Теплая июньская ночь 1941 года. Штаб армии, в которую входит наш Сибирский корпус, разместился на далекой окраине Вязьмы. Город пережил сегодня тяжелые минуты — налет вражеской авиации. В глубине сада саперы заканчивают строительство вместительного блиндажа; железные крыши домов звенят от осколков; улицы города и дворы заполнены жителями: они спешно роют щели и рвы, сооружают баррикады. Неподалеку от моста красноармейцы извлекают из-под обломков дома пострадавших. А в ста метрах, у плетня, расположилась на отдых какая-то часть, и бойцы как ни в чем не бывало готовят в котелках обед. Война!..
Положение тяжелое. Бои идут под Смоленском. Наш корпус, которому придали несколько стрелковых дивизий и средства усиления, заканчивает сосредоточение, передается из резерва фронта в действующую 24-ю армию и с утра 2 июля должен занять рубеж по Днепру, чтобы преградить немцам путь к Смоленску. Туда предстоит выехать и мне — организовать санитарную службу корпуса.
Широченная автострада Москва — Минск приняла и мгновенно поглотила нас в железном потоке: справа и слева со страшной скоростью мчатся машины. На их бортах, на стволах орудий надписи: «Вперед!», «Ни шагу назад!», «За Родину!». Жадно вглядываюсь в лица раненых в столичных автобусах с неснятыми еще надписями «Таганская площадь — Курский вокзал», «Курский вокзал — Красная Пресня»…
— Николай Васильевич, как воевать будем? — спрашиваю я начальника штаба корпуса полковника Маслова, с которым еду к передовой. — Госпитали в пути, санитарных машин нет…
— Ничего не поделаешь, придется изворачиваться, нажимать на порожнячок!.. В общем, товарищ военврач второго ранга, разворачивайте работу!
Разворачивайте работу! Легко сказать!
А раненые не ждут. Первая встреча с ними произошла в медсанбате 17-й стрелковой дивизии. Отзвуки близкого боя доносились в медсанбат. Под тенью деревьев на носилках, с шинелями под головами, молчаливо и неподвижно лежали тяжелораненые — в живот, позвоночник, ноги, туго перевязанные фанерными лубками или в специальных деревянных и проволочных шинах фабричного изготовления. Их подвезли в грузовых машинах, и они терпеливо ждали обработки. Многим уже оказана первая врачебная помощь в частях. Беспокойнее вели себя так называемые «ходячие», те, что и без посторонней помощи могут пройти несколько километров, — их скопилось более двухсот.
Молоденький врач занят сортировкой. Среди раненых много полостных. По опыту знаю, что каждая такая операция длится не менее часа. Время не ждет, врачей не хватает, вместе с другими включаюсь в работу.
Бывают случаи, которых ни одной инструкцией не предусмотришь.
— Что у тебя там? — спросил я пожилого раненого, который бережно поддерживает руками низ живота.
— И сам не пойму: ожгло, поднял рубаху, смотрю, что-то выскочило из раны…, Думаю, может, пригодится…
Я растерянно смотрел то на его лицо с сухими, потрескавшимися губами, то на выпавший из брюшной полости сальник.
— Ложись, сейчас же ложись! — Не дожидаясь носилок, подхватил его на руки и вместе с санитаром понес в палатку. Подбежала сестра и, бережно поддерживая раненого, стала помогать нам.
— Я и сам бы дошел, — подал он голос, — тут недалечки до палатки, вон и поболее меня раненые лежат, а я еще ничего, и сам дойду.
После нестерпимого зноя июльского дня прохлада просторной операционной палатки. Белоснежный внутренний намет, прозрачные стекла маленьких вставных окошек, новенькие, пахнущие краской портативные операционные столы, неторопливые движения сестер, склонившиеся над ранеными фигуры врачей — все проникнуто спокойным ритмом и хирургической дисциплиной.
Освещенный тёмно-красным заревом недалекого пожара, раненый лежал, задумавшись.
— Ну, так как это ты разгуливаешь по передовой? — спросил я, начиная готовить его к операции.
Он ничего не ответил. Наклонившись, я увидел разительную перемену: вялое, безучастное лицо, закрытые глаза, пропадающий пульс — налицо была классическая форма шока. Распорядился дать раненому большую дозу возбуждающих средств. Прошло несколько минут. Он полуоткрыл глаза, посмотрел вяло на меня, тяжело вздохнул и поник безжизненно головой. Медлить с операцией было смерти подобно, и я ее сделал. Оперированный на самолете был вывезен в тыловой госпиталь.
Не успел я подготовить нового раненого, как раздалась оглушительная команда: «Воздух!» — и следом за ней пронзительный, сверлящий свист. Поспешно накинул на грудь оперируемого марлевые салфетки и замер у операционного стола. Сестра с протянутым скальпелем в руке вся вдруг сжалась, как будто ей стало очень холодно, «Скорее бы!» — думаю. Внезапно все исчезло.
Очнулся я минут через пятнадцать — двадцать. Остро пахнет взрывчаткой. Первое ощущение — сильно печет. Осматриваюсь: верхушки деревьев точно срезаны бритвой, через просвет безжалостно палит солнце. Операционная палатка исчезла, словно растаяла в воздухе. Кто-то заботливо наклоняется надо мной, о чем-то спрашивает, но я не слышу. Долго всматриваюсь и узнаю командира медико-санитарного батальона. Он оттаскивает меня в сторону и укладывает на скошенное сено рядом с моим раненым.
— Ну, полежите, передохните немного, кажется, контузило вас малость.
Вернувшись к себе, я рассказал корпусному хирургу о сделанной мной операции.
— Как можно было в таких условиях делать полостную операцию? — развел тот руками.
— Что же, по-вашему, надо было ждать, когда раненый попадет в условия классической хирургии?
— А какая гарантия, что вы не внесли инфекцию? — покачал головой наш хирург.
— Гарантия, конечно, условная — в быстроте хирургической помощи. Зато совершенно безусловно: не окажи мы этой радикальной помощи в медсанбате, раненый не доехал бы до госпиталя. — Так начались мои разногласия с хирургом Шиловым.
За несколько дней я ознакомился со всем своим хозяйством: приданным корпусу полевым госпиталем, медсанбатами дивизий, полковыми медицинскими пунктами.
Медико-санитарный батальон дивизии Миронова удачно разместился на территории совхоза, у станции Вадино. Собственно, совхоз уже давно разрушен бомбежкой, но уцелел водопровод, осталось много соломы, рядом солидный лесной массив.
Хирург медсанбата Азбукин буквально валится с ног. Закончив операцию, он забегает в сортировочную палатку, просматривает раненых, решая, кого направить немедленно на операцию, а кто может следовать для излечения дальше, в тыл… Диагноз подсказанный порой не внешними признаками, а тем шестым чувством — интуицией, без которой немыслим подлинный хирург, не должен обмануть ни врача, ни раненого.
…Медленно, усталым движением Азбукин стянул с головы белую шапочку и вытер ею потный лоб.
— Дайте покурить…
Пока я доставал папиросы, он заснул, прислонясь к стволу дерева. Солнце уже заходило, когда я разбудил Азбукина. Медсанбат передвигался ближе к передовой Раненые были погружены. На одной из машин, крепко уцепившись за тюки с госпитальным имуществом, сидели вооруженные бойцы. Это были легкораненые, не пожелавшие эвакуироваться в тыл.
— И много вы таких везете? — спросил я Азбукина.
— Пока человек двадцать. Мы им, а они нам помогают. Обстрелянный, побывавший в бою солдат стоит троих новичков.
Наша армейская группа держится из последних сил. В ротах осталось по двадцать — тридцать бойцов. Говоришь и думаешь только о раненых, видишь только их совершенно забывая о здоровых. Встаешь и ложишься только с этой мыслью.
За десять дней войны враг захватил большие территории Украины, Белоруссии Прибалтики. На нашем фронте немцы продвинулись почти на четыреста километров вглубь страны.
В иные сутки госпиталь трижды менял место. Леса попадались, как назло, реденькие, в них хорошо и не укроешься. Грохот боя напоминал морской прибой. «Мессеры» гонялись за каждой машиной, повозкой. Отправлять раненых опасно, оставлял тоже опасно…
Пункт сбора легкораненых, как назвали мы небольшое учреждение, организованное на стыке двух стрелковых дивизий, — совершенно новая, никакой инструкцией не предусмотренная, но самой жизнью вызванная формация. Это «незаконнорожденное» дитя было нам особенно дорого: по идее пункт должен был принимать десятки и сотни раненых, которые самостоятельно выбирались с передовой. А в то горяче время, прорываясь через линии фронтов, выходили не только бойцы нашего, Западного фронта, но и воины, раненные много дней назад где-нибудь в Белоруссии, Литве на Украине…
В мечтах мы планировали расширить пункт и лечить на месте тех, кто мог был возвращен через короткий срок обратно на передовую, в строй. Во всяком случае, слава пункта росла, за последние дни он стал принимать до пятисот человек в сутки.
А фронт не ждет. Непрерывно подвозят боеприпасы, продукты, вооружение, а на обратном порожнем транспорте — раненых.
Никогда не предполагал, что от такого занятия, как толкание машины, можно впасть в неистовство. Проливной дождь размыл дороги. Машины застревали, увязнув в грязи по задний мост. И чем мы только не толкали их: и руками, и грудью, и спиной, и головой, ухая, как завзятые грузчики: «Раз — два, веяли! Еще раз, взяли!.. Сама пошла!..» Машины вязнут на лесных дорогах. Красноармейцы подстилают под колес, бревна, ветки, доски, а порой и шинели, и ни на минуту не прекращается движение к переднему краю.
Водителей санитарных машин подгонять не нужно: они и так почти не спят.
С эвакуацией раненых стало полегче: нам добавили второй полевой госпиталь Вид у врачей счастливый: они с трудом вышли из окружения и привезли с собой подобранных в дороге раненых. Многие требуют серьезного оперативного вмешательства и персонал госпиталя, что называется, с ходу принялся за работу.
Наконец в штабе корпуса получили сообщение, что санитарные машины прибыли, но застряли под Москвой. Прибыли и госпитали из Сибири, выгружаются в Москве на Окружной дороге, затем своим ходом двинутся на фронт.
— Боюсь, как бы не перехватил какой-нибудь не в меру ретивый медицинский начальник. Соблазн-то велик: свеженькие укомплектованные полевые госпитали!.. — делюсь я своей тревогой с Масловым.
Было чего опасаться! В эти первые месяцы войны госпиталей и медицинских сил явно не хватало. Госпитали формировались на Урале, в Сибири, в Поволжье и медленно, как нам казалось, слишком медленно, подвигались к линии фронта.
— Тревога законная! — рассмеялся Маслов. — А вы бы съездили к своему медицинскому начальству. Вооружитесь «охранными грамотами». Заодно о транспорте поговорите…
Санитарное управление Западного фронта находилось в двух — трех километрах от станции Касня. В Вязьме забежал в парикмахерскую. За много дней впервые увидел себя в зеркале: в пропыленном трофейном маскировочном халате, увешанный оружием, в сдвинутой набок каске, из-под которой торчит кузьмакрючковский чуб, — зрелище поистине устрашающее!
В машине переоделся в чистую гимнастерку, снял с себя лишнее оружие. Мне кажется, что я уже много времени болтаюсь в тылу. На ходу соскочил с машины, вбежал в Санитарное управление и потребовал немедленно доложить обо мне начальнику санитарной службы фронта.
— Выехал ночью, вернется через два часа, — отвечает дежурный.
— У меня нет времени ждать, доложите его заместителю!
— Недавно вернулся с передовой, лег отдохнуть, придется обождать. Пока и вы перекусите, — невозмутимо предлагает дежурный.
— Да вы что!.. — в запале набрасываюсь я на него. — У меня сотни раненых не вывезены. Вы же врач, должны понять!
На шум выходит удивительно опрятно одетый замначуправления.
— Говорите потише, — перебивает он меня. — Я прекрасно вас слышу. Покажите на карте, где стоят части корпуса и его лечебные учреждения.
Карандашом обвожу границу расположения корпуса, его передний край, расположение частей, пути подвоза и эвакуации. Мой собеседник записывает что-то в тетрадь, задумывается, покусывая конец карандаша, и говорит:
— Вы получите двенадцать пассажирских автобусов. Используйте их в ночное время: для дневных перевозок они слишком громоздки. Отправляйте на станцию Никитинка, Канютино, Дурово, Вадино — там организованы эвакуационные приемники и туда же подаются железнодорожные летучки. Распоряжение о приеме от вас раненых я дам, установите и сами постоянную связь. А теперь один совет: поберегите нервы, дорогой товарищ. Война только началась. Главное — учет реальной обстановки, понимание характера войны. Побольше выдержки и спокойствия. Вооружите этими качествами и своих подчиненных.
— Благодарю вас, — несколько растерянно ответил я, никак не рассчитывая на столь быстрое решение волновавших меня вопросов.
Увы, предчувствие меня не обмануло: нам оставили только один госпиталь, забрав остальные с ходу.
— Пусть, — говорят, — ваш начальник благодарит, что не все забрали.
И я, подавив в себе возмущение, понимаю правоту и целесообразность этого решения. Зато я хозяин целой колонны машин. И ее необходимо немедленно препроводить на место. Радостно подсчитываю, сколько можно вывезти раненых за один рейс. Если машины использовать, как советовал замначсанфронта, ночью можно сделать три-четыре рейса, а утром упрятать машины в лесу.
Наша правофланговая дивизия яростно контратаковала немцев, удерживая реку Царевичи у городка Духовщина. Контратаки следовали одна за другой: короткие, внезапные и решительные. Под непрерывным огнем артиллерии пехота громила немцев на западном берегу реки. Авиация противника напрягла все силы, чтобы задержать наше продвижение, бомбила наши боевые порядки и особенно тыловые дороги. Раненых решили оставить до темноты. Мы знали, что это опасно, но другого выхода не было.
Часам к девяти вечера напряжение стало спадать. Генерал вызвав меня к себе и приказал во что бы то ни стало немедленно приступить к вывозу всех раненых на Вязьму. Части корпуса с двенадцати часов ночи скрытно начнут отход…
— Вам известно что-нибудь о гражданском фельдшере из деревни Дубняки? — спросил он меня.
— Да, мне вчера сообщили, что он под огнем вынес двадцать раненых батальона Пронина. Но фельдшер, как сквозь землю, сгинул, не могут его найти.
— Обязательно разыщите его и представьте к награде.
Вернувшись из ночной поездки, я застал фельдшера у себя в палатке. Я представлял себе, что увижу крепкого, сильного человека средних лет. А передо мной был худенький старичок, низенький, узкоплечий. Самый обыкновенный старичок в стандартном темно-синем, сильно помятом, порыжевшем от солнца костюме и сбившемся в сторону галстуке. Очки в железной оправе. Все такое обыкновенное. Только умным лоб сразу привлекал внимание.
— Отдыхайте, пожалуйста, я вас разбудил! — извинился я.
— Нет, чего уж тут, надо к себе ехать, у меня там старуха ждет, будет волноваться.
— Ну, коли так, давайте чайку попьем, — пригласил я старого фельдшера, раскладывая на столе консервы, хлеб, колбасу. — Как вы думаете пробраться к себе?
— Я здесь тридцать лет живу, весь край вдоль и поперек знаю: каждый кустик и тропочка знакомы. В армию меня не возьмут по возрасту. Здесь я больше пользы принесу. Не навек же армия уйдет из Смоленщины.
С трудом выжимая у него слово за словом, я восстановил картину совершенного им подвига. Накануне фашистские танки неожиданно захватили переправы через реку Вопь. Тогда старый фельдшер на плоскодонке перевез на наш берег двадцать четыре раненых и их оружие.
— Вот и все, — пожал он плечами. — Что, мало?
— Дорогой мой отец, не мало, очень даже не мало! — ответил я, обхватив его за плечи.
А он, точно смущаясь проявленной мною чувствительности, крепко жмет нам руки уходит на запад, в свои Дубняки, уже занятые врагом.
Он уходил, а я смотрел ему вслед с невольным чувством стыда. Кто из нас не испытал этой личной ответственности за отход армии, за страдания людей, покидающих свои очаги! А сколько брело их в те дни по дорогам войны, по широкому Смоленскому тракту!..
Ни на минуту меня не покидает гнетущая мысль: «Почему мы все время отходим?» Но разве только меня мучил этот вопрос? Неудачи на фронте каждый из нас переживал, как свое личное горе.
С начала войны прошло уже полтора месяца. Жизнь на фронте приобретала определенный ритм, если в это понятие укладывается ежедневная и еженощная восемнадцатичасовая работа, сон урывками, непрерывные переезды из дивизий в полки оттуда в медсанбаты и полевые госпитали… На войне действовали особые, никакими нормами не предусмотренные критерии выносливости.
Седьмого августа я зашел в штаб корпуса. Перешагнув порог палатки полковнику Маслова, доложил о прибытии. Маслов, заканчивая разговор по двум телефонам, настойчиво повторял:
— Без приказа не отходить! Понятно? — В гневе он бросил трубку.
Случилось что-то очень серьезное, если человек с таким характером, как Маслов, вышел из себя. Некоторое время он молча ходил по палатке, потом глубоко вздохнул и, подозвав меня к походному столу, сказал:
— Наша армейская группа вливается в армию Конева. Вам надлежит выехать в штаб фронта получить новое назначение — таково распоряжение медицинского начальства. Все учреждения сегодня же передать санитарному отделу армии Конева. Прощай, друже! — обнял он меня. — Как говорится, гора с горой не сходится…
Вышел я опечаленный. За много месяцев мирной жизни в далекой Сибири и полтора месяца боевой жизни я крепко сроднился со своими сибиряками…
Опять Касня. Машины останавливают далеко от въезда. Проходим вторичную проверку документов. Раньше было проще. Тихо. Страшно слышать эту тишину после боевых будней и неумолчного шума живущих напряженной жизнью войсковых дорог. Просторная комната Санитарного управления, несмотря на ранний час, полна военных: — Высокое начальство прибыло! — услышал я и оглянулся. Военный врач с тремя шпалами на зеленых петлицах, щегольски одетый в хорошо сшитую гимнастерку и аккуратно отглаженные галифе, быстрыми шагами прошел в приемную. Я успел заметить лицо, покрытое легким загаром, местами в пятнах пыли. Фуражка съехала на лоб, из-под очков сверкают живые карие глаза. Сапоги на высоченных каблуках — начальство ростом не вышло… Улыбка молодила военврача на добрый десяток лет. Это и был доселе незнакомый мне начальник Санитарного управления Западного фронта Михаил Михайлович Гурвич.
Пропустив меня в кабинет, он притворил за собой дверь и сказал дежурному:
— Разыщите и сейчас же вызовите ко мне главного хирурга фронта Банайтиса.
С интересом ждал встречи с профессором Станиславом Иосифовичем Банайтисом, которого знал немного в тридцатых годах по службе в Куйбышеве. Многие из нас изучали разработанные им превосходные таблицы по военно-полевой хирургии. И вот встреча эта состоялась в суровые дни войны.
— Здравствуйте, — сказал он, пожимая руку начсанфронта, а затем мою и приглашая меня садиться, словно он был здесь хозяином. — Едва разбудили. Только в пять часов утра вернулся с левого фланга. Чертовски устал! — пожаловался он. — Всю ночь оперировал в тридцать третьей армии: хирургов у них не хватает. На обратном пути болтало изрядно, облачность, летели низко, раза три «мессер» обстреливал, едва ускользнули…
Видимо, он уже много дней недосыпал. Мешки под глазами выдавали крайнюю степень усталости. Но и сейчас, сидя в кресле, Банайтис сохранял удивительную для его грузного тела подвижность. Внешность главного хирурга фронта невольно привлекала к себе внимание и симпатию. Седая круглая голова, гладко выбритое лицо в продольных морщинах заканчивалось крутым, словно обрезанным подбородком с едва заметной ямочкой посредине. Постукивая короткими пальцами своих коротких рук по столу, он приготовился слушать.
Меж тем начсанфронта поискал мое командировочное предписание и, прищурив глаза, сказал:
— Буду откровенен: назначу тебя на работу туда, где небо с овчинку покажется. Будешь создавать новое, небывалое учреждение под Вязьмой. Подобного госпиталя еще ни у кого не было. В войну с белофиннами создали распределительный госпиталь с приемно-сортировочными отделениями, но это, по сути дела, был скорее санитарный вокзал, чем сортировочный госпиталь. Да и масштабы не те были…
Несколько раз начсанфронта прерывали телефонные звонки, дежурные приносили телеграммы, шифровки.
— Так вот, на станции Новоторжская, — острием отточенного карандаша он показал на карте, — будет создан сортировочно- эвакуационный госпиталь Западного фронта. Размах боевых действий, огромные потери с обеих сторон заставляют нас по-новому решать многое в организации медицинской службы. Ваш госпиталь будет принимать раненых, оставлять у себя всех, кто нуждается в неотложной помощи, производить сортировку тяжелораненых, поскольку они требуют хирургической помощи, и направлять в полевые госпитали, легкораненых — во вновь организованные госпитали-лагеря. Наша задача — как можно быстрее вернуть их в строй. Фактически этот контингент раненых требует поликлинического лечения. Мы обязаны совместить их лечение с боевой и физической подготовкой. Это вопрос государственной важности.
Он остановился и еще раз посмотрел на меня, словно проверяя: «А тот ли ты человек, которому под силу такое дело?»
— Фронту нужна организация санитарной службы, которая была бы построена поточным методом. Тебе приходилось когда-нибудь командовать госпиталем? — снова обратился он ко мне.
— Нет, никогда в жизни, и тем более…
— Вот и отлично, — снова перебил он меня. — По крайней мере меньше рутины. Не будешь скован установками и нормами мирного времени. А будет трудно, придешь ко мне или к главному хирургу. Прием и сдачу дел от старого начальника госпиталя оформляй побыстрее. Время не ждет. Все. На днях побываю у тебя.
— По опыту многих войн, легкораненые составляют почти пятьдесят процентов из общего числа раненых… — вмешался Банайтис. — До сих пор они все убывали с фронта в далекий тыл страны. Их надо лечить здесь, недалеко от Вязьмы, и не менее пятидесяти процентов вернуть в строй. Но прежде всего их надо выявить, выделить из общего потока.
Мне хотелось сказать, что подобные мысли возникали у меня, когда я наблюдал погрузки на станциях Дорогобуж, Вадино, Кашотино и других, когда легкораненых без всякой сортировки, частенько вопреки их желанию, отправляли в дальние края; что Азбукин на свой страх и риск задерживает и лечит в своем медсанбате легкораненых, что и мы у себя в корпусе создали для них пункт… Подавив в себе это желание я сказал:
— Так думают теперь многие.
— Тем лучше, — отрезал он. — Значит, основные разделы работы: сортировка, неотложная хирургия и эвакуация.
На этом моя встреча с начальством закончилась.
Многому научил меня впоследствии начсанфронта, умный, в высшей степени требовательный к себе и окружающим администратор. А главное, научил самостоятельно принимать решения в ответственный момент. «Работай, действуй, не оглядывайся — говорил он. — Сейчас не мирная обстановка. Не всегда можно согласоваться с инстанциями. Пока запросишь, пока ответят, глядишь — и надобность миновала».
Все это было потом. А сейчас я ехал к месту своего нового назначения и с тревогой думал о том, как, не прекращая текущей работы, построить сортировочно-эвакуационный госпиталь нового типа с ежесуточной пропускной способностью в несколько тысяч человек.
Работа предстояла сложная, никаких инструкций и людей, имеющих опыт создания подобных госпиталей, не существовало. Вряд ли сам начсанфронта представлял себе точно схему этой организации.
Что вез я с собой в Вязьму, в Новоторжский госпиталь? Немного знаний по военно-полевой хирургии и чуть побольше об организации военно-полевой медицинской службы. А вот практического опыта, который бы подсказал, как развертывать госпитали и другие медицинские формирования в условиях, когда фронт протянулся на сотни километров и в действие вступили такие средства ведения войны, каких не знала история, и не хватало.
Мы, военные медики, сильно отстали в этом отношении от своих собратьев по армии. Артиллеристы, летчики, танкисты и в мирное время имеют дело с той же техникой, что и в военное, а мы… Слишком много абстрактного было в нашей довоенной подготовке. Правда, мы изучали опыт предыдущих войн — первой мировой и гражданской, локальных войн: в Испании, Финляндии, у Хасана и Халхин-гола. Мы извлекали много полезного из опыта прошлого. И все же плохо представляли себе будущую войну, ее масштабы. Подразумевалось, что за нами будут прочные тылы, надежные узлы связи. Соответственно строилась и организация санитарной службы. А на деле наши «тылы» оказались линией фронта. Горели города и деревни. Приходилось оказывать помощь не только раненым на фронте, но и мирным жителям.
Из года в год оснащалась армия комфортабельными санитарными поездами удобными санитарными самолетами и автобусами для перевозки раненых, походными операционными и перевязочными, отличным инструментарием. Но как было не помянуть недобрым словом архибережливых снабженцев! В мирное время они прибегали к самым неожиданным приемам, чтобы оградить от нас свое имущество: то вместо госпитальной палатки выдадут обычную красноармейскую, то упрячут под семью замками инструменты и походное оборудование. А ведь нужна немалая тренировка, особенно для призванных из запаса врачей и санитаров, чтобы освоить имущество, без которого немыслима работа в боевой обстановке, или постигнуть даже такие простые на первый взгляд вещи, как порядок погрузки раненых и имущества в машины, свертывание и развертывание операционных палаток, их установка и утепление, расстановка операционных столов, укладка хирургического инструментария в гнезда-ящики! И если врач, имеющий опыт службы в армии, может с ходу использовать оборудование дотоле хранившееся в недрах складов, то что же делать гражданскому врачу?
В Новоторжской я стал членом новой большой семьи, которая насчитывала до шестисот человек обслуживающего персонала и несколько тысяч раненых, ежедневно поступавших со всех концов раскинутого на сотни километров Западного фронта.
Станция Новоторжская расположена на стыке железных дорог: Вязьма — Гжантск — Можайск — Москва, Вязьма — Ржев, Вязьма — Калуга — Тула. В нескольких сотнях метров — превосходная автотрасса Москва — Смоленск — Минск; неподалеку — полевой аэродром. Словом, здесь сходились жизненно важные пути подвоза людей и грузов к фронту и от фронта в тыл. Наша задача — принять все потоки и ручейки раненых, следующих по железной дороге, по проселочным и лесным дорогам.
От своего предшественника (второго начальника госпиталя за два месяца войны) я попытался узнать хотя бы грубую схему организации и взаимодействия нашего госпиталя со смежными этапами.
— Схему? Да в какую же схему можно уложить ту сверхчеловеческую работу, которую выполняют в госпитале? — возразил он.
— Значит, вы всех раненых, независимо от тяжести ранения, отправляете с фронта?
— Обязательно! Здесь, в районе Вязьмы, их просто негде и нельзя держать.
— Значит, по сути дела, госпиталь превратился в перевалочный пункт? И десятки врачей, сотни сестер и дружинниц заняты на погрузках и разгрузках? И это вы называете сортировкой по Пирогову? — упрекнул я его.
Он посмотрел на меня, как на маленького ребенка, укоризненно покачал головой И сказал:
— Вам хорошо было на фронте: там все ясно и просто, я сам думаю проситься на передовую… А здесь… Помещений нет. Строить землянки некому. Врачей мало, в большинстве молодежь.
— А точка зрения Санитарного управления совсем другая, — сказал я. — Там считают, что сортировочно-эвакуационный госпиталь должен стать основным медицинским учреждением на главном направлении фронта, на стыке железных, шоссейных и авиационных путей.
— Я слышал об этой фантазии начсанфронта и его главного хирурга, — отмахнулся мой собеседник. — Но нельзя же всерьез говорить об операциях и осмотре ран, когда рядом рвутся бомбы. Поживете здесь, попрыгаете под бомбочками, и посмотрим тогда, что вы запоете.
— Кого же все-таки вы оперируете?
— Кого? — Он задумался. — Только с проникающими ранениями живота.
— А с кровотечениями?
— Жгут, повязка — и марш отсюда!
Я поблагодарил его за информацию и предложил немедленно подписать акт о приеме и сдаче дел. Обиделся он страшно. Оглядел меня изумленно и спросил:
— Разве вы не хотите пойти в отделения, на склад, посмотреть разгрузку прибывшей на станцию санитарной летучки?
— Благодарю. Дожидаясь вас, я уже успел все осмотреть.
Уже первое знакомство с врачами госпиталя показало исключительную пестроту состава. Здесь были врачи старшего поколения, заведующие большими хирургическими отделениями, имевшие свои, установившиеся взгляды; были врачи помоложе, участники боевых действий на озере Хасан, на реке Халхин-гол и у линии Маннергейма, люди, видавшие огонь и бури сражений; такие, как нейрохирург, русский врач Александр Архипович Шлыков и украинец Леонид Леонидович Тумешок, белорус Дима Солонович.
Были и совсем «зеленые» доктора, молодежь, имевшая за плечами небольшой врачебный опыт, студенты пятых курсов, досрочно выпущенные в сорок первом году, без всякого опыта самостоятельной работы, но энергичные, деятельные, готовые свернуть горы.
Все они работали безотказно, принимая днем и ночью сотни, тысячи раненых.
— Без правильной сортировки не может быть и правильного лечения, — утверждал знаменитый русский ученый Николай Иванович Пирогов. Хорошо организованная сортировка раненых — главное средство предупреждения «беспомощности и вредной по своим следствиям неурядицы».
Лечить, выхаживать раненого, вернуть ему боеспособность — такова задача военного врача, и этой задаче русские врачи издавна уделяли серьезнейшее внимание.
В войну 1914–1918 годов профессор Оппель пытался концентрировать легкораненых в дивизионных лазаретах, в непосредственной близости от фронта. Предлагал отделять ходячих раненых от носилочных, создавать на вокзалах специальные отделения и перевязочные. Однако о сортировочной деятельности того периода Н. Бурденко писал, что она «разработана более теоретически, чем практически… сортировка раненых большей частью производится на улицах, на подводах или при обходе вагонов».
Не удалось в те годы осуществить прекрасные идеи Пирогова. Живая мысль русских ученых наталкивалась на косность и невежество царских чиновников.
Идея сортировки раненых существовала давно. В том или ином виде она воплощалась в жизнь. Однако ни одна из предшествующих войн не знала такой мощности и интенсивности огня, такой высокой техники и — как следствие — таких огромных потерь в человеческих резервах, с какими пришлось столкнуться нам в Великую Отечественную войну.
За десять лет врачевания мне никогда не приходилось так много и беспрестанно учиться и учить. Все, что я узнавал и что должен был сделать, я записывал в толстенный блокнот. Вот они и сейчас лежат передо мной, сотни страничек. Многие записи стерлись, в них приходится вчитываться с лупой в руках, терпеливо восстанавливая хронику дней и перечень событий. И картины прошлого проходят так ясно, как будто заново переживаешь все.
Пусть простят мне те из моих товарищей, которые не увидят своих имен названными в этой книге, хотя они вполне заслужили это. Нас было много…
Пусть простят мне и допущенные неточности: автор воспользовался своим правое на некоторые обобщения и смещения во времени и обстоятельствах.
Враг бешено рвался к Москве. В жестоких боях наши войска перемалывали части врага, но и сами несли большие потери… Вязьму и ее окрестности немцы бомбили ежедневно. Раненых везли с фронта, из тыла, со станций, с автотрассы, с дорог: — На машинах, в поездах, самолетах и просто на подводах. Война шла во всех трех измерениях. Госпиталь напоминал огромное решето, в котором задерживались лишь наиболее тяжелые.
«С чего начать? — в который раз задавал я себе вопрос. — За что взяться в первую очередь, чтобы не захлебнуться в потоке первоочередных дел?»
— Товарищ военврач! — окликнул меня в глубине двора незнакомый голос.
— Слушаю вас, — сказал я, рассматривая стройного, подтянутого, с умными глазами и иронической складкой в углах рта командира. Свежий рубец прорезал его правый висок. Поношенное, но чистое обмундирование выглядело на нем, как новенькое. Может быть, впечатление новизны создавал тщательно выстиранный и отутюженный подворотничок. А возможно, щеголеватый вид ему придавали необычные для моего глаза шпоры.
— Савинов, Георгий Трофимович, назначен Политуправлением к вам комиссаром, — представился он, слегка заикаясь.
— Очень рад, — сердечно отозвался я. — Время горячее.
Мы перебросились несколькими фразами. Скупость движений, жестов Савинова — все говорило о выправке кадрового военного.
— Устраивайтесь в моей комнате. Жить будем вместе, — предложил я.
— Отлично, — отозвался Савинов.
Пятнадцати лет — это было в 1919 году — Савинов ушел добровольцем в Красную Армию. Окончил курсы командного состава, командовал кавалерийским эскадроном с 1929 года — на политической работе в армии.
«Почти однолетки, а школа посуровее моей», — подумал я, ознакомившись с биографией комиссара.
Вечером произошла наша первая деловая беседа с Савиновым.
— Я обошел весь госпиталь, — сказал Савинов. — Что вы, собственно, предполагаете делать с тысячами так называемых ходячих раненых? Они заполнили всю территории госпиталя и прилежащих окрестностей… Среди них немало с серьезными ранениям в грудь…
Действительно, отделения для приема легкораненых у нас пока не было. Была дорога, кусок шоссе, на ней гуськом стояли машины. В основном работа по приему, эвакуации и распределению раненых производилась под открытым небом, благо стояли сухие, теплые дни. Тысячи раненых заполняли все свободное пространство и, как волны, перекатывались с одного конца двора на другой. Представьте себе территорию, равною двум футбольным полям, на которой скопилось две-три тысячи раненых. Солнце жжет вовсю. Часть людей только прибыла, часть дожидается отправки: одни спят, другие закусывают, третьи курят. И вся эта масса бурлит, движется, переходит с места на место и… ругает. Кого? Нас, конечно.
— Да, помещение и настоящая точная сортировка — наша ахиллесова пята, — подтвердил я, удивляясь, как быстро сумел комиссар ориентироваться и обратить внимание на главное. — Как привести в систему это безалаберное хозяйство, ума не приложу.
— Наивно было бы думать, что это способен сделать один, пусть даже самый умелый руководитель, — сказал Савинов.
— Ну что ж, давайте вместе устранять неполадки, — с готовностью согласился я.
Савинов оказался незаменимым руководителем и помощником.
— Откуда у тебя это самообладание, выдержка, а главное, уверенность в том, что все трудности преодолимы? — спросил я как-то Савинова.
— Откуда? — задумчиво ответил он, когда, закурив «по последней», мы собирались уже заснуть. — Жизнь научила, партия, армия. Вот ты рассказывал о своих студенческих годах — первые годы пятилеток, биржа труда, субботники, погрузка и разгрузка барж, чтобы не просить у отца денег на пару штанов… Что ж, честь и хвала, что не боялся запачкать ручки. Но все для тебя было готовое: и теплая комната в Москве, и школа, и вуз. А я родился в поле, под телегой, в глухой уральской деревушке. В шесть лет остался без матери, а через год и без отца. Восьми лет тебя мамаша за ручку в школу отвела, а меня родичи отдали кулаку и в «работники». До десяти лет я, как мужик здоровый, работал в поле, пока меня в город, «в люди», не увезли… Ни над какой книгой я столько слез не пролил, когда читать учился, как над чеховским «Ванькой Жуковым»… И кем только мне не пришлось быть: мальчиком в магазине, учеником в столярной мастерской, «половым» в трактире, подмастерьем в сапожной — вот она, лестница, по которой я, как слепой кутенок, к жизни карабкался. Потом революция. Глаза открылись. Перешел я на обувную фабрику, к книжке пристрастился. В марте девятнадцатого года партия призвала: «Пролетарий, на коня!» — и я ушел пятнадцатилетним хлопцем. С той поры я в армии, семнадцать лет в коннице прослужил. Армия была моим университетом, партия — академией…
Савинова интересовало все: как долго проходит разгрузка санитарного поезда, чем кормят наш персонал, сколько сделано переливаний крови фельдшерицей Мариной Брюзгиной, причина смерти раненого, подготовка стрелкового оружия к стрельбе в ночных условиях, организация обороны на случай боя с немцами, устройство укрытий для людей на время воздушного налета, своевременная доставка писем раненым…
Человек большой воли и выдержки, Савинов терял самообладание только в одном случае — когда слышал стоны и крики раненых в операционных и перевязочных.
В операционную я попал в семь часов утра. Порадовали меня три металлических стола новейшей конструкции — их вывезли при спешной эвакуации из Каунаса. Оперировал начальник хирургического отделения Николай Николаевич Письменный — весь какой-то измятый и, видно, много дней небритый, в очках и тапочках на босых ногах со вздутыми венами.
За другим столом работал необыкновенно высокий хирург. Стерильный халат выглядел на нем, как детская распашонка. И как только его натянули на этот мощный корпус! При каждом движении хирурга халатик угрожающе трещал.
Хирург горячился, злился на недостаточную расторопность ассистента, покрикивал на сестер, от напряжения краснел, что-то бормотал себе под нос. Маска заглушала его слова, и создавалось впечатление, что он все время произносит: «Ду-ду-ду-ду». Его широкое, круглое лицо, маска и шея покрывались крупными каплями пота, санитарка то и дело стирала его марлевой салфеткой, каждый раз влезая для этого на табуретку.
«Голиаф какой-то!» — подумал я.
Ассистент, молодой врач, очевидно, привык уже к неспокойному характеру своего шефа. Но вот операция закончена. Напряжение спадает, хирург начинает шутить, затем выходит в предоперационную.
Мы познакомились. Он назвал себя:
— Военврач второго ранга Иван Степанович Халистов.
Сидя у окна, он с веселой улыбкой рассказал, как попал на фронт:
— Мобилизовали меня, грешника, двадцать пятого июня, вручили документы и говорят: «Двигай на Дальний Восток!» «Извините, — говорю я военкому, — у нас сейчас война с японцами или с немцами?» Он отвечает: «С немцами». «В таком случае на Восток ехать я отказываюсь». Тот на меня набросился: «Не поедете, буду судить за дезертирство по закону военного времени…» Я ему свое, он мне свое. Поругались мы крупно. Насилу упросил дать отсрочку на сутки. Ну, думаю, за сутки я по Казани побегаю, друзей у меня много из пациентов. Так вы знаете, пришлось до обкома партии дойти! И друзья не помогли, хоть плачь! Только с разрешения Москвы переменил мне путевку на Волковыск. Кинулся я туда, а в Вязьме выяснилось, что делать в Волоковыске нечего — там уже немцы. С тех пор я здесь, на Новоторжской: скоро второй месяц, как служу.
Жаркие августовские дни для нас были вдвойне жаркими. Госпитальный двор запрудили десятки грузовых машин, парных повозок, санитарных двуколок. Даже броневичок стоял, терпеливо тарахтя в ожидании своей очереди.
В одном конце госпитального двора находилась длинная деревянная прирельсовая платформа. Здесь обычно происходила разгрузка санитарных «летучек», прибывших с фронта, и загрузка санитарных поездов, отправляемых в ближние и дальние тыловые районы страны.
Все еще преисполненные надежд, что враг не осмелится бомбить госпитальные учреждения, охраняемые законами, принятыми всеми странами на Женевской и Гаагской конференциях, мы развесили повсюду флаги Красного Креста, нарисовали несмываемой краской красные кресты на крышах бараков и землянок. Местность открытая, легко просматриваемая: в радиусе трех километров ни леса, ни холмов.
Старики говорят, что такого лета они не упомнят.
Это случилось в один из жарких дней. Солнце жгло нестерпимо. Ни облачка, ни ветра. В ворота въезжали машины, на платформы стали выносить раненых для погрузки в санитарный поезд. Несмотря на ранний час, наши эвакуаторы уже успели отправить в столицу два поезда.
Неведомо откуда вдруг прилетели голуби. Среди раненых оказалось немало любителей-голубятников. Оживление охватило всех. Вдруг радио сообщило о воздушной тревоге. К городу приближались тридцать фашистских самолетов. Не прошло и двух минут, как в голосе диктора послышались нервные нотки и он сообщил, что приближается не менее сорока самолетов. Из репродуктора донеслись звуки, напоминающие падение стула или хлопнувшую дверь, и сразу стал слышен отдаленный гул бомбардировщиков. Подобного массированного дневного налета город не испытывал еще ни разу. К беспокойству за раненых примешивалась тревога за мирное население.
Скопившиеся возле приемного отделения машины быстро разгрузились и, зарокотав моторами, стали выезжать на дорогу… Водители не очень любили пользовавшуюся дурной славой Новоторжскую!
— Я прекратил погрузку поездов! — крикнул пробегавший мимо доктор Пчелка.
Гул самолетов покрывал все звуки. Территория госпиталя сразу обезлюдела!. Видно, самолеты противника, нащупав слабое звено в противовоздушной обороне города и железнодорожного узла, решили разгромить «военные» объекты. Самолеты шли несколькими эшелонами, по десяти в каждом. Вокруг них вспыхивали и гасли облачка — разрывы снарядов и ленты трассирующих пуль. Самолеты держали курс как будто мимо нас, но, сделав внезапно крутой разворот, стали пикировать на территорию госпиталя.
Первый удар обрушился на санитарный поезд, стоявший у платформы. Вторая бомба, как я узнал через несколько минут, упала на строящиеся землянки. К счастью, фельдшер Основа упрятал всех работавших на строительстве в котлован. За вторым налетом последовал третий, четвертый…
Всю площадку госпиталя окутала черно-серая пелена дыма, вверх и в стороны взлетели массы земли, пыли, обломков, пронзительно визжали осколки бомб, шелестели сорванные с крыши операционной листы железа.
В бараке отделения Письменного силой взрывной волны были выбиты оконные рамы. Сестры — Галя Степаненко, Люба Жукова — и санитарка, старушка Варвара Николаевна своими телами закрыли раненых. На боевом посту осколком в шею был убит врач Герасименко, измерявший кровяное давление у раненого. Он так и застыл, сидя на стуле и прижимая к груди коробку аппарата. У окна громко стонал раненый, прижатый тяжелой рамой.
— Кажись, мне опять попало, — сказал он.
Сняв с него раму, я быстро осмотрел его, — оказалось вторичное ранение черепа осколком. В перевязочной весь пол усеян осколками стекла, голландская печь развалилась как карточный домик, куски штукатурки устилали столы и пол. На одном из столов раненый глухим и хриплым голосом спросил:
— Теперь, кажется, все кончилось? Не думал, что останусь жив…
Убедившись, что здесь пострадавших больше не было, я выбежал во двор.
На платформе уже распоряжалась эвакуатор Валя Муравьева со своими санитарами-носильщиками; они вытаскивали раненых из разрушенных вагонов. Самое удивительное: несмотря на то, что два вагона буквально были превращены в решето, только три человека получили легкие ранения.
Надвигалась гроза, начал накрапывать дождь. На дороге мелькали черные тени прибывших машин. Во тьме слышались стопы, тихие голоса и какие-то крики впереди колонны. Мелькали острые лучи фонариков. Раненые старались укрыться от усиливающегося дождя под шинелями. Кое-кто из ходячих, не дожидаясь команды, спрыгнул землю и, отряхиваясь и чертыхаясь, попытался укрыться под машинами. Скользя на краю дороги, я добрался до головной машины и осветил фонариком кузов. Раненые лежали «валетом». Луч выхватил из груды серых тел маленького человечка в шинели. Широко раскрытыми глазами смотрел он на меня и как-то странно улыбался.
— Что с вами? — спросил я.
Одним движением руки он сдернул полу шинели, и я увидел на том месте, где должны были быть ноги, сбившиеся повязки: у него не было обеих ног…
Подошел санитар, начали открывать борта машины. Я шепчу, чтобы они «маленького раненого» отнесли сразу в операционную. Лицо раненого спокойно. Только он один сохранил полное самообладание. О чем он все время думает и почему молчит?
И вдруг в тишину врывается далекий протяжный звук, и вслед за ним нарастают залпы орудий. Звуки все ближе, все громче. Начался, ночной налет на город. Водители покинули кабины и спрятались. У носилочных раненых выбора нет: они могут только ждать… Возвращаюсь к ним.
— Почему так медленно разгружаете машины? — спрашиваю я промокшую до нитки, в забрызганной грязью шинели, Муравьеву.
При свете спущенной немцами осветительной ракеты я успеваю рассмотреть на ее лице не то крупные капли дождя, не то слезы.
Ракета погасла, и стало как будто еще темнее.
— Куда вы отправляете тех, кто остался в машинах? — спросил я Муравьеву. — Разве им не требуется помощь?
Я задавал эти вопросы скорее самому себе, чем Муравьевой. И что могла мне ответить она, по сути дела, вчерашняя студентка?
— Мы снимаем только самых тяжелых. Это ужасно… — говорила меж тем Муравьева. Но что же делать? Среди раненых немало таких, которым надо только исправить повязки, накормить, а мы возим взад и вперед. Два месяца я здесь воюю, поставили меня на дороге и сказали: «Снимай, и все тут!» Вот я дохожу до всего своим умом.
Мало рук для переноски раненых, но это исправимо; не хватает помещений — выстроим. Но вот что важнее всего: первичная сортировка, решающая судьбу раненых, доверена малоопытному врачу — это уж большой промах! Пока мы не обеспечим условий для действительной хирургической сортировки раненых, то есть не развернем строительства огромных перевязочных и операционных, эвакуационных отделений и палат для оперированных, толку не будет.
Последний раз прозвучали тревожные гудки, смолкли перекликающиеся звуки выстрелов, оглушительно рявкнула близкая пушка, и возникла тишина. И только неподвижный луч прожектора грозил далекому врагу. Снова надвинулась темная, дождливая ночь. Нескончаемая колонна машин напоминала о себе и звала. Сотни раненых по-прежнему мокли и ждали помощи.
Начало светать, а машины все шли и шли… Утром я вызвал к себе врача Кукушкину.
— Вы кадровый врач, вам и карты в руки. Назначаю вас на самый ответственный участок: начальником нового эвакосортировочного отделения. Сортировка сейчас для нас самое важное.
— Благодарю за доверие, — сказала она, — но эта работа для меня не только новая, но и совершенно незнакомая. Я знаю очень мало об обязанностях врача эвакуационного отделения.
— Придется переучиваться, так сказать, под огнем. Прежде всего обеспечьте точный учет состояния и количества раненых по отделениям, времени прибытия и убытия санитарных поездов, автоколонн, самолетов, количества мест в поездах. А мы позаботимся о кадрах врачей-сортировщиков, опытных хирургах, о транспорте, помещениях и обслуживании раненых. Понятно? Всё. Можете идти. У вас прекрасный помощник — Валя Муравьева. Не беда, что молода и опыта военно-полевой хирургии не имела. Зато с характером девушка.
Действительно, комсомолка Муравьева стала душой нового отделения. Бойкая, порывистая, вся огонь и движение, она была очень мила, наша Валя. Белокурые волнистые волосы обрамляли ее овальное лицо. Узкий, небольшой с горбинкой нос, голубые глаза, оттененные длинными черными ресницами, придавали ей особую привлекательность.
Вале было всего 23 года. Окончив в 1940 году институт, она поработала год врачом участковой сельской больницы. Валя напоминала скорее школьницу старших классов, а не испытанного боевого врача. А ведь эту девочку война обожгла с первых дней! Она прошла триста километров пешком по белорусским болотам, выходя из окружения в составе стрелкового батальона, была контужена и ранена… Сутками не сходя с платформы, неутомимая и бесстрашная, она разгружала и нагружала поезда, подавая пример храбрости и самоотверженности своим помощникам, увлекая их за собой.
Вот встает она в моей памяти в распахнутой шинели с расстегнутым воротником гимнастерки, без ремня. На шее висит фанерный планшет. На планшете нарисована схема погрузки поездов. Под ее началом команда санитаров в тридцать человек.
Вскоре мы создали при госпитале диспетчерское бюро, которое возглавил фельдшер Основа. Моя первая встреча с ним произошла на перроне во время ночной «иллюминации», когда противник засыпал станцию зажигалками. Основа с необычайной живостью и бесстрашием взбирался на крыши с клещами в одной руке и огнетушителем в другой. От него не отставали санитары-носильщики из его команды. С мешками песка они разбегались от него в разные стороны, получив приказание тушить новые очаги пожаров. Спокойно и деловито и вместе с тем дерзко и отчаянно боролся Основа с пламенем. А через несколько часов я увидел его в кругу девушек. Он играл на баяне саратовские частушки. Высоко забравшийся месяц заливал светом госпитальный двор И пушистые липы и молодежь, которая сгруппировалась вокруг Основы, — все это казалось, было так далеко от войны…
Вызвав Основу к себе, рассказал ему, как мне представляется будущая работа диспетчерского бюро. Я не ошибся в своем выборе. Основа, по выражению госпитального остряка Халистова, стал «основой всех основ»: своего рода живым пультом по управлению движением, размещением тысяч раненых, сотен машин, десятков поездов Достав несколько семафоров, он установил круглосуточное дежурство регулировщиков на перекрестках, с моей помощью разработал схему движения машин, рассчитанную на непрерывный поток; была установлена телефонная и личная связь с госпиталями Вяземской группы. Не стало больше бесцельных стоянок машин, заторов, вечных перебранок с эвакуаторами.
Трудно исчерпать тему «эвакуаторы», которой может быть посвящена специальная книга. Жизнь все время вносила коррективы в разработанные нами планы и поставила в порядок дня вопрос о создании прирельсового эвакуационного приемника.
Начальник этого приемника, беспартийный врач, до войны был гинекологом. Пробивающаяся седина на крупной голове с коротко остриженными волосами, многочисленные морщины на удлиненном лице и шее говорили о нелегком жизненном пути. Вначале он показался нам скучно рассудительным и спокойным служакой-педантом. Работал он без шума, ходил, не торопясь, придавал большое значение внешнему порядку, был выдержан и любезен с персоналом и ранеными. И при всем том невозмутим до удивления.
Утренняя смена еще сладко спит, крепко потрудившись накануне, а начальник Прирельсового приемника, поскрипывая сапогами, уже бродит, прислушивается к стонам как будто равнодушным, но на самом деле очень внимательным взглядом поверх очков присматривается к раненым. Когда появляется утренняя смена, он и без информации дежурного персонала знает все о положении в приемнике.
Мелочи, скажете вы? Возможно. Как будто ничего выдающегося не было и в том, что начальник приемника знал имя и отчество каждого из своих сослуживцев — а нас ведь были сотни; что он годами помнил раненых — а их прошли за эти годы многие тысячи. Феноменальная память? Нет, это нечто большее: человеческое внимание к людям. В нашей жизни, полной тревог и забот, в сложной жизни прифронтового госпиталя-комбината, как раз и нужны были такие люди. И как подходила к нему его фамилия — Пчелка!
Совсем другое впечатление производил в эти дни ведущий хирург госпиталя Шилов, призванный быть первой скрипкой в нашем отнюдь не слаженном оркестре.
Не то чтоб он не работал или не оперировал. Нет, и работал человек как будто честно и искусно владел техникой операций, но как-то уж очень безучастно относился он ко всему, что происходило вокруг.
Приглядываясь к нему, я объяснял его инертность растерянностью хирурга «академической» школы, попавшего в условия отнюдь не академические. Но здесь равнодушие было столь противоестественно, столь чуждо общей атмосфере нашей жизни, что невольно перерастало в нечто более серьезное.
На войне проверялось все: характер, воля, мужество, любовь к своему народу. Душевные качества обнажались, и каждый, кто попытался бы переложить бремя войны на чужие плечи, отойти в сторону и из участника событий превратиться в созерцателя их, немедленно утрачивал право на уважение коллектива.
Готовилось наступление Западного фронта. Предстояло принять новый поток раненых, а мы и так заняли все сараи, дровяники, склады, навесы.
Вокруг нас в радиусе от двух до десяти километров были расположены восемь госпиталей… Они принимали от нас раненых, перевязывали, оперировали их, а затем эвакуировали через санитарную платформу вашего госпиталя в тыл.
Однажды на аэродроме шла спешная погрузка раненых на самолеты. В хорошую, летную погоду мы отправляли самолетами по пятьсот — шестьсот человек в лень. Самолеты типа «ПО-2» доставляли раненых в Кондрово, где находился госпиталь, а мощные, комфортабельно оборудованные двадцатиместные самолеты — в Москву. Эвакуаторы из самых лучших побуждений завезли на взлетную площадку людей больше, чем могли поднять самолеты. Свободных машин не было. А время приближалось к той роковой черте, когда обычно появлялись бомбардировщики противника.
Увидев Шилова, усаживавшегося в «эмку», я, взволнованный тяжелым положением на аэродроме, естественно, решил, что и ему передалась общая тревога.
— Вы куда? На аэродром? — спросил я.
— Нет, на переговорочный пункт, хочу жене позвонить.
— Сейчас?! — удивился я. — С ней что-нибудь случилось?
— Боже упаси, но она будет тревожиться, что не звонил давно.
— Как давно?
— Двое суток, — невозмутимо ответил Шилов.
Я испытал такую ярость, что едва сдержался, чтобы не выругаться самым нецензурным образом, прыгнул в проходившую мимо машину с тарой для бензина и помчался на аэродром.
На полевых аэродромах к тому времени уже существовали самостоятельные эвакоприемники. С помощью санитарной авиации мы отправляли в тыл наиболее тяжелораненых. Поэтому на аэродроме всегда находился кто-нибудь из лечащих врачей или эвакуаторов. Частенько наведывались туда и мы с Савиновый.
По дороге мне стало ясно, что немцы бомбят именно аэродром: над ним поднимались клубы пыли и черного дыма.
Немецких самолетов уже не было видно. У стартовой дорожки валялась разбитая «санитарка», лежали раненые, возле них суетилось несколько человек. У меня дрогнуло сердце.
— Где Кукушкина? — задыхаясь от волнения, спросил я подбежавшего ко мне фельдшера.
— Ее контузило, она в блиндаже, — ответил он, вытирая грязным платам лицо. — Мы всех отправили, а тут, откуда ни возьмись, еще одна машина и прямо на взлетную площадку. Хорошо, успели народ упрятать в щели!
Наскоро перевязав раненых, мы погрузили вместе с ними на носилки лежавшую без сознания Кукушкину, и я погнал машину напрямик, по неубранной ржи, в госпиталь.
Вечером впервые я крупно поговорил с Шиловым.
— Приглядываться к обстановке не время, для телефонных переговоров с женой тоже не время! Давайте работать по-настоящему или расстанемся! — сказал я ему напрямик.
— Разве я не работаю?
— Это не работа… Сейчас война, поймите вы, война! Всего себя нужно подчинить интересам раненых. А вы: сделали удачно две — три операции и ручки умыли Это же не сельская больница и не клиника! Оттого, что мы лично прооперируем пять или десять раненых, ничего не изменится! Их тысячи. Нам нужен ритм, четкая организованность, а не авральщина. Почему до сих пор нет графика работы бригад хирургов? Почему ждете особого приказа, чтобы развернуть операционную в подвальном помещении?
— Операционную в подвале? Как это можно?
Я посмотрел на этого бонзу в халате, на его бледно-желтое лицо, напоминающее грушу, вынутую из компота, на растерянные глаза и махнул рукой.
— Пора кончать игру в молчанку с Шиловым, — сказал я Савинову. — Созовем начальников отделений и вызовем его на откровенный разговор. Он ученый муж клиницист, а я простой солдатский врач, может быть, для него недостаточно авторитетный.
— Неужели вы в самом деле думаете, что в аду, в котором мы находимся здесь под Вязьмой, можно думать о серьезных операциях? — заявил на конференции Шилов. — Операции в землянках, где под ногами хлюпает вода?.. Пока еще я отвечаю за постановку хирургической работы в госпитале… Я несу ответственность…
— Прошу вас в таком случае объяснить всем, где же, по-вашему мнению, следует производить неотложные операции? — обратился я к нему возможно сдержанней. — В полевых госпиталях, расположенных вокруг города? Во-первых, их мало, а во-вторых, пока мы к ним доставим на машинах тяжелораненых, половина их погибнет. В городе? Его все время бомбят. Там осталось всего два госпиталя, и те переполнены. Где же?
— Где хотите, но только не на Новоторжской. Надо убедить того, кто отдал приказ развернуть в Новоторжской госпиталь на несколько тысяч коек, что это фантасмагория. Я уверен, что начальство найдет другой выход.
— Какой? — спокойно спросил Савинов.
— Ну, хотя бы везти дальше, в Гжатск или в Можайск, на крайний случай неплохо в московские госпитали и клиники.
— Для нас с вами существует один непреложный закон: оказывать помощь в любой обстановке, — сказал я. — И впереди нас и за нами врачи тоже оказывают помощь, и в худших условиях, чем наши. А ведь у нас собраны лучшие силы: доценты, кандидаты наук! Кому же и осуществлять специализированную помощь, как не нам?
— Очень грустно, что мы говорим на разных языках, — возразил Шилов. — Меня воспитывали, и я учил студентов, что оперировать можно только в оборудованных помещениях или, на худой конец, в специальных палатках, а не в подвалах для хранении овощей.
К столу подошел ветеран госпиталя, всеми уважаемый Николай Иванович Минин. В числе первых москвичей он ушел в народное ополчение, но по пути к Минску был ранен. Пережидая отправки в Вязьме, он самовольно покинул санитарный поезд и остался работать у нас, хотя и нуждался еще в лечении. Веселый, общительный, он был влюблен в свою специальность хирурга. Чуткий врач, он по многолетнему опыту знал, как переживают и волнуются накануне операции раненые, и не ограничивался только медицинскими средствами, чтобы успокоить их.
Он и сам много оперировал и учил молодых, недостаточно опытных товарищей. Воинскую дисциплину он сразу воспринял как нечто обязательное и необходимое, поддерживая ее собственным примером. Оперировал Минин, я бы сказал, даже медленно, но каждый жест у него был продуман до конца. Основательность, умноженная на добросовестность, были неотъемлемыми качествами его характера. Жену Минина, операционную сестру, тоже призвали в армию и отправили на Дальний Восток; сына, студента первого курса, направили на южную границу. Война разлучила эту маленькую дружную семью.
Сейчас был затронут близкий Минину вопрос. Он не спеша обвел всех монгольскими глазами под нависшими бровями, поправил сбившийся поясной ремень и сказал: — Каждый знает, что санитарных самолетов у нас мало! Поезда ходят нерегулярно и в большей части товарные, не приспособленные для перевозки тяжелораненых. Как же можно, закрывая глаза на это, предлагать эвакуировать всех нуждающихся в экстренной помощи самолетами? Не берусь судить, доктор Шилов, хороший ли человек или плохой. Но в одном я убежден твердо: здесь вы мешаете нам.
Обо всем этом я доложил вечером по телефону начальнику Санитарного управлении фронта.
Через несколько дней приехали Банайтис и с ним незнакомый мне военврач второго ранга. Необыкновенно живое лицо его было настолько примечательно, что запоминалось надолго: совершенно лысая голова с большим лбом, глубоко сидевшие глаза казались черными. Звонко помешивая ложкой в стакане, он все время подавал реплики, разговаривая то с главным хирургом, то с кем-либо из гостей. И в то же время успевал поправить рамку портрета на стене, смахнуть крошки со стола, набить трубку табаком.
— Между прочим, — обратился ко мне Банайтис, — проходили мы сейчас через двор там прямо столпотворение. Наверное, тысячи три раненых скопилось…
— Сегодня еще немного, бывает и больше, — ответил я. — Вот перестроим складские сараи, оборудуем землянки с хорошими перекрытиями, создадим приемно-сортировочное отделение, тогда дело пойдет.
— Сколько такая землянка может вместить народу? — спросил лысый врач.
— Человек сто пятьдесят — двести, а следующие будут побольше.
— Дельно. Кстати, мы с вами еще незнакомы. Я ваш новый ведущий хирург, Шур.
— Прошу любить и жаловать, ваш заместитель, Михаил Яковлевич Шур, — сказал Банайтис.
Мы встали и, приглядываясь друг к другу, обменялись рукопожатиями.
«Что ты собой представляешь?» — спрашивали его глаза.
«Не из кабинетных ли ты хирургов? Уметь хорошо оперировать — это еще полдела…» — подумал я.
— Землянки, — сказал Банайтис, — это хорошо, но надо подумать и о подземных операционных. Полюбите землю-матушку, она и прикроет надежно, и согреет, и защитит. Смерть надо побороть, закопавшись в землю.
Шур оказался отличным ведущим хирургом, или, как мы его в шутку называли «главным инженером». Он умело дисциплинировал персонал, был великим мастером улаживать конфликты между врачами и ранеными, укрощать вспыльчивых, подбадривать излишне скромных. Отзывчивый и добрый, он сумел заслужить всеобщую любовь.
Шур понравился мне с первого взгляда, и я предложил ему переселиться в «терем-теремок», как в шутку называл нашу комнату комиссар. На много лет нас связала общая работа и нерушимая фронтовая дружба.
Чуть ли не с первого дня своего приезда Шур установил такой порядок: все ошибки, допущенные врачами, обсуждались без всякого стеснения, в открытую и широко. Он любил говорить: «Если сапер-минер может ошибиться только один раз, рискуя собственной жизнью, то хирург не имеет на это никакого права, потому что он рискует жизнью раненого».
Как-то еще в коридоре я услышал его голос, затем моя дверь с шумом распахнулась, и он стремительно вбежал, необычайно взволнованный и сердитый. Я протянул ему папиросы и успокоительно коснулся его руки.
— Если у вас есть время, пойдемте со мной на консультацию, — сказал Шур жадно выпив стакан воды.
— Что за консультация?
— Одному бойцу предстоит ампутация ноги. Пойдемте, много полезного услышите.
На дворе по-прежнему много народу. День такой ясный, что воздух кажется прозрачным. Видно, как блестят позолоченные купола далекой церкви; железнодорожники расчищали пути от сгоревших после вчерашней бомбежки вагонов.
— На фронте, — продолжал Шур, — обстановка не всегда позволяет проводить консультации. Но именно потому, что к оказанию помощи раненым привлечены тысячи врачей, не обладающих достаточной хирургической подготовкой, необходима квалифицированная консультация, особенно в случае ампутации конечностей. Недостаточная опытность порой порождает поспешные выводы и действия. Знаете, сколько у нас только за прошлый день сделано ампутаций по разным поводам?
— Вот именно, сколько?
— Девять. Стоит над этим подумать или нет, я вас спрашиваю?
— Обязательно, и как можно скорей! Как практически думаете с этим бороться?
— Я требую, чтобы в каждом случае ампутации было аргументированное заключение не менее чем двух хирургов, с обязательным предварительным сообщением мне. Расплатой за брак в нашей работе являются покалеченные человеческие жизни.
Мы подходим к сараям, в которых временно расположилось недавно созданное хирургическое отделение. Большая предоперационная заполнена ранеными. Здесь лежат только носилочные. Девушки заканчивают при нас мытье бетонного пола. Влага тут же на глазах высыхает. Взоры девушек с укором обращены на наши пыльные сапоги, и мы возвращаемся обратно в тамбур, чтобы вытереть ноги.
Вместе с врачами отделения начинаем осмотр раненого. У него скверная рана верхней половины голени. Санитар, который его волочил, был убит, и раненому пришлось долго лежать в яме, заполненной грязью. Врачи отделения второй день настаивают на ампутации ноги выше колена.
— И вчера и особенно сегодня я решительно возражаю, — говорит Шур, отходя от раненого. — Вы посмотрите, как блестят у него глаза. А мышцы? Это ведь Аполлон! Здоровяк, крепыш, черноморец, со здоровыми сердцем и легкими, со страстным желанием жить. А вы требуете от меня, чтобы я санкционировал ампутацию! Нет, дорогие мои, не будет моего согласия! Я ему сейчас сделаю чистку, в крайнем случае частично удалю коленный сустав.
Один из лечащих врачей, старший хирург смены, говорит:
— Хорошо, быть по-вашему, но за последствия я не отвечаю.
— Ладно, ладно, — заявляет Шур, — ответственность беру на себя. Меня, батенька, этакими заявлениями не испугаете, поторопите лучше, чтобы его усыпляли. Вся беда ваша в том, что вы не хотите учитывать психику человека, его сопротивляемость. Именно в этом суть дела: дальше раны вы не хотите ничего видеть.
— Извините, я хирург, а не психолог.
— Очень жаль, очень жаль! У хирурга должны работать не только руки, но и голова и сердце.
На следующий день вечером я зашел проведать оперированного Шуром рядового Черных. Он лежал с открытыми глазами. Ночная лампочка под синим бумажным колпаком бросала скупой свет на стены палаты.
— Как дела? — спросил я.
— На пять с плюсом, — ответил он вполголоса.
— Молодец! Значит, все будет хорошо. Вот тебе в награду лимон от меня и морс от товарища Шура. Рана не болит?
— Ничего у меня не болит. Спасибо за все.
— Чего же ты плачешь? — Я увидел, как по его лицу пробежала судорога и светлые крупные слёзы потекли по щекам. — Успокойся, ты же мужчина, комсомолец!
— Извините, не выдержал. Спасибо вам, что навестили. Передайте привет Михаилу Яковлевичу, он сегодня утром забегал ко мне, пообещал придти, вот я его и ждал, нашептал Черных чуть слышно, без стеснения вытирая слезы. — Я его всю жизнь буду вспоминать.
Глубокое врачебное чувство, изощренное многолетней практикой, приводило Шура к правильным и быстрым решениям. Ни одно движение, ни одно слово раненого, ни одна деталь в состоянии больного не ускользали от его внимательного глаза. И, что очень важно, он был далек от прописных истин и готовых формул, выносил свое заключение, только взвесив все обстоятельства.
— Что нужно сделать, чтобы достичь таких результатов? — спросили как-то у Михаила Яковлевича.
— Нужно любить советского человека, — просто ответил он, и лицо его при этом осветилось доброй улыбкой.
Вскоре снова приехал Банайтис. В это время прибыла колонна автобусов для отправки раненых в Москву.
— Сколько будете отправлять? — спросил Банайтис.
— Человек шестьсот — семьсот.
— Ну, тогда и я пойду, посмотрю, в каком виде их отправляют, а потом вернусь сюда. Сегодня я пробуду у вас день и останусь ночевать.
Вдоль дороги стояли вместительные новенькие комфортабельные автобусы, окрашенные в зеленый цвет. Банайтис удивительно легко для своего грузного тела прыгнул внутрь одной машины и подозвал Шура. Тыкая пальцем то в историю болезни, то на видневшуюся из-под шины голую стопу восковидно-бледного одутловатого юноши, Банайтис сердито крикнул:
— Пожалуйте, милая барышня, сюда. — Это он Муравьевой. — Где ваши глаза, я вас спрашиваю? Что это, по-вашему?
— Муравьева растерянно молчала. Потом с непривычной, для нее робостью, — видно, не бывала еще в подобных переделках, — запинаясь, как студент на экзамене, ответила:
— Стопа.
— Что вы говорите? — иронически протянул Банайтис. — Неужели стопа? Дайте вашу руку! — скомандовал он. — Что вы чувствуете?
— Муравьева молчала.
— Холод, отсутствие пульса, вот что вы чувствуете! А почему? Потому что у него, вероятно, поврежден крупный сосуд. Нога болит сильно? — спросил он. — Из какого госпиталя привезли? Из госпиталя Любимого? Очень хорошо, я у них наведу порядок! Этого мальчика сейчас же с машины снять и отнести в перевязочную, я сам его посмотрю.
Не обращая внимания на приближающиеся самолеты противника, Банайтис неторопливо обходил машины. Бомбежка быстро стихла: налетели «ястребки» и разогнали вражеские самолеты. Все же несколько бомб упало в черте города. Стараясь не отставать от Банайтиса я с грустью думал: как же избежать ошибок эвакуаторов?
— Это они днем так проверяют, — как бы отвечая на мои мысли, сказал Банайтис. — А что же ночью творится или в непогоду?
Я сознавал его правоту и молчал.
Предположение Банайтиса о ранении сосуда и развивающейся аневризме подтвердилось.
— Хорош был бы раненый, если бы у него открылось кровотечение в дороге! Привезли бы в Москву труп, на радость родителям и на славу нам! — сыпал раздраженный Банайтис. — Готовьте немедленно к операции!
Операция происходила под местным обезболиванием. Банайтис ласково шутил и успокаивал раненого. Справился, откуда тот родом, чем занимался до войны. Оперировал он изящно, ритмично, сам уложил оперированную ногу в гипс.
— Спасибо, товарищ профессор, — сказал раненый.
— Вам спасибо, родной, за терпение, — сказал Банайтис и, поцеловав его в лоб ласково потрепал по лицу.
— Будете на Кубани, профессор, обязательно приезжайте в наш колхоз, — растроганно говорил боец. — У нас летом красота, фруктов пропасть, арбузы, вино! Матери напишу в письме, чтобы за вас богу молилась.
— Бог богом, а ты и сам не плошай, дорогой, выздоравливай.
От глаз Банайтиса ничто не ускользало. Как-то, направляясь в новую подземную операционную, я был остановлен запыленной легковушкой, из которой стремительно выскочил Банайтис. Он с такой злостью хлопнул дверью, что стекла посыпались.
— Полюбуйтесь, кого вы умудряетесь отправлять на аэродром! — воскликнул он. — Подумать только: раненого с газовой инфекцией ноги погружают на самолет в Москву. «Вот вам, москвичи, полюбуйтесь, как у нас, на Западном, лечат!» Безобразие! Что же вы стоите? Давайте санитаров!
Когда сестра сняла повязку с раненого и протерла окружность раны, я и присутствующие здесь Шур и Лейцен переглянулись: явная газовая гангрена! Спасти могла только срочная операция.
— Что теперь скажете? — негодовал Банайтис. — Удовлетворены своей работой?
Мы по-прежнему стоим рядом, не отрываясь, смотрим и молчим. Я слежу за лицом раненого. Тусклые глаза, сухие губы. Он как будто дремлет. Пульс под руками то появится, то исчезает.
Начальник отделения газовой инфекции Лейцен только жует губами и протирает очки. И что он мог сказать?.. Надо было отвечать перед самым большим судьей собственной совестью…
Больного срочно подготовили к операции, которую произвел сам Банайтис. Переливание крови, сульфидин, стрептоцид, сыворотка — все было пущено в ход!
Главный хирург фронта приказал собрать начальников хирургических отделений.
— С завтрашнего дня за час до начала работ, — объявил он им, — я сам буду с вами заниматься, и имейте в виду, не уеду, пока не удостоверюсь, что вы научились распознавать газовую инфекцию в самом начале ее развития. Советую особое внимание обращать на раненых, длительное время находившихся со жгутом на конечности. Мы уничтожили в нашей армии бич прошлых войн — столбняк. И с газовой инфекцией поведем беспощадную борьбу.
На рассвете двадцать третьего августа мне позвонили, чтобы я, бросив все дела, немедленно приехал в управление госпиталями. Встретили меня там не очень ласково.
— Наконец-то, — недовольно произнес начальник управления госпиталями Костюченко, пощипывая свои усики. — Завтра приезжает главный хирург Красной Армии Николай Нилыч Бурденко, — торжественно заявил он.
— Что я должен сделать в связи с этим?
— Николая Нилыча интересуют сроки хирургического вмешательства после ранения в череп, — сказал главный хирург управления. — Он интересуется также состоянием транспортных повязок на нижних конечностях.
Возвращаясь к себе, я мысленно ругался: «Неужели только для того, чтобы известить о приезде Бурденко, надо было отрывать меня от дела?» И без того мы знали, что Бурденко проявляет особый интерес к черепно-мозговым ранениям, ранениям позвоночника и повреждениям периферической нервной системы. Ведь Бурденко ушел значительно дальше своих современников в этой области.
На следующий день, часов в одиннадцать утра, по телефону нам сообщили, что Николай Нилыч осматривает «лесные» подвижные госпитали и не позднее двух часов будет на Новоторжской.
Потом звонил инспектор лечебного отдела, затем снова начальник управления. Не проще ли было им приехать и здесь, на месте, помочь и словом и делом?
А время начиналось опять тяжелое. После небольшого затишья армия Конева, а с ней и мои родные сибиряки начали наступление, и немцы снова усилили налеты на тылы, дороги, станции.
Перебегая от операционной к платформе, у дверей штабного домика я неожиданно налетел на Бурденко. Он вышел из забрызганной грязью зеленоватой «эмочки».
— Здравствуйте, я был у вас месяц назад. Тогда мне не очень понравилось. Вас я еще не знаю. Будем знакомы, — сказал Бурденко, «Нилыч», как звали его в кругу врачей.
Вскоре подъехал начальник управления госпиталями, и мы все направились к платформе, куда только что подошел санитарный поезд. Возле платформы стояло восемь или девять машин с ранеными, прибывшими из вяземских госпиталей для отправки в тыл.
— Пойдемте быстрее, — сказал Нилыч. — Я хочу посмотреть погрузку раненых в поезд. Напишите, куда он пойдет и какой его номер. — Он передал мне свой блокнот с карандашом.
Я вспомнил, что Бурденко плохо слышит. Написал: «Поезд № 8 прибыл под погрузку из Серпухова, следующий прибудет с ранеными из тридцать третьей армии». По крутой лестнице мы поднялись на санитарную платформу. Здесь происходила погрузка, и можно было наблюдать обычную суматоху. Запыхавшись, бегали эвакуаторы, стараясь сократить сроки первоочередной погрузки. Время близилось к двенадцати, излюбленному часу для налетов немецкой авиации. Старая поговорка, что промедление смерти подобно, здесь приобретала ощутимое физическое выражение. Опасность висела в воздухе, она давила и волновала. Тонкостенный поезд — плохая защита для шестисот раненых.
Бурденко обходил вагоны. Плотный, с жесткой щетиной на иссиня-багровых щеках начальник поезда, наклонив голову, почтительно выслушивал его замечания.
В одном из вагонов Бурденко остановился у раненого капитана. Тот прерывисто дышал, зрачки у него расширились. По документам у капитана значилось ранение лёгкого. Бурденко взял руку раненого и стал считать пульс. Кивком головы он показал Шуру, чтобы и тот сделал то же самое. Не удовлетворившись, Николай Нилыч прощупал пульс на другой руке, потом на шее, подозвал меня и сказал:
— Ну-ка, и вы пощупайте, я что-то не нахожу пульса. — Немного помолчав, он взглянул поверх очков на Шура; тот стоял молча и настороженно следил за действиями главного хирурга Красной Армии, который завернул кверху гимнастерку капитана и приложил свою руку к его сердцу.
— Что же вы смотрите?! — гневно воскликнул Бурденко, сверкнув глазами, и быстро сбросил очки. — Ведь у него в полости плевры полно крови, сердце блокировано кровью и смещено далеко в сторону, а его хотят отправить… Куда отправлять? Я вас спрашиваю, милостивый государь, вас спрашиваю, вас!
Шур шепнул мне:
— Надо немедленно отнести в операционную! — и взял историю болезни.
— Прикажите сейчас же снять капитана с поезда и перелить ему кровь! Займитесь им сами! — Нервно порывшись в кармане, Бурденко достал блокнот и, сунув его мне, сказал: — Напишите, из какого госпиталя его доставили. Такого раненого надо держать на койке по крайней мере две недели, а они… — и, не закончив фразы, сердито махнул рукой.
Быстрыми шагами прошел Бурденко в светлый просторный вагон, где на подвесных койках, как в люльках, лежали переодетые в чистое белье раненные главным образом в голову, в живот и позвоночник. Стояла абсолютная тишина. Блестящий новенький линолеум отражал солнечные блики. Сестра в белоснежном халате кормила из белого фарфорового поильника раненого и так увлеклась своим занятием, что не заметила нашего прихода.
Бурденко молча наблюдал эту сцену, потом подошел к сестре и, ласково похлопав ее по плечу, сказал:
— Умница! Хвалю. Настоящая сестра! Видно, что с душой работаешь! Корми, корми!
Эта сцена несколько успокоила Бурденко. Дурное настроение его стало рассеиваться. В следующем вагоне он потребовал лестницу и полез смотреть лежащих на третьей полке. Туда клали преимущественно раненых с повреждениями кистей, стоп, пальцев рук, ног. Он осматривал, расспрашивал, когда ранили, и раненые сами писали свои ответы.
Убежденный, что Бурденко остался доволен проверкой, начальник поезда решил проявить инициативу и предложил осмотреть вагон-операционную.
Вагон действительно был хорош. Сверкающие белизной эмали стены, операционный стол с подъемниками для изменения положения тела, заготовленный впрок стерильный материал в никелированных боксах, инструментарий — все сияло.
— Великолепно, прекрасно! — весело сказал Бурденко. — Отрадно видеть, но еще приятнее знать, что есть человек, умеющий пользоваться этим великолепием.
Улыбка медленно сползла с сияющего лица начальника поезда.
— Вы кто по специальности? — спросил его Бурденко. — Ах, педиатр! Ну вот, я так и думал. А ваш помощник кто? Стоматолог? Ну, это еще ничего. Куда ж; это годится, товарищи? — обратился он к начальнику управления госпиталями. Поезд везет полтысячи раненых и не обеспечен хирургом. А если что случится в дороге?
Начальник поезда в ответ только пробормотал:
— Поезд прибудет на место через семь — восемь часов.
— Операционная ваша, наверно, потому и хороша, что работать в ней некому. Напоминает она магазин, музей, не хватает только надписи: «Руками не трогать!». — И глаза Бурденко снова сверкнули гневом. — Сколько бы поезд ни находился в пути, он должен иметь опытного хирурга!
Вернулся Шур и доложил Бурденко, что раненому, которого он приказал снять, перелили кровь и сейчас он чувствует себя значительно лучше.
— Это, несомненно, трудный случай. Вы сортировочный госпиталь, а отправляете от себя таких раненых. Непростительно! Пока вы не организуете проверки всех без исключения отправляемых в тыл, вы будете всегда иметь миллион хлопот, сотни печальных случаев, десятки смертей в поездах. Куда это годится, что раненых прямо с машин грузят в вагоны? Кто их проверил перед посадкой? Где их проверяли? Где ваше эвакуационное отделение, в котором вы собираете раненых заблаговременно? Где все это у вас? Ничего нет, а потому и просчеты. Вы что кончали? — обратился он к начальнику управления.
— Военно-медицинскую академию.
— А вы, а вы? — обратился он к нам с Шуром. — Институты! Ну, им хоть простительно, их не обучали организации военно-медицинской службы, а вы, старый капрал, о чем тут думали?
— Исправим, товарищ корврач, — ответил начальник управления.
— Исправите, но какой ценой? В каждом госпитале должно быть эвакуационное отделение. Если раненых проверят перед погрузкой в вагоны, все будет иначе. Нет помещений — используйте палатки! — сурово закончил Николай Нилыч.
— Мы пытаемся разрешить этот вопрос именно так, как вы говорите, — написал я в его блокноте, — но палатки здесь не годятся, в них мы будем нести большие потери. Вместо палаток и навесов мы строим подземные помещения. Позвольте вам показать то, что уже готово.
Осмотрев готовые землянки, Бурденко одобрил их устройство и заговорил с Шуром, проявив живейший интерес к его соображениям об осложнениях при черепных ранениях, о доставке в таких случаях из дивизий на самолетах прямо к нам.
Увидев, что возле машин началась какая-то суетня и раненые разбегаются, Бурденко спросил: — Что-нибудь случилось? — В его голосе послышалось недовольство, что не дают закончить интересный и нужный разговор.
— Налет авиации.
— Ну и что же из этого? Мы врачи, пусть себе стреляют, а мы будем заниматься своим делом.
Все гудело от разрывов, а Бурденко, как ни в чем не бывало, собирался смотреть операционный корпус. Напрасно мы попытались его отговорить. Близко разорвалась бомба, за ней другая. Я с размаху втолкнул Нилыча в первый попавшийся блиндаж. В нем уже битком набилось народу. Темно, слышится тяжелое дыхание. Со свежего воздуха в землянке, насыщенной запахом махорки, сырой земли и человеческого пота, трудно дышать. Чудовищный удар сотрясает землю… Мрак давит, хочется выбежать наверх, а не сидеть в темноте, мучительно выжидая конца бомбежки.
Кто-то выползает наружу и радостным голосом сообщает, что сбит вражеский самолет, а остальные обратились в бегство. После долгого сидения на корточках в блиндаже мы выходим, не чувствуя ног. Щурим глаза и долго не можем раскрыть их.
Бурденко останавливается у зенитной батареи, подходит к одному орудию. Командир батареи спрыгивает со снарядного ящика, подбегает к нам.
— Батарея, смирно! Товарищ корврач, батарея старшего лейтенанта Тимофеева сбила один самолет типа «Юнкерс», потерь не имеет! — громко рапортует он.
— Вольно, вольно! — машет неловко Нилыч. Немного растерявшись, он пожимает лейтенанту руку и растроганно говорит: — Пожалуйста, отдыхайте. Спасибо вам.
Потом несколько секунд идет молча.
Видели, какие у артиллеристов лица? Богатыри! Молодые все, смелые, здоровые, хоть картину с них пиши. Вот бы сюда наших баталистов!
Солнце уже садилось, а во дворе госпиталя бурлила жизнь; вереницей тянулись машины, на станции басисто перекликались паровозы.
В операционной Бурденко увидел хирурга Шлыкова, одного из своих учеников, мобилизованного в армию в первый день войны, и порывисто обнял его.
Вот где я наконец вас встретил, — сказал он, увлекая Шлыкова в сторону и не отпуская его от себя. — А мне говорили, что вы ранены и отправлены в тыл. Очень рад, очень рад, Саша, что мы встретились!
Шлыков не успевал отвечать на вопросы Бурденко, а тот, казалось, тут же хотел выжать из него все его соображения о медицине на войне, о кадрах врачей, о жизни и быте раненых…
Врач-умелец, коммунист Шлыков был подлинным новатором в хирургии. Он не представлял себя вне фронта во время войны. Перенеся инфаркт, будучи ранен и имея и формальное и моральное право вернуться в свой институт, он до конца войны оставался с нами.
Приятно было смотреть на встречу учителя и ученика, который сам для многих из нас был учителем.
Ну, а теперь покажите, кого вы тут хотите оперировать, — сказал Бурденко. — Ведь вы, батенька мой, и раньше были виртуозом; как вы ныне оперируете?
Шлыков подвел его к столу и показал раненого со сквозным осколочным ранением лобной части. Ранение свежее, результат недавней бомбежки.
В это время снова раздался сигнал тревоги.
— Пойдемте в убежище, — предложил я.
— Нет, останемся здесь. — Бурденко подсел к раненому, продолжая осмотр. — Ничего, привыкайте, страшно только вначале. Им было труднее, — указал он на раненых, — они же никуда не уходили прятаться. Место врача — у постели больного.
После короткого отдыха Николай Нилыч стал оперировать особо сложных. Лег он поздно и попросил подготовить отобранных им раненых.
К восьми утра операционная была подготовлена к приходу Бурденко. О требовательности Николая Нилыча знали все, многие врачи работали у него в Московском медицинском институте и знакомы были с его привычками. Позавтракав около семи часов утра, он неторопливой походкой совершил прогулку и направился в операционную. На ходу снял китель и тут же потребовал подавать раненых на операционный стол.
Оперировал он уверенно и смело, одновременно и правой и левой рукой, Это намного сокращало время операции, но требовало напряженного внимания обоих ассистентов.
Обнажив пульсирующий мозг у первого раненого, он остановился, быстро кинул взгляд на висящую перед ним рентгенограмму, едва заметным движением инструмента вынул металлический с острыми краями бурый осколок. Закончив операцию вплоть до зашивания кожи, он перешел к раненому, уже усыпленному на другом столе, и, сменив перчатки и халат, снова включился в работу. И так, с небольшим перерывом, ни разу не присев, оперировал до позднего вечера.
Ни годы, ни обстоятельства не сотрут эту первую волнующую встречу с Николаем Нилычем Бурденко в августе сорок первого года.
Жизнь ежедневно выдвигала новые задачи, угрожая захлестнуть потоком «первоочередных» и «неотложных» дел. Раненые поступали скачками: то придут на станцию один за другим семь-восемь эшелонов под разгрузку, то почти одновременно вдруг примчат пять поездов под погрузку. Принимай, осматривай, корми, оперируй, распределяй по госпиталям, других готовь к отправке. Только успевай, поворачивайся. Но и поворачиваться надо было с толком. Безотказная работа медицинского персонала, огромное напряжение человеческих сил требовали разумной организации и четкого ритма Подстегивая себя, мы сводили к минимуму часы отдыха, ели на ходу, всегда куда-то бежали… Жизнь требовала: ежедневно накормить до четырех-пяти тысяч раненых, разгрузить, перенести на руках сотни, а то и тысячи, прооперировать многие десятки и сотни, всех обеспечить покоем, уходом, питанием.
Санитарки и дружинницы обходили с огромными корзинами ряды стоящих, лежащих и прогуливающихся раненых. Они выдавали чудовищной величины бутерброды с маслом, сыром, колбасой, икрой; выдавали, опять набивали доверху корзины, снова шли кормить, снова наполняли, и так это шествие продолжалось с утра до вечера, с вечера до утра. Мы не могли усадить всех за столы и накормить. Помогли найти выход сами раненые. Старшина стрелковой роты, бывалый хозяйственник, обратился как-то ко мне:
— Вы к нехватке продуктов подойдите, так сказать, с точки зрения материальной и идейной, тогда вам сразу все станет ясно. У вас учета питания нет? Нет! Значит, питание бесконтрольно? Бесконтрольно! Продукт вкусный? Вкусный! И дают, сколько влезет, — как же от него отказаться? На фронте ведь икорки и сырку не увидишь. Так пища, сами знаете, какая: щи, каша, сало, концентрат всякий. Вот и покумекайте, как порядок навести, чтобы и люди были сыты и продуктом зря не бросаться.
К вечеру того же дня наш «треугольник» разработал несложную систему выдачи продуктов раненым. Как только машина или поезд раскрывали двери, каждому раненому вручался талон на трехразовое питание. Система эта, далекая от идеала, на первых порах нам крепко помогла. Если бы еще наладить приготовление горячей пищи и усадить всех раненых за столы, стало бы совсем хорошо.
Как и в каждом деле, здесь были свои энтузиасты, а среди них прежде всего вы делилась Леночка Ильина, живая, нетерпеливая толстушка; она принадлежала к разряду неуемных людей, наделенных повышенным чувством ответственности. Веселая стремительная и требовательная, она постоянно задирала моих помощников по продовольственной части. Не находя себе покоя ни днем, ни ночью, чтобы успеть на славу накормить раненых никак не позднее, чем через десять минут после их прибытия в отделение, она то и дело носилась со склада на пищеблок, по дороге влетая в штаб, теребя писаря, требуя дополнительной накладной на усиленное питание ослабленным. Дружинницы, с которыми она работала у себя на пищеблоке, побаивались Леночки, и самые бедовые раненые тотчас смолкали, когда она, ловко балансируя, разносила огромного размера поднос с пищей. Ее усилиями мы создали первую столовую.
На главном складе, куда я прошел из столовой, среднего роста пожилой интендант 2-го ранга вежливо, но настойчиво говорил с начальником склада:
— Прошу вас это сделать. В двенадцать ноль-ноль доложите об исполнении.
Неторопливо повернувшись и заметив меня, он козырнул.
— Помощник по материально-техническому снабжению госпиталя, — доложил он. — Прибыл в ваше распоряжение. Степашкин Иван Андреевич.
— Почему не доложили о прибытии сразу?
— Прибыл в два часа ночи, не хотел вас тревожить.
— Что ж, давайте обойдем хозяйство.
— Я уже обошел, — спокойно закуривая папиросу, ответил он.
Ему было на первый взгляд лет пятьдесят пять — пятьдесят восемь; уже самый факт пребывания его на фронте был своего рода подвигом. И все же Степашкин поначалу мне совсем не понравился.
«Ну, куда тут старикану справиться с такой махиной, как наш госпиталь! — думал я. Ему на покой давно пора!» Недружелюбно рассматривал я нового своего помощника, когда, подчиняясь его неторопливой походке, шел рядом с ним.
Немало крови испортил мне поначалу Степашкин своей неторопливостью: что бы ни случилось, мне не довелось ни разу увидеть, чтобы он ускорил шаг, или услышать, как он повысил голос.
И если Савинову особую нарядность придавали белоснежный воротничок и шпоры, то Степашин казался чуть ли не элегантным благодаря всегда белоснежным, туго накрахмаленным манжетам, выглядывавшим из-под рукава кителя. Одевался он удивительно опрятно и брился чуть ли не два раза в день.
Как-то само собой получилось, что при нем умолкали самые развязные рассказчики анекдотов. Обедающие невольно снимали при нем локти со стола. Начав службу еще в дореволюционной русской армии, он в сорок лет не поленился засесть за учебники и окончил военно-хозяйственную академию, чем очень гордился.
Обходя отделения, Степашкин проверял выдаваемую там пищу с тарелки, подготовленной для раненого.
— Повар, он фокусник, — хитро прищуривая глаза, говорил Степашкин. — Самую последнюю похлебку так разукрасит при пробе, что вам и невдомек будет, почему на него жалуются. Все их фокусы я знаю. Зачерпнет черпаком по дну, потом по верху — и, пожалуйте, проба готова.
Не раз он заставлял краснеть старшего повара и его помощников, вызвав их в палаты к раненым. Весьма тактично он забрал все хозяйственные дела в свои руки, постепенно разгрузив от них меня и Савинова.
Степашкина любили: раненые — за то, что он знал их нужды и желания; сестры, врачи и санитары — за внимание к ним, пусть оно выражалось в таких вещах, как беспокойство о горячем чае для ночных смен или своевременный ремонт сапог… Кое-кто втихомолку поругивал. Ругали кладовщики, заведующие пищеблоками, повара, шоферы за то, что он отлично знал все их слабости и уловки, все тайные места, где можно было спрятать лишнюю банку консервов, поллитровку, пару чистого белья. Разговор в таких случаях бывал короткий: в маршевый батальон и на передовую…
Степашкин был неутомим и требовал того же от своих подчиненных. С завидным упорством он вынюхивал, выискивал среди легкораненых поваров первой руки, портных, сапожников, шоферов, преимущественно в возрасте от сорока до пятидесяти лет.
— Молодежи все равно не удержаться в госпитале: воевать придется долго, и до них дойдет черед, — не раз говорил он. — А старичок, он хоть послабее, зато с ним спокойнее, лишь бы только не был «фокусником» и пьяницей.
Одна слабость была у Степашкина — пристрастие к преферансу. Неизменный квартет Минин, Туменюк, Ковальчук и Степашкин — мог в спокойные ночи за счет сна просиживать часами, страстно обсуждая удачные и неудачные ходы, пасы и висты. Их собрания называли «Пикквикским клубом».
Ивану Андреевичу я навсегда обязан тем, что познал вкус науки хозяйствования, о котором, к сожалению, мы, начальники госпиталей, почти ничего не знали, хотя, разумеется, и догадывались, что раненому, кроме операции, нужно еще много таких важных нашей, как вкусная и горячая пища, чистое белье, тепло и уют.
Не повезло в нашей художественной литературе профессии интенданта. Я же с гордостью вспоминаю интенданта нашего госпиталя, моего заместителя по материально техническому обеспечению и друга Ивана Андреевича Степашкина.
Первый отряд девушек-дружинниц пришел к нам из Москвы в августе 1941 года. Их было сорок девушек во главе с командиром дружины, комсомолкой Таней Лазуко.
Она влюбленно смотрела на мир своими большими, широко открытыми серыми глазами. Энергичная, волевая, она сразу обратила на себя внимание всего госпиталя, и как-то очень скоро ее все полюбили. Казалось, мы знаем ее давно, очень давно… «Наша Таня» — так многие звали Лазуко. Подружки Тани быстро освоились с условиями работы госпиталя в прифронтовой полосе. Не зная ни страха, ни устали, они работали днем и ночью не покладая рук. С их приходом стало уютнее в палатах. По-матерински любовно, заботливо, чутко и тепло ухаживали они за ранеными.
Однажды фашистские самолеты налетели на территорию госпиталя и забросали его осколочными, фугасными и зажигательными бомбами. Под огнем и градом рвущихся снарядов дружинницы Тани Лазуко спасли жизнь сотням раненых бойцов и командиров. И многие из них обязаны своей жизнью самой Тане. Но нам спасти ее не удалось. Смертельно раненная, Таня Лазуко умирала. Мы неотлучно дежурили у ее койки. И в эти минуты она тоже всех удивляла. До последнего вздоха она была все такой же, как мы ее знали: сильной, внутренне собранной. Ни отчаяния, ни скорби, не видели мы в ее уже тускнеющих глазах. За несколько минут до смерти она сказала:
— Я не боюсь. Только маме моей пока не пишите. Передайте ей привет. Привет всем родным и близким. Привет Красной Армии.
На могиле Тани Лазуко дружинницы поклялись отомстить за свою боевую подругу и командира. Когда в РОККе Доминтерновского района Москвы получили известие о смерти дружинницы Тани Лазуко, комсомолки Педагогического института; Пикулина, Криворуцкая, Савочкина и член партии Анасьянц — добровольно изъявили желание заменить ее на боевом посту. Они оставались с нами все время и вскоре стали медицинскими сестрами.
На весь Западный фронт прогремела слава санитарки Марины Ситниковой; фронтовая газета посвятила ей полторы страницы. А в это время Ситникова, сама тяжело раненная, лежала у нас. В маленькой, тесной землянке, душной от спертого воздуха и жара печки, до отказа набилось народу, желающего взглянуть на знаменитую Ситникову. Я попросил всех посторонних выйти и придти поутру. Вдруг послышался тоненький голосок:
— Не надо, оставьте, пожалуйста, их в покое, это мои однополчане пришли меня проведать.
Я повернул голову и буквально остолбенел: на меня смотрела веселая мордочка девчушки. Да, да, девчушки с удивленными глазами, редкими ресницами и округлым подбородком. Ей нельзя было дать и семнадцати лет.
— Послушайте, вы и есть та самая санитарка Ситникова, которая вынесла с поля боя пятьдесят раненых?
— Точно, я, — рассмеялась она. — Да я вам их сейчас по фамилии назову, вон они стоят позади вас. Дегтев, Замков, Каримов, ну-ка, подтвердите военврачу…
— Не надо, вы меня убедили. Просто не ожидал встретить вас такой!
— Какой?
— Маленьким карапузиком, — ответил я.
Ситникова рассмеялась, а вместе с ней засмеялись окружающие.
— Представьте себе, меня и в роте так называли: «Марина-карапуз»…
В состоянии большого душевного смятения я медленно отходил от землянки, из которой доносился звонкий девичий голос:
Крепите оборону руками обеими,
Чтоб ринуться в бой, услышав сигнал.
Но если механикой окажемся слабее мы,
У нас в запасе страшный арсенал…
Часто на войне вспоминали Маяковского, когда любовь к Родине и советскому Народу требовала поэтического выражения.
Оглядываясь назад, я вспоминаю простую русскую женщину, которую, несмотря на ее пожилой возраст, все у нас звали просто тетей Машей. Ей было пятьдесят восемь лет, когда она добровольно ушла на фронт санитаркой. Я не помню случая, чтобы эта еще бодрая, удивительно чистенькая, розовощекая, с застенчивой улыбкой старушка когда-нибудь утратила приветливость, чтобы перестали лучиться ее ласковые глаза. Вся она была какая-то удивительно мягкая, простодушная. И никогда не жаловалась на усталость, хотя к ночи вены раздувались на ее ногах, а руки ломило так, что она не могла уснуть.
Вот стоит она перед моими глазами. По привычке сложила на груди руки, наклонила набок голову (за последние годы слух стал сдавать), и внимательно слушает наставление палатного врача.
— Будь уверен, милок, — отвечает она, и еще очень моложавое лицо озаряется приметливой улыбкой.
И врач действительно может быть уверен: эта женщина выходит тяжелобольного.
Была одна слабость у нашей любимой няни. Она постоянно возила с собой свою кошку Милку: «Для обжития нового местожительства, — объясняла тетя Маша и совершенно серьезно уверяла: — Если через порог первой не пустить кошку, не быть добру».
Вероятно, каждый из нас удивился бы, увидев при очередном переезде тетю Машу, накрест повязанную теплой шалью, без Милки на руках.
Стоило ей подойти к раненому, как самый хмурый и нервный успокаивался и засыпал или начинал есть.
Неправильно мы кормим тех, кто ранен в голову, товарищ начальник, — остановила меня как-то в коридоре тетя Маша. — Ведь они все, как малые дети, сами ничего его не могут есть. Положишь ему ну хоть кашу в рот, а он ее выплюнет. А вот начнешь его уговаривать, как ребенка, погладишь по лицу, приласкаешь, скажешь ласковое слово, смотришь, — он потихонечку и съел тарелочку каши, чайку полстаканчика выпил. Надо же понимать, у него мозг ранен, это вам не какой-нибудь раненный в ногу. Вы бы собрали девушек, товарищ начальник, и рассказали про таких раненых, как за ними ухаживать, — закончила она.
Я с восхищением смотрел на тетю Машу.
— К примеру, лежал у меня один раненный в челюсть. Николай Николаевич Письменный во время обхода посоветовал: «Кормите через нос». Ну, набрала я ложку молока и стала вливать раненому через нос, как велели. Не идет молоко — и все тут. Измучилась я с ним, а он, бедненький, лежит и все отплевывается. Потом написал мне на бумаге: «Не мори меня голодом, а себя слезами, пойди к врачу и узнай, как надо через нос кормить». Дождалась я, когда Николай Николаевич вышел из операционной, позвала к моему раненому и говорю: «Вот вам молоко, покажите мне, как его надо кормить». Принес он резиновую трубку, быстро вставил ее в нос, приладил к ней воронку и стал наливать молоко, потом суп, кисель. Закончил и спрашивает раненого:
— Ну, как, дорогой, наелся теперь? А тот пожимает ему руку и гладит свой живот, показывает: давай, мол, еще, проголодался. Тут же попросил карандаш и написал:
«Спасибо вам, в первый раз за трое суток по-настоящему поел».
У тети Маши голос при этом пресекся, словно ей что-то попало в горло.
— Надо сначала показать, — продолжала она с обидой в голосе. — Нас ведь в мирное время не обучали этому делу.
Мало мы вспоминаем и пишем о наших замечательных санитарках. В мирное время женщин в армии мы почти не видели, лишь кое-где вызывали на учебные сборы женщин-врачей. Медицинских сестер, к великому сожалению, вообще не привлекали в армию. По-видимому, считалось само собой разумеющимся, что с них достаточно знаний и навыков, полученных в медицинских школах и на курсах. А о санитарках и говорить не приходится, их просто не готовят. Можно себе представить, сколько каждая из них по незнанию, отсутствию опыта на первых шагах своей деятельности делала досадных ошибок!
Но вернемся к тете Маше, Как-то ночью я зашел навестить капитана, которому за пару дней до этого ампутировали ногу.
Тихонько ступая на носках, я подошел к кровати, у которой сидела тетя Маша Она ласково поглаживала руку капитана и тихонько мурлыкала:
Э… ох, в небе чистом,
Только в небе ясном,
Э… ох, да в небе зве… звездочки
Чистые горят.
Э… ох, да в небе зве… звездочки Чистые горят…
Увидев меня, она покачала головой, словно предупреждая, чтобы я не потревожил покоя раненого, и продолжала свою задушевную песенку.
Так же на цыпочках я тихонько вышел из палаты, хотя мне хотелось крепко обнять эту ласковую женщину.
Нигде с такой силой и так отчетливо не проявляются организаторские способности человека, как на войне. Война выворачивала наизнанку человека и показывала, чего он стоит на самом деле. Война проверяла и закаляла. Сколько выявилось новых талантливых людей!
Попытки некоторых ретивых деятелей разделить врачей на чисто лечебников и администраторов, которым-де сам бог послал командовать госпиталями и управлениями госпиталей, породили множество нелепостей. Сроки оперирования раненных в череп, грудь, питание раненых с повреждениями челюстей, профилактика газовой гангрены, защита раненых от вторичных повреждений, сортировка в зависимости от характера и срока лечения раны, — кто должен был решать эти вопросы? Конечно, врач, но в то же время и администратор. По своей природе эти вопросы требовали комплексного разрешения.
Я был глубоко убежден, что Николай Иванович Минин или Леонид Туменюк вполне могли бы справиться с моими административными обязанностями, но и сам я никогда не собирался ограничить свои дела кругом чисто административных вопросов, использовал каждую возможность быть у операционного стола.
В Минине великолепно сочетались хирург и организатор, администратор и врач он обладал непостижимой интуицией, которая позволяла ставить диагноз, прежде чем болезнь обнаруживала себя во всей полноте. Он пришел в армию из запаса, имея за плечами солидный стаж научной работы. Энергии и работоспособности Минина хватило бы на трех человек, да, по существу, и надо было ставить троих там, где справлялся один Николай Иванович. Ему никогда не хватало времени, даже для того, чтобы отчетливо произнести фразу. «Как пишет, так и говорит», — полушутя, полусерьезно утверждал Савинов, с трудом разбирая докладную Минина о введении поточного метода в госпитале.
— Прочтите, дорогой, что вы тут написали, — обратился он к Минину.
Полное круглое лицо Николая Ивановича с редкими морщинами у карих глаз залилось краской.
— Голуба моя, не сердись, сейчас разберу, — пробормотал он, теребя потемневшими от йода пальцами и без того взъерошенную копну непокорных темно-русых волос он сам с трудом мог разобрать написанное.
Но сердиться на Минина было невозможно: столько страсти вкладывал он в свою работу, в физический труд на строительстве землянок и подземных операционных.
Азартная практическая деятельность не заглушала в нем постоянно ищущей научной мысли. Медленно, но упорно копил он материал для большой научной работы. Оперировал он в любое время дня и ночи. Вовсе не желая этого, он изматывал своих помощников врачей и сестер, но те, влюбленные в своего хирурга, терпеливо сносили все, проходя под его руководством блестящую школу мастерства. А он учил и учил без устали. Впрочем, от Минина не отставали и другие наши хирурги, безотказно работая по восемнадцать — двадцать часов в сутки. Люди буквально валились с ног.
Вообразите себе операционную. Ночь. Налет. Бомбежка. Город выключает свет. Открываю дверь операционной — тьма кромешная. Это меня не удивило. Но поразила тишина, как будто в комнате никого нет. А я твердо знаю, что там должны быть люди.
«Что за наваждение? — подумал я. — Может быть, в темноте не в ту дверь зашел?» Но тут же наткнулся на знакомый умывальник… И вдруг мой слух уловил храп спящих людей… Я был настолько ошеломлен, что забыл об электрическом фонарике и зажег спичку. Передо мной предстала картина из «Спящей царевны». Спали врачи, спали сестры, спали и раненые на столах. Я зажег вторую спичку: на других столах тоже лежали люди, а рядом кто-то в белых халатах, я сразу не разобрал, кто это: врачи или сестры. Одни из них сидели на табуретках, другие спали, по привычке вытянув перед собой сложенные в, кулаки руки. Попробуйте сделать это вы, у вас руки долго не выдержат такого положения и тотчас упадут. А вот у вашего брата-хирурга этот рефлекс вырабатывается долголетней практикой. Хирург больше всего оберегает от загрязнения руки, особенно пальцы.
Кто-то присел на корточки к стене, видимо, не найдя себе стула. Операционная сестра спала, прислонившись к столу.
Не успел я зажечь еще одну спичку, как вошли две девушки с лампами. Приложив палец к губам, я сделал знак девушкам: не болтайте, что я видел все. Они понимающе кивнули головой.
И тот день бомбежки следовали одна за другой, нервы у всех были напряжены, но работы никто не прекращал. И вот, когда во время налета во дворе у здания перевязочной упало несколько бомб, кое-кто из врачей не выдержал и бросился на пол. Один из приземлившихся врачей все же взял себя в руки, поднялся, увидел, что раненого, которого он только что осматривал, на столе нет, и забеспокоился. Он крикнул сестре: «А где же мой раненый?» Она не успела ему ответить, как раздался голос из-под стола: «Я тут, сейчас вылезу, доктор, не беспокойтесь!» «Как ты туда попал?» — спрашивает его врач. «А таким же путем, как и вы, доктор. Начался обстрел, я и соскочил на пол». Ну, оба посмеялись друг над другом и как ни в чем не бывало продолжали прерванную перевязку.
При первом сигнале воздушной тревоги мы с Савиновым и Шуром шли в отделения, где ни на минуту не прекращалась кипучая работа. Раненые молчаливо прислушивались к залпам зениток, свисту падающих фугасок, осколочных, зажигательных бомб, к оглушающим разрывам… В такие минуты видеть около себя людей, говорить с ними — большое счастье. Тишина какого-нибудь убежища или щели наполняли душу тоской. Постепенно врачи и сестры привыкали и во время налетов спокойно занимались своим делом. От раненых не уйдешь… их стриженые головы темнеют на подушках и жадно провожают взором санитарку… сестру… врача… всех тех, кто может их защитить и ободрить.
Как сделать госпиталь менее уязвимым при воздушных налетах?
Выход напрашивался один — тот, который подсказал нам Банайтис: зарыться в землю.
Мы уже создали два отделения для тяжелораненых, организовали диспетчерское бюро, навели кое-какой порядок с питанием, теперь можно было всерьез заняться подземными операционными и перевязочными.
Постройка землянок шла полным ходом. Мы могли принять в них уже до полутора тысяч человек. Накат из бревен в землянках располагался на рельсовых перекрытиях, лежащих на столбах. Вентиляцию обеспечивали две-три воздухопроводные деревянные трубы, выходившие через крышу. Дневной свет проникал в землянку через небольшие окна. Стены были обшиты кусками фанеры, а земляной пол застлан досками. В каждой землянке были построены тамбуры; двери для утепления обили соломой и войлоком. Там, где не хватало коек, устроили земляные нары для каждых двух носилочных раненых, устлав их толстым слоем соломы. Впоследствии к нашему «госпиталю под землей» мы подвели водопровод, электроосвещение, телефонную связь, радио. В землянках было тепло, они могли служить надежной защитой. Во всяком случае, в тех условиях они производили весьма уютное впечатление. «В темноте, да не в обиде», — шутили раненые.
Инженер Маковецкий придумал использовать полузатопленные подвалы двух школьных зданий, разрушенных до основания. Эти забытые здания находились неподалеку от госпиталя, но давно перестали кого-либо интересовать. От домов остались только остовы и огромная куча битого кирпича. В то время мы все были неопытными руководителями и не знали ставших потом для нас элементарными истин, что, попадая в незнакомый ранее населенный пункт, надо прежде всего и раньше всего произвести широкую разведку окрестных помещений.
Мы отлично понимали, что фронт не может дать нам саперов или просто рабочую команду, стало быть, надо искать другие возможности. Я поспешил к эвакуаторам, которыми командовала Валя Муравьева. (Кукушкина уехала в Москву на конференцию женщин-фронтовиков.) Муравьеву я застал возле поезда в самый драматический момент объяснения ее с двумя дюжими санитарами.
— Не санитары, а бездельники попались, — отрывисто роняя фразы, проговорила она.
В душе я не мог не посмеяться при виде двух великанов в сапогах сорок пятого размера, стоявших смирно перед хрупкой Муравьевой.
Нахмуренное лицо ее по мере того, как я рассказывал о нашей идее создать благоустроенные подземные помещения, разглаживалось.
— Могу и я со своими ребятами помочь в свободное время. Ребята у меня хорошие, горы могут своротить!
Вскоре около подвалов появился санитар из команды Муравьевой и с ним четверо легкораненых. Один из них, лейтенант, в мирной жизни прораб-строитель, осмотрев подвальные помещения, заявил, что их осушка потребует пять — шесть суток. Я объяснил, что нам дорог каждый час и в нашем распоряжении от силы двое суток. В разговор вмешался боец с легко запоминавшейся фамилией — Непейвода.
— Товарищ начальник, — обратился он ко мне, перепрыгивая через обломки кирпичей, — у нас в Киеве в оранжереях паровое отопление только второй год налажено, а все время было печное, и сырости никогда не бывало. Я так соображаю, что если и здесь поставить штук десять печурок из железных бочек и топить как следует, ну, вроде как на домне, ей-богу, все сразу высохнет. Хотите, меня поставьте кочегарить или кого другого, все одно, градус можно нагнать. А если что, могу и печки сложить.
С симпатичным, открытым лицом и приятной улыбкой, он производил впечатление деятельного и энергичного человека. Во всяком случае, он был по-настоящему заинтересован в том, чтобы помочь нам.
Бригада новоиспеченных строителей во главе с врачом Солоновичем приступила к работе. Врачи и сестры, в свою очередь, стали укладывать землю, таскать железо, кирпич, расчищать мусор. Доктор Халистов создал звено силачей, которые прорубали в стенах проемы для окон и дверей. Пришли к нам на помощь и жители города, которые и сами на себе ощущали последствия вражеских налетов. Домохозяйки и пионеры, образовав две длинные очереди-цепи, передавали из рук в руки, как по конвейеру, кирпич из разбитого бомбежкой жилого дома к подвалу. За трое суток на стройке перебывало, по крайней мере, четыреста человек, и каждый работал, не считаясь ни со временем, ни с усталостью.
Среди железных бочек, как древнегреческий бог Вулкан, похаживал Непейвода, обливаясь потом и поддерживая нужную температуру.
Строительство, несомненно, благотворно отразилось на моральном состоянии персонала и раненых. Все поверили в прочность нашего бытия на Новоторжской. Труд закалял и сплачивал людей.
— Пока мы не создали для потока легкораненых специального приемно-сортировочного отделения, операционной-перевязочной и эвакуационного отделения, — не раз говорил Минин, — ладу у нас не будет.
Но где взять такие помещения?
Увлекшись идеей запрятать госпиталь под землю, мы совсем забыли об использовании наземных построек, мало-мальски уцелевших в радиусе двух-трех километров.
Уже рассветало, когда я вызвал коменданта госпиталя Гришу Будаева и повел его туда, где виднелись трубы эвакуированного маслозавода, чтобы осмотреть его помещения и территорию.
Направо от маслозавода тянулась станция Новоторжская; там виднелись длинные ряды вагонов и платформ, налево рельсы расходились на Ржев, на Москву. Немного в стороне находились какие-то полуразбитые помещения типа пакгаузов, отделенные проволочным забором от железной дороги. Однако проникнуть в пакгаузы оказалось делом далеко не легким. Деревянные ворота были крепко заколочены изнутри.
Маленький крепыш Гриша Будаев, жаждавший доказать, что ему любое препятствие нипочем, многозначительно посмотрел на меня, потом на забор, потом снова на меня, подмигнул и вдруг, ничего не говоря, разбежался, взвился и через мгновение оказался по ту сторону. За воротами что-то прозвенело, что-то упало с шумом, и они раскрылись, как в сказке.
При бледном свете раннего утра каменные пакгаузы казались величественными: кругом тишина и пустота! И высоко над головой чистое небо.
Мы измеряли шагами длину и ширину двора вокруг пакгаузов. Голова кружилась от подсчетов полезной площади. Толкнув одну половину окна, мы проникли внутрь и стали оглядывать помещение. Представьте себе огромный, как линия Петровского пассажа в Москве, цех: по обеим сторонам широкие двери на роликах ведут во двор. Высота позволяет строить самые радужные планы: стоит только изготовить двух- и трехэтажные станки, на которые устанавливаются носилки с ранеными.
Отправив Будаева за Мининым, Шуром и Степашкиным, я поднялся на чердак, проверил перекрытия. Потолок оказался бетонированным, строили пакгаузы прочно, надолго. Спускаясь с чердака по винтовой лестнице, я увидел Николая Ивановича Минина. Вспотевший, запыхавшийся от бега, в развевающемся белом халате, возбужденный, он бросился ко мне. За ним, подталкиваемый комендантом, в отличном темпе марафонских бегунов, завидевших долгожданный финиш, катился Шур.
Красота! Вот это дворцы! Если мне дадут их, тут можно черт знает что натворить! — радовался Минин. Мы долго стояли посредине двора, залитого утренним солнцем, и рассуждали о кипятильниках, столах, подъездных путях, хирургических бригадах. Вдруг мы заметили, что к нам, еще издали угрожая берданкой, направляется какой-то гражданин. Мы дружно расхохотались при виде этой грозной фигуры. Он оторопело посмотрел на нас.
— Папаша, — сказал ему Будаев — нас четверо вооруженных, ты один. Не хватало, чтобы ты нас застрелил. Бог от немца миловал, а ты, русский человек, хочешь нас убить.
— Вот что, гражданин, — официальным тоном сказал Минин, — уберите-ка вы по-хорошему свою пушку и скажите: чего вы от нас хотите?
Грозный гражданин оказался сторожем складов, принадлежащих не то какому-то Союзпромбумтресту, не то Союзхозпрому; склады эвакуировали после первой бомбежки Вязьмы еще в июле; два месяца старик не получает зарплаты. Мы просто разрешили сомнения ретивого сторожа: предложили ему перейти к нам на службу, пообещав все соответственно оформить.
Прошло три дня. Залитое светом, сверкающее белизной помещение, деревянный, чисто надраенный, как на корабле, пол, врачи и сестры в хрустящих, накрахмаленных халатах с масками на лицах у длинных рядов перевязочных столов — все это радовало нас до слез. Наше состояние понималось всеми здесь присутствующими, оно было выражено и в улыбках и в той подчеркнутой заботливости, с которой персонал заканчивал последние приготовления к приему раненых.
В глубине перевязочной, у стены, стоял столик для старшего хирурга смены, ближе к выходным дверям за перегородкой разместили рентгеновский кабинет и операционную.
Над каждым столом — а их было двадцать — висела подвижная на шнурах электрическая лампа. В операционной бестеневые лампы создавали все удобства для производства операций. Из перевязочной вели две двери: одна — в помещение для приема раненых, другая — в помещение, где собирали перед отправкой тех, кому уже оказали помощь и определили, сколько времени и где лечиться.
Девушки заботливо украсили столы букетами полевых цветов. Скромные васильки, иван-да-марья и ромашки радовали глаз раненых.
В отделении Минина работа пошла полным ходом. Во дворе на траве отдыхали человек пятьсот, в приемное отделение в это время впустили около трехсот раненых. Умело расставленные люди, система сквозных дверей, не позволявшая сталкиваться; входящим и выходящим, помогали добиваться порядка.
Наконец-то мы наладили сортировку ходячих и костыльных раненых. После сортировки раненые со сроком лечения свыше 30 дней эвакуировались в тыл по железной дороге, со сроком лечения в 20 дней — в госпитали для легкораненых, со сроком в 8—10 дней — в батальон выздоравливающих, требующие оперативного вмешательства в ближайшие один-два дня и температурящие направлялись в полевые подвижные госпитали. У нас оставались наиболее тяжелые раненые, требовавшие неотложной хирургической помощи.
Благодаря такой сортировке ППГ перестали работать с двукратной и трехкратной перегрузкой и смогли значительно улучшить качество лечебной работы. Сократилось и количество машин, занятых перевозками от нас в полевые госпитали и от них на эвакуацию. В то же самое время и СЭГ мог уделить больше внимания носилочным раненым и добиваться большей эффективности в их лечении.
С разрешения командующего фронтом у нас были созданы команды выздоравливающих. Они оказались заботливыми няньками и помощниками сестер, не страшились необычной работы, до которой, кстати сказать, охочих не очень много в мирное время.
Без излишней суеты они деловито выполняли свои непривычные обязанности.
Навсегда запомнился мне минометчик Никита Лукичев с Нижне-Исетского завода. Уже немолодой человек, он спокойно, без устали сновал от одного раненого к другому, кому помогал зажечь спичку, кому написать письмо, кому свернуть папироску, кому дойти до машины. Делал он это все с такой сноровкой, будто занимался этим всю жизнь. С Лукичевым мне пришлось встречаться на протяжении войны трижды. Думаю, что и он не забыл того вечера, когда при форсировании Немана мы, несколько врачей, стояли у его кровати, решая, как сохранить ногу славному уральцу.
Кроме отделения для легкораненых, мы ввели в действие отделение для лечения газовой гангрены, подземные и наземные операционные, перевязочные блоки, выстроили землянки для тяжелораненых. Постепенно госпиталь начал принимать очертания военно-полевого хирургического комбината большой мощности. Конечно, не так легко это досталось! Но с какой гордостью и нежностью говорили мы о новорожденных отделениях! Одна за другой открывались палаты для шоковых, ожоговых раненых, кабинеты для переливания крови, гипсовальные.
Дни становились короче, ночи холоднее. Начсанфронта звонил каждый день. Два раза, три раза в день. Приезжал сам. Требовал. Просил. Ругал нещадно.
Мы и сами видели, что раненые начинают по ночам мерзнуть. Мне стали сниться печки: голландские, круглые, русские, изразцовые печи с трубами и без, буржуйки времен гражданской войны. Попробуй, достань эти проклятые печи или хотя бы железо для них, когда печкомания охватила все госпитали и тыловые части, расположенные вокруг Вязьмы. Вспоминая сейчас, сколько мы затратили усилий, чтобы сконструировать наиболее эффективную и в то же время экономичную печку, мне хочется и плакать и смеяться. О печках стали говорить на партийных собраниях, на совещаниях!
Комиссар Савинов лишний раз преподал молодым коммунистам урок, как надо бороться с трудностями. Он побывал в железнодорожных мастерских. От них почти ничего не осталось, и все же люди, продолжая работать в сараюшках и подвальчиках по-прежнему ремонтировали паровозы. Оттуда с инструктором горкома поехал по другим предприятиям, и сотню печек обещали нам не позже чем через трое-четверо суток.
— А трубы, а распроклятые колена? — спросил я.
— И трубы и колена к ним будут!
Наступило двадцать пятое сентября. В седьмом часу вечера, как и обещал, приехал начсанфронта. Он был необычно суров. Я решил проявить выдержку, хотя кислые мины чиновников из его управления вывели меня из себя. «Дай, — думаю, — пополирую у них кровь немного».
— Пойдем в отделения, нечего засиживаться в штабе, — сразу предложил начсан фронта.
В бараке эвакуационного отделения начсанфронта толкнул ногой дверь и замер в крайнем изумлении. За ним остановились и остальные. В бараке было множество народу. Возле каждой печки сидели группами раненые и мирно беседовали, покуривали исподтишка от сестер папироски, попивали чай из видавших виды закопченных солдатских котелков и кружек. В разных местах слышались песни и смех.
— Так-так, значит, втихомолку выполнили мое приказание и радуетесь? — улыбаясь спросил начсанфронта.
— А чего шуметь! У нас народ тихий, кричать будем после войны! — ответил Степашкин.
— Но нары все же не успели сделать, — указал начсанфронта на группу раненых, лежавших на матрацах у стен бараку.
— Сегодня закончим, — все так же не спеша сказал Степашкин. — Пройдемте на вторую половину. Там скоро закончат и перейдут сюда.
— Так-так. По правде сказать, не ожидал, не верил. — И уже, повернувшись к начальнику управления госпиталями Костюченко, стал пробирать его: — Какого же черта вы мне доносите всякую непроверенную чепуху? Госпиталь под самым носом у нас, и вы не знаете, что у них делается. Эх вы! Пошли!..
Вязьма приобретала значение главного прифронтового города, узла Западного фронта. Окрестности все больше и больше заполнялись войсками, обозами, танками, артиллерией, машинами. В Вязьме разгружались воинские эшелоны, сюда направляли для отдыха и переформирования поредевшие в боях части.
Наши войска вели тяжелые, ожесточенные бои, отчаянно дрались за каждый метр родной земли, обильно поливая ее своей и вражеской кровью. Начались усиленные бомбежки всех коммуникаций: станций Вязьмы, Мещерской, Новоторжской…
Около двух часов второго октября меня вызвали к телефону. Один из работников Санитарного управления глухим голосом передал: Немедленно направьте в первый эшелон штаба две, а еще лучше три бригады хирургов и пять санитарных машин, захватите побольше перевязочного материала.
Не успел я приступить к выполнению этого приказа, как снова был вызван к телефону.
Кроме тех пяти машин, вышлите еще пять. Понятно? — в голосе говорившего заметна была растерянность.
Спустя несколько часов все выяснилось. Большое несчастье постигло штаб фронта: прямым попаданием было разрушено здание штаба и погибло много народу.
Как ни были противоречивы вести, доходившие до нас через раненых, становилось ясно, что бои идут небывало тяжелые. Опять двор госпиталя не вмещал прибывающих машин. Опять поезда стали поступать в беспорядке — либо один за другим с ранеными, либо один за другим под погрузку.
Что бы мы делали, не укрой своевременно госпиталь в подземных операционных, корпусах маслозавода, десятках землянок? Куда бы мы разместили эти тысячи и тысячи бойцов и командиров?
Была ли у нас тревога в душе? Конечно, была, ее не могло не быть! Только тот, кто пережил тяжелые минуты тревоги за судьбы доверенных тебе нескольких тысяч людей, поймет, как много значило для нас в ту пору теплое слово и простое человеческое внимание старшего начальника и товарища. Пока существовала непосредственная связь с управлением госпиталями, со штабом фронта, мы были спокойны.
Начиная с третьего октября к нам стал доноситься непрерывный, пока еще далекий гул артиллерийской канонады. Городское радио прекратило оповещать о налетах немецкой авиации: они стали непрерывными.
Ночью меня разбудил Костюченко и распорядился «продолжать непрерывно принимать и эвакуировать раненых».
В полдень третьего октября Костюченко пожаловал к нам. Торопливо сошел он с машины и встревоженным голосом спросил:
— Сколько налицо раненых, большое ли поступление? — Мешки под глазами у него еще больше набухли, и весь он был какой-то ершистый и раздраженный.
— Поток раненых непрерывно увеличивается.
— Раненых продолжайте принимать безотказно. Учтите, что фронт прорван в нескольких местах.
У меня перехватило дыхание, страшная тяжесть навалилась на сердце: значит опять возможен… отход… и куда… за нами Москва. Страшно подумать… Москва..!
— Что вы думаете делать с водокачкой в случае отхода? — спросил начальник управления госпиталями.
— Под нее давно заложена взрывчатка, саперов должен прислать комендант города.
— Если не пришлет, смотрите не прохлопайте, сами взорвите.
— Взорвать не строить, — коротко бросил я, все думая об отходе.
— Пошлите двух постоянных связных в управление на случай нарушения проволочной связи, я еду сейчас к начальнику военных сообщений фронта и буду добиваться комплектования поездов из порожняка товарных вагонов.
— Что делать, если железная дорога выйдет из строя и придется уходить? Вы видите, что происходит? — показал я на длинную цепочку машин с ранеными, въезжающих во двор госпиталя.
Сверкнув глазами, он раздраженно крикнул:
— При любых обстоятельствах продолжать прием раненых! Без моего личного приказа отходить запрещаю!
В отделениях, на санитарной платформе, во дворе — всюду, где мы с ним ни побывали, царила обычная суетня. Санитары чуть не бегом разносили раненых по хирургическим отделениям. Огромный двор в отделении Минина не мог уже вместить всех, и часть раненых, невзирая на сырую погоду, укладывалась в ожидании осмотра прямо на землю.
Чтобы работать врачом-эвакуатором, уметь ладить с поездными врачами, сестрами, санитарами-носильщиками, комендантом станции, многочисленными инспекторами и обследователями, нужно проявлять большую выдержку и находчивость. Немногие мужчины могли бы долго выдержать эту лихорадочную работу, да еще под огнем немецких самолетов. А здесь работали Кукушкина и Муравьева.
Атмосфера на фронте все накалялась. Лавина раненых продолжала поступать в госпиталь. Железная дорога, несмотря на обстрел и бомбежку, принимала и отправляла поезда. На погрузку и разгрузку были брошены все свободные силы. Два раз звонили из горкома партии и справлялись, не нужна ли еще помощь. Я ответил, что нужны люди для обслуживания в палатах. Их прислали.
Время, затрачиваемое на погрузку поезда, теперь исчислялось минутами, подгонять или просить никого не нужно было. И так все ясно!
Устоит ли фронт?.. Вот что волновало всех. С каждым часом обстановка становилась все более и более грозной. Достаточно было посмотреть на раны, как сразу становилось очевидным: они не подвергались своевременной хирургической операции в медико-санитарных батальонах дивизий. Там ограничивались только беглой перевязкой, а в некоторых случаях просто наложением резинового жгута для остановки кровотечения. Мы все знали, что это бывает только при исключительных обстоятельствах, при вынужденном отходе, когда необходима немедленная эвакуация раненых.
Кажется, в ночь с третьего на четвертое октября никто в госпитале не ложился спать, наплыв раненых был столь велик, что о сне не приходилось и думать. Сотни людей нуждались в экстренной операции.
Николай Николаевич Письменный не успевал закончить одну операцию, как тут же переходил к другому столу, где его ожидал уже подготовленный ассистентом раненый. Всех, кого можно было включить в работу, Письменный уже распределил по местам.
— Вы обратили внимание на раны? — глядя в глаза, спросил он.
— Нет, — уклонился я, зная наперед, что он хочет сказать.
— Вот уже часов пять-шесть, как стали привозить совершенно необработанных раненых! На фронте, говорят, неладно?..
— Пока ничего угрожающего… Война есть война. Работай спокойно, никуда мы от раненых не денемся. Тут другой вопрос. Может быть, следует сократить полноту хирургической помощи? Посоветуйся с Шуром…
Я решил выяснить обстановку и выехал на автотрассу Москва — Минск. Разительная перемена произошла здесь буквально за несколько часов. Трасса бурлила, как разбушевавшееся море в непогоду; казалось, она дышала, становилась на дыбы, вскипала от переполнявших ее во всю ширину машин, повозок и пеших людей, идущих небольшими группами. Тарахтя, ползли тракторы, с трудом вытаскивая из грязи застрявшие на проселочной дороге тяжелые орудия. С поднятыми воротниками шинелей, угрюмые и сосредоточенные шагали пехотинцы. Обгоняя одна другую, неслись машины… только бы выскочить из живого потока, разливающегося и вширь и вглубь…
Оторопело смотрел я, еще не совсем понимая, что происходит: затем круто вывернул машину на соседнюю дорогу. Случилось то, в чем даже себе страшно было признаться: войска фронта отступали.
Живой поток казался нескончаемым. Временами из этого потока вырывались машины с ранеными и сворачивали по направлению к нашему госпиталю, после чего снова продолжался стремительный бег на Гжатск, на Можайск, на Москву…
В управлении госпиталями было пусто: ветер, свободно гулявший через вырванные окопные переплеты, разносил по комнатам обрывки бумаг…
С большим трудом пробираясь к себе в Новоторжскую, я лихорадочно думал, что предпринять. А раненых все везли и везли… Кого ни спросишь: «Где ранили?», — отвечают: «Под Холм-Жирковским». Обладая превосходством в танках и авиации, немцы упорно стремились овладеть Холм-Жирковским, а оттуда прямой дорогой по шоссе прорваться в Гжатск, замкнув кольцо в тылу наших войск. Было ясно, что выход немцев на рубеж Гжатск — Ржев означает для нас западню.
Ночь с четвертого на пятое октября. Все объято огнем пожарищ. На фоне огненного неба, сея смерть, с ревом кружатся фашистские самолеты. Кругом ни души.
В миграционной и перевязочных ни на минуту не прекращается работа. Не спим и мы с Савиновым. Мы ходим по дорожке и молча думаем свои невеселые думы. «Как быть с ранеными, с персоналом?» Кто, как не мы, в первую очередь отвечает за их жизнь? Обдумаем спокойно все за и против. Формально подчиняясь приказу Костюченко, без учета сегодняшней реальной обстановки, мы рискуем оказаться отрезанными на территории, захваченной противником, с несколькими тысячами советских людей, из которых большая половина лишена возможности передвигаться: им угрожает плен…
— Ну, Чапай, что будем делать? — обращаюсь я к Савинову.
— Чапай — ты, тебе и решать, — ответил он.
— Надо немедленно спасать раненых.
Я поделился своим планом с Савиновым, Шуром и Полещуком. В ночь с четвертое на пятое октября, не придавая этому делу широкой огласки, мы отправили на машине группу коммунистов и комсомольцев во главе с инструктором физической культуры лейтенантом Жуковым проверить дороги до Можайска и Гжатска. Посоветовали им двигаться в обход автотрассы, по глухим проселкам, деревням, лесам. Наметив ориентировочный маршрут по карте, эта группа в шестнадцать человек, вооруженных и снабженных лопатами, пилами, топорами, отправилась в путь. С Жуковым мы условились, что они вернутся в тот же день, не позднее ночи ввиду осложнившейся боевой обстановки на фронте.
Прошёл день пятого октября…
К нам прибыли два санитарных поезда под погрузку. Правда, составлены они были из порожних товарных вагонов; в них пришлось установить нары и снабдить постельными принадлежностями, обеспечить персоналом, но какое это было облегчение! Комендант пообещал, что, если удастся, он постарается собрать еще одну такую же «дикую» летучку.
— Только грузите как можно быстрее: видите, что делается!
Торопить никого не приходилось: обстановка была и так накалена. Сердце сжималось при виде сотен молодых солдат. Притихшие, они смотрели на нас с носилок с надеждой и тревогой.
Вместе с начальником поезда и нашими эвакуаторами мы пробегаем весь состав и решаем занять все проходы, места под нарами и полками. Желающих сколько угодно.
— Знаю, что делаем неладное, но другого выхода нет, — говорю я. — Грузите побольше, жизнь человека сейчас измеряется секундами, успеет прорваться поезд, — значит, раненые будут спасены. Сколько уже погрузили?
— Тысяча сто двадцать человек, — ответила Муравьева.
— Догружайте до полутора тысяч и отправляйте.
По пути встречаю своего комиссара Савинова.
— Ты не видел лейтенанта Ерохина, я его назначил комиссаром поезда, а он, мерзавец, куда-то скрылся…
Город был подожжен в разных местах. Ветер раздувал пламя, и искры вихрем летели во все стороны.
Ерохина мы разыскали в землянке шоферов. Он заявил, будто летучка только что ушла и он не мог догнать ее, а пришел за машиной, чтобы встретить на разъезде. Пока мы загружали летучку, он просто-напросто прятался.
Я рассвирепел, выхватил пистолет и закричал:
— Трус!.. Где твоя совесть?! Сейчас же на поезд, а не то застрелю, как паршивую собаку!
Савинов отвел мою руку и потребовал, чтобы Ерохин немедленно выполнил приказ. Тот прошмыгнул к поезду. Летучка, переполненная ранеными, ушла, и на ее место подошла другая.
Видно, у Ерохина действительно совести не было: в пути при воздушном налете на поезд, спасая свою шкуру, он все же бросил раненых и скрылся. Но в эшелоне нашелся человек долга и мужественного сердца. Ранее неприметная медицинская сестра, коммунистка-сибирячка Меньшикова не растерялась, проявила подлинную командирскую волю и находчивость. Когда выяснилось, что путь поврежден, она связалась с колхозниками из ближайшего села. С их помощью она перенесла всех раненых из поезда в село, укрыла их, непрестанно оказывала им медицинскую помощь Наконец на трех обозах, организованных Меньшиковой, раненые были доставлены в Гжатск. Меньшикова была представлена к правительственной награде, а Ерохин исключен из партии и предан военному суду. В то время еще скупо награждали орденами. Но тем дороже был первый орден, полученный в нашем коллективе сестрой Меньшиковой.
Прошел еще один день. Наступило шестое октября. А Жукова все не было… День был светлый и холодный. Пожары прекратились. На какое-то время стало даже тихо. Раненые продолжали еще прибывать, но уже в значительно меньшем количестве. После полудня в госпиталь пришел комендант станции и обрадовал нас сообщением, что вражеский десант на станции Мещерской истреблен, а нам через час подадут под погрузку еще одну сборную санитарную летучку из тридцати девяти товарных вагонов, правда, почти без медицинского персонала.
К пяти или шести часам вечера нам удалось собрать почти всех раненых на поезд. Однако радость наша была преждевременной. Снова началась бомбежка. Прямым попаданием были разбиты паровоз и тендер, и пострадали два передних вагона Раненых, среди которых оказалось немало повторных, разнесли буквально на руках по землянкам и укрытиям. На этот раз движение прервалось, и, как видно, надолго…
Под холодным октябрьским небом догорали разбитые вагоны. Машины все реже и реже появлялись во дворе госпиталя. Подходили раненые с винтовками и автоматами за плечами, их наспех перевязывали, вручали паек, и они уходили дальше, на восток…
Пока мы были связаны нитью железной дороги с Москвой и тылом, можно было: не особенно тревожиться за судьбу раненых и личного состава. К тому же неожиданно во двор госпиталя въехало невесть откуда двадцать санитарных машин. Это позволило отправить еще около трехсот раненых в Можайск, но обратно машины уже не вернулись. Что делать? Накануне прекратили прием полевые госпитали Вяземской группы, более того, пользуясь суматохой и темнотой, некоторые подвезли раненых нам и оставили их на наше попечение под видом вновь прибывших из частей, ведущих бои на подступах к Вязьме.
А от начальства ни слова! То посещают что ни день, а вот уже третьи сутки на исходе — и никого! Но это было еще не самое худшее. Глаза сотен раненых все время преследовали меня, их голоса звучали в ушах, от них никуда нельзя было уйти…
Начинался рассвет, мы вступали в седьмое октября.
В операционных продолжали неутомимо работать хирургические бригады. Все понимали, что госпиталь доживает здесь последние минуты, его участь предопределена всем ходом событий…
Пожары, начавшееся бегство жителей города, толпами проходивших через наше расположение, усиливали и без того тяжелое состояние персонала. Лица вялые, нерешительные. Все чаще и чаще нас с Савиновым останавливали и расспрашивали…
Горели нефтехранилища, превращая ночь в день. По другую сторону трассы догорали огромные скирды подожженного бомбами прессованного сена. Ветер гнал черные тучи дыма.
Мы почти потеряли надежду на возвращение Жукова, когда он со своей группой въехал во двор госпиталя. На что уж Савинов обычно не терял самообладания, а и он не сдержался: побежал навстречу Жукову и крепко его расцеловал.
В убежище Жуков вынул маршрутную карту и показал путь протяженностью в сто двадцать шесть километров, который они прошли, выйдя западнее Можайска. На схеме были вычерчены топкие места и непроезжие мосты. В пути при помощи населения они успели починить до десятка мостов, так что теперь можно без большой опаски ехать.
Итак, обходный путь найден, он проходим и относительно свободен. И хотя маршрут Жукова удлиняет путь на целых двадцать километров, но зато спокойнее и надежнее.
В маленьком подвальчике, штаб-квартире госпиталя, спешно собрали весь начсостав госпиталя: командование, начальников отделений, хозяйственников, диспетчеров и врачей-эвакуаторов.
— В нашем распоряжении считанные минуты, — объявил я. — Надо решить: во-первых, продолжать ли прием раненых или прекратить и, во-вторых, каким образом и где достать транспорт для эвакуации трех тысяч двухсот сорока человек?
— Каково истинное положение на фронте? — спросил, пощипывая коротенькие ушки, Минин.
— Могу ответить, — отозвался Савинов. — Из города все органы власти эвакуировались еще вчера, связи со штабом фронта нет, управление госпиталями уехало, войска отходят, бои с немцами ведут арьергардные части.
— Какие меры вы приняли, чтобы связаться со штабом фронта, и что делается на железной дороге? — спросил заросший щетиной Письменный, потирая лоб и невозмутимо попыхивая трубочкой.
— Начну с последнего вопроса, — сказал я. — Комендант станции ушел пешком часа два назад. Станция разрушена, помещения штаба фронта пусты. Стоявшие вокруг нас госпитали прекратили работу. Мое предложение: прием раненых прекратить, поставить заградительный отряд на перекрестке автотрассы с нашей дорогой, машины с ранеными направлять на Гжатск, а все порожние и полупорожние машины задерживать и направлять в госпиталь.
— Я присоединяюсь к мнению начальника госпиталя, — сказал Шур, — но с одной поправкой: поставить на перекрестке пару машин, одну или две бригады хирургов на случай оказания первой помощи прямо в машинах, чтобы не завозить раненых к нам в госпиталь. А пока наши отделения уложат все имущество и подготовят раненых для эвакуации. Прошу не забывать, что у нас уже сейчас свыше ста раненых, оперированных только в течение последних суток.
Командиром заградительного отряда единогласно решено было послать секретаря партийной организации Полещука, придав ему двадцать вооруженных врачей, фельдшеров и бойцов. Командиру автопарка санитарных машин Дворкину предложили на задержанные машины сажать преимущественно своих водителей или, в крайнем случае, в кабину машины кого-нибудь из наших товарищей. Время было горячее, и мера эта оказалась весьма предусмотрительной.
Через двадцать-тридцать минут часть персонала с комплектом хирургического инструментария и семьюдесятью наиболее тяжелоранеными, закутанными в меховые конверты и одеяла, под командой Минина на двенадцати госпитальных машинах была отправлена в деревню Михайловское, что в восьми километрах от Гжатска.
Все ближе и ближе рвались гранаты и слышался свист пуль. Автотрасса продолжала пропускать колонны машин с войсками, грузами, ранеными. Проезжали прожекторные, артиллерийские, понтонные, пехотные части и подразделения. Новые батареи зенитной артиллерии отважно защищали район станции, трассу и подходы к ней. До последней минуты артиллеристы геройски сражались, переезжая на своих машинах с места на место, из засад поражая огнем пикирующие немецкие самолеты! В тупике станции рвались склады и вагоны с боеприпасами, загорелся железнодорожный поселок, фейерверком рассыпались искры над нефтебазой, лучи прожекторов неутомимо продолжали подстерегать самолеты немцев! Над Вязьмой полыхало зарево, Вязьма горела.
Предстояла нелегкая задача — найти человека, который возглавит колонну легкораненых, который не дрогнет в час опасности, не преувеличит и не приуменьшит ее, человека, умеющего владеть собой и повелевать людьми. Выбор наш остановился на Пчелке.
Забегая вперед, скажу, что Пчелка вывел без больших потерь всех раненых! Мало того, он подобрал по дороге еще несколько десятков раненых, оказал всем им помощь и бережно доставил в Гжатск.
Поротно, под командой строевых командиров уходили они по заранее намеченному маршруту.
Наконец выстроились последние две роты. С ними шли Валя Муравьева, Сергей Рыдванов, Наташа Попова и шесть санитаров, не пожелавших отстать от своей суровой любимицы Муравьевой.
Удостоверившись, что легкораненые отправлены, я пошел проверить, как идет подготовка к отъезду в отделениях Письменного, Туменгока, Халистова. По моим соображениям, все неотложные операции к этому времени должны были закончиться. Представьте же мое удивление, когда я увидел, что при свете аварийного освещения на трех столах в одной из подземных операционных отделения Письменного полным ходом идут операции. Здесь я застал и Письменного, и его любимого помощника Синайского, и еще двух врачей, а за крайним столом оперировал… сам Шур. Я только не мог понять, когда он успел обогнать меня и уже вымыться. Шур встретил меня с виноватым видом. Видимо, не всегда можно быть до конца последовательным, когда долг врача призывает тебя. Оказывается, в самый последний момент были доставлены раненые из заградительного отряда с запиской от Полещука.
Когда очередная партия была отправлена, произошла новая заминка с подачей машин с трассы. Кто-то пустил провокационный слух, что больше машин не будет! Можно было поседеть при виде того, что произошло затем. Раненые, утомленные ожиданием, тревогой и болью, заволновались, стали выползать из землянок на дорогу. Они протягивали к нам руки, обнимали за ноги, умоляя не покидать их. Сами растерянные долгим отсутствием машин, мы всячески старались их успокоить. Это были самые тяжелые для меня минуты войны — ночь с седьмого на восьмое октября сорок первого года.
У перекрестка дорог я разыскал Полещука, который был несколько смущен моим неожиданным появлением. Оказывается, он только что довольно сурово расправился с двумя водителями, отказавшимися остановить свои машины и повернуть в сторону госпиталя. Приглушенные машины стояли в маленькой низинке, но уже без своих прежних хозяев. Командир автороты Дворкин прицеплял к машинам тросы чтобы буксировать их в госпиталь.
— Сколько еще требуется машин? — спросил Полещук, обратив ко мне свои умные усталые глаза. — Я хочу сказать: всего? Чтобы выехать всем?
— Еще пятнадцать-двадцать, — ответил я.
— Только? Не больше? — горько усмехнулся он. И, отозвав меня в сторону, сказал: — Сейчас на трассе проходят только одиночные, случайные машины. Там впереди остался лишь небольшой заслон и саперы, минирующие поля и дороги.
И действительно, в ночном мраке, который постепенно рассеивался, трасса казалась безжизненной.
На обратном пути мы подверглись сильнейшему обстрелу из пулеметов с аэродрома и высоток. Проскочили все же без серьезных потерь и на полном ходу влетели во двор госпиталя. К нашему приезду оставалось не эвакуированными всего около семидесяти раненых; их для ускорения отправки вынесли прямо на дорогу.
Вместе со Степашиным и Савиновым мы решили освободить машину, занятую походной аварийной электростанцией, но этого было мало. Только один раз мне довелось увидеть Степашкина растерянным, это именно в те минуты, когда я приказал ему сжечь сотни новеньких плюшевых и меховых одеял, погруженных на три «газика». Спорил он долго, все рассчитывая, раздобыть где-нибудь несколько машин, чтобы вывезти ценный груз. Что могли с собой захватить раненые, уже было им роздано, и, несмотря на это, оставалась еще целая гора одеял. Пришлось повторить приказ. Степашин трясущимися руками облил бензином и сжег одеяла, чтобы они не достались врагу.
Стало уже совсем светло. К семи часам утра восьмого октября с территории госпиталя ушел последний эшелон с личным составом и имуществом. Всего выехало в этом эшелоне до тридцати различных машин. В самый последний момент, когда мы потеряли надежду на его появление, примчался Дворкин и пригнал два порожних «ЗИСа». К сожалению, поздно: драгоценная электростанция валялась разбитая в яме из-под извести, а одеяла догорали близ дороги.
Провожали нас горевшие склады, здания. Черное пламя нефти широким ручьем растекалось по канавам дорог. Впереди колонны ехали Савинов и Полещук. Я следовал сзади. За железнодорожным переездом уже виднелась проселочная дорога, на которой должен был нас встретить лейтенант Жуков. А дальше Гжатск.
Остановив машину на небольшом подъеме, я сошел и посмотрел на лежавшую передо мной Вязьму, чуть левее ее в клубах дыма горела ставшая нам родной Новоторжская…
Мысленно прощаясь с ней, я говорил себе: «Ничего, мы еще вернемся…» Проводив машины до ближайшего поворота, я вернулся на автотрассу. Она встретила меня холодом и безмолвием. Развив предельную скорость, мы помчались напрямик в Гжатск, чтобы опередить машины с ранеными и личным составом, разыскать какое-нибудь начальство, помещение и определить место для развертывания госпиталя.