Шоферу господин Шмиц заказал на первое «Terrine du Chef». «Вы ведь не откажетесь от супа, Иешке», но, к их общему изумлению, на стол подали блюдо с холодной закуской: копченой ветчиной, колбасой и паштетом из гусиной печенки; гарсон, которого подозвал доктор, слегка пожав обтянутыми фраком плечами, пояснил на ломаном немецком, что это и есть требуемое. «Terrine, — рокотал господин Шмиц. — Да я мог бы поклясться, что это суп!» Ни один из троих — ни господин Шмиц, ни доктор Хониг, ни шофер — не говорил по-французски; французский был серьезным пробелом в образовании доктора, но, приглашая его с собой, господин Шмиц великодушно изрек: «Это не столь важно, французский рынок нам ни к чему, ткани у них у самих великолепные, на рекламу нашу они не клюнут». (Слово «реклама» он произнес на английский лад.) Однако сейчас, вспомнив об оказанном ему снисхождении, доктор Хониг болезненным уколом ощутил свою неспособность помочь шефу.
Иешке, сухопарый и смуглолицый, типичная картофельная душа, окинул блюдо мрачным взглядом, но, отведав одно-другое, признал, что ливерная колбаса превосходна; заявление это ввиду обычной неразговорчивости Иешке заслуживало внимания, оно позволило господину Шмицу больше не сдерживать свой аппетит и снять с закуски пробу; он и доктора Хонига призвал помочь Иешке, но Хониг предпочел дожидаться своих виноградных улиток, а покуда их не принесли, наблюдать за сотрапезниками: за чопорно вытянувшимся Иешке, который, не расстегнув ни единой пуговицы на своей форменной тужурке, с размаху втыкал вилку в очередной ломтик, и за упакованным в тугой упругий жир Шмицем — чуть ли не лежа на тарелке, он почти без умолку, однако вполне удобопонятно витийствовал, что не мешало ему быстро и со смаком поглощать пищу; впрочем, не то чтобы он был толст-в такую примитивную формулу господин Шмиц не укладывался, — просто это был человек, который годами исправно питал себя, и только всем наилучшим, а это, как считал доктор, отнюдь не то же самое, что набивать брюхо. Между прочим, уже на пороге «Анн де Бойё» господин Шмиц спросил доктора, не пострадает ли его классовое достоинство от того, что с ними за один стол сядет шофер, и Хониг ответил, что это, пожалуй, серьезное посягательство, но он, так и быть, это выдержит. Господину Шмицу можно было и даже требовалось отвечать иронически, он не выносил льстивого поддакивания — «мне не нужны подбрехунчики», — и это делало общение с ним терпимым, хоть и несколько утомительным.
Подкрепившись, они через Орлеанские ворота покинули Париж в машине господина Шмица; доктор Хониг сидел впереди, рядом с шофером, господин Шмиц сзади, один; обивка была кожаная, бледно-лимонного цвета, а там, за безосколочными, тщательно протертыми синтетической губкой стеклами, лежал «обшмыганный», по меланхолическому замечанию господина Шмица, Париж. Вчера, в Версале, он пришел в неистовство, увидев, в каком состоянии находится дворец.
— Ну знаете, просто недопустимо, такую вещь и так обшмыгать, — кипятился он.
Он так и сказал о Версальском дворце — вещь. Доктор пробормотал что-то об изыске, который придает патина, но господин Шмиц не принял возражения.
— Какая там еще патина, — бушевал он. — Просто дерьмо! Если им действительно важно не потерять свое прошлое, пусть хранят вещь в том виде, в каком ее задумал Людовик Четырнадцатый, то есть новешенькой, пусть она сверкает, будто ее построили только вчера.
«Ах, вот оно что!» — воскликнул про себя доктор, тут же представив сверкающие фабрики господина Шмица в Крефельде; и хотя аргументация патрона до того обезоруживала, что и сказать-то было нечего, все же, поскольку возражение требовалось, он промямлил несколько замечаний насчет природы прекрасного, неизбежности износа, а также нечто по части эстетики и истории.
Но господин Шмиц оставался неколебим.
— Может, вам это и правда кажется красивым так, как есть, но лишь потому, что вы не способны представить себе все это новым.
И он принялся выкладывать, что знал — а знал он много — о технологии покраски домов во времена позднего барокко; доктор только диву давался.
«Это все-таки забавно», — размышлял он, между тем как Париж уходил вдаль. Франция глазами немца, немецкого «чудо»- строителя, вот он одиноко сидит позади него в глубине сверкающей черной машины, на кожаном сиденье бледно-лимонного цвета, одинокий не только сейчас, нет, вообще окруженный некой неуловимой аурой одиночества, которое он явно переносит с трудом, ведь он и доктора взял с собой на затянувшийся уикенд лишь потому, что нуждается в обществе. В основном поэтому.
— Поехали, а? — предложил ему господин Шмиц. — Наши торгаши пусть сидят дома, а мы с вами устроим себе на недельку хорошую жизнь.
Однако доктор Хониг понимал, что господин Шмиц выбрал его в спутники вовсе не потому, что находил его симпатичнее других людей из своего «оперативного штаба». Патрон отлично сосуществовал с теми, кого называл «торгашами», но, предпринимая поездку к очередному собору или замку, он охотнее брал с собой тех сослуживцев, которым платил за то, что они знают толк в искусстве. («Лишь по штату», — протестовал обычно доктор, разворачивая перед шефом плакат, нарисованный Уэги, а шеф ему на это: «Вам и положено больше разбираться в искусстве, чем мне». Впрочем, совсем отучить господина Шмица разглагольствовать об искусстве было не в его силах, равно как и воспретить своим коллегам — как «торгашам», так и ведущим инженерам — называть себя «искусственный мед».) Нет, господин Шмиц отнюдь не считал его приятнее или неприятнее других своих приближенных, просто господин Шмиц был одинок, но плохо переносил одиночество, он не имел друзей, но нуждался в обществе; друзей не было, были служители: кто при машине, а кто при искусстве, — и он воспитывал в них спорщиков, ибо в мире, где поддакивают твоим мыслям и делам, успех невозможен. Когда же ты так преуспеваешь, как господин Шмиц, ты приговорен к одиночеству в глубине своего лимузина.
Оставался, конечно, нерешенным вопрос, почему бы в таком случае господину Шмицу не брать с собой спутницу. То, что он не удостаивал этой чести свою спутницу жизни, объяснений не требовало: спутница жизни господина Шмица была супругой, она лишь нехотя покидала свой дом, обставленный мебелью под чиппендейл. Гораздо удивительней было то, что никто никогда не видел приятельниц господина Шмица. Всякий раз, как доктор Хониг задумывался над этой стороной жизни патрона, он бросал взгляд на кисти его рук: короткопалые, но изящной лепки, обтянутые бледной прозрачной кожей, они плохо сочетались с упитанным, источавшим успех крепким мужским телом — или то были шупальца, так сказать, инструмент для опробования успеха?
Оказалось, что в Шартрском соборе господину Шмицу хулить нечего. «Жаль только, что мы поздновато», — думал доктор. Смеркалось, стылое октябрьское небо успело посереть, так что большое круглое окно уже потухло. К тому же еще с утра сильно похолодало, ветер только что не сбивал с ног, и, любуясь скульптурной отделкой Королевского портала, Хониг почувствовал первые признаки жестокого насморка. Ему хотелось скорее в машину, но господин Шмиц был неутомим: с энтузиазмом кружил он по собору, над которым свистел ветер.
Зато отель в Туре, хоть и считался первоклассным, был так откровенно «обшмыган», что при одном взгляде на линялые, протертые сетчатые занавеси и запятнанные скатерти господин Шмиц сбежал в ресторан, в сущности говоря, ресторанчик, ресторанишко, выдержанный в стиле «турень» и оснащенный пламенеющим раскаленным рашпером. Они ели куропаток а lа chasseur[1]. Вино, поначалу рекомендованное кельнером, господин Шмиц отверг: то было крепленое сладкое луарское, но господин Шмиц не принадлежал к тем немецким туристам-простачкам, которым можно предложить все что угодно, нет, он был сыном человека, владевшего в долине Мозеля великолепными виноградниками, и кельнер, тотчас сообразив, что обслуживает не какого-нибудь парвеню, принес легкий сухой барсак. — «И чтобы комнатной температуры, никакого льда!» — распорядился господин Шмиц, — легкий сухой барсак, который после двух-трех бокалов слегка ударяет в голову. А господин Шмиц снова витийствовал, и опять почти беспрерывно и притом вполне толково, на сей раз о винах, о немецких и французских винах; он знал все о том, как виноград разводят, выращивают, обрезают, все о виноделии и даже об обряде, связанном с крещением вина. Дрожа легким ознобом начинающейся простуды, доктор едва воспринимал факты, которые приводил ему господин Шмиц, и только вновь и вновь удивлялся тому, что сам он, Хониг, человек, отлично разбирающийся в литературе и искусстве, в рекламе и рекламных проспектах, так мало знает фактическую сторону жизни. Свой доклад господин Шмиц неожиданно оборвал словами:
— В сущности, путешествовать можно еще только по Франции.
— Разве, — усомнился доктор Хониг, — а как же Испания?
Достаточно было только зацепить господина Шмица, чтобы
последовало словоизвержение; итак, какое-то время он обсуждал Испанию, заключив словами:
— Франция куда изысканней, фешенебельнее, спокойнее.
С изумлением доктор отметил неподдельную тревогу в голосе шефа, когда тот добавил:
— Если ее только окончательно не обшмыгают.
На сей раз Иешке не разделял с ними трапезы. В этом отеле доктор узнал кое-что о том, как шоферы живут в гостиницах: оказывается, они получают небольшую, но удобную комнатушку где-нибудь на верхнем этаже и комплексное питание в специально отведенном помещении. Господин Шмиц оценивал качество отеля по тому, что докладывал ему Иешке о местном питании.
— Если Йешке жалуется на кормежку, на таком отеле можно поставить крест. Отель, где экономят на еде, как правило, никуда не годится, — пояснил он доктору.
Около одиннадцати, когда они, поднявшись наверх, стояли у номера господина Шмица и желали друг другу спокойной ночи, доктор увидел в уже приоткрытую дверь, как Иешке — по - прежнему застегнутый на все пуговицы — раскладывает для своего хозяина предметы ночного туалета. Наутро Иешке оплатил гостиничный счет; дорожную кассу господина Шмица он носил в бумажнике и распоряжался ею с той же немногословной уверенностью, с какой водил свой тяжелый «БМВ». В сущности, служителем, прислужником являюсь один я, проносилось в сознании доктора, затуманенном горячечной бессонной ночью; другое дело Иешке, он слуга, то есть человек, живущий одной жизнью с хозяином, это уже явление симбиоза, подобно сожительству зуйка и крокодила; нужно быть очень богатым, чтобы иметь настоящего слугу, но господин Шмиц воистину богач, не рядовой, каких много, и не мульти, как некоторые из этих новоиспеченных миллионеров, чьими фотографиями пестрят иллюстрированные журналы, — нет, господин Шмиц просто очень богатый, действительно богатый человек. Он крокодил!
За завтраком доктор сидел с тяжелой головой, отупевший от насморка, жара, от саднящей боли в горле, но на улице ему сразу стало легче, такое стояло солнечное прохладное утро. Высокий и стройный, на фоне неба вырисовывался собор, а вокруг него за мшистыми стенами покоились в осенней дымке монастыри; в стенах были ворота, сквозь которые сновали монашенки и садовники. Луара привольно несла свои охряные воды мимо Тура. Оставив реку позади, они двинулись к Шенонсо. Там господин Шмиц ничего не ругал, но и не хвалил; в длиннющем зале, под окнами которого бежал Шер, его больше всего заинтересовала доска, на ней было написано, что в первую мировую войну здесь был лазарет. Господин Шмиц нашел, что для этой цели помещение совсем не пригодно. Видно, он с легкостью представил себе этот зал, уставленный койками с ранеными, наверно, ему даже слышались стоны в пустынном нетопленом замке. Доктор Хониг не мог не сознаться себе в том, что у него лично доска не пробудила бы ни единого чувства, не примись шеф разглагольствовать на эту тему. «Экая жалость», — подумал он, так как предпочитал потолковать о Диане де Пуатье, о которой знал решительно все; в замке, кстати, висело два-три ее прекрасных портрета школы Фонтенбло.
Затем Амбуаз, Шомон, а к обеду они уже были в Блуа. В Амбуазе господин Шмиц заинтересовался домиком Леонардо куда больше, чем замком, прилепившимся к высокой скале; модели летательных аппаратов Леонардо навели его на ряд компетентных высказываний. В Шомоне, на дворцовой площади, доктор, доведенный своим недомоганием до крайнего раздражения, спросил, неужели столь близкий ему, Шмицу, архитектурный стиль нельзя было изучить на виллах Рейнской области, на что господин Шмиц, не восприняв на этот раз иронии, стал вспоминать, что луарским стилем он восхищался еще в копиях времен грюндерства, и это тем более поразило Хонига, ведь шеф повсюду что-нибудь да охаивал. В особенности замок в Блуа, который, разумеется, тоже был совершенно «обшмыган»: его потемневший от старости фасад угрюмо взирал на шиферные крыши города и на мелководную, неторопливую, зеленовато - желтую речушку. В полдень Иешке повез их сначала в Шамбор и далее, к очередным замкам. Становилось все холоднее, над Туренью свистел ледяной ветер, и каждый раз, когда для осмотра замка нужно было выбираться из приятно обволакивающего тепла лимузина, доктор опасался, что простуда его перейдет в воспаление легких. Он завидовал Йешке, которому ничего не надо было осматривать, который мог остаться в машине, или выпить чашечку кофе, или пошататься по лавкам с сувенирами, в то время как он, Хониг, обязан был вместе с шефом «отрабатывать» одну достопримечательность за другой. Господин Шмиц не знал усталости и без конца делил памятники французского прошлого на «обшмыганные» и «ухоженные». Он все время что-то подсчитывал и к вечеру совсем приуныл, ибо сумма, какую, по его соображениям, нужно было потратить на реставрационные работы, превосходила все его ожидания. Да, французы чрезмерно хвалятся своей архитектурой, теперь ему это ясно.
В Шамборе они едва не поссорились. Увидев крышу замка, доктор остолбенел от восторга: это был маньеризм, вызывающий в памяти картины известных сюрреалистов и в то же время иллюстрации из истории искусств герцога де Берри; а на одном из окон — слова, нацарапанные Франциском Первым: «Souvent femme varie»[2]: тут-то и родилась у Хонига смелая мысль использовать все это для рекламы крефельдских фабрик искусственного шелка, принадлежащих господину Шмицу; когда они вернутся в Швейцарию, он сразу же обсудит свой замысел с Уэги.
— Знаете, что сказал о крышах Шамбора Шатобриан? — обратился он к патрону.
Тот очнулся от мрачного созерцания окон в первом этаже: они были заколочены необструганными досками.
— Понятия не имею.
— «Шамбор напоминает женщину с развевающимися по ветру волосами», — процитировал доктор без запинки, ибо только что просмотрел путеводитель.
— Вздор! — отрезал господин Шмиц. — Посмотрели бы лучше, в каком состоянии замок.
Доктор с тревогой отметил, что в голосе шефа проскользнула едва ли не личная неприязнь к нему, Хонигу.
— Над этой штуковиной двенадцать лет гнули горб две тысячи рабочих, — прибавил господин Шмиц. — Шамбор нелегко достался Франции. Вам известно, что этот король… как там его?
— Франциск Первый.
— Так вот, этот субъект организовал при своем дворе финансовый совет, обиравший страну, чтобы выстроить замок.
Доктор, разумеется, этого не знал, и господин Шмиц продолжал рокотать:
— Для меня, кстати говоря, это важнее, чем трепотня каких-то писателей и искусствоведов. Подумаешь, маньеризм! Заботились бы лучше, чтобы эта штуковина не приходила в упадок!
Опоясанный багряно пламенеющим парком, светящийся в вечернем полумраке на подстриженных лужайках, Шеверни несколько примирил его с отношением французов к своему прошлому, которое в целом было непозволительно «обшмыгано». «Обшмыганный», размышлял доктор, в изнеможении откинувшись на подушки рядом с шофером, который вел машину в Бурже, в этом вульгаризме есть древний германский корень, означающий на всех скандинавских языках «старый». Почему его так волнует, что старое естественно становится «обшмыганным», продолжал злиться доктор, вглядываясь в скользящую за окнами машины тьму; его опять зазнобило, голова стала чугунной. Со вчерашнего вечера они «отработали» два собора и одиннадцать замков; доктор нервно посмеивался втихомолку: он, приверженец приятно-снобистского стиля в путешествиях, никогда не подумал бы, что может так влипнуть.
В отеле Бурже он, извинившись перед Шмицем, тотчас отправился к себе. И хотя он принял две таблетки аспирина, уснуть не удавалось, температура держала его в состоянии оцепенелого полузабытья. В просторном номере, где лежал доктор, было темно, несмотря на раздвинутые шторы, так как улица ночного города не была освещена; лишь красный ромб фонаря на табачном киоске отбрасывал слабый отсвет на потолок. Часов около десяти раздался стук в дверь, это господин Шмиц пришел справиться о самочувствии своего попутчика.
— Хорошенько пропотейте, и к утру все как рукой снимет, — посоветовал он.
— До потения, знаете, никогда не доходит. Температура у меня держится недолго, повысится чуть, редко когда побольше, и сразу же падает.
— Сильный жар, если сильно потеешь, куда лучше, — заметил господин Шмиц.
Вздохнув, он пододвинул себе стул. У него явно кошки скребли на душе.
— А я тут побродил с часок, — сказал он.
— Господи, неужто вам еще мало? — удивился доктор.
Господин Шмиц пропустил вопрос мимо ушей.
— Побывал, кстати, у дворца некоего Жака Кёра. Уже совсем стемнело, но я все хорошо рассмотрел. В путеводителе сказано, что Жак Кёр был казначеем Карла Седьмого, того самого, которого посадила на трон Жанна д'Арк. Это правда?
Доктор кивнул.
— Да, Жак Кёр был действительно крупный делец. Субсидировал войны Карла Седьмого с Англией.
— Вот видите, даже Жанну д'Арк кто-то субсидировал. И заметьте, это не лишает ее величия. Ведь кому-то нужно было выложить деньги ради идеи. Всегда нужны люди, которые выкладывают деньги, чтобы идея стала действительностью.
Его голос звучал так, будто он сделал величайшее открытие, а не повторяет зады. Доктора разбирал смех, однако в грузном человеке, сидевшем у его постели в неосвещенном гостиничном номере, вдруг проступило что-то мучительно-тоскливое — господин Шмиц смахивал сейчас на нахохлившуюся грустную птицу, — и доктор не рассмеялся, решив, впрочем, не упустить возможности взять реванш за два собора и одиннадцать замков.
— А вы, — спросил он, — ради какой идеи вы выкладываете деньги?
Но Хониг недооценил Шмица. Правда, нахохленная птица пожала плечами, но ответ последовал незамедлительно.
— Дайте мне Жанну д'Арк, и я буду ее субсидировать, — отпарировал он.
К утру доктору стало чуть лучше. Улицы города наводняли девчушки в черных школьных платьицах, и двое мужчин двигались, рассекая этот живой и теплый, этот щебечущий и гомонящий поток, в направлении собора, который напоминал гигантского престарелого слона, опустившегося на колени посреди города. Собор в Бурже и впрямь был самым «обшмыганным» из всего, что им пришлось увидеть за всю поездку, но выслушивать это от господина Шмица было невыносимо, ибо, с другой стороны, собор был великолепен в своем запустении, и слишком он был значителен в своей слоновьей усталости, чтобы этот капиталист, «чудо»-строитель, владелец фабрик искусственного шелка, этот крефельдский крокодил так о нем сокрушался. Вспомнив о своей обязанности перечить, доктор спросил господина Шмица, почему он не любуется собором просто так, без всяких мудрствований.
— Послушайте, — изумился патрон, — ведь именно это я и делаю. Но нельзя же превозносить до небес то, что любишь.
Только сейчас доктора осенило. И, входя в церковь, он с бешенством вспомнил, как господин Шмиц разносил все подряд, все, что ни встречалось им на пути из Парижа. Почему он это делал? Ах да, ведь он не выносит, когда дорогие ему «вещи» ветшают и «обшмыгиваются», когда они чахнут в запущенных парках, зияя пустыми оконницами, молча и угрюмо гибнут, трескаются, обваливаются, ибо сияние, исходящее от крефельдских фабрик, до них не доходит, не освещает их; так вот она, мечта господина Шмица: сверкают фабрики, сверкают замки — феерия залитых огнями немецких фабрик и новеньких с иголочки французских замков, гобелен, где искрящиеся вискозные нити настоящего и прошлого сотканы воедино; вот так бы вовеки блистать Крефельду и Версалю!
Но не было больше Святой Жанны. И негде было сыскать и намека на чудо, которое мог бы субсидировать господин Шмиц. Таинственно светились окна в доме Бурже — он этого не замечал. Взор его не отрывался от пыльного надгробия Жака Кёра. Когда они вышли из собора, их уже поджидал чернолаковый лимузин, в него можно было смотреться, как в зеркало, в этот обитый светло-лимонной кожей гроб. Иешке как следует его надраил.