Юрий Павлович ВяземскийВеликий Любовник: Юность Понтия Пилата. Трудный вторник

Свасория восемнадцатая. Фаэтон. Любовь-страдание

В следующий раз Гней Эдий Вардий пригласил меня к себе, когда в Новиодуне зацвели яблони.

Он дал мне историческое сочинение о Гражданской войне Валерия Мессалы Корвина и велел читать.

— В школу не ходи. Нечего там тебе делать. Сиди дома и читай. Два дня хватит, чтобы прочесть?

Я глянул на манускрипт и заверил Вардия, что и за день справлюсь.

— Не спеши. Читать надо внимательно… Не завтра, а послезавтра придешь, — строго велел мне мой главный учитель.

Я пришел, как и велено было, через день, два раза внимательно проштудировав Мессалу и делая для себя пометки по персоналиям и по годам. Я думал, Гней Эдий станет меня экзаменовать. Но он провел меня в библиотеку и возле бронзовой статуи Аполлона Бельведерского рассказал мне короткую историю.

История была такой:


I. В консульство Гая Цензорина и Гая Азиния — или, как ты любишь, в семьсот сорок шестом году от основания Города — то бишь, на следующий год после гибели Друза и на третий год после женитьбы Тиберия на Юлии, в феврале месяце возле Бычьего рынка дорогу Фениксу перегородил какой-то высокий, широкоплечий и бородатый мужчина. По виду — азиатский грек. Встал на пути у Пелигна в узенькой улочке, так что Феникс затруднился его миновать.

Юный «прогулочный» раб Феникса — из тех, что поэт получил вместе с виллой, — попытался отстранить невежу. Но грек очень твердо стоял на ногах. Тогда раб толкнул его. Грек слегка покачнулся, а затем ловкой подсечкой свалил раба с ног и расхохотался.

Раб пытался подняться. А грек, едва тот встал на карачки, вновь опрокинул его — даже не ударом, а резким щелчком пальцев в лоб.

Раб стал звать на помощь. Прохожие стали останавливаться.

Феникс, сдерживая возмущение, огляделся по сторонам и сказал наглецу:

«Ты видишь, у меня есть свидетели. В суде ты мне за всё ответишь».

«Я? В суде?! — еще больше развеселился бородатый верзила. — Да знаешь ли ты, с кем связался?!»

«Не знаю. Но кем бы ты ни был, мы сейчас позовем стражников… Я, римский всадник, тебе этого так не оставлю», — решительно объявил Феникс и обернулся к остановившимся людям, ища у них помощи и поддержки.

Грек, повторю, был высок и плечист. Но на глазах у народа оскорблять римлянина, всадника, издеваясь над его рабом… Люди угрожающе надвинулись на безобразника.

А тот, перестав веселиться, с удивлением воззрился на Феникса и обиженно воскликнул:

«Ты что, Голубок, совсем зазнался?! Старого друга не признаешь?! Ты не смотри на бороду, не смотри на одежду — в глаза мне смотри!»

Феникс глянул ему в глаза. Глаза были карие и умные. Черты лица, если освободить их от густой бороды, — вовсе не греческие, а самые что ни на есть римские: прямые, суровые, словно точеные, мужественные и красивые… Сомнений быть не могло — перед Фениксом стоял Юл Антоний, сын Марка Антония, триумвира и любовника Клеопатры.

«Ты… Ты что?.. Ты когда вернулся?» — только и нашелся спросить Феникс.

А Юл сначала за шкирку поднял с земли поверженного раба, потом сгреб в охапку и оторвал от земли Феникса и, кружась с ним по улице, несколько раз свирепо крикнул ошеломленным «свидетелям»: «Ступайте своей дорогой!», «Проваливайте, кому говорю!», «А то всех посажу в колодки!»…

Ты Юла-то помнишь? — вдруг спросил Вардий. — Я в наших разговорах несколько раз упоминал его.

Я ответил, что, конечно же, помню; как можно забыть такую яркую личность.

— А ты Мессалу прочел? — затем спросил Вардий.

Я ответил, что прочел и очень внимательно.

Вардий удовлетворенно кивнул, достал из футляра — видимо, заранее снятого с полки и выложенного на столик — два свитка и, вручив их мне, велел:

— Вот, почитай теперь Мецената. Но во втором свитке читай только до окончания Гражданских войн… Тоже два дня даю, сегодня и завтра. А послезавтра жду у себя.

О Юле Антонии больше не было сказано ни слова. И я, как ты знаешь, весьма догадливый, не мог взять в толк, с какой стати меня вновь заставляют изучать историю борьбы юного Октавиана, будущего Августа, со злейшим своим врагом Марком Антонием.

Но через день всё объяснилось. Вновь пригласив меня в свою библиотеку и на этот раз усадив меня в кресло между бюстами Гомера и Вергилия, но сам не садясь, а расхаживая передо мной взад и вперед, оглаживая ладонью кулак — сначала правой ладонью левый кулак, а затем левой ладонью правый кулак, и эдак попеременно — Гней Эдий мне вот что поведал:


II. Как ты помнишь, Юл Антоний был на три года старше Пелигна и Вардия. Он учился с ними в школе Фуска и Латрона (см. 5, II)[1], он возглавлял там «столичную» компанию (5, VIII). Когда Пелигн стал Кузнечиком, Юл некоторое время соревновался с ним в числе завоеванных женщин (7, VIII). В период протеизма именно Юл Антоний некоторое время даже входил в аморию Голубка и, в частности, предложил ему Лицинию — ту самую вдову, у которой был попугай (9, IX). Потом Юл от Голубка отдалился. Это — в отношении Юла и Пелигна.

А теперь — по части самого Юла:

До шести лет Юла воспитывала его мать, Фульвия, жена Марка Антония. Но в год Перузийской войны Фульвия неожиданно умерла в Сикионе, и заботу о Юле взяла на себя Октавия, сестра нынешнего Августа и новая жена Марка Антония, которая воспитывала пасынка наравне со своими собственными детьми: Марцеллом, двумя Марцеллами и двумя Антониями; две последние Юлу приходились единокровными сестрами.

Образование Юл получил превосходное: не только потому, что обучался у лучших для того времени грамматиков и риторов (в том числе у знаменитого Луция Крассиция Пасикла из Тарента), но также потому, что, хотя никогда не отличался усердием и прилежанием, имел великолепную память, наделен был природным умением мгновенно усваивать урок и копировать учителя.

Август, несмотря на то, что мальчишка был сыном его заклятого врага — некоторые утверждали: как раз вследствие этого обстоятельства и дабы продемонстрировать свое великодушие — Август, еще будучи Октавианом, с самого начала проявил к Юлу бережное внимание, ставил его если не наравне, то лишь чуть ниже своего племянника Марка Марцелла и двух своих пасынков, Тиберия и Друза. Вернувшись из Египта, Октавиан собственноручно облачил Юла в тогу совершеннолетнего. Через несколько лет сделал его главным жрецом в храме Аполлона Палатинского. В двадцать семь его лет женил на своей племяннице Марцелле, которая до этого была женой Марка Агриппы. И после этой женитьбы на своей племяннице, минуя квесторские и эдильские должности, избрал его сначала претором, затем — пропретором Африки, потом — сенатором и, наконец, нет, не консулом, как утверждают некоторые малосведущие сочинители и историки, а консуляром — то есть усадил его в курии среди бывших консулов, хотя сам Юл, повторяю, консулом не был.

От Марцеллы у Юла был сын Луций, который, будучи почти ровесником Друза Младшего и Германика, вместе с ними, родными внуками царственной Ливии, под ее присмотром стал обучаться грамматике…Юл к своему сыну был безразличен.

До женитьбы на Марцелле, через год после того, как его сделали жрецом Аполлона, Юл, как уже говорилось (см. 7, VIII), предавался разврату, властно соблазняя и жестоко бросая замужних женщин, среди которых было немало высокопоставленных матрон. Но, став мужем племянницы Августа, образумился и свои похождения прекратил. Самого Юла ни с одной посторонней женщиной отныне не наблюдали. Однако среди консулов и консуляров Юл был известен тем, что, по их дружеской просьбе, тайно сводил их с красивыми, молодыми и любвеобильными женщинами, как правило, вольноотпущенницами или вдовами. И, стало быть, в высших римских кругах — разумеется, сугубо мужских — пользовался особым расположением и особым доверием. Тем большим после того, как в год обоих Лентулов был принят Юлиев закон о прелюбодеяниях.

Двери многих домов радостно распахивались перед Юлом Антонием Африканом, прозванным так то ли потому, что он два года числился пропретором Африки (хотя ни разу не побывал в этой провинции), то ли потому, что женщины, которыми он одаривал своих высокопоставленных приятелей, были наделены, по словам одного из них, «поистине африканской страстью». Сам Юл, однако, был человеком холодным, циничным, очень умеренным в еде и питье. Гостеприимством сенаторов и магистратов он пользовался с большой избирательностью. Агриппу и Мецената посещал лишь тогда, когда невозможно было их не посетить, не нарушив правил элементарного приличия. Зато к Статилию Тавру, к Валерию Мессале Корвину, к Луцию Мунацию Планку, к Азинию Поллиону наведывался часто и охотно, из этих четырех предпочитая последнего. И иногда общался с Марком Эмилием Лепидом, бывшим третьим триумвиром, который после Сицилийской войны был оставлен в живых и не лишен должности великого понтифика лишь по милосердию Августа.

Казалось бы, неправильное поведение, с точки зрения Августа и Ливии. Но Юл Антоний, с другими циничный и холодный — особенно презрительно-вежливый с Меценатом и высокомерно-почтительный с Марком Агриппой (не знаю, Луций, можно ли сочетать эти несочетаемые эпитеты, но Вардий в своей характеристике Юла именно их сочетал), — с Августом и женой его Ливией он, Юл Антоний, вел себя так, как никогда не вели себя с ними не только Друз и Тиберий, но даже маленькие Гай и Луций Цезари: на Августа смотрел с радостной благодарностью, на Ливию — с нескрываемым обожанием. В доме у Юла на самом видном месте стояли статуи Юлия Цезаря, Августа в виде Юпитера и Ливии, задрапированной подобно весталке. Айз богов — только Марс и Венера, прародители Рима и рода Юлиев, и Аполлон с богиней Победы в правой руке.

Юлу, конечно же, не доверяли вполне, учитывая его происхождение от Аспида и Ехидны (так Ливия часто именовала Марка Антония и Фульвию); вспоминая его юношеские распутные похождения, бросавшие тень на добродетель Семьи; замечая его свидания с Лепидом, с «гадюкой, у которой вырвали жало, но мерзкие пятна остались» (тоже Ливино выражение), его особую симпатию к Азинию Поллиону… Не доверяли, несмотря на пылкое с его стороны проявление чувств.

Но когда не мальчик, но муж, суровый, холодный с другими, годами смотрит на тебя, как восхищенный и благодарный ребенок, никакой вины вроде бы не испытывая, всем своим видом показывая, что то, дескать, по молодости, по изъянам происхождения, но молодость вот-вот минует, изъяны изгладятся благодетельным воспитанием и добродетельным окружением, — недоверие, даже самое обоснованное и глубокое, постепенно мельчает и начинает испаряться.

За Юлом долгое время приглядывали, от себя не отпускали — даже в Африку, в которой он два года числился пропретором. Но сколько можно приглядывать? И когда Юлу исполнилось тридцать шесть лет и он в очередной раз попросился на учебу в Афины, решили наконец отпустить, дав ему, как казалось, проверенных и преданных Семье попутчиков.

Юл незамедлительно отправился в путь. По дороге лишь ненадолго остановился в Сикионе. В Афинах провел чуть менее года, якобы совершенствуясь в философии, но, как докладывали, посещая преимущественно греческих софистов и много времени проводя в палестре, там обучаясь борьбе и панкратию. В этих увлечениях ничего предосудительного не усмотрели. И когда Юл Антоний стал ходатайствовать, чтобы его отпустили на Самос для изучения «азиатского красноречия», разрешили ему и Самос. Но когда он с острова Самоса пожелал совершить поездку в Египет, во въезде в провинцию Египет категорически отказали. Однако позволили посетить Кипр и прожить там несколько месяцев.

Вернувшись из путешествия, Юл принялся разгуливать по Риму в греческом одеянии и с пышной греческой бородой, которую успел отрастить себе за два года. Мало кто признавал в нем Юла Антония, настолько, как выразился Вардий, наш путешественник вошел в образ. А так как Юл вел себя на площадях и на улицах никак не по-гречески, бесцеремонно отталкивая тех, кто не уступал ему дорогу, браня их на нарочито исковерканной латыни, то несколько раз произошли инциденты наподобие того, что случился с Фениксом: Юла пытались призвать к порядку, полагая, что имеют дело с зарвавшимся чужеземцем, а Юл в ответ сначала ловко применял приемы из панкратия, нанося мощные удары и повергая на землю тех, кто пытался делать ему замечания (как правило, рабов и вольноотпущенников), а когда собиралась возмущенная и агрессивная толпа, называл себя, напоминал о своем статусе консуляра и обещал всех «смутьянов» засадить за решетку за «оскорбление величия».

Скоро об этих выходках доложили Августу. И тот, призвав к себе Юла, разговаривая с ним зачем-то на греческом языке, попросил — именно попросил, а не приказал — попросил «не смущать честных и прямодушных римлян», в греческих одеяниях ходить у себя дома или на вилле, но не по городу, где к грекам, «несмотря на их великую культуру, исторически сложилось весьма определенное отношение». Юл, отвечая Августу на латыни, принес извинения и с той поры не только ни разу больше не появился в греческом облачении на улице, но и бороду сбрил, чтобы не смущать ею честных и прямодушных.

Так что Феникс лишь единожды видел своего приятеля в бороде и в облачении почти что Геркулеса, ну, разве что без дубины — так, говорят, когда-то разгуливал по Александрии его отец, Марк Антоний. А на виллу к Пелигну приходил уже чисто выбритым, каким-то грустно-задумчивым и при этом словоохотливым.

Он с первого же раза объявил Фениксу, что намеревается рассказать ему о своем путешествии, но делать это будет непременно по-гречески, не потому что отныне он греческий язык предпочитает латинскому, а потому что, как он выразился, «и у стен есть уши, особенно у этих стен, которые тебе достались».

По-гречески Юл изъяснялся великолепно — ведь не латыни же обучали его афинские софисты и азиатские риторы. И уже во второе свое посещение признался: он, дескать, лишь прикидывался, что изучает философию и красноречие, а на самом деле «раскапывал настоящую историю» — так он выразился. И тут же изложил свой взгляд на современные ему исторические сочинения, посвященные периоду гражданских войн. Они, дескать, за редким исключением искажают реальные факты и написаны таким образом, чтобы представить Марка Антония пьяницей, развратником, обезумевшим властолюбцем и смертельным врагом Рима и Октавиана Августа.

В третье свое посещение Юл Антоний поведал Фениксу, что он еще в Риме, задолго до своего путешествия, стал собирать «истинные свидетельства», в качестве источников для своих исторических изысканий используя видных политических деятелей и активных участников гражданских войн: «непредвзятого, особенно в частных беседах» Азиния Поллиона, Валерия Мессалу, который «пишет одно, а рассказывает иное», и Марка Эмилия Лепида, великого понтифика, пока он еще здравствовал, — он умер, как мы помним, в год смерти Агриппы, но, по словам Юла, успел передать ему переписку и дневниковые записи Марка Антония, которые Меценат якобы повсюду разыскивал и уничтожал, однако, не всё сумел уничтожить.

Юл и путешествие свое выстроил таким образом, чтобы получить как можно более полный доступ к «истинным свидетельствам». В Сикионе он недаром остановился: там неожиданно умерла его мать, Фульвия, и некоторые люди до сих пор помнят, при каких обстоятельствах это случилось. В Афинах Юлу под прикрытием философских штудий и атлетических упражнений удалось раздобыть много ценных свидетельств о пребывании в этом городе Марка Антония, его полководцев и трех его женщин — Фульвии, матери Юла, Октавии, его новой жены, и Клеопатры, царицы Египта. На Самосе и в Эфесе Юл, в тайне от своих соглядатаев, несколько раз встретился с отпущенником Марка Антония, историком Деллием. В Египет, как было сказано, Юла не пустили. Но Юлу удалось вызвать на Кипр ритора Аристократа, близкого друга отца, и Олимпа, личного врача Клеопатры. Люди эти не только предоставили молодому Антонию ценную для него информацию, но подарили ему собственного сочинения анналы и исторические портреты «Марка Великого», то есть Марка Антония.

Перечислив источники, Юл приступил к изложению своей исторической версии гражданской войны и к воссозданию «истинного» портрета своего отца.


Всё это рассказав мне в библиотеке, Гней Эдий Вардий объяснил:

— Я потому и велел тебе сначала ознакомиться с историческими сочинениями Мессалы и Мецената, дабы ты ориентировался в истории и знал, как ее трактуют честные, мудрые и знающие люди, которые сами эту историю пережили, в ней участвовали, ее созидали, в ней победили, а не проиграли — что, пожалуй, сейчас самое для нас важное! Потому что дальше я вынужден буду изложить тебе не настоящую, а искаженную историю, ту, которую сочинил для себя и для Феникса человек нечестный, немудрый и вместе со своим злосчастным отцом проигравший)…

— Однако, что мы тут сидим, в духоте и в пыли веков! — вдруг воскликнул и перестал расхаживать мой хозяин. — В плющевой беседке для нас уже давно накрыт полуденный завтрак. Там и продолжим!

Из библиотеки мы перебрались в плющевую перголу. И там за вкусными и разнообразными закусками — горячих блюд нам не подавали, дабы не нарушать нашего «конфиденциального одиночества» (так выразился Вардий) — Гней Эдий в течение нескольких часов излагал мне историю гражданских войн «по Юлу Антонию».

Я ее сейчас тебе, Луций, постараюсь кратко пересказать. Но… не знаю, как деликатнее выразиться… Ты, Луций Анней Сенека, разумеется, намного лучше меня знаешь отечественную историю, в том числе историю противоборства Октавиана, будущего Августа, и Марка Антония. Но если ты кое-что подзабыл, то не ленись, загляни в исторические трактаты, которых теперь множество. Иначе можешь не понять, в чем цель и, как говорится, в чем соль фальсификации Юла Антония.

А я начну пересказывать.


История по Юлу

III. (1) Юл начал с восхваления Августа, особенно подчеркивая его справедливость и милосердие, а также возблагодарил богов за то, что они послали принцепсу умную и добродетельную супругу, Ливию, которая для него, Юла, стала как бы второй матерью.

После этого короткого вступления Юл перешел к делу.

(2) И начал с того, что сообщил Фениксу о том, что отец его, Марк Антоний, род свой ведет от некоего Антона, который был родным сыном самого Геркулеса. Стало быть, высочайшего происхождения. Ибо отцом Геркулеса, как известно, был царь богов Юпитер Величайший и Всемогущий, а кто был отцом Венеры, никто достоверно утверждать не может. (Как ты понимаешь, Венеру он «уколол» потому, что её своей праматерью объявил Юлий Цезарь, а следом за ним весь род Юлиев.)

В юности, по словам Юла, его отец не отличался примерным поведением, так как воспитывался и жил в Риме, а Рим — город развратный и вредный для пылкого молодого человека.

Но, отправившись на Восток с легатом Авлом Габинием, показал себя с лучшей своей стороны, проявив воинское мужество и командирскую доблесть.

Был примечен Юлием Цезарем и взят им с собой в Галлию. И там в многочисленных, смертельно опасных сражениях еще лучше зарекомендовал себя, продемонстрировав незаурядный полководческий талант и беззаветную преданность прославленному императору победоносных легионов.

Цезарь отправил его в Рим, где назначил главным своим поверенным в противоборстве с неуступчивым сенатом и завистливым Гнеем Помпеем.

Когда же Гай Юлий перешел Рубикон и начал завоевание Рима, именно он, Марк Антоний, стал правой рукой великого человека. Он отличился во всех происходивших тогда многочисленных частых сражениях. Солдаты о нем говорили: после Цезаря — Марк Антоний больше всех!

В решающем сражении при Фарсале Цезарь, встав на правом фланге своего несокрушимого войска, командовать левым поручил Антонию, считая его самым талантливым из своих подчиненных.

Провозглашенный диктатором и бросившийся преследовать своих еще не разбитых врагов, Цезарь назначил Марка Антония начальником конницы, то есть, доверил ему управление Римом!

Незадолго до злосчастных мартовских ид — Юл точно называл дату: ноны — у Цезаря с Антонием произошла знаменательная беседа, о которой ни один из историков не упоминает. Цезарь, похоже, предчувствуя, что земные дни его уже сочтены и скоро предстоит ему стать богом, пригласил к себе Марка Антония и в присутствии жены своей Кальпурнии и Марка Эмилия Лепида сообщил следующее: «Если со мной что-нибудь случится, позаботься о том, что я сделал, и о том, что не успел. Отомсти за Красса и покори Парфию. Управляй Римом так, как я это делал, опираясь вот на него, Лепида, а также на Азиния Поллиона и Мунация Планка. Юного Октавия Фурнина, моего внучатого племянника, береги: может, он когда-нибудь тебе пригодится; он юноша смышленый и старательный, хотя и болезненный». Так якобы Цезарь напутствовал Марка Антония… Через восемь дней его подло и зверски убили заговорщики.

(3) Когда же из Аполлонии в Италию прибыл восемнадцатилетний Октавий Фурнин (будущий Октавиан и Август) и, подстрекаемый своими дружками, «злокозненным Меценатом», «тщеславным Агриппой» и «корыстолюбивым Сальвидиеном», а также поощряемый отчимом своим Марцием Филиппом и Бальбом, стал претендовать не только на свою долю наследства, но и на ведущую роль в руководстве Римской империей, тридцатидевятилетний Марк Антоний, в тот трагический год консул и, стало быть, главное лицо в государстве, встретился с юношей и ласково, но твердо постарался ему разъяснить очевидные вещи: да, Цезарь в своем завещании усыновил Октавия и сделал его главным наследником своего имущества. Но разве из этого следует, что тем самым он завещал ему свою власть над Римом и над миром? Разумеется, не следует. Наследником власти Цезаря должен стать самый влиятельный, самый опытный и самый достойный человек или несколько таких людей. Ведь Рим не варварское царство, в которых царькам наследуют их детишки, в том числе иногда чуть ли не младенцы. И Цезарь — не только приемный отец Октавия, он — истинный Отец своего великого Отечества и любящий Родитель своих верных сподвижников, таких, как Лепид, Поллион, Планк, Долабелла и он сам, Марк Антоний. Ему, Октавию, прибавил Антоний, когда будут разгромлены, осуждены и наказаны убийцы божественного Юлия, конечно же, будет оказан соответствующий его статусу почет, будут предоставлены должности, которые он заслужит. Антоний не исключал, что со временем Октавий сможет стать и претором, и даже консулом и вместе с преданными соратниками Цезаря примет участие в руководстве государством. Сейчас же ему следует умерить свой юношеский пыл, проявлять осторожность в действиях и в высказываниях и как можно исполнительнее следовать советам своего старшего друга Марка Антония, которому Цезарь незадолго до своей трагической гибели между прочим поручил своего внучатого племянника.

Так, по словам Юла, властительный консул и прославленный воин отечески убеждал юного школяра из Аполлонии. Но тот…

Тот, к сожалению, его не послушался и еще сильнее поддался влиянию разного рода «проходимцев» и «подстрекателей», среди которых ведущую роль играли его приятели по учебе — Меценат, Агриппа и Сальвидиен. Первый якобы интриговал в Риме, привлекая на свою сторону сенаторов и всадников, друзей и противников Цезаря — всех без разбору. Второй, то есть Агриппа, отправился на юг Италии и стал вербовать солдат-ветеранов, похищая их в первую очередь не у Брута и Кассия, главных убийц Цезаря, а у него, Марка Антония, законного консула и самого преданного, самого главного сподвижника Великого Убиенного!.. Что делал Сальвидиен, Юл не уточнял. Но утверждал, что этот человек «так ненавидел отца, что готов был на любое преступление: на заговор, на тайное убийство, на подлое сотрудничество с самыми лютыми врагами Цезаря».

Эта шайка Октавия — Юл именно так величал Мецената, Агриппу, Сальвидиена, Филиппа и Бальба, а Гая Юлия Цезаря Октавиана, которым нынешний император Август стал после оглашения завещания Божественного Юлия, в своих исторических россказнях Юл никогда не называл ни Октавианом, ни тем паче Цезарем, а только Октавием и иногда Фурнином — шайка Октавия, по утверждению Юла, всё сделала для того, чтобы дать спокойно улизнуть из Италии главным убийцам Цезаря, Марку Бруту и Гаю Кассию. И не на Сицилию и не в Африку, куда их в какой-то момент согласился направить сенат, а в Сирию и в Македонию, где стояли многие легионы — то есть вооружили заговорщиков для новых кровавых сражений. А в Риме путем подкупов, закулисных интриг и лживых обещаний укрепили Децима Брута, брата самого подлого убийцы, дали ему легионы и, заручившись поддержкой сената, двинули его против консула Марка Антония. Юного Октавия они использовали как пешку в своей игре, ничуть не смущаясь тем, что тот всё более и более оказывался на стороне ненавистников Юлия Цезаря: Брутов, Кассия и Цицерона.

(4) Говоря о Мутинской войне, Юл восклицал: Кто такой Децим Брут? Еще один убийца божественного Юлия! Кто защищал кровавого преступника? Октавий, сын убиенного Цезаря! И вместе с ним новые консулы, бывшие друзья Юлия — Авл Гирций и Гай Вибий Панса. Вот до чего дошло! Вот к чему привели интриги шайки Октавия! Друзья и враги, убийцы и жертвы объединились лишь для того, чтобы уничтожить самого честного, самого достойного, самого преданного делу Цезаря человека — Марка Антония!

Силы были неравными. Антонию пришлось снять осаду с Мутины и с остатками легионов двинуться на север. Его уже считали погибшим. За ним охотились, как за бежавшим рабом.

Но недооценили любимца солдат, бесстрашного полководца, мужество которого лишь крепло и расцветало перед лицом великих опасностей и, казалось бы, непреодолимых препятствий. Всего через несколько месяцев Антоний увлек за собой заальпийские легионы Лепида, привлек на свою сторону Планка и Поллиона, двинул на Рим семь обновленных своих легионов, пять легионов Планка, три легиона Поллиона и семь легионов Лепида — общим числом двадцать два легиона! Противостоять им могли лишь одиннадцать легионов консула Октавия, — его, двадцатилетнего, уже успели к тому времени сделать консулом.

Слава богам, Октавий на этот раз не послушался своих горе-советчиков и вышел навстречу Антонию с дружески протянутой рукой, спасая не только отечество, но и свою собственную жизнь вместе с жизнями своих подстрекателей: Агриппы и Мецената.

Великодушный Антоний заключил провинившегося перед ним «мальчишку» в свои братские, нет, отческие объятия; ведь он был на целых двадцать лет старше Октавия Фурнина. Он ему всё простил. Он не стал наказывать его подстрекателей и своих ненавистников. Он, истинный лидер римлян и цезарианцев, предложил названому сыну Цезаря отказаться от его скороспелого консульства и стать властительным триумвиром вместе с ним, блистательным Марком Антонием, и хитрым и осторожным Лепидом. Более того: он женил юношу на Клодии — своей падчерице и дочери Фульвии, своей любимой жены, матери Юла.

Самому Юлу Антонию тогда едва исполнилось три года. Но свадьбу он помнил. Ему в церемонии была отведена своя роль. Когда жених с друзьями прибыли в дом Антония, именно он, Юл, вывел им за руку свою единоутробную сестрицу, одиннадцатилетнею Клодию. И лица людей якобы на всю жизнь запечатлелись в его памяти. Сестра его плакала, но так ей было положено по древнему ритуалу. Отец радостно улыбался. Жених-Октавий благодарно смотрел на Марка Антония и почти не смотрел на свою юную невесту. А дружки его — Меценат и Агриппа — прямо-таки корчились от досады и злости.

Так Юл описывал Фениксу свои первые детские впечатления.

(5) О последовавших за свадьбой и за учреждением триумвирата проскрипциях, подлых убийствах и кровавых казнях Юл не много рассказывал. Но главную ответственность за них возложил на Марка Эмилия Лепида. Вспомнив о гибели Цицерона, изобразил на своем мужественном и прекрасном лице брезгливое отвращение и воскликнул: «Не верь нынешним историкам! Они из кожи вон лезут, чтобы очернить моего великого отца.

Они, видишь ли, сообщают, что отрубленную голову Цицерона отец якобы несколько дней держал на своем рабочем столе, а мать моя, Фульвия, дескать, забегая к отцу в кабинет, вытаскивала у мертвой головы язык и колола ее своими булавками… Подлая чушь! Я тогда ни на шаг не отходил от отца, потому что очень по нему соскучился. Не было у него на столе никакой головы! И мать моя была женщиной самого высокого благородства… Да, она ненавидела Цицерона, справедливо считая его вдохновителем убийства Юлия Цезаря. Но она его так сильно ненавидела, что когда голову и руку Цицерона выставили на всеобщее обозрение на форуме и все ходили смотреть, она не ходила, заявив, что один вид этого чудовища, даже мертвого, лишает ее сна и покоя».

И еще о проскрипциях Юл сказал следующее: «На этих мерзких казнях и последующих конфискациях больше других нажился один из прихлебателей Октавия — хитрый и подлый Меценат. Всего за несколько месяцев он тайно и незаметно сколотил себе такое состояние, что стал одним из богатейших людей в Риме».

(6) О битве при Филиппах Юл охотно, подробно и долго рассказывал. Но я приведу тебе лишь его заключение. «Кто разгромил Брута и Кассия? — вопросил Юл и ответил: — Боги им отомстили, Справедливость их покарала! А из двух поборников Справедливости один на пределе человеческих сил, совершая поистине невозможное, сначала сокрушил опытного и очень опасного Гая Кассия, затем разбил не бог весть какого полководца Марка Брута, окруженного, однако, преданными и умелыми командирами, а другой… Другой, тщедушный, почти все время болел и в сражениях почти на участвовал»…Кто «сокрушил» и кто «все время болел», думаю, не надо объяснять.

(7) Свое повествование о следующем годе, семьсот тринадцатом от основания Рима, Юл начал с рассказа о Клеопатре. «Октавий» (по-нашему уже давно Цезарь Октавиан) вернулся в Рим, где занялся раздачей земель для ветеранов. Антоний же, следуя завещанию божественного Юлия, отправился на Восток. И там, в Киликии, в городе Тарсе, встретился с египетской царицей Клеопатрой. Юл эту знаменитую историю так описал перед Фениксом:

«Историки трижды врут, и врут беззастенчиво. Они утверждают, что отец впервые встретился с Клеопатрой, что он подпал под ее любовные чары и, дескать, совершенно забыл о цели своего прибытия на Восток. Ложь, говорю, тройная! Ну, сам посуди. Как он мог впервые с ней встретиться, когда Юлий Цезарь эту самую Клеопатру привез с собой из Египта и она несколько лет жила в Риме, чуть ли не в одном доме с Кальпурнией, Цезаревой женой. Отец наверняка познакомился с этой выдающейся женщиной, которой сам божественный Цезарь уделял такое внимание! Далее, он вовсе не подпал под ее чары. Он вызвал ее в Таре, дабы строго спросить с нее, с какой стати она, многолетняя любовница великого Цезаря, снюхалась теперь с его главным убийцей, Гаем Кассием, и снабжала его деньгами. Клеопатра долго боялась приехать. А потом все-таки отважилась и стала разыгрывать из себя богиню Афродиту. Этот театр, который она устроила, историки обожают описывать. Лодка с вызолоченной кормой. Распущенные пурпурные паруса. Серебряные весла, которыми приводился в движение ее разукрашенный корабль. Отец же смотрел на эту феерию и думал: «Богатенькая Афродита. Если продать одни эти весла, можно будет без труда набрать и вооружить не менее двух легионов. Пурпур для парусов не подходит, буря их разорвет. Но, продав эту драгоценную ткань, можно будет собрать хорошую кавалерию — целых две кавалерии: сирийскую и арабскую». И Деллию — своему доверенному приятелю, которого отец еще из Эфеса отправил в Александрию за Клеопатрой, который уговорил испуганную царицу приехать в Киликию — Деллию Антоний, отец мой, сказал одну фразу, которую никто из историков не упоминает, но Деллий вспомнил и в точности процитировал. «Она хочет быть греческой Афродитой. Ну, так я сделаю из нее римскую Венеру и стану ее Марсом. Ведь жадный Квирин мне и динария не пришлет из Рима»…Надо истолковывать? Изволь: для войны с парфянами отцу (Марсу) прежде всего нужны были деньги, много денег. Октавий и римский сенат (жадный Квирин) этих денег не высылали да и не могли, наверное, тогда ему выслать. Сделать из греческой Афродиты римскую Венеру — прикинуться, что ты влюблен в египтянку (точнее, в македонку), сделать из нее свою любовницу (как Марс — Венеру) и заставить служить Риму прежде всего своими богатствами. Деньги — вот что привлекло моего отца в Клеопатре. Любви ему от нее не надо было — он слишком любил Фульвию, свою жену и мою мать.

И отправившись с египетской царицей в Александрию, пируя с ней дни и ночи напролет, совершая путешествия по Нилу, он, Антоний, великий стратег и прозорливый политик, среди пенья и плясок, под стоны цитр и вздохи опахал, ни на мгновение не забывал о том обещании, которое он дал мальчику Октавию — любой ценой подготовиться к парфянскому походу и отомстить вероломным, обнаглевшим восточным варварам. Он, мой отец, не блудодействовал с Клеопатрой, как клевещут историки, а, как выражаются финансисты, «обрабатывал спонсора», извлекая из царицы деньги на вооружение легионов и оснащение конницы. Не она его соблазнила и очаровала, а он ее привязал к себе и выдаивал как священную египетскую корову Хатхор… или как там она у египтян называется.

А что в это время делали в Риме?!» — гневно вопросил Юл и перешел к описанию Перузийской войны.

(8) Такую нарисовал картину:

В Риме двадцатидвухлетний Октавий был триумвиром. Но одним из тогдашних консулов был Луций Антоний, брат Марка Антония и, стало быть, дядя нашего Юла. Дядю своего Юл считал человеком глупым и амбициозным. «Дав отцу моему великий и разносторонний талант, — говорил Юл, — боги, видимо, решили сэкономить на его братьях, и те родились полными дураками».

Так вот, дядя-консул, презирая юного Октавия, считая его после Филиппийской войны трусом и ничтожеством, решил если не отобрать у него власть, то, как он говорил, «поставить сосунка на место». Он, Луций, во всеуслышание утверждал, что его брат, Марк Антоний, истинный властитель и спаситель отечества, два года назад заключил соглашение с «этим выродком» и, сделав его триумвиром, поставил на одну доску с собой лишь для того, чтобы утихомирить солдат-ветеранов и единым фронтом выступить против Брута и Кассия. Теперь же, когда убийцы Цезаря уничтожены, пора перестать «играть ателлану». Какой Октавий триумвир? — он полное ничтожество! Зачем этому мальчишке власть и войска? — для того чтобы сеять смуту в государстве и вести многострадальный римский народ к новой гражданской войне! Пока он, Луций Антоний, брат Антония Великого, занимает консульскую должность, он сделает все от него зависящее, чтобы оградить отечество от опасности.

Окруженный такими же «амбициозными дураками», как он сам, Луций Антоний вскорости от слов перешел к действиям: оклеветал Октавия перед ветеранами и призвал к оружию тех, кто лишился земли при распределении участков.

Октавий, понятное дело, тоже не сидел сложа руки. Дело шло к новой войне на территории Италии.

Историки теперь заявляют, что Луцию Антонию в его глупых и преступных замыслах активно содействовала Фульвия, жена Марка Антония и мать Юла, что, дескать, чуть ли не по ее, Фульвии, вине возник вооруженный мятеж. Ложь! Фульвия, как могла, пыталась образумить своего деверя, указывала ему на то, что соглашение между триумвирами, заключенное сроком на пять лет, должно неукоснительно соблюдаться, что это жизненно необходимо для восстановления Римской державы и полностью соответствует воле и намерениям Марка Антония, занятого подготовкой масштабной войны на Востоке. Злосчастный консул, на которого так рассчитывал его брат-триумвир, не слушал свою умную и дальновидную невестку, жену двух выдающихся политиков (в первом браке Фульвия была женой знаменитого Клодия). Более того, когда Фульвия, напуганная развитием событий, стала писать письма в Александрию, предупреждая Марка Антония о надвигающейся опасности, Луций эти ее письма перехватывал и уничтожал.

«Мать моя виновата?!» — гневно восклицал Юл Антоний. — Позвольте спросить в чем?! В том, что консулом избрали такого дурака, как Луций Антоний?! Слава богам, другого идиота, другого брата, Гая Антония, уже не было в живых — Брут успел отрубить ему голову; а то бы и этот кретин присоединился и еще больше наломал дров!»

Дров, однако, и без него изрядно наломали. Луций Антоний заперся в Пренесте, и там его осадили Октавий с Агриппой и Сальвидиеном. Вентидий, Поллион и Мунаций Планк, сочувствующие Антонию Великому, от Антония Ничтожного, разумеется, вскорости отвернулись и не пришли к нему на помощь со своими легионами.

В осажденном Пренесте начался голод. Сначала были сокращены рационы. Затем, по приказу Луция Антония, из списков получавших пайки были исключены рабы.

«Мы с матерью оказались в Пренесте, — рассказывал Юл. — Мы жили в доме Гая Сестия, прозванного Македоником. Мне было почти шесть лет, и я прекрасно помню эту страшную картину. Рабов перестали кормить. Но из города не выпускали, чтобы они не могли рассказать об отчаянном положении осажденных. И вот они сначала бродили, а потом от бессилия ползали по городу, протягивая руки к солдатам и жителям и умоляя дать им хотя бы корочку хлеба, хотя бы комочек каши… Жуткое зрелище! Ведь половина из них были женщины. И много детей, некоторые из которых моложе меня… Нарушив строгий запрет, я поделился лепешкой и сушеным мясом с двумя маленькими детьми. А дядя, Луций Антоний, когда ему донесли о моем поступке, велел всех умирающих с голоду согнать к северной стене и оцепить их двойным кольцом солдат: одно кольцо сторожило несчастных, а другое не подпускало к ним сострадавших. Римляне в этой акции не участвовали. Использовались вспомогательные галлы, которые, как они сами рассказывали, чересчур шумно умиравших и изрыгавших проклятия рабов заставляли копать глубокие рвы, в которые складывали умерших… Некоторые из рабов, выкопав яму, ложились в нее и ожидали смерти. Иногда на них, еще живых, сверху бросали трупы».

Когда все пайки закончились, предприняли отчаянную вылазку. Но Агриппа и Сальвидиен знали свое дело: вылазка была отбита. И тогда Луций Антоний сдался на милость победителя.

Октавий, не желая обострять отношений с Марком Антонием и не слушая «кровожадных советов своей шайки», не только пощадил коварного мятежника Луция Антония, но разрешил ему отправиться к брату. Тот, правда, направился не в Азию, а в противоположную сторону — в Испанию; хоть и был дураком, но сообразил, что Марк его за устроенное безобразие по головке не погладит.

Фульвию и Юла Октавий милостиво принял в своей командирской палатке, накормил, напоил, выделил достаточную сумму денег на путешествие, выдал подводы для скарба и снабдил чуть ли не турмой отборных кавалеристов, велев им сопровождать жену и сына Марка Антония до того места в Италии, до которого они сочтут нужным добраться.

Подводы не пригодились, ибо Гай Сестий, их пренестийский гостеприимец, узнав о том, что его родной город будет вскорости отдан на разграбление солдатам, поджег свой дом, пронзил себя мечом и бросился в огонь. Всё нехитрое имущество Фульвии сгорело, а вместе с ним и весь город Пренесте.

Мать и сын тронулись в путь налегке.

В Риме к ним присоединилась престарелая Юлия, мать братьев Антониев и, стало быть, бабушка Юла.

В Путеолах их встретила заплаканная Клодия, невеста Октавия, сообщив родственникам, что Октавий прислал ей письмо, в котором сообщал о разрыве помолвки.

В Брундизии Фульвия, Клодия и Юл сели на корабль и отправились в Грецию, а Юлию, бабушку, которая по состоянию здоровья, сильно подорванного обрушившимися на нее бедами, едва ли могла перенести путешествие, отдали на попечение Сексту Помпею, сыну Помпея Великого, который тогда крейсировал со своими пиратами в районе Брундизия и Тарента.

(9) По утверждению Юла, его отец, Марк Антоний, всё это время слыхом не слыхивал об италийских событиях, готовился к войне с парфянами и узнал о трагедии лишь тогда, когда Пренесте был уже взят и Луций Антоний разгромлен. Марк был тогда на побережье Эгейского моря. Он оставил войско и переправился в Афины, где его уже ожидали Фульвия, отвергнутая Октавием Клодия и шестилетний Юл Антоний.

Юл помнил приезд отца. Марк Антоний был в ярости. Брат его Луций отправил ему несколько посланий, в которых всю вину за Перузийскую войну свалил на Фульвию: она, дескать, ревновала его к Клеопатре и учинила мятеж для того, чтобы вернуть мужа в Италию.

Луций уже был в Испании, а Фульвия — тут, под рукой. И Марк, прибыв в Афины, обрушился на жену, обвиняя ее не просто в глупой ревности, а в государственном преступлении. Юла, естественно, удалили, и он не присутствовал при этих семейных сценах. Он, однако, хорошо помнил, что когда через день их отправили из Афин в Сикион, отец хоть и выглядел по-прежнему зло и сумрачно, но жену свою на прощание нежно обнял, поцеловал и просил, чтобы она берегла себя и детей. Важное воспоминание. Ибо потом некоторые, с позволения сказать, историки стали утверждать, что в Афинах Антоний едва не прибил Фульвию и выслал ее в Сикион под домашний арест, дабы позже, тщательно расследовав ее преступления, предать ее суду; и там, в Сикионе, женщина, не перенеся унижений, которым подверглась от собственного мужа, и в страхе за свою дальнейшую судьбу умерла якобы от разрыва сердца. Позвольте! Какие же унижения, когда на прощание муж целует, обнимает и заботливо напутствует жену?! И их жизнь в Сикионе ничем не напоминала домашний арест!

Так думал Юл еще в юности, сопоставляя свои детские воспоминания с клеветническими утверждениями историков, с рассказами Агриппы и с объяснениями Мецената. Теперь же, когда Юлу удалось побывать в Афинах и в Сикионе, разыскать там нужных людей, он полностью восстановил картину и уже не сомневается в том, что:

В Афинах его мать, женщина умная, терпеливая, любящая и красноречивая, легко доказала мужу, что она оклеветана, что истинными зачинщиками Перузийской войны были Луций Антоний и его прихлебатели. Отец перестал на нее гневаться и ее обвинять и под надежной охраной с Клодией и с Юлом отправил в Сикион, дабы там, в тишине и покое, в просторной вилле на берегу Коринфского залива, они могли восстановить силы после тяжких испытаний, выпавших на их долю.

Жили они в Сикионе радостно и безмятежно. Фульвия, бледная, исхудалая, нервная от пережитых волнений, на глазах поправлялась, успокаивалась, расцветала и обретала свое прежнее «величественное обаяние, перед которым не мог устоять ни один мужчина» (Юлово выражение). И вот, посреди этого благоденствия Фульвия вдруг… умерла!

Как Юлу теперь удалось узнать, поздно вечером Фульвии принесли корзину смокв, присланных якобы с Керкиры, якобы от мужа Марка Антония, который тогда находился на этом греческом острове. Фульвия этих плодов благодарно отведала, легла спать и уже никогда не проснулась, потому что на следующее утро ее нашли мертвой у себя на постели. Причем оставшиеся смоквы — их было много в плетеной корзине, — сама корзина и нежная записка от Марка Антония, которая к ним прилагалась, бесследно исчезли, несмотря на то, что Фульвия оставила их у своего изголовья.

«Ясное дело — ее отравили, — утверждал Юл. — И отравил ее Меценат. В этом у меня теперь нет ни малейших сомнений. Во-первых, он ненавидел мою мать, ибо она, женщина чуткая и прозорливая, видела этого интригана насквозь, до самой глубины его лживой и подлой душонки, и открыто изобличала его перед мужем и перед другими триумвирами, Октавием и Лепидом, когда ей представлялась такая возможность. А во-вторых, Меценат уже тогда задумал женить Марка Антония на Октавии, сестре Октавия, и тем самым связать моего отца по рукам и ногам. Но как он мог это сделать, если Фульвия была жива?! Отец бы с ней ни за что не развелся, потому что любил ее как женщину и ценил как мудрого и преданного друга… По планам Мецената несчастная моя мать должна была умереть. И она умерла, обманутая запиской от мужа и отравленная керкирскими смоквами».

(10) Марка Антония женили на Октавии. Октавия взяла на воспитание семилетнего Юла Антония. И вот что из этого вышло: раньше у Марка Антония в Риме не было заложников: о матери своей он не беспокоился, зная, что эту достойную женщину никто не посмеет обидеть; брата Луция он сам недолюбливал; к падчерице Клодии был безразличен; Юла воспитывала Фульвия, которая всегда умела постоять и за себя, и за своего сына. Теперь же, когда Фульвии не стало и когда Октавия одну за другой нарожала ему двух дочерей, двух Антоний, теперь у Марка Антония в Риме оставалось трое родных детей, и все они находились в руках у сестры Октавия и, стало быть, в руках «обабившегося Улисса или мужеподобной Клитемнестры», то есть Мецената, который мог спекулировать ими, как ему заблагорассудится.

«А как он тобой спекулировал?» — спросил Феникс.

«Очень умело, — объяснял Юл. — Чем сильнее благодаря его, Мецената, усердиям обострялись отношения между Антонием и Октавием, тем чаще этот мерзавец указывал на меня римлянам и говорил: милостивая, добродетельная Октавия воспитывает этого мальчугана, сына Марка Антония, а он, зазнавшийся триумвир, возомнивший себя правителем мира и чуть ли не богом, путается с египетской царицей, рожает от нее новых детей, раздает им земли, принадлежащие Римской державе; плевать ему на своего сына, на свою законную жену Октавию, которую он так чудовищно унижает, и вместе с ней оскорбляет ее брата, нашего истинного властителя, унижает и оскорбляет каждого честного римлянина!».

(11) Феникс не удержался и спросил: «А разве твой отец с Клеопатрой… прости, ты сам произнес это слово — не «путался»?

«Что значит, путался, — презрительно ухмыльнувшись, ответил Юл Антоний. — Когда матери не стало, он влюбился в эту умнейшую, тончайшую, невероятную женщину, которая образованием своим превосходила трех Меценатов, которая управляла старейшим и богатейшим на земле царством!.. Мне Деллий о ней много рассказывал. Сама по себе ее красота не могла, говорил он, назваться ослепительной и вовсе не была в состоянии поразить тех, кто смотрел на нее. Но в ее голосе было нечто чарующее. Ее язык походил на музыкальный инструмент в несколько струн, из которого она легко извлекала по ее желанию струны любого наречия. То есть, она свободно разговаривала на греческом, на латыни, на эфиопском, еврейском, арабском, сирийском, мидянском, парфянском и других языках, в том числе, конечно же, на египетском. Как можно было в нее не влюбиться моему отцу, который в женщинах ценил прежде всего ум и ту лишь исключительным женщинам присущую ласковую властность, которая подчиняет себе мужчину, не унижая его, а возвышая, превращая во властителя мира?! Как мог он, вследствие своего беспрерывного военного поприща не слишком образованный человек, но тянущийся к философии, чуткий к поэзии, музыкальный по природе своей страстной и ранимой души, как мог он не восхититься этой музыкой во плоти, поэзией в каждом движении, самой по себе философии, чуткой и нежной, радостной и исцеляющей, почти божественной?! Среди римлянок такой женщиной была моя мать, Фульвия! Когда же ее отняли у моего отца, то во всем свете осталась лишь она — чужеземка, Клеопатра, царица египетская!»

Юл не напрасно изучал «азиатское красноречие» — Феникс восхищенно его слушал.

(12) Но в следующий раз, когда Юл к нему заявился с рассказами, испуганно признался:

«Никогда не понимал и сейчас тем более не понимаю, как мог такой великий человек, как твой отец, собрать огромное войско, двинуть его на Рим, на свою родину и отчизну? И как он, непобедимый полководец, мог так… прости меня за то, что я сейчас скажу!., так глупо проиграть битву при Акциуме, в разгар сражения бежать за Клеопатрой, бросив флот, бросив армию на произвол судьбы?.. Не понимаю и понять не могу!»

Феникс в страхе смотрел на Юла Антония, опасаясь, что тот разгневается.

Но Юл, что называется, и бровью не повел. Вернее, удивленно повел бровью и терпеливо и назидательно стал объяснять Фениксу, как учитель ученику. Он долго объяснял, приводя множество аргументов. А если говорить коротко, вот какая вырисовывается картина:

Октавий, подстрекаемый Меценатом, Агриппой, а также двумя «подлыми предателями», Луцием Мунацием Планком и его племянником Марком Титием, служившими Антонию, но в консульство Гнея Домиция Агенобарба перебежавшими к Октавию, выкравшими у весталок завещание Антония, исказившими его до неузнаваемости и зачитавшими его на народной сходке, — короче, эти лжецы и подлецы всё сделали для того, чтобы обманутый и запутанный ими Октавий объявил войну Клеопатре и, стало быть, Антонию.

Дабы образумить юношу (Октавиану тогда шел тридцать первый год, но Юл по-прежнему именовал его «юношей»), Антоний, как он это уже не раз делал, собрал армию и двинул ее в сторону Рима. Причем в этот раз армия была настолько велика, что противостоять ей мог лишь безумный человек. Тем более что армию возглавлял Марк Антоний, «великий полководец».

Армия специально двигалась очень медленно. Антоний рассчитывал, что Октавий вот-вот опомнится и, отдалив от себя подстрекателей, пришлет парламентеров с предложением мира и возобновления прерванного сотрудничества. Но послы не явились ни в Антиохии, ни в Тарсе, ни в Эфесе, ни даже в Ахайе, в которой Антоний со своим великим войском расположился на зимовку. Октавий так одурманен был своими советчиками, так опьянен обидой и гневом, которые они разожгли в нем своими беспрестанными нашептываниями и грязной клеветой на Антония, на Клеопатру, вместо Октавии ставшей законной женой Марка Антония, — «юноша», словно безумный, рвался в бой и собирался помериться силами с потомком непобедимого Геркулеса!

Силы были слишком неравные. У Октавия было 250 кораблей, у Антония — 500 военных судов. Октавиева сухопутная армия насчитывала 80 тысяч солдат, Антоний привел за собой в Грецию 100 тысяч пехотинцев и 12 тысяч отборных всадников. Начнись между ними сражение…

В этом месте своего рассказа Юл утратил обычную невозмутимость и стал восклицать то гневно, то испуганно, то есть в полном соответствии с приемами «азиатского» красноречия; за каждым гневным выкликом следовал испуганный шепот:

«(гневно) Отец мой раздавил бы его, как щенка! Вне всякого сомнения!.. (шепотом) Но за щенком следовали римляне, многих из которых Антоний знал по именам, и юные новобранцы, которые совсем недавно, когда Антоний бродил по улицам Рима, играли у него под ногами в кубарь, в колечки, в «голову» или «корабль»… (гневно) Одно дело бить и уничтожать проклятых парфян и прочих восточных и западных варваров! (шепотом) Но как можно поднять руку на своих соотечественников, как скот приведенных к тебе на убой, на заклание, на муки и смерть? (гневно) Во имя чего?! Во имя каких богов?! Во имя каких идеалов римляне должны убивать римлян, на потеху царьков собранных из Азии, из Сирии, из Аравии и Египта?!., (шепотом) Отец представил себе это всеобщее безумие, ужаснулся и решил: сражения не будет, ни на море, ни на суше. Если они так жаждут крови, я, Марк Антоний, предложу им себя самого. Но тысячи, десятки тысяч ни в чем не повинных людей спасу от никчемной, бездарной гибели. Погиб Великий Помпей. Убили Юлия Цезаря. Чем я их лучше, чтоб жить? И чем я их хуже, чтобы свою великую славу запятнать самой страшной междоусобной резней в истории Рима?»

И уже не вскрикивая и не шепча, Юл Антоний заключил спокойным и презрительным тоном:

«Историки теперь захлебываются от восторга, воспевая полководческие таланты и воинскую доблесть Октавия и Агриппы в Актийском сражении. Поэты в льстивом исступлении описывают в небе над Акцием римских богов, сокрушающих восточных демонов — перепуганную Изиду и бежавшего следом за ней растерянного Осириса… Но не было никакого сражения. Отец еще накануне упросил преданную и любящую Клеопатру, едва кровожадные безумцы начнут наступать, вывести из боя свои двести кораблей и следовать с ними в сторону Африки. Сухопутная армия, приведенная Антонием, вообще не тронулась с места… Не было поражения Антония Великого — была его великая жертва Риму, Милосердию и Справедливости. Не было никаких богов в небе. А на земле копошились и ерепенились ничтожные людишки, жалкие в своем тщеславии, преступные в кровожадном ослеплении, подлые и низкие в своих подозрениях и в своей клевете. И среди этого сброда — один полубог, всё понимающий и предвидящий, любящий друзей и прощающий врагов, потомок Геркулеса — Марк Антоний, мой великий отец!»


Так в несколько приемов Юл Антоний вещал Фениксу. А Гней Эдий, за завтраком в плющевой беседке пересказав мне эти вещания, вдруг, пугливо озираясь по сторонам — я не понял, он шутя это делал или действительно кого-то или чего-то стал опасаться, — Вардий вдруг принялся убеждать меня в том, что якобы исторические изыскания Юла Антония, конечно же, ничего общего не имеют с реальной историей, что его критика современных уважаемых историков совершенно безосновательна, что нападки на ближайших друзей великого Августа, Мецената и Агриппу, носят, вне всякого сомнения, клеветнический характер, что попытки оправдать своего отца, Марка Антония, и тем более представить его в качестве Антония Великого, замечательного полководца, честнейшего человека, — всё это абсолютно бездоказательно. Но…

Тут Вардий, несколько раз взмахнув своими пухлыми ручками, вдруг радостно объявил мне:

— Феникс в истории плохо разбирался. Его, как я понял, не больно-то интересовало, так или не так всё было в действительности. Его увлек и заинтересовал Юл, в шесть лет переживший ужасы осады, смерть матери, оставленный на попечение Октавии, чужой ему женщины, и с некоторых пор слышавший в адрес отца сначала упреки, затем обвинения, потом проклятия. Юлу было шестнадцать лет, когда в Риме узнали о самоубийстве Антония, и люди высыпали на улицы, радуясь и ликуя по поводу его смерти, торжествуя, что Чудовище наконец-то издохло и можно свободно вздохнуть, ничего не бояться, праздновать и славить богов… Нет, ты только представь себе! У тебя умер отец, а весь Город, весь круг земной в упоении торжествует!.. У Феникса было богатое воображение. И он это теперь себе очень живо представил. Хотя уже давно был знаком с Юлом Антонием, но прежде никогда не задумывался о судьбе этого человека… Слушая своего давнего знакомца, надолго исчезнувшего из его жизни, а теперь вернувшегося из дальнего странствия и постепенно, последовательно и с каждым разом всё более настойчиво разворачивавшего перед ним свиток своих страданий… Феникс стал сострадать Юлу! Вот к чему привела вся эта, с позволения сказать, история.


Вардий ненадолго замолчал. Потом продолжал:

IV. — Юл, как я говорил, был на три года нас старше. Он был уже зрелым тридцативосьмилетним человеком. И, кстати сказать, он довольно сильно изменился с той поры, как мы его в последний раз видели. Природная красота его оставалась неизменной. Но в ней теперь появились некоторые как бы отталкивающие черты, ранее не проявлявшиеся или нами не замечаемые. Рот, например. У него был красивый большой рот с замечательно очерченными линиями. Но линии эти теперь как-то хитро изогнулись, и верхняя губа острым клином опустилась на нижнюю, в результате чего в уголках его рта постоянно образовывалось что-то вроде двух улыбок. Они почти не сходили с его лица, даже когда Юл хмурился. Мне кажется, он даже спал, улыбаясь во сне этими двумя своими улыбками. И одна улыбка казалась печальной, а другая — насмешливой.

Далее, глаза. Они у него были карими, умными и наглыми. Но после его возвращения из путешествия они у него пожелтели, стали изжелта-карими, и наглость исчезла, а вместо нее появилось что-то тоже как бы двойное — ум, до этого прямой и острый, теперь будто подернулся дымкой детской наивности, смягчился и, я бы сказал, поглупел, если, конечно, ты можешь представить себе глупый ум… Представил?

Еще: между бровей у него теперь появилась резкая морщина, которая никогда не исчезала и которую можно заметить на некоторых портретах его отца, «Чудовища», Марка Антония.

До его путешествия голос у Юла был низкий, грубый и хрипловатый — такой очень нравится женщинам, любящим властность и силу в мужчинах. Он эту мужественную хрипотцу не утратил. Но отныне часто вдруг заговаривал несвойственным ему мягким и чистым голосом. Умолкнув на некоторое время, втягивал в себя воздух, дышал, как ныряльщик перед погружением, а потом будто запевал ласкающим баритоном…

Вардий опять замолчал. Несколько раз старательно втянул и выдохнул из себя воздух, словно подражая Юлу Антонию. А потом сообщил:

— Раньше в нем этого не было. А теперь появилось… Не знаю, как это назвать… Он словно придавливал своей мощной фигурой своего собеседника и, эдак тяжело придавив и властно придерживая, желто-карими своими глазами проникал к нему в душу, одновременно нежно и цепко, вроде бы дерзко, но, с другой стороны, как бы по-детски невинно и ненарочито… Я сам это на себе несколько раз испытал, когда виделся с Юлом в обществе Феникса… И Феникс мне признавался: «Я от него устаю. Когда он долго сидит у меня, меня начинает слегка подташнивать, а после его ухода всегда немного кружится голова… Тяжелый человек. Но детство у него было очень тяжелое. Да и сейчас, несмотря на его положение, на его теплые отношения с Августом, его едва ли можно назвать счастливым человеком… С ним трудно, потому что ему с самим собой трудно… Знаешь, Тутик, я стараюсь не противоречить ему. Потому что когда я начинаю ему возражать, он так тяжело на меня смотрит, что мне становится не по себе… Однажды, когда мне надо было с ним поспорить, я велел погасить светильники, чтобы не видеть его взгляда. Но и в полумраке он давил на меня, заставляя говорить не то, что я хотел сказать».

Так мне Феникс признался. И мне, честно тебе говорю, с самого начала не понравилась эта…нет, не дружба, конечно, а это… приятельство… И я, как мог, пытался предостеречь своего любимого друга.

Я начал с того, что спросил Феникса: «Зачем он к тебе повадился?.. Раньше, насколько я помню, Юл не баловал тебя своим высоким вниманием. Так, снисходил иногда до небрежной беседы или за неимением других спутников приглашал на гулянку… Откуда этот неожиданно проснувшийся к тебе интерес? Ты никогда не задавал себе такого вопроса?».

«А зачем задавать? — безмятежно улыбнулся мне Феникс. — Юл сам объяснил мне во время второго ко мне прихода. Он сказал: ты единственный из моих знакомых, с которым можно свободно разговаривать на греческом языке. На латыни я не желаю затрагивать подобные темы».

Я выждал некоторое время и продолжил наступление. «Мне эти темы, которые вы с ним обсуждаете, очень не нравятся, — сказал я. — Юл — такой же историк, как я танцовщица. И судя по тому, что ты мне пересказывал, он огульно обвиняет великих людей, спасших Рим от войн и разорения. И вместе с тем пытается оправдать человека, которому ни с какой стороны нет и не может быть оправдания».

Феникс ласково на меня посмотрел и ответил: «Да, Тутик, нет и не может быть, с точки зрения истории. Но в глазах собственного сына? Разве сын не может сказать несколько слов в защиту своего родного отца? Ведь это и на суде разрешается…»

«Пока не вынесен окончательный приговор», — уточнил я.

«Окончательный приговор только боги выносят. И они не осудят сына, который отца защищает», — задумчиво, но твердо ответил мне Феникс.

Я, наконец, напрямую спросил: «Неужели ты не чувствуешь, что вы с ним — совершенно разные люди?!»

Феникс посмотрел на меня, как взрослые люди смотрят на маленьких детей, когда догадываются об их неумело скрываемых желаниях.

«Ты, что, Тутик, ревнуешь? — спросил он, обнял меня, прижал к себе и заверил: — Ближе тебя у меня нет друга… Ну, разве только Госпожа… Но это совсем другое»…

Я тогда не знал и даже не догадывался, что Юл с Фениксом не только о Марке Антонии разговаривали.


Тут подали десерт. Гней Эдий Вардий дождался, пока рабы, поставив на стол яблоки, виноград, мучной крем и бисквиты, покинули плющевую беседку. И продолжал:


V. — Выворачивая наизнанку историю, дабы обелить своего отца, Юл иногда упоминал о Юлии, дочери Августа. Сначала лишь мимоходом: дескать, жили в одном доме, после того как Антоний прислал разводное письмо Октавии, и та перебралась из мужнего дома в дом своего брата. Потом вроде бы ненароком сообщил, что, когда Юлия появилась на свет, Октавиан обручил ее с ним, Юлом Антонием; но уже через три года, в разгар иллирийской войны, передумал и стал обещать трехлетнюю девочку гетскому царю Котизону, с которым тогда заигрывал. Затем — тоже как бы невзначай — стал давать положительные характеристики девушке: умная, чуткая, приветливая, «единственное искреннее существо в этом лицемерном семействе». А однажды, рассказывая о Клеопатре и ее любви к Марку Антонию, вдруг замолчал, тяжело глянул на Феникса и объявил ласковым баритоном: «Она, между прочим, часто о тебе спрашивает».

«Кто спрашивает?» — удивился Феникс; ведь речь шла о египетской царице.

«Моя названая сестра», — пояснил Юл. Так он назвал Юлию, дочь Августа.

Феникс растерялся от этого внезапного перехода, от этой неожиданной информации и не посмел задать те вопросы, которые тут же стали роиться у него в голове.

Но в следующий раз Юл перед тем, как стал рассказывать об Актийском сражении, об «Актийской жертве» Марка Антония, сообщил своему собеседнику, что его «названая сестра» не просто часто расспрашивает о Фениксе, но, как ему, Юлу, показалось, давно хочет видеть его у себя.

«Тебе показалось? Или она сказала тебе, что хочет меня видеть?» — с замиранием сердца спросил Феникс.

Но Юл не ответил на его вопрос и хрипловатым голосом стал подробно описывать состав армии отца и состав армии Октавиана. И лишь в самом конце встречи мягким баритоном объявил:

«Мы с детства дружим и хорошо знаем друг друга. Клянусь Геркулесом, моим прародителем, она к тебе неравнодушна… Что она в тебе нашла, это для меня загадка. Ей все мужчины безразличны. Мужа своего она, похоже, презирает… Что ты молчишь?»

Что мог сказать бедный Феникс? Сам он с Юлом о Юлии никогда не заговаривал и свято хранил тайну — тайну благожелательной любви. А Юл заключил:

«Не сомневаюсь, что она хочет тебя видеть, и, зная, что я у тебя часто бываю, ждет, когда же я наконец догадаюсь и приведу тебя к ней».

Феникс молчал, испуганно глядя в глаза своему новому приятелю.

В следующий раз Юл прибыл на Фениксову виллу не на носилках, а верхом на лошади и, не слезая с коня, крикнул: «У тебя есть лошадь?! Ну, так седлай поживее! Едем к Юлии. Она нас ждет!»

Верхом они въехали в Рим. И пока добирались до дома в Каринах, было на кого поглазеть простому народу: в толпе на конях — консуляр Юл Антоний и знаменитый поэт, всадник Публий… Пелигн.

У Юлии дома почти никого не было, если не считать слуг: муж Тиберий воевал в Германии, детей, похоже, отправили гулять. С Юлией в экседре сидела какая-то незнакомая Фениксу юная женщина — это была Планцина, которая годом раньше вышла замуж за Гнея Пизона и скоро оказалась настолько приближенной к добродетельной Ливии, что стала почти вровень с Ургуланией и Марцией; Планцине в ту пору едва исполнилось шестнадцать лет… Ну да Пан с ней, с Планциной! Нас Юлия интересует!

Рыжеволосая Юлия, когда Феба ввела к ней в экседру Юла и Феникса, прервала работу — она пришивала широкую красную кайму на чью-то новую тогу — встала и обняла Юла, «названого брата». И тут вдруг увидела Феникса, скрывавшегося за его широкой спиной. Фениксу показалось, что в первый момент Юлия его не узнала. А когда узнала, будто смутилась.

«А тебя как сюда занесло?» — сурово спросила Юлия.

Феникс с надеждой посмотрел на Юла, но тот молчал, внимательно разглядывая Планцину.

Пришлось самому отвечать.

«Ты нас звала! Мы прибыли!» — радостно воскликнул поэт.

Юлия поморщилась и чуть взмахнула рукой, будто прогоняя с лица муху.

«Я никого не звала», — задумчиво сказала она и опять взмахнула рукой.

Феникс вновь покосился на Юла, продолжавшего разглядывать Планцину, и, растерявшись, пробормотал:

«А Юл сказал, что ты ждешь. Юл сказал… Он приехал за мной на лошади…»

Юлия улыбнулась и произнесла почти ласково:

«Он всё придумал, твой Юл. Ему захотелось с кем-то прокатиться по Риму. Вот он и приплел меня, чтобы выманить тебя с твоей виллы… Ведь так, Юл?»

«Как скажешь, сестричка, так и будет», — откликнулся младший Антоний, не отрывая взгляда от Планцины, которая уже начала краснеть от эдакого бесцеремонного разглядывания.

А Юлия вернулась в кресло, положила на колени тогу и продолжила работу, не глядя ни на Феникса, ни на Юла.

Юл же наконец перестал разглядывать Планцину и, будто спохватившись, воскликнул:

«Ну ладно, не будем тебе мешать! Навестили, поприветствовали. И дальше поскачем».

«Скачите… скачите, — медленно произнесла Юлия, не отрывая взгляда от иглы. И, усмехнувшись, добавила: — Когда в следующий раз будете… скакать мимо, можете опять… заскочить».

…На обратном пути Юл спросил:

«Ты заметил, как она обрадовалась твоему приходу?»

«Заметил, — грустно ответил Феникс. — Я заметил, что она совсем не обрадовалась».

«Ты ничего не понял! — весело воскликнул Юл. — Надо знать Юлию. Когда она к кому-то благоволит, она всегда над ним подшучивает и… и немножко издевается».

Они доехали до городских ворот, выехали за пределы города, и тут Юл схватил под уздцы Фениксову лошадь, — всадники остановились, ударившись коленями.

«Я тебе вот что скажу, — сказал Юл Антоний. — Когда-то ты хорошо разбирался в женщинах, а сейчас, похоже, совсем поглупел и ничего в них не смыслишь… Нет, слушай и не перебивай! Потому что такого тебе никто не расскажет. Недавно, дней десять назад, она позвала меня к себе и объявила, что собирается найти для тебя невесту. Его, говорит, скоро всё равно заставят жениться. И Ливия или Август найдут для него такую уродину, что он либо сам повесится, либо выбросит ее из окна. А я, говорит, хочу, чтобы этот человек был счастлив. Он заслужил свое счастье. Я должна ему помочь. Короче, составь для меня список достойных женщин. А я из него выберу… Погоди, слушай дальше. Я этот список скоро составил. Но когда стал перечислять ей моих кандидаток, она каждую из них отвергла. И сначала лишь презрительно морщилась. Затем с обидой на меня посмотрела. А после, на трех последних кандидатурах, в такую ярость пришла, что, честное слово, мне показалось, что она сейчас запустит в меня веретеном или вытащит из волос булавку и с ней на меня кинется… Ну как, по-прежнему ничего не понял?!»

Феникс в отчаянии смотрел на Юла и прошептал:

«Не надо мне никакой жены. Я ни на ком никогда не женюсь».

«Женишься, женишься. И Юлию я тебе в обиду не дам. Через день заеду и снова поедем ее навещать!»

Юл отпустил повод Фениксовой лошади и с места в карьер пустил своего арабского жеребца по Фламиниевой дороге.


Гней Эдий отправил себе в рот две виноградины, тщательно пережевал их и продолжал:

— Представь себе, Феникс ни слова не сказал мне об этом посещении…


VI. Не через день, а дня через три Юл Антоний исполнил угрозу и снова явился за Фениксом. В этот раз он не стал обманывать своего нового приятеля. Он сказал: «Не звала, не звала. Но ждет, ждет с нетерпением. И Фебу ко мне подсылала, чтоб разузнать, когда я к тебе собираюсь на лошади или без лошади».

Отправились.

В этот раз дом Тиберия в Каринах был полон народа. Хозяина, понятное дело, не было — он, как я говорил, воевал в Германии. Но было немало женщин, некоторых из которых Феникс до этого видел в свите Ливии. Женщины эти сначала с удивлением стали рассматривать нашего поэта, затем принялись переглядываться между собой и даже перешептываться. Юл при этом держался как бы в стороне, всем своим видом показывая, что он, дескать, вынужденно сопровождает Феникса, что не он, Юл, зашел к Юлии, а Феникс его сюда затащил, несмотря на то, что час неурочный.

Феникс, заметив, что Юл себя так ведет, еще больше смутился.

Юлия на него не смотрела. Она беседовала с женщинами, не обращая внимания на вошедших мужчин.

Но тут в атриуме появились дети: сначала вбежали Постум и Друз, а следом за ними чинно вступили Агриппина и Юлия Младшая… Дай-ка сообразить… Постуму было пять лет, Друзу — семь, а девочкам соответственно шесть и девять… И девочки, жеманные и строившие из себя взрослых, увидев Феникса, вдруг разом растеряли свое жеманство, радостно устремились к поэту, и Юлия Младшая взяла его за руку и заставила сесть в кресло, а Пина прыгнула к нему на колени и обхватила руками за шею. «Учитель пришел! Ура! Ты поиграешь с нами, Учитель?» — наперебой восклицали они.

Феникс беспомощно им улыбался и ласково бормотал: «Поиграю, конечно. Если мама нам разрешит». — «А когда поиграешь?» — «Да хоть сейчас. Если мама позволит». И при этом боялся взглянуть на хозяйку дома, на Юлию Старшую, скользя взглядом по удивленно-настороженным лицам придворных матрон. А когда наконец собрался с духом и взглянул на свою Госпожу, то не поверил глазам… Юлия смотрела на него с такой нежностью, какую он никогда не видел на ее лице и даже представить себе не мог, что эта своенравная и часто надменная женщина может так искренне, так ласково и никого не стесняясь смотреть на кого бы то ни было, а тем более — на него!..Не только Феникс, все заметили этот долгий и радостный взгляд и еще сильнее удивились и напряглись…

Тут Постум схватил за руку Агриппину, попытался стащить ее с Фениксовых колен и капризно заявил: «Он не будет с вами играть! Нужны вы ему! Он будет со мной играть. Правда, Учитель?» А Друз, сын Тиберия и пасынок Юлии, смотрел на Феникса исподлобья, недоверчиво и тяжело, и, дождавшись, когда смолкнут голоса, сурово спросил: «А почему вы называете его Учителем? Я его первый раз вижу. Он нас ничему не учит».

Ответила ему Агриппина, которая, отталкивая Постума, сказала: «Он с нами играл и нас учил еще до того, как ты тут появился».

Юлия Старшая наконец перестала с нежностью разглядывать Феникса и властным голосом объявила: «Публий ни с кем не будет играть. (Она, представь себе, впервые назвала Феникса его личным именем, «Публий»!) Он ко мне пришел для серьезного разговора. Немедленно оставьте его в покое!»

Служанки тотчас овладели детьми и увели их из атрия. А Юлия сделала знак Фениксу и на глазах у публики удалилась с ним в таблинум Тиберия. И там, стоя к нему спиной, сердито спросила:

«Зачем опять пришел?»

«Ты ведь разрешила. Сказала: заскакивайте», — ответил Феникс.

А Юлия:

«И ты заскочил?»

Феникс:

«Юл сказал: давай заедем».

«Ах, это Юл велел тебе заскочить?»

«Он не велел. Он сказал: она не звала, но ждет».

«И ты решил заскочить?»

«Ты можешь ко мне повернуться? Я хочу видеть твое лицо», — вдруг тихо попросил Феникс.

«А я хочу, чтобы ты немедленно… выскочил отсюда, — не оборачиваясь, тихо ответила Юлия. — Но так, чтобы никто тебя не увидел. Даже Юл».

Феникс подчинился. Выскользнув в атрий, он вдоль стены незаметно добрался до прихожей и вышел из дома, увиденный лишь привратником.

Лошадь свою он на всякий случай не затребовал. Пошел пешком…

Юл к вечеру объявился у него на вилле, заодно приведя и лошадь.

«Ты что с ней сделал?» — сурово спросил Юл Антоний.

Феникс рассказал ему о том, что между ним и Юлией произошло в таблинуме.

«Ну вот! Вот! — гневно заговорил Юл. — Она и меня выгнала! А перед этим плакала у меня на груди и говорила, чтобы я больше никогда не приводил тебя к ней, потому что видеть тебя ей нестерпимо. Когда она тебя видит, ей хочется уехать на край света. Она даже этот край света назвала: в Колхиду, сказала она… Знаешь, где эта Колхида находится?»

Феникс молчал.

«А потом говорит, — продолжал Юл, — я, говорит, существо обреченное. А он — то есть ты — светлый и беззащитный. Он должен быть счастливым… Она взяла с меня клятву, что я никогда тебе не расскажу о том, что она о тебе говорила. А через некоторое время заставила меня еще раз поклясться, что я найду какой-нибудь удобный случай и вновь заманю тебя к ней… А потом она выставила меня за дверь, объявив, что отныне она и меня не желает видеть, потому что я напоминаю ей о тебе!.. Ну что мне с вами делать, не знаю?!..»

Феникс смотрел на Юла Антония… Он сам не помнил, как смотрел на него. Но помнил, что вдруг спросил:

«Ты уверен, что Юлия плакала?»

«Ты мне не веришь?!» — гневно прохрипел Юл и уставился на Феникса тем взглядом, который у него иногда появлялся: этим взглядом Юл словно надевал Фениксу на голову горячие тиски, стискивал до боли, до святящихся мушек перед глазами. Когда Юл на него так смотрел, Феникс, как он потом признавался, любому его приказанию готов был подчиниться.

«Нет, верю, верю, конечно… Я просто не могу представить себе ее плачущей…»

«Плакала, клянусь Геркулесом!» — рявкнул Юл.


Гней Эдий отправил себе в рот еще три виноградины и спросил:

— А ты почему не ешь? Это очень удобный виноград. Он без косточек. С ними не надо возиться…

Я не люблю виноград. Но из вежливости пришлось попробовать.

А Вардий продолжал:


VII. — Скоро Феникс перестал таиться и стал мне рассказывать… Было еще три встречи. И все — в сопровождении Юла Антония. Вернее, своего «названого брата» Юлия либо оставляла в атриуме беседовать со своими товарками, либо просила присутствовать на уроках Постума и Друза (те уже занимались с грамматиком)…Однажды она велела ему наказать раба, который накануне совершил какой-то проступок, и Юл чуть ли не собственноручно сек его плеткой. Феникса же всегда приглашала в экседру и там оставалась с ним с глазу на глаз… Она заставила Феникса читать трагедию, его «Медею». В первый раз Юлия задумчиво и грустно разглядывала Феникса. Во второй раз принесла с собой прялку и работала, лишь изредка на Феникса взглядывая и никаких чувств на лице не выражая. В третий раз вышивала подушку и ни разу на чтеца не взглянула. Уже после первого чтения Феникс не удержался и спросил: «Ну, как тебе?». И Юлия ответила: «Как мне может быть, когда эта вещь для меня написана?». И больше ничего не сказала, только попросила в следующий раз непременно прочесть следующую сцену. Когда и она была прочитана, Юлия грустно призналась, что она ничего не понимает в поэзии и тем более в трагедиях, но уверена в том, что, возьмись Вергилий или покойный Гораций — Гораций тогда только что умер вслед за Меценатом — возьмись они писать о Медее, у них бы не получилось «так жизненно, что в некоторых местах — прямо холодок по спине» (её, Юлины, слова).

В третий раз, говорю, она не отрывала взгляда от подушки, которую вышивала, но когда Феникс кончил читать, отшвырнула от себя рукоделие, поднялась с кресла и, встав напротив своего гостя, долго глядела на него чуть ли не с ненавистью, при этом губы ее ласково улыбались. «Ненавижу поэтов, — сказала Юлия. — Всю свою чуткость, все свои лучшие чувства вы отдаете выдуманным вами героям. А нам что остается? Кроме вашей самовлюбленной поэзии».

Вместо ответа Феникс осторожно взял Юлину руку и стал ее целовать, медленно, палец за пальцем.

На первом поцелуе Юлия хихикнула. На втором тихо рассмеялась. После третьего погладила Феникса по голове, но руку отобрала.

В этот момент со двора стали доноситься крики раба, которого секли под руководством Юла Антония. И Феникс потом мне признался: «У меня было такое ощущение, что это меня за что-то секут…»


VIII. — Феникс мне об этом рассказывал у себя на вилле, — продолжал Вардий. — Мы расположились в беседке и ожидали, пока слуги приготовят нам трапезу, как вдруг на центральной аллее показалась одинокая женская фигура, которая брела от входа в усадьбу по направлению к дому. Увидев ее, Феникс тут же обмер и, как мне показалось, перестал дышать.

«Что с тобой?» — спросил я. Феникс не отвечал.

«Кто это?» — спросил я, теперь вглядываясь в приближавшуюся фигуру.

И снова в ответ молчание.

Женщина была одета как вольноотпущенница. Волосы ее были скрыты под серой накидкой. Широкие бедра слегка тяжелили походку.

Лишь когда она поравнялась с нашей беседкой, я узнал ее. Это была Юлия, дочь Августа.

Феникс вскочил, а Юлия, не глядя на Феникса, подняла на меня свои зеленые глаза… Позволь мне не описывать ее взгляда. Она, ни слова не произнеся, так на меня глянула, что я тут же поднялся и, объявив Фениксу, что, пожалуй, пойду поброжу по окрестностям, покинул беседку и направился к выходу из усадьбы. Никто меня, разумеется, не удерживал.

У ворот я увидел закрытый двухколесный экипаж, запряженный мулом. На козлах сидел кучер-эфиоп, а внутри экипажа — какая-то женщина, которую я не сумел разглядеть, но, думаю, то была Феба.

В отдалении, на повороте дороги, под дубом я разглядел еще один экипаж, запряженный двумя лошадьми. Но стоило мне направиться в его сторону, экипаж этот выехал на дорогу и покатил в сторону города. Как будто я его вспугнул…

А вот что происходило внутри усадьбы:

Юлия вошла в дом и стала по нему разгуливать: в каждое помещение заходила, внимательно разглядывала обстановку, трогала мебель, открывала и закрывала сундуки, присаживалась на стулья и некоторые из них передвигала с места на место; одним словом, вела себя так, будто явилась осматривать имение, которое собиралась купить, и при этом одна была в доме, не обращая ни малейшего внимания ни на следовавшего за ней Феникса, ни на слуг, которые, конечно же, высыпали из кухни и других помещений, чтобы поглазеть на странно переодетую посетительницу, которую они, разумеется, тут же узнали.

Разговор начался в кабинете. Юлия, усевшись за стол и вороша лежавшие на нем рукописи, задумчиво произнесла:

«Какие у тебя невоспитанные слуги. Им что, не объяснили, что когда к хозяину приходит женщина…» — Юлия не договорила. Но слуги — молоденькая рабыня и старый слуга-вольноотпущенник, проявлявшие особое любопытство, — слуги мгновенно исчезли, и больше никто их не видел, хотя не исключаю, что они могли быть поблизости и тайно подслушивать.

Юлия вновь принялась перебирать лежавшие на столе таблички.

И лишь тут Феникс впервые открыл рот и сказал:

«Если ты ищешь трагедию, то ее здесь нет… Она у меня хранится в особом месте».

Юлия нервным движением отодвинула от себя таблички, так что две из них не удержались на столе и упали на пол, хлопнула в ладоши и весело воскликнула:

«Ну, прямо-таки Цирцея! Виллу тебе подобрала замечательную! Точно тебе по вкусу!»

А потом повернулась лицом к Фениксу и тем же веселым тоном:

«Тебе — виллу, чтобы ты мог спокойно работать! А меня — замуж, за своего любимого сыночка! Мне тоже честь! Не тебе одному!»

Феникс молчал, не зная, что отвечать.

А Юлия сорвала с головы покрывало и продолжала весело восклицать:

«Я тоже старалась ей угодить! Как и ты. Друзей разогнала. Дома сидела. Туники и тоги шила. И с этим бирюком, из которого слова не выдавишь… Как теперь из тебя… Я этого медведя, который свои мысли и чувства даже от себя самого скрывает, я его так ласково и терпеливо обхаживала, что — представляешь?! — в конце концов от него забеременела. Вот какая я умница!.. Ну что ты на меня уставился, как будто три года не видел?!»

«Я… Неужели три года прошло?.. С тех пор как мы… как мы заключили с тобой договор…» — зашептал Феникс.

«Какой договор?! — воскликнула Юлия, вроде бы по-прежнему весело, но вдруг с уродливой гримасой на лице. — Умер ребеночек! Ты представляешь, какая досада для Ливии?! Какая трагедия для Тиберия! Он так бедный страдал, что уехал воевать в Иллирию… или в Далмацию… или в Паннонию… я всегда путала эти названия… Видно, не суждено. От этих ублюдков если что и родится, то долго не проживет. Боги не позволяют…»

Феникс вздрогнул и отпрянул назад. А Юлия вскочила со стула, выдернула из прически булавки, рассыпала рыжие волосы по плечам и, бросив булавки на пол, встряхивая головой, шагнула к Фениксу, почти вплотную к нему приблизилась и зашептала, уже без гримасы, чуть ли не восторженно:

«Вы не пугайтесь, бедные! Я от Агриппы этих детишек столько наплодила, что иногда путаюсь в них ногами. Гай, Луций, Постум — из любого можно сделать наследника! Да, Ливии досада, потому что ей они не родные. Ну, так кто мешает моему отцу усыновить Тиберия? Представляешь, как здорово будет?! Я, как какая-нибудь Клеопатра, стану женой собственного брата! А он себе в любовницы возьмет Випсанию Агриппину!»

Юлия оттолкнула Феникса в сторону и из кабинета решительно направилась в спальню.

И там, в спальне, сев на постель, то оглаживая покрывало, то тыкая в него кулаком, будто проверяя мягкость ложа, зло и обиженно заговорила:

«Представляешь, он ведь сохнет по своей Випсании, по своей прежней жене. Дочь бывшего ростовщика ему намного милее, чем какая-то Юлия, дочь какого-то Августа! Славная была парочка — медведь и медведица. Зачем разлучили несчастных зверей?»

Юлия сбросила с себя серую палу и, оставшись в одной тунике, откинулась на ложе.

«У Агриппы на меня тоже не хватало времени, — говорила Юлия. — Но он его как-то выкраивал. И иногда трахал меня. (Юлия именно это грубое слово употребила.) Да, по-животному. Ну и что?! Меня ведь уже давно в животное превратили… А этот медведь-чистоплюй смотрит на меня, как ты сейчас на меня смотришь!.. Но ты хоть смотришь. А его я теперь вовсе не вижу! Сначала он переживал гибель своего ребеночка, Ливиного долгожданного внучонка! Потом бросился бить германцев, мстя за погибшего братца!.. Ты понимаешь, о чем я?»

Феникс опустился на колени, как и в прошлый раз, взял Юлину руку и принялся целовать; вернее, лишь дотрагивался губами — сначала до тыльной стороны ладони, затем до каждого пальца. Лица Юлии он не видел. И только слышал ее голос.

«Какие опять нежности… Тебе меня жалко?» — удивленно спросил голос.

Феникс покачал головой, но потом, словно испугавшись, несколько раз кивнул утвердительно и продолжал целовать Юлины пальцы.

«А ты не жалей, — зло сказал голос. — Меня никто не жалеет. Чем ты их лучше?»

«Я думал, ты счастлива, — прошептал Феникс и, оставив Юлину руку, уткнулся лицом в покрывало. — Я думал, что, если… если я тебе вдруг понадоблюсь, ты меня сама позовешь…»

«А как тебя можно позвать? — насмешливо спросил голос. — Сначала ты писал свою «Медею». Потом получил виллу от Ливии и стал ее отрабатывать: со всеми сошелся, в любой дом заглядывал. Но не ко мне. Понадобился какой-то Юл Антоний, чтобы ты наконец вспомнил и заскочил».

«Зачем?! — воскликнул Феникс, вскакивая с колен. — Зачем ты всё это мне говоришь?! При чем тут Ливия и ее вилла?!.. Все эти три года я каждый день о тебе думал, всё время любил… только тебя!.. Но ты ведь сама сказала: я должен терпеть. А если вдруг что-то случится…»

Юлия приподнялась на постели. Феникс теперь видел ее, потому что смотрел на нее с болью и с нежностью.

«Так вот, говорю: случилось, — угрожающе произнесла Юлия. — Слышишь? Случилось!»

«Я не понимаю, чего ты от меня хочешь?! — в отчаянии воскликнул Феникс. — Ты скажи! Мы ведь договорились: если попросишь, я всё для тебя сделаю!»

Тут Юлия весело рассмеялась. Она встала с постели, обняла Феникса, прижалась к нему всем телом, поцеловала его — нет, не в губы, а в лоб и потом в оба глаза. И сказала одновременно ласково и насмешливо, как только она умела говорить:

«Как ты хорошо сказал: мы ведь договорились… Я? Я ничего от тебя не хочу. Я пришла к тебе, чтобы проверить, не забыл ли ты о… о нашем с тобой договоре… Увидела: помнишь… Спасибо. Я тебе этого не забуду».

Не подняв с ковра сброшенную верхнюю одежду, Юлия в одной серой тунике покинула спальню, прошла через атрий, с распущенными волосами вышла из дома и быстрым шагом направилась по аллее к выходу из усадьбы. Феникс сопровождал ее.

Перед воротами Юлия остановилась и, обернувшись к Фениксу, сказала просто и обыденно, на этот раз никаких противоречивых чувств на лице не изображая:

«Ты самый дорогой для меня человек. Сегодня, может быть, еще дороже мне стал… Но ты иногда заходи ко мне. Чтобы я тебя видела и вспоминала, что ты меня любишь и всё ради меня готов вытерпеть».

Перед тем как сесть в поджидавший ее экипаж, Юлия еще раз обняла Феникса, прижала к себе и поцеловала; на этот раз — в губы, осторожным, но долгим поцелуем.


— Я в это время как раз подходил к усадьбе и видел, как она его на прощание целовала, — грустно признался мне Эдий Вардий за нашим десертом в плющевой беседке. И озабоченно продолжал: — Я понял, что надо, так сказать, по горячим следам расспросить Феникса о том, что произошло у них с Юлией. Тем более что мой любимый друг, хотя и выглядел каким-то, прости за выражение, пришибленным, судя по другим приметам, не прочь со мной был поделиться.

Я выбрал беседку, в которой слуги не могли нас подслушать, и попросил Феникса пересказать всё, не опуская ни единой детали. Меня интересовали не только слова Юлии, но и каким тоном они произносились, какое выражение было у нее на лице, как, и опять-таки каким тоном, отвечал ей Феникс, и если молчал, то как молчал. Словно заправский судья я допрашивал своего друга. И он мне довольно охотно рассказывал. Однако в его изложении весь разговор проходил в кабинете и Юлия была все время в верхней одежде, волосы не распускала. И самые главные слова, которые были произнесены в спальне, Феникс от меня поначалу пытался утаить.

Но я слишком давно и слишком хорошо знал своего друга, чтобы не догадаться, что в некоторых деталях он скрытничает. И я тогда поднажал на него, обвинил в укрывательстве и вытащил из него Юлины слова: «А ты не жалей. Меня никто не жалеет». И даже его собственный отчаянный крик: «Чего ты от меня хочешь?!» — я из него выудил.

И когда под моим нажимом Феникс обо всем мне поведал, то вдруг разъярился и закричал:

«Я не мог! Даже если б она напрямую от меня потребовала! Я не мог это сделать на вилле, которую мне подарила Ливия! С ее невесткой! С законной супругой ее сына Тиберия, который так дружески со мной обходился!.. Это низко! Подло! Это совершенно для меня невозможно!»

«Ты это ей тоже сказал?» — тихо спросил я.

«Конечно же нет! Это я тебе говорю! Будь ты проклят со своими вопросами!» — кричал Феникс.

Я поспешил его успокоить:

«Ты правильно поступил, — сказал я. — У тебя не было другого выхода. Тем более на глазах у слуг, некоторые из которых, я подозреваю, за тобой шпионят… И, судя по настроению Юлии, она лишь искушала тебя, проверяла… Ведь сказала же она на прощание, что ты теперь ей стал дороже, чем раньше…»

«Ты тоже так думаешь? — перестав кричать, благодарно стал спрашивать меня Феникс. — Ты это почувствовал? Ты умница, всё понимаешь намного лучше и раньше, чем я».

Друга я успокоил. Но сам спокойствия не ощутил. Чем дальше я размышлял и оценивал ситуацию, тем больше у меня возникало подозрений, рождалось какое-то нехорошее предчувствие…

Предчувствие меня не обмануло.


Гней Эдий предложил мне покинуть беседку и погулять по аллеям, а он, дескать, во время этого моциона расскажет мне, что дальше случилось.

Разумеется, я согласился.

И вот что поведал мне Вардий:


IX. — Феникс рвался поскорее встретиться с Юлией. Но для этого ему был нужен Юл Антоний. А Юл вдруг заболел. Затем дней на десять куда-то исчез из Рима. Потом вернулся, но к Фениксу не наведывался, а когда тот приходил к его дому, привратник ему объявлял, что господин только что вышел и куда — не известно.

И вдруг какой-то человек, по виду вольноотпущенник, приходит к Фениксову городскому дому и сообщает привратнику, что Феникса срочно зовет к себе Юл Антоний, и тут же исчезает, хотя вышколенный привратник просит обождать, пока не доложат господину.

Феникс, получив этот вызов, естественно, тотчас устремляется к дому Юла Антония.

Прибегает на место. Дверь, что называется, нараспашку. В прихожей нет никого. В атрии тоже безлюдно. Журчит фонтан, и лишь из кухни время от времени доносятся какие-то хрипы и вскрики. Хрипы, похоже, мужские, а вскрики — вроде бы детские. Такое впечатление, что там кого-то секут.

Феникс идет на кухню. Заглядывает через порог. И видит:

На столе, на котором обычно разделывают мясо и режут овощи, лежит на животе его Госпожа, Юлия. Совсем обнаженная, голым телом на шершавой столешнице. А позади нее в задранной тунике и чуть ли не в походном плаще расположился Юл Антоний. И это он хрипит, а Юлия, когда он начинает хрипеть, мучается лицом, вздрагивает бедрами, дергается грудью и вскрикивает, или пищит, или ноет, точно ребенок…


Всё это Эдий Вардий произносил тихо и доверительно, а последние слова — вкрадчивым, каким-то чуть ли не сладеньким шепотком. Но вдруг лицо его исказилось будто от ужаса, глаза выпучились, что называется, полезли из орбит, и он свои пухлые ручки прижал к лицу словно испугался, что глаза у него и вправду выскочат.

— Ужас! Ужас! — дважды воскликнул Вардий. Затем, не отнимая рук от лица, попятился и упал на скамейку, будто споткнулся об нее. И словно от этого удара и падения руки его отбросило от лица, они упали на колени, и Гней Эдий еще дважды воскликнул: — Ужасно! Ужасно!

И, глядя на меня выпученным, остановившимся взглядом, заговорил, чередуя короткие, иногда не связанные между собой фразы клочками стихов:


X.

Аттис сходит с ума, ему мнится, что рушится крыша;

Выскочил вон и бежать бросился к Диндиму он.

То он кричит: «Уберите огонь!», то: «Не бейте, не бейте!»,

То он вопит, что за ним фурии мчатся толпой…

Потом, через десяток лет, он это напишет… А тогда, сразу после… после этого!.. он пришел ко мне и ни слова не сказал. Но выглядел совершенно безумным. Озирался по сторонам и как-то странно взглядывал именно на потолок. А когда я попытался расспросить его о том, что случилось, вдруг крикнул: «Помолчи! И погаси светильники! Дай молча посидеть с тобой!»… Так мы долго сидели друг против друга в полутьме. Но лицо его словно подсвечено было каким-то фиолетовым светом. И на этом лице… Потом он это тоже опишет и вставит:

…так мощный

Низко подрубленный ствол, последнего ждущий удара,

Пасть уж готов, неизвестно куда, но грозит отовсюду.

Так же и Мирры душа от ударов колеблется разных

Зыбко туда и сюда, устойчива лишь на мгновенье….

А потом встал и ушел. И я понял, что за ним ни в коем случае нельзя идти…

— Казалось бы, сколько всего претерпел! — после небольшой паузы продолжил восклицать Вардий. — Уже давно уговорил себя и взрастил свою благожелательную любовь! Но тут не выдержал и совсем спятил. Днем метался вокруг усадьбы, как…У него не нашел. А у Тибулла есть точные строки:

Ныне мечусь, как по ровной земле под мальчишечьей плетью

Неугомонный волчок, пущенный ловкой рукой…

Да, так и метался, не разбирая дороги. Я сам наблюдал издали.

Я не знал, что с ним произошло, не мог понять, что с ним творится и как мне ему помочь… Я выждал несколько дней и ворвался к нему в дом. Но он встретил меня уже не безумным, а каким-то… Не знаю, как описать… Однажды я видел, как трех рабов вели на распятие. Один из них меня поразил своим видом. Он всматривался во встречных людей и как-то странно им улыбался… Вот так и он, когда я вошел, ухмыльнулся мне похожей глуповатой, какой-то будто оскаленной улыбкой и тут же рассказал, как несколько дней назад зашел к Юлу Антонию и увидел, как, разложив Юлию — он и тут назвал ее Госпожой, а не Юлией! — разложив ее на кухонном столе… Ну, в общем, описал всю сцену.

Я растерялся. Я многого ожидал от Юлии и тем более от Юла Антония. Но не такого же свинства по отношению к моему несчастному другу!

«Неужели ты теперь не понимаешь?!» — гневно начал я. Но тут же осекся, увидев, что лицо у Феникса скорчилось от боли… Будто его тоже уже разложили и стали вколачивать первый гвоздь, в руку…

«Понимаю, — тихо сказал он. — Всё понимаю…Но я горю, Ту-тик. Падаю и горю. Не в моих силах остановить этот огонь».


Гней Эдий вскочил со скамьи, расставил ноги и, выставив вперед левую руку ладонью вперед, а правой ожесточенно жестикулируя, то поднимая ее, то опуская, то щелкая пальцами, то сжимая в кулак, то указывая на меня перстом, принялся восклицать и декламировать:

— Огонь!.. Он у некоторых поэтов описан. Вот, например, у Вергилия:

…По-прежнему пламя бушует

В жилах её, и живет в груди сокрытая рана.

Жжет Дидону огонь, по всему, иступленная, бродит

Городу, словно стрелой уязвленная дикая серна…

(на «сокрытой ране» Вардий щелкнул пальцами)… У Тибулла тоже есть нечто похожее… Но Феникс, падая и сгорая, видимо, хорошо изучил и запомнил эти огненные страдания и потом внес в их описание новые краски. Во-первых, он установил, что мучительный огонь является со стороны:

Словно бы кто подложил огня под седые колосья

Или же лист подпалил и сено сухое в сеннице…

…(тут Вардий сжал руку в кулак)… Во-вторых, он подчеркнул, что этот огонь разжигает внутри нас безумие:

Всё как огонь смоляной, как пишу для страсти безумной

Воспринимает…

И главное открытие! Он обнаружил, что этот мучительный, безумный огонь мы сами в себе раздуваем:

Царь одризийский меж тем, хоть она удалилась, пылает

К ней; представляет себе и лицо, и движенья, и руки,

Воображает и то, что не видел, — во власти желаний

Сам свой питает огонь!

(тут Вардий указал на меня пальцем).

Гней Эдий оглянулся на скамью, будто собирался вновь на нее опуститься, но вместо этого метнулся ко мне, схватил меня за обе руки, за запястья, и, заглядывая мне в глаза, зашептал:

— Представляешь?! Через день я увидел его на лошади рядом с Юлом Антонием. Они возвращались с конной прогулки. Не веря своим глазам, я спрятался за деревом. Юл поехал дальше, а Феникс спешился возле своей виллы. Я кинулся к нему: «Как ты можешь?!» А он мне в ответ, ранено улыбнувшись:

«Не могу, Тутик. Не могу ее не видеть. Потому что, когда я ее не вижу, меня начинает так жечь, что я на стену лезу. А видеть я ее могу только с Юлом».

«А ревность?»

И ОН:

«Вот-вот. Чтобы не задохнуться от ревности, мне нужно как можно чаще их видеть. Ведь когда они вместе со мной… Ну, ты понимаешь… По-прежнему как брат с сестрой. Ни разу, ни взглядом, ни жестом… Мне теперь начинает казаться, что всё мне привиделось, будто в кошмаре. Что Юла я застал с какой-то другой женщиной, на нее очень похожей, с грязной развратной девкой».

…Наверное, тот раб, которого вели на распятие и который всем улыбался, тоже убеждал себя в том, что всё происходящее с ним — лишь видение и кошмар.

Я больше не задавал Фениксу вопросов и при встрече с ним избегал упоминать о Юле и о Юлии.

Прошел почти месяц. И помню, когда мы возвращались с поминального пира, посвященного памяти умершего в том году Горация, и я, дабы почтить тень усопшего, стал восхвалять его изысканную поэзию — на тризне я молчал, там другие Горация славили, — Феникс вдруг резко остановился и гневно воскликнул:

«Изысканная — может быть. Но поверхностная! Потому что, прикрывшись «умеренной» и «благожелательной» любовью, он в глубину любви побоялся проникнуть! В эту пропасть решился заглянуть только Катулл. Он потому и умер так рано. И перед смертью написал:

Как, неужели ты веришь, чтоб мог я позорящим словом

Ту оскорбить, что милей жизни и глаз для меня?

Нет, не могу! Если б мог, не любил так проклято

и страшно!

Это лучшие в мире стихи!»

Я растерялся. Я уважал Катулла. Но его стихи никогда не казались мне верхом поэтического совершенства.

А Феникс схватил меня за руки — вот так, как я тебя теперь держу — и прямо-таки простонал мне в лицо:

«Да — ревность, в которой задыхаешься, как в дыму от пожара. Да — беспрерывное унижение, которое пьешь, как умирающий от жажды будет пить даже из зловонной клоаки… Но я никогда ее так не любил! Так сильно! Да — проклято и страшно! Страшно и проклято! И каким бы чудовищем, каким бы животным она мне ни явилась, она для меня всегда будет богиней! Я ей всегда буду поклоняться! Чудовищу — еще сильнее, чем чистой, сияющей, лучезарной!»…

На него было страшно смотреть, когда он мне шептал-кричал эти слова. Я видел, что ему очень больно.

Вардий отпустил мои руки, отодвинулся от меня и велел:

— Ну ладно, иди. В следующий раз доскажу…

Обернулся и быстро пошел в сторону виллы. Он, который часто так притворно актерствовал во время своих рассказов, теперь, похоже, устыдился тех искренних слез, которые навернулись ему на глаза. А они, я видел, навернулись, непрошеные.

Загрузка...