Слобода Яшма исстари славилась по всей Верхней Волге красотою, привольем окрестностей и изобильной летней ярмаркой. Еще при Иване III здесь возник яшемский Назарьевский монастырь — монахи, известное дело, худых мест не выбирали!
Бывало, раскидывала ярмарка свои ларьки, палатки и карусели под стенами древнего монастыря. Торговали здесь яйцами и маслом, деревянными ложками, глиняной посудой, конскими сбруями, а более всего кожаными и валяными сапогами, будто бы не знавшими износу ни зимой, ни летом. Еще гордились яшемцы завидными покосами в своей округе, знаменитым медом монастырских пасек и обильными уловами рыбы, которую рыбаки держали живой в деревянных решетчатых садках, прикрепленных якорями к речному дну…
Четыре пароходства держали в Яшме свои пристани. Самой затейливой и нарядной была пристань Самолетская, розовато-палевого цвета, как и пароходы этой компании, отличавшиеся хорошим ходом, удобными каютами и красивыми салонами.
Оригинальности ради пароходство «Самолет» имело особую договоренность с женским Назарьевским монастырем: когда самолетские пароходы приближались к Яшме, на флагштоке дебаркадера поднимался вымпел, а с монастырской колокольни раздавался благовест. Распахивались тяжелые врата, и на верху большой лестницы, ведущей к Волге, появлялся священник в облачении, мать-казначея и монашеский хор человек до двадцати.
Публика с парохода набивалась в пристанскую часовню, и священник служил молебен о плавающих и путешествующих. Смолистый дух речной пристани, запах копченой рыбы и мокрого дерева перемешивались с легким дымком росного ладана. После гудка к отправлению пассажиры попроще исчезали в темном пароходном чреве, а важная публика поднималась на свою чисто вымытую верхнюю палубу. Отсюда были видны белые монастырские стены с башенками-часовнями над крутым береговым откосом. Особенно хороши были старинные шатры яшемских колоколен — кладка ярославская, резные оконца-слухи среди свежей побелки, смелый взлет шатра к облакам — и полное созвучие с таким же смелым взлетом ввысь могучих иссиня-черных елей близкого леса…
Летним утром 1918 года, как раз перед прибытием парохода «Владимир Короленко» в Яшму, роковая случайность положила начало необычайным приключениям и трагическим испытаниям героев нашего повествования.
Началось с пустяка — заело трос вымпела на самолетском флагштоке. Попытки наладить трос никому не удались — вымпел застрял на середине мачты, будто в знак траура. Задувал свежий ветер, и даже пристанский матрос не рискнул лезть на трехсаженную мачту.
Выручил доброволец из любителей утреннего купания, сильный молодой мужчина. Он поплевал на руки и полез на флагшток. Народ, замирая, глядел, как ловко он подтягивается на руках, сжимая ствол мачты пятками босых ног. Верхушка флагштока, укрепленная проволочными расчалками, пружинила и дрожала, пока человек вдевал трос в желобок колесика-бегунца. Наконец верхолаз соскользнул на крышу и поднял вымпел до нужной высоты. Народ на берегу и на пристани одобрительно зашумел. Кто-то крикнул:
— А ну, Сашаня, сигани оттелева!
Многие знали этого удальца — конского табунщика Сашку, лихого гитариста, охотника и запевалу. Деды его, говорят, были на Волге бурлаками. Оттяжки мачты мешали разбегу, но зрители раззадорили молодца. Да и монахини-певчие уже приближались к мосткам пристани, а среди них Сашка углядел одно девичье лицо в лиловой скуфеечке… Девушка тоже, видимо, узнала молодца на крыше, смутилась, потупилась и спряталась было за подруг… Верно, это девичье смущение и решило дело.
Сашка пробежал вдоль кровельного конька, оттолкнулся от свеса кровли, пролетел над головами людей на корме дебаркадера и вошел в воду солдатиком, как стрела, почти без брызг.
Тем временем «Владимир Короленко» развернулся с фарватера. Плицы колес забили назад, гася инерцию судна, взбурлила желтая пена, в стенку дебаркадера глухо ударила легость, которую забрасывают на пристань, чтобы подтянуть канат-чалку — а пловца… как не бывало!
— Сашка утоп! — слышалось в толпе. — Алексашке Овчинникову — царствие небесное!
Мало кто заметил, как побелели щеки юной певчей, той, чей взгляд, видимо, и заставил Сашку рискнуть! Самая ладная из всего хора, она была, как все певчие, в черном подряснике и темно-лиловой скуфье поверх платочка, держалась тише и скромнее других, но публика с пароходов всегда выделяла ее, когда давала она своему голосу полную волю в песнопении… Местные знали: в монастыре она третий год, а зовут Антониной. В обители на нее нарадоваться не могли: расторопна, смирна, трудолюбива. В послух ее приняла сама настоятельница, а была мать игуменья не из простых!..
…Антонина еле на ногах устояла, когда народ закричал о Сашкиной погибели. Вдруг кто-то заметил, что у пристанской якорной цепи чуть побурела вода. Антонина вгляделась, тихонько охнула… И все бабы заголосили, потому что цепь колыхнулась, показалась из воды запрокинутая голова с потемневшими от воды русыми волосами.
— Ишь ты, видать, сам себя с крюка вызволил! На лапу якорную напоролся с налету, и хватило ума цепь нащупать! — удивленно толковал народ о происшествии…
Отзвонил колокол наверху, пароход ушел, а народ на пристани все толпился у мостков, глазел, как тащат монахини пострадавшего наверх, в монастырский приемный покой. Туда нередко доставляли с пароходов людей тяжелобольных, раненых или ослабевших; покой был рядом с пристанями, а земская больница — в двух верстах от слободы…
Дня через три после этого происшествия яшемцы услыхали от водников, что снизу идет пароход «Минин», оборудованный под плавучий госпиталь. Говорили, что подбирает он по всем пристаням раненых и больных военнообязанных, чтобы сдавать их в большие госпитали верхневолжских губернских городов.
Лучше всех был осведомлен насчет плавучего эвакогоспиталя отставной вояка, бывший кавалерист Иван Губанов, потерявший ступню, усердствуя при разгоне солдатского митинга. Работал в монастыре Губанов по найму с начала революции. Откуда он появился в Яшме, никто не знал. Главной его обязанностью было забивать скот на продажу и разделывать туши.
Иван Губанов довольно ловко передвигался на трофейном протезе германской выделки. И нередко доставлял матери игуменье хлопоты излишней своей резвостью, за что и был переведен на жительство подальше от обители, на скотный двор, где трудились лишь старые и сурово-добродетельные черницы.
На скотном дворе он и пострадал: его помял племенной бык, которого Иван Губанов водил на осмотр к ветеринару. Случилось это полтора месяца назад, и уже недельки через две Иван поправился и даже верхом ездил. Но перед приходом плавучего госпиталя Губанов неожиданно снова слег и потребовал отправки его в больницу.
Мать игуменья и второй соборный священник отец Афанасий недоумевали: нешто военное судно согласится принять гражданских больных, тем более из монастырского приемного покоя? Иван же мясник божился, что командование госпиталя не откажет страждущим и непременно согласится принять всех троих лежачих — самого Ивана Губанова, Сашку Овчинникова и даже иеромонаха Савватия, восьмидесятилетнего старца, доставленного с переломом ноги из заволжских скитов, глубоко спрятанных в лесах.
Жили в скитах по суровому уставу схимники и схимницы, исполнявшие подвижнические обеты, — молчальники, столпники, носители вериг. Савватий слыл между ними умнейшим и до своего увечья бывал нередким гостем в монастыре, хотя между скитами и обителью пролегала матушка-Волга, леса и обширное Козлихинское болото с топями.
За сутки до прибытия «Минина» приехал в Яшму на дрожках военный фельдшер, высланный вперед госпитальным начальством для отбора больных. Он побывал в бывшей земской больнице, а к вечеру заглянул и в монастырский приемный покой. Мать игуменья поила его чаем, долго упрашивала принять монастырских больных, вручила перстенек, и военфельдшер сдался, велел доставить всех троих к берегу на тот случай, если на судне окажутся свободные койки.
Ранним утром 5 июля больных перенесли к Самолетской пристани. Пароход подошел, однако, к Русинской пристани. Монахини бегом пустились туда. На задних носилках лежал Иван-мясник, размахивал отстегнутым протезом и скверно ругался, опасаясь, что пароход уйдет без него.
Задыхаясь, прибежали монастырские к пристани, когда на пароход уже принимали раненых из земской больницы. Все они были ходячими. Вопреки обыкновению пароход не причалил к дебаркадеру, а стоял поодаль на якоре. Больных перевозили на борт шлюпкой. У пристанских мостков переговаривались между собою военный врач в гимнастерке под мятым халатом и начальник госпиталя в лихо заломленной фуражке и расстегнутом кожаном пальто рыжего цвета. Давешнего военфельдшера на берегу не оказалось — он еще ночью отбыл на своих дрожках дальше, в Кинешму. Пришлось все объяснять госпитальному начальству заново. Отца Афанасия и мать-казначею, похожую на боярыню Морозову с картины Сурикова, начальники выслушали с ироническими улыбками. Согласились принять Ивана-мясника и Сашку Овчинникова, взять же старца наотрез отказались.
— Товарищ ваше благородие! — взмолился отец Афанасий. — Позвольте пояснить: пароходы ходят произвольно и пассажиров без мандатов не берут. А вы изволите видеть больным и страждущим праведного старца, подвижника. Окажите православным христианам божескую милость — довезите нашего старца до Костромы, где имеется Ипатьевская больница для престарелых. Неужто одного местечка не найдется на целом пароходе?
— Местечко-то, может, и нашлось бы, — в раздумье сказал доктор. — Наш фельдшер запиской предупредил о ваших больных. Но у нас мало санитаров и нет сиделок, а ведь вашему больному нужен особый уход. Примем, если дадите провожатого.
Мать-казначея напомнила, что до Костромы недалеко, верст до сотни, пароход к вечеру уже будет там.
— Да ведь на пристани мы вашего старца не выбросим! — сурово сказал врач. — Кто его в богадельню вашу доставит? Без провожатого не возьму.
И тут монастырские носильщицы услышали тихий голос Савватия, доселе находившегося как бы в забытьи.
— Пусть Антонина проводит. Антонину с нами пошлите.
Мать-казначея взволнованно зашепталась со священником. Прокашлявшись, тот смиренно проговорил:
— Отец Савватий, послушница Антонина молода еще, два года минуло, как из мира пришла, послух приняла. Рановато ей в мир идти, искус тяжел. Лучше мать Софию возьми в провожатые.
Старец отрицательно покачал головой на тонкой шее.
— Говорю вам, а вы внемлите. Без Антонины не поеду! Терпением богата, душой сильна и разумом светла, образованных родителей дочь. Что другой силой не возьмет, она лаской у бога выпросит. Отправляйте с Антониной, а не то назад несите: не поеду!
— Да пускай едет! — махнул рукой Афанасий. — Чай, при старце будет, не одна. А обратно с протоиереем нашим возвернется, он нынче по делам в Костроме.
Мать-казначея зашептала священнику на ухо:
— Так ведь матери игуменьи любимая послушница! Не осерчала бы настоятельница! Чай, этот-то, Алексашка Овчинников, раненый… рядом поедет. Смекаешь, отче?..
Пароход дал продолжительный гудок. Военные стали усаживаться в лодке. Солдат-санитар взялся за весла.
— Стойте! — хором закричали и женщины, и отец Афанасий. — Погодите отваливать! Уж вы их как-нибудь всех вместе при старце поместите… Господи всеблагий, благослови рабу Антонину на подвиг!
После отвала из Яшмы послушница Антонина попросила врача осмотреть ее больных. Врач для начала оценил взглядом саму сиделку, отметил про себя глубокие печальные глаза, разлет тонких черных бровей, изящество движений. Доктор стал весьма любезен и сразу заглянул в каюту. Здесь было шесть коек с тощими рваными тюфяками. Под застиранными простынями и кое-как залатанными одеялами лежали «тяжелые»: кроме яшемцев, попали сюда два пожилых ополченца, Шаров и Надеждин — крестьяне из села Солнцева Ярославской губернии, и больной чуваш Василий Чабуев, наживший грыжу на воине, когда вытаскивал из грязи артиллерийское орудие. Ополченцы попали на госпитальное судно «Минин» не без задабривания того же военфельдшера, что согласился принять монастырских больных в Яшме. Надеждин страдал от последствий контузии, у Шарова была недолеченная рана коленного сустава… В селе Солнцеве комбед уже выделил на их долю хорошей земли, отобранной у барина Георгия Павловича Зурова. И толковали ополченцы про справедливые новые порядки, про десятины, пустоши, супеси и суглинки.
Врач велел отнести старца и Сашку в операционную, устроенную в носовом салоне. Ногу старцу закрепили в лубке, у Сашки проверили швы, наложенные яшемской фельдшерицей. Врач сказал, что порваны одни мускулы, кость и главный нерв целы: недельки через полторы можно будет больного поднять.
Оказалось, что старец Савватий с переломом и Сашка Овчинников — чуть не единственные тяжелые больные на весь пароход-лазарет. Антонина подивилась: эвакуированные и госпитализированные выглядят здоровыми. Да и весь пароход мало похож на госпиталь: чистота поддерживается слабо, койки разнокалиберные, белье бросовое. И все же этот «Минин» мог бы вместить до сотни больных, а их на борту едва ли четыре десятка.
Пароход тихим ходом подошел к городской пристани Кинешмы. Начальник сошел справиться насчет пополнения. Рядом с ним усиленно жестикулировал военфельдшер, отбиравший раненых. Оба спорили с незнакомым комиссаром на пристани. Спор стал слышен и на пароходе.
— Могу взять только вот этих легкораненых, ходячих, и то лишь потому, что мне уголь грузить в Костроме! — кричал начальник. — У меня персонал трое суток не спит, на пароходе яблоку упасть негде. Пятерых беру, не причаливая! А ну прыгай на борт у колеса, живей! Ты прыгай, ты, ты и те двое! Военфельдшер прыгай за ними! Санитар у трапа, подай руку товарищам, помоги подняться! Все на борту? Пошел, капитан, вперед самым полным!
Начальник с военфельдшером последними вскочили на пароход, и «Минин», расстилая по реке дымный след, отвалил. Во время спора пароход удерживался у пристани на одной наспех поданной кормовой чалке. Антонина снова подивилась: и тесноты нет на недогруженном судне, и уголь уже взят в Томне. Чудные порядки!
До ушей Антонины доходили и еще более странные обрывки разговоров на борту: то французские словечки, то обращение «господа!», то слово «Россия», произносимое с картавинкой.
Девушка-послушница видела лощеных, манерных, барственного вида молодых мужчин, обряженных в солдатское разве что для отвода глаз. Антонина старалась, однако, не обращать внимания на «мирское». Ей хватало забот с пациентами. У Алексашки разбередили рану при переноске.
Врач заглянул с палубы в окно каюты и велел дать больному морфий. После впрыскивания больной приоткрыл синие глаза и улыбнулся побелевшими губами, попросил попить. Врач заметил, как больной придержал руку сиделки и неумело поцеловал запястье, будто к иконе приложился. Потом затих с закрытыми глазами, обведенными тенью. Лицо обрело после впрыскивания выражение покоя и отрешенности; черты, прежде искаженные болью. разгладились…
«Уж не кончается ли?» — испугалась сиделка.
В волнении она чуть не произнесла эти слова вслух, но суеверно спохватилась, даже руку к губам поднесла, как бы рот себе зажать… Ей вдруг припомнились странные и необычные пути, что привели их к знакомству…
…Был уютный просторный дедушкин дом в городе Макарьеве на Унже, была мама, совсем еще молодая и очень красивая, бывали счастливые семейные праздники, когда приезжал к ним папа. Как гордилась им девочка Тоня перед сверстницами! Ведь военный летчик, капитан, приезжает то из Парижа, то из Одессы… Все это оборвалось на тринадцатом году ее жизни, в один день, мгновенно! Пришло известие, что папа арестован как революционер. Будто готовился сбросить со своего аэроплана листовки на город Севастополь. Позднее узнали приговор: тюрьма! В то лето скончался дедушка, жизнь в Макарьеве стала для мамы невыносимой. Узнала, что отбывать тюремный срок мужу предстоит в Ярославле. Продала макарьевское имущество и вместе с Тоней села на унженский пароход. Был он тесным, переполненным, грязным. На борту случился тиф, мама заболела.
Тоня помнила, как на пристани Яшма кричал-надрывался земский медик, требовал у капитана, чтобы больную сняли с парохода. Четыре черные монахини подняли носилки и потащили маму вверх по откосу, в монастырскую больницу.
Закричала и Тоня. Чтобы не разлучали с мамой!
— Тебе нельзя туда, девочка! — сказала одна из монахинь. — Мама твоя больна очень тяжело. Вместе вам нельзя.
Тут случилась на яшемской пристани женщина одна, жена Степана-трактирщика с михайловского постоялого двора, Марфа Овчинникова. На вид веселая, приветливая, одно слово трактирщица! Марфа монахиням и крикнула:
— Дайте мне девочку-красоточку, я ее утешу! Куда вы ее в монастыре денете? Мала еще в послушницы. Возня вам с нею лишняя, а я помощницей своей сделаю, всем рукоделиям, всем песням обучу! Влезай, деточка, в тарантас! Пошел, Артамоша!
Это она кучеру своему. Пыль столбом, и после 20 верст лесной дороги очутилась Тоня в придорожном трактире близ села Михайловского. Слава о трактире шла по всей округе недобрая, прозвал его народ «Лихой привет».
О смерти матери Тоне сказали много времени спустя. И осталась она надолго в придорожном Марфином трактире обучаться искусству угождать постояльцам. Правда, Марфа рукодельница была настоящая и певунья редкая, но радостных дней выпадало у Тони немного! Такого навидалась, о чем никто в ее семье и не думал.
Больше всех уважали хозяева «Лихого привета» своего яшемского родственника Ивана Овчинникова, первого конского барышника на весь уезд! Говорили, что с цыганами знался и законы обходить умел. Яшемцы только у него коней и брали, потому что пошла по селу примета: не возьмешь коня у Ивана, купишь у другого — пропадет лошадь.
Работал на Ивана младший его брат Алексашка. Парень лихой, смелый, но не к тому душа у него лежала, куда ее старший брат гнул. Весь интерес Сашкин — книжки читать, кинематограф в городе поглядеть либо в театр пойти, где он, по собственным его словам, и дела, и даже себя самого позабывал. Но работал на брата истово, коней издалека перегонял, всегда в разъездах, хлопотах. Частенько и в «Лихом привете» останавливался. Вот Марфа, соскучась лесной жизнью, парня приворожить и попыталась. А он все чаще стал на Марфину помощницу, Тонечку молоденькую, поглядывать. Про книжку поговорит, слово незнакомое растолковать попросит, дивится, что девочка в шестнадцать лет больше его, двадцатилетнего, во всем этом смыслит. Случалось ему Тоню за продуктами для трактира до Юрьевца на троечке прокатить, и показалось ему, что Тоня ласковее на него поглядывать стала. А когда потихоньку поцеловать осмелел, такой получил отпор, что в обиду принял. И на глазах у Тони принялся за Марфой напропалую ухаживать, чтобы в девичьей душе ревность пробудить.
А Марфа-трактирщица изо всех женских сил старалась голову Сашке вскружить, ласками его привязать. И вдруг догадалась, что неискренен с ней Александр, что вся его любовь к ней показная, Тоньки ради… Поздно Марфа недосмотр свой прокляла. И не стало для нее ненавистнее человека, чем тихая Тонечка! Недолго думая, отвезла ее в Наэарьевский монастырь, сдала ее монахиням. Священник отец Николай, Тонин духовный наставник, благословил девушку пойти в послушницы.
Дали ей нетрудную работу на пчельнике, в двух верстах от обители. По дороге с пчельника и подстерег ее однажды Сашка Овчинников. Признался, что полюбил навеки, свет клином на ней одной сошелся…
Разговор этот Тоня запомнила слово в слово. Помнила и запахи щедрой весны, тихий шелест свежих, не запыленных еще трав, задеваемых черным подолом ее одежды…
Говорил Сашка тихо, слова искал с трудом. Признался, что дал завлечь себя Марфе, да быстро понял, сколь напрасна эта попытка спастись от любви настоящей, навечной.
Тоня отвечала, что оправдываться ему не в чем, обещаний он никому перед алтарем не давал, да только… поздно, мол, теперь, коли она в монастыре утешение от сердечной горечи нашла, когда его к другой потянуло… Мол, хоть и сурово ласку его отвергла, но с раннего девичества на него одного засматривалась… Потому просит теперь не смущать ее души, на мирское от послуха не отвлекать.
Он же слово взял с нее, что, ежели бы ушла она из обители либо в беду какую попала, ни у кого помощи не просила прежде, чем с ним не повидается.
На том и расстались близ монастыря в леске, и тут же Антонина все до слова пересказала игуменье. Тогда та и перевела свою послушницу с пчельника в приемный покой, к сестре Софии в помощницы. И в певчие определила, к пароходам выходить… С той поры она Сашку ни разу близко не видела, ни словом с ним не обмолвилась…
…Врач все еще стоял у окна. Когда больной уснул, он подманил сиделку и спросил тихо, чтобы другие не слыхали:
— Скажите, насчет своего ранения Овчинников правду рассказывает?
Антонина ответила, что была свидетельницей случая на пристани.
— А сами вы, барышня… Как же вы при такой внешности очутились в… монастыре? Ваше одеяние не маскировка? Ведь вам едва ли больше восемнадцати?
— Мне действительно восемнадцать. Я сирота. Отца, военного летчика, звали Сергеем Капитоновичем Шаниным. Лишившись родителей, я после многих мытарств нашла приют в монастыре и питаю надежду, что на всю жизнь.
Врач покачал головой.
— Но ведь этот… Овчинников… без сомнения, только вами и дышит! Не пара он вам, простой мужик! Не могу ли я чем-либо услужить вам, чтобы тоже обрести право… приложиться к этой ручке?
— Сделайте милость, довезите нас троих, яшемских, монастырских работника Губанова, увечного старца Савватия и меня — до Костромы, помогите и земляка нашего Александра в больницу определить, а более ни о чем не извольте беспокоиться, коли сами вы христианин и людям божиим желаете добра.
Врач хмыкнул разочарованно и отошел от окна.
Пароходик шел быстро, разрезая волну своим острым форштевнем, даже кое-где перекаты срезал, сокращая путь. Успокоительно вздыхала паровая машина бельгийской фирмы. Антонина минуту постояла в каюте над спящим Овчинниковым, прикоснулась к его лбу, не температурит ли. Больной пошевелился и вздохнул во сне… Антонина тотчас отошла и прилегла в плетеном кресле у окна. Поставить сюда кресло распорядился все тот же внимательный доктор Пантелеев. Все больные спали крепким послеобеденным сном.
Пароходные плицы шлепали мерно и глухо. Антонина уснула в кресле и пробудилась от негромкого разговора на палубе, близ ее окна. Створка деревянного жалюзи была закрыта, но сквозь косые прорези Антонина смогла различить головы беседующих — доктора Пантелеева и знакомого военфельдшера, того, что в Кинешме вернулся на борт «Минина». К некоторому удивлению послушницы, беседа велась на французском, довольно ломаном и скверном. Едва ли военные медики могли предположить, что к их беседе сможет прислушаться скромная сиделка…
— Часа через полтора уже Кострома, — говорил военфельдшер врачу. Можно будет сделать остановку и высадить лишних. Так сказать, сбросить балласт.
— Ну и произношеньице у вас, подпоручик! — вздохнул врач. — Перед встречей с французскими союзниками надо поупражняться, а то засмеют, мон ами… Остаются до начала потехи считанные часы. Муравьев в Казани определенно называл восьмое число, потому что союзники в Мурманске должны шестого получить подкрепление и высадить десант в Архангельске. Савинков будто уже роздал полтора миллиона, которые получил от Нуланса, французского дипломатического агента. Все союзные миссии теперь в Вологде, очень кстати. Не опоздать бы к началу. Как-никак доставим неплохое пополнение. Ваш рейд по тылам красных в роли советского военфельдшера можно признать удачным… Но как вы все же полагаете, много ли попало на борт ненадежных?
— Нет, немного. Отбор всюду сделан был заранее — ив Казани, и в Нижнем, и в Юрьевце. Вот в Кинешме чуть не сорвалось — мы рисковали получить целый косяк красных… Ну и нескольких серьезных больных пришлось принять ради соблюдения госпитальной обстановки. Полагаю, надо выкинуть в Костроме больных ополченцев и старика с переломом…
— Знаете, подпоручик, насчет этого старика я иного мнения. Не может ли он пригодиться в качестве… ну, некоего, что ли, идейного подспорья? Для бесед с колеблющимися, вообще верующими из крестьян? Видел я недавно листовки против красных. Немцы на юге отпечатали для русских мужиков: «Бей жида-большевика, морда просит кирпича». Понимаете, с такой пропагандой мы далеко не уедем. Не попытаться ли поставить этого божьего старца на ноги к началу дела?
— Что ж, попробуем подлечить для пользы службы, как говорится. Религиозное подспорье нам, конечно, не помешает.
— Что представляют собою соседи Губанова? Вы их при вербовке прощупывали?
— Нет, в Ямше условия исключали надежную проверку, но коммунистов там, кажется, нет. Пора Губанову потолковать с ними по душам. Пойдемте туда!
Сиделка и опомниться не успела, как оба собеседника вошли в каюту. Сама она решила не шевелиться в кресле и не откидывать простыни, которой прикрылась от мух. В каюте похрапывали спящие больные. Иван Губанов сразу же встрепенулся, как только военфельдшер осторожно тронул его за плечо.
— Тсс! — предостерег его врач. — Пусть соседи поспят еще… Что выяснили о них, подъесаул?
— Фабричных тут нет, — заговорил разбуженный сипло. — Одни мужики. Кто охотой не пойдет, из-под палки заставим. Обратите внимание на сиделку: молода, но старательна.
— Да, медики будут в цене, как говорится… Но ведь она должна проводить старца? — возразил фельдшер.
Доктор Пантелеев усмехнулся и кивнул на спящего Овчинникова:
— Если этот сгодится в дело, ручаюсь, и она не отстанет. Тут, похоже, роман намечается… Однако подходим к Костроме, понимаете? Пока только эта ваша каюта и неясна. Потолкуйте с солдатами, подъесаул, желаем успеха! Пойдемте, подпоручик!
Дверь каюты захлопнулась за врачом и фельдшером. Больные слышали последние, громкие слова разговора. Все пробудились, лежали помрачневшие, озабоченные.
— Слышь, Михей, — заговорил Шаров, солнцевский ополченец. Он хлопнул по плечу контуженного земляка Надеждина. — Оказывается, нами здеся подпоручики и подъесаулы командывают. Вот оно как обернулось!
Надеждин неторопливо уселся на койке.
— Вас лекаря эти подъесаулом величали? — обратился он к яшемскому мяснику. — Из казачьего, стало быть, войска? Покамест скрываться изволили на монастырском дворе? Или как вас еще понимать, ваше благородие?
— Да, ребята, — подъесаул откашлялся и предложил желающим портсигар с махоркой. — Подымим да потолкуем… Большое дело повсеместно затевается, великое, святое дело. России, ребята, порядок нужен. Не тот, что большевики вводят. Они германские агенты, а нам свой, российский закон нужен, чтобы кончить народные бедствия, власть установить для всех справедливую.
— Не знаю, какая власть господам хороша, а нам и нонешняя по душе! тонким резким голосом почти выкрикнул Надеждин. — Только вот войну скончать желательно, торговлишку кое-какую открыть, хозяйство поправить — и живи всяк в свое удовольствие.
— Да кто ее тебе откроет, торговлишку? — рассердился подъесаул. — Кто на липовые деньги товар продаст? Кто фабрики пустит, управлять ими станет? Про такую разруху, как у нас, даже в библии не писано. Народ голодает, одни комиссары в Кремле с девками пируют, а ты говоришь — по душе! Эх, дурачье вы темное! Нынче ты ограбил, а завтра у тебя награбленное отымут. Хоть, к примеру, ту же землю.
— Покамест не отнимают, — заметил Шаров осторожно. — Сеять велят. Не на барина. На себя.
— Теперь за старое в деревне никто не держится, — поддержал товарищей чуваш Василий Чабуев. — Кто и держался за царя по старой памяти, тому напоследок война эта германская и Распутин безобразиями своими показали, что и как есть. Скажите, ваше благородие, господину начальнику, пущай всех нас в Костроме высаживает.
— И дурачьем темным нас, ваше благородие, при Советах-то никто не называл. Отвыкли от офицерского разговору, — съехидничал Надеждин.
Подъесаула взорвало. Он сел на край койки, спустил здоровую ногу на пол, а к другой ноге с отнятой ступней ловко пристегнул протез, В одном белье стал посреди каюты.
— Ну погодите ужо, пропишу я вам клистиры! Отец Савватий, ты-то что молчишь? Или за веру православную постоять страшишься?
— Сказано в писании, — сказал старец скрипучим голосом, — всякую власть приемлем от господа, Не мне, пустыннику, людские распри вершить. От сего мрака в скит ушел еще тому назад сорок лет, насмотревшись на убиенных в турецкую войну. Не тревожь, Иване, сердца малых сих, о душе помысли, не о мести единоплеменникам своим. Ступай с миром, одумайся!
— Та-ак! — насмешливо протянул подъесаул. — Не ожидал от старца измены. Басурманам продался, осквернителям храмов? Ты, как тебя, барыга! Тоже, поди, успел в большевики записаться?
— Покамест не писался, а с тобою рядом и барыге сидеть зазорно! отрезал Овчинников. — К такому кореннику других пристяжных поищи, у твоих господ шаромыжников. Видывал я, как вашего брата и в Дону и в Волге топили. Гляди, на другую не охромей!
— По-нят-но! Понятно, говорю, кто здесь под одно рядно набился! Сестричка! Пора тебе уходить отсюда. Идем со мной к начальнику.
— Куда я от своих больных уйду? Уж лучше сами ступайте от нас, людей на грех не наводите.
Подъесаул рванул и с силой захлопнул дверь. Даже перегородки вздрогнули.
— Ох, ну и беды! — протянул Шаров. — Занесла нелегкая на этот пароход проклятый…
— Быть того не может, что одни контры на пароходе, — начал было Надеждин, но «Минин» стал давать тревожные гудки. Антонина выглянула из окна. Вечерние сумерки только начинали плотнеть. Темно-синяя Волга повторяла небо в тучах. Впереди отсвечивали первые огоньки на костромском левом берегу.
Справа подходила к пароходу лодка бакенщика с зажженным на ней фонариком. Несколько человек прыгнули с лодки на борт парохода. Бакенщик отчалил, машина снова заработала… Значит, Кострому мимо? Высаживать лишних раздумали?..
…В коридоре топот, дверь каюты распахивается. На пороге врач и начальник госпиталя. Позади несколько человек в штатском, но выправка и хватка у них воинская. У некоторых в руках револьверы. Хромой подъесаул Губанов держит обнаженную шашку так, будто готовится срубить голову любому, кто попытается сопротивляться начальству.
— Слушать мою команду! Встать!
Шаров, Чабуев и Надеждин с усилием поднялись и встали босые у своих коек. Начальник сделал шаг назад, как бы освобождая дорогу тем, кто подобру-поздорову пожелает отсюда выйти.
Начальник стал к двери боком, позволяя больным получше рассмотреть свиту в дверях, явно не расположенную шутить со строптивыми. Выдержав паузу, офицер договорил:
— Здесь, на пароходе, оказалось несколько большевистских агентов. Все они разоблачены и обезврежены. В этой каюте с сего часа будет помещение для арестованных, временная тюрьма. Кто из вас, солдаты и граждане, желает выйти и ударить по врагу, бери вещи и… марш отсюда!
Заколебался Шаров. На растерянном лице его читались сомнения: как поступить? Ведь приказывают выйти? Куда же против силы?
В этот миг резко скрипнула койка. Надеждин, не устояв на ногах, навзничь рухнул в припадке. Чабуев подскочил, обхватил контуженного, не дал тому удариться в судорогах головой об стену. Старец Савватий торопливо, в страхе крестился и бормотал молитву — едва ли он хорошенько уразумел речь начальника. Шаров опомнился и стал помогать чувашу уложить Михея Надеждина. Припадочный уже бился на койке. На помощь ему поспешила и сиделка. К двери никто не двинулся.
— Видали притворщиков? — начальник мотнул головой, показывая свите строптивых больных. — Значит, выйти никто не желает? Вы правы, подъесаул: тут свили себе гнездо большевистские агенты. Осудим военно-полевым как дезертиров и лазутчиков врага. Окно забить досками. Дверь на запор! При попытке к бегству — расстрел на месте!
В каюту втолкнули троих новых арестованных. Снаружи на дверь навесили солидный замок, окно заколотили толстыми досками — заготовками для пароходных плиц. Выставили часовых на палубе, под окном, и в коридоре, у двери. Но во всей этой сумятице Антонина не потеряла духа, стала распоряжаться. Двоим новым больным с кровоподтеками от побоев она велела лечь на койку Губанова, а третьего положила вместе с Шаровым. Запретила пить из бачка без позволения — воды могут больше не дать.
Наступила ночь. «Минин», дробно молотя воду плицами, шел вверх мимо темных берегов. Горели сигнальные огни, звучали приглушенные разговоры, команды. Кого-то куда-то назначали, распределяли оружие.
…Так подошел пароход «Минин» на рассвете 6 июля к пригородам Ярославля, миновал зеленую пойму реки Которосли, знаменитую Стрелку с Демидовским лицеем и собором и без гудка причалил к Самолетскому дебаркадеру, под самым Флотским спуском.
Арестованные с трудом улавливали обрывки фраз за стенками своей тюрьмы. Но стало ясно, что пароход встречен на пристани местными белогвардейцами. Голос начальника «госпиталя» выделялся среди остальных. По обыкновению он и здесь с кем-то заспорил, доказывая, что его пароходу еще в Казани было приказано прибыть к восьмому июля в Рыбинск.
Вдруг раздраженный, начальственного оттенка бас:
— Поймите же наконец, полковник, пока вы находились в пути, ситуация изменилась. В Рыбинске нашими силами командует капитан Смирнов, а для руководства там Савинков. Вы не поспеете, срок везде перенесен с восьмого на шестое, на двое суток раньше. Выгружайтесь! Это приказ Перхурова.
— Где он сам?
— Уже у Всполья, перед артиллерийскими складами. Приказано сосредоточиться на Леонтьевском кладбище с ночи.
— Простите… но с кем имею честь?
— Генерал Карпов, с вашего позволения.
— Очень рад, ваше превосходительство!.. Господин подъесаул, скомандуйте высадку!
— Позволю себе доложить вашему превосходительству, — прозвучал голос Губанова, — на борту есть арестованные агенты красных. Полагал бы разумным… без промедления…
Чей-то петушиный дискант подсказал:
— Военно-полевым судом…
Бас рассыпался смешком:
— Помилуйте, каким там судом… До того ли. Просто, не поднимая пока лишнего шума… Спешите с высадкой, господа, пока все спокойно! Ого! Ну, благослови господи!
Откуда-то донесло выстрел, другой, третий. Застучал пулемет. Где-то пронзительно вскрикнула женщина… В предрассветный час 6 июля 1918 года в Ярославле начался белый мятеж.
— Сестрица! — шепотом позвал один из новых больных. — Что здесь за народ в арестантской? Коммунисты есть?
Во тьме Антонина перекрестилась. Слово показалось ей таким же страшным, как «безбожник».
Где-то ухнула пушка. В отдалении грянул разрыв.
— Граната, — сказал Чабуев. — Дивизионное, трехдюймовое. — Он был артиллеристом из огневого взвода.
Неподалеку ударил пулемет тремя короткими очередями.
— По кирпичной стене и по булыжнику, похоже, хлещет. Из броневиков, должно быть, — шепотом проговорил Надеждин. — Сам-то ты кто? Коммунист?
— Кандидат еще. Зовут Иван Бугров. Костромич. В Юрьевце был, у тещи, угодил вот, на беду, сюда. Главное, брать меня не хотели, вижу, военфельдшер-то вроде из бывших, я и вверни ему тихонько «ваше благородие». Мигом принял. Вот она куда заводит, угодливость-то, чуешь?
— А с тобой кто, остальные двое?
— Эти из пароходной команды. Как смекнули, что это за госпиталь, задумали сбежать. Офицеры изловили.
Часовой в коридоре услышал голос Бугрова. Грянул винтовочный выстрел.
— Смерти захотели, зашевелились? Получай, сволота красная!
Пуля пробила стенку каюты, прошла на палец от головы Антонины, оставила аккуратную дырочку в стенке. Через эту ровную дырочку ворвался розовый утренний луч. Второй часовой тоже щелкнул затвором, но с мостика прозвучало повелительно:
— Отставить стрельбу на борту! Чего попусту палить, когда город уже наш. Броневики по улицам за красными гоняются.
Перестрелка отдалялась, откатывалась к окраинам. Стреляли и на другом, левом берегу. Антонина помнила, что там находится поселок Тверицы. Рядом железнодорожная станция Урочь. Оттуда слышались гудки паровозов, винтовочные выстрелы и пулеметные очереди.
В каюте стали видны все предметы — золотые лучи тянулись из каждой щели. Сделалось душно, время шло к полудню.
Голос капитана, что утром велел прекратить стрельбу на борту, провозгласил с мостика:
— Внимание, часовые! Пленных к берегу ведут, сюда, под откос, Приготовиться! Сейчас, верно, и за нашими придут.
— Эх, сестрица, — с сожалением проговорил костромич Бугров. — Даже ножки от кровати оторвать не успел, все ж накостылял бы напоследок какому-нибудь благородию… Ну, ребята, чтобы под «Интернационал» у стенки, слышь? Недолго им царствовать, а нас народ не забудет, помянет…
Дверь отлетела в сторону. Крик из коридора: «Выходи!»
Шаров поднялся и шагнул было к выходу, но Бугров спокойно остановил его:
— Постой, постой, не больно спеши! Негоже больных на произвол бросать, парень! Их тут моментом штыками к койкам… Бери лежачих, клади на одеяла, берись за концы. Пошли, ребята, и… без паники!
Так, таща всемером Савватия и Овчинникова, арестанты по трапу сошли на берег. Им помогали ударами револьверов и прикладов. По береговой гальке повели к паромной переправе. С парома перед узниками открывалась панорама Ярославля. Выходя к Волге руслами стародавних оврагов, превращенных в плавные спуски, улицы Ярославля как бы ныряли под каменные арки мостов, протянутых вдоль набережных выше береговых откосов.
Линию этих верхних набережных оттеняла липовая аллея, уходившая вдаль сколько глаз хватал. Торжественно белело на Стрелке здание Демидовского юридического лицея рядом с мощным пятиглавием кафедрального собора. Из густой парковой зелени уютно выглядывали шатры колоколен и главы знаменитых церквей. Вдоль набережной красовались фасады особняков с балконами, резными перилами, итальянскими окнами…
Но шла здесь сейчас кровопролитная, беспощадная война.
За поймой Которосли, слева, отстреливались красные дружины, отступившие к Коровникам. Бой шел за городской мост, прозванный Американским.
Справа, где четко рисовались в небе огромные дуги металлических ферм железнодорожного моста через Волгу, бой кипел с особым ожесточением. Запах пороха и гари достигал парома с узниками.
Кое-где с балконов свисали прежние флаги, бело-сине-красные. Антонина приметила каких-то людей на колокольне затейливой церкви Благовещения с фигурными куполами-«чернильницами». Люди наклонялись к чему-то приземистому, осевшему на задние лапы. Одна из фигурок приставила к глазам бинокль и вытянула руку. Тотчас кургузый зверь у ног фигурки затарахтел, забился и снова смолк. Это действовала пулеметная точка.
Паром с узниками приближался к дровяной барже, поставленной на якорях посреди Волги, против Арсенальной башни. Перевозчики еще не успели подвести паром к барже, как над головами узников с воем прошел пушечный снаряд. Антонина, державшая угол одеяла с неподвижным Сашей Овчинниковым, невольно пригнулась, чуть не выронила ноши. А ее напарник, костромич Бугров, державший одеяло за другой конец, говорил ободряюще:
— Не бойсь, сестричка! Если слышно, как летит, — значит, мимо! Который сюда, того услышать не успеешь.
Пока паром неуклюже маневрировал у баржи, еще один снаряд почти накрыл суденышко, рядом поднялся шумный фонтан, что-то ухнуло глухо, конвойные заругались… Как только паром стукнулся о дерево баржи, охрана — кто прикладом, кто сапогом, кто кулаком — погнала пленников на борт через один из прямоугольных проемов, зачем-то устроенных в борту этого судна.
Паром оказался много ниже баржи, и даже с пароходного трапа трудно было взобраться к проему. Удар прикладом пришелся Антонине между лопатками, она споткнулась и упала лицом вниз на палубу баржи. Бугров же успел один подхватить тяжелого Сашку за талию и подать наверх. Следом таким же порядком забросили вверх старца Савватия. С узкого палубного настила узников согнали вниз, на грязное, залитое водой дно плавучей тюрьмы. Баржа была загружена березовыми дровами на треть или четверть. Среди поленьев и стали располагаться пленники.
Конвойные тотчас отплыли восвояси. Охраны оставлять не требовалось, потому что у Арсенала установили пулемет Расположился за ним опытнейший стрелок, в прошлом подъесаул, хромой пациент Антонины Иван Губанов. Его отлично смазанный, сегодня добытый с бою «максим» надежно обеспечивал охрану баржи с заложниками…
Над темно-синими хвойными лесами дальнего северного Подмосковья полосою прошел веселый грозовой ливень.
У летчиков Военного учебно-опытного авиаотряда шли к концу занятия по тактике. Слушатели все чаще отрывались от учебных карт и поглядывали то на полотняный, потемневший от сырости потолок палатки, то на часовые стрелки. Как известно всем слушателям всех учебных занятий в мире, эти стрелки имеют удивительное свойство — застывать на месте минут за десять до конца последнего урока!
Именно в эти мучительные минуты пилоты первой эскадрильи уловили шум штабной «индианы» — кроваво-красного мотоциклета, на котором разъезжал адъютант командира.
С пулеметным треском мотоциклет промчался от зеленого летного поля к палатке, поднял из свежих голубых лужиц два буруна брызг и затормозил перед пологом. Водитель приподнялся в седле, удерживая машину промеж длинных ног, обутых в высокие, зашнурованные от подъема до колена коричневые летные сапоги. Он сдвинул на лоб большие очки-консервы в кожаной оправе и скомандовал дневальному:
— Комэска-один, Петрова, на выход! Срочно!
Петров протянул было руку за штабным пакетом, но адъютант выразительно указал на багажник с засаленной подушечкой.
Водить мотоциклет Петров любил, но притуляться по-женски за спиной водителя терпеть не мог. За адским треском невозможно было говорить. По торопливости адъютанта комэск догадывался, что в штабе ждут его нерадостные новости.
В бревенчатом домике штаба к собравшимся командирам вышел комиссар отряда. Украдкой он взглянул на часы — проверил, сколько времени понадобилось, чтобы собрать весь летный комсостав. Адъютант повесил на школьной доске карту-десятиверстку.
— Обстановка осложнилась, товарищи красные летчики, — начал комиссар. — Здешний глубокий тыл перестает быть тылом. Нашему учебно-опытному отряду предстоит новая, чисто боевая задача… Выделим группу… Начальник штаба, читайте приказ Высшего военного совета республики.
В приказе говорилось, что в нескольких городах Верхнего Поволжья вспыхнули контрреволюционные мятежи.
Слушатели молча глядели на высокого плечистого комиссара. Он был чисто выбрит, подтянут, никогда не перебивал собеседников и не делал замечаний, пока говорили другие. В отряде знали, что еще до войны Сергей Капитонович Шанин выполнял партийные задания, пользуясь командировками во Францию и Италию. Перед началом мировой войны находился в ярославской тюрьме, потерял связь с женой и дочерью, ждет отпуска, чтобы продолжить розыски семьи. Говорили, что он отказался от крупного поста в Петрограде, чтобы не порывать с летным делом и не отвыкать от штурвала. Несмотря на проседь, глядел комиссар еще довольно молодо.
— Насчет общей обстановки много толковать не стану, — сказал он после того, как приказ был оглашен. — Сами знаете: в Мурманске англо-французы ждут подкрепления и пытаются продвинуться на Архангельск, Вологду, Котлас. На Дальнем Востоке японцы высадились недавно. На Украине и на Западе немцы. На Кавказе белые националисты. На Дону генералы Краснов и Мамонтов. На Средней Волге чехословаки, глядя на которых в Сибири и на Урале оживились претенденты на власть. Все они разных оттенков, но преимущественно одной масти — белой.
Покамест лишь у нас, под Москвой, и на Верхней Волге было тихо. Вот господа генералы и решили перекинуть с севера, от интервентов англо-французских, стратегический мостик через Верхнюю Волгу на Среднюю, к чехословакам, то есть связать в один фронт англо-французов и чехословацкий легион К этому приурочен и мятеж левых эсеров в Москве. Теперь вспыхнуло дело в Ярославле. Словом, наша Москва должна свалиться в руки генералов Антанты, как спелая груша…
Комиссар помолчал, обводя взглядом командиров. И хотя он лишь вкратце повторил то, что было нанесено на карту, слушатели потупились: уж очень невеселая складывалась картина! Ведь теперь, внутри сплошного кольца фронтов, появился новый синий флажок: Ярославль!
— Однако, товарищи, поднятые в нашем тылу мятежи не дали противнику желаемых результатов. Показательно, что нигде рабочие и крестьяне не поддержали восставших. В Рыбинске, Костроме, Муроме, Кинешме события не приняли широких масштабов, и в Москве левоэсеровский мятеж угасает. Только в Ярославле контрреволюционерам удалось хорошо подготовить удар, захватить массу оружия, казнить советских руководителей. В городе идут аресты, пытки, убийства наших людей. Заправляют там кадеты, эсеры, меньшевики.
Снова возникла пауза — совсем близко от окон штаба механики отряда завели мотор, пробуя его на малых оборотах. Комиссар закрыл оконную створку и вернулся к карте.
— Товарищи красные летчики! Недаром в старину ярославцы говаривали: Ярославль-городок — Москвы уголок! Эта формула ко многому обязывает. Будем драться за этот уголок Москвы. Пошлем в бой сводную эскадрилью.
Летчики переглянулись. Кто назначен? Кому лететь? Стояла полная тишина, умолк даже мотор за окном.
— Командование сводной эскадрильей доверено мне, — закончил комиссар. — Пойду на «сопвиче» с летнабом Ильиным. Пилотировать «фарман-тридцатку» будет комэск-один Петров, наблюдателем и фотограмметристом слетает с ним замкомэска-два Крылов ввиду особой важности задания. Для связи прибавим еще «Ньюпор-24», пилот Шатунов. Итак, к 18 часам перегнать машины в расположение первой эскадрильи для проверки готовности к вылету. Предварительно получить на складе динамитные бомбы по шести пудов на машину. Действуйте, товарищи!
На следующий вечер в штабе авиаотряда пилоты и летнабы сводной эскадрильи рассматривали при свете керосиновой лампы влажные отпечатки фотографий, снятых с воздуха в районе Ярославля. Летчики сфотографировали город с небольшой высоты ручными камерами. На снимках отчетливо рисовались линии окопов вдоль волжской набережной, огневые точки на подступах к мосту через Волгу и сильные укрепления противника близ станций Филино и Урочь в Заволжье.
В центральной части города чернели на снимках зияющие провалы в жилых кварталах. Улицы с деревянной застройкой выгорели почти наполовину. Дым пожаров скрадывал многое на снимках. Но было установлено, что колокольни служат противнику пулеметными гнездами. Насчитали до 400 пулеметных точек, несколько артиллерийских огневых позиций. Здания духовной семинарии, Вахрамеевской мельницы и в особенности бастионы древнего Спасского монастыря служили противнику крепостями.
Взявши лупу, можно было разглядеть на улицах фигурки в шляпах — это выползли из нор «бывшие». Видны были извозчики. два-три легковых автомобиля, взвод самокатчиков и до эскадрона конницы. Два бронеавтомобиля замечены были около церковного строения; по справочнику установили, что название церкви — Никола Мокрый.
Батарея дивизионных орудий стояла на огневых позициях у Демидовского лицея. Небольшое скопление народа наблюдалось на Некрасовском бульваре около какой-то повозки с плакатом над нею. Лишь позднее перебежчики помогли расшифровать эту часть снимка: оказалось, новые городские власти возили по улицам для устрашения и вразумления граждан тело расстрелянного военного комиссара Семена Нахимсона, брошенное на возок.
На рябоватом просторе Волги было почти пусто. Действовала переправа буксирный пароходик волок плоскодонный паром в заволжский район Тверицы. Какой-то остроносый пароход притулился у Самолетской пристани. И еще одно судно сиротливо чернело на стрежне, против башни Арсенала, между паромной переправой и стрелкой Которосли.
Это была забытая баржа-гусяна, походившая сверху на глубокую лохань. На дне ее валялись дрова, спали вповалку какие-то люди и чуть отсвечивала вода. На снимках баржа вышла плохо — ее заволокло дымом пожаров, полыхавших на обоих берегах Волги.
Рассматривая фотоснимки реки в районе боев, командир сводной эскадрильи Сергей Капитонович Шанин особого внимания на эту баржу не обратил…