Кристиан КомбазВластелин Урании

Христиане Борг,

Арне Боргу,

Франсуа Блюшу.

А ну-ка встань, а то тебя не видно!

Герда говорит, что ты – сынок ее дочери Альмы. Неужто она уже так выросла, а я так стар? Лица твоего мне не разглядеть, но твой взгляд я брюхом чувствую. Подойди ближе, полюбуйся на братца-близнеца, мы с ним накрепко связаны с самого рождения. Пощупай его тощий костяк, его локти, втиснутые в бока, кожу его, серую, как у нетопыря. Если я умру по его вине, в том будет справедливость судьбы, ведь и жив-то я благодаря ему. Не будь его, мне бы не видать ни одной из тех щедрот, о которых ты еще узнаешь.

Мой господин получил в дар от короля Дании остров под названием Гвэн, расположенный посередь Эресунна, между Ландскроной и Эльсинором с его замком.

Из Копенгагена туда можно добраться часа за три, ежели с попутным ветром. А уж коли он не попутный, так и вообще не доберешься. Морское дно у берега вымощено костями отважных мореплавателей. Беспокойна там волна, живой кажется, будто косяк рыбы кишит. Это души утопленников, пленницы пены морской, говорят, они прямо на глазах вскипают зловещей зыбью, и никто не смеет вглядеться в нее.

Остров и формой, и рельефом походил на боб, широкая часть этого стручка имела длину в один фьердингвай, узкая – в три. Посередке (там, где у боба зародыш) море прогрызло выемку, обрамленную куполообразными холмами, круто обрывающимися у кромки воды. У северной оконечности острова находилась якорная стоянка, защищавшая суда на рейде от ветров и течений. На южных склонах в пещерах над дюнами гнездились птицы. С западной стороны простирался песчаный берег с изрядной примесью гальки. В восточной части, что обращена к цитадели Ландскроны, там, где плато оказалось бессильно перед стихией, корни редких деревьев кое-как удерживали осыпи, но в общем эта скудная, ветрами исхлестанная земля была обделена лесом. Дважды в год здешние обитатели плыли к берегам соседней Скании,[1] чтобы нагрузить свою барку буковыми поленьями. Так и вышло, что один из них повстречал там мою мать.

На ферме, где спящих поутру будят не столько крики морских птиц, сколько конское ржание, он ее обрюхатил и обещал, что возьмет в жены. Шесть месяцев спустя она, одинокая сирота, сломленная невзгодами, лишенная поддержки родни, высадилась на острове в надежде разыскать его, но судно ее нареченного потерпело кораблекрушение, он погиб.

Прошло еще два месяца. Она осталась на Гвэне и там в один прекрасный вечер 1577 года избавилась разом и от меня, и от прочих тягот жизни. Ее в ту пору приютил арендатор Фюрбом, на ферме у него жило три десятка батраков. Якоб Лоллике, островной пастор, тогда как раз только что обосновался у себя в приходе Святого Ибба. Это от него я узнал свою историю. В тот вечер, когда я появился на свет, он, срочно призванный к моей матери, дабы поручить небесам ее перепуганную душу, увидел, как в самую большую комнату фермерского дома, ошеломляюще великолепный, при шпаге, в сопровождении двух свитских, архитектора и слуг, вступил сеньор Тихо Браге.

При сем присутствовал арендатор Фюрбом, и его жена Биргит тоже была там, и их трое сыновей, и невестки. Поводом для столь многолюдного сборища, куда и сам Господин затесался, был мой братец-нетопырь, чьи голова и плечо терялись у меня в животе у самого бока, это из-за него моя мать разодрала себе все нутро, производя нас с ним на свет Божий. Когда она испустила дух, хозяин острова обратил взор на меня и сказал арендатору: «Если выживет, корми его. Я буду платить за его содержание».

На лице его, как рассказывал Якоб, выразилась жалость, впрочем, я не был ни единственным, ни даже подлинным ее объектом, ибо Сеньору совсем недавно довелось похоронить своего сына Клауса, сверх того он уже успел оплакать утрату дочери Кирстин, а еще раньше – своего первенца, так и не увидевшего света. В довершение всего, он и сам некогда (если допустимо как бы то ни было сопоставлять мое рождение с приходом в мир столь высокой особы) явился в этот мир не в одиночестве, а сопровождаемый братом-близнецом, который не выжил. Потому-то он и утверждал, будто моя участь тронула его сердце, неизменно присовокупляя, что он-де никогда не перестанет сожалеть о подобной неуместной чувствительности.

Таким образом, я был избавлен от неминуемой гибели волею Провидения и милосердием господина Браге, хотя, сказать по правде, к изголовью моей матери его поначалу привели только любопытство да склонность изображать из себя великого целителя. Он, как только туда заявился, прописал ей микстуру из спорыньи, что растет во ржи; это снадобье смахивает на смесь пива и древесной золы. Если верить Якобу, Тихо Браге впоследствии так мною гнушался именно потому, что не сумел остановить кровотечение у этой своей больной, стало быть, не простил мне, что она умерла.


Считается, что людская память не сохраняет впечатления первоначальных лет жизни. Что до меня, я бы и сегодня мог пересчитать все до единого деревья, росшие между селением и фермой Фюрбома, каменные домики с соломенными кровлями, перекладины лесенки, ведущей на мельницу, я помню каждую кожаную заплатку на мельничных крыльях, число деревянных ступеней, что вели к пристани, все пруды, каналы, округлые каменистые холмы, все выемки прибрежных утесов и то, какую бороздку оставлял в пыли след любой самой плохонькой тележки, проехавшей по острову.

Благодаря столь цепкой памяти я по части ума стал единственным в своем роде – если возможно, почти столь же неповторимой диковиной, какой являлся в смысле наружности. Память росла во мне куда быстрее, нежели все прочее. Детвора забавлялась, глядя, как я маюсь со своим братцем-нетопырем, таская его в сумке под рубахой – эта тяжесть выкручивала мне хребет. Из-за нее мой рост так и остался много ниже среднего. Меня принимали за карлика, но дураком никто не считал. Пастор прихода Святого Ибба, тот самый Якоб Лоллике с его ухмылкой, перекошенной из-за жировика, выросшего на щеке, с синими глазами, такими же, как у меня, цвета морской волны, а не прозрачной водицы, как у большинства датчан, он на меня, такого урода, смотрел как на дитя славы Господней; к тому же рождение мое пришлось на дни, когда половина жителей Земли созерцала комету: Лоллике, который мнил себя пророком, утверждал, что мне предначертана особая миссия.

Теперь-то я понимаю, в чем она состояла. Ты, возможно, тоже узнаешь об этом прежде, чем окончится мой рассказ. Но в те времена в поступках пастора, обучавшего меня латыни и защищавшего от деревенских, грозя, что, если мне причинят зло, он пожалуется Властелину, я видел не более чем простую снисходительность.

Меж тем протекло восемь лет, а Сеньор словно и думать забыл о моем существовании. На богослужения в приходе Святого Ибба я не ходил, если когда и случалось увидеть его свиту, так только издали, не разглядеть, нелады со зрением начались у меня уже тогда. Женщины Гвэна, считавшие меня плодом адских чар, при моем приближении осеняли себя крестом. Мужчины меня ненавидели, ведь я кормился из рук этого аристократа, ради которого король обрек их на изнурительные работы, посредством специального указа лишив права покидать остров. Я появился на свет в том самом году, когда вся жизнь этих поселян оказалась испорчена из-за непомерных амбиций их господина. Если я и не был прямой причиной их несчастий, то, надобно засвидетельствовать, мое бесполезное присутствие на земле являло собой следствие причуды Сеньора. Оно служило наглядным доказательством его власти, тяготевшей над этими людьми.

Чтобы еще более упрочить ее, он, едва прибыв сюда, заставил их построить красное здание с овальными куполами, увенчанными шпилями и колокольнями. Белобрысые архитекторы, большей частью голландцы, невозмутимо чванные, в кюлотах, пестрых, словно у сокольничьих, в отороченных куньим мехом перчатках, со страусиными перьями на черных шапочках, расхаживали по деревне, покачивая рыжими плюмажами, рассылали слуг вымерять дистанции и верхом носились по острову из конца в конец, выверяя карту островка. По вечерам архитекторы грелись у костра перед фасадом своего пустующего строения. А когда спускалась ночь, они, в окружении челяди и псов, хохоча, бродили по дорогам и тропкам, прогуливая вывезенных из столицы служаночек.

Вскоре уже могло показаться, будто все королевство – знать, управляющие, ученые и лакеи – снует туда-сюда среди этой строительной неразберихи, груд кирпича, бочек и досок. Главное здание было завершено года через три-четыре после моего рождения. Потом взялись строить флигель для слуг и типографию, разбивать сады. Островитянам-земледельцам пришлось забросить свои поля, чтобы украшать клумбы и высаживать редкие кустарники, вывезенные из Копенгагена. В доме Фюрбома, у мельника Класа Мунтхе и в большинстве других семейств, где люд шепотом судачил о своем господине, каждый спрашивал себя, какое касательство все эти сады, фонтаны и прочие ухищрения искусства имеют к наблюдению за звездами, ибо господин Браге имел честолюбивую претензию пересчитать всё, что сможет увидеть на небесной тверди.

Вот уж, право, задача, которую было бы в пору возложить скорее на плечи деревенского дурачка. Узнать, что столь могущественный феодал по доброй воле принялся за такое, – это была бы сущая потеха, если бы затея не оказалась до такой степени пагубной. У обитателей острова вскоре не осталось ни малейшего повода, чтобы усомниться в серьезности намерений господина, ибо он обходился с ними грубо, наказывал и тиранил безжалостно. Каждый здоровый житель мужеска пола, достигший тринадцати лет, должен был работать на него самое малое два дня в неделю, притом с восхода до заката.

Когда, покинув ферму Фюрбома, этот дом для гостей с его вонючими задворками, Властелин вместе с семейством, псами и целой оравой помощников вселился в свой дворец, который окрестил Ураниборгом, он еще счел нужным распорядиться, чтобы вырыли просторную ямину – ее он нарек Стьернеборгом. Над плоским квадратным дном этой ямы сверху соорудили террасу, накрытую медными куполами, под коими он разместил все приспособления своего искусства.

«Если он хочет смотреть на звезды, что за нужда в этих его расписных палатах с украшениями, зачем столько меди? Звезды и так прекрасно видны!» – роптали жители острова, докучая своим недоумением пастору Лоллике.

Последний им на это возражал, что в мудрость господина надлежит веровать так же, как во всеведение Господа нашего; впрочем, большинству из них Бог, равно как и сам король, особого трепета не внушал, а доверия здесь не питали ни к кому. Общим почтением пользовались только Клаус Неландер, Ольсон да старик Ассарсон. Они исхитрились добиться расположения Сеньора, вот и снискали уважение своей пронырливостью.

Если среди обитателей Гвэна и попадались существа, наделенные добротой сердечной, они были вынуждены скрывать это от всех прочих. Кроме пастора Якоба, его одноглазой соседки Бенте Нильсон, что по утрам сливала мне остатки пивной похлебки, недоеденной работниками с фермы Фюрбома, нашего мельника Класа Мунтхе (на чью мельницу я частенько глазел, пьянея от восторга, а мимо его дома, случалось даже, прогуливались дамы в бархатных платьях с собачками в бантах) да еще его дружка Ольсона-кузнеца, что все напевал мелодичным голосом и при моем приближении не умолкал, – кроме них, на острове не было никого, кто не шарахался бы от меня с ужасом.

А между тем моя внешность была не такой уж кошмарной. У меня были светлые волосы с густым золотистым отливом, выпуклый лоб – такой же, как сейчас, и очень красивые зубы, которых я никогда не показывал, поскольку находил мало причин для улыбок, а чтобы скалиться, уписывая жаркое из дичи, как его почем зря гложут здесь, да и по всей Богемии, поводов было и того меньше. В те поры, ты уж мне поверь, и речи не могло быть ни о сушеных фруктах, ни о лимонах, ни о пряниках. (Раз уж ты поглядываешь на корзинку, что стоит позади меня, бери там все, что пожелаешь. Подкрепись, потом слушай дальше.) На ногах у меня были почерневшие сабо или дырявые опорки. От рубахи разило овечьим потом и скотской подстилкой, которую давно бы пора сменить. Моя шапчонка из конского волоса подванивала жиром и пеплом, и мне нечем было прикрыться от стужи, разве что погреться малость у пасторского очага.


Якоб Лоллике взял на себя заботу о моем пропитании вместо четы Фюрбом, даром что денежки Сеньора они тем не менее прикарманивали да еще имели наглость требовать их у его управляющего Хафнера за те годы, когда я у них больше не жил. Они меня быстро прогнали с фермы, опасаясь за свой урожай – мое присутствие в их глазах выглядело зловещим предзнаменованием.

Выгоду из моих бед извлекли не только они. Сын Карла Ассарсона по имени Густав, пятнадцатилетний малый, уже сложенный, словно Геркулес, по тем временам наловчился выслеживать меня во всех укромных уголках острова – в леске, что на северной оконечности, в ложбинке прибрежного утеса, на мельнице, а позднее и на стройке бумажной фабрики, все для того, чтобы принуждать меня раздеваться перед моряками.

Итак, я против собственной воли превратился в забаву для судовых команд. За моток корабельного каната я давал им поглазеть на моего братца-нетопыря. По цене одного скиллинга разрешал трогать его, разгибать ему лапки, задавать тысячу вопросов насчет разных частей его тела, по общему мнению, навязанного мне волей некоего демона.

Для меня стали привычны жесты, которыми я – вот так – задирал рубаху и приспускал штаны с левого боку, там, где видна более сформировавшаяся нога моего брата-близнеца, вот эта, смотри (другая уже истончилась и скрючилась, будто птичья лапка). От этого я часто испытывал унижение, словно женщина, раздеваемая силком, но познал вместе с тем и сострадание пополам с гордостью, которых не могут не чувствовать женщины, открывая перед мужчинами то, что создано природой.

Моряков было множество. Властелин без устали принимал посетителей, их суда порой дня по три стояли в бухте. Некоторые были украшены гербами высокородных принцев, можно было полюбоваться и на них самих, когда они взбирались по тропинке, разубранные в пурпур и серебро. Якоб, читавший в их честь проповеди у Святого Ибба и много чего хранивший в памяти – благо он еще не утратил любопытства к Ураниборгским делам, – рассказывал мне об их родословной, кто откуда прибыл, какие торжества в их честь имели место на острове, даром что ко мне все это не имело ни малейшего касательства.

Из-за своей злосчастной подслеповатости я даже толком не разглядел королеву, когда она сходила на берег. Но Бенте Нильсон мне потом говорила, что карета Господина, везущая Ее Величество с племянницей, едва не застряла на крутой дороге, что поднимается от бухты. Кроме того, Якобу на следующий день полагалось произвести богослужение во дворце Ураниборга. Он описал мне наряды государыни и ее свиты, коль скоро меня все это занимало.

Рассказы, которыми он меня развлекал, пока учил читать, и стали причиной, отчего моя память так усилилась. Он развил во мне эту способность до столь выдающейся степени, что я, желая понравиться ему, стал играть ею и щеголять, а однажды он попросил меня показать это свое умение старому исландскому пастору Одду Айнарсону.

Взамен этот рослый седовласый человек поведал мне о чудесах своего далекого острова. Он описывал черную землю, что харкает огнем из-под ледяной коры и содрогается, нарушая покой величавых гор, и тысячи птиц, которые гнездятся у подножия прибрежных скал в грохоте прибоя и клубах пара, вырывающегося из земных глубин вместе с фонтанами кипящей воды.

Впечатление, произведенное на меня рассказом обо всех этих дивах, и посейчас все еще не гаснет. Брега снов и смерти, что ныне маячат передо мной, похожи на Исландию. Я ее не увижу в этой жизни. Что с того, если она ждет меня в той, другой?

Старик Айнарсон, когда я показал ему близнеца-нетопыря, взволновался ужасно, приподнимая его ножки, он весь дрожал. Он разглядывал мой бок там, где голова и плечо брата скрываются в моем теле, разгибал его тоненькие ручки, вздыхал со стоном, а потом, пролив слезу и расточив мне тысячи ласк, свидетельствовавших о невообразимой жалости, взгромоздился на коня, которого тащил за повод кривой слуга. Конь был так же высок и костляв, как сам пастор.

От крайних домов селения, где жили Якоб Лоллике и его соседка Бенте Нильсон, было не более трех сотен фаунеров до дворца господина Браге.

Часом позже другой пастор, горожанин, имевший приход в Ольборге, а сейчас державший путь к пристани, принялся меня исследовать подобным же манером. Этот был помоложе и жирен, словно католик, его физиономия мучительно кривилась, как мне потом сказали, виной тому была забота весьма серьезная, она-то и побудила его нанести визит Сеньору, он прощупывал мое пузо, изучал меня в полное свое удовольствие, но во время этой операции за ним примчался его лакей, потом они оба по неведомому мне поводу затеяли посреди дороги ссору с каким-то довольно большим человеком. В тот раз я впервые услышал его имя.

Его звали Николас Урсус. На нем был вычурного покроя кафтан, цветом напоминающий оперение индюка. Грудь он тоже выпячивал по-индюшачьи и парадную шляпу с подвитым, как букли, пером носил не без хвастливого вызова. Якоб сообщил мне, что этот господин сочиняет стихи. Его рыжеволосый слуга стал гнать прочь одного из сыновей Фюрбома, подоспевшего вскоре после того, как завязалась перепалка. В свой черед привлеченные шумом, с фермы выскочили две собаки и тоже приняли участие в ссоре, так что и Якоб вышел наконец, чтобы всех урезонить. Тут-то я и услыхал от кого-то из присутствовавших там, что Сеньор (без сомнения, наслушавшись рассказов исландца Айнарсона) послал за Якобом, чтобы расспросить его обо мне, а смекнув – я струхнул и сразу пустился наутек.

Меня проискали два дня. Даже Густав Ассарсон, выследивший большинство моих убежищ, не знал, где я провел, коченея от холода, целую ночь. То было подножие дерева, нависающего над краем пропасти. Добраться туда можно было не иначе, как уцепившись за одну из ветвей, что задевали прибрежный утес. Чтобы решиться на это, требовалась изрядная смелость, но мой страх перед Властелином был так велик, что вдохновил на подвиг.

Этого невероятного человека боялись все, смиренные и могущественные, хозяева ферм и поденщики. Рассказы Якоба о своих юных днях, проведенных в окрестностях принадлежавшего семейству Браге поместья Кнутсторп, ни в коей мере не годились для того, чтобы умерить мой страх, равно как та неумолимая суровость, из-за которой Сеньору приходится носить медный нос вместо настоящего, потерянного на дуэли, – такому человеку ничего не стоит ударить ребенка!

Увы, рассказывали также, что его отец Отто Браге был повинен в таких зверствах по отношению к своим людям, что после его кончины кто-то из них похитил его тело с Кагерёдского погоста, изрубил на куски и бросил воронам (которые не пожелали его клевать). Поговаривали уже и о том, что господин Тихо на острове Гвэн обходится с народом не лучше, чем его родитель в Кнутсторпе: следует по стопам отца и так же кончит; однако Якоб Лоллике твердил, что и помыслить не может, как такой ученый человек и добрый христианин будто бы «в свое удовольствие» жестоко и неправедно терзает собственных крестьян: он же избрал своим девизом «non habere sed esse»,[2] что обличает в нем философа.

Мало будет проку, если узнаешь, что Сеньор поступает так безо всякого удовольствия, возражал ему на это старик Ассарсон. К тому же крестьяне острова Гвэн ему не принадлежат, они – собственность королевского дома. Из двух хозяев – прежний-то, старый придворный, проявлял добродушие, достойное истинного аристократа, а этот ведет себя как сущий волк – выбрать недолго, а у местных обитателей за последние семь лет было время решить, кто им милее, нынешний или его предшественник. И если пока что их предпочтение не проявилось вполне наглядно, они все же частенько его выказывают своими побегами, так что король уже был вынужден особым предписанием навечно запретить им покидать остров. Разве так себя ведут довольные своей участью?

Сеньор не только заставил их строить Ураниборг, но и принудил выкопать дюжину рукотворных прудов, заселив их карпами, по большей части вывезенными морским путем из водоема, что в Ландскроне, позади тамошней цитадели, где командует его старший брат Стен Браге. (Самый обширный из прудов Гвэна, достигающий в поперечнике около пятидесяти фаунеров и пяти – в глубоких местах, стоил островным жителям целого года работы.) Сверх того сельский сход, который в былые времена собирался у пристани Норребро, отныне стал совершенно бесполезен. Он теперь происходил у подножия крытой прогулочной галереи дворца, деревянного сооружения в форме трилистника, каждый лист которого поддерживала лакированная, также выточенная из дерева колонна. Высотой в три человеческих роста, галерея господствовала над садом.

Властелин выходил туда в сопровождении двух учение ков и своего управителя Хафнера и уведомлял сход о принятых им решениях, причем к возражениям оставался глух. Еще мгновение, и он удалялся, оставляя этих шестерых во главе с Ассарсоном – Ольсонов старшего и младшего, мельника Класа Мунтхе, рыбака Неландера и Христиана Мортенсена – обескураженно стоять перед галереей, обрамленной цветником в форме звезды. Да еще они были вынуждены, возвращаясь в селение, всякий раз проходить мимо служб и тюрьмы, где стенали их односельчане.

Об этом застенке ходили слухи, наводившие на меня ужас, какой и по сей день внушают мне любого рода подземелья. Тому виной мое рождение, слишком оно было трудным. Память моя навеки сохранила страх остаться погребенным в материнском чреве, мне ничто так не любо, как деревья, скалы, мельницы, высокие кровли да холмы, где раздолье птицам. Оттого-то на меня и подействовал так сильно рассказ Айнарсона, исландского пастора. Он с ранних лет вселил в меня грезы, мне часто снилось, как я взбираюсь на горы той дивной страны, чьи снежные вершины блистают среди туч над мерцающим морем, а там, вдали, сияние вод и свет небесный сливаются воедино.

Стало быть, тюрьма Господина была моим кошмаром, равно как и собственная его персона, и примирительные речи, что вел на его счет Якоб Лоллике, ничего не меняли. Пастор, конечно, питал большое почтение к науке, но мирские соблазны и привилегии знати влекли его еще больше. А коль скоро его господин пользовался благосклонностью короля, он питал надежду получить приход в Скании. Когда нам случалось оказаться вдвоем на Вестернесском берегу, он, устремляя взгляд туда, где замок Кронборг, восклицал: «Подумать только, что дворец столь высокородного принца и моя церквушка глядят друг на друга с двух противоположных берегов! Не правда ли, это символизирует смиренную долю пастыря среди суетных дел мира сего?»

Всякие эмблемы и символы Якоб обожал. Он не жалел красок, расписывая мне дворец Кронборг и жизнь, которую там ведет монарший двор. После дождя, когда воздух особенно прозрачен, я часто уходил на Вестернес один, чтобы в свой черед пялить глаза, пытаясь различить четыре шпиля королевского дворца, но какой бы ясной ни была даль, я ничего не видел, мое зрение слишком слабо.

Вот почему однажды, задремав меж двух валунов на песчаном берегу, я не обратил внимания на человека, бредущего в воде неподалеку от берега. Думаю, что я, вероятно, принял его за пешего рыбака, однако этот незнакомец, который шел согнувшись, вдруг распрямился, вода с него полилась ручьями, и он гортанным голосом, похожим на крик гуся, позвал кого-то, кто находился у меня за спиной.

Мне и в голову не пришло оглянуться, чтобы посмотреть, к кому он обращается, настолько меня поразил его вид. Он был велик ростом, наг, грудь покрыта рыжей шерстью, бороду того же цвета перекрывали длинные усы, торчащие, словно плавники амиура, рыбы-кошки. Череп у него был почти совсем лысый, но главное, на месте носа зияли две дырки, совсем как у неведомого утопленника, в прошлом году выброшенного штормовой волной на берег, где я его хорошенько рассмотрел. (Утопленникам, попадающим на наш остров подобным образом, на кладбище ходу нет, ведь никто не ведает, крещенные ли они. Их зарывают в песок там, куда принесет волна.)

Велико было мое замешательство, но оно стало еще больше, когда я сообразил: передо мной Сеньор собственной персоной. Те двое, что его сопровождали, схватили меня за шиворот, чтобы представить ему. Один из них, подумав, что я пытаюсь спрятать украденное, задрал мою рубаху, и на свет явился мой брат, такой же самый, каким ты его видишь перед собой, с головой, утонувшей в моем боку, с ножками одна другой меньше и ручками-палочками, скрюченными, будто цыплячьи крылышки.

От неожиданности он выпустил меня из рук. Я, исполненный ужаса при виде Сеньора с его носом мертвеца, шарахнулся в сторону, весь дрожа, да и задал стрекача. Тотчас же он приказал меня изловить, но где там: я так хорошо знал здешние скалы, что мои преследователи остались ни с чем.

Остаток дня я провел в страхе: боялся, что меня обнаружат. Конная повозка до самого вечера разъезжала по дорогам. Она часто останавливалась, и три человека принимались озираться вокруг. Имелись основания предполагать, что они все еще разыскивают меня.

На самом же деле они суетились ради одного поляка, молодца в бледно-голубом камзоле, ярко-оранжевых штанах и черной шляпе с прямой тульей и серым верхом, увенчанной огненным, пером, подобранным в цвет штанов. Он шастал по острову, измеряя все подряд, дабы начертить карту для Сеньора. Когда утки, бывало, все разом раскрякаются в своих загонах, Бенте Нильсон говаривала: «Это поляк измеряет им клювы».

Якобу Лоллике я и словом не обмолвился о случившемся, но в тот же вечер ему приказано было явиться во дворец Ураниборг. Он ведь обратился к господину с прошением, согласно которому он-де жаждал поближе познакомиться с небесными светилами. (Таким образом он рассчитывал показать, что он не из тех, кто падок на почести, дабы приобрести их тем вернее в награду за это мнимое бескорыстие.)

Итак, назавтра он туда явился, велел доложить о своем прибытии и предстал перед хозяином острова. Но Тихо Браге перво-наперво сказал: «Приведи нынче же вечером этого ребенка ко мне. Я решил устроить ему экзамен».

Бенте занялась моим туалетом, переодела меня в рубаху из стираного рванья. Якоб сказал, что Сеньор, наслушавшись обо мне от своего гостя Айнарсона, желает теперь собственными глазами узреть мое природное устройство и, ежели я сумею преодолеть робость настолько, чтобы возбудить любопытство сего родовитого господина, проявив необычайные возможности своей памяти, моя судьба устроится наилучшим образом, а заодно и ему выпадет удача.

И вот слуга, посланный за мной, явился. Он повел меня ко дворцу, меж тем как небо, еще затянутое тучами после дневного ливня, над морем мало-помалу яснело.

Стекла дворцовых окон отражали этот дальний свет. Выше окон, на самом верху, вокруг копыт крылатого коня кружили голуби, словно языки пламени в гомонящем костре. Мы обогнули обсаженную деревцами крепостную стену, прошли аллеей, по обеим сторонам которой были разбиты звездообразные клумбы – слева о пяти, справа о шести лучах. По ту сторону резных перил, чьи изящные линии гармонировали с продуманной красотой парка, да вдобавок украшенных с обоих концов выточенными из камня шарами, мы вступили на гладкую площадку, посыпанную кирпичной крошкой.

Портал обрамляли мраморные колонны, а вверху имелась ниша, дающая приют ангелу с воздетыми к небу дланями.

Лакеи в грязных сапогах невозмутимо сидели, предоставляя своим псам захлебываться лаем. Из внутренних покоев дворца им вторили другие псы, их лай заглушал и тонкое пение фонтана, и стук молотка столяра, что тюкал поблизости, и крики многочисленных ребятишек. Справа, из кухни, доносился шум их перепалки, которая вдруг стихла. «Он здесь», – прозвучал мужской голос.

Миновав тесную прихожую с полом, выложенным черной и белой плиткой, и ярко-желтыми стенами, где пахло серой, медом, ладаном и уксусом, и пройдя по коридору, мы увидели комнату, посредине которой красовался фонтан в форме тиары. Четыре рыбины с разверстыми пастями изрыгали струи воды, которая стекала вдоль стен по руслу, вымощенному красным мрамором. Девиз, начертанный немецкими литерами, но по латыни, гласил: «Коли не ведаем, для чего, так узнаем, для кого».

У фонтана нас ждал безбородый пожилой мужчина с тяжелыми веками, унылый, словно больная цапля, с головой, чересчур крупной и понурой для его узких плеч и долговязой фигуры; сверх того он еще хромал, так как одна нога у него была короче другой. Звали его Хафнер. На меня он посмотрел скорее устало, чем пренебрежительно, поскольку отличался редкостным милосердием, за что Сеньор и взял его на службу, дабы тем искупить присущий ему самому недостаток этой добродетели.

Хафнер провел меня в комнату, где хозяин здешних мест стоял перед собственным портретом, раза в два-три превышавшим естественный рост оригинала; по-видимому, его запечатлели, когда он исчислял пути небесных тел. На этом изображении были также представлены дворец со всеми его этажами, его обитатели и даже хозяйский пес Лёвеунг в ошейнике с серебряной пряжкой и бубенчиком. Двое молодых людей, сидевших за столом, склонившись над писаниной, при нашем появлении встали. Господин велел мне приблизиться, тут-то я и увидел впервые его медный нос. (Чтобы являться при дворе, он себе завел вермелевые, из позолоченного серебра, да не один, а целых три или четыре, но для удержания на нужном месте такого тяжелого предмета требовалась мазь, густая, как клей, из-за нее он смешно гундосил и был принужден дышать ртом; поэтому, когда не было надобности щеголять, он предпочитал нос полегче.)

Он нетерпеливо приказал мне раздеться. Потом, сам не желая дотрагиваться до меня, велел своим помощникам подойти.

Я же в свой черед, сбросив рубаху и спустив штаны до колен, сам изучал этих людей, которые склонялись надо мной. Я узнал одного из тех, что углядели меня на берегу. Это был молодой блондин с тонким носом и суровым голосом, он имел обыкновение одеваться в желтое, носил имя Христиан Йохансон и, как мне стало известно позже, был родом из города Рибэ. Он предложил мне придвинуться к печи, чтобы не замерзнуть, и стал разгибать ручки моего брата-нетопыря. Сеньор наклонился поближе. У него были полосатые черно-оранжевые кюлоты, очень густо накрахмаленный, заношенный воротник, на голове шляпа из черного бархата, а пахло от него уксусом и орехами.

Подойдя, он запыхтел, словно кузнечные меха, велел раздвинуть моему братцу ноги, убедился, что он, как и я, мужского пола, и с минуту над этим размышлял. Потом засыпал меня вопросами о нетопыре: какой он, холодный или горячий, выделяет ли что-нибудь жидкое или твердое, есть ли в нем жизнь, отдельная от моего тела, дающего ему приют?

Я отвечал, что он может вздрагивать сам по себе, но ведь и мои собственные ноги, бывает, вдруг дергаются помимо моей воли, от этого они не перестают принадлежать мне. В конце концов, мне хотелось внушить ему, что я-то полноценное существо, тогда как мой брат лишь наполовину человек. Я ему показал, что кожа брата, подобно моей, ощущает холод, но он не выделяет ни воды, ни иных жидкостей, да и не дышит, коль скоро его лицо упрятано в моем животе. К тому же у него нет имени, а у меня оно есть. Меня зовут Йеппе.

– Меня уверяли, что ты умеешь читать по латыни.

– Якоб Лоллике научил меня.

– Ты не понимаешь того, что читаешь, – заявил он.

– А зачем бы трудиться читать, – возразил я ему, – если не для того, чтобы понимать?

Сосредоточенное выражение вдруг исчезло с его лица, и он впал в сонно-мечтательное оцепенение – состояние, которому он по свойствам натуры был весьма подвержен. Его сопение, и без того отрывистое, еще убыстрилось, протяжный храп, вырвавшись из его груди, пробудил разум, заставив господина Браге вернуться из царства грез.

– Каким образом ты доказывал Айнарсону, что наделен необыкновенной памятью?

– Я повторял старому пастору десятки фраз из его благочестивой книги, сперва по порядку, потом задом наперед.

На столе валялся какой-то том. Сеньор немедленно его раскрыл, и я прочел вслух несколько фраз, смысла которых, не зная сюжета, понять не смог. На тридцатой строке он меня прервал. Убрал книгу с моих глаз и приказал повторить все, только что прочитанное, по порядку и задом наперед – задача, с которой я справился как нельзя лучше. Тогда он отошел к окну, где стена была завешена ковром, и тихонько буркнул, зовя по именам какого-то Элиаса и еще Ханса, которого он, надо полагать, вытащил из постели, поскольку, когда эти парни, один рослый, темноволосый и ладно скроенный, другой пониже, с лицом круглым и бледным, как у совы, по виду славно выспавшиеся, вошли в комнату, на щеке последнего отпечаталась складка простыни.

Хозяин отправил их в библиотеку за книгой записей, и меж тем как они послушно удалились, спросил: разве меня не удивило, что они появились так мгновенно, да при том, что он их позвал чуть ли не шепотом? (И надобно учесть, добавил он еще, что их жилище находится на третьем этаже.)

Я на это отвечал, что они ждали его знака там, где был другой конец веревки.

– Какой такой веревки? – заворчал Сеньор.

– Той, что за ковром, вы же за нее дернули.

Несмотря на сильное искушение осквернить уста ложью, заявив в присутствии своих помощников, что никакого шнурка за ковром нет, он от этого воздержался и протянул мне листок, испещренный множеством цифр, расположенных то попарно, как, к примеру, 23 52 12, то тройками, перемежаемыми однозначными цифрами, вроде 1 165, то парами троек, как, скажем, 457 124. Я расквитался и с этой задачей, прочтя записанное вслух, а он, усевшись в цилиндрическое деревянное кресло, поблескивающее массой вбитых в него медных гвоздиков, повернулся к своим помощникам и возвестил: «А теперь приготовьтесь удивляться!»

И велел отобрать у меня реестр. Я доказал им, что моя память без ошибок удержала всю эту цифирь. Проверив это несколько раз, Сеньор возликовал. Управляющий Хафнер, которого он тотчас велел позвать, также подивившись этому чуду, получил приказ завтра же доставить к нему Якоба Лоллике, которого Господин желал поблагодарить за то, как он хорошо обучил меня читать.

Засим Сеньор повелел мне разоблачиться еще раз, теперь уже перед Хафнером и его помощниками Элиасом Ольсеном и Хансом Кролем. Эти последние без церемоний приступили к изучению моей персоны, но старина Хафнер, когда обнажилось мое уродство, поглядывал на меня взволнованно, смущенно, даже отводил глаза.

Под конец меня отвели в людскую, где жена Сеньора, окруженная служанками, на которых она и сама походила грубостью обхождения и медлительной речью, приказала дать мне хлеба, пива и гроздь дамасского винограда.

Когда я возвратился в дом пастора, Якоб взволнованно выслушал мой рассказ, выпытывал, до какой степени был доволен мною хозяин, и даже открылся мне, признавшись, что надеется теперь получить приход в Скании. Но назавтра, представ перед Властелином, хитрец остерегся завести речь об этом, а все больше распространялся о тайнах небес. Просил оказать ему милость, допустив к участию в ученых наблюдениях. Сеньор отвечал, что подумает об этом, но пока желал бы подвергнуть меня новым испытаниям, и повелел Якобу озаботиться, чтобы я прибыл во дворец Ураниборг к тому часу, когда он имеет обыкновение садиться ужинать.

В течение трех последующих дней меня потчевали упоительными кушаньями, причем были столь учтивы, что подавали мне прежде, чем собакам. Другие ребятишки пытались отнимать у меня эти лакомства, однако двое сыновей Господина присматривали за тем, чтобы мне всего доставалось вдоволь. Старший из них, подобно отцу, рыжеволосый, как и он, носил имя Тюге (по-латыни Тихо – не что иное, как Тюге), годами же был мне ровесником. Другого звали Йоргеном, ему было всего шесть.

Нелепость моего телесного строения смущала Тюге, он поглядывал на меня с тем же состраданием, какое я прочел во взгляде Хафнера, меж тем как большинство учеников хозяина и его гостей, не стесняясь, заставляли меня раздеваться прямо за столом и потешались над моим уродством. Дня не прошло, как я уж и сам научился в ответ насмехаться над теми, кто, желая понравиться хозяину, вставал с места и, расталкивая музыкантов, подходил, чтобы задирать мне рубаху и, забавляясь, вскидывать вверх ручки моего брата, показывая, будто он взлетает. Тогда-то один из них и сравнил его с летучей мышью, с той поры словцо «нетопырь» прилипло к нему навсегда.

В отместку я начал передразнивать моих мучителей, превращая их в посмешище в глазах сотрапезников, стоило им только неосторожно привлечь к себе внимание. Мне годилась для этого любая приметная черточка, будь то отвисшая губа, тяжелые веки, какая-нибудь фраза из тех, что сразу выдают всю подноготную человека. В скором времени все, вплоть до дворян, прониклись ко мне некоторым почтением. Когда выяснилось, что я умею повернуть острие насмешки против тех, кто вздумает глумиться надо мной, меня стали побаиваться, и сознание этого меня прямо опьяняло.

Своих восьмерых учеников Сеньор разместил в каморках – некоем подобии ниш на верхнем этаже дворца, где они спали, а он их немилосердно будил, дергая за тот шнур, о наличии которого я догадался. По большей части то были сыновья либо племянники чем-нибудь обязанных ему его родичей, из коих трое заседали в королевском совете. По окончании ученичества на острове их отправляли для завершения подобающего дворянам образования в Гессен, в Прагу или ко двору короля Шотландии. Таких юнцов имелось там в ту пору пятеро или шестеро, а главным среди них был Элиас Ольсен.

У Ольсена были черные сумрачные глаза, матово смуглая кожа и прескверные зубы. Он считался любимцем Сеньopa, так как· уже со времени второго визита королевы ему стали позволять есть за одним столом с хозяином. К тому же Элиас одолжил Тихо Браге свою подпись для публикации календаря, насчет которого его подлинный составитель опасался, что он не будет иметь подобающего успеха. Ольсен играл на лютне и готов был льстить даже псу господина. Ребятишек он щипал кого за руку, кого за щеку или бок и со скверной ухмылкой спрашивал: «Кто тебе позволил здесь шляться? Хочешь, чтобы я пожаловался Сеньору?»

Я его очень не любил.

Что касается меня, не кто иной, как сам Сеньор; потребовал, чтобы в ночные часы я находился в обсерватории Стьернеборг. В этом помещении, загроможденном всевозможными устройствами, где, к примеру, имелась армиллярная сфера[3] с перекрещивавшимися деревянными кольцами более четырех фавнеров диаметром, мне всегда было не по себе, не потому, что там меня вынуждали напрягать свою память, а оттого, что оно располагалось в подземелье.

Моя задача состояла в том, чтобы запоминать результаты измерений в том порядке, как они производились, чтобы затем, поутру, их можно было сличать с реестром, который вел Ольсен. Из всех лишь он один пользовался свечой, держась в стороне от других: чтобы не слепить им глаза, ему полагалось сидеть за деревянным столом в форме полумесяца в расположенной у входа в обсерваторию комнате, украшенной перистилем и барельефами.

Мои-то глаза были настолько слабы, что я даже под этим куполом не мог различить всех тех звезд, с которыми так носились Сеньор и его помощники. Томясь в потемках, я мало-помалу с головой погрузился в мрачные фантазии, которые мое воображение связывало с запоминаемыми цифрами. В моем мозгу они закреплялись под видом картин образов, слов, казалось, в чем-то им родственных. Сначала поводом для этих моих выдумок служили фрески церквушки Святого Ибба, но вскоре Якоб Лоллике в угоду моему любопытству позволил мне рассматривать две книги, полные символических изображений, одна была аугсбургской перепечаткой труда Альциато, другую издали в Англии, и обе являли собою череду сцен из жизни древнегреческих героев.

Я их помню все до единой. Малейшие черточки, самые незаметные подробности оставили в моей памяти неизгладимый след, в том ведь и состоял мой дар, первоначально заинтересовавший Якоба настолько, что у него возникла диковинная мысль научить меня читать.

Эти собрания аллегорических картин, наряду со Священным Писанием, и были моими первыми книгами. И ныне, когда передо мной разворачивается история моей жизни, я вновь вижу гравюры Альциато и Уайтни вкупе с сопровождающими, их сентенциями. Мой жребий ныне напоминает мне участь того человека, что в наказание за некое злодейство был нагишом привязан к трупу своей жертвы и так брошен в темницу, чтобы смертное тление постепенно проникло в него. Надпись гласила: «Impar conjugium».[4] Так и мой брат-нетопырь увлекает меня к могиле. Хоть бы милосердный Господь избавил меня от потемков мира сего! Да позволит он мне скорее подняться к снежным вершинам Исландии, оставив позади земные химеры и чудеса моей пресловутой памяти, столь тесно связанные с ними!

«Все запомнил?» – спрашивал меня Сеньор, на что я неизменно ответствовал: «Спрашивайте, о чем угодно, и вы увидите».

Спустя три дня, убедившись, что мои дарования не исчерпываются обычной сметливостью, он призвал меня в библиотеку. Единственным свидетелем, при сем присутствовавшим, был Элиас Ольсен, без которого я бы охотно обошелся. Там господин Браге стал допытываться, каким образом действует мой ум.

Что до Ольсена, ему, похоже, ужасно не терпелось вырвать у меня этот секрет. На его тощей физиономии легко было прочесть, как он уже теперь предвкушает все преимущества, которые сумеет из этого извлечь, лелеет приятные планы.

Я чистосердечно старался описать, как оказывают себя мои способности, но загвоздка состояла в том, что происходило все это самым что ни на есть бредовым способом. Цифры, которые мне сообщались во время наблюдений за звездами, будили во мне образы, почерпнутые из «Эмблем» Альциато, в моем воображении всплывали то лежащий на ладони глаз, то заяц, щиплющий льва за гриву, то слон или рыба прилипала, согласно преданию, способная, уж не знаю каким волшебным способом, останавливать корабли. Затем я мысленно сводил в единую сцену или картину всех персонажей, возникавших в моем воображении по мере того, как мне по порядку называли те или иные цифры, и тогда один из них делал или говорил нечто, соответствующее для меня числу 567 или там 623, это было столь же надежно и достоверно, как если бы кто начертал эти цифры у меня перед глазами. Хотя, сказать по чести, я знать не знал, почему так выходит.

Сеньор убедился, что никакая сила не вырвет у меня этого секрета, ибо он мне не принадлежит. Мой дар походил на птицу, которую я мог бы держать в плену, но постигнуть ее красоту, тайну ее пения мне не дано. Когда он увидел, что я могу лишь проявлять эту способность, но не объяснить ее, он решил прибрать ее к рукам, ведь он был нашим хозяином, мы оба принадлежали ему – и я, и мой талант.

Якоб Лоллике вскорости был вознагражден за свои усилия: его стали приглашать во дворец Ураниборг, дабы он поведал многочисленным гостям, как ему довелось открыть во мне столь дивную способность все запоминать. Он принимал участие сперва в поглощении яств, коими Сеньор угощал приглашенных, затем, когда небо прояснялось, – в наблюдениях за небесными светилами, которые велись из глубины этой крипты, именуемой Стьернеборгом и увенчанной медными куполами.

Как я уже говорил, либо его любознательность была притворной, либо его способности – недостаточными для скрупулезных расчетов. Прошло всего несколько недель, и София Браге, сестра нашего Властелина, сообщила пастору, что его ожидает приход в Скании, неподалеку от дворца Эриксхольм, и ему разрешено покинуть остров.

Итак, он облобызал на прощание Бенте Нильсон и меня, обещал мне, что Сеньор будет печься о моем содержании, как это всегда делал он сам, и без дальних церемоний поутру отправился в дорогу.

Спустя два часа на его корабле, проплывавшем как раз перед цитаделью Ландскроны, загорелся парус, а тут и буря налетела. Он едва не погиб в огне пожара. Мы узнали об этом из письма, которое он отправил Сеньору, дабы известить, что Провидение, избавив его от гибели, тем самым одобрило благосклонность, проявленную к нему хозяином острова. Что до господина Браге, он шутливо пересказал приключение пастора своим гостям, причем заметил, что из-за всех этих дел ему в наследство досталось чудовище.

То бишь я. Он меня им демонстрировал в первую очередь как удручающий плод милости, столь неосмотрительно оказанной пастору. Но была же и другая милость – когда он, невзирая на мое уродство, не дал мне умереть; об этом он ни разу не забывал упомянуть, когда я раздевался перед ними, тут он вроде как бранил себя за то, что дважды пал жертвой собственного великодушия.

В тот вечер им, помимо всего прочего, овладело суеверное чувство, как он сам вскорости признался своей сестре Софии, та разболтала это служанке, а последняя передала мне. Жизнь мне спасло то, что я, подобно ему, при своем рождении перенес смерть брата-близнеца. Да еще при этом мой-то остался со мной, врос в меня, в нас, как прежде, течет одна кровь – вот мысль, которая не давала ему покоя. Посредством этого чуда его собственный брат, сущий на небесах, возвещал ему, что в мире ином их уже ничто не разлучит.

Сказать по правде, сколько бы ночей господин Браге ни проводил, считая звезды, как бы ни преуспевал в благоустройстве своих земель, он верил знакам, что посылает нам Провидение, дабы предостеречь против угроз судьбы либо заранее дать знать о беде, коей не дано избежать.

Когда в предполуденный час за мельницей Класа Мунтхе дорогу ему переходила старая женщина или, прогуливаясь с Ольсеном по острову, он встречал зайца, настроение у него портилось на целый день. Верно, впрочем, и то, что белоухие зайцы наших мест ошеломляют своими размерами и вовсе не похожи на своих тощих серых собратьев, что водятся в этой части Богемии. Они вселяли в него настоящий ужас, а пугаться приходилось часто: их на острове было полно.

Но еще серьезнее, чем к примете насчет пробегающего зайца, Сеньор относился к моим предположениям, чем кончится то или иное дело: он охотно, всей душой поверил, что, кроме способности запоминания, во мне есть пророческий дар. Он попросту приписал его мне, и вот как это случилось.

На прощание Якоб Лоллике подарил мне те самые «Эмблемы» Альциато, где на каждой странице красовалась гравюра. Я в ту пору, не ведая, чем еще обернется моя судьба, лишенный как работы, так и возможности учиться, по выражению Сеньора, «перекрученный духовно и телесно», зп его спиной подвергался всяческим обидам, хотя в его присутствии меня худо-бедно терпели. Спал я на соломе под лестницей.

Вынужденный сносить притеснения и насмешки, я быстро приучился отыскивать в книгах ответы Провидения на терзавшие меня вопросы. Достаточно было открыть книгу наугад, чтобы наткнуться на сентенцию, персонажа или сценку из исторического прошлого, пригодную для истолкования тайных смыслов настоящего. Для подобных упражнений мой ум приспособлен не хуже, чем для запоминания, благо приемы в обоих случаях одни и те же.

Меня охватывало мгновенное пьянящее вдохновение, и то, что я воочию видел перед собой, преображалось, словно на подмостках театра, обнаруживая сокровенное родство с сюжетами мировой истории. Так, меня поразило сходство между Сеньором, изображенным на стенной фреске, и неким ессеем[5] из моей книги символов – оба восседали на бочкообразном пьедестале, в колпаке, воздев длань и указуя на звезды.

Книга Альциато содержала также множество символических изображений животных, их связь с жизнью острова и славой моего господина также проявлялась не единожды: были там зайцы, львы, птицы, имелся даже слон – он-то и внушил мне мое первое предсказание.

Когда Сеньор спросил, верно ли, что такие, как я, убогие от рождения, равно как горбуны, слепцы и те, на чьи плечи всей тяжестью легло бремя грехов мира сего, пользуются особой благосклонностью небес, я ответил, что порукой тому судьба пастора Якоба Лоллике: его мечта получить приход в Скании сбылась потому, что он стал моим господином.

«У тебя нет господина, кроме меня», – возразил Тихо Браге, из чего явствовало, что подобный ход мысли показался ему резонным.

Тогда я в свой черед спросил, нет ли у него причин опасаться каких-либо невзгод, хотя ответ был мне заранее известен. Кроме повседневных забот вроде снабжения его типографии бумагой, защиты его трудов от бессовестных французов-плагиаторов, трудностей, сопряженных с доставкой судна «Веддерен», которое он должен был получить в дар от королевского флота, его беспокоило, что монарх, чьей милости он был обязан своими доходами и привилегиями, угасал на глазах. Кончина короля Фридриха и воцарение его наследника сулили трудности куда более значительные.

«Ольсен утверждает, будто ты колдун и имел дерзость предсказать ему скорую смерть».

Я сознался, что по слабости и из страха перед Элиасом Ольсеном, который щиплет моего брата-нетопыря, подбивает на это детей, живущих в доме, и жестоко глумится надо мной, я и в самом деле сказал такое. Но это у меня вырвалось со зла, в отместку и еще потому, что название острова Морс, где он родился, звучит так мрачно, навевая мысль о моровых поветриях. И потом, кто же станет придавать значение словам такого, как я, перекрученного урода, который завидует благородным молодым господам, живущим в этом дворце?

(На самом же деле я вопрошал книгу Альциато, и она открылась на странице, где некий Арестий оплакивает погибшего юным друга, на могиле которого изображена Горгона меж двух дельфинов.)

Сеньор нимало не поверил в мое смирение. Он пожелал знать, нет ли у меня каких-либо соображений насчет его дел. И тут мне вспомнилось аллегорическое изображение слона, использованного Антиохом в его борьбе с галатами. «Мы восторжествовали над врагами благодаря этому животному, – гласила подпись, – но не постыдно ли побеждать такими средствами?» Я не знал, что король удостоил господина Браге высшей государственной награды, ордена Слона, с помощью которого он рассчитывал обскакать своих соперников при дворе. Для этого в случаях, когда ему приходилось надевать свой вермелевый нос, он сверх того нацеплял орденскую ленту.

– Подобно Антиоху, – брякнул я ему тогда, – вы одолеете враждебную судьбу с помощью слона.

Это его потрясло. Пророчество насчет слона вселило в него лестную для меня догадку, и он приказал мне отныне сообщать ему все, даже нелепые, помыслы на его счет, ежели они промелькнут в моем уме. Я отвечал, что не смогу повиноваться такому повелению всецело.

– Вот как? И почему же?

– В силу того почтения, каковое я обязан питать к вам, Сеньор.

– Как это понимать?

– В помыслах своих никто не властен.

– И что из этого следует?

– Что не все мои помыслы, относящиеся к вам, подобает высказывать.

– По какой причине?

– Да уж, ничего не поделаешь, оно так.

Тут он было пришел в жуткое бешенство, но тревога, томившая его, умерила ярость и вскоре он погрузился в раздумье. Его сын Тюге присутствовал тут же, он его прогнал, отослал прочь и Христиана Йохансона, и сиятельную даму Кирстен, свою супругу, хотя она только что вернулась с фермы Фюрбома, где обитала вместе с дочерьми и служанками. (Когда к нему наведывались высокие гости, Господин имел обыкновение отсылать туда всех женщин, кроме своей сестры Софии.)

В тот день дождь лил как из ведра. Пришло известие, что неподалеку от Киркбакена случилось кораблекрушение, в коем Сеньор усмотрел зловещее предвестие. Глаза у него слезились. В медном носу копилась слизь. Он то и дело резким жестом срывал его, чтобы высморкаться в обрамленный кружевами платок, затем, торопливо выхватив из-за; подкладки своего берета с пером коробочку мази, пахнущей ореховой скорлупой, отворачивался от меня и водружал нос на место.

Небо за окнами было чернее черного, ураган бушевал так, что пламя свечей в библиотеке дрожало и меркло.

– Следуй за мной, – сказал он, – и говори, я хочу узнавать твои видения без задержки.

Он повел меня на первый этаж, в кабинет для занятий алхимией, там стояли склянки, источающие острый, щекочущий ноздри запах. Там он принялся молча разыскивать какое-то лекарство от насморка. Мне было велено отныне спать на площадке лестницы в этой чуть ли не уходящей под землю части здания, а я ведь так боялся подвалов. Но Сеньор вознамерился излечить меня от моих страхов, принуждая испытывать кошмары еще более тягостные. Если только не предположить, что он скорее хотел оградить меня от злобы своей челяди, избавив от необходимости жить вместе со слугами.

На этот день он распорядился, чтобы меня оставили в покое, поскольку мне предстояло в его алхимическом кабинете, комкая в руке шапку и трясясь от стужи в своей одежонке из конского волоса, развивать и уточнять перед ним достославное пророчество насчет слона, обогащая его мелкими штришками, уразуметь смысл коих мог лишь он сам.

При дворе его ждали уже назавтра. С утра он заклинал судьбу умерить буйство морских валов, дабы он мог поспеть на назначенную аудиенцию. Я возвестил ему, что все произойдет согласно его желанию. Мне прошлой ночью сквозь туман сонных грез привиделась высокая фигура епископа Айнарсона, и его лицо в ореоле серебряных волос, склонясь ко мне, словно бы говорило, что королевство вечных снегов совсем рядом и мой господин достоин милости Сына Божия.

Я, желая прогнать его страх, поведал ему об этом видении, рассказал, как высок ростом был мой посетитель, какие у него были белоснежные кудри. Но Сеньор в этом описании узнал одного француза, гибель которого годом раньше весьма его опечалила: то был Дансей, посол, при датском дворе защищавший интересы своего друга Браге, к которому был очень привязан, с большим рвением, нежели интересы французского короля, кстати, вскоре погибшего от кинжала одного монаха.

Мой хозяин все еще возлагал надежды на бесчисленные интриги, которые плел этот француз при дворе Фридриха, рассчитывая, что они поспособствуют благоприятному завершению его планов. Короче говоря, он поверил, что призрак друга глаголет моими устами. Я слишком поздно уразумел, что следовало бы разуверить его. Оставалось лишь подтвердить, что он пользуется высоким небесным покровительством.

На следующий день шторм утих. Сеньор взошел на корабль и отплыл в Кронборг, и там судьба благоприятствовала его замыслам. Король дал господину Браге понять, что его доверия ничто не поколебало: ни молва, будто он дурно обращается со своими крестьянами, ни козни высокородных завистников, ищущих его погибели. Желая отвлечь его величество от страданий, доставляемых недугом, Сеньор вместо того, чтобы толковать о звездах, описал ему мою волшебную память и братца, которого я таскаю на брюхе.

Монарх тут же потребовал, чтобы ему показали эту диковину. Итак, мой хозяин, возвратясь, уведомил меня, что я буду представлен ко двору. Кирстен, его супруга, чрезвычайно богомольная и объявлявшая себя великой грешницей, даром что непонятно было, когда и где она успела нагрешить, расточала мне сокровища своего милосердия, будто желая искупить немилость, проявленную ко мне небесами. Ее дочери Магдалена, Элизабет, Сидсель и София усердствовали не меньше матери, даже три последние, несмотря на свое малолетство, спешили всячески обласкать меня. Я часто замечал, что женщины склонны сочувствовать горестям, доставляемым природой. Мое несчастье всегда очень их трогало. Кирстен подарила мне рубаху, скроенную с двумя дополнительными складками, одна начиналась от соска, другая от подмышки, чтобы мой братик-нетопырь чувствовал себя вольготнее.


Настал день отплытия.

Было очень холодно. Меня повели на пристань, напялив мне на голову шляпу, какие носили слуги Господина, и укутав спину серым плащом; все ребятишки острова, от внука мельника до Ассарсона-младшего, при виде меня, такого нарядного, в свите господина Браге, проклинали свою судьбу, хотя позавидовать моей никто бы не мог.

«Веддерен» качался и скрипел. Паруса хлопали на ветру. Я сто раз воображал, как встречусь с моим родителем на дне морском, но в конце концов мы целыми и невредимыми доплыли до Кронборга и встали на якорь в окружении целой многочисленной флотилии судов.

Сердце мое полнилось благоговейным восторгом при виде этого дворца, который мне столько расписывал Якоб, а мои подслеповатые глаза так никогда и не смогли различить его далекие очертания. Он весь топорщился шпилями, а на четырехугольном дворе, куда мы проникли, пройдя сквозь череду дверей под низкими сводами, царило шумное оживление: целые туши свиней и оленей с распоротым брюхом висели на крюках меж дымящихся поддонов с угольями. Лошади и повозки сновали взад-вперед по мощеному двору, а дети в белых одеждах пробирались вдоль стен к часовне, откуда, сливаясь с криками чаек, доносилось пение.

Меня, как всегда в подобных случаях, не могла не потрясти перемена, произошедшая с Сеньором. Он сбросил плащ с разрезами, под которым оказался полосатый черно-оранжевый камзол. На шляпе развевалось алое перо. Рожа надутая от торжественности, на груди болтается орденская лента Слона… Все время плавания он без конца смотрелся в зеркало, склоняясь над распахнутым дорожным сундуком, в крышку которого оно было вделано, подкручивал свои длинные усы да прилаживал вермелевую пирамидку, что заменяла ему нос.

Когда мы сошли на берег, он напустил на себя строгий вид, вовсе ему не свойственный. Потом, уже на парадной лестнице, когда к нему подкатились знакомые – двое каких-то дворян с лакеем-зубоскалом, он отвечал на их речи игриво, что совсем не вязалось с его одеревеневшей физиономией.

Сопровождали нас Элиас Ольсен и слуга по имени Эрик. Его послали сбегать за фруктами, пивом и остатками жаркого, поскольку мы с утра ничего не ели. Вскоре мы уже обосновались в покоях, из окон которых Сеньор мог видеть в морской дали свой остров, между тем как внизу, под стеной; дровосеки, голые до пояса несмотря на стужу, кололи дрова. Расписные потолки отзывались легким эхом на звон их топоров и треск поленьев в высокой печи с орнаментом, изображавшим львов.

В Кронборгском дворце львы виднелись повсюду: над арками и сводами дверей, у подножий лестниц, крылатые, строящие гримасы, с грозным, как у горгон, оскалом и гривой, в которой гнездился клубок змей.

Вечером к нему явился человек с громким заносчивым голосом, чья круглая борода и вся физиономия тоже напоминали львиную морду. Он распространялся об астрономии, пил с Сеньором до ночи и завалился с ним рядом спать на его ложе. Лакею насилу удалось его раздеть, так он нализался. Ольсен, спавший внизу·с какой-то служанкой, вернулся только под утро. Слуги господина Браге и его гостя растирали друг другу руки, такой дикий холод стоял в покоях. Я же все больше старался сложить поудобнее и отогреть заледеневшие члены моего брата да не испачкать рубаху, о чем мне было велено особо печься, ведь завтра меня будет испытывать король.


Когда меня по длинной, выложенной сверкающим мрамором галерее и ошеломляюще громадному коридору вели к королю Фридриху, солнце уже стояло высоко. Монарх пребывал в обшитом деревом кабинете, занимавшем одну из башен, окна которой выходили на спокойное море. Вдали по мерцающей глади вод было разбросано множество судов.

Наш Сеньор вошел первым, прижимая ладонь к груди. Я слышал, как среди высоких особ, что сгрудились у подножия лестницы со шляпой в руке, лежащей на эфесе шпаги, пробегали смешки, мишенью которых служил он. Однако же ему, по-видимому, удалось противостоять им, храня на лице выражение кротости и терпения наперекор неподвижности черт, которая объяснялась просто-напросто опасением обронить вермелевый нос. Пока мой хозяин беседовал с принцем, явились двое пажей, чтобы расстегнуть на мне одежду. Наконец меня подтолкнули в спину, я одолел три ступеньки и оказался лицом к лицу с монархом, с головы до ног облаченным в желтое. От него пахло смесью меда и пепла. Бородатое лицо с острым подбородком выражало крайнее утомление, а узенькая корона волос, венчая лысый череп, образовывала над его ушами подобие двух ручек, словно у корзинки.

Мне приказали разоблачиться. Вдоль изукрашенных резным деревом стен кабинета прошелестел вздох сострадания при виде обнажившегося уродства. Я разгибал ручки и ножки моего брата, меж тем как Сеньор не жалел красноречивого пыла, напоминая королю, что это диво не столь любопытно в сравнении с моей памятью, каковая по неведомой причине способна не только удерживать все впечатления, но и располагать их в безукоризненном порядке.

– Об этом ты уже говорил, – раздраженно проворчал король и велел принести книгу благочестивого содержания.

Мне, по обыкновению, хватило одного взгляда, чтобы запомнить страницу, потом я повторил все фразы, что на ней были, потом все слова по отдельности, их же задом наперед, да к тому же определил и число слов.

– А теперь, – король повернулся к моему Господину, словно ему претило обратиться прямо ко мне, – пусть назовет число букв.

Я назвал, и по монаршьему приказанию их тотчас стали пересчитывать. Когда слуга, который держал книгу обеими руками на весу, кончил счет, он заявил, что я пропустил две буквы. По-видимому, всех этих аристократов аж распирала неприязнь к моему хозяину, она ждала только повода, чтобы выйти наружу: их физиономии так и расплылись в ухмылках. Повернувшись ко мне, Сеньор одарил меня злобным, прямо-таки иудиным взглядом, и я понял, что он готов усомниться в моем таланте, который только что объявлял безошибочным.

Но второй подсчет, который тут же произвели, подтвердил мою правоту. Тут уж господин Браге без малейшей скромности восторжествовал над насмешниками. Грудь выпятилась, глаза засверкали, едва не затмив блеск его носа. Чтобы умерить столь буйное тщеславие, король велел спросить меня, сколько волосков в его бороде. Эта острота привела и восторг всех присутствующих за исключением его наследника, будущего короля Христиана IV, который был чуть постарше меня.

Он был наряжен в длинноватый зеленый камзол, его подбородок несколько выдавался вперед. Рядом с ним стоял Мунк, один из членов королевского совета, тощий, чернявый, как ворона, в серых коротких штанах, собранных в складки на коленях. Его шпага, торчащая из-под плаща и при каждом наклоне приподнимавшая его, напоминала хвост той самой птицы, чей клюв он также гордо выставлял напоказ. Тонкость, длина и заостренность его носа, должно быть, оскорбляли чувства моего господина. Впрочем, мне не потребовалось много времени, чтобы осознать, что господин Браге во всем усматривает поводы оскорбиться и, стремясь заклясть грозящую ему немилость, лишь ускоряет наступление беды.

На следующий день он допустил промах, утверждая, что подлинное достоинство присуще одной лишь науке, и призвав юного принца в свидетели своей правоты. Сеньор заявил старому монарху, что он, мол, не сомневается: придет день, и ему удастся убедить его сына, будущего государя, изучить астрономию и обратить свои помыслы к возвышенному. На что принц, без сомнения, сильно задетый, отвечал, что величие человека не зависит от рода его занятий: мудрецы, без сомнения, встречаются и среди смотрителей маяков, но было бы затруднительно отыскать смотрителя маяка среди мудрецов.

Для моего хозяина эта фраза прозвучала весьма недвусмысленно. Юный Христиан, даром что не интересовался ничем, кроме кораблей, таким образом давал понять, что ему ведомы резоны, побудившие его отца короля Фридриха отнять у господина Браге должность и поместье в Куллагоре, что в пяти милях от входа в пролив. Он допустил, что там погас маяк, из-за чего суда терпели кораблекрушение невдалеке от Кронборга, у мыса Куллен.

Господина моего страшно уязвили слова этого мальчишки, напомнившие о его унижении. Из-за них он всю ночь не спал. Я слышал, как он у себя на ложе сопел и постанывал: уж очень мрачным предзнаменованием показалась ему не по возрасту едкая сообразительность будущего монарха.

Назавтра старый король почувствовал себя дурно и посетителей не принимал. Наше судно приготовили к отплытию после полудня, но прежде королева послала за мной, ей ведь тоже хотелось, в свою очередь, проверить, что у меня за память. Она заговорила со мной запросто, без церемоний и правил этикета, и сообщила, что мой Господин, которого в то утро задержал у себя управляющий морского ведомства, распорядился, чтобы меня оградили от любопытства зевак и злобных выходок – предосторожность, свидетельствующая о благородстве и чувствительности его сердца.

При виде моего брата-нетопыря ее величество королева чуть не расплакалась. Но когда я оказался способен пересчитать по памяти сто сорок пять изразцов, которыми выложена северная галерея второго этажа, ее вместе со свитой охватило шумное веселье, к которому в очаровательном согласии присоединились ее белые собачки, слуги и племянницы. Их рукава с подкладными плечами пышно колыхались, нежная белизна всех этих шелков трепетала в лучах солнца, словно крылья морских птиц, а ноздри мои впивали пьянящий аромат роз и жимолости.

Меня привели в комнату, где хранились всяческие диковины. Там я с завязанными глазами перечислил предметы, которые знал по именам: черепаховый маникюрный прибор, кувшин для воды с двумя носиками, разные пестрые пустячки и флаконы из перламутра. Вещи же которых не мог назвать, я описал, очень повеселив этими описаниями дам.

Как же вышло, спрашивали они, что на острове Гвэн я им ни разу не встретился? (Королева в предыдущем году гостила там дважды.).

Я отвечал, что господин Браге поручил меня заботам Якоба Лоллике, чтобы я немного поучился латыни, а на его службе я в ту пору еще не состоял. Его доброта не знает предела: он меня приютил, кормил, одевал, сверх того я ему обязан жизнью, тут я безо всяких околичностей объяснил почему. В ответ некоторые из присутствующих как бы про себя (но так явственно, что я как будто своими ушами их слышал) присовокупили, что публика, по правде сказать, так охотно толпится в Ураниборге только из желания вдоволь; посмеяться над его новым хозяином. Его чванство, его манера гундосить, его супруга, женщина низкого происхождения, настолько слабая умом, что он, пытаясь это скрыть, просит ее перебраться на соседнюю ферму, чуть кто пожалует в гости, – все это при дворе служило постоянным поводом для шуток.

Ее величество тем не менее оставались к нему снисходительны, что и доказали вскоре, когда умер король. Юный Христиан и регенты избавили господина Браге от забот, доставляемых размерами и разнообразием его расходов. Смена короля почти ничего не изменила, привилегии, которыми он уже располагал, остались при нем. Тут ему помогла София Браге, его сестра, вышедшая замуж за дворянина из Скании на шестнадцать лет старше ее, у которого, впрочем, хватило ума, не успев одряхлеть, оставить жену вдовой, – это благодаря ее предприимчивости Сеньор не утратил расположения королевы и продолжал пользоваться доверием двора. Но его астрономию там в грош не ставили. Королева любила лишь медицину. Снадобья и рецепты, воскрешающие и оберегающие женскую красоту, на склоне лет убедили ее в ценности науки. Она в неописуемом множестве закупала кремы и пудры для своих приближенных и племянниц.

София, кое-что смыслившая во врачевании больных, прислала ей некоего Геллиуса Сасцеридеса, встревавшего за счет господина Тихо в его занятия алхимией, она хотела удалить его от брата. Если бы не ее вмешательство, безумие этого человека стоило бы мне жизни. У Геллиуса были круглые неподвижные глаза, он смотрел косо, как петух, и, по примеру своего господина, в одежде явно копировал цвета петушьего оперения. Ему взбрело на ум избавить меня от моего брата-нетопыря посредством хирургической операции, которую он намеревался произвести собственноручно с помощью хозяина дома. Он показал мне картинку из «Aurora Consurgens»,[6] где были изображены двое сидящих на земле детей, у одного из них на том самом месте, где я носил свою славу и бремя, зияла кровавая дыра.

Как?! Он хочет избавить меня от моего двойника, чья душа пребывает среди ангелов, а тело подвержено тяготам земным? «Ну да, и после этого ты сможешь бегать, как все мальчики твоих лет», – сказал мне Геллиус.

Ему более всего прочего не терпелось испробовать на мне тот самый порошок из спорыньи, который он десять лет назад изготовил для моего хозяина, а тот тщетно пытался применить его как средство против кровотечения моей матери.

К тому же мой дух не давал ему покоя с тех пор, как он повстречал в Виттенберге итальянца, мастера в искусстве запоминать, который станет потом известен всей Европе под именем Джордано Бруно. Мое уродство Геллиус считал свидетельством греховности. Он был столь озабочен постоянными мыслями о грехе, что совсем спятил. Страсть к искоренению порока в сердцах ближних терзала его нощно и денно. Но подозревая в каждом тайную скверну, он в конце-концов сам начал внушать окружающим те же подозрения, так что большинство учеников, обитавших в Ураниборгском дворце, считали его лжецом, похабником, содомитом. Изучая мое строение, он аж облизывался, щупая зад моего брата, хотя мяса в нем было не больше, чем у козленка.

Никто не любил Геллиуса. Мадам Кирстен наперекор мнению супруга стремилась уберечь своего юного сына Тюге от его влияния и даже присутствия. И хотя он был не лишен привлекательности, его ладный костяк, создание милосердного архитектора, обеспечил ему широкие плечи, отменную посадку головы, плоский живот, люди сторонились его желто-зеленых глаз, рыжей бороды, высоких и румяных скул какие бывают у норвежских моряков. К тому же я совершенно уверен, что год спустя не кто иной, как он, отравил Элиаса Ольсена.

Зрение у Геллиуса было еще хуже моего. Он не обходился без стеклянной лупы, занимаясь алхимическими опытами – Сеньор называл сию науку «земной астрономией», составлял смеси ртути, серы и свинца, золота, сурьмяного королька, ему одному дано было преуспеть в этом, хотя сам он и страшился последствий такой удачи. Результат они оценивали вместе, защищая глаза тюлем, с его внутренней стороны просвечивал латинский вензель «Uraniburgum», тот самый, которым вскоре станут помечать все издания, выходящие из островной типографии. По причинам, разгадать которые затруднительно, Геллиус приобрел большое влияние на нашего хозяина. Хоть господин Браге сомневался в успехе этого замысла, он, без сомнения, позволил бы ему отделить меня от моего брата, иными словами, убить, но тут выручил присущий мне дар преступать пределы дозволенного: я дерзко подмешал к шутке угрозу вечного проклятия.

– Ваш брат, лишенный жизни при вашем рождении, никогда не одобрит вас, если вы пожелаете умертвить моего брата, – сказал я Сеньору.

Обескураженный, он застыл, отставил свою оловянную кружку, локтем оттолкнул слугу, когда тот попробовал было ее наполнить, и вопросил тем протяжным, торжественным голосом, который он с изнурительным усилием умудрялся извлечь из своей груди в случаях, когда обстоятельства казались слишком серьезными, чтобы гундосить:

– Мой брат? Откуда ты узнал о моем брате? Кто тебе сказал, что мое рождение совпало с его смертью?

– Вы сочинили поэму, чтобы почтить его память, – отвечал я. – Свидетельство этого, оставленное вами в типографии, попалось мне на глаза. Но если бы я не вспомнил об этом, сейчас он сам нашептал бы мне ваши строфы, дабы убедить вас сохранить мне жизнь, которую вы некогда мне даровали.

– Да кто же собирается отнять твою жизнь?

Я указал на своего хирурга, стараясь не встречаться с ним глазами.

– Геллиус Сасцеридес, безусловно, сделает это, если попытается отделить меня от брата. Благодаря этому двойнику, которого вы зовете летучей мышью, я сам во сне пролетаю по ночному небу, чтобы узнать повесть свершившихся судеб.

Он рявкнул на музыкантов, и те умолкли. Теперь тишину нарушали только плеск фонтана, звяканье подносов да шум, что доносился из кухни.

– Говори, – сказал он. – Мне не терпится узнать, что случится со мной завтра.

Я глянул на его сестру, в тот день я увидел ее впервые. Низкорослая, полноватая, София зато была приятна лицом, за ее обширным лбом скрывался тонкий, проницательный ум, отмеченный веселостью, которой не смог пригасить даже траур по мужу. Она-то и пришла мне на помощь. Мой недуг внушил ей сострадание. И мои дерзкие слова ей понравились. Хирургические замыслы Геллиуса она считала безумием. К тому же, как она заявила, у него не остается времени заняться их осуществлением, ведь королева призывает его к себе в Кронборг.

Потом она приказала налить мне пива в кубок, который я тотчас осушил, и положить на мою циновку лимонную дольку, запеченную в меду. А когда в ее честь давали обед, еще добавила, что ее очень обяжут, если станут обходиться со мной мягко. На остров она прибыла утром, сойдя на берег в сопровождении служанки, маленького сына, черного пса по кличке Турок, двух лакеев с гнедыми конями – они их вели в поводу за кольца, продетые в нос, – француженки-белошвейки и садовника, так как она выращивала растения во все времена года, прикрывая их от мороза стеклянными рамами, которые возили за ней повсюду.

А вот что до жены Сеньора, выглядевшей страшно неестественно в шляпке, из-под которой выбивались ее белобрысые пряди, в прикрывающей грудь прямой пелерине с черными полосками и пышными рукавами, – так вот она, больше смахивала на Бенте Нильсон, когда та по утрам, сидя на табурете и глядя на проходивших мимо поденщиков, только что отведавших ее пивной похлебки, еще так недавно ворчала на меня: «Иисусе милосердный, какой же ты грязнуля!»

Урожденная Кирстен Йоргенсдаттер, супруга Тихо Браге, по происхождению совсем не была ему ровней. У нас таких простолюдинок, проводящих жизнь при знатных господах, зовут «слайфред», и даже если над их детьми, согласно датским законам, не тяготеет позорное клеймо незаконнорожденных, двусмысленность их положения тяжким бременем ложится на плечи. Нижняя губа Кирстен уныло отвисала на ее массивный подбородок. Робкая, усердная, она ничего так не; любила, как игру на виоле, пение и церковные хоры. Она не спускала глаз с самого высокого из музыкантов, который торчал перед ней, словно заводная игрушечная цапля, ожидая, чтобы Сеньор подал знак и механизм привели в движение.

Однако сейчас хозяин дома хотел слушать не музыку, а меня.

– Подойди, – приказал он.

Я сделал шаг вперед и отвесил поклон всем присутствующим. Енс Енсен Венсосиль, новый пастор церкви Святого Ибба, был на этом обеде в числе приглашенных, еще за столом сидели один дворянин из города Роскилле, где за Сеньором числилось несколько должностей и откуда он получал значительный доход, немецкий астроном, совершенствовавшийся в своем ремесле при гессеннском ландграфе, английский торговец Филд, который назавтра подарил мне живую сороку, и первенец Господина, юный Тюге, чьи голубые глаза вечно взирали на меня с ужасом, который называют священным, ибо в страдании ближнего ему виделись черты Христа.

Охмелев от пива, что со мной, начиная с десятилетнего возраста, случалось частенько, я едва держался на ногах. Дворяне настойчиво побуждали меня напиться допьяна, чтобы поглядеть, как я, сплоховав, буду падать или вывалю все, что съел, перед носом собаки, привязанной к одному из стульев.

– Вчера, – проговорил я, – боясь, как бы господин Геллиус не пожелал вырвать моего братца из моей утробы, я, перед тем как уснуть у себя под лестницей, попросил Господа нашего избавить меня от этого испытания, и тогда я увидел во сне царство мертвых.

– На что оно похоже?

– Оно совсем как земли Исландии, белизна снегов и сияние небес подсвечены пламенем, что вырывается из земных недр, а льды светло-голубые, будто очи девственницы.

– Что еще ты видел?

– Среди облаков я услышал голос моего брата-нетопыря, он меня успокоил: иди, говорил он, я подам тебе знак.

– Что он хотел этим сказать?

– Что он оберегает меня. А насчет знака, это наверняка не что иное, как возвращение того Божьего человека, прибывшего сюда из Исландии, что был так добр ко мне недавно, когда я еще жил у Якоба Лоллике, благодаря которому вы соблаговолили обратить внимание на мой печальный жребий.

– Стало быть, по-твоему, он вернется?

– Я уверен, что он уже в пути.

Сеньор отнесся к этому самоуверенному пророчеству т раздражением.

– Что еще наболтал тебе твой нетопырь?

– Он мне сказал: «Больше не страшись быть отторгнутым от меня, но скорее опасайся, что тебя разлучат с твоим Господином, ибо ты без него погибнешь и от жителей острова не дождешься ни капли сострадания. Но этот благородный муж добр, он справедлив и подобен царице пчел, той, что не кусает, но впятеро крупнее своих сородичей, власть же ее полна благости и милосердия».

Это уподобление, почерпнутое мной накануне из книги символов, крайне мало подходило к сеньору Браге, чье господство над обитателями острова отличалось, напротив, сугубой свирепостью. Впрочем, он и не поверил моим похвалам, отмел их презрительным жестом. Но картины царствия небесного, якобы виденного мной, его очаровали, и он, похоже, впал в меланхолию.

Тут его ученик Христиан Йохансон, наделенный очень нежной душой, к тому же сирота, питавший к своему учителю болезненно пылкую привязанность, а утешения искавший у дворцового управляющего Хафнера, попытался заткнуть мне рот:

– Ты пьян, замолчи, – сказал он.

– Кто остерегается опьянения, тот и правды боится, – отвечал я, снова повторяя фразу из книги «Эмблемы», ведь в ту пору моя память заменяла мне способность суждения, это диво дивное, что она, снова и снова выручая меня, никогда не попадала впросак.

Сеньор – чьи усищи, вызывающе торча на его надутой морде, напоминали усики какерлакера, которого мельник Клас изловил в липкой смоле и велел изжарить в ямке на откосе – распорядился, чтобы я сию минуту прекратил жевать. Обещал, что распорядится принести мне разделочное блюдо с кусками самого лучшего мяса, если я еще получше растолкую ему пророчество относительно слона.

Само собой (прибавил он, обращая этот намек к своей супруге), чья-то болтливость дала мне возможность проведать, что король наградил его орденом. Оттого я и смекнул, что он должен взять верх над своими недругами при дворе. Тем не менее он желает знать, в чем именно выразится эта его победа. Я отвечал: «Ваши владения на севере принесут вам доход, и вы получите от королевы круглую башню для своих наблюдений».

София Браге тут же заверила своего брата, что ему следует беречь меня и лелеять. С той минуты, как высадилась на острове, она выжидала удобного повода, чтобы сообщить счастливое известие: посещение Гвэна двумя регентами, что состоялось после кончины короля Фридриха, принесло свои плоды: кроме доходов от ленного владения Сеньора, его норвежского фьефа на берегу Северного фьорда, которые покроют все его чрезмерные траты, королевство предоставляет в пользование господина Браге круглую башню для его астрономических наблюдений. Она расположена в конце Фарвергаде, копенгагенской улицы красильщиков, возле крепостной стены, рядом с их домом.

Если то, что касалось Нордфьорда, связанных с этим многонедельных придворных интриг и счастливого их завершения, мне еще мог рассказать какой-нибудь лакей или гость, то предоставление крепостной башни в пользование Тихо Браге как свидетельство особого доверия к нему государыни являло собой милость непредвиденную. Эта новость не могла быть известна никому, по крайности из тех, кто не состоял в непосредственной связи с Богом или дьяволом.

Меня подозревали и в том, и в другом. Сеньор давал понять, что, по его предположению, я прочел в тайных свитках Лукавого знаки людских судеб, чем нарушил божественные законы и оскорбил Христа. Он меня опасался, не любил и, если бы не этот страх, который я ему внушал, несомненно, помыкал бы мною еще куда грубее, тогда разве только сестра могла бы смягчить его неприязнь ко мне.

Она сообщила мне известия о Якобе Лоллике, ныне он ведал приходом по соседству с дворцом Кнутсторп. Меж тем музыканты все еще играли. Сотрапезники повеселели, у них развязались языки. Наконец, когда они отвлеклись от его персоны, Господин велел мне приблизиться и стал выспрашивать, что имеют против него старик Ассарсон, Клас Мунтхе и еще многие жители селения.

– Кто-то настраивает их против вас?

– Это именно то, о чем я тебя спрашиваю, скотина ты этакая.

Фюрбома в благодарность за то, что предупредил его об опасности бунта, он упек в тюрьму.

– Как я могу лучше вашего знать, что у них на уме?

– Потому что ты один из них! – выкрикнул он так громко, что все могли слышать. – Ты плоть от плоти этого сброда, злоумышляющего против меня и не желающего мне повиноваться! Эти негодяи с их ленивыми телами, сердцами бунтовщиков и мелкими, злобными душонками тебе сродни, вот и выкладывай сей же час, что они задумали!

В скором времени он намеревался заложить в Голландской долине бумажную мельницу, а чтобы пустить ее в ход, требовалось, невзирая на малый уклон островной почвы, произвести осушительные работы. Но прежде он хотел узнать от меня, какими средствами ему надлежит добиться от своих работников исполнительности и послушания.

– Расспросите Густава Ассарсона, – посоветовал я, приметив, что его сестра слушает наш разговор. – Этот малый очень не прочь вам понравиться. В прошлом году, заставляя меня показывать морякам и слугам ваших гостей моего брата-нетопыря, он говорил, что надо бы как-нибудь представить меня Сеньору, дескать, он к вам вхож, когда пожелает, а вы бы его за это наградили.

– Ему и соврать недолго, – буркнул хозяин.

Но тотчас же господин Браге, оставив эту тему, повелел мне до завтра хорошенько обдумать его вопрос: в том не признаваясь, он вновь склонялся к мысли, что я колдун. Но во мне проснулся мой шутовской нрав, и я отвечал: «Выдавайте своим рабочим вдоволь пива, два дня подряд поите их, сколько влезет, и повторяйте это каждые месяца три, тут уж бунта и в помине не будет».

Он пригрозил отправить меня в тюрьму за компанию с Фюрбомом, совет же отверг, а между тем лучше было бы к нему прислушаться. Но если бы сильные мира сего были разумны, дела в нем пошли бы еще хуже, ведь никто из них не соблаговолит дать себе труд управлять.

Как раз подошло время вставать из-за стола, и тут Сеньор принялся донимать Геллиуса, нарочно желая унизить его перед Йохансоном и прочими, которые отправились было подбросить дров в печи комнаты наблюдений, нашей обсерватории. Он позвал их обратно, чтобы никто ничего не упустил из этого урока: наверняка хотел им показать, как они дорого поплатятся, если вздумают разглашать тайны его науки по германским городам, откуда и прибыла половина его учеников.

Он начал так:

– Я получил от Джордано Бруно, этого итальянца из Нолы, о котором ты мне рассказывал, его книгу и письмо. И то, и другое крайне нескромно, он мне возвещает, что, дескать, мы с ним, он и я, пришли к одному и тому же научному выводу относительно бесконечности небес и того, что он именует «невыносимой гордыней мысли Аристотеля». Главное, он приписывает себе комментарии и размышления, которые естественным образом вытекают из книги, напечатанной в Ураниборге под именем нашего добрейшего Элиаса. Да и другие соображения, также вышедшие из этих стен. Геллиус очень походил на петуха – не только пестротой наряда, но и его оттенками, лицом, круглыми глазками. Он по-петушиному задрал голову и заявил, пытаясь изобразить улыбку терпения:

– Разве ваш друг Дансей, посол короля Франции, не встречался в Лондоне с Джордано Бруно, прозванным Ноландцем? Я сам слышал, как вы упоминали об этом в прошлом году. Вот от кого он мог узнать все, что понадобилось для такой книги.

– Дансей ничего не смыслил в астрономии. А Кастельно, у которого он гостил, посланник Франции при дворе Елизаветы, смыслил в ней, если это возможно, и того меньше. Так что, полагаю, именно ты, Геллиус, желая пустить пыль в глаза этому обществу болванов, выдал им кое-какие здешние секреты.

– А я знаю, – вскричал я, стремясь показаться забавным, – знаю, почему он задумал разрезать меня надвое! Он хочет принести в жертву скорее мою половинку, чем свою!

– Ты это о чем? – спросил Господин.

– У него тоже есть свой припрятанный братец, только он весь внутри, ничто не торчит наружу. Крыльев у него нет, но он терзает ему нутро, как тот орел, что пожирал печень Прометея.

Хозяин и его сестрица стали смеяться над Геллиусом. Я совсем обнаглел и принялся изображать перед ними петушка, прося, чтобы мне простили скудость моего оперения. Что до Геллиуса, он, вырядившись в слишком куцый плащ, сплошь расшитый зелеными и голубыми узорами, и полосатые кюлоты в немецком духе, покинул остров в тот самый час, когда к его берегу подплывала барка с красной обшивкой, а на палубе, на самом виду, стоял высокий человек, гость из Исландии, чье прибытие было мною предсказано.

Да, то был Одд Айнарсон, с его безбородым лицом, с длинными белыми волосами, что спускались из-под черной шляпы с узенькой серебряной лентой, в рясе из льняного грубого полотна, протертого на колене. В тех краях, столь близко соседствующих с царством вечности, но овеваемых земным Бореем, откуда он прибыл, ему был присвоен сан епископа, но одевался он как простой священник. Когда он взбирался по крутой тропе от пристани, я все смотрел на него, и сердце щемило от мучительного предчувствия: он слишком часто спотыкался. Полы его плаща трепетали на ветру, словно крыло раненой птицы. Цвет его одежд напомнил о сороке, которую в то же утро подарил мне Филд, тот самый торговец из Англии, что сидел вчера за столом и сказал мне: «Take it with you and pray for me».[7]

Одд Айнарсон, которому меня представили заново, долго размышлял над успехами моей двойственной природы, потом вдруг глянул мне в лицо с несказанной добротой, что доступна лишь тем, кому их возраст позволяет увидеть, как раскрываются врата небес, и сказал: «Якоб прав, ты пришел на землю, чтобы подвергнуть испытанию гордыню твоего господина».


Вечером я понял, что он имел в виду. Дождь лил как из ведра, над медными фигурными крышами дворцовых покоев завывал ветер, этот тревожный звук метался по лестнице, достигая залы, где смешались запахи мокрой собачьей шерсти, одежды и кухни.

Во время обеда, затеянного в честь Айнарсона (которого уведомили, что я предсказал его прибытие, так как он явился мне в сновидении, хотя он шутливо возразил, что совершенно об этом не помнит), Ротман, придворный математик ландграфа Гессенского, человек редкостного обаяния, когда ему перевели остроту Сеньора насчет моих наглых ответов, обронил замечание, что заданный мне вопрос был более наглым, чем ответ. Тогда, разыгравшись, мне обещали полную безнаказанность, если я сумею придумать какой-нибудь воистину наглый вопрос.

Господин прикрикнул на музыкантов, чтобы сейчас же замолчали. Он, как водится, уже закусил удила, стал требовать от своей сестры Софии, чтобы ее люди перестали шуметь, но так этого и не добился, наседал на мадам Кирстен и ее дочерей, сидевших в дальнем конце стола, нежным голосом убеждая их не так громко смеяться, споря о том, кому Достанется деревянный календарик, но и тут не преуспел. Наконец он предоставил им стрекотать сколько влезет, сдержал досаду и велел мне приблизиться.

Разговор как раз шел о ночных наблюдениях, где моя роль (если я вправе претендовать на таковую) состояла в том, чтобы проверять последовательность записей, которые Ольсен делал при свете свечи под сенью подземного купола' Стьернеборга. В эти ночные часы, сказал я, все спит во мне, кроме моей памяти. С моим слабым зрением не увидеть того, что доступно острому глазу учеников нашего Господина – Флемлёсэ, Христиану, Ольсену и Кролю, прозванному Совой. К тому же, не попади я в окружение столь возвышенных умов, наделенных столь проникновенной зоркостью, я бы и помыслить не мог о том, какое множество звезд вращается над нами в небесных сферах.

– А между тем… – сказал я.

– Черт возьми! – завопил Сеньор. – Шумливость моих дочерей передалась их матери, за этом столом уже невозможно разговаривать! Замолчите, дамы!

– Быть может, – продолжал я, – где-то в подлунном мире развешаны еще тысячи звезд, но свет их слишком слаб, чтобы глаза жителей Земли могли различить его. Существуют ли они, пока никем не узнаны? Прежде чем Сеньор откроет новую звезду, чтобы она прославила его имя на всю Европу, она не существует ни для кого и, раз никто ее не видел, не существовала ни для кого во веки веков. Если бы люди, живущие на Земле, никогда не поднимали глаз к небесам, если бы зрение у них у всех было не лучше моего, каким образом устрашающее множество светил могло бы облечься для них реальностью? Если правда, что звезд в небе не меньше, чем вшей на бедняцком ложе (Ольсен меня уверял, что так оно и есть), и нашелся бы человек, который, на свое счастье, оказался бы нечувствителен к укусам вшей, не замечал бы, как они ползают у него по затылку, и не видел бы их, откуда бы он узнал, что они живут в складках его соломенного тюфяка?

«Так же и со звездами, – говорил я далее, – если никто отродясь не наблюдал их, как можно судить, существует ли та звезда или эта? Почему ей не находиться там или, напротив, здесь? Если никто не может сказать, где пребывает то, чего он не видит, почему не сделать вывод, что звезды, покуда никем не наблюдены, и не находятся нигде? И как то, что нигде не пребывает, может существовать?»

Айнарсон встрепенулся и возразил:

– Как? Да по той веской причине, что Создатель видит это, дитя мое. Господу, что парит над миром и блуждает в небесной ночи, ведомо число звезд, он помнит его так же, как помнит все.

И он наклонился к господину Тихо, спеша напомнить, что тот сулил мне безнаказанность, а я прекрасно видел, как соблазняло моего хозяина искушение на время забыть о своем обещании. (Что до меня, я был как громом поражен словами его гостя насчет Божьей памяти.)

С тем, что мой вопрос был воистину самым дерзким, какой только можно задать в доме астронома, согласились все, кроме Филиппа Ротмана, математика ландграфа Гессенского. Его глаза и нос отсвечивали желтым из-за близости подсвечника; он спорил с моим Сеньором по-немецки. Их беседа продолжалась долго и все на том же языке. Элиас Ольсен и особенно Ханс Кроль, под воздействием выпитого пива таращивший свои круглые глаза, стали вмешиваться в разговор, потом их примеру последовал и Христиан Йохансон, плененный горделивым простодушием моей речи.

Под конец сии высокоумные особы перебрались в зимнюю залу, поближе к высокой черно-голубой печи с львиными мордами, меж тем как я отправился восвояси, к себе под лестницу, где меня ждала моя птица в клетке из прутьев ивы – подарок англичанина. Я затушил пальцами свечку, улегся и задремал, сожалея о том, что существование вшей в постелях бедняков не остается ведомым одному лишь Господу.

* * *

На следующий день все ученики выказывали мне суровое неодобрение. Однако София, сестра господина, заявила что это несправедливо, и приняла мою сторону. Ее служанка по имени Ливэ, юная малорослая брюнеточка, вечно в голубом передничке и с пустой оловянной кружкой, шепнула мне, что из-за меня Сеньор распрощался со своим гостем на день раньше, поскольку их вчерашний спор принял такой оборот, который сделал немыслимым его дальнейшее пребывание под этим кровом.

Ротман, математик ландграфа Гессенского, и впрямь откланялся, извинившись и всем объяснив, что спешит отплыть, пока море спокойно. Меж тем он, наблюдая, как его люди грузят пожитки на узкую весельную лодку с немецким именем, дал одному из слуг приказ сесть на коня, выехать на дорогу, ведущую к садам Ураниборга, и отыскать меня, заглянув к мельнику Класу. Этот посланец вручил мне подарок – голубой футляр с очками его господина. Под крышкой лежала записка: «Animos astra ad alta traho»,[8] тем самым он побуждал меня к созерцанию величавой красоты звезд. Получив такой дар, я смог, глядя со стены церкви Святого Ибба, увидеть, как судно моего благодетеля удаляется в позлащенную закатом морскую даль, и это зрелище меня очень взволновало.

В это время София Браге пришла в церковь, чтобы помолиться. Когда мы возвращались в Ураниборгский дворец, я ехал на подножке ее кареты. Вдруг она и ее юная служанка, наклонившись ко мне, стали со смехом и шутками наперебой объяснять, из-за чего Сеньор повздорил со своим гостем. Немец утверждал, что Земля вращается. А наш Господин хотел доказать, что она неподвижна. Он говорил, что если бы это было не так, то шар, брошенный с верхушки высокой башни, никогда бы не падал вдоль стены отвесно, он отклонялся бы вследствие движения Земли. Юная Ливэ придвинулась ко мне вплотную, ее голая рука была совсем рядом, а черная прядь танцевала от ветра и скачки, она прибавила, что при таком рассуждении, ежели меня сейчас столкнуть с кареты, я шлепнусь наземь поодаль от ее колес. Тут госпожа София и лакей Хальдор, что правил лошадьми, оба расхохотались, а когда Ливэ увидела, что я тоже смеюсь, она поняла, что я совсем не тщеславен. С того дня мы подружились.

Позже эту сценку пересказали моему хозяину, который стал относиться ко мне терпимее, тем паче что установилась погода, чрезвычайно благоприятная для наблюдений. Она продержалась на диво долго – все лето. Однажды, стремясь понравиться его дневным гостям (трем шотландцам с ястребиными глазами в пестрых кюлотах до колен и камзолах, расшитых золотыми крестами и перехваченных длинными поясами из бежевой тафты), я перечислил по порядку тридцать предметов, расставленных на изразцах пола, и указал каждому, где он находился, когда я вошел. Они тем временем щупали моего брата-нетопыря, разгибали ему пальцы и локти, а Сеньор приказал мне одеться: «Прикрой, – говорит, – своего птенчика». При клетке моей сороки имелась черная покрышка, и эта двусмысленная фраза немало рассмешила собравшихся: член у меня был уже не детский, высокородные господа, разглядывая наготу брата, не преминули и его заметить, причем нашли, что такой объем в состоянии покоя – это уже нескромно.

Когда мой птенчик вернулся в свою темницу, Господин еще и пожелал узнать мое мнение относительно системы Птолемея. Я притворился, будто не понимаю, о чем он толкует. Но ученики успели уведомить его о наших спорах. К тому же мой приют переместился в пределах дома. С моей лестничной площадки меня прогнали, но отправить в людскую не решились. Со своим тюфяком и книгой эмблем, заменявшей мне подушку, пришлось перебраться к подножию лестницы бельведера под галереей каморок, где жили ученики хозяина, своего рода келий, расположенных под крышей срединной башни по образцу цветочных лепестков (оттуда Сеньор мог вызвать любого, дернув за шнур колокола). Юный Христиан Иохансон из Рибэ показал мне портрет Птолемея, висевший в галерее этажом ниже, и сказал, что, по мнению этого древнего астронома, небесные тела прикреплены к вращающимся хрустальным сферам.

Христиан не утаил от Господина, что был такой разговор, и вышло так, как если бы у меня хватило нахальства составить на сей счет собственное мнение. Тихо Браге спросил, какое. Я оглянулся на его сестру Софию, моля о помощи, и она взглядом мне ее обещала. Ей сходили с рук любые капризы. Она только что получила право свозить меня в Копенгаген, чтобы показать ее тамошним подругам мое уродство.

– Говори! – настаивал он.

– Если бы я имел право рассуждать о столь высоких материях, – промямлил я, охваченный непритворным сомнением, – я бы сказал, что, мне сдается, Земля неподвижна.

– И почему же?

Лишившись возможности меня унизить, он счел забавным послушать, как я стану защищать не чужую, а его собственную систему.

– Потому что, ежели бы она вращалась вокруг Солнца и тем не менее ваши измерительные приборы при всем их совершенстве не могли бы, как я часто слышал от вас, уловить никакого изменения в положении звезд, тогда выходило бы, что эти самые звезды так далеко…

– Так далеко, что?…

И он потребовал, чтобы я выкладывал, что хочу сказать, сей же час, не медля, не раздумывая.

– Ну… это бы значило, что высота небес непостижима.

Элиас Ольсен и Христиан Иохансон переглянулись, как если бы такой ход мысли их ужаснул. Что до Господина, он пришел в полнейшую ярость:

– Непостижима для кого? Для тебя и тебе подобных? Для этого сброда, что, живя на землях короля, злоумышляет против своего господина?

Его трясло от бешенства, серебряный слон так и запрыгал на его обтянутой бархатом груди, тут уж стало не до безграничных просторов небес. Теперь его обуяли земные обиды, он принялся жаловаться на Ассарсона и людей с его фермы, которые добивались, чтобы их избавили от работы на мельнице. Когда за ними посылали, чтобы всучить им заступы, они едва волочили ноги, при приближении десятника плевались и грозили прикончить управляющего, шестидесятидевятилетнего беднягу Хафнера.

Чтобы увильнуть от рытья новых прудов, намеченного голландскими архитекторами, мужчины Гвэна прикинулись, будто их поразил внезапный недуг. Просили о помощи сестру хозяина с ее познаниями в медицине. София Браге готовила мази и порошки из растений, которые сама же выращивала – из аврана, солодки, мака – и охотно их предлагала, в то время как ее брат приказывал своим людям врываться в дома и вести точный счет больных. Иные из последних были настолько бодры, что их заставали за полевыми работами. Таких, чтобы проучить, отправляли в тюрьму на столько дней, сколько они пропустили, отлынивая от повинности.

Желая меня смутить, хозяин спросил, какого я мнения на этот счет. Я отвечал, что, добавляя ко дню прогула день заточения, он получает два дня, когда строптивый работник бездействует. Будь он управляющим, при таком обыкновении он быстро довел бы дом до полного разора.

«Ты прав, – сказал он. – Значит, я начну действовать по-другому, последую твоему совету: прикажу пороть мятежников».

Хафнер получил соответствующие предписания. Этот бедняга с душой, исполненной евангельской кротости, должен был дважды в месяц приводить нескольких поденщиков к отдушине темницы, что в подвале под флигелем для челяди, и приказывать пороть их на глазах сородичей – зрелище, от которого Сеньор получал видимое удовольствие, до предела усугубляемое тем, что он принуждал меня при сем присутствовать.

По острову распространилась молва, что вдохновителем этих жестокостей являюсь я. Густав Ассарсон, ни единого дня не отдавший принудительным мельничным работам и однако избегнувший как плети, так и заточения, сумел уверить односельчан в моем предательстве.

Бенте Нильсон в ту пору хворала, я, что ни день, навещал ее в сопровождении Хальдора, лакея Софии Браге, крайне молчаливого великана, охранявшего меня, когда мне случалось выходить за ограду Ураниборга.

От Бенте я узнал и о других жалобах на Господина, поводом для которых, видимо, стал опять-таки я. По уверениям Густава Ассарсона, кое-кто из знатных гостей, подстрекаемых неким Геллиусом, искал во дворце моего общества, дабы я им служил для утех, противных природе. Уже созрел замысел донести об этом двору, изложив обвинения в письме, обращенном к регентскому совету, написать которое берется пастор церкви Святого Ибба. Бенте заверила, что она молится за меня. Она много думала о моей матери, на которую я очень похож и которая уже много раз подавала ей знаки своего присутствия, что доказывает близость ее собственной кончины.

Вскоре навсегда утратил ту, с кем мог говорить о своей матери. Ливэ, молоденькая служанка Софии Браге, которой приписывали способность видеть лица усопших, заинтересовавшись моими рассказами, отправилась со мной навестить Бенте. Увы! Это случилось в тот самый день, когда Христос призвал ее к себе.

Я понял тогда, почему сам Тихо и его сестра София добиваются такого успеха, исцеляя больных: приблизившись к Бенте Нильсон, распростертой на своем узком каменном ложе подле утлого очажка, Ливэ провела ладонями по ее одноглазому лицу, по лбу, в котором, по словам несчастной, гнездилась адская боль, и от рук ее исходил благодатный жар, прогнавший признаки недуга, не упразднив его причины. Яркие солнечные лучи, врываясь в комнату, слепили глаза, мешали видеть происходящее, но в миг, когда тонкие губы Ливэ коснулись лба Бенте, она испустила дух, и мне показалось будто моя мать покинула этот мир во второй раз.

Назавтра ее положили в землю под бледным солнцем, при шуме бесконечно плещущих волн. Я надел очки немца, чтобы наконец-то разглядеть таинственный, доселе сокрытый блеск королевского дворца вдали. К этому видению примешались рассказы, что я слыхал с младенческих лет, о неведомых землях, внезапно всплывающих из моря в той стороне, где Куллен или, может, Мальмё. Мои понятия о расстоянии были столь расплывчаты, что мне казалось, будто я вижу блистающий брег Исландии, пристань мертвых, где только что высадилась Бенте, там ее встречают моя мать и мой отец, наконец-то освобожденный из водного шумного плена. При этой мысли из глаз моих полились слезы облегчения. Ныне я припоминаю и обретаю вновь их сладость, ибо взобрался опять на ту наблюдательную площадку, откуда моей надежде брезжит обетованная земля.

В эти самые минуты брат Ольсена, его жена и сын мельника Класа, плут и громила по имени Свенн, который дубил заячьи шкурки и хвалился то сшить из моей кожи теплые штанишки моему братцу, то вырезать его у меня из брюха и продубить его собственную кожу, короче, эти трое сговорились прогнать меня с кладбища. Ливэ спаслась бегством. Лакей Хальдор, каким ни был великаном, едва избежал погибели, встав на мою защиту. Ему чуть не раскроили камнем череп, рана два дня кровоточила. Нам пришлось отплыть в Копенгаген, оставив его на острове, сестра Господина торопилась отправиться в дорогу, поскольку море начинало волноваться.

София Браге страдала морской болезнью. Во время плавания служанка массировала ей шею ладонями, обнажала грудь. Такие вольности, непривычные для большинства и особенно странные здесь, среди бесприютных водных просторов, по-видимому, внушали презрение команде, теснившейся тут же на полуюте.

Набегавшие валы становились все круче, но садовник-поляк Антон не обращал на окружающее ни малейшего внимания. С головы до ног в бледно-голубом – мне еще с тех пор сдается, что это свойственно всем его соплеменникам, да и здесь, в Праге, когда я встречал поляков в прошлом году у архиепископа, они носили те же цвета, – за отворотами его серых ботфорт торчало множество приспособлений для рытья и сшивания. Оберегая свои горшки и стеклянные короба от прихотей морской стихии, он был так поглощен этими заботами, что совершенно не замечал моего присутствия ни тогда, ни всю последующую неделю, если не считать того утра, когда я застал его, голого, на изготовку перед придворной белошвейкой семейства Браге.

Сия последняя мне заявила, что, если я вздумаю нанести ущерб ее супружеству, предав увиденное огласке, ее брат, солдат и стражник на таможенной заставе Вестерпорта, позаботится о том, чтобы я сдох в страшных мучениях: разрубит надвое и вырежет из меня моего брата (тот же замысел, что лелеял Геллиус). И вечером, не пригашая своей любезной улыбки, она еще повторила эту свирепую угрозу, когда наряжала меня в серую рубаху с фестонами и черную куртку юного грамотея, перехваченную в талии широкой тесьмой на манер того, как ходят солдаты в Ростоке.

В таком одеянии я был представлен супруге некоего высокопоставленного лица, причем в доме этой госпожи – подобное со мной случилось впервые – двойственность моего телесного устройства произвела меньшее впечатление, нежели моя безукоризненная память. Доказательства ее совершенства я предоставил те же, что и всегда. Когда же сестра моего господина в свой черед созвала гостей, меня уже не заставляли раздеваться. Слуги обходились со мной без грубостей. Вместо пива гостям подносили вино, привезенное из Франции, алое на цвет и упоительно вкусное. На стол подавали сладости.

На четвертый день София Браге распорядилась, чтобы грузчик – образина с громадными лапищами, поросшая черной шерстью – по шумным улицам, опоясывающим Вестергаде, проводил меня к собору. Там я оплакал горькую долю моей матери и Бенте Нильсон. Я молил Иисуса Христа охранить меня от прегрешений, дабы моя порочность не омрачила их небесного блаженства.

По возвращении меня уже ждала Ливэ, вся в черном, как обычно, и в плоской, словно у пажа, шапочке. Она меня повела на круглый двор, что в конце улицы Красильщиков. Стены там отделывали работники нашего Сеньора. Он должен был, направляясь в Роскилле, куда его призывали дела, оставить им свои указания, и все они, похоже, страшно боялись его прибытия.

С высоты башни открывался обширный вид на кирпичные стены и соломенные кровли Копенгагена, на храмы Святого Клементия и Святого Николая, на улицы, что змеились внизу, в наклонных дымках очагов и лужах, розовеющих в закатном освещении.

Вскорости мой взгляд приковали к себе две ближние мельницы. Их высота, тень, отбрасываемая их крыльями, метущая обширное пространство, вращение лопастей в плоскости, перпендикулярной жернову, – все это приводило на ум некое сцепление шестерен, движимых необоримыми силами небесными, и потрясло меня более, нежели вид самого города. Когда Ливэ испросила у своей хозяйки позволения прогуляться со мной за стенами, по ту сторону крепостного рва, я упоенно загляделся на этих гигантов, жестикулирующих на фоне алеющих небес, и юная служанка, приметив мой сумасшедший восторг, отринула последние остатки предубеждения, еще заставлявшего ее остерегаться меня. Она мне рассказала, что ее отец убил ее мать, погибнув затем от мстительной руки женина брата; она описывала мне три круга, через которые суждено пройти умершим, – зеленеющие кущи рая, царство света и обитель вечного покоя, уготованного блаженным. Едва достигнув семнадцати лет, она в точности знала не только все обстоятельства, но даже час своей собственной кончины. Когда же я ужаснулся, она беспечно заверила меня, что проживет еще сто лет.

Провидение одарило ее уймой невидимых миру талантов, на прочее ей было наплевать. Она не блистала манерами, сквернословила, как мужик, вечно слонялась там и сям, молотя себя по коленям оловянным горшком, дабы показать, что направляется по какой-то хозяйственной надобности, и без конца шпионила за своими хозяевами и их гостями.

Как только мы вернулись домой, Господин решил использовать ее дарования для лечения больных. София Браге проводила столько времени, склоняясь над ложем местных страждущих оборванцев, и добивалась такого успеха, что брату захотелось познакомиться с ее врачебными приемами.

Все очень просто, сказала ему София: надо лишь прислушаться к советам ее служанки.

Тогда он тоже привлек Ливэ к врачеванию его собственных пациентов, что пришлось по душе как им, так и ему самому. По большей части то были дворяне и торговцы, в иные дни заполнявшие остров с самого утра. Он пользовал их под землей, в алхимическом кабинете, где печь вечно оставалась холодной: боялись ртутных испарений. Малютка Ливэ помогала ему, поднося какую-то тряпицу, пропитанную настоем трав, которым она протирала шею и виски больного. Потом она под каким-нибудь предлогом удалялась в сопровождении астронома к подножию лестницы, чтобы там сообщить ему, какова природа хвори, грызущей посетителя, и чем ее надобно лечить.

Этот дар, которому она тщетно пыталась меня обучить, состоял, по ее утверждению, в том, чтобы единым усилием мысли проникать в то воображаемое место, где в лоне царства смерти объяснение тайн запечатлено так, что его можно прочесть. Как ни трудно этому поверить, число высокородных пациентов, стремящихся на остров, чрезвычайно возросло, причем они так хвалили лечение, что дальше некуда. Известность Тихо Браге-целителя едва не затмила прочих его достижений. Сеньор жаловался, что стоит выйти за ворота, как его уже подстерегают, будто он управляющий лазарета. Чуть только ему подавали коня для ежедневного посещения строящейся бумажной мельницы, как бывшие начеку слуги извещали о том своих господ, поджидавших на ферме, и все они устремлялись к западным воротам.

Пришлось Тихо Браге выделить час для занятий медициной сверх обычных забот, которые он должен был посвящать своим гостям, не обремененным недугами. Большая часть из них являлась туда, желая постигнуть ход небесных светил. Иногда он говорил им с тем особым полушутливым, полусерьезным видом, который он изображал, хмуря брови над своим медным носом, словно хотел удержать его от падения: «Сейчас я занят и вынужден лишить себя вашего общества. Йеппе мог бы вместо меня потолковать с вами о звездах, ему достаточно лишь посоветоваться со своим птенчиком, чтобы суметь разрешить вопросы, которые задают себе ученые всей Европы».

Тогда я, повернувшись к гостям, отзывался фразой «Мой птенчик готов служить вам, милостивые господа» или другой какой-нибудь двусмысленностью в том же роде, чем немало потешал хозяина.

Потом он ускользал. За последующий час ему удавалось приглядеть за всем и за всеми. Он посещал наставника своих сыновей. Вскоре его уже видели на пристани надзирающим за разгрузкой судов с древесиной, пришедших из Нордфьорда, и разделыванием кругляков на поленья, происходящим там же на берегу, чтобы тут же, взгромоздив на спину мула, отправлять в Ураниборг те дрова, что будут сложены в подвале дворца. Он наблюдал также за земляными работами, которые продвигались сообразно плану голландского фонтанных дел мастера, присутствовал на еженедельном совете прихода, вытесняя оттуда своего управляющего Хафнера, не умевшего давать отпор Ольсену и его приближенным.

Крепко опираясь на деревянный расписной посох руками в перчатках из тончайшей кожи, растопырив порыжевшие от солнца усы, подрагивавшие на ветру, словно усики насекомого, в своем тяжелом наряде черного бархата с лиловой оторочкой и жестким воротом, отчего еще более усиливалось впечатление, будто его содрогающийся от натуги панцирь вот-вот лопнет, распадется, обнажив блестящие надкрылья, на все мольбы Ольсена и Класа, просивших сократить работы на полдня в неделю для крестьян, возводивших запруду, он своим оглушительным голосом твердил в ответ одно-единственное слово.

Загрузка...