Ю. Даниэль. Письмо из лагеря
ПОЭЗИЯ
«Я не хочу…»
«Запахи детства…»
«С моим житьем…»
К началу грозы
Папоротник I
Папоротник II
Предчувствие погрома
Монолог Христа
Игарка I, II
«Меня пугает власть моя…»
«Бывает, что вещи меня ненавидят…»
Вариации на тему Золушки
После кино
«Я буду делать всё как все…»
Одержимые
Московский день
Новогоднее
Неровен час
Дождливый рассвет
«Зачем весна…»
Вступление в зиму
Февраль
Попытка отчаяния
Дан приказ…
«Мы легко принимаем на веру…»
Поэты военных лет…
«Суд современников…»
Смятение в Донецке
Август
Моя душа желала мира…
Городской ноктюрн
Сиротское
«Часы нанизывать…»
Суета
Так и верчусь…
Гаданье
Апрельское пророчество
Прощание с Россией
Дачное воскресенье
Високосный год
Ломбардная баллада
Санкт-Петербург
Ах, только бы…
«Горькое поле прощаний…»
Симметричное стихотворение
«Природа сама сочиняет стихи…»
Март
В чаще
Осень
Метель
Снег
Харьков I, II
«Мой дед был слепым…»
Необходимость
«Неделю, как сотню…»
Дорожные знаки
Бабий стих
Небо ХХ века
Аэродром
Ложь
Вечная мерзлота
Покорение тайги
Первый снег
Осенняя симфония
Бессонница
Маме
I. Благодарное
II. Предчувствие
III. Прощальное
«Мудрая стерва природа…»
«Я тридцать лет…»
«Не слишком ли…»
«Судьба моя…»
Взрослое стихотворение
Садовое кольцо
«Чтоб спастись…»
Прибежище
Юбилей в Доме литераторов
ПЕРЕВОДЫ
Оскар Уайльд
Баллада Рэдингской тюрьмы
Эдгар По
Ворон
Улялум
Джон Апдайк
Танцы твердых тел
Эфау Теодора Сазерленд
Спасенная
Ален Милн
Дела королевские
Король Джон и Дед Мороз
Покинутые
Королевская считалка
Про одного моряка
Рыцарь, чьи доспехи не скрипят
Черная курица
Король, канцлер и нищий
Франтишек Грубек
Сказка о репке
Зверята и разбойники
Золотое золото
Ванда Хотомска
Стихи о печальных зонтиках
Бюро пропаж
Нина Воронель
ПАПОРОТНИК
Стихи и переводы
…Теперь несколько слов о стихах Нины Воронель. Я перед нею виноват: уже не первый раз посылает она мне стихи и переводы, а я все никак не соберусь высказаться о них. Впрочем, моя медлительность заслуживает снисхождения — трудно говорить о творчестве близких друзей.
Так вот, с переводами произошел, по-моему, обычный для читателей и критиков столбняк: зачарованные блистательным и очень популярным переводом «Баллады Рэдингской тюрьмы», они трактуют Нину как «переводчицу Уайльда» — «ну, знаете, та, которая так здорово перевела «Балладу»…» А между тем большинство переводов Нины Воронель ничуть не слабей по мастерству, по точности, по любовному отношению к фонетической стороне стиха. Взять хотя бы ее перевод «Ворона» Э. По или блюзы американских негров. Мне даже кажется, что там, где она отрешается от преклонения перед колокольным звоном великих имен По и Уайльда и позволяет себе отойти от буквы подлинника, там ее стих звучит раскованней, живей, звонче. Это — о переводах; а собственные ее стихи — область особая, они заслуживают отдельного разговора. Всякие неопубликованные произведения обладают некоей притягательной силой: мы привыкли, что скорбный вздох поэта: «Меня не печатают!» — служит визитной карточкой стихов: не печатают — стало быть, в них есть нечто, вызывающее гнев или раздражение начальства, нечто, враждебное цензуре. Сколько на нашей памяти вздулось и лопнуло мыльных пузырей! Просто читатели спохватывались! «Братцы! Да ведь написано-то плохо!» К счастью, Нинины стихи не из таких, хотя им и закрывают дорогу в печать.
Меня всегда поражала и радовала Нинина пристальность, ее внимание к тому, что составляет основу и форму вещного мира; поистине ее благословил «великий бог деталей», если употребить выражение Пастернака. А без этого, без напряженного и точного называния всего сущного в нас и вокруг нас, — по-моему, нет поэзии, а есть лишь декламация (или декларация, если угодно). Для меня, человека сугубо городского, непостижимое явление — ее стихи о лесе, о поле, о снеге, о земле, о том, что для многих — и для меня в том числе — лишь предлог поговорить о своих переживаниях и настроениях. Мы, как правило, думаем и пишем аналогиями, в ее же стихах о природе нет сравнений и сопоставлений по верхнему поверхностному сходству, а есть напоминание о единстве, о включенности всех и всего в одно великолепное и трагическое движение жизни. Разумеется, желающие могут извлечь из этих ее стихов антропологические идеи, могут вычленить мотивы общественные и политические — только стоит ли этим заниматься? Есть ведь у нее стихи, прямо и недвусмысленно говорящие о гражданской позиции, — горькие, страшные, созданные, кажется, не единоличной волей поэта, а как бы под диктовку десятков и сотен тысяч людей, — такие, как «Я виновата в пожаре Игарки». Кстати, я помнил их наизусть и читал, читал моим товарищам с неизменным успехом. Мы здесь, в лагере, находимся в привилегированном положении: не боимся вслух говорить, то, что думаем. Ибо как сказано у Нины Воронель:
«Отданный врагу и преданный друзьями, он больше не боялся ни черта». Это относится ко многим из нас. Поэтому мы строго и высокомерно судим тех, кто говорит в условиях так называемой свободы. Так вот, по этим нашим жестким критериям стихи Нины Воронель идут «по первому разряду».
Определенность гражданской и эстетической позиции — для поэзии, как мне кажется, условие непременное. У Нины Воронель эта позиция произросла изнутри, из самых стихов, «из живота», как следствие того, что она — поэт, а так называемые «прогрессивные» добывают позицию из окружающего мира, от ветров, веяний, от чужих настроений — почва, на которой они воздвигают свои конструкции останется «той же трудной вечной мерзлотой».
…Есть еще одна область, в которую Нина Воронель вхожа, — еврейство. Как это удивительно, что она в состоянии сознать себя еврейкой. Почтительно удивляюсь этому. Сохраняя дарованное нам местом рождения неисчислимое богатство русской культуры, дыша нашим воздухом — русской речью, в то же время причаститься тысячелетиям живучей и плодоносящей нации, — это, я думаю, редкостное везение, выпадающее на долю художникам определенного типа. Сейчас самый яркий пример из них — Шагал, в прошлом веке — Гейне… По-моему, Нина Воронель «набирает высоту». Сейчас она еще во многом «крапива, не осознавшая себя», но наше великое и подлое время работает на нее…
Может быть, не закрыты для нее и другие жанры — помнится, были у нее интересные драматургические опыты. Они тоже, я думаю, заслуживают внимания.
Отрывок из письма, написанного в лагере.
Мордовия, Потьма, поселок Озерный.
Юлий Даниэль
1969 г.
Я не хочу опять вернуться в детство
Не потому, что в тучах грозовых
Вершилось историческое действо
В тридцатых, а потом — в сороковых.
Я не хочу опять вернуться в юность
Не потому, что в пятьдесят втором
История испуганно запнулась
О грубо приготовленный погром,
Не потому, что свет шестидесятых
Мне чем-нибудь дороже и милей,
Не потому, что мой земной достаток
Надежно привязал меня к земле.
Я просто не желаю возвращаться
К тому, что не забыто навсегда:
К мучительному ожиданью счастья,
К тревожному неверию в себя,
К разладу между смехом и слезами
И к вечерам, заполненным тоской,
И к первому моменту осознанья
Великой разобщенности людской.
И я боюсь, что той, одной из тыщи,
Дороги не увидит мой двойник,
Что он по возвращеньи не отыщет
Ни бед моих, ни радостей моих.
Запахи детства еще не забыты:
Лагерем пахнет в дождливом лесу,
Мокрой подушкою пахнут обиды,
Пахнет детсадом картофельный суп.
Горести детства еще не забыты:
Книжки стремятся к плохому концу,
Щиплется йод на коленках разбитых,
Злые веснушки торчат на носу.
Промахи детства еще не забыты:
Сладкие промахи первой любви,
Горькие промахи самозащиты,
Трудные счеты с другими людьми.
Бродит под окнами близкая старость,
Чертит морщинки смелей и смелей,
Но неотступное детство осталось,
Как часовой, возле двери моей.
Люди привыкли считать меня взрослой,
А для меня, как в забытой игре,
Так же звучат напряженной угрозой
Крики мальчишек в соседнем дворе.
Так же страшусь я их звонкой погони,
Так же поспешен мой след на снегу, —
Будто сквозь все эти долгие годы
С легким портфелем я в школу бегу…
С моим житьем, поспешным и тряпичным,
С моим бытьем, похожим на других,
Не вяжется стихов моих трагичность
И подлинность пророческая их.
Ни мелкости земных моих истоков,
Ни вздорности житейских пустяков
Отнюдь не соответствует жестокость
И ярость мной написанных стихов.
И нет во мне пророческого дара,
И нет во мне священного огня,
И все-таки я знаю, что недаром
Стихи мои исходят от меня.
Мне нечего стыдиться и гордиться,
Хоть все мои приметы налицо:
Я — Зеркало, в которое глядится
Всеведущего времени лицо!
И вопреки моим задачам скромным,
Все явственней с годами становясь,
В стихах рыдают отзвуки погромов,
С историей налаживая связь.
Хотела бы знать я, к чему этот шум,
О чем это капли по лужам судачат?
Хотела бы знать я, на кой это шут
Большой разговор не ко времени начат?
Ведь ясно, что серые листья ветлы
Не станут вникать в этот шепот крамольный,
Ведь ясно, что молнии слишком светлы,
И слишком черна темнота после молний.
Ведь ясно, что ветер вмешается в спор,
Что ветер неистов и безрассуден,
А эта гроза — не игра и не спорт,
И с ветром никто нас потом не рассудит.
Ведь ясно, что тучи куда-то спешат,
Деревья кивают и нашим, и вашим…
Ах, лучше отложим решительный шаг:
Детали обсудим и сроки увяжем!
Ведь ясно, что небо раскрылось до дна:
Все слишком стремительно, слишком внезапно…
Нет, с этой грозой я не справлюсь одна,
Давай ее лучше отложим до завтра!
Формальной логики законы
Неприменимы в октябре:
В преддверье смерти незаконны
Все построенья о добре.
По золоту листов последних
Рисует осень серебром,
А предприимчивый наследник
Уже приходит за добром.
И незаметно, неустанно
Ноябрь готовится к зиме:
Он прячет реки в ледоставы,
Он прячет семена в земле.
Пока декабрь одержимый
Готовит ветры для войны,
Он папоротника пружины
В земле заводит до весны.
И, полные стремлений мирных
Служить началом для начал,
Они лежат в земле, как мины,
И снег взрыхляют по ночам.
И ждут назначенного часа
В кустах ольхи и бузины,
Чтобы взорваться и начаться,
И продолжаться до зимы!
Юлику Даниэлю
К семи чудесам прейскуранта
Непросто добавить восьмое:
Зарытые в землю таланты
Не прорастут и весною.
О рыцарь гордыни ранимой!
Не бойся нескромного взгляда:
Земля охраняет ревниво
Священную тайну вклада.
Земля не допустит огласки.
Лишь в ночь на Ивана Купала
Она согрешит без оглядки,
Ошибку твою искупая:
Державно нарушит законы
Опушек, тропинок и просек
И в папоротник зеленый
Цветок огнелистый подбросит.
И ночь торжеством озарится,
Чтоб яростно тлеть до восхода
Над кладом, пугливо зарытым
Без всякой надежды на всходы.
Когда я напрасно считаю до ста,
И бред мой теряет границы,
Когда я скольжу по поверхности сна,
И мир начинает двоиться,
Я вижу, как прет по Арбату погром,
Угаром сердца исковеркав,
И я проверяю друзей не добром,
А грубой и горькой проверкой.
Я в страхе толкаю тяжелую дверь
И слушаю гомон погони,
Я жму на звонок, — не минута, не две,
А жизнь пролетает в агонии.
Но вот из-за двери спешат голоса,
Мелькают знакомые лица…
Я вижу, как страх, округляя глаза,
На бледных губах шевелится,
Тогда я спешу повернуться спиной
И выскочить вон из подъезда…
Такого еще не случалось со мной
И будет ли так — неизвестно.
И сон этот странный — как будто не мой,
И день выползает из мрака,
На лицах друзей оставляя клеймо
Того, нереального, страха.
Вы были правы, — если верить силе, —
Когда меня распяли на три дня…
Хоть суждено мне жизнь прожить в России.
Россия не похожа на меня.
Когда меня наутро воскресили,
Вы мне на раны пролили елей…
Хоть суждено мне жизнь прожить в России,
Благодаренье Богу, я — еврей,
Вы сочинили истины простые,
Чтоб все грехи перемолоть в муку…
Хоть суждено мне жизнь прожить в России,
Я все равно простить вас не могу.
Вы мне не раз за казнь мою грозили
И наново казнили много раз…
Хоть суждено мне жизнь прожить в России,
Я все равно не отрекусь от вас.
Я и не жду, чтоб вы меня простили
За все, что вы мне сделали со зла…
Хоть суждено мне жизнь прожить в России,
Она навеки в сердце мне вросла.
Город Игарка, почти что Егорка:
Тридцать домишек сбегают с пригорка.
Тридцать домишек, — и вот вам Игарка:
Нет ни кино, ни бассейна, ни парка.
Город Игарка, в грядущее веха,
Гордое чудо двадцатого века.
Гулкий, как новый кленовый бочонок,
Город сезонников и заключенных, —
Вечные льдины в подземной копилке,
А надо льдами в полметра опилки.
Только у мола, у пристани голой
Замерли атомные ледоколы,
Да корабли иноземных флотилий
Молча у пристани голой застыли.
Шепчет им сонно волна Енисея,
Сколь удивительна матерь Расея.
Я виновата в пожаре Игарки,
Хоть не бросала окурка в опилки,
Спичек не жгла в деревянной хибарке
И не курила на лесопилке.
Бревна при мне под навесом лежали,
Пламя не кралось по ним воровато,
И все-таки я виновата в пожаре,
Не делом, а помыслом виновата.
Мысленно я пробиралась во мраке,
Чутко послушная злому прозренью,
И поджигала кривые бараки,
И выжигала проклятую землю.
Таяли льды, и корежило пламя
Кости погибших и погребенных,
Пламя ворочалось на пилораме
И выстригало дома под гребенку.
Пламя гуляло по гулким настилам
И деловито по доскам плясало,
А я не гасила его, не гасила,
И ничего из огня не спасала.
Я никого не брала на поруки,
И, окончательно пепел рассея,
Я омывала горячие руки
В зеленоватой воде Енисея.
Меня пугает власть моя над миром,
Над разными людьми и над вещами, —
Не я, конечно, шар земной вращаю
И управляю войнами и миром, —
Но есть во мне таинственная сила,
Исполненная прихотей и каверз:
Чтоб на паркетах люди спотыкались,
Чтоб на шоссе машины заносило,
Чтоб кувыркаясь вспыхивали ИЛы,
Чтоб верные мужья с пути сбивались,
Чтоб мысли непотребные сбывались, —
И я остерегаюсь этой силы.
Но будет день, я знаю: будет день,
Когда свободу я себе позволю,
Тогда я духа выпущу на волю
И овладею судьбами людей.
И в этот день прервется связь времен
И сдвинутся понятия и числа…
Я так боюсь, что этот день случится!
Я так боюсь, что не случится он!
Бывает, что вещи меня ненавидят
И радостно мстят за любую провинность:
Углы нападают и ранят навылет,
Обои внезапно теряют невинность,
Клопы неизвестно откуда берутся,
Строптиво из рук вырываются блюдца
И бьются.
Но в самый разгар материального бунта,
Когда уже все, что возможно, разбито,
Когда ничего не укрылось как будто
От яростной мести восставшего быта,
Тогда надо мной разверзается небо
И прямо ко мне обращаются боги,
Минуя шеренги посредников бойких,
Стоящих теперь изумленно и немо.
И я постигаю глубинные связи,
Природу вещей и судьбу поколений,
И строфы встают, как бетонные сваи,
И море житейское им по колени.
Полы я мыла и белье стирала,
И чистила кастрюли без конца,
Но туфельки хрустальной не теряла
На лестнице волшебного дворца.
И юному наследнику в угоду
Четыре ночи и четыре дня
Не мчались по дорогам скороходы,
Чтоб непременно отыскать меня.
Наверно, фея нашего района
Нашла для сказки лучшую мишень,
И бой часов по правилам приема
Коней моих не превращал в мышей.
Часы, вы понапрасну полночь бьете:
Вам не прибрать коней моих к рукам,
И принц мой слишком занят на работе,
Чтоб придавать значенье пустякам.
Под звуки пасторального хорала
Я с ним не танцевала на балу.
Полы я мыла и белье стирала,
Но не попала к фее в кабалу!
Стреляют стулья, в зале свет зажжен
И, как положено, в конце картины
Сплоченные ряды мужей и жен
Расходятся в уютные квартиры.
Ах, удержать бы мир обетованный,
Не возвращаться в наболевший быт!
Еще: «Ты помнишь, как она из ванны?»
Уже: «В аптеку завтра не забыть!»
Пригнуться, — чтоб не сразу навалилось,
Чтобы продлить смещение времен!
Еще: «А он-то с ходу: ваша милость!»
Уже: «Ботинки отнеси в ремонт».
Экран еще хранит следы ковбоев,
А зал уже в заботы погружен,
И тягостно бредут под их конвоем
Сплоченные ряды мужей и жен.
А в небе некто, мудрый и высокий,
Зажег советы для лихих годин:
«Храните ваши деньги», «Пейте соки…»
«Звоните о пожаре «ноль-один».
Я буду делать всё, как все:
Я буду деньги класть в копилку,
Я буду шубу шить к весне
И строки ладить под копирку.
Я буду делать всё, как надо:
Рожать детей, стирать белье, —
И, может, получу награду
За отречение свое.
За то, что я полы мету,
За то, что тру корицу в ступке,
Мои «желаю» и «могу»
Пойдут друг другу на уступки.
Мне будет дан условный знак,
Что не свихнется жизнь внезапно,
И буду я сегодня знать,
Что стану делать послезавтра.
Не захочу чужих мужей
И не сгорю в огне недобром…
И будет мир в моей душе,
И будет дом мой просто домом.
Нам кажется, что мы еще успеем
Любить любимых и платить долги:
Вот стены возведем, поля засеем
И выбелим известкой потолки.
Нам кажется: сейчас мы зубы стиснем
И для работы время сбережем,
А завтра матерям напишем письма,
Детей поймем и приласкаем жен.
Но никогда не завершить тяжелый,
Неблагодарный и высокий труд…
За это время постареют жены,
Отвыкнут дети, матери умрут.
Рассвет был проветрен и солнцем продраен,
И каждый троллейбус был чист на просвет,
Тянулись трамваи с рабочих окраин
И раем казался пустынный проспект.
Потом по какому-то тайному знаку
Его затопили потоки людей,
И разом был вывернут рай наизнанку,
И кончилось утро, и начался день.
Открылись ларьки с пирожками и сдобой,
Осенние листья шагами смело,
Толпа на углу штурмовала автобус
И пенилась в черной воронке метро.
Бурлила толпа в телефон-автоматах,
В кафе-автоматах и просто в кафе;
Авто развозили юнцов фатоватых
И старцев, созревших для аутодафе.
Пока в темноте не затеплились фары,
Пока фонари не зажглись в темноте,
Москва клокотала в своей предынфарктной,
Почти нестерпимой дневной суете.
Москва надрывалась в делах неотложных,
В бегах неизбежных и спешных долгах,
Под грузом сосисок и фруктов мороженых,
Конфет, сигарет и газет на лотках.
И не было жизни без этой напрасной,
Прекрасной погони за завтрашним днем,
И лес был не лесом, не праздником праздник,
Не отдыхом отдых, огонь — не огнем.
Опять несут подарки детворе,
Опять плащом ложится снег на плечи…
Был трудный год окончен в декабре
И новый начался,
ничуть не легче.
А ведь казалось; будет поворот,
Мы все, что наспех сметано, распорем:
Но вот он, долгожданный Новый год,
Передо мной ложится минным полем.
Здесь каждый шаг мне предвещает взрыв,
И лишь однажды можно ошибиться,
И все равно: хоть причитать навзрыд,
Хоть молча головой о стенку биться,
И все равно: судьба свое возьмет,
С судьбою невозможно сторговаться…
Но, слава богу, жизнь полна забот, —
Она идет, и некуда деваться.
Ведь каждый в доме должен быть одет,
И ежедневно новые заплаты,
И ежедневно должен быть обед,
И чтоб хватило денег до зарплаты.
И, как неделя, пролетает год:
Февраль, июль, суббота, воскресенье…
Мне некогда заглядывать вперед,
И, может, в этом все мое спасенье.
Неровен час, отступятся заботы,
Неторопливо время потечет,
И жизнь, освободясь от позолоты,
Предъявит мне неоспоримый счет.
Неровен час, по щучьему веленью,
Войдет порядок в мой нелепый дом,
И я, с моим тщеславием и ленью,
Предстану перед собственным судом.
Неровен час, я просто догадаюсь,
Как выгляжу без лести и прикрас…
Что я отвечу? Чем я оправдаюсь?
Как обману себя на этот раз?
Застигнутый с ночью дождливым рассветом,
Испуганный сумрак уже не жилец…
Обманутый солнцем,
Ограбленный ветром,
Оплаканный небом
Качается лес.
В открытые двери ломится сегодня,
Вчерашний товар по дешевке берет,
Ползет из болота туман-греховодник
И лапает голые ноги берез.
И кажется мне, что уже не однажды
Дождливый рассвет я встречала в лесу, —
Вот так же топтала кустарник отважный
И ветки хлестали меня по лицу.
И кажется мне, что в тумане рассветном,
Наверно, не первую тысячу лет
Обманутый солнцем,
Ограбленный ветром,
Оплаканный небом
Качается лес.
Зачем весна приходит каждый год
Все с той же ложью,
С теми же речами?
Зачем,
лишая реки зимних льгот,
Калечит лед крикливыми ручьями?
Зачем она, великая царица,
Чернит и топчет мертвые снега?
Зачем так беззастенчиво глумится
Над трупом побежденного врага?
Зачем,
своим величием гордясь,
Так мстит зиме, поверженной и жалкой?
Зачем сосульки втаптывает в грязь
И сладко пахнет отогретой свалкой?
А может, жизнь даруя всей земле,
Она должна суетной быть и слабой (надо бы: быть сУетной)
Несправедливой к брошенной зиме,
Самовлюбленной и тщеславной бабой?
Не целомудренной,
не чистой,
не святой,
Не тихой очарованной поляной,
Не девочкой, взошедшей на престол,
А женщиной,
бесстыдной и желанной!
Был предан лес сегодня на заре, —
В него вступили снежные колонны,
И, голое пространство пробежав,
По насмерть перепуганной земле
Прошли передовые батальоны
И залегли на новых рубежах,
Но в мире не случилось ничего
И ни одна из дружеских держав
Не вздумала вступиться за него.
Был предан лес студеным декабрем
И с головою выдан был метели,
Но реки цепенели подо льдом
И за него вступиться не посмели;
И солнце не прорвало пелену
И не рванулось на подмогу с неба, —
И лес умолк в холодной власти снега
И задохнулся в ледяном плену.
Уже деревья сделались дровами,
И эта ночь была длинней, чем та,
Но, отданный врагу и преданный друзьями,
Он больше не боялся ни черта.
Он жил всю осень мыслью о зиме
Боялся ветра, инея и мрака…
Был предан лес сегодня на заре
И до весны освобожден от страха!
Ненавижу я сумерки ранние,
Когда стынет февральская глушь,
И края тротуаров изранены
О края леденеющих луж.
Когда первым вступлением к вечеру
Тень и свет переходят на «ты»,
Когда день, до краев обесцвеченный,
Отдается на суд темноты,
Когда нету ни веры, ни верности,
И слова тяжелее камней,
Когда первым вступлением к вечности
Одиночество входит ко мне.
Рыдают репродукторы и радостно орут,
Прядут свою продукцию до одури, до одури,
Закон вселенской подлости неотвратим и крут,
И яростен, как подписи на прокурорском ордере.
Закон со мною справится, на то он и закон:
Ведь я его избранница до одури, до одури,
Ведь я в моей ненужности, как в замке под замком,
В моей неразрешимости, как в рубежах на Одере,
Как в рубище, как в рубрике давно забытых дел,
Которым необдуманно меня на откуп отдали…
И нет нигде свободы, и покоя нет нигде,
И лают репродукторы до одури, до одури!
Втиснут век в свой цвет и запах,
Как в длину и ширину…
«Дан приказ: ему на запад,
Ей — в другую сторону».
Дан приказ, а им навек бы
Лоб ко лбу, щека к щеке,
Только кровь приметой века
Заскорузла на штыке.
Против ляхов и казаков
Надо ехать на войну,
Но зачем — ему на запад,
Ей — в другую сторону?
Ей бы вскинуться рыдая:
— Не отдам! Не пожила!
«Ты мне что-нибудь, родная,
На прощанье пожелай!»
Ей бы выть собакой верной,
Ей бы плыть за ним баржой…
«Если смерти — то мгновенной,
Если раны — небольшой!»
Что же ей осталось, бедной,
Просто для себя самой?
«Чтоб со скорою победой
Воротился ты домой!»
Ну, а если без победы, —
Так не примет? Не простит?
Лягут времени приметы
Камнем на его пути.
Умолкает голос крови
Там, где правит крови цвет:
Крови кроме, смерти кроме
Ничего для сердца нет!
Мы легко принимаем на веру
То, что лучше проверить самим…
Но не стоит гордиться не в меру
Сорок первым и тридцать седьмым.
И не стоит наш трепет убогий
Объяснять беспощадной судьбой
Или тем, что легли на дороге
Сорок первый и тридцать седьмой.
Или тем, что на харче казенном
Мы всю жизнь провели под судом,
И что нас заклеймили позором
В сорок первом и тридцать седьмом.
И не стоит, трезвоня в набаты,
Из предателей делать святых, —
Потому что мы все виноваты
В сорок первых и в тридцать седьмых.
Поэты тех, военных, лет
Навек отравлены войной:
Они похожи на калек,
Контуженных взрывной волной,
Они похожи на собак,
Заученно берущих след,
И не похожи на себя,
А лишь на отсвет этих лет.
Им не положено лица,
У них на всех судьба одна:
На их читателя с листа
Все тридцать лет глядит война.
Там рвутся мины между строк
И в щепу рушат блиндажи,
Там вера на короткий срок
И правота без тени лжи.
Там не услышать тишины,
Которой мирный мир богат, —
Они навек оглушены
Тяжелым ревом канонад.
Их искалечила война,
И нету в этом их вины,
Что вписаны их имена
В печальный список жертв войны!
Суд современников не значит ни черта
И суд потомков ни черта не значит,
Но где-то составляются счета
На уровне поставленной задачи,
И временем подведена черта,
Где можно получить со славы сдачу.
Ты подойдешь к окошечку кассира,
Распишешься в гроссбухе голубом,
И встанешь где-то возле Льва Кассиля
Веночек расправляя надо лбом.
Ты сохранишь спокойствие наружно,
И станешь в строй, гордыню истребя,
Хоть со стесненным сердцем обнаружишь
Толпу счастливцев впереди себя.
Но вдруг в испуге задрожишь коленкой,
Когда толпа расступится вокруг
И за ноги протащат Евтушенко,
И бросят в прорву через черный люк!
Глупая Эльза в день своей свадьбы спустилась в погреб за пивом и увидела там топор на стене. Она горько заплакала при мысли, что топор может когда-нибудь упасть и убить ее будущего сына.
Я — глупая Эльза, и страх мой предметен,
Как старый портрет в лакированной раме,
И все топоры у меня на примете
Под инвентарными номерами.
А мутное солнце в пыли над Донецком
Ничуть не стремится склониться к закату:
Прикрыть бы — да нечем, сбежать бы — да не с кем,
И рай не устроен нигде по заказу.
Взвывают сирены, звонят телефоны,
И воздух больничный карболкой пропитан,
И в грязное небо торчат терриконы,
Подобно египетским пирамидам.
Я — глупая Эльза, и страх мой невидан,
Он двадцать раз на день меняет личины,
Вставляя все буквы от всех алфавитов
В подынтегральные величины.
Мой день, расчлененный на чет и на нечет,
Часами торчит у прокопченных зданий, (надо бы: прокопчённых)
Мой день промелькнет — и похвастаться нечем,
И ночь не сулит никаких оправданий.
Мой день, всем богам отслуживши обедни,
Предложит десяток решений негодных,
А вечер придумает новые бредни,
Чтоб разом забыть о реальных невзгодах.
Я — глупая Эльза, мой страх — это крепость,
Под сенью его даже разум не страшен:
Там верная глупость, простая, как репа,
И денно, и нощно не дремлет на страже.
Меня весь август лихорадило,
Весь август в крайности бросало,
А рядом ликовало радио
И лихо войнами бряцало.
А в мире спорили ученые,
А в мире землю брали с бою,
А в мире белые и черные
Все помешались на футболе.
Проникновенный голос диктора
Кончал и начинал сначала, (может быть: Смолкал)
А я не слышала, не видела
И ничего не замечала.
Я, подгоняемая страхами,
Неслась, как лошадь призовая,
И вещи от меня шарахались,
Меня во мне не признавая.
Мой стол под пальцами корежило,
Мое перо из рук валилось,
И зеркала кривыми рожами
Выказывали мне немилость.
И было мне плевать решительно
На дыры в мировом цементе,
И был мой август разрушительней
Землетрясения в Ташкенте.
Базар был вовсе не библейский:
Был крытый рынок в землю врыт,
И рдели редкие редиски
Среди бочонков и корыт.
От свеклы и от связок лука
Я, бережа последний грош,
Шла под развесистую клюкву,
Где громоздились груды груш,
Где хищно скалились гранаты,
Где ярлыки нелепых цен
В глазах взрывались, как гранаты,
Вводя имущественный ценз.
Я выбирала, как невесту,
Один зеленый огурец,
И шла по тающему насту
В свой белокаменный дворец.
Моя душа желала мира,
Но мир не шел к моей душе,
И коммунальная квартира
Ждала на верхнем этаже.
Набором вечных категорий
Пестрели столбики газет,
И волновалась в коридоре
Большая очередь в клозет.
Дымились в блюдечках окурки,
Пылились книги в тесноте,
Кипели чайники на кухне,
И мира не было нигде…
Когда вечер шагами заполнен
И на сотни окон измельчен,
Остывают июльские полдни
В подворотнях, пропахших мочой.
Остывают июльские грозы
В полутьме коммунальных квартир…
На работу выходит угрозыск,
На охоту выходят коты.
Бродит ветер, ленив и заносчив,
И брезгливо касается стен;
И дома выплывают из ночи,
Осененной крестами антенн.
Сперва мне было не до шуток
На улицах твоих, Москва,
Язык автобусных маршрутов
Был непонятен мне сперва.
Но мне открылся постепенно
Крылатый смысл твоих кривых,
И я в лицо узнала стены,
И пульс мой к скорости привык.
И, настрадавшись до отвала,
Я приняла твои права,
Но неизменно оставалась
Ты мачехой моей, Москва.
Как ни зови, как ни аукай,
Никто не отзовется мне,
И ни в одном из переулков
Мне не зажжется свет в окне.
Меня ни братом, ни сестрою
Не одарила жизнь в Москве:
Лишь с матерью-землей сырою
Сиротство состоит в родстве.
А мне бы только лампу в доме,
Где у стола сидит семья,
Чтоб затянулась на изломе
И на излете жизнь моя.
Часы нанизывать, как бусы на шнурок,
Так сладко, так спокойно, так утешно…
И не искать подтекста между строк,
И за судьбой не гнаться безуспешно,
Не ведая, что в ярости поспешной,
Противник нажимает на курок.
Часы разбрасывать, как бисер для свиней,
Так сладко, так утешно, так спокойно…
И жизнь свою, не отмечая дней,
Растрачивать беспечно и разбойно,
Не ведая, что будущие войны
Уже предел отмерили на ней.
Часы разменивать, смеясь, по пустякам, —
Не сделать ни одной ошибки крупной,
И постигать премудрость по слогам,
Так трудно для меня, так недоступно,
Что и не стоит в робости преступной
Пытаться русло перекрыть стихам.
Я так живу, как будто сотни лет
Отмерены мне щедрою судьбой:
Все суета и суета сует,
И некогда побыть самой собой,
Чтоб в чьей-нибудь душе оставить след;
Чтоб мусор от порога отгрести,
Оберегая мир своей души;
Чтоб удержать на время рубежи,
Пока все мысли собраны в горсти,
Пока еще судьба в моих руках,
Пока она хранит следы тепла,
Пока не растерялась в пустяках,
Сквозь пальцы в суете не протекла.
Так и верчусь между вечным и срочным,
Между «нельзя» и «надо».
Между любовью, не лезущей в строчку,
И флиртом с доставкой на дом.
Так и верчусь между данным и взятым,
Между «нельзя» и «можно»,
Между наследственным пышным задом
И сухощавостью модной.
Так и верчусь между мелким и ценным,
Между пройденным и встреченным,
Между нелепым еврейским акцентом
И нормами русской речи.
Так и верчусь между бывшим и будущим,
Между кастрюль и книг,
Между любовью к заботам будничным
И нелюбовью к ним.
Так и верчусь между жизнью и смертью,
Между весами и гирей,
Что означает: живу на свете
Так же, как все другие.
Мне стыдно признаться: я верю в приметы, —
И в цифру тринадцать, и в порчу, и в сглаз…
Твердит мне кукушка сегодня с рассвета,
Что задан мой день и назначен мой час.
Твердит мне кукушка, что путь мой намечен,
Но, просьбы свои зажимая в горсти,
С утра я гадаю на чет и на нечет
В надежде руками беду развести.
Провижу отчаянья край непочатый
И, тщетно в закрытые двери стучась,
Прошу у кукушки минутной пощады,
Заведомой лжи и отсрочки на час.
Но стонет кукушка в осиновых рощах,
Но судит меня по законам земным,
И ставит отказа двузубчатый росчерк,
И плачет сама над бессильем своим.
Мой апрель притворялся покладистым,
Весь в цветах выползал из травы,
Но стрелки в бородищах окладистых
Встали в башнях его смотровых.
Притворялся он другом в ошейнике,
Псом доверчивым на поводке,
Но при этом приклады ружейные
Пристывали к холодной щеке.
И, прикинувшись шелковой ниткою,
Он ужом за иглою вился,
Но таращились жерла зенитные
В голубые его небеса.
Он хотел быть сердечным поверенным,
Он при всех мне коленки лизал, —
Только я обреченно не верила
Ни признаньям его, ни слезам.
Я предвидела, как это будет,
Завереньям его вопреки,
Как за окнами грянут орудия
И ударят из башен стрелки.
Как, задохшись в угаре кровавом
И сминая цветы на ходу,
Пробегу я по выжженным травам
И на желтый песок упаду.
Пришла пора прощания с Россией, —
Проиграна игра по всем ходам,
Но я прошу: О, Господи, прости ей
Победный марш по чешским городам!
За череду предательств и насилий,
Заслуженную кару отменя,
Не накажи и сжалься над Россией,
Отторгнутой отныне от меня!
Прошу не потому, что есть прощенье,
Что верю в искупление вины,
А потому, что в скорбный час прощанья
Мне дни ее грядущие видны.
Провижу я награды и расправы,
Провижу призрак плахи и костра,
И мне претит сомнительное право
Играть в овечьем стаде роль козла.
И в ореоле надписей настенных,
В истошных криках: «Слава!» и «Хвала!»
Я выпадаю накипью на стенах
Бурлящего российского котла!
Кофе, пустой болтовней и салатом
Весь этот день был забит до отказа:
Щедро отмеренный поздним закатом
Был этот день мне как милость оказан.
Весь этот день с суетой за обедом
Был незаслуженно щедрой подачкой, —
Я лишь потом догадалась об этом
Среди разбросанной утвари дачной.
Я лишь потом по случайным приметам,
По пустякам догадалась о многом:
Был этот день мне прощальным приветом
Будто бы мир не лежал за порогом.
Будто бы не было слежек и ссылок,
И санитаров из желтого дома,
И запрещенных тюремных посылок,
И про евреев ни слова худого.
Будто беды мы все время не ждали,
Будто опять не захлопнулась клетка, —
Так в этот день умывался дождями
Милый мне лес в предвкушении лета!
Так мне березы кивали повинно,
Так покаянно прощенья просили,
Будто бы Родиной, а не Чужбиной,
Снова могла обернуться Россия!
В неурожайном, високосном, роковом
Ищу приюта, как бездомная собака,
А за стеной интеллигентный разговор
О самиздате и о музыке до Баха.
А за стеной уже построена шкала
По черным спискам от Христа до Робеспьера,
И несмолкаемо во все колокола
Звонят деревья облетающего сквера.
Ах, в этот черный, високосный, роковой
Заприте дверь свою и окна занавесьте, —
Ведь все равно не догадаться, для кого
Осенний благовест несет благие вести.
Ведь все равно не угадать, что суждено,
Не нарушая связи следственно-причинной:
Пусть хоть разлука — не с разрухой заодно,
Пусть хоть разрыв — но лишь концом, а не кончиной!
Пусть расставанье — не враждой и не войной,
Пусть кровь и око — не за кровь и не за око,
Чтобы земля моя, покинутая мной,
Не поплатилась — справедливо и жестоко!
Но не земля на пепелищах, а зола,
Но для амнистий, видно, время не приспело,
И ловко шьются уголовные дела
По черным спискам от Христа до Робеспьера.
Но тверд расчет у орудийного ствола,
Но раскаляется земная атмосфера…
И несмолкаемо во все колокола
Звонят деревья облетающего сквера…
Монотонно, запасясь терпеньем,
Оставляя город под собой,
Я всхожу по каменным ступеням
Вверх, на Исаакьевский собор.
Подо мной парадом юбилеев
Изукрашен мрамор колоннад,
В доме за углом, где жил Рылеев,
Деньги под залог дает ломбард.
Возле стен, где рушились святыни,
Где гудел набат бунтовщиков,
Бережно хранятся в нафталине
Вереницы шуб и пиджаков.
В комнате, где крестным целованьем
Отвергалась истинность присяг,
Нежится каракуль в целлофане
И часы безмолвные висят.
За стеклом хранятся самоцветы
И хрусталь упрятан под замок,
Будто под огромные проценты
Отдана история в залог.
Будто стало прошлое обузой
И его охотно сбыли с рук,
Будто не распутать вечный узел
И не разомкнуть проклятый круг.
Будто бы вокруг стоят постоем
Оккупационные войска,
Будто бы стою я перед строем,
Ощущая холод у виска.
Будто бы к мостам, в стихах воспетым,
Рухну я, подстреленная влет.
…В Мойке, за гранитным парапетом
Битые бутылки вмерзли в лед.
Над сизой изморозью бухт,
Над медленной рекой
Начертан был Санкт-Петербург
Немецкою рукой.
И вырос город на воде,
Шагая напрямик
В неоспоримой правоте
И краткости прямых.
Там, отвергая русский крой
И вычурность Москвы,
Как по команде стали в строй
Каналы и мосты.
Там три столетия подряд
В один и тот же час
Дворцы выходят на парад,
Мундирами кичась.
Там, попирая топкий грунт,
На утренней заре
Дома становятся во фрунт
И строятся в каре.
Там, прозревая между строк
Неписаный закон,
Идут прохожие сквозь строй
Нацеленных окон.
Как неприятельский редут,
Встал град передо мной,
Чтоб утвердить немецкий дух
Над варварской страной!
Ax, только бы воли себе не давать,
Когда с ледяных берегов Колымы
Грозит мне сиротство Синайской пустыней,
И нет ничего холодней и постылей
Российской судьбы и российской зимы,
Российской сумы и российской тюрьмы,
Куда не зазорно явиться с повинной,
И где лишь кривые дороги прямы,
И где не зазорно казенной холстиной
Без всяких гробов мертвецов одевать.
Ах, только бы воли себе не давать!
Ах, только бы первой любви не предать,
Когда из глубин поднимается страх,
Когда Увертюрой Двенадцатого Года
Ревет в репродукторах голос народа,
А в сводках атаки и танки в тисках,
И ярость в висках, и останки в песках,
И ясно: в огне не отыщется брода, —
Ведь жизни и смерти лежат на весах,
Ведь жаждет погрома не горсточка сброда,
А родины-мачехи грозная рать.
Ах, только бы первой любви не предать!
Ах, только б остаться самою собой,
Когда в одинокий прозрения час
Я в прошлом себя узнаю среди прочих,
И я в этом прошлом не слово, а прочерк:
У предков моих слишком яростный глаз,
А нос слишком длинный и в профиль, и в фас,
И нет мне березки в березовых рощах,
И нет мне спасенья в Успенье и в Спас,
И предков моих на Сенатскую площадь
Никто б не пустил под штандарт голубой.
Ах, только б остаться самою собой!
Ах, только б найти Ариаднину нить,
Чтоб сердце дотла отреченьем не сжечь,
Когда умножаются правды и кривды,
И каждая правда не стоит и гривны,
А братство — лишь с теми, с кем общая печь,
А прочие братства не стоят и свеч,
И только на кровь неизменны тарифы…
Лишь ты остаешься мне, русская речь,
И только распев дактилической рифмы
Сумел бы с Россией меня примирить.
Ах, только 6 найти Ариаднину нить!
Горькое поле прощаний,
Поле обид и прощений,
Жизнь перепашет, как плуг.
Путь мы себе облегчаем
Трудной ценой отречений,
Жесткой ценою разлук.
Отречение — это прощание
С совестью у порога,
Отречение — это крещение
Еврея во время погрома.
Разлука — это разруха,
Развалины среди пепла,
Окон дыры пустые,
Разлука — это пустыня:
Сухие глаза колодцев,
Солончаков короста,
Бессилия мертвая петля.
Заново день изменит,
И заново день настанет,
Готовый для новых разлук.
Горькое поле скитаний,
Поле надежд и сомнений
Жизнь перепашет, как плуг.
Эмилю
Зимой и летом есть определенность,
Есть постоянство даже в переменах,
Есть чувство меры в белом и зеленом,
В слепых дождях и грозах непременных.
Зимой и летом жизнь идет по плану,
В ней строго согласованы оттенки.
И даже смерть является по праву
За всем, что подлежит переоценке.
И потому стихи не любят лета,
И потому стихи обходят зиму,
И не спешат отправиться по следу
За тем, что обосновано и зримо.
Им лучше причаститься горькой прели
Осенних трав, смирившихся с морозом:
Им лучше, пробираясь по апрелю,
Припасть губами к плачущим березам.
Им лучше по проталинам подснежным
Рассыпаться случайным цветопадом,
Или пройти по сумеркам поспешным
Дождливым разрушительным парадом.
Природа сама сочиняет стихи,
И надо уметь их подслушать:
Рифмуется ветер с рассветом в степи,
Рифмуются льдинки на лужах,
Рифмуются тени на синем снегу,
Рифмуются смерти и сроки.
И, может быть, инеем по стеклу
Написаны лучшие строки.
Зима все ярится, все пыжится,
Все рыщет в своих закромах,
А мне почему-то не пишется
Под этот неистовый март.
А мне почему-то не верится,
Что лето придет за зимой,
Что все по-старинному вертится
Земля по орбите земной.
А мне почему-то не верится,
Что зреет под снегом трава,
Что ветер возьмет и развеется
В разгар своего торжества.
И вдруг на мгновенье покажется,
Что ветер по-своему прав:
Ну кто добровольно откажется
От даром доставшихся прав?
Там, на пылающих полянах,
К июню сервирован стол:
Там травы к вечеру повянут
И лето станет на постой.
Там, выхваляясь плотью зрелой,
Купавки тянутся из трав,
Там жизнь устала и прозрела
От пестроты и от растрат.
А здесь еще апрель в смятенье,
Здесь не поспел щавель для щей,
И солнце не коснулось тени
Над строем девственных хвощей,
Роса здесь ветви окропила,
Под небо хвою подсиня,
И ластится к ногам крапива,
Не осознавшая себя.
Весь мир под окном отсырел и продрог
И кончилась к черту парадность…
Нас осень всегда застигает врасплох,
Как всякая неприятность.
Пора бы поверить, что лету конец,
Что вымахал волк из волчонка,
Пора бы под сани готовить коней
И квасить капусту в бочонках.
Пора бы поверить, что жизнь коротка,
И вымыть похмелье рассольцем,
Пора бы, хватая быка за рога,
Найти себе место под солнцем.
И разум конечным своим естеством
Готов примириться с кончиной,
С внезапным морозом, с опавшим листом,
Со следствием и причиной.
Но то, что понятно логичным мозгам,
Душе неразумной постыло,
Ей трудно поверить морозным мазкам,
Которыми речка застыла.
Ей кажется: только ударить в набат,
Согреть посиневшие лица, —
Как солнце вернется, грачи прилетят
И жизнь бесконечно продлится!
На снегопоставки в неделю
Зима получила подряд:
Мой день начинался с метели
Одиннадцать суток подряд.
При свете, мерцающем скудно,
Снега закипали с утра,
И каждое божие утро
Мой день начинался с утрат.
Плела свою сеть непогода,
Снимая поземку с петель, —
Мой день начинался с находок,
Имеющих привкус потерь.
Давно уже сбился со счету
Увязший в снегу календарь,
Был день мой метелью зачеркнут,
Был ветром затравлен январь.
Напрасно непорочным снег считают —
Он — лицемер, обманщик и доносчик:
Ведь это он, шаги мои считая,
Шпионит под окном с утра до ночи.
Нет, я не верю в благородство снега!
Он ждет, пока беда с землей случится,
Тогда он на нее нисходит с неба
И холодом на грудь ее ложится.
Он входит в лес, небрежен и рассеян,
И все противоречия вскрывает;
И видно всем, что лес уже лысеет,
Что дуб горбат и что сосна кривая.
И всем видны досадные пробелы —
Среди деревьев снежные поляны,
Как будто нерешенные проблемы
В конфликте между лесом и полями.
Город мой, ты единственный в мире,
Неотмытый от снега и пыли, —
Это ночи тебя задымили,
Это дни на тебя наступили.
Среди штатских, военных и прочих,
Я встречаюсь с тобой на перроне,
И читаю судьбы твоей почерк
По твоей заскорузлой ладони.
Затаенною силой в пружине
Учтено твое прошлое в смете,
Вдоль Московской, где линия жизни
Обрывается линией смерти.
Вдоль Московской, змеею трамвайной
Убегающей в бывшее гетто,
Там евреи в холодных развалинах
Умирали на Тракторном где-то.
И пугаясь такого соседства,
И спасаясь от прошлого тщетно,
Пробирается линия сердца
По Сумской, мимо сада Шевченко.
Пробирается линия сердца
Мимо сумрачных старых каштанов,
И теряются юность и детство
Среди зрелости долгожданной.
Этот город мне нужен затем,
Чтобы сбиться с привычного ритма,
Чтоб коснуться трагических тем,
Затаенных во времени скрытно.
Этот город мне нужен затем,
Чтобы в сердце раскрылись кавычки,
Чтоб картины рванулись со стен
Из захватанной рамы-привычки.
В этом городе время идет,
Неподвластное общим законам,
Этот город мне нужен как дот
На переднем краю обороны.
Мой дед был слепым, —
Он стоял у окна
И смотрел в пустоту за окном,
И никто его не любил…
Мой дед был слепым, —
Он не видел огня,
Он чувствовал только дым.
Мой дед был слепым, —
Только старый приемник
Иногда разговаривал с ним…
Мой дед был слепым, —
Он ронял на пиджак
Кашу и хлебные крошки,
И никто его не любил:
Все дети, пороги и кошки
Всегда враждовали с ним.
Мой дед ко лбу привязывал тфилин
И долго молился Богу,
Но Бог не смотрел в его сторону,
И Бог его не любил.
Мой дед был слепым, —
Только стены
Помогали ему ходить…
Мой дед был слепым, —
Он умер,
И все забыли о нем…
Немедленно теряет цену
Пустой словесный перезвон,
Когда являются на сцену
Неурожай и произвол.
Тогда я отдаю в солдаты
Любимых спутников своих —
Мои восходы и закаты,
Которые не лезут в стих.
Они уходят рота к роте,
Любимые мои слова,
A там на бреющем полете
Их настигает жизнь сама.
На смену скошенной пехоте
Приходят парни от сохи…
И обрастают грубой плотью
Необходимые стихи.
Неделю, как сотню, лучше не трогать,
Едва разменяешь — летят четверги,
А после придется у Господа Бога
По ночам отрабатывать за долги.
Неделя, как сотня, — была и не стало:
Считай, не считай, понедельник не в счет,
А там и среда от Калужской заставы
Спешит по мостам до Никитских ворот.
А к пятнице в прачечной у Арбата
Последний червонец летит под откос,
И вновь понедельник собакой лохматой
Себя лихорадочно ловит за хвост.
Может быть, к этой развилке дорог
На меринке гнедом
Подъехал когда-то Иван-дурак,
Вооруженный кнутом.
А кто-то на розовом срезе пня
Жженным углем написал:
«Направо поедешь — погубишь коня,
Налево — погибнешь сам».
Дорога разматывает моток
Шлагбаумов и мостов,
Дорога расхваливает товар,
Как выездной Мосторг,
На виражах, как живая тварь,
Надсадно воет мотор.
Трупы раздавленных за ночь собак
Милиция уберет,
Дорожные знаки на желтых столбах
Расскажут весь путь наперед.
Дорожные знаки любой перегон
Знают наперечет:
— На двести метров обгон запрещен,
Впереди крутой поворот.
Но не подскажут они никогда,
По каким не ездить мостам,
На какой из дорог ты погубишь коня,
На какой ты погибнешь сам.
Клохчут куры на насесте,
Лает пес на ветер,
Танькин муж пропал без вести
Где-то в сорок третьем.
Прочесали ночью танки
Поле за кустами,
И остались на полянке
Горы ржавой стали.
На обугленной портянке
Растопилось сало, —
Был когда-то муж у Таньки,
А теперь не стало.
Село как село, — за избой изба
И улица посредине,
Корова в хлеву, на окне резьба,
Картошка — себе и скотине.
Село как село, мужиков на полатях
Раз-два и вся арифметика:
Ванюшка-придурок, Степан-председатель,
Да сторож безрукий — Федька.
Село как село, — живут с трудодня
И платят налог натурой,
Маруська весной родила двойнят:
Должно быть, ветром надуло.
Баба разве человек?
Бабий век — короткий век,
Сорок лет — и бабы нет:
Кости да морщины…
Как текучая вода,
Торопливые года.
Как зыбучие пески,
Ночи без мужчины:
Наливаются соски,
Хворь ломает спину, —
Неужели никогда
Не родить мне сына?
Жизнь прошла,
Как не была,
Поминай, как звали…
Жили-были, поживали,
Черствый хлеб жевали.
На насесте клохчут куры,
Маятник качается,
От зевоты сводит скулы —
Значит, день кончается.
Гриша, глаз прищуря хмуро,
С фотографии глядит:
«С кем крутила шуры-муры
С той поры, как я убит?»
— «Ox, жила я да жевала
Только корку черствую,
Мертвый ты, а я — живая,
Все равно что мертвая.
А теперь я — пожилая,
Никому я не нужна,
Мертвый ты, а я — живая,
Только мертвого жена…»
Лает пес, тоску наводит,
Значит, вечер скоро.
Скоро Танькин век проходит,
Скоро Таньке сорок,
Скоро, ох, как скоро…
Оправданы солнцем прогретые
Пирамиды в песчаной оправе,
Оправданы минареты
Под тающим небом Аравии.
Привычно глядит из-под снега
Российская колокольня,
И четко в немецкое небо
Впрессована готика Кельна.
Завязано в крепкий узел
Великое постоянство
Незыблемого союза
Времени и пространства.
О небо двадцатого века! —
Сожженная снизу и сверху,
Космическою ракетой
Прошитая атмосфера,
К лицу тебе башни кранов,
Летящие вверх наклонно,
И пляшущей плазмы неона
Сторожевая охрана!
К лицу тебе гневная грубость
Неслыханных революций,
И кажущаяся хрупкость
Железобетонных конструкций!
Траве непонятен ветер,
Рвущийся из-под моторов:
Зачем он нанизан на вертел
Вращением монотонным?
О чем он поет неверно,
Зачем он пахнет бензином,
Зачем он так откровенно
Плюет на лето и зиму?
И только бетонным плитам,
Невозмутимым и гладким,
Понятен перед полетом
Ветер взлетной площадки.
В каких мастерских подбирали
Литые квадраты бетона
К упругим пластинам дюраля
Сверкающим в небе бездонном?
В каких масштабах сверяли
Святое единство размера
Невидимой взлетной спирали
И каменной трассы разбега?
И по каким законам
К земле пригвожденным плитам
Понятна радость разгона
И трепет перед полетом?
Средняя Азия, VII век
Арабы идут по дворам, как чума,
— Ла иллох иль Алла! —
В двенадцать складок ложится чалма,
— Мохаммад расуль Алла! —
Нужно сказать, что Аллах един, —
Вот и весь сказ.
Бисмиллахи рахмони рахим! —
Только один раз.
Нужно развеять пепел и дым
Наших священных костров,
— Бисмиллахи рахмони рахим! —
Всего только семь слов.
Если арабы идут по дворам,
Можно прочесть намаз,
Можно открыть и закрыть Коран
На день по пять раз.
Можно развеять пепел и дым
На запад и на восток,
Можно сказать, что Аллах един
И Мохаммад — его пророк.
А в темноте, прочитав намаз,
Можно разжечь костер,
Чтобы Охура прошел мимо нас
И руки над нами простер.
Грязь и обман сгорают в огне,
— Ла иллох иль Алла! —
Коран не проникнет в душу ко мне,
— Мохаммад расуль Алла! —
Предательства многоликого
Никак мы на лжи не поймаем:
Ладонью коснется великого,
И станет великое малым.
Щекою коснется малого,
И малое станет страшным,
И будет, грехи замаливая,
У смерти стоять на страже.
И слабыми станут сильные,
И робкими станут смелые
В краю, где реки несиние
Стекаются в море белое.
Где солнце скрывается с августа
За дальние горы Саяньи,
Где в небе включаются запросто
Северные сияния.
А к лету солнце расплатится
Мелочью золотой,
И обернется предательство
Вечною мерзлотой.
Оно отогреет для виду
Застывшее после зимы,
Промерзшее вечной обидой
Отечное тело земли.
И землю смягчая уступкой,
Дома засосет до труб,
И ляжет трясиной топкой
Вместо дорог и троп.
Но там, под цветущей тундрой,
Желтым теплом залитой,
Останется той же трупной
Вечною мерзлотой.
О том забыла сытая Московия,
Как стрелы бились в тетивах тугих,
И гнулись луки, и ломались копья
Под сумрачными стенами тайги.
Того не скажут золотые копи,
Как мстила ненасытная пурга,
Как разверзались и смыкались топи
Над головою павшего врага.
Тому не верят и не могут верить
Холеные асфальты городов,
Как буреломом ощерялся берег,
В тумане усмиряя гордецов.
Того не стоит вспоминать напрасно,
Как закипала комарьем весна,
Как штабелями сливочного масла
Шла к морю корабельная сосна.
Но в поколеньях прогремят осанну
Тому, кто с жизнью не вступал в торги,
Кто продолжал упрямую осаду
Под сумрачными стенами тайги.
Опять без копоти и дыма
Вся зелень обратилась в прах,
Опять мороз в речных низинах
Мосты подвесил на соплях,
Опять декабрь рукой незримой
Снега раскинул на полях,
Чтоб мы могли, читая зиму,
Заметки делать на полях.
Здесь каждый может показаться
Центральной точкой на земле,
Здесь каждый может расписаться
В своей готовности к зиме;
От черных мыслей отказаться,
И до апреля оказаться
Приговоренным к белизне.
Andante
Сентябрьская светлая стылость,
Осенняя первая старость,
Закатов нещедрая милость,
Восходов неверная малость
Давно в мое сердце вломилась
И намертво в нем окопалась.
И все-таки каждое утро
Я снова и снова не верю
Ее завершенности мудрой,
Ее отрешенности медной, —
Я снова принять ее медлю,
Я снова покой ее мерный
Своей нерешенностью мерю.
Scerzo
По небу шла потеха:
Торжественный конный парад.
Драгуны в папахах ехали
Верхом, по четыре в ряд.
Ветер, поручик бравый,
Тоже скакал верхом:
— Нале-е-во! Напра-а-во!
Мать вашу так! Кру-гом!
Ветер летел вдоль строя,
Меняя порядок рот:
— Смир-р-на! Ряды сдвоить!
Мать вашу так! Вперед!
Солнце на случай парада
В красную влезло шинель:
— Поручик! Где же порядок?
Не армия, а бордель!
Солнце зашло за тучи,
И, матерясь на бегу,
Сердитый, лихой поручик
В клочья разнес драгун.
Падали крупные капли
Сквозь ветреную синеву
На клочья промокшей пакли
Изображавшей траву…
Ночь начисляет проценты
На сумму дневных уступок,
Полночь сечет по центру
Каждый дневной поступок;
Как неподкупный посредник,
Вводит ко мне в застенок
Ясность ночных прозрений,
Честность ночных оценок.
Дни еще пашут поле, —
Трудолюбивые смерды! —
Ночи приходят после
И приобщают к смерти.
Мне бы сбежать на полюс,
Где в стыке меридианном
Надвое раскололось
Время над океаном.
Как бы тогда обходилась
При негасимом солнце
Высшая объективность,
Признанная бессонницей?
Как бы тогда созрели
Без откровений спросонок
Ясность ночных прозрений,
Честность ночных оценок?
Каждый год громыхая грозой
На душе остается прорехой…
В этот город, лишенный красот,
Каждый год я стараюсь приехать.
Пробегаю я здешний Бродвей
И всхожу по щербатым ступеням,
И толкаю тяжелую дверь
В этот дом, уже тронутый тлением.
И вхожу в свой единственный дом
Долгожданною гостьей незваной
Через гулкий слепой коридор,
Осужденный быть кухней и ванной.
И касаюсь морщинистых щек,
И бросаю свой груз за порогом,
И сбивается лет моих счет,
И стирается память о многом…
Я опять становлюсь молодой
И финал заменяю вступлением,
Потому что стоит этот дом,
Лихорадочно тронутый тлением…
Все идет нескладно,
Шиворот-навыворот…
И чай как будто сладкий,
И яблоки по выбору:
Хоть красные, хоть желтые,
Хоть мягкие, хоть жесткие.
И мясо есть к обеду,
И всяких благ до черта,
И снег как будто белый,
И ночь как будто черная.
А все-таки я знаю,
Что это все непрочно;
Вот-вот судьба земная
Войдет бедой непрошеной…
Я, кажется, вполне поверила в детали:
В реальность ящика из крашеных досок,
В реальность лепестков на белом одеяле,
В вещественность платка, прикрывшего висок.
Я помню: был вокзал, где я брала билеты,
Двустворчатая дверь и гулкий коридор.
Потом несли венки, и траурные ленты,
И мертвые цветы через больничный двор.
Я помню, как нога скользила по суглинку,
И кто-то крышку нес, кумач слегка примяв,
И шарканье шагов, и говор под сурдинку,
И желтизну щеки сквозь зарево румян.
Я слышала, как шел кладбищенский автобус,
Как падала земля на гроб из-под лопат,
И мерный шум дождя, и тишины особость,
И хрупкий шорох лент, и кашель невпопад.
Я помню узкий дом, и стол со всякой снедью,
Я помню все слова и даже верю им,
Но все они никак не связаны со смертью,
И только для живых нужны они живым.
И только для живых окрашены ограды,
И только для живых посажены цветы,
А мертвым все равно, им ничего не надо:
Ни слез, ни похорон, ни прочей суеты.
И вовсе ни к чему хранить детали эти,
Таскать их за собой и знать наперечет:
Они не объяснят, что мамы нет на свете,
Что писем от меня она уже не ждет.
Мудрая стерва природа
Предусмотрела заранее
Для продолжения рода
Влечение и желание.
Хитрая матерь живого
Скрепила вечной печатью:
Муж да сольется с женою
В радостном акте зачатья.
Мгновения сладкой истомы
Пройдут через двадцать инстанций,
И ломкие хромосомы
Сплетутся в любовном танце.
И в память о кратком миге,
Пойманные с поличным,
За радости в этом мире
Уплатите вы наличными.
Заплатите утренней рвотой,
Попранием всех традиций
И прерванной жизнью короткой,
Которая не родится.
Над смертью пройдете по кромке
Крахмальных тугих косынок,
И алые сгустки крови
На белых чулках застынут.
И, лед прижимая к подошвам,
Увидите, как в ожидании
Склоняются над подушкой
Влечение и желание.
Я тридцать лет живу среди людей.
Обзавожусь врагами и судьбой.
Я скоро высшей властью овладею,
Неоспоримой властью над собой.
И перед каждым взлетом или спуском,
Пустые сантименты преступя,
Я овладею истинным искусством —
Умением обманывать себя.
Я утаю от сердца дорогое
И прочную основу обрету,
Я за версту учую запах горя
И стороною горе обойду.
Границы памяти я до предела сдвину
И разум на подмогу призову,
Я стану до того неуязвимой,
Что даже смерть свою переживу.
Не слишком ли ты многого
Требуешь, поэзия?
Конечно, — богу богово,
А кесарево — кесарю,
Конечно, глупой клятвой я
Сама замкнула круг,
И тяжела рука твоя
И норов слишком крут.
Ты — прорва ненасытная,
Которой мало почестей,
Ломай меня, меси меня,
Испытывай на прочность.
Присваивай часы мои,
Не оставляй ни крохи,
Ты — прорва ненасытная,
Которой мало крови!
Ты хочешь вскрыть мне вены,
Сорвать замки и ставни,
Разведать сокровенное
И явным сделать тайное.
И все смести булыжной
Карающей лавиною,
Чтоб отвернулись ближние
И прокляли любимые.
Тогда мой дом без кровли
Ты выставишь зевакам,
А труп мой обескровленный
Ты выбросишь собакам!
Судьба моя в руках стихов моих,
Но не найти ее среди стихов:
Следы ее на сотнях мостовых
Затерты миллионами шагов,
Затоплены потоком легковых,
Затоптаны толпой грузовиков.
И без судьбы вхожу я в зал Суда
И предстаю перед лицом Судьи,
И чувствую, что общая судьба
Неотделима от моей судьбы,
Что не уйду я от самой себя,
Спасаясь от тюрьмы и от сумы.
И пусть под стражей я пришла сюда,
И пусть Судья на осужденье скор,
Я не боюсь решения Суда,
И не имеет силы приговор!
Жизнь угостит и пряником, и розгой
И поведет по мне огонь прицельный…
Ах, мудрость — недозволенная роскошь:
Я за нее плачу такую цену,
Плачу из фонда радости и горя,
Накопленного мною по крупице,
Что ей не окупиться и за годы,
За годы от меня не откупиться.
Нет, мудрость — неоправданная трата:
Я за нее плачу такой ценою,
Что я передо всеми виновата,
И виноваты все передо мною.
Но мудрость — неожиданная радость:
Когда пойму я, что тебя не стою,
Она ко мне приходит как награда
За прожитое и пережитое.
Поток машин спускается с конвейера
Широкого Садового кольца…
Мне наплевать, что плакать мне не велено
И что о камень сломана коса.
Я двадцать раз решу задачу начерно,
Но доведу ее в конце концов,
Не допустив, чтоб путь, однажды начатый,
Замкнулся, как Садовое кольцо.
Пусть суждено мне стукаться о здания
И рассекать людской водоворот,
Сто раз взлетать от площади Восстания
И падать возле Сретенских ворот.
Я оторвусь от Бронной и от Лихова,
Я разгонюсь на взлетной полосе,
И закачаюсь на волнах великого,
Раздвоенного Минского шоссе!
Чтоб спастись от проклятого невезенья,
Всю бы сущность свою я пустила в раскрой:
Поднесла бы тебе приворотного зелья,
Подлила бы в стакан менструальную кровь.
Чтоб сегодня увидеть тебя на минуту,
Всю бы душу свою я пустила на слом:
Я б лицо потеряла, друзей обманула,
И добро поменяла местами со злом.
Я бы всех предала, от всего отказалась,
Я в себе изменила бы форму и суть, —
И пускай меня вводят в двусветную залу,
И пускай меня судит придирчивый суд.
И пускай он осудит меня и накажет,
И на лобное место швырнет среди дня,
И пускай я там встану с рубцами на коже,
Чтобы ты хоть тогда посмотрел на меня!
Если выбрать из многих желаний одно,
Чтобы прошлого стало не жаль,
Мне бы только прибежище, якорь на дно,
Чтобы было куда прибежать.
Мне бы только пристанище, пристань, причал,
Чтоб пристыть, как печать на листах, —
Если можно: чтоб руки твои на плечах,
Если нет: я согласна и так.
Мне бы только предлог — как припой между строк
Или камень в прибрежный прибой,
Чтоб тебя на отбывку на длительный срок
В небесаx записать за собой!
Шел чинный вечер в тронном зале, —
Поэт стоял на пьедестале,
Поэта чествовали те,
Что чести сызмальства не знали.
Поэт стоял на высоте,
Вздымался на почетном месте,
Как бы распятый на кресте
Гвоздями почестей и лести.
Поэт стоял на пьедестале,
Поэта вовсе не пытали,
Как показалось мне вначале, —
Поэта славою венчали,
Которую творили там же
И разносили по рядам
Хлыщам в сертификатной замше
И скопищу замшелых дам.
Поэт стоял на пьедестале,
Поэта вовсе не пытали, —
Его в заоблачные дали
Несло фортуны колесо,
И ветры лести овевали
Его калмыцкое лицо.
Поэт стоял на пьедестале,
А с кафедры стихи читали,
Которые из года в год,
Писал поэт про свой народ.
В оправе лучших переводов,
Как будто не был никогда
Без следствия и без суда
Он изгнан из семьи народов.
Сейчас он мог бы крикнуть вслух
Толпе наемников и слуг,
Что был он сослан, а не признан,
Что по нему прошелся плуг,
Что он не человек, а призрак,
Что на судьбе его клеймо,
Что здесь не юбилей, а тризна,
И что стихи его — дерьмо.
Он мог бы крикнуть это вслух,
Но зал был слеп,
Но зал был глух:
Плелись интриги и альянсы,
Плелись лавровые венцы,
Читали письма иностранцы,
И нежились в объятьях шлюх
Старообразные юнцы
И молодящиеся старцы;
Менялись выставки в фойе,
Предполагались в холле танцы,
В буфете — крабы и филе.
И он смолчал: он много лет
Считал, что в правде смысла нет,
Он знал, как трудно быть поэтом,
Храня в кармане партбилет.
Не дорожил он партбилетом,
Но он привык уже к наветам
И славословию газет,
К своим незримым эполетам,
К американским сигаретам,
К удобным импортным штиблетам
И к плеску славы у штиблет.
Он позабыл, что был поэтом:
Давно он умер как поэт.
Памяти К.Т.У., бывшего кавалериста королевской конной гвардии. Казнен в тюрьме Его величества, Рэдинг, Бэркшир, 7 июля 1896 года
Не красный был на нем мундир, —
Он кровью залит был,
Да, красной кровью и вином
Он руки обагрил,
Когда любимую свою
В постели Он убил.
В тюремной куртке через двор
Прошел Он в первый раз,
Легко ступая по камням,
Шагал Он среди нас,
Но никогда я не встречал
Таких тоскливых глаз.
Нет, не смотрел никто из нас
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На легких парусах.
В немом строю погибших душ
Мы шли друг другу вслед,
И думал я — что сделал Он,
Виновен или нет?
«Его повесят поутру», —
Шепнул мне мой сосед.
(Вариант:
В немом строю погибших душ
Шагал я по двору
И думал, как среди живых
Он вел свою игру.
«Его, — шепнул мне мой сосед, —
Повесят поутру».)
О боже! Стены, задрожав,
Обрушились вокруг,
И небо стиснуло мне лоб,
Как раскаленный круг,
Моя погибшая душа
Свой ад забыла вдруг.
Так вот какой гнетущий страх
Толкал Его вперед,
Вот почему Он так глядел
На бледный небосвод:
Убил возлюбленную Он
И сам теперь умрет!
Ведь каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один — жестокостью, другой —
Отравою похвал,
Коварным поцелуем — трус,
А смелый — наповал.
Один убил на склоне лет,
В рассвете сил — другой.
Кто властью золота душил,
Кто похотью слепой,
А милосердный пожалел:
Сразил своей рукой.
Кто слишком преданно любил,
Кто быстро разлюбил,
Кто покупал, кто продавал,
Кто лгал, кто слезы лил,
Но ведь не каждый принял смерть
За то, что он убил.
Не каждый всходит на помост
По лестнице крутой,
Захлебываясь под мешком
Предсмертной темнотой.
Чтоб, задыхаясь, заплясать
В петле над пустотой.
Не каждый отдан день и ночь
Тюремщикам во власть,
Чтоб ни забыться Он не мог,
Ни помолиться всласть;
Чтоб смерть добычу у тюрьмы
Не вздумала украсть.
Не каждый видит в страшный час,
Когда в глазах туман,
Как входит черный комендант
И белый капеллан,
Как смотрит желтый лик Суда
В тюремный балаган.
Не каждый куртку застегнет,
Нелепо суетясь,
Пока отсчитывает врач
Сердечный перепляс,
Пока, как молот, бьют часы
Его последний час.
Не каждому сухим песком
Всю глотку обдерет,
Когда появится палач
В перчатках у ворот
И, чтобы жажду Он забыл,
В ремни Его возьмет.
Не каждому, пока Он жив,
Прочтут заупокой,
Чтоб только ужас подтвердил,
Что Он еще живой;
Не каждый, проходя двором,
О гроб споткнется свой.
Не каждый должен видеть высь,
Как в каменном кольце,
И непослушным языком
Молиться о конце,
Узнав Кайафы поцелуй
На стынущем лице.
И шесть недель Он ожидал,
Когда наступит час;
Легко ступая по камням,
Шагал Он среди нас,
Но никогда я не встречал
Таких тоскливых глаз.
Нет, не смотрел никто из нас
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На светлых парусах.
Он в страхе пальцев не ломал
И не рыдал в тоске,
Безумных призрачных надежд
Не строил на песке,
Он просто слушал, как дрожит,
Луч солнца на щеке.
Он рук в надежде не ломал
За каменной стеной,
Он просто пил открытым ртом
Неяркий свет дневной,
Холодный свет последних дней
Он пил, как мед хмельной.
В немом строю погибших душ,
Мы шли друг другу вслед,
И каждый словно позабыл,
Свой грех и свой ответ,
Мы знали только, что Его
Казнить должны чуть свет.
Как странно слышать легкий шаг,
Летящий по камням,
Как странно видеть жадный взгляд,
Скользящий к облакам,
И знать, что Он свой страшный долг
Уплатит палачам.
Из года в год сирень цветет
И вянет в свой черед,
Но виселица никогда
Плода не принесет,
И лишь когда живой умрет,
Созреет страшный плод.
Все первый ряд занять хотят,
И всех почет влечет,
Но кто б хотел в тугой петле
Взойти на эшафот,
Чтоб из-под локтя палача
Взглянуть на небосвод?
В счастливый день, в счастливый час
Кружимся мы смеясь,
Поет гобой для нас с тобой,
И мир чарует глаз,
Но кто готов на смертный зов
В петле пуститься в пляс?
Нам каждый день казнил сердца
Тревогой ледяной:
В последний раз один из нас
Проходит путь земной,
Как знать, в каком аду пылать
Душе Его больной.
Но вот однажды не пришел
В тюремный двор мертвец,
И знали мы, что черный суд
Свершился наконец,
Что сердце брата не стучит
Среди живых сердец.
Мы встретились в позорный день,
А не в святую ночь,
Но в бурю гибнущим судам
Друг другу не помочь;
На миг столкнули волны нас
И разбросали прочь.
Мы оба изгнаны людьми
И брошены в тюрьму,
До нас обоих дела нет
И богу самому,
Поймал нас всех в ловушку грех,
Не выйти никому.
В тюрьме крепки в дверях замки
И стены высоки.
За жизнью узника следят
Холодные зрачки,
Чтоб Он не вздумал избежать
Карающей руки.
Здесь каждый отдан день и ночь
Тюремщикам во власть,
Чтоб ни забыться Он не мог,
Ни помолиться всласть;
Чтоб смерть добычу у тюрьмы
Не вздумала украсть.
Здесь смертной казни ритуал
Правительство блюдет.
Здесь врач твердит Ему, что смерть —
Естественный исход,
И дважды на день капеллан
О боге речь ведет.
Курил Он трубку, пиво пил,
Выслушивал врача,
Он стиснул страх в своей душе
И запер без ключа,
И говорил, что даже рад
Увидеть палача.
Чему же все-таки Он рад, —
Никто спросить не мог:
Надевший маску на лицо
И на уста замок,
Тюремный сторож должен быть
Безжалостен и строг.
Но если б кто и захотел,
Сочувствуя, прийти,
Какие мог бы он слова
Для смертника найти,
Чтоб душу брата увести
С тернистого пути?
Бредет, шатаясь, через двор,
Дурацкий маскарад,
Тяжелых ног и бритых лбов
Изысканный парад, —
Нам всем дана судьба одна,
Нам всем дорога в ад.
Мы чистили сухим песком
Холодный блеск перил,
Мели полы, скребли столы
И драили настил,
Таскали камни через двор
И падали без сил.
Трепали мы сухой канат
До крови на ногтях,
Орали мы весь день псалмы
С мочалками в руках,
Но в сердце каждого из нас
Всегда таился страх.
И в страхе облетали дни,
Как листья в октябре,
Мы забывали, что Его
Повесят на заре,
Пока не увидали вдруг
Могилу во дворе.
Там крови ждал сухой асфальт,
Разинув желтый рот,
И каждый ком кричал о том,
Кто в этот час живет,
Переживет и эту ночь,
А на заре умрет.
И каждый шел, познав душой
Страданье, Смерть и Рок,
И каждый в номерном гробу
Был заперт на замок,
И, крадучись, пронес палач
Зловещий свой мешок.
В ту ночь во тьме по всей тюрьме
Бродил и бредил страх,
Терялся зов и гул шагов
На каменных полах,
И в окнах пятна бледных лиц
Маячили впотьмах.
Но, словно путник у реки,
Уснул под утро Он,
И долго стражу удивлял
Его спокойный сон
В тот час, когда пришел палач
И жертвы ждет закон.
А к нам, мерзавцам и ворам,
Не приходил покой,
А нас, рыдавших в первый раз
И над чужой судьбой,
Сквозь ночь гнала чужая боль
Безжалостной рукой.
Тяжелым грузом грех чужой
Ложится на сердца,
И кем-то пролитая кровь
Жжет каплями свинца,
И меч вины, калеча сны,
Касается лица.
Скользила стража вдоль дверей
И уходила прочь,
И, распростершись на полу,
Чтоб ужас превозмочь,
Молились богу в первый раз
Безбожники в ту ночь.
Молились богу в первый раз
Проклятые уста,
Могильным саваном в окне
Шуршала темнота,
И обжигала, как вино,
Раскаянья тщета.
Свет звезд потух, пропел петух,
Но полночь не ушла;
Над головой во тьме ночной
Сходились духи зла,
Да ужас, разевая пасть,
Смеялся из угла.
Минуя нас, они, клубясь,
Скользили на полу,
Цепляясь щупальцами рук,
Струились по стеклу,
То в лунный круг вплывали вдруг,
То прятались во мглу.
Следили мы, как духи тьмы
Вились невдалеке:
В тягучем ритме сарабанд,
Кружась на потолке,
Бесплотный хор чертил узор,
Как ветер на песке.
Нас мрак не спас от их гримас,
А день не приходил,
Их стон, как похоронный звон,
Под сводами бродил,
На зов их души мертвецов
Вставали из могил:
«О, мир богат! — они вопят. —
Да ноги в кандалах!
Разок-другой рискни игрой, —
И жизнь в твоих руках!
Но смерть ждет тех, кто ставит грех
На карту второпях!»
Тем, кто закован в кандалы,
Чей мир и дом — тюрьма,
Толпой людей, а не теней
Полна казалась тьма.
О кровь Христова! Их возня
Сводила нас с ума.
Вились вокруг, сплетая круг
Бесплотных рук и глаз,
Жеманным шагом потаскух
Скользили, зло смеясь,
И на полу, склонясь в углу,
Молясь, дразнили нас.
Заплакал ветер на заре,
А ночь осталась тут,
Зажав в тиски кудель тоски,
Сучила нить минут.
Мы в страхе ждали, что к утру
Свершится Страшный суд.
Рыдая, ветер проходил
Дозором над тюрьмой,
Пока развязку торопил
Бег времени слепой.
О, ветра стон! Доколе он
Приставлен к нам судьбой?
Но вот настиг решетки свет,
По стенам их гоня,
Вцепились прутья в потолок
Над койкой у меня:
Опять зажег жестокий бог
Над миром пламя дня.
К шести успели подмести,
И стихла в семь тюрьма,
Но в трепете могучих крыл
Еще таилась тьма:
То нас дыханьем ледяным
Касалась Смерть сама.
Не в саване явилась Смерть
На лунном скакуне —
Палач с мешком прошел тайком
В зловещей тишине:
Ему веревки и доски
Достаточно вполне.
Как тот, кто, падая, бредет
По зыбким топям зла,
Мы шли, молитвы позабыв,
Сквозь муки без числа.
И в сердце каждого из нас
Надежда умерла.
Но правосудие, как Смерть,
Идет своим путем,
Для всех времен людской закон
С пощадой незнаком:
Всех — слабых, сильных — топчет он
Тяжелым сапогом.
Поток минут часы сомнут
На гибель и позор,
Восьмой удар как страшный дар,
Как смертный приговор:
Не избежит своей судьбы
Ни праведник, ни вор.
И оставалось только ждать,
Что знак нам будет дан,
Мы смолкли, словно берега,
Одетые в туман,
Но в каждом сердце глухо бил
Безумец в барабан.
Внезапно тишину прервал
Протяжный мерный бой,
И в тот же миг бессильный крик
Пронесся над тюрьмой,
Как заунывный стон болот,
Как прокаженных вой.
Порой фантазия в тюрьме
Рождает смертный страх:
Уже намылена петля
У палача в руках,
И обрывает хриплый стон'
Молитву на устах.
Мне так знаком предсмертный хрип,
На части рвущий рот,
Знаком у горла вставший ком,
Знаком кровавый пот:
Кто много жизней получил,
Тот много раз умрет.
Не служит мессы капеллан
В день казни никогда:
Его глаза полны тоски,
Душа полна стыда, —
Дай бог, чтоб из живых никто
Не заглянул туда.
Нас днем держали взаперти,
Но вот пробил отбой,
Потом за дверью загремел
Ключами наш конвой,
И каждый выходил на свет,
Свой ад неся с собой.
Обычным строем через двор
Прошли мы в этот раз,
Стер тайный ужас краски с лиц,
Гоня по плитам нас,
И никогда я не встречал
Таких тоскливых глаз.
Нет, не смотрели мы вчера
С такой тоской в глазах
На лоскуток голубизны
В тюремных небесах,
Где проплывают облака
На легких парусах.
Но многих низко гнул к земле
Позор грехов земных, —
Не присудил бы правый суд
Им жить среди живых:
Пусть пролил Он живую кровь, —
Кровь мертвецов на них!
Ведь тот, кто дважды согрешит,
Тот мертвых воскресит,
Их раны вновь разбередит
И саван обагрит,
Напрасной кровью обагрит
Покой могильных плит.
Как обезьяны на цепи,
Шагали мы гуськом,
Мы молча шли за кругом круг
В наряде шутовском,
Сквозь дождь мы шли за кругом круг
В молчанье нелюдском.
Сквозь дождь мы шли за кругом круг,
Мы молча шли впотьмах,
А исступленный ветер зла
Ревел в пустых сердцах,
И там, куда нас Ужас гнал,
Вставал навстречу Страх.
Брели мы стадом через двор
Под взглядом пастухов,
Слепили блеском галуны
Их новых сюртуков,
Но известь на носках сапог
Кричала громче слов.
Был скрыт от глаз вчерашний ров
Асфальтовой корой,
Остался только след песка
И грязи под стеной
Да клочья савана Его
Из извести сырой.
Покров из извести сырой
Теперь горит на Нем,
Лежит Он глубоко в земле,
Опутанный ремнем,
Лежит Он, жалкий и нагой,
Спеленутый огнем.
Пылает известь под землей
И с телом сводит счет, —
Хрящи и кости гложет днем,
А ночью мясо жрет,
Но сердце жжет она все дни,
Все ночи напролет.
Три года там не расцветут
Ни травы, ни цветы,
Чтоб даже землю жгло клеймо
Позорной наготы
Перед лицом святых небес
И звездной чистоты.
Боятся люди, чтоб цветов
Не осквернил злодей,
Но божьей милостью земля
Богаче и щедрей,
Там розы б выросли алей,
А лилии белей.
На сердце б лилии взошли,
А розы — на устах.
Что можем знать мы о Христе
И о его путях,
С тех пор как посох стал кустом.
У странника в руках?
Ни алых роз, ни белых роз
Не вырастить в тюрьме, —
Там только камни среди стен,
Как в траурной кайме,
Чтоб не могли мы позабыть
О тягостном ярме.
Но лепестки пунцовых роз
И снежно-белых роз
В песок и грязь не упадут
Росою чистых слез,
Чтобы сказать, что принял смерть
За всех людей Христос.
Пусть камни налегли на грудь,
Сошлись над головой,
Пусть не поднимется душа
Над известью сырой,
Чтобы оплакать свой позор
И приговор людской.
И все же Он нашел покой
И отдых неземной:
Не озарен могильный мрак
Ни солнцем, ни луной, —
Там Страх Его не поразит
Безумьем в час ночной.
Его повесили, как пса,
Как вешают собак,
Поспешно вынув из петли,
Раздели кое-как,
Спустили в яму без молитв
И бросили во мрак.
Швырнули мухам голый труп,
Пока он не остыл,
Чтоб навалить потом на грудь
Пылающий настил,
Смеясь над вздувшимся лицом
В жгутах лиловых жил.
Над Ним в молитве капеллан
Колен не преклонил;
Не стоит мессы и креста
Покой таких могил,
Хоть ради грешников Христос
На землю приходил.
Ну что ж, Он перешел предел,
Назначенный для всех,
И чаша скорби и тоски
Полна слезами тех,
Кто изгнан обществом людей,
Кто знал позор и грех.
Кто знает, прав или не прав
Земных Законов Свод,
Мы знали только, что в тюрьме
Кирпичный свод гнетет
И каждый день ползет, как год,
Как бесконечный год.
Мы знали только, что закон,
Написанный для всех,
Хранит мякину, а зерно
Роняет из прорех,
С тех пор как брата брат убил
И миром правит грех.
Мы знали, — сложена тюрьма
Из кирпичей стыда,
Дворы и окна оплела
Решетка в два ряда,
Чтоб скрыть страданья и позор
От божьего суда.
За стены прячется тюрьма
От Солнца и Луны.
Что ж, люди правы: их дела,
Как души их, черны, —
Ни вечный Бог, ни Божий Сын
Их видеть не должны.
Мечты и свет прошедших лет
Убьет тюремный смрад;
Там для преступных, подлых дел
Он благостен стократ,
Где боль и мука у ворот
Как сторожа стоят.
Одних тюрьма свела с ума,
В других убила стыд,
Там бьют детей, там ждут смертей,
Там справедливость спит,
Там человеческий закон
Слезами слабых сыт.
Там жизнь идет из года в год
В зловонных конурах,
Там Смерть ползет из всех щелей
И прячется в углах,
Там, кроме похоти слепой,
Все прах в людских сердцах.
Там взвешенный до грамма хлеб
Крошится, как песок,
Сочится слизью по губам
Гнилой воды глоток,
Там бродит Сон, не в силах лечь
И проклиная Рок.
Там Жажда с Голодом, рыча,
Грызутся, словно псы,
Там камни, поднятые днем,
В полночные часы
Ложатся болью на сердца,
Как гири на весы.
Там сумерки в любой душе
И в камере любой,
Там режут жесть и шьют мешки,
Свой ад неся с собой,
Там тишина порой страшней,
Чем барабанный бой.
Глядит в глазок чужой зрачок,
Безжалостный, как плеть,
Там, позабытые людьми,
Должны мы околеть,
Там суждено нам вечно гнить,
Чтоб заживо истлеть.
Там одиночество сердца,
Как ржавчина, грызет,
Там плачут, стонут и молчат, —
И так из года в год,
Но даже каменных сердец
Господь не оттолкнет.
Он разобьет в тюрьме сердца
Злодеев и воров.
И лепрозорий опахнет,
Как от святых даров,
Неповторимый аромат
Невиданных цветов.
Как счастлив тот, кто смыл свой грех
Дождем горячих слез,
Разбитым сердцем искупил
И муки перенес, —
Ведь только к раненым сердцам
Находит путь Христос.
А мертвый, высунув язык
В жгутах лиловых жил,
Все ждет того, кто светлый Рай
Разбойнику открыл,
Того, кто все грехи людей
Голгофой искупил.
Одетый в красное судья
Отмерил двадцать дней,
Коротких дней, чтоб Он забыл
Безумный мир людей,
Чтоб смыл Он кровь не только с рук,
Но и с души своей.
Рука, поднявшая кинжал,
Теперь опять чиста,
Ведь только кровь отмоет кровь,
И только груз креста
Заменит Каина клеймо
На снежный знак Христа.
Есть возле Рэдинга тюрьма,
А в ней позорный ров,
Там труп, завернутый людьми
В пылающий покров,
Не осеняет благодать
Заупокойных слов.
Пускай до Страшного суда
Лежит спокойно Он,
Пусть не ворвется скорбный стон
В Его последний сон, —
Убил возлюбленную Он
И потому казнен.
Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один — жестокостью, другой —
Отравою похвал,
Трус — поцелуем, тот, кто смел, —
Кинжалом наповал.
Окна сумраком повиты… Я, уcтaлый и разбитый,
Размышлял над позабытой мудростью старинных книг;
Вдруг раздался слабый шорох, тени дрогнули на шторах,
И на сумрачных узорах заметался светлый блик, —
Будто кто-то очень робко постучался в этот миг,
Постучался и затих.
Ах, я помню очень ясно: плыл в дожде декабрь ненастный
И пытался я напрасно задержать мгновений бег;
Я со страхом ждал рассвета; в мудрых книгах нет ответа,
Нет спасенья, нет забвенья, — беззащитен человек, —
Нет мне счастья без Леноры, словно сотканной из света
И потерянной навек.
Темных штор неясный шепот, шелестящий смутный ропот,
Шепот, ропот торопливый дрожью комкал мыслей нить,
И стараясь успокоить сердце, сжатое тоскою,
Говорил я сам с собою: «Кто же это может быть?
Это просто гость нежданный просит двери отворить, —
Кто еще там может быть?»
Плед оставив на диване, дверь открыл я со словами:
«Виноват я перед вами — дверь входная заперта,
Но так тихо вы стучали, не поверил я вначале
И подумал: — Гость? Едва ли. Просто ветра маята…»
Но в глаза мне из-за двери заглянула темнота,
Темнота и пустота.
Тихо-тихо в царстве ночи… Только дождь в листве бормочет,
Только сердце все не хочет подчиниться тишине,
Только сердцу нет покоя: сердце слушает с тоскою
Как холодною рукою дождь колотит по стене;
Только я шепчу: «Ленора!», только эхо вторит мне,
Только эхо в тишине.
Я вернулся в сумрак странный, бледной свечкой осиянный,
И опять мой гость незваный дробно застучал в окно…
Снова дождь запел осенний, снова задрожали тени, —
Хоть на несколько мгновений сердце замолчать должно:
«Это ветер, просто ветер, дождь и ветер заодно, —
Бьют крылом ко мне в окно!»
Я рывком отдернул штору: там, за капельным узором
Величавый черный Ворон появился на окне.
Не спросивши разрешенья, он влетел в мои владенья
Скомкал тени без стесненья, смазал блики на стене.
Сел на бледный бюст Паллады, не сказав ни слова мне,
Сел и замер в тишине.
Позабыв, что сердцу больно, я следил, смеясь невольно,
Как мой гость самодовольно в дом ворвался без стыда;
Я спросил: «Как величали вас в обители печали,
Где блуждали вы ночами, прежде чем попасть сюда?
Там, в великом Царстве Ночи, где покой и мрак всегда?»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
Этот возглас непонятный, неуклюжий, но занятный,
Канул, хриплый и невнятный, не оставив и следа…
Как же мог я примириться с тем, что в дом влетела птица,
Удивительная птица по прозванью «Никогда»,
И сидит на бледном бюсте, где струится, как вода,
Светлых бликов чехарда. (Может быть: череда?)
Странный гость мой замер снова, одиноко и сурово,
Не добавил он ни слова, не сказал ни «Нет», ни «Да»;
Я вздохнул: «Когда-то прежде отворял я дверь Надежде,
Ей пришлось со мной проститься, чтобы скрыться в Никуда…
Завтра, птица, как Надежда, улетишь ты навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
Вздрогнул я, — что это значит? Он смеется или плачет?
Он, коварный, не иначе, лишь затем влетел сюда,
Чтоб дразнить меня со смехом, повторяя хриплым эхом
Свой припев неумолимый, нестерпимый, как беда.
Видно, от своих хозяев затвердил он без труда
Стон печальный «Никогда!»
Нет дразнить меня не мог он: так промок он, так продрог он…
Стал бы он чужой тревогой упиваться без стыда?
Был врагом он или другом? — Догорал в камине уголь…
Я забился в дальний угол, словно ждал его суда:
Что он хочет напророчить на грядущие года
Хриплым стоном «Никогда!»?
Он молчанья не нарушил, но глядел мне прямо в душу,
Он глядел мне прямо в душу, словно звал меня — куда?
В ожидании ответа я следил, как в пляске света
Тени мечутся в смятеньи, исчезая без следа…
Ax, а ей подушки этой, где трепещут искры света,
Не коснуться никогда!
Вдруг, ночную тьму сметая, то ли взмыла птичья стая,
То ли ангел, пролетая, в ночь закинул невода…
«Ты мучитель! — закричал я. — Тешишься моей печалыо!
Чтоб терзать меня молчаньем, Бог послал тебя сюда!
Сжалься, дай забыть, не думать об ушедшей навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
«Кто ты? Птица или дьявол? Кто послал тебя, — лукавый?
Гость зловещий, Ворон вещий, кто послал тебя сюда?
Что ж, разрушь мой мир бессонный, мир, тоской опустошенный,
Где звенит зловещим звоном беспощадная беда,
Но скажи, я умоляю! — в жизни есть забвенье, да?»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
«Птица-демон, птица-небыль! Заклинаю светлым небом,
Светлым раем заклинаю! Всем святым, что Бог нам дал,
Отвечай, я жду ответа: там, вдали от мира где-то,
С нею, сотканной из света, ждать ли встречи хоть тогда,
Хоть тогда, когда прервется дней унылых череда?»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
«Хватит! Замолчи! Не надо! Уходи, исчадье ада,
В мрак, где не дарит отрадой ни единая звезда!
Уходи своей дорогой, не терзай пустой тревогой:
Слишком мало, слишком много ты надежд принес сюда.
Вырви клюв из раны сердца и исчезни навсегда!»
Каркнул Ворон: «Никогда!»
Никогда не улетит он, все сидит он, все сидит он,
Словно сумраком повитый, там, где дремлет темнота…
Только бледный свет струится, тень тревожно шевелится,
Дремлет птица, свет струится, как прозрачная вода…
И душе моей измятой, брошенной на половицы,
Не подняться, не подняться,
Hе подняться никогда!
Под унылым седым небосводом
Расставались деревья с листвой,
С увядающей, жухлой листвой,
И страшился свиданья с восходом
Одинокий Октябрь надо мной,
Одиноким отмеченный годом.
Плыл туман из пучины лесной
и стекался к безрадостным водам,
К одинокому озеру Одем
В зачарованной чаще лесной.
В кипарисовой темной аллее
Со своею душой я бродил,
Со своею Психеей бродил,
Со своею душою-Психеей,
Я на время о прошлом забыл,
И текла моя кровь горячее,
Чем угрозы разгневанной Геи;
И на время мой жребий светил
Ярче тысячи лун в апогее
В чистом храме полночных светил.
Мы роняли слова мимоходом,
И слова oпадали листвой,
Увядающей, жухлой листвой…
Нам казалось, Октябрь был иной,
Не помеченный памятным годом
(Страшным годом — смертельным исходом!),
Мы не вспомнили озеро Одем
(Хоть бывали там в жизни иной),
Не узнали мы озера Одем
В зачарованной чаще лесной.
Весть о том, что рассвет на пороге,
Мы узнали по звездным часам,
По бледнеющим звездным часам:
Там, в конце нашей смутной дороги,
Лунный блеск разметав по лесам,
Восходил полумесяц двурогий
И скользил по седым небесам,
Полумесяц Астарты двурогий
Плыл вверху по седым небесам.
Я воскликнул: «Светлей, чем Диана,
Освещая Надежд Острова,
В море скорби надежд острова,
Видя все: что не зажила рана
И что боль еще в сердце жива,
К нам Астарта идет из тумана,
В край забвенья идет из тумана,
Огибая созведие Льва,
Ореолом любви осиянна,
Не пугаясь рычания Льва,
Нас она, добротой осиянна,
Проведет мимо логова Льва».
Но душа моя, руки ломая,
Все твердила: «Уйдем поскорей!
Ах, уйдем, убежим поскорей!
Я звезды этой светлой не знаю,
Но не верю, не верю я ей!»
Прочь звала и металась, рыдая,
И дрожала сильней и сильней,
Так что крылья ее, ниспадая,
По земле волочились за ней,
Два крыла ее, с плеч ниспадая,
Все в пыли волочились за ней.
Я не слушал мольбы ее страстной,
Я в ладони ловил этот свет,
Я молил: «Окунись в этот свет
и поверь, — опасенья напрасны:
Ни вражды, ни коварства в нем нет, —
Это участи нашей привет,
Свет Любви и Надежды прекрасной.
Ты доверься звезде моей ясной,
И в ночи замерцает рассвет!
Под лучами звезды моей ясной
В Царстве Тьмы засияет рассвет!»
Так, стремясь успокоить Психею,
Я твердил ей подряд наобум
Все, что мне приходило на ум,
И поспешно бежал вслед за нею…
Вдруг я вздрогнул: в пролете аллеи,
Краткой надписью смутно белея,
Склеп стоял, одинок и угрюм.
Я сказал: «Ты прочти, — я не смею…
Эта надпись терзает мне ум».
И душа прошептала, бледнея:
«Там слова — Улялум! Улялум!
Там могила твоей Улялум!»
Грянул гром под седым небосводом,
Зашумели деревья листвой,
Опадающей, жухлой листвой;
Да, я вспомнил: безжалостным годом
Был помечен Октябрь надо мной, —
Год назад я пришел к этим сводам
С драгоценною ношей земной.
Кто привел меня вновь к этим сводам
И послал мою душу за мной?
Вспомнил, вспомнил я озеро Одем
В мрачных дебрях пучины лесной!
Я узнал тебя, озеро Одем,
В зачарованной чаще лесной!
Все знают: мир из Атомов построен, —
Но был не прост познанья долгий путь, —
Сперва алхимики прошли неровным строем,
Пытаясь вглубь Металлов заглянуть,
Чтоб в Золото расплавить Соль и Ртуть;
А непокорный вековым канонам,
Лавуазье покончил с Флогистоном
И дал дорогу Газовым Законам,
Раскрыв реакций истинную суть.
Но в крепость Кристаллической структуры
Закрыт был вход и не было ключей,
Покуда не проник сквозь амбразуры
Туда пучок Рентгеновских Лучей,
И странный бал открылся для очей:
Четверки собирая для Кадрили,
Там Углерод и Кремний рядом плыли,
Кружа в водовороте ионной пыли,
Где каждый Ион был общий и ничей.
А как Металл — всех недр земных владыка —
Свет отражает и проводит ток?
Все Атомы — от мала до велика —
Часть Электронов отдают в оброк,
И общий образуется поток,
Который, словно Облако, бесплотно
Вдоль Поля устремляется охотно
Сквозь Ионы, упакованные плотно,
Как шарики пинг-понга в коробок.
Керамика — Царица Хрупкой Глины —
Со всей своей родней пришла на бал.
У них у всех, от Шпата до Рубина,
Ионной связью Кислород связал
С такой судьбой смирившийся Металл.
По этой удивительной причине
В Керамике, и в Кварце, и в Рубине
Свободных Электронов нет в помине,
И им не страшен никакой накал.
А принц Стекло, Керамикой рожденный,
Кристально чист, хоть вовсе не Кристалл,
Его зеркальной гладью отраженный
Мгновенно бы Нарцисс себя узнал,
Но Физик его Хаосом назвал.
Да, Хаос есть и в Связях Ковалентных,
И в бесконечных Полимерных лентах,
В их вычурно сплетенных компонентах,
Построенных в торжественный Хорал.
Затем мы входим в зону биосферы,
Мы к Черепу идем от Черепка,
Нас в царство Жизни вводят Полимеры —
К проблемам Пластика и синтезу Белка,
И к сокровенным тайнам ДНК.
Закончен синтез Полиизопрена,
Мы близко подошли к разгадке Гена,
Но может Кость создать из Коллагена
Одна Природа мудрая пока.
А как должна вести себя решетка,
Когда тепло по ней несет волна?
3NkT звучит, конечно, четко,
Но формула по сути неверна,
Энергию не выразит она.
Лишь с помощью Дебаевских Фононов
В едином ритме Квантовых Законов,
Аморфных тел, к прискорбью, не затронув,
Теория Кристаллов создана.
Свободный Электрон нам обещает
Раскрыть секреты свойств Проводника:
Как в проводник Германий превращает
Ничтожная добавка Мышьяка,
Как ток остановить наверняка,
Как охлажденье току помогает,
Как «Допинг» Ферми-уровни меняет,
И как Кристалл на это отвечает,
Когда Температура в нем низка.
Нет совершенства полного в Природе,
Несовершенны Твердые Тела,
Там Атомы кочуют на свободе:
Их никакая сила не смогла
Затиснуть в три Магических Числа.
Там Электроны с Дырками попарно
F-центры возбуждают лучезарно,
Там трещины скрываются коварно
За гладкой напряженностью Стекла.
А солнца белый луч отнюдь не белый:
Как Радуга, раскрашен белый свет,
И каждый Элемент решает смело,
Как выбрать лишь ему присущий цвет,
На все другие наложив запрет.
Хлориду Калия е-минус дарит синий,
Малиновым сверкает Хром в Рубине,
И Сочетанье из Спектральных линий
Определяет дальний свет Планет.
Ферромагнитных свойств ясна причина —
Непарный Электрон в них виноват:
Все Атомы по направленью Спина,
Глядящего вперед или назад,
Построены, как войско на парад.
Во Внешнем Поле, разрушая Стены,
Сливаются соседние Домены.
Так создает Гармонию Вселенной
Ничтожных Сил суммарный результат.
Меднокожая плоть в зеленом,
Уступи, уступить ты должна!
Все равно твой взгляд неподвижный
Прильнет к чешуе запыленной,
Прежде чем солнце с неба
Оборвется спелым лимоном.
Я змей,
Я сосу по капле
Нерожденную жизнь из яиц.
Уступи, ты уступишь, как вce!
Все равно проклятие яда
Тебя иссушит до дна,
Уступи, уступить ты должна!
Как люблю я литую колонну
Твоей обнаженной шеи
И мерные ритмы кувшина
Высоко над твоей головой,
Но я разобью твой кувшин!
Как люблю я блеск твоей кожи,
Но я погашу его
Своей ядовитой слюной!
Как люблю я страстную песню
Твоей упругой походки,
Но ей придется умолкнуть:
Я выжгу тебя дотла
Огнем, зажженным тобой!
Я змей,
Я сосу по капле
Нерожденную жизнь из яиц,
И тебе пощады не будет:
Ты душиста, как юная Ева,
Как она, ты уступишь мне!
Я пришел и лег на твоей дороге,
Я пришел, содрогаясь в пожарах джунглей,
Я пришел, разъяренный собственным ядом,
Я пришел уничтожить тебя!
Я сломаю литую колонну шеи,
Погашу мерцание нежной плоти
И осколками глиняного кувшина
Осыплю то, что было тобою, —
Клубок изумрудной одежды,
Поверженную тебя!
Ты, шаги замедляя, подходишь ближе,
Ты очами пронзаешь мой мир ползучий,
Ты кольца мои к земле пригвождаешь.
И яд застывает смолой.
Ты должна уступить мне, но я уступаю,
Ты должна отступить, но я отступаю
Перед твоей спасенной душой!
Это значит, что время мое ушло,
Это значит, что яд мой теряет силу,
Это значит, что нежная плоть в зеленом
Никогда не уступит мне!
Улыбаются темные губы,
Странно светятся темные очи,
Пыль взметается струйкой дыма…
Чуть склоняясь под грузом кувшина,
Ты проходишь мимо…
У короля был скверный нрав:
Он жульничал в лото, —
За это не водился с ним
Никто, никто, никто.
Прохожие при встрече с ним
Не кланялись в ответ:
Стояли, не меняя поз,
Шагали, вверх задравши нос.
Король, обиженный до слёз,
Смотрел им молча вслед.
У короля был скверный нрав,
И, не делясь ни с кем,
Он в одиночестве пил чай
И ел клубничный джем.
А накануне Рождества
Он письма получал:
Ему желали долгих дней,
Сластей, гостинцев и гостей,
Но эти письма от друзей
Он сам себе писал.
У короля был скверный нрав,
И всем понятно, что
Ему подарков не дарил
Никто, никто, никто.
Но накануне Рождества,
Когда хрустел снежок
И музыканты пели так,
Что богател любой бедняк,
Король взбирался на чердак
И вешал свой чулок.
У короля был скверный нрав,
И ясно, почему
Однажды длинное письмо
Пришлось писать ему.
Письмо он мелом написал
На крыше с двух сторон:
«Всем, всем — от лордов до крестьян, —
Всем Дед Морозам разных стран!»
И подписал не «Рекс Джоан»,
А очень скромно: «Джон».
«Хотел бы я печенья
И леденцов на мяте,
И плитка шоколада
Была бы тоже кстати.
Хотел бы я бананов,
Хотел халвы чуть-чуть,
Хотел бы нож карманный,
Чтоб резал что-нибудь.
И непременно, Дед Мороз,
В чулок сегодня спрячь
Такой большой и круглый
Футбольный красный мяч!»
У короля был скверный нрав,
Король ушёл к себе,
Он с крыши в комнату свою
Спустился по трубе.
Но он всю ночь не мог уснуть,
Он повторял в тоске:
«Конечно, Дед Мороз придёт…»
Он утирал холодный пот, —
«Конечно, в этот Новый год
Я мяч найду в чулке!
Печенья мне не надо,
Не надо леденцов,
Без плитки шоколада
Я жил, в конце концов,
Не надо мне бананов,
Халвы я не хочу,
Свой старый нож карманный
Я завтра наточу.
Но милый, милый Дед Мороз,
В чулок сегодня спрячь
Такой большой и круглый
Футбольный красный мяч!»
У короля был скверный нрав:
Он утром встал чуть свет,
Он взял чулок и увидал,
Что в нем подарка нет.
А в этот час во всех домах
У подданных его
Мячи катились на паркет,
Слипались губы от конфет…
Король вздохнул: «Конечно, нет
Мне снова ничего!
Да, я просил печенья
И леденцов на мяте,
Да, плитка шоколада
Была бы тоже кстати.
Да, я просил бананов,
Просил халвы чуть-чуть,
Просил я нож карманный,
Чтоб резал что-нибудь…
Пусть это всё, пусть это всё
Просил я сгоряча,
Но почему мне Дед Мороз
Не подарил мяча?»
Король склонился у окна
Под грузом неудач:
Внизу на праздничном снегу
Гоняли дети мяч.
И стало грустно королю, —
Хоть отвернись и плачь!
Как вдруг минуты через две,
Огрев его по голове,
По комнате, как по траве,
Запрыгал красный мяч!!
Большой! Футбольный! Красный! Мяч! —
Ура! Ура! Ура!
Огромное спасибо всем детям со двора!
Пусть мамы купят им конфет
И поведут в кино
За то, что бросили они
Футбольный мяч в окно.
Игрушки рядами
Стоят в тишине,
Лишь тикают громко
Часы на стене,
Лишь зайки и мишки
Из окон глядят
И ждут, чтобы Джон
Возвратился назад.
Кто плачет, тайком
Утирая слезу,
Кто шепчет, что Джон
Заблудился в лесу,
Кто шепчет, что в море
Он вышел чуть свет,
Что, может, вернётся,
А может, и нет.
Известно, что дом
Он покинул с утра,
А значит, ему
Возвратиться пора, —
Игрушки с утра
В карауле стоят
И ждут, чтобы Джон
Возвратился назад.
Все куклы и звери
Глядят из окна:
Видна им дорога,
И роща видна,
И солнце им шлёт
Свой прощальный пpивeт,
И вечер всё ближе,
А Джона всё нет.
Закат на прощанье
Согрел тополя,
И лунные блики
Легли на поля,
Луна прочертила
Узор на песке
И звёздной дорожкой
Скатилась к реке.
А куклы из детской
Стоят на посту,
А мишки и зайцы
Глядят в темноту, —
Заблеяли овцы,
Забрезжил рассвет,
Защелкали птицы,
А Джона всё нет.
Ушел он вчера
Без калош и пальто,
Куда он девался,
Не знает никто:
Болтают, что в море
Он вышел чуть свет,
Что, может, вернется,
А может, и нет.
Сказать по секрету,
Куда он пропал?
Крутил он скакалку
И в мяч он играл,
Он лунного зайчика
Спрятал под стул,
Он лёг на подушку
И крепко уснул.
Король империи Перу
(Точнее — император)
В делах знал толк и меру,
Ума имел палату
И повторял считалку,
Полезную для всех.
Когда очки, к примеру,
Терял владыка Перу,
Когда, съезжая с горки,
Он падал носом в снег,
Когда горшок с цветами
Ронял на платье даме,
Когда на шляпу новую
Садился невзначай,
Когда, бродя по лужам,
Он забывал про ужин,
Опаздывал в столовую
И пил остывший чай,
Когда он был не в духе,
Когда кусались мухи
И никому не жалко
Бывало короля,
В любом подобном случае
Пока не станет лучше,
Король шептал считалку,
Губами шевеля:
«ШЕСТЬЮ ВОСЕМЬ —
СОРОК ВОСЕМЬ,
На два делим, пять выносим;
Пятью девять — сорок пять,
Три прибавить, семь отнять,
На двенадцать разделить —
Выйдет время кофе пить!
Прочитать наоборот —
Выйдет время пить компот!»
Когда его супруга
(Мадам императрица)
Брала стирать кольчугу
Для праздника в столице
И тут же забывала
Отдать ее в крахмал,
А в день его рождения
Шел дождь, как наводнение,
И буря бушевала,
И ветер крыши рвал,
Когда владыка Перу
Икал в палате пэров
Так, что ронял корону,
Основу всех основ,
Когда он против правил
На подпись кляксы ставил,
Когда он падал с трона
В присутствии послов,
Когда король пугался,
Когда он спотыкался
И никому не жалко
Бывало короля,
В любом подобном случае,
Пока не станет лучше,
Король шептал считалку,
Губами шевеля:
«ШЕСТЬЮ ВОСЕМЬ —
СОРОК ВОСЕМЬ,
На два делим, пять выносим;
Пятью девять — сорок пять,
Три прибавить, семь отнять,
На двенадцать разделить —
Выйдет время кофе пить!
Прочитать наоборот —
Выйдет время пить компот!»
Мой дед был знаком с пожилым моряком,
Который хотел сделать множество дел.
Он сделал, конечно бы, дел без числа,
Да вечно мешали другие дела.
Однажды он в море упал с корабля,
Плывет он по морю и видит — земля!
Качаются пальмы и море вокруг,
Но плохо без шляпы и плохо без брюк.
«Я правильно сделал, что выплыл сюда,
Но где здесь обедать и где здесь вода?»
И вот, чтобы с голоду не умереть,
Решил смастерить он крючок или сеть.
Потом он решил, что начнет не с крючка,
А с пресной воды, а точней — с ручейка.
Но тут же подумал о том, что ему
Уже надоело бродить одному
И он для прогулки найти был бы рад
Хотя бы козу или даже цыплят.
Хотел бы он дом, чтоб от ветра — стена,
Чтоб в двери входить и смотреть из окна,
И чтобы на двери повесить замок,
И чтобы никто его тронуть не мог.
Он взялся за сеть, но устал, как назло,
И солнце затылок ему напекло.
Что ж, сеть, — он решил, — никуда не уйдёт,
А лучше сначала он шляпу сплетёт.
Он листьев нарвал и нарезал коры.
Но вдруг застонал: «Ой, умру от жары!
Умру от жары и от жажды притом!
Сначала — ручей, остальное — потом».
Он сделал полшага и сел на песок:
«О, как я несчастен и как одинок!
Сначала, — вздохнул он и вытер слезу, —
Найду двух цыплят или лучше козу».
Козу б он нашёл, если б знал, где она,
И если б не вспомнил, что шлюпка нужна
И что паруса к этой шлюпке нужны:
«Сошью-ка я парус! Нет, лучше — штаны!»
Штаны бы он сшил, но подумал о том,
Что время пришло приниматься за дом,
Чтоб крыша — от солнца, от ветра — стена,
Чтоб в двери входить и смотреть из окна.
Но что за строительство без топора?
И тут он решил, что обедать пора.
Да, шляпа — от солнца, и дом — от беды,
И сеть — для еды, и ручей — для воды,
И парус бы сшить, и козу бы поймать,
Да только неясно, с чего начинать.
А раз ни на что он решиться не мог,
Он в плащ завернулся и лёг на песок.
И так он валялся от мира вдали,
Пока наконец-то его не спасли.
Был всех умней сэр Томас Том
Из рыцарей во всем Чешире:
Он письма мог писать пером,
Он знал, что дважды два — четыре,
Он знал, откуда семь отнять,
Чтоб получить в ответе пять.
Он мог подать любой совет,
Как поскорей достигнуть цели,
Он даже знал такой секрет,
Чтобы доспехи не скрипели.
Рубить мечом и крыть щитом
Мог научить сэр Томас Том.
Сэр Томас в замке «Томас» жил,
Но жил не в неге и покое:
Ведь он не то, чтоб не любил
Скрещенье шпаг и все такое, —
Сэр Томас был бы очень смел,
Да рисковать собой не смел.
Он каждый день на башне ждал
(Не в дождь, естественно), что Рыцарь,
Такой, который ростом мал
И перепрыгнуть ров боится,
Прискачет, и, рискнув собой,
Тогда сэр Томас примет бой.
Нет, бранный пыл в нем не иссяк
И гнал его на подвиг ратный,
Но, встретив рыцаря в лесах,
Сэр Томас гнал коня обратно.
Враг удалялся, а потом
Трубил победу Томас Том.
Какой-то звук однажды днём
Загнал в канаву сэра Тома,
Но было что-то в звуке том,
Он был как будто незнакомый,
Не тот, что и за три версты
Обычно Тома гнал в кусты.
Ведь стук копыт и звон меча,
И рев трубы, и скрип доспехов, —
Всё это даже по ночам
В его ушах звучало эхом,
А тут… Сэр Том не мог никак
Понять, что именно не так.
Сэр Томас в стременах привстал,
Чтоб стали звуки различимы,
И тут же ясно услыхал,
Верней, — не услыхал причины,
Так отличавшей сэра Гыо
От всех других в лесном краю.
Сэр Том был яростью объят:
Ведь и на миг не мог смириться
Он, чьи доспехи не скрипят,
С тем, что по миру бродит Рыцарь,
На ком от головы до пят
Доспехи тоже не скрипят!
Сэр Том, пришпорив скакуна,
Помчался вихрем по дороге;
Его гвоздила мысль одна, —
Нет, он не повторял в тревоге:
«Остер ли меч? Тверда ль рука?»
А лишь: «Настигну ли врага?»
Сэр Гью в седле, как за столом,
Расселся, песню распевая,
Вдруг дрогнул лес и грянул гром,
Ударом песню обрывая.
Воскликнув: «Странные дела!»,
Он грузно выпал из седла.
Сэр Томас соскочил с коня
И смело, не боясь помехи,
Сказал: «Простите, сэр, меня, —
Я помогу вам снять доспехи:
Ведь всем известно, что в жару
Такая тяжесть не к добру».
Сэр Том нашёл глубокий пруд
За двести метров от дороги; (может быть, ярдов?)
Хоть берег был высок и крут,
Ои, промочить рискуя ноги,
Спустился и, взметнув волну,
Швырнул доспехи в глубину!
С тех пор не знает он преград,
С тех пор на всех турнирах мира
Тем, чьи доспехи не скрипят,
Гордятся рыцари Чешира.
Сэр Гью с тех пор, как был побит,
Как все, доспехами скрипит.
Бэрримен и Бакстер,
Приттибой и сын,
И толстый фермер Джерри —
Пять больших мужчин —
Бегут за чёрной курицей
Дружно, как один.
Бегом бегут по улице,
Не жалея ног,
Приттибой за Бакстером,
За ним его сынок.
А я скачу на палке,
Как всадник на коне,
И курица, конечно,
Прыгает ко мне.
Маленькая курица
Шепчет мне: — Привет!
— Здравствуй, здравствуй, курица! —
Я шепчу в ответ, —
Может, ты расскажешь мне,
Если не секрет,
Чего хотят от курицы
Мужчины средних лет?
Маленькая курица
Дышит мне в лицо:
— Хотят они, чтоб курица
Снесла для них яйцо.
Да будь они хоть принцы,
Но ты меня прости,
Нет времени у курицы
Яйца им нести!
— Курица, я тоже
Не принц и не герой,
И ни одна принцесса
Мне не была сестрой.
Но я ныряю в речку,
Считаю до пяти;
Скажи, ты не могла бы
Яичко мне снести? —
Отвечает курица:
— Ишь какая прыть!
А что ты мне за это
Можешь подарить?
— Скажу тебе СПАСИБО!
ПОЖАЛУЙСТА скажу,
Медведя в зоопарке
Тебе я покажу,
И родинку на пятке,
И шишку на сосне,
А ты за это, курица,
Снеси яичко мне.
— Не надо мне медведя,
И шишки от сосны,
СПАСИБО и ПОЖАЛУЙСТА
Мне вовсе не нужны.
Но если эти пятеро
Уберутся прочь,
На родинку на пятке
Взглянуть бы я не прочь.
Бэрримен и Бакстер
Скрылись за углом,
И курица потрогала
Родинку крылом:
— Смотри, ныряет в речку,
Считает до пяти,
Могла бы я, пожалуй,
Яйцо ему снести…
Утром я проснулся,
Вышел на крыльцо,
И вижу я, что курица
Уже снесла яйцо.
Не королю, не принцу,
Не лорду на коне,
Нет, маленькая курица
Снесла яичко мне!
Бэрримен и Бакстер,
Приттибой с сынком
И толстый фермер Джерри
Бегают гуськом,
Бегают за курицей
Дружно впятером.
Бегают за курицей
Уже четыре дня,
Бегают по улице,
Курицу кляня,
Бегают по улице,
Стучатся в ворота,
НО МАЛЕНЬКАЯ КУРИЦА
СТРАШНО ЗАНЯТА,
МАЛЕНЬКАЯ КУРИЦА
СТРАШНО ЗАНЯТА,
ДА, МАЛЕНЬКАЯ КУРИЦА
СТРАШНО ЗАНЯТА:
Она несет на завтрак
Яйца для МЕНЯ!
Я расскажу сейчас о том,
Что приключилось с королём
И с канцлером его.
Как заскрипел резной порог
И зазвенел дверной звонок
Как раз под Рождество.
Я расскажу вам как смогу,
Ни слова не солгу.
Его Величество Король
Жевал бисквитный торт,
Его Величество сказал:
«Лорд-канцлер Виллифорд!
(Верховный канцлер Виллифорд
Был очень важный лорд.)
А ты бы сбегать вниз не мог, —
Да только побыстрей, —
Взглянуть, кто ходит у дверей,
Кто дёргает звонок?
А вдруг какой-нибудь купец
Привёз из-за морей
Мне драгоценный изумруд
И сказочных зверей?
А вдруг весёлый паренек,
Бродячий брадобрей,
Задумал бросить апельсин
В мой праздничный чулок?»
Верховный канцлер Виллифорд,
Весьма надменный знатный лорд,
Захохотал в ответ:*
* Ха-ха-ха!
«Я Вашей Милости служил в далекие года,
Чтоб Вашей Милости служить, я не жалел труда,
Я Вашей Милости и впредь служить готов всегда,
Но я не бегал НИКОГДА,
Нет-нет, и нет, и нет!»
Его Величество Король
Жевал бисквитный торт,
Его Величество сказал:
«Лорд-канцлер Виллифорд!
(Верховный канцлер Виллифорд
Был очень важный лорд.)
А ты бы дверь открыть не мог, —
Да только побыстрей, —
Тому, кто ходит у дверей,
Кто дергает звонок?
Вдруг бородатый капитан,
Рубака и игрок,
Принес кораллы, жемчуга
И золотой песок?
А может, корабельный кок
Там дёргает звонок,
Чтоб сладкий пудинг положить
В мой праздничный чулок?»
Верховный канцлер Виллифорд,
Весьма надменный лорд,
Захохотал в ответ:*
* Ха-ха-ха!
«Я Вашей Милости служу с далёких давних дней,
И не было у Вас слуги надёжней и верней:
Я съезды открывал для вас, я принимал гостей,
Но я не отворял ДВЕРЕЙ,
Нет-нет, и нет, и нет!»
Его Величество Король
Жевал бисквитный торт,
Его Величество сказал:
«Лорд-канцлер Виллифорд!
(Верховный канцлер Виллифорд
Был очень важный лорд.)
Ты из окна взглянуть бы мог, —
Да только побыстрей! —
Кто это бродит у дверей,
Кто дёргает звонок?
А может, добрая судьба
Прислала мне гостей?
А может, герцогиня Йорк
Прислала мне сластей?
А может, под окном стоят
Полдюжины детей,
Чтобы рождественский пирог
Подбросить в мой чулок?»
Верховный канцлер Виллифорд,
Весьма надменный знатный лорд,
Захохотал в ответ:*
* Ха-ха-ха!
«Я Вашей Милости служить пришёл давным-давно,
Я Вашей Милости и впредь служить согласен, но
Я не лакей и не шпион, и было бы смешно,
Чтоб Я подглядывал В ОКНО!
Нет-нет, и нет, и нет!»
Его Величество Король
Доел бисквитный торт,
Не глядя в угол, где стоял
Лорд-канцлер Виллифорд.
(Его Величество решил,
Что канцлер слишком горд.)
Он сам бегом спустился вниз, —
Взглянуть — быстрей, быстрей! —
Кто обрывает у дверей
Верёвку на звонке?
За дверью не было купца
Со шкурами зверей,
За дверью не было слуги
С корзинкою сластей,
Продрогший нищий там стоял
В малиновом чулке:
В одном малиновом чулке
И в рваном башмаке.
Король на нищего взглянул,
На цыпочки привстал,
В плечо ладошкою толкнул
И вдруг захохотал:
«Послушай, друг, а ты — крепыш,
Хоть худ и ростом мал!
Пошёл бы ты со мной наверх
И канцлера прогнал,
Я б сделал канцлером тебя —
Вот вышел бы скандал!»
И всё.
Я рассказал о том,
Что приключилось с королём,
И два совета я притом
Держу под языком:
Один совет — для КОРОЛЕЙ,
Чтоб королям помочь:
Пусть отворяют поскорей,
Когда звонят у их дверей
В Рождественскую ночь.
Другой — для НИЩИХ и БРОДЯГ:
Пусть не боятся, сняв башмак,
Являться в замки королей
В Рождественскую ночь.
Ай да дед!
Ну и дед!
Он сегодня встал чуть свет,
От колодца до ворот
Распахал он огород.
Репку в землю посадил,
Проявил смекалку —
В гости к репке пригласил
Тучку-поливалку.
Солнце гонится за тучкой,
Машут деду бабка с внучкой:
— Ты сегодня рано встал,
Ты всю землю распахал,
Поработал ты с утра,
А теперь домой пора!
— Ай да каша — ам-ам! —
Но она не всем вам:
Эту кашу — ам-ам! —
Я помощникам дам.
Всем понемножку:
Дедушке — ложку,
Дождику — ложку.
Но не кошке и не Жучке,
И не бабке, и не внучке,
Только солнышку да тучке!
Только солнце утром встанет,
Дед большую репку тянет.
Тянет-тянет, толку нет:
Всё не вы-тя-нет!
Бабка деда пожалела,
С внучкой принялась за дело,
Тянут двадцать пять минут —
Всё не вы-тя-нут!
— Ну-ка, Жучка или кошка,
Помогите хоть немножко!
Тянут сорок шесть минут —
Всё не вы-тя-нут!
Серая мышка в норке живёт,
Мышку на помощь кошка зовёт:
Мышка за хвостик
Кошку взяла,
Дёрнули разом —
И все дела!
На столе котёл со щами,
Рядом блюдо с овощами,
Дедка репку предлагает,
Бабка внучке придвигает.
Жучка и кошка
Сидят у окошка,
И перед каждой полная плошка…
И все оставляют мышке немножко.
Однажды из дому ушли
Козёл, петух и кошка,
Брели до вечера в глуши,
А на дороге — ни души,
Ни светлого окошка.
И горько жаловались вслух
Козёл, и кошка, и петух.
— Кукарéку-кукарéку,
От людей — хоть с моста в реку!
— Ме-е-ме, ме-е-ме,
Мы там жили, как в тюрьме!
— Мяу-мяв, мяу-мяв,
У людей несносный нрав!
— Мы дружно будем жить в лесу,
Прогоним волка и лису,
Ах, кукарéку, мяу, ме —
Мы раньше жили, как в тюрьме!
А темнота шуршит травой,
И не найти пути назад.
Сомкнулся лес над головой,
Он вовсе не похож на сад;
Он в темноте совсем живой:
Деревья с ветром говорят —
Хотят узнать, который час.
Грибы с луной пустились в пляс,
А звёзды в золотых очках
Катаются на светлячках.
Лесом, лесом — всё вперёд.
Темнота звенит, как лёд.
Видно, хлева тут не встретить, —
Правой — левой,
Первой — третьей!
— Эй, петух, посторонись!
Эй, козёл, не оступись!
И струсили немножко
Козёл, петух и кошка.
Идут на цыпочках друзья —
Назад нельзя,
Вперёд нельзя:
Чёрный плащ надев на плечи,
Чёрный лес спешит навстречу,
И над чёрною рекой
Сыплет чёрною мукой.
В этой темени слепой
Растеряется любой.
— Ме-е-ме, ме-е-ме!
Мы погибнем в этой тьме!
— Кукарéку, кукарéку,
Возвратимся к человеку!
— Мяу-мяв, мяу-мяв,
Видно, был хозяин прав!
— Кукарéку, погляди,
Свет мелькает впереди.
Вот пройдём лесок еловый,
Встретит нас хозяин новый! —
Строем вышли на опушку,
Видят старую избушку.
Оттолкнув козла и кошку,
Ринулся петух к окошку.
А козёл его рогами,
А петух козла ногами:
— Кукарéку, мяу, ме!
— Ты в своём ли, брат, уме?
— Эй, козёл, ты что — стеклянный?
Отойди, я тоже гляну!
Кошку в свалке сбили с ног,
А козла толкнули в бок,
Вдруг петух повыше — скок!
Видит чёрный потолок,
Дощатый пол,
Щербатый стол,
А под столом — двенадцать ног,
А на столе — двенадцать рук
И шесть разбойников вокруг.
Играют в карты:
— Туз! Валет!
— Моя восьмёрка!
— Шесть бубей!
— Надежды отыграться нет!
— А ты не бойся, дамой бей!
Вдруг раздался крик во тьме:
— Кукарéку, мяу, ме! —
Страшный зверь глядит в окно:
Тело у него одно,
А над ним рычат, как львы,
Три свирепых головы!
Кричат разбойники: — Беда!
Бегут со страху кто куда,
Хотят убраться поскорей,
Друг друга топчут у дверей.
Но негде спрятаться в лесу:
Их ветви хлещут по лицу.
За ними гонятся грибы,
Встают коряги на дыбы,
А пни в колючках, как ежи,
Они кричат: — Лови! Держи!
Одним прыжком двенадцать ног
Перелетели ручеёк
И скрылись, спрятались во ржи,
И разбежались без дорог,
И заскользили, как ужи.
Но бежит ещё быстрей
Самый страшный из зверей.
Еле переводят дух
Козёл, и кошка, и петух!
— Мяу-мяв, мяу-мяв,
Сколько горок и канав!
— Ме-е-ме, ме-е-ме,
Не теряйтесь в кутерьме!
— Кукарéку, кукарéку!
Солнце переходит реку!
Домой, домой, скорей вперёд,
Струится солнышко, как мёд,
Лучше хлева
Нет на свете,
Правой — левой,
Первой — третьей!
Эй, петух, поторопись,
Эй, козёл, не оступись,
Кошка, брысь, — живей вперёд,
Дома нас хозяин ждет!
На куски расколото золотое золото —
Золотые птички утром залетали
В золотой осинник, солнцем залитой,
Золотые тучки небо залатали,
Золотая пчелка села на ладонь.
Поле золотое, роща золотая,
Мама золотая,
Папа золотой!
В одном варшавском магазине
Стояли зонтики в витрине.
Их было пять, их было пять,
Им надоело там стоять.
Им надоело круглый год
Молчать, воды набравши в рот,
Когда в витрине, как назло,
Всегда так сухо и тепло
И дождик не стучит в стекло.
Но как-то раз осенним днём
Ударил над Варшавой гром,
И заспешил по мостовой
Весёлый топот дождевой.
Зонты вскочили на окно:
«Мы ждём дождя давным-давно!
Давным-давно дождя мы ждём —
Хотим намокнуть под дождём!»
И все зонты — их было пять! —
Пошли по улицам гулять.
Один увидел, что с моста
Спешит старушка без зонта;
Другой, от ветра трепеща,
Прикрыл девчонку без плаща;
А третьего унёс с собой
Прохожий в куртке голубой.
Четвёртый припустил бегом
За симпатичным пареньком;
А пятый крикнул мне: «Привет!» —
И поскакал за мною вслед.
И снова в том же магазине
Стоят пять зонтиков в витрине.
В витрине сухо и тепло,
И не стучится дождь в стекло.
Там молча, выстроившись в ряд,
Пять грустных зонтиков стоят
И ждут дождей, и ждут дождей,
Чтобы укрыть от них людей.
Сегодня у Бюро пропаж
Столпилась очередь растяп:
Пикап, забывший, где гараж;
Столяр, забывший где-то шкап;
Таксист, забывший, где педаль;
Артист, забывший свой рояль;
Школяр, забывший свой урок;
Пёс, потерявший поводок;
Бриг, потерявший паруса,
И мальчик, потерявший пса;
Одна блондинка без зонта,
Одна старушка без кота,
Одна хозяйка без ключа,
Три футболиста без мяча,
Одна тележка без колёс,
И двое лысых без волос;
Пять чудаков из разных стран,
Забывших путь к себе домой,
И старый сумрачный каштан,
Стоящий скромно за толпой.
И расступается народ:
— Пускай каштан пройдёт вперёд!
И каждый задаёт вопрос:
Столяр — двум лысым без волос,
Таксист — блондинке без зонта,
Школяр — старушке без кота,
Пёс — футболистам без мяча,
Артист — хозяйке без ключа,
Бриг — чудакам из разных стран:
— Зачем пришёл в Бюро каштан?
И старый сумрачный каштан
Растяпам грустно отвечал:
«Когда был ветер и туман,
Я листья с веток растерял!»