Энтони Берджесс Влюбленный Шекспир

Памеле и Чарльзу Сноу

157?-1587

ГЛАВА 1

Во всем была виновата богиня — загадочная, неуловимая, опасная и вместе с тем очень желанная. Когда Уильям увидел ее впервые?

Ну да, конечно, это была Страстная пятница. 1577-й? 1578-й? 1579-й?.. Юный Уилл — подросток в поношенном тесном камзоле, заплатанном плаще, но зато в новых, с иголочки, перчатках. Бороду он еще не брил, покрывавший его щеки и подбородок светлый юношеский пушок казался на солнце золотистым. Золотисто-каштановые волосы и карие добрые глаза. Стремительной юношеской походкой Уилл шел через луг по левому берегу Эйвона, подмечая, что у затона под Клоптонским мостом уже зацвел молочай. Клоптон[1] — герой Нью-Плейс, покинувший отчий дом в надежде разбогатеть. Интересно, а он сам, Уилл, сможет когда-нибудь выбиться в люди, чтобы умереть таким же знаменитым, как этот великий сын Стратфорда? Уилл очень страдал оттого, что к нему все еще относились как к ребенку. В тот день ему и этому недоумку Гилберту было велено доставить готовые перчатки заказчику, а заодно взять с собой маленьких Энн и Ричарда, ведь прогулки на свежем воздухе так полезны для здоровья. На лугу дышалось легко, то здесь, то там из травы выскакивали зайцы, тут же бросавшиеся наутек, и ничто не напоминало о Хенли-стрит с ее вонючими кучами нечистот и мясными лавками, где торговцы уже затачивали ножи и разделывали туши для пасхального базара. Жалобно блеяли ведомые на заклание молодые барашки, а пасхальный зайчик только и дожидался своего часа, чтобы вырваться на улицу из дверей домов. В воздухе была грусть и пьянящая надежда, с юго-запада пришел полуденный дождик. Но Уилла волновали иные стоны, исходящие совсем от других тварей. Белые тела, впивающиеся в плоть пальцы, по-лягушачьи раскинутые ноги — все это было очень похоже на плавание в кровати. Мальчик стал невольным свидетелем этого действа накануне, в Великий четверг, когда, ничего не подозревая, распахнул дверь родительской спальни. Уж лучше бы он ничего не видел и не слышал. Всей этой наготы и белизны. Родители даже не заметили его и так и не узнали, что он все видел.

— Так нельзя, Дикон, — одернул Уилл Ричарда, который лез своим сопливым пальцем в глаз сестре. А затем добавил: — И к воде близко тоже не подходи. Вода — опасная штука. Если не утонешь, так вымокнешь. — И неожиданно увлеченный только что придуманным каламбуром: — В водице водится, в водице водится, в водице водится…

Озорница Энн напустила на себя важный вид, с которым ее отец, до того как семья Шекспир обеднела, имел обыкновение поучать прислугу, и сказала:

— Бедняжка Уилл тронулся умом. Уилл дурачок. Гоните в шею его вдову.

— …в водице водится…

Гилберт же, которого все в семье считали слабоумным, разинув рот глядел на небо, по которому медленно и величественно плыли облака. Гилберт был сопливым мальчишкой с пухлыми губами.

— А что, рай в самом деле находится там? — спросил он, не опуская головы. — И там живет Бог со своими святыми?

— Дочь должника. Голь перекатная. Так что там насчет моей вдовы? — поинтересовался Уилл у Энн.

— Сам козодой, — ответила ему сестра.

Ричард, у которого левая нога была на полтора дюйма короче правой, поковылял в сторонку, немного подумал, а затем достал из штанов своего маленького дружка и начал мочиться на траву, выпуская тоненькую желтую струйку, золотящуюся в лучах весеннего солнца. Он собрал на губах слюну и принялся выдувать из нее пузырь, тонкую, быстро лопнувшую пленку.

— А вон там растет козья ива, — продолжала Энн.

На Ричарде была бархатная шапочка, а старый плащ, полы которого сейчас были откинуты назад, мать украсила потрепанной кисточкой.

Коза, ива, вдова… Тарквиний, римский правитель, очень смуглый, словно опаленный лучами горячего южного солнца, он тоже был очень развращенным и похотливым. Вот это tragos, трагедия. Лезвие бритвы и точильный камень. Но то был совсем другой Тарквиний. Перед глазами Уилла до сих пор было белое, обвислое брюхо отца, выскочки из Хэмптон-Люси, и он отчетливо слышал крики матери, Арден, дочери древнего и достойного рода. Нет, она не ива. Но ива как раз пригодилась бы для смерти. Уилл смотрел на лужицу, собиравшуюся под золотистой дугой, и в голове у него назойливо крутилась одна и та же мысль, заставившая его снова прибавить шагу. Сможет ли он стать знаменитым сыном Стратфорда, таким же, как Клоптон? Мальчику казалось, что он спит наяву и пытается во сне догнать неуловимую тень, увидеть, которую можно лишь иногда, краешком глаза.

— А ты весь дрожишь, — сказал Гилберт. — Дрожишь, дрожишь, дрожишь.

Уилл недовольно поморщился, чувствуя, что краснеет. Он неопределенно пожал плечами, пробормотал что-то насчет промозглой английской весны и запахнул на себе полы поношенного плаща — ну совсем как король Стефан из песни. Настоящий пэр, честное слово. Ричард тем временем уже закончил мочиться и спрятал инструмент обратно. Все еще держась за штаны, он тихонько зарычал и, хромая, побежал догонять белоголовую Энн, у которой были светлые ресницы, а бровей не было видно и вовсе. Бледные дети, хмурая и безрадостная зима, пасмурная Англия, белые призраки, совокупляющиеся в темной спальне… Энн же притворилась, что ей очень страшно, и побежала, радостно крича, в сторону ближайших кустов. Она оглянулась на своего маленького преследователя, выкрикнула дразнилку: «Свинка, свинка, колючая щетинка!» — и снова бросилась бежать сломя голову, и в следующий момент со всего маху налетела на неуклюжую фигуру, появившуюся из-за толстого и корявого дубового ствола. Дети сразу же узнали этого человека. Старый прощелыга, так его называли многие жители Хенли-стрит, бродяга и проходимец. Звали его Джек Хоби. Грязная рубаха, старая шляпа с помятой тульей… Интересно, кем он был: настоящим морским волком или же всего-навсего сухопутным вруном? Вообще-то, честно говоря, от Стратфорда до моря было далековато. Но Уилл все равно был уверен, что Хоби избороздил все моря вдоль и поперек. Сейчас старик, как, впрочем, и всегда, был в сильном подпитии.

— Ну, — сказал Хоби, держа Энн за плечи своими грязными волосатыми лапами, — вот ты и попалась, маленькая егоза. Царица Фортунато и Эрактеленти, значит, быть посему. Я возьму тебя с собой туда, где гуси водят хороводы, а обезьяны играют в догонялки.

Энн вырвалась и убежала, но было видно, что она ничуть не испугалась. Ричард засмеялся. У Хоби была уродливая физиономия, похожая на морду черта, какой ее обычно изображали на ярмарочных картинках, но вид у него при этом был такой комичный, что напугать ребенка при свете дня было невозможно — один глаз закрыт навсегда, вечно чумазые впалые щеки, редкие черные зубы и жиденькая борода, в которой всегда было полно хлебных крошек. Хоби осклабился — ну прямо настоящий пират! От него пахло так же терпко, как от головы банберийского сыра, а изо рта разило перегаром.

— Мастер перчаточник, — ухмыльнулся старик, глядя на Уилла. — Святые деньки наступают, ни тебе осликов, ни ласточек.

— Ластовиц, — тут же поправил Уилл и вдруг устыдился своего, желания выглядеть мастером. Перчаточное дело вовсе не было его призванием, хотя отец и забрал мальчика из школы, сделав своим подмастерьем и объяснив это стесненными обстоятельствами и необходимостью его помощи дома. Сын должен был постигнуть тонкости отцовского ремесла ad unguem, то бишь в совершенстве. Он был по уши в этом дерьме! Уилл покраснел; он чувствовал, что краснеет еще сильнее. Эх, и куда только подевалось достоинство старинного рода Арден, берущего свое начало где-то в глубине веков, задолго до завоевания Англии норманнами. Обширные земли, благородное высокомерие, голубятня в Уилмкоте, где ворковало шестьсот пар голубей… («Какой стыд, — плакала недавно мать, урожденная Арден, — они проезжали через Стратфорд, мои родные кузены, и даже не проведали нас. Не зашли, чтобы выпить стаканчик вина и передать семейные новости. Ох, горе, горе! Какой позор! Я же вышла замуж за голодранца. И где только были мои глазоньки… Горе мне, грешной!») На глаза Уилла навернулись слезы. Он тут же поспешил убедить себя, что глаза просто слезятся на ветру. Будет лучше, если дети успеют вернуться домой к обеду: там будут ждать старшая сестра, неряха Джоан, мать, которая считает себя настоящей леди, и отец — с его лица в последнее время не сходит тревожное выражение.

— Отправляйтесь в море, пока еще молоды, — продолжал глумиться Хоби. — Весь мир будет лежать у ваших ног. Остров Рук в Кансленде. Мадагастат в Скории, где правят магометанские цари, черные лицом, словно черти, и царицы-распутницы, готовые лечь с любым мужчиной.

Тогда ли это случилось? Воздух Англии вдруг стал душным и знойным, а Эйвон засиял в лучах солнца подобно Нилу, воды которого кишат змеями. Уилл отчетливо увидел смуглый восточный профиль, лицо царицы с золотой монеты и галеоны, плывущие в далекое царство. Он с трудом сглотнул, отгоняя от себя это призрачное видение, и нашел в себе силы съязвить в ответ:

— Скажи еще, что сам когда-то нагружал галеоны золотом, амброй, мускусом и рогами единорога, но потом твой корабль потерпел крушение, и с тех пор тебя преследуют несчастья.

— Ничего, будет и на твоей улице праздник, — сказал Хоби, ничуть не смутившись тем, что его собственные россказни были только что повторены слово в слово. — Я-то уже пожил на этом свете и многое повидал. Видел я и морских чудовищ, и рыб, лазающих по деревьям, словно мальчишки за яблоками. Довелось мне отведать и мяса верблюда, и побывать в тех краях, где живут людоеды с глазами на груди…

Ричард сосредоточенно расковыривал засохшую болячку на нижней губе и разинув рот слушал Хоби; Энн молча шлепнула его по руке,

— А вы когда-нибудь бывали в море, среди огромных волн, похожих на разинутые пасти свирепых гончих, когда пронзительно завывает ветер, а солнце такое яркое, что может запросто растопить человеку глаза, если только он не зажмурится?

— И тогда он больше ничего не сможет видеть, — с идиотской прямотой добавил Гилберт.

— Ладно, хватит болтовни, — сказал Уилл, словно настоящий джентльмен. — Нам пора идти.

— Итак, — проговорил Хоби, пошатываясь и стаскивая с головы свою дырявую шляпу, под которой обнаружились свалявшиеся сальные лохмы неопределенного цвета, — пришло время поклониться в ножки благородному господину. А то их светлость уже недовольно сопит через дырочки своего длинного носа. Пощады, милости и защиты! Окажите мне такую честь и позвольте поцеловать ваш грязный башмак. — И пьяница попытался сделать реверанс, согнувшись в таком низком поклоне, что едва не упал. Энн и Ричард снова засмеялись.

Юному джентльмену Уиллу стало жаль этого незадачливого и вконец изолгавшегося беднягу, у которого так дурно пахло изо рта, и мальчик вспомнил о единственной монетке в своем кошельке. Ее дала ему одна дама (имени ее он не помнил), которой Уилл доставил пару великолепных лайковых перчаток в прошлую среду. Дама тогда сказала что-то вроде «вот, возьми, мальчик, это тебе за труды», и он смущенно покраснел. Теперь же Уилл не задумываясь достал монету и сказал: «Вот, возьми». Оба брата и сестра молча глядели на него; Хоби тоже недоуменно воззрился на благодетеля, но деньги взял. Потом он все же не сдержался и крикнул вслед тем, кого обычно презрительно называл Чакспирами или Каспирами:

— Послушайся моего совета, парень! Иди в море! Здесь, на суше, тебе не жизнь. К черту все эти господские ужимки. В море, в море, на простор, беги отсюда, пока еще не поздно! — Затем он упал в кусты, чтобы снова, как обычно, забыться пьяным сном.

Уилл позволил Энн убежать вперед, и Ричард, прихрамывая, снова погнался за ней. Гилберт шел зигзагами, не глядя под ноги и устремив взгляд в небесную синеву. Рот его был разинут, как будто юноша страдал от жажды. Наверное, ему хотелось увидеть в небе Бога. Уилл погрузился в размышления. Его задумчивые глаза были широко открыты, но как будто ничего не видели. Он не замечал ни сухих коровьих лепешек, ни зеленого клевера и не слышал звонкого пения жаворонка.

Так что же нужно предпринять, чтобы снискать почет и уважение, чтобы название селения Снитерфилд зазвучало так же гордо, как и Уилмкот, прославившийся родом Арден? (Уилл дал себе зарок во что бы то ни стало довести это дело до конца.) Возможно, и в самом деле нужно будет стать великим путешественником, искателем приключений, легендарным охотником за древними кладами. Но с другой стороны, тогда придется полжизни провести в вонючем трюме, питаться червивыми сухарями, запивая их застоявшейся водой, в компании с грязными оборванцами, от которых воняет так же мерзко, как и от их ни разу не стиранных рубах цвета ушной серы. Придется встать на кривую дорожку пиратства и грабежей или, в лучшем случае, всю дорогу терпеть общество грубых и похотливых бродяг, которые обжираются солониной, грязно бранятся и бьются насмерть за право обладать мягким белым телом мальчика, воспитанного на Овидии и Сенеке. Уилла захлестнуло разочарование, лишившее мечту былой позолоты, после чего море показалось ему менее привлекательным. И все же заманчивые названия далеких стран продолжали волновать его душу: Америка, Московия, Селентайд, Занзибар, Терра-Флорида, Мадейра, Пальме-Ферро…

А отец его подвел. Да-да; этот тихий человек, так терпеливо пережидающий скандалы своей сварливой и взбалмошной жены, смирившийся с молчаливым презрением семейства Арден, продолжал неуклонно катиться вниз, теряя авторитет в глазах сына. Джон Шекспир, который некогда занимал пост бейлифа (высшего должностного лица в городе), теперь не мог даже заплатить налог и хотя по-прежнему оставался олдерменом, но из-за своей нищеты не решался появляться на заседаниях городской корпорации. Он распродал большую часть своего имущества и сделал раба из собственного сына, обрекая его на пожизненную каторгу среди перчаточной лайки. При мысли об этом на глаза Уилла навернулись слезы. Нет, конечно, это честное, уважаемое всеми ремесло, но только провести вот так всю жизнь, шить перчатки до самой смерти… Выкраивать заготовки, вырезать узкие длинные полосы для фуршетов, соединяющих лицевую и тыльную стороны перчатки, делать крохотные треугольнички ластовиц и тонкие кожаные шнуры, а потом сшивать все это воедино мелкими перчаточными стежками, чтобы в результате получились два кожаных шедевра в зеркальном отображении. А потом велеть учтивому мальчику-подмастерью доставить товар заказчику, и. мальчик будет обивать пороги богатых домов, смиренно полагаясь на благосклонность слуг и терпеливо снося лай хозяйских собак…

И снова это видение! Вот Уилл стучит, ждет. Слуга говорит, будто бы госпожа передала через мажордома, чтобы мастера прислали к ней, и вот он уже сидит за столом в просторной комнате, где все стены увешаны великолепными гобеленами (Сусанна и похотливые старики; ковчег, голубь и сын праведного Ноя, высматривающий вдали землю; Юдифь, заносящая меч над Олоферном). Мальчик представлял это очень отчетливо, и временами ему даже казалось, что он чувствует запах грушевых поленьев, потрескивающих в огромном камине. Обед закончен, блюда и серебряные сосуды со специями убраны со стола, и чопорный мажордом вместе с богато одетыми слугами, почтительно пятясь, удалились из комнаты. Вокруг госпожи бегают, виляя хвостиками, маленькие собачки (Уилл понимает, что их очень много), она то и дело нагибается, чтобы протянуть им затянутую в перчатку ладонь с пригоршней сладостей; и собачки жадно хватают лакомство острыми зубками. Эта госпожа вдова, ее лицо скрыто под вуалью, и еще на ней богатое платье из парчи. Вот она пошевелилась, и парчовые складки тихонько зашуршали… Огонь потрескивает в камине, и запах грушевого дерева усиливается, заполняет уже всю комнату. Госпожа ставит перед собой серебряный кубок сладкого вина (Уилл точно знает, что вино сладкое, и даже чувствует его вкус; кубок украшен рельефом в виде крылатого херувима, а основанием чаши служат серебряные львиные лапы). Госпожа вынимает из кубка веточку розмарина, которой она размешивала специи. У Уилла перехватывает дыхание. Она же взмахом руки, все еще держащей веточку, манит его к себе, поднимается и идет к двери, оглядываясь, чтобы убедиться, что мальчик следует за ней. Высокие двери распахиваются перед ней сами собой, словно по волшебству. Вслед за хозяйкой Уилл проходит через анфиладу комнат и галерей, гладкие стены которых украшены дубовыми панелями с богатой резьбой и портретами героев. И затем они оказываются в спальне, где стоит огромная золотая кровать под покрывалом из узорчатого шелка. Здесь пахнет индийскими благовониями, и вокруг ложа расставлены шелковые ширмы, на которых изображены любовные утехи богов. Уилл даже слышит, как тявкают и скребутся под дверями собачки. Он робеет и отворачивается. У госпожи тихий грудной голос, заставляющий мальчика трепетать. Кровь оглушительно стучит у него в висках, он слышит тихий шелест шелков и прерывистое дыхание женщины. Она торопится, но застежки и шнурки все не поддаются. Уилл стоит крепко зажмурившись. И вот госпожа говорит:

— Повернись, мой возлюбленный. Посмотри же на меня.

Робея и едва не теряя сознание от страха, он оборачивается и после этого уже не может отвести глаз от чудесного зрелища. Его госпожа стоит перед ним совершенно обнаженная. Это золото, сияние, блеск, пламя, солнце, воплощение всех его желаний.

— Я твоя. Иди же ко мне и возьми то, что тебе принадлежит.

Ох уж это юное сердце! Ох, как оно трепещет, как бешено бьется! Уилл падает к ее ногам, но она решительно берет его за плечи и заставляет встать. А потом они, раздвинув серебристо-белые шелковые занавеси балдахина, опускаются на мягчайшую перину из лебяжьего пуха. И скоро, очень скоро должен наступить момент, когда Уиллу откроются все секреты мироздания и из его груди вырвутся те слова, которых так ждут все эти боги и которые они выслушают молча.

…Вскоре золото померкло, видение рассеялось. Остался лишь Стратфорд, пятница на Страстной неделе, солнце уже начинало клониться к закату, а ветер казался холоднее, чем прежде. Уилл стоял перед отцовским домом. Двери были распахнуты настежь, и остальные дети уже побежали есть, наперебой крича, как они голодны. Ему же пришлось задержаться на пороге, чтобы унять утомительное сердцебиение. Уилл окинул взглядом грязную извилистую улицу с потемневшими от времени и непогоды дощатыми заборами. Соседская девчонка из дома Куини выбросила на улицу рыбьи головы, и теперь из-за них отчаянно дрались кошки. Из-за дверей отцовского дома пахло вяленой рыбой, запеченной с луком и корицей. Хлеб, эль, яблочные лепешки… На коленях у отца непременно лежит Женевская Библия. Помни, в этот день Христос умер ради твоего спасения!..

Нет! Жаркое солнце и река, кишащая змеями, обнаженная царица Савская величественно возлежит на шелковых простынях… Уиллу нестерпимо захотелось сжать весь мир в своих объятиях. Все еще дрожа от охватившего его желания, мальчик снял перчатки, прежде чем войти в дом. На ходу сложил лодочкой правую ладонь и словно зачерпнул ею воздух, чувствуя в руке влажное дыхание юго-западного ветра. А ведь этот легкий ветерок, который долетел до Хенли-стрит с моря, мог надувать паруса кораблей, плывущих домой от берегов Америки или, наоборот, отправляющихся в дальние страны, к туземным островам за несметными сокровищами и заморскими специями. Неведомые края и тайны настойчиво звали Уилла; так кошка жалобно и настойчиво мяукает под дверью, прося, чтобы ее пустили в дом.

— Уилл!

— Бедный Уилл! Чокнутый Уилл!

Мальчик быстро переступил порог дома, с остервенением натягивая перчатки на пальцы, которым в будущем суждено было прикоснуться к великим тайнам мироздания. Доносившиеся из дома голоса звали Уилла к столу.

ГЛАВА 2

Впервые Уилл всерьез задумался о побеге из дома, когда к ним явились отец и мать Элис Стадли, гневно поведавшие Джону Шекспиру о том, что его сын Уилл — вот бесстыдник! — совратил их дочь. И так как девица по его милости оказалась в интересном положении, то теперь он должен на ней жениться, хоть сам еще годами не вышел. Но все равно, раз уж натворил дел, то пусть поступает по совести, а спрос с него теперь будет как со взрослого.

А он-то думал, что это была возможность приблизиться к богине; ему даже казалось, что он видел ее золотые ступни в лучах заходящего солнца. Это было продолжением все того же чудесного видения, посетившего Уилла в Страстную пятницу и вернувшегося вечером Пасхального воскресенья. Весна выдалась теплой. Это произошло на ржаном поле.

— Не надо, нет!

— Да! А-а-а-а!..

Элис Стадли была одной из тех бесстыжих девок, что готовы пойти с любым мужчиной — у нее были темно-карие глаза и блестящие черные волосы, похожие на оперение галок, которые роются в помойке. Однако на месте этой девицы могла запросто оказаться и какая-нибудь Бесс, Джоан, Мэг, Сьюзан или Кейт. Да и чем еще было заняться Уиллу, чтобы скоротать еще один унылый вечер в Стратфорде? Или в Барфорде, Темпл-Графтоне, Верхнем Куинтоне или Эттингтоне (кстати, в Эттингтоне, в обшарпанном доме разжалованного за какие-то грехи и вечно что-то бормочущего себе под нос полоумного адвокатишки, обитала одна разбитная девица, с которой не шли ни в какое сравнение все местные шлюхи). Уилл взрослел, превращаясь в приятного молодого человека с полноватыми губами и хорошей походкой, говорившего тихо, но вместе с тем витиевато. Настоящий торговец отличными перчатками. Но кто бы мог подумать, что под маской этого благообразного молодого джентльмена скрывается еще одна личность — вероломный и ненасытный Адам. Это был совсем не он, не Уилл, но какой-то диковинный зверь, которого он, сам того не желая, приютил в своей душе. И коль скоро этот зверь оказался там, Уилл с изумлением наблюдал за его повадками, слыша, как тот кричит чужим, незнакомым голосом, и все-таки стараясь по мере возможности придерживаться ритма — ямба или спондея. Перед глазами юноши снова и снова возникало то чудное видение сияющего божества, попиравшего ногами огненный шар, готовый вот-вот скрыться за краем земли. Но богиня излучала еще более яркий свет, который охватил весь мир, в то время как солнце тихо угасало. Уилл спешил овладеть богиней посредством темноволосой деревенской жрицы, лежавшей под ним, и громко вскрикивал, изливая в ее лоно горячие потоки семени и чувствуя, как вместе с ними из него уходит жизнь. Но Элис Стадли только насмехалась над ним.

Весь мир превратился в одну большую насмешку: старая мешковина, второпях брошенная на землю, впивающиеся в голый зад колкие сухие былинки; чувство стыда не за сам греховный акт, а за дерзновение применить высокие понятия (например, слово «любовь») к такому низменному действу; ползающие в траве букашки и недовольный писклявый голосок Элис Стадли. Даже измятая одежда теперь тоже казалась Уиллу издевательством, насмешкой над всей его жизнью — нужно заново завязать все шнурки и тесемки, стараясь забыть об обещанном в пылу страсти незабываемом наслаждении, а этим пуговицам вообще не видно конца. Да и все остальное не лучше. Уилл наконец понял, в чем состоит смысл жизни стратфордского перчаточника. Лишняя кружка эля, тошнота и рвота, прогулки по темноте в компании Дика Куини, Джека Белла и еще одного дурачка из Куинтона, устраиваемые специально для того, чтобы попугать благочестивых горожан. Утробное ржание, сопровождающее эти бесцельные шатания, и сожаление о том, что жизнь так коротка и потрачена впустую.

— Любовь, — хныкала Элис, все еще продолжая шнуровать корсет. — Ты говорил о любви.

— Так это ведь тоже любовь. Но я ничего не обещал.

— Ты сказал, что мы поженимся. Ты обещал.

— Мало ли что может сказать мужчина в порыве страсти. — И затем: — К тому же я еще не мужчина, а всего лишь мальчик.

— Но зато в штанах у тебя все в порядке, там у тебя все как у настоящего мужика.

Над Стратфордом сгущались сумерки, Элис торопливо поправляла свой туалет, а Уилл не находил себе места от охватившей его досады: и как у него только язык повернулся назвать все это непотребство любовью? Он грубо сказал:

— Уж в этом-то ты разбираешься, кто бы сомневался. Ты их видела уже немало, и не только у своего папочки, когда подглядывала за ним через дверную щелку.

— Вот возьму и скажу отцу, что ты меня заставил это делать!

Это выяснение отношений уже начало утомлять Уилла.

— То, что с тобой уже делали и Бен Ловелл, и Жервез Блэк из Блокли, и Пип Гейдбн, и все остальные? Они тебя тоже заставляли, да?

Элис заплакала, и вдруг Уиллу стало жалко ее, захотелось снова заключить ее мягкое и пышное тело в объятия, прижаться губами к ее щеке, чувствуя неровность угреватой кожи и попавшие в рот длинные черные волосы. В этот момент он понял, какую власть имеет над ним жалость. Уилл нежно взял девушку за руку и помог подняться с земли. Элис перестала дуться на него и больше уже не хныкала, а, невинно чмокнув его на прощанье, помахала рукой, повернулась и зашагала прочь по освещенному луной полю.

А потом, знойным душным августом, к Уиллу домой пришли ее отец и мать, но никаких доказательств того, что в случившемся виноват именно он, у них, разумеется, не было. Они обходили все дома, где жили юноши, чересчур охочие до плотских утех (потому что едят слишком много мяса и мало капусты, которая, как известно, успокаивает нервы и охлаждает пыл), и уходили, получив в качестве отступного где тестон[2], а где и вовсе несколько грошей — этого было достаточно, чтобы заткнуть им рот. Найти мужа для Элис будет легко. Устроить засаду в кустах в ожидании неопытного и ничего не подозревающего юнца, польстившегося на пышные формы прелестницы, и поймать его на месте преступления со спущенными штанами. Знакомая история. Родители Элис ушли, всхлипывая точно так же, как это делала их дочь; в потной руке матери была зажата монетка. После этого визита Джон и Мэри Шекспир напустились на своего старшего сына. Стыд, позор, грех, распутство! Встань на колени и молись, только так ты сможешь очиститься от греха (Джон Шекспир обратился к новой истинной вере, которую исповедовали английские торговцы). Уилл ответил отцу какой-то дерзостью; и тогда мать, леди Арден, отвесила ему пощечину. Не помня себя от обиды и негодования, юноша выбежал из дома.

Он уедет отсюда, сбежит этой же ночью и отправится на поиски своей золотой богини. Ночь стояла ясная, в воздухе пахло свежестью, в небе серебрился месяц, со стороны леса доносились соловьиные трели, а Уилл, запахнувшись в свой поношенный плащ с карманами, в которых гулял ветер, решил отправиться в путь. Но куда? На юго-запад, навстречу морским ветрам, в Бристоль, Ившем, Тьюксбери, Глостер… Пеший переход длиною в день или около того и долгожданная награда в конце пути — гавань, соль на губах и лес мачт… А что потом?

Нет, нет, не стоит ему уходить из дома; по крайней мере, не сейчас. Ему нужно время. И тут Уилл вспомнил о старухе-прорицательнице, Мадж Боуэр, которую за глаза называли старой Маджи, а иногда и просто ведьмой. Мадж жила в лачуге на окраине города. Она заговаривала бородавки и предсказывала будущее, и зачастую эти предсказания сбывались. Ее коты были жирными и лениво жмурились на солнце; в ее доме пахло душистыми травами, давно не стиранным бельем и еще какой-то кислятиной. Наверное, это был запах старости. И вот Уилл, пытаясь унять волнение, разыскал ее лачугу, стоящую в самом конце переулка, в зарослях бурьяна и крапивы, и, заметив тусклый свет в окошке, постучал. Мадж открыла дверь с фонарем в руках и что-то недовольно прошамкала беззубым ртом, но затем узнала своего позднего гостя и впустила его в дом.

Уилл закашлялся от дыма. В большом котле на огне булькало какое-то варево; с низких балок свисали подвешенные на крючьях куски мяса неизвестного происхождения. Когда юноша вошел, пламя заколыхалось от сквозняка и по стенам затанцевали зловещие тени; кошка облизывала своих новорожденных котят и громко мурлыкала. На кухне Мадж был невероятный беспорядок — грязные плошки, закопченные котелки, на столе прокисший творог и черствая краюшка хлеба, оказавшаяся, наверное, слишком жесткой для беззубого рта старухи. С улицы в грязное оконце заглядывала коза. Полосатая кошка подошла к Уиллу и замяукала, очевидно прося, чтобы ее взяли на руки и погладили. Это бесхитростное доверие растрогало его, и сердце снова кольнула острая жалость. Уиллу стало жалко эту кошку, точно так же, как он жалел и телят, шкуры которых шли на выделку кожи для перчаток. У него никогда в жизни не поднимется рука на какое-либо животное… Неожиданно он представил всех живых тварей, убитых, растерзанных, преданных, истекающих кровью; их предсмертные крики пронзили его мозг.

— Так что ты хочешь узнать, красавчик? — спросила Мадж.

— Я принесу тебе завтра пенни, — ответил Уилл. — И за эти деньги мне нужно узнать, что ждет меня в будущем, отправлюсь ли я в дальнее путешествие или нет. — С этими словами он сел на придвинутый к столу трехногий табурет, перед тем убрав с него грязную лохань для мытья посуды; в нос ему ударил резкий запах прокисшего творога. Мадж снова что-то недовольно зашамкала, но все-таки принесла карты. Уилл узнал эту колоду, хотя сам гадать и не умел. То были особые, гадальные карты, волновавшие его воображение. Не обычная колода для невинной игры в подкидного, а старинные магические картины, сохранившиеся со времен Древнего Египта (так объяснила ему Мадж).

На картах были изображены башни, рушащиеся от удара молнии, священник с императрицей, кровавая луна, Адам с Евой, воскрешение мертвых в Судный день… Мертвецы на последней карте были нарисованы голыми и заспанными, словно недовольными, что их потревожили.

— Путешествие, значит, — пробормотала старуха. — Что ж, поглядим, есть ли в твоей судьбе путешествие.

Кошка вскочила на стол, как будто тоже собиралась заглянуть в карты, но тут же была сброшена на пол. Гадалка теребила в руках грязную, потрепанную колоду. В тусклом мерцающем свете, среди таинственных теней эта морщинистая старая карга с обломанными грязными ногтями и в заляпанном жиром платье из мешковины (наверное, за долгие годы на это платье пролилось очень много похлебки из костяной ложки, зажатой в дрожащей старушечьей руке) выглядела загадочно и даже величественно. Она вытащила из колоды наугад семь карт и разложила их на столе картинками вниз. Затем дрожащие руки со скрюченными пальцами начали переворачивать карту за картой, и Мадж забормотала какое-то заклинание на странном языке: «Хомини помини дидимус дис дис генитиво тиби дабо аурикулорум». Взгляду Уилла открылись семь картинок: собаки, воющие на кровавую луну, и рак в речной глубине под ними, звезды с обнаженной девицей, жонглер, человек, повешенный на дереве за ноги. Смерть с косой, женщина со львом на поводке и колесница. Мадж еще какое-то время покачивалась, бормоча что-то вполголоса, и в конце концов изрекла:

— Время отправиться в дорогу еще не пришло. Ты должен остаться здесь и встретить женщину, которая заставит тебя уйти отсюда. И еще я вижу семь смертных грехов.

— Что это за женщина? Это она совершит все грехи?

— Женщина тут ни при чем. Грехи будут принесены сюда, и ты заберешь их с собой.

— Я ничего не понимаю.

— Ты пришел сюда ради того, чтобы услышать, а не понять. Ты возьмешь перо и будешь писать, как клерк. Тебя будут погонять и торопить, чтобы ты писал быстрее.

У юноши упало сердце.

— И это все? Ты ничего больше не знаешь?

— Я скажу тебе один стишок, но это будет стоить еще пенни.

— Ладно, завтра принесу два пенни.

Старуха усмехнулась, но вдруг поперхнулась и зашлась в приступе кашля, и на лицо Уиллу попали брызги ее слюны.

— Вот тебе стишок. Запоминай. — И она произнесла нараспев, словно читая слова пророчества с темной стены позади Уилла:

Поймешь, когда появится причина:

Черная женщина или золотой мужчина[3].


И ни слова больше. Не маловато ли, на два-то пенни?

ГЛАВА 3

Зов богини долетал к нему откуда-то с моря, но Уилл не мог на него ответить; госпожа тщетно звала его, продолжая скрываться за золотыми личинами, существующими лишь в его воображении. Юноша старался выбросить из головы все эти пустые мечты об объятиях и красавицах, манящих его к роскошному ложу, но все-таки над своими снами он был не властен, и чаще всего видения приходили к нему именно во сне. Что же до видений, связанных с путешествиями, то тут он обнаружил, что наиболее яркими они получаются, когда мысли облечены в слова. Ну а вдруг это навсегда отвратит от него богиню? Этого Уилл еще не знал.

Хоби, которого к тому времени уже не было в живых — он умер от горячки, потому что часто спал пьяным под дождем, — иногда довольно связно рассказывал о кораблях и жизни моряков. Он рассказывал о том, как на судне устанавливают пушки, — для пущей важности, а заодно и для устрашения врагов, что в последнее время стало необходимо. Рассказывал о грузчиках, снующих между полуютом и полубаком, где на каждом корабле находятся две шлюпки. Рассказывал о балласте и канатах; о далеко выступающем за борт носе, который часто зачерпывал воду, когда корабль летел вниз с гребня высокой волны. О трюме под нижней палубой, где хранились бочки с прокисшим пивом и червивый сыр. О фоке и форс-марсе на фок-мачте; о топселе на грот-мачте; о бизань-мачте с треугольным парусом или крюйс-марсом; о наставном лиселе и боннете…

Все это были только мечты. Если он, Уилл, подастся в юнги и будет драить палубу на какой-нибудь вонючей посудине, это не сделает его ближе к богине. Слова же открывали перед юношей лучший мир; и вообще, если он станет учиться искусству обращения со словом, то предсказание старой Мадж должно означать, что он станет клерком в каком-нибудь вонючем суде. Ну а вдруг все-таки свершится чудо и поторапливать его будут благородные лорды, умоляя побыстрее закончить оду на день рождения ее величества?

В доме у Бретчгердла, местного приходского священника, было много книг, и он давал их почитать благочестивым молодым людям. Уилл читал Овидия в английском переводе Голдинга, а иногда и в оригинале — и делал это с гораздо большим удовольствием, чем в школе, на уроках учителя Дженкинса. Он медленно, слово за словом разбирал незнакомые тексты, подобно тому, как музыкант, впервые взявший в руки лютню, перебирает струны в мучительном поиске своей мелодии. Овидий был божествен. А почему бы и Уиллу не стать Овидием, но только по-своему, на английский манер?

Та девушка — и свет, и красота, Тех смуглых щек ничто не запятнает.

За темными бровями чистота Сокрыта…[4]


…Было послеобеденное время. Душу Уилла охватило радостное волнение: вечером предстояло отправиться в Шотери, чтобы помочь принести оттуда майское дерево. Юноша водил скрипучим гусиным пером по бумаге, сидя у стола, с которого еще не были убраны судки со специями. Резко пахло шафраном и чесноком, которые придавали пикантность давно приевшейся телятине (помогать резать теленка Уилл отказался). В очаге потрескивали сырые поленья недавно спиленного вяза, отчего в комнате было очень душно (но его отец все равно никак не мог согреться), однако эта жара контрастировала с ледяным холодом женского презрения. Свой; сонет Уилл посвящал уже другой темноволосой девушке. Юноша придерживался той сонетной формы, что впервые была предложена графом Сурреем, потому что английский язык не настолько богат на рифмы, чтобы следовать более строгим итальянским канонам. Уилл уже успел уяснить, что писать стихи следует не о каком-то конкретном предмете, а о чем-либо всеобъемлющем, универсальном (не потому ли Платон так сокрушался из-за неискренности поэтов?), и это универсальное и всеобъемлющее должно открывать дверь в новую реальность. В Божественную реальность…

…о которой свет не знает.

Моя любовь черна, но что с того?

Она не ослепляет, только греет.

Мать Уилла была уже немолода, в ее волнистых волосах заметно серебрилась седина, но редкие брови еще сохраняли свой насыщенный рыжеватый оттенок. После обеда она бранила мужа, делая это с тем аристократическим остроумием, на которое была способна лишь урожденная леди Арден. Джоан, ее единственная дочь — бедняжка Энн вот уже три года как умерла, — не спешила убрать со стола крошки, чтобы потом бросить их голубям (эх, вот в Уилмкоте были голуби…), а стояла рядом и злорадно усмехалась. Отец, краснея от унижения, сидел сгорбившись у чадящего, трескучего очага и сосредоточенно грыз ноготь на мизинце.

Разверзся ад, и я иду в него, Ведь ад такой и рая мне милее.

По полу ползал маленький Эдмунд, которому совсем недавно исполнилось два года. Гилберт и Ричард играли на улице, откуда были слышны их громкие крики. Джоан была настоящей Арден: она во всем поддерживала свою сварливую мать.

— А теперь ты еще и серебро мое продать вздумал. Что ж, мы уже стали настоящими бедняками, а со временем докатимся и до того, что продадим посуду и просто выдолбим лоханки прямо в столе, как это делается в вонючих тавернах, — если, конечно, ты милостиво позволишь нам оставить в доме стол, чтобы было куда разливать похлебку, которую мы будем черпать пригоршнями. Вот стыдобушка-то, вот позор, до чего мы докатились! Уж лучше бы все мои детки умерли, как бедняжка Энн, которая одна не видит всей этой нищеты…

Маленький Эдмунд, радостно пуская слюни, подполз к Уиллу, который по-прежнему сидел у стола, закинув ногу на ногу. Собрался незаметно отпихнуть малыша, но передумал.

И ясный свет других красавиц мне Не но душе: я ночь, на троне ночи…

— А мне он обещал новое платье к Духову дню, — заныла Джоан, злобно глядя на отца. — А теперь говорит, что никакого платья не будет…

Не по душе, ведь я на троне ночи…

— Новое платье? — с готовностью подхватила мать. — Забудь о нем! И получше приглядывай за теми, что у тебя уже есть, а то он и их продаст тайком какому-нибудь бродячему торговцу или того хуже — сменяет на волчок для Неда.

— Мой трон в ночи… Ночь — вот мой трон… — забывшись, пробормотал вслух Уилл.

— И этот еще тут расселся, — в сердцах сказала мать, — со своими дурацкими стишками. Остолоп безголовый. Что проку с этих твоих писулек?

— Многим людям, — робко заметил отец, — своевременно написанные стихи помогали продвинуться по службе.

И ясный свет других красавиц мне Не по душе: я ночью коронован, Я погружаюсь в ночь…

Нет, слишком громоздко, так не годится…

— Уилл чокнутый и лентяй, — вторила матери Джоан.

В ответ Уилл скорчил сестре рожу: скосил глаза к переносице, втянул щеки и задрал пальцем нос, изображая ее выступающие скулы и крупные, словно у лошади, ноздри. И тут ему в голову пришло продолжение:

И снова я иду в кромешной тьме И, как дитя, боюсь ошибок снова.

Теперь нужно было написать заключительное двустишие, по выразительности превосходящее все двенадцать предшествующих строк. Но тут снова подал голос отец.

— Если дело в работе, то что ж, сейчас мы пойдем работать, — сказал он, со вздохом покидая свое место у огня. — Идем, Уилл, займемся делом.

И в этой школе ночи вижу свет…

Уилл мучительно подбирал рифму, — закатив глаза и смотря на темные балки, поддерживающие низкий потолок.

— Что, меня здесь уже никто и в грош не ставит? — В конце концов отцовское терпение лопнуло, и Шекспира-старшего охватила ярость. — Ни в доме, ни в моей собственной мастерской?

А Уилл, этот безмозглый мальчишка, все так же неподвижно сидел, с глубокомысленным видом покусывая перо и щекоча его мокрым кончиком верхнюю губу. Джоан хихикнула. Уилл же сказал:

— Еще минуточку. Стихотворение уже почти готово.

Мать обратилась к отцу:

— Вот видишь, твой отпрыск уже озаботился продвижением по службе. Он будет расшаркиваться перед ее величеством и трясти перед ней своими каракулями, а мы всей семьей пойдем побираться, потому что работников в этом доме больше не осталось!

Я в школе ночи, и ищу я свет…

И тогда отец, этот тихий, незлобивый человек со слабыми кулаками, кожа на которых была пятнистой, словно кукушечье яйцо, сделал и вовсе невиданную вещь, заставившую Уилла разинуть рот от изумления; разжеванные огрызки гусиного пера упали на стол. Отец выхватил из-под самого носа Уилла листок с великолепным, хоть и незаконченным шедевром и сделал вид, что собирается его порвать. Сын в ярости вскочил из-за стола, и в следующее мгновение ему показалось, что в доме появилась его богиня. Она впорхнула вместе с ветром Через дымоход, сделала пламя камина ослепительно золотым и с размаху толкнула Уилла в спину, заставляя его вступить в битву (чтобы найти свет и за него сражаться…) с отцом, матерью, сестрой, со всем миром, который на него, Уилла, ополчился. Юноша поборолся немного с отцом за обладание помятым листком бумаги с записанными на нем тринадцатью строками (сонет, оборвавшийся на тринадцатой строке, — очень плохая примета), и затем бумага порвалась, а Джоан злорадно засмеялась. Охваченный поэтическим безумием Уилл в этот момент был готов убить собственного отца, но Джоан была его сестрой, ровней, поэтому выместить на ней свою злобу было куда безопаснее. Уилл подбежал к сестре, влепил ей звонкую пощечину, крикнув что-то вроде «Вот тебе, сука!», и Джоан взвыла, словно собака, на которую выплеснули лохань кипятку. И тут к Уиллу пришла последняя строка:

Там, где его и не было, и нет.

Дрожа от гнева и непонятно откуда взявшегося восторга, Уилл огляделся по сторонам. Он не испытывал ни стыда, ни страха. Все кругом зашумели, осуждая его поступок; на полу ревел маленький Эдмунд. Уилл же гордо возвышался над всем этим, чувствуя себя римским триумфатором, и наверняка поставил бы ногу на спину ползающему на четвереньках Эдмунду, если бы тот не забрался под стол. Уилл стоял с высоко поднятой головой, словно могущественный волшебник, который вызвал на всей земле разрушительные ураганы и наводнения. В окно заглянул случайный прохожий, привлеченный гневными криками. Это был сифилитик с провалившимся носом. Уилл крикнул ему:

Я в школе ночи, и ищу я свет Там, где его и не было, и нет!

Тот пошел своей дорогой. Его появление тоже можно было считать знамением, и магическое заклинание Уилла чудесным образом положило конец всеобщему неистовству. Мать опасливо перекрестилась и протянула руки к рыдающей Джоан.

— Иди сюда, цыпочка, иди к маме, — заворковала она. — Ну же, успокойся, не плачь. А ты, Джек, не трогай его. Это не мой сын, это сущий дьявол. Он просто животное, в его жилах течет дурная кровь, и теперь вся его дьявольская сущность выходит наружу. Ну же, перестань, вытри слезки, цыпочка. Он тебе не брат!

Отец закусил нижнюю губу и молча глядел то на сына, то на измятый и разорванный листок с сонетом: свет красавицы во тьме, путеводная искра, жар, сердце, очаг, земля… (У парня, хвала Господу, светлая голова, а я, дурак, забрал его из школы. Во всем виноват я сам, но в чем же именно я просчитался?) Затем с улицы прибежал придурковатый Гилберт и объявил:

— Там Бог! Я видел Бога, Он был в шляпе и прошел по Хенли-стрит!

Лицо отца исказилось: казалось, что он вот-вот заплачет, продолжив истерику шмыгающей носом Джоан. Ее лицо все еще было мокрым от слез.

— Вот так. Я упал и немного поспал, а потом проснулся снова. Вот.

Мать устало обернулась к нему и спросила:

— А где Дикон?

— Дик весь перепачкался и боится идти домой. Он весь в дерьме. Мальчишки его толкнули, и он упал в дерьмо.

— Какие еще мальчишки? — повысила голос мать.

Уилл спокойно посмотрел на отца, и тот смущенно поднял на него глаза. Ему явно было не по себе. Он кивнул сыну.

— Том с холма и его дружок из Верхнего Куинтона, немой. Вот.

Воспользовавшись замешательством леди Арден, отец поторопился уйти. У него не было никакого желания выслушивать ее тирады на тему дерьма. Ах, если бы она только в свое время не совершила величайшую глупость в жизни и вышла бы замуж (ха-ха!) за пэра Джейкса, то сейчас даже слов таких не знала бы. Все, с меня хватит, сил моих больше нет! Вы все сведете меня с ума! Джек, пойди приведи мальчика с улицы и переодень его. Иди же сделай хоть что-нибудь, хватит стоять здесь как истукан.

— За работу, — проворчал Джон Шекспир до того, как его жена успела все это сказать. Он схватил Уилла за руку и так стремительно увлек его за собой, что у самой двери тот едва не споткнулся о маленького Эдмунда. Когда они вышли на улицу, отец прошептал: — Работы у нас, помогай нам Боже, не много. Но зато у меня где-то был припрятан отличный кусок старого пергамента. Возьми его и перепиши свое стихотворение как полагается.

ГЛАВА 4

Этот сонет, переписанный аккуратным почерком, без помарок и клякс, продолжал согревать Уиллу душу, когда тем же погожим майским вечером в компании с Брейлсом, Недом Торпом и Диком Куини он пошел, а точнее сказать, поковылял (избыток эля в крови придавал храбрости) по дороге, ведущей в Шотери. Его спутники были отличными веселыми парнями, которые не разбирались в грамоте, а тем более в поэзии, но зато обожали грубые шутки и розыгрыши, особенно когда удавалось проломить кому-нибудь голову, поиздеваться, напугать до полусмерти или обратить в бегство, а также украсть что плохо лежит, отдохнуть в обществе покладистых девиц и так далее. Но за напускной бравадой Дика Куини скрывалась нежная душа; у него были карие глаза, почти такие же, как у Уилла, только взгляд их был более трогательным и по-собачьи преданным. Часто на уроках грамматики, когда учитель Дженкинс кивал над своей раскрытой книгой, Уилл рассказывал Дику сказки и легенды о старых временах, а еще истории собственного сочинения. Возможно, что этот преданный, обожающий взгляд говорил Уиллу о том, что они лишь попусту тратят здесь время? Торп и Брейлс шли по роще, поддерживая друг друга, и распевали какую-то разухабистую песенку:

Пей, пей, ни о чем не жалей, Пусть дама твоя не придет, И ночь уж давно — тебе все равно, Ведь Родни уже не встает[5].

Сердце Уилла трепетало от восторга и страха; он чувствовал непреодолимое желание обладать черноволосой женщиной, гладить ее волосы, чувствовать запах ее тела, и ему стоило немалых усилий, чтобы не поддаться этому наваждению. Он не испытывал никаких чувств к светловолосым девушкам, равно как не волновали его и рыжие — все они были похожи на женщин из семейства Арден и к тому же напоминали Уиллу о том открытии, которое он сделал для себя в тот знаменательный вторник на Страстной неделе. По отношению к ним он не чувствовал ничего, кроме ненависти, сам еще не будучи точно уверен, что это такое… Он знал, что такое жалость, злость и презрение к самому себе за то, что связался с этими грубыми краснорожими горлопанами. Теперь веселой компании предстояло провести всю ночь на поляне среди праздничных костров, с собой они захватили небольшой брусок сыра, хлеб из бобовой муки, тушку кролика и несколько краденых кур, а также унесенную из таверны бутыль с сидром. Кроме того, у каждого весельчака было наготове еще кое-что.

Что же до другой, символической палки, майского дерева, то уже скоро стараниями пуритан, искореняющих идолопоклонство, эта традиция в Уорвикшире будет изжита… Майское дерево, украшенное букетиками душистых цветов и пахучими травами, пуритане называли не иначе как вонючим идолом. Времена менялись, и прежняя вольница уходила в прошлое… Но эта нежная ночь все-таки будет полна смеха и веселья, и наутро ритуальное дерево-божество, увешанное венками и лентами, доставят домой на повозке, запряженной волами, и на кончиках рогов каждого вола тоже будет по маленькому букетику… Небольшие группы молодежи разбредались по роще, а затем каждая компания распадалась на отдельные пары. Девушка Уилла должна была ждать своего кавалера на поляне. Сгущались сумерки, запад был охвачен заревом заката, а на востоке уже была кромешная тьма.

Четверых новоприбывших встретили радостные крики и смех. Где-то совсем рядом глухо стучал старинный барабан, тоненько выводила мелодию флейта и трубил рог Робин Гуда (что ж, достойная встреча для легендарного Уилла Скарлетта). Юноши быстро отделались от своих корзинок с провизией, вязанок дров и потрепанных плащей. Уилл заприметил в толпе кое-кого из своих знакомых: Тэппа, Робертса, Маленького Нуна, Брауна, Хокса, Диггенса, Все они были со своими девушками; Но где же его подруга?

Она тоже была здесь, но с другим парнем. Увидев Уилла, девушка засмеялась и помахала ему рукой. Уилл почти не знал своего соперника; белобрысый мальчик — не то Бригг, не то Хоггет, или Хаггет, сынок не то пекаря, не то мельника. Он совсем не был лучше юного перчаточника — крикливый юнец со светлым пушком на лице и маленькими поросячьими глазками. Сонет в нагрудном кармане жег грудь сочинителя, готового провалиться сквозь землю от стыда и злости. Сердце Уилла будто разлетелось на мелкие кусочки, подобно холодному пирогу, оброненному на каменный пол кухни. Уилл повернулся и бросился бежать прочь от своих приятелей, а те кричали ему вслед: «Ага! Ему невтерпеж! Его уже припекло!» Дик Куини побежал за ним. Он заметил все и все понял.

— Да здесь и без нее девок полно, — пытался он урезонить приятеля. — На кой черт она тебе сдалась…

— Оставь меня.

— Я пойду с тобой.

— Мне никто не нужен. — Уилл рванул одежду на груди, отчего во все стороны полетели пуговицы, и достал ненужный теперь сонет. — Вот, возьми. Может, тебе удастся стать ее очередным ухажером. Может быть, это поможет тебе купить ее расположение после того, как ей наскучит этот олух.

Дик Куини взял протянутый листок, недоумевая, что бы это могло быть. Уилл убежал. Дик снова принялся звать его, просил вернуться, но преследовать не стал.

Куда ему было бежать? Не в лес, не в церковь, не на пруд и не домой. Оставалась пивная. Ведь он как-никак был при деньгах. Тьма быстро сгущалась, кровавое, зарево над западным горизонтом погасло. Пивная тем вечером была переполнена бедняками — это была толпа нетрезвых, дерущих глотки, как сычи, оборванцев, которые принесли с собой запах грязного тела и смрадное дыхание. Совершенно неожиданно перед глазами Уилла возник вид величественного Лондона

— красные башни над зелеными водами реки, по которой плывут белые лебеди… Он протиснулся вперед и занял место на скамье рядом со старым закопченным пастухом, от которого пахло дегтем. Обломанные ногти пастуха были обведены темной каемкой грязи. Пытаясь перекричать гул голосов, старик что-то громко доказывал своему соседу — такому же худощавому и подслеповатому старику, который время от времени согласно кивал и что-то шамкал беззубым ртом. (И что, ты думаешь, я тогда сделал? Я встал и прямо так и сказал: «Попрошу внести залог по четыре пенса за дюйм!» Вот прямо так и сказал, точно тебе говорю.) У обслуживавшей Уилла девицы за корсет была засунута большая ромашка. Юношу порадовали эти большие округлые груди, туго стянутые снизу корсетом и покачивающиеся в эдаком уютном гнездышке; девушка открыто, по-деревенски улыбнулась ему. Он выпил. Наверно, она приняла его за щедрого красавчика, благородного господина, носящего перчатки. Звякнула монетка, широким жестом брошенная на стол. (На, возьми, это тебе за труды. — Благодарствую, вы очень добры, ваша светлость, храни вас Господь.) Уилл выпил, велел принести еще; у него при себе было шесть пенсов, и он не уйдет отсюда, покуда не пропьет все до последнего гроша.

В пивной говорили охотно, много и громко, стараясь перекричать друг друга. …А вот кое-кому уже больше не растить ячмень и не собирать урожай. Ага, не то умер от свища, не то отравился какой-то дрянью, точно не знаю. Давай, наливай еще, не откажусь. А кто откажется-то? Вера, верность — все это сплошная ложь и обман. …И сосед Уилла вполголоса выругался.

И вот уже, усталый, он подходит К темнеющим воротам царства мертвых, И Цербер многоглавый говорит:

«Остановись! Кого ты ищешь, смертный?»

«Того, который Трою покорил.

Смертельный дар послал он всем троянам.

Его ищу — и всю его команду…»[6]

— У лошади будут глисты, точно-точно. И твоего упертого христианина тоже не минет чаша сия.

Уилл вышел на улицу, чтобы справить малую нужду, и едва не упал, споткнувшись о лежащего на земле пьяницу. Вот и взошла луна. Юноша живо представил свою бывшую подругу в объятиях соперника, его голый зад, посеребренный светом луны и совершающий ритмичные движения. Кровь клокотала от праведного гнева, Уилл жаждал отмщения. Он устроит им неслыханный скандал, прогонит их голыми по дороге, будет стегать березовыми прутьями, готовый растерзать, убить коварную изменщицу… Но сначала он как следует напьется, пропьет все свои шесть пенсов.

Итак, решено. Он будет накачиваться элем в компании безмозглых, звероподобных деревенских мужланов, этих похотливых жеребцов с кружками в грязных мозолистых руках. Он будет слушать байку, которую рассказывает бродяга с крысиными шкурками на поясе и остроконечным колпаком на голове. Жанровая зарисовка из жизни сельских пьяниц. Так пей же вместе с ними, будущий благородный господин Уилл! Хохочи в пьяном угаре вместе с батраками Томом и Диком, вместе с чудаком по прозвищу Черный Джек из Лонг-Комптона. Лондон ждет тебя — но немного позже…

Ну что, молокосос, съел?.. Чего-чего? Да мне на тебя вообще плевать. Что, захотел по зубам? А ты вообще заткнись, потому что ты просто сопливый урод. А я был на войне и даже знаю по-голландски. Ik от England soldado. Ugifme to trinken. Кто врет, я вру? Ну погоди, сейчас я ему зубы-то пересчитаю! Уж я ему задам! Вы все тут просто деревенский сброд, а вот этот щенок может уже считать себя покойником. Эй ты, сопляк, ты мне уже надоел. Сейчас я тебе накостыляю! Мое оружие — простой кулак, но чтобы разбить твою наглую рожу, его вполне достаточно!

Нестройный гул голосов, брань, пьяные выкрики, поддразнивающие драчуна… Верзила в широких штанах и засаленной кожаной тужурке, без шляпы, с всклокоченными патлами, нетвердо ступая, направился к Уиллу. Уилл снисходительно улыбнулся, и вдруг верзила как-то странно взмахнул рукой и с силой ударил противника в живот. Уиллу вдруг почудилось, что множеству осушенных им кружек с элем был отдан приказ отправиться в обратном направлении, из кишок прямо на луну, и он был не в силах этому воспротивиться. Он почувствовал, как кровь бросается в голову, щеки готовы лопнуть, а глаза вот-вот выскочат из орбит. А ведь он успел пропить только три пенни… Нет-нет, ему уже знакомо это чувство… Униженный, побитый, высеченный розгами, опозоренный, вышвырнутый вон. Палуба под ногами ходит ходуном. Эй, салаги! Всем стоять смирно!..

Уиллу было дурно. Уиллу было больно. В трюме плескались огромные волны, корабль шел ко дну. Прощай, кают-компания! Под оглушительный хохот пьяной толпы юноша стал торить себе дорогу к выходу. При этом трезвомыслящий Уилл с ужасом и отвращением смотрел на пьяного Уилла. Его толкали со всех сторон, он оборачивался, огрызался, отбивался как мог. А воспаленный мозг поэта, который, казалось, стремительно разрастался, подобно поганому грибу, так что ему уже было тесно в пьяной голове Уилла, извергал из своих недр прекрасные стихи, и безжалостная богиня отрешенно наблюдала, как страдает это тело.

И весь в цветах, он в праздничной одежде Отправился в нелегкий долгий путь, Чтобы увидеть тот высокий столп, Что подпирает небо…[7]

Вот я и докатился! Безмозглый идиот, которому досталась роль пьяницы в каком-то дурацком моралите, уходит со сцены под дружный хохот зрителей. Итак, спектакль заканчивается! Уилл зевнул и вразвалочку пошел по палубе своего корабля, трюмы которого были наполнены элем. Пьяному взгляду юноши открылись совсем другие звезды, которые мог видеть лишь он один, прямо-таки настоящее ложе Кассиопеи. Но тут пришел новый приступ тошноты; содержимое желудка и кишок неудержимо рвалось наружу. Уилла стошнило, и он заплакал от обиды, не желая покидать свое созвездие. Каждый шаг давался его заплетающимся ногам с большим трудом. Мама, мама, мамочка!

С тех пор минула будто целая вечность, и вот он наконец проснулся. Уже светало, и от птичьего щебета звенело в ушах. Пахло травой и листьями, и к запахам растений примешивался еще один, очень уютный запах — запах мамы. Это был еле уловимый аромат молока, соли, дрожжей и теплый, чуть кисловатый запах женской груди. Уилл вздохнул и попытался накрыться плащом с головой. Во рту был мерзкий привкус, как будто он лизал ржавое железо. Юноша открыл глаза и увидел, что весь потолок почему-то покрыт листьями, а мощные бревна балок непостижимым образом превратились в ветки деревьев. Сквозь листву проглядывало белое небо, и это удивительное зрелище заставило Уилла окончательно проснуться. Заметив это, его спутница улыбнулась и нежно поцеловала юношу в лоб. Ее плечи, руки и грудь были обнажены. Молодые люди лежали рядом под двумя плащами, на какой-то брошенной на сырую землю мохнатой подстилке, которую, впрочем, без труда протыкали насквозь колючая трава и острые сучья. Уилл был одет, хотя одежда его была расстегнута и очень помята. Он стал вспоминать, каким образом здесь очутился, но так ничего и не припомнил. Значит, так: он находится в лесу, в Шотери, но откуда взялась эта женщина, что лежит рядом с ним? Спрашивать об этом у нее самой все-таки будет не слишком-то учтиво. Наверное, нужно улыбнуться ей и пожелать доброго утра. Всему свое время. Если он проявит чуточку терпения, то скоро все прояснится само собой, надо только подождать. Но Боже милосердный, что же он натворил за эту ночь, ночь полного беспамятства? Никогда-никогда-никогда-никогда-никогда он больше так не напьется! Впредь нужно будет вести разумную, трезвую жизнь… Девушка с жаром зашептала ему на ухо: «Скоро уже совсем рассветет, и тут опять будет шляться народ. Давай!» И она легла на него, высокая, но совсем не тяжелая женщина, не обращая внимания на протесты Уилла, что его рот совсем не готов для поцелуев, что нужно прополоскать его, хотя бы даже собственной слюной. Уилл попытался увернуться от ее губ, опрокинув девушку на бок и припав губами к ее левой груди. Он принялся водить онемевшим языком вокруг упругого розового соска, водить до тех пор, пока она не начала задыхаться. Тогда он поднял голову, переводя дыхание и нежно проводя рукой по распущенным золотисто-рыжим волосам этой деревенской Венеры, разглядывая ее высокий лоб, подрагивающие светлые ресницы, родинку на длинной шее, глядящую на него своим темным глазком. Уилл подумал о том, что, возможно, он знает эту девушку (ведь она наверняка живет где-то неподалеку), но он был полностью уверен в том, что так близко они с ней не были знакомы. Но разве у нее не рыжие волосы, разве она не напоминает ему женщин из семейства Арден? Да, все верно, но только этим утром, еще не вполне протрезвев и жадно набрасываясь на свою партнершу в порыве какой-то первобытной дикой страсти, он не думал о таких пустяках. Он хотел только поскорее насытиться и довести дело до конца. (Это назло, убеждал Уилл себя, назло той, другой, которая бессовестно вертит хвостом перед тупорылым сынком мельника.) А эта свела его с ума. Она вцепилась в него и выдала такую тираду, что Уилл опешил, поскольку не догадывался, что женщина может знать, а тем более произносить такие слова. И вот наступил финал. Уилл вскрикнул, орошая своим семенем ее горячее лоно, по-щенячьи дрожа всем телом и храпя, словно жеребец.

После этого, он, к своему большому изумлению, не почувствовал стыда. Они неподвижно лежали рядом под раскидистым деревом, а утро уверенно вступало в свои права. Девушка что-то оживленно рассказывала, а Уилл напряженно слушал, пытаясь уловить хоть какой-то намек на то, что с ним случилось накануне. «…Ну вот, значит, а она мне говорит: „Если Энн не захомутает кого-нибудь из этих парней, то тогда ее братья…“ Итак, ее звали Энн. Она была воплощением человеческой непосредственности, а еще от нее пахло летом и ключевой водой. Уилл отметил про себя, что ей, наверное, уже лет двадцать пять, а то и больше. Короче, уже не девочка. Стройна, подвижна и ничем не напоминает пышнотелую королеву птичьего двора, раздобревшую от сытой сельской пищи. К тому же говорила она по-городскому правильно, и, в отличие от Элис Стадли, в ее речи не было слышно деревенского акцента. Уилл провел пальцами по ее изящной шее и почувствовал биение пульса. Энн была подчеркнуто женственна (и наверняка смущенно отворачивалась, увидев, что петух топчет курицу), и это совсем не вязалось ни с тем, как она полуобнаженной возлежала теперь рядом с ним, ни с тем бурным оргазмом, случившимся всего несколько минут назад и сопровожденным крепкой бранью… Уилл мечтательно улыбнулся. А что еще ему оставалось делать? Его до сих пор слегка подташнивало, но скоро он встанет с земли и пойдет своей дорогой, бросив на прощанье: „Что ж, Энн, приятно было познакомиться. Может быть, когда-нибудь свидимся…“ Он тихо произнес ее имя — Энн, — словно пробуя его на вкус в столь интимном контексте, хотя и с большим опозданием…

И то, что он назвал ее по имени, произвело такой эффект, как если бы Энн отведала шпанской мушки.

— Быстрее, — выдохнула она. — У нас еще есть время. Давай еще раз… — С этими словами ее длинные изящные пальчики крепко обхватили его член. — А если ты не можешь… — Она снова легла на него. Кончик ее языка касался его кадыка, а проворные женские пальцы умело массировали член, который скоро восстал, словно пробудившись от долгого сна.

Вот с такими приключениями майское дерево было доставлено домой.

ГЛАВА 5

Тогда Уилл даже не предполагал, что именно эта женщина будет присматривать за ним, когда он забудется тяжелым сном — не из-за опьянения, а от желания умереть. Он будет лежать прикрыв глаза и притворяясь спящим. Она спустится по скрипучей лестнице — охающая старая карга — и привычно примется хлопотать по хозяйству. Бульон для больного, курица в глиняном горшочке, приправленная мускатным орехом, семенами аниса, корнем солодки, розовой водой, белым вином и финиками… Тихая пожилая женщина, читательница «Советов благочестивой хозяйке» и «Сокровищницы рецептов» (как сделать луково-паточный сок, самое действенное средство против чумы и прочей заразы), ярая пуританка, которая увлекается нравоучительными книгами вроде «Пророчества о грядущем пришествии Господнем», «Наказания для величайших грешников» и «Самого действенного очищения души и тела для неправедных и неверующих». В горшках будет кипеть похлебка, а Энн сядет и примется почесывать поясницу через ткань верхней юбки и теребить в руках книгу.

Надо признать, что его ловко провели, загнали в угол, словно кролика, а он, идиот, так легко попался на удочку этой ловкой распутницы. Так уж устроены мужчины: сначала они просто ведут себя как дураки, а потом становятся еще и рогоносцами. Наверно, таков удел всех мужей, аминь. Это расхожее мнение устраивает всех, но истина состоит в том, что мужчины сами выбирают для себя то, что потом имеют. Для Уилла итогом той майской интрижки стала простуда, колики в животе и отбитая задница, и именно эти недомогания убедили его послать весь Шотери (будь он неладен) к чертовой матери и признать, что все-таки, наверное, правы были те, кто называл майские деревья вонючими идолами. Но начиналось лето, дни становились все длиннее, и юноша снова был готов к любви, но на этот раз он хотел обрести настоящую, чистую любовь, лишенную притворной застенчивости. Сначала он занимался только изготовлением перчаток, монотонной, но успокаивающей нервы работой, а вечерами читал при свече Плутарха в переводе Норта и Овидия в переводе Голдинга.

Уилл попробовал сочинять сам — получилось скучное повествование, где строфами из четырнадцати строк каждая рассказывалось о том, как римляне проиграли войну из-за вероломства предателя. Но однажды отец попросил его съездить в Темпл-Графтон за козлиными шкурами, которые шли на лайковые перчатки.

— Уэтли человек порядочный. Читает много из Священного писания, да и вообще не дурак. Он из Снитерфилда, как и я сам. Так что поезжай на Гнедом Гарри, копыто у него уже зажило.

Для того чтобы попасть в Темпл-Графтон, нужно обогнуть Шотери, «Энн, Энн, Энн, Энн», — пели скворцы. День выдался жаркий, но Уилл все время ежился. Теперь он знал, кем была та женщина: дочка покойного Дика Хетеуэя с фермы «Хьюлендс», своенравная особа, закаленная унизительной необходимостью жить под одной крышей с людьми, которых она не считала своими родственниками, — со своей мачехой и тремя братьями, приходившимися ей таковыми лишь по отцу. Вот, годы-то идут, а ты все еще в девках ходишь. Да и кому ты нужна, кто на тебя позарится-то… Эй ты, бестолочь, ну-ка приведи сюда Гарри. Уилл хорошо помнил крепкую хватку ее острых коготков, но почему-то был уверен в том, что ему ничто не угрожает, наивно полагая, что мужчину не заставишь сделать то, чего он сам делать не желает. Что же до возможного отцовства, то тут и вовсе было нечего бояться, так как Уилл у нее был далеко не первый. Девственницей Энн не была, хотя, конечно, в пьяном угаре он мог этого попросту не заметить. Но это вряд ли. По крайней мере, она вела себя как опытная женщина.

И все равно птичьи крики, выкликающие это имя — Энн, Энн, Энн… — сопровождали его до самого Темпл-Графтона. Там, в доме Уэтли (глава семьи Уэтли был скорняком), его дожидалась другая Энн, при виде которой он напрочь забывал о той, первой, потому что этой Энн было всего семнадцать лет, и она была свежа и чиста, как весна; у нее были густые черные волосы, белесые брови и темно-карие глаза, взгляд которых был таким же открытым и искренним, как у Дика Куини.

— Энн, — зевнул папаша Уэтли, широко расставляя ноги в мягких домашних туфлях, — налей ему вина. Это Джека сын, — пояснил он, обращаясь к жене. — Того Джека, что из Снитерфилда. — И его жена, только что вернувшаяся из коровника, улыбнулась: цветущая пышнотелая женщина, такая же миловидная, как и ее дочь.

Энн, единственный ребенок в семье (ее брат умер при рождении), жила в тихом уединении и неизменно с большим интересом слушала рассказы этого молодого человека с чувственными глазами и хорошо подвешенным языком. Когда Уилл приехал к ним во второй раз, она даже гуляла с ним по саду (под неусыпным присмотром родителей, наблюдавших за дочерью из окна: понятно, парень-то свое дело знает, а вот нашей как бы не сплоховать. А как вы называете эти цветы? А вот эти? У некоторых цветов бывает несколько названий. А вот этот цветок мне не нравится, он пахнет могилой. Ну что вы, ведь вы еще так молоды, чтобы говорить о запахе могил. А как по-вашему, о чем мне уже не рано говорить? Этого я не знаю; право, вы ставите меня в неловкое положение своим вопросом. Видите, я даже смутился.

Когда же он влюбился? Может быть, во время пятого или седьмого визита к Уэтли, когда родители ненадолго оставили двоих молодых людей без присмотра? Юноша взял девушку за руку, и она не отдернула свою ладонь — такую прохладную, с изящными длинными пальчиками. Уилл очень близко увидел обтянутую платьем упругую девичью грудь, и кровь бросилась ему в голову. Нет, эта не похоть, не вожделение. Это можно назвать любовью. И он подумал: влюбиться — поступок, достойный Уильяма. Я сам постелю свою постель и буду действовать по собственному усмотрению, остепенюсь, раз и навсегда освобожусь из острых когтей похоти и всей душой отдамся во власть нежных прикосновений, чувственных пальчиков любви. Энн Уэтли еще не знает мужчины и будет оставаться таковой до тех пор, пока белоснежные простыни пахнущей лавандой брачной постели (Уилл дал себе зарок, что в эту ночь он ни за что не будет пить) не примут их в свои объятия. Ах эти нежные белые руки и звонкий, словно мальчишечий голосок! Но может быть, это сладостное дыхание невинности слишком роскошно для него? Если он пойдет по этому пути, то сумеет ли добиться исполнения другой своей мечты — стяжать славу и умереть в Нью-Плейс известным и уважаемым человеком? И вообще, какой она должна быть, эта самая заветная мечта всей жизни? Ответьте Уиллу, ответьте же.

Если учесть незавидное материальное положение Шекспира-старшего, этот брак стал бы для семьи спасением, ведь Уэтли дал бы за дочерью богатое приданое. А пока в сумерках раздавались только нежные слова пылкого влюбленного, с чем никак не мог смириться похотливый Адам, живущий в душе Уилла. Угомонись же, подожди, осталось совсем немного. Всего лишь дожить до весны…

Черт возьми, будь мы все прокляты! Правду говорят, что добрыми намерениями вымощена дорога в ад; и разве не сам Бог создал Люцифера, зная наперед, в какое пламя тот ввергнет себя? Итак, желание является неотъемлемой частью любви, а неутоленное желание есть зло. Значит, если утолить это желание — тайком, где-нибудь на стороне, чтобы никто не догадался, — то любовь останется чиста, как только может быть чиста добродетель. Это же проще простого. Можно будет дожидаться весны, а вместе с ней и настоящей любви (такая длительная помолвка была предложена родителями Энн Уэтли), а самому тем временем наведываться на ферму «Хьюлендс» — но только не прямиком, а окольными путями, воровато озираясь по сторонам. Прокрасться в сад и дождаться, когда она выйдет туда за розами.

И вот она вышла, та, первая Энн. Стоял теплый августовский вечер. Они лежали на сухом мху под раскидистым дубом. Уилл чувствовал себя несмышленым мальчиком, а Энн Хетеуэй казалась ему настоящей женщиной и была неотразима. И уж теперь-то она разделается с этим юнцом по-свойски, так что заходящее солнце, прежде чем спрятаться за горизонт, будет долго дивиться на белые, ритмично движущиеся ягодицы, в то время как Энн будет возлежать полуобнаженной на своем ложе среди цветов. И именно тогда наступил тот момент, когда пути назад уже не было: когда все было кончено, Уиллу показалось, что из-за живой изгороди за ними кто-то подглядывает. Но это было еще не все. Внезапно в безоблачном небе молния вывела огненными буквами его имя — Уильям Шекспир, — и затем грянул гром, похожий на стук печати, скрепляющей подпись. Энн улыбнулась Уилли, эта дьяволица, суккуб и инкуб в одном лице (и как же он не заметил этого раньше?), она чувствовала себя вполне вольготно на голой земле, но наверняка отдала бы предпочтение супружеской постели. И в довершение ко всему ему вдруг показалось, что его семя каким-то образом укоренилось в ее чреве и начало расти. Будь он человеком набожным, как другие отпрыски семейства Арден, то наверняка бы перекрестился.

«Энн, Энн», — слышалось ему в бое часов. «Энн, Энн», — кричали грачи. К Энн Уэтли, к этой милой целомудренной девочке он ездил почти каждый день: благочестивый жених, умеющий держать себя в руках. Но вместе с тем его не покидало предчувствие (Уилла одолевали ночные кошмары), что им не следует тянуть со свадьбой до весны. Они должны во что бы то ни стало успеть пожениться до начала Рождественского поста.

— Что это за новости? — строго спросил папаша Уэтли. — Почему вы так торопитесь? Смотрите у меня, если вы занимались тем, о чем я подумал, то, видит Бог, мой кнут плачет по вас обоим.

— Нет, нет, ничего такого не было. — Уилл заставил себя слабо улыбнуться. — Просто мне хотелось бы жениться на Энн прежде, чем злой рок успеет мне помешать. Последнее время мне снятся одни кошмары.

— Перестань, парень, все это лишь игра воображения, ей не стоит верить. Так что наберись терпения и жди. Пусть кровь твоя будет холодна, а сердце гррячо. Всего несколько месяцев — разве это срок?

…Холодным ноябрьским днем, когда в воздухе уже чувствовалось морозное дыхание зимы, Уилл привычно направлялся в Темпд-Графгон. Конские копыта звонко цокали по подмерзшей дороге, Неподалеку от Шотери его остановили двое мужчин. Они обратились к нему по имени и потребовали, чтобы он слез с коня.

— Нет, я опаздываю и очень спешу. Что вам от меня нужно?

Оба незнакомца были круглолицыми, бородатыми и внешне очень похожими друг на друга. По виду — йомены[8]. На обоих была добротная одежда из кожи, говорили они резко и держались очень уверенно.

— Дело не в том, что нужно нам, а в том, чего хочет она и чего требуют честь и справедливость.

— Что же до того, что ты опаздываешь, то ты и так уже очень опоздал. Я,

— продолжал свою мысль этот остроумный оратор, видимо, не привыкший лезть за словом в карман, — Фал к Сэнделс. А это — мастер Джон Ричардсон. Мы родственники госпожи Хетеуэй.

— Ну и как она? — глупо спросил Уилл. — Столько времени прошло с тех пор, как… Наверное, уже несколько недель. С ней все в порядке?

— Она в порядке, — ответил Джон Ричардсон. Его левая щека нервно подергивалась, словно он пытался согнать невидимую муху; — И день ото дня становится все больше и больше. Можно сказать, растет как на дрожжах.

— Поздно… — Добавил Фалк Сэнделс. — Но ничего. Ты опоздал с расспросами, но все-таки, как говорится, лучше поздно, чем никогда. Она тебя ждет. Будь готов к тому, что она начнет попрекать тебя за нерасторопность, но потом обязательно сменит гнев на милость.

— Несколько недель они не виделись, — фыркнул Джон Ричардсон. — Тоже мне… Сказал бы лучше, несколько месяцев. Во всяком случае, времени прошло достаточно, чтобы плод любви уже начал топать ножками.

— Давайте не будем говорить загадками, — сказал Уилл, чувствуя, как в груди больно сжимается сердце, и уже почти не сомневаясь, что имеется в виду. — Скажите, что вы имеете оказать, и дайте мне проехать.

Но тут Фалк Сэнделс схватил его коня за уздечку. Гнедому Гарри не понравился запах этого человека, и конь тряхнул головой и тихонько заржал. Сэнделс крепко держался за уздечку и бормотал:

— Тихо, старая кляча, угомонись…

— Ладно, выражусь яснее, — согласился Ричардсон. — Похоже, ты скоро станешь законным отцом своего незаконнорожденного ребенка. Так что слезай с коня и идем с нами. А куда — сам знаешь, ведь до некоторых пор ты наведывался туда очень часто.

— Это не так, — возразил Уилл.

— Вообще-то вам одного или двух раз хватило за глаза, — сказал Сэнделс, стараясь удержать норовистого Гнедого Гарри. — Взять хотя бы теплый августовский вечер в саду, под дубом.

И вдруг Уилл вонзил шпоры в бока коня; тот встал на дыбы, вырвал поводья из грязных пальцев Фалка Сэнделса и галопом понесся по дороге, оставив потрясающих кулаками преследователей позади. Их крики еще долго были слышны Уиллу, далеко разносясь в прозрачном морозном воздухе.

Итак, необходимо было действовать быстро и решительно, чтобы успеть жениться до начала Рождественского поста. Уилл решил изобразить нетерпеливого влюбленного (я схожу с ума от желания, не могу дождаться, когда же, наконец, ты, моя законная жена, окажешься в моих объятиях), а какой женщине не хочется поскорее выйти замуж? В конце концов ему удалось добиться своего через мать. Уилл так плакал, что едва не лишился чувств. Мать выслушала его с благосклонной улыбкой, и, наверное, аргументы, приведенные ею той ночью мужу в кровати, показались Шекспиру-старшему вполне убедительными. Двадцать седьмого ноября (слава Богу, если, конечно, Он существует на самом деле) Уилл поехал в Вустер, чтобы взять церковное разрешение на брак. С регистрацией в епархиальной книге все прошло замечательно, но плавный ход событий нарушил дождь. Довольный и усталый, Уилл остановился на ночлег в Ившеме. И надо же такому случиться, что именно там, попивая эль в трактире «Риверсайд», он столкнулся с Фалком Сэнделсом и Джоном Ричардсоном. Братья Энн радостно приветствовали его: они тоже подыскивали себе место для ночлега.

— Итак, — сказал Сэнделс, — завтра мы будем хлопотать о том, чтобы вместо трехкратного оглашения сделать только однократное. Внесем сорок фунтов залога, и все пойдет как по маслу.

— И дело вовсе не в спешке, — с гордостью добавил Ричардсон. — Просто это поможет убедить епископа.

— Я сам только что вернулся из Вустера, — улыбнулся Уилл. — Так что вы опоздали.

— Опять он заладил это свое «опоздали, опоздали», — проворчал Сэнделс.

— Тебе, парень, должно быть известно, что такое закон и как он вступает в силу. — При этих словах он погрозил Уиллу дюжим йоменским кулаком.

— Вот, тут все четко написано, — поддакнул Ричардсон. — Уильям Шагспер и…

— Шекспир.

— Шекспир, Шагспер — без разницы. И Энн Хетеуэй, девица из вустерской епархии.

— Ага, такая же девица, как ваша мамаша, — заметил Уилл. У Ричардсона, наверно, уже давно чесались кулаки, но он сдержался и только сказал:

— Да, конечно, но в этом-то и суть дела. Ведь это из-за тебя она больше не является той, кем должна быть.

— Тем более, — добавил Сэнделс, — сорок фунтов — это тебе не шуточки. Это тебе не мелочишка, что дается деткам на конфетки. И по закону вашей свадьбе ничто не помешает, а все остальное просто не имеет значения.

— Вообще-то Энн хорошая девка, — доверительно сказал Ричардсон. — Может быть, немного надоедливая, но приструнить ее будет не так уж трудно. Не девочка уже, конечно, но зато отменно стряпает. Что же до ее умений в постели, то не мне тебе об этом рассказывать. Ты и сам все знаешь. ,

— Ладно, хватит болтовни, — оборвал его Сэнделс. — Мы не на базаре, так что нечего ему расхваливать товар. Свою удачную покупку он сделал еще летом. Так что теперь дело за малым — доставить ее куда следует.

— Это точно, — согласился Ричардсон. — Тем более, что ей рожать по весне.

— А если я пошлю вас обоих ко всем чертям, — предположил Уилл, — и плюну в ваши рожи? Сэнделс с сожалением покачал головой.

— Что ж, — многозначительно проговорил он, — на дне реки лежит так много собак с камнем на шее. И просто поразительно, сколько мешков с котятами утоплено в пруду. А если человека пырнуть острым ножичком, то обязательно пойдет кровь. Так что тебе не удастся убежать от своей, своей…

— Судьбы, — подсказал Уилл нужное слово.

— Ага, от нее самой. Можешь называть ее так.

ГЛАВА 6

Еще глоток вина. Бесподобный вкус. Итак, продолжим…

После долгих пререканий и семейных скандалов, после истерик Энн Уэтли, которую родители отправили к родственникам в Банбери, после сплетен и осуждающих взглядов Уилл в конце концов оказался в своей старой постели с новой невестой. Ну, Уилл, каково тебе чувствовать себя женатым человеком? Теперь на его долю приходилась всего лишь половина кровати, на которой ему по привычке хотелось свободно разлечься, но отвоевать обычно удавалось не более четверти. Больше он ничего не предпринимал, да у него и не было никакого желания вступать в новый мир простынь и плошек; в доме его детства появилась еще одна женщина, вступившая в тайный кружок «уксусных леди», руководимый леди Арден. Обе женщины сблизились и стали относиться друг к другу по-родственному, мило целуясь утром при встрече и вечером перед отходом ко сну. Так что не долго Энн Шекспир стояла в стороне от хозяйственных дел. Что же до остальных членов семьи, то отец, разочарованный приданым, стал еще более мрачен и замкнут и даже подумывал о том, чтобы сбежать за границу от кредиторов; болезненный Эдмунд ползал по полу и часто блевал; Ричарда постоянно толкали в грязь, и он приходил домой весь в слезах; Джоан осунулась и стала еще большей замарашкой, чем прежде; Гилберт снова виделся с Богом, и Бог наградил его падучей болезнью.

Вскоре из Шотери в мальчишескую комнату Уилла была перевезена огромная кровать, на котрой свободно могли разместиться двое, а то и трое. И почти до самого рождения Сьюзан (зачатой во время греховной связи) эта кровать видела немало затейливых упражнений. Однако далеко не все происходило на кровати. Эта женщина была чертовски изобретательна, а гнев стал тем самым острым соусом, которым она приправляла исполняемые Уиллом роли в придуманных ею играх. Новобрачный не испытывал к ней никаких чувств, ведь между ними не было любви.

Энн была выше таких пустяков, как любовь или гнев, и вела себя как королева. Она наряжалась в подвенечное платье и царственно расхаживала по комнате, приказывая Уиллу поцеловать ее туфлю, а в следующий момент повелевая отрубить ему голову. Затем по суровым правилам игры молодому мужу надлежало взять жену силой, не обращая внимания на ее протестующие крики (не настолько громкие, чтобы разбудить домашних за стеной) и приговаривая: «Ну, ваше величество, сейчас я вас отымею, а заодно и подпорчу ваш наряд». (После этого Энн стала называть его не иначе как Пакостный Уилл.) Супруг с большим трудом стаскивал с нее платье, а она отбивалась и царапалась, как кошка, и Уилл пожалел, что ввязался в эту дурацкую игру. Но однажды она пригрозила, что позовет в помощь ему еще кого-нибудь, да хотя бы даже Дикона или беднягу Гилберта, мирно посапывающих в своих кроватках в соседней комнате, чтобы и они смогли участвовать в этом захватывающем изнасиловании. Уилл ужаснулся этой дикой идее попрания детской невинности, с силой ударил ее по лицу и затем с таким остервенением набросился на нее, что она испуганно заверещала, моля о пощаде и не на шутку перепугавшись за ребенка в своей утробе.

Очень часто, когда на Энн находило такое великосветское настроение, она громко сокрушалась о том, что тесная и убогая спальня не годится для величественного акта любви, ибо свита — придворные, камергеры, фрейлины и даже кое-кто из прислуги — должна видеть, как недостойнейший и презреннейший муж портит ее красоту и благочестие. Иногда Энн грозилась, что встанет среди бела дня голой перед раскрытым окном и объявит во всеуслышание, чем и как именно они здесь занимаются.

Порой она представляла себя богиней, сошедшей с небес для устрашения своего недостойного раба Уилла, который дерзнул притвориться, что не желает ее (но было ли это притворством?). Уилл же был добродетелен и непреклонен и отвергал ее грязные домогания. Энн говорила, что ему нужно сбрить усы и бороду, а также удалить с тела все волосы, оставив лишь каштановую шевелюру. После этого она набрасывалась на него с такой силой, на которую способна лишь богиня — обнаженная, с большим животом.

После рождения Сьюзан — а беременность Энн перенесла на удивление легко

— ее фигура обрела былую стройность. И теперь в своих играх она все чаще перевоплощалась в хорошенького мальчика, для чего воровала из-под пресса одежду Дикона (его вещи подходили ей по размеру). Когда Сьюзан агукала в Своей колыбельке, а двое мальчишек за стеной сладко посапывали и тешились невинными детскими сновидениями, Энн наряжалась пажом и начинала твердить: «Отымейте меня, мастер, делайте со мной все, что вашей душе угодно». От этих слов Уилла бросало в жар, в висках начинала стучать кровь, и он, не помня себя, набрасывался на жену. Она осуществляла самые сокровенные и порочные его фантазии, во многих из которых ему было стыдно признаться даже самому себе. Иногда Энн, злорадно усмехаясь, подходила к нему с так называемым penis succedaneus, искусственным фаллосом, Уилл был потрясен до глубины души, впервые обнаружив этот предмет в сундучке с ее пожитками.

Какие силы нужно было иметь, чтобы выдержать все эти ночные забавы? Утром Уилл еле открывал глаза. Он просыпайся совершенно разбитым и чувствовал во всем теле слабость, зная наперед, что уже в полдень его начнет клонить ко сну! Энн же неизменно была бодра и энергична. Она как заведенная хлопотала по хозяйству, мурлыкала под нос веселую песенку и еще настойчиво уговаривала его мать пойти и отдохнуть. Ведь у госпожи Шекспир такая тяжелая жизнь, но зато теперь у нее появилась еще одна дочь, которая поможет ей нести бремя домашних хлопот. Храни тебя Господь, Энн, ты такая милая девочка.

Кроме своей непосредственной работы, Уиллу приходилось обучать ремеслу перчаточника блаженного тупицу Гилберта, который то и дело ранился острым инструментом и при виде крови падал, захлебываясь пеной, или же топал ногами и грозил брату: «Вот возьму и расскажу Богу, какой ты плохой». Уилл обычно отвечал ему: «Вот и прекрасно, а заодно попроси у Бога, чтобы Он научил тебя шить перчатки, потому что, видит Небо, у меня уже нет сил возиться с таким непроходимым идиотом». После этого Гилберт валился на пол и заходился в истерике, стуча головой о каменные плиты и едва не переворачивая рабочий стол. Из дома раздавался громкий разноголосый рев Сьюзан и ее дядюшки Эдмунда.

Больше всего Уилл ненавидел вечерние скандалы Энн. В конце дня, когда супруги ложились к скрипучую кровать, доставленную из Шотери, Энн бранила мужа за его усталость. Все начиналось с того, что Уилл говорил:

— Нет, только не сегодня. Сегодня был трудный день. Перерыв в одну ночь нам не повредит.

— Ну да, — ехидно продолжала Энн, — если то, чем ты занимаешься, называется работой, то что же тогда, по-твоему, безделье? Тем августовским вечером, когда ты меня, можно сказать, изнасиловал, ты почему-то не вспоминал о работе, да и вообще чувствовал себя как надо. — Потом она начинала рассуждать о том, какой же он все-таки слабак и тряпка, и что если так пойдет и дальше, то у нее никогда не будет ни собственного дома, ни великолепных платьев, как у госпожи N, и вообще, только такое ничтожество, как Уилл, может довольствоваться местом подмастерья у нищего перчаточника. — Ты слабак, ты пустое место, я вышла замуж за слюнтяя! Богатейшие торговцы из Вустера добивались моей руки, но я отказала им всем, променяла их на тебя, потому что надеялась, что из тебя выйдет толк. А ты оказался такой же размазней, как твой отец, безвольным неудачником, начисто лишенным гордости.

Препираться с ней было бесполезно, поэтому Уилл просто закрывал глаза и забывался тяжелым сном. Но как-то раз душным вечером, уйдя в спальню, он взял гусиное перо и лист бумаги, чтобы записать несколько строк, придуманных днем во время работы. Он несколько раз повторил их про себя, оттачивая фразу:

И вот, в который раз, она его бранила

И управляла им — но только не любила[9].

Эти строки были словно выхвачены из какой-то увлекательной истории, которую при желании можно было бы сочинить. Но тут подала голос Энн, которая уже освободила от платья колыхающиеся груди.

— Вот на всякую ерунду вроде идиотских стишков у тебя время есть. А ублажить законную жену тебе некогда!

Уилл холодно ответил:

— Я ни за что не променяю ни одну свою строку даже на тридцать таких стерв, как ты.

— Ну да, ведь твой отросток, наверно, уже совсем завял. Можешь макать его в чернила вместо пера и писать им свои стишки. А я пойду поищу себе настоящего мужика.

— Долго искать придется. Хотя опыта в этом деле тебе не занимать.

— В каком смысле?

— Ты всю свою жизнь ловишь мужиков, но сумела поймать только меня. Да и то я тогда был смертельно пьян. Это лишний раз доказывает, что много пить — вредно.

— Да я могла бы взять любого, кого бы только пожелала.

— Ну да, так оно и было. Но среди всех этих парней идиотом был только я. Ведь я был у тебя далеко не первым, и даже не двадцать первым.

— Нет, это был ты, ты! — Лиф ее платья уже сполз на пояс, но Уилл по-прежнему сидел неподвижно, словно каменный памятник поэту, сжимая в руке гусиное перо. Перо едва заметно подрагивало. — Ты лишил меня невинности, налетел на меня, словно пьяный зверь, а потом вернулся снова, уже трезвым. А я, между прочим, до встречи с тобой была девственницей.

— Ну да, целкой нецелованной.

Энн кинулась к мужу, готовая выцарапать ему глаза за эти слова. Как истинный поэт, он невольно подметил красоту ее обнаженного тела, длинных рук, раскачивающейся из стороны в сторону пышной груди.

— Ну что, киска, царапаться будешь? — спросил он, перехватывая ее руку. Энн понимала, что одержать победу можно лишь притворившись, что это Уилл затеял борьбу, и в нужный момент ему поддавшись. Она, тяжело дыша, сопротивлялась еще некоторое время. Уиллу пришлось отложить перо, чтобы перехватить ее второе запястье. Потом ее гнев начал стихать, и в какой-то момент Уиллу показалось, что сейчас он вот так и овладеет женой, не раздеваясь и зажав ее у стены. Но затем его душу переполнила ненависть к этой блуднице, превратившей его в развратника и безвольную куклу. Энн была очень удивлена такой перемене, ведь она приготовилась к любви. Она споткнулась, запуталась в подоле платья и упала на колыбель со спящей Сьюзан. Малышка проснулась и громко закричала от страха. «Девочка моя маленькая, мой ягненочек!» — запричитала Энн, беря ее на руки. Сьюзан на минуту замолчала, чтобы перевести дух, и снова разразилась громким плаче. В соседней спальне тревожно заскрипела «кровать: у Гилберта начинался очередной припадок. Из спальни родителей были слышны кашель отца и тихое бормотание матери. В конце концов Сьюзан успокоилась и замолчала: Энн покормила ее грудью, обнаженной незадолго до того совсем с другой целью.

Она продолжала нашептывать этой крохе, плоду своего чрева, разные нежные слова и при этом с ненавистью поглядывала в сторону «сеятеля». Сеятель?.. И вдруг впервые за все время супружества в душе Уилла появилось ужасное подозрение, Мужчина, который женится на девственнице и держит молодую жену в разумной строгости, никогда не поймет этой боли. Не исключено, что Сьюзан действительно родилась от него, от Уилла, но с таким же успехом она могла быть и не его дочерью. И как только он, идиот, не додумался до этого раньше! Конечно, он не разлюбит бедного ребенка (наоборот, из-за утраты подлинных кровных уз его чувства к Сьюзен должны стать еще сильнее), но зато у него теперь есть полное право — Уилл думал об этом с большим злорадством — не заботиться о матери девочки. Он не хотел говорить об этом с Энн и даже мысленно поклялся никогда, пусть и в пылу гнева, не поднимать этот вопрос, потому что истину он все равно не узнает никогда. Равно как не узнает ее ни сама Энн, ни кто-либо другой.

Теперь Уилл думал о том, что после утомительного рабства в супружеской постели ему нужно уйти из дома и вернуться к прежней холостяцкой вольнице. Будет неправильно и несправедливо развратничать под крышей отцовского дома, тем более сейчас, когда ни о какой любви не может быть и речи; он должен встать с кровати, по праву принадлежащей Энн. И вообще, пора уехать из этих мест в поисках лучшей доли, ведь Гилберт уже научился тачать перчатки по заданному образцу.

Правда, на его изделиях то и дело или не хватало пальцев, или же их оказывалось больше, чем следует, так как считал он из рук вон плохо. Часто на перчатках Гилберта не оказывалось большого пальца, как будто он был кем-то откушен, но Гилберт мог еще всему научиться. Джоан тоже могла бы помогать отцу в мастерской, ведь благодаря ее новой сестре на ее долю теперь приходилось гораздо меньше работы по хозяйству. Ричард, которому уже исполнилось девять лет, вполне мог бы доставлять перчатки заказчикам. Так что Уиллу можно будет отправиться в другой город и обосноваться там, а заодно и заработать немного денег, поправив тем самым скудный семейный бюджет. Но он все медлил и откладывал отъезд. В гневе на Энн было свое очарование; кроме того, Уиллу казалось, что во время бесстыдных ночных утех, отказаться от которых он так и не смог ему удавалось стать ближе к своей забытой богине (перед ним открывалась какая-то темная дорога к ней, но всякий раз не хватало смелости ступить на этот путь). Доказательством тому могли быть новые сюжеты, придуманные Энн для ночных забав: например, когда она становилась на колени и изображала смиренную монахиню на молитве. Итак, прошло лето, приближалась зима, и до Уилла дошли слухи, что Энн Уэтли вышла замуж за какого-то юношу из Банбери.

Той зимой Гилберту приснился кошмарный сон, и на следующее утро, которое выдалось на редкость пасмурным и морозным, он рассказал о своих видениях за завтраком.

— Я видел головы. Да… отрубленные головы, все в крови. А над ними летали большие птицы. Да… они выклевали сначала один глаз, потом другой.

Джоан глупо засмеялась, и от этого Гилберт так разволновался, что даже опрокинул свою кружку с разбавленным элем. Уилл нервно поежился.

— Да, я видел, — выкрикнул Гилберт, — это было в Лондоне, и не смейтесь, я не вру. Потому что эти головы были насажены на высокие колья, и я видел их собственными глазами, А еще там была река и большой мост, да… И одна голова была похожа на нее. — Он взглянул на мать, как будто видел ее впервые. На этот раз не засмеялся никто, даже дурочка Джоан. Мать же при этих словах мертвенно побледнела.

— Помилуй, Господи, заблудшие души, — прошептала она и перекрестилась. Отец горячо ответил ей на это:

— Ну, теперь всем Арденам несдобровать. Только дураки могут умирать за старую веру. Для того чтобы сохранить веру, нужно беречь собственную жизнь, а не жертвовать ею и не участвовать в заговорах, которые рано или поздно все равно будут раскрыты. Так что теперь жди беды.

За столом воцарилось тягостное молчание, и Энн, почувствовав неладное, в страхе схватила мужа за руку. Ее глаза были широко раскрыты от ужаса. Уилл догадался, что отец говорит о том самом заговоре, в котором участвовало семейство Арден, и одна из тех двух голов, приснившихся Гилберту, скорее всего, принадлежит Эдварду Ардену. Этот их дальний родственник гостил однажды на Хенли-стрит и произнес перед Шекспирами гневную речь против новых порядков. Внешнее сходство между Эдвардом Арденом и Мэри Шекспир было несомненным. Другая голова, как стало известно потом, принадлежала Джону Саммервиллу. Уилл вздрогнул, представив себе, как хищные птицы жадно клюют окровавленную плоть Арденов и как потом, в самом конце этого пиршества, обнажаются белые кости черепов.

— Уверена, что наш милорд в Кентербери хорошо помнит всех из своего прежнего прихода, — робко сказала мать. — Он знает, что никакого вреда от госпожи Шекспир нет и быть не может. Так что вам нечего опасаться, никто не явится в этот дом по мою душу.

Отец закусил губу, его лицо покрылось красными пятнами. Два года назад судьба уже нанесла ему тяжелый удар в виде штрафа в сорок фунтов (Шекспирам пришлось даже продать усадьбу, чтобы заплатить такую сумму) — за неявку в суд для представления доказательств своей лояльности. Тогда сто сорок человек были вызваны в Суд королевской скамьи в Вестминстере с той же целью, но отягчающим обстоятельством для Джона Шекспира стало то, что он не приехал туда вообще (как раз в то время в семье появился Эдмунд, и роды были очень тяжелыми). И надо же; такому случиться, что совсем недавно место Кентерберийского епископа занял ревностный Уитгифт, до того бывший епископом в Вустере, где от него одинаково часто доставалось и папистам, и пуританам, Уитгифт скрипучим голосом вещал о вечном адовом пламени и муках для всех тех, кто не следует заветам истинной английской церкви, ибо Бог является англичанином. Джон Шекспир старался соблюдать все предписания новой веры, религии благочестивых ремесленников. Но зимой становилось холодно, одолевали морозы, и пламя ада порой казалось ему отдохновением, а не наказанием.

Уилл молчал. Он не хотел говорить о том, что уже не верит ни во что, кроме, пожалуй, того, что ждет его в конце долгого и темного пути к богине.

ГЛАВА 7

И вот снова наступила весна, будто зима была только кошмарным сном. Дороги снова звали Уилла отправиться в путь. Но он по-прежнему медлил, с горечью думая о том, что не может собраться и уйти просто так; ему нужен был повод. По утрам он шел в перчаточную мастерскую (где зачастую не было работы) в полном изнеможении, чувствуя себя так, будто жена выпила из него за ночь всю кровь. В июне стало ясно, что она опять беременна. На этот раз у Уилла не должно было возникнуть никаких сомнений по поводу своего отцовства, и это странным образом укрепило его во мнении, что малышка Сьюзан (а разве не из-за нее он не хотел уходить из дома?) родилась не от него.

Однажды в конце июля к ним зашел господин, едущий из Уорвика в Глостершир. Ему срочно были нужны перчатки.

— Сшейте вот по этому образцу, — сказал он, показывая одну перчатку. — Вторую я потерял в дороге. Здешние жители отправили меня к вам. Ведь это дом мастера Шекспира, не так ли? Я хочу погостить пару дней у одного своего родственника в Эттингтоне. Вы не могли бы доставить мой заказ, когда он будет готов, в дом мастера Вудфорда?

Значит, к мастеру Вудфорду? К тому самому разжалованному адвокатишке, совершенно опустившемуся человеку, вдовцу, владеющему несколькими акрами земли.

— Меня зовут Джон Куэджли, я мировой судья.

— В Глостершире есть город с таким названием, — сказал Уилл.

— Мое семейство родом оттуда, — отозвался мастер Куэджли. У него была окладистая черная борода и влажные пухлые губы; ему было явно больше сорока лет, но он все еще был в силе — широкоплечий, словно кузнец, здоровяк почти двух ярдов росту[10]. Взгляд его карих глаз был строг и проницателен.

— Когда-то, давным-давно, мои предки действительно жили там. Но потом мы перебрались поближе к Баркли.

— Это там, где замок?

— Да, там, где замок, это ты знаешь. А что еще ты можешь мне рассказать?

— О Глостершире?

— Можно и о нем. Вообще о чем-нибудь. — Он снисходительно улыбнулся, разглядывая Уилла и будто не допуская даже мысли о том, что какой-то жалкий перчаточник может разбираться в чем-нибудь, кроме своего немудреного ремесла. — Ты производишь впечатление молодого человека, который много путешествовал.

— Я путешествовал только по книгам, сэр, — ответил Уилл, повышая голос.

— И в книгах, которые я читал, говорится кое о чем более важном, чем расположение замков и происхождение имен. — Тут он спохватился, покраснел и замолчал.

— А как у тебя с латынью? — поинтересовался мастер Куэджли. — «Увы, Постум, Постум, как быстро летят годы…» Я обожаю эти стихи Публия Вергилия Марона!

— Это Гораций, — заметил Уилл, — и полагаю, сэр, вам это известно не хуже меня. — Он заставил себя улыбнуться в ответ, понимая, что это была проверка.

— Да-да, Квинт Гораций Флакк. Эх, как бы мне хотелось, чтобы мои сыновья разбирались в поэзии Рима так же хорошо.

Тем временем Джон Шекспир подошел к рабочему столу, чтобы выбрать куски кожи для раскроя.

— Мой сын — прилежный ученик, а еще он поэт. Он пишет отличные стихи. Уилл, покажи господину что-нибудь из своих сочинений.

Уилл снова покраснел и робко возразил:

— Но ведь он пришел сюда за перчатками, а не за стихами.

— Верно. Что ж, — сказал мастер Куэджли, — когда ты понесешь мне готовые перчатки, заодно захвати и стихи. Разрешите откланяться. Желаю вам удачного дня. — И он ушел.

Когда на следующий день Уилл пешком отправился в Банбери, он нес с собой только перчатки. Он думал о том, что эта дорога может привести его к той, другой Энн, его прежней возлюбленной, а теперь чужой жене; он даже собирался зайти проведать ее. Но потом все-таки свернул во двор полуразрушенного деревенского дома, уставшего от непогоды, с перекошенными ставнями и без дверей. Двое батраков лежали на сене и, закрыв глаза, грелись на солнышке; свинья с громким хрюканьем рылась в мусорной куче; петух гонялся по двору за курами, но его призывное кукареканье осталось без ответа. На стук Уилла вышел жующий слуга в засаленном рубище. В грязной руке у него была зажата баранья кость; некоторое время он, щелкая языком, пытался высосать костный мозг, но потом все же обратил внимание на гостя и сказал:

— Заходи, они оба где-то в комнатах. Короче, сам поищи. А то мы с друзьями решили немного расслабиться по случаю праздника.

— А какой сегодня праздник?

— Точно не знаю. Может быть, день святого Втора? Ведь сегодня вторник. Святых-то много, праздников хватит на каждый день.

— Ты бы вел себя немного поскромнее.

— Уж какой есть, — напыщенно ответил слуга и подбоченился. — Как говорится, когда хозяева учили всех манерам, я сидел в хлеву. — Он гордо поднял голову, рыгнул и удалился в темноту коридора, из глубины которого доносились пьяные голоса и смех.

Уилл вошел, и на него тут же набросились с громким лаем две собачонки, которые запросто могли покусать его за ноги. Тут в коридоре появился хозяин дома — суетливый седой старикашка Вудфорд. Уилл рассказал ему о цели своего визита, и старик неуклюже поклонился и громко сказал дурашливым голосом:

— Добро пожаловать в Либерти-Холл, истинный Зал свободы, где каждый волен вести себя так, как ему вздумается, и наслаждаться бесконечной свободой. Брысь отсюда, пошли вон, шавки! Что привязались к человеку? — Он попытался пнуть одну из собак ногой, но промахнулся. Оба пса по-прежнему заливались звонким лаем и старательно виляли хвостами, выражая любовь и преданность к хозяину. Вслед за Вудфордом и его собачьей свитой Уилл вошел в мрачную комнату, где на полу и стульях валялись пыльные фолианты, сбруя и оленьи рога. Тут же сидел и мастер Куэджли в расстегнутом камзоле, он размахивал кружкой с сидром и при этом что-то монотонно напевал.

— А-а, — воскликнул он при виде Уилла, — это и есть тот самый перчаточник, который хорошо знает окрестности Глостера! Вот и замечательно! Раз здесь собралось уже трое джентльменов, пора начинать петь куплеты. А то этот недоумок рылом не вышел, чтобы петь вместе с благородными господами — да простит меня его хозяин. Эй, ты, налей-ка нашему перчаточному поэту кварту сидра.

Из самого темного угла комнаты вышел хромой слуга в лохмотьях с большим кувшином в руках. Уилл хотел было отказаться и даже стал говорить какие-то доводы в свое оправдание. Он плохо себя чувствует, он не пьет, дал зарок больше никогда не пить, и вообще у него слабый желудок…

— Пей, — приказал мастер Вудфорд, — это веселит сердце и раскрепощает душу. К тому же ничего другого у нас все равно нет; Так неужели ты станешь привередничать и воротить нос от скромного угощения? Я человек бедный, так что заграничных вин не держу. Выходит, ты брезгуешь нашим обществом. Черт побери, просто диву даешься, как это нынешняя молодежь не выказывает никакого Уважения к старости. — С этими словами он протянул Уиллу большую кружку, всю жирную снаружи, и юноша сделал глоток, не желая обидеть хозяина.

— Нет, пей до дна. Одним большим глотком! — закричал мастер Куэджли, по-свойски располагаясь за столом. Вскоре он запел куплет из какой-то песенки, и мастер Вудфорд тоже заскрипел, выводя партию второго голоса. На середине куплета они прервали пение и велели Уиллу присоединиться к их хору, взяв на себя партию третьего голоса. Так он и сделал, потому что ничего другого ему не оставалось. Эту песенку он слышал впервые, она была очень простой и очень пошлой:

Чума разрази тебя, жирное брюхо!

Твой папа рогат, ну а мамочка — шлюха,

Твой грязный обрубок гниет и течет…[11]

От крепкого яблочного уксуса Уилл стал дрожать всем телом, но выпивка все же утолила жажду после недолгого, но утомительного путешествия по пыльной дороге. К тому же юноша был способен на большее. И вот наступил момент, когда Уилл забрался на стол и стал декламировать стихи Сенеки:

Fatis agimur; cedite fatis.

Non sollicitae possunt curae

Mutare rati stamina fusi…[12]

— Замечательные слова, — глубокомысленно закивал мастер Вудфорд. — Есть такое искусство выступления на людях, греки называют его риторикой. Да уж, вот этим великим словам внимали в свое время патриции. Латинская поэзия гениальна, ее нельзя сравнить с той ерундой, которую читают сейчас. Срам, да и только. И надо же, великие времена прошли, канули в вечность… Но все-таки в свое время я знавал двоих, которые подавали большие надежды. М-да…

— Что ж, — предложил мастер Куэджли, захмелев от большого количества выпитого сидра, — а давайте устроим свой собственный Древний Рим. Здесь и сейчас. Позовем эту твою девку — Бетти, Бесси или как там ее… — и устроим настоящую оргию. А то мне скоро нужно возвращаться домой, а там я должен изображать из себя благочестивого мужа, заботливого отца и справедливого судью. — Он перевел взгляд на Уилла, который все еще стоял на столе, и вздохнул: — Эх, не успеешь оглянуться, а жизнь уже прошла. Я нарожал пятерых таких обормотов, дал им свое имя, а что толку? Они и не думают учиться. А само по себе имя еще ничего не значит.

Тут подал голос мастер Вудфорд.

— Ну ты, сэр, — резко сказал он, — слезай с моего стола. — И Уилл легко спрыгнул на пол. — Те двое парней, о которых я только что говорил, — это два Тома. Их сочинение называлось, кажется, «Горбодук»[13]. — Мастер Вудфорд стал вспоминать, обращаясь к мастеру Куэджли: — Их звали Том Сэквилл и Том Нортон, и происходило все это в «Судебных иннах». Как сейчас помню, во «Внутреннем темпле», лет уже двадцать тому назад. Во всяком случае, еще до того, как этот дармоед появился на свет. А я был там и, клянусь нашим Господом Иисусом Христом, видел все собственными глазами. Эти два Тома стали нашим английским Сенекой. — После этих слов он выпил.

— Двое англичан за одного римлянина? — ехидно переспросил Уилл. Тогда он был глубоко убежден, что все английские пьесы написаны одинаково плохо, занятые в них актеры играют ужасно и не могут вызвать у зрителей ничего, кроме законного раздражения, потому что спектакли всегда проходят полуоткрытым небом, зачастую под унылым дождем или на ветру. (Однажды он видел в Стратфорде одну такую постановку, и у него волосы встали дыбом. Название пьесы Уилл благополучно забыл, но помнил, что это была труппа слуг графа Вустера, что исполнителя главной роли зовут Аллен и что этот Аллен на два года младше его самого. И теперь Уилл сказал мастеру Куэджли: — Баркли… В прошлом году в Стратфорде гастролировала труппа слуг лорда Баркли. Вот откуда я знаю о замке.

Мастер Вудфорд опьянел и разошелся не на шутку. Он вскочил на ноги и продолжал свою тираду:

— А я уже говорил и повторю снова. Если английские стихи стоят того, чтобы называться поэзией, то тогда их следует читать открыто, во всеуслышание, а не бубнить себе под нос, сидя в тесной комнатенке, и уж тем более не бегать глазами по строчкам. Поэзию надо слушать. А раз так, то мы должны учиться, чтобы затем превратить тот маленький стихотворный ручеек двух великих Томов (неудачное, конечно, сравнение, признаю, неудачное) в… а что я хотел сказать? Ну да, ну да, в великую и полноводную словесную реку.

Уилл по-пьяному широко улыбнулся, чувствуя свое юношеское превосходство над Вудфордом. Тот заметил это и, желая уязвить оппонента, сказал:

— Смейся, смейся… Да что ты вообще можешь знать о жизни, необразованная деревенщина? Ты же безвылазно сидишь в своей глуши и никогда не увидишь ни больших городов, ни светских речей, ни праздников под высокими сводами великолепных дворцов, где в огромных каминах горит огонь, и все вокруг озарено его отблесками!..

Уиллу неожиданно показалось, что старик вот-вот расплачется, ведь воспоминаний о былой жизни так сильно отличались от его теперешнего положения. Захмелевший юноша сказал:

— Конечно, светских речей я не увижу, потому что их можно только услышать. Что же касается лицедейства, то разве это не обман? Мальчика наряжают женщиной, коротышка прибавляет себе росту, надев башмаки-ходули…

— Это называется «венецианский каблук», — поправил мастер Вудфорд.

— …живой человек притворяется мертвым. А вот у Сенеки ничего подобного не было, потому что его пьесы не разыгрывались, а просто читались вслух.

— О Господи, не дай нам передраться из-за сыра, — вздохнул мастер Куэджли и пояснил: — Это поговорка такая, в Банбери все так говорят.

Уилл тут же пришел в себя, ему даже показалось, что он слышит голос отца, не расстающегося со своей Женевской Библией. В голове у юноши перестали звучать чарующие строки великого грека Платона.

— Жизнь, — продолжал тем временем Куэджли, — в некотором смысле тоже обман. Ведь мы каждый день ведем себя по-разному. Вот, например, пьяный Филип — назавтра он протрезвеет. А я для разных людей и Джон Куэджли, и Джек Куэджли, и плут Куэджли, и мастер Куэджли, мировой судья. Жизнь — это всего лишь игра.

И Уилл не мог с этим не согласиться; он тут же начал обдумывать эту фразу, пытаясь справиться с опьянением и понять ее получше. Разве он сам не состоял из двух разных людей, из Уилла и Уильяма, и разве каждый из этих двух не следит исподтишка за другим? Так где же истина, который из двух настоящий? Ведь есть же сознание, но вместе с тем есть и бытие. Выходит, что сознание лежит на самом дне колодца, на дне его души.

Что было дальше, он не помнил. Позже, проснувшись оттого, что хозяйские собачонки лизали ему лицо, Уилл обнаружил, что лежит на полу. Кто впустил сюда этих собак? Они посмотрели, как юноша трет кулаками глаза и охает, а затем пошли к двум другим бесчувственным людям, развалившимся на стульях наподобие мешков. Если бы не богатырский храп, то их вполне можно было принять за покойников. Эти двое не отзывались ни на лай, ни на облизывание. Уилл с трудом поднялся, чувствуя ломоту в теле и вину в душе, и заковылял из комнаты. На улице все еще было светло, хотя летний день уже клонился к вечеру. В коридоре стояла служанка с обнаженной грудью и порочной улыбкой на лице (да, да, конечно, они знакомы, но совсем не в том смысле). Уилл застонал, решительно замотал головой и вышел из дома через дверной проем без двери, надеясь на то, что пешая прогулка домой поможет протрезветь.

По дороге домой Уилл дал себе новый зарок: ни под каким предлогом не участвовать в кутежах, терпеть свою жену-мегеру и поскорее забыть о мастере Куэджли. Но, вернувшись домой и переодевшись под привычный аккомпанемент упреков Энн, он обнаружил, что перчатки по-прежнему лежат у него за пазухой, а значит, он все еще в долгу перед Куэджли. И вот на следующее утро, раз уж старший брат оказался таким пьяницей, к заказчику был послан Гилберт. Ему пришлось объяснить все несколько раз подряд и даже нарисовать план. Юноша вернулся домой поздно вечером, голодный и усталый. Судя по всему, в лесу он снова встретил Бога, а еще на него была возложена обязанность сообщить об очередном повороте в судьбе Уилла.

— Ну вот, я все сделал. Вот деньги за перчатки, а это мой пенни. А еще тот человек сказал, что он приедет за тобой рано утром, потому что путь предстоит неблизкий. Вот. — Эти слова были обращены к Уиллу.

— Какой еще путь, что за чушь ты несешь? — возмутился Уилл. — Давай рассказывай с самого начала. О каком человеке ты говоришь?

— О том, с перчатками. Ты должен поехать вместе с ним, он так сказал. Ты станешь как бы отцом для его детей, вот, и будешь их учить, и на то есть подписанный антракт.

— Контракт? — Уилл нахмурился, он не мог этого припомнить. Отец вытирал салфеткой руки, Энн кормила грудью Сьюзан, замарашка Джоан молча прислушивалась к разговору, а матери нигде не было видно. — Тогда где же мой экземпляр?

— Вот.

Гилберт достал из-за пазухи неровно оборванный лист бумаги. Уилл взял лист у него из рук и стал читать, не веря своим глазам. Оказывается, он поступил на работу к мастеру Куэджли на целый год, согласившись стать учителем его пяти сыновей. Под договором красовалась его собственноручная, хоть и немножко корявая от выпитого сидра подпись. Уилл не помнил, как это произошло. Он просто ничего не мог вспомнить.

— Он поедет, чтобы учить Сенне и Плутону, — во всеуслышание объявил Гилберт. — Он будет учить всех его детей. Вот.

— Вот ведь скрытник, — охнула Энн. — Решил сбежать из дому под покровом ночи и даже словом не обмолвился. — И она снова принялась бранить мужа и обвинять его во всех грехах.

— Не ночью, а утром, — поправил ее Гилберт. — Рано утром, вот. А еще он дал мне пенни на леденцы. Вот. — Он с серьезным видом показал Энн монетку.

Так неужели, думал в замешательстве Уилл, его судьба так избудет вершиться сама по себе и каждый новый жизненный поворот ему будут объявлять какие-то головорезы или идиоты?

— Мне там будут платить, — попытался он объяснить жене. — Меня же не продают в рабство. А деньги я буду присылать домой.

Но это лишь подлило масла в огонь большого семейного скандала.

— Аминь, аминь, аминь, — твердил Уилл про себя.

ГЛАВА 8

Luna fait: specto si quid nisi litora cernam…[14]

Он не подозревал о том, что его уход из дома произойдет именно так. Такой вариант даже невозможно было придумать. В пьяном угаре он согласился стать наставником пятерых юных Куэджли и заниматься с ними латынью. Их отец, со своей стороны, брал на себя все расходы по проживанию Уилла в доме, а также был обязан платить за уроки по десять шиллингов в квартал. Конечно, это жалованье не поражало воображения, так что разбогатеть в Глостершире ему, Уиллу, вряд ли удастся.

Quod videant oculi nit nisi litus habent…[15]

Теперь он жил в большом, недавно выстроенном доме — его строительство пришлось на время правления Генриха VIII, и он находился примерно на таком же расстоянии от Шарпнесса, что и Баркли. Здесь протекала река Северн, и Уилл снова начал мечтать о кораблях. Что же до жизни обитателей дома, то всем хозяйством здесь заправляла сама миссис Куэджли (вторая жена хозяина), сварливая особа, с лица которой не сходило кислое выражение. Хозяин при ней уже ничем не напоминал того веселого малого в расстегнутом камзоле, что бражничал с Уиллом в Эттингтоне. Дома мастер Куэджли был суров и сосредоточен — настоящий мировой судья в своей длинной черной мантии. Слуги поначалу решили сделать из Уилла шута, высмеивая его стратфордский акцент и хихикая над латинскими «хунк — хок», но юноша с самого начала не давал спуску чванливому мажордому и был неизменно холоден с развязными служанками. Уилл попросил дать ему отдельную комнату, которая находилась бы рядом с комнатами мальчиков, и его просьба была выполнена.

Nunc hue nunc illuc, et utroque sine ordine curro…[16]

Теперь о самих мальчиках, его воспитанниках. Самому старшему из них, Мэтью, было пятнадцать лет, за ним шел Артур, тринадцати с половиной, затем двенадцатилетний Джон — все трое были сыновьями первой госпожи Куэджли. Вторая супруга мастера Куэджли родила ему близнецов Майлза и Ральфа, которым было лет по десять или около того. Еще раньше в семье было две дочери — обе постными личиками были похожи на свою мать, если судить по скверным портретам кисти какого-то художника из Глостера. Обе девочки рано умерли, так что осталось только пятеро сыновей, пять юных голов, в которые Уиллу предстояло вдалбливать латынь.

Alta puellares tardat arena pedes…[17]

…Безупречные строки Овидия навеяли сон и скуку. Тихий погожий день на исходе лета, послеобеденное время, хочется спать… В открытое окно с громким жужжанием влетела большая черная муха, и все ученики моментально переключили внимание на нее. У мальчиков не было ни малейшего желания учиться. Близнецы, похоже, были уверены в собственной уникальности и считали, что обойдутся и без учения. Старшие мальчики постоянно зевали, лениво потягивались и пинали друг дружку, охая над стихами Овидия и «Грамматикой» Лили, а иногда принимались шуметь и драться, бросаться измазанными в чернилах катышками бумаги и рисовать непристойные картинки. К Уиллу они относились без особого почтения. Стоило ему обратиться к Ральфу, как тот заявлял, что он Майлз, и наоборот, и старшие мальчики поощряли такие забавы близнецов. Когда отец начинал экзаменовать их по пройденному материалу, то неизменно оказывалось, что они знают его из рук вон плохо.

— Так почему же, — визгливо кричал Артур, у которого ломался голос, — почему здесь стоит tull и latum, когда в настоящем времени это будет fero? Просто чушь какая-то, я не собираюсь это зубрить.

— Ей-богу, ты выучишь все, что задано, — гневно ответил Уилл.

— Вы божитесь, сэр, — с деланным ужасом воскликнул Мэтью. — Вы всуе упоминаете имя Божие!

— Вот сейчас я спущу с вас штаны, — закричал Уилл, — и пройдусь розгой по вашим задницам, тогда вы узнаете, что я ничего не делаю всуе!

При упоминании о спущенных штанах близнецы захихикали. С чего бы это?

Как-то раз осенним утром мастер Куэджли сказал Уиллу:

— Труппа слуг милорда Баркли вернулась домой. Они сыграли в замке «Домового» Плавта. — Разумеется, представление шло на английском.

— Это комедия о доме с привидениями?

— Она самая. Думаю, мальчики будут лучше понимать латынь, если дать им перевести что-нибудь из Плавта, а потом пусть каждый сыграет свою собственную роль, им же самим переведенную на английский. Их надо заинтересовать учением. Пусть это будут не только крики и потасовки (не будем отрицать, что во время занятий они ведут себя не идеально), а заслуженное и полезное удовлетворение от проделанной работы и радость от ее итога.

— Но ведь Плавт не был поэтом.

— Не был, но все равно это мудрое и толковое чтение. Там есть стихомифия[18]. Она будет очень полезна для Мэтью и Артура, которые собираются изучать юриспруденцию. Для перевода и постановки возьмите «Близнецов», там как раз и для наших близнецов найдутся роли. Книжки купишь в Бристоле, в лавке мастера Канлиффа. Помнится, в свое время, еще учась в школе, мне тоже довелось участвовать в такой постановке, но только на латыни. Память об этом удовольствии я сохранил на всю жизнь. — Последнюю фразу он произнес довольно мрачно.

И вот золотым октябрьским днем Уилл отправился в Бристоль, миновав Баркли с его замком, Вудфорд, Алвестон, Алмондсбери, Пэтчвей, Филтон… Он ехал верхом на гнедом мерине мастера Куэджли. Земля была устлана ковром из золотистых и бурых листьев, похожих на поджаренную в масле рыбу; в ветвях деревьев порхали птицы, готовые покинуть идущий ко дну корабль лета. Уилл ежился от прохлады. Полы его старенького плаща были старательно запахнуты, а в кошельке (это был замечательный кожаный кошелек, сшитый Шекспиром-старшим) лежал золотой. На эти деньги нужно было купить книги, а на оставшиеся гроши

— пообедать в какой-нибудь придорожной таверне. Собственных денег у Уилла не было.

Бристоль… Уилл с благоговейным страхом и волнением въехал в этот город. В гавани Бристоля возвышался стройный лес корабельных мачт; Уилл почувствовал соль на губах и увидел моряков — суровых морских волков, внешний вид которых не оставлял никаких сомнений относительно рода их занятий (куда уж до них было сухопутному и ныне покойному бедняге Хоби). На шумных улицах со всех сторон раздавались пьяные крики, звенели колокольчики работорговцев, по булыжнику весело грохотали большие деревянные бочки. При виде такого множества настоящих моряков в странных разноцветных нарядах и с золотыми кольцами в ушах, при виде этих загорелых обветренных лиц Уилл вдруг смутился. А ведь ему нужно было только купить книжки Плавта, съесть скудный обед и отправиться домой, чтобы возвратиться к привычной, размеренной жизни.

— Вот все, что у нас есть, — сказал книготорговец Канлифф. — «Бвизнецы», «Домовой» и еще «Хвастун». Можете взять пять книг одного наименования и еще одну, шестую, себе, как наставнику; ее я, так уж и быть, продам вам за три четверти цены. А других книг не держим.

Канлифф был худощавым стариком с очень острым подбородком. В его магазинчике царил полумрак и пахло могилой и книжной пылью; на конторке, за которой хозяин считал деньги, лежал человеческий череп (неужели здесь дерут три шкуры и с живого, и с мертвого?). Канлифф с гордостью пояснил, что этот череп принадлежал забитому до смерти негру-рабу. С улицы в магазин доносились пьяные крики матросов из таверны и рокот океанского прибоя: волны с грохотом разбивались о берег, и на них покачивались корабли со спущенными парусами.

— Бовше вы таких книг во всем Бристове не сыщете, — продолжал Канлифф. «Л» он не выговаривал, произнося «Бристовь» вместо «Бристоль» и «Бвизнецы» вместо «Близнецы».

По Брод-стрит проехала дорогая карета, запряженная парой великолепных серых в яблоках лошадей.

— Но не все негры рабы, — продолжал Канлифф. — Например, вон та особа, что сейчас проехава, тоже черная, ну, иви, по крайней мере, очень-очень смугвая. Говорят, что когда-то ее привезви откуда-то из Ост-Индии. Якобы там она быва дочкой вождя, а здесь ее из жавости взяви в семью и воспитави как собственную дочь. Теперь она уже совсем взросвая, надменная дама, добропорядочная христианка. У нее товстые губищи, как у обезьяны, да и вообще, кто позарится на такую страховюдину? — Уилл проводил карету жадным взглядом, пока та не скрылась за углом и цоканье копыт не растворилось в уличном гаме. — Она из Фишпондс, — добавил Канлифф, качая головой и незаметно выпроваживая Уилла из своей лавки.

Уилл сунул перетянутые бечевкой книги под мышку, запахнул получше полы старенького плаща и отправился бродить по узким извилистым улочкам. Он был в каком-то непонятном смятении. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если бы в конце концов юношу не окликнул женский голос из какой-то открытой двери.

— Ей, красавчик! Ищешь, с кем бы переспать?

Он с замиранием сердца обернулся. На женщине было широкое белое, хотя и грязноватое, платье, плечи и грудь были обнажены. Она стояла сложив руки на груди и привалившись спиной к дверному косяку. Зазывно улыбалась… Если англичане белые, подумал Уилл, то тогда ее, несомненно, следует считать черной. Хотя и не совсем, потому что ее темная кожа имела замечательный золотистый оттенок, но определить этот цвет одним словом, подобно тому, как, например, называют цвет ткани, было невозможно, ведь это была живая, находящаяся в движении плоть. При различной освещенности солнцем оттенок кожи слегка менялся, но колорит и благородная насыщенность цвета оставались неизменными. Волосы женщины были вьющимися и черными как смоль, губы — полными, а нос совсем не был похож на те прямые, строгой формы носы, что обычно бывают у англичан. Не такой, как у Энн, и даже не вздернутый и не курносый, а приплюснутый и широкий, с крупными ноздрями. Брови женщины были прямыми, вразлет. Красотка стояла на пороге дома, улыбалась и манила Уилла своим длинным темным пальчиком.

Уилл не знал, как быть, ведь денег у него было совсем мало (как раз должно было хватить на маленький кусочек баранины в придорожной харчевне), а в Бристоле наверняка привыкли к звону золотых монет. Как говорится, золото за золото, но до сегодняшнего дня ему еще никогда не приходилось платить (хотя нет, однажды он все-таки заплатил собственной свободой) за акт любви, и юноша вздрогнул при мысли о таком циничном торге. Им предстояло пройти по длинному темному коридору, где раздавались похотливые стоны. Уилл замер в нерешительности, а женщина продолжала улыбаться и затем сказала: «Если ты вправду хочешь, то идем». Уилл скорчил гримасу, усмехнулся и что-то пробормотал себе под нос, разжимая правую руку и показывая собеседнице пустую ладонь. Женщина мелодично засмеялась.

Уилл покорно подошел к ней, чувствуя необыкновенную слабость в ногах. Она снова поманила его за собой. Он вошел в темный пыльный коридор, и в нос ему ударил резкий запах пота и еще какой-то гнили, будто где-то поблизости разбили тухлое яйцо. Еще здесь пахло спермой и грязной одеждой. Судя по всему, сюда часто заходили моряки. Из комнат, расположенных по обеим сторонам коридора, доносились смех и ритмичное поскрипывание пружин. Низкий мужской голос пророчески вещал: «Все безымянные сгинут, и да будет так!» Дверь одной из каморок оказалась открытой, и Уилл стал невольным свидетелем происходящего там действа. В каморке стояла низкая лежанка, забросанная грязным тряпьем, пол был забрызган кровью, а сама любовь происходила у стены, и судя по всему, дело близилось к завершению. Черная обнаженная женщина с блестящим от пота телом была прижата к стене, а сзади на нее наседал грузный моряк в расстегнутой рубахе и спущенных портках. У него была ярко-рыжая pacтрепанная борода и совершенно лысая голова, если не считать редких жиденьких прядок, прилипших к черепу. При виде этой картины спутница Уилла улыбнулась, юноша же почувствовал одновременно и отвращение, и возбуждение, и сильную неприязнь, которой не испытывал даже во время безумных ночей с Энн. Он покраснел от страха и стыда, и ему вдруг нестерпимо захотелось снова оказаться рядом с женой, покрыть поцелуями ее белое тело, тонкие губы и прямой нос, упасть в ее объятия и обрести поддержку и утешение. Но темнокожая женщина вела его дальше.

Они вошли в соседнюю каморку, где никого не было, если, конечно, не считать призраков предшественников Уилла, незримо ухмылявшихся ему со стен. Призраки были повсюду: в складках грязных простыней, под кроватью, откуда Уиллу приветственно махала волосатая рука неведомого мертвеца… Он перешагнул порог и замер как вкопанный: было еще не поздно отступить. Женщина быстро спустила с плеч лиф платья, обнажив грудь с черными, словно нарисованными чернилами сосками, и с улыбкой протянула к Уиллу руки. Уилл бросил на пол перевязанные бечевкой книги Плавта и, дрожа всем телом, откинув назад полы плаща,/заключил женщину в объятия. Она ничего не сказала, он же принялся жадно целовать ее в губы, не давая произнести ни слова: теперь ему казалось, что он послушался совета» Хоби и отправился в путешествие к далеким берегам, где живут люди с собачьими головами и где на пальмах растут золотые орехи, а земля сплошь усеяна драгоценными камнями. Скалы, раскаленное солнце, говорящие рыбы, волны до небес… Но вдруг красотка резко отстранилась от него и протянула руку, требуя денег.

— У меня только… вот… — Он показал свои гроши, и тут ее словно подменили. Она набросилась на него, яростно колотя его своими черными кулачками. Уилл попытался оттолкнуть ее, и тогда она принялась кого-то звать, выкрикивая какое-то странное имя. В коридоре раздались шаркающие шаги, и в каморку ввалилась еще одна женщина постарше — это была черная толстуха, от которой пахло кухней. Она что-то торопливо дожевывала на ходу; ее толстые губы казались темно-багровыми, а обвислые, не стянутые корсетом груди, болтающиеся при ходьбе из стороны в сторону, свисали, казалось, до самого пупа. Обе женщины накинулась на юношу с кулаками, что-то крича на своем языке. Уилл попятился, спотыкаясь и прикрывая рукой глаза, ведь эти бестии могли запросто их выцарапать. Когда он наконец оказался в коридоре, две медные монетки выпали из его руки и со звоном покатились по полу. Какой-то матрос в расстегнутой грязной рубахе выглянул из своей каморки и, догадавшись, в чем дело, громко захохотал, обнажая гнилые зубы.

Уилл бежал, и вслед ему несся этот хохот, подхваченный ветром, который вдруг почему-то очень сильно задул на этой улице. Он бежал со всех ног, не разбирая дороги, гонимый чувством жгучего стыда за пережитое только что унижение, стремясь поскорее оказаться на Брод-стрит, где можно будет смешаться с толпой, где скрипучие вывески раскачиваются над дверями многочисленных кабачков и таверн, в том числе и над порогом «Розы», где он оставил хозяйского гнедого, пообещав мальчишке-слуге полпенни за труды. Обедать в душной и жаркой харчевне ему сегодня не придется — оно и понятно, ведь денег у него нет; черт побери, у него не было даже полпенни, чтобы расплатиться за коня.

— Вот, возьми это, — сказал Уилл, протягивая мальчишке свой пустой кошелек, замечательный кошелек из первосортной кожи, подарок отца. Разинув рот от удивления, мальчишка принялся вертеть подарок в руках, разглядывая его со всех сторон. Уилл вскочил в седло и отправился в обратный путь, с позором покидая Бристоль и устье Северна. И только тогда он со страхом и стыдом вспомнил о том, что возвращается к Куэджли налегке, без книг, ради которых ему, собственно говоря, и пришлось совершить столь дальнее путешествие.

ГЛАВА 9

После того случая ему часто снилась по ночам та темнокожая шлюха, ее черные соски, крепкие груди, воинственно занесенные кулачки, и при одной только мысли о ней наяву Уилл неизменно приходил в сильное возбуждение. Однако постоянно думать о ней он не мог. В доме Куэджли не было книги «Близнецы» Плавта (Уилл тщательно обыскал скудную библиотеку мастера Куэджли, когда того не было дома), и оставалось лишь одно: написать ее самому. Элидамнус… Эпидамнум… Он никак не мог вспомнить названия города, где происходило действие этой комедии ошибок и где разлученные в детстве близнецы случайно встретились, даже не подозревая о существовании друг друга. Что касается имен этих близнецов, то он точно знал, что одного из них звали Менхем. Но вот имя второго… Исосцел? Софокл? Сосикл? Когда-то Уилл читал эту книгу, но с тех пор прошло столько времени… И вот теперь по иронии судьбы юноше предстояло стать не Овидием, а Плавтом.

— Мальчики готовят вам сюрприз, — доверительно сообщил как-то Уилл своему хозяину. — Постановка будет готова к Рождеству. Только не спрашивайте у них о том, как идут дела. Пусть они думают, что вы ничего не знаете.

— Что ж, ладно.

— Это будет настоящее театральное представление. Выступление труппы «слуг милорда Куэджли»!

— Ага, ну ладно. — Хозяин был явно польщен. — Посмотрим…

И Уилл написал:

Прошло немного дней еще, и стала Она счастливой матерью двоих Здоровых сыновей, так странно схожих,

Что различить их было невозможно…[19]

Отвратительно, просто из рук вон плохо — он видел это и сам. Рифмы ровным счетом никуда не годились. Но что можно требовать от такого немелодичного языка, как английский? Потом Уилл подумал, что текст должен выглядеть так, как будто был переведен с латыни Мэтью, которому, как самому старшему из мальчиков, была отведена роль отца близнецов, Эгеона. От Мэтью никто не потребует поэтического совершенства. Итак, не вычеркивать ни одной строки, пусть все остается как есть.

— Обоих близнецов зовут Антифол, — объявил Уилл своим ученикам, — но только один из них из Сиракуз, а другой из Эфеса. — Этих имен и географических названий будет вполне достаточно. — А жену эфесского Антифола зовут Адриана.

— Так, значит, там и женщина есть? — подал голос Артур. — А кто ее будет играть? Наша мама?

Похоже, хотя их отец и кичится своим превосходством над простолюдинами, эти недоросли так никогда и не были в театре.

— Женские роли обычно поручают мальчикам, — объяснил Уилл, — потому что женщин в актеры не берут.

— Но ведь это неправильно, — протестующе забасил Мэтью, — между мужчинами и мальчиками не должно быть любовных отношений. Даже понарошку.

Это замечание больно кольнуло Уилла. Он почувствовал себя уязвленным. И тогда он сказал:

— Между прочим, в древности это вовсе не считалось грехом, и у знатных афинян были свои так называемые мальчики-катамиты. Это название произошло от имени юного Ганимеда, который прислуживал Зевсу за трапезой. Мужчины в те времена считали, что женщина — это только продолжательница рода, которая вынашивает потомство, а для истинного наслаждения души и тела нужно искать кого-нибудь другого. И прекрасный юный мальчик становился воплощением желаний этих умудренных опытом бородатых мужчин. Некоторые народы так поступают и в наши дни.

Да простит его Господь, Уилл отошел от темы и нес уже настоящую чушь, но ученики слушали его, затаив дыхание и ловя каждое его слово. Затем снова раздался срывающийся голос Артура:

— Но разве это не противоречит законам Церкви и заветам Господа нашего Иисуса Христа?

Уилл вдруг подумал, что Артур и его брат Гилберт наверняка могли бы подружиться: у них очень много общего… А он по дурости своей стал отвечать и на этот вопрос:

— Кое-кто с этим не согласен и считает, что и сам Иисус занимался этим со своим возлюбленным учеником Иоанном и что это вызвало ревность Иуды. И что никакая женщина, кроме одной-единственной, Его матери, не унаследует царствия небесного. — И затем, «внезапно испугавшись того, что мальчики могут запросто передать это отцу как якобы его собственную точку зрения, поспешно добавил: — Конечно, все это чушь и вздор, да, конечно, чушь. Но все-таки кое-кто думал именно так. А теперь давайте вернемся к нашему учебнику по грамматике.

…Что это было? Зачем он наговорил им все это? Может быть, все дело в больных нервах Уилла и том огорчении, что ему довелось пережить? Неужели все его существо протестует против женщин — белых и сварливых, черных и драчливых? Уилл с новой силой взялся за сочинение пьесы, которая якобы принадлежала перу Плавта:

Обед остыл — она разгорячилась; А он остыл затем, что вас все нет; Вас нет затем, что не хотите есть; Есть не хотите — значит, разговелись Уж где-то вы, заставив тем нас всех

Поститься и замаливать ваш грех[20]

Ох уж эти неуклюжие строчки! Отовсюду так и лезет его подражание Сенеке, а отнюдь не Плавту… Неужели он никогда не станет самим собой?

— А Ральф сегодня не завтракал, — доложил Майлз. — У него зуб очень болит.

— Значит, — сказал Уилл, глядя на Ральфа, который застонал и поспешил сунуть в рот новый зубчик чеснока, — теперь я знаю, кто из вас кто. Ральф — этот тот, у кого болит зуб. — Ральф захныкал. — А разве у вас в городе нет зубодера? — удивился Уилл.

— Он болеет. У него лихорадка. Отец сегодня уехал по делам. Он сказал, что повезет его завтра в Кембридж.

— В Кембридж? Это же далеко.

— В наш Кембридж, глупый, — с усмешкой ответил Майлз. — В глостерширский Кембридж, а не в лондонский.

«Глупого» Уилл пропустил мимо ушей. И он не сомневался, что Майлз определенно знал, что делает, когда той ночью он пришел в комнату своего учителя и забрался к нему в постель. Мальчишка дрожал: было довольно холодно.

— Ральф плачет от зубной боли и мешает мне спать. — Близнецы спали в одной кровати.

Уилл прислушался: никакого плача слышно не было.

— Тогда заходи, и побыстрее.

На следующий день Ральфу вырвали больной зуб. Майлз больше не приходил в комнату Уилла, но в его присутствии начал кокетничать и воображать, словно девчонка. И вот однажды Уилл схватил его, когда он самым первым явился на урок в классную комнату, но, да простит его Господь, это оказался не Майлз, а Ральф. Ральф заорал громче, чем от зубной боли, и в следующий момент в комнату ворвались его мать и отец, которые в это время как раз сидели за завтраком. Они выскочили из-за стола, даже не прожевав того, чем были набиты их рты. Разгорелся громкий скандал, и дело едва не дошло до драки. Защищаясь, Уилл выхватил перочинный ножик.

— Он убьет нас, — вопила госпожа Куэджли. — Я всегда знала, что это когда-нибудь случится. Вот что значит пускать в дом всякий сброд из глухомани.

— Молчи, женщина, — гремел ее супруг. — А ты, негодяй, прочь из моего дома! Совратитель невинных, малолетних детей… Вон отсюда, развратник!

— Подумать только, судья-пьяница прямо на глазах становится благочестивым человеком. Какой пафос! А как насчет римских оргий?

— Я сказал, вон отсюда!

— Сначала отдайте причитающиеся мне деньги.

— Ничего ты не получишь! А если не уберешься немедленно из моего дома, я обломаю свою палку об твою башку.

Мать тем временем утешала Ральфа, а мальчишка искоса поглядывал по сторонам, наблюдая за Уиллом. Он знал, в чем дело, он все прекрасно понимал.

— Вы забыли про наш договор, — напомнил Уилл, рассеяно глядя, как лезвие ножа блестит в свете утреннего зимнего солнца.

— Что, о законе вспомнил? Так пеняй на себя. Растление малолетних — тягчайший из грехов. Пошел вон, или я позову слуг, чтобы они вышвырнули тебя отсюда.

— Я и сам уйду, — с достоинством ответил Уилл. — Нам не о чем больше говорить.

И он ушел в свою комнату, чтобы увязать грязные рубашки в красный шейный платок. Тут к нему влетел запыхавшийся Майлз.

— Мы будем очень скучать, — сказал он, с трудом переводя дыхание. И бросил на неубранную постель несколько медных монеток. — Вот, возьмите. Это подарок. — Потом он неуклюже чмокнул Уилла в щеку и убежал. Уилл не спеша покинул дом; мажордом с издевательской усмешкой выпроводил его за дверь, а одна из служанок (ее звали не то Дженни, не то Джинни) выглянула из-за угла и глупо хихикнула. Но видит Бог, он еще отомстит этим плебеям! Он клялся в душе Зевсом и Исидой, что обязательно возьмет свое и станет выше этих жалких рабов.

Мороз сковал землю, но Уилл не чувствовал холода, его кровь прямо-таки кипела от негодования. Лошади у него не было, в Глостершир он приехал верхом на кляче, которую Куэджли по случаю купил для своего сына Мэтью. И куда сейчас? Нет, не в Бристоль, только не в Бристоль… Всякий раз, когда он глядел на западный горизонт, ему казалось, что там тлеет вечное зарево его позора и унижения. Уилл решил пойти по дороге, ведущей на северо-восток. Человеку с так сильно развитыми греховными наклонностями лучше всего держаться поближе к своей семье (в которой, судя по его подсчетам, очень скоро ожидалось прибавление).. Багаж Уилла состоял из небольшого и горького житейского опыта, из воспоминаний о замке Баркли, в небе над которым кружили ласточки, и из нескольких сотен стихотворных строк лже-Плавта.

Что может быть страшнее испытанья, Чем говорить о несказанном горе?

Но расскажу, насколько скорбь позволит, Чтоб знали все: я обречен на смерть

Не преступленьем, а самой природой[21].

В Уитминстере он зашел в дешевый трактир, чтобы поесть, и там судьба свела его с одним проходимцем, основным занятием которого была игра в кости. Уилл сидел в уголке и размачивал сухой хлеб в похлебке, больше похожей на помои, и этот игрок обратился к нему. Джентльмены в этот трактир не заходили, а Уилл выглядел именно как благородный господин; видимо, шулер признал в нем родственную душу — благообразный, учтивый, улыбчивый молодой человек, твердо знающий, что ему нужно от жизни. Игрок же был худощавым парнем в большой черной шляпе, которая делала его похожим на странствующего проповедника; говорил он стремительной скороговоркой.

— Этой похлебкой сыт не будешь, — с ходу заявил он. — Вот в Глостере мы могли бы объесться сладкими пирожками и закусить их ватрушками. А вы, сэр, чем занимаетесь? Судя по всему, дела у вас идут неважно.

— Вообще-то, я в некотором роде поэт. Хотя, еще совсем недавно был учителем.

— Совсем недавно? Так-так. Что ж, честных мастеровых людей на свете много, а вот хороший вор — большая редкость. Сам я еду в Глостер, чтобы провернуть там одно выгодное дельце. Мы могли бы пойти туда вдвоем, но для начала мне хотелось бы рассказать вам суть этого дела. Вы выглядите неглупым молодым человеком.

Вкратце это предложение заключалось в следующем: они заходят в трактир порознь, сначала Уилл, который, как истинный джентльмен, заказывает для себя эль, а спустя какое-то время входит его напарник-шулер. Он затевает игру в кости, Уилл становится его первым партнером и выигрывает несколько раз подряд, после чего мошенник с сокрушенным видом говорит: «Нет уж, сэр, для меня вы слишком сильный соперник. Будьте так добры, дайте и другим сыграть». Уилл уходит, а его место занимает какой-нибудь простофиля, которого устроитель всей этой затеи при помощи нехитрых манипуляций легко обыгрывает и уходит с деньгами.

И вот они отправились вместе. День выдался ясным и морозным. Когда по пути в Глостер им довелось пройти через городишко Куэджли, Уилл зло сплюнул. Его попутчик без умолку рассказывал о своем ремесле, в котором, оказывается, было столько нюансов и хитростей, что хватило бы на целую книгу: тройки-четверки, пятерки-двойки, соперники, различные способы мошенничества… Заодно игрок поведал и о других проходимцах, с которыми можно столкнуться на улицах большого города, — в их число входили «молчальники», собирающие милостыню, притворяясь глухонемыми, конокрады, юродствующие бродяги, карманники, уличные воришки, шлюхи, сводни и скупщики краденого. Это был незнакомый новый мир, но Уилл уже начал ощущать себя его частью: разве он не был таким же обманщиком, развратником и растлителем малолетних? Кроме того, он чувствовал безотчетный страх перед тем, какие еще пороки могут пробудиться в его душе. Когда они наконец добрались до Глостера, остановив свой выбор на трактире «Нас трое» (его эмблемой были два дурака), Уилл с блеском исполнил роль, отведенную ему нечистым на руку попутчиком, и заработал таким образом небольшую сумму серебром. Он забрал деньги и устроился на ночлег в другом трактире, а на следующее утро отправился домой, чувствуя, как сердце часто и больно бьется от волнения.

В Ившеме он ненадолго задержался и заглянул в тот трактир на берегу реки, где когда-то мечтал о женитьбе на юной Энн Уэтли. Во дворе трактира раздавались крики — там выступали заезжие актеры. Теперь, когда среди пожитков Уилла были несколько листов рукописи пьесы «под Плавта» театр представлялся ему в совершенно новом свете. Все здесь было устроено на редкость неудачно и бестолково: по одну сторону от импровизированной сцены стояла повозка и возвышалась груда ящиков, о которые постоянно спотыкались выходящие на подмостки актеры. Зрителей собралось мало (день выдался ясный, но очень холодный), и большинство из них было навеселе. Уилл не знал, что это была за труппа и откуда. Это была проста горстка бездарных, скверно игравших актеров в, поношенных ливреях. Насколько он мог судить, их не заботила современная театральная мода и они? по старинке играли какое-то моралите, главными действующими лицами которого были Бережливость, Терпение и Умеренность. Текст был чудовищным, рифмы никуда не годились, и лишь появление на сцене Порока и его слуги заставило зрителей немного оживиться. А когда в конце концов хохочущий, подмигивающий, но так и не раскаявшийся Порок был отправлен прямо в адское пекло, из толпы раздались негодующие возгласы и на сцену полетело несколько камней. Потом Порок и его слуга все-таки восстали из мертвых — так как, наверно, это была пасхальная постановка — и обошли зрителей, держа в руках ящички для денег. Сбор за спектакль составил всего несколько мелких монеток, и Уилл широким жестом пожертвовал целых полпенни из тех денег, что он получил накануне от своего плутоватого спутника.

Он остановился в том трактире на ночь и на следующее утро, хмурое и сырое, покинул Ившем. Все его мысли были заняты актерами и представлениями. С одной стороны, «Судебные инны», размышлял он, с другой — придорожные трактиры; неужели из всего этого нельзя вывести нечто среднее, к примеру, построить такое заведение, где можно было бы читать свои стихи и быть услышанным? Но затем Уилл спохватился, подумав, что джентльмену не пристало думать о подобной чепухе, и постарался поскорее выбросить весь этот вздор из головы. И все же даже в собственных шагах ему чудился ритм белого стиха, а в голове сами собой слагались строки трагического монолога:

И за свершенный грех я стал изгоем, И принял я безропотно судьбу[22].

Когда он подходил к Темпл-Графтону, то услышал зловещее карканье ворона, одиноко сидящего на голой ветке вяза: «Энн, Энн, Энн, Энн…» Птица вспорхнула с дерева и полетела в направлении Стратфорда, словно гонец, продолжая хрипло кричать на всю округу: «Энн, Энн, Энн Энн…»

ГЛАВА 10

…Восторженные крики, слезы, объятия и даже внезапно появившийся аппетит: так много впечатлений обрушилось разом на беременную Энн. Почему я вернулся? Я вернулся потому, что очень соскучился по своей жене и ребенку, по отцу с матерью, по сестре и младшим братьям. Хотя Гилберта уже никак нельзя было назвать мальчиком: за время отсутствия Уилла он заметно подрос, возмужал, его голос стал грубее, но он с тем же упорством продолжал говорить о своих встречах с Богом; когда же у него случались приступы падучей болезни, то весь дом сотрясался, а в кухонном шкафу гремела оловянная посуда. Ричард пока оставался все тем же хромым мальчишкой, но и на его юной мордашке уже появилось не по-детски лукавое выражение. Сьюзан заметно подросла. В целом же все оставалось по-прежнему (ведь Уилла не было дома всего каких-то несколько месяцев); Стратфорд стоял на прежнем месте. Финансовые дела отца также не претерпели никаких изменений в лучшую сторону: заплат на одежде прибавилось, соломенная крыша дома потемнела и местами стала совсем тонкой. По ночам в ней что-то шуршало: может быть, это гадюка свила себе гнездо в соломе?..

— Что ж, — сказал отец, — ты вернулся домой как нельзя кстати. Мастер Роджерс пару дней назад говорил мне о том, что ему нужен клерк и с каким удовольствием он взял бы на эту должность такого парня, как ты.

Генри Роджерс, секретарь городского совета, чванливый господин, от которого пахло пылью и плесенью, проявлял большой интерес ко всему, что имело отношение к смерти, праху и тлену. Что ж, в какой-то мере он был прав, ибо разве не мертвецы правят живыми людьми? И зачастую человек, уже давно сошедший в могилу, посредством законов управляет этим миром более успешно, чем делал это при жизни. К примеру, разве власть Вильгельма Завоевателя не крепнет год от года? Так что Уильяму Завоеванному снова ничего не оставалось, кроме как смириться, хоть и неохотно, с новым поворотом в своей жизни. Взяться за изучение юридических терминов и замысловатых фраз, которыми пестрели нотариальные документы, начать разбираться в статутах, закладных, поручительствах, документах о передаче имущественных прав… Это была новая ипостась использования телячьей кожи, ибо разве не она идет на изготовление пергаментов?

— Аминь, аминь, аминь, — бормотал Уилл.

— Итак, взимание побора в пользу земельного собственника, — причмокивая, разъяснял мастер Роджерс. — Истцу, в чьем владении должен находиться данный земельный участок, надлежит привлечь теперешнего владельца земли к суду за то, что тот неправомочно не дает ему воспользоваться своим законным правом собственника. Это называется юридической фикцией. — В этой конторе над всем витал дух закона, правящего миром живых от имени тех, кто уже давно переселился в мир иной. — Затем ответчик признает право истца, после чего достигнутый компромисс заносится в судебный протокол, скрепляется трехсторонним договором, и все довольны.

— Но в чем суть этого побора?

— Побор — это компромиссное решение по иску, когда речь идет о правах собственности и нет никакой возможности уладить дело обычным путем. Это часть нашей истории. Такой порядок существует со времен правления Ричарда Первого.

— Слова, все это слова!

— В нашем деле слова — это главное. — Мало-помалу Уилл начал понимать, в чем здесь дело. Слова, отговорки, фикции… Они правили всем. — Тебе нужно выучить французский язык, — продолжал мастер Роджерс. Он снова громко чмокнул и отошел к заставленным книгами полкам. Похоже, Вильгельм Завоеватель, герцог Нормандский, жив, как никогда… — Вот веселая и интересная книжка, — усмехнулся он, глядя на Уилла. — Рабле, его сказка про великанов. Мы с тобой будем читать ее вместе каждый день после обеда.

Серые зимние дни шли своей чередой, живот Энн становился все больше и больше, и уже не за горами было то время, когда в их семье появится еще один рот и новый человек придет в этот жестокий и грязный мир.

— Рождение, — радостно чмокнул мастер Роджерс, — это первый шаг к могиле. Ты обрекаешь человека на смерть.

Гаргантюа, после тошнотворного описания эпопеи с живым гусем, которым он вытер задницу, отправился к великому врачу-софисту по имени Тьюбал Олоферн. Никакого французского Уилл учить не стал, так что мастер Роджерс сам сидел с книгой и громко читал вслух по-английски,

— «…Затем он попал в учение к старику по имени мэтр Жобелин Брид, то бишь к мордатому придурку». Так, эту ерунду мы с тобой пропускаем и переходим к другой, более непристойной сцене. И все это исключительно ради твоего просвещения.

Минуло Рождество, живот Энн все рос и раздался уже до невероятных размеров. Уилл успел привыкнуть к своей роли учтивого и незаметного судебного клерка, любящего мужа и заботливого отца, баюкающего Сьюзан по вечерам. Прошел тоскливый январь. Это были короткие пасмурные дни, и в мрачных, похожих на склеп помещениях конторы приходилось весь день напролет жечь свечи. Однажды, как раз на Сретение, в контору к Уиллу наведался Гилберт, с приходом которого старший брат немедленно забыл о своих бумагах. Мастер Роджерс удалился в отхожее место и что-то очень долго оттуда не возвращался. На улице шел дождь, капли воды понемногу собирались на потолке, и стоило Гилберту хлопнуть дверью, как они разом обрушились вниз и размыли только что выведенное Уиллом имя Уилсон[23]. Он тут же понял, в чем дело: схватки у Энн начались еще утром, до его ухода на службу. Уилл вскочил и прежде, чем Гилберт успел раскрыть рот, схватился за плащ, понимающе кивая. Гилберт выпалил скороговоркой:

— Они родились, да, оба. Прямо у мамы из живота. Бог послал их, как чудесное знамение Израилево. — Гилберт стоял посреди комнаты в своем промокшем шерстяном плаще, и под ногами у него уже образовалась темная лужица дождевой воды. Его лицо было тоже мокрым от дождя, с кончика носа капала вода.

Оба? Они?

— Ага, по одному каждого пола. Девочка и мальчик.

— Двое? Близнецы? — Сначала это сообщение обескуражило Уилла, но потом он переспросил: — Мальчик? Сын? У меня сын? — У него родился сын, наследник! Уилл рассеянно поглядел на лежащий перед ним пергамент и то имя, что оказалось размыто дождем.

— И теперь, — сказал Гилберт, — ты прямо как Ной. У него тоже было трое детей, а вокруг был потоп.

— Сыновья, — улыбнулся Уилл. — У Ноя были сыновья. — Он снова улыбнулся, хотя факт рождения двойни не доставлял ему особой радости; ему казалось, что Бог и природа нарочно сделали все так, чтобы омрачить его радость от рождения наследника.

— Я это знаю, — серьезно ответил Гилберт. — Их звали Сим, Хам и Иафет, вот. Имена начинаются на С и Л (он вывел пальцем латинские буквы S и Н на пыльном столе мастера Роджерса), а с какой буквы пишется третье имя, я не знаю. (Он имел в виду, что это должна быть латинская буква I или J.) С у тебя уже есть.

Уилл прислушался к брату, в душе считая его провидцем. Да, С — это Сьюзан, его отрада, его маяк в океане похоти и разврата. Итак, решено, своего сына он назовет Хам, нет, лучше Гамнет. Подумать только, ведь всего несколько месяцев тому назад и сам Уилл находился в шкуре бедняги Олоферна, учителя из той непристойной книжки Рабле. Поэтому свою вторую дочь он назовет Юдифь, то есть по-английски Джудит.

— Послушай, — спохватился Уилл. — А сама мать, Энн? Моя жена, как она?

— Хорошо. Очень хорошо. Но слышал бы ты, как она орала.

— Ну, это ясное дело. — Уилл злорадно усмехнулся. — Так и должно быть. А теперь идем и проведаем мамашу и двойняшек. — Они запахнулись в плащи. — Так сказать, засвидетельствуем им наше почтение. — И они вышли на улицу, под потоки проливного дождя…

Для нас же с вами сейчас самое время (так как первая бутылка уже почти пуста), подобно Ною, выпустить голубя на поиски земной тверди… Впрочем, чем эта история закончится, нам еще только предстоит узнать. Всему свое время. В Стратфорде Уилл уже исчерпал себя, сделал все возможное — ну или почти все — и теперь стал часто слышать призывный звук походных труб и колокольный звон, чувствовать попутный ветер. Нам же остается лишь распахнуть дверь, замок которой открывается любым ключом.

Итак, год 1587-й, середина лета. В Стратфорд прибыла театральная труппа «слуг ее величества королевы»; каждый актер приехал верхом на собственной лошади. Лето в тот год выдалось знойное и засушливое, было жарко, как в пустыне. Так с чем же они приехали, эти смеющиеся люди, которые хвастались в трактире своей близостью к королевскому двору и запросто упоминали в разговоре имена Тилни и самого Уолсингема? Больше всего на свете жителям Стратфорда нужен был дождь, но актеры его с собой не привезли. А раз Бог за грехи человеческие однажды уже устроил на земле потоп, то, возможно, на этот, раз Он просто решил спалить людей заживо? Грех, грех, грех… Во всяком случае, так было сказано на последней воскресной проповеди. Кого нужно было считать самым большим грешником? Среди актеров был человек с невыразительным лицом, расплющенным носом и к тому же косоглазый, в одежде из домотканой материи, в колпаке с помпонами, в невысоких сапожках, по-деревенски подвязанных у щиколотки, с кожаным кисетом на поясе. Он расхаживал по городу, наигрывая незатейливые мелодии на визгливой дудочке и стуча в барабан. За ним по пятам ходил парнишка, его подручный, с деревянной табличкой в руках, на которой красовалась надпись «Семь смертных грехов».

Знающие люди говорили, что это был Дик Тарлтон. Что, вы никогда не слышали о Дике Тарлтоне? А мальчишку, что ходил за ним, звали не то Темп, не то Камп, а может быть, и Кемп; к ногам, пониже колена, у него были привязаны бубенчики, которые звенели при каждом шаге. Когда-то шут Тарлтон был близок к ее величеству, но затем (и об этом нельзя было говорить вслух) впал в немилость, дерзнув в высочайшем присутствии сказать какую-то гадость в адрес сэра Уолтера Рали и графа Лестера. Глаза Тарлтона теперь смотрели невесело, но он был так же остер на язык, как и в прежние времена.

Эй, слушайте все! Эй, вы, погрязшие в грехах, милости просим на праздник порока! Там будет что посмотреть, приходите, не пожалеете. Каждому воздается мерой за меру, а кому будет мало — получай больше. Добро пожаловать на представление — славное веселье! Под занавес будет исполнена джига. Таких шуток вы не услышите больше нигде! И это будет завтра, знайте, вы, бесстыжие ублюдки, тупорылые болваны, ленивые вонючки…

Актеры устроили веселое представление на фоне душного стратфордского заката, символизирующего страшный гнев Всевышнего. Дождь, когда же пойдет дождь… Семь смертных грехов… Джига под занавес… Затем в окнах трактира загорелся свет, и окрестности огласил нестройный хор голосов, исполняющий под стук кружек с элем нехитрую песенку о любви:

Разлука уж близка; прощай, родная, О грустном ты молчи: я знаю, знаю…

— Жарко, — вздохнул Уилл, стоя голым перед раскрытым окном. Сьюзан теперь спала в комнате Джоан, но колыбель близнецов все еще стояла в спальне родителей, и теперь оба малыша мирно спали. Энн, стройная и вроде бы пока еще не беременная, тоже сидела обнаженной. В ночном воздухе было ощущение надвигающейся беды — низко над землей висела луна, а притихшие городские улицы будто ждали прихода Антихриста. Что же, размышлял Уилл, если я когда-то и грешил, то все это осталось в далеком прошлом; сделать из меня козла отпущения вам не удастся… До его слуха донеслись далекие голоса, но на пение это не было похоже. Скорее всего, еще одна толпа горожан идет в поля, чтобы всем вместе помолиться и попросить Бога ниспослать дождь.

Ведь слишком хороша ты для любого.

Прощай, прощай, не встретимся мы снова…[24]

Уилл взглянул на стройную влажную спину жены, на узкую талию, на изящную линию плеч. Слова актерской песенки навевали на него тоску, которую он никак не мог объяснить. Энн читала книжку, поднося ее близко к глазам: у нее развивалась близорукость. Заглянув через плечо жены, Уилл увидел строки, набранные мелким шрифтом. «…И тогда он отправился в путь и скитался по свету много лет, надеясь встретить девушку еще прекраснее, чем она. Только все его поиски были напрасны. Он понял, что никто на всем белом свете не заменит ему ее…» Красивая сказка про любовь, как раз то, о чем мечтает каждая женщина. Сердце Уилла сжалось от нежности, и он наклонился и поцеловал Энн в плечо. Ее это немного удивило, но она с готовностью откликнулась на ласку, поспешно закрыла книжку и отложила ее в сторону. Они целовались, прижавшись друг к другу влажными от пота телами. Я делаю все правильно, думал Уилл, в этом нет греха. Объятия становились все крепче, а ласки все настойчивей…

Но что за шум доносится с улицы? Голоса все приближались, и это была не молитва, а крики негодующей толпы. Обнаженные мужчина и женщина на кровати прервали свое занятие и настороженно замерли, прислушиваясь; Уилла голоса взволновали гораздо больше, чем Энн. Бранные выкрики и проклятия сопровождались глухими звуками ударов и лаем собаки. Гамнет и Джудит беспокойно заворочались во сне; Уилл услышал, что и отец, и Гилберт в соседних комнатах тоже не спят. Желание заниматься любовью пропало. Уилл встал с кровати и подошел к окну. В свете луны было видно, как жители Стратфорда гонят перед собой по улице рыдающую старуху. Это была гадалка Мадж Бруэр, в доме которой всегда жило много кошек. Семь смертных грехов. Черное. Золотое . Что же означало ее пророчество?..

— Ведьма! Верни на землю дождь!

— Богомерзкая колдунья, твои кошки — сущие черти!

— Сорвите с нее одежду!

— Бей ее! Пусть сатана изыдет!

Какие-то юнцы принялись колотить ее палками; платье на Мадж было разорвано, и сквозь прорехи проглядывало грязное, по-старчески иссохшееся тело. Старуха плакала и задыхалась, пытаясь убежать от своих преследователей… Потом споткнулась и упала; они захохотали и принялись хлестать ее березовыми прутьями, заставляя подняться. Это было похоже на чудовищную пародию на Тарлтона и его актеров.

— Вставай, ведьма! Гоните ее из города! Энн укачала плачущих близнецов и тоже подошла к окну.

— Что там такое? Пусти, я тоже хочу посмотреть. — Она облокотилась на подоконник, опустив на него свои тяжелые груди, и, увидев, в чем дело, вздрогнула. — Боже мой, они же убьют ее!

Один из подростков принялся размахивать над Мадж горящим факелом, и она завизжала от ужаса. Лохмотья, в которые превратилось ее платье, вспыхнули, Мадж стала сбивать пламя, сначала отчаянно крича, а затем замолчав, словно уже находясь на последнем издыхании.

— Иди сюда, — позвала Энн. — Скорее, к окну! — Не веря собственным ушам, Уилл с отвращением посмотрел на жену… — Ну иди же, иди сюда скорее!

— Он отпрянул от нее, отступив в темноту комнаты.

— Нет! — Внезапно Уилл понял, что настоящая ведьма была здесь, рядом с ним. Обезумевшая толпа с криками прошла дальше по улице.

— Это что, артисты колобродят? — спросил из-за двери отец.

— Да, да, артисты, — ответил Уилл. Голоса постепенно стихали.

— На ней все семь смертных грехов! Гоните ее в церковь, пусть замаливает!

— Как? Дьявола в церковь? Сжечь ее!

Чувствуя сильную дрожь во всем теле, Уилл торопливо схватил со стула свою одежду. Энн все еще стояла у окна и охала.

— Все, — с трудом сказала она. — ей конец.

Нетвердо ступая, Энн подошла к мужу. Ему стало не по себе от мысли о ее прикосновении, по спине побежали мурашки. Уилл поспешно натянул штаны, прыгая по комнате: в этот момент он очень напоминал шута Тарлтона, который после окончания своей дурацкой пьесы исполнял обещанную джигу.

Тем временем толпа на улице начала понемногу расходиться, распадаясь на семейные пары и компании по три человека. Кое-кто из соседей тоже вышел на шум из своих домов, многие были в ночных рубашках. Уилл видел, как олдермен Перке, коренастый здоровяк, поднял Мадж Боуэр с земли. Ее раскинутые руки безвольно свисали; голова безжизненно болталась на старушечьей шее, язык был высунут, а на губах виднелась кровь, которая казалась в лунном рвете совсем черной. Церковный сторож в одной исподней рубахе с суровым видом разгонял толпу. Уилл представил себе осиротевшую хижину старухи: летом вокруг ее дома буйно росла высокая крапива и бурьян, а теперь будет окончательное запустение. Хлипкая дверь слетит с ржавых петель и будет валяться на земле, а кошки после, того, как в доме переведутся все мыши и опустеет мучной ларь, разбегутся по полям и станут охотиться на мышей-землероек. Нет, он уйдет отсюда, обязательно уйдет… И если не сейчас, то уж в следующий раз обязательно.

Немного успокоившись и придя в себя, Уилл вернулся домой и увидел, что Энн уже спит. Итак» завтра! Завтра утром он возьмет те несколько сотен, стихотворных строчек «под Плавта» и представит их на суд актеров ее величества. Конечно, актеры будут сонно зевать после ночного кутежа, будто вовсе не расположены выслушивать его довольно складные, хотя и не гениальные, стихи. Но Уилл больше не мог откладывать это событие, ведь ему было уже двадцать три года, он был отцом троих детей. Актеры могут отказать ему, могут даже посмеяться над ним, сказать что-нибудь вроде: «Ну что, деревенщина, в театр решил податься?» В этом случае он обязательно даст достойный ответ, потому что пришло время действовать, а не сидеть сложа руки, покорно ожидая милости от судьбы. Он сидел, глядя на опустевшую улицу, щедро посеребренную лунным светом, и в его голове зрела уверенность, что уже завтра или послезавтра он покинет этот город в составе труппы «слуг ее величества». От королевы к богине! Ради этого он был готов терпеть любые насмешки и издевательства, пройти через все унижения, проползти по темному туннелю стыда, ведущему в мрачную преисподнюю, где извиваются змеи, где покоятся души героев и над всем этим возвышается трон блистательной богини. А если это не что иное, как очередной поворот судьбы, тайно, исподволь направлявшей его, Уилла? Ведь наша жизнь — это пьеса, сюжет которой торопливо сочиняется по ходу действия, а ее финал неизвестен даже самому автору.

Энн широко раскинулась на кровати, спала она беспокойно. Уилл расстегнул на себе одежду и решил спать эту ночь в кресле у окна. Он закрыл глаза, размышляя о том, что ждет его в будущем, и незаметно, как Эндимион из мифа, заснул крепким сном.

Луна боится ласк и любит ложь, И тихо ждет, когда же ты заснешь.

А лунный свет и чист, и невесом,

Но искажает явь, как страшный сон…[25]

Но Уилл не боялся. Он уже ничего не боялся.

Загрузка...