Христос.
Три музыканта.
Иудей.
Грек.
Сириец.
Перед тем как закончить эту пьесу, я обнаружил, что по своей теме она не совсем подходит для постановки в Англии или Ирландии. В своих планах я начал ее с обыкновенной сцены, занавешенных стен, окна и двери на заднем плане и занавешенной двери слева. Теперь же я изменил режиссерские указания, написал песни под открытие и закрытие занавеса, что позволяет ставить пьесу в студии или гостиной, как мои пьесы для танцовщиков1, или в театре «Пикок» перед избранной аудиторией. Если постановка будет осуществляться в театре «Пикок», музыканты могут исполнять начальную и заключительную песни в то время, как они раздвигают и сдвигают занавес; всю сцену можно занавесить, оставив открытой лишь ее левую сторону. Во время спектакля музыканты могли бы разместиться справа от зрительного зала или, если пьеса будет ставиться в театре «Пикок», — на лестнице, разделяющей сцену и зал, или же по обе стороны авансцены.
Песня под сворачивание и разворачивание занавеса
Я видел:[1] дева[2], не склонив чела,
Смерть бога Диониса зрела строго,
Живое сердце вырвала у бога
И на ладони сердце унесла.
Кровавой той и страшною порою
Шли музы вслед за девой неземной
И пели «Магнус Аннус» той весной,
Как будто бога смерть была игрою.
Другая Троя встанет высоко,
Вновь будет ворон павшими кормиться,
И вновь к заветной цели устремится,
Раскрасив гордый нос, другой Арго[3].
И будет Рим имперские бразды
В дни мира и войны ронять от страха,
Едва из горнего услышит мрака
Глас грозной девы и ее Звезды[4].
Иудей один на сцене. У него в руке меч или копье. Музыканты чуть слышно бьют в барабаны или стучат трещотками. Слева из зрительного зала входит Грек.
Иудей. Ты выяснил, что это был за шум?
Грек. Да, я спросил у раввина.
Иудей. И ты не испугался?
Грек. Откуда ему знать, что я христианин? На мне была шапочка, которую я привез из Александрии. Он сказал, что последователи Диониса шествуют по улицам с барабанами и трещотками, чего ранее никогда не случалось в этом городе, а римские власти боятся связываться с ними. Они бродили по полям, разодрали на куски козла и выпили его кровь, а теперь они рыщут по улицам, подобно стае волков. Люди так напуганы их безумством, что боятся столкнуться с ними, и похоже на то, что они настолько заняты охотой за христианами, что у них больше ни на что не остается времени. Я уже собрался было уходить, но он окликнул меня и спросил, где я живу. Узнав, что за воротами, он поинтересовался, правда ли, что мертвые покинули кладбище.
Иудей. Мы сможем удерживать толпу несколько минут, чтобы дать возможность Одиннадцати уйти по крышам. Я буду защищать узкую лестницу, ведущую на улицу до тех пор, пока меня не убьют, и тогда ты займешь мое место. Но почему здесь нет Сирийца?
Грек. Я встретил его у двери и послал за известиями; он скоро вернется.
Иудей. Нас всего трое, и этого недостаточно.
Грек. (бросив быстрый взгляд налево). Что они сейчас делают?
Иудей. Пока ты был внизу, Иаков вытащил хлеб из мешка. Натанаэль нашел бурдюк с вином, и они поставили все это на стол. Они уже давно ничего не ели. Потом все стали тихо беседовать, и Иоанн говорил о последней трапезе, проходившей в этой комнате.
Грек. Тогда их было тринадцать.
Иудей. Он сказал, что Иисус поделил на всех хлеб и вино. Во время рассказа Иоанна все сидели молча, и никто не притрагивался к еде и питью. Если ты встанешь сюда, то сможешь их увидеть. Вон Петр рядом с окном. Он стоит совершенно неподвижно уже долгое время, низко опустив голову на грудь.
Грек. А правда, что когда воин спросил его, является ли он последователем Иисуса, он отрицал это?
Иудей. Да, это так. Иаков рассказывал мне, да Петр и сам подтвердил. Когда настал решающий момент, они все испугались. Но я не виню их. Вряд ли я был бы смелее, если бы оказался на их месте. Кто мы все, как не собаки, потерявшие своего хозяина?
Грек. И все же мы с тобой скорее умрем, чем пропустим сюда толпу.
Иудей. А! Это другое дело. Я хочу закрыть занавеску, они не должны слышать то, что я собираюсь сказать. (Закрывает занавес.)
Грек. Я знаю, что у тебя на уме.
Иудей. Они боятся, потому что не знают, чего ждать. Когда Иисуса схватили, они усомнились в том, что он Мессия. Мы сможем найти утешение, но для Одиннадцати всегда существовали либо свет, либо тьма.
Грек. Потому что они значительно старше.
Иудей. Нет, нет. Тебе достаточно лишь взглянуть в их лица, чтобы понять, что они предназначены для того, чтобы быть святыми. Больше они ни на что не годны. Над чем ты смеешься?
Грек. Нечто, что я вижу за окном. Там, в конце улицы, куда я показываю.
Они стоят рядом и смотрят в глубину зрительного зала.
Иудей. Я ничего не вижу.
Грек. Гора.
Иудей. Это Голгофа.
Грек. И три креста на вершине. (Смеется.)
Иудей. Прекрати. Ты сошел с ума — не знаешь, что делаешь. Ты смеешься над Голгофой.
Грек. Нет, нет. Я смеюсь потому, что они думали, будто пригвождают к кресту руки живого человека, но все это время там был только призрак.
Иудей. Я видел, как его похоронили.
Грек. Мы, греки, понимаем такие вещи. Ни одного бога никогда не хоронили, ни один бог никогда не страдал. Лишь кажется, что Христос родился, лишь кажется, что он ел, спал, ходил и умер. Я не собирался говорить тебе об этом, не имея доказательств[7].
Иудей. Доказательств?
Грек. У меня будут доказательства до наступления ночи.
Иудей. Ты говоришь бессвязно, но и собака, потерявшая хозяина, может лаять на луну.
Грек. Ни один еврей не сможет этого понять.
Иудей. Это ты не понимаешь, а вот я и те люди там, возможно, наконец-то начинаем понимать. Он был просто-напросто человек, самый лучший из людей, живших когда-либо. Никто до него не сострадал так человеческим несчастьям. Он проповедовал приход Мессии и думал, что Мессия возьмет их все на себя. А однажды, будучи очень уставшим, может быть после длительного путешествия, он решил, что он и есть Мессия, потому что из всех судеб эта казалась самой ужасной[8].
Грек. Как мог человек осознавать себя Мессией?
Иудей. Было предсказано, что он будет рожден женщиной.
Грек. Сказать, что женщина может родить Бога, выносить его в чреве, вскормить собственной грудью, купать его, как купают всех прочих детей — это самое чудовищное богохульство.
Иудей. Если бы Мессия не был рожден женщиной, он не смог бы прощать людские грехи. Каждый грех порождает поток страданий, но Мессия прощает все.
Грек. Каждый грех человека — это его собственность, и больше никто не имеет на него права.
Иудей. Мессия способен избавить человека от страданий, как если бы все они собрались в точке и в одно мгновение исчезли под зажигательным стеклом.
Грек. Мне не по себе от этого. Самое ужасное страдание как объект поклонения! Ты впечатлен этим, потому что у твоего народа нет статуй.
Иудей. Я сказал тебе, о чем думал после того, что случилось три дня назад.
Грек. А я утверждаю, что гробница пуста.
Иудей. Я видел, как его понесли на гору и как за ним закрыли гробницу.
Грек. Я послал туда Сирийца, чтобы доказать, что в ней ничего нет.
Иудей. Ты знал об опасности, в которой мы все находимся, и все-таки ослабил охрану?
Грек. Да, я рисковал нашими жизнями и жизнями апостолов, но то, что может выяснить Сириец, гораздо важнее.
Иудей. Все мы теперь не в здравом рассудке.
Грек. Что-то, о чем ты не хочешь говорить?
Иудей. Я рад, что он не был Мессией, Нас бы всех обманывали до конца жизни, или мы узнали бы правду слишком поздно. Кому-то нужно было пожертвовать всем для того, чтобы божественное страдание проникло в его мозг и душу и очистило их.
Слышен звук трещоток и барабанов, сначала короткими порывами между предложениями, затем они становятся все более продолжительными.
Иудей. Кто-то должен был отказаться от всей земной мудрости и ничего не делать по собственной воле, чтобы могло существовать только божественное. Богу нужно было овладеть всем. Это, наверно, ужасно, когда ты стар и смерть совсем близко, думать обо всем, от чего ты отказался; думать, может быть, большей частью о женщинах. Я хочу жениться и иметь детей.
Грек. (стоит лицом к зрительному залу и смотрит вдаль). Это почитатели Диониса. Они сейчас под окном. Вот группа женщин, несущих на плечах фоб с образом мертвого бога на нем. Нет, это не женщины; это мужчины, одетые в женскую одежду. Я видел нечто подобное в Александрии. Они все молчат, словно что-то должно случиться. О, Боже! Что за зрелище! В Александрии некоторые мужчины красят губы в ярко-красный цвет. Они подражают женщинам, желая достичь их религиозного самозабвения. Это никому не приносит вреда, — но здесь! Иди, посмотри сам.
Иудей. Я не стану смотреть на этих сумасшедших.
Грек. Хотя музыка прекратилась, несколько человек все еще танцуют, и некоторые из них проткнули себя ножами, изображая, по-видимому, бога и Титанов, убивающих его. Немного дальше мужчина и женщина совокупляются прямо посреди улицы. Она думает, что соитие с первым встречным, которого танец бросил в ее объятья, сможет вернуть ее бога к жизни. Все они, судя по лицам и одежде, из иностранного квартала, наиболее невежественные и эмоциональные представители азиатских греков, — отбросы общества. Такие люди ужасно страдают и ищут забвения в чудовищных церемониях. А! Вот чего они ждали. Толпа расступается, освобождая дорогу певцу. Это девушка. Нет, не девушка, парень из театра. Я знаю его, он исполняет там женские роли. Одет как девушка. Позолоченные ногти и парик, сделанный из золоченых шнурков. Он похож на статую из какого-то храма. Я припоминаю нечто подобное в Александрии. Через три дня после полнолуния, мартовского полнолуния, они воспевают смерть бога и молятся о его воскресении. Один из музыкантов поет. Астреи[9] святое дитя! Лес от гула стонал Там, где Титан ступал! Гул настигнул тебя, И ты одиноким стал. Барам, барам, барам. Барабанная дробь сопровождает слова. Мы дорог потеряли счет — Жены из разных стран. Он умер от страшных ран. И вакханка каждая бьет Сегодня в барабан. Барам, барам, барам. Брабанная дробь, как и раньше. Была у Титанов забота — В лесной глуши стоять, Спокойно его поджидать. Для рук громадных работа — На части дитя разорвать. Барам, барам, барам. Снова барабанная дробь. К тебе, о дева-Астрея, — Спасенье для всей страны, Блуждая, взываем мы. В ночи пламенеет, Астрея Блеск полной луны. Барам, барам, барам. Снова барабанная дробь.
Грек. Я не могу подумать, что это самозабвение и самоунижение характерно для греков, несмотря на греческое имя их бога. Когда богиня явилась Ахиллу во время битвы, она не потревожила его душу, но лишь коснулась его золотых волос, Лукреций полагает, что боги возникают в видениях дня и ночи, но что они безразличны к человеческим судьбам[10]. Это, однако, лишь преувеличение римской риторики. Боги могут открыться в созерцании, в их лицах — величайшая радость, подобная крику летучей мыши, и человек, живущий как герой, отдает им то земное тело, которого они жаждут. Он, можно сказать, копирует их жесты и поступки. Но то, что кажется их безразличием, есть просто вечное владение собой. И человек остается в стороне. Он не отказывается от своей души. Он хранит свое одиночество.
Легкий барабанный бой изображает стук в дверь.
Иудей. Кто-то стучит, но я боюсь открывать из-за этой уличной толпы.
Грек. Не бойся, толпа уже понемногу редеет. Иудей спускается к левой стороне зрительного зала.
Из воззрений наших великих философов я заключаю, что бог может утопить человека в несчастье, отнять здоровье и богатство, но человек при этом сохраняет свое одиночество. Если это Сириец, он может принести такое известие, что человечество никогда не забудет его слов.
Иудей (из зала). Это Сириец. Тут что-то не так. Он или болен, или пьян. (Помогает Сирийцу подняться на сцену.)
Сириец. Я будто пьян, еле держусь на ногах. Случилось нечто невероятное. Я бежал всю дорогу.
Иудей. Ну?
Сириец. Я должен немедленно рассказать Одиннадцати. Они еще здесь? Всем надо рассказать.
Иудей. Что случилось? Переведи дух и рассказывай.
Сириец. По дороге к гробнице я встретил женщин из Галилеи, мать Иисуса Марию, мать Иакова и других женщин. Самые молодые из них были бледны от волнения и начали говорить наперебой. Не знаю, что они имели в виду, но Мария, мать Иакова, сказала, что на рассвете они ходили к гробнице и обнаружили, что она пуста.
Грек. А!
Иудей. Она не может быть пустой. Я никогда этому не поверю.
Сириец. У входа стоял сияющий человек, возвестивший, что Христос воскрес. Слабая барабанная дробь и звук трещотки. Когда они спускались с горы, какой-то человек внезапно появился на их пути. Это был сам Христос. Они упали на колени и поцеловали его ноги. Теперь дайте мне пройти к Петру, Иакову и Иоанну, чтобы рассказать им об этом.
Иудей (стоя перед занавешенным входом во внутреннюю комнату). Я не уйду с этого прохода.
Сириец. Ты слышал, что я сказал? Наш Учитель воскрес!
Иудей. Я не позволю тревожить Одиннадцать какими-то видениями женщин.
Грек. Это были не видения. Женщины сказали правду, и все-таки ты прав, ведь ты здесь за старшего. Мы все должны убедиться в этом, прежде чем сказать Одиннадцати.
Сириец. Но они смогли бы оценить ситуацию лучше, чем мы.
Грек. Хотя мы значительно моложе, мы знаем о мире гораздо больше их.
Иудей. Если бы ты рассказал им эту историю, они поверили бы в это не больше, чем я, но страдания Петра усилились бы. Я знаю его дольше, чем ты, и поэтому хорошо представляю себе, что могло бы случиться. Петр подумал бы, что ни одна из женщин не испугалась, не отказалась бы от своего учителя, и что эти видения доказали их любовь и веру. А потом он вспомнил бы, что у него не было ни того, ни другого. И, представив, что Иоанн смотрит на него, он бы отвернулся, закрыв лицо руками.
Грек. Я сказал, что мы все должны быть уверены, но существует и еще одна причина, по которой тебе не следует им ничего говорить. Кое-кто еще должен здесь появиться. Я уверен, что Иисус никогда не имел человеческого тела; что это призрак, который способен пройти сквозь эту стену, и что он так и сделает. Он проникнет в эту комнату и сам будет говорить с апостолами.
Сириец. Он не призрак. Мы положили огромный камень у входа в гробницу, но женщины сказали, что его откатили в сторону.
Иудей. Римляне вчера слышали, что некоторые из наших людей намеревались похитить тело и распустить повсюду слух, будто Христос воскрес, и таким образом избежать стыда от нашего поражения. Возможно, они украли его ночью.
Сириец. Римляне поставили часовых у гробницы, и женщины обнаружили их спящими. Христос усыпил их, чтобы они не могли увидеть, как он отодвигает камень.
Грек. Рука без жил и костей не может двигать камни.
Сириец. А что, если это противоречит всему человеческому знанию? Другой Арго плывет за руном, другая разграблена Троя.
Грек. Почему ты смеешься?
Сириец. Что есть человеческое знание?
Грек. Это знание, которое охраняет от разбойников дорогу отсюда до Персии; знание, с помощью которого построены прекрасные города и создан современный мир, знание, отделяющее нас от варваров.
Сириец. А что, если здесь кроется нечто необъяснимое, нечто более важное, чем все остальное?
Грек. Ты говоришь так, как будто хочешь, чтобы вновь вернулось варварство.
Сириец. Что, если всегда есть нечто, находящееся за пределами знания и порядка? Что, если в какой-то момент, когда наше знание кажется исчерпывающим, оно появляется? (Начинает смеяться.)
Иудей. Перестань смеяться.
Сириец. Что, если возвращается иррациональное? Что, если цикл начинается снова?
Иудей. Прекрати! Он смеялся, когда увидел в окно Голгофу, а теперь смеешься ты.
Грек. Он тоже потерял контроль над собой.
Иудей. Перестань, говорю тебе! Барабаны и трещотки.
Сириец. Но я не смеюсь. Это люди снаружи смеются.
Иудей. Нет. Они гремят трещотками и бьют в барабаны.
Сириец. А я думал, они смеялись. Как ужасно!
Грек. (глядя в глубь зрительного зала). Сюда опять идут почитатели Диониса. Они спрятали свой образ мертвого бога и теперь орут, как сумасшедшие: «Бог воскрес! Бог воскрес!»
Музыканты произносят «Бог воскрес!», и наступает тишина.
Грек. Они будут орать «Бог воскрес!» по всем улицам города. Они могут заставить своего бога жить и умирать ради их удовольствия, но почему они замолчали? Они молча танцуют и подходят все ближе и ближе, используя какой-то вид древнего шага, непохожий на тот, что я видел в Александрии. Они уже почти под окном.
Иудей. Они вернулись, чтобы осмеять нас, потому что их бог воскресает каждый год, тогда как наш умер навсегда.
Грек. Как они вращают своими раскрашенными глазами, по мере того как танец набирает темп! Они под окном. Почему все они вдруг замерли? Почему все их невидящие глаза остановились на этом доме? Разве в нем есть что-нибудь особенное?
Иудей. Кто-то вошел в комнату. Грек. Где?
Иудей. Не знаю, но мне показалось, что я слышал шаги.
Грек. Я знал, что он придет.
Иудей. Здесь никого нет. Я запер дверь на лестницу.
Грек. Занавеска шевелится.
Иудей. Нет, все тихо, к тому же за ней нет ничего, кроме глухой стены.
Грек. Смотрите! Смотрите!
Иудей. Да, она начинает шевелиться. (По ходу действия в ужасе отступает в левую часть сцены.)
Грек. Кто-то прошел сквозь нее.
Фигура Христа в узнаваемой, но стилизованной маске проходит сквозь занавес. Сириец медленно раздвигает занавес, который отделяет внутреннюю комнату, где находятся апостолы. Трое молодых мужчин слева от сцены, фигура Христа — позади справа.
Иудей. Это призрак нашего учителя. Почему вы испугались? Он был распят и похоронен, но это была лишь видимость, и теперь он снова среди нас. Иудей становится на колени. Это только призрак, не имеющий ни плоти, ни крови. Я знаю правду, и мне не страшно. Посмотрите, я сейчас дотронусь до него. Быть может, он тверд, как статуя, — я слышал об этом, — а может быть, моя рука пройдет сквозь него, но у него нет ни плоти, ни крови. (Медленно подходит к фигуре Христа и протягивает к нему руку.) Его сердце бьется! Сердце призрака бьется! (Пронзительно кричит.)
Фигура Христа пересекает сцену и входит во внутреннюю комнату.
Сириец. Он стоит посреди них. Некоторые из них испуганы. Он смотрит на Петра, Иакова и Иоанна и улыбается. Он раскрывает одежду и показывает им огромную рану. Фома прикасается к ней рукой. Он прикладывает руку к сердцу.
Грек. О, Афины, Александрия и Рим! Явилось нечто, что разрушит вас. Сердце призрака бьется. Человек начал умирать. Твои слова, наконец, ясны, о, Гераклит! Бог и человек умирают жизнью друг друга и живут смертью друг друга[11].
Музыканты встают; один или несколько поют следующую песню. Если представление проходит в комнате или студии, они разворачивают и сворачивают занавес, как в моих танцевальных пьесах; если в театре «Никак», они задвигают занавес просцениума.
Страдая за людей, явился он,
Чтоб не был разум пламенный развеян,
И родил! гь бунтарство галилеян,
Сгорел в огне великом Вавилон,
Окутав мысль безмерной темнотой.
Но кровь Христа весь стоицизм Платона,
Все строгости дорийского закона —
Все сделала нелепою тщетой.
Что чтил когда-то, все теряешь ты,
И удержать распад не в нашей власти,
Так плавится в горниле страсти,
В работе блекнут мастера мечты;
Шагать устал солдат — его шатает,
Герольда истощает бравый крик,
В огонь, чтобы развеять тьму на миг,
Живое сердце человек бросает[12].
Конец