант Макушев готовил очередной спецэтап. В этот раз двести заключённых он должен доставить по назначению, доставить живыми, мать их за ногу! Макушев злился, не зная, как высчитать эти злосчастные пять процентов, не более которых он мог потерять в дороге. Злился на то, что морозы день ото дня крепчали и ночью доходили до пятидесяти градусов. Что техника по таким дорогам в такие морозы может просто не дойти, зэки в кузовах просто помёрзнут до смерти, а его — под трибунал за эти клятые «свыше пяти процентов»! Да, жизнь заставила Макушева, надо же, удивлялся он, заботиться о жизни этапируемых зэков. Сам недюжинного здоровья, он с нескрываемым презрением рассматривал стоящих в неровном строю заключённых, в большинстве своём среднего роста и среднего возраста мужчин с безразличными серыми лицами. «Полупокойники, — сделал он заключение, пройдя вдоль шеренг. — Ни хрена, вы у меня доедете, все! До единого!» Двое суток, переведя в отдельный барак, спецэтапируемых кормили двойной пайкой, всем собрали вязаные шерстяные носки, свитера и тёплые вещи, благо запасов одежды скопилось много и начальник лагеря дал добро. Макушев раздобыл бутыль медвежьего нутряного жира. Десять машин оборудовали буржуйками, в одиннадцатой — продукты питания и дрова, двенадцатая машина — под горючее. Доложив о готовности спецэтапа Битцу, Макушев построил заключённых по двадцать человек перед машинами и начал инструктаж:
— Граждане заключённые, сегодня вы отправляетесь этапом в лагерь для дальнейшего отбытия наказания, предстоит длительный путь в трудных дорожных условиях. В пути следования — остановки через три часа, из кузова выходить только по нужде, по команде конвоира. Сейчас будут назначены старшие в каждой двадцатке, они будут получать пайки и решать все вопросы по топке буржуек, очерёдности обогрева и другие вопросы в дороге. В пути не спать, любое неподчинение конвоиру или старшему по машине будет караться по всей строгости, вплоть до расстрела. Бежать не советую, при любой попытке — расстрел на месте, да и куда вам бежать, кругом тайга, живым из неё никто не выйдет. Старшие получат по склянке жира, всем намазать перед дорогой открытые участки тела, то есть лица, это спасёт от отморожения.
Проходя мимо стоявших около машин зэков, Макушев молча тыкал пальцем в грудь одного из двадцати, таким образом назначая старших по машине, выбирая наиболее рослых и физически сильных. Иван Голышев был на голову выше остальных в своей двадцатке и, естественно, получил тычок в грудь.
— Всем через полчаса погрузка в машины! Разойтись! Старшим остаться.
Макушев, оглядев десятерых заключённых, произведённых им в старшие, ухмыльнувшись, сказал:
— Ну, голуби, ежели порядка не будет или кто в пути коньки отбросит, спрошу с вас. — При этом он, сняв с руки рукавицу, сжал кулак и поднёс к носу каждого из десяти. — Потому заботьтесь о своих, как мамки!
Увидев перед своим лицом волосатый, пахнущий крепким табаком и селёдкой кулачище лейтенанта, Иван подумал: «Этот зашибёт одним ударом».
— Идите на склад, получайте склянки с жиром, спички и пайки, — закончил Макушев разговор. — Федотов, проводи, — приказал он одному из конвоиров.
Через полчаса колонна из двенадцати машин, пробивая светом фар утренний морозный туман, выкатилась из ворот лагеря. Миновав несколько улиц, выехала из Могочи и двинулась на север. В кабине головной машины начальник конвоя лейтенант Макушев открыл бутылку спирта и прямо из горла сделал большой глоток. Жаркая волна прокатилась по жилам его крепкого тела.
— На дорожку, — хрустя солёным огурцом, самому себе сказал он.
Сырые дрова никак не хотели гореть в наскоро сваренных буржуйках. Нещадно дымя, они не грели, а наполняли крытые брезентом кузова едким дымом, от которого перехватывало дыхание, слезились глаза. Только через час пути разогревшиеся печки позволили заключённым нормально дышать, сидя на ящиках, а не полулёжа на обледенелом полу кузовов трясущихся на кочках грузовиков.
Голышев, назначенный старшим седьмой по счёту от головы колонны машины, устроившись около буржуйки, топором щепал тонкую лучину с поленьев, и в его машине довольно быстро печка загудела и, раскалившись, стала не только греть, но и освещать лица людей. В матово-красном свете куска раскалённой трубы на Голышева благодарно смотрели девятнадцать пар слезящихся от дыма глаз. Он тоже хватанул дымку, но не упал, как все, на карачки, спасаясь от нависающего сверху дыма, он действовал и тем заслужил признание этих людей. В этой двадцатке Макушев не ошибся, назначая старшего. Скоро стало светлее, и тут сначала раздался смех, а потом все до упада хохотали друг над другом и особенно над Иваном. Лица, жирно смазанные медвежьим жиром, впитав в себя сажу от дыма буржуйки, почернели. У Голышева, а он был чернее всех, только белые зубы да зрачки смеющихся глаз определяли в красном сумраке местоположение его лица. Смеялись и хохотали все. Многие наверняка впервые за долгое время неволи. Через какое-то время хохотала вся колонна. Обеспокоенные и не понимающие причины смеха охранники и водители в кабинах грузовиков, заражённые смехом, тоже улыбались. Не смеялся только Макушев. В головной машине он не слышал хохота, да и не мог услышать, его здоровый организм мирно спал под монотонный рокот мотора.
Медленно колонна втягивалась в глухую забайкальскую тайгу. Пологие длинные сопки со всех сторон перекрывали горизонт. Плотным строем, подступая к дороге, стояли лиственничные боры. Двадцатипяти-, а то и тридцатиметровой высоты стволы деревьев почти касались друг друга, в борьбе за солнце выбрасывая свои ветви на самых макушках и в борьбе за воду сплетаясь корнями, вгрызающимися в скальный грунт. Огромные лиственницы в некоторых местах угрожающе свешивались над дорогой, каким-то чудом удерживая оголёнными, узловатыми, как гигантские мышцы, корнями свои многотонные стволы. Голо и безжизненно выглядела тайга, малозакрытая снегом, только кое-где в распадках радовал зеленью редкий ельник.
«Ничего, терпимо», — думал Голышев через какое-то время, тасуя людей в кузове, пересаживая ближе к теплу тех, кто сидел по бортам и сзади. Подчинялись спокойно, с пониманием уступая тёплые места замёрзшим товарищам. Ждали первой остановки, подшучивая над теми, кто начинал ёрзать от желания поскорее отлить. Богатый русский язык использовался на все двести процентов, и настроение было весёлое. Казалось, едут в кузове друзья закадычные, знавшие друг дружку с пелёнок, слегка хмельные, после свадьбы из другой деревни домой. Вот машина остановится, и все разбредутся по своим дворам, то тут, то там продолжая бесшабашное гулянье и веселье. В широкой, поросшей ерником и прочим мелким кустарником мари машины остановились. Конвоиры вылезли из кабин и, отстегнув затянутые сзади брезентовые полога, дали долгожданную команду:
— По нужде, до ветру выходь!
Заключённые высыпались из кузовов и, охая от удовольствия, орошали мёрзлую землю. И только теперь конвоиры и шофера, увидев физиономии своих пассажиров, не выдержали и, нарушив все инструкции и уставы, хохотали до слёз. Макушев, проходя вдоль всей колонны, увидев эту картину, всё больше хмурился. Не к добру это веселье. При его приближении смех смолкал, но то и дело взрывался за спиной. Дав указание кипятить чай, лейтенант, собрав старших машин, приказал выделить людей ломать ерник, тонкий кустарник красного цвета.
— По две хороших вязанки в каждую машину. Ясно, черномазые? — не удержавшись, пошутил он.
Через час колонна двинулась в путь. Макушев хотел успеть перевалить Становой хребет засветло, но, к сожалению, уже на первом подъёме головная машина, проскочив наледь, чуть надломила лёд, зато вторая ухнулась задним мостом и мёртво села, перегородив дорогу.
«Началось! Дохохотались», — невесело подумал лейтенант и, выпрыгнув на ходу из притормозившей машины, побежал к застрявшей.
Следом идущие машины, тормозя и останавливаясь на снежном накате, начинали неуправляемо и беспомощно сползать вниз. Конвоиры, выскакивая на ходу, рискуя попасть под колёса сползающих по наклонной машин, ножами резали ремни брезентов, выпуская из кузовов перепуганных зэков. Подпирая друг друга, машины остановились. Пошли в ход кирки и лопаты, через некоторое время машины, выплёвывая из-под колёс перемолотый с песком и камнем снег, одна за другой поползли в гору. Преодолев подъём, колонна остановилась. Рельеф дороги был таков, что, не разогнавшись на спуске, машина не могла выскочить на следующий подъём, и Макушев, зная это, решил больше не рисковать. Сорок человек с кирками и лопатами, в сопровождении двух конвоиров, уходили по спуску вниз и начинали подсыпать дорогу от подъёма до вершины, затем колонна трогалась, и машины поочерёдно проходили дистанцию полтора-два километра.
Потом уходила на дорогу следующая группа заключённых. Голышев дважды со своей двадцаткой выходил на дорогу и с остервенением лупил киркой по придорожным скальным выступам, добывая грунт для подсыпки.
— Ничего, терпимо, мужики, прорвёмся, — подбадривал он уставших и промёрзших на ветру людей, вернувшись в родной кузов к буржуйке. — В шахте, бывало, по две смены рубили уголёк. Жара, пыль, дышать нечем, а здесь красота, воздух чистый и прохладно.
— Да уж, прохладно, коченеем от той прохлады.
— А ты шевелись шустрей.
— Дак шевелись не шевелись, спина мокрая, а руки как грабли, пальцев не чую.
— Слышь, ссать захочешь, мочись на руки, не брезгуй, отогреешь махом, а потом снежком, снежком, гореть будут!
— Ну-ка, советчик, отсядь от меня, то-то, я чую, от тебя несёт.
Согреваясь горячим чаем и солёными шутками, как-то незаметно прошли Становой хребет, и колонна шла уже без остановок.
Предвкушая скорый конец первого перегона, Макушев расслабился, а напрасно. Смеркалось. Мороз крепчал. Искрами мелькал в свете фар мелкий снег. В широкой мари между сопками водитель резко затормозил, но поздно. В сумерках он не сразу заметил, как хорошо различимая дорога вдруг закончилась и перед его машиной оказалась ровная гладь, слегка переметаемая снежными волнами.
— Газуй! — заорал Макушев водителю. — Может, проскочим!
Машина рванулась вперёд, но угадать направление дороги было невозможно. Метров через сто грузовик, ломая ледяную корку наледи, ушёл передними колёсами с дорожной насыпи и, провалившись, заглох. Следом шедшие машины встали, окутанные паром вырвавшейся из-подо льда воды, заливавшей раскалённые глушители. Какое-то время все сидели в машинах и ждали. Ждали конвоиры и водители, ждали заключённые, ждали какого-то чуда. Но чудес не бывает, и зычный голос Макушева, забравшегося на кабину и оравшего оттуда, вывел людей из оцепенения. Все понимали, что придётся выходить из машин и в ледяной по колено воде вытаскивать головную, а затем выводить и все остальные машины, прощупывая насыпь дороги впереди машин. Секущий лица мелкий колючий снег, обжигающий холод ледяной воды, сжимающий твоё тело и проникающий болью в твой мозг, мат и крики конвоиров, руководивших с подножек машин людьми, — всё это запомнилось Ивану отрывками. Уже теперь, пытаясь согреться в кузове машины, он видел лица других людей. Никто не шутил, промокшие насквозь люди начинали молча, тихо замерзать. Гревшая раньше буржуйка не спасала, пропитанные водой ватники и валенки просто-напросто костенели на людях, и сжавшийся в комок, пытаясь сохранить тепло, человек через десять — пятнадцать минут уже не мог встать и распрямиться. Войлок валенок, пропитанный водой, превращался в лёд, и ступни ног, даже в сухих сменных портянках, замерзали до потери чувствительности. Чай, который Голышев постоянно грел, наливая в кружку по очереди, по глотку передавали по машине, тоже уже не спасал. Многие не могли удержать кружку в руках, просто даже взять её в руки.
До Тупика оставалось немногим более десяти километров, и Макушев гнал колонну, прекрасно понимая, что любая остановка в пути сейчас будет стоить многим жизни. Через час колонна въехала в посёлок, и два бревенчатых барака приняли этапируемых.
— Сутки на просушку одежды и отдых, — распорядился Макушев, уходя из бараков.
На душе у него скребли кошки — проклятые пять процентов! «Двести ртов, каждому по пятьдесят грамм для согрева, — это уже десять литров спирта, а где его взять?» — соображал Макушев по дороге к поселковому руководству. Несмотря на поздний час, окна в конторе были освещены. Председатель поссовета, седой, болезненного вида мужчина, Волохов Иван Прокопьевич, был давним знакомым Макушева. В одной сотне они когда-то воевали в Гражданскую. Волохов, получив тяжёлое ранение в этих местах, остался на излечение, а потом, пригретый одной из солдатских вдов, тут и осел. Тем более что большевистская партия поручила ему и доверила как проверенному в боях, закалённому большевику руководство этим посёлком. Увидев на пороге Макушева, Иван Прокопьевич искренне обрадовался:
— Ну, здравствуй, дорогой. Как добрался? Ждал ещё вчера, рыбки приготовил, строганинкой побалую. Пошли в мою половину.
Волохов жил уже много лет один прямо в конторе.
— Иван, сначала баньку, промёрз как собака. Дорогу перекрыло на Волчьем ручье, кое-как прошли.
— Хорошо, банька второй день тебя поджидает, да не только банька, — ухмыльнулся Волохов. — Давай венички вон прихвати. Иди парься, я чуть позже подойду, тоже погрею кости за компанию.
Макушев, хорошо зная хозяйство Волохова, сбросил с себя одежду, в валенках на босу ногу и исподнем, подсвечивая себе керосиновой лампой, пошёл к небольшой рубленой избушке в глубине двора. Банька была рублена хорошо, по-казацки, чистая и уютная мойка с лавкой для отдыха и отдельно парилка.
Пришедший через некоторое время Волохов застал Макушева лежащим на лавке распаренным и довольным. Багровый шрам наискось перечёркивал широкую спину лейтенанта.
— Не побаливает мадьярская отметина? — спросил Волохов, похлопав Степана по жаркой спине. — Прими-ка стопку.
Макушев, отдуваясь, сел, молча выпил, зацепив ладонью из деревянного туеса мёрзлой брусники, высыпал её в рот и, закрыв глаза, застонал от удовольствия.
— У-у-ух, благодать у тебя, Прокопьич.
— Рад стараться, вашбродь! — гаркнул шутя Волохов и нырнул в парную, откуда вырвался клуб пара.
«Да, сильно сдал Иван», — глядя на спину Волохова, думал Макушев. А какой казачина был. Вот на этой, теперь костлявой, изуродованной ранами спине вытащил он когда-то Макушева, порубленного матёрым венгерским кавалеристом. Позже, простреленный из карабина в упор, Волохов остался без правой лопатки, половину которой, раздробив, вынесла из его тела пуля. Но это было намного позже. А тогда… тогда они молодые, ещё безусые казаки, как на живого Бога смотрели на своего атамана. Готовы были в огонь и воду броситься, выполняя его приказ. Сызмальства в седле, к шестнадцати годам они отменно владели пикой и шашкой, неплохо стреляли из коротких кавалерийских карабинов. В грохоте и сумятице революций и Гражданской войны трудно было разобраться, кто враг, кто не враг, но, воспитанные уважать старших и подчиняться воле командира, они в составе своей сотни рубили всех, кто вставал на их пути. Святая вера в правоту атамана была у них в крови и кровью скреплена. Зимой 1919 года в составе полуторатысячного отряда они несколько месяцев преследовали так называемый интернациональный венгерский полк. Следы полка затерялись в районе станций Ксентьевская — Могоча. Железная дорога, захваченная войсками адмирала Колчака, сковала манёвренность венгров, и они ушли. Ушли быстро и скрытно, растворившись в забайкальской тайге. Они были уверены в том, что легче найти иголку в стоге сена, чем обнаружить их в той бездорожной глухомани, куда они забрались. Но тайга не любит чужаков, она имеет свои глаза и уши. Охотник-орочон, имени которого Степан не помнил, в чьи охотничьи угодья, не ведая того, забрели, укрываясь от преследования, венгры, наткнулся на их лагерь. Озабоченный вмешательством в его промысловые дела, он вышел из тайги и рассказал об увиденном родичам. Война, шедшая в России, почти не задевала ничего в ней не понимавшее коренное население. Охотники и оленеводы племени орочон занимались своим нехитрым промыслом так же, как это делали на протяжении веков. Грамоты никто не знал, газет в тех краях никогда не было, пушнину скупали и выменивали приезжавшие купцы, которые политическим просвещением не занимались.
Родоплеменные устои были настолько сильны, что мнение шаманов и старейшин было обязательным и единственным законом жизни таёжных кочевников. Однако в семье, как говорят, не без урода. Родичи передали ему совет от старейшин: сохранить в тайне место, где встал на зимовку полк венгров. Старики рассудили так: вооружённые люди вреда не причинили, тихо при шли, придёт время — тихо уйдут. Старики знали, что другие вооружённые люди их ищут, но они не хотели, чтобы на земле их предков проливалась людская кровь. Однако тот охотник, встретив казачий разъезд, за обещанное вознаграждение рассказал, а потом и провёл глухой ночью казачьи сотни охотничьими тропами прямо к лагерю венгров. Река Олёкма, на берегу которой были безжалостно порублены застигнутые врасплох несколько тысяч красных венгров, никогда до и никогда после не слышала столько людской боли и не принимала в себя столько людской крови, как в ту страшную ночь. Волохов и Макушев в том ночном бою, не тратя по приказу атамана патронов, рубили шашками, как капусту, головы метавшихся в панике людей. Сопротивления оказано почти не было, однако пленных не брали. К утру всё было кончено, но охотничий кураж охватил Степана, когда он увидел нескольких уходящих в тайгу всадников и кинулся в погоню. Волохов на две сотни метров отстал от Макушева, когда тот нагнал остановившихся и повернувших к нему врагов. Сверкнули клинки, и увернувшийся от удара Макушева венгр ловко рубанул проскочившего казака, навсегда оставив о себе память на его спине. Два выстрела из-за скалы — и Волохов через голову рухнувшего замертво коня скатился в снег. Очнувшись от удара, Волохов увидел на снегу под скалой распластанное тело друга. Макушев лежал на животе и стонал. «Слава богу, жив!» — обрадовался Иван и с опаской стал осматриваться вокруг. Около скалы никого не было.
— Ушли, сволочи!
Далеко внизу, на берегу, слышались лошадиный топот и крики людей. Никто не увидел их смелой погони, понял Иван. Никто их и не хватится в этой суматохе сейчас. «Уйдут ведь!» Волохов вскочил на ноги и тут же рухнул от острой боли. Когда сознание вернулось к нему, было тихо, только поскрипывали над головой вековые сосны. Макушев всё так же лежал под скалой. Теперь хорошо было видно, что шинель на спине рассечена и пропитана кровью. Волохов ощупал себя. Неестественно вывернутая ступня левой ноги сильно болела. Других ран, не считая ушибов, не было. Преодолев два десятка метров ползком, Волохов добрался до Макушева.
— Степан, я сейчас, — переворачивая его на бок, приговаривал Волохов. — Только не умирай, держись, браток.
Рана была большая, от плеча до поясницы, но не глубокая. Вскользь полоснул клинок, не прорубил кости. Потеряв много крови, Макушев дышал, но не приходил в сознание. Волохов, разорвав всё, что было из белья, как мог, перевязал Макушева. Срезав ремни с седла, перетянул несколько раз прямо поверх шинели его спину и, превозмогая боль в ноге, потащил его вниз, к реке, к лагерю. Он полз, матерясь и проклиная всё на свете, до крови закусывая губы, когда его вывернутая ступня, цепляясь за корни и камни, невыносимой болью била в голову, парализуя всё тело. Нужно было доползти, дотащить Степана до лагеря, там были землянки, там можно было спастись и выжить. И он дополз и дотащил. То, что он увидел на берегу Олёкмы, было ужасно.
Иван Волохов, не раз бывавший в сабельных атаках и повидавший смерть врага, никогда не был на месте такого кровавого побоища. Он тащил своего раненого товарища между ещё неостывших трупов людей, лёгкий морозец лишь слегка покрыл инеем волосы, ресницы незакрытых глаз. Открытые страшные раны от сабельных ударов ещё кровоточили, в некоторых местах кровь собралась в огромные лужи и парила. Волохову стало плохо, его тошнило, его выворачивало наизнанку. Тяжёлый запах смерти и ужаса как бы висел в воздухе и комом вставал в горле, не давая дышать.
Стараясь не глядеть по сторонам, Волохов, раздвигая ещё податливые тела, освободил вход в одну из землянок и, втащив туда Макушева, упал без сил.
Хорошо протопленная землянка сохранила тепло. Через какое-то время Волохов, придя в себя, разжёг печку, благо сухие дрова были по-хозяйски сложены под лежаком, и зажёг уцелевшую керосиновую лампу. Просторная землянка на десять человек, добротные топчаны и железная печка, чисто выметенный земляной пол — всё говорило о том, что устраивались здесь надолго и основательно. В брошенном вещмешке Волохов нашёл шило и толстые нитки для починки обуви да конской упряжи. Вот этими нитками и зашил Иван кровоточащую спину Степана, обработав рану самогоном, поделив последний глоток по-братски с другом. Перебинтованный чистыми бинтами, на которые ушли две простыни, Степан спал. Только теперь Иван, с трудом и болью сняв сапог, занялся своей ступней. Неестественно вывернутая в сторону, она распухла. «Да, не ходок», — с горечью подумал Иван, не зная, что предпринять. Устроив поудобнее больную ногу, он сидел у открытой печки и смотрел, как языки огня сначала ласково облизывают поленья, а потом, фыркая и стреляя от удовольствия, начинают сжирать их, превращая живое, наполненное смолой и силой дерево в ничто, в угли и пепел.
Почему их бросили? Почему отряд так быстро ушёл? Почему и зачем порубили столько безоружного народа?
Ведь он видел, как, выскакивая из землянок, полуодетые люди падали на колени и поднимали руки. В горячке ночной атаки он тоже рубил врага и только сейчас, вспоминая и осознавая увиденное, задумался. Ему показалось, что сегодняшней ночью он страшно согрешил. Душа была не на месте, она горела огнём и обугливалась, как эти поленья в печи. Только горящие поленья согревали, давали живительное тепло, а его душа, сгорая, оставляла в нём холод. Холод и страх. Ему стало вдруг страшно: а что, если оставшиеся в живых, ведь кто-то же ушёл, вернутся? Вернутся и найдут, непременно найдут их, и непременно порвут их на куски за ту жестокость, которую они сотворили. Он вдруг понял, что, если их найдут, он не будет сопротивляться и молить о пощаде. Он заслуживал смерти, и он её достойно примет.
Его горькие думы прервал очнувшийся Степан.
— Воды, дай воды, — слабо простонал он и открыл глаза. Долго и жадно глотая воду, поднесённую к его потрескавшимся губам, Степан внимательно смотрел на Волохова. — Иван, это ты? Господи, что с тобой, ты же весь белый. Где мы? Чёрт меня понёс за ними, — сокрушался Макушев, выслушав рассказ Ивана, — теперь из-за меня пропадём.
— Знаешь, Степан, мы уже пропали. За что мы льём кровушку свою и чужую? За родную землю и волю, так у нас её никто не отнимал. Германца за тридевять земель отсель отбили. Большевики землю мужикам отдали, так и у нас не забирают. Власть свою ставят, так царь-батюшка отрёкся. Порядок на земле должон быть, да и какая разница, на кого горбатить, а вот кровушку проливать больше не хочу. Не по-казацки — безоружных бить, не по-казацки — раненых бросать! Покойников порубанных воронью оставили, видано ли дело! Всегда хоронили после сечи и своих, и чужих. Не Бог с нами, Степа, сейчас, а прав ты, чёрт нас за собой ведёт.
Степан молча слушал. Выходит, Иван, спасший ему жизнь друг, теперь прав был, теперь ещё и душу его спасал. Промолчал Степан, закрыв глаза, сделал вид, что задремал. Думал: а ну как наши вернутся? С такими помыслами не то что атаман, сотенный, прознав, шкуру нагайкой сдерёт, а то и просто шлёпнут, как осенью большевистского агитатора в Нерчинске шлёпнули. Запутались они, запачкались в крови по уши. И кто её разберёт, эту правду? Только согласен он с Иваном — не по-казацки стали воевать. Жар застилал Степану глаза, и, проваливаясь в беспамятство, он прошептал:
— Не по-казацки.
Остаток дня и ночь Степан то приходил в себя, то терял сознание и метался в бреду. Иван, забыв про сон и усталость, ухаживал за ним и только к утру уснул. Гортанные крики и голоса разбудили Ивана, в лагере кто-то был. Иван приподнялся на лежаке, и в это время дверь в землянку открылась. В светлом проёме Иван увидел что-то мохнатое и неуклюжее, однако это мохнатое шагнуло внутрь и оказалось человеком.
Присмотревшись в сумраке землянки, небольшого роста человек в оленьих одеждах, увидев лежавших, быстро развернулся и с криками на непонятном Ивану языке выскочил. Несколько минут было тихо. Иван с замершим сердцем лежал, не зная, что делать. Не свои, не чужие — орочоны. Дверь землянки открылась, и в неё осторожно вошли несколько человек. Один из них, подойдя ближе к Ивану, заговорил:
— Больсой беда слуцись, больсой горе. Орочоны не воюй, орочоны — охотники, зверь добывай, мех добывай, орочоны с русскими дружат, орочоны нет убивать людей.
Стоявшие за ним люди согласно кивали.
— Мы вам помогай, здэсь одни помирай, злые люди приходил, много ваш товарищ помирай, ой много. — С этими словами он повернулся, что-то коротко сказал своим и вышел.
Осторожно, на руках, орочоны вынесли казаков и, укутав в меха, уложили в нарты. Краем глаза Иван заметил, что орочоны стаскивают трупы погибших в землянки и засыпают их. Над головами людей на ветвях деревьев черным-черно сидело, а ещё больше кружило в небе слетевшееся вороньё.
Пришедший в себя Степан, совсем не понимая происходящего, спросил, увидев лежащего рядом Ивана:
— Вань, что случилось? Куда нас везут, кто?
— Тихо, Степа, это орочоны. Они приняли нас за уцелевших красных. Куда везут, не знаю, но, думаю, вреда не будет. Хотели бы убить, бросили бы там, — ответил Волохов.
Прямо в нартах их напоили каким-то горьким отваром, пахнущим мёдом, и они скоро уснули…
— Ух, хорош парок! — вывалился из парилки Волохов, прервав воспоминания Макушева. — Наливай ещё по маленькой, да пойдём вечерять.
— Давай, Вань, за дружбу, — поднял гранёный стаканчик Макушев.
— Давай, Степан, за дружбу, — серьёзно глянув в глаза Макушеву, сказал тост Волохов и опрокинул в себя чуть мутноватый первач.
Обсохнув, чистые и посвежевшие, друзья вернулись в половину Волохова.
— Вот это стол! — ахнул с порога Степан, увидев угощение. Тут было и жареное мясо, и солёные груздочки, и квашеная капуста, и отварная картошка. Толстыми ломтями нарезанная солёная тайменина и копчёный ленок. Украшением стола между грибочками и дымящейся с мороза брусникой стоял, отпотевая, стеклянный, ещё царских времён штоф с самогоном.
— Кто ж так расстарался, а, Прокопьич? — спросил Макушев, сбрасывая полушубок с плеч. — Никак, у тебя хозяйка завелась справная?
Иван, улыбнувшись, ответил:
— Да я не против бы такой хозяйки, да, видно, по другому бабёнка сохнет. Марья, да где ты, объявись, наконец! — крикнул он в комнаты.
— Да иду, иду уже, Иван Прокопьевич! — отозвался звонкий голос.
В комнату вошла статная, высокая молодая женщина, её миловидное лицо тронул румянец. Не глядя на Степана, она проскользнула в прихожую и появилась вновь с миской строганины.
— Знакомься, Мария, это мой старинный приятель Степан Петрович Макушев. Вот, проездом, так сказать.
Макушев, вглядываясь в лицо женщины, представился:
— Степан.
Что-то неуловимо знакомое было в её лице, взгляде.
— Где я вас видел? Мы были знакомы?
— Нет, мы знакомы и незнакомы, — смущённо ответила женщина. — Вы меня видели много раз, и я вас тоже, только это было давно, — совсем раскрасневшись и смутившись, ответила она.
Степан вопросительно повернулся к Ивану. Иван хитро улыбался, разливая самогон.
— Ну, Иван, не томи душу, где я мог такую красавицу видеть и сейчас не признать?
Мария рассмеялась так заразительно и звонко, будто сотни бубенчиков рассыпались в горнице и наполнили её радостным возбуждением. Рассмеялись все. Утирая слёзы, Иван сказал:
— Неужто не признаёшь, Степан? Вот, помучайся пока. Мария, пусть потомится Петрович? Или подсказать?
— Не может быть! Машенька, вот это да! — только и мог промолвить Макушев, не веря своим глазам. — Иван, это же Машенька! Мария, Мария! Какая Мария, когда это же Машенька! — орал, хохоча, Макушев.
Опрокинув табуретку, Макушев выскочил из-за стола, и Мария, не успев опомниться, оказалась на его руках, а Макушев хохотал и кружил её по комнате.
Через какое-то время весёлая и довольная компания мирно сидела за столом, с удовольствием вкушая под рюмочку приготовленные умелыми руками Марии кушанья.
Степан, взволнованный такой неожиданной встречей, не отводил глаз от Марии. Та, чувствуя такое внимание, вспыхивала румянцем и отводила глаза. Милая улыбка на её лице будоражила Макушева, ему было приятно, что Мария как-то по-особому ухаживала за ним за столом. Вовремя и незаметно она старалась подложить ему что-нибудь вкусное, лишний раз прикоснуться к нему, как бы нечаянно слегка прижаться. Каждое такое прикосновение или нечаянно пойманный взгляд Марии обжигал Степана и притягивал к ней.
Слегка хмельные и сытые Волохов и Макушев, отсев от стола ближе к печи, закурили, и Волохов низким приятным голосом тихо запел:
— «Ни-и-что в по-о-о-олюшке не колы-ы-ы-ы-шется».
Пристроившись в лад, чуть выше тоном, Макушев поддержал. Мария, присев на пол и облокотившись на колени Макушева, тоже чистым красивым голосом вошла в песню. И эта старинная казацкая песня полилась, как полноводная река, переливаясь и падая на порогах, затихая в заводях, тая в своих глубинах огромную жизненную силу. Казаки пели тихо и проникновенно. Святое чувство родства душ пьянило и объединяло сердца. Им казалось, что в их голосах слышны голоса их отцов и дедов, они улетали своими истосковавшимися душами вместе с песней в то чистое и светлое прошлое, святое и безвозвратно утраченное.
Осторожный стук в дверь прервал песню. Сердито нахмурившись, Волохов разрешил войти.
— Прошу извинить, Иван Прокопьевич, тут начальник конвоя лейтенант Макушев?
— Здесь. Проходи, Семёнов, что случилось? — услышав голос сержанта, ответил Макушев.
— Товарищ лейтенант, разрешите доложить? — встав по стойке «смирно», чётко обратился Семёнов.
— Докладывай.
Оказавшись случайными свидетелями доклада, Иван и Мария сделали вид, что как бы ничего и не слышали, однако то радостно-праздничное настроение с уходом сержанта Семёнова как-то исчезло. Мария хлопотала у стола, заваривая крепкий чай и расставляя чашки, мужчины молча сидели и курили.
— Степан, тебе не надоело арестантов возить? — нарушил молчание Иван. — Нам здесь, в Тупике, — взглянув на Марию, — уполномоченный нужен. Мог бы по своим каналам посодействовать.
— Нет, Ваня, это не по мне. Так я на службе, приказано доставить заключённых — доставил, прикажут отпустить — отпущу, а уполномоченный — тот сажать должен, это разные вещи.
— Ну, как знаешь, а то у нас уполномоченный, Яшка Кривоглазов, спился совсем. До начальства далеко, а про Бога он не ведает, творит что хочет, сволота. Недавно из Могочи вернулся, целую неделю пил. Жена его приходила, плакалась: «Сидит пьяный за столом с револьвером в руке, барабан крутит и щелкает себе в висок. Долдонит одно и то же: „Где мне взять врагов народа?!“» Пришёл к нему, спрашиваю: «Ты чего, Яков, жену, детей пугаешь? Оружием балуешь, чай, не игрушка, у башки крутить». Знаешь, что он мне сказал? «Здоровье, — говорит, — у меня подкосило, боли головные, не сплю ночами, видно, контузия сказывается. Пора мне уходить на пенсию, пособи по старой дружбе, Прокопьич». Я, конечно, по обещал, кто его знает. Только, как мне кажется, здоров он как бык. Напуган он чем-то, что ли, но мне не открылся.
— Иван, ты поостерегись за него хлопотать. Кто он тебе, сват, брат? В стране сейчас обострение классовой борьбы, вражеская агентура, троцкисты, вредители всех мастей. Ты слышал, сколько на Удоганлаг вожу?! Туда ведь дорога, сам знаешь, только в одну сторону. У вашего опера не здоровье подкосило, а башку. Ты же сам чуешь, проверят его по здоровью, признают, что симуляция, дезертирство, и, как говорится, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Из нашей системы сейчас уйти добровольно нельзя, мы — карающий меч трудового народа, а если проще, назвался груздем — полезай в короб.
— Степан Петрович, Иван Прокопьевич, прошу к столу, чай наливаю, — позвала Мария.
— Чай, это хорошо. Однако, Машенька, налей-ка нам ещё по чарочке, — попросил Волохов.
Усевшись за стол, мужчины выпили. Мария, за чью красоту был поднят тост, засобиралась домой. Макушев вызвался проводить.
— Хорошо, — улыбнувшись, согласилась Мария, и они ушли.
Крепкий мороз пощипывал щёки и перехватывал дыхание, однако они медленно шли по тёмным проулкам посёлка, ничего не говоря друг другу. Только у дома, остановившись и глядя Макушеву прямо в глаза, Мария повелительно сказала:
— Мороз-то какой, Степан Петрович, зайдите, пока не согреетесь, не отпущу.
Два барака, куда для ночлега загнали заключённых, могли вместить этих людей и согреть, но спать пришлось по очереди. Голышев не спал в эту ночь вообще, не пришлось.
Как старший в машине, он позаботился, чтобы все высушили одежду, получил пайки и справедливо поделил хлеб. Многие его товарищи по несчастью сильно упали духом, узнав, что до лагеря добираться ещё минимум двое суток. Ещё двое суток такой дороги выдержат не все, понимал Иван. Сильно простыл и кашлял худощавый парень, нужно было как-то помочь. Барак был заперт, и Ивану пришлось долго стучать в двери, пока не услышал шум открываемого запора.
— Какого дьявола надо? — Один из конвоиров ткнул Ивана в грудь стволом карабина.
— Врач нужен. Одному из заключённых нужна медицинская помощь, — сказал Иван.
— Ещё больные есть? — громко крикнул высокий рыжий конвоир. — Всем чахоточным собраться у выхода, поведём на больничку.
Через несколько минут шесть человек, подошедшие к выходу, в сопровождении конвойных ушли. Двери барака закрылись. Иван уже хотел лечь спать, место ему ближе к печи определилось как-то само, но двери снова открылись, и тот же рыжий конвоир, увидев Ивана, скомандовал:
— Давай тоже на выход!
Иван быстро оделся и вышел из барака. Довольно крепкий мороз сразу перехватил дыхание.
Их привели к бревенчатому дому, в котором отдыхали конвоиры. У крыльца прохаживался Семёнов.
— Значит, так, Голышев, ты назначаешься лечащим врачом, вот у крыльца лекарства от всех болезней — пилы и топоры. Курс лечения такой: четверо пилят, один колет, двое носят. Свистунов, — окликнул он рыжего конвоира, — проследи, чтобы никто не нарушал курса лечения, и через два часа выздоровевших отправишь в барак, больным продолжишь курс лечения до полного выздоровления. — Довольный своим остроумием, Семёнов, пожелав на прощание всем скорейшего выздоровления, ушёл в дом.
Всю ночь, по два часа, заключённые двуручными пилами пилили дрова, кололи их и складывали в поленницы. К утру Голышева, который, чтобы не замёрзнуть, не выпускал из рук колуна, наконец, сменили, и он, злой и уставший, упал на нары. «Сволочи, какие сволочи!» — думал Иван, вспоминая лица довольных охранников, остривших и хохотавших, когда заключённые из первой шестёрки, кашляя и обливаясь потом, пилили и таскали, чуть не падая, тяжёлые листвяжные поленья. Иван отчётливо понял, что ни его жизнь и здоровье, ни жизни других находящихся здесь заключённых уже не представляют никакой ценности.
Всю дорогу до Тупика он обдумывал возможности побега. Выпрыгнуть на ходу из машины незамеченным было невозможно. Конвоиры сидели в кабинах идущих следом машин. Можно было попытаться уйти в ночной суматохе, когда вытаскивали провалившуюся в наледь машину. Но далеко ли он ушёл бы в промокшей одежде, даже если бы смог незаметно оторваться? Нет, бежать нужно будет на следующем перегоне. Дальше, со слов охраны, населённых пунктов уже не будет, а значит, не будет и связи. Если он сможет оторваться и сбежать, колонна пойдёт дальше и искать его никто не будет, пока этап не дойдёт до лагеря. Это минимум двое-трое суток, за это время можно уйти далеко. Нужно готовиться. Продукты, спички, одежда — нужно быть максимально готовым в тот момент, когда появится возможность. Вырваться, вырваться во что бы то ни стало, пока он здоров, пока есть силы. С этой мыслью он жил ещё сутки, не воспринимая уже ничего, что не касалось его замысла.
Не спал эту ночь и Макушев. Войдя в дом Марии, он задержался у входа, долго пытался повесить на гвоздь свой полушубок, у которого, как на грех, оторвалась вешалка.
Потом с полки несколько раз сваливалась шапка, потом долго не снимались унты, потом… Потом что-то горячее и нежное прижалось к его спине, и он замер от неожиданно нахлынувшего чувства. Осторожно повернувшись, он обнял и прижал к себе гибкое и податливое тело Марии. Она крепко обнимала Степана, их губы нашли друг друга, и долгий, бесконечно долгий, нежный поцелуй забрал у них остатки ощущений реальности. Дальше всё происходило как во сне, сумасшедшем сне. Не прекращая объятий и поцелуев, они умудрились, раздеваясь, сбрасывая и срывая с себя одежды, добраться до постели и упали в неё уже совершенно нагие. От бешеного желания Степана просто колотило и подкидывало вместе с обвившей его тело руками и ногами Марией. Казалось, они слились в единое целое, горячее и родное обоим. Безумство страсти завладело не только их телами, но и душами. И эти души слились и, переплетаясь в нежном танце любви, взлетали ввысь, не зная границ и пространства. Они потерялись во времени, и только взрывы плотских чувств возвращали их души в мокрые и горячие тела, обессиленные и счастливые, чтобы вновь наполнить их силой и страстью и вновь взмыть в неведомое доселе обоим огромное до бесконечности и короткое, как вспышка молнии, счастье мужчины и женщины.
Утро наступило слишком рано. Макушев лежал на спине. Прижавшись к его груди щекой и обняв рукой, спала Мария. Её длинные тёмно-русые волосы, рассыпавшись по груди Степана тяжёлой волной, холодили тело. «Мария, Машенька», — нежно подумал Макушев, осторожно, чтобы не разбудить, погладил волосы женщины…
Много лет назад, в году, наверное, двадцать втором, он, очередной раз раненный, отлёживался в госпитале в Чите. Там и увидел он в первый раз смешливую угловатую девочку-подростка Машеньку. Она помогала бабушке, работавшей там санитаркой. Весёлый детский смех перемещался вместе с бабушкиным ведром и шваброй из палаты в палату. Раненые бойцы ждали и радовались её появлению. Чем могли, угощали девочку. Многие видели в ней черты своих детей, таких же шаловливых и непослушных, весёлых и задорных. Степан, в то время ещё совсем молодой, был ранен в ногу легко, навылет. В августе в госпиталь привезли около сотни раненых, в то время были сильные бои, добивали остатки отчаянно сопротивлявшихся белогвардейцев адмирала Колчака, расстрелянного в Иркутске. Легкораненых разобрали, кто мог, по домам работники госпиталя. Так Степан и оказался в доме бабушки Глаши, той самой санитарки, чья внучка сейчас лежала на его груди. Там, у Глафиры Андреевны Павловой, нашёл его бывший в Чите проездом Волохов. Потом Волохов, бывая в Чите по работе, всегда останавливался в этом уютном доме недалеко от станции, подружившись с его приветливыми и простыми хозяевами. Родители Машеньки погибли, когда ей было два года, и она их совсем не помнила. Волохов как-то незаметно для себя привык к этой девчушке, даже скучал по ней и каждый раз, приезжая в Читу, обязательно вёз ей гостинцы. Так незаметно Иван Волохов стал для Машеньки «дядя Ваня», и она с восторгом с разбегу прыгала ему на шею, едва он переступал порог их дома.
Степан почти два месяца прожил здесь, выздоравливая, и, обещав навещать по возможности, снова закрутился в боевом лихолетье. Слава богу, ранений больше не было, да и род службы его изменился, не получилось как-то навестить в близкое время. А потом забылось это обещание, вытесненное разными жизненными и служебными обстоятельствами. Но тёплая благодарность всегда оставалась в душе Степана к этим людям. Как за родным сыном ухаживала за ним Глафира Андреевна. Машенька не отходила от него, выполняла все просьбы, не давая вставать с постели. Как настоящая медсестра, дежурила у его изголовья, когда он спал. Невдомёк тогда было Степану, что этот подросток, эта маленькая девочка, навсегда запомнит его лицо. Влюбившись в красивого молодого казака, она будет мечтать о нём всю свою жизнь. Окончив школу, Мария пошла на курсы медсестёр при госпитале, и, наверное, девичья мечта угасла бы, на неё заглядывались и пытались ухаживать многие интересные мужчины, если бы не Волохов. Как-то около года назад, приехав на партактив в Читу, он, как всегда, зашёл вечером к Павловым. Глафира Андреевна накрыла стол, и они сидели вдвоём, обсуждая житейские темы, вспоминая двадцатые годы. Иван помянул о Степане, который вот уже год как служит в Могоче и частенько проездом бывает у него в Тупике. Волохов передал от него привет хозяйке. Мария была на работе и не увиделась с Волоховым, но, услышав о Степане от бабушки, вспыхнула ярким румянцем. Всё понимавшую бабушку долго уговаривать не пришлось. Мария уже на следующий день сидела в приёмной райкома комсомола. Просьба направить её по комсомольской линии на работу медсестрой в посёлок Тупик вызвала одобрение и поддержку молодого энергичного секретаря. Но больницы или госпиталя в Тупике не было, поэтому Мария получила направление на фельдшерские курсы.
Шесть месяцев для неё, окрылённой мечтой о встрече со Степаном, пролетели незаметно. Получив свидетельство и направление на работу фельдшером в Тупик, она как снег на голову объявилась у Волохова. Иван был удивлён и, конечно, несказанно рад этому, с медициной в Тупике было плохо. В эту таёжную глухомань добровольно никто бы не поехал. Был ссыльный доктор, да сам хворал непрерывно. Волохов обеспечил Марию жильём и кабинет для приёма больных выделил. Заботился о ней, как мог. И только спустя какое-то время понял причину приезда Марии. Она несколько раз спрашивала о Степане. Когда Иван рассказывал, где и кем служит Макушев, Мария внимательно и спокойно слушала. Но, когда сказал о том, что Макушев, как и он, до сих пор одинок, она изменилась в лице и, как-то сразу похорошев, вдруг стала с ним прощаться. Поцеловав его в щёку, стремительно убежала. На столе остался недопитый чай и забытые варежки Марии.
Макушев осторожно, не разбудив сладко спавшую, ставшую ему такой родной и близкой женщину, встал, оделся и, оставив на столе записку, ушёл. Не заходя к Волохову, почему-то стесняясь, он сразу направился к баракам.
Сержант Семёнов, встретив начальника, доложил, что всё в порядке, и они вместе вошли в первый барак. Барак встретил их сырым спёртым воздухом и надрывным кашлем заключённых. Печи топились, и кругом было развешано подсыхающее бельё.
— Семёнов, через час больных собрать у выхода, — распорядился Макушев и вышел из барака.
Во втором бараке творилось то же самое.
— Семёнов, лично проверь, чтобы все просушили бельё и одежду! Сейчас семь часов, в двенадцать часов доложить о готовности этапа к погрузке и движению. Больных к восьми приведёшь к поссовету, там их фельдшер осмотрит. Я — у Волохова. Всё ясно?
— Так точно, товарищ лейтенант! — козырнув, ответил Семёнов и, сделав «кругом», зашагал к прогревавшим машины водителям.
Около восьми часов запыхавшийся Семёнов, улыбаясь, докладывал Макушеву о том, что больных нет, все здоровы, так как по его команде никто на лечение не вышел.
— Ты что, Семёнов? Как никто не вышел? Почему не вышел?
Семёнов, продолжая улыбаться, пояснил:
— Так, товарищ лейтенант, мы ж их всю ночь «лечили» на дровах, как обычно, вот все и выздоровели, никаких жалоб на самочувствие.
— Что?! — глухим, помертвевшим голосом спросил Макушев. — Кто приказал? Кто приказал, я спрашиваю?
— Так, товарищ лейтенант… — улыбка начала сползать с лица Семёнова, — я ж это, как обычно, трудовое воспитание врагов народа, так сказать. Вы же раньше…
— Молчать! — заорал Макушев, багровея. — Семёнов, немедленно в бараки и всех, кто плохо себя чувствует, температурит, веди сюда, немедленно. Ты всё понял, Семёнов?
— Так точно! — Семёнов почти бегом направился в сторону бараков.
Стоявшие на крыльце поссовета Волохов и Мария что-то оживлённо обсуждали и ничего не поняли из разговора Макушева со своим подчинённым.
— Сейчас приведут заключённых. Машенька, посмотри, если у кого что серьёзно, ну там воспалительный процесс или ещё какая беда, скажешь мне потом. Им ничего говорить не нужно, просто осмотр, и всё. Договорились? — улыбнувшись, спросил Макушев.
— Есть! — улыбнувшись в ответ, ответила Мария. — Степан, только будь рядом, а то мне что-то страшновато, никогда заключённых не видела.
Семёнов, вернувшись к баракам, злой из-за того, что почему-то не угодил начальству, оторвался на своих подчинённых. Больше всех досталось Свистунову, попавшемуся на глаза первым. За неопрятный внешний вид, за нестроевой шаг, за упавшую поленницу дров и вообще за то, что он рыжий. После этого он отправил его найти Голышева и тех шестерых, которых вечером «лечили» первыми.
— Голышев их знает, наверное, выполняй!
— Голышев, давай своих вчерашних больных на выход! — заорал Свистунов, войдя в барак.
— Все здоровы, — ответил вставший ему навстречу Голышев.
— Твою мать! Там фельдшер ждёт, давай быстро, а то сейчас всех на мороз выгоню, — продолжал орать Свистунов.
— Лечение дело добровольное, передай большой спасиб начальнику за заботу! — с издёвкой раздалось из дальнего угла барака.
— Кто! Кто там пасть открыл? Забыли, где находитесь, вражины! Вы у меня сейчас поговорите! Вы у меня сейчас ссать кипятком будете! А ну, всем встать! В две шеренги стройся!
— Ладно, — вмешался Голышев, — мужики, может, правда фельдшер. Выходи, кто занемог.
Через несколько минут около десятка человек под конвоем увели. Голышеву, который помогал идти одному из сильно ослабших, пришлось идти вместе с ними.
«Вот она, свобода, — думалось Голышеву, — всего несколько шагов за колючую проволоку, и ты идёшь по заснеженной улочке мирно живущего посёлка. Вот идут женщины, наверное, спешат на работу, вон ребятишки гурьбой выкатились со двора и рассыпались по дороге, гоняясь друг за дружкой. Этот мир почему-то существует независимо от тебя и сотен таких, как ты. Ещё недавно ты ощущал себя частицей этого мира, ещё недавно…»
Флаг, красный флаг нашей Родины чуть колышется на ветру. В кумачовом убранстве портреты великих вождей. Весёлые и радостные лица ребят из его бригады, все с красными бантами на груди, колонна за колонной, под революционные марши — мимо трибун. Ура, ура! Да здравствует великий Ленин! Ура! Да здравствует великий Сталин! Ура! Ура! Страна, огромная страна живёт единой жизнью и единой целью. Миллионы людей, объединённые единой волей, создают мощное государство, окружённое со всех сторон капиталистическими хищниками, готовыми воспользоваться любой слабостью, любой оплошностью, чтобы напасть и разорвать этот оплот свободы и справедливости на земле. Смерть врагам народа! Ура! Ура!.. И вот теперь он, Иван Голышев, враг народа! Идущие с ним рядом тоже враги народа. И почему-то Ивану стыдно шагать вот так, под конвоем, под взглядами этих остановившихся на обочине женщин. Хочется крикнуть, объяснить, что это ошибка, он не враг, он такой же, как все, хороший, рабочий парень, и вернуться в этот мир… Никогда, никогда, Иван понял, этот мир уже не будет для него родным. Мир, в котором осталось счастливое прошлое, стал чужим и враждебным. Он стал другим, ощетинился зубами штыков и колючей проволокой, он охраняет себя от таких, как Иван. Да, прав был покойный Гоголев. Один человек не может изменить мир. Чтобы жить в нём, он должен подчиниться его законам, приспособиться, тогда спокойная жизнь и добропорядочность обеспечены. Но если человек не может принять эти законы и не в состоянии приспосабливаться, значит, он непременно, рано или поздно, станет этому миру враждебен. Вопрос только в одном: для кого создаётся этот мир и это государство? Если для самого себя, тогда понятно. А если для людей, в нём живущих, тогда почему люди должны приспосабливаться под этот мир? Почему от него требовали на допросах говорить неправду? Почему та правда, рассказанная им, не была услышана, точно не нужна? Она не устраивала, не подходила, она была неприемлема, а потому враждебна.
— Голышев, давай этого доходягу в первую очередь, — услышал Иван и почти на руках внёс в медпункт обессилевшего заключённого.
Марии действительно не приходилось раньше оказывать медпомощь заключённым, она раньше их просто никогда не видела. Слышала и читала о врагах народа, представляла себе их злобными и агрессивными, хитрыми и изворотливыми агентами иностранных разведок или трусливыми предателями. И вот она их увидела.
В кабинет медпункта вошёл молодой высокий парень с открытым и симпатичным лицом, на руках он внёс больного и, аккуратно уложив его на кушетку, молча встал лицом к стене рядом с вошедшим конвоиром.
Голышев, повернувшись к стене лицом, не ожидал такой удачи: буквально перед его носом оказалась географическая карта. Он не слышал и не видел ничего вокруг, его глаза запоминали населённые пункты, реки, озёра, дороги района. Он закрыл глаза и опустил голову, заставил свой мозг запомнить увиденное, ещё раз взглянул на карту и обернулся на окрик:
— Выноси! Носилок здесь нет.
Мария была расстроена. Заключённый, которого она осмотрела первым, худощавый мужчина лет двадцати пяти, требовал срочной госпитализации, дыхание затруднено, лёгкие практически не прослушивались, температура около сорока. Она, как обычно, села писать направление на лечение в стационар. В это время вошёл Макушев.
— Мария, ничего писать не нужно, я же тебе говорил, — сказал Степан, глядя ей в глаза. — Пойми, дорогая, это заключённые. Что с этим?
— Степан, его нужно срочно в госпиталь, скорее всего, острое воспаление лёгких, — ответила Мария.
— Сколько он протянет без госпиталя?
— Не знаю, может, неделю, но ему нужен покой и уход, лечение, пойми, он же может умереть!
— Машенька, пойми, я обязан доставить их всех в лагерь, там есть санчасть, там ему окажут помощь. Мне нужно, чтобы он доехал, желательно живой.
— Боже, что я могу, Степан Петрович, это же человек. Может, оставить его пока здесь, а на обратном пути увезёте в Могочу, там больница?
Степан пожалел, что обратился к Марии с просьбой осмотреть больных, но уже ничего не поделаешь, и он тоном, не допускающим возражений, сказал:
— Мария, таблетки, порошки, пилюли — это всё, что можно, ничего другого нельзя, всё. Не я их судьбу решаю. Не обижайся, время такое. — Степан как можно мягче, с сожалением посмотрел на её расстроенное лицо и вышел.
После медосмотра, в кабинете Волохова, Мария рассказывала ему, что четверо больны серьёзно и требуют срочной медицинской помощи. У остальных различной степени тяжести простудные заболевания. Без анализов и обследования установить точный диагноз она не может, но лекарства от простуды приготовила.
— Это хоть как-то поможет, я здесь всё расписала на пакетиках, — закончила Мария, протягивая свёрток Макушеву.
— Машенька, через пару часов мы отправляемся, нет времени, а мне так много хочется тебе сказать. Через пять-шесть дней буду ехать назад. На сутки остановлюсь у тебя, дождёшься?
— Степан, возвращайся скорей. — Мария прижалась к Макушеву.
Целуя её в губы, он почувствовал солёный вкус её слёз.
— Ну что ты, родная, — прошептал Степан, — не на войну же ухожу, скоро свидимся.
Ровно в двенадцать колонна выехала из посёлка. Отсюда дорог никуда больше не было. Тупик — он и есть тупик. Буржуйки в машинах протопили заранее, да и мороз ослаб, так что в кузовах было более-менее тепло. Голышев, уютно устроившись в углу кузова, ближе к кабине не так трясло, обдумывал варианты побега. Он приготовился как мог: спички, склянка с медвежьим жиром, полбуханки хлеба и пять луковиц лежали у него в мешке со сменным бельём. В последний момент перед побегом он прихватит из кузова кружку и топор, тогда сам чёрт ему не брат. Только бы уйти. Перед отъездом начальник конвоя, этот здоровенный лейтенант, ещё раз объяснил на перекличке, что любая попытка побега с этапа бессмысленна. Кругом непроходимая тайга, и, если кого не догонит его пуля, того, замёрзшего, сожрут волки. Это почему-то не пугало Голышева. Наоборот, раз непроходимая тайга, то не догонят и не найдут. Раз нет населённых пунктов, то и людей нет, а люди опаснее для беглеца, чем волки. Замёрзнуть он не боялся вообще — спички у него были.
Так рассуждал никогда не видевший тайги двадцатилетний шахтёрский парень. Там, где он вырос, небольшие берёзовые рощи считались лесом, а в основном — поросшие ковылем и татарником степи да заросшие камышом заболоченные низины озёр расстилались от горизонта до горизонта. Терриконы родных шахт, как египетские пирамиды, издалека были видны отчаянным юным следопытам, совершавшим походы на природу. Только этот пионерский опыт да оставшиеся в памяти инструкции из книжицы в коричневом переплёте с барельефом вождя «Юному сталинцу» — вот всё, чем располагал решившийся на побег Голышев. Ему ещё только предстояло узнать, что лейтенант Макушев был абсолютно прав.
Часа через три пути колонна остановилась, у одной из машин была небольшая поломка. Зэки, выпущенные из машин, под надзором конвоиров справили нужду и разминали затёкшие от долгого сидения ноги и спины. Иван, выпрыгнув из машины, огляделся. Вокруг, насколько хватало зрения, расстилалась однообразная местность. Невысокие сопки, покрытые лесом, с почти голыми вершинами, снега было совсем мало. Потоптавшись вокруг машины, разминаясь, Голышев заметил, что не все конвоиры вышли из кабин. Однако бежать днём возможности не было, всё просматривалось как на ладони. Заметив недалеко от машины кустарник ерника, Голышев направился к нему, но тут же услышал окрик:
— Стой, куда попёр, скотина! Стрелять буду!
Клацнувший затвор карабина более чем убедительно доказывал Ивану намерения охраны. Замерев на полушаге, Иван повернулся и увидел, что на него смотрят стволы карабинов трёх конвоиров. Да, эти своё дело знают.
— Да я ерника на растопку наломать, гражданин начальник, разрешите? Вон, кусты рядом, — как бы извиняясь, сделав испуганное выражение на лице, прокричал Голышев.
— Назад, к машине! Лечь на землю! Встать! Лечь! Встать! Лечь! Встать!
Раз двадцать выполнив эти упражнения, Голышев вместе со всеми по команде забрался в кузов. Ловя на себе сочувственные взгляды заключённых, Иван, как только машина тронулась, громко сказал:
— Нас дерут, а мы крепчаем!
Все расхохотались.
Часа через два снова остановка. Выталкивали застрявшую машину, и опять Голышев не нашёл возможности ускользнуть из поля зрения охраны. Было уже довольно темно, но, как назло, луна в чистом небе хорошо освещала широкий распадок между сопками. Вот ёлки-палки, кусал губы Иван, если так дальше пойдёт, ничего у него не получится. Он вспоминал карту: чем дальше на север, тем меньше у него шансов выйти к железной дороге. Он рассчитывал тайгой, напрямую, добраться до железки, затем товарняком незаметно доехать до родных мест. А там… Он не знал, что он будет делать там, да и не задумывался об этом. Ему просто хотелось увидеть своих родных, обнять и успокоить мать, а там — будь что будет.
Машины, напряжённо рыча моторами, медленно поднимались в гору. В склоне сопки, наверное, ещё при царе-батюшке прорубили этот подъём, больше похожий на широкую тропу. Едва вмещаясь по ширине, машины карабкались вверх. То и дело останавливались, чтобы убрать с дороги упавшие камни или повалившиеся деревья. Но с этим справлялись зэки из головной машины. После небольшого перевала машины пошли вниз, скорость возросла, и в кузове неимоверно трясло. Особенно плохо было сидящим в середине, не за что ухватиться. Хватались друг за друга, вместе подлетали на ухабах, вместе и приземлялись тощими задницами на доски ящиков. Было уже далеко за полночь. Иван, просунув руку за стойку тента, согнул её в локте и, зафиксировав таким образом своё тело, попытался уснуть.
Сидевший в кабине ЗИСа конвоир Свистунов настолько заболтал водителя своими рассказами о похождениях на женском фронте, что тот с облегчением вздохнул, когда рыжий захрапел, угомонившись. Имея достаточный опыт вождения, машину он вёл уверенно и спокойно, стараясь не обращать внимания на крутой обрыв справа, по самой кромке которого шла машина. Машина шла легко, под гору. Дорога, огибая сопку, медленно уходила влево. Автоматически ориентируясь на габаритные огни впереди идущей машины, подруливая влево, водитель что-то насвистывал. Чуть притормозив на ухабе, он не слышал хруста лопнувшей рулевой тяги, и, только почувствовав, как ослабла баранка руля и увидев, что габаритные огни впереди идущей машины резко пошли в сторону, а свет его фар провалился в темноту, он ударил по тормозам. Машинально вращая руль в левую сторону и потеряв от испуга голос, он пытался остановить грузовик, но было поздно. По инерции, не слушаясь руля, машина передними колёсами ушла под откос. Водитель, отброшенный ударом, уже не мог тормозить, и, набирая скорость, подпрыгивая на выступах, грузовик неуправляемо понёсся вниз. При первом же сильном ударе в кузове сорвало и опрокинуло буржуйку. Вывалившиеся из неё угли и горящие поленья жгли метавшихся в панике людей, рвущихся из кузова. Загоревшийся брезент тента осветил страшную картину происходящего. Заключённые выпрыгивали из кузова и, кувыркаясь, катились вслед за машиной. Ударившись о крупный валун, машина перевернулась набок и, уже вся объятая пламенем, перекатываясь, ломая на своём пути мелкие деревья, упала с небольшого обрыва у основания сопки. Прогремел сильный взрыв, и столб пламени взметнулся вверх.
Всё это произошло очень быстро. Макушев в головной машине ничего этого не видел, и только взрыв и вспышка пламени где-то внизу, под сопкой, заставили его остановить колонну. Возвращаясь назад, он издали увидел остановившиеся машины и людей, стоявших и лежавших около машин. В свете фар мелькали фигуры конвоиров и заключённых. Вытащив пистолет, чертыхаясь, Макушев бегом побежал к месту аварии.
Сержант Семёнов, ехавший в хвосте колонны, встретил лейтенанта и доложил о случившемся. Из-под откоса выбирались заключённые, многие были в крови, снизу доносились крики о помощи. Было темно, только блики пламени догоравшей внизу машины выхватывали из темноты склон сопки и фигуры карабкающихся по нему людей.
— Кто из конвоя был в машине? — спросил Макушев.
— Свистунов, — ответил Семёнов.
— Где он?
— Наверное, внизу, товарищ лейтенант. Если уцелел, вылезет.
— Нужно организовать группу поиска. Семёнов, ты — старший, возьми четверых, фонари, и спускайтесь к машине, — приказал Макушев.
Когда машина, вдруг накренившись, ринулась вниз, Иван дремал. Он не сразу понял, что произошло, а когда сообразил, вцепился руками в стойку тента, пытаясь удержаться на уходящем из-под ног, подпрыгивающем полу. Людей катало и кидало по кузову, пока кто-то не заорал, что нужно прыгать из машины. Тогда все разом, отталкивая друг друга, падая и наступая на упавших, кинулись к заднему борту. В этот момент сорвало буржуйку, дым, огонь, крик — всё смешалось. Люди как сумасшедшие выпрыгивали за борт, где их жёстко встречала каменная осыпь. Прыгающая и разбрасывающая посредине кузова огонь раскалённая буржуйка не давала возможности Ивану сразу проскочить к выходу. Он, мёртво вцепившись в борт, медлил, выбирая момент для броска. Загоревшийся брезент и сильный удар вдруг рванувшейся к нему буржуйки, боль ожогов — последнее, что запомнилось ему.
Голышев очнулся уже на земле. Внизу, метрах в тридцати, сильно горела разбитая машина. Вверху он увидел свет фар остановившихся машин и фигуры двигающихся на склоне людей. Ощупав себя, Иван убедился, что цел, сильно пекло лицо да несколько болезненных ушибов. «Как я выскочил из машины?» — пытался вспомнить Иван и не мог.
Он стал перекатываться по склону вниз и в сторону от горящей машины. «Только бы не заметили, только бы не заметили!» Сердце лихорадочно билось в груди. У подножия сопки был обрыв, и Иван свалился в него. Здесь его уже не могли увидеть сверху, и он побежал вниз по распадку. Несколько раз, наткнувшись в темноте на препятствия, падал, задохнувшись от бега. Голышев остановился, прижавшись спиной к дереву. Он стоял, закрыв глаза, и боялся их открыть. Боялся, что, открыв их, проснётся в бараке, что произошедшее с ним сейчас — это всего лишь сон. Однако это была явь. Где-то вдалеке виднелось зарево пожара, слышались людские голоса, рокотали моторы машин. Он ушёл. Его душа ликовала, — он сбежал, и его не скоро хватятся. Как хорошо, радовался Иван, его вещмешок у него за плечами, он специально не снимал его всю дорогу. Теперь нужно уйти как можно дальше, до рассвета нужно раствориться в тайге. На рассвете его начнут искать. Превозмогая боль и усталость, не обращая внимания на холод, Иван шёл и шёл, всё дальше и дальше углубляясь в тайгу. К рассвету он остановился и обессиленно упал на мох в корнях какого-то огромного дерева. На рассвете затих ветер и пошёл снег. Не было слышно ничего и никого. Стояла такая тишина, что было слышно, как с лёгким шуршанием снежинки ложатся на замёрзший мох и камни, укрывая их тонким пушистым покрывалом. Тишина успокаивала и убаюкивала Ивана, и он забылся.
Поисковая группа, направленная к машине, вернулась часа через два. На обратном пути они помогли выбраться двоим зэкам с повреждёнными ногами, тела ещё двоих погибших заключённых, раздавленных машиной, оставили на месте. Сержант Семёнов положил перед Макушевым в обгоревшей кобуре револьвер Свистунова.
— Вот всё, что можно было оттуда взять. Водитель и он, — имея в виду хозяина револьвера, — сгорели в кабине. Тела изуродованы, сам видел, машина вверх колёсами, ещё горит. Что будем делать, товарищ лейтенант?
Уцелевшие и раненые заключённые стояли у края обрыва.
— Посчитай, Семёнов, сколько здесь, сколько там осталось, разбираться будем потом. Распредели их по машинам, и трогаем. На обратном пути заберём наших из машины, — распорядился Макушев. В этой ситуации он не мог поступить иначе. «Горючего в машинах не так уж много, нужно двигаться вперёд, и так потеряли часа три, — рассуждал он. — Погибших заберём на обратном пути, что им станет теперь на морозе, возить туда-обратно глупо».
Его думы прервал Семёнов:
— Товарищ лейтенант, в наличии семнадцать человек и два трупа внизу, всего девятнадцать, одного не хватает. Кажется, старшего группы, Голышева, думаю, он сгорел в кузове. Один из заключённых видел, как его буржуйкой придавило.
— Ты же осматривал машину, Семёнов!
— Осматривал, но там ни черта толком не разглядишь, горит, всё кувырком, живых нет точно.
— Ты уверен, Семёнов?
— Уверен, — убедительно подтвердил сержант.
— Ну нет, так нет, на обратном пути убедимся. По машинам! — Макушев, прыгнув на подножку одной из машин, дал команду, и машины двинулись.
Проводив Макушева, Мария дождалась Волохова. Они сидели в его кабинете вдвоём, пили чай. Мария рассказывала о своих впечатлениях, ведь она осматривала врагов народа.
— Какие-то они не похожие на врагов, дядя Ваня. Простые люди, как у нас в депо парни работают. Один вообще худющий, и глаза как у ребёнка, такой и воробья не обидит. Больные они, куда их везут в такой холод, уму непостижимо, — сокрушалась она.
— Ты вот что, Мария, забудь о них и никому больше не рассказывай. Договорились? — серьёзно сказал Волохов. — Враги они, иначе бы их не арестовали, время такое.
Неожиданный сильный удар в окно заставил обоих вздрогнуть.
— Что это было?
Мария подскочила к слегка подёрнутому морозцем стеклу и увидела под окном кругами ходящего по земле чёрного ворона, он волочил одно крыло и открывал беззвучно клюв. Подскочившая откуда-то лайка схватила его и потащила по улице.
— Ворон в окно ударился, надо же. Ладно, дядя Ваня, пойду я к себе, сегодня с Гули должны больного привезти. Вечером приходите, чайку попьём. — Мария ушла.
У Волохова что-то защемило в груди. «Ох, не к добру это, птица в окно — к несчастью, да ещё и ворон». В одном здании помещалась вся советская и партийная власть округа. А тут ещё из Читы судью прислали, отдельный кабинет требует и зал для заседаний. Где взять? «Смех и грех, — думал про себя Волохов, — кого здесь судить? Раз в год какой-нибудь мужик свою бабу погоняет, вот и все дела. Все друг друга знают, тихо живут люди, спокойно делают каждый своё дело».
Да, каждый делал своё дело, хотел делать своё дело и новый судья Щипачёв, а ему не давали. Сколько ни обращался он к Волохову, председателю Совета, о выделении для осуществления социалистического правосудия помещения, а результата нет. Разговаривал с участковым об усилении работы по выявлению вредительства в народном хозяйстве, так тот вообще его послал. Месяц назад написал он письмо руководству в Читу, в котором с партийной прямотой изложил свою точку зрения на происходящие в Тупике безобразия, на полное отсутствие борьбы с врагами народа, которые окопались здесь, в тихом месте, и вредят, как могут. Местные же органы власти попустительствуют этому, чем нарушают требования партии и лично вождя народа товарища Сталина. Он, как бывший рабочий-истопник, то есть истинный пролетарий, не может спокойно смотреть на эти безобразия и просит направить сюда компетентную партийную комиссию для наведения должного порядка.
Его письмо возымело действие. Комиссия приехала без предупреждения и сразу приступила к работе. В течение суток было арестовано девятнадцать человек, первым арестовали Волохова. К зданию подъехали две грузовые машины, из которых вышли несколько мужчин в штатском и около взвода энкавэдэшников в форме и с оружием. Бесцеремонно вломившись в кабинет Волохова, ничего не объясняя, сбили с ног и, обезоружив, усадили на стул. За его столом по-хозяйски расположился моложавый чернявый мужчина с гладко прилизанными редкими волосами на голове.
— Ну что, Волохов, очухался? Не удалось тебе советскую власть обмануть, не удалось. Вылезло наружу твоё белоказачье нутро, как ты его ни маскировал. Сколько волка ни корми — он всё равно в лес глядит. Я тебя хорошо помню, гад, — пристально вглядываясь в разбитое лицо Волохова, с ненавистью говорил чернявый.
Волохов поднял голову, вгляделся в говорившего:
— Зато я что-то не припомню, чтобы с такой мразью знаком был. Я — член партии с двадцатого первого года, и ты ответишь перед партией и советской властью за это беззаконие.
— Не помнишь, сволочь, а я тебе напомню. Я тебе напомню девятнадцатый год, это ведь ты, белобандитская морда, зверствовал в Нерзаводе вместе со своим атаманом.
— То, что я по молодости воевал на стороне белоказачества, партии известно, и давно отмыта та вина моей пролитой за советскую власть кровью, мне партбилет лично комиссар полка вручал, понял ты? А тебя я не знаю и знать не хочу.
— Вот-вот, твой бывший комиссар полка Хлебников арестован и расстрелян как враг народа месяц назад, — улыбаясь произнёс медленно, с расстановкой чернявый. — А со мной тебе придётся долго общаться, потому как, если жить хочешь, многое должен рассказать. На многие интересующие нас вопросы ответить обязан. Может, и меня по ходу дела вспомнишь. Увести арестованного! — приказал чернявый, и конвоиры не церемонясь вытолкали Волохова из кабинета.
Ни в этот, ни на следующий день его никто не допрашивал.
Особисты занимались допросами вредителей и врагов народа, выявленных и арестованных в Тупике. Волохова заперли в одном из кабинетов, где он и провёл двое суток под охраной. Из окна был виден кусок двора, по которому день и ночь под конвоем приводили людей. Почти всех он знал. Мария, приносившая Волохову поесть, умудрилась в хлебе передать записку, из которой он узнал, что арестованы почти все руководители организаций и должностные лица округа. Она дождётся Степана и всё ему расскажет, он, по её мнению, поможет Волохову. «Глупенькая, — думал Иван, — ей надо уносить ноги отсюда». Иван надеялся, что у Степана хватит ума не ввязываться в эти дела…
При следующей передаче он успел ей сказать при часовом, чтобы она обязательно навестила бабушку, надо побеспокоиться о её здоровье. Поймёт она или нет то, что он хотел сказать, думал Иван, переживая за Марию. Мария, конечно, поняла, но твёрдо решила дождаться Степана здесь. Тем более что она, как фельдшер, не вызывая подозрений у особистов, продолжала ходить на работу и принимать больных в маленьком кабинете, расположенном в том же здании, но в другом конце коридора, по которому на допросы водили арестованных. Она действительно могла ничего не опасаться, она была новенькая и приехала по направлению обкома комсомола. Она считала, что происходит какое-то недоразумение, которое скоро закончится, и, разобравшись, Волохова и многих других в общем-то незнакомых ей людей отпустят. Макушев вернётся и поможет Волохову, он же знает его как честного человека, он же сам служит в НКВД. Однако через два дня после ареста Волохова и ещё нескольких человек под конвоем увезли в Читу.
Голышев проснулся от холода. Над его головой покачивались ветви деревьев, небо было закрыто тучами, шёл густой снег. Он вскочил на ноги, приплясывая на месте, чтобы согреться, обдумывал, как идти дальше. Он был правее зимника и, если идти по прямой, примерно километрах в двухстах от железной дороги. Тридцать километров в день — это значит примерно семь дней пути, но это по прямой, а по прямой не получится, значит, дней десять. Так рассуждая, Иван вытащил хлеб и разломал его на десять примерно равных частей. «Не богато, но ничего, выдюжу», — успокаивал он себя. Главное, он вырвался, он свободен. Не рискуя разжигать костёр, вдруг его ищут, примерно определив направление на юг, Голышев пошёл. Начался первый день его пути.
Вожак уже который раз за зиму вёл стаю в каменную долину. Малоснежная зима сделала тяжёлой для волков охоту на изюбрей и сохатых, которые легко уходили от погони в скалы, недоступные для хищников. Там, на отстоях, волки по нескольку суток караулили добычу. Но добыча, отдохнув в безопасности и набравшись сил, стремительным рывком уходила, и голодная стая не могла её догнать. В каменной долине они найдут пищу, как это было уже много раз. За этой пищей не нужно гнаться, сбивая в кровь лапы об острые камни, рисковать своей шкурой, пытаясь украсть оленей из стойбища орочон. Эта пища ждала их каждый раз, когда они приходили туда, этой пищей были тела мёртвых людей. Волки не любят мертвечины, им больше по вкусу брызги горячей крови разрываемой жертвы и ещё бьющиеся в конвульсиях в их клыках куски живого мяса, но голод меняет правила даже волчьей жизни. Вожак ещё ночью слышал шум моторов проходящей колонны грузовиков, а сегодня он отчётливо чуял ненавистный запах сгоревшего бензина. Поэтому он грозно рыкнул на двух молодых волков, бросившихся было по свежему следу кабана, и заставил их вернуться. Волчья стая второй день шла к долине, чтобы успеть туда вовремя, утолить голод ещё тёплым мясом людей. Успеть, чтобы их сородичи с другой стороны становика не перехватили добычу, как это уже бывало. Из распадка, к которому утром вышла стая, несло острым запахом гари и чем-то ещё, сильно привлёкшим волков. Уже не обращая внимания на вожака, стая бросилась вперёд. Через некоторое время всё было кончено. Утолившие голод волки, уютно устроившись в мягком, свежевыпавшем снегу, залегли. К вечеру вожак поднял стаю и повёл в долину — волка ноги кормят.
Голышев шёл без остановок несколько часов, снег прекратился, небо постепенно очистилось, похолодало. Уже не боясь быть замеченным, он, наломав сушняка, разжёг костёр. Огромный, в два человеческих роста, выворотень прикрывал его от поднявшегося лёгкого хиуса, и, довольно удобно устроившись, Иван грелся, то и дело подкладывая в костёр ветки. Не так уж много удалось ему пройти за эти несколько часов. Выпавший снег сильно мешал, особенно при подъёме на сопку, валенки скользили, и Иван несколько раз падал. Поднявшись на вершину, он огляделся и не увидел ничего, кроме ровных гряд нескончаемых лесистых холмов от горизонта до горизонта. Эти огромные просторы не были обжиты, и нигде Голышев не заметил даже признаков жизни людей. Это одновременно и радовало, и пугало его. Да, ему стало как-то не по себе, когда он почувствовал своё одиночество в этом пространстве. С трудом преодолев голец, сплошь заросший и опутанный стелющимися ветвями кедрового стланика, идти по которому было просто невозможно, Иван понял, что поговорка «умный в гору не пойдёт» придумана не напрасно. Очень хотелось пить, снег совсем не утолял жажды. Теперь, сидя у костра, он заметил и ещё одно неприятное обстоятельство: войлок на подошвах его валенок был изодран об острые камни, и было ясно, что ещё немного, и он останется без обуви. Нужно было что-то предпринимать. Что он мог сделать, не имея в руках ничего, даже ножа? Идти дальше в такой обуви нельзя, это верная гибель. Вернуться назад к зимнику, пока недалеко ушёл? Наверняка колонна ушла, а в разбитой машине что-то да осталось. Топор, чайник не сгорели же, может, ещё что, рассуждал Иван. Да, нужно вернуться, принял наконец он решение и пошёл назад по своим следам. Как ему показалось, путь назад оказался длиннее. Может, сказывалась усталость, может, потому, что ему пришлось искать свой след, в некоторых местах засыпанный снегом. К месту своей первой остановки он пришёл затемно и обессиленно повалился. Но лежать было нельзя, мороз крепчал, нужен был костёр, и Иван стал собирать валежник. Выбрать удобное место в темноте уже не удалось. Надрав как можно больше мха, он устроил себе какое-то подобие постели и разжёг огонь. Спать ему практически не пришлось, усталость сковывала и закрывались глаза, но холод, проникая через одежду, леденил тело, и ему постоянно приходилось подкидывать в костёр быстро сгорающие ветки сушняка. У костра в такой мороз не поспишь. Приходилось контролировать своё тело. Повернувшись к огню одним боком и согревая его, Иван чувствовал, как постепенно замерзает другая половина тела. Причём он чувствовал, как замерзает определённая группа мышц, достаточно было чуть сменить положение тела, и эти мышцы согревались, но другие начинали замерзать. Промучившись так всю ночь, он наконец дождался рассвета. Съеденные всухомятку хлеб и луковица практически не утолили голода. Надеясь скоро выйти к зимнику, Иван как можно быстрее пошёл, согреваясь на ходу. После ночных страхов, а они были, настроение у Голышева, несмотря на самочувствие, поднялось.
Часа через полтора он вышел к распадку и стал по нему подниматься вверх. Выпавший накануне снег скрыл все следы, и Иван шёл, ориентируясь по солнцу, предполагая, что направление верное. По времени он должен был уже выйти к месту, но распадок всё уходил и уходил вверх. Идти в подъём было тяжело, едкий пот заливал глаза и вызывал сильную боль в ранах обожжённого лица. Только поднявшись по распадку на перевал и увидев перед собой спуск, Иван понял, что он ошибся. Это был не тот распадок. Нужно вернуться вниз и искать верный путь. Немного отдохнув, Иван пошёл назад вниз. Он предполагал, что раньше времени свернул с сопки и не дошёл до того подъёма, который был ему нужен. Спустившись, он стал обходить сопку слева, надеясь найти подъём. Как жаль, что человек, приобретя благодаря достижениям своего разума так много полезных вещей, утратил дарованные ему когда-то природой острое чутьё и слух. Если бы Иван ими обладал, он давно бы понял, что сгоревшая машина и зимник, так ему нужные, находятся гораздо дальше и в стороне от того склона, по которому он сейчас карабкался в надежде их отыскать. К вечеру Иван, обессиленный бесконечными поисками, голодный и промёрзший, окончательно заблудившийся, сидел под небольшой скалой. Рано наступавшие сумерки и длинная, нескончаемо длинная ночь ожидали беглеца. Голышев, потеряв надежду на то, что он сегодня найдёт то место, решил подготовиться к ночлегу. Необходимо было сделать укрытие, шалаш, что угодно, где можно было бы, обогревшись, выспаться. Пока не стемнело, Иван стал искать удобное место и, обходя скалу, заметил небольшую ровную площадку, прикрытую от ветра. Спустившись на неё, он стал сооружать что-то вроде очага, подтаскивая от скалы куски камня. Очередной камень долго ему не поддавался, и, только применив как рычаг валявшуюся рядом крепкую сухую ветку, он выдавил камень из-под другого, более тяжёлого валуна. Едва этот камень высвободился, как валун шатнулся и медленно съехал в сторону, открыв отверстие в скале.
Иван не верил своим глазам. Перед ним был вход в небольшую пещеру, вернее, лаз, поскольку только на четвереньках смог пролезть внутрь. Чуть дальше лаз расширялся и заканчивался небольшим продолговатым помещением. Зажигая негнущимися пальцами спички, освещая пещеру, Голышев плакал от радости. Он был спасён, по крайней мере, от мороза он был спасён. Натаскав побольше мха и сухих веток, Иван ближе к входу развёл небольшой костёр и уже скоро почувствовал, что лютый холод вытесняется из его убежища, оно наполняется живительным теплом. Он долго, как ему показалось, поддерживал костёр, нагревая пещеру. Когда стало тепло, усталость и сон победили его. Впервые за двое суток он уснул. Впервые за много ночей ему снился сон. Ему приснилось, что его, ещё совсем мальчишку, мать моет в корыте. Она молода и весела, льёт воду ему на голову, а он хохочет и брызгается водой. Прозрачная тёплая вода льётся и струится по его телу, и вот он уже плывёт в каком-то озере, видит берег и стремится к нему. Там, на берегу, мать зовёт, а его всё дальше уносит течение, и вода становится все горячей и горячей, она уже обжигает его и не даёт дышать. Иван проснулся. Костёр давно погас, и в пещере было прохладно, очень хотелось пить. Нос был заложен и сильно болело горло. Он привстал и, чувствуя сильную слабость, с трудом вылез из своего убежища. Были сумерки, Иван не знал, утро это или вечер. Натаскав побольше дров, он снял шапку, набрав в неё снега, вернулся в пещеру. Небольшой костёр сразу загорелся от тонких веток ерника, найденного Иваном поблизости. Подкрепившись хлебом и луком, он топил в ладони снег и слизывал его языком. Жар, болезненный жар расползался по его телу, его то знобило, то бросало в пот. Сознание уходило, и он, медленно погружаясь в небытие, снова плыл и плыл к берегу, к матери и снова просыпался от удушья. Замерзая, он выползал за дровами и снегом, ни на что другое у него сил уже не было. Сколько прошло времени, он не осознавал. Закончился хлеб и медвежий жир, заканчивались и силы.
Трясясь в автозаке по дороге в Могочу, Волохов ни с кем из арестованных не разговаривал. Впрочем, никто не разговаривал. Все друг друга хорошо знали, каждый думал о своём и о себе. Думал о своём и Волохов. Что могло стать причиной его ареста? Неужели то прошлое, о котором он уже забыл, которое даже у него стёрлось из памяти, заслонённое другими событиями жизни? Да, он воевал с красными, но ведь воевали тысячи людей, не разобравшись сразу, кто для них враг. Он же разобрался, он добровольно вступил в отряд красноармейцев и чистосердечно признался в своём прошлом. Да в этом отряде было больше половины казаков, ушедших из белых банд. И его тогда приняли и доверили оружие, и он не хуже других воевал за советскую власть. В партию его принимали в ходе боевых действий. Только тяжёлое ранение выбило его из седла. Где он мог видеть этого чернявого следователя? Тысяча девятьсот девятнадцатый год. Волохов стал вспоминать события тех лет… В Нерчинск их отряд пришёл осенью, в сентябре, ночью, и встал на отдых, а через день они ушли. Всё, что он помнил, — так это то, что хорошо отоспался на сеновале. В городке были белые войска адмирала Колчака, и никаких боевых действий не велось. Ни о каких зверствах, как выразился чернявый, он не знает, тем более никакого участия в них принимать не мог.
Что-то тут не то, думал Волохов. Ничего, в Чите разберутся. Его мысли переключились на Макушева, Марию. Волохов по-хорошему завидовал своему другу. Он был старше его на полтора года и всегда заботился о нём, как о младшем брате. Надо же, радовался он, как его разом Мария стреножила. Иван видел, как сияли её глаза, когда Степан говорил с ней. Да и Степан, мотаясь по службе столько лет, не мог встретить себе по душе женщину. Отшучивался на вопросы Ивана: «Женихаться не умею». Видно, до этого просто ни одна не зацепила казацкого сердца, а эта смогла. И женихаться не пришлось. Само собой всё сложилось, как будто так и должно было быть. Просто она ждала и знала своего избранного, он пришёл и понял, что именно она ему и нужна. Всё-таки хорошо жизнь устроена. Сложно, но хорошо, с теплотой в душе о них думал Волохов. Да, а ведь всё могло сложиться иначе в их судьбе. Если бы тогда в девятнадцатом, при разгроме мадьяр на берегу Олёкмы, они не были бы ранены и не попали бы к орочонам, а ушли вместе с белоказаками. Получается, так и сгинули бы наверняка в какой-нибудь сече или в маньчжурских степях, куда ушли остатки банд разбитых белоказаков. Слава богу, всё сложилось иначе, вспоминал Волохов…
Как долго они были в пути и как оказались в стойбище орочон, Иван не помнил. Только проснулся он в тёплом чуме, где заботливые руки пожилой орочонки напоили его тёплым оленьим молоком. Она же, осмотрев ногу, вправила ступню, заставив его покривиться от боли, и, наложив тугую повязку, велела лежать. Со Степаном было хуже, он потерял много крови и шёл на поправку медленно. А Иван уже через неделю начал ходить, с интересом наблюдая за жизнью этого диковинного для него народа. Их хорошо кормили и не беспокоили ничем. В стойбище были одни женщины, и он уже не раз замечал игривые взгляды укутанных в меха желтолицых молодух. Ухаживала за ними одна и та же пожилая женщина. Она не знала русского языка и обходилась с ними жестами, которые были очень красноречивы и понятны. Однажды, когда Степан уже окреп и на его щеках появился румянец, она привела в чум молодую девушку и положила её рядом со Степаном, очень доходчиво показав, что от него требуется. Ошарашенный Степан, несмотря на ещё болевшую рану, взлетел на ноги и весь красный как рак пулей выскочил из чума. Хохоча и смущаясь одновременно, Иван долго объяснял этой женщине, что они христиане и не могут просто так, без родительского благословения, жениться. Как ему показалось, несмотря на эти объяснения, женщины обиделись, причём обе. Прошло не менее двух месяцев, когда в стойбище приехали на собаках и оленях много мужчин, привезли одного связанного по рукам и ногам. Впервые за всё это время к ним пришли и с ними заговорили мужчины. Наверное, как понял Иван, это было что-то вроде казацкого круга. В большой юрте собрались старики, туда же пригласили войти и их. Под удары бубна и причитания шамана в юрту ввели связанного орочона. В юрте с него сняли верёвки, и он испуганно стоял в центре круга. Не зная языка, Иван понял, что вершится суд, старики что-то гневно говорили в адрес стоявшего перед ними мужчины, и тот содрогался от бросаемых в него реплик. Затем все опустили головы, и только шаман, выкрикивая какие-то вопли, потрясая бубном, вытеснил этого испуганного, пятившегося от него человека на улицу. Один из стариков встал из круга и молча вышел вслед за изгнанным. На этом всё закончилось, и их, нечего не понимающих, отвели в чум. Пришедший мужчина объяснил, что они видели, как изгнали из рода человека и его семью. Это он, нарушив запрет старейших, выдал людей, скрывавшихся на берегу реки. Это по его вине на землю их предков пролилось столько человеческой крови, и он за это наказан. Теперь навсегда он и его семья изгнаны из рода, и никто и никогда не окажет ему помощи, никто и никогда с ним уже не заговорит, никто и никогда не возьмёт в жёны его дочерей и не отдаст замуж дочерей его сыновьям. Он должен уйти с родовых пастбищ и никогда не возвращаться в эти места. Таков был приговор и проклятие старейшин рода, не подчиниться ему нельзя было никому. Эти оленеводы и охотники свято чтили свои родовые законы независимо от менявшейся власти. По окончательном выздоровлении их привезли к железной дороге, и они несколько дней, безоружные и пешие, добирались до Читы. Вот тогда-то, окунувшись в жизнь, они увидели близко, а не мимолётом из седла коня, всю ту беду, которая царила тогда в глубине России. Как-то, ожидая на маленькой станции поезд, расположившись перекусить на траве, в кустах около небольшого перрона, они увидели остановившийся воинский эшелон. Из штабного вагона вышли несколько офицеров, из него же был выброшен на землю избитый, истекающий кровью мужчина. Руки его были стянуты колючей проволокой за спиной, голая спина и грудь сплошь кровоточили ранами.
— К стенке эту красную сволочь, — скомандовал один из офицеров.
В это время из вагона вышла ещё одна группа офицеров, это были японцы. Волоком, подтащив избитого к стене деревянного вокзального помещения, не обращая никакого внимания на то, что на перроне было много женщин и детей, вышедших к поезду в надежде уехать и ставших невольными свидетелями происходящего, офицеры из револьверов расстреляли этого человека. Японцы, стоявшие отдельной группой и видевшие расстрел, о чём-то громко говорили, то и дело с их стороны раздавался смех. Свисток паровоза — и состав ушёл, оставив после себя на перроне тело растерзанного, расстрелянного человека и окурки дорогих папирос. Люди, бывшие на перроне, окружили тело, Степан с Иваном тоже подошли.
— Колчаковцы, палачи, продали Россию японцам! — сказал пожилой крестьянин.
— Антихристы, убивцы, — причитали старушки и женщины, вытирая слёзы.
Подошедший работник станции, высокий седовласый мужчина в форменной одежде, перевернув тело, долго не мог освободить руки от впившейся в них колючей проволоки. Он делал это молча, только желваки играли на его лице.
— Помогите, — взглянув на Ивана, попросил железнодорожник. — Надо похоронить по-людски, за правое дело Богу душу человек отдал.
Могилку выкопали прямо за станцией, под деревьями. «Ни имени, ни фамилии, но человек был, видно, правильный», — подумал тогда Иван. Холёные лица улыбающихся офицеров долго ещё не уходили из его памяти, не забылась и фраза одного из них при расстреле: «Что, каналья, жить хочешь, наверное? Нет, не жить тебе. И до Ленина твоего доберёмся, и до ваших рабоче-крестьянских депутатов. Захлебнётесь в своей крови, быдло!»
Только один офицер, высокий, со сросшимися бровями капитан, не вытащил револьвера.
— Господа, я не палач, — сказал он, уходя в вагон.
Он не повернулся, услышав выстрелы, и никак не отреагировал, хотя наверняка слышал, как один из стрелявших громко сказал:
— Павлов, вы чистоплюй.
Ни Иван, ни Степан ничего не понимали в политике, не понимали они по большому счёту и того, что происходило в России, но эта сцена жестокости помогла им сделать выбор, и они его сделали, поклявшись друг другу, что встанут на сторону красных, как только такая возможность представится.
Макушев довёл колонну до Удоганлага и сдал заключённых начальнику лагеря. В долине, где была ночёвка, осталось три трупа замёрзших ночью зэка. Как всегда, их оттащили в сторону от сараев и, закидав снегом, бросили. Что он мог сделать, ничего.
Возвращаясь назад, они остановились на том перевале, чтобы забрать трупы конвоира и водителя. Картину, которую Макушев увидел на месте аварии, вспомнить без содрогания потом не мог. В клочья разодранная одежда и растасканные по склону и вокруг машины белые человеческие кости. Сложив в мешки останки, валявшиеся в снегу около сгоревшей машины, Макушев погнал колонну в Тупик. Он торопился, он знал, что там ждёт его Мария. Степан серьёзно и твёрдо принял решение. «Всё, покончено с холостяцкой жизнью, непременно женюсь и заберу Марию в Могочу». Там какая-никакая, а комната с кухней ему давно выделена. Жить можно, детей рожать. Мария такая милая, такая желанная, думал в дороге Макушев, то и дело торопя водителя головной машины. В его жизни было немало женщин, он мужик видный, и они редко проходили мимо, если была возможность задержаться. Но это всё было не то, не чувствовал он желания прижаться к той, в чьей постели утром просыпался. Может быть, и влюблялись в него женщины, и готовы были на всё ради него, но он не мог себя заставить любить. Он узнал, что это такое, только теперь, внезапно и быстро очарованный и захваченный Марией в плен.
Глубокой ночью колонна въехала в посёлок. Макушев, отдав необходимые распоряжения, отправился к Марии. Она спала, но проснулась сразу, едва Степан осторожно постучал. Открыв дверь, Мария прямо на крыльце кинулась Степану на шею. Он внёс её, выскочившую босиком и в ночнушке, в дом, горячо целуя в заспанные губы, глаза, крепко прижимая к себе её горячее, невесомое в его руках тело. Только утром, налюбившись всласть и дав Степану немного поспать, Мария приготовила завтрак и разбудила его. Степан, валяясь в постели, пробовал капризничать, приманивая к себе Марию. Мария, одевшись, присела к нему на кровать и, ласково обхватив его лицо ладонями, долго-долго смотрела ему в глаза, а потом тихо сказала:
— Стёпа, Ивана Прокопьевича арестовали. — В её глазах заблестели слёзы.
Сонное, благодушно-расслабленное состояние, в котором пребывал Макушев, слетело с него.
— Не может быть! — только и смог он проговорить, натягивая на тело гимнастёрку. — Как это было? Кто? — засыпал вопросами Марию, неспешно одеваясь.
— Арестовали пять дней назад, три дня, как увезли в Читу. Многих арестовали, Степан. Я ничего не понимаю, мне страшно, — прижавшись к нему, расплакалась Мария. — Я за тебя боюсь, Степан. Иван успел сказать мне, чтобы ты не ввязывался, а я срочно уезжала к бабушке.
— Почему не уехала? — строго спросил Степан.
— А кто бы тебе всё рассказал? — вопросом на вопрос ответила Мария, утирая слёзы.
Позавтракав, Степан оделся.
— Вот что, Машенька, жди дома, я сейчас выясню всё у участкового и вернусь, он-то должен что-то знать.
— Не ходи, Степан, участкового забрали тоже. Люди говорят, когда с Читы приехали и начали людей хватать, уполномоченный на коня и в ночь ускакал куда-то, через день дома его нашли пьянющего. А арестовали его ещё через день, когда особисты вернулись из Гули. Оказывается, он предупредил там всех мужиков, и те в тайгу на охоту ушли. Особисты приехали, а забирать не кого, все на охоте, вот ни с чем и вернулись. Так они сразу Кривоглазова и взяли. Люди говорят, били его сильно, прямо дома и били.
— Да. Ну и дела здесь творятся. Тогда вот что, Мария, прошу тебя, отпросись в отпуск, ну, бабушка заболела, придумай что-нибудь и собирай вещи, часа через три-четыре выезжаем. Я забираю тебя с собой. В общем, выходи за меня, — смутившись, закончил Степан.
Её звали Ошана, это ласковое имя ей дала мать. Отец, пропадавший по нескольку месяцев в тайге, увидел её впервые, когда она уже ползала по юрте, познавая окружающий мир. Она была седьмая дочь в древнем эвенкийском роду орочон. Родители были счастливы рождению ещё одной дочери. Дочери — это богатство, говорили старики. Самая младшая, она была любимицей своего деда Такдыгана, который любил рассказывать смышлёной и приветливой внучке легенды оленьего народа. Когда-то давно, в молодости, а ему было уже много больше ста лет, он считался сонингом — предводителем воинов. Он дружил с легендарным Болтоно и даже, говорили, побеждал его в борьбе лёжа. Сам Такдыган о себе не рассказывал, он был очень скромен в оценке своих подвигов и успехов. Он гордился, что ветви его рода в далёком прошлом переплетались с ветвями рода самого Гантимура. Ошана, находясь под его постоянной опекой и вниманием, росла в атмосфере героических легенд и сказаний. В своих мечтах она невольно превращалась в девушку-воина, подругу и жену прекрасного смелого сонинга. Такдыган смог передать ей великую любовь и уважение к своему народу и его обычаям, многие его потаённые знания она впитала в себя в раннем детстве, не понимая тогда их ценнейшего значения.
В орочонских испокон веков кочующих по тайге семьях весь тяжёлый на стойбище труд лежал на женских плечах. Мужчины занимались промыслом: охота, рыбная ловля, олени. Женщина следовала за мужем, разбирая и собирая чумы и юрты, перевозя всё своё нехитрое хозяйство и детей. Мужчина, погрузив на оленя самое необходимое, налегке уходил на новые оленьи пастбища и, занимаясь там своими промысловыми делами, ожидал семью. Так было всегда, и ничто не менялось в жизни кочевого народа. С детских лет девочки учились у матери всем премудростям и к замужеству были полностью подготовлены к самостоятельной жизни. Замуж выходили рано. С детства бойкая и уверенная в себе, Ошана была выдана замуж в пятнадцать лет. Её мужем стал весёлый и бесшабашный Ульфар из рода Агинкагир, который отдал за неё родичам пятнадцать оленей, много беличьих и собольих шкурок и большой медный казан. С небольшим оленьим стадом они ушли кочевать по бесконечным тундрам севернее Тунгира и Олёкмы. Пока не было детей, отдав на выпас кочующим поблизости родичам Ульфара оленей, они охотились вместе, добывая соболя и белку, били изюбрей и сохатых, поднимали из берлог медведей. Их родичи были довольны. Свято соблюдая нимат — обычай отдавать добытое на охоте мясо и шкуры всем, кто живёт на стойбище, — они пользовались всеобщим уважением. Как только Ошана почувствовала в себе признаки новой жизни, они с Ульфаром покинули родичей и ушли в кочевье одни. Горе посетило их стойбище весной, когда она родила мёртвого мальчика. Родичи, проведав про беду, навестили её и помогли пережить случившееся. Приехавший с ними Такдыган так и остался у любимой внучки доживать свой век. Ульфар сильно изменился и стал сторониться Ошаны, наверное виня её в смерти ребёнка. Ошана, почувствовав это, страдала, виня себя. Старый Такдыган смог убедить Ошану в том, что не она причина случившейся беды. Он поведал ей предание о том, что злой рок преследовал род Агинкагир уже много лет, убивая мальчиков, не давая ему продолжиться. Однажды, увлёкшись пляской вокруг холма на берегу реки Уд, они взяли в круг собаку. Не хватало одного человека, чтобы сомкнуть круг, и они плясали, пока не разорвали её. Это не понравилась духам тайги, и они с тех пор обрекли род Агинкагир на вымирание.
Ульфар много охотился и месяцами пропадал в таёжных увалах, добывая соболя. Шкурки сдавал русским скупщикам, к которым выезжал после сезона, привозил необходимое и снова пропадал на долгое время. Отношения между ними, благодаря терпению и стараниям Ошаны, несколько улучшились, но Ульфар всё чаще надолго уезжал.
Ошана редко виделась с родственниками, заезжавшими иногда в их стойбище. Каждая такая встреча была праздником. В одну из таких встреч она узнала, что русский царь уже не правит в России, что много людей с оружием бродит по тайге и нужно дальше уходить от дорог и посёлков.
Вернувшийся после долгого отсутствия Ульфар рассказывал, что новая жизнь скоро наступит для людей. Богатых не будет, все будут равные и счастливые, у всех будет много оленей и настоящих ружей. Он рассказывал про железную дорогу, по ней быстро бегают железные, огнедышащие олени, которые возят много людей и товары. Он привёз с собой в стеклянных бутылках прозрачную жидкость и целых десять дней не выходил из юрты. Он делал из бутылки несколько глотков, а потом долго пел весёлые песни и засыпал. Просыпаясь, он снова глотал эту жидкость, и всё повторялось сначала. Это очень не нравилось старому Такдыгану, но он молчал. Ошана знала обычаи предков, согласно которым мужчина, не достигший сорока лет, не имел права употреблять хмельные напитки, она вежливо сказала об этом Ульфару. Ульфар никак не отреагировал на замечание, сказав, что прошло время поклонения предкам, и он будет жить вольно и свободно. Услышавший это старик обиделся и перестал разговаривать с Ульфаром. Потом Ульфар уехал добывать соболя, и несколько месяцев его не было. Ошана сотни раз одна меняла пастбища, перегоняя оленей, всё дальше уходя в тайгу. Старый Такдыган, чем мог, помогал внучке в нелёгкой кочевой жизни.
Однажды Такдыган, сказав Ошане, что скоро вернётся, собрался и уехал верхом на олене. Вернулся он через несколько дней и не один. С ним был Ульфар. Ульфар был растерян и напуган, он без слов упал в чуме на лежанку и молчал. Молчал и вошедший следом Такдыган. Ошана пыталась выведать у мужчин, что случилось, и не смогла этого сделать. Они молчали.
На следующее утро Такдыган сказал внучке, чтобы она начала готовиться к большой кочёвке, пояснив, что уходить предстоит далеко, за становик, туда, где нет людей и нет дорог. Так нужно для её мужа, так необходимо для их семьи.
Такдыган узнал от родичей, какой непростительный проступок совершил Ульфар. Это он за обещанную ему винтовку и патроны вывел таёжной тропой казаков к лагерю скрывавшихся на Олёкме, у переката, красных мадьяр. Это по его вине пролилась кровь застигнутых врасплох, по-воровски убитых спавших людей. Даже зверя спящего никогда не убьёт настоящий охотник-орочон.
Не было прощения Ульфару. Такдыган был согласен со страшным наказанием, который определил ему на сухлене, собрании старейших мужчин, нюнгэ, вождь рода.
Такдыган тоже должен был оставить его семью, но входил в число старейших, и с согласия нюнгэ остался в изгнанной семье по праву родства. Он любил свою внучку и хотел закончить свою жизнь у неё на руках. Он понимал, что Ошана любит своего пустоголового, как он думал, мужа и не уйдёт от него, бросив в беде.
Несмотря ни на что, он надеялся, что Ошана ещё родит ему правнука, которому он сможет передать все знания и навыки, которые приобрёл за свою долгую жизнь. Поэтому он вернулся в стойбище. Поэтому и уводил сейчас Ульфара и его жену далеко, за становой хребет, в те труднодоступные места, где кочевал когда-то в молодости и куда давно не уходили люди его рода.
С тех пор минуло семнадцать лет. За эти годы, кочуя вдали от людей, Ошана родила Ульфару двух дочерей. Ульфар лет через шесть после изгнания погиб на охоте. Подвела заработанная предательством винтовка, дала осечку в момент, когда растревоженный в берлоге медведь выскочил и, ослеплённый на мгновение светом, встал на дыбы, а в следующее мгновение уже рвал подмятого Ульфара, не успевшего схватить в руки надёжную в руках умелого охотника пальму. Такдыган добил медведя пикой и привёз Ошане и её дочерям тело погибшего. С тех пор они кочевали вчетвером, подраставшие дочки Ошаны были отрадой и любовью старого, но никак не хотевшего умирать Такдыгана. Что происходило в стране, по бескрайним просторам тайги которой они столько лет кочевали, не знали. Изредка за солью и другими припасами Такдыган уходил к людям и, возвращаясь, рассказывал, что они не должны возвращаться, они ещё не прощены их народом. Более того, Такдыган знал ещё и то, что власть, пришедшая и установившаяся после долгой неразберихи и войны, искала того, кто предал тогда интернациональный отряд, и лучше было оставаться подальше от этой власти.
Ошана пристрастилась к охоте и добывала много пушнины, перенимая приёмы, которыми владел Такдыган. Вскоре она самостоятельно могла добыть даже медведя, взяв его на пику и убивая ударом остро отточенной пальмы. Такдыган знал многих, и его знали многие, он находил возможность менять меха на нужные в тайге товары.
Этой зимой, в середине января, он, погрузив вьюк на одного оленя и сев верхом на другого, отправился по одному ему известным тропам обменять добытые Ошаной меха на товар. Такдыган слышал, что с некоторых пор все охотники обязаны были сдавать меха только заготовителям, поставленным нынешней властью, и не имели права продать добытое куда-то ещё. Что личные семейные оленьи стада объединяют в общие, а орочон заставляют жить оседло, в посёлках. Что управлять родами власти назначают молодых, а зачастую и вообще инородцев. Уважаемые старейшины и шаманы изгоняются и всячески притесняются. Детей орочон и других эвенков, разрывая связь поколений, принуждают жить отдельно от родичей. Сердце болело у старика за гибнущий народ.
Поэтому он хотел сохранить свою семью, а он всегда считал Ошану и её дочек своей семьёй, в неприкосновенности, как частицу своего самобытного народа. Поэтому Такдыган был осторожен. Обмен мехов на товар он производил в тайге. В небольшой пещере он оставлял свой товар и, кочуя неподалёку, ждал, когда привезут в обмен необходимые ему вещи. Его дальний родственник Пётр Андреев, охотясь в тех местах, по уговору забирал его меха и как свои сдавал. Уже много лет они, практически не встречаясь, совершали такой обмен, ни разу не нарушив своего слова. Вот и в этот раз Такдыган ехал к той потаённой пещерке, стараясь успеть до темноты.
Присутствие чужака Такдыган почувствовал уже давно, именно почувствовал, а не увидел или услышал. Едва уловимые запахи, обломанные веточки кустарника и сбитый мох указывали на то, что недавно здесь был человек, совсем недалеко от его тайника. Причём не эвенк, русский, мужчина выше среднего роста, в плохой обуви и одежде, скорее всего не знающий тайги. Привязав оленей в укрытом месте, Такдыган осторожно приблизился к скале, в основании которой была пещера. Лёгкий дымок, выходящий из лаза, был едва заметен. Сняв с плеча на всякий случай винтовку, Такдыган подошёл к входу и по-русски окликнул:
— Эй, человек, выходи, знакомиться будем.
Ему никто не ответил. Он окликнул ещё несколько раз, и опять ему в ответ была тишина. Тогда он, положив оружие, осторожно полез в лаз. Прогоревший у входа костерок не освещал пещеры, и Такдыган не сразу разглядел свернувшегося в калачик человека. Он был неподвижен, но жив. Тяжело, с хрипом дыша, замерзающий человек через слегка открытые глаза смотрел на Такдыгана.
— Кто ты?
Запёкшиеся губы человека еле слышно прошептали:
— Иван Голышев.
— Ван… гол… — услышал старый охотник. — Ну, Вангол так Вангол, — сказал Такдыган, собирая остатки веток и мусора, чтобы разжечь погасший костёр.
Его не смутило это странное имя. Он понимал, что человек случайно остался жив, приди он позже на несколько часов — и всё, тот бы просто замёрз. Старый охотник знал, что случайностей в этой жизни не бывает. Значит, духам тайги так было нужно, чтобы он нашёл и спас этого человека. Не случайно, значит, решил он ехать этим разом на двух оленях, всё не случайно, всё в этой жизни продумано и предрешено заранее. Согрев и напоив Вангола отваром из трав, всегда имевшихся у Такдыгана с собой, он прибрал в пещере, перенёс в неё меха и, поставив на место камень, загораживавший вход, не мешкая отправился в обратный путь. Вангол, немного пришедший в себя, с трудом держался на олене, но не упал ни разу. Мёртвой хваткой вцепившись в шерсть на шее, он полулежал на нём. Иван действительно плохо понимал, что с ним происходит. Последние несколько суток он провёл в бредовом жару и сейчас не понимал ещё, явь это или продолжение бреда. Он тупо повиновался появившемуся человеку, почему-то всецело ему доверяя, собрал всю силу воли, чтобы удерживаться на животном, которое осторожно несло его. Куда, зачем и почему? Эти вопросы просто не приходили на ум Ивану, его мозг просто фиксировал происходящее с ним как бы со стороны, давая необходимые команды мышцам рук и ног. Верховые олени, в отличие от лошадей, всегда бегут ровно и не трясут своих седоков. На лошади Иван бы не удержался, да и не прошла бы лошадь теми тропами, которыми Такдыган вёл свой небольшой караван. Он решил вернуться сразу, ждать обмена было невозможно, его находка, Вангол, не выдержал бы нескольких ночёвок в тайге. Такдыган понимал, что оставляет на долгое время своё стойбище без соли и боеприпаса, но спасти жизнь человека он посчитал важнее. На остановках осторожно укладывал на оленью шкуру больного, укрывал его и согревал своими целебными отварами. Вангол был настолько слаб, что самостоятельно уже не мог встать. Распухшее, покрытое струпьями от ран лицо не позволяло Такдыгану определить возраст Вангола. Но руки, руки рассказали старику о том, что его спасённый молод и силён. То, что он беглый заключённый, Тактыган понял ещё в пещерке, увидев его одежду. Нужно было спешить, и охотник вёл свой небольшой караван, останавливаясь только для отдыха и кормёжки оленей. К полудню четвёртого дня пути они приехали к стойбищу, где их встречали радостная Ошана и две её весёлые дочери. Увидев необычный груз, ничего не спрашивая у старика, Ошана с дочками сняли потерявшего сознание Вангола с оленя, на руках перенесли в чум. Там с него сняли всю одежду и немедленно сожгли. Не отходившая от Вангола Ошана вечером увидела, что ему становится хуже. Он задыхался, кашель душил его, и, обливаясь потом, он на глазах слабел. Широко открытые глаза Вангола уже ни на что не реагировали, они смотрели куда-то в одну точку и медленно угасали. Он умирал. Такдыган, отдохнувший с дороги, сидел у костра и, что-то нашёптывая, раскачивался в ритме одного ему слышимого шаманского бубна, он призывал доброго духа тайги Сэвэки.
Затем, быстро собравшись, взяв аркан и пальму, вышел из чума. Опытному орочону не трудно было быстро отыскать в стаде молодую важенку и набросить на неё аркан. Зарезав важенку, он сам освежевал тушу и, сняв свежую шкуру, вернулся в чум. Ошана видела такое впервые в жизни. Такдыган, расстелив окровавленную шкуру оленихи мехом вниз, уложил на неё обнажённое и почти бездыханное тело Вангола и, обернув полностью, укутал его. Получившийся меховой кокон он стянул поверху кожаными ремешками.
— Сейчас всё решает великий Сэвэки, — многозначительно произнёс он, ответив на немой вопрос Ошаны. Сев у костра, стал, покачиваясь, что-то нашёптывать и напевать.
Так прошло около шести часов. Ошана и её дочери, девочки десяти и двенадцати лет, не спали, завороженно смотрели на происходящее. Они видели, как крупные капли пота катились по лицу их старого деда, как он, медленно покачиваясь, иногда замирал, и из его горла вырывались нечеловеческие звуки. Кокон, в котором было упрятано тело больного, лежал неподвижно, и ничто не говорило о том, что человек внутри ещё жив. Первые лучи солнца осветили макушку чума. Такдыган замолчал и тяжело поднялся на ноги.
— Наверное, я плохой шаман, Сэвэки не услышал меня, — сказал старик, подходя к кокону. Он протянул руку, чтобы развязать ремень, и вдруг мех шевельнулся, из его глубины раздался стон.
— Он жив, он не умер, ты великий шаман, дедушка! — кричала Ошана, помогая старику развязывать ремни, стягивавшие шкуру.
— Да, он не умер, он родился, — сказал старый охотник, обтирая от крови и жира горячее тело Вангола.
— Теперь у меня есть правнук, Вангол, он будет великим сонингом, — тихо произнёс старик. — Внучки, принесите снега.
В четыре руки Ошана и Такдыган снегом растирали голое тело Вангола, пока кожа не покраснела, затем его, как маленького ребенка, укутали в куски ткани и меховые одеяла. Напоенный густым тёплым оленьим молоком, он уснул и спал почти двое суток под присмотром дочек Ошаны.
— Пока Вангол не встанет на ноги, будем стоять здесь, — решил Такдыган, и Ошана с ним согласилась. Пастбище было ещё хорошим, и корма оленям хватит.
Ошана любила и уважала своего деда, а после того чуда, что он совершил с Ванголом, вернув его к жизни, она поверила в безграничные возможности Такдыгана. Она слышала и от него, и от других старых людей в детстве много красивых и правдоподобных легенд о сонингах, но, повзрослев, относилась к ним как к сказкам. Теперь, услышав из уст старика слова о будущем Вангола, она поверила в реальность замысла старого охотника. Она поверила в то, что духовная сила, сконцентрированная в старике, его связь с духами тайги и терпение способны изменить жизнь этого беглого. Превратить его, больного и беспомощного, в сильного и мужественного воина, дать ему такое знание природы и мира, о котором он даже не догадывается. Сделать его сыном тайги и её бережливым защитником и хозяином. Мало кто мог удостоиться такой чести и такой судьбы, но Вангол, этот молодой русский парень, был избран добрым духом тайги и предназначен своей новой судьбе. Так считал Такдыган, этому верила Ошана.
Старший майор Битц был в приподнятом настроении, всё у него складывалось хорошо. Недавно уехал бывший у него с проверкой один из замов начальника Главного управления принудительных работ. Он увозил с собой в Москву результаты проверки, согласно ко торым лагерь содержится в полном соответствии с требованиями партии и правительства, политической ситуации и законности. А он, начальник пересыльного лагеря, старший майор Битц, заслуживает поощрения. Его лагерь признан образцовым по зоне Восточной Сибири и Дальнему Востоку. Пройдёт какое-то время, и он получит повышение по службе, и наверняка прощай, Могоча, эта таёжная дыра. Пора, пора уже ему служить где-нибудь в крупном городе или, всякое может быть, рассуждал он, в столице. Дух захватывало от перспектив, о которых намекнул, уезжая, заместитель начальника главупра. Теперь главное — никаких ЧП. Всё должно быть так, как должно быть. Он стоял у окна своего кабинета и наблюдал, как на площадке начальник караула производит развод. Чёткий строевой шаг, безупречная выправка, образцовый порядок — это его заслуга. Ему даже взгрустнулось. Жаль будет покидать этот лагерь, здесь он полный хозяин. Но, увы, пора расти, как сказал проверяющий.
Из-за поворота на площадку въезжали машины удоганского спецэтапа. Битц отметил про себя, что конвой вернулся на сутки раньше. «Молодец Макушев, — увидев вылезшего из головной машины лейтенанта, подумал Битц, — этого возьму с собой, не откажут».
Макушев, войдя в кабинет, строго по уставу начал рапортовать о выполнении поставленной задачи. Битц, сидя в кресле, внимательно выслушал доклад и, пригласив лейтенанта сесть, подытожил:
— Степан Петрович, то, что не вылез за пять процентов, благодарю, а вот за потерю машины и личного состава придётся отвечать. Напишешь рапорт на моё имя, в котором подробно изложишь обстоятельства происшествия и принятые тобой меры. Останки водителя и конвоира похоронить, как положено, с воинскими почестями на могочинском кладбище. Родным отправим письма о гибели при выполнении служебного долга. На этом всё, Макушев, выполняйте. И ещё: проинструктируйте свою команду, чтобы о происшествии не болтали языками.
— Уже сделано, товарищ старший майор. Разрешите идти? — Макушев выложил на стол начальника личные дела погибших зэков, оружие конвоира Свистунова и вышел из кабинета.
Да, подпортил картину Макушев, думал Битц. Хорошо хоть проверяющий уже уехал, а то, как говорится в русской пословице, ложка дёгтя бочку мёда портит. Битц, совершенно не заинтересованный в огласке происшествия, не стал писать рапорт по инстанциям, решив замять это на время. А время работало сейчас на него. Потом, когда его судьба уже будет решена, в Москве, он пустит документы по инстанциям. Просто он проводил служебное расследование, скрупулёзно выясняя причины и условия, повлёкшие происшествие. На это потребовалось чуть больше положенного времени, вот и всё. За усердие в его системе не наказывают, это он знал твёрдо. Придвинув к себе личные дела, привезённые Макушевым, он, даже не открывая папки, на обложках поставил резолюции, отправляющие их в архив. С этого момента эти люди перестали существовать вообще. С этого момента перестал существовать и заключённый Иван Романович Голышев. Он погиб в автокатастрофе и захоронен на кладбище пересыльного лагеря в городе Могоча Читинской области. Но об этом даже не нужно было никому сообщать. Он был осуждён без права переписки.
Через месяц Битц сдавал дела, он был повышен в звании и переведён на Украину.
Степан Макушев добился перевода Марии в Могочу, и теперь у них был медовый месяц. Битц перед отъездом навестил молодожёнов и был несказанно удивлён красотой и молодостью Марии. «Непременно Макушева заберу к себе», — решил он, нагло разглядывая смутившуюся под его взглядом женщину.
— Степан, мне так не понравился твой начальник, — сказала Мария после того, как Битц, галантно раскланявшись, поцеловал ей руку и ушёл. — Какой-то он мерзкий!
— Забудь, лапушка моя, мы его больше не увидим, — обняв жену за плечи, успокоил Степан. Он не знал, что как раз в этом он ошибался.
Все попытки Степана выяснить, где Волохов и что с ним происходит, ни к чему не привели. У него не было таких связей, а Битц, к которому он обратился за помощью, и слушать не стал, сославшись на срочные дела. Однако дал понять, что в его же интересах забыть Волохова и нигде больше не упоминать его имени. Время было такое: чтобы сохранить себя, дети отрекались от родителей, жёны от мужей, брат предавал брата.
Но Макушев не мог забыть своего друга, не по-казацки это, не по-мужски. Мария, считавшая, что своим счастьем обязана Ивану, целиком разделяла точку зрения мужа. Нужно было что-то делать, искать Волохова и добиваться справедливости.
Волохов тем временем сидел в одиночной камере Читинской тюрьмы. Его долго не допрашивали, как будто забыв о его существовании. Утешало лишь то, что он был одинок. Так уж сложилась жизнь. Получив несколько тяжёлых ранений, он был демобилизован из Красной армии, но в родные места не вернулся. Не хотел встречать родственников и знакомых, знал, что многие из них, воюя под другими знаменами, сложили свои головы, немало порубив своей и чужой родни. Потянуло его подальше от знакомых людей, поближе к природе. Так и занесло в Тупик, где, встретив одинокую женщину, у неё и остался. Недолгим было семейное счастье. Она умерла в тридцатом. Он, поседевший ещё в молодости, сильно сдал здоровьем и о женитьбе больше не помышлял, целиком отдаваясь работе, которую ему поручила партия. Перебирая события своей жизни, Волохов никак не мог вспомнить личность того чернявого следователя, допрашивавшего его в Тупике. Да и не должен был вспомнить, потому что в действительности никогда его не видел раньше.
Старший следователь особого отдела НКВД Гладышев тоже никогда раньше не встречался с Волоховым. Он просто применил свой излюбленный приём. Поверхностно зная по личному делу прошлое арестованного, он обрушивал на него какое-нибудь нелепое обвинение, якобы совершённое в прошлом. Человек начинал оправдываться, приводить какие-то факты и аргументы своей невиновности, называл имена и фамилии людей, обязательно где-то был неточен или даже врал. Из этого потока информации Гладышев искусно вылавливал для себя всё необходимое, чтобы потом предъявить обвинение ни в чём не повинному человеку. Как правило, этот приём срабатывал, и он мастерски им пользовался. В случае с Волоховым получилась осечка, он не называл фамилий и не врал, крепким орешком показался Гладышеву, и поэтому теперь следователь скрупулёзно собирал на него информацию. С его точки зрения, судьба Волохова была уже предрешена. Достаточно было фактов, что он служил в банде атамана Семёнова, зверствовавшего в Забайкалье. Был в хороших отношениях с комбригом Хлебниковым, недавно расстрелянным за участие в преступной группировке Блюхера. Одного этого с лихвой хватит, но Гладышев хотел сломать этого человека, заставить его каяться в грехах и предавать других. Ему нужна была преступная группа вредителей, раскрыв которую он смог бы проявить свои недюжинные способности преданного делу партии чекиста. Он убеждённо считал, что необходимо очистить партию и страну от примкнувших к ней и замаскировавшихся до времени врагов. Для этого все средства были допустимы и хороши. Великая цель, поставленная перед ним вождём и учителем, товарищем Сталиным, оправдывала всё.
Допрашивая врагов народа, арестованных в посёлке Тупик, он получал информацию о Волохове. Как ни странно, даже припёртые к стенке фактами вредители ничего, что было нужно Гладышеву, не говорили и не подтверждали о Волохове. Это ещё больше злило следователя и вызывало ненависть к Волохову. «Как законспирировался, вражина, — с негодованием думал о нём Гладышев. — Ничего, расколем и тебя. Дай время».
Безусловно, Гладышеву стал известен круг лиц, с кем Волохов был хорошо знаком и поддерживал отношения. Фамилия Макушева, как его единственного близкого друга, всплыла недавно, и Гладышев стал наводить о нём справки. Личное дело Макушева, истребованное им, было безупречным. В отличие от Ивана Волохова Степан умолчал в своё время о своих боевых делах в составе белоказацких войск. Так получилось даже не по его вине, а потом его просто никто не спрашивал об этом. Направив отдельное поручение о допросе Макушева в особый отдел по месту его службы, он ждал ответа. Ответа долго не было, и Гладышев только спустя месяц узнал, что лейтенант Макушев откомандирован по новому месту службы куда-то на Украину. Направлять новые запросы уже не было времени. Гладышев решил заканчивать дело Волохова по имеющимся материалам. Их было предостаточно. Волохов получил десять лет принудительных работ и ушёл этапом.
Нет конца и нет края великой сибирской тайге. Начинаясь с отрогов Уральских гор, раскинулась она на тысячи вёрст до самого Тихого океана. Безлюдная и дикая природа лишь чуть была освоена по берегам крупных рек и озёр да живой нитью протянулась цивилизация железной дорогой. Где-то там электричество приводило в движение станки и машины, выплавлялся металл, строились корабли и самолёты, из репродукторов лилась музыка и на экранах открывшихся кинотеатров Великий немой, обретя голос, завладел умами и сердцами тысяч людей. А здесь, как и тысячи лет назад, скованная в эту пору крепкими морозами, тайга дремала, укрывшись мягким снежным одеялом, сохраняя и сберегая до поры гигантские запасы жизненной энергии. Сюда, в труднодоступные, потаённые таёжные углы ещё десятки, а может, и сотни лет не ступит нога цивилизации, раздавив, не задумываясь, кованым сапогом какое-нибудь великое творение природы, вроде обыкновенного муравья. Здесь тихо журчат скованные льдом, кристально чистые воды сибирских ручьёв и рек, вода которых, облагороженная золотым песком, имеет такие целебные свойства, о которых и мечтать не может великий индийский Ганг, берущий своё начало в залежах серебряной руды. В одном из таких таёжных районов, размером примерно с половину Франции, и кочевала уже много лет волею судьбы оторванная от людей семья Ошаны под покровительством мудрого Такдыгана.
Только по прошествии трёх недель Иван начал понимать, где он и что с ним произошло. Эти три недели его организм боролся с болезнью, и только сейчас он почувствовал, что слабость проходит. Он стал набираться сил. Появился интерес к тому, что его окружает.
Когда-то в школе преподаватель по географии рассказывал о чуть ли не первобытных народах, населяющих Крайний Север. Тогда Ивану это не было интересно, и он ничего не запомнил из школьного материала, разве лишь только то, что эти народы разводили оленей и занимались охотой. Теперь ему стало не просто интересно. Оказавшись в орочонском чуме, оставшись в живых благодаря заботе и уходу этих людей, он почувствовал желание и необходимость узнать и понять их. Его прошлая жизнь — а была ли она? — отошла куда-то на задний план. Он с удивлением обнаружил, что существует другая, особенная и совсем не похожая на его прежнюю, очень интересная жизнь, которой живут окружающие его люди. Его не беспокоили вопросами, за ним ухаживали, кормили и лечили, как родного сына. Он привык к добрым рукам этой уже немолодой орочонской женщины с ласковым именем Ошана, к суровому, изрезанному морщинами лицу старого охотника с необычным и труднопроизносимым именем Такдыган, к весёлым и симпатичным девочкам-подросткам, дочкам Ошаны. Постепенно он начал понимать, что мир, в котором он оказался, полон тайн и загадок, которые зачастую ставили его в тупик. Например, он очень смущался и чувствовал себя неловко, когда, ещё очень слабый, пытался по малой нужде отказаться от помощи Ошаны, но вынужден был мочиться в приносимый ею кожаный мешок. Этот мешок выносили на мороз и вновь, по нужде, приносили к его лежанке. Он не понимал, почему мешок вместе с содержимым замораживали, а не опрастывали, и был ошеломлён, когда Такдыган объяснил ему, что и он, и все делают это для оленей. Оленям необходима соль, которую приходится покупать и завозить, если рядом нет природных солонцов. Оказывается, даже если есть соль, содержимое этих мешков является лакомством для оленей, а уж если нет соли, то это единственное средство для их подкормки.
Как только Иван встал на ноги, стойбище свернули, началась кочёвка к новым пастбищам. За время вынужденной стоянки олени сильно выбили ягель в округе, и Такдыган опасался потерять эти выпасы на несколько лет. На новом месте Иван перешёл жить в чум Такдыгана. Здесь его называли Ванголом, и своё имя он мог услышать, только произнося его сам. Он пытался объяснить Такдыгану, как его зовут, но это было бесполезно. Старик упирал палец ему в грудь и говорил:
— Иван умер, ты Вангол, сын оленихи и доброго духа тайги Сэвэки.
Иван смеялся и не соглашался со стариком, считая его слова чудачеством, но постепенно привык к новому имени и уже спокойно отзывался на него. Такдыган приглядывался к Ванголу. Поправляясь, Вангол стал охотно помогать ему и Ошане по хозяйству. У него, как правило, ничего не получалось, он ничего не умел, но было видно, что хотел научиться, и постепенно начинало получаться. Ошана и Такдыган неплохо говорили на русском языке, но специально старались в общении с Ванголом говорить на своём, вольно или невольно заставляя Вангола осваивать язык эвенков. Главными же его учителями стали дочери Ошаны. Долгими вечерами все собирались в чуме старика и слушали его рассказы. Потом, когда Такдыган ложился отдыхать, наступала очередь Вангола, и он рассказывал о жизни русских людей, об исторических событиях, в общем, обо всём, что знал, чувствуя их живой и неподдельный интерес ко всему. Девочки впитывали в себя его знания, как губка влагу, и Вангол впервые в жизни понял и пожалел, что, оказывается, так мало сам знает. Вангол кусочками угля на натянутой оленьей шкуре написал буквы алфавита, и с этого дня все, Ошана, её дочери и даже Такдыган, стали обучаться русскому языку. Одновременно они обучали его своему. Вот бы Гоголева сюда, думал он, с теплотой вспоминая своего вагонного наставника. Ладно сшитая Ошаной одежда была тёплой и удобной. Вангол чувствовал себя здоровым и просил Ошану взять его на охоту, но получал отказ. Такдыган объяснил ему, что он не может идти на охоту, он не знает тайги и не чувствует её. Он должен окрепнуть, стать здоровым и сильным, должен научиться видеть и слышать.
— Я здоров, у меня хорошее зрение и слух! — говорил старику Вангол.
— Это тебе так кажется, — возражал охотник. — Догони оленя.
— Его нельзя догнать, — говорил Вангол.
— Можно, — возражал упрямо старик.
— Кто сможет догнать оленя? — спрашивал Вангол.
— Ты сможешь, — отвечал Такдыган, тыкая его пальцем в лоб.
Как-то наедине Такдыган спросил Вангола, за что его лишили свободы. Вангол всё подробно рассказал, Такдыган долго молчал и думал, поглядывая на Вангола. Потом встал и, похлопав его по плечу, сказал:
— Ты хороший человек. Я мог ошибиться, Сэвэки ошибиться не мог. Если ты согласен, как сойдут снега, мы пойдём к чистому камню, там дух Сэвэки очистит твоё тело от болезней и даст тебе силу. Он откроет тебе глаза и прочистит уши и нос, он снимет оковы с твоих ног.
Вангол хотел улыбнуться словам старика, но что-то остановило его, и он, внимательно выслушав, ответил на языке эвенков о своем почтении духу тайги и согласии.
Так незаметно, в кочёвках и переходах, долгих серьёзных беседах с Такдыганом и весёлых вечерах в обществе детей и Ошаны, пролетела зима и наступила весна.
Удивительна сила живой природы. Ещё вчера скованные ледяным холодом сопки казались безжизненными, трудно было себе представить, что они могут ожить. Сего дня пригретые солнечными лучами склоны, едва почернев проплешинами, очистившимися от снега, загорелись багровыми пятнами цветущего багульника. Безмолвные накануне боры наполнились звуками птиц и шорохами зверей, на таёжных полянах, по склонам сопок вышли на свет и раскрылись ему удивительно нежные, покрытые тонкими волосками голубые и желтые подснежники. Зашумели и заиграли на солнце весёлые ручейки, сливаясь в затейливо изогнутые между сопок русла лесных речушек, на берегу которых, собираясь огромными стаями, лесные птицы склевывали песок и мелкую гальку. Проснувшиеся худые и голодные медведи, расчёсывая слежавшуюся за зиму шкуру, купались в воде, гоняясь за крупным тайменем или хариусом, в изобилии шедшим вверх по течению на нерест. Серебряный березняк в прозрачных рощицах, дружно покрывшись мелкими клейкими листочками, от каждого дуновения ветерка что-то тайное шепчет его обитателям, дурманя голову своим тонким ароматом весны.
Ванголу не доводилось раньше видеть такой красоты, а может, и скорее всего, он её просто не замечал, как это свойственно большинству людей, утративших свою связь с природой. После очередного перехода Такдыган сказал Ванголу, чтобы он готовился к пути.
— Выйдем завтра на рассвете, через два дня будем на месте.
Вангол, согласно кивнув, упал на шкуры. Трудно ему давались уроки оленевода. Сегодня он бессчётное количество раз учился ловить арканом оленей. То, что двенадцатилетняя девочка с лёгкостью проделывала в считаные минуты, Вангол не мог сделать, как ни старался. Только взмокнув и пробегав за оленями полдня, он сумел заарканить одного из них и под общее одобрение и похвалы сквозь смех подтащил трёхлетку оленя к чуму.
— Вот на нём и поедешь, — сказал Такдыган, заходя в чум.
Утром чуть свет они, собранные в дорогу Ошаной, уехали из стойбища. Сытые, отдохнувшие олени бежали быстро и ровно, и скоро стойбище исчезло из вида, затерявшись в кажущемся однообразии таёжного ландшафта. Вангол удивлялся: как ориентируется старик, уверенно ведущий оленя без каких-либо троп или знаков на деревьях или скалах? Такдыган рассказал ему, что он один раз был в том месте, куда его ведёт, и был там лет семьдесят назад. Однако к середине второго дня пути они подъехали к скалистым сопкам и стали подниматься на одну из них по едва заметной тропе. Бордово-красного цвета скалы на склоне сопки, похожие на клыки гигантских чудовищ, окружённые свежей зеленью молодой листвяжной хвои, в лучах заходящего солнца создавали фантастический пейзаж, от которого у Вангола захватывало дух. У подножия одной из них они устроили привал. Вангол, как всегда, стал собирать сушняк для костра, но старик сказал ему, чтобы он этого не делал.
— Здесь нельзя жечь огонь. Переночуем без костра, — сказал он, расстилая небольшую оленью шкуру и укладываясь спать.
Хотя по ночам было ещё прохладно, они прекрасно выспались, укутавшись в шкуры. Оставив оленей у скалы, в лучах утреннего солнца они поднялись вверх ещё на пару сотен метров и оказались перед плоской и почти абсолютно ровной каменной площадкой, как бы зажатой между скал. Посредине площадки, кое-где по трещинам поросшей коричневым мелким мхом, стоял, как бы вырастая из неё, почти правильной формы восьмиугольный камень. Он был абсолютно чёрного цвета и матово поблёскивал в солнечных лучах. Вангол ничего подобного не ожидал увидеть, про себя надеясь, что старик приведёт к какому-нибудь каменному идолу и заставит ему поклониться или что-нибудь подобное, к чему он приготовился и из уважения к Такдыгану проделал бы. Однако всё оказалось совсем не так, и Ванголу стало слегка страшновато. Когда солнце стало подходить к зениту, сидевший на площадке Такдыган встал и велел Ванголу быстро раздеться догола. Затем, взяв его за руку и что-то невнятно нашёптывая, старик медленно, по спирали, стал подводить Вангола к камню. Сделав примерно два оборота вокруг, приблизились к камню. Такдыган подсадил Вангола и велел ему лечь на камень спиной, раздвинуть руки и ноги и как можно плотнее прижаться к камню. Вангол всё сделал, как говорил старик. Последнее, что он запомнил, было лицо старика, который, сняв головной убор и вознеся руки к небу, что-то быстро-быстро говорил. Редкие седые волосы старого охотника шаром стояли у него на голове, и каждый волосок был подобен натянутой струне, которую не мог покачнуть даже ветерок, задувавший сюда из расщелины. Ванголу, лежащему голым на камне, вдруг стало тепло и спокойно, и он уснул. Через какое-то время сознание вернулось к нему. Подняв голову, он увидел Такдыгана, стоявшего у края площадки. Заметив движение, старик замахал ему рукой и позвал к себе. Вангол вскочил на ноги и, спрыгнув с камня, подошёл к старику. Он не знал и не понимал, что с ним произошло, но то, что реально случилось что-то очень важное, чувствовал. Такдыган внимательно смотрел в глаза Вангола, и под этим взглядом Вангол опустился на колени и склонил голову перед старцем. Старик погладил его по голове и велел вставать и одеваться.
— Это место священно, и о нём не знает никто. Даже я не смог бы его отыскать раньше положенного срока. И теперь, когда мы уйдём отсюда, мы забудем дорогу обратно. Я — уже навсегда. А ты, Вангол, когда придёт твое время, приведёшь сюда своего ученика. Пора возвращаться домой, Вангол, — сказал Такдыган, подавая ему одежду.
Спускаясь по склону к оставленным оленям, Вангол почувствовал в себе что-то новое, он вдруг услышал множество звуков, ранее не слышанных им. Он почувствовал запахи трав и цветов и, остановившись от неожиданности, как вкопанный стал озираться вокруг, топчась на одном месте. Прислонившись спиной к дереву, он почувствовал или услышал, как в глубине ствола текут соки, а в коре ворочаются, прогрызая её, личинки короедов. Ошеломлённый и изумлённый происходящим, он пришёл в себя только тогда, когда услышал, как давно спустившийся на площадку у скалы Такдыган окликнул его.
Перед Ванголом открывался новый мир во всём его могуществе и многообразии, трепетной нежности и многоцветии, искромётности мгновений жизни и смерти. Такдыган внимательно следил за его поведением и довольно улыбался, когда Вангол, как мальчишка, радовался неведомым до сего дня открытиям. Довольно скоро они вернулись в стойбище и были, как всегда, радостно встречены его обитателями.
После всего пережитого Ванголу казалось теперь, что он оказался на совершенно незнакомой ему планете, где так же, как и на земле, светило солнце и мерцали звезды, но всё остальное изменилось, приобрело иной смысл. С каждой ранее знакомой вещью или предметом он вынужден был как бы знакомиться вновь. Его мучили сотни вопросов, о которых он раньше и не задумывался. Такдыган терпеливо отвечал ему. Но однажды Такдыган отказался отвечать на очередной вопрос.
— Для чего? Почему? Ты сам всё это знаешь, Вангол, тебе просто это нужно вспомнить, не ленись, вспоминай, — сказал Такдыган, отдавая в руки Вангола свой охотничий лук и колчан со стрелами. — Из чего сделан лук? Вспоминай, Вангол! Из чего сделаны стрелы, каких птиц перья в их оперении? Вспоминай! Ты знаешь, ты должен вспомнить! Ну!
Вангол, уже не удивляясь услышанному, взял в руки лук, вытащил стрелу, внимательно оглядел её и вдруг отчётливо понял или вспомнил, что и вправду всё хорошо знает.
— Лук трёхслойный, выточен из сердцевины лиственницы, стрелы выстроганы из колотой берёзы, оперение из перьев дятла, — проговорил Вангол, сам себе удивляясь.
— Молодец, правильно. Видишь, ты всё сам знаешь, а мучаешь меня, старика, — улыбаясь, сказал Такдыган, а потом уже серьёзно продолжил: — Ты не только многое теперь знаешь, ты многое теперь умеешь, тебе только нужно заставить себя вспомнить. Многое тебе сейчас не по силам, но это поправимо. Теперь тебе нужно тренировать своё тело, сделать его сильным и выносливым. Тренируя тело, ты закалишь дух, и, когда ты будешь готов к новым знаниям и умениям, они сами будут приходить к тебе. Не думай, что это легко и просто. Ты сейчас как слабая птица на сильном ветру. Забилась меж ветвей и сидит, стоит ей хоть на миг высунуться из укрытия, её унесёт и разобьёт о скалы. Не обижайся, Вангол, но рано или поздно тебе придётся покинуть укрытие и выйти против ветра, и ты должен быть к этому готов. Забудь всё, чем ты жил до сегодняшнего дня, забудь на время, откуда ты и как сюда попал. Ты — Вангол, сын оленихи, твой дом — тайга, добрый дух которой — твой отец и покровитель. Он избрал меня твоим учителем и наставником.
После всего, что было у чистого камня, Вангол не мог не верить словам старика, он сам чувствовал в себе желание и готовность следовать его требованиям и советам. С этого разговора его жизнь изменилась. Такдыган каждый день определял, чем будет заниматься Вангол, и не отходил от него. Сначала он учил его правильно дышать и ходить, практически не уставая. Любимая присказка старика «Устал идти — пробегись» применялась тем повсеместно, чем бы Вангол ни занимался. Старик заставлял его всё делать до полного изнеможения, выдавливая из него вместе с потом и кровью свойственные человеку лень и жалость к самому себе. Постепенно, месяц за месяцем, наращивая нагрузки, Вангол стал лучше и лучше их переносить, получая от этого даже какое-то удовольствие. Такдыган был настойчив и спокоен, он готовил здоровье и тело Вангола по какой-то одному ему известной системе, чередуя десятки видов упражнений в движении с неподвижными позами самого причудливого вида. Всё это должно было сопровождаться правильным дыханием, за которым старик внимательно следил. К концу лета Вангол сильно окреп и возмужал, в его движениях появилась лёгкость и уверенность. Органы чувств давали ему огромную информацию об окружающем мире, теперь он без труда мог ориентироваться на местности. Как бы далеко ни уходил в тайгу от стойбища, всегда чётко знал не только правильное направление движения, но и пространственно мог определить своё местонахождение относительно других предметов и людей, не видимых им. Например, один раз взглянув, он мог запомнить количество и расположение чёрных и белых бисерных бусинок на украшениях Ошаны. Его сызмальства здоровый организм избавился от несвойственных оленьему народу простудных заболеваний, и к осени Вангол, не боясь простуды, часами бродил по колено, а то и по пояс в холодных водах небольших речек, охотясь за крупным тайменем. С осени Такдыган стал обучать его обращению с луком. Стрельба из тугого орочонского лука стала ежедневным многочасовым занятием Вангола. С места, стоя и сидя, в прыжке и на бегу, по неподвижной и движущейся цели, на скаку с оленя и в падении с него — всё это под руководством Такдыгана, а иногда и Ошаны, в совершенстве владевшей этим искусством, осваивал Вангол. Охотничий лук в умелых руках опытного охотника был грозным оружием. Ошана с сорока шагов, с разворота, практически мгновенно отпуская тетиву, попадала стрелой без промахов в цель размером с куриное яйцо. Остро отточенный железный наконечник стрелы, выпущенной с такого расстояния, вонзался в твёрдую листвяжную плаху почти на два сантиметра. Такдыган рассказывал, что в молодости он мог выпустив вверх одну стрелу, вторым выстрелом переломить её, падающую, на землю.
— Сейчас я не смогу уже так стрелять, но ты, Вангол, сможешь, — говорил старик.
Вангол ему верил, и эта вера помогала поверить в себя, в свои силы, которые сейчас стали казаться ему безграничными. Впрочем, так оно и есть, в любом человеке заложены безграничные возможности. Беда в том, что не всякий может их открыть в себе и тем более использовать. Вангол же, поддерживаемый огромной силой духа Такдыгана, делал поистине невозможное. Он за несколько дней осваивал навыки, которые многим орочонам не давались годами, вызывая уважение и восхищение со стороны Ошаны и похвалу старца. Старшая дочь Ошаны, двенадцатилетняя Тинга, вообще последнее время не сводила с Вангола глаз. Она увязывалась за ним везде и старалась быть рядом. Лёгкая и неутомимая, она не отставала от него, невольно участвуя в его ежедневных подъёмах бегом на близлежащие сопки. Приносила стрелы во время занятий с луком, таскала на верёвке движущуюся мишень и очень переживала, если у Вангола что-то не получалось. Вангол часто сажал её себе на плечи и по нескольку часов катал на себе, уходя в тайгу. Она показывала Ванголу травы и цветы, которые полезны для здоровья, они собирали грибы и ягоды, в изобилии произрастающие вокруг. Их дружеские отношения ни у кого не вызывали опасений. Напротив, Ошана радовалась, втайне рассчитывая на то, что дружба может их связать более прочно, что Вангол может в будущем взять Тингу себе в жёны.
В орочонских родах, согласно обычаям, девушки были вольны в выборе друзей и могли до замужества ночевать в чуме возможного избранника. Если они впоследствии переставали встречаться, в этом никто не видел ничего плохого, просто девушка выходила на призывную песню другого юноши и, если желала этого, оставалась ночевать у него. Это приветствовалось родичами. В большинстве случаев родители жениха тогда засылали сватов, когда видели, что невеста уже беременна, то есть данный брак гарантирует продолжение рода. Ванголу была симпатична эта любознательная девчонка с чёрными как уголь озорными раскосыми глазами, но он считал её подростком и относился к ней по-братски. Иногда вечерами, слушая истории Такдыгана, он сажал её себе на колени и осторожно расчёсывал ей волосы костяным старинным гребнем, а потом заплетал десятки косичек. Такое внимание и заботу Ошана не видела никогда в семьях своих соплеменников. Вангол своим появлением и жизнью в семье внёс в неё много нового и необычного. Не только он учился у них, но и они много полезного перенимали от него. Он каждое утро, ещё больной, просил принести ему воды, мыл голову и умывался. Ошана спросила его, зачем он это делает, у орочон не принято мыть голову вообще. Они стеснялись своего голого тела и практически не мыли его, не знали они и что такое мыло. Вангол объяснил, шутя, что так он избавляется от ночных злых духов, мешающих видеть хорошие сны, отгоняет их. Попробовав один раз вымыть голову, — видно, ей приснился дурной сон, — Ошана через некоторое время вновь помыла её перед сном. Летом, останавливаясь около воды, Ошана стала мыться сама и мыть дочерей. Водные процедуры понравились им. Однажды, бродя по таёжным увалам, Вангол обратил внимание на чёрные каменные осыпи. Подобравшись к ним, он взял в руки один из камней и был несказанно удивлён — это был уголь. Осмотрев место, он обнаружил выходящие на поверхность пласты угля толщиной до двух-трёх метров. Набрав полную суму, Вангол принёс уголь в стойбище. Ошана и Такдыган были очень довольны, когда в костры-дымовухи подбрасывали уголь. Он разгорался, долго и жарко горел, стало значительно легче их поддерживать. Дым этих костров был единственным укрытием для оленей от бича тайги — кровососущих насекомых, которые тучей нападали на животных, не давая им спокойно пастись. Несколько дней на оленях Вангол и Тинга возили уголь к стойбищу, создавая запас топлива на зиму. Так в постоянных тренировках, повседневной работе текли дни, и Вангол незаметно для себя перешагнул свой день рождения, 21 августа ему исполнился двадцать один год. Но он не знал чисел дней, в тайге в этом необходимости не было, как не было и дней недели, выходных и праздников.
Близилась осень с её холодными, дождливыми месяцами, когда жизнь в тайге замирала, тяжёлые низкие облака затягивали небо и делали короче и без того уменьшающийся световой день. Такдыган и Ошана готовили снасти к последней осенней рыбалке, Вангол помогал. Интересно было видеть, как из тонкого конского волоса в руках Ошаны получалась плетёная прочная нить для уды. Как Такдыган, используя медвежью шерсть, пёрышки птиц и смолу, мастерил обманки на хариуса. Ванголу поручали более грубую работу, но не менее ответственную. Он затачивал наконечники стрел, пик и пальм, под руководством старика почти месяц он занимался изготовлением своего лука и стрел к нему. Когда лук был готов, чтобы привыкнуть к нему, Вангол каждый день не менее трёхсот раз стрелял из него по мишеням. И только когда в присутствии Ошаны и Такдыгана, в три секунды послав три стрелы в брошенную вверх Тингой мишень, он с сорока шагов всеми стрелами поразил её, Такдыган сказал, что Вангол научился стрелять. Но хороший стрелок из лука ещё не охотник, и Ванголу пришлось изучать приёмы владения пикой и пальмой. На это ушло много времени, и только выпавший первый снег прервал интенсивные тренировки. Такдыган взял с собой на охоту Вангола. Первый снег для Такдыгана был как открытая книга, он читал следы зверей и птиц, и Вангол жадно впитывал в себя эти знания, эти тайны старого охотника прочно входили в его память.
Умение двигаться беззвучно и маскироваться в условиях таёжной охоты, которыми старик владел в совершенстве, позволяли им незамеченными подходить к чуткому и осторожному зверю на расстояние выстрела. Вернулись они скоро, ведя в поводу нагруженных мясом убитого изюбря оленей. Сердце изюбря и его печень, согласно обычаю, они съели в тайге, поджарив на костре. Небольшой хвост изюбря Такдыган, аккуратно вырезав, завернул в тряпицу и отдал по возвращении Ошане. Огромные ветвистые рога украсили их чум. Ошана с дочерьми, разделав мясо, сушили и коптили его особым способом, получая тонкие полосы очень вкусного и непортящегося продукта. Ошана была довольна, она рассказала Ванголу, что мясо изюбря самое ценное и полезное.
Хвост, который ей отдал старик, она подсушит и приготовит из него снадобье для Вангола, оно придаёт силы и снимает усталость, обостряет зрение и слух, несколько капель этого снадобья позволят Ванголу, при необходимости, не спать несколько дней, двигаясь по тайге, совершенно при этом не нуждаясь в отдыхе. Она не сказала Ванголу лишь о том, что снадобье делает мужчину неистощимым любовником.
Вангол часто задумывался о своей необычной судьбе, скучал по родным, оставшимся где-то там, в другом мире. Он не знал, ищут его или нет. Удачно сложившиеся обстоятельства при побеге давали ему основания предполагать, что его могли посчитать погибшим в аварии. И, даже не обнаружив его останков, теперь-то он отчётливо осознавал это, вполне обоснованно могли посчитать погибшим в тайге. Но уверенности ни в чём не было. Он старался не думать о своём будущем, целиком вживаясь в свою нынешнюю жизнь. То, что уготовила ему судьба, он, как и всякий человек, не знал. Но то, что стал ощущать себя совсем другим, было более чем очевидно. Он сам поражался иногда своим способностям, а потом привыкал к ним и уже не обращал внимания. Например, на то, что, заметив вдалеке на деревьях выводок тетеревов, без труда мог, слегка прищурившись, приблизить их зрительно и детально рассмотреть каждое перышко в красивом оперении. Никакой бинокль или зрительная труба не смогли бы дать такого чёткого эффекта. Нечто подобное происходило и ночью. Если ему нужно было рассмотреть что-то, он начинал видеть это почти как при дневном свете. Более того, рассматривая что-нибудь у себя на ладони, он мог, разглядывая, как бы увеличивать предмет до огромных размеров. Теперь обычный муравей, попав на ладонь Ванголу, становился для него предметом исследования и познания. Он начинал понимать, что размеры и объёмы окружающего мира относительны. Небольшая песчинка, прилипшая к ладони, оказывалась целым миром, населённым живыми организмами, подчиняющимися всеобщим законам жизни на земле и влияющими на весь мир. Разглядывая царапину на руке, он видел, какие процессы происходят в живых тканях при заживлении этой небольшой ранки, и начал понимать, как заставить эти процессы ускориться. Он каким-то ему самому неведомым образом давал команду, тысячи мельчайших микроорганизмов бросались к месту повреждения и заживляли его. Иногда ему казалось, что он начнёт понимать то, что хочет Такдыган сказать, ещё до того, как тот произносил фразу вслух. Ради интереса он иногда стал опережать действиями просьбы старика, чем очень удивлял его. Эта игра увлекла Вангола в общении с Тингой. Тинга загадывала какое-нибудь желание или прятала что-нибудь. Вангол, лишь поглядев в её сторону, разгадывал желание или называл потаённое место. Получалось, что он читал чужие мысли. Более того, в играх с Тингой он мысленно мог попросить её что-либо сделать, и она, понимая без слов, выполняла его просьбу. Для Такдыгана такие способности, открывавшиеся в Ванголе, были неожиданны. Сам он ими не обладал и, решив, что духи тайги благосклонны к Ванголу, наделяя такими сверхъестественными силами, с ещё большим терпением и усердием принялся за его обучение. Теперь Такдыган с Ванголом пропадали по нескольку дней в тайге. Они охотились, ставили кулемы на соболя и пасти на лисиц, Такдыган, обучая Вангола охоте, в основном приучал его к жизни в зимних таёжных условиях. И зима пришла, пришла как-то сразу, сорвав ветрами пожухший лист с деревьев, тут же вморозила его в лёд быстро замерзающих рек. Не церемонясь, ударили крепкие морозы, превратив в ледяные бусы ярко-красными брызгами разбросанную в изобилии по болотистым участкам клюкву. Перелётные северные гуси, садясь в сумерках на зеркальную гладь почти застывших озёр, сбивались в огромные стаи на небольших пятачках, где благодаря работе их лап и крыльев вода ещё не замёрзла. Морозный воздух был чист и свеж, наконец-то исчезла наполнявшая его летом непрерывным гудением мелкая крылатая нечисть, мошка и гнус.
Тем временем другая, прожорливая и кровожадная, коричневая нечисть, расползаясь по Европе, всё ближе и ближе подступала к границам Советского Союза. Забрав всю полноту власти, энергичный и уверенный в себе Адольф Шикльгрубер смог убедить нацию в её превосходстве над всем миром. Национал-социалистическая партия, руководимая им, смогла в кратчайшие исторические сроки заставить работать на свою политику всю экономическую и финансовую мощь не только Германии, но и практически всей Европы. Причём для этого Гитлеру не пришлось уничтожать десятки тысяч и миллионов своих сограждан. Напротив, в Германию устремились сотни тысяч этнических немцев со всего земного шара. Военно-экономическая мощь Германии, поверженной в Первой мировой войне, как феникс, возродилась из пепла, почти удесятерив свой потенциал благодаря не столько мощным экономическим вливаниям заинтересованных политических сил, сколько самоотверженному труду немецких рабочих и инженеров. Новые виды вооружения и техники, железная дисциплина и истинное сплочение народа вокруг лидера нации — всё это, умноженное на военное искусство немецких полководцев, позволило Германии в считаные месяцы ставить на колени раздираемые политическими распрями и дипломатическими интригами европейские страны. Страна, давшая миру Гёте и Шиллера, казалось, потеряла разум, как в наркотическом опьянении следуя каждому слову своего фюрера. Немецкие женщины испытывали оргазм только от его речей и готовы были рожать и рожать солдат для его непобедимых армий. Хлеба и зрелищ требовал народ, опьянённый речами Геббельса, и он их сполна получал. Подростки, вступая в гитлерюгенд, получали от своих воспитателей такой заряд национал-патриотической гордости, что забивали во дворах и на улицах почти до смерти своих сверстников-евреев, ещё не успевших покинуть фатерланд. Распадались тысячи браков, настоящий немец не мог иметь жену нечистых кровей, и настоящая немка не имела права рожать полукровок. Это сумасшествие, охватившее великую страну, предопределяло ход истории, реки крови должны были пролиться на грешную землю, и многие люди чувствовали приближение этой страшной беды.
В далёкой забайкальской тайге отрезанный от всего цивилизованного мира старый неграмотный охотник, понятия не имевший о существовании на земле фашизма и арийской расы, сидя в чуме и глядя в огонь костра, сказал:
— Вангол, скоро на земле начнётся большая война, много, очень много твоих братьев и сестёр умрут, умрут их неродившиеся дети, и эта беда скажется на многих поколениях выживших.
— Как ты можешь об этом знать? — спросил с недоверием Вангол.
— Об этом мне говорят звёзды, ты ещё очень молод, и тебе непонятен их язык. Звёзды знают многое, и высшая мудрость исходит от них. Великие духи зажигают в небе звёзды, чтобы люди не могли сбиться с правильного пути. Только они неизменны, всё остальное на земле меняется каждый миг. Они не вмешиваются в земную жизнь, но могут подсказать в ней верный путь. Тот, кто слушает и понимает звёзды, тот управляет своей дорогой, владеет своей судьбой. — Такдыган задумался и прикрыл глаза. В его памяти проплывали картины далёкого прошлого. Его изрезанное тысячами морщин неподвижное лицо, освещаемое пламенем костра, было спокойно и сосредоточенно. Ванголу казалось, что именно сейчас старик слушает шёпот звёзд.
— Когда это случится?
— Не сейчас, ещё не скоро, ещё много времени, через два или три года.
— Такдыган, это мало времени, это очень мало времени. Скажи, можно ли что-нибудь изменить? — Вангол не сомневался в словах охотника.
— Один человек изменить что-либо в этом мире не в силах. То, что сказали звёзды, уже предрешено и будет. Но даже один человек, зная о том, что будет, может многое. Он не может остановить падающую со скалы глыбу камня, но он может разбудить спящих под скалой людей и увести их. — Такдыган, взглянув на Вангола, видя его горящие глаза, улыбнулся. — Ты, оказывается, ещё совсем мальчишка. Вижу, в тебе загорелось желание спасти этот мир. Я тоже был таким, это проходит.
Такдыган вытащил откуда-то из глубины чума кожаный свёрток и подал Ванголу. Вангол осторожно развернул его и увидел десяток обоюдоострых, похожих на лезвия кинжалов, железных заточек без рукоятей.
— Нужно заточить их так остро, чтобы даже лёгкое касание к ним приводило к порезу, — сказал старик, подавая Ванголу тонкий камень для работы.
Вангол не стал спрашивать, для чего служит это оружие, и принялся за дело. Через несколько дней, когда клинки были тщательно отточены и отшлифованы Ванголом, они собрались и вышли в тайгу. На привале старик рассказал, что они идут на волков, следы которых всё чаще появлялись у стойбища и беспокоили его.
— Волки могут напасть на стадо и порезать оленей, мы нападём на них первыми, — сказал Такдыган.
— Почему ты не сказал раньше? Нужно было взять винтовку, стая большая, я насчитал только матёрых около двадцати, Такдыган, мы не сможем. — Возмущаясь и возражая старику, Вангол пытался дать ему понять, что он не трусит, а просто реально рассчитывает силы.
Выслушав разгорячившегося Вангола, старик, поднимаясь, спокойно ответил:
— Нам не придётся в них стрелять.
Это удивило Вангола, но он не стал ни о чём расспрашивать, так как Такдыган лёгким быстрым шагом уже спускался по склону сопки.
Спустившись в распадок, они увидели следы волчьего перехода и через какое-то время вышли к месту лёжки стаи. Здесь, в густом ельнике, стая отдыхала. Вангол издалека почувствовал терпкий запах волчьей шерсти, дав знак об этом старику. Одобрительно хмыкнув, старик показал ему, что нужно делать. Вангол на уровне своей щиколотки тихо срезал молодые деревца берёз и ёлок и расщеплял пеньки на две части. Старик вставлял острые клинки в расщепленные пеньки и крепко стягивал ременными петлями. Получился двойной круг невысоких пеньков с торчащими в разные стороны остриями ножей. В центре этого круга Такдыган разбросал принесённые с собой куски оленины. Каждый нож он осторожно обмазал оленьим жиром и насадил на него тонкие ломтики мяса. Затем охотники осторожно за мели свои следы и ушли в сопку. Удаляясь, старик несколько раз прокричал криком раненой оленихи. Поднявшись выше, они удобно устроились в ветвях раскидистой сосны, стали наблюдать. Место было выбрано удачно. После полудня серые силуэты волков чётко обозначились на опушке ельника. Стая действительно была большой, десять или двенадцать крупных самцов вёл за собой вожак. Цепочкой, след в след, выходили волки из распадка. Вангол, присмотревшись, хорошо видел их жёлтые беспощадные глаза. Поджарые животы говорили о том, что стая голодна и вышла на поиск добычи. Вожак уже метров на пятьдесят удалился от ельника, а из него всё выходили и выходили молодые волки и волчицы. Даже Такдыган обеспокоенно заворочался в ветвях, видя такое количество смертельно опасных хищников. Если стая свернёт в сторону перевала, она через два-три часа выйдет к стойбищу Ошаны. Переменившийся ветер, как назло, относил запах приманки в сторону от стаи, и волки, следуя за вожаком, уходили левее, к перевалу. Нужно было принимать какое-то решение. Если сейчас они поднимут шум, волки всё равно уйдут к стойбищу и догнать их будет невозможно. Оставалось одно: выйти и, показав себя, как бы бросить им вызов. Два лука и две пальмы-секиры на примерно метровых рукоятках — оружие, с которым они были. Если стая кинется на них, шансов спастись или победить практически нет. Но выбора не было, Вангол ничего не спрашивал у старика, он прочитал его мысли и стал спускаться с дерева вниз. Страха не было, он понимал, что, если волки порежут оленей, они не смогут выжить в тайге. Два старых волкодава, бывшие с оленями, только смогут предупредить Ошану о нападении и будут разорваны в клочья. Жаль, что хитрость Такдыгана не удалась, пронеслось в мозгу у Вангола, когда он, спрыгнув на землю, схватил лук с колчаном стрел и уже кинулся было вниз по склону. Что-то вдруг остановило его, он почувствовал: что-то произошло. Старик, спускавшийся с дерева, тоже замер в ветвях и поднял руку. Вангол замер на месте. А случилось вот что.
Следовавший в хвосте стаи молодняк, годовалые молодые волки, резвясь и гоняясь друг за дружкой, немного оторвались от уходящей стаи и вдруг, благодаря на мгновение затихшему ветру, хватанули запах свежей оленины в воздухе. Насторожившись, они на мгновение замерли, вытянув длинные шеи и нюхая воздух. Секунда — и они, издав глухой рык, кинулись в сторону западни. Стая остановилась как по команде, волки повернули головы в сторону прыжками бегущих молодых волков, затем сорвались с места и кинулись следом. Опытный вожак, оказавшись сзади, уже не управлял обезумевшей от пьянящего запаха крови стаей. Успевшие первыми к наживе волки, не соблюдая строгой волчьей иерархии, по праву первых стали рвать оставленную в центре оленью требуху, вырывая её друг у друга. Подоспевшая стая кинулась к добыче, и началась дикая свалка. Вангол, вернувшийся на дерево, с ужасом наблюдал, как волки, хватая куски мяса с лезвий, ранили себя, в свалках и борьбе напарывались на острые жала и, почуяв кровь, начинали рвать друг друга. Страшные клыки одних рвали в клочья пораненных собратьев, тут же сами победители становились добычей других, более сильных и дерзких. Подоспевший вожак, ощетинившись, встал перед безумно дерущейся стаей, его страшный оскал и рык остановил молодых волчиц, следовавших за ним. Через несколько минут всё было кончено. Вожак уводил нескольких волчиц и молодых щенков от места побоища. Несколько сильно раненных зверей отползали в сторону ельника. Насытившиеся свежей кровью три крупных волка, уцелевшие в резне, уходили по распадку в сторону охотников, не рискуя присоединиться к свирепому вожаку, уходившему с волчицами. Быстро спустившись с дерева, Вангол и Такдыган кинулись к распадку, наперерез уходившим волкам. Две стрелы, выпущенные на бегу Ванголом, заставили упасть пронзённых в шею зверей. Третий волк, пробитый стрелами старика, крутился на месте, пытаясь схватить зубами торчащие из туловища стрелы, но ударом пальмы, рассёкшей ему голову, был добит. Вангол, впервые принявший участие в такой охоте, весь дрожал от возбуждения. Всего они насчитали двадцать два убитых волка. Уже возвращаясь, они услышали несколько винтовочных выстрелов со стороны стойбища. Поздно вечером, нагруженные снятыми шкурами, они вернулись к Ошане. Расстроенная Ошана показала им на трупы зарезанных волками собак. Оленей вожак стаи не тронул, обойдя стойбище, но убил увязавшихся за ним в погоню старых волкодавов. Собаки, почуяв приближавшихся волков, с лаем кинулись навстречу. Ошана несколько раз выстрелила в воздух, отпугивая зверей. Собаки, самоотверженно кинувшиеся навстречу стае, стали преследовать уходивших волков и погибли. Вангол хорошо запомнил морду вожака, он смог рассмотреть её в момент ярости, когда зверь понял ошибку стаи, попавшей в ловушку, но ничего уже не мог сделать. Он метался между молодыми волчицами, роняющими в снег слюну, и убивающей себя стаей. Его свирепый и бесстрашный взгляд, ослепительно-белые клыки и рваное ухо часто отчётливо вспоминались Ванголу. Он почему-то думал, что их встреча ещё не последняя. Вангол восхищался охотничьей хитростью Такдыгана, настолько тот хорошо знал и использовал повадки зверя.
— Многие люди живут по волчьим законам, Вангол, — сказал как-то ему старик. — Человек, радующийся чужому горю или злобно завидующий чьей-то удаче, подобен волку, хладнокровно и расчётливо убивающему раненого собрата. Если ты встретил человека, который не может открыто смотреть тебе в глаза, будь настороже, возможно, в его душе живёт волк, не доверяй ему, такой человек всегда сможет предать и бросить тебя в беде.
— У нас говорят: чтобы человека узнать, надо с ним пуд соли съесть, — сказал Вангол.
— Это правильно, но не всегда человеку дано такое большое время, шаманы говорят: глаза — зеркало души. Загляни в глаза, и увидишь, что у человека на душе.
Вангол вспомнил глаза того судьи, что зачитывал ему приговор, в тех глазах была пустота.
В глазах у Волохова следователь Гладышев так и не увидел ни страха, ни отчаяния, ни мольбы о пощаде. Волохову не давали спать уже четвёртые сутки, допрашивали и били, но результатов не было, лютую ненависть видел в глазах у Волохова Гладышев. Так они и расстались. И теперь Волохов, осуждённый к десяти годам, ехал в теплушке вместе с сотней таких же, как он, арестантов куда-то на Колыму. Эшелон ночью остановился в Могоче, и Волохов через небольшое зарешеченное окно вагона пытался что-нибудь разглядеть. Где-то здесь, в Могоче, оставался его верный друг Степан Макушев, скорее всего, и Мария здесь. Если бы они знали! Так хотелось Ивану ещё раз увидеть родные лица. Просто увидеть и убедиться, что всё у них хорошо. На перроне было пусто, только старый железнодорожник, проходя мимо вагонов, постукивая своим молоточком, на секунду остановился у окошка, откуда смотрел Волохов. Встретившись глазами, эти люди в долю секунды рассказали друг другу всё, о чём болели их души. Эшелон тронулся, увозя Волохова, в деповской курилке сидел старый железнодорожник, глотая вместе с дымом едкой папиросы горькие мужские слёзы. В каком-то таком же эшелоне ехал в лагеря его сын, дома слегла от горя его старуха, а невестка, оставив им внука, уехала в Читу искать правду, да уже который месяц как пропала. Ни письма, ни вестей. Заоравший ни с того ни с сего репродуктор на станции заставил старика подняться, прибывал очередной литерный эшелон на восток. «Сколько же их идёт, пол-России уже вывезли», — сокрушался про себя старик, вагон за вагоном обходя поезд и прислушиваясь к звуку ударов своего молоточка. Звук должен быть чистым и звонким, иначе беда…
Месяцем раньше с этого же перрона Степан и Мария уезжали к новому месту службы старшего лейтенанта Макушева. Майор Битц всегда выполнял свои желания и добился перевода Макушева к себе. Не знал ни Битц, ни Макушев, что этот скорый переезд спас их обоих. Они просто выпали из поля зрения особистов в период наиболее активной чистки рядов НКВД. На новом месте Битц принимал дела начальника лагеря из рук единственного уцелевшего из всей лагерной администрации начальника отряда. Его предшественник, замы и все начальники служб были недавно арестованы. Вакансий было много, и в главупре ему не отказали в быстром переводе Макушева. Сейчас, сидя в своём кабинете, он под звуки песни из нового фильма «Трактористы», лившейся из настенного радио, как всегда, внимательно изучал личные дела подчинённых. На новом месте нужно было вновь создавать свою систему. Битц хорошо знал своё дело и тщательно подбирал людей, комплектуя команду по главному принципу, принципу личной преданности. Ему было не так важно, почему этот человек предан, страх или авторитет начальника тому причиной, главное, чтобы он был от него зависим и беспрекословно выполнял его волю. Макушев по прибытии был назначен начальником комендатуры лагеря, в лагерную медчасть была оформлена и его молодая жена. Битц до конца не доверял вообще никому, таков был его характер. На Макушева он мог положиться как на ответственного и исполнительного офицера, не сомневаясь в его личной преданности. Обоснованно считая Макушева человеком простым и прямолинейным, Битц был уверен в его порядочности. Людьми такого склада характера ему было легко управлять. Сделав однажды добро такому человеку, Битц мог рассчитывать на как бы пожизненную эксплуатацию. Главное, чтобы человек не сомневался в его принципиальности и справедливости. Эти простаки почему-то упорно верят в существование таких понятий в отношениях между людьми. И жизнь их ничему не учит, удивлялся Битц. Сто раз, обманутый и одураченный, человек всё равно верит в то, что хороших людей на земле больше и есть какая-то справедливость, и она всё равно восторжествует. Нет, Битц был умнее, он предпочитал другой жизненный принцип. Хочешь жить — умей вертеться. Умей вовремя покорно склонить голову и вовремя укусить, а схватив, держать мёртвой хваткой. Тут уж не до принципов, выживает сильнейший, Битц был убеждён. Он был умён, в этом была его главная сила. Чтобы выжить в предлагаемых жизнью обстоятельствах, ему хватало ума тщательно свой ум маскировать.
Его нынешнее начальство, мягко говоря, не блистало образованностью и не жаловало подчинённых, умеющих писать без ошибок. Зато лагерь был забит грамотными и образованными людьми. Их письма в судебные и партийные органы пачками ложились на стол начальника лагеря. Это были письма людей, наивно полагавших, что их где-то услышат и кто-то справедливый, вмешавшись в их судьбу, исправит допущенную в отношении к ним ошибку. Они клялись в своей честности и преданности, обещали добросовестным трудом доказать свою невиновность и непричастность к тем врагам народа, которых справедливо карал меч социалистического правосудия. Писали жалобы и прошения, конечно, не все, но писали и на что-то надеялись многие. Им было невдомёк, что в стране работала страшная мясорубка, что под прикрытием надуманных, благородных идей в стране вовсю правил закон волков. Страх пропитал сознание и души простых людей, он вселился в их жилища и залез под одеяла их постелей. Он заставлял людей вздрагивать от каждого ночного стука в дверь или скрипа тормозов остановившейся машины. Повальные аресты в армии и на флоте, безжалостное клеймение и уничтожение сотен видных и ещё недавно прославляемых государством людей, ежедневные списки выявленных и арестованных врагов народа в центральных и местных газетах — всё это обрушивалось на головы оболваненного народа под звуки бравурных гимнов и маршей в честь вождя и любимого всем народом учителя, товарища Сталина.
Писатели и поэты, восторгаясь скромностью и простотой вождя, писали о нём стихи и прозу, песни о любимом вожде пели пионеры и школьники, солдаты и матросы чеканили под них строевой шаг. Песни лились из репродукторов в коммунальных квартирах и бараках рабочих, колхозных клубах и цехах заводов. Ни один народ так не любил и не прославлял своего вождя. Его нельзя было не любить, не любить его было опасно для жизни. Для жизни любого человека, невзирая на возраст и заслуги, чин и звание, родственные отношения и привязанности, невзирая ни на что. Он это доказал, и это вросло в сознание абсолютного большинства. Но не всех.
Битцу было интересно, а с некоторых пор стало необходимо изучать дела тех, кто пытался хоть как-то бороться с тем насилием, которое происходило в стране.
Такие дела ему попадались исключительно редко. Во-первых, потому что абсолютное большинство людей, действительно представлявших угрозу власти, расстреливались и их дела ложились в секретные архивы. Во-вторых, потому что в огромной массе дел даже такому опытному специалисту, как он, очень трудно было найти дела не мнимых, а настоящих врагов власти. Не народа, как было выгодно их называть коммунистам, а именно — врагов власти коммунистов. Из тысяч прошедших через его руки дел он не мог похвастаться и десятком таких. Недавно ему повезло, кажется, он натолкнулся на такое дело, вернее, не дело, дело было обычным стандартным полуфабрикатом, он натолкнулся на человека, мыслящего человека. Один из его сексотов перехватил письмо, которое сейчас читал Битц. В нём были стихи.
Всё стало ясно,
мы переродились!
Смешенье крови в замкнутой среде.
С рожденья до седых волос
мы с чем-то воевали, бились,
а оказалось — не разобрались в самих себе!
Не разобравшись, мазали, чернили!
Без долгих разговоров под расстрел,
а оказалось, заживо мы гнили!
Не стало мудрецов, сбежали, кто успел!
Какая горькая судьбина!
От чистоты души народ
скотине вечно подставляет спину!
Сидит подлец на подлеце
и лозунги орёт!
А бедный наш народ везёт
и думает: хоть тяжко под ярмом,
но движемся вперёд!
Эй, барин-секретарь,
поправь подпругу, жмёт.
Сказали, сделали, и вновь по кругу.
В глаза уж друг не смотрит другу.
А колея всё глубже, всё тесней!
Уж ноги без обувки поднимаем,
поверив в то, что сверху им видней,
молчим и тащим воз, не понимая,
что гибнет русская земля, сгорая!
Мы не живём, а тихо вымираем!
Да, за такие стихи автору помажут зелёнкой лоб, это точно, думал Битц, решая, что делать. Он обязан был дать этому материалу ход, и тогда заключённого Егора Ивановича Прохорова, осуждённого за вредительство инженера-железнодорожника, особисты увезут из лагеря, и он уже наверняка никогда о нём не услышит. Так он и сделает, но не сейчас. Интеллектуалу Битцу хотелось увидеть этого человека и поговорить с ним. Изучая лицо заключённого по фотографии в деле, он увидел твёрдую волю, ум, решительный и мужественный характер Прохорова. Вызвав дежурного офицера, Битц дал распоряжение после ужина доставить к нему заключённого Прохорова. Около семи часов вечера в кабинет начальника лагеря вошёл высокий, широкоплечий мужчина с открытым взглядом серо-голубых глаз. Коротко остриженные волосы его были какого-то неопределённого тёмно-серого цвета, седина забелила виски. Грубовато слепленное лицо скрашивал широкий выпуклый лоб и крепкий, чуть выступающий подбородок. Тёмные круги под глазами и опущенные уголки тонких губ говорили об усталости.
— Заключённый Прохоров доставлен по вашему приказанию, — доложил дежурный и, подчиняясь жесту Битца, вышел из кабинета, тихо закрыв за собой дверь.
— Ну, здравствуй, Прохоров, присаживайся, вот папиросы, кури.
Битц, встав из-за стола, показал Прохорову на стул и положил пачку папирос на стол.
— Спасибо, гражданин начальник, но я не курю, а присесть можно, целый день на ногах. Слушаю вас, гражданин начальник, зачем меня вызвали? — глядя прямо перед собой, спросил Прохоров.
— Мне понравились твои стихи, Егор Иванович, вот решил лично с тобой познакомиться, люблю поэзию. Давно пишете?
— Что-то вы спутали, гражданин начальник, какие стихи в зоне можно написать, это к блатным вам нужно, там такие шедевры выдают, вся зона плачет.
— Спасибо, я поинтересуюсь и их талантами, только твои стихи мне почему-то больше по душе, Прохоров. Какие аллегории, а? Смешение крови, Прохоров, это когда брат сестру и детки дауны? Интересно, кого ты скотиной считаешь? Или ещё: это кто те подлецы, что лозунги орут? Хочешь, расшифрую так, как это сделают в особом отделе ГПУ? В этом тексте клеветнически излагается и оскверняется руководящая и направляющая роль коммунистической партии и её вождя, лично товарища Сталина. Авторство установлено будет мгновенно, даже без почерковедческой экспертизы. Вот взгляни. — Положив перед ним лист со стихотворением из письма, Битц внимательно посмотрел в глаза заключённого.
Прохоров, не читая, отодвинул от себя лист бумаги и, встретившись глазами с Битцем, произнёс:
— Вам не стыдно читать чужие письма, гражданин начальник?
— Стыдно, Прохоров, но служба обязывает. — Битц закурил. — Хочу понять, Прохоров, ты ведь умный и грамотный человек, зачем это тебе? Неужели ты считаешь, что вот такими стихами ты можешь что-то изменить? Разбудить эту безмозглую массу рабов, добровольно и радостно идущих с песней в бездну? Тебе сидеть ещё восемь лет, ну и сидел бы тихо, освободившись в сорок восемь лет, ещё можно будет пожить.
— Зачем?
— Что — зачем?
— Зачем жить, гражданин начальник, если кругом ложь? — Прохоров, взглянув на майорские петлицы начальника, продолжил: — Вы, гражданин начальник, серьёзно что-то хотите услышать и понять или просто решили поиграть со мной перед дальней дорогой? Разве вам мало того, что написано на этой бумаге? Мне кажется, на вышку уже потянет, поэтому ничего нового я вам уже не скажу.
— Ты прав, Прохоров, твоей писанины достаточно для вынесения тебе смертного приговора, но эта бумага пока лежит у меня на столе, и я действительно хочу понять мотивы твоих действий. Объясни, на что ты рассчитываешь.
— Хорошо, поговорим. Терять мне, собственно, нечего. Скажи честно, майор, кроме уголовников, в лагере все остальные действительно враги народа? Не отвечай, я сам скажу. Если это так, то все, кто ещё ходят на свободе, просто ждут своей очереди сюда. Причём и те, кто сажает и стережёт, тоже в этой очереди, и ты, майор, в ней, и твой нарком. Вне очереди только тот, кто определяет, что сегодня — плохо, а что — хорошо. То, что сегодня хорошо, завтра покажется ему плохо, и в очередь встанут ещё тысячи людей, делающих сегодняшнее «хорошо». Это же очевидно, это же происходит у всех на глазах, и все молчат. Кто-то, майор, должен говорить, если он считает себя человеком, а не рабом. Эти стихи — маленькая капля в море людской ненависти, которая накапливается, как вода в горном озере, сдерживаемая плотиной из страха, колючей проволоки и штыков. Я убежден, что придёт время, и эта плотина не выдержит, и тогда каждая такая капелька будет оценена потомками по достоинству. Сколько ты собираешься прожить, майор, что ты расскажешь своим внукам? Как гробил в лагере врагов народа? Уверен, к тому времени, если ты сумеешь сам избежать лагерей, ценности изменятся. Тебе придётся как-то объяснять им, почему тебе пришлось быть исполнителем преступной воли хозяина. Как ты это будешь делать, поймут ли тебя, подаст ли тебе руку честный человек, рождённый твоими детьми, или со стыдом отвернётся? Так или иначе, мы все отвечаем за грехи своих отцов и дедов. — Прохоров замолчал, опустив голову.
Молчал и Битц, пауза затянулась, за окном слышались окрики конвоиров и лай овчарок.
— Ну что ж, поговорили, спасибо за откровенность, Прохоров. На сегодня всё. Я подумаю, что с тобой делать, ещё побеседуем. Шум насчёт письма в бараке не поднимай, иначе его содержание пойдёт к особистам. Ты понял меня, Прохоров? — Майор, взглянув на понуро сидевшего зэка, нажал кнопку вызова конвоя. — Увести, — распорядился Битц. — Найдите мне старшего лейтенанта Макушева, пусть срочно зайдёт.
Когда дверь закрылась, Битц вытащил носовой платок и вытер лоб, он почему-то вспотел, хотя в кабинете было довольно прохладно. Да, поговорили, думал он, а ведь прав этот инженер, крутилось в мозгу майора. Испугавшись одной этой мысли, Битц закрыл лицо руками. Раздался стук в дверь, и она открылась.
— Разрешите войти, товарищ майор? — В дверях стоял Макушев, как всегда подтянут и в хорошем настроении.
— Заходи, Степан, дело есть. Дверь закрой поплотнее, присаживайся. В десятом отряде есть такой заключённый, фамилия Горбатко. Нужно, чтобы сегодня блатные узнали, что он стукач. Так оно и есть, он мой кадр, но мне нужно, чтобы его сегодня же ночью убрали. Поручить операм не могу, Степан, дело деликатное, нас с тобой касается. Вопросы есть? — Битц посмотрел на Макушева.
Макушев, впервые получивший от начальника такое задание, озадаченно почёсывал затылок.
— Надо так надо, сделаю, товарищ майор. Недавно случайно подкоп обнаружили, чечены из своего барака рыли. Придётся пустить слух, что нам Горбатко помог. Чёрные его не простят, бараки рядом, думаю, утром мы его с пером в боку найдём. Разрешите идти? — Макушев встал.
— Подожди, Степан. Как там Мария? Не скучает по Забайкалью? Надо бы новоселье твоё обмыть, чего не приглашаешь, старший лейтенант?
— Так ещё только въехали, немного устроимся, и милости прошу, товарищ майор, будем рады. — Степан, козырнув майору, вышел из кабинета.
Степан ненавидел стукачей и с лёгкой душой сдал Горбатко блатным, как бы случайно проговорившись о его заслугах при заключённых. На утренней проверке Горбатко недосчитались, его нашли ближе к обеду за котельной в кучах шлака. Горло было перерезано острой бритвой одним движением.
Битц остро отточенным карандашом вычеркнул его из своего списка «продажных душ».
После обеда в кабинет Битца привели Прохорова. Отпустив конвоиров, начальник колонии подошёл к Прохорову вплотную, они были примерно одного роста, и тихим голосом сказал:
— Что ж ты, голубчик, так меня подставил? Я же предупредил тебя — не шуметь насчёт нашего разговора, а ты моего агента под перо поставил. Только ты знал, что Горбатко на меня пашет, письмецо на волю кинуть он тебе обещал, а оно у меня, Прохоров. Нехорошо получилось.
— Гражданин начальник, не пойму, зачем вам на меня убийство вешать, вы же знаете, не моих это рук дело.
— Может, и не твоих, но с твоей подачи, тут, сам понимаешь, всё сходится. Присаживайся, Прохоров, чай пить будем.
— Спасибо, начальник, но…
— Никаких но, садись и пей чай, пей чай и думай, что с твоей женой и сыном будет, если твои стихи в ход пойдут. За сексота не переживай, кроме тебя и меня никто его смерть с твоим письмом не свяжет, возьму грех на душу, забуду. Да только ты помни мою забывчивость.
— Зря стараешься, начальник, я масть менять не собирался, шей что хочешь, можешь и стукача своего на меня списать, возьму. Семь бед — один ответ, только не плети паутину, на тебя работать не стану, как ни крути. — Прохоров продолжал стоять.
Битц тем временем наливал крепкий чай в кружки и, выслушав его, ещё раз повторил:
— Садись, Прохоров, пей чай, ты мне в сексотах не нужен.
— Тогда что вам от меня нужно?
— Ничего, кроме того, чтобы ты просто выпил горячего крепкого чайку и согрелся, а потом поговорим по душам.
Битц придвинул к себе кружку чая и стал прихлёбывать бодрящий напиток. Прохорову ничего не оставалось, как сесть к столу и присоединиться к чаепитию. Со стороны показалось бы, что сидят за столом два хороших товарища и пьют чай, тихо беседуя о делах житейских.
Так же тихо сидели и пили крепкий чай в каптёрке одного из бараков трое зэков. Один из них, крепкого телосложения, высокого роста, сутулый, с большой шишковатой головой и потому кажущимися маленькими, глубоко спрятанными в глазницы серыми глазами, был вор-медвежатник по кличке Фрол. Второй, небольшого роста крепыш с курчавой головой и слегка раскосыми карими глазами, неоднократно судимый за грабежи и убийство, козырный парень по кличке Татарин. Во главе компании сидел русоволосый, сероглазый, среднего роста крепко сбитый мужчина, он был обнажён по пояс и явно был в каптёрке хозяином. На его широкой, поросшей курчавыми рыжеватыми волосами груди красовалась трёхглавая церковь, плечи украшали звёзды и эполеты, во всю спину раскинул свои крылья летящий орёл. Это был широко известный в уголовном мире авторитетный вор в законе по кличке Москва. Недавно он пришёл этапом и теперь, освоившись, принимал лагерь, оставшийся без смотрящего. Его предшественника, крепкого законника Седого, недавно зарезали в столовой, зарезали тихо, заточка мастерским ударом вошла со спины точно в сердце, там и осталась, обломанная резким движением убийцы. За столом Седой смог только туманящимся взглядом обвести сидевших рядом за столом и попытался обернуться, но не смог, ничком упал грудью и головой на стол. Никто сразу не понял, что произошло. Среди бела дня, на глазах у братвы кто-то из проходивших мимо смог незаметно убрать смотрящего по лагерю.
Как это могло случиться? На этот непростой вопрос и пытались ответить Москве близкие убитому Фрол и Татарин.
— Расслабились, братишки, расслабились, такую лажу допустили, — выслушав их, заговорил Москва. — Не мокрушника нужно искать, он никуда не денется, — причину. Кто-то под себя подмять лагерь хочет, руку подняли на законника втихую, любой честный пацан на сходняке мог поднять вопрос, если на Седом что-то было. Ясно, это не личная месть. Здесь надо думать, пацаны, думать. Какого чёрта Седой в столовке делал? С какой поры в лагере законник за один стол с мужиками садиться стал? Что, шестёрок нету, харч принести или западло это стало здесь?
— Нет, Москва, зона не скурвилась, Седой всё правильно вёл, и законы соблюдались. Мужики рот стали открывать, пайкой недовольны стали, вот Седой и решил постоловаться вместе с ними, проверить, любил он сам всё смотреть. Пока, говорил, сам не пощупаю, не поверю, что кто-то законную пайку режет.
— Ну и что? Пощупал?
— Не успел, его в этот день и завалили.
— Татарин, а ты где был? — Москва пристально посмотрел на него.
— На разборке. Фраер один рамсы попутал, пришлось слегка поучить, — ответил Татарин, не выпуская изо рта папиросу.
— Вот что, Фрол, займись столовкой, что да как. Татарин, опроси братву, кто что видел, слышал, вечером соберёмся. Мне помозговать надо. Слышал, хозяин в лагере новый, немец, братва говорит, из Сибири, надо и про него проведать, чем дышит.
Москва встал, набросив на себя меховую душегрейку, вышел следом за Фролом в барак.
— Так на чём мы остановились прошлый раз, Егор Иванович? — допив чай, спросил Битц Прохорова.
Тот, отставив кружку, взглянул в глаза начальника колонии и, видно не увидев в них и намёка на издёвку, покачал головой:
— Чего неймётся-то тебе, майор, неужели задумался, неужели зацепило тебя моей правдой? Ты здесь хозяин, в твоей власти судить и миловать, так принимай решение, мне за такие посиделки с тобой ответ в бараке держать придётся, сам знаешь, кто в лагере правит.
Альберт Генрихович, слушая Прохорова, карандашом что-то нарисовал на листе бумаги и, когда тот замолчал, придвинул ему этот лист.
— Есть хорошая русская сказка про богатыря, который стоял на распутье, выбирай сам, Прохоров.
Битц встал из-за стола и, закурив папиросу, стал медленно прохаживаться по кабинету. На листе бумаги Прохоров увидел что-то вроде схемы, в центре — кружок, в котором была вписана его фамилия. Стрелочка влево упиралась в кружок с надписью «ГПУ», и дальше холмик с крестом.
Стрелочка вниз упиралась в кружок с надписью «секретный сотрудник», и дальше холмик с крестом. Стрелочка вправо упиралась в кружок с надписью «Битц», и дальше стоял большой вопросительный знак.
— Я думал, у меня есть только два варианта. Чтобы сделать выбор, вы должны объяснить мне значение третьего. — Прохоров внимательно смотрел на Битца, продолжавшего прохаживаться по кабинету.
— Если я разъясню значение третьего варианта, а ты, Прохоров, не согласишься, то единственным вариантом для тебя останется четвёртый — пуля в голове при попытке побега через пять минут после того, как ты выйдешь из моего кабинета. Из этой схемы тебе ясно, что ты волен выбрать ГПУ, после чего тебя расстреляют, но имей в виду, заберут и тех, кому адресовано было письмо, и твоих родных тоже, это первое. Можешь выбрать долю сексота, рано или поздно, если тебя не зарежут, ты сам наденешь на себя петлю, поверь, я в этом уверен, это второе. Значит, я тебе предлагаю что-то другое, не связанное с НКВД. Единственное, что я могу тебе сказать сейчас, — это то, что твоя совесть перед твоими внуками будет чиста при выборе третьего варианта. Так что выбирай, Прохоров, даю тебе на раздумье сутки. Но эти сутки ты проведёшь один, в карцере. — Битц вызвал конвой и, дав необходимое распоряжение по Прохорову, вызвал к себе Макушева.
После отбоя Фрол и Татарин сидели в каптёрке у смотрящего, попивая чифирь, Фрол тихо рассказывал:
— С месяц назад, когда заваруха была, всех начальников под белы ручки на правило увезли, в лагере сменили начпрода. Новый старлей откуда-то с Кавказа, Давлаев, поменял всех поваров и служек, все чёрные, бля! Они, суки, пайку мужикам резать стали, чёрные в седьмом бараке жируют. Седого, сквозь зубы, уважали, на рожон не лезли, а как Давлаев появился, борзеть стали. Без предъяв, без спроса недавно мужика зарезали. Опера затаскали, а мы и впрямь не в курсах, в общем, беспредел пошёл. Татарин, что там Гнилой базарил, выкладывай.
Татарин, играя желваками на скулах, затянулся и, погасив папиросу, сказал:
— Всё одно к одному, видели чёрных в столовке, выскакивали через кухню, когда шухер по Седому поднялся, Гнилой в мусорке ковырялся, успел присесть, они его не видели. Веры старому пидору на разборке всяко не будет, а так всё ясно, кажись, Москва. Глушить надо сук за Седого.
— Сколько чёрных в лагере, под кем ходят? — спросил Москва.
— Душ триста в двух бараках, ходят под Ашотом, погоняло у него Казбек, — ответил Фрол.
— Татарин, вызови его на разговор завтра в обед, в столовой, — сказал Москва.
— О чём говорить, Москва, всё ясненько и так, резать их надо всех.
— Не ори, Татарин, я зоны не зря топчу, надо до конца разобраться, ты его спокойно, вежливо пригласи, скажи, Москва пришёл, познакомиться хочет с братвой. Пока никаких предъяв, понял меня?
— Понял. Сделаю, как ты сказал. — Татарин, пожелав доброй ночи, вышел.
— Фрол, собери десяток надёжных людей, сядьте перед встречей так, чтобы из их барака ни одна мышь незамеченной не проскочила. Увидишь, если сразу толпой пойдут, дашь знать. И валите к столовой, прямо сейчас поставь на догляд. Я всё должен знать и днём и ночью, кто с ними дела имеет.
Отправив Фрола, Москва, не раздеваясь, прилёг на кровать, приглушил керосиновую лампу и задумался. Много повидал на своем веку Виктор Вианорович Смолин, больше четверти века по лагерям да ещё по царским тюрьмам. Это была его жизнь, он не представлял себе другой, да и не хотел что-либо менять в ней. Вот уже десяток лет, как он «коронован» на питерском общаке, и не раз приходилось ему решать непростые лагерные споры. Последние годы весь гнев праведный по лагерям обрушился на новую категорию зэков, врагов народа, а их, матёрых уголовничков, как бы и перестали прессовать по-чёрному. По крайней мере, без особой нужды не ломали законников и не мешали жить по воровским законам. Были случаи, когда в лагерях тупоголовые опера с хозяином пытались натравить уголовку на политических, но где он присматривал за братвой, этого не случилось. Москва считал любое сотрудничество с операми и хозяином недопустимым для честных воров и всякий раз разгадывал их замыслы. Сейчас он думал о том, не дело ли рук хозяина — убийство Седого. Подставить чёрных под ножи для каких-то своих целей? Не может быть, он только вошёл в лагерь, его и в лицо-то толком никто не видел. Всё началось при старом хозяине, или этот новый начпрод действительно своим кавказским братьям поддержку пообещал, те и стали крыльями бить от восторга. Ладно, утро вечера мудренее. Смолин затушил лампу и лёг спать. Он всегда быстро и крепко засыпал, но спал ровно столько, сколько сам себе назначал. Проснуться в полшестого, сказал сам себе Москва и провалился в сон.
Лагерь спал, спали заключённые в бараках, спали охранявшие их собаки в вольерах, не спали только вертухаи, часовые на вышках, да дежурный офицер боролся со сном в дежурке, то и дело накручивая ручку полевого телефона и донимая по очереди часовых на вышках. Прожектора ровным неподвижным светом освещали пятиметровый коридор между двумя рядами колючей проволоки и четырёхметровым забором, отгораживающим один мир от другого. Трудно было понять, в каком из этих миров жилось легче и спокойней человеку.
Не спали ещё двое: в карцере ворочался на деревянных нарах Прохоров, никак не находя себе удобную позу, а может быть, потому, что он, пытаясь логически всё осмыслить, никак не мог понять, что предлагает ему начальник лагеря. В какую игру он собирается с ним играть? Может, послать его, и дело с концом? Он представил себе, как люди в штатском ночью разбудят его жену и она, прижав к себе ребёнка, будет с ужасом смотреть, как они переворачивают всё вверх тормашками, обыскивая их комнату в коммунальной квартире. Как придут к его школьному другу и ещё ко многим, кого он знал и любил. Нет, это не выход. Лучше просто пулю в голову при попытке побега, если третий вариант для него будет неприемлем. Приняв решение, Прохоров успокоился и уснул, чтобы утром, проснувшись, ещё раз на свежую голову попытаться разгадать игру Битца.
Не спал и Битц. Он принял решение и теперь боялся допустить ошибку, уж очень велика была степень риска в его игре. Он ещё и ещё раз просматривал дело Прохорова, внимательно вглядываясь в его фото, искал и не находил даже малейшего признака, который оправдал бы его опасения. Нет, он не ошибался, Прохоров подходит для его целей как нельзя лучше. А задачи у майора были очень серьёзные и долговременные, и поставлены они ему были в Москве, когда он, ожидая назначения, ненадолго заехал к жене. Они с Вероникой жили врозь уже много лет. Юная революционерка, влюбившаяся когда-то в Битца, помотавшись с ним по лагерям, забеременев, уехала рожать к матери в столицу, где и осталась. Редкие её приезды всегда были праздником в первые дни и заканчивались лёгкой ссорой, после чего она уезжала, и только несколько месяцев спустя приходило её первое письмо, в котором она великодушно прощала своего «котика» и писала о своей любви к нему, обещая уже скоро снова приехать.
Так повторялось из года в год, и они оба привыкли так жить, их это устраивало. Единственным святым связующим звеном для них был сын, которого они оба боготворили. Вероника, как безумно любящая мать, посвятила себя ребёнку, на время оставив даже свои мечты о всеобщей мировой революции. Нигде не работая, она ходила на курсы иностранных языков при Московском университете и после нескольких лет упорных занятий овладела в совершенстве немецким и французским языками. Её брат, один из помощников грозного наркома внутренних дел, помог устроиться Веронике на работу в Наркоминдел переводчицей, а вскоре она стала секретарём аналитического отдела по западной прессе. Её основной работой было постоянное ознакомление с публикациями в большей части зарубежных эмигрантских изданий и прочей литературой антисоветского толка, привозимой и присылаемой посольствами из стран Европы, их анализ. Во время первой чистки рядов партии она уцелела благодаря поддержке влиятельного брата. Вторая чистка унесла, как листья с дерева осенью порывом ветра, большинство старых, проверенных ранее сотрудников наркомата. Однако Веронику не тронули. Её брат перед самыми грозными арестами как-то странно погиб. Официально сообщили, что авиакатастрофа унесла из жизни преданного делу Ленина и Сталина большевика П.В. Ионина. Тело хоронили в закрытом гробу, и похороны были очень скромными. Как раз в это время приехал её муж, на похоронах он не присутствовал, не успел. На поминки, устроенные в доме матери, из сослуживцев Петра почему-то никто не пришёл. Так они и помянули его втроём: мать, Вероника и прямо с вокзала приехавший Альберт. Битц, обрадованный переводом на Украину, возможностью чаще видеть жену и сына, не ожидал попасть на поминки, и, конечно, встреча получилась печальной. Но горе как-то сблизило их, и они, уехав к себе, долго не могли наговориться. Ночью Альберт ласкал жену, и она, как в молодости, отдавалась ему самозабвенно и неистово. На следующий день у Вероники был выходной, они его провели вместе, разговаривая о дальнейшей жизни. Сын Игорь, курсант военного училища, был на учениях и, к сожалению, не смог увидеть отца. Но наверное, это было и хорошо, никто не мешал тому серьёзному разговору, который произошёл у них вечером. Вера действительно была рада приезду мужа, он был единственным человеком, с которым она могла поговорить, рассказать ему, о чём болела душа, ничего не опасаясь. В редкие встречи с братом она пыталась заговорить с ним, но брат был замкнут и не шёл на разговор, если речь заходила о чём-либо, связанном с политикой, хотя раньше они вечерами дискутировали на эти темы. Последняя их встреча насторожила Веру, Пётр был расстроен и растерян. Он говорил, что ей нужно быть крайне осторожной, никому не доверять и вообще лучше ни с кем не общаться. На вопросы о том, что случилось, махнув рукой, сказал:
— Случилось не сейчас, случилось уже давно, и исправить уже нельзя, теперь нужно уцелеть.
Вера не верила своим ушам. Это говорил её брат, ленинец с дореволюционным партийным стажем. Она много думала в последние месяцы, и вот теперь, когда приехал Альберт, она выплеснула свои мысли, буквально повергнув его в шок. Она была истинной большевичкой ленинской закалки, и то, что происходило в стране в последнее время, сначала просто не понимала. Но у неё хватило ума не задавать вопросов на партийных собраниях, она интуитивно чувствовала опасность. Читая огромное количество зарубежной прессы, она стала невольно анализировать события политической жизни страны и то, как на них реагируют буржуазные соседи. Чем больше она анализировала, тем больше у неё возникало вопросов, ответы на которые ей никто бы сейчас не дал, тем яснее она стала видеть реальную действительность. Ей становилось страшно, она увидела настоящее и начинала предвидеть будущее. И от этого светлое прошлое, которым она жила и гордилась, ради которого пролилось, как ей казалось, тогда оправданно, так много крови, те идеалы свободы и братства, ради достижения которых были уничтожены миллионы, — всё это рухнуло в небытие. Она видела причину и понимала своё бессилие. Теперь она знала точно, почему лучшие люди покидают родину, почему оборвали свои жизни выдающиеся поэты и писатели, почему сами стрелялись соратники Ленина, а тысячи других честных людей исчезали по ночам. Нет ничего страшнее разочарования в том, чему была посвящена жизнь. Нет, рассудок не покинул её в эти минуты, она решила бороться и об этом своём решении сказала только одному человеку, своему мужу, Альберту Генриховичу Битцу. Он никогда не был идеалистом и в партию вступил из чисто практических соображений, он не был русским, и судьба этой страны не задевала его сердца, всё это Вера знала давно. Но ещё она знала, что Альберт безумно любит её и сына, ради них пойдёт на всё, и она не ошиблась. Далёкий от политики, службист и карьерист, Битц сразу понял, что на карту поставлена судьба их семьи и Вере нужна его помощь и поддержка. Он всецело ей доверял, особенно в вопросах политики, да и то, что творилось вокруг, свидетельствовало о её правоте. Он, как и она, пока не видел никакого выхода, оставалось, сохраняя лояльность режиму, в случае личной опасности, готовиться к самым решительным действиям. Оба понимали, есть здравомыслящие люди, которые понимают преступность сталинской политики, но как их найти? Как в обстановке тотальной слежки и всеобщей слепоты увидеть честного человека, чтобы можно было довериться ему? Эту задачу и взял на себя Битц, он был специалистом по людским душам. Прохоров был первым, кому он поверил и которому завтра должен был открыть свои замыслы, потому и не спалось начальнику лагеря в уютной кровати, перина которой хранила запах тела его любимой жены.
Ровно в полшестого Москва открыл глаза. Резко сбросив с себя одеяло, он в одних трусах вышел из барака на улицу и, уминая выпавший ночью мягкий снежок голыми ступнями, чуть отойдя от барака, стал обтирать тело снегом. Тело наливалось бодрящей силой. Закончив ежедневную процедуру, он не спеша вернулся к себе в каптёрку и до красноты растёрся жёстким шерстяным полотенцем. Вертухаи на вышке каждое утро видели, как этот до синевы в наколках зэк каждое утро ровно в полшестого выходил и совершал свой моцион, хоть часы по нему сверяй, да часы, правда, были не у всех. Сразу после утренней проверки и завтрака бригады потянулись из лагеря на работы в каменные карь еры, крики команд и лай овчарок стихли, когда в каптёрку заскочил Татарин.
— Слушай, старый, Казбек хочет встретить тебя у себя в бараке, говорит, согласно законам гостеприимства, он ждёт тебя в своём доме сегодня после ужина, просит не обижаться и принять приглашение. В столовке, говорит, ушей много, разговор на сквозняк выйдет. Короче, замануха, Москва, на своей территории он хозяин, идти туда нельзя.
— Он на это и рассчитывает, что я не пойду. Если не пойду, значит, уже подозреваю его в чём-то, значит, насторожится, и его трудно будет потом взять, если он ссучился. А так его прикиды правильные, гостей в доме встречают, — ответил Москва. — Только встретимся мы до обеда, передай, времени у меня мало, дела после ужина важные, так что приду через пару часов, пусть встречает.
— Понял. Кого с собой возьмёшь?
— Ты пойдёшь и Фрол, пару пацанов у входа оставите. Спокойно, Татарин, Казбек не дурак, сразу в бутылку не полезет, понтовать будет, а до дела не дойдёт. Не готов он будет. Если что и готовит, то к вечеру, а мы сейчас придём с дружеским визитом. Скажи, ответа Москва ждать не велел, его дом в моей хате только комната, приду посмотреть, как там честные пацаны живут.
Не успел Татарин выйти, как пришёл Фрол.
— Москва, с утра в седьмом дважды Давлаев был, люди мои видели, как Казбек гонцов в столовку посылал после ухода Татарина. И ещё, неделю назад шестьдесят заточек с промзоны мужики пронесли в барак чёрным, на хлеб и чай меняли, видно, заказал Казбек.
— Да, есть о чём поговорить. Фрол, пойдёшь со мной в седьмой. Казбек, правда, на ужин пригласил, а мы на полдник пожалуем. Как думаешь, не обидится? Татарин, дуй в седьмой, обрадуй Ашотика. — Москва погасил папиросу и спросил Фрола: — Что по хозяину люди говорят?
— Да кое-что удалось узнать, он из забайкальской пересылки, только дела принял и знакомится со своими, бараки ещё не обходил, политических дёргает на допросы, вчера одного в карцер упёк. В общем, темно пока, не проявился никак. После обхода, может, кто из бродяг его вспомнит.
— Ладно. Давлаева он притащил с собой?
— Нет, этот орёл намного раньше прибыл.
— Хорошо, что так, значит, хозяин, может, и не в курсах. Ну что, пора навестить Казбека, идём, Фрол. Татарин с пацанами должен у шестого барака ждать.
Накинув телогрейки, они вышли из своего барака и пошагали в сторону шестого, где, присев на корточки, ожидали их несколько человек. Татарина среди них не было, но братва поняла, кто идёт рядом с Фролом, и все поднялись при их приближении. Остановившись, Москва поприветствовал всех и спросил:
— Уважаемые, где здесь остановка трамвая до центрального рынка?
Дружный хохот был ему ответом.
— Зачем тебе рынок, Москва? — подыграл кто-то из стоявших.
— Да по южным фруктам соскучился, уже забыл, какая на вкус мякоть у кавказских персиков.
Смех умолк, и кто-то серьёзно ответил:
— Гнилые на местном рынке персики, Москва.
— Ну, братва, я проверю, если гниль завелась, в сортир опустим, чтобы воздух не портили.
— Москва, встречи не будет, седьмой барак вертухаи шмонают, — сказал подбежавший Татарин и, оглянувшись, добавил: — С чего бы это? Обычно шмон с политических начинали и по порядку, весь лагерь знал, когда, в какой барак вертухаи нагрянут, а тут ни с того ни с сего.
— Не хочет Казбек разговора, вот что я думаю. Заказал он шмон через Давлаева. Видно, и впрямь гнилые персики, братва. Что ж, сегодня после отбоя соберём сходняк, будем решать, что делать.
В обед в лагере произошла большая драка в столовой. Одна из бригад, пришедшая с карьера, отказалась есть баланду из воды и картошки. На шум, поднятый мужиками, из кухни вышли несколько чеченцев, один из них нагло заявил, что мясо должны кушать настоящие джигиты, а баранам мясо не положено. Метко брошенный кем-то из мужиков табурет сбил с ног говорившего, и началась свалка. Подоспевшие конвоиры и надзиратели растащили дерущихся только применив оружие. Битц, прибывший на место, увидел около сотни зэков, лежащих на земле под дулами винтовок взвода охраны, и выслушал доклад начальника отряда о причинах происшествия. Не говоря ни слова, Битц сразу же прошёл на кухню, где повар прямо из бака зачерпнул и предъявил ему порцию наваристого мясного супа. Тут же начпрод лагеря Давлаев доложил, что он лично снимал пробу перед обедом и не понимает причины отказа заключённых от пищи. Но обмануть Битца не удалось, из кухни он вышел к столовую, и, хоть там всё было перевернуто, в одной из мисок сохранились остатки того варева, что стало причиной драки. Видно, вывернуть в общий котёл мясное варево повара успели, а тут промашка вышла, и новый хозяин это понял. Битц не торопился принимать решения, он всегда хорошо продумывал каждый свой шаг. Он прекрасно понял, что собой представляет старший лейтенант Давлаев, лишь взглянул в его слегка подёрнутые поволокой наглые, блестящие глаза. Он обратил внимание и на то, что работники кухни все на одно лицо, чернобровые красавцы с орлиными носами.
Личное дело начпрода ещё не побывало у него на столе, поэтому он просто приказал ему впредь лично контролировать раздачу пищи. Битц не стал выявлять виновников побоища, он опять же спокойно дал указание Давлаеву сменить весь персонал кухни и не позже чем через сутки доложить об исполнении приказа. Бригаду, устроившую бузу, приказал накормить и отправить на работы без разборок. В этот день заключённые лагеря впервые за долгое время нормально пообедали. Среди зэков о хозяине прошла молва как о нормальном мужике. Даже Москва оценил спокойные и решительные действия Битца. Грамотно развёл, умный мужик.
В кабинете Битца ждала срочная телефонограмма: «Прибыть сегодня Киев Управление восьми часам совещание». Битц срочно вызвал Макушева и уже на ходу сказал ему:
— Степан, в карцере заключённый Прохоров, проследи, чтобы его нормально покормили, и скажи ему, что разговор придётся продолжить завтра, я срочно выезжаю в Киев на совещание. Завтра к вечеру буду. Остаёшься за меня. Привет супруге.
Не дав Макушеву ничего сказать в ответ или спросить, Битц быстро пошёл к ожидавшей его полуторке. «До Киева не меньше пяти часов пути, к восьми успею», — думал Битц, трясясь в кабине грузовика. Выглянувшее из-за туч солнце ослепительно-ярко светило с высоких небес, освещая бескрайние украинские степи. За время службы в Забайкалье Битц отвык от того, что горизонт можно видеть так далеко, и он с любопытством осматривал проплывавшие мимо заснеженные пейзажи. Настроение у него было хорошее, и он, закуривая, угощал папиросой и водителя, вольнонаемного украинского парня Сергея, который, не умолкая, рассказывал Битцу о местных достопримечательностях.
В своём бараке бушевал Казбек, он был недоволен раскладом и, собрав своих бойцов, именем Аллаха пообещал наказать тех, кто пролил кровь его братьев. В столовой в ходе драки им здорово досталось, один джигит с проломленной головой лежал в коме в лагерной больничке. Вечером, после ужина, несколько человек из взбунтовавшейся бригады были сильно избиты, а один пропал. Обо всём этом сразу стало известно Москве, и после отбоя, когда на сходняк собрались воры и бродяги из всех бараков, было принято единогласное решение — мочить всех чёрных. Около четырёх часов утра к двум баракам, в которых спали люди Казбека, стянулось около четырёх сотен вооружённых заточками и ножами зэков. По плану, разработанному Москвой, по две сотни самых отчаянных и надёжных людей должны были под руководством Фрола и Татарина по-тихому, с обоих концов, войти в бараки. Убрав дежурных или охрану, если она будет, быстро занять центральный проход и одновременно начинать своё дело. Всем идти с закатанными по локоть рукавами. Спящих заточками бить в ухо, тогда умирают без звука, ножами резать шеи, зажимая рот. Нужно всё сделать по возможности тихо. Москва в седьмой барак пойдёт за Казбеком сам, он должен остаться живым, сходняк принял решение его опустить.
Когда наступило утро, продрогшие на вышке часовые, как всегда, в полшестого увидели вышедшего в одних трусах на снег заключённого Смолина, который с удовольствием, обеими руками сыпля на себя пригоршнями хрустящий от морозца снег, обтирался им. Присев несколько раз, он не спеша отправился обратно в барак. В лагере в эти последние перед подъёмом минуты было тихо и спокойно. Через какое-то время прозвучал ревун, и бараки наполнились шумом и гамом проснувшейся людской массы. Только в двух бараках стояла поистине мёртвая тишина. На выходе из седьмого барака в луже крови ползал и что-то невнятно причитал голый мужчина, его безумные глаза были полны ужаса, перебитый нос, выбитые передние зубы и разорванные губы делали его лицо почти неузнаваемым. Мало кто смог бы признать в нём в этот момент гордого сына гор Ашота по кличке Казбек. Теперь у него было новое погоняло — Машка. На следующий день он повесился.
Такого случая в истории лагерей России ещё не было. Массовое убийство почти трёхсот человек, совершённое настолько организованно и дерзко, что обнаружено оно было только утром, два барака трупов и ни одного свидетеля столь страшного по своей бесчеловечности преступления. Кровавые разборки в лагерях были обычным делом, и администрация в них особенно не вмешивалась, потому что найти виновных, как правило, было невозможно. Круговая порука, существовавшая в преступной среде, была прочной гарантией существования воровских законов, по которым жили заключённые. Как правило, обладая достаточной оперативной информацией, администрация лагерей хорошо знала преступную иерархию своих подопечных и в случае необходимости находила рычаги управления ими. Макушев утром по телефону звонил в управление, чтобы найти там Битца и доложить о случившемся. Но дежурный по управлению не посмел вызвать того с совещания, вёл его новый заместитель начальника главупра Нефёдов, прибывший самолётом из Москвы. Только в двенадцать дня сам Битц дозвонился до лагеря и услышал от Макушева доклад о случившемся. Первая мысль мелькнула у него в голове: его ждёт разжалование и трибунал. Он решил немедленно доложить о случившемся начальнику управления. Тот, занятый приёмом высокого начальства, отмахнулся от Битца, подошедшего к нему с докладом о чрезвычайном происшествии в лагере. Битц успел сказать, что ночью в лагере была резня между группировками и есть жертвы, на что тот ответил:
— Езжай и разберись на месте у себя, потом доложишь, позже, письменно.
С тяжёлым сердцем возвращался он в лагерь, дорога показалась нескончаемо длинной. Однообразный ландшафт за окном уже не интересовал Битца, его мысли были заняты одним: как выйти из ситуации. Он вспоминал совещание, посвящённое укреплению законности и усилению требовательности к работникам пенитенциарной системы, новый нарком требовал усилить борьбу за чистоту рядов НКВД как передового отряда советского народа, стоящего на страже социалистического правопорядка. Да, думал Битц, чистка продолжится, и эта резня в лагере может стоить ему головы.
Тем временем Макушев, организовав работу столовой и кухни, вся обслуга которых полегла ночью в бараках, выводил отряды на работы в карьер. Часть бригад занимались подготовкой к захоронению погибших, копали несколько длинных траншей, тюкая ломиками промёрзшую землю. Метавшийся по лагерю серый от ненависти и гнева, которые он не мог скрыть, старший лейтенант Давлаев отказался выполнить приказ Макушева руководить работами по очистке бараков и в обед куда-то исчез. Трупы из бараков выносили и укладывали рядами на снег, двести семьдесят два человека с ножевыми и колотыми ранениями в основном в голову и шею насчитал Макушев. Такого побоища он не видел со времён Гражданской войны. Самое главное, что в лагере было тихо и спокойно, как будто этой ночью ничего не произошло. На утренней проверке Макушев сам обходил ряды построенных перед бараками заключённых, пытаясь заметить следы ранений или крови на одежде. Безрезультатно. Создавалось такое впечатление, что никто ничего даже не слышал, заключённые делали удивлённые лица и божились, что ничего не знают, так как спокойно ночью спали у себя на нарах. Макушев решил ничего до приезда начальника не предпринимать. Бараки были оцеплены комендантским взводом. Единственный живой заключённый, обнаруженный в седьмом бараке, был явно не в себе, его поместили в санпункте, приставив охрану.
К ужину вернулся начальник лагеря. Осмотрев место происшествия и выслушав доклад Макушева, Битц распорядился доставить ему в кабинет осуждённого Смолина. О чём говорили несколько часов начальник колонии и смотрящий лагеря, осталось тайной, только на следующий день старший лейтенант Давлаев подал рапорт с просьбой о переводе его из лагеря. Битц составил подробную служебную записку о случившемся в лагере инциденте и спецпочтой отправил в Киев. Там судьба Битца была решена одним росчерком пера — «в архив», такую резолюцию поставил на документе начальник управления.
«В этом лагере был полный бардак, для того и поставили туда Битца, чтобы навёл порядок. А за эти грехи отвечать должен был его предшественник Феоктистов, да негодяй уже расстрелян. В архив».
Так рассудил новый замнаркома, выслушав доклад начальника управления. Битц напрасно ожидал приезда следственной группы или начальства. Не до того было в управлении, не до него, а уж тем более не до погибших заключённых. В системе шла большая реорганизация, новый нарком Лаврентий Павлович Берия брал власть в свои умелые руки. Узнав о решении руководства, Битц, воспрянув духом, с удвоенной энергией взялся за работу. Его репутация должна быть идеальной, это было крайне необходимо для него, его семьи, для реализации поставленной цели.
Прохоров, отсидевший трое суток в карцере, зла на начальника лагеря не имел, отоспался, нары днём у него не убирали, кормили его полной пайкой, отдохнул от работ и, в общем, выглядел значительно лучше. У него было время хорошо подумать, и он принял предложенный Битцем третий вариант, теперь он ждал, что ему скажет хозяин. Битц вызвал его вечером, и у них был долгий разговор.
Эта зима для Вангола пролетала незаметно, он настолько увлёкся охотой, что не выходил из тайги неделями. Такдыган или Ошана сначала ходили с ним, последнее время постоянной спутницей Вангола в тайге становилась Тинга. Эта девчонка за последний год как-то незаметно превратилась в стройную девушку, гибкую, как лоза, и стремительную, как выпущенная из лука стрела. В её глазах, сохранивших любопытство и озорство подростка, Вангол иногда стал замечать мечтательный и оценивающий взгляд женщины. Этот взгляд, обращённый на него, однажды сильно смутил Вангола, он вдруг увидел глаза Тинги, потемневшие и глубокие, губы, приоткрытые в лёгкой улыбке. Это длилось долю секунды, и уже Тинга громко смеялась, рассказывая Ванголу, как гонялась за раненым зайцем, а он всё ощущал на себе зовущий и манящий взгляд молодой женщины. У него ещё никогда не было близости с женщиной. Всего лишь юношеские поцелуи под луной и полные страха желания потрогать грудь той девчонки, которая однажды храбро увела его от друзей. Сейчас он, полный сил мужчина, старался скрывать просыпавшееся в нём желание обладать женщиной. Но природа брала своё, и он не мог отвести взгляда от Тинги, когда она, сбросив оленьи одежды, суетилась в чуме, наводя порядок. Такдыган давно заметил жаркие взгляды Вангола.
В конце зимы они с Такдыганом посетили убежище, спасшее жизнь Ванголу. Трое суток пути, и они стояли на площадке перед пещерой. Сдвинув камень, пролезли внутрь. Аккуратно составленные кожаные мешки с товаром были на месте. Оставив пушнину, забрали товар и вернулись в стойбище. Там Ошана с дочерьми, открывая мешки, вынимала присланные припасы. Сахар, мука, спички, соль, табак, порох и свинец дробью и кусками, несколько ножей. Отдельно лежали цветной бисер и бусы, несколько кусков ткани и прочая мелочь, от которой женская половина их семьи была в восторге.
Близилась весна, Вангол чувствовал её приближение всем своим существом. Чуть теплее стали лучи солнца, чуть длиннее день, чуть ярче горели в ночном чёрном небе звёзды. Или ему это просто казалось, когда рядом с ним была весёлая и неугомонная Тинга? Они не расставались целыми днями, и только ночью она уходила в чум матери. Ночуя в тайге у костра, она ложилась рядом с ним на оленьи шкуры, и, просыпаясь утром, он обнаруживал её руку у себя на груди под одеждой. Сделав хитрющие глаза, Тинга смеялась и говорила Ванголу, что она грелась у его сердца. Постепенно сам Вангол начинал чувствовать, что эта смуглая охотница как-то незаметно для него самого украла его сердце. Не столько красота девушки привлекала Вангола, Тинга была по-своему мила и даже красива, она стала ему просто необходима, как воздух птице или вода рыбе. Когда её не было рядом, Ванголу становилось неинтересно жить. Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, он с нетерпением ждал, когда услышит лёгкие шаги и рядом раздастся звонкий голос. Тинга тоже почувствовала совсем другое отношение Вангола к себе. Её сердце замирало от счастья, когда она замечала на себе взгляды, он смотрел на неё не так, как раньше. В его глазах она видела не теплоту и ласку старшего брата, а внимательный и откровенный взгляд взрослого мужчины. Он смотрел на неё как на женщину! Она ему нравится! — ликовала Тинга, нехитрыми женскими приёмами дразня Вангола. Сама она была влюблена в Вангола с первых дней его появления в стойбище. Она помогала матери выхаживать его, беспомощного, измученного, умиравшего. Забившись в шкуры, плакала и просила духов тайги спасти Вангола, помочь ему выжить, ведь он такой красивый. Именно она искала тогда под снегом ту редкую травку, перетёртая и смешанная с оленьим молоком она была лучшим лекарством от ожогов. Тинга и лечила его раны, нанося на лицо кашицу, которая, впитываясь, заживляла рану и твердела, а затем отваливалась, оставляя на месте ожога нежную розовую кожу, которая постепенно сглаживала рубец. Когда Вангол встал на ноги и Такдыган назвал его членом семьи, она старалась помочь ему освоиться в их жизни. Необъяснимое чувство тянуло её к этому бородатому русскому парню с широкой улыбкой и добрыми глазами. Последнее время она старалась ни в чём не отставать от него, неутомимо следовала с ним везде. Мать и старый Такдыган любовались стройной парочкой, уходящей лёгкой и уверенной походкой из стойбища, чтобы дотемна дойти до перевала, а поутру ждать на нём перелётного гуся. В том месте, куда они уходили, стаи низко, в десяти — пятнадцати метрах над землёй, перелетали Cтановой хребет, и они, соревнуясь, стреляли из луков в гусей, разжиревших на китайских рисовых плантациях и тяжело летевших к своим гнездовьям на северах. Рано или поздно это должно было случиться, две молодых красивых и сильных души тянулись друг к другу, чтобы соединиться и соединить в страстных объятиях тела. Это случилось. Ещё не зазвенели горные ручьи, но весна уже будоражила природу. К этому времени стойбище стояло среди сопок в узкой мари, недалеко был Кислый ключ, так называемый Такдыганом, куда и привёл старик Вангола и Тингу. Перед ними возвышалась ледяная пирамида около четырёх метров в высоту. Вырубая пальмами ступени, они поднялись наверх и увидели, как здесь, будто в чаше кратера небольшого вулкана, кипела тысячами мелких пузырьков прозрачная вода. Зачерпнув полный ковш, Такдыган протянул его Ванголу.
— Выпей, сколько сможешь, и отдай Тинге, — сказал он.
Вангол взял в руки почти двухлитровый берестяной ковш и сделал первый глоток. Ледяная вода обожгла его горло и заставила заныть зубы, но это длилось лишь мгновение, второй и последующие глотки уже вливали в тело обжигающе горячую жидкость удивительно приятного, кисловатого вкуса. Вангол выпил её до последней капли и, вновь наполнив до краёв, подал Тинге. Старик улыбнулся, подумав про себя: «Этот мужчина силён и жаден до жизни, ни с кем не будет её делить, но до последней капли отдаст женщине, которую полюбит». Тинга, не осилив целый ковш, выплеснула остаток на лёд «пирамиды». Обоим стало жарко. Такого напитка Ванголу ещё не приходилось пробовать. Ледяная вода согревала тело, разливаясь своим загадочным теплом по жилам, заставляя сердце мощно качать молодую кровь.
— Этот ключ орочоны зовут ещё горячим ключом, — сказал старик, маленькими глотками вливая в себя целебную воду.
Вернувшись на стойбище, Такдыган засобирался в дорогу. Год назад он договорился о встрече с одним из своих родичей неподалёку от этих мест. Сказав, что через трое суток вернётся, уехал верхом на олене. Вангол остался в чуме наедине с Тингой, которая готовила мясо, собираясь как-то по-особенному, как она сказала, его покормить. Вангол, сидя у очага, шлифовал стрелы для лука и, наблюдая за Тингой, невольно любовался её ловким телом. Тинга часто наедине с Ванголом разговаривала с ним на русском языке, и сейчас она задавала ему много вопросов, это касалось значения русских слов.
— Вангол, как по-русски самый-самый дорогой для тебя друг? — спрашивала она.
— Закадычный, — отвечал Вангол.
— Что такое закадычный?
— Иди сюда, вот потрогай. — Вангол положил её ладонь себе на горло. — Чувствуешь, у мужчин на горле есть кадык, а по старинным русским преданиям, душа у мужчины находится за кадыком, вот и получается «закадычный» — значит, самый-самый, то есть задушевный друг. Опять же, если ты сильнее сожмёшь пальцы, ты меня задушишь, то есть руками за душу возьмёшь, а это смертельно опасно. Душа не позволит коснуться чужим рукам и может покинуть тело. Вот так, понятно?
— Какой ты умный, Вангол, откуда ты всё это знаешь? Скажи, а как по-русски называется женщина, которую мужчина приводит в чум, чтобы она стала с ним жить?
— Невеста.
— Не-вес-та, — по слогам произнесла Тинга. — Какое странное слово, почему такое слово, какой смысл в нём, Вангол?
— В старину предки русских людей всегда приводили себе женщин в жёны издалека, часто случалось, что воровали их, поэтому никто не должен был знать, откуда эта девушка, отвечали, что она невесть откуда, оттого и слово «невеста». Поняла, почемучка? — смеясь, ответил Вангол.
— Поняла, — с озабоченным лицом ответила Тинга. — А что такое почемучка? — Её хитрющие смеющиеся глаза уставились на Вангола. — Почему ты меня так назвал, я хочу быть твоей закадычной невестой.
Вангол откровенно любовался девушкой, вот так открыто и честно предложившей ему свою любовь и преданность. Он протянул ей руку, она вложила крепкую маленькую ладонь в его ладонь, он притянул её к себе и, усадив на колени, крепко и нежно поцеловал в губы. Она прижалась к нему, и он услышал, как бешено колотится её сердце, маленькие груди сквозь плотную ткань рубахи упруго упёрлись в его грудь, а она всё крепче и крепче прижималась к нему, и в конце концов они повалились на шкуры. Развязывая тесёмочки её рубахи, Вангол нежно целовал её шею и, добравшись до груди, долго её ласкал. Изнемогавшая от прилива желания, Тинга сама сбросила с себя лёгкие шальвары и, отыскав руками твёрдое, как камень, мужское достоинство Вангола, направила себе в полыхающее лоно. Она замерла от первого его удара, а потом, обвив спину Вангола руками, всё быстрей и быстрей вводившего в неё свою плоть, вцепилась зубами в его плечо и откинулась, только когда огромная волна счастья сотрясла их тела. Обессиленный Вангол, откинувшись и раскинув руки, лежал на спине с закрытыми глазами, ощущая, как по его телу гуляет жаркая волна неги. Тинга нежно целовала его плечо, как бы заглаживая свою вину за оставленный на нём кровоподтёк. Открыв глаза, Вангол притянул девушку к себе и, целуя её, тихо на ушко сказал:
— Вот теперь, Тинга, ты моя жена.
— Нет, Вангол, — нежно гладя по груди Вангола ладонью, ответила Тинга. — Пока я твой закадычный друг. Чтобы я стала твоей женой, нужно немного подождать. Спроси у Такдыгана, как сделать так, чтобы я пришла в твой чум женой.
Из чугунка, стоявшего у огня, распространялся дурманящий запах томлёного мяса. Вангол, вдруг почувствовавший бешеный аппетит, вскочил, подхватив Тингу на руки и, крутанувшись вокруг очага, опустил её, смеющуюся, у огня. Встав напротив и уперев в бока руки, он грозно спросил:
— Ты не забыла покормить своего мужчину, женщина?!
Маленькая счастливая женщина с разрумянившимися щеками и припухшими от терзаний Вангола губами покорно склонилась перед ним и вдруг, ловким движением сделав Ванголу подсечку, свалила его и, оказавшись на его груди, победно заявила:
— Не мешало бы моему мужчине надеть штаны и ласково попросить свою женщину покормить его.
Не успел Вангол найтись с ответом, как его уста накрепко были накрыты поцелуем Тинги, и они, сплетаясь в объятиях, покатились от очага, совсем забыв о подгорающем мясе и вообще обо всём на свете, сладостно наслаждаясь друг другом вновь и вновь. Ужинать перед сном пошли к Ошане, которая сразу поняла перемены, произошедшие в их жизни. Она накормила их и, не ожидая просьбы Тинги, отправила их ночевать вместе к Ванголу. Три ночи, до приезда Такдыгана, Тинга ночевала в объятиях Вангола, и они были счастливы.
Вернувшийся Такдыган принёс не очень радостные вести. Его старый приятель и родич Пётр Лукин, приехавший на встречу, рассказал о том, чего не могли знать кочевники. В Европе шла война, она ещё не коснулась России, но приблизилась к её границам, с востока оккупированный Китай ощетинился японскими штыками, уже были боевые столкновения с японцами. Вангол, слушая рассказ Такдыгана, всё больше мрачнел, старик был прав, его предсказания о большой войне сбывались. С этого дня Такдыган отдал ему винтовку и патроны к ней.
— Ты должен научиться стрелять из неё так, как научился стрелять из лука, — сказал старый охотник Ванголу. — Патроны не жалей, я знаю, где их очень много, мы скоро подойдём к этому месту и запасёмся.
После следующей кочёвки Такдыган сказал Ванголу, чтобы тот ставил себе отдельный чум. Это было первое условие для сватовства. Запаса оленьих шкур на покрышки хватало, и вскоре в стойбище закурился дымком очага третий чум, чум Вангола. В самый разгар весны, когда зашумели ручьи и птичьи трели разбудили спящую тайгу, Такдыган вошёл в чум Ошаны с подарками от Вангола. Соблюдая традиции, он завёл разговор о жизни и как бы невзначай спросил у Ошаны, нет ли у неё обрезков ткани.
— Есть два обрезка, какой выберешь? — также соблюдая обычаи, ответила мать.
Такдыган указал глазами на зардевшую от волнения Тингу:
— Этот в самую пору придётся.
Такие разговоры говорились, чтобы запутать злых духов, которые могли помешать свадьбе. Сам Вангол сидел в своём чуме и думал о том, что скоро он станет женатым человеком, его Тинга будет рядом с ним всегда и он проживёт с ней всю жизнь, а состарившись, будет, как Такдыган, учить своих внуков таёжным промыслам. Он полюбил тайгу, полюбил эту суровую и величественную природу, полюбил женщину, которая была её неотделимой частью. Всю зимнюю добычу мехов Вангола унёс Такдыган в качестве выкупа за Тингу, ничего другого у Вангола не было. Впервые в роду Такдыгана девушку отдавали за столь малый выкуп, но случай был особый, и, конечно, сватовство удалось. Свадьбу назначили через день, и счастливые молодые вовсю готовились к этому событию. Гостей на свадьбу не ждали, все понимали это, и никто, кроме Ошаны, не печалился по этому поводу. Она вспоминала свою свадьбу, множество родичей и гостей, приехавших даже издалека. Наготовив угощений, в день свадьбы все собрались в чуме Ошаны и, усадив молодых, дарили им подарки. А гости пожаловали нежданные и незваные. Взволнованный свадебными процедурами, Вангол не сразу понял причину своего внутреннего беспокойства, он не мог покинуть чум в столь торжественный момент, но каким-то внутренним чутьём уже чувствовал приближение опасности, он её слышал. Слышал отдалённые людские голоса, звук ударов лошадиных кованых копыт, приближались люди, чужие люди. Такдыган, вышедший из чума, тут же вернулся, по его лицу было видно — в стойбище входил караван. По эвенкийским обычаям любой человек, приехавший на орочонское стойбище, признавался и принимался как желанный гость. Он мог гостить сколько угодно и питаться из общего котла, получая лучшие куски мяса и рыбы. Таковы были обычаи, и Такдыган, сказав, что на свадьбу пожаловали гости, тут же вышел им навстречу. Следом вышла взволнованная Ошана. Вангол с Тингой оставались на своём месте молодожёнов. Внешне сохраняя спокойствие, Вангол был как натянутая струна. Впервые за эти годы он увидит людей из того, отвергнувшего его мира. Кто эти люди, что предпримут, признав в нём русского, вдруг это вообще приехали за ним, каким-то образом выследив его. Мысли метались в голове Вангола, Тинга, чувствовавшая его состояние, прижалась к нему плечом, крепко сжав руку. Вангол страшно сожалел, что всё оружие осталось в его чуме, единственный лук Ошаны и колчан со стрелами висел за его спиной в глубине чума. Он попросил Тингу положить позади их спин пальму. Несколько успокоившись, Вангол был готов к любым действиям.
Он, ещё не видя, кто приехал в стойбище, знал, что это четверо мужчин и одна женщина, все конные и вооружены. Он не чувствовал агрессивности в их намерениях, но опасность исходила от них, и он её каким-то образом ощущал.
Оживлённые голоса людей приближались, и вот, распахнув полог, в чум вошла Ошана и следом за ней пятеро приехавших. Такдыган вошёл последним и предложил гостям рассаживаться и угощаться. Приехавшие выглядели если не замученными до смерти, то наверняка сильно, очень сильно уставшими. Они были удивлены и обрадованы тем, что вышли в этих местах к стойбищу орочон да ещё попали на свадьбу.
— Начальник геолого-разведочной экспедиции Семён Моисеевич Пучинский, — представился вошедший первым, среднего роста мужчина с жёсткими, кудрявыми, чёрными с проседью волосами на крупной, крепко посаженной голове. Карие, очень живые глаза и большой нос говорили сами за себя, это был представитель еврейского народа, но той его части, которая не сидит в лавках, подсчитывая дебеты с кредитами, а той, которая всегда рвётся на поиски чего-то нового в жизни. — А это мои коллеги и друзья, Нина Фёдоровна Мыскова, мой заместитель по науке. Андрей Платоныч Новиков, геолог и изыскатель, и два наших юных путешественника и первооткрывателя, студенты Игорь и Володя. Мы очень рады встрече с людьми, живущими в таком тесном единстве с природой, и поздравляем вас с торжеством. Просим принять наш скромный подарок молодым.
С этими словами Семён Моисеевич энергично повернулся к своим сидевшим друзьям. Поддержанный их одобрением, вытащил вещевой мешок, выложил из него штормовку защитного цвета и штаны такого же цвета из тонкого брезента со множеством карманов, сверху на одежду Новиков положил большой охотничий нож с костяной рукоятью в кожаных, отделанных медными заклёпками ножнах.
— Это — жениху. А это — невесте. — С такими словами он вытащил и развернул перед молодыми тёмно-синее, с красными розами, шёлковое платье.
Ошана и Тинга не могли скрыть восторга от такого невиданной красоты подарка. Поблагодарив гостей за подарки, Ошана с младшей дочерью стали подавать всем кушанья. Вангол сохранял молчание, осторожно разглядывая гостей. Все были одеты в какую-то полувоенную форму из тонкого, но прочного материала защитного цвета.
Женщина, фигурой больше напоминавшая хрупкую девчонку, с тонкой талией и короткой стрижкой, вероятно, была вынослива и сильна. Её очень выразительные голубые глаза, тонкие брови вразлёт и маленькие пухлые губы на обветренном и загорелом лице свидетельствовали об этом. Она, энергично и ловко орудуя ножом, расправлялась с куском жареной оленины, запивая мясо брусничным настоем. Новиков, русоволосый, с чуть заметной сединой в усах мужчина, лет под пятьдесят, с добрым открытым лицом, серыми глазами и большими мускулистыми руками, ел степенно и со смаком, с хрустом ломая кости, руками отправляя в рот жирные куски.
Молодые парни Владимир и Игорь были чем-то похожи, оба высокие и стройные, ещё угловатые, оба темноволосы и сероглазы, с несколько вздёрнутыми носами. Наверное стесняясь, ели аккуратно и тихо о чём-то переговаривались между собой, бросая взгляды на молодых. Охая и ахая от удовольствия, нахваливая без умолку хозяйку очага Ошану и её прекрасную дочь, восхищаясь необычно вкусной пищей, начальник экспедиции Семён Моисеевич уплетал жареную рыбу. Он ел её руками, аппетитно облизывая стекавший по пальцам жир.
— Под такую закуску и нет водки, ну надо же, — смеясь, возмущался он, — такой рыбки ни в одном ресторане не попробуешь, тает, прямо тает во рту. Ай, хозяйка, ай, кудесница. Ох, лопну, ей-богу. Повезло жениху такую тёщу иметь. А невеста-то, невеста, вы только посмотрите, какая прелесть, сияет, как распустившийся цветок, — не умолкал Семён Моисеевич, и от его разговора в компании стало весело и легко, как будто все были давние знакомые.
Такдыган с улыбкой и ободряюще смотрел на Вангола и Тингу. Ошана, обласканная похвалами и вниманием гостей, улыбаясь и смеясь шуткам Семёна Моисеевича, подкладывала прямо с огня свои мясные и рыбные деликатесы. Скоро все насытились и с любопытством смотрели на старого Такдыгана, который, покачивая седой головой, вполголоса напевал какую-то мелодию, монотонно ударяя пальцами в небольшой кожаный бубен. Ошана и её дочери замерли, Вангол внимательно слушал песню предков этого древнего народа, пытаясь понять её потаённый и величественный смысл. Закончив песнь, Такдыган, обращаясь к матери невесты, сказал:
— Пора молодой хозяйке войти в свой чум и принимать гостей там.
Все стали выходить. Вангол, подхватив на руки Тингу, вышел из чума и, не опуская её на землю, усадил верхом на оленя, которого подвёл Такдыган. Ведя оленя, Вангол направился к своему чуму. Следом двинулась Ошана с младшей дочерью, Такдыган и гости. Маленькая процессия, преодолев около сорока метров, остановилась у нового чума Вангола. Тинга, ни разу не оглянувшись, как требовал обычай, вошла в чум. С этого мгновения она стала женой Вангола и хозяйкой очага.
Шедшие следом гости задержались у входа. Семён Моисеевич, обращаясь к Ошане, попросил её не обижаться, но они хотели бы с её разрешения поставить палатки в стойбище дотемна и немного отдохнуть с дороги. Ошана, конечно, не возражала, и гости отправились к своим стреноженным лошадям, пасшимся невдалеке.
Оставшись одни в чуме Вангола, обитатели стойбища решали, что делать. Они столько лет скрывались от людей, что отвыкли от них, и теперь необходимо было принимать какое-то решение. Эти люди ни о чём не спрашивали, преподнесли подарки, были вежливы и вели себя достойно. Но это было сегодня, а что будет завтра? Старый Такдыган, сидя у огня, высказал свои мысли:
— Эти люди не опасны для нас, они живут своей обособленной жизнью и не приносят зла другим людям. Я встречал раньше таких. Они в душе такие же кочевники, как и мы, только родились они в больших городах, и, только когда такие люди вырываются из этих городов, их души обретают счастье. То, что для нас — повседневная жизнь, для них — долгожданное путешествие, к которому их души всегда стремились и готовились. Именно теперь, когда они странствуют, их сердца открыты и лица светлы.
Покуривая свою трубку, Такдыган какое-то время молчал, а затем как бы подытожил сказанное:
— По нашим обычаям они — гости, и мы примем их согласно обычаям предков. Та опасность, о которой мы все думаем, существует в наших умах, потому что мы знаем правду. Эту правду знаем только мы. Правду о том, что Вангол — беглец. Но есть ещё одна правда, это то, что он — мужчина нашего рода, как он им стал, не столь важно. Для тех, кто сюда пришёл, Вангол — мой приёмный сын, найденный мной ребёнком во времена военного лихолетья и увезённый в тайгу. Он русский по крови, но орочон по рождению, такова была воля духов тайги, и это изменить уже не сможет никто. — Он ещё немного помолчал, чтобы все поняли его мысль и обдумали её. — Теперь пусть скажет Вангол, что он думает.
С момента приезда гостей Вангол практически молчал всё время. Он представлял себе, какую опасность для орочон представляет он сам, если откроется тайна. Он знал уже, что орочоны — очень правдивый народ, не умеющий лгать и обманывать, и уже обдумывал план побега из стойбища, чтобы обезопасить Ошану и её семью.
Но Тинга! Он не мог бросить её, ничего не сказав и не объяснив. А если объяснить ей, она пойдёт с ним. А это значит, что она будет в ещё большей опасности, кочуя в тайге с беглым. То, что сейчас он услышал от старика, было спасением, и Вангол, встав перед старым Такдыганом, в пояс поклонился ему и сказал:
— Отец, я благодарен вам.
Старик погладил Вангола по голове и улыбнулся.
Ошана, вытирая навернувшиеся слёзы, подошла и обняла Вангола.
— Пусть будет так, как ты сказал, дедушка. Другой правды нет, — сказала она.
В это время в лагере экспедиции ставили палатки.
— Натягивай центральный, твою дивизию, — ворчал на молодых Новиков, наблюдая, как они управляются с палаткой. — А если бы ветер был, унесло бы вас вместе с ней, ну сколько вас учить? Вбей сильнее колышек, Володя. А ты что смотришь? Сильнее низ тяни, тьфу ты, да не так же сильно.
— Смех и грех с вами. — Подошедший Семён Моисеевич, взяв под руку Новикова, повёл его к своей палатке. — Да оставьте вы их в покое, Андрей Платонович, пусть учатся, а то они под вашим контролем никогда её не поставят. Так и уснут на лапнике, умаялись.
— Ах, Семён Моисеевич, тяжело в учении — легко в бою. Поверьте, пройдёт время, и будут они вспоминать мои уроки с благодарностью.
— Не сомневаюсь, толк из мальчишек будет, две недели в пути держатся молодцом. Это ведь не нормы ГТО[3] сдавать в институтском спортзале. Да, Андрей Платонович, вам ничего не показалось странным сегодня? На нас смотрели, как на пришельцев из космоса, особенно, насколько я понял, младшая дочь хозяйки чума.
— Более чем странно, Семён Моисеевич, видеть на свадьбе у эвенков в качестве жениха русского парня.
— Как русского? Я, признаться, не заметил, он же весь заросший и молчал всё время. Впрочем, да, глаза. Мне показалось, глаза у него необычные.
— Русский он, у эвенков в его возрасте борода ещё только намечается, да и глаза у него, вы правильно подметили, европейские.
— О чём это секретничают мужчины? — раздался мелодичный голос, и из отдельно стоящей палатки высунулась голова Нины Мысковой.
— Какие секреты, Ниночка? Мы с Андреем Платоновичем делимся впечатлениями о свадьбе, на которую так негаданно угодили.
— Да уж, угодили, — выползая из палатки, сказала Мыскова. — Не угодили, а Бог нас сюда привёл, товарищ начальник экспедиции.
— Бога нет, Ниночка, есть результат, полученный благодаря точным расчётам, либо удача. Не могу не согласиться, что благодаря удаче мы сегодня здесь, потому как расчёты нас определённо подвели. Как вы считаете, Ниночка, кто эти люди? Вам не показались они несколько странными? Вы заметили, как на нас смотрел старик, когда мы въезжали в стойбище. Да и жених, по мнению Андрея Платоновича, русский, однако мы не услышали из его уст ни слова.
— Как сказать, внешний облик ничего не означает, уважаемый Семён Моисеевич, белые женщины в Америке рожают негритят, почему бы эвенкийке не родить от русского мужика? Кстати сказать, у народностей Севера принято обновлять кровь за счёт пришельцев, имейте это в виду, Семён Моисеевич. Хозяйка стойбища, Ошана, с вас глаз не сводила.
— Ниночка, ну что вы, как вы можете? — Семён Моисеевич, выпучив глаза и надувая щёки, сделал на лице удивлённо-невинное выражение.
— О, Моисеич, не теряйтесь, представляете, какая гремучая смесь может получиться от смешения ваших благородных кровей с дикой кровью кочевников! — с хохотом говорил Новиков, картинно оглядывая начальника экспедиции.
Рассмеявшись, Нина взяла под руку Семёна Моисеевича и успокаивающим тоном сказала:
— Не волнуйтесь, мы вас в обиду не дадим.
Продолжая хохотать и шутить, компания уселась у палатки, где Семён Моисеевич с серьёзным видом вытащил из планшета карту и, уже не обращая внимания на шутки и смех товарищей, стал внимательно её изучать. Нина, сделав страшные глаза Новикову, тоже замолчала и озабоченно уставилась в расстеленную на коленях карту местности.
— Где же это мы находимся? — сам себе задал вопрос Семён Моисеевич и тут же, ткнув карандашом в карту, ответил: — Думаю, мы примерно здесь.
— На сколько примерно? — спросил Новиков.
— На столько, на сколько примерно составлена карта. Подумать только, двадцатый век, а эти места изучены чисто символически. Вот этот перевал мы прошли четыре дня назад, здесь перешли речку, которой на карте нет, ещё два дня пути, грубо по сорок километров строго на восток, — значит, мы здесь. А по карте здесь горное плато, а мы в долине. Нонсенс.
Тем временем поставившие наконец палатку Игорь и Владимир, лёжа в спальных мешках, спорили между собой. Игорь настаивал на том, что они обязаны, как комсомольцы, немедленно созвать партийно-комсомольское собрание, на котором надо поставить вопрос о создавшейся ситуации. Они вышли на стойбище кулаков и отщепенцев. Он насчитал около семидесяти оленей в стаде, он видел, что их появление не вызвало, как это было везде в эвенкийских факториях, куда они заезжали, радости и чуть ли не ликования. Никто не подходил к ним и не говорил уважительно: «Здравствуйте, товарищи начальники». Наоборот, их, конечно, пригласили на свадьбу и угощали, но никто не сказал ни слова о партии и правительстве. Никто не поднял тост за здоровье товарища Сталина. И вообще, тостов никаких не было, потому что не было спиртного. А если на свадьбу не привезли водку, значит, эти люди скрываются от советского народа и власти, это факт. Владимир, выслушав доводы товарища, повернулся на бок и сказал:
— Слушай, Игорь, твои выводы нелепы и просто смешны. Эти люди, кто бы они ни были, пустили нас в свой дом, а ты оскорбляешь их недоверием. Тебе не кажется, что если бы они были враги, то встретили бы нас не жареным мясом, а пулями. И никто никогда не нашёл бы наших могил в этой тайге. Почему они должны раскланиваться перед тобой? Чем ты лучше их? Постыдись, ты же комсомолец. Они такие же граждане Советской России, как я и ты, просто они живут своей, особенной жизнью, мы же ничего о них ещё не знаем, как ты можешь вот так запросто судить их? Ты знаешь, я был о тебе лучшего мнения. — Закончив свою речь, Владимир отвернулся. — Я хочу отдохнуть, Игорь, не беспокой меня больше.
Громко вздохнув, Игорь демонстративно отвернулся от товарища. Через какое-то время, уснув, они инстинктивно прижались спинами друг к другу, спальник спальником, а спина друга согревает в палатке лучше.
Наступал вечер. Вангол и Такдыган сложили из заготовленного сушняка большой костёр, и, как только на небосводе появилась первая звезда, Такдыган ударил в бубен. Вангол поднёс к костру горящую головешку из своего очага, костёр быстро разгорелся, освещая своим пляшущим светом площадку около чума, из которого одетые в национальный наряд выходили Ошана с дочерьми. Торжество началось с песен под бубен Такдыгана, а затем началась пляска вокруг костра.
В палатках экспедиции первой от шума проснулась Нина, она растормошила и подняла всех остальных.
— Вы только поглядите, какое невероятно красивое зрелище, — показывая на пляшущих в зареве костра людей, кричала она. — Пойдёмте к ним, пойдёмте, — тащила она ничего не понимающих спросонья мужчин.
Семён Моисеевич, протирая глаза, наконец понял, что происходит.
— Конечно, пойдёмте, такое увидеть не каждому суждено. Все за мной. Ниночка, вот моя рука, не запнитесь, здесь камень, осторожно в темноте.
Ярко горящий костёр сгустил темень и слепил подходивших гостей, но они благополучно добрались и вошли в освещённый круг. Пять фигур, одетых в оленьи шкуры, двигались в такт бубну вокруг костра, их движения были согласованны и легки, лица сосредоточенны и отрешенны. Пляшущие как бы не замечали пришедших, с нескрываемым любопытством смотревших на них. Они были поглощены танцем, их движения напоминали то движения мирных животных, то броски хищников, то плавное движение вод или качание деревьев. Бубен увеличивал темп пляски, танцоры двигались быстрей и быстрей, выкрикивая непонятные зрителям и, наверное, не переводимые ни на какой язык звукосочетания. Скорее, это были крики диких животных, населяющих тайгу. Уже уставшие стоять, гости расселись, а танец всё продолжался, медленно увеличивая темп пляски.
— Боже, они пляшут уже больше двух часов, я преклоняю колени, больше двух вальсов подряд я бы не смог. — Семён Моисеевич, придвинувшись к Нине, завороженно смотревшей на фантастическую картину первобытного танца, продолжил: — Вы знаете, Ниночка, этот ритм заставляет биться моё сердце синхронно бубну, и, если бы не ваша рука, удерживающая меня, я уже давно сорвался бы в пляску у костра.
— В чём же дело, Семён Моисеич? Вперёд, вы свободны, — убрав свою руку, весело крикнула Мыскова. — Я — с вами.
Видя, как решительно Семён Моисеевич вошёл в круг пляшущих орочон, Нина тоже влилась в танец. Вскоре в одном вихре первобытного танца кружили вокруг костра и дети тайги, и дети больших городов. Все они были дети земли и огня, и одинаково, в такт ударам древнего бубна, бились их сердца, и до мурашек по коже захватывало единое желание отдаться этому безумно свободному танцу жизни. Прогорая, костёр оседал и проваливался, осыпая землю и пляшущих тысячами искр, постепенно ритм танца стал замедляться, и утомлённые, но счастливые этим единением люди стали отходить от костра к чуму, в открытом пологе которого призывно горел очаг. Пир и веселье продолжались до рассвета, и только с первыми лучами солнца уставшие и довольные гости разошлись, оставив наедине Вангола и Тингу.
— Я уже не помню, когда я так весело гулял на свадьбе, — признался Новиков своим коллегам, возвращаясь в палатки, — надо же, и это в глухой тайге. Никогда бы не подумал.
Точно такая же мысль сверлила в это же время мозг другого человека, за несколько тысяч километров от этих мест. Волохов в колонне пешего этапа, спускаясь с пологой сопки, увидел огромный лагерь. Насколько хватало глаз, тянулись ряды бараков, занимая огромную котловину между сопками, разрезанную надвое извилистой, блестящей чертой небольшой речки. «Сколько же здесь людей? Это же город, огромный город. Надо же, и это в глухой тайге. Никогда бы не подумал».
Многое пришлось повидать Волохову за эти почти два года: этапы, пересылки, вагоны и бараки, переполненные людьми, лагеря, лагеря, лагеря. До чего разномастный народ окружал его, тут были представлены все общественные слои его необъятной Родины. Жулики всех мастей и воры держались отдельно и были сплочены своими законами, политические и враги народа были разобщены, грызлись между собой по идейным разногласиям. Они были как бы между молотом и наковальней. С одной стороны их терзали уголовники, с другой — угнетала администрация лагерей. Многие, очень многие считали себя невинно осуждёнными и надеялись, что ошибка будет исправлена. Среди этих людей большинство были фанатично преданы идеям большевизма и боготворили своего вождя, товарища Сталина, виня в своих злоключениях всех, кроме него. Была и тонкая прослойка людей, понимавших всю суть беды, постигшей российский народ. Волохову повезло, он волею случая оказался среди них. Эти люди, трезво оценивая ситуацию, держались сплочённо, не высказывая своих истинных мыслей, стараясь не выделяться из толпы, общались в своём тесном кругу. Их основная цель была определена. Выжить в лагерях и, вернувшись, сделать всё для свержения коммунистического режима. Они прекрасно понимали, что лагеря нашпигованы сексотами и стукачами, поэтому попасть в их круг и обрести доверие этих людей было очень непросто. Волохов, оказавшись в лагере, первое время не общался ни с кем вообще, он не писал никаких жалоб, потому что ещё в застенках Читинской тюрьмы понял всё. Он не злился даже на того наглого следователя и молодцов из ОГПУ, избивавших его на допросах. Он просто понял, что сейчас он должен расплатиться за те грехи, которые лежали на нём с давних пор Гражданской войны. И это не суд людской или сталинский режим упрятал его сюда, а Божий суд очищает его от той крови и грязи, которой он по молодости и глупости нахватал на свою душу. Раз так, так и должно быть, решил он для себя раз и навсегда. Сцепив зубы, он нёс все невзгоды лагерной жизни, и никто из заключённых не слышал от него ни разу ни просьбы, ни упрёка. В работе, на лесоповале, пахал до седьмого пота, никак не реагируя на советы бывалых зэков — не рвать одно место. Им было не понять, они отбывали срок. Он — отрабатывал грехи, своим потом и кровью отмывал душу, очищал её от скверны. Как-то вечером, после ужина, к нему подошёл мужчина средних лет, жёсткий колючий взгляд его глаз встретился с твёрдым взглядом испытавшего многое казака.
— Иван Волохов ты будешь? — спросил он сидевшего на нарах и штопавшего рваную рубаху Волохова.
— Я буду, — ответил Иван, не прекращая своего занятия.
— Привет тебе от друга твоего, Макушева, — чуть тише произнёс незнакомец. — Разговор есть, приходи перед отбоем в третий барак, я там тебя встречу.
С этими словами мужчина отвернулся от него и отошёл в сторону, не ожидая ответа. Игла замерла в руке Ивана, когда он услышал о Степане. Он не успел ничего сообразить и ответить, как передавший ему привет скрылся. «Макушев, Степан, как он нашёл меня?» — не выходило из головы у Ивана. Вот это фокус. Конечно, надо сходить на встречу, решил он, наскоро зашивая прохудившийся рукав. Часа через три Волохов подходил к третьему бараку, у входа в который, присев на корточки, сидели несколько зэков, дымя махоркой. Когда он приблизился, один из них встал и, как старому знакомому, улыбаясь, сказал:
— Привет, зёма, заходи, потолкуем, — пропустив его впереди себя в барак.
Волохов вошёл и, провожаемый этим «земляком», дошёл до конца барака, где в небольшой комнатке его ждал передавший привет от Степана мужчина. Увидев Волохова, встал и, протянув руку для рукопожатия, представился:
— Семёнов Иван Гаврилович, рад с вами познакомиться.
— Иван Прокопьевич Волохов, — крепко пожав руку, ответил Иван. Взглянув внимательно на человека, пригласившего его на разговор, Иван спросил: — Вы знакомы со Степаном? Где он? Видели его? Что за разговор у вас ко мне?
Семёнов улыбнулся:
— Ой, как много вопросов сразу. Боюсь, на все не отвечу, но могу сказать, что лично с ним незнаком, но привет от него передать мне поручили те, кому он доверяет и просит вас доверять им. Так что присаживайтесь, Иван Прокопьевич, разговор у нас будет долгий.
Иван сел на табуретку, и, пока Семёнов заваривал и разливал по кружкам чай, он осмотрелся в комнате, обратив внимание на то, что на стене висит оправленный в деревянную рамку портрет великого вождя.
— Это для отвода глаз, — заметив взгляд Волохова, пояснил Семёнов. — Этого мерзавца приходится терпеть, но мы уверены, что придёт время, когда его портреты снимут со стен, а самого поставят к стенке.
«Провокатор!» — первое, что пришло в голову Волохову, когда он осмыслил сказанное Семёновым. Вот сволочи, не успокоились, значит, а он, как мальчишка, поверил, что от Степана весточка. Волохов не спеша встал и спокойно сказал Семёнову:
— Вот что, Иван Гаврилович, чай я пить не буду, у себя напился. Спасибо за привет от знакомого, ну а раз вы его не видели, то разговаривать-то о чём? Пойду я, спасибо за угощение. — С этими словами Иван сделал шаг к выходу.
— Стойте, Иван Прокопьевич, извините, но Макушев просил ещё передать, что никогда не забудет, как вы зашили дратвой его разрубленную мадьяром спину.
Волохов повернулся и увидел на лице Семёнова извиняющуюся улыбку.
«Об этом мог знать только Степан и никто другой», — подумал Волохов, вот дьявол, значит, всё-таки это от Степана.
— Так какого… — Он не успел договорить, Семёнов поднял руки и, ещё раз извиняясь, сказал:
— Иван Прокопьевич, извини, дорогой, но я не мог не проверить вас. Время-то идёт, люди меняются. Присаживайтесь, попьём чайку, поговорим серьёзно, не обижайтесь.
— Хорошо. — Иван уселся и, отодвинув горячий чай, стал скручивать козью ножку.
Он действительно был взволнован. Степан доверил кому-то тайну, связывавшую их многие годы, причём Степану эта тайна, став достоянием органов, будет стоить свободы, а то и жизни. Это неспроста. «Он пошёл на это только для того, чтобы убедить меня в доверии к этому человеку. Что ж, значит, это очень серьёзно». Сделав для себя вывод, Иван сказал:
— Я слушаю.
Прикурив и пустив облако крепкого дыма, Иван внимательно посмотрел на своего собеседника, прихлёбывающего из железной кружки горячий чай.
— Вот и ладно. Чтобы не ходить вокруг да около, скажу сразу, что мне сказали о вас как о человеке, которому можно всецело доверять. Кто сказал и кто это — мы, объясню тоже сразу. Мы — это группа сопротивления режиму. Не тюремному, нет, сталинскому режиму.
— Сталинскому? Вы хотите сказать, что здесь и сейчас можно как-то сопротивляться советской власти? — удивлённо, с недоверием спросил Волохов.
— Можно и даже нужно, — твёрдо ответил Семёнов. — Нужно, потому что не все люди идиоты, слепо идущие за усатым поводырём. Есть огромное число людей, понявших суть происходящего в стране и, несмотря на террор и геноцид, готовых к действию. Наша задача сейчас — объединить этих людей. Для начала найти их и сохранить в условиях лагерей, помочь им выжить, по возможности вывести из-под удара администрации и гнёта уголовников. Нам нужны проверенные и надёжные люди. Вас рекомендовал ваш друг и активный участник нашего движения Макушев.
— Если бы вы не заручились его рекомендацией, я был бы на сто процентов уверен, что это — провокация чекистов, — сказал Волохов, выслушав Семёнова. — Чем я могу быть полезен?
— Вы понимаете всю серьёзность принимаемого решения и те последствия, которые могут наступить в случае провала? — вопросом на вопрос ответил Семёнов.
— Понимаю.
— Тогда я очень рад, что мы в вас не ошиблись. Особых изменений в вашей повседневной жизни не произойдёт. Просто в определённый момент вам скажут, где, в каком месте нужно быть и что сделать. Эти поручения нужно выполнять во что бы то ни стало, точно и в срок. Эти, может быть, непонятные для вас действия являются всегда составной частью глубоко продуманных операций, направленных на достижение определённых целей. Поверьте, эти цели ставятся и достигаются честными людьми во благо Родины.
— Можете располагать мной, Иван Гаврилович, передайте при случае Степану, что я жив и рука ещё может шашку держать. — Волохов поднялся и крепко пожал протянутую руку Семёнова.
— В определённый момент шашки тоже в ход пойдут, Прокопьевич, не сомневайтесь. Эта свора волков, рвущая сейчас народ, просто так власть, понятно, не отдаст. Но до этого нужно дожить, вернее, выжить сейчас, чтобы завтра быть готовым. Ещё, отныне вас мы будем называть Венгр, я для вас — Серый. Это необходимо, это и пароль, и отзыв.
Проводив Волохова, Семёнов вернулся в барак, сел на нары и, уронив голову на крепкие мозолистые ладони, задумался. А думать было о чём. Он возглавлял в лагере группу сопротивления из восьми человек, теперь, с Волоховым, из девяти. И это на восемь тысяч заключённых, большая часть из которых политические, вредители, в общем, враги народа. Тяжелее всех в лагере приходилось женщинам, их, кроме общих работ, администрация и уголовники склоняли к так называемым «ночным» работам. Страшно и горько было смотреть, как молодых женщин, в основном жён репрессированных военных и других политических, выстраивали в бараке на смотрины. Замполит лагеря, молодой наглый упитанный мужик, по лагерной кличке Кабан, обходя шеренгу, тыкал пальцем в понравившихся ему, заставлял снять верхнюю одежду, щупал их тела. Выбранные им неминуемо попадали в постели администрации лагеря и многочисленных начальников, приезжавших с проверками, а то и просто развлечься. Те из них, кто отказывался добровольно удовлетворять прихоти администрации, оказывались в штрафных изоляторах, где или теряли здоровье в нечеловеческих условиях, или, сломавшись, соглашались на всё. Нужно было что-то делать. Недавно молва донесла, что после грубого изнасилования Кабаном одна женщина повесилась, она была женой расстрелянного комдива Кацубы. В лагере были бывшие военные, знавшие и уважавшие этого мужественного человека. Его жена, Елена Вадимовна, следовала всегда за ним, деля с мужем тяготы и невзгоды кочевой жизни. Многие помнили высокую голубоглазую шатенку с тонкими чертами милого лица и порывистой лёгкой походкой красивой, уверенной в себе женщины. Её привели в кабинет к Кабану после очередных смотрин. Мало кто знал, что кабинет состоял из двух комнат. Одна, собственно, и была рабочим кабинетом, с массивным столом и стульями, с висевшим на стене большим портретом Сталина и прочими атрибутами партийного руководителя. Другая, так называемая комната отдыха, представляла собой большую комнату, поделённую надвое ширмой. По одну сторону ширмы стоял большой, широкий, обитый чёрной кожей диван. У небольшого, задёрнутого плотными шторами окна стоял резной, на гнутых ножках низкий столик и удобное кресло. В углу — небольшой, также ручной работы, шкаф для белья и посуды. По другую сторону ширмы не было ничего, кроме перевернутой кверху ножками железной панцирной кровати, на сетке которой, лежащей почти на полу, стояла широкая и низкая деревянная скамья. С четырёх кованых ножек кровати свешивались наручники. Конвоиры втолкнули Елену в кабинет Кабана и плотно закрыли за собой дверь. Скрестив на груди руки и сжавшись, женщина встала в шаге от двери и с нескрываемым презрением посмотрела на сидевшего за столом в расстёгнутом кителе замполита. На его толстых губах играла ироническая улыбка. Он привстал и, приглашая жестом руки, заговорил сиплым голосом:
— Проходите, Елена Вадимовна, проходите, не стесняйтесь, присаживайтесь. Телогреечку можно снять, здесь тепло. Я бы хотел, чтобы вам здесь было уютно, сейчас чем-нибудь поужинаем, вы не против?
Женщина, не сдвинувшись с места, молчала. Только когда Кабан, приблизившись к ней, протянул руку, она отшатнулась к двери и произнесла сквозь зубы:
— Не прикасайся ко мне, мразь!
— Ну это вы напрасно, зачем же так сразу, вы же умная женщина. С начальством нужно быть ласковой, и тогда начальство будет добрым и приветливым. А ты, сучка, сразу свою грязную пасть открываешь.
Лицо Кабана, ещё секунды назад бывшее угодливо-приветливым, мгновенно превратилось в надменно-наглую рожу. Он схватил её за руку и, сильно рванув на себя, отбросил от двери в другой конец кабинета, где за шторой была другая дверь, дверь комнаты отдыха. Не успев встать на ноги, женщина, схваченная за волосы, была затащена в эту комнату. Кабан закрыл на ключ дверь и повернулся к встававшей и плакавшей от боли и обиды Елене Вадимовне.
— Выбирайте, Елена Вадимовна, — вновь ласковым тоном заговорил замполит, сняв китель и звучно шлёпая подтяжками по животу, обтянутому вылинявшей майкой. — Или мы сейчас поужинаем здесь и отдохнём на этом мягком диване, и вы вернётесь в барак…
На столике стояла ваза, наполненная яблоками и виноградом, высокая бутылка красного вина и два фужера. Диван был застелен свежим белым бельём, слегка откинутое одеяло как бы приглашало в постель.
— Или… — Он отдёрнул ширму и показал на железно-деревянное сооружение с наручниками. — Я поимею тебя, дрянь, как захочу, здесь, и на неделю-другую отправлю кормить вшей в ШИЗО. Ну, выбирай, пока я ещё добрый, пока твоё упрямство не разозлило меня. Ты же хочешь выжить здесь! Выбирай! — заорал он.
Слёзы высохли в потемневших от ненависти глазах Елены.
— Хорошо, я согласна. — Она сделала шаг к креслу, стоявшему у столика, на ходу сбрасывая с себя телогрейку.
— Ну вот, я же знал, что вы умная женщина. — Расплываясь в улыбке, замполит, щёлкнув подтяжками, вальяжно шагнул к ней. — Присаживайтесь, сбросьте с себя эту одежду. У-у-у! — Получив неожиданный удар ногой в пах, замполит присел от боли, но успел рукой схватить пытавшуюся проскочить мимо женщину и сильно рванул её обратно.
Огромная сила отбросила несчастную на столик, ударившись спиной и головой, она, перевернувшись, упала и потеряла сознание. Разлитое вино залило её волосы. Постанывая от боли, Кабан затащил Елену за ширму и, срывая одежду, яростно шептал:
— Ну, стерва, я тебя сейчас выправлю! Во всё, что хочу! Ты у меня языком зализывать будешь, ты у меня… ну, тварь! — Он захлёбывался от исступления, и, только когда обнажённая женщина была пристёгнута по ногам и рукам, он, увидев её тело, стал снимать с себя сапоги, а затем галифе, путаясь и падая, матерясь и не сводя глаз с этого неподвижно лежащего тела. — Сейчас ты у меня проснёшься, сука! — прохрипел он, грубо впихивая рукой свой ещё не окрепший орган в беззащитно распахнутое перед ним тело.
Елена очнулась от острой боли. Открыв глаза и увидев над собой обливающегося потом, хрипло дышашего и рвущего её внутренности Кабана, она дико закричала и потеряла сознание. Безвольно повисшее, распятое тело ещё долго ёрзало по доскам лавки, сдирая кожу, пока ненасытная плоть насильника не выплюнула в него семя поганого рода.
Утром тело Елены в изодранной одежде нашли в петле. Женщины, увидев абсолютно седые волосы и разбитое лицо несчастной, не сразу узнали в ней весёлую и жизнерадостную Елену Вадимовну Кацубу. Страшная весть расползлась по лагерю. Дошла она и до друзей её мужа. Весть о гибели его жены не то чтобы потрясла их, но толкнула к действиям. От верных людей Семёнов узнал, что один из них поклялся отомстить Кабану, убить его. Семёнову удалось убедить этого отчаянного человека не торопиться и не жертвовать собой. Необходим был план ликвидации Кабана с наименьшим риском для исполнителей акции. То, что он заслуживал смерти, было бесспорно. Однако его ликвидация должна была свидетельствовать о том, что это — кара за его злодеяния. План ликвидации разрабатывал Семёнов, бывший начальник разведки полка, осуждённый и отбывавший десятилетний срок за преднамеренное убийство. Так уж случилось, что он не был политическим заключённым. Пришедший в лагеря по уголовной статье, он не был принят братвой за своего, потому как отказался. Чего это ему стоило, он никому не рассказывал. Но в лагерях ходили слухи, что он голыми руками положил четверых уголовных в землю и остался цел, после этого уголовники его не трогали. То ли боялись, то ли уважали за честный бой, в котором он отстоял свою независимость.
От раздумий Семёнова оторвал вошедший среднего роста мужчина, светловолосый, с голубыми глазами и крепким подбородком боксёра.
— Привет, — коротко бросил он и, присев рядом, сказал: — Серый, Пловец может с пятнадцати метров достать, не больше.
— Хорошо, Сердюк. Но он сможет точно попасть?
— Сам бы не поверил, но видел, в спичечный коробок с этого расстояния из пяти четыре в яблочко, — улыбнувшись, заверил Сердюк. — Уверен, не подведёт. Ну так что, первого мая? На разводе?
— Да, как договорились, на слове «великий», это его любимое словечко, он никак не пропустит.
Вечером 30 апреля Волохов получил от Серого первое поручение. Он должен был на утреннем построении 1 мая, во время выступления замполита лагеря, внимательно слушать его речь и при слове «великий» поднять крик и шум в своей шеренге, лучше, если он закричит что-нибудь вроде «Да здравствует товарищ Сталин!» и тому подобное. И всё. Честно говоря, Волохову это не понравилось, но он понимал, что это нужно сделать. И он это сделал.
Утро великого праздника трудящихся выдалось безоблачное и тихое. Из репродукторов, установленных на плацу, лилась бравурная музыка, изредка прерываемая командами оперативного дежурного по лагерю. После завтрака отряды заключённых выходили на плац, и, если бы не конвоиры с овчарками, можно было бы подумать, что это воинская часть выстраивается для строевого смотра или парада. Однако разномастно драная одежда и лица людей, стоявших в плотных шеренгах, отнюдь не свидетельствовали о боевом духе и какой-либо дисциплине, присущей армии. Это была толпа людей, удерживаемых в строю штыками солдат и клыками умных, натренированных собак, которые настолько хорошо знали свою работу, что вполне могли бы обходиться без своих поводырей. Любит лагерное начальство показуху, вот и теперь несколько отрядов вышли на плац с плакатами и лозунгами типа «Мы вернёмся с чистой совестью!» или «Перевыполнил нормы добычи — досрочное освобождение получи!». Из выехавшей к небольшой деревянной трибуне эмки вышли несколько важных начальников, среди которых своим крупным телом выделялся замполит. Он крутился около одного из начальников, угодливо приглашая взойти на трибуну. Однако тот отказался и остался внизу среди вертухаев среднего звена, стоявших по обе стороны трибуны. Начальник лагеря коротко что-то сказал замполиту и остался внизу около приезжего начальства, тогда как замполит вынужден был в одиночку подняться на дощатый, прогибающийся под его весом помост и взять в руки жестяной рупор. Около восьми тысяч зэков поотрядно стояли на плацу, полукольцом огибая трибуну, два ряда солдат с винтовками наперевес, и шесть-семь метров отделяли их первые ряды от начальства. Отсутствовали на плацу только те, кто лежал в лагерной больничке, да штрафники, стоявшие такой же плотной толпой в штрафном изоляторе — полутёмной душной камере два на три метра, по периметру которой в небольшой канавке круглосуточно текла вода из трубы в дыру, служащую отхожим местом. Народу в ней было ни присесть, ни нагнуться. Но даже туда проникали звуки революционных маршей, гремевших из репродукторов на трибуне. Трибуна возвышалась примерно на полтора метра, и взошедший на неё замполит был хорошо виден даже из дальних рядов. Дождавшись заключительного аккорда, замполит сделал знак рукой, и репродукторы замолкли, только глухой гул голосов да редкий лай собак стоял над лагерем. Он поднёс рупор ко рту и громко, насколько мог, до красноты напрягая свою шею, сиплым голосом прокричал что-то о том, что вся страна, весь трудовой народ сегодня празднует Первомай, велик… на этом слове он запнулся. В это время слева от трибуны строй зэков сломался, и кто-то, подбрасывая вверх шапку, закричал: «Слава Сталину, слава вождю и учителю!» Кричавшего и рвущегося из строя удерживали впередистоящие зэки, но кто-то упал, и несколько человек выскочили за невидимую черту. Клацнули затворы винтовок, и охрана двинулась вперёд. Ринулись к зэку и заливавшиеся лаем собаки, строй дрогнул и, пятясь назад, внёс ещё большую сумятицу и неразбериху. Никто сразу не заметил, как замполит, внезапно замолчавший и судорожно схватившийся за горло, какое-то время стоял и что-то пытался сказать. Его лицо побагровело, как при удушье, рупор, выпав из руки, звякнул жестяно по доскам, заставив начальника лагеря взглянуть на трибуну. Он оцепенело какие-то секунды смотрел, как замполит, обеими руками сжимая горло, хватал ртом воздух. На его губах запузырилась кровавая пена. Что-то закричав, начальник лагеря, расталкивая стоявших рядом, кинулся к лестнице. Не успел. Грузное тело замполита, качнувшись вперёд, ломая тонкие перила, стало падать с трибуны. Увидев это, все вдруг замерли, и стало тихо. Замолчали даже собаки. И в этой тишине звучно упавшее тело Кабана как бы расплющилось о землю, и только его фуражка, сорвавшаяся при падении с головы, покатилась зигзагами к ногам зэков, попятившихся от неё, как от проказы. Ничего не понимающие, ошеломлённые случившимся люди смотрели, как из-под ничком лежащего тела растекается, впитываясь в землю, тёмно-красная кровь. Подбежавшие к нему офицеры и врач осторожно перевернули тело на спину, голова бессильно откинулась, и только теперь все увидели рассечённую сонную артерию, из которой толчками била кровь. Только теперь все поняли, что на их глазах было совершено убийство, дерзкое и беспрецедентное. Убийство одного из руководителей лагерной администрации на глазах у тысяч заключённых и всей службы лагеря — это был вызов, это была демонстрация силы. Взбешённый начальник лагеря осознал случившееся, выхватил пистолет и бросился к продолжавшим безмолвно стоять отрядам зэков.
— Кто, суки, кто это сделал?! — орал он, размахивая пистолетом перед испуганными лицами стоящих в шеренгах. — Кто посмел, уничтожу! — брызгая слюной и багровея, орал, кидаясь на стоящих впереди и пятящихся от него людей.
Рассвирепев от осознания своего бессилия перед молчавшей толпой, он стал стрелять поверх голов. Заключённые шарахнулись врассыпную от разъярённого хозяина, всё смешалось. Лай собак, крики конвоиров и начальства, рёв толпы заключённых, где-то справа прозвучало несколько выстрелов. Сзади шеренга конвоиров была прорвана, и заключённые побежали к баракам, уже ничто не могло их остановить. Всё это спокойно наблюдал стоявший у трибуны приглашённый на праздник проверяющий, он только, как бы на всякий случай, расстегнул кобуру. Внимательно смотрел, как пустеет плац, на котором осталась зависшая в воздухе пыль да порванные и затоптанные плакаты и лозунги неудавшегося торжества. Окружённый конвоирами и беспомощным врачом, перед трибуной в последних конвульсиях умирал замполит. Врач подошёл к проверяющему и на окровавленной ладони показал ему тонкое овальное лезвие с прорезью посредине.
— Товарищ комиссар, я такое впервые вижу, извлёк из напрочь перерубленной шейной артерии, спасти его было невозможно. Быстрая кровопотеря и паралич. Ранение, несовместимое с жизнью.
— Я всё видел, вы свободны, лейтенант.
Проверяющий отвернулся и ровным твёрдым шагом пошёл к ожидавшей его машине. Подбежавший дежурный по лагерю пытался что-то сказать ему, но был остановлен жестом руки и замер по стойке «смирно».
— Передайте начальнику лагеря, что я жду его рапорт через два часа, с подробным объяснением тех событий, свидетелем которых он меня сделал, сукин сын.
Его холодное и спокойное лицо не выражало никаких эмоций, и только цепкий внимательный взгляд из-под слегка прищуренных век заставил дежурного по лагерю капитана ощутить мурашки на своей спине. «Да, что-то будет!» — подумал он, отвечая сдавленным от волнения голосом:
— Есть, товарищ комиссар, будет исполнено.
Начальник лагеря тем временем, матеря почём зря всё на свете, орал на подчинённых, требуя от них применить все дозволенные и недозволенные средства и немедленно найти виновных в убийстве. О причине он уже знал, ещё вчера опера от стукачей узнали, что его заму вынесен смертный приговор за ту бабу, но он не поверил и не предполагал, что это может случиться так быстро и внезапно.
Лагерь гудел как растревоженный улей, загнанные в бараки зэки обсуждали случившееся и готовились к великому шухеру. Все знали, за что завалили Кабана, но никто не знал, кто это сделал. А тот, кто это сделал, Пловец, с чувством глубокого удовлетворения лежал на нарах, метать прицельно лезвия бритвы было его тайным искусством. Наконец оно пригодилось, и он выполнил поручение товарищей, привёл в исполнение приговор. Лишь на секунду согнулась в локте рука стоявшего впереди товарища, из-под которой он неуловимым для глаза движением кисти метнул лезвие, вошедшее в жирную, напряжённую от крика в рупор шею замполита как в масло. Внимание всех было отвлечено поднятым шумом, и никто, даже рядом стоявшие зэки, не видел этого броска. Через считаные минуты, когда всё смешалось в панике и суматохе, поднятой начальником лагеря, никто и никогда уже не смог бы восстановить в памяти, кто где стоял, кто что делал в этот короткий промежуток ушедшего времени. Даже если кто из заключённых и заметил что-то, у администрации лагеря был настолько ничтожный шанс узнать это, что его принимать во внимание и не стоило.
Улыбка Серого, с которым они вместе бежали к баракам, была высшей наградой для Пловца. Он очень уважал этого человека.
Начальнику лагеря через два часа было не до улыбок. Сорвав знаки отличия, особисты, не церемонясь, запихали его в автозак, и дверь железной будки на колёсах захлопнула для него не только служебную карьеру, но наверняка и саму жизнь.
Волохов, потрясённый не меньше других, почувствовал себя причастным к совершённому и, зная, за что поплатился Кабан, ничуть не сожалел о своих действиях. Более того, у него отпали все сомнения по поводу возможности организации борьбы и сопротивления, о которых говорил Серый. Он был готов к самым рискованным и решительным действиям, он понял, что полному беспределу, царящему как на свободе, так и в лагерях, можно и нужно противостоять. Он уверовал в то, что это его последнее предназначение в этой жизни и что именно так он может искупить свою вину перед народом. Ведь вольно или невольно, вместе с той партией, из которой его теперь исключили, он вёл к этому краю пропасти людей, поверивших в него, а теперь сидящих по лагерям или уже замученных до смерти. Это был тоже его грех, от которого душа требовала очищения, очищения борьбой на грани жизни и смерти. Волохову было приятно думать, что где-то далеко его друг Степан Макушев помнит о нём и они делают одно дело.
Они действительно делали одно дело. Для Макушева всё началось ещё с Могочи, когда по делу арестованного Волохова в особый отдел пришло особое поручение о допросе Макушева. Начальник особого отдела дорожил дружбой с Битцем и принёс поручение к нему. Битц прекрасно понимал, что последует после допроса. Макушев по простоте души начнёт защищать Волохова, увязнет сам, а затем может нечаянно потащить за собой и Битца. В рядах НКВД шла большая чистка рядов. Битц, интуитивно защищая свою безопасность, отвёл удар от Макушева. Это ровным счётом ничего ему не стоило. Он за дружеской беседой передал особисту часть своего бесценного личного архива стукачей, а после двух бутылок хорошего коньяка уговорил его отложить допрос на неопределённое время, так как «свой в доску Макушев ему нужен, а так затаскают, работать и так некому». Особист, удовлетворённый по всем статьям, уходя, забыл на столе у Битца этот запрос. Битц, вызвав Макушева, показал ему бумагу и красочно объяснил, что за этой бумагой последует. Примеров того было более чем достаточно. Решили так: Макушев уходит на этап и возвращается тогда, когда предписание о его переводе уже будет лежать на столе начальника лагеря. Так и случилось. Битц сделал всё для перевода Макушева, тем самым фактически спас его. Умный и практичный Битц после разговора с женой в Москве понял, что ближе и надёжней человека, чем Макушев, ему скоро не найти, и предложил ему стать его помощником в создании групп сопротивления режиму. Ему был нужен надёжный человек. Макушев, остро переживавший за судьбу Волохова, согласился работать на Битца при одном условии: разыскать Волохова в лагерях и помочь выжить. Для Макушева, молодая жена которого была беременна, и он ждал рождения первенца, предложение Битца вступить в организацию групп сопротивления режиму было неожиданным и не совсем кстати, но Битц сумел убедить его в том, что это единственный способ выжить. По словам Битца, это была активная умная оборона нормальных людей от молоха, перемалывавшего всех без разбора. Это была защита и помощь тем, кто уже попал в жернова сталинских застенков. В одиночку не выжить. Чётко организованная, обладающая информацией группа людей может уберечь себя и помочь другим. Раскрыть глаза Макушеву на то, что арест его друга — это не ошибка какого-то следователя, а один из сотен тысяч примеров целенаправленной деятельности государства по уничтожению своего народа, не составляло для Битца большого труда. Он просто показал ему ряд дел политических заключённых и прокомментировал их с точки зрения наличия причинно-следственных связей. Между реальными действиями этих людей и тем, что им вменяли. Даже не имевшему образования Макушеву было непонятно, как, например, школьный учитель Фёдоров, порвав и выбросив в мусорное ведро плохо нарисованный учеником портрет Сталина, подорвал авторитет и руководящую роль коммунистической партии и её вождя в глазах трудящихся, чем способствовал созданию заговоров с целью свержения социалистического государства. В том, что Битц обладал незаурядным умом, Макушев не сомневался. Он поверил в чистоту его замыслов и планов.
Третьим человеком в их организации, сам не зная того, стал заключённый Прохоров, под давлением обстоятельств согласившийся работать лично с Битцем после того, как услышал, что от него требовалось. Когда Битц пришёл к нему в камеру, то не стал ему ничего рассказывать или в чём-то убеждать, он просто сказал, что Прохоров может реализовывать свои убеждения действиями, а не только стихами, читать которые сейчас можно только под подушкой. И получил положительный ответ.
— Есть люди, которые хотят остановить истребление народа. Остановить реальными действиями. Эти люди рискуют жизнью, но они убеждены в необходимости такой работы, — сказал Битц, глядя в глаза Прохорова.
— Если бы вы знали, как мне хочется верить вашим словам! — ответил Прохоров, его глаза заблестели от навернувшихся слёз.
Было видно, что он искренне переживал услышанное. В его душе боролись сила страха и подозрения с силой доверия. Вера в лучшее, присущая людям такого склада, победила, и через секунду его глаза очистились, серьёзно и внимательно смотрели на Битца.
— Мы подбираем надёжных людей для выполнения различных поручений, — как бы не заметив высказывания и состояния Прохорова, продолжал Битц.
— Я своё согласие дал, что от меня требуется теперь? — спросил спокойно Прохоров.
А требовалось от него совсем немного. Ждать сигнала и быть готовым к побегу, который для него подготовят. Оказавшись на свободе с добротными документами, он должен был стать курьером связи Битца с Москвой и многими другими уголками нашей необъятной Родины. Единственное, что ему не могли позволить, — это объявиться у себя в городе, а тем более в семье. Но Прохоров прекрасно понимал, что своим провалом он погубит всех, поэтому его слово было продуманно и твёрдо.
— Вы можете на меня положиться! — пожав руку Битцу в конце долгого разговора, произнёс Прохоров, прямо глядя ему в глаза. Выйдя из ШИЗО в лагерь, Прохоров через месяц был переведён на работы по кухне.
По плану, разработанному Битцем, Прохоров, оказавшись на свободе, должен был выглядеть нормальным человеком, а не бывшим зэком, непроизвольно рыскающим голодными глазами по прилавкам рынка или магазина. Тщательно разработанную легенду его жизни передавал ему частями Макушев. Всё, от рождения до сегодняшнего дня, менялось в его судьбе. Он должен был знать всё в мелочах. Читал он листки, исписанные мелким почерком, в присутствии Макушева, который после прочтения немедленно их уничтожал. Шло время. Битц, копаясь в своих архивах и изучая дела заключённых, отыскивал людей, по его мнению, несломленных и готовых к любым действиям. Эту работу он делал профессионально и, как всегда, редко, почти никогда, не ошибался. Тщательно отобранных людей Битц проверял неоднократно, подключая сексотов и уголовников, работавших на него, и, только убедившись окончательно, вызывал к себе на разговор. Начальник особого отдела ставил в пример своим подчинённым начальника лагеря Битца, кропотливо создающего свою агентуру в лагере.
— Вот как надо работать. Каких мужиков ломает, не то что вы, с одними пидорами прошлогодние малявы собираете и мне на стол кладёте! Работнички, бляха-муха!
И всё-таки он его недооценивал, не знал и не догадывался этот чекист, какую колоссальную работу, а главное, с какой целью у него под носом ведёт начальник лагеря.
Битц был по-настоящему увлечён работой. Пользуясь лагерной почтой, он выяснял, где находится и чем занимается тот или иной человек. Используя старые связи, он мог перевести в свой лагерь нужного ему зэка, избавиться от досаждавшего администрации уголовного отморозка или под этим предлогом отправить в нужный лагерь своего человека. Всё это было обычным делом и не могло вызвать ни у кого подозрений. Так постепенно в течение двух лет была создана сеть групп сопротивления режиму во многих лагерях страны. Руководил созданием этой сети человек далёкий от политики, профессионал и энтузиаст своего дела Битц, но об этом знали единицы. Руководством же деятельности групп занимались «старшие», какого-либо руководящего и направляющего центра не существовало вообще. Не существовало фактически, но об этом знал только Битц, для всех остальных он существовал. Люди хотели верить в то, что там, наверху, в Москве, есть обладающие опытом и авторитетом люди, которые ими руководят и помогают принимать верные решения. На самом деле все решения принимали они сами, просто Битц вёл работу так, что эта вера у всех была и крепла.
Для Битца же эта работа стала необходимостью, он, как азартный игрок, втянувшись в неё, уже не мог остановить себя. Эта работа давала поле для активной деятельности его мозга и приносила ему мощное удовлетворение, когда он видел результаты. Никто не мог даже подумать, что вся эта деятельность Битцем велась с одной-единственной целью — выжить самому и сохранить свою семью. У него не было в мыслях создавать нелегальную армию и свергать социалистический сталинский режим. Он хотел создать систему собственной безопасности в той среде, в которой мог в любую минуту раствориться. Где можно было бы спастись самому и сберечь сына и жену в момент, когда дойдёт очередь до него. А в том, что очередь дойдёт, он не сомневался, он слишком хорошо уже понял законы системы, в которой работал. Да в тех же самых лагерях, где, пока есть время, он и создавал группы преданных ему людей. Всё остальное было для него необходимой красивой ширмой. Но это для него, а для тех, кто входил в группы и, рискуя жизнью, начинал реально работать на «сопротивление», целью жизни становилась борьба с режимом в стране. Эти группы самостоятельно принимали решения и реализовывали свои планы. Механизм уже работал независимо от создавшего его творца.
«Стреляй, Вангол, ну стреляй же!» — всем своим лицом, красноречивее некуда, Семён Моисеевич мысленно умолял Вангола. Мысленно, потому что язык, словно ватный, не подчинялся начальнику экспедиции, и он, ухватив свой карабин за ствол, как дубину, медленно отступал, проваливаясь в мох и путаясь ногами в мелкой, но густой поросли колючего кустарника, пока спиной не упёрся в скалу. Раненный им медведь, хрипло рыкая и разбрызгивая кровь из пробитой лапы и головы, медленно шёл на него. На долю секунды перед последним броском он приостановился. Кровавый туман застилал глаза хозяина тайги, он видел перед собой это жалкое двуногое существо, вторгшееся в его владения. Он не причинил бы ему вреда, он бы просто не обратил на него внимания, как на десятки других живых существ, не представляющих для него опасности. Однако этот человек стрелял в него, он хотел его убить. Теперь, когда его грохочущее оружие молчало, пришло время расплаты за это нападение. По мощному телу прокатились буграми мышцы, ещё мгновение и… тонко прошелестев, две стрелы, одна за другой, насквозь пробили шею и грудь зверя. Поднявшись на задние лапы, медведь как-то по-человечьи застонал и рухнул в трёх метрах от оцепеневшего в страхе охотника. Семён Моисеевич уронил карабин и, медленно сползая спиной по крошащемуся красному камню, сел на корточки. Увидев приближающихся Вангола и Тингу, он виновато улыбнулся и обеими руками стал размазывать по лицу то ли пот, то ли слёзы.
— Зачем, начальник, ты стрелял в медведя? Сейчас весна, он худой, жира нет, мех линяет, мясо у нас есть, зачем? — подходя к нему, заговорила Тинга.
Вангол вытаскивал стрелы, остановившие жизнь этого таёжного увальня. Медведь был большой, и нужно было посылать кого-то в лагерь за подмогой, около двухсот килограммов мяса втроём не вынести, думал Вангол.
— Тинга, иди за молодыми в лагерь, пусть возьмут мешки под мясо, а в лагере ставят палатки и запасаются дровами. Придётся задержаться на два дня, закоптить мясо. — Всё это Вангол сказал по-русски, не обращая внимания на начальника экспедиции, ещё не пришедшего в себя.
Тинга, выслушав Вангола, бесшумно исчезла, словно растворилась в тайге.
— Вангол, простите, пожалуйста, но мы не можем задерживаться, мы и так вышли из графика экспедиции, нас ждут в Удогане, — очухавшись наконец и сообразив что-то, сказал, поднимаясь, Семён Моисеевич. — Я признателен вам за спасение, но я начальник экспедиции, и я несу ответственность за сроки и её результаты.
— Вы — начальник экспедиции, вы обратились за помощью к нам, мы ведём вашу группу в Удоган и приведём её в срок, если вы не будете палить из своего карабина по всему живому в этой тайге. Бросать битого медведя нельзя, духи тайги не простят, нужно забрать мясо и закоптить. К тому же ваши лошади нуждаются в отдыхе, они не могут идти так же быстро, как олени. Им нужна трава и овёс, трава ещё слабая, лошади не успевают за короткие остановки восстановить силы, а овёс у вас кончается. Я проводник, и я предлагаю вам принять правильное решение.
Вангол вытащил остро отточенный нож с костяной рукоятью, свадебный подарок Новикова, и начал разделывать тушу. Семён Моисеевич внимательно поглядел на Вангола, точными короткими движениями подрезавшего медвежью шкуру на задних лапах. Из перерезанной Ванголом шеи медведя уходила кровь. Вангол набрал её в берестяной ковш и не торопясь выпил. Капельки тёмно-красной крови скатились ему на грудь. Он набрал ещё ковш и протянул, улыбаясь, Семёну Моисеевичу:
— Пейте, это очень полезно.
— Наверное, это точно очень полезно, но я, пожалуй, воздержусь. Боюсь, мой организм не примет такого угощения. Вот если её поджарить, пожалуй, поем с удовольствием. — Семён Моисеевич, как будто забыв свои слова о несогласии с задержкой, стал ломать сушняк и складывать костёр. — Вангол, не обижайтесь, это вышло случайно, если честно, с испуга. Но вы уж не говорите всем, что я так оплошал, смеяться будут. Пожалуйста, будьте добры, договорились? — уговаривал начальник экспедиции Вангола, пластавшего медвежье мясо.
— Хорошо, Семён Моисеевич, это останется нашей тайной, — смеясь, сказал Вангол, впервые назвав его по имени и отчеству.
Часа через полтора к дымящему костру вышли Тинга и двое студентов, за ними, слегка прихрамывая, подошла Нина Фёдоровна Мыскова.
— Что произошло, Семён Моисеевич? Мы слышали выстрелы. Потом пришла Тинга и позвала нас на помощь. Боже! — Увидев ободранную тушу медведя, Мыскина замолчала, прикрыв рот рукой. — Совсем как человек! — Отвернувшись от туши и устремив взгляд на скромно молчавшего и жарившего на костре свеженину Семёна Моисеевича, она восхищённо спросила: — Семён Моисеевич, вы убили медведя? Вот это да! Вот это трофей! — Мыскина подошла к раскрасневшемуся и смущённому Семёну Моисеевичу и чмокнула его в щёку. — Вы — настоящий охотник, я готова с вами отправиться в дикие джунгли. Когда наша следующая экспедиция в Африку? — смеясь, тараторила она.
Молодёжь тем временем под руководством Тинги укладывала вырезанные полосы мяса в мешки. Вангол передал Семёну Моисеевичу сердце медведя.
— Начальник, зажарь и кушай сердце убитого тобой зверя, это сделает тебя таким же сильным и храбрым.
— Нет, Вангол, садитесь все к костру. Если бы оно сделало меня более мудрым, я бы съел его один, а силой и храбростью я хочу поделиться со всеми. Прошу всех на свеженину.
Семён Моисеевич по-хозяйски хлопотал у огня, угощая пришедших кусками подгоревшего на огне, но сочного мяса.
Игорь и Владимир, усевшись у костра, с удовольствием уплетали медвежатину. Присоединились и Вангол с Тингой.
Уже неделя, как Вангол и Тинга, уступив уговорам, согласились стать проводниками этой заблудшей экспедиции. Вышедшая из Иркутска экспедиция должна была, обойдя Байкал с северной стороны, произвести разведку наиболее близкого маршрута до Удоганского месторождения. По картам, имевшимся в институте, они должны были уже выйти на Удоган. Однако или сбились в пути, или карты были несовершенны. Старый Такдыган, которому они показали карту, смеялся, по его мнению, по этим рисункам на бумаге они никогда не придут к цели. Нужно ходить по звёздам и знать тайгу. Узнав о том, куда идёт экспедиция, Такдыган сказал им, что туда десять дней пути, и он мог бы их вывести на Удоган, но плохо себя чувствует. Посоветовал обратиться к Ванголу, который также хорошо знает этот путь. Вангол, выслушав пришедших к нему Пучинского и Мыскову, согласился не сразу, он для порядка поторговался и, как истинный эвенк, согласился на то, что проведёт экспедицию до Удогана и там получит в качестве оплаты две палатки, два спальных мешка, большой медный чайник и железную лопату. Заключив такой договор, удовлетворённые стороны разошлись, чтобы ранним утром следующего дня отправиться в путь. Вангол и Тинга отправлялись налегке, взяв с собой четырёх ездовых оленей и важенку с телёнком. Оба были вооружены луками и пальмами. Десятидневный запас вяленого мяса и рыбы, взятый Ванголом с собой, предназначался скорее для угощения членов экспедиции, чем для себя, и занимал небольшой кожаный мешок, притороченный к спине одного из оленей. Увидев их, готовых к пути ранним утром, Пучинский только развёл руками.
— Вот, товарищи, — обращаясь к своим просыпающимся коллегам, сказал он, указывая на проводников, — как должен выглядеть настоящий путешественник. Ничего лишнего, и хорошее настроение всегда.
Атлетически сложенный Вангол и миниатюрная Тинга с луками за спиной и пальмами в руках выглядели в глазах членов экспедиции как сошедшие со страниц книги древней истории народов Сибири живые образцы. Мыскова, Новиков и оба студента буквально как в музее ходили вокруг них, трогая руками их одежду и оружие, чем вызвали улыбку у Вангола и смутили Тингу. Через два часа Ошана с младшей дочерью и Такдыганом проводили уходившую в тайгу экспедицию.
— Так должно было случиться, не беспокойся за них, Ошана, они скоро вернутся, чтобы уйти уже надолго, может быть, навсегда, — сказал Такдыган, обняв свою внучку.
На прощание Пучинский подарил Ошане небольшой букет полевых цветов и нежно поцеловал в щёку. Не знал Семён Моисеевич, что он подарил ей не только цветы и немножко женского счастья, но и черноглазого, кудрявого сына, который родится через девять месяцев и никогда не встретит на земле своего отца. Впрочем, встретить-то он его встретит, так получится, но не узнает.
Насытившись жареным мясом и загрузив мешки, под весёлые шутки Мысковой и Пучинского охотники вернулись к лагерю, где оставался Новиков. Он сидел у костра и кипятил чайник, ожидая ушедших. Палатки были расставлены, лошади паслись неподалёку, выщипывая редкую молодую зелень. Появившаяся мошка мучила несчастных животных, забивая им ноздри и заставляя постоянно передвигаться, ища спасения в дыме костра.
— Семён Моисеевич, почему мы остановились, в чём причина? Вы же знаете, нужно идти, сроки! — встречая пришедших, спросил Новиков.
Пучинский, сбрасывая с себя мешок с мясом и ставя карабин, успокаивающе объяснил своему заму необходимость остановки и кратковременного отдыха. Это было уже его решение. Заметив взгляд Вангола, Семён Моисеевич дружески кивнул ему. Он принял правильное решение. Вечерело. У костра собрались все и, попивая чай, слушали увлекательный рассказ Пучинского, как он, столкнувшись в тайге с огромным медведем, не растерялся и уложил его несколькими выстрелами из карабина. Семён Моисеевич так замечательно и красноречиво описывал происходившее, что Вангол и Тинга до слёз хохотали, до того было смешным его враньё. Семён Моисеевич изображал то себя, то медведя, в конце концов получалось, что струсил медведь, и он едва его догнал, вызывая на честный поединок. Нахохотавшись и закончив рассказ, Семён Моисеевич вдруг встал и, протянув руку Ванголу, серьёзно сказал:
— Спасибо, Вангол, вы спасли мне жизнь, и я хочу, чтобы все это знали.
Все посмотрели на Вангола, который слегка опешил от неожиданной откровенной благодарности Пучинского. Вангол встал и крепко пожал его руку.
— Вангол, прошу вас, покажите своё мастерство, я, признаюсь, не ожидал, что лук — такое серьёзное оружие, — продолжил Семён Моисеевич.
— Хорошо, — не требуя уговоров, сразу согласился Вангол. — Тинга, принеси луки.
Тинга быстро вернулась и подала лук Ванголу. Они встали рядом, Вангол попросил Владимира и Игоря отойти шагов на тридцать и подбросить, насколько смогут вверх, свои фуражки. Что и было сделано. Ребята, отсчитав тридцать шагов, остановились и разом довольно высоко запустили в небо свои фуражки. Все замерли, наблюдая, как мгновенно взметнулись в руках Тинги и Вангола луки, и только звон отпущенных тетив и свист стрел заставил всех непроизвольно ахнуть. Не долетев до земли, одна фуражка была пробита двумя, а вторая тремя стрелами Вангола и Тинги. Такого не ожидал никто, такого никто никогда и не видел. Изумлённые Новиков и Мыскова смотрели на Вангола и Тингу как на чудо, не веря своим глазам. Вернувшиеся с фуражками, пробитыми стрелами, парни с изумлением и завистью смотрели на охотников.
— Эти фуражки мы отдадим в институтский музей! — заявил Владимир, показывая свою, прошитую тремя стрелами.
— Никто не поверит в то, что это действительно возможно, — заявил Игорь.
— Пусть не поверят, но это видели все мы, потрясающе! Вангол, Тинга, как вы это сделали? — Владимир, подойдя к ним, попросил у Вангола лук. — Можно попробовать?
— Держи. — Вангол подал в руки парня свой лук и стрелу.
Владимир наложил стрелу и, натягивая тетиву, стал выбирать мишень для выстрела, метрах в десяти кучей лежали сёдла лошадей. Владимир, прицелившись, отпустил стрелу. Тонко свистнув над головами сидевших, стрела ушла к цели.
— Молодец, попал. Надо же, до чего точно. Негодяй, тащите скорей какую-нибудь посуду. Драгоценный напиток, огненная вода убегает! — запричитал Семён Моисеевич, увидев, как пущенная стрела пробила его алюминиевую фляжку, пристёгнутую к седлу.
Хохот и смех не покидали в этот вечер лагерь, пока все не угомонились. Стрелять из лука пробовали все, но не у всех это получалось. Вангол и Тинга чувствовали уважение к себе и, засыпая, были в очень хорошем настроении, в своём небольшом чуме они долго любили и ласкали друг друга. Всё-таки для них это было своеобразное свадебное путешествие в медовый месяц. Только слов они таких не знали. Они были просто довольны собой и счастливы.
Весь следующий день солили и коптили мясо. Тинга, сделав тузлук, крепкий раствор соли в воде, кипятила его на костре и в этот кипящий раствор на некоторое время опускала подготовленные полосы мяса. Затем эти полосы вывешивались в дым костров, их жгли мужчины из веток кустарника, который показывал Вангол. Все были заняты, и, когда вечером у костра они, уставшие и перепачканные, попробовали кусок готового к употреблению вяленого мяса, возгласам восхищения не было конца. Мясо было вкусным, а самое главное — его теперь можно было долго хранить. Мыскова, помогавшая Тинге, тщательно записывала в блокнот все тонкости приготовления. Она, не стесняясь, училась у неё, и вскоре они весело, дружески общались между собой, обсуждая какие-то свои женские секреты.
— Вы действительно не помните своих родителей? Откуда родом? Вы же русский? — спросил как-то наедине Пучинский Вангола.
— Да, я русский, Такдыган всегда говорил мне об этом. А разве есть какая-нибудь разница, кто я по национальности. Я живу среди орочон, и они — мои родичи. Родители, как бы я хотел их увидеть… — не соврал Вангол. — Наверное, я настолько для них потерялся, что отыскать меня им уже не удастся.
В словах Вангола была искренность, только сути этих слов Семён Моисеевич понять не мог. Как не мог понять и того, что Вангол иногда как бы читал его мысли. Способности Вангола поражали всех. Он был поистине неутомим. После многочасовых переходов, когда все буквально падали с ног от усталости, он как ни в чём не бывало, оставив на Тингу заботу по установке чума, уходил с луком в тайгу и через некоторое время лёгкой походкой возвращался, принося то пару зайцев, то косулю для общего котла. Он последним ложился спать и вставал при первых лучах солнца, сохраняя при этом бодрость и прекрасное настроение. Он вёл экспедицию, ни разу не взглянув на карту, но каждый вечер они останавливались на ночлег либо у небольшого ключа, либо на берегу таёжного озерца с чистой водой. Он с молодой женой отходил в сторону, и издалека было видно, как два обнажённых тела подолгу резвятся в хрустально чистой ледяной воде. Одно такое купание стоило бы как минимум воспаления лёгких для любого из остальных путешественников. В одну из первых стоянок у небольшого лунообразного озерка, последовав примеру Вангола, искупаться бросились Владимир и Игорь. Через минуту они уже были на берегу и растирались полотенцами. Вангол плавал более часа, ныряя и подолгу оставаясь под водой. Наблюдавшая за ним Мыскова потом рассказала Пучинскому, что сама засекала время. Вангол нырял и был под водой до десяти минут.
— И это в ледяной воде! — с неподдельным восхищением восклицала она. — Этот Вангол обладает сверхчеловеческими способностями, — шептала она как-то вечером у костра на ухо дремавшему Семёну Моисеевичу.
Тот делал страшные глаза и иронически улыбался.
— Семён, я серьёзно, послушай! — сердилась Нина Фёдоровна. — Сегодня, когда мы остановились здесь, я ушла метров за сто вверх по ручью, вон туда, ты же помнишь?
— Помню. Ну и что?
— Вы все оставались здесь, Вангол с Тингой тоже, они ставили свой чум. Отсюда через этот кустарник меня не было видно.
— Было.
— Что — было?
— Было видно.
— Что было видно, Семён Моисеевич? — растерявшись и немного злясь, спросила Мыскова.
— Что вы, уважаемая, в обнажённом виде принимали водные процедуры, — ехидно проговорил Пучинский.
— Подглядывал! — яростно прошептала Мыскова, готовая уже влепить оплеуху Семёну Моисеевичу.
— Нет, не подглядывал, но ослепительная белизна вашей кожи, особенно выше бедер, просто сверкала сквозь молодую зелень кустиков, милейшая. Слепой да увидит.
— Слепой не увидит, — успокоившись прошептала Мыскова. — Но как мог Вангол увидеть с такого расстояния, что мне, извините, в ягодицу впился клещ?
Пучинский во время всего этого диалога полулежал у костра, то и дело заразительно зевая. Тут он даже сел.
— Не может быть. С такого расстояния не может мужик увидеть букашку даже на ослепительно-белой заднице принцессы! Тем более на заднице! — Мечтательно закатив глаза, Пучинский вдруг серьёзно спросил: — И как он тебе об этом сказал? — При этом Пучинский так подозрительно посмотрел на Мыскову, что точно схлопотал бы по физиономии, если бы Мыскова не была так серьёзно настроена.
— Когда я вернулась, ко мне подошла Тинга и сказала об этом. Более того, она в палатке вытащила из меня этого паразита. Я спросила, как она могла узнать о клеще. Тинга ответила, что Вангол случайно заметил, когда я мылась в ручье. Вот и всё, представляешь, Семён?
— Если честно, не представляю себе, что это возможно, но мне кажется, что это факт, неоспоримо подтверждающий и моё мнение о Ванголе. Этот человек очень интересен. Нина, нужно присмотреться к нему, понаблюдать…
— Не нужно за мной наблюдать, — к костру, от своего чума, стоявшего метрах в двадцати, приближался Вангол.
Пучинский и Мыскова, потеряв дар речи, изумлённо смотрели на присевшего у костра и как ни в чём не бывало поправлявшего угли Вангола.
— Мы уже знакомы десять дней, я убедился, что старый Такдыган не ошибся, назвав вас хорошими людьми. Я сам расскажу вам всё, что вам интересно, чтобы вас не мучили вопросы обо мне. Но только вам двоим, остальные не должны знать того, что узнаете вы. Это условие, я уверен, вы не нарушите, и я говорю о нём для того, чтобы вы не сделали этого случайно. Так что вы хотите узнать обо мне? — Вангол внимательно посмотрел в глаза сначала Мысковой, потом перевёл взгляд на Пучинского.
Оба заворожённо смотрели прямо ему в глаза и не могли произнести ни слова. Первой пришла в себя Нина Фёдоровна и спросила:
— Я насчёт этого клеща, вы что, действительно видели? — При этом её лицо залило краской, а в глазах стоял немой вопрос.
— Да, я заметил случайно, взглянув в вашу сторону, когда вы мылись в ручье. Собственно, я бы не посмотрел туда, но я почувствовал в той стороне опасность, поэтому и посмотрел.
— Невероятно, Вангол. Вы почувствовали опасность клеща на заднице? — встрепенулся Пучинский.
— Семён Моисеевич, как вам не стыдно! — Нина Фёдоровна умоляюще посмотрела на Пучинского.
— Нет, опасность исходила от волков, которые расположились примерно в километре отсюда, вверх по ручью, они уже три дня идут за нами. Но не приближаются, поэтому беспокоиться пока не о чем.
Выслушав Вангола, Пучинский молчал, подставив под подбородок обе ладони, и, вращая глазами, чуть-чуть покачивал головой. Весь его вид говорил о том, что он пытается, но не может поверить в реальность услышанного.
— Вангол, мы не понимаем, как это может быть. Мы видели, как ловко ты стреляешь и двигаешься, но это недоступно и невозможно…
Вангол прервал говорившую Мыскову:
— Я вижу, слышу и чувствую всё, что недоступно обычному человеку. Я не знаю, как это объяснить, единственное объяснение, это — дар духов тайги. Более того, я знаю, о чём вы думаете сейчас. Если мне это нужно, я могу узнать, о чём думает сейчас спящий в палатке ваш товарищ Новиков.
— Невероятно. — Пучинский поднял руки над головой. — Ну о чём, например, я думаю сейчас?
— Сейчас о том, правда ли то, что я сказал, но минуту назад вы думали совсем о другом, Семён Моисеевич. Вы очень трепетно думали о том месте, в которое впился…
— Стоп, стоп, стоп!.. Всё, не надо, я верю, я вам верю, Вангол.
Мыскова, сначала ничего не понявшая, вдруг взорвалась смехом, и этот смех перекинулся на всех. Несколько минут хохотали и Вангол, и Пучинский. Мыскова обоими кулаками небольно стучала по спине укрывающегося от неё Семёна Моисеевича.
Успокоившись, они вновь с серьёзным видом повернулись к улыбавшемуся Ванголу.
— Мне как-то не по себе, — сказала Мыскова. — Вы прямо как колдун из мира фантазий, всё знаете. Вангол, что нам теперь делать? Если честно, то мне даже страшновато. — С этими словами она слегка прижалась к Пучинскому, как бы ища защиты.
— Не бойтесь, к сожалению, знать всё невозможно, я не причиню вам никакого вреда. Но если у вас ещё будут ко мне вопросы, я отвечу на них послезавтра. Почему послезавтра? — Ловя мысленно зарождающиеся в их головах вопросы, Вангол продолжил: — Послезавтра мы остановимся в Долине смерти, оттуда два дня пути до Удогана, которые вы пройдёте уже без нас. На сегодня всё, спокойной ночи. Кстати, вам давно пора спать в одной палатке, вы же любите друг друга. Это я знаю наверняка. Не теряйте драгоценное время.
С этими словами Вангол встал и пошёл к себе в чум, оставив у костра изумлённых, несколько озадаченных и смущённых начальника экспедиции и его зама по науке.
Утром следующего дня проснувшийся первым геолог Новиков с удивлением увидел, что палатка Мысковой, стоявшая рядом с его палаткой, пуста. И когда из палатки Пучинского вылезла Нина Фёдоровна, а следом из-за полога показалась счастливая физиономия Семёна Моисеевича, Новиков всё понял.
— Наконец-то, поздравляю от всей души! — Новиков похлопал по плечу Пучинского и хотел поцеловать Мыскову, но та, выскользнув из его расставленных рук, со смехом убежала к ручью.
— С добрым утром, земля! — заорал, подняв к небу руки, Семён Пучинский. — Боже, до чего же хорошо здесь.
Вангол и Тинга, наблюдавшие за этой сценой, переглянулись и улыбнулись друг другу. Они всё меньше говорили между собой, понимая друг друга без слов. Слова не могли передать то богатство чувств и впечатлений, которые они испытывали и делили между собой взглядом и огромным потоком энергии, окружавшим и связывающим их.
Третьи сутки вожак вёл стаю по следу небольшого каравана людей. Вёл осторожно, не выдавая себя. Он среди людских запахов и конского пота почувствовал знакомый ему с давних пор запах охотника, погубившего когда-то его стаю. Этот запах был ему ненавистен. Он помнил его, но пока не встречал на своей территории, и вот теперь этот враг вторгся в его владения. Сейчас его стая была уже сильна. Молодые двухгодовалые волки шли след в след с вожаком, слушаясь его беспрекословно. Это был его приплод от тех молодых волчиц, что он тогда вывел из западни. Весна для волков выдалась сытная, рано появившаяся мошка обеспечила стаю сравнительно лёгкой добычей. Косули не могли долго бежать от волчьей погони, мошка забивала их ноздри, и они теряли не только обоняние, но и выносливость. Стая была сытой и шла за вожаком, не требуя отдыха. Этой ночью вожак решил побеспокоить людей. Подойдя к лагерю с подветренной стороны, волки подползли очень близко к пасущимся коням. Лошади были стреножены, и один бросок стаи мог оставить караван без лошадей. Но что-то в последнюю минуту остановило вожака. Недоброе предчувствие заставило его дать команду стае уходить.
Волки ушли, а сидевшие в засаде Вангол и Тинга с сожалением вынуждены были возвращаться в лагерь.
«Что-то я сделал не так», — думал Вангол. Что? Почему стая ушла, не напав на лошадей? Неужели их учуяли? Не может быть. Здесь что-то другое.
Вангол вдруг остановился и присел. Замерла, остановившись, и Тинга. Лёгкий запах табака почувствовал Вангол и, повернувшись в его направлении, ясно увидел лежавшего на комле огромного выворотня Новикова. Новиков аккуратно, как ему казалось, курил, пряча огонёк в кулак, и пристально вглядывался в темноту.
— Что вы здесь делаете? — спросил Вангол геолога, приблизившись.
От неожиданности тот выронил папиросу и чуть не свалился с выворотня.
— Господи, Вангол, как вы меня напугали. Разве так можно! Фу-ты, сердце зашлось. — Новиков действительно задышал тяжело и прислонился спиной к дереву.
— Что вы тут делаете? — ещё раз спросил Вангол.
— Решил подышать воздухом перед сном. Что-то в последнее время плохо засыпаю.
— Вы не умеете врать, Андрей Платонович, — прервал его Вангол.
— Хорошо, извините. Я увидел, как вы с женой вечером ушли, и пошёл следом. Честное слово, из любопытства, но вы пошли дальше, а я остался у лошадей. Просто действительно не спится, — пояснил Новиков. — Но почему я должен перед вами объясняться? — вдруг возмутился Новиков и сердито посмотрел на Вангола.
— Андрей Платонович, вы зря хмурите брови, делая вид, что возмущены и сердитесь. Вы сердитесь на себя, и вам стыдно, что вы о нас плохо подумали и хотели проследить за нами. Но это всё не важно, важно другое. По вашей глупости вы спугнули волков, которые уже были готовы напасть на лошадей. А я ждал этого на падения, чтобы разделаться с ними. Теперь они будут осторожней вдвойне. Теперь они знают, что мы их ждём. Это плохо.
Новиков удивлённо посмотрел на Вангола, но затем, опустив голову и глубоко вздохнув, сказал:
— Вангол, я много раз был в поле, ну, то есть в экспедициях, вдоль и поперёк исходил Северный Урал и Обь-Енисейский водораздел, поверьте, видел многое. Думал, что неплохо знаю тайгу и людей, в ней живущих. Вижу, что заблуждался. Вы, Вангол, для меня загадка, и мне хотелось её разгадать. Я не думал о вас плохо, просто вы не похожи на обычного проводника, не похожи на эвенка, нет, не обличьем, я знаю, что вы — русский. Вы не похожи своим образом жизни и поведением, вы необычны, это вызывает интерес и, как ни странно, наверное, это для вас прозвучит, подозрение. В тайге всякое бывает. Насколько я знаю, ваша семья много лет не выходила из тайги, и то, что происходит в стране, вас не коснулось. Если это так, то у вас нет никаких документов, и вы вне закона. Почему вы и ваша семья живёте столько лет отшельниками? Может быть, у вас есть основания скрываться, для меня не важно какие. Важно другое. То, что мы вас встретили, естественно, снимает тайну вашего скрытого от власти существования. Как вы к этому относитесь? Думаю, я не ошибусь, если скажу, что вам это не понравилось. Поэтому я обоснованно, на мой взгляд, вас опасался и старался контролировать события. А как бы вы вели себя в аналогичной ситуации, разве не так? — Новиков открыто и прямо посмотрел в глаза Ванголу.
Вангол, выдержав взгляд геолога, ответил:
— Хорошо, Андрей Платонович, всё в порядке. Я вас понимаю, потом поговорим. А сейчас можете спать спокойно, идёмте в лагерь. — Вангол уже повернулся, чтобы идти, но Новиков остановил его:
— Вангол, волки — это серьёзно? Они могут напасть? Я, конечно, видел, как вы стреляете, но сейчас ведь ни черта не видно. Вангол, сейчас ночь. Как бы вы разделались с ними?
— Вот так, — сказал Вангол и, вскинув лук, выстрелил куда-то в темноту.
Метрах в двадцати, у небольших ёлочек, Тинга нашла и, подойдя, бросила к ногам Новикова пронзённого стрелой зайца.
— Невероятно, — только и произнёс геолог, за уши подняв ещё бьющее ногами в судорогах животное. Он поднял голову, чтобы что-то ещё сказать Ванголу, но Вангол и Тинга уже скрылись в темноте, уходя в сторону лагеря. Новиков, закинув на плечо свой карабин, побрёл за ними.
В это же время в лагере, в палатке, несмотря на поздний час, не спали студенты. Между ними, как это часто бывало, шёл спор. Но если раньше вечерняя перепалка кончалась шутками и друзья засыпали в хорошем настроении, в этот раз спор зашёл слишком далеко. Всё началось с того, что Игорь увидел вечером, когда экспедиция, остановившись на ночлег, разбивала лагерь, как Мыскова помогала ставить палатку Пучинскому, а затем занесла в неё свой спальный мешок и вещи. Он брезгливо сказал Владимиру:
— Ты посмотри, совсем не стыдятся, в открытую жить стали. Не знаю, как можно было доверить руководство кафедрой в институте таким морально распущенным людям. Там хоть они не выставляли напоказ свои симпатии, хотя весь институт об их отношениях знал. А здесь, сейчас что они себе позволяют? Они что, думают, в тайге можно забыть о том, что они руководители, что они — члены партии и их поведение должно соответствовать требованиям устава? Думают, что эта аморалка им с рук сойдёт? А партийная ответственность? Ведь они оба имеют семьи. Они думают, что я, например, должен буду свою партийную совесть спрятать и молчать?
Владимир молча ставил палатку и ничего не ответил на эту тираду Игоря. Только вечером, после ужина, когда лагерь затих, Владимир, лёжа в спальнике, спокойно спросил Игоря:
— Игорь, ты никогда не рассказывал о своих родителях. Расскажи, кто они?
— С чего бы это мои родители тебя заинтересовали? У меня чистая биография, чем горжусь. Мать всю жизнь проработала прачкой. Отца нет.
— Как нет?
— Нет, и всё. Давай спать.
— Игорь, ты действительно считаешь, что Пучинский и Мыскова недостойные люди?
— А ты что, не согласен?
— Не согласен.
— Значит, ты, комсомолец, будущий строитель коммунизма, считаешь, что принципиальное отношение к людям это неправильно?
— Нет, я так не считаю. Но я считаю, что у людей есть право на личную жизнь и в эту жизнь не должен никто совать свой нос.
— Ты хочешь сказать, что я сую свой нос в их личную жизнь? Но они же не просто люди, они — руководители и члены партии. Мы должны с них брать пример и равняться на них, я не прав?
— Я уважаю этих людей за их ум и целеустремлённость, за их знания и жизненный опыт, и мне не важно, как они устраивают свою личную жизнь. Это для меня значения не имеет. Если двое людей любят друг друга — это хорошо. Лучше врать и жить с кем-то не любя? Это, по-твоему, правильней, чем принять решение и изменить свою жизнь? Как ты не поймёшь, что жить нужно просто, честно, не врать в первую очередь самому себе. Не обманывать своих близких и друзей.
— Как бы ты заговорил, интересно, если бы твоего отца увела какая-нибудь типа Мысковой?
— Мой отец умер, когда мне было десять лет, а мать через три года вышла замуж. Отчим неплохой человек, он любит мать, и мне приятно видеть, как они общаются между собой. Если бы он вдруг ушёл к другой женщине, я, конечно, был бы огорчён за мать, но думаю, понял бы его. Значит, на это была причина, и не мне судить о том. Человек рождён жить счастливым, и это его право.
— Да, Владимир, не понимаешь ты, в какое время мы живём, не чувствуешь политической обстановки. Если сейчас каждый начнёт устраивать своё счастье, жить для себя, тогда кто же будет строить коммунистическое общество? Сегодня ты плюнул на свою семью, завтра тебе будет всё равно, как к тебе относится коллектив, — это идеология единоличника и отщепенца. Может, тебе вообще не по душе лозунг, что социалистическая семья — это ячейка социалистического общества и чем крепче семья, тем крепче общество? Разрушая семью, разрушаешь общество, а это уже вредительство, понимаешь, думать нужно шире, глубже!
— Если общество будет состоять из ячеек, в которых, притворяясь счастливыми, живут несчастливые люди, само общество будет насквозь лживым. Сохранять насильно под любым, пусть политическим предлогом видимость счастья невозможно. Рано или поздно это приведёт к разрыву, и чем позже это произойдёт, тем хуже последствия.
— О, куда тебя понесло, так недалеко и до искажения линии партии по вопросам развития социалистического общества. Кто это тебе голову мусором набил, надо бы её основательно прочистить, желательно на комсомольском собрании.
— Знаешь, Игорь, не дай бог тебе стать каким-нибудь начальником. Ты по любому случаю найдёшь политическую подоплёку и обвинишь человека в том, о чём он даже и не догадывался.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То и хочу сказать. Увидеть в человеке плохое всегда проще, заметить хорошее гораздо сложнее. Тебе кажется, что ты зришь в корень, на самом деле твоя принципиальность это не что иное, как выискивание пороков. Откуда в тебе это?
— От верблюда. Меня совершенно не интересует твоё мнение. Есть люди, чьё мнение для меня важно, а твоё обывательское видение жизни мне просто неинтересно, а по большому счёту оно просто вредно. — Сказав это, Игорь вылез из спальника и вышел из палатки.
Он стоял под огромной чашей чёрного неба, усыпанного миллиардами звёзд, и курил. Он был уверен в своей правоте и злился на друга, так глубоко, по его мнению, заблуждавшегося в жизни. В полной тишине Игорь вдруг услышал приближающиеся звуки и укрылся за палатку. Мимо палатки к своему чуму прошли Вангол и Тинга. Они о чём-то тихо говорили. Игорь не понял о чём. Отрывки фраз, услышанные им, скорее были на эвенкийском языке. Но последнее, что он услышал и понял, было на русском. Дождавшись, когда они зашли в чум, Игорь нырнул в палатку и растормошил засыпавшего Владимира:
— Я был прав, слышишь, насчёт этих орочон, я был прав. Я сейчас слышал, как Вангол сказал «что другого выхода у них нет», и, пока мы не насторожились, нас надо уничтожить всех!
— Что ты несёшь? Не может быть! Когда и где ты это слышал? — Владимир вылез из спальника.
— Только что, они где-то шарились ночью и возвращались мимо нас. Я спрятался и услышал, как Вангол это сказал. Я слышал это своими ушами.
— Вот это да! — только и смог произнести Владимир.
— Нужно немедленно поднимать всех и арестовать Вангола и его орочонку. Доведём их и сдадим органам, пусть разбираются.
Игорь быстро оделся и, взяв карабин, вышел из палатки. Оделся и Владимир, он тоже взял карабин. Вылезая из палатки, увидел, что Игорь уже подходит к палатке Новикова, раскрыв вход, нырнул в неё и тут же выскочил.
— Нет! Новикова в палатке уже нет! — взволнованно шептал Игорь. Его лицо было испуганным. — Они убили его, скорее, скорее к Пучинскому!
Они бегом бросились к палатке начальника экспедиции и, добежав, буквально ввалились в неё.
— Семён Моисеевич, проснитесь скорей, беда! — тормошил его Игорь.
— Что, что случилось? — открыв глаза, спросил Пучинский, осторожно освобождая руку из-под головы спящей Нины.
— Орочоны убили Новикова! Скорей! — почти прокричал Игорь, выбираясь наружу.
Мгновенно проснувшийся Пучинский, ничего не понимая, вскочил и, хватая одежду, выскочил из палатки вслед за Игорем. Проснувшаяся Мыскова, закутавшись в одеяло, высунулась из палатки и спросила:
— Что произошло?
— Я услышал разговор Вангола с Тингой о том, что у них нет другого выхода, как всех нас уничтожить. Это было пять минут назад. Кинулся к Новикову, нет в палатке. Значит, они уже кончили. Сейчас они в чуме, нужно немедленно их арестовать, пока они внутри. — Игорь передернул затвор карабина. — Идёмте!
— Бедный Новиков! — воскликнула Мыскова, услышав рассказ.
— Почему это я бедный? Я богат, вот зайца несу, — раздался за спинами уже готовых бежать к чуму Вангола мужчин голос Новикова.
Все медленно повернулись и увидели подходившего к ним Новикова с карабином за плечами и зайцем в руке.
— А что, собственно, здесь происходит, товарищи? Почему все при оружии и на ногах? На нас напали дикие звери или кому-то кошмар приснился?
Все растерянно посмотрели на Игоря, который часто-часто моргал глазами, как бы не веря, что перед ним стоит геолог, живой и невредимый.
— Но я же сам несколько минут назад слышал, как Вангол сказал, что всех нужно уничтожить, что другого выхода у них нет и нужно это сделать, пока мы их не опасаемся! — Сказав это, Игорь посмотрел на Владимира, как бы ища его поддержки.
— Ты уверен, что это он говорил о нас? — спросил его Владимир.
— А о ком же ещё! — уже зло, с отчаянием почти кричал Игорь, сжимая в руках карабин.
— О волках, — вмешался в разговор Новиков. — Они сегодня караулили стаю, которая не напала на наших лошадей только по моей глупости.
— Вот что, — глядя с нескрываемой иронией на Игоря, сказал Пучинский, — Пинкертон ты наш, положи карабин и иди спать. Завтра большой переход через отроги Яблонового хребта, нужно хорошо отдохнуть.
Владимир облегчённо вздохнул и пошёл к палатке. Семён Моисеевич полез в свою, где его ждала Нина, единственный человек, который не был огорчен ночным пробуждением. Она страстно раскрыла объятия, в которых Пучинский с радостью утонул. Новиков долго усмехался произошедшему, укладываясь спать. Игорь до утра ворочался в спальнике, зло и обиженно переживая свой промах. «Ничего, я им всё равно докажу, что я прав. Только дойдём до Удогана, там с этим Ванголом разберутся», — думал он, засыпая. Спал он плохо, ему снились стаи ворон, которые кружились над ним и кричали: «Вангол! Вангол!»
Утром Вангол, как всегда вставший первым, встретил вышедшего из палатки Пучинского. Они сели у костра, на котором грелся большой чайник с принесённой Ванголом из ключа водой.
— Семён Моисеевич, Игорь озлоблен, он способен на всё, лишь бы удовлетворить своё больное самолюбие. Он хочет испортить жизнь моей семье, мне придётся его наказать. Он представляет угрозу и для вас. Поверьте, это так. Я предупреждаю вас об этом, потому что вы добрый человек и не сможете его угомонить.
Вангол сидел на корточках у костра и поправлял горящие ветки. Подбросил немного травы, чтобы дым отгонял мошку, и посмотрел на Пучинского. Пучинский сидел нахмурившись и молчал. Пауза затянулась. Из палаток уже стали выходить остальные члены экспедиции.
— Хорошо, Вангол, я всё-таки попробую с ним поговорить. Если не получится, пусть будет как будет. Тебе, вероятно, видней, как выйти из этой ситуации. Да, Вангол, ты понимаешь, что твоя семья нигде не значится, а это не может длиться вечно. Я смогу вам помочь, засвидетельствовать факт вашего пребывания вне правового поля. После определённых формальностей вы получите документы и станете гражданами со всеми правами и обязанностями, конечно.
— Спасибо, если это потребуется, я буду рассчитывать на вас. А теперь надо быстрее выходить, поторопите своих товарищей, переход будет тяжёлый.
Вангол встал и ушёл к Тинге помочь управиться с чумом. Через час экспедиция уже двигалась, преодолевая звериными тропами затяжные подъёмы. Впереди ехали Тинга и Вангол, пальмами то и дело прорубая проходы в зарослях. Небо, с утра чистое, постепенно затягивалось облаками, и вскоре на северо-западе заиграли зарницы, изредка слышались раскаты далёкого грома. К полудню вышли в русло небольшого ручья, и Пучинский остановил караван на привал. Вангол и Тинга, уехавшие несколько вперёд, вернулись. Подойдя к основательно располагавшимся на обед людям, Вангол сказал:
— Нужно торопиться. Это место для привала плохое, перекусите мясом на ходу.
— Почему плохое место, Вангол? Вода чистейшая, ветерок мошку отгоняет, за час пообедаем нормально — и вперёд. — Пучинский с сожалением посмотрел на хлопотавшую около провизии Мыскову и вопросительно взглянул на Вангола.
— Начальник не понимает. Вангол, скажи ему, нужно немедленно подниматься вверх по руслу и уходить на перевал. — Тинга говорила по-эвенкийски, но Пучинскому стало ясно, что и она против остановки.
— Нужно немедленно идти дальше, — сказал Вангол, и они с Тингой, сев на оленей, поехали вперёд. — Не отставайте, нужно спешить.
— Так, товарищи, обедать будем на ходу, всем быстро собраться — и вперёд, по коням.
Пучинский, вытащив из мешка кусок копчёной медвежатины, нарезал его тонкими ломтями и раздал с неохотой встававшим с камней спутникам. Игорь, взяв в руку кусок солонины, небрежно сунул его в мешок и, нервно завязывая верёвку, сказал как бы про себя, но так, что услышали все:
— Не пойму, кто руководит экспедицией? Почему мы должны всухомятку жевать?
— Не скули, — тихо сказал ему Владимир, проезжая мимо.
Вангол и Тинга, отъехавшие от всех, остановились. Справа и слева русло ручья сжимали крутые сопки, густо поросшие кустарником и лиственницей, корнями зацепившимися за скальный грунт. Огромные проплешины серых каменных осыпей, по краям обрамлённые мхом и мелкой растительностью, покрывали основания склонов сопок. Русло впереди было перегорожено несколькими вырванными с корнем огромными деревьями. Вангол оглянулся посмотреть, как там двигается караван. Небо на глазах темнело, начал накрапывать мелкий дождь. Лошади шли медленно и неуверенно, скользя подковами по крупным валунам. Медленный многокилометровый подъём выматывал, огромные полчища мошки облепили людей, ведущих лошадей в поводу, и животных, не давая дышать. Стояло полное безветрие и тишина. Вангол, напрягая зрение, выискивал какое-то подобие тропы, но склоны были доступны только разве что кабарге. Преодолев несколько завалов, оторвавшийся от всех Вангол слева по руслу увидел небольшой распадок. Узкая расщелина как бы врезалась в сопку, раскалывая её надвое. Дождь усилился, рассеяв мошку, но вместе с дождём пришёл и резкий ветер, ударивший в лицо. Вангол, обследовав расщелину, возвращался к медленно идущему против ветра и дождя каравану. Сначала он услышал у себя за спиной лёгкий шум. Подумав о том, что подходит ливень, Вангол не придал этому значения. Караван уже был рядом, и Вангол видел, как промокшие насквозь люди буквально волокут за узды лошадей. Шум за спиной Вангола усилился. Подъехавшая Тинга, показывая рукой вверх по руслу, сквозь шум дождя и порывы ветра, закричала:
— Идёт вода, скорей, скорей!
Вангол, оглянувшись, понял, что времени практически нет, и что есть мочи закричал Пучинскому:
— Скорее влево, там расщелина.
Он, отдав своего оленя Тинге, показал ей, куда ехать, а сам кинулся к лошадям группы. Пучинский, поняв, что происходит, отдал свою лошадь Мысковой и тоже бросился на помощь к остальным. Новиков, за лошадью которого на привязи шли лошади с вьюками, уже не мог с ними справиться. Вангол, обрезав повода, повис на одной из них, встававшей на дыбы. Ударившая невдалеке молния и сильнейший раскат грома как бы оглушил всех. Лошадь, которую вёл Пучинский, упала на колени, затем вскочила и рванулась вниз по руслу. Новиков, тоже не удержав лошадь, упал. Поскакавшая вслед за первой лошадь потащила его за собой. Игорь и Владимир, оглядываясь, уже подходили к расщелине, как с жутким рёвом появился метров на сто выше их клокочущий вал воды. Вода тащила камни и стволы деревьев, страшным напором скатываясь к ним всё ближе и ближе. Оставшиеся без лошадей Вангол и Пучинский бегом кинулись к расщелине, но явно не успевали. В последний момент Вангол махнул руками Владимиру, чтобы он не ждал их и уводил скорей лощадь в расщелину. Вал воды закрыл путь через секунды после того, как Вангол, сообразивший, что они не успеют, буквально за шиворот затащил Пучинского по крутой каменной осыпи вверх на склон. Теперь они лежали и, тяжело дыша, смотрели, как небольшой ручеёк, за секунды превратившись в мощный ревущий поток, как спички, сносил огромные стволы деревьев, выворачивал и тащил за собой камни. Боже, что с Новиковым, думал Вангол, сокрушался Пучинский. Они посмотрели друг на друга и опустили глаза. Они никак не могли помочь геологу. Вангол чувствовал, что Тинга в безопасности, а значит, и остальные успели подняться по расщелине выше и спаслись от потока. Минут через десять вода схлынула, обнажив изуродованное русло, и они спустились к мутному, но тихому ручью.
Из расщелины спускались с уцелевшими лошадьми Игорь, Владимир и Мыскова. Тинга с оленями осталась в расщелине. Она уже знала от Вангола, что нужно ставить чум.
— Поднимайтесь к Тинге, — крикнул им Вангол, — ставьте палатки и разжигайте костёр. Мы подойдём позже.
Пучинский, не задав никакого вопроса, двинулся следом за Ванголом, уходившим вниз по руслу. В километре от спасительной расщелины они обнаружили обезображенный труп одной лошади. Вьюк был сорван с неё и рассеян. Чуть дальше, среди корней гигантского ствола, они увидели тело Новикова. Он был мёртв. Непрекращавшийся дождь уже смыл грязь и песок с его открытого лица. Пучинский закрыл ему глаза и сел рядом, покачивая головой и вытирая капли дождя с лица своего товарища. Вангол отправился за лошадьми, оставив Пучинского, тяжело переживавшего потерю друга.
В ста метрах выше по расщелине среди скал Владимир и Игорь жгли костёр и выкладывали лапник под палатки. Увидев Вангола, они побежали к нему.
— Тинга сказала, что Новиков погиб! Это правда?
— Правда, возьмите лошадь, поедем, привезём его тело. Нужно похоронить здесь.
Подойдя к почти готовому чуму, Вангол обнял выскочившую к нему Тингу.
— Молодец, успела вывести их. Помоги им высушить одежду.
Из чума в одежде Тинги вышла Мыскова. Виновато улыбнувшись, спросила:
— Как там Семён?
— С ним всё нормально, сейчас привезём Новикова, приготовьте кусок брезента тело завернуть. — Вангол направился к парням, уже шедшим с лошадью вниз по расщелине.
— Слушай, я что-то не пойму, как Тинга узнала о гибели Новикова? Она уже была в расщелине и не могла ничего видеть. Мы ничего не видели, а она узнала, каким образом?
— Откуда я знаю, Игорь, я ещё прийти в себя не могу от того, что видел. Откуда столько воды разом, не из-за дождя же?!
— Из-за дождей. Там выше целая система озёр, которые наполняются до определённого времени, а потом происходит то, что мы видели. А насчёт Новикова я Тинге сообщил. Мы с ней общаемся, — сказал Игорю подошедший Вангол.
— То есть как общаетесь, на расстоянии? — остановившись и глядя на Вангола, спросил Игорь.
— Да. Давай, давай топай дальше, нет времени на разговоры. — Вангол почти бегом спускался к маячившему вдали Пучинскому.
— Какую-то ерунду несёт этот Вангол, — сказал Игорь и чуть не упал, подскользнувшись на валуне.
— Слушай, Игорь, если бы не Вангол, мы сейчас все лежали бы среди этих валунов, так что попридержи свой язык. Честное слово, ты уже всем надоел со своими выводами. Оставляй их хотя бы при себе. Если честно, после этой экспедиции мы вряд ли будем даже здороваться. Подумай об этом. — Владимир, осторожно огибая валуны, вёл лошадь, больше не обращая внимания на Игоря, который что-то ему говорил.
Вечером в выкопанную у скалы могилу осторожно опустили тело Новикова, завёрнутое в брезент. Пучинский пытался по карте определить место захоронения, но у него ничего не получилось. Потом все молча сидели у костра. Наконец-то прекратившийся дождь позволил сушить одежду и обувь.
— Вангол, нужно обязательно будет составить карту этой местности и это место назвать именем погибшего здесь Новикова. Ты поможешь мне?
— Не знаю, завтра в долине мы расстанемся и встретимся ли потом, неизвестно.
— Мы должны встретиться, Вангол. — Пучинский дружески похлопал по плечу охотника. — С тобой я готов идти хоть куда.
Вангол улыбнулся, крепче прижав к себе сидевшую рядом Тингу.
— Знаете, Семён Моисеевич, о чём думал Новиков перед смертью?
— О чём?
— Его последняя мысль была: «Только бы женщины успели!» Я её услышал. Это был настоящий человек, хороший человек.
— Да, я согласен с тобой, Вангол, очень жаль терять таких людей. Почему всегда раньше уходят лучшие, а всякая дрянь живёт на белом свете?
— Не знаю. Может, потому, что они раньше других выполняют свою миссию на земле. Выполнив её, они уходят из этой жизни, чтобы освободить место другим, тем, кто ещё должен родиться.
— Вангол, ты что, веришь в Бога? Ты веришь в то, что душа бессмертна и покидает тело, чтобы вселиться в другое или жить в раю? — Пучинский, задав вопрос, внимательно смотрел на молодого охотника.
— Я ничего не знаю о Боге, но верю в то, что люди рождаются, чтобы сделать что-то хорошее, а потом уйти, оставив о себе добрую память.
— У тебя всё так просто, Вангол. Мне кажется, всё гораздо сложней, но суть, наверное, тобой понимается правильно.
— Бог есть, — включилась в разговор молчавшая до этого Нина Фёдоровна. — Да, да, не делайте изумлённое лицо, Семён Моисеевич. Именно благодаря ему мы сегодня уцелели.
Далеко внизу, в долине ручья, раздался волчий вой. Одинокий волк с порванным ухом стоял на скале и, задрав морду к небу, тоскливо выл. В этот раз стая не смогла спастись из той западни, в которую привёл её вожак. Они шли по следу людей. В какой-то момент стая остановилась, почувствовав непонятную опасность, но вожак заставил идти за ним. Внезапный удар воды разметал стаю. Волки бросались вверх по склонам на сопки, но многие, срываясь с крутых голых проплешин, падали в перемалывающий поток. Вожак уцелел, уцелели, наверное, и другие, но никто не отзывался на его вой. Его слышали, но к нему не шли. Не шли, потому что потеряли в него веру. Утром, положив морду на передние лапы, он умер. Умер, потому что не смог дальше жить. Дикая злоба переполняла его волчье сердце, и оно не выдержало.
Утром распогодилось. Бросив последний взгляд на могилу Новикова, простившись с ним, экспедиция тронулась в путь. Через два часа они вышли на перевал, и перед ними открылся вид на огромную каменную долину. Где-то, примерно посредине, виднелись какие-то постройки. Настроение у всех поднялось, и спуск вниз прошёл быстро. В долине даже лошади, казалось, прибавили ход и бодро цокали по широким плоским каменным плитам. Широкое, просторное, продуваемое ветром пространство долины после зажатых тайгой звериных троп давало ощущение свободы. Ехали верхом, Вангол и Тинга на своих оленях, рядом, возвышаясь над ними на лошадях, Пучинский и Нина. Владимир и Игорь, оторвавшись от спокойно едущей группы, ускакали далеко вперёд. У всех было хорошее настроение. Пучинский уговаривал Вангола довести экспедицию до самого Удогана, но тот, отшучиваясь, не соглашался. Тинга о чём-то вполголоса говорила с Ниной, и они весело смеялись, поглядывая на своих мужчин. Вангол ещё издали обратил внимание на какие-то белые пятна недалеко от построек и теперь, приближаясь, внимательно присмотрелся к ним. Весело шутивший Семён Моисеевич, взглянув на лицо Вангола, замолк. Вангол, внимательно смотревший куда-то в сторону строений, изменился в лице.
— Что случилось, Вангол? — Пучинский взял в руки карабин и стал всматриваться в ту же сторону. Он видел, как два всадника приближались к постройкам, но вдруг остановились и спешились около каких-то белых пятен.
— Я никогда не был в этой долине летом, — сказал Вангол. — Теперь я понимаю, почему Такдыган обходил её стороной.
— Что там случилось, Вангол? — спросил снова Пучинский.
— Ничего не случилось, просто это Долина смерти, мне рассказывали о ней, теперь я сам всё вижу.
— Что ты видишь? Я ничего страшного не заметил, — полушутя-полусерьёзно произнёс Пучинский, с опаской озираясь по сторонам.
— Там горы костей, человеческих костей, Семён Моисеевич, — сказал Вангол.
— Как костей? Ничего не пойму. Откуда здесь человеческие кости? — Пучинский увидел, как студенты, вскочив на коней, во весь опор поскакали к ним. — Ты хочешь сказать, что эти белые пятна, которые я едва вижу, горы человеческих костей? — По лицу Пучинского было видно, что он очень хотел получить отрицательный ответ, но, уже зная Вангола, не надеялся на это.
— Скоро вы всё увидите собственными глазами, до места не более километра.
Тинга и Нина, ехавшие чуть сзади, заметив перемену в разговоре мужчин, подъехали к ним. Игорь и Владимир приближались.
— Куда они так гонят лошадей, соревнование устроили, совсем мальчишки, — сокрушалась Нина Фёдоровна, видя, что всадники действительно несутся во весь опор.
— Чёрт бы их побрал, шеи ведь свернут! — Пучинский вскинул карабин и выстрелил вверх.
Услышав выстрел, всадники осадили лошадей и уже спокойно поехали навстречу. Вскоре две группы соединились и вместе двинулись к постройкам.
— Там такое, ужас, Семён Моисеевич! Там сотни, может, тысячи трупов людей, что это такое? — наперебой говорили студенты. По их лицам было видно, что они не на шутку испуганы и взволнованы.
Ещё издали Вангол почувствовал забытый им запах лагерных бараков. Они подъезжали к уже ясно различимым, веерами разложенным останкам людей. Их было очень много. Выбеленные дождями и ветрами скелеты лежали группами, а в некоторых местах просто кучами. Спешившись, осторожно ведя лошадей между костями, они молча пробирались к деревянным баракам. Только Вангол и Тинга спокойно ехали на оленях, остальных буквально трясло от ужасной картины, окружавшей их. То прекрасное настроение, с которым все въезжали в долину, улетучилось. Метров за пятьдесят до строений вышли на чистые, свободные от человеческих костей камни. Двери дощатых бараков и домов из кругляка были распахнуты настежь, как бы приглашая гостей. Никто не решился входить в эти строения.
— Неужели здесь кто-нибудь живёт?! — с нескрываемым ужасом спросила Мыскова.
— Вообще, куда ты привёл нас, Вангол? Ты это специально сделал?
— Нет, не специально, просто с этого места кратчайший путь до Удогана, который вы пройдёте за два дня самостоятельно. Я был здесь глубокой осенью, когда уже лежал снег, и понятия не имел, что под снегом. Здесь никто не живёт, это стоянка на зимнике. По этой дороге зимой везут заключённых в Удоганский лагерь. Вероятно, это те, кто не выдержал дороги и замёрз в пути или на ночлеге в бараках. Сами видите, земли здесь нет, одни камни, могилу не выкопать, да и кто бы копал эти могилы.
— Этого не может быть. Это преступно. Это невозможно себе представить. Где мы находимся, это не наша страна. Это не Советский Союз! — плача, в истерике закричала Мыскова, уткнувшись лицом в плечо Пучинского.
— Лучше бы мы этого никогда не видели, — как-то по-взрослому осмысленно сказал Владимир, глядя себе под ноги.
— Как теперь с этим жить дальше? Как можно объяснить такое и кому это можно объяснить? Нужно просто это забыть как кошмарный сон. — Пучинский, успокаивая, гладил плечи Нины Фёдоровны.
Сев на камень и обхватив голову руками, Игорь Сергеев мучительно искал объяснение увиденному и не находил его. Он знал, что в стране обострилась классовая борьба и Советское государство вынуждено бороться с вредителями и врагами народа самым жесточайшим образом. Он гордился тем, что родился в единственном в мире государстве рабочих и крестьян, скинувшем оковы капитализма и освободившем людей от рабского труда. Где зло справедливо карается, но каждый оступившийся может честным трудом искупить свою вину перед народом. Кто же допустил такое? Нужно всё зафиксировать на бумаге, посчитать количество погибших и довести до сведения органов власти. Кто-то, пользуясь труднодоступностью этих мест, безнаказанно попирает и дискредитирует советские законы. Он добьётся, чтобы виновные были наказаны. Он добьётся, твёрдо для себя мысленно решил Игорь. Он встал, подошёл к Пучинскому и сказал:
— Считаю необходимым составить акт о факте находки останков людей и передать в советско-партийные органы для разбирательства и выяснения причин. Нужно потребовать выяснения и наказания виновных в таком вандализме.
Пучинский, выслушав Игоря, усадил на камень Нину Фёдоровну, взял его за плечо и отвёл в сторону:
— Молодой человек, вы басню про слона и Моську в школе читали? Хотите, дам вам совет?
— Я в советах не нуждаюсь, у самого голова на плечах есть, — ответил Игорь.
— Голова-то у тебя есть, только набита мякиной. Слепой ты, что ли, неужели не видишь? Здесь сотни, а может, тысячи людей, не таких, как ты, хлюпиков. Боролись за жизнь и остались на этих камнях. Ты решил подать жалобу на действия органов власти в отношении заключённых, врагов народа? Знаешь, что будет с тобой потом? Но это ладно, ты же, подлец, и нас всех под монастырь подведёшь. Опомнись, разуй глаза!
Никто и никогда не видел Пучинского в таком состоянии. Он кричал, схватив за грудки парня. Не ожидавший такого разговора, Игорь только открывал рот и моргал глазами, безвольно повиснув в сильных руках начальника экспедиции.
— Если ты вообще хоть заикнёшься где-нибудь о том, что здесь видел, нам всем конец, — сказала Мыскова, подойдя и убирая руки Пучинского от испуганного парня. Она приобняла его за плечи и повела в сторону. — Успокойся, после такого у всех нервы не в порядке. Понимаешь, не всё так правильно в этой жизни, как тебе кажется или как всем хотелось бы. Нельзя судить людей по одному только впечатлению, нельзя бросаться в крайности при оценке событий. Нужно думать и анализировать происходящее вокруг тебя, не торопясь делать выводы на основе глубокого изучения и осмысления событий. Давай порассуждаем. — Она присела на камень и усадила его рядом. — Представь, здесь огромное количество погибших людей. Они были заключёнными. Они погибли мучительной смертью, их тела просто бросили на растерзание зверям, нисколько не заботясь об ответственности за содеянное. Значит, те, кто это сделал, уверены в своей безнаказанности. Вдруг появляется человек или группа лиц, которые начинают обличать совершённое злодеяние. Как только им это станет известно, они сделают всё, чтобы этого человека или группы лиц не стало. — Мыскова пытливо смотрела в глаза Игоря, пытаясь уловить, понимает ли он её.
В это время Пучинский, Владимир и Вангол о чём-то тихо говорили в стороне. Махнув рукой, Владимир пошёл в сторону барака и скрылся в нём. Вангол, оставшись с Пучинским, сказал:
— Вам не удастся переубедить его. Слишком поздно. Он затаил зло и всё больше злится на всех. Он погубит вас всех, если его не остановить. Это так же верно, как то, что солнце садится на западе. Владимир — умный и надёжный парень. Мыскова всё понимает, так что решайте. — С этими словами Вангол пошёл к Тинге, которая возилась у костра.
— Значит, нужно писать прямо товарищу Сталину. Он сразу поймёт и разберётся с ними. Ну нельзя же нам молчать! — уставившись себе под ноги, проговорил Игорь.
— Игорь, своей твердолобостью ты ставишь под удар всех нас. У товарища Сталина много более важных дел, и лично этим он заниматься не станет. Не пойдёт же он сюда, за четыреста вёрст, пешком, с проверкой. Значит, он поручит кому-то из местного НКВД. Как только это произойдёт, защищая себя, они сотрут нас в порошок.
— Вы говорите так уверенно, как будто в НКВД работают одни преступники. Почему вы в этом так уверены? Мой дядя работает в НКВД, он честный и принципиальный чекист. Он столько врагов народа на чистую воду вывел! — пристально глядя в глаза Мысковой, сказал Игорь, вставая с камня. — Вы все не верите в справедливость советской власти, а я в ней уверен. Ещё посмотрим, кто был прав, и вам будет стыдно за своё поведение сейчас. Я молчать не буду ни о чём, что видел в этом путешествии, — твёрдо, с издёвкой, сказал он, делая шаг от сидевшей на камне Мысковой.
— Будешь, — спокойно произнёс подошедший Пучинский, передёрнув затвор карабина. — Прости, Господи, за грех, что беру на душу. А ну, шагай.
— Вы не смеете, уберите карабин, — с внезапно побелевшим лицом прокричал Игорь и попятился от надвигавшегося на него Пучинского.
— Не надо, Семён! — закричав, бросилась между ними Мыскова, но было поздно.
Резкий выстрел многократным эхом прокатился по долине. Игоря отбросило на камни, в его лбу зияло отверстие.
Наступила тишина. Горестно опустив руки, Нина Фёдоровна села на камень. Рядом с ней сел с посеревшим лицом Пучинский.
— Выхода другого не было, Нина, прости.
— Бог простит. — Она, уткнувшись в грудь Семёна Моисеевича, заплакала. — За что нам это наказание? Как мы теперь будем жить?
Вернувшийся из барака Владимир, не глядя на труп Игоря, прошёл к костру, неся в руках охапку расколотых досок. Вангол подошёл к Пучинскому:
— Если бы вы не решились, это сделал бы я. Не беспокойтесь, я увезу отсюда труп и схороню в русле ручья, его никто никогда не найдёт. Его унесло водой, и мы его труп не нашли. Пусть будет так.
— Я не хотел, чтобы это сделал ты, Вангол. Ты ещё молод. Это я взял в экспедицию этого дурака.
— Такдыган говорил мне, что убить человека, который пытается убить тебя или кого-то другого, — это сделать добро душе этого человека. Он не успел согрешить, и духи тайги примут его душу, а тебя отблагодарят за то, что ты помог сохранить эту душу чистой, и отдадут её другому родившемуся человеку. Духи тайги простят вам ваш поступок, вы спасли им много других жизней.
— Кто вы, Вангол? Вы обещали рассказать нам о себе перед уходом, — спросила Мыскова, успокоившись.
— Хорошо, расскажу. Но сначала отнесу этого подальше, он и сейчас слышит нас. — Вангол легко взял на плечо тело убитого и ушёл в сторону отливающих краснотой в лучах заката куч человеческих костей.
Тинга, приготовив что-то на костре, позвала всех есть. Смеркалось. Несмотря на все события этого дня, все проголодались и плотно поели жареного мяса. Никто не заметил, как Тинга, ехавшая на своём олене чуть в стороне, ещё утром, мгновенно вскинув лук, сбила стрелой со скалы самца кабарги. Теперь все с удовольствием ели чуть сладковатое мясо этого животного. Тинга, загадочно улыбаясь, отдала Пучинскому что-то небольшое, с куриное яйцо, завернутое в чистую тряпицу.
— Это вам струя кабарги, подсушите, а потом, когда в этом мешочке станет шуршать, если его помнёшь пальцами, по небольшой крошке в чай или воду. Очень полезно для мужчин. — Смуглое лицо Тинги залилось румянцем, и она, смеясь, спряталась за широкую спину улыбавшегося Вангола.
— Вам не кажется, что без Игоря всем как-то легче стало дышать? — спросил Владимир.
— Не надо о нём. О покойнике или хорошо, или ничего, — попросила Мыскова, и Владимир понимающе кивнул, поудобнее устраиваясь у костра.
— Вангол, расскажи о себе, нам всем интересно, ты же обещал, — попросил Пучинский.
— Если я вам скажу, что моя мать — олениха, а отец — добрый дух тайги, вы ведь не поверите. Но наверное, так оно и есть. Просто мне пришлось родиться дважды. Тот, кто родился первый раз, имел другое имя, знать которое вам не обязательно. Сейчас вы видите перед собой того, кто рождён был второй раз, от первого осталось только тело и память. Люди, которые нашли и выходили меня, дали мне душу, сложив её из частиц своих душ, иначе бы я не смог вновь родиться. Старый охотник Такдыган передал мне свой опыт и знания, он научил меня чувствовать тайгу и понимать многое, что в ней происходит. Я не могу объяснить как, но во мне проснулось что-то такое, что позволяет мне видеть одинаково хорошо ночью и днём, причём видеть далеко. Я могу рассмотреть муравья, ползущего по стволу берёзы в километре от себя. Я слышу, как под камнями, на которых мы сидим, в глубине течёт вода. Слышу, как верещит белка, схваченная только что вон в тех соснах хищником. Чувствую многие запахи, но зачастую просто не знаю, что это так пахнет. Мне предстоит ещё очень многое узнать и понять, многому научиться, потому что каждый день открывает мне огромное количество загадок и ещё больше их задаёт. Вы зовёте меня с собой, но пока не пришло время. Я знаю, что скоро мне придётся выйти из тайги, но не теперь. В мире, где живёте вы, так много горя и страха, что я в него вернуться не готов. Я ещё не готов бороться с теми, кто превращает людей в послушное запуганное стадо, идущее с радостью на бойню. Сейчас мы с Тингой уйдём, я объяснил вам дорогу на Удоган. Никто не должен знать, каким путём вы пришли. Никто не должен знать о том, что вы были здесь. Никто не должен знать, что вы встретили нас. Если эти условия будут выполнены, то через год мы встретимся вновь. Вы поможете мне оформить документы на меня и моих родичей. Где и когда произойдёт встреча, я сумею вам сообщить. — Вангол замолчал и внимательно посмотрел на лица сидящих вокруг догорающего костра. Никто не задавал Ванголу вопросов.
— Вангол, запомни мой адрес, — спохватился Пучинский.
— Мне не нужен ваш адрес. Поверьте, я смогу вам сообщить всё, что необходимо, где бы вы ни находились. Вы это почувствуете, вы это услышите, — остановил его Вангол. — А сейчас нам пора. До встречи.
Вангол и Тинга поднялись.
— Вангол, может, переночуете, а утром разойдёмся, что по темноте-то… — не договорила Мыскова.
Вангол ничего не сказал вслух, но она услышала: «Нина Фёдоровна, это для вас ночь темна. Мы уходим сейчас, так надо».
— Вангол, возьмите палатки и чайник, как договаривались, — сказал Пучинский.
— Наши палатки унесло водой, вам ещё долго идти, так что мы сейчас ничего не возьмём. Отдадите при следующей встрече, через год, договорились?
— Хорошо, договорились, — сказал Семён Моисеевич и крепко пожал руку, протянутую на прощание Ван голом.
Через минуту Вангол и Тинга бесшумно растворились в темноте. Шли минуты, все молчали, задумавшись, переваривали в головах услышанное от молодого таёжного охотника. Ему нельзя поверить, и этому нельзя было не поверить, потому что каждый из них видел собственными глазами этого необычного человека.
— Может, это всё мне приснилось, и я сейчас проснусь на своей койке в студенческой общаге? — спросил Владимир, прервав тишину.
— Лучше бы это был сон. Но, к сожалению, это явь, — сказал Пучинский.
— Я не согласна с тобой, Семён. Мне кажется, всё, что происходило в нашей жизни до встречи с Ванголом, — это был сон, причём дурной сон. А сейчас мы проснулись и увидели явь. Я не сожалею об этом. Я благодарна Ванголу за то, что он меня разбудил. Теперь я знаю, как мне жить дальше.
— Я согласен с вами, Нина Фёдоровна, — живо откликнулся Владимир, — для меня, например, открылся целый мир, о существовании которого я не знал. К сожалению, я увидел и тот мир, который, мне казалось, я знал, но он оказался не совсем таким, вернее, совсем не таким. Вы знаете, если честно, мне страшно возвращаться. Боюсь, теперь я не смогу хлопать в ладоши на собраниях и единодушно одобрять.
— А я смогу хлопать, одобрять, здравицы орать, смогу. И тебе советую это делать, если не хочешь оказаться в такой же куче костей. Только все мы должны знать и помнить, что есть на земле такие, как Вангол. Их мало, но они есть, и нам посчастливилось встретить одного из них. Они ещё не готовы выйти в наш мир, им нужна помощь. И ради этого мы должны выжить, а поэтому мы будем и хлопать, и одобрять. — Пучинский встал и подбросил щепок в тлеющий костёр. Он посмотрел в сгустившуюся темноту и представил, как сейчас на оленях Вангол и Тинга всё дальше и дальше уезжают от них, уходят из их жизней. Они вернутся, они непременно вернутся, думал он.
«Конечно, мы вернёмся, Семён Моисеевич, у эвенков не принято обманывать, мы же договорились. Спокойной ночи», — прозвучало в его мозгу. Пучинский от неожиданности уронил чайник, который перед этим взял в руки, чтобы поставить на огонь.
— Что случилось? — спросила Мыскова.
— Ничего, дорогая, он пожелал нам спокойной ночи, — ответил Пучинский, поднимая чайник.
Вангол и Тинга действительно уходили на оленях старой дорогой, по которой сюда пришли. Они уходили не одни. На одном из оленей, завёрнутый в оленью шкуру, на волокуше ехал Игорь Сергеев. Вернее, его везли, он ничего не чувствовал, не слышал, но он дышал, он был жив. Пуля, прошедшая через голову, пробила мозг, но не оборвала его жизнь. Вангол сразу понял это и решил оставить его в тайге. Он ещё не решил, что он будет делать с этим человеком, но сначала он его вылечит.
Он очистил его рану и заставил её заживать. Заставил биться его сердце и освободил его мозг от ощущений и чувств.
Огромное, усыпанное яркими звёздами небо перечеркнула упавшая звезда.
— Вангол, я, как ты говорил, загадала желание. Отгадай, какое? — сказала Тинга.
— Если отгадаю, не сбудется, — ответил Вангол, с теплотой подумав о своей таёжной красавице, мысли которой он с лёгкостью читал.
Она загадала, чтобы их первенцем обязательно был сын. К утру они вышли к расщелине и поднялись по ней к скале, где был похоронен Новиков. Здесь решили отдохнуть перед большим переходом.
Далеко-далеко на западе в эту ночь Мария Макушева родила мужу второго сына. Счастливый Степан, приехав со службы к роддому, обломал по пути кусты сирени и передал через медсестру огромный душистый букет в палату, где лежала Мария. Она устало улыбнулась, она была очень довольна собой. Жизнь продолжалась. Да, жизнь продолжалась, но с некоторых пор для Степана она была наполнена уже другим содержанием. Осточертевшая ему конвойно-охранная служба, которую он столько лет нёс, отступила на второй план, хотя свои обязанности он исполнял неукоснительно. Любимая жена и дети были его тылом, его отдушиной, тем святым, ради чего Макушев был готов на любые испытания и лишения. Его основным делом стала работа под руководством Битца по созданию групп сопротивления. Он неделями, а то и месяцами пропадал в командировках, которые планировал и тщательно готовил Битц. Прохоров, «умерший и похороненный в лагере», уже более полугода был на свободе и выполнял особые поручения. Устроенный агентом по снабжению одной из продовольственных баз, он мог свободно ездить по лагерям, где с подачи Битца его коллеги охотно подписывали заявки на поставку картофеля и других сельхозпродуктов.
Солнце как будто растекалось по горизонту багровым маревом. Оно не бросало последние лучи, как надежду на утреннее возвращение. Оно, утекая, гасло, сгущая и сгущая краски, незримо превращая всё разноцветье в тёмно-красное и багровое, а затем, как бы утягивая за собой это прозрачное покрывало, превращало всё видимое в тьму. Тьма, сгущаясь, зажигала и зажигала миллиарды звёзд, холодный свет которых освещал затихшую жизнь и потерявшую свою привлекательность природу. Ночь кралась по земле, подчиняя всё своим законам. Законам ночи, законам тьмы, безжалостным и коварным. Для одних ночь — это время, когда уставшее за день тело, отдыхая, набирается сил. Для других, отлежавшихся днём в теньке или укромных уютных покоях, ночь — время активной работы. Хищники под покровом тьмы подбираются к отдыхающим стадам, чтобы наброситься и вонзить острые клыки в шею задремавшего на мгновение животного, не дав ему никакого шанса на спасение. Так и оперативные группы НКВД расползались по ночам на чёрных воронках по кварталам спящих городов и посёлков, чтобы громким стуком разбудить, ворваться в жильё и с упоением наблюдать, как с лихорадочно колотящимися сердцами люди с заспанными лицами, в ночном белье второпях собирают в дальнюю дорогу того, на кого указал перстом неумолимый и беспощадный закон тьмы. Люди в кожаных куртках и плащах, с волевыми лицами и крепкими руками, выдирали из объятий жён и матерей мужчин, обещавших им непременно вернуться. Слёзы и застывший ужас в глазах неодетых и неприбранных женщин, теряющих своих мужчин, уже давно не трогали сердце старого опытного чекиста Сергеева. Он знал, эту грязную работу должен был кто-то делать. Его задача — задержать и доставить, а там разберутся. Там в десятках кабинетов сидят опытные следаки, которые опросят и допросят, которые проведут очные ставки и освидетельствования, и тогда всё станет ясно — кто есть кто. Если совесть перед народом чиста — с миром домой, под тёплое одеяло. Ну а если нет, тогда извини, дорогой, казённый дом и дальняя дорога тебе обеспечены. Всё по справедливости и в строгом соответствии с требованиями социалистических законов, утверждённых сталинской конституцией. Молодым рабочим парнем он пришёл в двадцать втором году по направлению заводской ячейки в ЧК. Не раз с тех пор и пуля, и бандитский нож пускали кровь из его мускулистого тела, многие иркутские бандиты закрыли навсегда свои очи после встречи с ним, многие отправились по лагерям и помнили Сергеева. Он тоже помнил многих, обещавших, вернувшись, по самую рукоять вогнать ему в спину нож при встрече, но этого он не боялся. Он вообще ничего не боялся, кроме одного. И то, чего он боялся последнее время, случилось сегодня ночью… И вот теперь… теперь, он, теряя кровь и сознание, трясся в воронке на коленях своих оперов, которые нещадно материли и шофёра, и колдобины, и всё на свете, пытаясь быстрее доставить его в госпиталь. А началось всё как обычно…
— Опергруппа на выезд!
Команда застала Сергеева и ещё двоих оперативников за столом в дежурке, где они уминали здоровый шмат сала с чесноком и с дурманяще пахнувшим свежим хлебом.
— Адрес: улица Заречная, 2, квартира 12, Переверзев Степан Семёнович, 1890 года рождения, доставить в отдел следователю Соловьёву. Вот ордер на арест и обыск. — Дежурный передал Сергееву бумаги.
Непрожёванный кусок сала застрял в горле Сергеева, он поперхнулся и закашлялся. Дружеская рука напарника, крепко приложившись к его широкой спине, вернула к жизни, и он, с навернувшимися на глаза слезами, только и успел спросить:
— Чего искать-то?
— А хрен его знает. Как обычно, оружие, переписку, книги. — Дежурный, смачно зевнув, отрезал себе сала и, шаркая по паркету сапогами, ушёл.
Сергеев свернул бумаги, положил их в карман, затем вытащил и, развернув, ещё раз прочёл фамилию и адрес. Нет, он не ослышался, действительно: Переверзев, Заречная, 2. В висках у него застучало, и кровь прилила к голове. Он не просто знал этого человека, он много лет его знал. Более того, Степан Семёныч был как бы родственником. Он уже почти десяток лет жил с его единственной сестрой, правда в гражданском браке. Но что мог совершить простой сапожник, сутками не выходивший из своей махонькой мастерской? Сергеев машинально глянул на свои сапоги. Ладные сапоги сшил ему по-родственному бесплатно Степан Семёныч, весь отдел завидует. Что могло случиться? Как ему быть, как он сейчас должен поступить? Вот дьявол, как же так? Лихорадочно соображая, Сергеев, уже садясь в машину, ничего не мог придумать. Он не мог отказаться от задания, он не мог ничего никому сказать, он ничего, совсем ничего не мог сделать!
Машина, покрутясь по безлюдным переулкам, въехала на знакомую улицу и остановилась у двухэтажного деревянного дома, в котором он столько раз бывал. С тяжёлым сердцем, не зная, куда девать глаза, он вышел из машины и, пропустив вперёд оперов, стал подниматься на второй этаж. Три месяца назад, провожая своего племянника Игоря в экспедицию, он был в этом доме и обещал походатайствовать в своём руководстве, чтобы Игоря направили на учёбу в высшую школу НКВД в Москве. Парень был способный и неплохо учился в институте, он души не чаял в своем дядьке и мечтал о работе в органах. Сергеев сделал всё, что мог, и знал, что со дня на день в институт придёт вызов на имя его племянника в Москву. Правда, Игорь ещё не вернулся из экспедиции, а тут такое происходит. Сестра, единственная родная душа на земле, сейчас увидит, как её мужа, — да, перед Богом и людьми, как она говорила, мужа заберут. Заберёт, вернее сказать, арестует он, как начальник опергруппы. Наденет на него наручники, предъявив ордер на обыск, вынужден будет перевернуть всё вверх дном в квартире. Только бы они не подали виду, только бы сдержались, тогда ещё он сможет как-то помочь Переверзеву. Надо войти первым и дать знак, предупредить, чтобы молчали, а там посмотрим. Громкий стук в дверь прервал мысли Сергеева.
— Открывайте, Переверзев, вам телеграмма, срочная, — нагло и громко, на весь подъезд, орал опер, барабаня кулаком по деревянной, ветхой двери.
Сергеев отодвинув опера, первым вошёл в открывшуюся дверь, чуть попридержав в узком коридоре рванувшихся было внутрь соратников.
— Погодь, мужики, я сам, без шума и пыли, — шагнув в тёмное нутро квартиры, успел, обернувшись к своим, произнести и был ослеплён и оглушён вспышкой и звуком выстрела.
Падая навзничь, он как-то спокойно подумал, какая нелепица произошла, и потерял сознание. Он не видел и не слышал, как грохотали над его головой выстрелы оперов, как, вскрикнув, упал, получив пулю в сердце, сапожник Переверзев, уронив из мозолистых ладоней обрез охотничьего ружья. Как в темноте и неразберихе была изрешечена пулями метавшаяся по комнате сестра.
Резко затормозив у дверей приёмного покоя, машина остановилась. Один из сотрудников выскочил и рванул закрытую дверь, дверная ручка оторвалась и осталась в руке. Ею он и стал стучать, пока не зажёгся свет в окне и сонным голосом кто-то спросил:
— Чё долбите? Нет никого, за дежурным врачом машина приходила, куда-то в военную часть выехал.
— У нас раненный тяжело, мать вашу! Что делать-то? — заорал опер, запустив оторванную ручку куда-то в темноту.
— Чё делать, чё делать, езжайте в городскую.
Прыгая в машину, опер сказал водителю:
— Гони в городскую, скорей.
— Некуда торопиться, скончался майор, — услышал он в ответ и, обернувшись, увидел в бледном свете ночного фонаря, падавшего через открытую дверь в салон воронка, абсолютно спокойное, безжизненное лицо своего начальника и друга.
— Не довезли-таки. Едем в отдел, утром разберёмся.
На столе начальника управления Иркутского НКВД лежал подробный рапорт об операции по задержанию опасного преступника Переверзева, в ходе которой погиб при исполнении служебного долга один из опытнейших чекистов, майор НКВД Сергеев.
— Да, теряем людей, каких людей! Таких, как Сергеев… — Начальник управления замолчал и до хруста сжал кулаки. — Жаль, очень жаль! Сергей Михайлович, — обратился он к сидевшему за столом хмурому человеку в штатском.
Тот поднял голову и вопросительно взглянул на начальника.
— Тут недавно мне бумагу приносили на подпись, покойный просил племянника своего рекомендовать для учёбы в Москву, подготовьте необходимые документы, я подпишу. Найдите его. Если мне память не изменяет, Игорь Сергеев, хочу лично с ним поговорить.
— Память у вас отменная, Виктор Иванович. Мы уже его попытались найти, но, увы, он сейчас в институтской экспедиции, в тайге, вернётся месяца через два.
— Вернётся, пригласите. Документы подготовь сегодня же, а то, как всегда, закрутимся. Надо уважить покойного, он заслужил. Кстати, сестру его нашли?
— Нашли, Виктор Иванович. В той же квартире, где он был ранен.
— Как так? Почему в рапорте об этом ни слова? Как она там оказалась, где она сейчас?
— Нашли труп женщины. В темноте во время перестрелки с Переверзевым её зацепило. Сначала думали, просто его сожительница. Потом соседи опознали, имя, отчество. Как выяснилось, она вообще-то отдельно жила с сыном, а тут сын в экспедиции, она и перебралась к нему. Вчера только к вечеру установили, что это родная сестра майора Сергеева. Поэтому в рапорте и указано, что обнаружен труп женщины, личность устанавливается. Что делать будем?
— То-то, я смотрю, ты кислый сидишь. Да, задал ты мне задачку. Значит, родная сестра майора НКВД Сергеева являлась сожительницей врага народа Переверзева, оказавшего при задержании вооружённое сопротивление, в результате которого погиб майор Сергеев. Да, ёлки-палки, если это в рапорте отразить, много вопросов появится. А на вопросы надо будет отвечать. Нам с тобой, кстати, тоже придётся на эти вопросы отвечать, Сергей Михайлович. Что там на Переверзева-то было?
— Два анонимных письма, в которых сообщено, что у него в мастерской под видом клиентов собираются подозрительные личности, ведут беседы политического характера, в которых критикуют политику партии и правительства.
— Всё?
— Пока всё.
— Твою мать! Найдите этого анонима, из-под земли найдите. До меня только сейчас дошло. Переверзев — это же сапожник, я же, бля, в его сапогах хожу, какая сволочь на него пасквиль накатала?! Найдите мне эту гадину, я его этими сапогами на этом ковре размажу!
Начальник управления был просто взбешён. Его крупное лицо пошло пятнами. Он расстегнул воротник на шее и, с силой ударив по столу кулаком, с негодованием замотал головой:
— Из-за какой-то гниды столько людей положили. Какие на х…р там подозрительные личности, какие беседы? Короче, так. Дело закрыть, всех погибших захоронить, как положено. Майора Сергеева посмертно представить к ордену Красного Знамени. Я о нём всегда был высокого мнения. Образец исполнительской дисциплины и преданности делу. Он, даже зная о том, что его сестра в близких отношениях с Переверзевым, пошёл на его задержание. Какого чёрта тот начал стрелять?!
— Виктор Иванович, если ночью, не дай бог, ко мне вот так же придут, я тоже начну стрелять. Поверь, не потому что я в чём-то виноват, а потому, что я всегда злой спросонья.
— Спасибо, что предупредил, по необходимости будем брать тебя после обеда, ты после обеда всегда добрый.
— Ну, Иваныч, я ж пошутил.
— Я тоже. Ладно, что случилось — уже не изменишь. А племяша его непременно отправим учиться. Лично ходатайствовать буду, друзьям напишу, чтобы помогли парню. Непременно найдите его — и ко мне, как вернётся. Вопросы есть?
— Вопросов нет, всё ясно. Разрешите идти?
— Идите.
Как только дверь кабинета закрылась за вышедшим замом по оперативно-разыскной работе, на столе зазвонил телефон. Начальник управления поправил на себе китель, застегнул воротник, встал и взял трубку.
— Слушаю, товарищ комиссар. Так точно, товарищ комиссар. Будет исполнено, товарищ комиссар.
Осторожно положив трубку на аппарат, он сел в кресло. Глубоко задумавшись, долго водил карандашом по листу чистой бумаги, рисуя какие-то замысловатые фигуры.
Приезд начальства всегда создавал кучу проблем, а после начала строительства Байкало-Амурской магистрали, которое курировал лично Лаврентий Павлович, эти приезды стали настолько частыми, что волей-неволей начальник управления обрастал всё новыми и новыми личными знакомствами с приезжавшими из Москвы ответственными работниками. Это было хорошо. Плохо было то, что он теперь постоянно был на виду и под контролем. Уже несколько лет как натянутая пружина. Хотя, наверное, и это было неплохо, показатели в управлении были неплохие, и вообще он был на хорошем счету у руководства. Сняв трубку внутреннего телефона, он вызвал машину, туго затянув портупею и поправив перед зеркалом фуражку на голове, вышел из кабинета.
Плотный, белый как молоко туман застилал распадок между сопками. Сверху казалось, что это облако, решив отдохнуть, приземлилось и распласталось по земле. Солнце, взошедшее в чистом небе, радовало глаз, ослепительно сияя на небосводе. Туман, растекаясь, мед ленно таял, и взору Вангола открывалась долина ручья, изуродованная пронёсшимся валом водного потока. Тихо застонал Игорь, которому Тинга делала перевязку. Вангол обернулся, подошёл ближе и опустился на колени около лежавшего на оленьей шкуре Игоря. Ему было искренне жаль этого парня, в общем-то со светлой головой, одурманенного и обманутого. У парня был твёрдый характер, но он заблуждался в человеческих ценностях, не понимал их природы и сущности. Для него донести на товарищей значило принципиально сказать правду, не задумываясь о том, какие несоизмеримо жестокие последствия для них эта правда повлечёт. Он идеализировал мир, в котором жил, и не понимал, что правила этим миром не правда, а ложь. Ложь пропитывала всё в стране, которая родилась на руинах Российской империи. Всё, начиная с лозунгов революции, обещавших землю крестьянам, фабрики рабочим, мир солдатам, и кончая сегодняшними рекордами и достижениями. Он не знал, да и не мог знать, что вся эта ложь была направлена для достижения одной-единственной цели — одурачить народ. Заставить его работать и прислуживать непогрешимой и неприкосновенной касте — коммунистической партии, причём непогрешимость и неприкосновенность её членов определялась очень узким кругом лидеров этой партии, которые трепетали от страха за свою жизнь перед вождём, «отцом народов» Иосифом Сталиным. Как паук, этот человек создал огромную и очень чувствительную сеть, которая накрыла Россию и реагировала на каждое движение и событие, происходившее на огромных просторах страны. Эта сеть могла существовать при одном условии — наличия таких, как Игорь Сергеев, Павлик Морозов, и тысяч других оболваненных идеологией людей. Этот человек создал партийную иерархию, своеобразную табель о рангах, согласно которой партийные деятели подразделялись в зависимости от занимаемой должности в партийной системе, определяющей служебное положение и материальное обеспечение. Если простой рабочий, с гордостью носивший в кармане партбилет, имел только одну привилегию — вкалывать до седьмого пота, показывая другим, беспартийным, образцы трудового героизма, то секретарь райкома партии имел право на спецпаёк, служебный автомобиль, отдельную квартиру с мебелью и служебную дачу. Всё это было узаконено и принималось как должное. Причём назначение на все руководящие должности решалось исключительно партийными органами, поэтому членство в партии стало обязательным условием для жизни людей, стремящихся и способных управлять производством. Исключение из рядов партии ставило окончательный крест на карьере любого руководителя. Однако строгая партийная дисциплина распространялась только на низовое звено членов партии, партийное руководство высшего эшелона власти практически было недосягаемо ни для правосудия, ни для критики, если только оно не прогневит «отца народов». Эта партийно-советская паутина насквозь пронизывала все слои общества и заставляла его жить так, как решит великий Сталин. Он действительно был великий стратег. Тихо захватив власть, постепенно передушил всех сопротивлявшихся его власти соратников, затем всех, кто даже не помышлял, но потенциально мог занять его место, оставив около себя лишь тех, кто слепо ему доверял и тупо исполнял его распоряжения. Причём, совершая все свои карательные действия, он обставлял дело так, что в глазах народа оставался абсолютно чист и горячо любим. В условиях тотальной идеологической обработки в семье и со школьной скамьи молодёжь впитывала в себя любовь к вождю народа. Не было ничего удиви тельного в том, что на смену расстрелянным режимом «солдатам революции» приходили новые кадры фанатично преданных партии и лично товарищу Сталину молодых людей. Здоровых и сильных духом, готовых самоотверженно трудиться и созидать, защищать Родину от внешних и от внутренних врагов, не сомневаясь, пытать и расстреливать тех, кто покусился на святое для них имя партии и Сталина. Таким и был Игорь Сергеев, и, наверное, не столько сам был в этом виноват. Это чувствовал и понимал Вангол.
Игорь открыл глаза и посмотрел на Вангола.
— Где я? — с трудом шевельнулись его губы.
— В тайге, — ответил Вангол, улыбнувшись.
— Что со мной случилось?
— Тебя унесло потоком, мы с трудом тебя нашли, парень.
— Кто я? Я не помню, кто я. Я не помню, где я. Кто вы? Почему я в лесу?
— Успокойся, ты всё вспомнишь. Всё пройдёт, у тебя тяжёлое ранение. — Вангол взял жестяную фляжку и влил из неё в рот Игорю немного густой желтовато-зелёной жидкости.
Тот с трудом проглотил её, и тут же его глаза закатились, мышцы лица расслабились, и он уснул. Уснул, улетев в сновидениях в неведомую ему жизнь, где были огромные поля цветов, десятки разноцветных радуг появлялись у него прямо из-под ног, а он всё бежал и бежал, жадно хватая ртом ароматный воздух и наслаждаясь лёгкостью и силой своего тела.
— Вангол, он ничего не помнит, — проговорила Тинга, промакивая тряпицей пот, выступивший на лице Игоря.
— Вот и хорошо, что не помнит. Теперь, когда он будет выздоравливать, он начнёт вспоминать то, что будем рассказывать ему мы. А мы нашли его в русле ручья, придавленного к скале деревом. Мы ничего не знаем, кто он и кто был с ним. Мы не знаем, как его зовут и откуда он. Ты поняла меня, Тинга?
— Вангол, я поняла, мы его случайно нашли. Вот, возьми его документы из сумки, а сумку я выброшу, хорошо?
— Хорошо. — Вангол взял в руки завернутые в клеёнчатую материю документы Игоря: паспорт, студенческую книжку, две фотографии. На одной из них Игорь сидел на стуле, а сзади, положив ему руку на плечо, стояла, чуть склонившись к нему, немолодая женщина. — Наверное, это его мать. Посмотри. — Вангол протянул фото Тинге, у которой было такое удивлённое лицо, что Вангол рассмеялся. Тинга никогда не видела фотографий.
— Вангол, как это? Это как зеркало у Мысковой? Это как отражение в воде? Как это делают? Я тоже хочу, чтобы моё отражение всегда было у тебя. Сделай мое отражение.
— Тинга, это не отражение, это фотография. Понимаешь, это отпечаток света на специальной бумаге, покрытой специальным химическим составом, чувствительным к свету. — Объясняя, Вангол глядел на Тингу и видел, что она не понимает ничего из его слов. — Ладно, ты права, это, в конце концов, отражение, просто по-другому называется. Когда-нибудь мы сделаем для себя наши отражения и будем их носить с собой, ладно?
— Ладно. А это когда — когда-нибудь?
— Это тогда, когда мы с тобой выйдем из тайги в город, где есть фотографы. Смотри, вот ещё одна фотография.
На фоне деревянного двухэтажного дома Игорь стоял рядом с высоким, широкоплечим мужчиной в сапогах и длинном тёмном пиджаке, одна пола которого была откинута. Рука мужчины по привычке лежала на кобуре пистолета, пристёгнутой к широкой кожаной портупее.
— А это, судя по всему, его дядя. Ну-ка. — Перевернув фото, Вангол прочёл: «Любимому племяшу на память от старого чекиста». Дальше была дата и неразборчивая подпись. — Точно, это его дядя, о котором он рассказывал. — Вангол аккуратно сложил документы, завернул их и положил к себе в сумку.
Спускаясь по руслу, они отыскали несколько вьюков, сорванных с погибших лошадей, в корневище одного из вывороченных деревьев нашли зацепившийся карабин Новикова. Но самое главное, Вангол понял, что стая волков, преследовавшая их, попала под удар в самом неудобном для спасения месте и была разметена и уничтожена страшным потоком. То там, то тут они наты кались на останки волков, терзаемые стаями воронья. Преодолев спуск, Вангол и Тинга углубились в тайгу, где уже одному Ванголу ведомыми тропами двинулись в сторону кочевий Ошаны. Шли в основном верхними тропами, там не так одолевала оленей мошка, нетронутого ягеля было много, поэтому привалы были короткими. Останавливались только перекусить да присмотреть за Игорем, который практически не приходил в себя. Вангол вёл свой небольшой караван севернее, учитывая движение кочевья Ошаны, и надеялся через трое суток уже греться у семейного очага и слушать нескончаемые рассказы Такдыгана. Как он по ним соскучился, он знал, родичи ждут их приезда. Тинга, весело смеясь, рассказывала Ванголу о своих детских мечтах, об ожиданиях чуда, которое действительно случилось.
— Ты моё чудо! — кричала она, удаляясь на своём олене от Вангола, который задумчиво улыбался.
«Совсем ещё девчонка», — думал он, но какой она ему стала родной за это время. Вангол не представлял себе, как он жил без неё раньше. Да жил ли он раньше? До Тинги, до Такдыгана, до ареста? Часто на этот вопрос он даже сам себе не мог дать утвердительный ответ. Ночью, когда костёр уже догорал и Тинга, закутавшись в шкуры, мирно спала, Вангол долго всматривался в звёздное небо. Яркие звёзды загадочно мерцали. «Какая же из этих звёзд моя?» Ему показалось, что одна звёздочка ему подмигнула и тут же затерялась в миллиардах других… Вангол, придвинувшись, обнял свою Тингу, уснул. На следующий день они пересекли широкую марь, как бы рассекающую и раздвигающую сопки.
— Смотри, Вангол, здесь была река, — крикнула Тинга, показывая на огромные, гладко отшлифованные валуны.
— Ты права, но, наверное, очень-очень давно.
— Наверное, когда Такдыган ещё был молодой?
— Нет, когда молодой была сама земля, — возразил Вангол.
— А что, разве наша земля старая? — удивилась Тинга.
— Не просто старая, она древняя, если её жизнь переложить на жизни людей. Одновременно она очень молодая, если сравнивать её жизнь с жизнью звёзд.
— Откуда ты это знаешь, Вангол? Такдыган рас сказал?
— Нет, я в школе учился, там астрономию преподавали.
— Астро… чего подавали? — смеясь, спрашивала Тинга.
— Тихо. — Вангол остановился и сделал знак Тинге. — Здесь недавно проходили люди.
Не обозначенное на карте русло реки давно привлекало внимание людей. Ещё при царе в эти места стекались старатели, небольшими артелями, а то и в одиночку мыли золото. Были здесь и китайцы, норами проходившие золотоносные пласты, впоследствии их кости часто находили в теле золотоносной жилы. И даже английская концессия по царской лицензии мыла золотой песок в этих местах. Сейчас здесь стояли лагеря, постепенно осваивая этот забайкальский Клондайк. Они продвигались по руслу всё дальше на восток. Зимой по зимнику завозили заключённых, валивших лес, строивших землянки и бараки, затем туда завозились бригады и техника, производившие вскрышу и копавшие обводные канавы для подвода воды. В одной из таких бригад оказались трое заключённых, которые давно знали друг друга ещё по воле. Они были ворами со стажем, в одной банде они грабили поезда и склады на станциях в Ростовской области, пока их не повязали и не определили на отсидку. Встретившись через несколько лет в лагере, они, естественно, сплотились и жили вполне прилично, подчиняя себе слабых и неопытных собратьев. Лидером был наиболее прожжённый в лагерных делах Остап, он тянул уже не первый и не второй срок. Именно он подбивал двоих своих подельников на побег. Готовились всю зиму, и только весной представился удобный случай, которым они воспользовались. Их бросили на лесоповал вместо выбывших по болезни и другим причинам зэков. Бригада работала вдали от лагеря и охранялась слабо, два конвоира с собаками на двадцать человек — это почти ничего, если не учитывать, что на тысячи вёрст вокруг бескрайне раскинулась непроходимая тайга. А случай представился неожиданно даже для готовившихся к побегу, поэтому те припасы, что они хранили для этого дела, остались в лагере. Лесоповал — опасная работа. Когда валят двухсотлетние лиственницы, требуется особое чутьё. Вальщик должен чувствовать и тяжесть кроны, и её расположение, и каждый порыв ветра, чтобы дерево упало в безопасном для работающих рядом людей направлении. И всё равно нет-нет да убьёт кого-нибудь падающий многотонный ствол. Жуткая картина, когда огромное подрубленное дерево медленно, со скрежетом рвущихся тканей древесины начинает падать и вдруг, мгновенно и легко крутанувшись в воздухе кроной, меняет направление падения и летит бесшумно и неумолимо на работающих, казалось бы, в стороне и на безопасном расстоянии людей. Тот, кто это видит, как правило, теряет дар речи и цепенеет, а затем орёт что-то невразумительное. Те, кто оказываются под ударом, в последние мгновения, услышав вопли, предупреждённые каким-то неведомым чувством, бросаются в стороны или под стволы уже сваленных лесин. Одновременно смотреть вверх и бежать от падающего дерева ещё никому не удавалось. А страх заставлял смотреть именно вверх, поэтому, бросаясь в сторону, человек падал, натыкаясь на корни и сучья, и только чудом мог спастись. Когда же в тайге начинают падать десятки, а то и сотни огромных деревьев, творится такое, что не поддаётся никакому описанию. Именно в такую ситуацию попала бригада уже на подходе к своему участку. Раннее утро, чистое небо и полное отсутствие ветра успокаивающе действовали на людей, небольшой колонной двигавшихся на работы. Незаметно из-за сопок выползла огромная, тяжёлая тёмно-синяя туча, ударив хлёсткими струями дождя. Стемнело, как поздним вечером. Ураганный порыв ветра просто прижал всех к земле. Узкая дорога, больше похожая на тропу среди шатающихся и ревущих под ветром деревьев, сначала как бы удерживала собравшихся в кучу зэков и конвоиров с забивавшимися под ноги, скулящими сторожевыми псами. Но когда с сильным треском, сломавшись почти посредине, огромная лиственница стала падать, а вслед за ней, поднимая корневищем стоящих рядом людей, повалилась ещё одна, почти метровой толщины лесина, все кинулись кто куда. Как спички ломая лесных великанов и выворачивая с корнем огромные стволы, стихия бушевала немногим более пятнадцати минут. За эти минуты было вывернуто и положено на землю столько леса, что это место стало неузнаваемо и непроходимо. Когда всё стихло, Остап, успевший буквально за шиворот втащить за собой под огромный комель вывороченной пихты своих ошарашенных происходящим друзей, свернул самокрутку и, пустив облако едкого дыма, спросил:
— Ну что, в штаны не наделали, пацаны?
Пацаны, два двадцатишести-двадцативосьмилетних зэка, переглянувшись, улыбаясь, почти одновременно ответили:
— Не, не успели.
Всех разобрал нервный хохот. Потирая ушибленные места, все выбирались из-под ствола.
— Вот это да, ёк-макарёк, как траву косой! От силища! — разглядывая сплошной бурелом на месте, где ещё недавно стояла нетронутая тайга, пробормотал Остап. — Пятак, давай шустрей, где там Дыбарь?
— Да здесь я, зацепился, — ответил здоровенный верзила, выдираясь из завала.
Где-то рядом скулила собака. Они двинулись на этот единственный звук, раздававшийся на фоне затихающих шумов уходящего вдаль шквала. В нескольких метрах, которые они с трудом преодолели в завалах, из-под упавшего ствола торчали ноги в сапогах, оттуда же тянулся длинный поводок, к которому была пристёгнута собака. Увидев людей, овчарка сначала обрадованно привстала, вильнув хвостом, а затем оскалилась и начала рычать на подходивших.
— Уу, сука! — заорал на неё один из парней. — И мертвяка охраняешь от нас, как от зверей.
Собака бросилась на кричавшего, только прочный поводок удержал и отбросил назад её сильное тело. Она захлёбывалась в лае, не давая подойти к своему погибшему хозяину.
— Погодь, тварь!
Остап перелез через завал и оказался по ту сторону.
Через несколько минут отборный мат Остапа раздался из-под завала, и вот он показался снова, неся в руке разбитый и покорёженный карабин конвоира.
— Пошли отсель, надо поискать, кто в живых остался. Этот в лепёшку карабин, жаль, — сплюнув, с сожалением отбросил оружие Остап. — Ну чё стоите, пошли!
Осторожно продираясь через завалы, они двинулись в направлении участка и сразу наткнулись на второго конвоира, он был жив, но зажат меж двух упавших стволов. Пытаясь вырваться из капкана, он в кровь изодрал пальцы рук и обессиленно лежал, тяжело дыша и уставившись в небо. Заметив приближавшихся, он облегчённо закрыл глаза.
— Слава богу, помогите выбраться. Прижало сильно, ног не чувствую.
— Счас, потерпи, поможем, — ухмыльнувшись, сказал Остап, ища глазами оружие конвоира. Карабин валялся невдалеке, целый и невредимый. — Счас, счас, погоди. Ну, чё стоите? Попробуйте сдвинуть лесину! — продолжая что-то искать, крикнул Остап стоявшим подельникам.
Взяв в руки острый обломок сухой пихтовой ветки, шагнул к лежавшему и неожиданно с силой вогнал его в шею конвоиру. Кровь густо брызнула из рваной раны, и, не уронив даже стона, молодой сержант свесил курчавую голову. Остап вытер окровавленную руку о куртку остолбенело стоявшего Пятака.
— Чё глаза пучишь? Вишь, беда какая, всех вертухаев тайга к праотцам отправила. Надо поглядеть, из братвы кто живой.
Подобрав карабин, Остап двинулся дальше, даже не глянув на Пятака и Дыбаря. Те пошли следом, не глядя на дёргавшиеся кисти рук умиравшего конвоира.
— Братцы, помогите, — услышали они. Из-под завала, между стволов, высунулась человеческая рука. Она судорожно хлопала ладонью по стволу.
— О, Гоша, привет, — сказал Пятак, прочитав наколку на пальцах руки, — ты как там, сам вылезешь? А то мы спешим на работу. Боюсь, норму не успеем дать, хозяин недоволен будет.
— Заради бога, помогите, — взмолился Гоша.
— Как мы тебе поможем, тут тебя так замуровало, — осматривая завал, сказал Пятак. — Остап, чего делать-то будем, надо Гошку вытащить. Корешились мы с ним одно время, выручил он меня однажды.
— Вытащим. Тащи вон ту берёзу, попробуем раздвинуть здесь.
Попробовали, не получилось.
— Братва, не бросайте, век воли не видать, не подведу, по жизни обязан буду.
— Рады бы, Гоша, да не можем, тут такой завал, на-ка, покури пока, а мы покумекаем, что делать, — сказал Остап, присев.
В высунутую из завала трясущуюся пятерню Гоши вложили прикуренную козью ножку.
— Гош, а Гош, не сможем мы тебя вытащить. Может, добить, чтобы не мучился, сколько ты здесь помирать будешь? — спросил, смеясь глазами, Пятак.
— Ты чё, Пятак, белены объелся, я те добью, топай отсель, сам вылезу, зубами грызть буду, а вылезу.
— Во, это другой разговор, а то — братцы, помогите, помираю… — расхохотался Пятак. — Не боись, вытащим, я корешей не бросаю. Остап, подождите здесь, я дойду до участка, там пилы. Топоры. Народ, что уцелел.
— Вот-вот, народ, что уцелел, нам как раз-то и не нужен, — вставил Остап, прервав Пятака. — Уходить нам надо. Пока разберутся, кто уцелел, не сразу бросятся в погоню, к тому времени наши следы ни одна собака не схватит, мы и уйдем.
— А Гоша, Остап?
— Гошу вызволять самим надо и быстро, время не на нас работает! Ну-ка, давай попробуем этот ствол, — скомандовал Остап.
Ничего не получалось, как ни тужились, хоть на чуть-чуть сдвинуть стволы, лежащие друг на друге, перекрученные ветвями, было невозможно.
— Гошка, посмотри, может, и внизу подкопать можно, вот в эту сторону? Разверни там свою задницу!
— Дайте мне что-нибудь, тут камень сплошной.
Остап отстегнул от карабина штык-нож и подал Гоше. Около часа Гошка изнутри, а Пятак и Дыбарь снаружи выколупывали скальную слоистую породу, пока в дыре не появились сначала руки, а потом и голова Гошки с лихорадочно блестевшими, счастливыми глазами.
— Ну, голова пролезла, ж…а пройдёт! Тащи его! — сказал сидевший и руководивший спасением Остап.
— Погодь, чуть расширим лаз! Ты, дура, аккуратней ножом-то тычь, чуть по руке мне не саданул. Выгребай, выгребай. Хорош, пролезешь.
Изодрав в клочья одежду Гошки, выдернули его за руки из-под завала.
— Ну что, погребённый заживо, жить хочешь? — спросил Остап.
— Хочу, — ответил Гошка, утирая пот с грязного лица.
— Жить или срок отбывать? — спросил ещё раз Остап.
— Жить хочу, с вами пойду, я же слышал, рвануть вы решили. Я с вами.
— Хорошо, пацан. Но помни, жизнью нам обязан, — забирая у Гошки штык-нож, сказал Остап.
— Надо будет, жизни не пожалею, — искренне ответил Гошка.
— Ну всё, сваливаем. Оружие у нас есть, с голода не сдохнем, тайга прокормит. А на первое время — пошли шлёпнем ту сторожевую.
Они вернулись к собаке, которая, увидев их, оскалилась.
— Стрелять сейчас нельзя, наверняка поисковая группа на подходе, услышат. Ножом её надо, — сказал Остап.
— Дай нож, я её уделаю.
Дыбарь, угловатый здоровый мужик, снял телогрейку, намотал её на руку и пошёл с ножом за спиной в другой руке к собаке. В узком пространстве не было места для маневра. Собака кинулась на Дыбаря и, вцепившись в подставленную руку, только взвизгнула от удара ножом в грудь. Через полчаса группа выбралась из завалов и поднималась в крутую сопку, держа путь на юго-запад. Они шли быстро, всё дальше и дальше уходя от лагерей и той лагерной жизни, если её можно было назвать жизнью. Из бригады, попавшей в ураган, в лагерь добровольно не вернулся никто. Из тех, кого не убило и не задавило сразу, часть поодиночке кинулась в бега и была поймана поисковыми группами, часть сгинула в тайге безвестно. И только группа Остапа выжила и упорно двигалась в сторону железной дороги и желанной свободы, уже никем не преследуемая. Однако уже на четвёртые сутки голод стал ощутим. Имевшийся карабин давал надежду на добычу, но и только. Остап пару раз стрелял по глухарям, но не попал, а ничего другого из дичи они не встречали. Вернее сказать, они не видели. Живая тайга окружала их, но не принимала чужаков, а значит, отказывала им в пище. По расчётам Остапа, они прошли больше сотни километров и ещё надо было преодолеть два раза по столько, чтобы выйти из тайги к людям. К вечеру шестого дня их пути, усталые и обессиленные, они сидели у костра на берегу небольшого ручейка, весело журчавшего среди огромных замшелых камней. Однако весёлого и дерзкого настроения, с которым они двигались первые дни, уже не было. Во время последнего перехода Пятак, поскользнувшись на замшелом камне, сильно повредил ногу и теперь разминал, кривясь от боли, распухшее сухожилие. Несмотря на дым, мошка безжалостно атаковала беглецов. Здесь у воды её было неисчислимо.
— Остап, давай поднимемся на сопку, там переночуем, сожрут ведь гады! — сказал Дыбарь, поднимаясь.
Гошка с готовностью вскочил на ноги. Распухшее от укусов лицо Остапа, прилегшего у костра, никак не отреагировало на предложение двигаться дальше в сумерках.
— Не сожрут, жрать им уже скоро нечего будет, всю кровушку уже выпили. Нам бы чего пожрать. Слышь, Пятак? — равнодушно, без всяких эмоций проговорил Остап.
— Слышу, слышу, передохнуть надо, сил уже нет, вот нога ещё, мать её! А насчёт пожрать, всё кончилось ещё вчера, ты же знаешь, — ответил Пятак.
— Идите, коль подвигаться охота. Пока видно, саранки покопайте, я вроде на склоне видел, — сказал Дыбарю и Гошке Остап, переворачиваясь на другой бок у костра. Как только они ушли, Остап сел у костра и, положив на колени карабин, сказал Пятаку: — Обувайся, дров подтащи, щас мясо жарить будем.
— Чё жарить будем? — переспросил Пятак, повернувшись к Остапу.
— Чё? Оглох, что ли? Мясо, — повторил Остап.
— Откуда мясо-то? — обрадованно спросил Пятак и вдруг посерел лицом. — Ты чё, Остап, охренел? — Вскочив на ноги, Пятак заорал: — Дыбарь, не смей!
— Чё орёшь? Поздно. Или сдохнуть хочешь от голода? А не хочешь, так будешь жрать за милую душу. А нет, я тебя пристрелю, как шавку, понял?
Остап передёрнул затвор, и Пятак увидел направленный в него ствол карабина. Он, шатнувшись на больной ноге, медленно сел и, обхватив руками голову, застонал.
— Уймись, Пятак, не будь бабой, мы ему неделю пожить дали, он нам жизнью был обязан, вот жизнью и заплатил, всё по закону.
Пятак продолжал как-то по-женски выть, сидя на корточках, раскачиваясь телом и корябая ногтями кожу на голове.
— Уймись, а то я тебя счас точно успокою, — заорал Остап.
Пятак замолк, убрал руки с головы и поднял налитые кровью глаза на Остапа.
— Ты, мразь, моего кореша…
Его тело пружиной метнулось к Остапу, но выстрел отбросил его, и Пятак с пробитой насквозь грудью упал в костёр. Кровь, тоненькой струйкой стекая из уголка рта, шипела и пузырилась, запекаясь на углях догоравшего костра.
— Я так и думал, — раздался голос Дыбаря, вышедшего из сгустившейся темноты, — не даст Пятак добро на Гошку. Пятака похороним по-людски, а этот готов, как заказывали, Остап Иваныч. Тихо его уколол, без боли умер парень. — Вытаскивая тело Пятака из костра, Дыбарь затушил тлевшую на нём телогрейку. — Он всё одно бы не дошёл. Видел, как у него ногу разбарабанило, — снимая с Пятака ботинки, сказал Дыбарь.
Пятак вдруг застонал. Дыбарь, вытащив из-за голенища нож, коротким ударом в сердце завершил его жизнь.
Из-за того, что они везли Игоря, дорога назад несколько затянулась. Вангол и Тинга вернулись и отыскали стан Ошаны только через семь дней пути. Старый Такдыган, увидев приближающихся, вытащил из чума лук, двумя стрелами уложил одного из оленей, пасшегося поблизости.
— Стар я уже ловить их. Давай, Вангол, займись мясом, рад встрече с тобой, — сказал старик, обнимая Вангола. — Тинга, ай, похорошела-то как, ай, ай, видно, на пользу всё, на пользу. А это кто? — спросил Такдыган, увидев притороченного к оленю, закутанного в шкуру Игоря.
— Расскажу, всё потом расскажу. Помоги Тинге отнести его в чум. А где Ошана и младшая? — спросил Вангол.
— На охоте, решили пострелять гусей на озёрах, скоро будут. — Такдыган, перехватив повод, повёл оленя с живой поклажей к своему чуму.
Бывает же такое, думал Вангол, то, что безуспешно пытались сделать Пучинский, Мыскова, Владимир, сделала пуля. Этот маленький кусочек свинца в медной оболочке, прошив насквозь голову Игоря, очистил его разум, лишил памяти. Игорь медленно шёл на поправку, он воспринимал окружающий мир и людей как прозревший слепой. Знавший предметы только на ощупь, вдруг видит их формы и цвет, восхищается увиденным или грустит, в разочаровании оттого, что его представления не совсем совпали с увиденным. Но, так или иначе, этот человек счастлив от познания неведомого ему до этого мира. Иногда Игорь грустил. Его мучило осознание того, что он не помнил ничего ни о себе, ни о своих близких. В те минуты, когда он не думал об этом, его удивлённо-восторженное лицо вызывало улыбку и располагало к нему. И Вангол, и все другие члены семьи относились к нему, как к ребёнку, делающему первые шаги в мир. Рана заросла, и только лёгкий шрам посреди лба напоминал о ней. Осваиваясь в новой жизни, Игорь впитывал в себя как губка всё, чему его учили. Младшая дочь Ошаны, тихая Олангир, втайне мечтавшая стать второй женой Вангола, не отходила от Игоря, и постепенно он заполнил собой её робкое и чистое сердце. Вангол и Тинга с удивлением наблюдали, как незаметная и как будто диковатая раньше девчонка вдруг оказалась заботливой и внимательной девушкой.
— Что вы так смотрите? Он же болен, я помогаю ему, — наливаясь румянцем, оправдывалась она под красноречивыми взглядами членов семьи.
Беря пример с Тинги, она тщательно следила за собой и хорошела день ото дня, ощущая на себе внимание выздоравливающего Игоря. Недели через две, окончательно поправив все дела на стойбище и отдохнув от похода, Вангол собрался на охоту на дальние озёра. Тинга, лёгкая на подъём, уже собрала всё в дорогу и ловила оленей. К Ванголу, разбиравшему у костра карабин, подошёл Такдыган. Узнав, куда тот собрался, старик сказал:
— Вангол, недалеко от озёр, куда вы идёте, есть сопка, где в пещерах много оружия и патронов спрятано. Наверное, хозяева уже не найдутся, почти тридцать вёсен прошло с тех пор. Зайди туда, запасись патронами. Слушай, как туда попасть. До большой поляны с тремя соснами сплавом, там остановитесь, место хорошее. Дальше пешком до лошадиной головы.
— Что за лошадиная голова? — спросил Вангол.
— Лошадиную голову мимо не пройдёшь, её хорошо видно. Кто-то очень давно листвяк вверх корнем закопал и лошадиную голову из выворотня вырубил. С тех пор это место так называем. — Такдыган подробно рассказал Ванголу, как найти вход в тайник. — Пойдёшь туда один, Тингу не бери, там много злых духов, будь осторожен. Быстро возьми, сколько необходимо, и уходи оттуда.
— Хорошо, Такдыган, буду осторожен, — улыбнувшись, ответил Вангол. — Мне не страшны злые духи, если меня оберегает старый охотник.
— Вангол, почувствуешь опасность, сразу уходи, — серьёзно проговорил Такдыган.
На следующее утро они ушли из стойбища и через два дня пришли к озёрам. Небольшая речка, извиваясь, пересекала огромную долину. Вдоль её берегов почти непрерывной цепью рассыпались озёра. Небольшие, круглые или овальные, заросшие по берегам камышом, они просто были забиты птицей. Вангол и Тинга, осторожно подкрадываясь в камышах к воде, соревнуясь в меткости, стреляли из луков гусей и уток. По вечерам, разделывая добычу, жгли большой костёр и подолгу сидели около огня. Вангол любовался Тингой, ему нравилось в ней всё. Особенно то, что она могла одним взглядом или неуловимым движением показать, что она всецело принадлежит ему и любит его. Это вселяло в него какую-то особую мужскую гордость и ответственность. Он нежно и бережно относился к Тинге, стараясь хранить те незримые нити любви, связывавшие их.
К исходу третьего дня он засобирался к тайнику, попросив Тингу остаться и готовиться к возвращению в стойбище. Ему предстояло пройти не более десятка километров, и Вангол рассчитывал к обеду следующего дня вернуться. Уходя в ночь, он крепко поцеловал загрустившую Тингу. К лошадиной голове Вангол добрался, когда первые лучи солнца залили пойму реки. Он долго смотрел на огромный, не менее пяти метров в высоту и не менее полуметра в диаметре ствол дерева, закопанный в скалистую почву. Вырезанная из корневища голова лошади, венчавшая ствол, была удивительно красива. «Кто же мог так искусно это вырезать? Тайга полна неразгаданных тайн», — думал Вангол.
Утром Тинга, проснувшись, решила приготовиться к приходу Вангола. Она разожгла костёр, сбегала на озеро, где долго купалась в прохладной воде, и, вернувшись, стала готовить обед. Нежный аромат жареного мяса и рыбы растекался по долине. Она, что-то напевая, суетилась то у костра, то в чуме в мечтах, как она встретит любимого мужа, как будет его кормить, как будет его ласкать, а потом скажет, что скоро она подарит ему сына или дочь. Она была уверена, что сегодняшнюю ночь они проведут на берегу этой реки, это будет необыкновенная ночь любви и счастья.
Утром к этой долине вышли заросшие и одичавшие, в изодранной одежде Остап и Дыбарь. После убийства Гошки и Пятака они шли уже неделю, кружа по тайге, всё больше и больше теряя надежду на то, что когда-нибудь выйдут из неё. Они почти не разговаривали между собой. Питаясь человечиной, они действительно зверели, ненавидели весь мир и самих себя.
— Смотри, тунгусы. — Первые слова, которые сказал Дыбарь Остапу за несколько последних дней их пути.
Они вышли к долине, в глубине которой у реки ясно виден был чум и большой костёр. Осторожно углубившись в заросли ягодника, сплошь покрывавшие долину, двинулись к стоянке. Вскоре запахи пищи стали столь ощутимы, что они, захлёбываясь слюной, почти бежали. Однако невдалеке от стоянки притаились, переводя дыхание и наблюдая. Вскоре они убедились, что у чума только одна молодая женщина.
— Остап, хоть ты и в законе, но баба моя, — зашептал Дыбарь, не сводя глаз с Тинги, вышедшей из чума.
— Хрен с тобой, сначала ты, а потом и мне достанется. Не хочу, чтобы она мне рожу расцарапала, — прошептал в ответ Остап.
Не более пятидесяти шагов отделяло их от того блаженства, которое уже сверлило мозг и наливало звериной силой грязные тела. Дождавшись, когда женщина в очередной раз вошла в чум, кинулись к стоянке. Дыбарь, на ходу сбросив телогрейку, сразу бросился к чуму. Остап, подбежав к костру, бросил карабин и запустил обе руки в котёл с жареным мясом. Он вытаскивал горячие жирные куски и набивал ими рот, обливаясь и обжигаясь жиром, почти не жевал, глотая мясо. Он ничего не слышал и не видел вокруг.
Неожиданный шум приближающихся шагов застиг Тингу врасплох. Подумала, что это Вангол, но в распахнутом пологе появился огромного, как ей показалось, роста зверочеловек. На мгновение оцепенев от страха, она увидела бешеные глаза на заросшем лице и оскал жёлтых зубов. С каким-то визгом он бросился к ней, и единственное, что Тинга успела сделать, мгновенно схватив пальму, наотмашь рубануть ею перед собой. Хруст перерубаемых костей, крик и тяжесть навалившегося на неё тела — всё произошедшее в секунды лишило её сознания. Очнувшись от омерзительного запаха, с трудом выбралась из-под тела Дыбаря, запачканная его кровью, шатаясь от внезапной слабости и тошноты, вышла из чума. Как в тумане, она увидела фигуру ещё одного человека, сидящего у костра. Человек очень медленно повернулся к ней, а затем, что-то крикнув, упал и, перевернувшись на земле, вдруг выстрелил. Сильный удар откинул Тингу к чуму, её тело, отброшенное пулей, скатилось по шкурам и неподвижно застыло. Остап поднялся с земли и, держа карабин на изготовку, подошёл к чуму. Толкнув ногой тело Тинги, откинул полог и вошёл внутрь. Почти напополам перерубленный Дыбарь не подавал никаких признаков жизни. Его лицо сохранило страшный оскал.
— Ну что, поперёд батьки лезть не надо, — сказал Остап, ощерившись, мертвому Дыбарю. — А по мне, как-никак, а ещё тёпленькая.
С этими словами он вышел и, поставив карабин, за ноги втащил в чум тело Тинги. Через какое-то время вышел, вытер о валявшуюся телогрейку руки и торопясь стал складывать в мешки заготовленную Ванголом и Тингой копчёную птицу и рыбу. Прихватив котёл с жареным мясом и карабин, он погрузил всё в небольшую орочонскую лодку-долблёнку, привезённую для охоты Ванголом. Уходя, Остап разворошил догоравший костёр, бросил несколько горевших поленьев в чум и отчалил от берега. Течение подхватило его и быстро понесло. Уже издали он с удовольствием наблюдал, как пламя высокими языками взметнулось над чумом и чёрный дым повалил в небо.
«Теперь меня уже никто не догонит, теперь-то я вырвусь», — думал Остап, управляясь веслом, всё дальше и дальше отгребая от берега. Через какое-то время сытый и довольный Остап, лениво лежа в лодке, вдруг встрепенулся. Полуспящее сознание вдруг оживилось, ему привиделась вдруг огромная чёрная лошадиная голова, возвышающаяся над плывущим мимо него берегом реки. «Тьфу, чертовщина какая-то!» — буркнул он и закрыл глаза. Его сытому, усталому телу нужен был отдых.
Вангол ещё утром почувствовал опасность. Он был уже рядом с тайником, и ему невольно вспомнились слова Такдыгана о злых духах. Но возвращаться он даже не подумал, уверенно продвигаясь вперёд, ища и находя приметы, подсказанные ему старым охотником. Вангол подошёл к пещере, вход в которую нельзя было рассмотреть даже в двух шагах. Вертикальный, как небольшой наклонный колодец, лаз было видно только сверху, если заглянуть под нависший козырьком камень. Осторожно спускаясь, Вангол вошёл в большой продолговатый зал и при свете факела огляделся. Сразу от входа вдоль стен ровными рядами стояли ящики. Вскрыв один из них, Вангол обнаружил трёхлинейки, прекрасно сохранившиеся в смазке, винтовки были совсем новые. Взяв одну из них, Вангол скоро отыскал большое количество патронов, которыми забил две кожаные сумы. В дальнем конце зала угадывалось что-то вроде лаза. Оставив сумки у входа, он направился в ту сторону. Как только он пересёк половину зала, необъяснимое чувство тревоги овладело им. Он остановился, внимательно огляделся и, не увидев никакой опасности, двинулся дальше. В свете колеблющегося пламени факела вдруг открылось нагромождение каких-то предметов на полу перед входом в лаз.
Сделав несколько шагов, Вангол почувствовал сильную головную боль и животный страх, сковавший его на месте. Он медленно присел и понял, что двинуться дальше вперёд не сможет. Он просто не сможет заставить себя сделать даже один шаг в ту сторону. Пересиливая боль, разливавшуюся по телу и обессиливавшую его, он попытался рассмотреть лежавшее перед ним. И вдруг ясно понял, что это сапог, из которого торчала, в остатках истлевших обмоток, кость ноги. Рядом матово поблёскивал какой-то круглый предмет. Вангол с огромным трудом, пересиливая себя, протянул руку и взял его. В его голове почти кричал голос Такдыгана: «Немедленно уходи!»
Вангол медленно, на четвереньках, стал пятиться, отползая назад. Сколько прошло времени, когда, почти теряя сознание, добрался до выхода из пещеры, он не понял. Здесь головная боль прошла, он быстро пришёл в себя. Посчитав, что на сегодня достаточно этого испытания, Вангол стал выбираться на поверхность. Выбравшись и присев у входа в пещеру передохнуть, Вангол задумался об увиденном, как вдруг оцепенел от боли, которая обожгла его сердце и тело. Он, ничего не понимая, схватился за голову и вдруг отчётливо понял, что случилась большая беда. С Тингой что-то произошло. Он искал её и не мог найти, она молчала. Она не отвечала ему, как это было всегда, где бы он ни был. Только отчаянная боль нестерпимо стучала в его мозгу. Бросив всё у пещеры, Вангол кинулся в обратный путь. Он бежал, не обращая внимания на хлещущие по лицу ветви деревьев. На камни, срывающиеся из-под ног. Он падал, не чувствуя боли. Спустившись в долину, он издалека увидел чёрный дым над стоянкой. Он бежал, моля Бога и духов тайги, но было, наверное, поздно. То, что он застал на месте стоянки, привело его в ужас и ярость. Он понял, что тот, кто совершил всё это, уплыл на лодке и догнать его невозможно. Догоравший чум затушить было нечем, и Вангол в бешенстве, голыми руками раскидывал рухнувшие горящие жерди и шкуры, обжигаясь и на что-то надеясь. Однако, когда он увидел останки двух тел, его надежда погасла, как и желание жить дальше. Он упал на землю и дико закричал от боли утраты. Судорожно сжимая кулаки, он пролежал так несколько часов. Это был, наверное, последний раз в жизни, когда он плакал. К вечеру он вытащил маленькое тело Тинги, обмыл его в речной воде
и, укутав в свою рубашку, положил на берегу. Всю ночь пальмой и руками копал ей могилу, утром опустил её тело и горстями, очень осторожно, стал засыпать. Весь следующий день Вангол носил камни и укладывал на могиле, к вечеру выросла пирамида выше человеческого роста, а он всё носил и носил камни, пока не упал, обессиленный, у подножия созданного им памятника. Обняв землю, скрывшую от него его Тингу, уснул.
Утренняя прохлада пробудила Вангола. Если бы всё это был сон, подумал он, открывая глаза. Но была явь, жуткая и неизбежная. Вангол успокоился и стал осматривать всё, что осталось на их стоянке. Недалеко от сгоревшего чума он нашёл телогрейку, большой размер которой говорил о мощном телосложении её владельца. Да, это была телогрейка того, кого зарубила Тинга в чуме, убедился Вангол. На внутренней стороне воротника телогрейки хлоркой была вытравлена надпись. «Дыбарев А.А. 2 отр.».
Значит, один из них Дыбарев. Вангол запомнил навсегда эту фамилию. Ещё он запомнил запах телогрейки, вернее, странную смесь запахов, исходящих от неё. Запомнил навсегда. Он должен найти убийцу Тинги. Он его найдёт. Вангол собрался и, отыскав ушедших довольно далеко оленей, двинулся в обратный путь к стойбищу Ошаны, неся ей страшное известие о гибели её дочери. Печальные звуки бубна ещё издали сказали Ванголу, что Такдыган и Ошана уже знают о постигшем их горе.
Через несколько дней Вангол, хорошо подготовленный родичами к дальней дороге, прощался с ними. Все были печальны, все понимали, что если и увидят Вангола, то это будет очень нескоро. Старый Такдыган знал, что это его последнее прощание с Ванголом. Он снял с себя ладанку и надел на шею Вангола.
— Прощай, сынок. Возвращайся. Как только твоя душа устанет, возвращайся в тайгу, здесь она наполнится силой. Мы будем тебя ждать, — сказал старый охотник, довольно осматривая Вангола.
Да, это был другой человек, и это была его, Такдыгана, гордость. Вангол вложил в руку старика золотые карманные часы, найденные им в пещере:
— На память. Их владельцу они уже не нужны, а вещь хорошая, столько лет пролежали, а идут. — Он открыл крышку, на которой была выгравирована надпись: «Павлову за личное мужество. Брусилов». Под крышкой была аккуратно вклеена маленькая фотография женщины. Ему показалось, что где-то совсем недавно он видел эту женщину. Но часам было столько лет, что он отбросил такую мысль. — Прими, отец.
Такдыган с достоинством принял подарок.
Вангол ничего не рассказал Такдыгану о том, что произошло с ним в пещере. Утрата Тинги как бы вытеснила из его сознания всё остальное. Но сейчас, когда он возвращался в те места, вспоминал и не мог найти объяснений тем событиям. Он должен был забрать оружие и патроны, оставленные у входа в пещеру, и, разыскав следы убийцы, найти его. Спускаться в пещеру Вангол не стал, его вдруг остановило осознание того, что к дальнейшему пути ему надо быть как-то по-особому подготовленным. Что это означает, он чувствовал, но не понимал. Понимал только, что сейчас пока не готов вернуться в пещеру. Забрав оставленное им у пещеры оружие, он вернулся к стоянке и, посидев какое-то время у могилы Тинги, двинулся в тайгу. Без труда обнаружив место, откуда Дыбарь и Остап наблюдали за стоянкой перед нападением, Вангол пошёл по их следу. Пошёл туда, откуда они пришли. Он должен был выяснить имя того, кто убил Тингу. Это можно было узнать только в лагере, откуда бежали эти двое. Через несколько дней он обнаружил останки ещё двоих и понял, какая участь постигла убитых. Верхом на оленях Вангол преодолел весь путаный маршрут беглецов очень быстро, почти не спал, давая отдых только оленям. Скоро он почувствовал близость лагеря, близость тысяч людей, окружённых колючей проволокой и лаем сторожевых собак. Оставив оленей глубоко в тайге, Вангол вечером приблизился к лагерю и стал наблюдать. Обнесённая колючей проволокой с вышками по периметру территория занимала большую площадь на плоской вершине небольшой сопки. Лес вокруг был тщательно вырублен, и даже кустарник был вырезан так, что все подступы хорошо просматривались. От больших ворот лагеря уходили несколько дорог, по которым небольшие колонны зэков возвращались с работ. Каждая колонна сопровождалась конвоем с собаками. Бараков на территории Вангол насчитал больше двадцати, это означало, что в лагере не менее четырёх тысяч зэков. Как найти тех, кто знает беглецов? Как с ними встретиться и поговорить? Вангол вернулся к своим оленям и стал располагаться на ночлег, решив, что утро вечера мудренее.
— Утро вечера мудренее! — сказал Битц, откинувшись в кресле. — Продолжим разговор завтра.
Вызвав конвой, он проводил глазами вора в законе Москву, который молча вышел из его кабинета. «Да, сильный мужик, умница», — про себя произнёс Битц и, закрыв лежавшую перед ним тетрадь, убрал её в сейф. Попытка вербануть Москву не удалась, что ещё сильнее убедило Битца в необходимости найти дорожку к этому человеку. Битц отчётливо понимал, что такие, как Москва, готовы на всё, кроме предательства. Имея непререкаемый авторитет в своей среде, они незримо управляют людьми, а главное — их управление наиболее эффективно. Москва отвергал любые попытки сотрудничества с Битцем как с начальником лагеря. А если попробовать с другой стороны? Битц надолго задумался. Негромкий стук в дверь прервал его размышления.
— Войдите.
Дверь открылась, и на пороге появился Макушев.
— Проходи, проходи, Степан, присаживайся, рассказывай, как съездил? — Битц искренне рад был видеть Степана, который почти на месяц уезжал по его поручению в Забайкалье.
Степан сел на стул, закурил. Он вкратце рассказал о результатах своей поездки, все поручения Битца он выполнил. Главное, он привёз секретный архив Битца, который тот оставил в Могоче в надёжном месте перед поездкой в Москву, опасаясь внезапного ареста. Теперь Битц бережно вытаскивал из портфеля тетради и папки, в которых годами хранилась информация, цены которой просто не было.
— В поезде от Могочи до Иркутска познакомился с интересными людьми, научные работники из экспедиции возвращались, — рассказывал Макушев, попивая горячий чай, приготовленный Битцем. — Они прошли от Иркутска до Удогана тайгой по маршруту будущей железной дороги. Сбились с пути, потеряли в тайге двоих, еле уцелели сами.
— Они были в Удоганлаге?
— Да, несколько дней. У них было сопроводительное письмо из обкома партии.
— И что, как впечатление? Рассказывали что-нибудь?
— Нет, как только я спросил о лагерях, они сразу сменили тему разговора. — Макушев улыбнулся, вспоминая умный, внимательный взгляд Пучинского, тихо ответившего на его вопрос: «Меньше знаешь — крепче спишь».
Потом, в тамбуре вагона, после бутылки водки, выпитой на двоих, Пучинский сказал Макушеву, что после этой экспедиции мир вывернулся для него наизнанку, показав своё грязное нутро, так красиво закрашенное снаружи бравурными маршами и лозунгами. Узнав, что Макушев едет на Украину и будет в Киеве, Пучинский попросил его по возможности заехать по одному адресу и передать привет от Фёдора, сказать, что он жив.
— Наверняка это кто-то из заключённых Удоганлага попросил Пучинского передать весточку родным.
— Ты заезжал? — спросил Битц.
— Нет. Опасно, — ответил Макушев.
— Правильно, тебе светиться нельзя. Поручи это Прохорову. Как он там на свободе устроился? Вызови его на явку. Будь крайне осторожен.
— Вот адрес Пучинского. Думаю, это очень хороший человек, который может пригодиться, — сказал Макушев, положив на стол Битцу смятый шарик газетной бумаги.
— Хорошо, проверим, в Иркутске нам люди нужны. Напиши ему хорошее дружеское письмо, где просто сообщи, что его просьбу выполнил. Пусть Прохоров выполнит его просьбу и весточку от родственников, желательно письмо или фото, пообещает передать. Задача ясна?
— Предельно ясна, — ответил Степан.
— Дома-то был?
— Нет, с поезда сразу сюда.
— Хорошо, езжай, Степан, домой, Мария заждалась, наверное, привет передай, отдохни день — и на службу. — Крепко пожав широкую ладонь Степана, Битц углубился в свой архив. Где-то, что-то и когда-то упоминалось в его бумагах о законнике по кличке Москва.
Три дня кружил Вангол вокруг лагеря, изучая маршруты движения и места работ заключённых. Его интересовал второй отряд, и он смог установить, где работали зэки из этого отряда. Утром четвёртого дня он ждал группу заключённых, валивших лес в одном из распадков, километрах в десяти от лагеря. Он уже знал, что они из второго отряда, и теперь ему нужно было каким-то образом поговорить с кем-то из них. Бригада втянулась в работу. Дружно вжикали пилы, звонко тюкали топоры, кое-где раздавался негромкий разговор. Вангол устроился недалеко и наблюдал.
— Кузя, чё топор бросил, опять приспичило? — кто-то громко заорал, и раздался хохот.
— Я щас, мужики, чё, виноват, что ли.
Небольшого роста мужик в рваной телогрейке мелкой трусцой побежал в сторону густого ельника. Конвоиры, увлечённые игрой в карты, даже не посмотрели в его сторону.
— Давно сидишь, Кузя? — раздался чей-то голос за спиной расположившегося по нужде мужика, что-то острое и холодное прижалось к его шее.
— Дак токо присел, — заикаясь, еле слышно прошептал Кузя.
— Я не про то, дурак, я про лагерь. Потерпи маленько, поговорим, а уж потом облегчишься, — тихо приказал Вангол испуганному мужику.
Тот трясущимися руками натянул на себя штаны.
— Третий год лямку тяну, а чё? — ответил шепотом Кузя, пытаясь повернуться к Ванголу.
— Стой как стоишь, шевельнешься, зарежу. Понял!
— Понял.
— Дыбарева знаешь?
— Знал такого, токо его нет, в бегах он, уже месяц как в бегах, а может, подох в тайге.
— С кем он кентовался, с кем бежал? Говори, у меня времени мало.
— С кем бежал, не знаю, а держался он за Остапа, ну втроём они держались всегда, Пятак, Остап и Дыбарь. Наверно, и рванули вместе, только тогда вся бригада ушла после урагана.
— Остап — это кличка? Как его фамилия? Знаешь? — Вангол шевельнул ножом у горла Кузи.
— Остапович, кажись, бульбаш он, — прошептал Кузя и взмолился: — Ой, отпусти, начальник, мочи нет.
— Остап молодой, сколько лет?
— Не, Пятак с Дыбарем лет под тридцать, а Остапу за пятьдесят давно. Отпусти, ради бога! Сил нет! — заскулил Кузя, приседая.
— Свободен. Никому ни слова, — сказал Вангол, отпустил Кузю и исчез среди густых веток молодых ёлок.
— Ни хрена себе, тайга кругом безлюдная… — причитал Кузя, облегчённо вздыхая.
Всё так же вжикали пилы, тюкали топоры. Кузя, прибежав, торопливо схватился за топор и, оглядываясь на ельник, стал рубить сучья.
— Чё оглядываешься, Кузя? Медведь напугал, что ли? — спросил кто-то.
— Ага, — под хохот ответил Кузя.
Вангол быстро уходил от лагеря, теперь он знал, кто ему нужен. Теперь в Иркутск, к Пучинскому, но сначала нужно найти родича Такдыгана, отдать ему таблички, он поможет. Перед отъездом из стойбища Такдыган напомнил ему о своём родственнике, который долгие годы помогал им, тайно снабжая всем необходимым. Все расчёты между ними велись на деревянных дощечках. Вангол долго разглядывал испещрённые какими-то полосками таблички и ничего не понял. Ванголу необходимо было успеть на встречу с этим человеком. Там, у пещерки, которая когда-то спасла Вангола, он ждал двое суток, пока не услышал чьё-то осторожное приближение.
Вангол разжёг небольшой костёр, поставил чайник и стал ждать. Не прошло и получаса, как к костру на верховом олене подъехал мужчина неопределённого, как у всех эвенков, возраста.
— Здравствуйте, вы Пётр Андреев? — Вангол встал и протянул для рукопожатия руку. — Вангол.
— Пётр. Будем знакомы, — пожав руку Вангола, сказал приехавший.
— Вам большой привет от Такдыгана.
Глаза охотника потеплели, и он, улыбнувшись, спросил:
— Жив ещё старик, как его здоровье? Когда ты его видел и кто ему будешь?
— Жив и здоров. Я его родич, приёмный сын, вот он передал со мной таблички и просил помочь мне. — Вангол вынул из-за пазухи таблички и передал охотнику.
Андреев взял их и, посмотрев, сказал:
— Всё точно. Так чем я могу тебе помочь, говори. Все деньги старого Такдыгана в сохранности, и я могу их тебе передать, но это очень много, больше пятисот тысяч рублей. Тебе нужны деньги?
— Деньги тоже, наверное, понадобятся, но не так много. Мне нужно добраться до Иркутска, нужна обычная одежда и обувь, желательно не новая, но приличная. У меня есть документы, вот посмотрите, смогу ли я с ними сесть в поезд. — Вангол протянул Андрееву студенческий билет Игоря Сергеева и его паспорт. Фото на паспорте сильно отличалось от лица Вангола, скрытого бородой и усами. С паспорта смотрел молодой безусый юноша с открытым взглядом и короткой стрижкой.
— Да, тайга меняет людей, если постричься и переодеться, сходство, наверное, будет. Когда тебе всё это будет нужно?
— Скоро, как можно скорей. Но сначала мне нужна ваша помощь в другом. Вы хорошо знаете эти места, скажите, эта речка куда впадает? — Вангол рассказал, где они охотились с Тингой, стал рисовать на земле и объяснять Андрееву то место, где была убита Тинга.
— Эта речка — один из притоков реки Чары, — сказал Пётр, прервав объяснения Вангола.
— А Чара впадает в Лену. Так? — спросил Вангол.
— Нет, в Олёкму. Только на вашей лодке этот тип по Чаре не пройдёт, там пороги и течение такое, что не каждый на нормальной лодке сможет пройти.
— Значит, его нужно у впадения этой речки в Чару искать, дальше он по воде не уйдёт.
— Да, но он об этом может и не знать. Скорее всего, он поплывёт по Чаре, но сколько он сможет пройти, невозможно определить.
— Что же делать? Я должен догнать этого зверя, должен! — Вангол стиснул зубы и сжал кулаки.
Они сидели у костра. Языки пламени отражались в глазах Вангола.
— Как бы там ни было, он не минует Усть-Жуя, это эвенкийский посёлок на Чаре, единственный, дальше до самого Олёкминска людей нет. Если он там побывает, люди скажут тебе. Если нет, то искать нужно выше по реке, — раскурив трубку, после недолгих раздумий сказал Андреев.
— Как мне попасть туда?
— Если быстро, то только водой. Я помогу тебе выйти в верховья Чары. Но где там взять лодку? — Андреев вновь надолго задумался, теребя длинный и редкий ус. — Невозможно. Пойдёшь берегом до Усть-Жуя, других вариантов нет. Там купишь у эвенков лодку, я напишу письмо родичу. Если тот, кого ты ищешь, прошёл посёлок, узнаешь и на лодке нагонишь его. Смотри, Чара очень опасная река, пороги и даже водопады до полутора-двух метров, норовистая, бывает, за полчаса поднимает воду до трёх метров.
Первые двое суток Остап только ел и спал. Удобно устроившись в лёгкой узкой долблёнке, он практически не приставал к берегам, и течение неглубокой реки несло его, кружа и покачивая. Он был спокоен. Густо заросшие кустарником и камышом заболоченные берега, заряженный карабин под рукой обеспечивали его полную безопасность. Он знал, что догнать его невозможно, да и кто будет догонять? Запуганные местные эвенки, чью стоянку он разорил? Он наслаждался свободой и природой, расслабленно сквозь дрёму думая о том, что он ещё поживёт в своё удовольствие. Главное — добраться до дороги, до железки, до людей, там знает, как затеряться среди этих тупых и доверчивых тружеников, строителей светлого будущего. Он себе будущее уже построил, ему только нужно добраться до Ростова, где в надёжном месте лежат и ждут своего хозяина деньги. Ох, не жизнь, малина ждёт его. Сразу на море, погреться в ласковых тёплых волнах, поваляться на горячем песочке, выгнать из себя всю хворь лагерную. На пятые сутки его лодку вынесло в Чару. Он проснулся оттого, что лодку сильно качнуло, и, оглядевшись, увидел, что река стала значительно шире, изменились и берега. Скалистые, покрытые сосной и кедром, они высоко вздымались над руслом реки. По солнцу Остап определил, что течение реки несёт его на восток, а не на юг, как было до этого. Это не очень ему понравилось, но ничего поделать было нельзя, и он, плотно поев, стал подгребать к берегу. Лодка мягко уткнулась в прибрежный песок, и, прыгнув в воду почти по колено, Остап как ошпаренный выскочил на берег. Вода была ледяная. Вытащив лодку, Остап решил развести костёр, обогреться и высушить одежду, которая за время его плавания отяжелела от впитанной влаги и уже не согревала. Его слегка покачивало, и он, чуть отойдя от берега, прилёг на мягком ковре мха среди тихо стоявших кудрявых кедров. Отлежавшись на берегу и придя в себя, Остап разжёг большой костёр и, раздевшись догола, благо солнышко по-летнему сияло на чистом небе, хорошо высушил всю одежду. Белое, долго не видавшее солнца тело хватануло загар и от пламени костра, и от солнца. Остап с удовольствием поглаживал украшенную наколками покрасневшую кожу. Только к вечеру он погрузился в лодку и оттолкнулся от берега. Широкая, чистая гладь реки спокойно расстилалась перед ним, и он, как всегда закутавшись в одежду, улёгся и уснул. Ему приснился странный сон, будто он один идёт по пустыне, и солнце беспощадно жжёт его плечи, и негде укрыться от его палящих лучей, негде спрятаться от нестерпимого зноя. Вдруг он видит огромное тенистое дерево и бежит к нему, но под деревом тесно сидят люди, он останавливается оттого, что эти люди поворачивают к нему свои лица, и он узнает Гошку, Пятака и многих других. Они молча смотрят на него. Он начинает понимать, что ему под этим деревом не укрыться. Вдруг кто-то сзади бьёт его в спину, и он слышит нечеловеческий хохот. Мгновенно взмокнув от охватившего его ужаса, Остап проснулся. То, что открылось перед ним, когда он, наконец продрав глаза, увидел в утренней туманной дымке, стелющейся над водой, заставило его судорожно вцепиться в тонкие борта долблёнки. Стремительное течение несло лодку, кружа, мимо скальной стены по левому берегу к целой гряде торчащих из воды камней, перегораживавших практически всё русло реки. Вода просто кипела, широкой полосой прорываясь через препятствие. Остап стал вытаскивать из-под себя небольшое весло, но неустойчивая лодка чуть не перевернулась от его движений. Остап, оцепенев, понял всю непоправимость ситуации. Ему не оставалось ничего другого, как молиться Богу, но он не знал молитв и не ведал веры. Несколько минут лодку неудержимо быстро несло к шиверам, Остап, всё-таки каким-то чудом извернувшись, вытащил весло, но его попытки выгрести куда-либо были бесполезны. Боковой слив прижимал лодку к скале, и течение в считаные секунды бросило её в шиверу. Треск — и ледяная кипящая вода приняла в себя барахтавшегося Остапа. Переломленная почти пополам долблёнка быстро удалялась, подхваченная течением, крутясь и переворачиваясь в волнах, тогда как Остап, захлёбываясь в воде, всё-таки смог сбросить с себя ватник и изо всех сил выгребал к берегу. Сильное течение сносило его, но боковой прижим помогал, и он довольно быстро выкарабкался на прибрежные камни. Его трясло от холода, обессиленный, он кое-как подполз к скале и, сжавшись в мокрый трясущийся комок, попытался согреться. Утренний прохладный ветерок, казалось, насквозь пронизывал его. Солнце медленно поднималось над сопками, только спустя несколько часов его лучи упали на скрючившееся под скалой тело Остапа. Немного согревшись, он обрёл способность соображать, и, как только это случилось, он понял, что обречён. Он выбрался из воды, он был на берегу, но это ничего не меняло. Над его головой была отвесная стена скалы, небольшие трещины и выступы которой не давали и малейшей надежды на возможность подъёма. Справа и слева каменная площадка, на которую он выбрался, уходила в воду, которая кипела от множества камней. Глубина и быстрое течение, а особенно ледяная вода не просто пугали, а делали непреодолимым это пространство до зеленеющего метрах в трёхстах берега. Всё, что было у Остапа ещё несколько часов назад, унесла река. Он сидел, прижавшись спиной к скале, и наблюдал, как раз за разом в бурлящих шиверах из воды выпрыгивают, радужно поблескивая на солнце, какие-то рыбины. Вечером на противоположный берег реки вышли на водопой несколько сохатых и до сумерек резвились на берегу, гоняясь друг за другом. Наступала ночь, Остап не знал, что делать. Наверное, впервые в жизни он был в тупике, из которого не мог вывернуться при всей своей изворотливости и огромном опыте. Он всегда находил выход из, казалось бы, безвыходных ситуаций. Он был умнее и хитрее многих, и это всегда спасало его, но здесь не было людей. Не они были препятствием и угрозой для его жизни, с ними бы он справился. Сама природа стала для него ловушкой, и против неё Остап был бессилен. Но эта же природа наделила его способностью бороться за свою жизнь до конца, несмотря ни на что и не щадя ничего. Он родился и вырос на одной из рабочих окраин города Ростова и, кроме вечно пьяных отца и матери, из детства не помнил ничего. Не помнил, как оказался среди беспризорных. Единственное воспоминание детства, оставшееся в его памяти навсегда, — как его поймали на базаре с украденной им вяленой рыбёшкой. Кто-то подставил ему ногу, когда он, сорвав с прилавка у тётки рыбину, удирал. Он упал, а выпавшая из рук скользкая рыбина ещё катилась по снегу вперёд. Он вскочил и бросился к ней, но ноги оторвались от земли и смешно болтались в воздухе. Чья-то сильная рука, ухватив его за шиворот драного пальтишка, крепко держала его, а затем швырнула в толпу бежавших за ним людей.
— Держи ворюгу!
— Бей его! — слышал он голоса разъярённых людей, и его били, пинали и топтали ногами люди.
Он не чувствовал боли, ему было обидно, что затоптали ногами рыбину, которую он украл, и никому до неё не было дела. Он лежал на земле и смотрел, как рыбина, втоптанная в снег, смотрит на него остекленевшими глазами. И ему её было жалко. Больше в жизни ему не было жалко никого. Его бросили бить, когда кровь из разбитого носа брызнула на снег и кто-то истошно заорал:
— Убили мальца!
В секунды около него образовалась пустота. Он подполз и вытащил из снега рыбу. Так, в крови, с рыбой в руках, его и забрали чекисты. Потом был детдом, из которого он бежал, его ловили, он снова бежал, пока не встретил на своём пути Сивого. Сивый, местный вор, приютил шустрого пацана, пригрел его и навсегда определил его место в этом мире. Когда Остап вырос, он уже был авторитетным вором и вскоре заменил Сивого в банде, промышлявшей в Ростове и его окрестностях. Именно Сивый научил его думать, именно он научил его не попадаться и всегда выходить сухим из воды. Именно он приучил его не оставлять ни следов, ни свидетелей. Он был его учителем. Однако, когда назрела необходимость, именно Остап зарезал Сивого, ловко подставив одного из претендентов на его «престол». Ему не было тогда и двадцати, но выглядел он далеко за тридцать, и это устраивало его. Вот и сейчас по всем ментовским документам ему было за пятьдесят, хотя не было ещё и сорока. Неохота умирать, думалось Остапу. Жизнь, вот она, близко, как тот берег. Да как до неё добраться? Его мозг лихорадочно работал. Всю ночь он двигался, согреваясь, и с первыми рассветными лучами всё-таки попытался подняться по скале наверх. В очередной раз сорвавшись, сильно ушиб колено и оставил эти попытки. Вариантов не оставалось, ещё день-два — и верная смерть от холода и голода. Остап с тоской посмотрел вверх по течению и вдруг что-то заметил в волнах. Это было дерево, которое тащило течением. Остап быстро разделся, собрал всю одежду в узел, ремнём затянул его и захлестнул на руке. Как только корневище сосны поравнялось с местом, где стоял Остап, он бросился в воду. Пятнадцать или двадцать метров до спасительной лесины он преодолел на одном дыхании и схватился за скользкие, обломанные ветви. Холод сковал тело, лесину быстро несло течением, и Остап намертво вцепился в неё, боясь соскользнуть. Приближались камни, шивера гудела ровным гулом. Корневище сосны ударилось в камень, и, крутясь в воде, лесина стала разворачиваться поперёк течения. В какой-то момент Остап успел хватануть воздух, но под водой его бросило и ударило о камни, оторвав от спасительного ствола. Почти потеряв сознание, он всё-таки всплыл на поверхность, увлекаемый течением, стал подгребать к берегу. Быстро приближались новые камни, где высокими бурунами вздыбливались целые валы воды. Остап что есть мочи поплыл к берегу. Он успел. Он выбрался на берег. Он был в одних трусах, узел с одеждой сорвало с руки, но он был на берегу, который зеленел свежей травой и шумел молодыми берёзками и лиственницами. Остап выполз на горячий песок, небольшой полосой окаймлявший берег. Полуденное солнце согревало его тело, и он, раскинувшись, с блаженством впитывал его лучи. Но это продолжалось совсем недолго. Сначала несколько, а потом сотни или тысячи комаров облаком зависли над Остапом, нещадно впиваясь в его беззащитное тело. Единственным спасением от них была река, куда доведённый до отчаяния Остап неоднократно бросался, но вода была настолько холодна, что больше минуты в ней высидеть было нельзя, и он выскакивал из неё, бежал по берегу, согреваясь и хоть как-то спасаясь от кровожадной мелкой нечисти. Он уставал и падал, зарываясь, если было где, в песок. К вечеру, без сил и желания двигаться, он лежал на берегу, закопавшись в тёплый песок, и уже не реагировал на укусы комаров и мошки, лишь изредка отхаркивал попадавших в глотку насекомых. Его лицо опухло от укусов, и глаза почти не открывались, израненные камнями ступни кровоточили, но Остап перестал чувствовать боль. Ему вдруг стало хорошо и весело. Он сел на песке и расхохотался. Он хохотал, и слёзы текли из узких прорезей его отёкших век. Он закатывался от смеха и катался по берегу, хватаясь за живот. В наступающей темноте его хохот, отражаясь от скал, далеко разносился по реке. Он хохотал до тех пор, пока не потерял голос, и теперь уже только шипел и дребезжал, как переполненный паром, кипящий на плите чайник.
Несколько суток Вангол ехал на оленях на северо-восток, ориентируясь по приметам, рассказанным Петром, пока не почувствовал запахи человеческого жилья. Он не стал заходить в посёлок, а двинулся в сторону пастбищ, по которым бродили колхозные стада оленей, опекаемых оленеводами. Одним из них был родич Андреева, которого Ванголу необходимо было найти. Ванголу повезло, первое же стойбище, к которому его привели следы кочевья, оказалось стойбищем Василия Андреева, родича Петра. Отказавшись остановиться и погостить у гостеприимного оленевода, после недолгих бесед Вангол пешком двинулся дальше. На второй день он вышел к месту впадения в реку Чару одного из её многочисленных притоков. В укромном месте на берегу его ждала купленная им у Василия длинная, с приподнятым носом, эвенкийская лодка. Вангол уверенно оттолкнулся от берега. Василий рассказал Ванголу, что около десяти дней назад один из эвенков видел, как течением пронесло остатки орочонской долблёнки. Это было значительно выше Усть-Жуя. Поэтому Вангол был уверен, что если Остап уцелел, то он на Чаре, где-то выше по течению. Добраться туда против течения было сложно и тяжело, но Вангол, ловко работая где шестом, где вёслами, медленно, но уверенно поднимался по реке. Почти четырёхметровая лодка, сделанная из сухих, тонких еловых досок, была удивительно легка и послушна в управлении. В некоторых местах Ванголу приходилось идти по берегу, на длинной бечеве протаскивая лодку через мелкие стремнины. В некоторых приходилось лодку нести на плечах, обходя по берегу небольшие водопады и сливы. День за днём, в упорной борьбе с рекой, он всё выше поднимался по течению, ни разу не заметив каких-либо признаков человеческого присутствия. Однажды ему показалось, что он услышал какой-то вопль. Это был нечеловеческий крик, но и ни одно из известных Ванголу животных таких звуков не издавало. В этом месте течение было сильным, и Вангол брёл по берегу, ведя лодку на бечеве. Что-то насторожило его, он приостановился, почувствовав на противоположном берегу реки какое-то движение. Только благодаря своему удивительному зрению он разглядел небольшое тёмное отверстие в обрывистом песчанике и еле заметную тропу, ведущую к нему. Вангол спрятал лодку и через полчаса наблюдения увидел, как из отверстия показалась заросшая лохматая голова, на небольшую площадку перед норой вылез человек. Он был абсолютно гол, лишь какие-то лохмотья болтались на его бёдрах. Человек при сел на корточки и, размахивая руками, стал что-то говорить. Вангол пытался услышать, но расстояние было большим, и шум недалёкой шиверы мешал. Через какое-то время человек поднялся и, сложив руки за спиной, понуро склонив голову, спустился по тропе к воде. Как будто выполняя какие-то команды, он остановился на берегу у воды, какое-то время стоял, а затем бросился к воде и, упав на колени, долго и жадно пил. Затем, словно кто-то приказал ему снова, встал и, сложив руки за спиной, побрёл к спускавшемуся к воде редкому березняку. Вангол хорошо разглядел его худое, покрытое коростой и грязью, измождённое тело. Спустив на воду лодку, Вангол быстро переплыл на берег, где в лесу добывал себе пищу Остап. В том, что это был именно он, Вангол не сомневался. Течение снесло Вангола несколько ниже места, где была нора. Оставив лодку, взяв с собой только лук и стрелы, открыто пошёл по берегу. Не доходя до норы Остапа пару десятков метров, Вангол на берегу собрал валежник и разжёг костёр. Он сел у костра и стал ждать. Пламя жадно лизало сухие ветви, лёгкий ветер стелил дымок над водой и уносил куда-то вдаль сиреневым туманом. Вангол сидел неподвижно, но чувствовал и слышал каждое движение и шорох в пространстве вокруг себя. Он чувствовал, как Остап сначала затаился в лесу, а затем стал осторожно приближаться. Крался ползком, как дикий зверь, останавливаясь и принюхиваясь, вжимаясь в мох и извиваясь, как ящерица. Вангол чувствовал на себе его взгляд и знал, что Остап уже в нескольких метрах, вот-вот бросится. Приторно-гадкий запах исходил от этого человека, Вангол вспомнил этот запах, перед глазами предстало истерзанное тело Тинги. Вангол, не вставая на ноги, резко повернулся на месте в сторону изготовившегося к броску Остапа. В пяти-шести метрах с зажатой в руке остро заточенной костью какого-то животного застыл от неожиданности Остап. Лук Вангола лежал на земле, колчан со стрелами за спиной, и нож оставался в ножнах на поясе. Вангол просто смотрел на Остапа. Остап, ещё секунды назад готовый кинуться на Вангола, вдруг как-то сник. Выронил из руки своё оружие и, опустившись на четвереньки, пополз к Ванголу. Из его глотки вырывались какие-то звуки, похожие на стоны или рыдания. Он мотал низко опущенной головой и полз к Ванголу.
— Вот, Остап, я тебя и нашёл, — спокойно сказал Вангол.
Остап остановился в метре от Вангола и поднял голову. Его заплывшие слезящиеся глаза уставились на Вангола, безобразная гримаса ужаса исказила лицо.
— Кто ты, я не знаю тебя, — пытался сказать Остап, но голос не повиновался ему, и губы едва шевельнулись.
Но Вангол уже читал его мысли.
— Зато я знаю тебя, ты убил мою жену. Я ненавижу тебя и таких, как ты. Ты умрёшь сейчас. — Вангол встал и посмотрел на лежащего перед ним Остапа.
— Я уже мёртвый. Добей меня, — ответил Остап, уткнувшись лицом в песок. — Добей меня, или я убью тебя! — вдруг закричал Остап, вскакивая.
Вангол не ожидал столь стремительного броска и едва успел перехватить руку Остапа, вцепившуюся в рукоять его ножа. Сцепившись, они стали падать. Огромная сила в столь худом теле Остапа слегка ошеломила Вангола. Изловчившись в последний момент, удержав равновесие и устояв на ногах, Вангол, перехватив и выворачивая руку Остапа, резко рванул её вверх, и остро отточенное лезвие ножа с хрустом вошло в тело нападавшего. Остап страшно и хрипло заорал и осел на колени, так и продолжая держаться за рукоять вогнанного ему меж рёбер ножа. Тёмная кровь, пузырясь, выходила из раны и струйкой скатывалась по ножу и руке Остапа, безумным взглядом смотревшего на Вангола. Вангол отвернулся и отошёл к воде. Ему захотелось помыть руки после прикосновения к этому человеку. Присев, опустил их в струю прозрачной и холодной воды. Оглянувшись, увидел, что его нож лежит на земле, а Остап, оставляя кровавый след, ползёт к своей норе. Вангол стоял и смотрел, как Остап из последних сил, зажимая одной рукой рану, втиснул голову и плечи в узкую нору и медленно исчез в ней весь. Вангол постоял ещё некоторое время, поднял, отмыл в воде нож, не оглядываясь, ушёл к лодке. У него не было желания добивать Ос тапа. Жил по-волчьи, пусть и сдохнет по-волчьи. Непогашенный костёр дымил. Этот дым ещё долго догонял быстро уходящую вниз по течению лодку Вангола.
Вернувшись в Иркутск, Пучинский неделю писал отчёт об экспедиции. В этом отчёте, кроме чисто научных наблюдений, были подробно изложены обстоятельства трагической гибели Новикова и место его захоронения. В отношении Сергеева Пучинский указал, что труп его найден не был и свидетельствовать о его смерти члены экспедиции с уверенностью не могут. В секретариате института Пучинскому отдали заказное письмо на имя Игоря Сергеева, в котором было приглашение на собеседование в особый отдел Иркутского ОГПУ. Пучинский долго не мог прийти в себя, рассматривая бумагу, заверенную печатью и подписью самого начальника. Да, думал он, этот парень далеко бы пошёл, если бы его вовремя не остановили. Вечером, у себя дома, Пучинский мелким почерком в небольшой записной книжке писал, стараясь точно восстановить в памяти, фамилии, имена и адреса людей, с которыми он провёл двое суток в лагере на Удогане. Их экспедицию в Удоганлаге встретили и, согласно сопроводительному письму, оказали помощь. Мыскову определили на отдых в комнате для командированных в штабном бараке, а Пучинского и Владимира, извинившись, поместили в каптёрку одного из бараков лагеря. Ночами к ним приходили десятки людей с одной просьбой: передать родным весточку о том, что они живы. Естественно, записывать ничего было нельзя, поэтому они с Владимиром запоминали и теперь восстанавливали эти данные. Более сотни адресов и имён смогли они вспомнить, но как выполнить обещание? Написать всем письма — верная гибель. Ездить по всей стране, а география адресов была очень обширна, тоже невозможно. Пучинский по-человечески боялся, но не мог не сделать того, что обещал тем людям. Как это сделать? Вот вопрос, который он мучительно решал и пока не знал, как решить. А пока нужно было хотя бы сохранить информацию, и он писал и писал, вспоминая лица и данные людей. Шло время, оно стремительно летело, унося в прошлое то, что пришлось пережить Семёну Моисеевичу в экспедиции. Он так и не решился разойтись со своей женой, отчего страдала более всего Мыскова. Она, вернувшись из экспедиции, собрала свои вещи и, ничего не объясняя мужу, ушла жить к матери. Теперь частенько в маленьком доме на окраине Иркутска они и встречались. Единственный, кто знал всё об их отношениях, был Владимир, который очень сдружился с Пучинским. Часто они ночи напролёт играли в шахматы, обсуждая загадочные явления, известные, но не объяснённые наукой. Строили свои гипотезы и версии знаменитого Тунгусского метеорита.
Гипотеза Владимира, что это было не падение, а разгон и старт неземного космического корабля, вызывала не столько научные протесты со стороны Пучинского, сколько живой интерес и необходимость проверки та кого обоснования данного феномена. Владимир считал, что все тела во вселенной именно потому находятся в равновесии и не сталкиваются между собой, что подчиняются закону не только притяжения, но и закону, по его выражению, взаимоотталкивания. То есть космические объекты, обладающие огромной массой, согласно законам гравитации, притягивают все не имеющие сопоставимой массы тела. Однако объекты, имеющие определённую массу, обладают огромной мощности энергетическим полем. Земля, как считает Владимир, — это огромный магнит с отрицательным потенциалом, притягивающий все мелкие, положительно заряженные объекты и отталкивающий все обладающие опять же определённой массой объекты отрицательного потенциала. Плотность вещества может быть такой, что масса такой планеты, как Земля, может поместиться в спичечном коробке. Поэтому он считает, что Тунгусским метеоритом, ворвавшимся в атмосферу Земли, было не что иное, как обладающее сравнимой с земной массой, но небольшое по величине космическое тело, которое на огромной скорости и за счет этой скорости приблизилось к поверхности планеты, но в определённый момент, из-за одноимённости электрических потенциалов, то есть сложившихся вместе сил взаимоотталкивания, было с удвоенной мощью выброшено в космическое пространство. Потому экспедиции и не могут найти ни одного образца или частички метеорита, да и места его падения. Владимир даже допускал мысль о том, что это был инопланетный корабль, использующий энергию взаимоотталкивания для путешествий в космическом пространстве. Семён Моисеевич поражался глубине и смелости этой гипотезы, гордился Владимиром, уверенно считая, что из него непременно вырастет большой учёный. Они мечтали об экспедиции к месту так называемого падения метеорита. Неизменно все их беседы не обходили стороной Вангола, но им не хватало фантазии хоть как-то объяснить те способности, которыми обладал этот таёжный охотник.
— Вот бы Вангола нам в проводники. Хоть на край света с ним пойду, — говорил Владимир.
Пучинский согласно кивал, вспоминая сына оленихи и духа тайги.
Однажды дождливым осенним вечером Семён Моисеевич с Владимиром, запершись в небольшом институтском кабинете Пучинского, долго сидели, вспоминая экспедицию, как вдруг Пучинский вскочил и заходил по кабинету.
— Владимир, срочно езжай на вокзал. Нет, поедем вместе. Срочно собирайся, пошли.
Пучинский, схватив шляпу и плащ, одеваясь на ходу, потащил за собой ничего не понимающего Владимира.
— Что случилось? Зачем нужно на вокзал? — спрашивал Владимир.
— Потом объясню, сам увидишь, давай быстрей! — перепрыгивая через ступени, бежал Пучинский. — Мы не можем опоздать, скорей.
Иркутский вокзал, несмотря на поздний час, был многолюден. На перроне сновали туда-сюда люди с чемодана ми и мешками. Отфыркиваясь клубами пара, коротко свистнул паровоз, как бы извещая всех, что прибыл поезд. Продираясь сквозь толпу, Пучинский несколько раз спросил, какой поезд прибыл. Не расслышав ответа, Владимир еле успевал за ним, как вдруг наткнулся и чуть не сшиб с ног неожиданно вставшего как вкопанный Пучинского. Перед ними, улыбаясь, стоял, держа в руках небольшой чемоданчик, молодой человек. Владимир не верил своим глазам — это был Вангол. Владимир, раскрыв объятия, кинулся к Ванголу. Единственное, что расслышал Вангол, Пучинский очень серьёзно несколько раз повторил:
— Да, но этого не может быть, потому что быть этого не может. — Оторвав Вангола от Владимира, Пучинский встал напротив, взял охотника за плечи, долго и внимательно всматривался в лицо.
— Ну, этого не может быть, конечно. Но я приехал и очень рад, что вы меня встретили, — сказал Вангол. — У меня документы Игоря Сергеева, так что теперь зовут меня Игорь.
— Всё потом, едем ко мне, — решительно заявил Пучинский. — Владимир, надо пройти задами, насколько я понимаю, контакты с органами нам ни к чему.
— У меня в поезде проверяли документы, обошлось, — сказал Вангол. — Но я не горю желанием лишний раз рисковать.
— Идём, идём.
Взяв чемоданчик Вангола, Владимир, быстро лавируя среди пассажиров, направился по перрону в сторону от здания вокзала. Пучинский и Вангол двинулись было за ним, но в свете последнего фонаря, освещавшего конец перрона, увидели трёх работников НКВД. Пучинский с Ванголом остановились, немного постояли и спокойно пошли в обратную сторону. Владимир продолжал быстро идти, размахивая чемоданчиком. Уже входя в здание вокзала, Пучинский заметил, что Владимир стоит в окружении патруля и о чём-то с ними разговаривает, размахивая руками.
Через час перед Ванголом и Пучинским открылась дверь, увидевшая их Мыскова ахнула от неожиданности.
— Вангол, глазам не верю, какой молодец, тебя не узнать, — приговаривала она, раздевая мужчин в маленькой прихожей. — Проходите, проходите. Мама, поставь чай, у нас гости.
Ещё минут через двадцать пришёл Владимир, по его разгорячённому лицу было видно, что он взволнован.
— Я отвлёк их, — сказал Владимир, ставя на стул чемоданчик Вангола. Он явно ожидал одобрения от друзей. «Спасибо, дружище», — услышал он в своей голове, почувствовав взгляд Вангола.
— Молоток, Володя! — похвалил Пучинский, наливая ему кружку чая. — Присаживайся, слушай.
Улыбаясь, Владимир устроился за столом и присоединился к Пучинскому и Мысковой, слушавшим Вангола.
Как будто огромная глыба свалилась с души Пучинского, когда он узнал, что Игорь Сергеев остался жив. И он, и Мыскова как-то сразу просветлели глазами и с огромной благодарностью смотрели на Вангола.
— Вангол, ты не представляешь, что ты для нас сделал, — только и сказала Мыскова, услышав это известие.
Тем временем мама Мысковой уже поставила на стол дымящуюся картошку и солёные огурчики.
— Ну, как тут без водочки! — воскликнул Семён Моисеевич, жалобно глядя на Нину.
— Ладно уж, выдам неприкосновенный запас.
Нина выставила на стол бутылку водки, и после первой все захрустели, нахваливая засол и золотые руки хозяйки. Вангол не торопясь рассказывал о том, что произошло с Игорем. После ужина все решили, что Вангол пока поживёт у Мысковой, это было единственное безопасное для него место. Вангол с благодарностью согласился. Он не рассказал о том, что случилось с Тингой, и только поздно вечером, когда Владимир и Пучинский ушли, он вынужденно признался Мысковой в том, что Тинга погибла. За весь вечер никто не спросил его, зачем и надолго ли он приехал, но он чувствовал этот вопрос. Если бы его напрямую спросили об этом, он не смог бы ответить. Какое-то не вполне осознаваемое им чувство необходимости заставило его приехать именно в Иркутск, именно к этим людям. Ещё он чувствовал, что они ему действительно рады, эти люди ему близки и понятны. Понятны их чувства и те опасения, которые они испытывали с момента встречи с ним. Они боялись не за себя, они боялись и переживали за него.
Он прекрасно понимал, что вернуться в тот мир, из которого он когда-то был выдворен, будет непросто, но он должен вернуться, и не просто вернуться, а занять в этом мире своё определённое место. Он не мог вернуться под своим именем. Ивана Голышева уже не было в списках живых, был Вангол, но это таёжное имя было действительным только там. Чтобы приехать сюда, он воспользовался документами Сергеева, но быть Сергеевым Игорем в Иркутске он не мог. Настоящего Сергеева знали многие люди, которые при первой же встрече увидят и поймут обман. Он не испытывал страха, понимая своё положение вне закона, однако чувство дискомфорта, чувство какой-то отчуждённости от всех людей, окружавших его эти несколько дней в дороге, не покидало.
Утром следующего дня Пучинский получил в руки повестку, в которой было указано, что он должен быть в десять часов в кабинете замначальника ОГПУ Берёзкина О.Г. Вестовой, принёсший повестку, вежливо попросил Пучинского расписаться в уведомлении и, улыбнувшись, предупредил о том, чтобы явился вовремя. Пучинский, еле сдерживая волнение и страх, охвативший его, несколько раз повторил о том, что обязательно явится и очень даже вовремя. Когда дверь за вестовым закрылась, Семён Моисеевич сел, обхватив голову руками. Немного успокоившись, посмотрел на часы. Было без четверти девять. Он мог успеть добраться до дома Мысковой, чтобы предупредить Вангола, но если за ним следят, то тем самым он его сразу выдаст. И почему он думает, что его вызвали в связи с приездом этого молодого человека, ведь он, по сути, просто не имеет документов, так как не имел их никогда. В своём отчёте об экспедиции по просьбе Вангола Пучинский ничего не написал о встрече с орочонами. Если Вангола арестовали, то тот ничего о нём не расскажет, значит, они вообще незнакомы. А если расскажет, то Пучинский объяснит: не отметил в отчёте это обстоятельство как несущественное, но сможет подтвердить, что этого человека он встретил во время экспедиции в стойбище орочон. Мысковой в институте небыло, она работала дома над какой-то научной статьёй, о тематике которой не говорила даже ему. Пучинский, окончательно успокоившись и составив для себя план ответов на возможные вопросы, оделся и направился в центр города. Там в красивом кирпичном здании давно обосновались сначала ВЧК, а потом ОГПУ. Предъявив повестку часовому у входа, Пучинский вошёл в здание. В холле сидел дежурный, который, прочитав повестку, проверил документы Пучинского и направил его на второй этаж. Там другой дежурный ещё раз проверил документы и проводил его в приёмную начальника ОГПУ. На левой двери висела картонная вывеска: «Заместитель начальника».
— Присядьте. Подождите, — сказала симпатичная, но какая-то будто неживая женщина-секретарь.
Более двух часов просидел в приёмной Пучинский, пока дверь не открылась и из кабинета не вышли несколько человек в форме с малиновыми петлицами. Что только не передумал он за эти два часа. Он очень хотел пить, но не решился попросить воды из стоявшего на столике секретарши графина. Всё это время она, почти не отрываясь, что-то печатала на пишущей машинке и непрерывно курила папиросы, дым которых облаком висел в приёмной и вытекал постепенно через слегка приоткрытую форточку. Секретарша, оторвавшись от машинки, строго посмотрела на сидевшего Пучинского и, показав пальцем на дверь, сказала:
— Идите, вас ждут.
Пучинский резко встал и чуть не упал, ноги подкосились и не слушались. Он просто отсидел их и, только благодаря неимоверному усилию воли устояв на ногах, шагнул в сторону приоткрытой двери.
— Ну что вы, Семён Моисеевич, не нужно так волноваться, — увидев вошедшего бледного и вспотевшего Пучинского, сказал сидевший за большим столом замначальника ОГПУ.
— Да я не от волнения, товарищ… извините, не разбираюсь в званиях. Неловко сидел, вот ногу и свело, чуть не упал, чувствительность потеряла, — похлопывая себя по ноге, как бы извиняясь, проговорил Пучинский, не глядя на начальника.
— Извините, пришлось вам подождать, но что поделаешь. Проходите, присаживайтесь вот в кресло, оно поудобнее.
Пучинский присел на край небольшого, но действительно удобного кресла, стоявшего около небольшого столика в стороне от огромного стола для совещаний. Начальник, нажав на невидимую кнопку, вызвал секретаршу и приказал принести две чашки чая. Сев в кресло напротив Пучинского, он долго и внимательно вглядывался в него.
— Вы так смотрите на меня… — начал было Пучинский, но был прерван:
— Не похожи вы на путешественника, на улице бы встретил и не подумал, что вы способны на такие экспедиции по дикой тайге. Однако прочёл ваш отчёт об экспедиции с интересом. Как же так случилось, что погибли люди?
— Извините, там же все указано, — сказал Пучинский. — Погиб только один человек, Сергеев пропал, хотя, конечно, маловероятно, что он уцелел, мы искали его, но не нашли.
— Плохо искали, Семён Моисеевич, плохо. Живой ваш Сергеев, — внимательно глядя на Пучинского, медленно и аккуратно помешивая чай в фарфоровой чашке, сказал начальник.
Семён Моисеевич поставил на столик уже поднесённую к губам чашку и широко открытыми от страха глазами встретился с взглядом чекиста. Как хорошо, что тот не мог читать его мысли. Он был не на шутку испуган. Справившись с собой, Пучинский сделал как бы удивленно-радостное выражение на лице. Довольный произведённым эффектом, к счастью Пучинского не заметив его испуга, начальник положил серебряную ложечку на салфетку и продолжил:
— Я вас пригласил, чтобы поговорить о нём. По нашим данным, он скоро должен приехать в Иркутск. Наверняка сразу появится в институте, так как дома его никто не ждёт. Пока он был в экспедиции, умерла мать, погиб дядя, так что он остался без родственников. Вот такие дела. Наверняка вы увидите его первым, так что сообщить ему об этом придётся вам. Вот деньги, этого ему на первое время хватит, передайте. Денежное довольствие дяди, ну и сотрудники собрали для парня. Я сделал бы всё это сам, но завтра уеду на некоторое время, поэтому прошу вас. Поддержите парня, пусть отдохнёт немного, а потом передайте ему, что просьба дяди выполнена, мы готовы отправить его в Москву на учёбу. Если он, конечно, согласен. Вот телефон кадровика, он в курсе дел, позвоните ему, как только Сергеев появится. Договорились?
Пучинский, выслушав всё, так и не прикоснулся к чаю.
— Откуда вам известно, что он жив и скоро приедет? — непроизвольно вырвалось у Семёна Моисеевича.
Начальник нахмурился и жёстко взглянул на Пучинского. Он не привык к тому, чтобы в этом кабинете ему задавали вопросы, но, отхлебнув чаю, многозначительно, подчёркивая «мы», сказал:
— Семён Моисеевич, если ищем мы, то находим.
Через полчаса Пучинский шагал по улицам Иркутска, он несколько раз для проверки, не следят ли за ним, входил в проходные подъезды домов и, только убедившись, что слежки нет, направился к Мысковой. Уже перед самым домом Пучинский остановился и долго стоял, раздумывая, потом, как-то облегчённо вздохнув, смело пошёл к знакомой калитке. Не обращая внимания на лай дворовой собачонки, постучал в дверь.
Дверь открылась сразу, как будто его около двери ждали. Весёлая и жизнерадостная Мыскова чмокнула в щёку у порога.
— Представляешь, минуту назад Вангол сказал мне: «Нина, откройте дверь Семёну Моисеевичу, он уже пришёл». А через секунду ты постучал. Фантастические способности!
Мыскова увела Пучинского на кухню, где за столом Вангол уплетал за обе щёки блинчики с маслом, горкой дымящиеся на тарелке. Кивнув, здороваясь, Вангол, как бы призывая на помощь, сказал:
— Присоединяйтесь, Семён Моисеевич, мне одному не осилить, а женщины настаивают на чистых тарелках.
Мать Мысковой, улыбнувшись, пригласила:
— Присаживайтесь, Семён Моисеевич, сейчас налью чаю, кушайте. У молодого человека прекрасный аппетит, это приятно. Нина, составь компанию мужчинам, я сама управлюсь.
Пучинский, ничего не рассказывая о вызове в ОГПУ, уселся за стол и под весёлые шутки Нины, согреваясь горячим чаем, с удовольствием поддержал битву Вангола с блинным нашествием. Когда насытившиеся мужчины, вытирая замасленные руки и губы, буквально взмолились о пощаде, мать Нины смилостивилась и отпустила их из-за стола. В маленькой комнате, где поселили Вангола, они уединились, Пучинский, несколько взволнованно, рассказал о том, где он сегодня был. Вангол выслушал спокойно:
— Не волнуйтесь, Семён Моисеевич, всё в порядке. У меня проверяли документы в поезде, вероятно, информация прошла. Значит, Игорь Сергеев должен появиться в Иркутске. Вот он и появится.
Вангол посмотрел прямо в глаза Пучинскому. Семён Моисеевич слушал рассуждения Вангола и несколько отвлёкся, услышав шум шагов и скрип открывающейся двери. В комнату вошла Мыскова. Взглянув на неё и освобождая местечко рядом с собой на диване, Пучинский вновь повернулся к Ванголу и замер от неожиданности. Перед ним на диване, улыбаясь, сидел Игорь Сергеев. То есть Пучинский прекрасно понимал, что это Вангол, но одновременно его глаза видели, что это именно Сергеев и никто другой. Даже не так, Пучинский сам себе не мог объяснить, но перед ним сидел Сергеев, который смотрел на него и улыбался. Закрыв глаза, Пучинский откинулся на спинку дивана и буквально простонал:
— Я, наверное, схожу с ума. Нина, кто у нас в гостях?
Мыскова удивлённо посмотрела на Пучинского, и то, что она произнесла, повергло его в шок.
— Семён, ты что, не узнаёшь? Это же Игорь приехал, Сергеев, потеря наша нашлась. Боже, как хорошо, что его спасли. Он ещё не рассказывал тебе? Игорь, расскажи, как ты вышел на эвенков, мы ведь думали, что ты погиб.
— Не успел. Сейчас расскажу. Разрешите, Семён Моисеевич? — продолжая улыбаться, сказал Вангол.
— Ну, вы тут побеседуйте, я сейчас, — сказала Мыскова, встав с дивана.
Проводив взглядом Мыскову, Пучинский с ужасом посмотрел на… и увидел Вангола, который, не выдержав, расхохотался.
— Что это было? — только и смог произнести Пучинский.
Вангол, успокоившись, положил руку на колено Пучинского.
— Семён Моисеевич, вы должны были увидеть Сергеева, вы его увидели. Как вы считаете, смогу я стать на время Сергеевым, если это необходимо?
— А Нина? Она считает… то есть для неё вы кто, Вангол?
— Только что и для неё, и для вас я был Игорем, но это только для того, чтобы вы поняли, что вы в безопасности. Вы не ответили на мой вопрос.
— Вангол, я много слышал о гипнозе, но то, что продемонстрировали вы, — это что-то сверхъестественное и не поддающееся объяснению.
— А зачем это нужно объяснять? Вы приняли меня за Сергеева, хотя прекрасно понимали, что перед вами я. Я дал вам возможность понять это. Если бы я этого не сделал, то сейчас бы сочинял вам чудесную историю своего спасения, и вы бы внимательно слушали, восхищаясь и радуясь моему возвращению. Нина сейчас вернётся и увидит меня, Вангола, первый раз она просто не заходила, вернее, она заходила, но об этом уже не помнит.
Раздался скрип открывающейся двери, и в комнату вошла Мыскова:
— Ну что, затворники, секретничаете? Семён, подвинься. — Она присела на диван и положила голову на плечо Семёна Моисеевича.
Вангол с улыбкой наблюдал, как на лице Пучинского менялось выражение. Он был растерян и молчал, не зная, что сказать и как продолжить прерванный разговор. Пауза затянулась. Мыскова удивлённо посмотрела на Вангола.
— Что случилось, я вам помешала? — Она сделала попытку встать, но Пучинский прижал её голову к себе и спокойно сказал:
— Ниночка, какое блаженство, натрескавшись тёщиных блинов, просто сидеть и ни о чём не думать.
— Тёщиных? Это вы, Семён Моисеевич, несколько преувеличиваете, — улыбнувшись и ещё сильнее прижавшись к нему, сказала Мыскова.
— Мне кажется, Семён Моисеевич, Нина и Владимир должны знать о том, что происходит. Володя сейчас придёт, и мы обсудим сложившуюся ситуацию, хорошо?
— Хорошо.
Семён Моисеевич услышал стук в двери дома, он спокойно посмотрел на Вангола, был уверен, что у дверей Владимир. Так и оказалось.
Узнав о том, что Пучинского вызывали в ОГПУ, Нина и Владимир обеспокоенно посмотрели на Вангола. Если он приехал по документам Сергеева и это как-то стало известно органам, то не пройдёт и нескольких дней, как о его присутствии в доме так или иначе им станет известно. Что будет тогда?
— Семён Моисеевич, позвоните в ОГПУ прямо сейчас, сообщите, что Сергеев приехал и находится у вас. Дня через два-три явится в отдел кадров. Тяжело переживает смерть родственников, но счастлив и мечтает пойти по стопам его дяди. А вас, Владимир, я прошу мне помочь, вы должны рассказать мне всё, что знаете об Игоре. Его друзьях, знакомых, увлечениях. Прошу вас сходить со мной в его квартиру, на кладбище, вы ведь были друзьями. Нина Фёдоровна, мне нужны рукописные тексты Сергеева, мне нужен его почерк, принесите что-нибудь из его работ из института. Заодно сообщите там весть о моём, то есть его возвращении. С этой минуты прошу вас забыть о том, что я Вангол, я Сергеев Игорь.
— Не надо этого делать, Вангол, мы и так сами справимся, — вдруг сказал Пучинский, взяв за руку Вангола.
— Ты о чём, Семён? — спросила Мыскова.
Владимир вопросительно посмотрел на Пучинского.
— Не беспокойтесь, Семён Моисеевич, я ничего не собираюсь убирать из вашей памяти, в этом нет необходимости. Если она возникнет, вы забудете всё, что связано со мной. — Вангол посмотрел на лица друзей.
— Знаешь, Игорь, ты совсем не изменился, разве что повзрослел, на лице появилось несколько шрамов. Это от ожогов? Ладно, ты просил принести из института свою курсовую работу по геологии, я, наверное, это сделаю сейчас. — Мыскова, чмокнув в щёку Пучинского, ушла из комнаты.
Владимир спросил:
— Игорь, когда ты хотел сходить на кладбище?
— Сегодня, Володя, если тебя не затруднит, сначала зайдём ко мне домой, одному как-то не по себе, — попросил его Вангол.
— Конечно, Игорь, какие трудности, я свободен сегодня и завтра.
Пучинский молча наблюдал за происходящим. Как только Владимир вышел из комнаты, он спросил Вангола:
— Ты считаешь, так нужно?
— Да, Семён Моисеевич, так необходимо. Только вы будете знать обо мне и никто другой. Я не знал, что ждёт меня в Иркутске, но я знал, что мне необходимо сюда приехать. Теперь, когда я здесь, становится понятным, зачем я приехал. Я должен стать Сергеевым и должен поехать учиться в Москву. Чтобы понять то, что происходит в этом мире, мне нужны знания. Здесь, в вашем институте, я их получить не имею возможности, сотни людей знают Сергеева, и заставить их узнавать его в себе я не смогу. Поэтому мне нужно скорее уехать. Уехать по направлению ОГПУ на учёбу. Такая возможность должна быть использована, Семён Моисеевич, я в этом убеждён.
— Вангол, ты обладаешь феноменальными способностями и можешь стать страшным оружием, — после некоторой паузы произнёс Пучинский.
— Вы считаете, что я могу быть оружием в чьих-то руках? Что мои способности кто-то сможет использовать помимо моей воли? Вы же прекрасно понимаете, что это не так. — Твёрдый взгляд Вангола буквально буравил Пучинского.
— Нет, Вангол, я так не думаю, просто очень беспокоюсь о тебе и хотел бы предостеречь. Там, куда ты собираешься поехать учиться, поверь мне, учат людей не науке, там обучают людей ремеслу сыска, а это, Вангол, неблагодарное дело, особенно в наше время. Ты хоть понимаешь, в какой стране ты живёшь, что в ней происходит? Понимаю, что тебе нужно учиться, но почему именно в Москве и по линии органов?
— Наверное, потому, что так сложились обстоятельства. Наверное, потому, что я хочу попасть в эту систему и занять в ней определённое место, чтобы сломать её, — твёрдо сказал Вангол.
Пучинский схватился обеими руками за голову и взъерошил волосы.
— Это невозможно. — Пучинский встал и стал ходить по комнате. — Я знаю, что я должен сделать для тебя, Вангол. Ты должен быть подготовлен. Прямо с сегодняшнего дня, с этой минуты ты выслушаешь полный курс истории России, не той истории, которую преподают в нынешних школах, а той, которая была на самом деле. Это важно. Очень важно для того, чтобы ты смог разобраться в том, что происходит сейчас. Ещё я изложу тебе ту, официальную историю страны, которую тебе необходимо знать, как комсомольцу и студенту, поверь, без этих знаний ты не сможешь прожить здесь и дня, не вызвав подозрений.
— Хорошо, спасибо, Семён Моисеевич, мы ненадолго сходим с Владимиром, а затем я в вашем распоряжении на трое суток. Договорились. — Вангол, улыбнувшись, встал и, окликнув Владимира, помогавшего на кухне матери Мысковой, стал одеваться.
Вскоре они ушли. Пучинский тоже, собравшись, ушёл. Ему нужно было позвонить в ОГПУ и подготовиться к лекциям по истории России для своего единственного слушателя — Вангола.
Вангол и Владимир шли по незнакомым Ванголу улицам Иркутска, и Владимир рассказывал и рассказывал ему обо всём, что знал о родном городе. В институт решили не заходить, а сразу на кладбище, где Вангол постоял у могил матери Сергеева и его дяди. Затем они пришли на квартиру матери Сергеева, опечатанную милицией. Вангол ключом открыл дверь и вошёл. Соседи по коммуналке, вероятно, все были на работе, только одна бабушка из угловой комнаты в полутёмном коридоре увидела Вангола, когда они уходили.
— Здравствуйте, баба Маша, — поздоровался с ней Вангол.
Старушка, прищурившись, долго всматривалась в лицо Вангола, а затем запричитала:
— Здравствуй, Игорёк, горе-то какое, боженьки мои. Если что, сынок, заходи, постирать, погладить — помогу чем могу.
— Спасибо, я уезжаю, баба Маша, надолго. Вот вам ключ от квартиры, присмотрите. Если хотите, пустите кого-нибудь на квартиру, всё, что мне нужно, я забрал.
— Хорошо, сынок, хорошо, не беспокойся, помоги тебе Боже, — вслед уходящему по коридору Ванголу проговорила старушка, крестя зажатым в сухонькой руке ключом.
Вернувшись к Мысковой, Вангол простился с Владимиром, договорившись о следующей встрече, и углубился в изучение почерка Сергеева. Вскоре пришёл озабоченный Пучинский с целой связкой книг.
— Ума не приложу, как преподать тебе за два дня историю длиной в тысячу лет? Очень сложная задача, но думаю, она выполнима. Ты готов, Игорь? — увидев входящую с чаем Мыскову, спросил Пучинский.
— Всегда готов, — по-пионерски отдав салют, ответил Вангол.
— Чем это вы собрались заниматься? — спросила Нина Фёдоровна, подавая чашки с дымящимся ароматным чаем.
— Историей России, Ниночка, историей, в ней источник всех знаний и фундамент всех наук, — ответил, улыбаясь, Пучинский.
— Да? А мне почему-то казалось, что математика является базисом и фундаментом… Игорь, ты как считаешь? — Мыскова повернулась к Ванголу и сделала страшные глаза.
Вангол, улыбаясь, молчал.
— Так. Уже сговорились. Ну что ж, давайте подискутируем на эту тему.
— Нет, нет, Ниночка, ты права, математика — царица всех наук, это бесспорно, но и математика имеет свою историю. А значит, не зная её истории, нельзя постичь и современного уровня. — Пучинский примирительно поднял обе руки, как бы сдаваясь.
— Ладно, принимаю капитуляцию, — согласилась Мыскова. — Чем вам помочь?
— Только тем, чтобы нам никто не мешал двое суток.
— Почему двое суток, зачем такая спешка?
— Через два дня ему предстоит собеседование в органах насчёт учёбы в Москве, а в юриспруденции знание истории — наиважнейшее качество. Вот и решили с Игорем пройтись галопом по Европам, чтобы, так сказать, подшлифовать краеугольный камень.
Расположившись поудобнее в стареньком кресле, Пучинский начал:
— Прежде чем подойти непосредственно к изложению исторического материала, касающегося возникновения и развития России, я бы хотел, чтобы мои уважаемые слушатели уяснили себе то, что древняя история нашей страны весьма загадочна и неоднозначно трактуема различными историческими школами. Это объясняется прежде всего скудостью первоисточников, а также тем, что многие историки, особенно имевшие немецкие корни, постарались исказить в своих научных трудах истинное значение многих имевшихся у них в их время первоисточников. Нельзя забывать, что древняя история России в том виде, в котором она преподаётся в настоящее время, написана немецкими профессорами на основе древних летописей, обнаруженных в Кенигсберге. Нельзя сбрасывать со счетов, что род Романовых имеет немецкие корни и за годы правления этой династии ни одной царицы или императрицы русских кровей в России не было…
Через два дня Вангол с небольшим чемоданчиком в руках вошёл в здание ОГПУ.
Ещё только-только забрезжил рассвет. Ещё не проорали первые петухи на окраинах посёлка, как чутко спавший лейтенант Савченко услышал скрип открываемой калитки и чьи-то торопливые шаги. Стук в дверь окончательно разбудил его, и он в одном исподнем вышел в сени.
— Кого чёрт в такую рань принёс, что случилось? — хриплым спросонья голосом спросил он, открывая засов. На крыльце стоял дежурный по комендатуре сержант Громов.
— Иван Макарыч, распишитесь в получении, — протягивая пакет, сказал он.
— Проходи, — буркнул Савченко, пропустив дежурного, а сам вышел во двор.
Вернувшись через несколько минут, Савченко зажёг керосиновую лампу, сел за стол, расписался в журнале в получении пакета. Вскрыв сургучную печать, он аккуратно распечатал пакет и вытащил вдвое сложенный тонкий лист бумаги.
— Идите, Громов, я скоро буду, — приказал он, пробежав глазами текст.
Телеграмма. «СРОЧНО», «Совершенно секретно». Олёкминск. Коменданту территориальной спецкомендатуры: «Срочно организовать оперативно-поисковые работы в среднем течении бассейна р. Чара по обнаружению и задержанию беглого заключённого был замечен охотником эвенком Андреевым левом берегу реки в районе горячих ключей. К поиску привлечь местное население».
Уже ближе к обеду небольшая конная экспедиция в составе пятерых человек выехала из посёлка. Возглавлял её лейтенант Савченко, он взял с собой двух рядовых из взвода охраны, Семёнова и Дятлова, и двух эвенков братьев Акимовых в качестве проводников.
Через две недели, благополучно добравшись до района горячего ключа, на берегу Чары решили разбить лагерь. Савченко по рассказам эвенков нарисовал примерную карту прилегающей местности, по которой составлял план поисковых действий. Эвенки занялись рыбалкой, а Семёнов с Дятловым ставили палатки и готовили дрова. К вечеру, когда все собрались у костра и наблюдали, как пузырятся, прожариваясь, нанизанные на ветки полосатые окуни, старший из братьев Акимовых, Иван, вдруг схватив карабин, буквально откатился от костра и исчез в мелком березняке, спускавшемся по берегу к воде. Все вскочили на ноги и, похватав оружие, стали вслушиваться. Никаких звуков, кроме всхрапывания стоявших на привязи коней, никто не услышал. Савченко с маузером в руке осторожно двинулся в сторону, куда кинулся Иван. Пройдя метров двадцать, он услышал шум какой-то возни.
— Все сюда! — крикнул он и побежал на шум.
В вечерних сумерках он увидел в низинке два барахтавшихся человеческих тела. Выстрелив вверх, бросился к ним и вовремя подоспел. Подмяв под себя небольшого ростом Ивана, Остап уже мёртвой хваткой схватил его за шею, и только сильный удар рукоятью маузера по голове спас эвенка. Подоспевшие быстро скрутили потерявшего сознание Остапа.
— Ну вот и слава богу. Искать не пришлось, сам пришёл, — сказал Савченко, закрывая в кобуру маузер.
Да, это был Остап, неизвестно каким чудом выживший в одиночку, в тайге, после ножевого ранения. Видно, не пришло ещё время отдать Богу душу, а может, Бог отказался принять её, оставив маяться на белом свете? Связанный по рукам и ногам, он полулежал около дерева недалеко от костра, где ужинали довольные поимкой Савченко с командой. Отрывки разговора и смех до летали до него, но боль в голове мешала ему что-либо понять. Он постепенно приходил в себя, утром понял и осознал, что его поймали сотрудники НКВД. Первое, что они услышали от него утром, были горькие рыдания. Остап плакал, улыбаясь, если его гримасы можно было назвать улыбкой, и просил прощения. Он настолько искренне радовался и благодарил Бога за спасение, что Савченко невольно подумал: этот человек не столько пойман им, сколько спасён. Остапу развязали руки и дали поесть, что его успокоило. Насытившись, он начал рассказывать о том, как очутился в тайге. Рассказал об урагане, разметавшем бригаду зэков, шедших на лесоповал, как, пытаясь выйти в лагерь, заблудился и вот уже несколько месяцев бродил по тайге, желая только одного — выйти к людям. Он не бежал из лагеря, нет, он просто заблудился! Он шёл на северо-восток, надеясь выйти к лагерю, он хочет жить, отсидеть свой срок и вернуться на свободу! — убеждал он со слезами на глазах Савченко. На единственный вопрос, который, по мнению коменданта, должен был поставить его в тупик, почему он напал на эвенка, Остап вполне логично ответил, что напал-то не он. На него бросился эвенк с оружием, и он просто оборонялся, опасаясь за свою жизнь. Он собирал грибы, почувствовал запах дыма, обрадовался и, бросив всё, просто шёл к ним. Услышав шум, остановился, и тут на него набросился этот человек. Даже опытный чекист, будь он на месте Савченко, не смог бы придраться к таким доводам. А бывший кавалерист, полгода как мобилизованный партией в ряды НКВД, поверил. В своём рапорте о задержании Остаповича Савченко о факте схватки его с Иваном Акимовым умолчал. Так и указал в рапорте: больной Остапович в беспомощном состоянии был найден поисковой группой на берегу реки Чары в районе горячих ключей. Отлежавшись в тюремной больничке, Остап без добавки срока за побег вновь оказался в одном из лагерей.
Войдя в вагон поезда, Вангол на мгновение закрыл глаза и заставил себя стать Игорем Сергеевым, внутренне перевоплотиться в советского студента и комсомольца, живущего в стране, охваченной трудовым энтузиазмом и стремлением доказать всему капиталистическому миру преимущества социализма. Весёлая молодая проводница, проверив билет, мило ему улыбнулась и спросила:
— В Москву, за песнями?
— Нет, учиться, — ответил серьёзно Вангол, проходя мимо.
— Ах, какие мы серьёзные, учиться, — со смехом сказала проводница, выдавая ему постельное бельё.
Из репродуктора лились мелодии из фильма, хрипловатый баритон Утёсова выводил: «Сердце, тебе не хочется покоя…» Прижавшись лбом к стеклу окна, Вангол проводил глазами уплывающие вдаль огни Иркутска.
Забравшись на вторую полку плацкартного купе, он дремал, перебирая в памяти события последних дней. Мерный перестук колёс убаюкивал Вангола. Он ехал в поезде, уносившем его в неизвестность. Как когда-то давно, он не знал, что ждёт его впереди. Но сейчас в эту неизвестность он бросился сам, прекрасно понимая всю степень риска и опасности, на которые шёл. Он с азартом и чувством предопределённой неизбежности сам шёл в логово зверя. Когда он убеждал Пучинского в необходимости своего поступка и его цели, он сказал, что хочет сломать эту систему. А чтобы сломать, он должен знать её в совершенстве, знать слабые места, стать частью этой системы.
Доводы Пучинского о невозможности этого Вангол тогда не воспринял всерьёз. Однако Пучинский доказал ему, что таких героев-одиночек в истории России было много. Многие пытались изменить историю, но всё это кончалось одинаково печально для народа. Проливалась кровь тысяч невинных людей, виновники качались на виселицах или теряли головы. Октябрьская революция не исключение из правил, а, наверное, один из самых ярких примеров попытки насильственно изменить ход истории.
Вангол ещё в тайге думал о том, что вся несправедливость и зло, уничтожающие российский народ, сконцентрированы в Москве. В руках группы людей, подчинивших себе всё на этой огромной территории. Достаточно уничтожить эту группу людей, чтобы всё изменилось. Теперь он начинал понимать, что это не так.
— А что взамен? — задал ему вопрос Пучинский. — Кто сейчас придёт к власти, если убить Сталина и ещё кучу его сподвижников? Их заменят другие, только опять будет литься кровь, и неизвестно, чем вообще всё кончится. Россия веками собирала вокруг себя народы, и эта огромная империя развалилась под ударами небольшой группы сплочённых единой волей и целью революционеров. Но прошло совсем немного времени, империя осталась империей, сменив только декорации и формы. Одна форма угнетения людей сменилась другой, более изощрённой и лживой, более кровавой и деспотичной. Ещё одну насильственную смену власти Россия не выдержит, начнётся её распад.
Поскольку эволюционный ход развития государственности России нарушен, рано или поздно возникнет кризис, но ускорять этот процесс нецелесообразно, да практически и невозможно, вернее, возможно, только результат будет тот же. Тот же до того момента, пока не созреет то, что позволит людям жить по-другому, думать по-другому. Вот тогда, и только тогда, история сама, подчиняясь неведомым законам, исправит ошибки тех, кто пытался её повернуть или переиначить.
— Дорогой Вангол. Мне будет очень жаль услышать о том, что ты погиб, пытаясь убить, например, Сталина. Это будет означать только одно: я не смог тебе дать то, что хотел, а ты не смог понять моих мыслей, — сказал ему Пучинский в заключение своих лекций. — Подумай об этом.
И Вангол думал, думал о том, что в Москве он сможет понять и определить для себя то, для чего он живёт, чего он хочет.
Ох, как щемило сердце, когда поезд проезжал родной Урал, где-то там, в стелющейся под горизонт сиреневой дымке далей, его родители, если всё с ними в порядке, а он очень на это надеялся. Вангол понимал, что дать знать о себе он не может, пока не может. Пусть пройдёт время, он обязательно приедет сюда и обнимет мать, прижмётся к широкой груди отца, ему будет что им рассказать…
В кармане пиджака вместе с документами лежал пакет, который он должен был вручить начальнику специального учебного заведения, расположенного недалеко от Белорусского вокзала в Москве. То собеседование в ОГПУ, которого он несколько опасался, не состоялось. Вероятно, вопрос о направлении был давно решён или просто было не до него. Кадровик, к которому его отвёл дежурный по этажу офицер, по-отечески похлопал по плечу, сказал, что он очень похож на своего дядю, дал ему заполнить пару анкет, к которым приклеил принесённые Ванголом фотографии, попросил написать автобиографию. Куда-то ушёл и, вернувшись, вручил запечатанный пакет и проездные документы до Москвы.
— Поторопись, парень, набор курсантов был в августе, придётся тебе догонять, не подкачай, — на прощание сказал ему кадровик.
Вангол тепло простился на вокзале с пришедшими его проводить Пучинским, Мысковой и Владимиром. Он долго вспоминал потом пытливый взгляд Пучинского. На вопрос: «Мы ещё увидимся?» — Вангол честно ответил:
— Не знаю.
А великая магистраль всё дальше и дальше уносила его от друзей, он понимал, что закончился огромный период его жизни. Скоро, совсем скоро начнётся новый этап. Прожитые последние годы и всё пережитое дали ему уверенность только в одном и, наверное, очень важном: нет непреодолимых препятствий, нет ничего для него недостижимого, если поставить перед собой цель.