Quis? Quid? Ubi? Quibus auxillis? Cur?
Quomodo? Quando?[1]
Среди ночи в квартире Виталия Невейзера зазвонил телефон, и хотя телефона у Невейзера не было, тем не менее он поднял трубку:
— Слушаю.
— Д...д...добрый день, — сказал заикающийся, но уверенный в себе голос.
Ночь! — мысленно поправил Невейзер, а голос продолжил:
— Сейчас машина п...п...подъедет. Собирайтесь, пожалуйста.
— Нет, не хочу, не поеду, устал, голова болит, с какой стати вообще... — забормотал Невейзер.
— Вот...т...т...т и славно, и договорились! — похвалил голос и пропал.
Тут Невейзер вспомнил, что приглашен на свадьбу в качестве телеоператора, мастера по запечатлению подобных неповторимых торжеств, и, делать нечего, стал собираться. Он надел черный в редкую благородную полоску костюм, какого у него никогда не бывало, белую рубашку, галстук, выброшенный полгода назад (подарок бывшей жены), посмотрел на себя в зеркало и решил, что ему непременно нужно выпить чашечку кофе — чашечку кофе из чашечки расписного фарфора с золотым ободком, — и вот он пьет кофе из чашечки расписного фарфора с золотым ободком.
У подъезда засигналила машина. Он выглянул. Это была большая черная машина, в подобных, судя по телевизору, ездят правительственные люди. Он заторопился, засуетился, схватил телекамеру, запихал ее в сумку и побежал вниз.
Шофер даже не взглянул на него. Он смотрел вперед, сжимая руль, будто уже ехал. На коленях у него лежал автомат.
— Почему ночью, почему такая спешка? — спросил Невейзер.
Шофер не ответил, и Невейзер понял, что он глухонемой.
Машина плавно тронулась, бесшумно помчалась, холодком вдруг обдало ноги; Невейзер обнаружил, что забыл обуться. Он засмеялся и сказал игриво, желая развеселить и задобрить шофера своей глупостью:
— А я вот даже обуться не успел!
— Возьми там. — Глухонемой шофер кивнул на заднее сиденье.
Невейзер обернулся и увидел полки обувного магазина, заваленные замечательной обувью, в этом изобилии выделялись именно те туфли, которые он облюбовал накануне в какой-то витрине: коричневые, с прострочкою, носок светлее и лаковый, а остальное мягко-шершаво, приятно глазу и руке. Облюбовать-то облюбовал, но цена была недоступна, а тут, пожалуйста, даром! Он обулся (носки были уже на ногах: белые, мягкие, чистые), стало тепло и уютно.
Но белые носки при черном костюме — дурной тон, равно как и коричневые туфли, необходимы черные носки и черные туфли. Подумано — сделано: носки и туфли тут же почернели. Невейзер вышел из машины, не прекратившей движения, ловко прокрутился вальсом с милой девушкой, видя себя в огромном зеркале и удивляясь стройности своей фигуры, подчеркнутой гусарским мундиром, шепнул на ушко красавице приятное словцо, почувствовал ее горячую сухую ладонь на своей прохладной пояснице, поерзал на сиденье, разминая застарелый свой остеохондроз, с завистью глянул на шофера, чернокожего молодчагу с широкой обаятельной улыбкой, похожего на американского киноактера Эди Мэрфи. У него-то наверняка никакого остеохондроза и вообще все о'кей в организме, в уме и нервах, и по-прежнему спокойно и буднично лежит у него на коленях знакомый АКМ, Автомат Калашникова Модернизированный. («Модернизиранный!» — строго поправил незабвенный майор Харчук — он же произносивший «бранспартер» вместо «бронетранспортер», не под силу это было его языку, хотя силу характера имел. На всю казарму оглушительно раздалось: «Подъем!» Невейзер лишь улыбнулся, зная, что это воображение, а на самом деле можно нежиться в постели сколько угодно...)
— Нью-Йорк! — сказал он на английском языке компетентным голосом, глядя в окно на сверкающие рекламными огнями небоскребы.
— Чикаго! — возразил — на английском же — Эди Мэрфи.
И оба оказались не правы: в действительности они едут по лесу, фары высвечивают впереди и по бокам деревья и кустарники, от близости их скорость кажется невероятной.
Что-то уж очень быстро мы выехали из города, подумал Невейзер. Наверное, вздремнулось мне.
— Досыпаю, — извинился он перед шофером, хмурым человеком в очках, похожим теперь уже не на Эди Мэрфи, а на соседа по коммуналке, за то, что спал, бездельник, в то время, как тот трудился над ночной дорогой.
Шофер включил телевизор, словно говоря этим: ты спал и не мешал мне, не мешай же и впредь, глазей на живые картинки. Картинки были даже слишком живые, сплошное разнузданное голое неприличие, которое Невейзера ничуть не смутило, он и сам тут же оказался участником...
— Стреляй! — крикнул ему шофер, кривя обезображенное яростью и шрамами лицо, сам отстреливаясь из автомата, поражая бегущих за машиной людей в зеленой с разводами униформе. У Невейзера в руках оказался пистолет, и он с аппетитом стал стрелять, радуясь своей меткости: после каждого выстрела падал человек. Но вот сухой щелчок, патроны кончились, Невейзер швырнул пистолет в преследователей, раздался взрыв — и крики победы; шофер — в маршальском мундире с золотыми погонами, на площади, среди огромного скопления народа, присвоил ему звание Героя Советского Союза; Невейзер, любуясь Золотой Звездой и орденом Ленина, кричал, однако, с хохотом, будто от щекотки, что ведь нету, нету давно такого звания, и Звезды нет, и Ленина нет, нет ничего, маршал заплакал скупой мужской слезой, обиделся, отпихнул его локтем, Невейзер отвалился, прислонившись горячим лбом к холодному стеклу, моргая глазами, — и ничего не мог разглядеть в кромешной темноте.
— Немцы, говорю, предки у меня, — продолжил он тему разговора. — Майн фатер Федор Адольфович... — И долго рассказывал об отце, а также про деда и прадеда, зная при этом, что все рассказываемое было ему раньше неизвестно, поэтому слушая собственный рассказ с большим интересом.
Вдруг залаяли собаки — жилье близко? Залаяли, стали хватать за пятки, особенно одна, мохнатая, стиснула челюстями и словно раздумывает: отпустить или перегрызть кость?
— Приехали! — сказал шофер без радости, потому что привез не себя, а другого человека, сослужил службу — и больше ничего.
Невейзер оказался в высоком хрустальном зале, где сотни людей сидели за длинными столами в молчании и, похоже, ждали только его.
— Сымай, фотограф! — раздался крик, и все загомонили, стали пьяны и веселы, стали плясать и петь.
Невейзер посмотрел на невесту.
— Чистый Голливуд! — шепнул ему кто-то сзади на ухо.
Да, невеста была очень красива и при этом очень напоминала кого-то — до грусти и печали. Невейзер долго смотрел, смотрел — и вдруг сразу понял: Катю она напоминает, школьную подругу, первую и последнюю любовь; она ничуть не повзрослела, ей никак не больше восемнадцати, и Невейзеру одновременно обидно, что она выходит замуж, и он рад, что она сохранила юность и красоту.
Он смотрит на невесту, не замечая жениха, и это странно, его ведь невозможно не заметить, он — рядом. Он даже слишком заметен: стар, оборван, грязен, как привокзальный нищий. Он орет: «Горько!» Гости подхватывают, и жених, весь в бороде, заросший ею от самых глаз, берет смеющуюся Катю за голову, сует ее голову в свою мохнатость, там чмокает, урчит — и отталкивает невесту, чтобы опрокинуть в беззубую пасть стакан портвейна, который ужасно противен на вкус, Невейзер никак не может отплеваться.
— Сымай! — грозно говорит жених Невейзеру. — Почему не сымаешь? Брезгуешь?
Невейзер вскидывает камеру на плечо, начинает снимать. И как только он приник к глазку камеры — все меняется. Жених становится статен, юн, прекрасен, а Катя превращается в горбатую старуху. Невейзер хочет оторваться от камеры и увидеть все опять собственными свободными глазами, но не может: голову словно прибинтовали, прицементировали к камере. И вдруг кто-то черный прискакал из черных деревьев на черном коне, в черной бурке, с черными глазами, с кинжалом и серебряным поясом, кинул арканом клич: «Азамат!» — и поднял на дыбы дико заржавшего коня, проскакал по столу, круша и ломая все.
Крик, визги, всадник ускакал, сгинул в ночи, а на столе лежит невеста, и платье ее не бело, а красно, и кровь залила все окрест, обувь промокла от крови, жених кричит:
— Кто? Кто? Кто?
— Он! — указывают все на Невейзера.
Он бежит.
Нет выхода из черного леса, а топот ног все ближе. Вот внизу блеснуло что-то: река! — но к реке нет спуска, над рекой обрыв, волки настигают, окружают, куда ни посмотри — светятся, мерцают их желтые глаза убийц. Вожак выступил вперед, распахнул ватник, показав волосатую грудь, вынул ножик из кармана, сказал: «Ша!» — выплюнул окурок себе под ноги и пошел на Невейзера.
Невейзер разбежался и прыгнул. Он обязательно допрыгнет до воды, обязательно! Он летит и понимает: нет, не допрыгнет, грянется о песок. Он ясно видит этот песок — до песчинки, словно, лежа на пляже, перебирает в пальцах: песчинка желтая, песчинка белая, а вот прозрачная, как стекло... и все еще падает, сейчас разобьется!..