Вацлав Михальский Воспоминание об Австралии

Цветная дымка — то сиреневая, то зеленоватая, то желтая — легко струилась между склонами Голубых гор, дрожала, зацепляясь, словно полупрозрачная кисея, за нелепо изогнутые черные деревья без единого листика, за кусты розового шиповника на перевале, клубилась вдоль обочины белой известняковой дороги, жалась к замшелым стенам старинной английской богадельни, сохранившейся здесь, в Австралии, еще со времен первых поселенцев — каторжников с далекого Альбиона.

На горном перевале, у кустов шиповника, стояла легковая машина цвета слоновой кости, похоже «Крайслер», и какая-то женщина средних лет говорила кому-то, что кончился бензин.

В каменистом дворике богадельни сидели за ломберным столиком: голый по пояс туземный вождь с длинной и широкой бородой, почти закрывающей ключицы, с лиловыми шрамами ритуального рубцевания на животе и груди; белокурый моряк в тельняшке с высоким столбиком золотых дублонов под рукой на зеленом сукне стола; старый джентльмен во фраке, в белоснежной манишке, с ливрейным лакеем за спиной, складывающим в большой кожаный мешок его очередной выигрыш.

Играли в очко.

Голос невидимого из-за кисеи цветного тумана произнес по-русски, что они играют вторые сутки, что вождь проиграл свое племя и теперь за душой у него осталась одна мелочовка, что капитан парохода (значит, моряк был капитаном) проиграл сто тысяч долларов, а теперь пустил в ход последнее — наличное золото.

— Трус в карты не играет! — весело добавил невидимый. Вместе с последними звуками его живого, сильного голоса все покачнулись — и каменистый дворик, и богадельня с голубями, воркующими на черепичной крыше, и Голубые горы, и весь материк — все втянуло со свистом в повитую цветной дымкой разверзшуюся бездну.

Светлая морось обложного сенного дождичка, мокрый шелест облетающих веток над головой, мокрая подстилка палой листвы под ногами, шаркающая походка, бодрый запах лесной сырости, клацающий стук колес пригородной электрички, саднящая старая рана в правом плече, привычная ломота шейных позвонков, тянущее от левого паха под левое колено неприятное напряжение (вчера долго лазил в смотровой яме под машиной, — вот и натрудил грыжу — для него сейчас и усилие в пуд — тяжесть), всегда новая, освежающая душу радость от того, как хороши смешанные леса осенью, как светло печалят их чистые цвета увяданья — все, вместе взятое, и давало Алексею Андреевичу приток того острого чувства, которое можно назвать радостью обладания жизнью.

Как умно поступил он когда-то, взяв здесь кусок земли. В те времена, выходя в отставку, можно было получить участок под дачу даже и с его небольшим чином. Все домашние и знакомые считали его выбор ошибкой, блажью — у черта на рогах, гиблая даль! А теперь эта местность оказалась чуть ли не в черте города — до Трех Вокзалов сорок минут на электричке, а про машину и говорить нечего. Не успеет вода в радиаторе нагреться, а ты уже на «Динамо» у дочери.

Большой ежик хотел перебежать ему дорогу, но приостановился. Откинулся на задние лапки, безбоязненно показывая буроватое брюшко, фыркнув, будто чихнул, смешно встряхивая острой мордочкой с крохотными ушками.

— Будь здоров! — негромко приветствовал его Алексей Андреевич. — Хоть ты и не кошка, но лучше не перебегай.

Ежик послушался, свернул в сторону, шустро застучал коготками по плотному листвяному насту.

Алексей Андреевич обрадовался такому решению ежа, приняв это за доброе предзнаменование, и стало как будто светлей вокруг.

Вспомнилась дочка, совсем еще маленькая…

Представилось, как однажды встретился им в пригородном лесу ежик. Дочка как кинется к нему, как завизжит на всю опушку! Ежик свернулся в клубок, иглы выставил, шипит. А она бух перед ним на коленки: «Папочка, можно я ежичка поцелую!» И столько было в ее голоске любви, столько доверия, столько преданности всему живому!

Алексей Андреевич вспомнил дочку теперешнюю — пятидесятипятилетнюю, молодящуюся из последних сил крашеную блондинку, у которой он был на прошлой неделе.

— Папа, ты бы поймал ежа — мыши в квартире, говорят ежи их уничтожают, — встретила дочь с порога. — Слушай, сходи-ка за арбузами, вон я из окна вижу — продают. Сходи, пока я борщ разогрею, — добавила она, ставя перед ним «прощай, молодость», — большую хозяйственную сумку на колесиках. — Не вздумай стоять в очереди — ты тройной ветеран, тебе так положено.

— Тройной бывает одеколон, — помнится, буркнул он тогда, но сумку взял и за арбузами пошел. Правда, ветеранством своим не козырял, как было велено, а выстоял минут сорок. Очередь продвигалась медленно, люди покупали сразу по нескольку арбузов, долго выбирая каждый. Арбузы были хорошего позднего сорта, так называемые, «мелитопольские» — одно время, когда он служил в южной степи, то увлекался от нечего делать выращиванием их в подсобном хозяйстве части. Так что в арбузах, а тем более «мелитопольских», знал толк. Но тут и разбираться было нечего — в это время, в конце сентября, они все один в один — тонкокорые, сахаристые, с мелким семечком, настоящие столовые арбузы. А люди перебирали их, мяли, давили в руках, щупали, хотя по лицам было видно, что никто из них ничего не понимает в арбузах. Многие, особенно старушки, норовили влезть за загородку из пустых ящиков, в самую кучу, оскользались, разъезжаясь венозными ногами в толстых медицинских чулках, едва не падали. Выхватывали арбузы с такой жадностью, с такой алчностью отбрасывали их один за другим в поисках лучшего, как будто в этом лучшем, по меньшей мере, была заключена путевка в бессмертие. Как будто с этим арбузом жить сто лет, а не съесть его, едва донеся домой.

— Ну, там! Ну, бабуль! Куда ж вы лезете? Ну, е мое! — вяло покрикивал молодой продавец в белом залапанном халате поверх синего лыжного костюма с начесом. От продавца приятно пахло крепленым вином — недавно выпитым, еще не перебродившим. Взвешивая, он делал подсчеты карандашом на газете, мгновенно черкал что-то грязными нахолодавшими пальцами, автоматически покрикивал на слишком уж переборчивых и тут же равнодушно называл цену на 30-40 копеек больше подлинной. Как всегда, народ мелочился и дергался в одном месте, а обжуливали его в другом, рядом.

Алексей Андреевич подумал, что продавец нарочно разрешает копаться в арбузной горе — этот ажиотаж, эта нервозность отвлекают внимание от главного, от того, что нужно ему, продавцу, а не оскользающимся бабулькам. «Стратег, — усмехнулся про себя Алексей Андреевич, — молодой, да ранний!»

— Он хотит, чтоб я второго родила, думает застегнуть меня на все пуговицы, — говорила своей соседке по очереди стоявшая впереди него приземистая женщина лет тридцати пяти с широким пористым лицом и тупым выражением голубых глаз. — И так, считай, всю мою молодость отхряпал, пьянь — ни лечь с ним, ни на люди выйти! А теперь торпеду вшил и хотит застегнуть меня на все пуговицы. А какая мне с него польза?

Невольно выслушивая эту тираду, Алексей Андреевич заметил в душе, что, может быть, в своем конкретном случае говорившая и права, но все-таки откуда теперь у них, у женщин, такая забота, такая неотвязная думка про собственную пользу?

Ему понравилось слово «отхряпал». Вот именно, откуда это желание «отхряпать», например, в его дочке? Ведь если оглядеться с холодным вниманьем, то ее жизнь давно уже состоит из голого неприкрытого хряпанья. Бабка была бессребреница, мать семнадцати лет отправилась спасать Россию, бросив балы и наряды, предпочла им кровавую грязь страждущих воинов, а вот дочка — хряпалка. Мелочь, конечно, но ни разу не было случая, чтобы при виде отца она тут же не поручила ему какого-нибудь дела, тут же не попыталась приспособить его к чему-нибудь не слишком интересному, вроде стояния в очереди. И внучка у него такая же — два года как окончила гуманитарный факультет, по знакомству оставили там же на кафедре лаборанткой, а она даже не знает, в чем ее служебные обязанности. Свято уверена, что главная цель работы попозже прийти, да пораньше удрать и, как она выражается, «отловить кайф». По глазам видно, что давно уже спит со взрослыми мужчинами, пьет водку, курит, а все строит из себя крошку. Все мяукает при виде его:

— Дедулька, дай на мороженку!

И он дает, когда пять, когда десять рублей — на меньшее она не рассчитывает. Дает, хотя эта игра, признаться, давно надоела ему и вызывает горькое чувство досады, похожее на изжогу. Столько в ее прокуренном голосе фальши, пошлости, и так хорошо помнит он ее маленькую, с белокурыми локончиками, ту, которая просила «мороженку», вызывая лишь умиление.

Да, и дочка, и внучка только «хряпают», и ни разу никто из них не поинтересовался его нуждами, никто не приехал помочь убрать, вымыть полы. Благо, он сам, что называется, крепкий старик, хотя и повернуло на девятый десяток. И сейчас на плотно укрытой опавшими листьями мокрой лесной дорожке он думал о том, почему же так переменилась природа женщин? Не поголовно, конечно, но заметно. Может быть, их бабки и матери надорвались в прежние годы? Может, перекрутили их еще в те времена, когда все были «винтиками» и «гайками», сорвали резьбу? Разве не на них выехали и перед войной, и в войну, и после войны — не на их адском труде и терпении? Не только в сознании, но и в подсознании наших женщин нет теперь надежды, что кто-то защитит их, прикроет. И вот такой эффект освобождения — странный, но существующий как закономерная реальность, как признак нашей жизни. Помнится, когда он служил в горной республике, одна горянка-выдвиженка сказала, выступая на собрании: «Раньше мы были закобелены, а теперь нас раскообелили». Все смеялись. Но ведь и факт «раскобеления» имел кой-какие последствия: в нем оказалось не столько радостей для женщин, сколько удобств для мужчин.

Между рябыми стволами дальних берез промелькнули цветные полосы австралийского тумана, и вмиг отступили будничные воспоминания, и сердце привычно качнуло от давно знакомой тоски. То сиреневый, то зеленоватый, то лимонный туман стлался между березами, обвивал полупрозрачной кисеей их стройные белые тела и, уходя к небу, как бы приподнимал над землей всю рощу с кустами розового шиповника на опушке, с нелепо изогнутыми черными деревьями без единого листика, с играющими в очко — австралийским вождем, английским моряком и пожилым джентльменом в инвалидной коляске, очень на кого-то похожим… очень! Но на кого? С тех пор как в двадцать первом во мгле тифозного барака под станицей Каменской пронеслось перед ним это видение, он и гадал, на кого так явственно, так сильно похож старый джентльмен в инвалидной коляске…

Сейчас невозможно припомнить, почему он решил, что видение было ему из Австралии. Но, что из Австралии — это он понял сразу, как будто озарило его, как будто был голос, хотя голоса, если не считать матюков, что беспрерывно раздавались и в самом бараке и за его стенами, не было. Можно сказать, что с тех пор он думал об Австралии всегда. Вернее, не то чтобы думал неотвязно, а как бы имел ее в виду, как, например, при безответной любви люди все-таки имеют надежду на возможное чудо. Конечно, он всегда понимал, что это блажь. Главное, чтобы дочка и жена были здоровы, чтобы сам был здоров и чтобы была в полном порядке вверенная ему техника автороты, затем автополка, позднее — мотострелковой дивизии.


Вся его жизнь была крепко связана с автоделом. Четырнадцати лет поступил Алексей Крюков учеником слесаря на Русско-балтийский металлоделательный завод в Риге, выпускавший первые в нашем отечестве автомобили. Шел 1912 год. А летом шестнадцатого в дни знаменитого брусиловского прорыва он уехал добровольцем на фронт — водителем одной из машин сформированного на заводе автомобильного санитарного отряда. На сером тенте его двухтонного грузовичка сияли широкие красные кресты. Черные шевровые куртка, бриджи, шлем, черные хромовые сапоги, черные краги из шероховатой шагрени с широкими раструбами до локтей — все одуряюще пахло кожей, скрипело, подчеркивало торжественность момента и, главное, избранность — он был не кто-нибудь, а водитель автомобиля! И было ему восемнадцать лет. А рядом с ним в кабинке сидела такая же юная, хорошенькая сестра милосердия Варенька, приехавшая из Петербурга. Они свято верили в свой будущий подвиг во имя России. Они были счастливы и горды до слез своим отъездом со двора металлоделательного завода под звуки духового оркестра и благословение православного священника, старческой рукой осеняющего их широким, общим крестом. Когда колонна двинулась по гладко мощенным улочкам Риги, народ с интересом смотрел им вслед. Многие кричали: «Ура!» Мать трижды поцеловала его на прощанье, перекрестила мелким дрожащим крестом: «С Богом, Алеша!» Наверно, она хотела сказать что-то еще, да он смущенно оттолкнул ее и убежал к своей машине. Кто знал, что они простились навсегда…

Мария Андреевна Крюкова растила сына одна. На жизнь зарабатывала репетиторством — с утра до вечера ходила по богатым домам с уроками. Статная, голубоглазая, с гладко зачесанными густыми русыми волосами, собранными в пучок на затылке, она отличалась той чарующей женственностью, что дороже писаной красоты. В девичестве Мария Андреевна была идеальной моделью тургеневской героини: как и во многих интеллигентных русских девушках той поры, в ней жил дух подвижничества и альтруизма, жило то, что, говорят, сегодня утрачено начисто, как секрет египетских красок. А угораздило ее влюбиться в некоего Анджея Любомирского — игрока и авантюриста, варшавского мещанина тридцати лет, приехавшего в ее родной город Орел, чтобы купить, по его словам, «пару рысаков общей стоимостью в сто тысяч рублей золотом».

В те дни девятнадцатилетняя Мария Андреевна только что окончила двухгодичные учительские курсы и была полна решимости посвятить свою жизнь народному образованию. Как-то однажды шла она задумавшись по улице и вдруг услышала душераздирающий крик: прямо на нее выскочила из подворотни простоволосая баба, а за нею мужик с топором в руках. Мария Андреевна почти лишилась сознания. Но тут что-то выступило из-за ее спины, прыгнуло на жутко блеснувший топор, и уже в следующее мгновенье мужик ткнулся головой в мостовую, а топор отлетел далеко в сторону. «Как он напугал вас, мадемуазель, — сказал молодой пан Любомирский, беря ее под руку, — позвольте проводить вас домой?»

Отважный спаситель окрутил ее в две недели. Правда, выяснилось, что пан Анджей не может с ней повенчаться, потому что «хотя и формально, но все-таки он католик, а она православная». Мария согласилась на гражданский брак, а ее родителям было сказано, что молодые едут в Ригу к родителям Анджея и оформят все там на месте. По дороге пан Анджей признался с обезоруживающей улыбкой, что его родители давно умерли, что он сирота, а в Риге никогда не бывал, но «говорят, там хорошо и можно быстро разбогатеть». И конечно же, ста тысяч рублей золотом у него тоже не было, но пан Анджей уверял, что они «обязательно будут».

Он был прирожденный игрок, но с одним изъяном — игра занимала его больше, чем выигрыш. Поэтому он и проигрывал гораздо чаще, чем следовало ожидать при его способностях: и на скачках, и в карты, и в рулетку, и в своих бесконечных комбинациях. Марии было с ним хорошо, порой упоительно, но она никогда не знала, что выкинет Анджей завтра, какой вихрь подхватит его, куда понесет Ему ничего не стоило пойти на угол за сигаретами и исчезнуть на месяц, а потом телеграфировать откуда-нибудь из Тифлиса: «Безумно скучился скоро буду цалую ручки». А когда однажды Мария упрекнула мужа в безрассудстве, он ответил с обезоруживающей улыбкой: «Если бы я был другой, то и тебя бы давно не было». Четыре года прожила с ним Мария Андреевна, но так и не уяснила, хороший был он человек или плохой. Считавшийся незаконнорожденным сын был записан на фамилию матери: оказалось, что у пана Анджея уже есть одна жена, как он сказал, «где-то в Варшаве». В тот день, когда родился сын, пан Анджей выиграл в карты сто тысяч рублей золотом, те самые, о которых говорил, что они не за горами. К несчастью, проигравший деньги жандармский полковник застрелился. История приняла скандальный оборот. Главная наследница — сестра полковника и его многочисленные племянники обвинили пана Анджея в жульничестве, грозили убить. Мария Андреевна стала умолять мужа «вернуть эти гадкие деньги». Поначалу он смеялся, а затем уложил деньги в саквояж и поехал в город к наследникам, захватив по дороге в участке полицейского офицера, нотариуса, двух понятых из своих знакомых. Он передал свой баснословный выигрыш в руки сестре полковника вместе с составленной здесь же и скрепленной подписями бумагой такого содержания: «Я, Анджей Любомирский, в ночь на 6 апреля 1899 года имел честь выиграть в карты сто тысяч рублей золотом у господина Марченко. В связи с тем, что господин Марченко умер (он так и написал умер, а не покончил с собой), моя жена Мария попросила меня передать деньги его наследнице на увековечивание памяти усопшего».

Весной 1902 года Анджей Любомирский неожиданно уехал в Австралию, чтобы «через пару лет вернуться миллионером». Почему он выбрал Австралию, она так и не поняла. Месяцев через восемь прислал первое письмо, где писал, что очень доволен, что «Австралия именно та страна — здесь цветной туман», что теперь он скотовод, у него несколько тысяч овец и он собирается «строить бойню, кожевенный завод и шерстопрядильную фабрику». А еще через полгода пришла с далекого континента совсем коротенькая записка: «Я не вернусь. Не жди. Благословляю тебя. А.», — он всегда подписывался одной буквой. Почему-то Мария Андреевна поверила этой записке сразу. Она не ошиблась — больше вестей от Анджея не было. Горечь обиды заслонила для нее все, иногда она смутно чувствовала, что есть какая-то тайна, но душила в себе эту догадку — во-первых, она устала от бесконечных испытаний, которым подвергал ее пан Анджей, во-вторых, Австралия была так далеко, а она так бедна, что добраться туда — никакой возможности. Конечно, если бы она знала известную одному Богу правду, она бы разыскала пана Анджея и на краю света. А правда заключалась в том, что прекрасный наездник пан Анджей упал с лошади, сломал позвоночник и влачил свои дни в богадельне при английской миссии в Голубых горах близ Сиднея.

С тех пор все свои силы положила Мария Андреевна на воспитание сына и прежде всего на то, чтобы он не был похож на своего ветреного отца с его ускользающим характером. Она думала, что это ей удалось. И вот он уехал на войну. Тут не обошлось без наследных черт пана Анджея, это уж точно. Уехал, чтобы никогда больше не увидеть своей матери. А впереди ждала его любовь сестры милосердия Вареньки, немецкий плен, французский грузовичок «Панар-левассор», на котором он будет ездить потом, сбежав из плена; английский броневик «Остин», на котором ему придется колесить по дорогам России в годы гражданской; служба механиком в одном из первых автомобильных отрядов Красной Армии в мирные дни и еще многое другое разное. Так уж сложилось, что на всю жизнь остался Алексей Андреевич Крюков военным, это во многом определило его жизнь, его поступки. Мать умерла в 1921 году в Риге. Он случайно узнал об этом лет через пять после ее смерти, встретив на улице Москвы инженера с «Русобалта», наставника своей юности, который бывал у них в доме, совсем уже седого старика, работавшего кем-то вроде консультанта на заводе «АМО». Могила матери осталась за кордоном в буржуазной Латвии. В сороковом году, после воссоединения, полк, в котором служил Алексей Андреевич Крюков, проходил маршем Ригу. Он успел заехать на русское кладбище. Сторож указал ему могилу матери. Был даже памятник из серого гранита. Сторож вспомнил, что его поставила госпожа Марченко — сестра жандармского полковника.


С громовым рокотом заходил на посадку большой пассажирский самолет — промелькнуло между ветвей в темном небе его серое брюхо. Самолет, затихая, пошел к земле. Теперь в этот близлежащий аэропорт летают со всего мира и даже из Австралии. А начали летать нынешней весной, накануне открытия Олимпийских игр в Москве.

Алексей Андреевич со вкусом потянул носом пахнущий мокрой корой деревьев и палыми листьями бодрящий тленный дух осеннего смешанного леса и почувствовал, что готов раствориться в этом сумрачном воздухе, иссеченном светлыми струями дождя, в этой цветущей яркими красками осени, раствориться навечно, смешаться с шумом голых ветвей. И он не страшился этой последней черты. Мозжила старая рана в плече, неприятно тянуло от паха под левое колено, привычно ныли шейные позвонки — словом, был он еще живой, чувствующий боль, а значит, и жизнь.

Он вышел из дачного леса на блестевшую под дождем асфальтовую дорогу к станции. По обе стороны от неширокой дороги шли заборы, а за заборами стояли дома, пока еще прятались за кронами полуоблетевших деревьев. Алексей Андреевич подумал, что зимой крыши домов, стоящих чуть ниже по отношению к высокой насыпном дороге, будут очень хорошо видны, и как бы взглянул на эти зимние крыши уже чужими глазами, глазами полузнакомого прохожего, поспешающего на электричку. Да, он не очень боялся умереть, но почему-то ему было не все равно, где лежать. А здесь, в этой дачной местности, все такое временное, такое рассчитанное на праздник и удовольствие, что даже нет кладбища. Отсюда покойников увозили куда-то в другие общемосковские места, согласно прописке. А это значит, что его увезут к дочке, на ее квартиру. Правда, по документам, та квартира его — Крюкова Алексея Андреевича, он ответственный квартиросъемщик. Огромная четырехкомнатная квартира с двумя туалетами, двумя лоджиями, камином и, так называемой, «темной» комнатой образовалась в семидесятом году, когда постоянно живший на своей даче, давно уже овдовевший Алексей Андреевич съехался с дочкой. За эту нынешнюю сверхквартиру они отдали трехкомнатную дочкину и его две комнаты в коммуналке на Малой Бронной. На обмене настояла дочь, а зять все оформил — его отец позвонил куда надо, и все совершилось в мгновение ока. В тот год вышли большие льготы для ветеранов и дочка смекнула: «Пап, давай мы тебя как ветеранчика используем, на тебя квартиру запишем». И записала. И использует с тех пор ежемесячно — платит за жилье и за электроэнергию копейки. А ведь совсем не бедные: муж получает большую зарплату, сама тоже хоть и в маленьких, да в начальниках. И это при том, что всю кормежку и всю одежку всегда поставлял им из распределителей отец зятя — важный до умопомрачения сановник с тонким свистящим голосом и хорошо выбритым щекастым бабьим лицом. Он носил костюмы такого высокого качества, что они отдавали словно бы металлическим блеском и сидели на нем так пряменько, строго, без единой морщинки, что казались отлитыми враз и навечно вместе со своим гладким владельцем. Так же важно лоснились и желтели его маленькие, скульптурно запавшие глазки, которыми взирал он одинаково спокойно и покровительственно на все без разбору: на людей, на автомобили, на дома, на деревья, на облака и даже, казалось, на само солнце. Он говорил: «Когда я курировал Сталинградской областью», «Мои труды переиздавались множество разов», писал с ошибками, но это не мешало ему всю жизнь — от селькоровской юности и до членкоровской смерти — ездить на образованных и грамотных, погонять умных и талантливых. К Алексею Андреевичу он относился так же покровительственно и снисходительно, как и ко всему прочему живому и мертвому. При редких встречах похлопывал его по спине, ласково спрашивал: «Как делишки, сват? Какие проблемы?» И норовил щипнуть за щеку, как маленького, хотя тот был старше его на десять лет. А как же иначе: отец зятя был хотя и гражданский чин, но по рангу не меньше большого генерала, а его сват всего лишь армейский подполковник в отставке. Алексей Андреевич замечал, что и дочка стесняется его малого чина, слышал не раз, как она величала его полковником. Особенно неприятно было ему услышать это на похоронах свата — и зачем он только на них пошел?!

Сват умер в начале нынешнего марта. На его похоронах бросалось в глаза обилие ондатровых шапок и темно-серых с металлическим отблеском, мужских пальто с ондатровыми воротниками. Шапки поражали своей стоячестью, словно под мехом был жестяной каркас, и, казалось, вполне могли звякать.

Алексей Андреевич и до сих пор помнил то ощущение собственного ничтожества, что испытал он среди этих одинаково одетых и одинаково значительных людей. Особенно в тот момент, когда на кладбище его дочь, чуть ли не зажмуриваясь от восторга, вдруг решила представить его какому-то важному старику:

— Иван Иванович, а это мой папа — полковник в отставке, участник всех войн и революций!

— Хорошо, — одобрил Иван Иванович и отвернулся.

В ту секунду Алексей Андреевич был готов провалиться сквозь землю — впереди покойника. Давно не испытывал он столь острых ощущений. И, главное, почему? За что? Чем он перед ними провинился?

— А это мой папулька — участник, — дочь ловко перехватила Ивана Ивановича за рукав серого пальто с металлическими ворсинками. Поняв, что от него не отвяжутся, тот хотел было стянуть с правой руки перчатку, но тут ветер бросил ему в лицо заряд мокрого снега, и он сунул в сторону Алексея Андреевича пятерню так — в «одежке», но зато проворчал благосклонное:

— Очч… прр!

«А вдруг и на моих похоронах она назовет меня полковником? Да еще и на надгробье напишет — с нее станется!» — с испугом подумал он, поворачивая с большой дороги на заметенную листьями глинистую тропинку к своему дому.

К зеленому почтовому ящику, в который уже лет десять не поступало ничего, кроме газет, прилип желтый березовый листок. Открывая калитку, Алексей Андреевич подумал, что и сам он похож на один из этих отживших листков, облетающих под мелким дождичком. Вон как кружат, как планируют они по всей улочке. Надо бы и ему хорошенько спланировать свой полет до последней точки.

Тускло отсвечивала новая цинковая крыша соседнего дома, в котором доживал свой век когда-то военный, а затем гражданский летчик. Этот бывший пилот первого класса — ныне единственный в поселке владелец коровы и трех коз. Корова у него из племенного стада — «костромская», большая, с маленькими рожками, торчащими не вверх, а вперед лба, словно козырек. Козы тоже знатные, так называемые, «пуховые оренбургские», с большим содержанием пуха в руне.

Жена летчика только и занята их ческой, только и думает, как бы не почесались они об чужой забор, как бы не пропала лишняя пушинка. Заказов на козий пух — хоть отбавляй, а про молоко и говорить нечего. И молоко, и творог, который делает лично летчик, идут в поселке нарасхват с ранней весны и до поздней осени, а зимой летчик возит свой товар в Москву на рынок. И с коровою, и с козами помог ему Алексей Андреевич. Как-то, года четыре назад, завел сосед беспородную коровенку и пару коз — ни мясных, ни шерстных, ни пуховых, а так себе, какую-то захудалую помесь козы кавказской с русской козой. Тогда-то Алексей Андреевич и растолковал соседу значение породистости. Выслушав его со вниманием, бывший летчик сказал: «Ну, что ж, я не прекращаю взлет на середине полосы!» И не прекратил. Корову ему удалось купить поблизости во Владимирской области, притом молодую, второго отела, выбракованную фиктивно. Сложней было с козами — пришлось Алексею Андреевичу по давней памяти писать в «Племенной рассадник по разведению пуховых коз», в Оренбургскую, а по старому в Чкаловскую область. Потом летчик летал туда и привез трех молочных козлят. Самолетом. Сосед оказался человеком решительным и дотошным — теперь он уже и о коровах и о козах знает не хуже ветеринара средней руки. А в первое время пришлось Алексею Андреевичу открывать ему глаза на простейшие вещи: например, он даже не предполагал, что его корова Зорька приходит в охоту не чаще чем раз в три недели, да и то примерно на двадцать — тридцать часов. Алексей Андреевич все ему разъяснял: и как пойло замешивать, и как правильно доить, и как коз чесать, и как навоз превратить в компост и прочее. Еще и сейчас летчик иногда советуется с ним по хозяйству: знает, что практически нет ничего, о чем бы не имел Алексей Андреевич самого исчерпывающего представления. Коров он разводил когда-то в подсобном хозяйстве части во время службы в Нечерноземье, коз в Грузии. Отличные у него были козы — молочные менгрельские, некоторые из них давали по четыре литра молока, да какого! Многих гарнизонных ребятишек выдоил он козьим молоком, а годы были тяжелые, голодные. Конечно, этой деятельностью он занимался не в ущерб своим прямым обязанностям, а попутно, в личное время. В мирные годы ему было тесно в рамках армейской жизни и он всегда находил себе дополнительное живое дело. Дух подвижничества и альтруизма, унаследованный от матери, тесно переплетается с духом предпринимательства, унаследованным от отца. То он организовывал бахчу, то молочную ферму, то устраивал снежный городок детям в забаву, то солил грибы для солдатской столовой. Начальство его недолюбливало, косилось, но прощало многие вольности и за то, что он был замечательный специалист, и за то, что не метил на высокие должности, а «разменивался на мелочи».

Летчик, хотя и был редкостный жмот, но отдарил Алексея Андреевича за его заслуги с княжеской щедростью: жена летчика связала для него две пары носков, двупалые варежки, свитер, шарф — все из чистейшего козьего пуха.

Летчик продавал творог по пять рублей за килограмм, независимо от времени года.

— Что же так дорого? — пожурил его однажды Алексей Андреевич. — Так нельзя.

— Можно, — уверенно отвечал сосед. — За лень надо платить. А что, разве лучше, если бы и у меня не было коровы? Лучше дорого, или лучше вообще не иметь? — ехидно спросил он, щуря голубые, по-молодому блестящие глаза.

Подумав, Алексей Андреевич понял, что не сможет ответить ему, не углубляясь в историю вопроса, а потому и не возобновлял впредь подобных разговоров. Так что молодецкий летчик-пенсионер и тут оказался победителем.

Пройдя по мокрому дворику мимо аккуратно подстриженных кустов татарской жимолости с дрожащими каплями на тонких ветках, Алексей Андреевич отпер дубовые, окованные железом ворота гаража. Как здесь было хорошо, как мило его шоферскому сердцу! Чисто. Сухо. Все под руной — любой инструмент. Каждая вещь на своем месте, и все так ладно развешано, расставлено по полочкам, разложено по ящичкам. А какая отличная смотровая яма — в полный рост, бетонированная, с мощной подсветкой, для того, кто понимает, — не яма, а драгоценность высшего разряда! И все здесь в гараже сделано его руками. Кроме самой машины, конечно, хотя и к ней приложены руки. Вот она красавица старая «Волга» — цвета слоновой кости, сияющая, будто вчера с конвейера, а ведь бегает уже двадцать лет. Как говорят о ней на Западе, не машина, а «танк во фраке». У толкового хозяина все оживает, даже неодушевленная машина. А для него она не просто одушевленная, но и единственная родня, в смысле возможной помощи и надежды. Крепкий запах бензина напоминал о том, что машина заправлена, готова в путь — бак полон, да еще в багажнике четыре полные канистры.

Сегодня на рассвете Алексей Андреевич, как всегда по пятнадцатым и тридцатым числам месяца, встретился на дальнем загородном шоссе с шофером бензозаправщика и они обтяпали свою обычную сделку, или, как говорят теперь, — сделали бизнес. При воспоминании об этом Алексею Андреевичу вдруг стало стыдно и он неожиданно для себя подумал: «Всех обвиняю, а сам?!» Конечно, было у него кое-какое оправдание. Да, он покупал этот левый бензин за бесценок, но неужели лучше, если бы шофер бензовоза слил его в Москву-реку? А ведь когда ему не удавалось распродать излишки — сливал. Понятно, что оправдание может найти каждый. Никому не хочется считать себя жуликом или прохвостом, все считают себя жертвами обстоятельств, соблазненными, оступившимися, кем угодно, только не ворами.

«Так-то оно так, но все-таки кошку надо называть кошкой, а розу розой», — печально подумал Алексей Андреевич и, погладив холодное крыло автомобиля, вышел из гаража. Привычно запер ворота и пошел в дом.

В отличие от гаража, дом он не запирал, считал, что там нет ничего ценного. Дом состоял из двух комнат, кухни и неотапливаемой веранды. Со своих пяти яблонек во дворе в хороший год он собирал почти тонну, так что ароматом антоновки пропитался весь дом, насквозь — от стропил и до подпола.

Проходя в спаленку, он нечаянно взглянул в зеркало и увидел лицо старого джентльмена. Но как постарел! Под глазами складки, на тонкой шее кожа обвисла как у индюка, глаза тусклые, маленькие. Отступил на шаг, присмотрелся внимательнее. Боже мой, так это он похож на старого джентльмена в инвалидной коляске! Он сам! Такое удивительное сходство, а никогда прежде не замечал! М-да…

Включил старенький телевизор, поубавил звук, но слушать не стал. Прилег на дубовую кровать, кстати, тоже сделанную когда-то собственными руками, накрылся шерстяным пледом. Умостился поудобнее, нашел позу, чтобы поменьше ныли шейные позвонки, полегче мозжила старая рана в плече — почти сорок лет с ней, вроде пора привыкнуть, а все не получается.

«Пусть в доме пахнет яблоками, — думает он засыпая, — так хорошо, когда пахнет яблоками». И ему представляется его пустой дом, пахнущий яблоками, и гладко мощенные улочки старой Риги, по которым ведет он свой санитарный грузовичок, и Варенька, ставшая когда-то его женой, и мать, правда, лица матери он не видит, а только чувствует, что это она. Странно, почему мать так не любила вспоминать об отце — умер и все, и точка. В австралийском цветном тумане выплывает какой-то перевал в горах, кусты жимолости татарской, но не осенние, нынешние, а цветущие розовыми и красными цветками, какая-то женщина в светлом дорожном костюме у длинной легковой автомашины неизвестной для него марки. Что за машина? Похоже «Крайслер».

— Вы не поможете с бензином? — спрашивает женщина, и тут же подъезжает знакомый бензовоз и шофер Саша заливает ей полный бак, а то, что перелилось из трубы, плывет маслянистым пятном по темным предрассветным водам Москва-реки. По телевизору ребята его возраста и возраста его покойного свата, — все в стоячих ондатровых шапках, — награждают друг друга и читают по бумажкам фамилии, имена и отчества своих награждаемых соратников. «Бог мой, — думает Алексей Андреевич во сне, — когда же это кончится? Когда прекратится это всеобщее хряпанье? Неужели так и не найдутся достаточно честолюбивые и сильные люди, желающие сделать что-то для Родины, а не только для себя лично?!»

— Я не прекращаю взлет на середине полосы! — говорит сосед-летчик. — А вы не желаете подоить моих коз?

Тяжелая гранитная плита наваливается на грудь, а на плите надпись: «Полковник Крюков А. А. Незабвенному папулечке…»

— Нет-нет, этому не бывать! — проснувшись в ужасе, пробормотал Алексей Андреевич. — Не бывать…

Надев носки из козьего пуха, он написал дочери записку: «Я не вернусь. Не жди. А.»

Минут через сорок Алексей Андреевич уже выезжал со двора.

— Куда на ночь глядя? — крикнул от своей калитки сосед.

— В Австралию!

— Понятно, тогда счастливого пути! — засмеялся летчик и пошел чесать своих коз.

Загрузка...