Кришан Чандар Веранда

Отель, в котором я в то время жил, носил название «Фирдаус» – рай. Это было трехэтажное деревянное здание, издали похожее на старый корабль. Я занимал комнату на втором этаже на западной стороне отеля, и с моей веранды открывался прекрасный вид на отели Гульмарга и на бунгало, разбросанные среди кедров. За ними виднелась возвышенность Кдаланмарга, а еще дальше – снеговые вершины. Отсюда хорошо было любоваться закатом, восхитительным закатом Гульмарга, и именно поэтому я так любил свои комнаты. Многие из тех, кто не дал себе труда подумать хорошенько, прежде чем выбрать комнату в отеле, впоследствии бросали завистливые взгляды в сторону моей веранды и просили разрешения прийти ко мне любоваться заходом солнца. Благодаря этому я получил возможность встретиться с самыми разными людьми, о которых я хочу рассказать в этом письме. Среди моих новых знакомых были банкиры и коммерсанты, подрядчики и многодетные матери, студенты, жаждущие знаний, и люди, жаждущие развлечений. Среди них были маратхи и парсы, англо-индийцы, пенджабцы и делийцы, люди, говорившие на разных языках, одетые в разную одежду, люди, высказывавшие странные мысли, люди, улыбавшиеся чудесными улыбками, люди, смеявшиеся непонятным смехом, – мне казалось, что все чудеса вселенной собирались на моей веранде полюбоваться закатом.

Все эти люди совершенно лишены романтики; единственное, к чему они стремятся в жизни, – это деньги, и все же они приехали за две тысячи миль сюда, в Гульмарг, полюбоваться закатом. В наш машинный век каждый стремится к тому, чтобы нажить побольше денег. Капитализм сделал жизнь людей горькой, сердца их подлыми, а души – грязными и все же не смог уничтожить в людях любовь к прекрасному. В каком-то далеком уголке человеческого существа бьется и трепещет эта любовь, как раненое животное. Если бы этого не было, зачем бы люди так стремились взглянуть на заход солнца?

По вечерам все они наблюдали закат, а я наблюдал за их лицами и видел, что на этих морщинистых, голодных и ужасных лицах разливается сияние удивительных, ранее невиданных лучей. Я видел, как от покоя появляется радость на этих лживых лицах и в этих преступных глазах. Они смотрели на заходящее солнце, и глаза их напоминали глаза ребенка, который вдруг увидел наяву дворец принцессы фей, созданный им в своем воображении. Мать пятерых детей, на лице которой деспотизм мужа уже провел морщины, снова обретала свою украденную красоту. В эти минуты трепет ее полураскрытых губ и прелесть зарозовевших щек делали ее действительно похожей на сказочную царицу страны фей.

Как отрадно убедиться в том, что в сердце человека еще теплится огонек, что до сих пор еще живы поэт человеческого сердца, дитя человеческого воображения и царица страны прекрасных фей! До тех пор пока они живы, жив и человек, и ни капитализм, ни гнет общественного строя, ни империализм, ни фашизм, ни самая мрачная реакция на свете не в силах уничтожить его! Я верю в будущее человека!

С точки зрения богатых туристов отель «Фирдаус» был довольно плохоньким дешевым отелем. Мне же он казался дорогим.

Что поделаешь? Все индийские отели были переполнены, и мне поневоле пришлось остановиться в «Фирдаусе». Больше половины постояльцев были европейцами, остальные – местные жители. Прислуга говорила на каком-то немыслимом языке, который явно не был ни английским, ни индийским, а скорее всего являлся незаконным отпрыском обоих. Ели в отеле при помощи ножей и вилок, однако ножи большей частью бывали тупыми, а вилки – облезлыми. В суп клали на индийский лад столько красного перцу, что несчастные няньки и мамки, приехавшие из Ланкашира, обжигали себе языки и бежали «благодарить» метрдотеля, а тот радовался и еще больше выпячивал крутую грудь. Он рассуждал так: чем больше постояльцы ругают официантов, тем больше они довольны, метрдотеля же нужно ругать самыми грязными словами, иначе он останется неудовлетворенным, – ведь он же не простой официант. Если так пойдет дальше, то в один прекрасный день он может вообще уйти из отеля.

Ругательства и чаевые – вот основа всей жизни лакея. Иногда он сначала выслушивает ругательства, а потом получает на чай, иногда ему сначала дают чаевые, а уж потом ругают его, но в обоих случаях он остается одинаково доволен. Самая серьезная ошибка английской политики в Индии заключается в том, что англичане судят обо всем индийском народе по нескольким лакеям и пробуют обращаться с индусами, как со своими лакеями. Но индусы – упрямый народ, и они почему-то не бывают довольны ни ругательствами, ни чаевыми.

Управляющим отеля был кашмирский мусульманин по имени Ухадджо. Тощий кашмирец, губы которого казались посыпанными пеплом безнадежности, а глаза были полны тоски о несбывшихся мечтах. Хозяин отеля, плотник по профессии, платил ему сорок рупий жалованья. Хозяин когда-то сам построил это здание и вложил много труда в то, чтобы наворовать достаточно лесу в окрестностях. Сам вор, он считал вором и управляющего и ежедневно проверял все счета по отелю, лично выдавал на кухню молоко, масло и мед, но, несмотря на все это, не чувствовал себя спокойно. Для усиления контроля он нанял еще одного служащего – молодого сикха, надеясь, что мусульманин и сикх между собой не столкуются. Подозрительность породила недоверие, и управляющему и сикху стал чудиться подвох в каждом слове. Они становились действительно несчастными, в их сердцах бушевала буря сомнений и подозрений, глаза их потеряли прежнюю красоту и ясность, они привыкли на все смотреть искоса, сердце разучилось желать смерти ненавистного врага, теперь гнев прятался в неестественной улыбке. Понемногу дело дошло до того, что все только следили друг за другом, а всеми делами отеля стал заправлять метрдотель. Таким образом, в отеле «Фирдаус» снова повторилась история Индии.

Метрдотель постоянно улыбается, особенно когда ему дают на чай. Он напоминает мне весы-автомат: бросаешь анну – и в следующее мгновенье машина лязгает и выбрасывает билетик, на котором обозначен вес. Метрдотель очень похож на эту машину – суешь ему чаевые в руку, и в следующее мгновение он с лязгом обнажает все тридцать два зуба в почтительной улыбке. В конце концов мне эта улыбка даже стала нравиться, и я частенько давал ему на чай только для того, чтобы вызвать этот механический эффект. О боже, с какой быстротой обнажал он зубы в улыбке – он работал быстрее самой совершенной машины! Тем, кто считает, что человек не может работать, как машина, нужно просто прийти в отель «Фирдаус» и посмотреть на тамошнего метрдотеля.

Старшего водоноса отеля «Фирдаус» звали Абдуллой. Это был грубый кашмирский крестьянин, уродливый и неуклюжий. Под глазами его залегли черные круги, щеки изрезаны глубокими морщинами, передних зубов нет. Абдулле уже за шестьдесят. У него есть сын, который производит впечатление сироты. Ему лет одиннадцать – двенадцать, руки и ноги его страшно грязны, он носит короткие до колен штаны и рубаху с продранными локтями. Но глаза его похожи на лотос, пронизанный светом, – огромные глаза на невинном личике. Давно не стриженные волосы вечно спутаны, на шее – грязь в несколько слоев. Он напоминал мне нежный цветок, тонущий в грязи нищеты и взывающий о помощи. Постояльцы называли его «маленький водонос», а отец звал его Гариб, что значит «бедняк». Странное имя! Я весь затрепетал, когда впервые услыхал его. Нищета – самый страшный из грехов этого мира, поэтому ни один отец не смеет дать своему ребенку имя Гариб. Но, может быть, Абдулла просто не желал обманывать себя и весь мир, называя своего сына «маленьким раджой», он просто хотел сказать правду?!

В отеле работал еще один водонос, по имени Юсуф. Ох и глуп был этот водонос! Его били каждый день, а он все равно, пока не обругаешь, за работу не принимается! Кроме того, он не брезговал чарасом[1] и женщин поставлял всем желающим. Дружил он с младшим официантом, человеком серьезным и сдержанным, очень исполнительным и молчаливым. Никто не слышал, чтобы он произнес что-нибудь, кроме обычного «джи хан».[2] И тон его и весь вид были настолько маслеными, что он был похож на комочек топленого масла. Его манера держаться и говорить была тоже льстивой и угодливой до такой степени, что каждому порядочному человеку становилось противно. Я никогда в жизни не встречал человека настолько изощренного в искусстве лести и угодничества! Он тоже поставляет женщин, но занимается исключительно англичанками и англо-индийскими девушками. Только изредка, в виде исключения, он оказывает услугу какой-нибудь индийской киноактрисе. Зовут его… Да как же его зовут? Совсем простое имя, и на тебе, – на уме вертится, а вспомнить не могу! Да, вспомнил! Заман-хан! Его зовут Заман-хан! Я для того пишу здесь его имя, что тебе, может быть, тоже когда-нибудь захочется побывать в «Фирдаусе», так ты не забывай – Заман-хан. Единственный грешник в раю – «Фирдаусе».

Описание нашего похожего на корабль отеля не будет полным, если я не упомяну об одном из постоянных его обитателей, о старике ирландце, который вот уже десять лет безвыездно живет в Гульмарге, в этом отеле. Бородатый, с головой, напоминающей голову Эйнштейна, с широким лбом, над которым вздымается копна непокорных волос, с еврейским рисунком губ и носа, с небольшой бородавкой у правой ноздри, которая подчеркивает проницательность всего его облика. Я никак не мог определить, какого цвета у него глаза: иногда они казались голубыми, как небесная синева, а иногда становились зеленоватыми, как вода в озерных глубинах.

По временам лицо старика окутывало облако неведомого тумана. Это облако бывало похожим на те нежные легчайшие хлопья, которые иногда вплывали в мою комнату откуда-то из Гульмарга… Иногда туман совершенно окутывал лицо О'Брайена (так все называли старика), а иногда только легкой дымкой скользил по нему.

О'Брайен много пил, и только дорогие вина. Опьянев, он говорил замечательные вещи, разрешал самые запутанные философские вопросы, зло шутил, и шутки его всегда касались самых сокровенных глубин его индивидуальности. Он мог говорить часами, так же, как мог часами молчать. Он не интересовался охотой, не обращал внимания на женщин и, самое удивительное, был вегетарианцем. Правда, О'Брайен очень любил сыр и частенько говаривал:

– Я десять дней могу прожить на одном кусочке сыру. Ты еще мальчишка, вот когда ты достигнешь моего возраста, тогда поймешь, что в самом буйном расцвете женской красоты нет той свежести, которую дают кусочек сыру и капля вина. Пей и снова пей! Пей и любуйся прекрасным закатом, кипящие кровавые краски которого сделали небо на западе вдвойне прекрасным!

О'Брайен был философом «Фирдауса». Если ты поедешь в Гульмарг, обязательно разыщи его. Он расскажет тебе о той правде жизни, которую он познал на опыте собственных ран. Горьким будет его рассказ, но ведь и раны его еще сочатся болью; страшной и ядовитой будет его правда, но по волнам яда скользит тень его губительной усмешки – и ты не сможешь не полюбить этого человека! Ведь если говорить правду, что есть в нашей жизни, кроме этого?

Сынишка водоноса Абдуллы очень любит писать и читать. Он выучил уже всю грамматику урду и теперь читает свою первую книжку, на которую его отец часто ставит свою хукку.[3] Как только у Абдуллы выдается свободная минутка, он забирается в свою каморку и наслаждается там хуккой. Если же он видит, что и я свободен, он иногда приходит ко мне на веранду. Я даю уроки его сыну, а он рассказывает мне невеселую повесть своей жизни. Он рассказывает ее мне кусочками, ломтиками, перемежая ее слезами и улыбками, кашляя и сплевывая в таз и борясь с приступами одышки. История жизни Абдуллы – это не романтическая любовная повесть и не трагическая поэма, это самая обыкновенная жизнь обыкновенного крестьянина, в которой было немного радостей и без счета слез.

Абдулла раньше был крестьянином, имел несколько бигхов земли. В молодости любил, потом женился. Несколько лет все было хорошо, и Абдулле казалось, что танец жизни прекрасен. Бывали, конечно, и неприятности, но горячая кровь молодости быстро смывала их. После смерти родителей Абдулле удалось выплатить долг ростовщику, и он стал задумываться над тем, как повысить урожайность своей земли. Часть земли он отделил и разбил на ней плодовый сад. Сердце его полнилось надеждами, он мечтал о том, что станет заминдаром… Однако ему пришлось снова немного занять у ростовщика. Потом два года подряд дождей выпадало так мало, что сад его не смог подняться. Начался голод, и землю пришлось продать. Старший сын умер, жена тоже не вынесла голода и умерла, и Абдулла навсегда ушел из деревни, прижимая к груди своего младшего, последнего сына. Щеки его утратили румянец, в глазах угас прежний блеск, да еще оттого, что Абдулла таскал тяжеленные мешки угля в одной лавке, он заболел одышкой и теперь все кашляет, и ему трудно дышать от слизи в горле. После пяти-шести лет скитаний Абдулла возвратился на родину, потому что родная земля всегда зовет душу странника, как бы далеко он ни забрел. Вот уже шесть лет он работает в этом отеле.

– Благодать, а не жизнь! – говорил мне Абдулла. – Слава богу, два раза в день дают хлеб, иногда господа на чай дадут. Да и сиротка мой, Гариб, бог да продлит дни его жизни, если вырастет здесь, кто знает, может быть, не просто водоносом будет. Выучится читать, вот жизнь у него и будет красивей, чем моя… А вас господь вознаградит за него, господин! Учите, учите его, а я пойду, мне нужно приготовить воду для господина Валима – он сейчас будет купаться.

О, до чего раздражает меня эта покорность судьбе! Как только человек живет такой жизнью! А ведь так живут сотни тысяч, миллионы. Каждая страна, каждый народ в любом уголке земного шара, за исключением нескольких человек и некоторых кругов, гордятся своей цивилизацией, своей религией, своей культурой, своей сознательностью, своим умом…

Все это позолота! Нет предела человеческой лжи и стремлению человека обмануть самого себя.

Взять того же Абдуллу. Он несчастен, все время кашляет и все же продолжает жить в надежде на то, что тот самый мир, который не дал ему расцвести, то самое общество, несправедливость которого лишила его всех радостей жизни, схватила за горло и превратила в забитое животное, дадут расцвести его сыну… Но ведь в конце концов Абдулла человек, и жизнь его – борьба, как жизнь всех людей. Что ж, борись, борись хоть за мечту. Твой сын подрастет и станет юношей, и тогда ты воскреснешь в исполнении его расцветших желаний, снова забьется твое сердце в чистоте его юности, в цветистых песнях его любви и красоты, в славе его радости.

Из встреч на веранде сердце мое хранит воспоминание о молодой парочке, которая казалась очень счастливой. Оба они были совсем еще юны, красивы и образованы. Они недавно поженились и приезжали в Гульмарг, чтобы провести здесь свой медовый месяц. Заняты они были тем, что смотрели друг на друга.

– Дорогая, как красив этот закат! – говорил юноша, глядя в глаза своей любимой.

– И воздух пропитан ароматом цветов… – отвечала она, касаясь его плеча своей нежной ручкой.

Эта парочка целыми днями умирала от восторга, они умирали перед закатом, умирали перед цветами, умирали перед красотой окрестностей, умирали перед лунным светом, умирали перед кедрами, умирали перед горными пони… В конце концов мне начало казаться, что они по целым дням только и знают, что умирают. Зато по ночам они оживали… Они жили на третьем этаже, и комната их находилась как раз над моей. Иногда ночью до меня доносился то звук разбивающегося стакана, то поскрипывание кровати, то кошачье мурлыканье. О'Брайен говорил, что они, наверное, видят одинаковые сны, не сознавая, что на самом пороге этих волшебных снов из «Тысячи и одной ночи» стоит суровая действительность.

– Старик, старик, – возражал я, – что же плохого в том, что люди женятся? Поженились, теперь дети пойдут у них. Те сны, которые они сейчас видят, прибавят еще один дом к прекрасному городу человечества.

– Ничего плохого нет в том, что люди женятся, – отвечал О'Брайен, – плохо, когда разбиваются их мечты, а разбиваются они очень скоро. Природа расставляет ловушки человеку, для этого она дарует цветам аромат, кабарге – мускус, а женщине – красоту. Но как только природа добьется своего, цветы увядают, кабарга падает мертвой, а женщины стареют… Так разбиваются мечты людей.

– Помнишь, как я разбила стакан ночью? – спрашивала утром молодая женщина, лукаво поглядывая на мужа: во взглядах влюбленных таилось сладостное воспоминание о каком-то событии, известном только им двоим.

– Что разбила? – поинтересовался я.

Оба рассмеялись.

– Я уронила ночью стакан, – объясняла она, – он разбился, и вода потекла по полу. Пол деревянный, а внизу – ваша комната.

– Ах, вот в чем дело! Моя кровать-то ничего, но вот на ковре до сих пор мокрое пятно.

– Дорогой, посмотри, какая прелестная птичка! – сказала она, обращаясь к мужу, тут же забыв обо мне, как о ненужном разбитом стакане… Они оба взялись за руки и залюбовались какой-то птичкой.

– Красота не вечна! – сказал я, и меня охватил гнев на вселенную и на ее создателя. – Почему, почему она не вечна? – И тут же ответил сам себе: – А кто сказал, что она не вечна? Красоту нужно рассматривать не с точки зрения отдельного человека, а с точки зрения общества. Посмотри сам: цветы вечно улыбаются, мускус вечно благоухает, женщины…

Я взглянул на молодую женщину и не закончил свою мысль. Глаза О'Брайена приобрели густой зеленый оттенок…

– Не может умереть красота! Она частица времени, она его эстетическое выражение. До тех пор пока не умрет время, будет жива и красота; красота женщины будет жить в ее дочери, аромат цветка – в его бутоне, мускус кабарги – в его благоухании.

– А Абдулла в своем сыне! – съязвил О'Брайен.

Мы долго сидели молча. Молодые супруги ушли, после их ухода снова воцарилось безмолвие.

Потом вошел лакей, поставил перед нами чай и снова удалился. Все так же молча принялись мы за чаепитие. Дымка, окутывавшая горы, становилась все плотней, и вскоре из Гаф Корса выскользнули нежные и хрупкие руки тумана. Вот они достигли веранды и начали касаться наших щек, эти нежные и хрупкие руки…

Больше всего Гульмарг чаровал меня именно этим – легкими прикосновениями белых пальцев тумана… Этим, да еще своим ландшафтом, который напоминал мне мою родную деревню… О'Брайен казался погруженным в воспоминания. Неожиданно он прервал молчание:

– Вот вино никогда не стареет! Пожалуй, это единственное, что вечно на земле. Когда-то я любил одну женщину, но она отвергла меня. С тех пор много лет я старался сохранить воспоминания о любовном опьянении тех дней вечно юными, но и они состарились, – и я ничего не мог поделать. Я пытался вернуть им юность, но каждое мгновение проводило новые морщины на их лицах, и в один прекрасный день они умерли.

– А что же с женщиной? Где она сейчас?

– Не знаю. Живет где-нибудь. Теперь я уже не хочу видеть ее, как не хочу возвращаться на родину. Последний раз я видел ее двадцать лет тому назад. Она тогда сидела за роялем и играла что-то очень красивое…

И О'Брайен стал тихонько насвистывать… Где-то в тумане затерялись молодые супруги…

Любовь в «Фирдаусе» выглядела довольно странно. По воскресным дням из Тангмарга сходились сюда сиделки и няньки, а по средам давали выходной официанткам, поэтому к этим дням в «Фирдаусе» готовились особо – запасали побольше еды и привозили побольше вина. Кроме того, неизвестно откуда по этим дням в отель собирались белые солдаты, среди которых было много американцев. У них были совсем еще невинные детские лица, по крайней мере такими они мне казались. И солдаты нравились мне, несмотря на всю их показную грубость, несмотря на покрой их брюк, лихо надетые кепи и круто выпяченную грудь. На их лицах отражались какие-то желания, поиски чего-то, они выглядели голодными или жаждущими, им явно чего-то не хватало.

Им не хватало любви, и эту нехватку восполнял своими стараниями Заман-хан – торговец любовью в «Фирдаусе». Торг происходил примерно так:

– Эй, официант!

– Да, сэр.

– Как дела?

– Все в порядке. Из Тангмарга пришла одна новенькая мисс. Но господин управляющий требует, чтобы она вернулась в бунгало к четырем часам утра.

– Ладно, все будет в порядке, ты у нас молодец.

Или имел место следующий диалог:

– Послушай, дорогая, – говорит он.

– Фи, свинья! – отвечает она.

– Пойдем со мной!

– Глупый какой!

– Не валяй дурака, пойдем!

– Нахал.

– Ну ладно, заткнись!

После этого очаровательного и изысканного знакомства оба отправляются в кедровую рощу собирать фиалки.

О'Брайен всегда извинял этих бедняг, старающихся скрыть свой голод. Ведь они приезжали сюда в отпуск всего на несколько дней, а потом снова уходили на фронт, и в эти немногие дни они старались насладиться всем счастьем, которое было отпущено на долю их юности, старались наполнить свои объятия всей негой красоты, которая была им доступна, старались насытить мир своих желаний медом поцелуев и наслаждений… А потом – снова пески, снова степи, снова окопы и вражеские засады в лесах.

– Солдату все можно простить. Что из того, что он посягнет на честь одной женщины, если он тысячи женщин спасет от гибели.

Я до сих пор помню эти слова О'Брайена. Какой-то подрядчик, видимо один из тех, что бежал из Бирмы, ответил ему:

– Женщины начинают думать о чести после того, как их накормят. Когда я бежал из Бирмы, со мною была вся моя семья – жена, взрослые дочери и младшие дети. Все они умерли дорогой. Я своими глазами видел, как мою жену и детей трясло от голода при виде кусочка хлеба. Я своими глазами видел, как мои дочери продавали свою честь на залитой кровью улице, чтобы получить хоть что-нибудь, что утолило бы их голод. А вы говорите – честь. – И подрядчик выругался. – Честь? – добавил он. – Дурак тот, кто верит в эти вещи! Обо всем этом хорошо думать, когда сыт!

Он говорил еще долго, и лицо О'Брайена как будто затянулось дымкой.

– Прикажите принести вина! – наконец, сказал он. – Вино – вот единственное, что никогда не старится, вот то единственное, что никогда не бывает неблагодарным и никогда не обманывает! Вино – не человек, и оно не бывает насильником, о нет, никогда, клянусь богом, клянусь сыном пресвятой девы!

В темноголубом небе заблистали звезды. Потом вдруг пригорок у отеля осветился рядами фонарей, и вскоре огни засветились везде. Казалось, кто-то подбросил в воздух букетик фиалок и они рассыпались по земле. На западе показалась луна, застенчивая, влюбленная в последнюю полоску заката, как тот луноподобный виночерпий, который впервые поднял чашу неба своей серебристой рукой.

О'Брайен продолжал пить, и глаза его были теперь темноголубыми и ясными, как небо.

В седьмом номере жил старик итальянец со своей дочерью Марией. Она целыми днями сидела в своей комнате, играя на рояле, а по вечерам обычно ходила гулять с отцом. В чертах этой девушки было что-то азиатское, может быть поэтому она мне и нравилась.

Старый итальянец прожил в этих местах не меньше тридцати лет. Он был владельцем небольшой лавочки на базарной площади и содержал библиотечку, которая в основном состояла из детективных и порнографических романов, рассказов о привидениях и другой литературы такого же рода, которая пользовалась успехом среди солдат и грамотной части местной аристократии. Старик давал читать эти книги за невысокую плату. Сам же он книг не читал – он очень любил вырезать трости и делал это так искусно, что они постепенно стали считаться одним из сувениров Гульмарга. Туристы охотно покупали их и увозили с собой на родину. Кроме того, у итальянца была еще одна страсть – он любил играть на концертино. По вечерам, после ужина он часто пел под собственный аккомпанемент, а Мария тихонько наигрывала что-то на рояле. Хорошо она. играла! До войны ее приглашали во многие почтенные английские семейства давать уроки музыки. Однако, как только началась война, отец и дочь были интернированы. Правда, их освободили после того, как им удалось доказать, что они индийские подданные, но продолжали держать под полицейским надзором.

До войны лавочка старика называлась «Итальянский магазин», но, когда началась война, итальянец поспешил переименовать его в «Антиитальянский магазин», а после того как им с дочерью пришлось побывать в концентрационном лагере, – в «Союзнический магазин». Бедный старик не вдавался в политику! Я думал тогда, что если бы вдруг Гульмаргом стали править лесные медведи, то старик переименовал бы свою лавочку в «Медвежий магазин» и заказал бы вывеску, на которой крупными золотыми буквами было бы написано: «Здесь выдают медведям бесплатный мед». Однако в то время не было никаких оснований предполагать, что может наступить медвежье царство.

После того как началась война, Марию перестали приглашать к почтенным английским детям, и теперь она больше не могла давать им уроки музыки, а значит, не могла и зарабатывать. «Итальянский», он же «Антиитальянский», он же «Союзнический», магазин почти перестал приносить доход, и положение старика и Марии становилось все более затруднительным. Видя это, Заман-хан обратил на Марию свое благосклонное внимание, однако девушка не поддалась уговорам. Бедняки часто бывают упрямы, и Мария, видимо, как раз и была из этой породы. Это обстоятельство чрезвычайно огорчило Заман-хана, но оно же расположило к Марии и ее отцу старшего водоноса. Абдулла хорошо понимал их – разве сам он не был ограбленным крестьянином, разве не билось в груди его раненое сердце? Из-за этого и подрался он с Заман-ханом и с младшим водоносом, которые умышленно перестали обслуживать седьмой номер. Вместо того чтобы заниматься номером, Заман-хан занимался Марией и заставлял ее злиться. В драке пострадал Абдулла – его страшно избили, а потом еще и управляющий отругал его за то, что он сует нос в чужие дела, – ведь знает же он, что обслуживание седьмого номера поручено Заман-хану и Юсуфу, зачем же он вмешивается?! Если он и впредь попытается выразить свое сочувствие обитателям седьмого номера таким образом, то ему придется распрощаться со своим местом!

Мне нравилась Мария. Нравилось ее изящество, ее личико, цветущее, как юный лотос, опасная невинность ее взглядов, стройные линии тела и ясная улыбка губ…

Но мне очень не нравилось спокойствие Марии. Я так страстно желал, чтобы девушка перестала быть спокойной, чтобы в невинных глазах блеснули искорки кокетства, чтобы на лепестках лотоса заплясал смех, а ясная улыбка ударила бы вдруг молнией озорства. О, если бы сделать так, чтобы трепет прошел по всему ее телу, чтобы он разбудил все ее существо, чтобы душа ее вышла из берегов, подобно реке во время бури!

Мария, Мария… Однажды она сидела за роялем, наигрывая мотивы из «Щелкунчика», и я смотрел на нее до тех пор, пока не почувствовал, что больше не могу молчать.

– Либо ты дура, Мария, самая обыкновенная дура… – взорвался я.

– Либо? Ну, продолжай же!

– Что ты за человек, Мария? Когда я слышу эту музыку, мне хочется танцевать, а ты сидишь, спокойная и равнодушная ко всему на свете! Ну что это такое? Расшевелись ты, наконец, встань, двигайся, бегай, танцуй, танцуй!

Схватив ее за руки и покружив несколько раз по комнате, я резко остановился, и девушка оказалась в кольце моих рук. Я стал целовать ее губы. Немного погодя я спросил:

– Скажи, Мария, что ты думаешь об этой войне?

Она высвободилась из моих объятий и, слегка ударив меня по губам, тихонько прошептала:

– Какой дикарь!

– Я хотел посмотреть, как ты злишься. Если бы ты знала, как меня раздражает эта твоя невозмутимая улыбка! Ты совсем непохожа на итальянку, в тебе нет кипучей жизнерадостности итальянских девушек, ты никогда не прыгаешь, не дурачишься и не смеешься без причины, как они. Нет в тебе всего этого, ты не женщина, ты мраморная статуэтка, или же ты нарочно прячешься под покрывалом своей угрюмой серьезности и исподтишка очаровываешь людей! Поди сюда, поди ко мне!

– Ты поймешь, почему я такая, когда узнаешь, сколько мне лет, – сказала в ответ Мария.

– Я лет на десять старше тебя! – возразил я.

– Я имела в виду духовный возраст – единственный возраст, который следует принимать во внимание. Может быть, ты действительно старше меня на десять лет, но все равно по сравнению со мной ты еще цыпленок.

– Цыпленок? Ну хорошо же!

И я обнял ее за талию.

– Шаловливый цыпленок! – сказала Мария и улыбнулась все той же улыбкой – спокойной и немного грустной.

– Ты мне так и не ответила, когда я спросил, что ты думаешь об этой войне.

– Война… война… Как ты хорошо целуешься! Война – страшное зло. Я женщина, поэтому я могу понять поцелуи мужчин, но я никогда не пойму их кровавых страстей. К чему вся эта резня? Мой брат в плену, он был солдатом…

Глаза девушки наполнились слезами.

– Ты меня, конечно, извини, – снова начал я. – Но ведь эту войну затеяли твои фашисты.

– А какое отношение к ним имею я? – вспыхнула Мария. – Мой брат не фашист, и отец мой тоже не фашист. Отец любит вырезать трости и петь под концертино по вечерам. Я люблю свой рояль, я всегда была свободной и беспечной и никогда не думала о политике. Я ненавижу фашистов, я родилась в год подписания Версальского договора и потом всю жизнь прожила в Индии. Я не сочувствую Муссолини. Единственное, что он сделал для меня, – помешал мне давать уроки музыки.

Слезы стояли в ее глазах.

– Зачем ты говоришь все это мне? Я ведь не из полиции.

– Со мной все обращаются как полицейские, – с горечью ответила Мария. – Я уже привыкла к этому. Наша ошибка заключалась в-том, что мы за распеванием веселых песенок, за игрой на концертино не находили времени для политики и сами не заметили, как развязали руки фашизму.

Голос Марии прервался. Я нежно коснулся ее подбородка и сказал:

– Ну ладно, забудем это. Все равно, это ведь еще не последняя война. Если мы с тобой проживем еще лет двадцать пять – тридцать, то обязательно увидим новую войну, намного более страшную и отвратительную. Эта война навсегда покончит с фашизмом, но ведь она не разрешит сложнейших проблем взаимоотношений между Востоком и Западом… Потом нужно помнить и о том, что этот мир не может заложить основ социалистического общества, а пока не будет построено такое общество, человек не может по-настоящему бороться против голода, болезней и невежества… Сыграй-ка лучше «Лунную сонату», девочка, и давай хоть ненадолго перестанем думать о том, что мы живем в трудное время, когда так далеки от человечества все самые светлые идеалы…

Мария вытерла слезы и села к роялю.


Была лунная ночь. После ужина мы с О'Брайеном вышли на веранду, и каждый из нас начал строить в своем воображении волшебные замки сказочной страны фей. Я перенесся в прекрасный дворец, стоявший посредине озера, окруженного со всех сторон снежными вершинами. Во дворце я видел себя, и Марию, и огромный рояль из серебра… Платье Марии было заткано чудесными цветами… Никого… только мы вдвоем… я и Мария… и… больше никого… О дурак! Люди с голоду умирают, два сира муки стоят целую рупию, а здесь господин изволит мечтать о серебряных роялях и о дворцах посреди озера!

Озеро! Дворец! И всегда так получается – прекрасные сны разбиваются быстро и неумолимо. Но почему человек видит эти прекрасные сны? Что за странное создание – человек! Вот Абдулла, он тоже человек, он тоже видел прекрасные сны, он и теперь еще день и ночь мечтает о будущем своего сына. Почему так дорог человеку его мир мечтаний? И почему он не пытается воплотить их в жизнь? Если бы земля и все ее богатства принадлежали всем, как солнце, вода, луна и воздух, тогда бы каждая хижина превратилась в стеклянный дворец, сверкающий волшебными мечтами. Почему же люди не добиваются этого? Почему они действуют поодиночке, а не сообща? Неужели они не могут понять таких простых вещей?

О'Брайен стряхнул пепел с сигары и сказал:

– Умер сын Генри Форда.

– Ну и что? – спросил я. – Повлияло это как-нибудь на производство автомобилей? Или, может быть, по случаю его смерти шелковица перестанет давать плоды?

– Нет, не в этом дело, – задумчиво ответил О'Брайен. – Просто я подумал о том, что он был единственным сыном Форда, того самого Форда – одного из столпов американского капитализма. Вот я и думаю – а счастлив ли этот столп? Был ли он счастлив, будет ли?

Зачем ему все эти деньги? На что он может их потратить, если он в день не осиливает двух бисквитов со стаканом молока?

– Генри Форд очень большой человек. Он столько работает, что у него на еду, наверное, просто времени не остается.

– А Эверест очень высокая гора. Каждый из них двоих велик по-своему, но величие Форда – искусственное, и сам он – смертен, а Эверест в своем величии похож на невинного ребенка, играющего в снегу. Эверест – вечен.

– А Ганди? Что вы думаете о нем? – поинтересовался я.

– Было время, когда я ненавидел черных, а иногда эта ненависть поднимается во мне еще и сейчас. Мне не нравится цвет их кожи, не нравится их приниженность, их льстивые манеры. Я всегда считал и продолжаю считать, что они все хитры, как кошки, и лживы, как лисы. Что касается негров, то я долго вообще отказывался признавать их людьми. Ганди тоже черен, поэтому он никак не может стать другом белого человека. Я слышал от многих, что Ганди чист душою, как Иисус Христос, – я не согласен с этим. Ваш Ганди – заклятый враг всей белой расы.

– Но ведь он пытается добиться только того, чтобы Индией правили сами индийцы! – возразил я.

О'Брайен перегнулся через перила веранды и тихо проговорил:

– Может быть, я не совсем беспристрастен в своих чувствах – я ведь тоже белый. Поймите, в настоящее время Ганди создает для нас невероятные затруднения. Вся Индия в огне, а мы должны бороться и с этим и г японцами одновременно.

Как раз в эту минуту до нас донеслись громкие звуки горна и стук лошадиных копыт – мимо нашей веранды скакал отряд английской кавалерии. Всадники были вооружены, впереди скакали два горниста.

Отряд проскакал мимо нас и умчался в горы.

– Недоверие порождает недоверие, – заметил я. – Это закон жизни. Англичане не верят Индии, а индийцы не верят в то, что англичане относятся к ним справедливо и сочувственно. В Гульмарге нет никаких волнений, а все же отряды рыщут по горам, переезжая от одного бунгало к другому, смотрят, как бы какой-нибудь конгрессист не вздумал бросить бомбу!

Со стороны Серклар-род показались две парочки. Они медленно шли в нашу сторону, облитые лунным светом. Внизу мисс Джойс тоскливо пела народную песню своего родного Ланкашира, а ее очередной любовник пьяно бормотал:

– Дорогая, я т-тоже из этого, как его, из Л-ланка-шира…

Одна из парочек была теперь совсем близко. Юноша обнял свою спутницу, которая в неверном лунном свете казалась белой статуэткой, и нежно ее целовал.

Женщина внизу вдруг расплакалась.

– Я хочу домой, хочу на родину, мой мальчик, мой дорогой, увези меня!

– Человек еще не освободился от географии любви, – заметил О'Брайен. – Ганди – индиец, поэтому он любит Индию. Эта женщина родом из Ланкашира, вот ее и тянет в Ланкашир, хотя по сравнению с Гульмаргом этот ее Ланкашир…

О'Брайен покачал головою и умолк.

– Позавчера я встретил в лавке одну англичанку, портниху, – сказал я. – Она член лейбористской партии, и, когда мы с нею стали говорить о Ганди, она говорила о нем и хорошее и плохое. Ей кажется, что и в Гульмарге могут начаться беспорядки, и она говорит, что те, кто сегодня приносит нам продавать мед, лепешки и репу, завтра могут наброситься на нас с палками. Она говорит, что предпочла бы все же быть убитой соотечественниками, а не чужими ей людьми!

– И вы приняли все это всерьез?

– Это все совсем не смешно. Ганди никогда не хотел никого убивать, никаких англичан, почему же эта портниха – член лейбористской партии – испытывает такой ужас перед индийцами? Не оттого ли она нам не верит, что и сама не без греха?

Женщина внизу теперь визжала:

– Я в Ланкашир хочу, глупый мальчишка, я в Ланкашир хочу!

– Этого же хочет и Ганди, – усмехнулся О'Брайен.

В это мгновение на веранду влетел сын Абдуллы – Гариб и, не переводя дыхания, закричал:

– Бабу-джи, отцу стало плохо! Он только что был здоров и курил хукку, а потом вдруг закашлялся и сразу замолчал. Я его звал, а он не отвечает, он ничего не отвечает, бабу-джи!

Я побежал вниз. Мертвый Абдулла лежал в своей каморке, глаза его закатились и зрачки смотрели вверх, как будто он и сейчас все еще чего-то ждал.

Сколько безнадежности было в выражении этих мертвых глаз – сны, которые они видели, так и не сбылись.

К двери каморки торопливыми шагами подошел управляющий. Даже не взглянув на Абдуллу, он обратился к Гарибу:

– Воды для господина майора. Горячей воды и поживей!

Он исчез.

Гариб положил на землю учебник и взялся за ведро.

– Разбудите, пожалуйста, отца, – застенчиво попросил он, но в голосе его прозвучало беспредельное отчаяние. – Разбудите отца, а я пока принесу воды для господина майора.

Из комнаты неподалеку доносился чей-то голос. Очередной любовник женщины из Ланкашира целовал ее, приговаривая в виде утешения пьяным голосом:

– Я ув-везу тебя в Л-ланкашир, д-дорогая…

Почему Абдулла умер именно сегодня? Именно в эту чудесную лунную ночь? Влюбленные юноша и девушка все еще купались в потоке лунных лучей; налетал порывами легкий ветерок, принося с собою благоухание лесных цветов. Не мог разве Абдулла умереть через несколько лет после этой лунной ночи? Может быть, тогда его сын успел бы стать образованным человеком и исполнить заветную мечту, мечту всей жизни отца. Да и как он умер? Разве так умирают? Умер, таская полные ведра воды для господ. О, почему он не умер в своем глинобитном домике, среди родных полей и садов? Почему, спрашиваю я? Чья это шутка? Как он смел умереть таким образом? Почему он умер, вечно голодая, вечно страдая и видя свои маленькие сны?! Почему? Почему в мире каждый день и каждую ночь умирают сотни тысяч и миллионы людей, подобных Абдулле? Зачем такие, как он, вообще рождаются на свет? Зачем они живут? Что это, чья это шутка, какой из богов пожелал этого?!

– Эй, Абдулла! Где ты, сын свиньи! – донесся откуда-то издалека голос управляющего. – Господин майор требует горячую воду!

Да скажи же ты мне, сын свиньи, человек с закатившимися глазами, грязный, старый, лысый и полунагой, человек с загрубевшими руками и ногами, человек, истерзанный голодом, скажи ты мне, Человек, неужели даже смерть не научит тебя отвечать на ругательства?!

Удивительные лица приходят мне на память, когда я вспоминаю о «Фирдаусе».

Я вспоминаю сикха и его красавицу жену, которые приехали полюбоваться Гульмаргом и, разочаровавшись, уехали, так как оказалось, что в Гульмарге, кроме гор, и смотреть-то не на что!

– Ведь здесь одни только горы! – восклицала красавица, кокетливо дотрагиваясь пальчиком до подбородка. – Нет, мне совсем не понравился Кашмир! Одни горы и горы!

Я вспоминаю уличных собак.

Вспоминаю старика, жившего на пенсию, и армейского священника, который проповедовал слово Христово в правительственной армии. Бедняга всегда чувствовал себя приниженным; его грызло сознание того, что он только священник, а не купец, солдат, актер или министр! Сколько беспомощности было всегда в его глазах, в его неспокойных и потерянных глазах…

Я вспоминаю отставного министра, который все время говорил о своем сыне, жившем в Шотландии и воспитывавшемся в шотландской семье, несмотря на то что он был индийцем. Его отец всегда с гордостью останавливался на этом факте в разговорах со знакомыми по отелю.

– Мой сын Джамал… Джамал живет в Шотландии… Джамал… Шотландия…

Больше он ни о чем не мог говорить.

У него была еще одна дурная привычка – приходить на веранду, не спрашивая моего позволения, да еще пользоваться моей ванной комнатой, которая была расположена совсем рядом с верандой.

Рассерженный, я однажды сказал ему:

– Господин, вы не смеете пользоваться моей верандой и ванной без разрешения!

– Почему? – спросил он, крайне недовольный.

– Потому, что у вас есть сын Джамал, потому, что он живет в Шотландии, потому, что я принял очень опасное решение – вышвыривать с веранды и вас и вашего друга священника, всякий раз, как вы там появитесь до тех пор, пока ваш сын не изволит пожаловать обратно в Индию.

– Вы меня еще не знаете! – завопил разгневанный экс-министр. – Здесь все большие люди – мои друзья! Я был министром, я даже бывал в гостях у вице-короля! Да я вас в тюрьму упеку! Вы знаете, с кем говорите?! Мой сын живет в Шотландии…

В ответ на это я показал ему кулак и решительно сказал:

– Было бы лучше, если бы вы тоже отправились в Шотландию. На моей веранде во всяком случае вам лучше не показываться, а то…

Уже собралось несколько любопытных, которые с интересом наблюдали за всем происходящим.

– Что же это такое? – растерянно лепетал этот важный господин, обращаясь к зрителям. – Как он смеет так позорить меня? Я министр на пенсии, мой сын Джамал живет в Шотландии…

Священник еле увел своего друга.

Потом в отель приехала девушка индуска, которая заняла сорок восьмой номер. Странная девушка – она не походила ни на актрису, ни на учительницу, ни на проститутку, ни на замужнюю женщину. Но приехала она одна, в одиночестве пожила немного в Гульмарге и так же одна уехала.

– Эта девушка оживила в моем сердце память о той, которую я когда-то любил… – сказал о ней О'Брайен.

Вид, открывавшийся с веранды, дал мне возможность познакомиться с девушкой. О'Брайен однажды спросил у нее:

– Скажите, а вы не были ирландкой в одно из своих прежних существований?

– Не помню, – просто ответила она.

Девушка была так безыскусственна и так красива, что О'Брайен совсем потерял голову и говорил мне:

– А может быть, это действительно она? Может быть, теперь она приняла облик индусской девушки, чтобы обмануть меня? Если она проживет здесь еще несколько дней, я умру. Вся моя философия летит к черту! Как она ответила: «Не помню»… О боже!

Через несколько дней девушка уехала.


Сияющий полдень. На веранду падали не жаркие уже лучи ласкового солнца, заливавшие своим светом яблоки я сладкую алычу на тарелках, золотистые руки Марии и пальцы, гибкие и нежные, как лепестки.

– А ты помнишь тот пикник в Фирозпуре? – заговорила Мария. – Помнишь, как мы безуспешно пытались ловить рыбу, а какой-то чиновник пришел и хотел нас арестовать за то, что мы ловим без разрешения…

– Помню… – ответил я.

– Ведь неплохой был пикник, правда? – Мария поднесла ко рту алычу. – Давай еще раз съездим, только сначала возьми разрешение на рыбную ловлю.

– Мне больше всего запомнился тогда золотой цвет орехов и та ивовая рощица, где даже ручеек кажется уснувшим, а ивы клонятся над водой низко-низко.

– А листья чинар! Они были совсем винного цвета… – мечтательно вспоминает Мария.

– Совсем как твои губы?

– Ребенок! Увидел сладкое и тянешься к нему! – Мария ласково отстранила меня. – Ты совсем не умеешь любить… – Она улыбнулась своей серьезной улыбкой и добавила: – Наверное, поэтому ты мне так нравишься…

Мы долго молчали, я гладил ее загорелую руку.

– После войны я уеду на родину, – наконец, заговорила Мария. – Стану членом социалистической партии и буду вести политическую работу. Одной только игрой на рояле немногого можно добиться… Скорей бы кончилась проклятая война, а потом мы все постараемся сделать так, чтобы не было больше войн. Правда?

– А меня ты возьмешь с собой?

– Конечно! – обрадовалась Мария. – Знаешь, наша деревня в Ломбардии… Там много виноградников, там растет и шелковица, а обочины полей там поросли кустами… К тому времени и мой брат будет на свободе: мы все вместе будем работать в поле, а папу усадим в высокое кресло и дадим ему настоящее итальянское вино… И больше никогда не будет войны!

На следующий день Марию и ее отца снова отправили в концлагерь. Они были арестованы в соответствии с законом о безопасности. В конце концов война есть война, и в такое время не то что трудно, а просто невозможно отличить итальянца-социалиста от итальянца-фашиста. Хотя власти и не сомневались в этих двух лицах, тем не менее осторожность всегда необходима.

На прощанье отец Марии подарил мне одну из тростей своей работы.

– А мне что подарить тебе, шаловливый цыпленок? – с невеселой улыбкой спросила Мария.

– Сыграй для меня «Весеннюю песню», потому что я уверен, весна придет.

Мария играла. Из глаз ее катились слезы, а в музыке звучали песни звонкоголосых птиц, шелестели под ветерком цветущие ветви, радостно перешептывались листья шелковицы, пели соловьи, счастливым смехом заливались женщины и беспечно щебетали дети… Весна, весна, весна…

Слезы лились все сильней, а музыка говорила:

– Весна придет, она придет для всего человечества! Весна придет, твои слезы не напрасны…

Загрузка...