Папа утверждает, что боится умереть. Для него нет ничего страшнее смерти и следующего за ней забвения. Его именно это забвение и страшит. И тревожит. Он говорит, что совершенно не боится физической боли и мучений. Не быть — вот что страшно. Тысяча лет пройдет — а для тебя это словно секунда, если не меньше… Растерять все свои знания, все впечатления, все что ты старательно накопил за жизнь — сгорит в один момент и ничего уже никогда не найти. Ты сгинул. На хрена были нужны учебники, сыновья и постоянно заживающая и кровящая снова язвочка благосостояния? Я чего–то достиг. Я чего–то достиг. Хррр…Хррр…. Зашевелились червячки, засмердело, распухло, лопнуло… Вот и все твои достижения.
Папа говорит, что не хочет жить до ста лет. Сто лет — не цифра и не возраст. Он хочет жить вечно. Он говорит, что пусть на его седую головушку свалятся невероятные страдания и невзгоды, пусть мы все сдохнем тысячу раз, но чтобы он только оставался живой…. Я спорю с ним, пытаюсь напугать тем, что наша планета не продержится долго и ему придется плавать в космосе одному, но папу это не пугает. Он будет плавать. Он будет есть моль и жуков в пустыне и ползать среди обломков. Пусть в голове не останется уже ничего разумного. Только бы остаться самим собой в оболочке родного тела.
Да вот мы как раз и сейчас с ним об этом говорим. Я возмущаюсь — как же это так? Неужели ты даже не против лежать парализованным, ходить под себя и вращать белками измученных глаз из–под натянутого повыше одеяла? И тогда тебе охота жить? И тогда. И даже если все будет в сто раз хуже! Папа говорит, что часто не спит ночью, потому что тихо плачет, как кленовое дерево, в которое заколотили гвоздь. Он не хочет умирать. Он отказывается..
Мы сидим с ним в нашей общей, семейной комнате. В нашей анти–гостинной, в которую никогда никто не приходит погостить. Ковер в пятнышках гноя. Одеяло на полу — тоже в желтоватых пятнышках, но в некоторых местах немножко и краснота проступает… С кровью у нее сегодня… У кого «с кровью»? А зачем вам знать… Оставьте нас в покое. Дайте нам разговаривать и жить в одиночестве. Не заполняйте огромными задницами наш диван. Мы будем говорить о смерти, о том как страшно умирать и о об этих злополучных пятнах…
С балкона доносится пронзительный женский крик. В первый момент я даже подскакиваю с глухим «о, господи!». Мы с отцом выбегаем посмотреть что случилось. На нашем балконе все как всегда. Тапки, моя пепельница, ящик с ведрами и роза в горшке, которая обманула меня и не дала в этом году цветов.
Мы живем на девятом этаже, а крик доносится слева от нас — с восьмого. Там на своем балконе мечется женщина средних лет одетая в кофточку и штанишки. Ей холодно — на дворе декабрь. Хотя, она конечно немножко кривляется и переигрывает. Не может ей быть уж настолько люто. Она кричит, что закрылась на балконе и не может войти внутрь квартиры. А входная дверь заперта изнутри на замок, поэтому она совсем в беде… Она пронзительно завывает от холода… Что делать?
Папа бежит в прихожую, хватает с вешалки куртку и несет ее на балкон. Он начинает размахивать курткой и кричит женщине, чтобы она ее ловила. Она готова принять наше теплое, флисовое жертвоприношение. Раскидывает руки и ждет…
Папа перевешивается через балконные перильца. Перевешивается как только может. Заносит руку для броска, кидает что есть силы куртку в женском направлении, но теряет баланс, перекатывается через перила и устремляется вниз. Мимо веток деревьев, на котором вороны, помогая друг другу, недавно построили гнездо, мимо окон восьмого этажа и мимо седьмого тоже. Вниз — на костоломный цемент, на поставленный на площадке первого этажа гриль для мяса. На груду кирпичей и на горшки, в которых летом будет цвести душистый табак и петуньи.
А я стою, вцепившись руками в перила и не могу даже пискнуть. Или хотя бы для приличия возопить: «Папка! О, милый старый папка!!! Куда ты?» Да и он летит тоже молча. Сначала он падал боком, а уж после шестого этажа начал лететь вниз головой… А я все смотрю на его ноги — как широко они расставлены при полете! Это же невозможно так их расставить! Раскорячены до предела. Как мужской циркуль, как куриная тушка, когда ее разделываешь и раздвигаешь ей лапки, чтобы потом разорвать на две части. Как роды на дому, как гинекологическое кресло, как умирающая под ботинком лягушка. Нет! Они совсем как–то уж страшно расставлены…Одна нога тут, в десяти метрах от сиротеющего сына, а другая уже хуй знает где. Уже за обледеневшей рекой, за горизонтом, ближе к Америке…уже пограничники наверное ее обозревают и дивятся на такое чудо.
Папа давно уж упал. Крики снизу, крики сверху. Уже и скорую вызвали, орут что–то о воздухе, о крови и о том, что надо что–то немедленно извлекать. А я все стою, вцепившись в перила и понимаю, что самое бы мне время сейчас бросить все настоящее, бросить бред этот сивый…Такая ситуация дает разрешение на все. Напрячь мускулатуру до треска и потемнения и окончательно спятить. Тогда ведь и анти–гостинная не понадобится. Меня тогда вообще никто не найдет. Клещами акушерскими — и то никто не вытащит нужного им меня из глубины освободившегося ума.
Здравствуйте, дорогие бабушка и дедушка!
В марте я нашел новую работу. Это небольшая птицеферма около Подольска. Добираться туда очень долго и нудно; сначала было довольно тяжело покрывать такие дистанции, но сейчас я уже потихоньку привыкаю. Вот видите как получается: я — когда к вам приезжал на лето — всегда за курочками смотрел, а теперь с ними работаю. Конечно, тут эти бройлеры не вызывают особого восторга и интереса, не то что тогда у нас…
Меня взяли пока что условно, но испытательный срок скоро пройдет. Работа моя невеселая и грязная: я убираю помет, поливаю пол из шланга, выношу мусор. В общем на подхвате всегда и везде и каждый работник мой начальник.
Первую зарплату я получил с большим опозданием. Все как всегда… Я сперва даже хотел идти жаловаться, но потом подумал: а какой в этом смысл? Я как всегда составлю в уме целую речь, всякие фразы–находки обидные придумаю и так далее, а когда зайду в кабинет — так все и кончится. Начну что–то говорить, покраснею, залепечу, забормочу и опять на смех всем дамся… Ну, слава богу, все–таки заплатили.
Рядом с птицефермой есть маленькая речушка. Там наверное летом рыбу удят. Достаточно живописное место — я иногда обедаю на куче опилок (видимо, с птицефермы). Мягко, и солнце пригревает.
Конечно люди здесь паскудные. Матерятся и выпивают. Украли у меня мою «игралочку» и две музыкальных кассеты. Иногда некоторые лихачи пытаются вызвать меня на конфликт, задеть как–нибудь. Но у них ничего не получится. Они резину моего лица даже поцарапать не смогут. Девушки здесь просто жуткие. Пустые, пустые головы. Хихикают, курят, обсуждают шмотье и сплетничают. Я даже боюсь к ним подойти. У меня опять может потечь, а сейчас у меня нет денег, чтобы ехать в «сорок восьмую», и все там это опять затыкать и останавливать. Так что отвечаю на вопрос бабушки о невестах: нет у меня никого и вряд ли будет.
Несколько дней назад меня даже хотели подставить. У нас умерло восемнадцать бройлеров (скорее всего, желудочная какая–то хворь — у них с клювов серое что–то капало) и на меня попытались свалить, что, мол, это я какие–то химикаты рассыпал. Но я отбился. Сами заморили, кормили дерьмом и, конечно, сразу решили меня сделать козлом отпущения.
С моей болезнью у меня сейчас все в порядке. Нет, конечно, «все в порядке» у меня не бывает и быть не может, но по сравнению с прошлым годом все еще более–менее. Принимаю витамины и те таблетки, что мне тогда посоветовали. Подушка теперь всегда девственно–белая, по ночам все тихо. А помните как прошлым летом было, когда вы приезжали? Паук мой ведет себя удовлетворительно. Паутина только чуть–чуть мешает и — судя по последнему снимку — она теперь ближе к затылку. Иногда утром я если в ухе поковыряю — то кусочки могут выпасть, но очень маленькие. На пальце сразу тают. Детей он пока что не плодил, но чувствую, что к маю–июню опять разродится. В области левого виска тяжесть такая порой… наверное, яички уже отложил. Главное, чтобы паучки сразу все вышли, ну у меня и капли на этот случай есть и пинцет специальный и все что надо. Потому что если их сразу не выгнать — на меня ярость страшная нападает или апатия сильная. Ну вы знаете. Я так думаю, что когда они перемещаются внутри головы — они лапками на какие–то части мозга надавливают и у меня изменение характера резко происходит. И пошатывать начинает. Я ведь тогда чуть этого хмыря с рыбзавода не убил… А что он мне сделал? Просто спросил где автобусная остановка и это меня вдруг так завело, что вот прямо схватил бы его левой рукой за горло, а правой бы бил, бил, бил пока у него лицо не исчезло… Вот что эти «детки» со мной творят…
Но сам паук редко шевелится. Правда, вот вчера, когда на электричке на работу ехал — ясно почувствовал, как он под черепом побежал. Не знаю, что он ест — теперь, наверное, на чистый мозг перешел. Насекомых я ему скармливать зарекся, потому что, во–первых, я не уверен, что он их съедает, а во–вторых, у меня уже ушной канал весь воспалился от спирта и марганцовки — все таки грязь на этих мухах такая…и инфекция — как тут не капать спирт? Вот и получил воспаление…. В общем, что будет то будет.
Больше новостей никаких нет. Пишите и звоните. Я всегда рад любой от вас весточке. Передавайте привет Вершининым.
Ваш любящий внук.
У меня за плечами рюкзак военной расцветки, и на его желтом, мусорном дне притаились пузырек с двадцатью таблетками фенозепама, бутылка Старой Москвы, банка с Фантой и завернутое в марлю бритвенное лезвие.
Я уже почти дошел до заветной лавки на краю леса. Иду через поле. Должно быть пахнет летним утром, но я ничего не чувствую потому что дышу ртом.
Позыв на низ мясорубит мой таз, но надо терпеть — нет бумаги. Утром я даже не думал о еде, а вчера вечером я немножко покусал бублик, но он, по–моему, даже не переварился.
Я хочу думать воинственные думы, злые и решительные думы, но вспоминается только как давным–давно моего деда обманули друзья и не заехали за ним, чтобы взять с собой на рыбалку. Он ждал их все утро. Сидел за воротами на маленькой скамеечке. Сутулый, как крупный медведь. Тогда его не было жалко, а сейчас, когда его давно уже нет — этот эпизод часто вспоминается и так тяжело внутри…
Но откуда такая драма? Почему я через двадцать минут начну, спотыкаясь, бегать от лавки к дереву, задыхаться и кричать «Фух, блядь! Фу ты, блядь!!..», и сосновая хвоя станет быстро что–то впитывать, впитывать?
Потому что, когда я покупаю сигареты, ее глаза превращаются в синий детектор лжи и шипят: «Ты, лысая сволочь, небось уже что–то успел в карман положить! Подтибрил что–то, гаденыш! "
А когда я иду гулять с собакой и еду в с ней вниз на лифте — его глаза становятся обезвоженными плоскогубцами и рычат: «Зачем ты вообще живешь, придурок? Тебе и твоей семье вонючей лучше бы в зоопарке жить и плодиться! Нет, гляньте на него! В какой куртке и в каких ботинках! Нахалюга! Подлая тварь! Хочет быть цивилизованным, жить в хорошем квартирном доме с нормальными людьми, а у самого наверное жопа не подтерта с утра!»
Потому что, когда я рассказываю что–то — ее глаза превращаются в вязкий яичный белок и тонко воют: «Ну что за лох! Ну просто лошара какой–то. Тебе даже из жалости дать нельзя — ты же ничего, бедненький, не поймешь, органы мои тебя только напугают, ты расплачешься и убежишь. Как увидишь что у меня там все волосеет, пульсирует и спелым персиком наливается — так сразу и обделаешься от страха… Бывают же такие уродцы! Не мужчина, а дерматологический соскоб. Трусливый и наверное очень малоимущий».
Потому что когда я осторожно прохожу мимо их компании — их глаза превращаются в колючие, безмозглые эхинопсисы и орут «Сегодня тебе просто повезло — мы в хорошем настроении. Но завтра берегись! Мы у тебя, у хуеплета, все мозги ботинками выдавим!»
А когда он жмет мне руку и дружелюбно улыбается, его глаза становятся пахнущими рыбой весами и скрипят: «Ну, такого, как ты, обмануть просто. Насквозь тебя вижу. Ты, конечно, скорее всего мелкий воришка и плут и воображаешь о себе невесть что, но я‑то тебя надую по–настоящему и ты этого никогда не узнаешь, потому что умишко твой размером с козий орешек».
Потому что их глаза превращаются еще в тысячи неприятных вещей. В мох, в чешую, в ушную серу и в кусочки арматуры. И они много что говорят. И мне совсем уже некуда пойти. Там я могу нанести вред ребенку или имуществу, там я могу что–то украсть, а там мне по штату быть не полагается… Для этого места я слишком слабый, а для этого слишком глупый. Там меня опустят, а там меня унизят. А там — надуют, или начнут использовать до последней капли. И в любом месте, в любой ситуации я получаюсь не такой, как им надо. А они — не такие, как надо мне. Им часто очень хорошо друг с другом — у них счастье прямо из носа капает и от этого тошнит так едко, что я день за днем саморастворяюсь.
И мои глаза тоже постоянно во что–то превращаются. Я не лучше «них» — только, наверное, сильнее всего боюсь.
Мне кажется, что тюрьма — это слоистое понятие. Настоящая тюрьма — только лишь нижний слой. Выйти на свободцу — значит перейти в тюрьму без строгого режима. Остаться одному в лесу — значит быть в тюрьме, в которой все надзиратели ушли на обед.
И самое обидное то, что я не буду метаться от лавки к дереву и, задыхаясь, кричать «Ффуухх…». И сосновая хвоя кроме мочи и слюны ничего не впитает.
Я посижу минут десять — бледный и серьезный, как цементная плита. Что–то опять решу. Потом выпью всю Старую Московскую и Фанту, спою чуть громче и отчаяннее обычного, выкорчую из земли лавку, сломаю ее, возьму свой рюкзак и пошагаю по полу по направлению к станции. Пузырек так и не откроется, а марля не развернется. И сколько раз так будет повторяться — неизвестно.
Внезапная смерть может приключиться с кем угодно и когда угодно. Смерть не будет спрашивать — домыл ли ты посуду, или досмотрел волнующий и неприличный кинофильм. Ей начхать. Падай, сползай с дивана, катись вниз по лестнице, разбрасывая зубы и карманные мелочи. Она пришла, и никто за тебя не вступится. Смерть также абсолютно не интересуют твой возраст, положение в обществе и твой сусловидный страх перед ней. Безжалостная фигура.
Но отчего приключается внезапная смерть? Пишут, что от инфаркта, от инсульта…ну и от того, что в мозгах какие–то сигналы подкачали…Все это правильно, но я уже многие годы терзаюсь одной маленькой теорией — она мне часто не дает покоя своей неподтвержденностью и туманом. Разрешите объясниться…
У тебя в носу растет длинный волос. Он уже настолько подрос, что бесстыдно вытарчивает из ноздри, и когда ты смотришься в зеркало — намекает тебе на твою убогую, устарелую жизнь. Ты, конечно, можешь его выдернуть или сжечь пламенем зажигалки, но ты этого не делаешь, потому что «и так все на свете заляпано говном». Нет стимула. Зачем выдирать свой постыдный волос, когда любимая продавщица спортивного магазина смотрит на тебя, как на обильно сочащийся свищ? Разве это поможет? Ну, срежешь ты его, станешь на полпроцента привлекательнее…Мир не изменится от твоей жертвы. Все равно он не для тебя.
Но не в этом дело. Теперь о теории: допустим, ты все–таки решил волос этот свой отвратительный срезать. Ты берешь у мамы (жены, сестры) ее маленькие маникюрные ножницы, подносишь лицо близко к зеркалу, руки подрагивают, но ты все–таки удачно удаляешь свой «длинный и черный» И после этого тихо сам себе говоришь: «Ну, вот и вся недолга!». Смерть. Тебя уже нет. Найдут через семь минут (испуганно галдя, ворвутся в ванную), уже холодеющим, с разбитой о край унитаза головой. Внезапная смерть. Остановилось сердчишко. Но почему? Ты ведь даже пить почти бросил. В понедельник с утра напиваешься, но зато во вторник уже только чай.
Теория состоит в том, что в нашей жизни всегда есть какой–то набор слов, или дел, которые моментально приведут к смерти. У каждого этот набор разный. И большинство людей просто никогда что–то такое не скажут и не сделают, потому что это все равно что сейф наобум открывать. Можно сто лет шестью цифрами манипулировать и ничего не получится. В данном случае — человек умер потому, что ему изначально на роду было написано умереть тогда, когда он скажет: «Ну вот и вся недолга» после того, как срезан волос в левой ноздре (маникюрными ножницами). Человек просто умудрился найти ключ к своему шифру. Свою фатальную комбинацию. Если бы не ножницы это были, а пальцами бы он волосище свой дернул — ничего бы не случилось. И если бы сказал не «Ну вот и вся недолга», «Ну вот, бля, и вся недолга» — тоже бы ничего не произошло.
У него это «из–за волоса». У меня это может случиться тогда, когда я, увидев, что у меня в пачке больше нет сигарет, наморщу лоб и скажу: «Мама мия, что за жизнь проклятая». У продавщицы спортивного магазина это может произойти тогда, когда она, подтираясь после дефекации, уронит рулон бумаги в унитаз и, вытаскивая его из глубины, прошипит: «Ну ты, ссскука белая».
Сосед Василий умер от инсульта в цветущем сорокалетнем возрасте. Это потому что сын завел хомяка, хомяк сбежал из клетки, спрятался за кроватью, и Василий, доставая его, заорал что–то не то. Лучше бы не орал. Лучше бы маленький Арсений купил морскую свинку — не лежал бы бездыханный папаня на полу с лицом цвета говядины.
Бизнесмен Павел не так отключил кондиционер, трехлетняя Маша нашла на даче бронированную колючую медведку и, когда показала ее маме, сказала при этом что–то роковое. Старушка Павловна (которой и так уже скоро переходить в мир иной) умерла на год раньше своего срока потому что, смотря программу новостей, подавилась овсяным печеньем и, отхаркавшись, обхватила руками черепашью шею и простонала своему деду: «Ой, ой, мне так сильно плохо сейчас». Без второго «ой» не было бы ничего. Священника Антона выгнали из церкви за скотоложество. У него произошел нервный срыв и его пришлось выносить из храма. Он уцепился за любимую икону, замычал что–то и сразу же испустил дух. Врачи сказали, что «разрыв сосуда».
Сотни примеров. Каждый день, каждый час кто–то говорит и делает что–то не то. Иногда мне хочется сидеть и не двигаться. Ничего не говорить и не делать. Ждать своего законного конца и не волновать теорию лишними словами и телодвижениями…
00.00.00 — каждую секунду быть готовым к неудаче и срыву всего намеченного
18.52 — Принять немного успокоительного и еще раз спросить друг друга: «от чистого ли сердца или просто чтобы доказать себе что–то?».
18.59 — Позвонить в клуб и уточнить время своего выступления. Спросить, нет ли каких непредвиденных задержек.
19.00 — Начать собирать вещи. Две акустические гитары, моток крепкой веревки, ножи. Надеть бронежилеты (cамодельные) или что угодно, что может спасти от мгновенной смерти.
19.20 — Отнести приготовленные вещи вниз. Загрузить их в машину. Все подготовить. Проверить количество бензина.
19.33 — Сесть на диван вчетвером (можно курить, но не пить и не принимать наркотики!). Попытаться изгнать из себя жалость, нерешительность и страх. Представить, что в венах вместо крови потек адреналин вперемешку с ацетоном, а мускулы затвердели как маленькие сочленения гранита. Попросить судьбу, чтобы на телефонный звонок приехали только двое и оба поднялись бы на четвертый этаж не оставив никого в машине.
19.45 — Позвонить в полицию. Примерный текст сообщения:
«Hi, my name is «…имя…». It seems like something bad is going on inside the apartment next to mine. Somebody is screaming, glass is being broken, I think there's a child too — it's crying right now. I just though maybe somebody can come and check…'cause people are probably fighting there… Could be nothing serious, but you know…»
После этого дать свой адрес. Своей квартиры. Повесить трубку.
19.51 — Барабанщик и басист вооружаются бейсбольными битами и прячутся в ванной комнате. Гитарист скрывается в клозете с мясным тесаком. Он все видит через щелку. Тщательно спрятать в рукаве небольшой нож с коротеньким лезвием. Взять в руки бутылку с пивом. Включить громкую музыку и немного приоткрыть входную дверь.
20.00 — Услышать стук в дверь и увидеть как она моментально распахивается. Возблагодарить судьбу, если в коридор входят только двое полицейских. Встретить их растерянной, пьяной улыбкой. Стоять довольно далеко от входной двери и ничего не отвечать. Как только они сделают два шага вглубь комнаты — барабанщик и басист должны выпрыгнуть из ванной комнаты и изо всех сил ударить полицейских битами по головам. В это же самое время гитарист вырывается из клозета и бьет тесаком любого из полицейских.
20.00 — 20.01 — Попытаться моментально оценить ситуацию и ударить коротким ножом полицейского, которого били только лишь битой, а не битой и тесаком. Попытаться пырнуть в ногу, руку или низ живота, чтобы только ранить.
20.01 — Гитарист добивает первого полицейского тесаком. Он уже не нужен. У обоих полицейских изымается оружие. Должно быть по крайней мере два пистолета. Шокеры не в счет. Второй полицейский (ударенный битой и коротким ножом) связывается по рукам и ногам. Если он в сознании — рот затыкается тряпкой. Если у полицейских есть бронежилеты — снять их и надеть двум людям.
20.05 — Двое быстро сбегают вниз по лестнице чтобы удостовериться, что около припаркованной возле дома полицейской машине нет третьего полицейского. Это маловероятно, но если он есть — необходимо застрелить его (ее) любыми судьбами, дабы предотвратить возможную немедленную погоню и срыв всего плана.
20.10 — Как можно быстрее снести связанного полицейского вниз по лестнице к своей машине и положить в багажник. Это делают трое. Четвертый несет инструменты (2 гитары) и запасную веревку. Тесак и биты оставлены дома. Каждый вооружается ножом. Барабанщику и гитаристу выдается по пистолету.
20.15 — Быстро доехать до клуба (соседи уже вызвали полицию). Не останавливаться на светофорах. Развивать максимальную скорость на тех улицах, где возможно ее развить не разбившись. Ехать задворками, избегать перекрестков и шоссе. За время езды можно принять лекарства, алкоголь или наркотики.
20.25 — Припарковаться около заднего входа. Если поблизости будут люди (даже близкие знакомые или друзья) — не разговаривать с ними и при необходимости отогнать пистолетами. Вытащить полицейского из багажника и нести в клуб.
20.29 — Выгнать играющую группу со сцены. Это легко. Они испугаются капающей со связанного тела крови, оружия и вообще — наличия связанного тела.
(если по причине безалаберности произошла задержка в выступлениях и на сцене нет людей и уже подключенных инструментов — пригождаются взятые с собой акустические гитары..
20.32 — Гитарист и басист становятся плечом к плечу. Барабанщик занимает позицию за своими барабанами. Все должны быть очень близко друг от друга. Стоять так, чтобы был ясно виден выход за кулисы — атака может начаться оттуда. Акустические гитары кладутся рядом с басистом и гитаристом. Полицейский опускается на пол. Микрофон опускается как можно ниже — петь нужно будет на корточках, или кладется на лежащее тело. Одна рука держит полицейского за горло, вторая сжимает нож, который должен быть введен полицейскому в рот. Глубоко, но так чтобы не резать небо и пищевод. Полицейскому (если он в сознании) приказывается не двигаться и замолчать. Любая попытка аудиенции к мешающему действию должна пресекаться резким криком и, если понадобится, барабанщик должен угрожать пистолетом, который держит у себя на коленях. Гитарист держит пистолет в кармане.
20.35 — Произнести короткую речь. Начать играть свою лучшую песню или — если полиция прибудет не моментально — то песни.
К этому моменту многие люди покинут клуб, и он заполнится служителями закона. Помнить, что полицейский с ножом во рту — ценный заложник и единственная защита от немедленных пуль. Прервать пение и игру, чтобы сообщить об этом полицейским (публике о заложнике можно сообщить раньше — при появлении на сцене). Не направлять на прибывших полицейских пистолеты — ножа в горле должно хватить.
Держаться как можно ближе друг к другу и продолжать игру. Если отключат звук — гитарист и басист должны переключиться на акустические гитары. Не вступать в разговоры и пререкания.
20.40 Прекратить игру. Взяться за нож торчащий во рту полицейского обеими руками и нажать как можно сильнее. Барабанщик и гитарист бросают инструменты и открывают огонь (скорее всего, этого уже не получится). Броситься на полицейских с ножом (если будет на это время). Басист вытаскивает свой нож и делает то же самое.
Если полицейские еще вне клуба — выходить всем вместе и начинать бой на улице (последнее — самое удачное, но маловероятное стечение обстоятельств).
Покориться неизбежному. Принять наказание с широко открытыми глазами и утробной, безумной радостью. Проигрыш неизбежен и необходим. Все в этом мире по–своему в чем–то виноваты и нет ничего бесплатного. За все нужно рано или поздно расплатиться. Пять минут подобного протеста будут равняться всей жизни. Крепче любого градуса, слаже любых гениталий, реальней любых банкнот.
Я был начальничком единственный раз в жизни. Это было летом 2006‑го года. На складе автозапчастей работали два человека: я и еще один индивидуум, в чьей доброй и гуманной власти я находился. Он работал совестливо и, по–моему, даже не был прохвостом. До меня — на складе никто кроме него не служил. Но бизнес рос и большие люди в другом городе решили, что помощник просто необходим. Когда мой начальник уверился, что я редко сбиваюсь со счета, не свиню и могу кое–как разговаривать по телефону с клиентами — он решился на заслуженный двухнедельный отпуск. Мне вручили ключ от склада, снабдили сотней указаний и открыли тайну секретного кода сигнализации. Я был напуган и немножко горд. Шутка ли: на две недели я становился настоящим американским начальничком!
Он уехал. Не знаю — спокойно было ли у него на сердце, или нет. Я изо всех сил пытался делать вид, что понимаю что такое быть взрослым и ответственным.
Стояла страшная жара. Я проклял все уже в первый день, когда из принтера резво полезли заказы и мне пришлось одному бегать по складу, отыскивая нужные детали. Я даже не пообедал, а когда нас было двое — такого не случалось. Мне часто кажется, что я способен на революцию и немыслимые жертвы, но стоит мне пропустить обед — я сразу пугаюсь и беспокоюсь. Я еще раз понял, что после восьмого класса что–то в моих мозгах сказало «стоп» и отказалось цвести. Я чуть не плакал, я громко ругался, я постоянно находился в уверенности, что я — ненастоящий и стоит кому–нибудь чихнуть и я разлечусь в разные стороны, как крошки со стола. Любая неудача приводила меня в злобную апатию и наталкивала на мысли об убийствах. Несколько раз я хотел все бросить и убежать, закинув ключ от склада куда–нибудь далеко и безвозвратно. С грехом пополам я протянул две недели. Ничего не случилось. Ничего не сгорело. Я даже сейчас удивляюсь себе. Наверное я бы так уже не смог.
Но помню самое начало первого рабочего дня одному: пусть и с перебоями, но я все–таки раз в жизни почувствовал сладость власти:
За день до того, как я приступил к обязанностям, мне случилось побывать в магазине, где продают сигары. Я читал, что раньше начальники курили сигары. Я решил, что я тоже закурю сигару на своем складе автозапчастей. Раз уж власть и авторитет — то на полную катушку. Я купил самую дешевую и большую. За доллар. Сигара была толщиной с мое запястье (у меня достаточно тонкое запястье, так что не подумайте, что я вру).
У нас на складе был маленький холодильник. Начальник держал в нем шесть банок пива. Голубой дизайн и всего пять градусов. Почему–то он это пиво не пил. Мне оно не давало покоя. Попросить начальника дать его мне было стыдно. Может быть, он знал о моей зависимости и как Иисус посылал мне ежедневные испытания? Каждый день я доставал банки из холодильника и нюхал их холодные бока. Потом осторожно клал назад. Дома было полно своего пива (более крепкого), но мне полюбилось именно это.
Перед тем, как начальник отбыл в свой отпуск, он сказал мне, что — так как стоит великая жара — я в его отсутствие могу (если хочу) выпить банку–другую. Я внутренне ликовал, но не показал вида и пробормотал, что, может быть, и возьму баночку…. а может быть и нет….
Теперь, когда я сам стал на время начальничком, у меня было все. Сигара, пиво, вентилятор и стул посреди склада, на котором я мог сидеть и властвовать.
В первое же утро я начал роскошную жизнь. К сожалению, она сразу же омрачилась тем, что пиво в холодильнике затвердело до состояния камня (проклятый начальник зачем–то усилил в холодильнике мороз — наверное, из за жары). И самое главное, в холодильнике теперь стояла всего одна банка! Остальные пять начальник куда–то задевал… Возможно, увез домой и сам выпил.
Я цеплялся за счастье изо всех сил. Я разорвал банку щипцами, вытащил кусок пива, сел на стул, включил вентилятор и стал грызть ледяной кубик (ждать, пока пиво растает, я был не в силах). Я закурил свою сигару — она смердела как крематорий. Какое–то время я сидел на стуле, покуривая и грызя свое пиво. Я даже сказал вслух несколько фраз по–английски (приказывал невидимым подчиненным пошевеливаться).
«Вот что значит быть хозяином своей жизни», думал я.
Внезапно раздался стук в железную дверь на другом конце склада. Это наверное привезли обещанные очистители. Я подпрыгнул от неожиданности, бросил недоеденное пиво в угол, побежал в туалет, открыл кран и пустил на дымящую сигару струю воды. Она зашипела. Я уронил ее на дно раковины. Злоба охватила меня: я же окончательно и бесповоротно решил, что если кто–нибудь придет — я встречу его с сигарой во рту! Но, к сожалению, рефлексам не прикажешь…
Я побежал открывать дверь и принимать очистители. Пиво валялось в пыли, а лежащая в раковине сигара медленно впитывала в себя мыльную влагу (потом я все–таки пробовал ее курить, но она стала настолько омерзительной, что меня чуть не выворотило)
После очистителей волшебный момент был упущен. Он пропал. Я перестал быть начальником. Теперь я не был уверен ни в чем. В течении двух недель я просто был русским Севой (полумужчиной–полумальчиком в странной одежде), которому что–то на время доверили.
В семье у мистера Гилберта довольно жесткая ситуация. Можно сказать, что дальше ехать некуда, но… чаще всего это только кажется, что некуда. Через какое–то время обязательно наступают настолько безобразные времена, что прежнее «ехать некуда» кажется не таким уж плохим и иногда даже вполне милым.
Дочка мистера Гилберта, девочка двенадцати лет, хворает анорексией. Сколько сцен, сколько слез было…но сейчас уж совсем гадко — дело в том, что при длительном голодании тело человека покрывается защитным пухом–лануго. Тело решает так: раз уж жрать нечего — пусть хоть тепло будет. У дочки мистера Гилберта тоже на каком–то этапе появился этот самый пух. Началось все с рук и ног (ну, на тех местах, положим, и так волоски всегда были), потом распространилось на живот, грудь и спину. Дочка не особо переживала — потому что волоски были прозрачные и не мешали. Но теперь–то мешают! Еще как мешают! Все тело заросло жестким, черным волосом примерно пятьдесят сантиметров длиной. Ей теперь «не пописать, не покакать» (выражение жены мистера Гилберта): все запутывается, гниет, тлеет. Ужас какой–то. Стричь эти волосы бесполезно — они снова вырастают. Да и больно. Нервы в волосах наверное есть… К врачу идти она отказывается, рыдает, синеет и кричит: «Они мне все ножом отрежут!«…
Приходит мистер Гилберт с работы и первым делом плетется в комнату на восточном крыле дома, открывает дверь и, привычный к запаху цирка, с каменным лицом подходит к кровати на которой судорожно переворачивается и ерзает клубок черных волос. Может быть, что–то поест сегодня…может быть, что–то скажет наконец. Она ведь уже четыре дня как ничего не говорит…
Мистер Гилберт иногда ласково называет ее «моя маленькая ворсинка».
И разве это единственная беда в семье мистера Гилберта? Как бы не так!
Сын у него — неисправимый и злокачественный наркоман. Ему бы печень пересадить, да в горы уехать, чтобы книжки там читать и с птицами разговаривать, а он изобрел иглу длиной с руку и толстую как палочка аспарагуса, навечно всунул ее себе в артерию на бедре, фиксировал клейкой лентой и вводит себе в кровь немыслимые коктейли. Подходить в молодому мистеру Гилберту опасно. Его уже давно оставили в покое. А когда у него раз в месяц начинаются особенно страшные видения и переломы психики — лучше вообще не приближаться к подвалу. Можно только сидеть на кухне, трусливо пить кофейный напиток и слушать несущиеся из подвала саблезубые звуки каменного века.
С женой совсем беда. Что ни скажешь, что ни сделаешь — все «не к добру». Все сулит несчастья и каждое движение стрелки часов — зловещее знамение. Не может есть фрукты и овощи — говорит что их теперь фермеры растят на могилах и те мертвечину в себя впитывают. Несколько раз пыталась удалить себе матку стальным язычком для обуви — просто как кусок мороженого из плошки выковырять, теряла кровь, попадала в больницу. Она уверена, что в матку у нее микрофон врагами вставлен и мысли ее куда следует передает. Ни в чем убедить миссис Гилберт нельзя. Спорить бесполезно. Да и себе дороже.
Даже дальние родственники подкачали. Мистер Гилберт не желает об этом говорить, краснеет и идет пить виски, но слухи ведь все равно доходят: двоюродный брат его, живущий в соседней провинции — чуть ли не тот самый «квебекский херопожиратель», о котором недавно передавали по телевидению. Стыд и позор. Еще одна тяжелая тень на прыщавые плечи неудалого рода. Семь маленьких мальчиков мочатся теперь через розовенькие обрубки и никогда им не сказать кому–то: «Я люблю тебя и хочу, чтобы у нас были настоящие, живые дети».
Это ад. Такая жизнь ни к чему, но мистер Гилберт пока что живет. На работе у него нет ничего кроме металла, металлического запаха и cкрежета принтеров… Дома все сосредотачивается на мыслях: «Все. Хватит. Сегодня пусть уж все есть как есть, но завтра я положу этому конец.»
И конец все–таки придет. Но не завтра, а через семь месяцев. В декабре, незадолго до Рождества мистер Гилберт выпьет литр, попытается задушить свою волосатую ворсинку, не сможет этого сделать (руки обернутся в жалостную вату), разденется донага, возьмет из сарая ржавое мачете и, вереща как женщина–истеричка, пойдет по улице. Он будет оскорблять и клясть каждый камешек, каждый припаркованный автомобиль, каждый окурок. Он замахнется на старого кота, но тот благополучно скроется в прелом подвальном окне. Ошалевшие соседи вызовут полицию. Мистер Гилберт замахнется и на полицию. Они не вникнут в ситуацию и не попытаются стрелять в ноги. Гилберта уложат на месте. Пулей в голову. Его завернут в черный мешок и отправят в городской морг. И даже за то время, пока будет проводится вскрытие, тысячи подобных ему мистеров почувствуют полное отторжение от этого неудачного мира и начнут строить первые пробные планы как убежать. И не просто убежать, а незадолго до исчезновения сильно, смачно и непоправимо всем насолить.
Я много играл в детстве. Чаще всего один. Мне не нужны были сверстники и сверстницы. Фантазии у меня хватало. Мне и игрушки–то были не особо нужны. Чаще всего я просто ходил по комнате или по коридору, шевелил губами, размахивал руками и представлял, представлял, представлял….
Я представлял, что я нищий мужик лет двадцать пяти и живу на большом базаре. Я всегда одет в коричневую, брезентовую куртку и в коричневые штаны. Помогаю торговцам разгружать привезенные овощи, мясо и зерно. Они платят мне небольшие деньги, и я покупаю на них в харчевне еду, выпивку и папиросы. Спал мой мужик на чердаке блинной, закутавшись в вату и получая крысиные укусы в босые ступни.
Я представлял, что я старуха, которая живет в глухой деревне на отшибе. Живет с мужем и взрослыми детьми. Я кормила свиней, резала кур, копала картошку. Постоянно закатывала в банки огурцы, солила капусту. По вечерам я ходила в темную, горячую баню и часто заставала самую старшую и красивую дочку за яростной мастурбацией. Иногда у нас в хате случался потоп и все заливало водой до потолка. Я плавала по комнатам и обсуждала со своим стариком–мужем нашу беду. Посередине комнаты стояла русская печка. Я надевала водолазный костюм, ныряла и заплывала внутрь печи. Там под полом был потайной ход, который вел в другую комнату. Я переплывала туда. Несмотря на постоянную занятость работой, я была образованной старухой. У меня в горнице стояла полка с книгами. Исключительно русская классика. Иногда по праздникам я так напивалась, что теряла сознание и падала под стол.
Я представлял, что во время ядерной войны все люди живут в сырых подземных катакомбах. В страшной бедности и в болячках. Я был лучшим солдатом. Самым сильным. В катакомбах для меня даже была выделена своя комната. Я ходил по темным мокрым коридорам и направлял на людей свою огромную лазерную пушку. Они трепетали перед моей силой и величием. Несмотря на то, что я был охранником своего народа, я часто стрелял и пытал своих. Но и врагам доставалось тоже не на шутку.
Я представлял, что работаю в морге. Случилось что–то катастрофическое, и тела продолжают поступать и поступать. Все холодильники забиты до отказа. Тела (по моему приказанию) начинают сваливать на пол. Мы ходим по трупам. Потом мы решаем перевозить их в крематорий на больших грузовиках «Камаз».
Я представлял, что я король и в моем дворце есть комната, где нет ничего кроме маленького коврика на полу. Провинившиеся передо мной люди должны были раздеться догола, зайти в эту комнату, стать на коврик коленями и кланяться сотни раз.
Сколько было таких игр — не счесть! Я был продавцом рыбок на птичьем рынке, я был очистителем от заполонивших мир крыс, я был наемным убийцей, я растил арбузы на плантации, я имел свой собственный самолет и пил за штурвалом коньяк и водку. Когда мне стукнуло четырнадцать, игры резко пошли на убыль. В восемнадцать я мог что–то «представлять» не более пяти минут. Сейчас и минуты не получится. Что–то произошло с моей фантазией. Раньше мне почти никогда не было скучно, а вот теперь — почти всегда. Сверстники и сверстницы — страшные. Как вернуть свою детскую голову? Я не хочу жить в настоящем мире… Миры моего воображения — значительно лучше. Как мне снова начать что–то шептать и размахивать руками в коридоре?
Чернолицые, каменные стервы тихо ходят по тусклому паркету.
Я не могу повернуться лицом к стенке и натянуть одеяло на голову.
Я должен всматриваться в темноту.
Слушать их насекомоядный скрежет.
Определять месторасположение.
Как душат лекарства!
Что я наделал…
Горят пятки, горит лицо.
За окном (в голове?) каждые десять секунд — кривая молния.
Когда она вспыхивает -
Я каждый раз вижу его в углу комнаты:
Кусочки фарша на усах, ласточкино оперение, костыли и бутылки вместо ног.
На полу — коробочки с ватой и гвозди.
Блядь….коробочки с ватой!!
В коробочках — мои «никакие» дела.
На шляпках гвоздей — мои «другие» дела
Что–то должно перевесить.
Мне нужно считать самому.
А ведь мне не до счета!
На мыслях чешуйки — цепляются друг за друга, не могут протолкнуться.
В комнате пахнет йодом и паленой материей.
Если коробочек с ватой будет больше -
Я окажусь на лавке. На колышке забора будет висеть стакан.
Что мне делать, если несмотря ни на что у меня совсем обычные корни….?
Ты будешь намазана кремом, ты будешь немая и пухлая как опарыш, ты будешь прижата ко мне с такой силой, что твой таз начнет хрустеть, как пенопласт.
Я буду точно знать, что к вечеру будет тепло и ветрено. Что мы пойдем собирать подберезовики (ни одного червя) и по пути встретим невероятных, но добрых существ. А когда я щелкну прозрачным пальцем — ты исчезнешь и тебе не будет обидно от такого типичного эгоизма потому что ты будешь не настоящая.
Если больше гвоздей:
Котлы и сковородки уже не в моде.
Кругом только белый пластик, резина и пыльный цемент.
В мой rectus всунется видеокарта.
Меня будут быть нещадно. Проводами и коннекторами.
Лучевое оружие испечет мне все внутренности.
Я стану рыдающим, виноватым беляшом.
И потом все сначала…
Все в дырочках….все с датчиками.
Меня поведут на охуительный убой.
Сотовый телефон величиной с мамонта опустится мне на маковку
Вот такие «другие» дела….
А может быть еще рано?
Вот я сейчас перевернусь все–таки к стенке, закрою глаза и…:
Лето, мы с ним идем ловить черепаху в степи (он обманул меня, но это хорошая ложь).
Он рисует на ватмане динозавров, а я потом раскрашиваю их анилиновыми красками.
Горло залито кусачей ртутью. У меня грипп, и она передает мне кусочек осетрины в промасленной бумаге
Майское утро. Все зеленеет. Я спрашиваю: «Мама, сколько тебе лет?», она весело отвечает «двадцать пять».
Книги про древних людей такие интересные! Я тоже хочу иметь каменный молоток, я беру старую лопату и представляю, что она и есть этот молоток.
Как долго его нет! Уже одиннадцать часов. Но он все–таки приезжает, и мы видим, что в сетке много огромных карпов.
Стою голый на веранде. В руках открытка с большой белой лошадью. Я представляю, как «мы бы с ней».
Пошла в пизду эта геометрия! Приваливаюсь к стене дома, открываю, жадно пью. Мимо проходит престарелый мужик: «Хорошо пивко?» Я киваю.
Куплена первая футболка «с черепом». Пока что лежит в шкафу. Лежу в кровати и думаю и думаю о ней беспрестанно….
Порой как бог перстнем свечу из поднебесья,
Порой как хлам забыт на стром чердаке
Зажав частицу голубого мракобесья —
В труда не знавшем худосочном кулаке
Когда восход пустил стрелу в ночную птицу —
В окно экспрессом льется воздуха поток.
Лежу без сна, но все равно мне снится
Горящей лавы обжигающий глоток.
На первый взгляд все так легко и просто:
Как шар воздушный — только выброси балласт!
Но круг замкнула неустанная короста:
Сорвешь ногтем и сразу видишь новый пласт.
Он был удачлив, но нежданно–негаданно — Пришла нужда.
И стал гадом он.
Дожди посмывали счастливый лоск его глаз.
Ничего не решит частота лунных фаз.
Просто так получилось
Нежданно–негаданно:
От злости внутренней взял и стал гадом он.
Липкий комок червей.
Душная среда из целлофана:
Для невежды, дуралея и профана:
Мы — наживка, хоть башку о дверь разбей.
Но для братьев, что подземный строят мир —
Коматозник мы, вдыхающий эфир.
Идем по дороге вдыхая песок —
Перемешанный с хвоей, стеклом от бутылки — травой — муравьями,
А солнце, сливаясь затылком с полями
(которых не видно)
Предчувствуя ночь — старается день в своей ступе толочь.
Слишком много забот навалилось…
Разрывая хрящи и сосуды —
Голова в таз с бельем, как комета летит.
Дрязги, сплетни, тоска, пересуды.
Уж не скажет никто больше слов,
Как кинжал будоражащих спину.
Заперт снизу и сверху и сбоку засов.
Все, гния, потекло на низину.
Зона снежная запуталась в усах,
Зубы мерзнут, а в дорожных полосах:
Не видать, как в темном омуте, ни зги,
А снежинки — словно волосы близки.
Как здорово поймать себя на том,
Что род людской хоть чем–нибудь отягощаешь:
Хотя бы тем, что бродишь по земле
И хлеба крохи мыслям задаешь.
(в то время, как на поле славной брани — в кругу друзей сидят твои враги)
Мне не нравится то, что когда я ищу
На вопрос твой
Ответ:
Мне всегда не хватает решимости все —
Объяснить, подчеркнуть, разжевать, распрямить
Разложить по местам
И выходит лишь бледный коктейль
Пустоты, сухосжатия,
Нервных толков
И досужих, угрюмых вопросов.
Словно беззащитность под рубахой,
Словно безымянная метель
По полу он стелется папахой,
Раскрывая смятую постель
И не надо морщиться зрачками —
Вспомни: мы видали не таких!
На ресницах капли светлячками
Делятся на гневных и святых.
Одинокая листва уплывает по пруду
От живого естества я наверно не уйду
Из обугленной трубы завывает ветер в ночь
От кровавой лебеды мне тебя не уволочь.
Обернуться бы грозой, и поджечь твой старый дом,
Стол, стакан с хмельной слезой, водку, спорынью и бром.
Задавался ли ты вопросом?
Приставал ли с советом к друзьям?
Проходил ли районы с кроссом?
Мыл ли обувь жиревшим князьям?
Убаюкивал ли младенцев?
Разгрызал ли Розу Ветров?
Бил ли в лоб обгоревшим поленцем?
Жрал ли пепел с потухших костров?
Мохнатоногий, крохотный стаканчик —
Не трогайте меня, ведь я тушканчик.
Мои конечности стремительны и ловки,
Телодвижения резиновы и ловки.
Змею увижу — и на миг я как кузнечик.
Замерзну — так свернусь золой из печек.
Я царь божественных, пророческих созданий
Посланник вечных удивительных скитаний.
Сколько же можно прятаться? Неужели все живое способно мыслить не только перед металлический сеткой, но и за ней?
Мое горло залеплено птичьими перьями, сквозь которые не видно не капли рассудка.
Соленые розги секут взбудораженным днем, а ночь продирает глаза беседой святых комаров ибо они когда–то вкусили голубую кровь королей и через мгновение перешли на отрепья.
Река снов берет свой исток вблизи старческой зевоты, где всегда есть вероятность вывиха, или нарушения заповеди.
Ноги бессмысленно выстукивают неопределенную дробь по рылам свиней, и любой звук — это вторжение.
Есть ли смысл продолжать закутываться в эту паутину разочарований?
Если бы я знал, что мне уготовано место невообразимо–счастливых скоплений — разве я бы оставил кого–нибудь в живых до переправы в новую эру?
Любой пол, будь он дощатый, каменный или земляной — дарит зрачкам и ступням чудовищное притяжение.
Из щелей, сквозь которые можно было бы смотреть на траву и неприкосновенность, как из мясорубки, лезет остро приправленный фарш.
Да, скоро меня скормят собакам.