Желание мое описать мою жизнь возникло во-первых из деятельности моей, как артистки, которой случалось сталкиваться со множеством людей разных общественных положений, во-вторых, как женщины, побывавшей во многих странах и объехавшей кругом света; наконец, история жизни моей, сама по себе, представляет, — льщу себя этой надеждой, — интерес для русских людей, как по моему происхождению, так и по тем путям, которыми суждено мне было достичь настоящего моего общественного положения.
Я была всегда настолько впечатлительна и восприимчива, что живо сохранила в памяти факты, случившиеся когда мне было всего два года от рождения, и потому я могу начать повествование свое с самого раннего детства.
Мой отец, — Его происхождение, служба и женитьба. — Мое рождение. — Бедственное положение моих родителей. — Наша жизнь у помещицы Ивковой. — Приключение с медведем, — Страшные ночи. — Случай с отцом. — Переезд в отдаленную деревню. — Пожар. — Путешествие на плоту. — Путешествие в Петербург в кибитке. — Необходимость прибегать к чужой помощи. — Путевые приключения.
Отец мой был отставной офицер. Жизнь его и характер, особенно в то время, представляют исключительную натуру, так как, по рождению, принадлежа к классу несчастных крепостных людей и чувствуя себя не в состоянии переносить эту тяжелую зависимость, он решился бежать и избрал себе долю, хотя также тяжелую, но по его взгляду более достойную, а именно — военную службу.
Быв еще у помещика, отец мой с детства состоял певчим в домашней церкви его. Помещик, заметив его голос, музыкальные способности и большую охоту, которые выделяли его из дворовых людей, определил его в школу военной музыки лейб-гвардии Гренадерского полка. На его долю выпал самый трудный инструмент — это тромбон. Учась в школе, он в то же время пел на клиросе.
Отец мой участвовал в походах 1812-14 годов. По окончании войны, предложено было участвовавшим в ней, по желанию, или остаться на службе, или выйти в отставку с получением чина и единовременного пособия. Он избрал последнее, желая возвратиться на родину, чтобы повидаться с родными и показать себя только что произведенным офицером. Но прежде чем добраться до Осташковского уезда (Тверской губернии, места своей родины), он пробыл некоторое время в Петербурге, где женился на дочери чиновника, Екатерине Ивановне Ивановой. Первые дети их умирали. До меня было шесть человек, из которых в живых остался только один брат, на три года старше меня.
Из Петербурга родители мои отправились в Вышний Волочок, где по каким-то делам отец должен был прожить некоторое время. Тут-то я и родилась, в 1835 году. Из Волочка они поехали в Осташковский уезд, где отец поступил управляющим имением к помещику Полторацкому. Но он недолго пробыл в этой должности. Характеру его несвойственны были хитрость и суровое обращение, что неизбежно было связано в те времена с деятельностью управляющего, — и он отказался. Доказательством неспособности его к такому делу служит то, что, во время управления своего, он не только не нажился, но прожил даже последние свои гроши.
Что было делать и куда деваться! Положение было безвыходное. Судьба пришла на выручку: находился в Осташковском уезде один помещик, Ивков, который отличался благотворительностью; он помогал всем, обращавшимся к нему, по мере возможности и вникал в положение всякого. Узнав о бедственном положении нашей семьи, он дал нам приют в своем имении, где мы прожили месяцев шесть и где родители мои познакомились с сестрой Ивкова, бедной помещицей, владелицей села Рыжкова, проживавшей верстах в четырех от брата. Все село ее состояло из четырех дворов, из которых три двора вымерли буквально в один день от горячки. Бедная помещица этого несчастного села нашла возможность предложить отцу моему старый барский дом, который пустовал; сама же она жила в новом строении. Причиною такой доброты Ивковой было расположение к моей матери, которая заинтересовала ее рассказами о Петербурге и о петербургской жизни, что составляло, в те времена и в такой глуши, немалый интерес. К этому времени относятся самые ранние воспоминания мои, запечатлевшиеся яркими образами и эпизодами в моей памяти.
Так, например, много времени спустя, спрашивала я матушку, где это и когда в комнату нашу залетели курицы. Она удивилась. «Неужели помнишь ты это, — говорила она, — ведь тебе было тогда всего два года?»[1]. Я рассказала ей тогда все подробности, которые ее удивили… Мне и теперь живо представляется, как отец отворяет две двери: одну из комнаты в сени, а другую из кухни в сени; рассыпает овес и зовет: «цыпа, цыпа, цыпа!» Куры же, серебряные и золотые, бегают по комнате. Помню даже, что куры эти были с большими хохлами и назывались барсовыми. Помню также происшествие с медведем, угрожавшее роковым исходом для меня. Ивков жил, как я уже сказала, в четырех верстах от села Рыжкова; мы часто бывали у него, ходили туда пешком, а оттуда ехали на его лошадях. Однажды, родители мои и брат ехали в экипаже, а сам Ивков, любивший ездить верхом, провожая нас домой, посадил меня около седла на гриву лошади. Помню, как я была довольна этим. Вдруг лошадь наша забеспокоилась, зафыркала, и, наконец, понеслась как бешеная. Из-за деревьев показался медведь. Ивкову уже невозможно было держать меня и он крикнул: «держись за гриву!» И настолько дал мне Господь силы, что я уцепилась за гриву и, повиснув на ней, могла удержаться, пока Ивкову удалось успокоить лошадь. Помню также страшные ночи, когда мы: матушка, я и брат, оставались одни в нашем ветхом жилище; отец в это время часто бывал в отлучках. Село Рыжково окружено болотами и сплошным лесом, а помещичья усадьба не была даже обнесена оградой. Часто случалось, что, по ночам, просыпаясь инстинктивно от страха, мы видели как матушка стоит над нами и крестит нас, говоря: «тише, не говорите громко, слышите, это волки! полное крыльцо волков!»
Страшный вой этот до сих пор звучит в моих ушах.
Поселившись у сестры Ивкова, мы имели помещение, но средств к существованию никаких. Надо было питаться, но как и чем? Отец думал, думал, что предпринять, и надумался прибегнуть к средству, единственному в нашем положении и в этой глуши: достав несколько писем к помещикам и взяв с собой формулярный список, он обращался за помощью и ему помогали кто как мог; кто деньгами, кто припасами. Путешествия эти необходимо было делать зимой, так как непроходимые болота, на десятки верст в окружности, слишком затрудняли сообщение в летнее время. В такие-то зимние ночи, оставаясь одни с матушкой, без прислуги, мы дрожали от страха, осаждаемые волками. Однажды, в одну из отлучек отца, когда матушка не ожидала еще возвращения его, слышит она стук в дверь. Оцепенев от ужаса, она не знает, что ей делать, окликнуть ли того, кто стучится, или притаиться. Со страхом отворяет она первую дверь, которая вела в сени и ждет, что будет. К радости ее это был отец. «Отворяй скорее! — говорит он, — это я!» Помню, как подошел он к нашей кровати и поцеловал нас, говоря: «Ну, детки, умолили вы Бога, что я жив. Меня хотели убить!» И он рассказал нам следующее: ночью перешел он какую-то реку и поднялся на берег, на котором заметил избу и в ней огонек. Он постучался в окошко, чтобы попросить указать ему дорогу к месту, куда надо было ему идти. На стук его выскакивает мужик с палкой и начинает беспощадно бить его, так что отец упал и скатился к реке. Он не помнил, сколько времени лежал там, но когда очнулся, то голова его была вся в крови. Много еще разных подробностей рассказывал он нам о своем путешествии, результат которого был в конце концов радостным: пошел отец пешком, а вернулся на лошадке с санями, в которых нашли мы много разных продуктов.
И так, жизнь родителей моих была горька; из положения этого выйти не было никакой возможности… Однажды, заехал к нам Ивков и завел, между прочим, следующий разговор: «Я все думаю о вас, Михаил Леонтьевич, о вашей семье. Что же вы будете здесь делать с вашими детьми? Вы имеете звание, значит, вам нужно детей ваших воспитать, а здесь они могут совершенно пропасть». Отец отвечал, что и сам томится мыслью об этом, но не знает решительно как выехать, что нужно для этого сделать, что у него нет никаких средств. Ивков взялся сам за это, и настоял, чтобы мы, не теряя времени, отправлялись пока есть санный путь до одной деревни, где должны прожить до весны и ждать отхода его плотов. «На плотах, — говорил он, — устроят вам место и вы спокойно доедите». А план был такой: из Осташковского уезда попасть в Тверь, а потом проселочными дорогами ехать в Петербург. Не долго думая, собрались мы в деревню, которая назначалась нашим пунктом ожидания.
Приехав в указанную Ивковым деревню, мы наняли избу, которая оказалась совершенно новою. Время было — великий пост; стояли еще холода и морозы. Но в первую же ночь у нас сделался пожар. К счастью, отец вовремя услыхал запах гари и только успели мы выскочить, как пламя охватило дом. Соседние мужики набежали и скоро потушили огонь, но в них закралось подозрение, что не был ли это поджог. Причина пожара была очень простая: в печке, для загребания углей сделана была яма, дно которой приходилось почти на самых балках, вследствие чего они и загорелись. Наняли другой дом, и вдруг там та же история: ночью опять запах гари; подходят к печке и видят, что из такой же ямы для углей показалось уже пламя. К счастью нашему, удалось затушить огонь собственными средствами, иначе крестьяне не без некоторого основания могли бы принять нас за поджигателей. После этого, мы переехали опять в другую избу, по счету уже третью, объясняя переезд свой тем, что в прежней было холодно.
Наконец, наступила весна. Приготовляют плоты, на которых должны отправиться и мы. Устраивают нам шалашик на плоту. Хотели было сделать его на последнем, но матушка, по какому-то инстинкту, пожелала непременно, чтобы шалаш поместили на одном из средних плотов. Наконец мы отправились.
Речка, помнится мне, была не широкая, берега совершенно плоские, покрытые свежей растительностью только что распустившихся деревьев и кустов, так как это было в мае месяце, и между них какие-то птички, беспрестанное чириканье которых пугало матушку; они предвещали, по словам ее, дождь. Действительно, ночью пошел проливной дождь. Хорошо помню, как матушка и отец укрывали нас, меня и брата, от дождя. Утром, проснувшись рано, мы с удовольствием увидали, что погода прояснилась, а матушка сказала нам: «Знаете, детки, что случилось, задний плот, на который хотели посадить нас, в эту ночь весь расплылся!» И так судьба спасла нас.
Вот вдали показалась на пригорке живописная деревня. Здесь плоты должны были остановиться, чтобы сделать запас провизии и развести огонь. За огнем надо было идти в деревню и так как я была шустрая девочка, то и вызвалась сбегать за огнем. В то время спичек еще не было, а для добывания огня употребляли огниво и трут. Достав все это, бегу я в восторге обратно. К удивлению моему, дорога кажется мне несравненно длиннее. Вспоминается также, что лесу не было, а я вижу перед собой маленький лесок, хочу вернуться, сзади лес еще выше, иду дальше, все лес и лес! Тут поняла я, что заблудилась, начинаю плакать и с отчаяния не знаю что делать. Вдруг слышу, что несколько голосов вдали кричат: ау, ау! Оказалось, что я пробежала плоты, не заметив их, так как они стояли у самого берега, отвесного в этом месте, и с дороги их не было видно. Родители же мои видели, как я пробежала из деревни, догадались, что я сбилась с дороги и тотчас же пустились в погоню за мной. После небольшой остановки, мы двинулись в дальнейшее путешествие. Плыли по какому-то озеру, название которого не помню, и этим озером водяное путешествие наше окончилось. Мы приехали в деревню, где должны были дожидаться санного пути, чтобы ехать в Тверь, где нужно было достать мне метрическое свидетельство.
Здесь, в ожидании зимнего пути, родители мои понемногу приготовлялись к дороге. Приобрели лошадь и крытую кибиточку, и как только санный путь установился, мы, уложив в эту кибиточку все наше имущество и поместившись в ней вчетвером, отправились в Тверь.
Из переезда этого смутно помню только наш незатейливый экипаж, а из слов матушки знаю, что дорогой я была очень больна. У меня было сильнейшее горячечное состояние. Надежды на выздоровление мое не было никакой; родители отчаивались довести меня живой до Твери. Но Господь спас меня. Не смотря на то, что при сильнейшем жаре, какой был у меня, приходилось держать меня на морозе и что никакой медицинской помощи достать было негде, к приезду нашему в Тверь здоровье мое стало поправляться.
В Твери оставались мы недолго, проживать было не на что, да и надо было пользоваться санным путем, чтобы доехать до Петербурга, так что, выправив мое метрическое свидетельство, отец тотчас же позаботился о возможности продолжать наш путь. Средство к этому опять было то же, к которому он и раньше бывал вынужден прибегать, именно: он достал несколько рекомендательных писем к помещикам, через имения которых предполагался наш маршрут. Нас предупреждали, чтобы мы ехали проселком, а не большой дорогой, потому что по большой дороге существовали в то время разбои. Мы и ехали проселком от одной деревни до другой, от одного имения до другого. Отец сидел на козлах, а мы в кибитке, часто окоченев от холода, когда переезды бывали слишком длинные; да и вообще езда наша на одной лошади была медленная; приходилось особенно беречь и щадить это доброе, терпеливое животное, тащившее нас несколько сот верст. Конечно, остановки наши были продолжительные, потому что и лошади нужен был большой отдых и нам некоторая передышка.
Дорога, по которой мы ехали, была малопроезжая, а леса такие густые, что ветви сплетались над нашей кибиточкой и проезд казался как бы аллеей; дорога же до того бывала узка, что если б повстречались другие сани, то нельзя было бы разъехаться. В лесу днем бывало почти темно.
Не смотря на то, что мне было в то время года три с половиною, я отлично помню весь наш переезд и все путевые впечатления. Помню, например, как отец подъехав к какой-то усадьбе, слез с козел и в сильном волнении, тут же на морозе, переоделся в свой мундир, разукрашенный медалями и крестами, полученными им во время походов. В этом парадном мундире, с формулярным списком своим и с письмом от кого-нибудь, отец являлся к помещику или помещице и гостеприимные двери этих добрых людей отворялись с радушием для него и для его семейства.
Прожив дней пять, шесть, у какого-нибудь помещика. или помещицы, и отдохнув, мы отправлялись далее в путь, снабженные кое-какими припасами на дорогу, а иногда и платьем. Кроме того, давали нам указания куда лучше ехать, куда заехать, или опять рекомендательные письма к кому-нибудь.
Посещение одной помещицы особенно врезалось в моей памяти. Встретив нас, она выразила такое радушие, как будто была обрадована нашим приездом. Взяв меня на руки, лаская и целуя, она внесла меня в большую красивую комнату, где внимание мое обратилось особенно на большой кораблик, который стоял на видном месте. Эта барыня, показывая мне в подробности кораблик и разговаривая с моими родителями — горько плакала. Оказалось, что она очень недавно потеряла единственного своего сына. Он был моряком и погиб при крушении корабля. Она подробно рассказала родителям о катастрофе, случившейся, с кораблем, на котором погиб ее сын со всем экипажем. Кораблик, который так занял меня, был работой покойного сына ее и служил ей дорогим воспоминанием о нем.
Еще остался у меня в памяти проезд наш через Боровичи, уездный город Новгородской губернии. Въехав в город, мы не знали где остановиться; в гостинице не могли, потому что денег у нас почти не было. Помещики, помогавшие нам в дороге, снабжали нас большей частью только вещами и припасами, денег же давали мало, потому что и сами-то они не были особенно богатыми. И так, в Боровичах, проезжая по улицам (это было ночью), мы набрели на огонек. Входим и застаем посиделки. Несколько девушек сидят и прядут при освещении лучин, вставленных в подставки в разных местах комнаты. Здесь нас приняли, нашли даже для нас свободную комнату, где мы и поместились. Мне же так понравилось общество этих девушек, что я захотела принять участие в их работе и попросила дать мне попрясть. — «Да разве ты умеешь?» — спросили меня. — «Как же, могу как угодно, и толсто. и тонко», — похвасталась я.
Ответ этот рассмешил всех. Я же принялась за работу и так как для моих лет было хорошо и то, что я могла напрясть, то и заслужила одобрение. Девушки занялись мной, смеялись, и мне было очень весело. Здесь мы переночевали и утром отправились далее.
Чем более приближались мы к Петербургу, тем реже попадались помещики. Был уже февраль на исходе. Зима прошла у нас вся в дороге. Выехали мы из Твери в ноябре, следовательно ехали почти четыре месяца. Дорога сделалась ухабистая, переезды делались все длиннее и длиннее. Один такой переезд верст 30, — замедлился еще повстречавшимся обозом, который увяз в ухабах. Разъехаться с ним нам было нельзя и волей-неволей пришлось ожидать возможности проехать — под открытым небом. Наступила ночь, холод сделался еще сильнее, до станции же оставалось верст 15. Мы коченели. На счастье наше недалеко находился так называемый «Зеленый монастырь»[2]. Перекрестясь, отец пустил лошадку целиком без дороги, «вывезет, мол, так слава Богу, а нет — все равно ночевать в поле». И наша лошадка вывезла нас. Мужики, сопровождавшие обоз, были не мало удивлены выносливостью и силой маленькой лошадки. Доехали до монастыря. Отец отправился к настоятелю. Тот сейчас же велел впустить нас. Накормили нас, напоили и спать уложили. Черные монашеские рясы, дотоле мною невиданные нигде и никогда, вселили в меня какой-то непонятный страх. Матушка всегда с благодарностью вспоминала доброго настоятеля. Если б не впустили нас, то мы рисковали замерзнуть.
Утром, на другой день, матушка отслужила молебен, принесла нам просфору и мы отправились дальше.
До Петербурга оставалось уже не далеко, верст 80. Когда ночью подъезжали мы к Невской заставе, по дороге виднелось несколько трактиров, яркое освещение которых поразило меня. — «Это дворец?» — спрашивала я. Когда же объяснили мне, что это трактир, то удивление мое еще увеличилось. — «Что же такое дворец?» — думалось мне.
Приезд в Петербург. — Продажа любимой лошади. — Определение меня и брата в учебные заведения. — Получение моим отцом места в Нарве. — Смерть брата. — Переезд мой в Нарву. — Неожиданное увольнение отца от службы. — Поступление его в Сенатский архив. — Улучшение нашего материального положения. — Мои музыкальные способности. — Покупка фортепьяно. — Агафья Тихоновна. — Поездка с ней к генералу Дубельту и директору театров Гедеонову. — Определение меня в театральную школу. — Мой дебют на школьном театре. — Случайное знакомство с одним молодым человеком. — Он делает мне предложение. — По его требованию я оставляю театральную школу. — Препятствие к нашей свадьбе и ее расстройство. — Возобновление мною посещений школы. — Мои успехи. — Назначение мне жалованья. — Мои дебюты на сцене Александринского театра. — Первые успехи.
Приехав в Петербург, мы тотчас же попытались отыскать наших родных, но так как давно не имели с ними переписки, то и не могли найти их. На первое время, наняли где-то на окраине города дряхлый домик и первую ночь расположились на полу за неимением ровно никакой мебели. Домик этот, покосившийся от старости, имел очень неинтересные достоинства. Зимой не держал тепла, а летом дождь лил сквозь крышу, как через решето.
Устроившись кое-как в этой первой квартире нашей, отцу надо было на другой же день позаботиться о насущном хлебе. Что было делать? Отец объявил нам, что крайняя нужда заставляет расстаться с нашей лошадкой и продать ее. Это было настоящим горем для нас, особенно для меня и брата. Мы, так привыкшие к милой лошадке, и, считая ее преданным другом нашего семейства, не могли, понятно, без слез расстаться с нею. Она, выносливая и ласковая, когда мы подходили к ней, как собака лизавшая нам руки, была лучшим нашим утешением и пользовалась нашею неограниченною любовью. Долго тосковали и плакали мы о продаже нашего друга. На деньги, полученные за нее, мы могли прожить недолгое время, пока отец приискивал средства к существованию.
Прежде всего, конечно, он хлопотал о каких-нибудь постоянных занятиях или о прочном месте. Но это было не так легко. Ни хлопотать за него, ни протежировать ему, было некому. Родные, которых он впоследствии все-таки разыскал, были женщины: две моих тетки, жившие рукодельным трудом, и маленькая двоюродная сестра. Рассчитывать на какое-либо содействие в этом случае с их стороны было нечего; знакомых, могущих что-либо сделать, тоже не имелось. И тут, в столице, опять благодаря помещикам, у которых мы останавливались дорогой, дела наши понемногу устроились: от некоторых из этих помещиков отец привез рекомендательные письма к их знакомым, с приложением кое-каких деревенских гостинцев, в роде маринованных мелких рыжиков и т.п. При содействии этих-то нечаянных знакомств, удалось родителям моим, в продолжение первого года по приезде, определить меня, в так называемое частное училище, в котором состояли членами высокопоставленные лица. А потом вскоре поместили и брата моего в кондукторское училище. Не смотря на несколько устроившиеся дела, родители мои перебивались в большой нужде. Но, однако, через несколько месяцев после приезда нашего в Петербург, мы оставили ветхий домик, в котором совсем невозможно было жить, и перебрались в другое, более удобное помещение, состоявшее из двух небольших, но уютных комнат. Вскоре после переезда на эту квартиру, (я и брат были тогда еще дома), приходит к нам наша хозяйка, и говорит, что к ней приехал гость, который всегда останавливается у нее, и что в настоящее время, по случаю болезни дочери, она находится в невозможности поместить его у себя, а потому убедительно просить родителей моих позволить ему переночевать в одной из наших комнат. Они согласились и к своему удовольствию увидели, что гость хозяйки тот самый настоятель Зеленого монастыря, который так гостеприимно принимал нас у себя. Родители мои были, разумеется, очень обрадованы этой неожиданной встречей.
Пробившись в крайней нужде года два, отец мой получил наконец место смотрителя по дорожной части в Нарве.
Находясь в это время в школе, я пришла в страшное уныние от необходимости расстаться надолго с родителями и ужасно грустила, проводив их.
Зная бедность моих родителей, я терпеливо покорилась необходимости разлуки с ними. Вообще, вырастая в нужде, я понимала ее более, чем это было свойственно ребенку моих лет. Случалось, что матушка или отец, навещая меня в школе, приносили мне вместо гостинцев серебряные пятачки; я не тратила их, и, накопив несколько штук, отдавала их матушке, настаивая непременно, чтобы она взяла их.
Однажды, в Нарве, матушка получила известие о болезни моего брата. Тотчас же поехала она в Петербург и, навестив его, приехала ко мне и упросила начальницу, чтобы та отпустила меня вместе с ней посетить брата. Мы застали его всего обложенного льдом, совсем уже умирающим. Вскоре после того, он скончался 12-ти лет от роду.
Еще с год пробыла я в школе, как вдруг, перед Рождеством, приехал отец и увез меня в Нарву. Какова же была моя радость, когда он объявил мне, что берет меня в Нарву совсем, чтобы поместить там в пансион.
Здесь казалось потекла наконец у нас жизнь известным порядком, как у людей устроившихся, Отец был доволен служебным своим положением, подчиненные его любили, средства к жизни были сносные. Но недолго наслаждались мы этим, неожиданная гроза налетела на нас: приказом графа Клейнмихеля, все служащие по дорожной части, не имевшие звания инженеров, были уволены и заменены инженерами. Опять горе, нужда, слезы!
Собрались мы опять в Петербург. В этот раз приехали уже на двух подводах с кое-каким имуществом и с коровушкой. Определенного ничего не было впереди, но отец говорил: «свет не без добрых людей, кто-нибудь да поможет». Так и вышло: в Сенате он случайно познакомился с секретарем и тот предоставил ему коронное место в сенатском архиве с жалованьем по десяти рублей в месяц.
Жизнь опять пошла безотрадная, опять перебивались мы кое как. Матушка своими хлопотами с коровушкой и ручной работой кое-что прибавляла к жалованью отца; к праздникам получалась награда. Я в это время нигде не училась и, хотя мне было всего десять лет, принимала участие в матушкиных занятиях, и, кроме того, вышивала кое-какие незамысловатые чепчики на продажу.
К этому времени относится одно событие, которое в результате имело значение для нас и главным образом для меня, послужив к улучшению нашего материального положения. Отец узнал, что в Петербурге живет у мачехи дочь одного умершего хорошего товарища его по службе, и что мачеха бесчеловечно обращается с падчерицею. Он не мог отнестись равнодушно к несчастному положению этой девушки и, чтобы убедиться в справедливости слухов, стал бывать у них. Мачеха почему-то очень расположилась ко мне и часто приглашала меня к себе. Таким образом, мне много раз приходилось быть свидетельницей того, что несчастная девушка выносила от мачехи. Не смотря на то, что из пенсиона в 200 руб. часть приходилась на долю дочери покойного, мачеха буквально морила ее голодом. Девушка, уже взрослая, сидя за столом, не могла самовольно взять куска. Голод ее доходил до того, что раз, я видела это сама, она, украдкой от мачехи, хотела схватить кусок говядины, который та после обеда бросила собаке. Это еще не все; бессердечная женщина всеми способами тиранила свою падчерицу. Отец мой, убедившись в этом, придумывал как бы помочь бедной девушке. Так как мачеха часто, рассердившись, выгоняла ее вон, то отец, через меня, посоветовал девушке, чтобы в таком случае она прибежала к нам. Она так и сделала. Отец не пустил ее более домой, заступился за нее, привел доказательства жестокого обращения с ней мачехи и, в течение более нежели года, родители мои, при всей своей бедности, должны были содержать еще лишнего человека. За то, когда девушка эта, благодаря заступничеству моего отца, освободилась от опеки своей мачехи и получила свою часть из пенсии, заплатила нам, что следовало, за все время, которое прожила на наш счет. Кроме того, она так привязалось к нашему семейству, что осталась жить с нами до конца своих дней. Прожила она не более десяти лет. Здоровье ее от тяжелой жизни при мачехе надорвано было с ранних лет и поправиться не могло уже более.
Деньги, полученные от нее, значительно поправили нас и отчасти имели, может быть, некоторое влияние на мое будущее. Кроме того, что меня одели поприличнее, из этих же денег отец купил мне первое фортепиано, чтобы доставить мне возможность сколько-нибудь заняться музыкой.
Все знавшие меня замечали во мне особенные музыкальные способности. Страсть моя к музыке была поразительна. Когда бывало иду я летом с матушкой по улице и услышу где-нибудь фортепиано, меня нельзя было оторвать от окошка. Нет возможности передать моего чувства, когда я слышала музыку. Купленное для меня фортепиано стоило всего семь рублей и было такого старинного устройства, что те клавиши, которые теперь делаются белыми, были черные, а черные белыми. Но несмотря на многие недостатки этого инструмента, я была несказанно довольна таким подарком и начала понемногу играть. Если кто-нибудь показывал мне какой-нибудь романс, я тотчас же схватывала его, играла и пела. Слух у меня был необычайный; я сразу запоминала и музыку, и голос, и слова. Когда случалось мне бывать где-нибудь, где было фортепиано, ко мне всегда приставали с просьбами, чтобы я пела. Меня это очень удивляло, я не сознавала насколько пение мое было приятно. Родители мои, конечно, видели дарования мои, но им не приходило в голову, что мне следует дать серьезное музыкальное образование, или, может быть, так как средства их были стесненные, то они считали невозможным что-нибудь для этого сделать. И действительно, можно ли было думать о каком-нибудь серьезном моем образовании, когда каждая копейка была так дорога, что из-за дешевизны квартиры мы жили на Черной речке, близь Смоленского кладбища, откуда отцу моему приходилось ежедневно ходить в Сенат на службу.
Первые шпаги мои в музыкальный мир сделаны были благодаря знакомству с одной умной и образованной девушкой — писательницей, уже не молодой. Звали ее Агафья Тихоновна.
Мне было тогда уже четырнадцать лет. Жили мы в это время на Петербургской стороне, в местности, где теперь парк, против крепости, а тогда здесь была просто площадь. Здесь-то началась завязка моей артистической карьеры.
В один прекрасный день приходит к нам Агафья Тихоновна и застает меня за пением разных песен и романсов. Между прочим, я пела из «Уголино» — «О, милый друг, из-за могилы!» и песнь Офелии — «Моего ль вы знали друга!» Надо заметить, что несколько раз мне уже случалось быть в театре с кем-нибудь из знакомых. Раза два, три, я была с Агафьей Тихоновной. То, что я там слышала, оставалось совершенно ясно в моей памяти. Я пела все по слуху. Самая театральная обстановка приводила меня в восторг и не только пение, но и игра прививались ко мне как-то особенно. Помню, как еще раньше того времени, о котором идет речь, когда я была еще небольшой девочкой, устраивала я в квартире нашей из простынь и мебели сцену и представляла родителям моим что-нибудь из виденного мною в театре.
Не трудно было заметить по всему этому, какое было мое призвание. В тот же день, о котором я говорю, когда Агафья Тихоновна застала меня за пением, она поразилась моим голосом и принялась серьезно советовать родителям отдать меня в театр, рассказывая, как одна ее знакомая, у которой голос был далеко не так хорош, как мой, поучившись немного, поступила в итальянскую оперу хористкой и получает 300 руб. в год. Родители мои очень удивлялись, как может женщина получать такие деньги, тогда как, например, отец, служивший столько лет, получает всего сто рублей. «Как бы не желать этого, — говорили они, — да разве это возможно!» Агафья Тихоновна уговорила их «попробовать», «может быть и выйдет что-нибудь»… Не долго думая, она взяла перо и написала прошение, выставляя в заголовке слова «ваше превосходительство», не означая имени, не зная сама кому еще придется подавать его. Переночевав у нас, утром повезла она меня к известному в то время генералу Дубельту, которого и сама не знала, но которому, как ей было известно, театральное дело было близко: он покровительствовал многим начинавшим свою деятельность талантам. Его-то она имела в виду, чтобы посоветоваться, как устроить это дело. Но мы его не застали дома. Тогда она сказала мне: «Так как в прошении не обозначено на чье оно имя, то и подадим его прямо директору театров, Гедеонову».
Приезжаем. Нас просят подождать в канцелярии. Несколько времени спустя, выходит из кабинета директор. Хмурый вид его, суровость взгляда, произвели на меня такой страх, что, не будь со мной Агафьи Тихоновны, я бы, кажется, непременно убежала. В сущности же, как узнала я впоследствии, директор был очень добрый человек… Подали ему прошение.
Прочитав, он сказал: «У нас и своих очень много, принять не могу». Мне сделалось еще страшнее и я думала только, как бы уйти. Но моя Агафья Тихоновна опять-таки нашлась. «У нее голос очень хорош», — сказала она. На, это он отвечал: «Это дело другого рода. Если у нее голос, то голоса нам нужны. Сейчас дам вам бумагу. Поезжайте с ней в Большой театр к Каусу. Он попробует голос и напишет мне отношение». Получив бумагу, мы тотчас же отправились в Большой театр. Нас ввели в залу, где как раз шли репетиции хорам. Увидав хористок, одетых на мой взгляд нарядно, я была ужасно сконфужена своим туалетом. Они кидали на меня взоры пренебрежения, думая, вероятно, что я новая хористка. Хотя мне было всего четырнадцать лет, я была очень развита и казалась взрослою.
Каус, режиссер Большого театра, попробовав мой голос, написал, что слух великолепный, голос есть, но что нот не знает совершенно. С бумагой этой мы поехали обратно к Гедеонову, который, прочтя ее, позвал директора школы Обера и велел принять меня в класс первоначального обучения нот к Быстрову, учителю пения. Приказано было, чтобы поторопились моим приготовлением.
Я была вольно-приходящей. Это было осенью 1849 года. Быстров, исполняя приказание директора, поторопиться моим приготовлением и желая выслужиться, особенно прилежно занимался со мною, так что к марту 1850 года я пела уже на сцене школьного театра арию из оперы Роберт — «Сжалься!» Диапазон моего голоса был так обширен, что учитель, не поняв его, заставлял меня петь сопрано, тогда как впоследствии оказалось, что у меня контральто.
К этому времени относится событие, которое в значительной степени подействовало на душевное мое состояние и окончательно решило мою будущность.
Вскоре после появления моего на школьном театре, был на Царицыном лугу парад. Знакомые наши дали нам в окне Павловских казарм два места. Матушка и я отправились смотреть парад. По окончании его, когда мы собирались домой, представили нам одного молодого человека, который предложил нам свои услуги, чтобы проводить нас, так как экипажа у нас не было. Когда дошли мы до дому, то за такую любезность матушка сочла своею обязанностью пригласить его к нам, тем более, что расстояние от Царицына Луга до нашей квартиры на Петербургской стороне было неблизкое. Молодой человек заинтересовался мной, стал у нас бывать и, несколько времени спустя, сделал мне предложение, предполагая, что мне было лет 17. Когда матушка объяснила ему, что мне всего только 15 лет, он все — таки настаивал на согласии, говоря, что готов ждать сколько нужно, но выразил непременное желание свое, чтобы я оставила театр, потому что, принадлежа к аристократической фамилии, не надеялся получить согласия от своих родителей, если я останусь в театре.
Наступила для меня страшная борьба: принять ли его предложение, или предпочесть артистическую карьеру, которая уже обещала мне хорошую будущность. Однако же влечение сердца взяло верх и я выбрала замужество. Молодой человек был красив, хорошо образован и богат. Я дала согласие, перестала ходить в театр и жених мой начал бывать у нас ежедневно. Затем он объявил родителям своим о желании своем жениться на мне, но не получил согласия. Они говорили ему, что он должен выбрать себе жену из своего круга. Не смотря на это запрещение родителей, он, не колеблясь, стоял на своем и уверял нас, что никакие препятствия не помешают ему исполнить то, что он сказал.
Такое положение продолжалось месяцев шесть. Молодой человек не переставал бывать у нас. Но вот в один прекрасный день, уходя от нас, он как-то странно простился со мной; в нем заметно было особенное волнение, я это ясно видела и призадумалась, чтобы это такое значило. После того жду его день, два… Не приезжает. Посылаем узнать не случилось ли что-нибудь и нам передают, что два гайдука силой усадили его в карету и увезли куда-то на шестерке лошадей. Через несколько дней после этого получаю от него письмо с дороги. Пишет наскоро, что хотя и увезли его силой, он все-таки вернется и сдержит свое слово, не смотря ни на что.
Понятно, что положение мое было невыносимо тяжелое. Меня мучила неизвестность будущего. Что было мне делать? Не смотря на юные лета мои, я понимала, что жизнь моя продолжаться так не может. Надо было что-нибудь предпринять. От театра я отстала, надеяться на обещание жениха вернуться я не могла, зная сопротивление со стороны его родителей. Я просто теряла голову и не находила покою.
Однажды, сидела я в раздумье у окна. Окна наши были довольно низки и выходили на плац. Вижу подходит седой старичок в рубище, поглядел на меня, покачал головой и говорит: «Что ты думаешь, того не будет, а будет, да другое. Молись Царице Небесной!» Слова его, сказанные в такую минуту, поразили меня. Я рассказала все это матушке. «А что ты думаешь», отвечала она, «пойдем-ка помолимся Спасителю, авось он нам поможет и вложит нам мысли, что делать!» Действительно, выходя из домика Петра Великого, где находится чудотворная икона Спасителя, я почувствовала облегчение и говорю матушке: «А что, если опять в театр? — «Как пойдешь теперь», — возразила она? — «с какими глазами!»
Как ни разбирали мы этот вопрос, все казалось нам, что явиться в театральную дирекцию с просьбою принять меня опять было невозможно. Мы думали, что я уже давно не числюсь там, что попасть туда без особо счастливого случая нельзя, когда я сама вышла оттуда. Мы так и порешили, что это невозможно, что следовательно нечего и пытаться. Но случай, который можно объяснить только чудом, в эту самую минуту, когда мы решили, что возвращение мое в театр невозможно, показал нам противное.
Возвращаясь домой, мы должны были зайти в гостиный двор и здесь, проходя Пассаж, встречаем секретаря театральной школы. Он необыкновенно радушно поздоровался со мной и спросил меня, почему я вдруг оставила занятия в школе. Я объяснила ему это домашними обстоятельствами, прибавив, что теперь я могла бы заниматься опять и очень желала бы этого, но что не знаю, как это сделать, как снова поступить в класс. Какова же была моя радость, когда он объяснил мне, что делать для этого нечего, что я до сих пор числюсь в театре, что мне стоит только явиться и начать заниматься. На другой же день я пошла в школу и с жаром, всей душой предалась искусству. Насколько влечение мое к нему было сильно, видно из того, что когда, несколько времени спустя, приехал жених мой, я, без малейшего колебания, отказалась от его вторичного предложения, потому что, в случае согласия, мне пришлось бы опять оставить театр и бороться с его родителями, которые так и не согласились на наш брак.
Бывший жених мой был совершенно убит этим отказом, и, как я узнала впоследствии, начал страшно кутить. Наконец, с досады на родителей, женился на женщине, находившейся на последней ступени падения, и привез ее к своим родителям.
«Вот», сказал он им, «вы не хотели, чтобы я женился на бедной, но честной девушке, так я привез вам невестку такого-то рода!» После того, он недолго пробыл в Петербурге и уехал с женой своей на Кавказ, где вскоре умер от кавказской лихорадки.
Некоторое время после возвращения моего в театр я пробыла еще в классе Быстрова, а потом, за успехи, переведена была в класс учителя Вителляро, который и определил, что у меня контральто. Зиму я занималась у него, — это был второй год моего ученья. Я уже разучивала понемногу места из оперы «Жизнь за царя» и играла в комедии — водевиле «Катерина — Золотой крестик», исполняя роль Катерины. Пение мое всем очень понравилось, так же как и игра.
После первого же спектакля, мне положили жалованья 25 руб. в месяц, т.е. триста рублей в год, и в непродолжительном времени назначили мне спеть в первый раз на сцене Александринского театра эпилог «Жизни за царя»: «Ах, не мне бедному!»
Оперного театра в то время не было еще в Петербурге и опера шла изредка в Александринском театре.
И так, первый дебют мой был в исполнении эпилога из «Жизни за царя». Публика приняла меня с восторгом. Меня впрочем знали несколько и раньше. Когда я была в школе, мне случалось петь по приглашению в собрании или на других частных вечерах.
Второе появление мое на сцене было в «Русской свадьбе», которую ставили в первый раз. Зная, как пение мое нравится публике, назначили мне пропеть в этой пьесе: «Вдоль по улице метелица метет!» в вставной роли парня, пришедшего на свадьбу. Пьеса настолько выиграла от моего пения, что, после нескольких представлений «Русской свадьбы», автор нашел нужным из маленькой вставной роли моей создать новую, входящую в состав пьесы, роль именно боярина Хрущева. Следовательно, роль эта создана была специально для меня и выходила необыкновенно эффектна. Когда я начинала за сценой «Ах, как звали молодца», и затем с песенкой этой вбегала на сцену, то буквально каждый раз приему не было конца, театр дрожал от рукоплесканий,
Артистическая карьера моя началась с этих двух вещей и успех на сцене был для меня несомненен. Я поняла свою силу и с этого времени еще серьезнее занялась искусством.
Замечу кстати, что когда я пела эпилог из «Жизни за царя» в первый раз, то Степанова, сопрано, и Леонов, тенор, первые исполнители со времени постановки этой оперы, пели еще со мною, но после этого в скором времени сошли уже со сцены.
Внимание ко мне императора Николая Павловича. — Прибавка жалованья. — Первое знакомство с М. И. Глинкой. — Горькое разочарование. — Усиленная работа. — Я делаюсь ученицей Глинки. — Необычайный успех мой в роли Вани в опере «Жизнь за царя». — Начальник репертуарной части Федоров. — Вражда его ко мне. — Назначение в мою пользу концерта. — Отмена его Федоровым. — Кончина моего отца. — Вторичное назначение концерта в мою пользу и вторичная отмена его по случаю кончины императора Николая Павловича. — Поездка за границу. — Пребывание в Берлине. — Граф Кушилев-Безбородко. — Знакомство с Мейербером. — Внимание его ко мне. — Отзыв Мейербера о моем даровании и последствия этого отзыва. — Мои успехи за границей. — Композитор Обер. — Просьба о продолжении отпуска. — Резкий ответ Федорова. — Участие мое в двух концертах в Париже и сопровождавший их успех. — Предложение остаться в Париже. — Решение вернуться на родину.
Я все более и более приобретала внимание публики и, наконец, сделалась такой любимицей, что в Александринском театре ни один бенефис не обходился без моего участия, или давалась мне роль с пением или, если такой роли не было, то я пела песни и романсы.
Таким образом, прошла первая зима моей службы в театре. Летом, по желанию государя Николая Павловича, устроен был в Гатчине, во дворце, концерт с живыми картинами. В концертном отделении участвовала и я. Государь обратил особое внимание на меня, так что пожелал знать, сколько я получаю жалованья и сколько другая певица, также участвовавшая в этом концерте и выпущенная из школы в одно время со мною. Эта другая имела протекцию и потому получала 600 руб. в год, я же всего 300 руб. Когда государь спросил о моем жаловании, директор Гедеонов впопыхах подбежал ко мне с этим вопросом. Государь, узнав, что мне дается всего 300 руб., тогда как другой 600, тут же приказал сравнять меня с ней. Такое внимание государя осталось конечно навсегда в моей памяти. Я была польщена в высшей степени и, кроме того, не могла нарадоваться удвоенному жалованью. Родители мои, когда я, возвратившись домой, рассказала им все это, тронуты были до слез. Отец беспрестанно повторял: «Как это так! Сколько походов совершил я, и все столько не получаю, сколько ты, матушка!»
Осенью 1852 года, приготовляясь к исполнению роли Вани в «Жизни за царя», я узнала, что в Петербурге находится М.И. Глинка.
Надо сказать, что за год перед этим М.И. Глинка был также в Петербурге и учитель мой Вителяро, желая знать мнение его о моем исполнении роли Вани в «Жизни за даря» пригласил меня съездить к М.И. Глинке. Я спела ему «Ах, не мне бедному!» Увы! пение мое ему не понравилось. Он нашел его до такой степени плохим, что сказал мне: «С таким тремоло поют только те певцы, которые кончают, а не те, которые начинают». При этом объяснил мне, почему это так не хорошо, к чему может такое тремоло привести, и сделал мне указания, как от этого избавиться. Разочарование мое было горькое, но я в течение года так много работала, вспоминая советы М.И. Глинки, что когда теперь, во второй раз, год спустя, узнав, что он в Петербурге, приехала к нему и спела опять «Ах, не мне бедному!», то действие моего нения оказалось совершенно обратное первому. М.И. Глинка, прослушав меня, убежал в свой кабинет, и когда возвратился оттуда, то на глазах его были слезы и он сказал: «Смотрите, матушка, что вы произвели вашим пением в этот раз!» Усиленные труды мои принесли блестящие плоды. С этого же дня М.И. Глинка поздравил меня сам своей ученицей и принялся приготовлять меня к роли Вани.
Вскоре после этого поставили оперу «Жизнь за царя». Для роли Антониды вызвана была из Москвы Семенева, исполнителями других ролей были: Петров, Булахов и я. Состав был необыкновенно хорош, и я, по отношению к себе, никогда впоследствии не помню такого триумфа, какой был в этот раз. Если публика была в таком неописанном восторге от моего исполнения, то каков же был восторг моих родителей. Отец, казалось, был на верху блаженства.
Я уже говорила, что театра для русской онеры в Петербурге в то время не было. Русская опера шла в цирке, на месте которого, когда он сгорел, и был выстроен Мариинский театр. Опера шла тогда редко и потому мне приходилось мало петь в опере, а исполняла я преимущественно в драматических спектаклях, в Александринском театре, роли с пением. Итальянская же опера шла в Большом театре.
В промежуток времени от 1851 по 1853 год, переменился начальник репертуара; Семенова заменил Федоров. И вот с поступления его на эту должность начались мои неудачи по театру; путь мой покрывался терниями все более и более! Причиною этого было то, что я имела несчастие понравиться Федорову, а между тем он узнал, что я выхожу замуж. Он почти прямо объявил мне, что будет врагом моим. И действительно, что бы не предполагалось в мою пользу, ничто не удавалось. Начальник репертуара, — это можно сказать все в театральном мире, и в нем то я имела моего главного врага. Федоров, при всяком
удобном случае, загораживал мне путь. Так памятен мне особенно его поступок, когда в пользу мою назначен был концерт за участие мое в драматической труппе в течение всей зимы, что не входило в мои обязанности.
Мне дали залу в Александринском театре и объявили афишами о концерте в мою пользу. Так как я успела уже сделаться любимицей публики, то билеты разобраны были в один день. Довольная такой удачей, я готовилась концертом этим получить заслуженную трудами своими награду, сделала затраты, по средствам своим значительные, и вдруг все надежды мои рушились! За день до концерта присылают за мной карету и капельдинер говорит, что меня просит к себе начальник репертуара в Александринский театр. Здесь Федоров объявляет мне:
— По высочайшему повелению концерта вам не будет!
Как ни была я молода и неопытна, однако же, я уцепилась за слова его: «по высочайшему повелению» и тотчас же сказала ему, что мне крайне интересно знать, почему концерт, назначенный мне в виде награды, отнимается у меня по высочайшему повелению. Объясняясь с Федоровым самым простым, можно сказать, детским образом, старалась добиться от него причины этой немилости, так как, по моему мнению, говорила я ему, лишить меня заслуженной награды могут только за какую-нибудь вину. Увидав, что я так серьезно ухватилась за ложное выражение его, он повернул в другую сторону и причиною отмены моего концерта выставил то, что в тот же день назначен в Большом театре концерт Роллера и что весь оркестр участвует там. Тогда я без всякого стеснения высказала ему прямо, что все приведенное им я не считаю основательным, что поступая так со мной, просто отняли у меня концерт, что если необходимо было дать этот день Роллеру, то мой концерт можно бы было перенести на другой день, что, по справедливости, я имела право на первую очередь из следующих дней. Но все было так искусно подведено, что при перечислении мною дней не оказывалось ни одного, в который можно бы было назначить мой концерт. Таким образом, я не только лишилась заслуженной награды, но и своих собственных последних грошей, издержанных на платье и другие расходы. Кроме того, в концерте этом я видела исполнение моей мечты, — доставить возможность родителям моим прожить хотя одно лето на даче, что особенно нужно было для отца, здоровье которого заметно слабело, так что другого лета не пришлось ему уже дождаться. В августе того же года он скончался.
Бедный отец! Много нужды, много труда выпало на его долю!
Наконец, условия жизни нашей, благодаря моей службе, несколько улучшились. Хотя жалованье мое было небольшое, но мы не нуждались, как прежде. Главное же, радовали его мои успехи; он, можно сказать, жил ими, и вот не суждено было ему дожить до того времени, когда положение мое стало вполне обеспеченным и когда я достигла полного значения моего, как артистка!
Со смертью отца мы с матушкой остались только двое, постоянно ощущая свое сиротство. Наступила вторая зима моей службы. Я вышла замуж и в конце сезона выхлопотала себе уже через министра позволение на такой же концерт, какой предполагался в прошедшем году, только в этот раз всю музыкальную часть программы составлял сам М.И. Глинка. В числе других вещей, назначена была к исполнению молитва его: «В минуту жизни трудную». Пьеса эта, написанная им раньше для оркестра, переделана была им для этого именно концерта для пения. Другая вещь, переделанная им же для этого же концерта, был романс «Прости меня, прости! прелестное созданье!» сочинения того самого Федорова, который преследовал меня. М.И. Глинка, желая оказать ему любезность, разработал его романс и сделал его дуэтом, который теперь ноется во всех почти салонах.
Концерт опять назначен. Делаются репетиции. Сам М.И. Глинка присутствует на них. Билеты опять все проданы, все готово и опять, увы, что-то фатальное преследует меня! Но на этот раз причиной неудачи моей было событие, важность которого поразила всю Россию. На последней репетиции, когда только что я запела: «В минуту жизни трудную», отворяется дверь и посланный провозглашает: «Прекратите репетицию, государь император скончался!»
По окончании траура, спектакли начались опять. Все время я усердно продолжала свои занятия и делала большие успехи, так что с открытием театров приобрела себе еще большую любовь публики. Но вместе с тем приходилось иногда выслушивать и неприятные отзывы, так например, говорили, что Леонова поет хорошо только русские песни; другие, истинные знатоки музыки, ценившие мой талант, принимая во мне участие, строго судили мое пение и советовали для усовершенствования ехать за границу. Кроме действительной пользы, которую должно было принести знакомство с европейскими музыкальными известностями и кружками, путешествие за границу имело в то время громадное значение для приобретения авторитета и, пожалуй, известности. Я начала серьезно подумывать о поездке за границу, а М.И. Глинка находил это даже необходимым. Довольно частые концерты мои настолько улучшили материальное мое положение, что я нашла возможным привести желание мое в исполнение. Весной 1858 года отправилась я с мужем за границу.
М.И. Глинка, провожая меня, дал мне письмо к Мейерберу в Берлин.
В Берлине мы остановились в «Hotel de Rome», где встретились с графом Г.А. Кушелевым-Безбородко, который остановился в том же отеле с своей семьей на обратном пути из Италии в Россию. С ними находился известный романист Дюма — отец, и я сразу попала в очень интересное для меня общество.
На другой день по приезде, я сделала визит Мейерберу, который был очень обрадован письмом М. И. Глинки, очень хорошо принял меня и назначил день, чтобы прослушать мое пение. Возвратившись в отель, я нашла приглашение к обеду от графа Кушелева-Безбородко и когда пришла к нему, то была приятно удивлена, застав там, кроме Дюма еще и Мейербера.
Такое общество было, конечно, в высшей степени приятно, тем более, что когда я, по просьбе присутствующих, спела несколько вещей, восхищение их было чрезвычайное. Я справедливо могла гордиться таким восторгом этих серьезных ценителей искусства, в особенности же мнением Мейербера. В числе разных вещей я пела романс его «Quoi Neuftalie» и русские романсы.
Прощаясь, Мейербер повторил мне, что ждет меня к себе и прибавил: «Друг мой пишет мне, что вы поете его музыку так, как он желает, и потому мне очень интересно услышать ваше исполнение». При этом просил меня, чтобы я привезла с собой «Песнь Маргариты», сочинения М.И. Глинки из трагедии «Фауст» и спела бы ему, прибавив, что особенно интересуется услышать ее в моем исполнении.
Граф Кушелев-Безбородко еще два дня после этого пробыл в Берлине, и мы с ним, с его семейством и с Дюма, неразлучно делали экскурсии в окрестности. При этом вспоминается мне оригинальное обыкновение Дюма: он ездил без шляпы, которую заменяли ему его роскошные вьющиеся волосы. Почтенные немцы дивились такому обычаю уважаемого французского писателя.
В условленное время приехала я к Мейерберу, который встретил меня необыкновенно радушно. После длинного разговора о музыке, о М.И. Глинке, он попросил меня петь. Так как Мейербер интересовался музыкой М.И. Глинки, то я пела преимущественно вещи моего учителя. «Песнь Маргариты» восхитила Мейербера и он оказал мне: «Теперь, когда вы спели, я понял Глинку. Здесь многие певицы пробовали петь эту песнь, но выходило совсем не то». Спросив меня, долго ли я пробуду в Берлине, он сказал мне, что очень желал бы быть мне чем-нибудь полезным.
Поблагодарив его, я отвечала, что такой великий композитор, как он, конечно, во многом может помочь мне, в особенности своими музыкальными советами. Тогда он предложил заняться несколько со мной, сделал мне некоторые указания по школе, по постановке голоса, и при этом сказал: «У вас так хорошо поставлен голос, что вам нужно только побольше петь опер, а для указания вообще вам много поможет Обер, к которому я дам вам письмо в Париж».
Кроме всего этого, он, при первом же случае, сделал для меня очень много. Замечательно, какое значение имеют два — три слова великого человека на западе Европы. В то самое время, когда я была в Берлине, приглашена была туда из Парижа комическая опера театра Корвало. На первом представлении присутствовал сам Мейербер. Оценка артистов делалась в то время там таким образом: рецензенты газет и журналов ловили каждое слово Мейербера, занимали места около него, и то, что он говорил, служило обыкновенно приговором артисту. На другой день вся пресса изображала отголосок отзыва Мейербера, которого по справедливости можно назвать в этом случае настоящим камертоном искусства. Нельзя не заметить здесь кстати, что истинным артистам жилось хорошо при таком обыкновении. Так вот и в этот раз, в опере парижской труппы, рецензенты газет ждали, что скажет Мейербер об исполнителях. К удивлению всех, он, после первого акта, не говоря ничего об артистах, начинает: «А вот была сегодня у меня русская певица» и продолжает, что благодаря пению этой певицы, он теперь только вполне понял М.И. Глинку, что она ученица
Глинки, что голос ее замечательный. Слова его так заинтересовали всех, что весь антракт прошел в разговорах обо мне, и последствием этих разговоров было то, что в короткое мое пребывание в Берлине я получила уже приглашения на разные воды, где на 1,000 франков, где на 1,5000 франков. Вот как одно слово Мейербера мне услужило.
Приняв приглашение на воды, я пела в Гамбурге, в Эмсе, в Висбадене, в Баден-Бадене и в Остендэ. Отзывы о моих успехах перепечатывались в русских газетах, так что поездка моя за границу начинала уже приносить плоды. Затем мы отправились в Париж, куда Мейербер дал мне письмо к Оберу, прекрасное письмо, обратившее на меня внимание и этого замечательного композитора, указаниями которого я пользовалась в течение трех месяцев.
В этот разгар известности моей за границей, Обер и Мейербер предложили мне устроить большой концерт в Париже. Для этого мне нужно было продолжить мой отпуск, так как я находилась на службе в петербургской опере. Я написала в Петербург, прося отсрочить отпуск, чтобы воспользоваться таким в высшей степени интересным для меня концертом. Но что же? Получаю от начальника репертуара Федорова письмо, в котором он уведомляет меня, что я не нужна и могу оставаться за границей даже совсем. Такой ответ глубоко огорчил меня, потому что все стремления мои приобрести познания и известность за границей происходили именно из желания занять прочное положение в артистическом мире и принести пользу искусству в родной стране, тем более, что в то время сцена наша была так бедна певцами.
Встревоженная ответом из Петербурга, я спешила возвратиться, не смотря на то, что Обер и Мейербер уговаривали меня остаться на один год в парижской консерватории, обещая заняться со мной, приготовить меня и дать мне дебют в Париже. Наконец уговаривали меня даже остаться в Париже совсем. Но ничто не могло остановить меня, — я слишком любила родину.
Убедившись, что никакие обещания, никакие предложения, на меня не подействуют, Обер и Мейербер успели только, — так как я очень спешила отъездом, — устроить, чтобы я пела в Париже, на большом музыкальном вечере у г. De-la-Madeline и в «Theatre lyrique» у Corvalo. Вечер у г. De-la-Madeline описан был в газетах и один из рецензентов, осыпая меня похвалами, назвал меня «pur diamant russe». У Корвало я пела между прочими вещами «Ах, не мне бедному». Музыка и пение мое произвели такое впечатление, что тут же возник вопрос о постановке в Париже оперы «Жизнь за царя» и с меня взяли слово, что я вышлю эту оперу по возвращении моем в Россию и приеду сама ее ставит. Я дала слово.
Вообще, пение мое в Париже обратило на меня большое внимание, но чем более почестей оказывалось мне за границей, тем больнее мне было вспоминать о присланном мне из Петербурга ответе. Как бы то ни было, путешествие мое имело для меня громадное значение; кроме того, что имя мое сделалось известным за границей, я приобрела себе такие знакомства в музыкальном мире, как Обер и Мейербер. Обер назначил в мой репертуар «La reine de Cypre» и необыкновенно восторгался музыкой М.И. Глинки, особенно его «Русланом и Людмилой», а также песнями национального русского характера. Он говорил мне, что знает сам русскую песню «Красный сарафан», вспоминая при этом известного нашего тенора Иванова, который, оставшись за границей, составил себе несметное богатство своим талантом. Примером певца этого он старался склонить меня к согласию остаться навсегда за границей. Но, как уже я сказала, это было для меня невозможно из-за привязанности моей к родине.
Концерт в Варшаве. — Возвращение в Петербург. — Объяснение с министром двора графом Адлербергом. — Его желание, чтобы я осталась на службе. — Появление мое в опере «Русалка». — Новый директор театров Сабуров. — Возобновление со мной контракта. — Появление мое в Москве в роли Азучены в опере «Трубадур». — Успех мой в этой роли. — История постановки «Трубадура» в Петербурге. — Интриги Федорова и капельмейстера Лядова. — Неприязненные отношения ко мне Сетова. — Столкновение с ним. — Случай со мной в Кронштадте. — Певец Никольский. — Его поступок со мной.
Возвращаясь в Петербург, мне не хотелось проехать Варшаву, этого музыкального города, суждение которого могло бы только увеличить мою известность.
В Варшаве я остановилась в «Grand Hotel» самой хорошей гостинице города. Появились тотчас же знакомые. Я выразила желание дать концерт. Но мне посоветовали поговорить предварительно об этом с некоторыми поляками, понимавшими положение дел того времени, так как это было накануне польского восстания 1862 года. Поляки высшего круга, к которым я обратилась за советом, прямо отговаривали меня давать концерт, потому что я, как русская, рисковала попасть под неприятность. Но желая сделать мне угодное, они нашли более удобным устроить частным образом музыкальный вечер в роскошной зале того же отеля, куда приглашены были известные варшавские тузы и ценители музыки; там присутствовал также талантливый композитор Монюшко. Такое устройство вечера предохранило меня от какой-нибудь выходки, могущей меня шокировать, и на другой день появились в газетах, как нельзя более лестные, отзывы о моем пении и голосе.
Первым делом моим по приезде в Петербург, было — купить оперу «Жизнь за царя», чтобы послать ее в Париж к Корвало. Стелловский, в магазине которого я купила ее, предложил мне отправить ноты прямо из магазина и потом передать мне почтовую квитанцию. Какова же была моя досада, когда я, приехав к Стелловскому за квитанцией, услышала, что он затерял ее; впоследствии оказалось, что оперу в Париже не получали[3].
Письмо Федорова, полученное мною в Париже, заставило меня, по возвращении в Петербург, поступать осмотрительно, чтобы оградить себя от дальнейших неприятностей, и потому я, никому ничего не говоря, отправилась к министру двора, графу Адлербергу, объяснила ему все, и он отвечал мне, чтобы я потрудилась продолжать службу. Не знаю как это было объяснено моему начальству, но только, в непродолжительном времени, мне назначили петь «Русалку» Даргомыжского. Мне не совсем приятно было выступить в «Русалке», так как партия моя в этой опере была недостаточно эффектна для появления в первый раз по возвращении из заграницы. Конечно, публика, не смотря на это, все-таки встретила меня рукоплесканиями, букетами и венками, а в газетах говорили, что с голосом моим положительно совершилось что-то необыкновенное и что я сделала громадные успехи в пении и игре. В это время переменился директор театров: вместо Гедеонова был назначен Сабуров. Тогда же возобновили мой контракт; жалованье осталось тоже — 600 рублей, 5 рублей поспектакльной платы и бенефис.
Я стала подумывать как бы приобрести для моего бенефиса оперу «Трубадур» и на мое счастье узнала, что перевод «Трубадура» на русский язык сделан уже Рудневым в Москве. Достав его, я начала разучивать партию Азучены. В это время, как раз меня командировали на месяц в Москву, где в русской опере был большой недостаток в певицах. Я пробыла там гораздо более срока моей командировки и так как в это время там поставили «Трубадура», то я и пела Азучену.
«Трубадур» на русском языке произвел в Москве громадное впечатление. Рецензии были самые лестные. Между прочим много говорили о типе, который я придала Азучене. В этом мне также много помогла моя заграничная поездка. Надо заметить, что до отъезда еще моего за границу, Азучену играла в Петербурге в итальянской опере Демерик-ля-Блаш. Публика восторгалась ею и, вероятно, я старалась бы подражать ей и гримировалась бы также, если бы не случай, который дал мне повод обдумать тип Азучены поглубже.
Как раз накануне приезда моего в Париж, шел «Трубадур» и Азучену пела Демерик-ля-Блаш. Газеты, к удивлению моему, разнесли в пух и прах тип, который она придала Азучене. Нельзя было не согласиться с мнением рецензентов, что никогда Азучена не могла быть такою, какою Демерик-ля-Блаш представляла ее. Главным образом, она не должна быть так загримирована; Азучена не должна была быть такой старой, такой дрожащей. Все эти замечания я приняла к сведению и стала обдумывать эту роль. Тщательно прочитав либретто, я обратила внимание на то, что граф Луно, спрашивая цыганку, говорит: «15 лет тому назад было событие». Соображаясь с этим, рецензенты были конечно правы, что цыганке этой самое большое могло быть 40, 45 лет, а не 80, как изображала ее Демерик-ля-Блаш. На этом основании, я создала тип энергичной цыганки, смуглой и с черными волосами, женщины еще в полной силе. Когда известный итальянский певец Тамберлик увидал меня в этой роли, то назвал меня «королевой Азучен».
Во время пребывания моего в Москве, в Петербурге сгорел цирк, в котором давались оперы, так что, когда я приехала в Петербург, оперы шли только в Александринском театре.
Имев в Москве такой громадный успех в роли Азучены, я просила нового директора, чтобы в мой бенефис поставили в Петербурге «Трубадура>. Директор разрешил, приказал распорядиться о высылке из Москвы нот с переводом всех партий; но, благодаря Федорову, вышло так, что нот не высылали очень долго. Тогда, предвидя что по этому поводу возникнуть еще большие интриги, я попросила мужа съездить в Москву. Ему дана была бумага на получение нот от дирекции, в том предположении, что ноты уже написаны. Оказалось, что не только ноты не написаны, но там ничего даже не знают об этом. Чтобы подвинуть дело, муж мой заплатил за все и через неделю привез все партии. Федоров был не мало удивлен этим сюрпризом. Но делать нечего, роли раздаются. Вдруг начальник репертуара заявляет, что партию графа Луно играть некому. Я же, проученная бесконечными интригами, предвидела это и раньше еще позаботилась об артисте на эту роль, именно предложила ее певцу Гумбину, который с удовольствием взял на себя роль графа Луно.
Еду к директору, объясняю ему все и говорю о Гумбине. Директор был очень рад за меня. Приискание графа Луно устранилось. Назначают репетиции на сцене Александринского театра. Начинают устраивать декорации; все, кажется, идет хорошо. Но мне все не верится, чуется что-то не ладное, — оно так и вышло.
Декоратор, конечно подговоренный, объявляет, что у него нет декораций, подходящих для постановки «Трубадура». Услыхав это, я бросилась к директору с словами: «Ваше превосходительство, я вам говорила, что «Трубадур» не пойдет, и «Трубадур» не идет!» Он так был удивлен этим, что соскочил с места. — «Почему?» — спрашивает он. Я объяснила ему, что декоратор не находит подходящих декораций. Директор страшно рассердился. — «Поезжайте домой. «Трубадур» будет идти», — сказал он. Затем призывает к себе декоратора и задает ему два вопроса: почему не может идти «Трубадур» и сколько лет служит декоратор при театре? На первый вопрос ответ уже известен, на второй декоратор отвечал: 18 лет. Тогда директор приказал ему: «Декорации найти, заменить требуемое чем-нибудь подходящим, где нужно сад, там русский огород, где дворец — избу, где тюрьму — что хотите поставьте, но чтобы «Трубадур» шел, иначе получите отставку без пенсии».
После такого энергичного приказания нашлось все. Для первого раза и для Александринского театра опера поставлена была отлично и имела большой успех. Рецензенты превозносили меня; так, например, Толстой Ростислав, критик из тех, которые говорили обо мне прежде, что я способна петь только русские песни, разбирая мое пение и мою игру в «Трубадуре» говорил: «Я беру мои слова назад и извиняюсь перед этой артисткой». Похвалам его не было конца. «Артистка эта, — говорит он, — долго искала оплот и, наконец, твердой ногой стала на него; чтобы так исполнить Азучену, выше нельзя идти в оперном искусстве».
С этих пор интриги моих врагов усилились еще более. Вскоре после «Трубадура» ставилась опера «Марта», где мне должна была быть роль, но Федоров тщательно отстаивал, чтобы мне не давать ее. Так как другого контральто, способного заменить меня, не было, то он, лишь бы только я не играла, назначил на эту роль сопрано. Не желая давать мне хода, Федоров старался восстановить против меня тенора Сетова, который в то время имел громадное значение в оперном деле. Еще до отъезда моего за границу, Сетов приехал из заграницы в Петербург и взялся ставить в русском переводе иностранные оперы. Я тогда пела у него Лукрецию. Хотя роль эта написана для сопрано, но Сетов не находил в персонале русской оперы подходящего сопрано и счел более удобным дать эту роль мне по обширности диапазона моего голоса, и не ошибся. Успех был полный. В то время в итальянской опере в Петербурге роль эту играла Гризи, и я стараясь подражать ей, думала, что копирую ее, но критики мои нашли, что в пении моем и в моей игре была большая доля собственного моего характера, и исполнение вполне соответствующее этой роли. Теперь же Федоров так удачно действовал против меня, что мне долгое время приходилось ограничиваться весьма небольшим репертуаром, несмотря на всегдашние горячие приемы публики и лестные отзывы рецензентов. Какая бы новая опера ни ставилась, роли для меня не было, так что в конце концов я осталась с одной оперой «Жизнь за царя», которая буквально поддерживала меня, иначе я совершенно бы истомилась. Всякий раз, когда шла опера «Жизнь за царя» публика своим вниманием и приемом как бы выражала желание — видеть меня чаще. Но те, от кого это зависело, не хотели этого понимать. Однажды, приехал ко мне один любитель, Лисицин, и спросил меня: «Почему вы мало играете; мы вас не видим совсем?» Я объяснила ему, что это зависит не от меня, что я задавлена интригой. Желая ободрить меня, он взял меня за руку, подвел к фортепиано и сказал: «Вот каков должен быть ответ ваш на все эти интриги», и пропел разные вокализы. «Вам делают там гадости, — продолжал он, — а вы отвечайте им вашими занятиями, и поверьте, что в конце концов вы достигнете, чего желаете». Никогда не забуду этого справедливого совета. Действительно, когда все proteges начали уже терять голос, у меня, от постоянных занятий, он делался только сильнее. И однако же, не смотря на это, появиться в какой-нибудь новой роли было для меня великим затруднением. Даже выбор оперы для своего бенефиса, на что всякий артист имеет право, не удавался мне, потому что начальник репертуара, зная в какой роли я могу более выиграть, не давал мне такой оперы; наконец, я поставлена была в необходимость хитрить, чтобы достигнуть своего, именно хвалила те оперы и роли, которые мне не нравились и наоборот. Этот маневр мне удавался и я начала получать те роли, которые действительно желала исполнять.
Читатель может спросить, почему в службе моей являлись все такие неудачи, чтобы ответить на этот вопрос, надо объяснить различные обстоятельства и совпадения. Начало положено было начальником репертуара Федоровым. Я уже говорила, почему он стал моим врагом и продолжал держать себя таковым относительно меня, во все время моей и своей службы и даже до самой смерти. К этому присоединились интриги против меня другим личностей; так, например, капельмейстер Лядов не сочувствовал моим успехам, потому что конкурентка моя по ролям, очень любимая им, была нелюбима публикой. Однако же, не смотря на последнее обстоятельство, она, благодаря покровительству Лядова, имела всегда преимущество передо мной, ей давались роли, которые следовали мне. Я была тут совершенно бессильна, тем более, что не умела никогда действовать окольными путями, а пути эти применялись против меня. Кроме того, врагам моим удалось посредством сплетен восстановлять против меня Сетова, от которого в то время зависела постановка и весь ход русской оперы. Если присоединить к этому различных персонажей, которые завидовали моим успехам в публике, то, ясно будет видно, была ли у меня возможность бороться. Бывали вещи, можно сказать, вопиющие. Так, однажды, Сетов заболел; существование наше, значит, остановилось также, потому что главные средства к жизни составляли разовые деньги, ибо жалованье было крайне скудное и жить на него было невозможно. Я в то время получала уже 25 рублей разовых. Болезнь Сетова, следовательно, принесла громадный убыток всем артистам, и уже поэтому одному всякий из нас от души желал скорейшего выздоровления Сетова. Наконец, он выздоравливает и назначается его бенефис. Ставились «Гугеноты» в первый раз на русском языке. Мне дали роль пажа. Назначают репетицию, где в первый раз после болезни должен появиться Сетов. Ехав на репетицию, я от души радовалась, как вероятно и все другие, что Сетов выздоровел. Каково же было мое удивление: является Сетов, и, обращаясь ко мне, говорит: «Я жив, пожелания ваши не исполнились!» Выходка эта до такой степени поразила меня, что тут же, на репетиции, мне сделалось дурно, и меня увезли домой в болезненном состоянии. Успокоившись, я по прежнему исполняла мои обязанности и когда, через несколько дней, опять назначили репетицию «Гугенотов», я, конечно, волей — неволей, должна была участвовать. Неприятное столкновение мое с Сетовым вызвало в каких-то неизвестных мне друзьях моих отпор, который вместо пользы повел только к еще большим для меня неприятностям. Эти неизвестные друзья мои оказали мне медвежью услугу. Дело произошло так: бенефис Сетова назначен был на Рождестве. Накануне приносят мне неизвестно от кого сверток нот. На вопрос мой: «от кого?» — прислуга отвечала, — что посланный велел только передать мне, не сказав от кого. В свертке оказался романс, слова которого были странны и непонятны для меня. Название его: «Подарок на елку». Виньетка сделана была от руки. Содержание текста приблизительно следующее: «Нашего соловушку не возлюбил коршун, и коршуну этому отомстим ужасно». Написано было стихами. Я не обратила внимания на значение этого текста, мне решительно не пришло в голову, чтобы слова эти имели какую-нибудь заднюю мысль. Впоследствии же оказалось, что смысл их касался прямо отношений Сетова ко мне. Когда, в день бенефиса Сетова, все артисты собрались в театре, готовились и одевались, в уборную мою прибегают и говорят, что Сетову подали какую-то шкатулку, которая, если б он раскрыл ее, могла бы нанести ему вред. Никого, наверное, не могла поразить эта весть так, как меня. Тотчас же пришло мне в голову, что нет ли тут какого-нибудь соотношения со словами романса, поднесенного мне неизвестным лицом накануне Рождества, под названием «Подарок на елку». Никто, конечно, не страдал в эту минуту так, как я. Если бы могла я предвидеть что-нибудь подобное, то, конечно, употребила бы все усилия, чтобы не допустить такого низкого поступка. Мне это прискорбно было тем более, что взгляд мой на искусство всегда был слишком высок, чтобы сочувствовать подобным проделкам. Я любила сцену. Это был мой кумир. Для всякого истинного артиста сцена представляет из себя как бы святилище искусства, куда не должны проникать никакие недостойные поступки, каковы бы ни были отношения действующих лиц. К сожалению, в большинстве случаев, это бывает иначе, и у нас сцена представляет из себя арену интриг, что испытали многие, что чувствовала и я на себе и что всегда противно было моей натуре и моим убеждениям. И в данном случае нанесение такого оскорбления, какое сделано было Сетову, где бы и кому бы то ни было, не заслуживает никакого оправдания и, конечно, уже никаким образом не согласовалось с моими понятиями. Неизвестные мои друзья оказали мне плохую услугу, потому что Сетов говорил и прямо утверждал, что сделала это я.
Каково было выносить все это, все эти интриги, обвинения без всякой причины, без всякого основания!
Всем более или менее известно, что закулисная жизнь театра полна интриг. Самолюбие, зависть, жажда успехов, какими бы путями они не доставались, доводят людей до поступков, не имеющих оправдания и горе тем из артистов, которые стоят на высоте истинных служителей искусства.
Припомнить все интриги, которые мне приходилось переносить, невозможно; я приведу здесь лишь один факт, как пример закулисной пошлости.
Мне часто приходилось давать концерты в Кронштадте. Моряки очень любили меня и часто приглашали. Всякий раз, когда я там пела, концертная зала бывала совершенно полна. Врагам моим это не нравилось и вот что один раз устроили они мне. Я приглашена была в Кронштадт. Надо сказать, что за неделю до назначенного моего концерта пела там артистка, к которой наш капельмейстер был так расположен и концерт ее вышел и в материальном отношении и в отношении успехов неудачным. Зная, что с моим концертом будет совершенно противное, недруги мои подговорили Кэра, в типографии которого в Кронштадте всегда печатались афиши и билеты, чтобы он не выпустил своевременно НРИ того, ни другого.
В назначенный час я приезжаю в Кронштадт. Собрание освещено. Я вхожу, жду публику, ее нет! Забрели, увидав освещение, человек 15, 20 и только. Ничего не понимая, я удивляюсь, что публики почти нет. Посылаю спросить этих немногих, сидящих в зале, не знают ли они чего-нибудь. Оказывается, что афиш в городе не было. Дальнейшие справки указали мне истину. Ждать следовательно было нечего, и так как ни в чем неповинные присутствующие, при входе заплатили и дожидались, то я решилась все — таки дать концерт.
По окончании первого отделения, мне приносят штук 400, 500 афиш. Я спрашиваю:
— Зачем же это мне? Нужно было разослать, а вы приносите сюда!
Мне отвечают:
— Это дело не наше, а потрудитесь отдать деньги.
Денег требуют к тому же вдвое более обыкновенного. Я уверена, что всякий на моем месте раздражился бы.
— Если так, — говорю я, — афиши не были готовы во время, то я и платить не обязана вовсе.
Но не желая более разговаривать с этими людьми, отдаю за афиши столько, сколько платила всегда и афиши возвращаю. Посланный бросает мне деньги и говорит, что не возьмет того, что я даю, а требует двойную сумму. Меня страшно взорвало все это и я сказала ему, что если он не желает взять того, что я даю и что действительно следует, то не дам ничего, и деньги эти тут же раздала служащим при собрании.
Два дня спустя пришлось мне участвовать в студенческом концерте в Петербурге и вдруг мне говорят: «Что за гадость напечатана про вас в «Северной Пчеле»? Читаю следующее: «Честь имею объявить всем артистам, что если кто из них желает давать в Кронштадте концерты, то высылали бы за афиши деньги вперед, так как была здесь г-жа Леонова и денег мне не заплатила». Это еще не все; через день, в этой же газете появляется продолжение: «Честь имею объявить, что за г-жу Леонову деньги внесены артистами императорской русской оперы». Тогда у меня не хватило уже более сил молчать и дерзость эта вызвала с моей стороны отпор. Так как меня оскорбляли в печати, то я и отвечала печатно таким образом: «Напрасно артисты трудились вносить за меня деньги. Если б я точно не внесла или отказывалась платит, то г-н Кэр мог бы требовать с меня деньги судебным порядком, а не имел никакого права оскорблять меня печатно». При этом я привела некоторые оскорбительные факты, проистекавшие от моих недоброжелателей, как, например: однажды приехал ко мне знакомый из Москвы. В этот день шла опера «Жизнь за царя». Он заезжал в кассу и там сказали ему, что нет ни одного билета. Господин этот очень досадовал, что не будет в театре. Тогда я послала к кассиру своего кучера с запиской, просила прислать мне, если есть, один из запасных билетов, которые обыкновенно бывали. Отдавая мне билет, кучер сказал: «Барыня, я видел там одного из ваших актеров, который сказал мне — это верно ты будешь сидеть на этом месте» — и при этом улыбнулся. Вечером в спектакле вижу я, что этот самый артист стоит между кулисами и в то время, когда публика сильно вызывала меня, он позволяет себе почти в глаза мне говорить: «ишь, кучеров-то насадила»!
Так вот этот факт и подобные ему привела я в напечатанном мною ответе на оскорбительную выходку Кэра, настроенного против меня. Я сделала это для того, чтобы показать публике, как некоторые товарищи по службе, из зависти, действовали против меня.
Кроме того, я поехала к князю Суворову, бывшему тогда генерал — губернатором в Петербурге, объяснила ему всю историю с Кэром, желая и этим поступком показать артистам, до чего наконец они могут довести своими гнусными выходками.
Дело приняло тогда другой оборот. Кэра привлекли к ответственности, так как он не имел права упоминать моего имени печатно, а должен был, если считал меня неправой, повести дело другим порядком, и за оскорбление моей личности ему предстояло трехмесячное тюремное заключение. Важнее же всего то, что на допросе он объяснил, что к поступку этому его уговорили капельмейстер Лядов и другие артисты.
Удовлетворенная таким оборотом, я, разумеется, не пожелала, чтобы Кэр сидел в тюрьме и прекратила дело.
Интрига до такой степени всосалась в театральном мире, что как бы ни были хороши отношения артистов между собою, на прочность этих отношений никогда нельзя рассчитывать. Примером этого могу привести здесь кстати поступок со мной тенора Никольского.
Тенор Никольский был обязан мне поступлением своим на императорский театр. Перед публикой он появился в первый раз в студенческом концерте, где пел романс «Скажите ей». Второй раз он участвовал в моем концерте и пел уже оперные сцены: квартет из «Риголето», трио из «Жизни за даря». Концерт мой был великим постом в Александринском театре. После этого концерта, дирекция предложила Никольскому поступить на сцену на выгодных условиях. Он служил тогда в капелле, где до пенсии надо прослужить 35 лет, в театре же только 20. Кроме того, ему предложили перейти в театр с тем, чтобы засчитать прослуженное им в капелле время. Жалованья назначили 2000 рублей и 50 рублей разовых. Конечно, он не задумался принять это предложение. Переговоры шли через меня; я передала дирекции о его согласии, а дня через два Никольский заезжает ко мне и говорит, что у него был тенор С., который наговорил ему такие ужасы про театр, что он испугался и не решается принять предложения дирекции. Но я сумела повлиять на него так, что он сказал: «Пускай пишут контракт, я подпишу». Я сообщила об этом дирекции и Никольский поступил в русскую оперу, где, как известно, имел большой успех.
Отношения наши по-видимому были самые дружеские; он видел во мне человека, который, кроме добра, ничего не желал ему. И вот через год после его поступления я давала в театре концерт и просила его участвовать. Он согласился. В программе поставлены были ансамбли. Вдруг, накануне концерта, Никольский присылает мне отказ, не объясняя его ни болезнью, ни другой какой причиной, и требует, чтобы с афиши снято было непременно его имя. Билеты были все уже проданы, и я затруднялась исполнить его требование, боясь, чтобы из-за этого не возвратили билеты. Однако же, надо было это сделать, фамилию его с афиши я сняла — и не смотря на это ни одного билета не было возвращено.
Впоследствии, когда начались и против Никольского интриги, он объяснил мне свой поступок следующим образом: за два дня до моего концерта, он был на вечере, где находился также капельмейстер Лядов и где последний и уговорил его сделать эту гадость, рассчитывая конечно поднять в публике целую бурю против меня и побудить купивших билеты на мой концерт, возвратить их. Но, как я сказала, интрига не удалась, и билетов не возвратил никто.
Оперы, которые ставились со мною. — Отношение ко мне М.И. Глинки. — Рассказы о нем. — Мнение его о Даргомыжском и Кашперове.
Теперь расскажу о том, как относились ко мне разные композиторы и какие оперы ставили со мною.
Опера «Русалка» А.С. Даргомыжского в первый раз ставилась, и в Петербурге, и в Москве, со мною. Я исполняла роль княгини. Когда при постановке оперы хозяевами были сами композиторы, то все контральтовые роли отдавались мне, не смотря ни на какие интриги. Опера «Русалка» ставилась в Петербурге самим Даргомыжским. Ария княгини «Чу, кажется, трубят!» была настолько сильно оркестрована, что А.С. пришлось переменить всю оркестровку, так как эту арию не было возможности петь. Даргомыжский очень дорожил квартетом с хором во 2-м действии «Не к добру на свадьбе нашей» и мне вспоминается указание его относительно темпа этого квартета: какой бы медленный темп мы ни брали, Даргомыжский просил петь еще медленнее. Я упоминаю об этом для того, что некоторые капельмейстеры могут не знать желания покойного композитора.
Опера «Мазепа» Фитингофа была вторая, поставленная со мною. Роль Орлика, по желанию композитора, была отдана мне и потому недоброжелатели мои, конечно, употребили все старания, чтобы опера недолго удержалась на репертуаре.
Опера «Кроатка» Дютша поставлена была мною в мой бенефис. Главная теноровая партия исполнялась Сетовым. Опера имела большой успех и так как успеху содействовало значительно мое пение, то нашлись личности, которые постарались, или, лучше сказать, ухитрились, сделать так, чтобы опера эта шла всего только два, три раза и затем похоронили ее. Дело вышло так: в день спектакля Сетов присылает сказать, что болен. Несколько времени спустя оперу назначают опять. Театр полон и опять перед началом анонсируют, что опера не пойдет. Так назначали эту оперу раз пять и постоянно она почему-нибудь не шла, а когда назначили в шестой раз, то публики собралось менее, нежели полтеатра. Этого-то именно и желали, потому что существует правило: когда при повторении оперы не выручается известная определенная цифра сбора, оперу эту кладут под спуд. Дютш был так огорчен, что захворал и умер.
Опера «Наташа» или «Волжские разбойники», сочинения Вильбоа, тоже поставлена была в мой бенефис.
Опера «Рогнеда» Серова шла также со мной. Первое время я исполняла роль Скульды, так как партия Рогнеды была написана композитором для сопрано и для этой роли даже нарочно выписана была певица из-за границы. В то же время композитор транспонировал раз для меня балладу из «Рогнеды» и я ее спела. Серову до того понравилось мое исполнение, что он решился переделать роль Рогнеды для меня. Когда в тот же год я жила на собственной моей даче, в Ораниенбауме, в июле месяце, Серов приехал ко мне. Я была, конечно, очень рада принять его у себя и предложила ему с женой и с маленьким сыном помещение. Они оставались у меня до осени, и здесь Серов переделал партию Рогнеды для моего голоса, а осенью я в ней выступила. Эта партия необыкновенно выиграла в контральтовом переложении и имела громадный успех.
Другая опера Серова «Вражья сила» была также поставлена со мной. Когда Серов писал ее, то заранее восторгался, воображая, каково будет мое исполнение роли Спиридоновны и не ошибся. К сожалению, ему не пришлось видеть этой оперы на сцене. Он умер, не отделав ее вполне и инструментовка последнего акта, как известно, докончена была, после уже смерти Серова, Соловьевым.
Опера «Ратклиф» сочинения Кюи ставилась в Петербурге в мой бенефис, имела огромный успех и также долго не удержалась, по всем вероятиям потому, что исполнение мое роли Маргариты было слишком для меня выгодно.
Две картины из оперы «Борис Годунов» сочинения Мусорского шли также со мной, и Мусорский, живя у меня на даче, работал над двумя другими своими операми «Хованщина» и «Сорочинская ярмарка» и там их окончил.
Опера «Гроза» Кашперова шла также со мной. Исполняя роль Варвары, я имела такой успех, что А.Н. Островский, увидев меня в этой роли, сказал мне: «Я мечтаю в драме о такой Варваре, какую вы исполнили в опере». Ария «Ах ты, матушка родимая» выходила у меня особенно удачно.
Относительно иностранных опер нечего и говорить, что я пела почти все контральтовые партии в операх, которые шли во время моей службы, главная же моя роль была в Лоэнгрине, партия Ортруды.
Последнее время мне пришлось взять для ансамбля в «Фаусте» роль Марты. Эта роль вышла у меня настолько удачна, что публика ожидала с нетерпением каждого моего появления, встречала и провожала меня громом рукоплесканий. Кроме того, за исполнение этой роли я удостоилась высочайшей похвалы: его высочество великий князь Константин Николаевич сказал мне: «У великого артиста нет маленьких ролей, вы это доказали, мастерски исполнив Марту. Мы и не знали, что можно из этой роли сделать подобное».
Закончу главу эту воспоминаниями о М.И. Глинке. Опера его «Жизнь за царя» была, как известно читателям, первою оперою, в которой я выступила на сцену в роли Вани. Я уже говорила, что в начале моей артистической деятельности М.И.Глинка переделал для моего концерта на голоса сочинение свое «В минуту жизни трудную» и романс Федорова «Прости, прости, прелестное созданье!» Кроме этого, он написал для меня следующие пьесы: «Valse-fantaisie»; цыганскую песню «Я пойду, пойду косить»; аккомпанемент к цыганской песни «Ах, когда б я прежде знала, что любовь родит беду». При этом он вспоминал знаменитую Стешу в Москве, рассказывая, что она была единственная цыганка, которая положительно увлекала его своим пением. Меня он учил исполнять в его духе его романсы: «Утешение» и «Не говори, любовь пройдет». Последний был его любимый. Из дуэтов любимым был: «Вы не придете вновь». При этом дуэте он вспоминал как две сестры, высокопоставленные особы, вручили ему текст этого романса и просили его написать музыку. У М.И. Глинки бывала часто фрейлина Бартенева, и он часто заставлял меня петь с ней этот дуэт.
Об итальянской методе пения М. И. Глинка выражался так: «Хотя мне и не по нутру итальянщина, но она необходима для обработки голоса».
М.И. Глинка задумал написать третью оперу и сюжет заимствовал из драмы «Двумужница». На эту мысль навело его мое исполнение его произведений. Я уже говорила, что мой голос очень нравился М.И. Глинке, а главное он ценил во мне уменье исполнять его музыку по одному его намеку. Главная роль «Двумужницы» предназначалась именно мне. Опера, можно сказать, была готова; музыка сложилась у него и нужно было только составить либретто, а так как из прежних знакомых ему либреттистов не было никого — кто умер, а кто уехал за границу, — то он обратился ко мне, говоря: «Найдите мне либреттиста, я хочу написать третью оперу из «Двумужницы».
Обрадовавшись этому намерению, я была уверена, что и другие также заинтересуются и обрадуются возможности иметь еще оперу М.И. Глинки, но интрига не пощадила и этого человека, несмотря на его гений, и вот факт, лишивший нас третьей оперы этого великого композитора.
Я поехала к Федорову, думая и его обрадовать этим известием, а главное рассчитывая, что он укажет мне хорошего либреттиста. Действительно, он указал — это был Василько-Петров, который, как оказалось потом, не мог удовлетворить желанию М.И. Глинки. Я же, уверенная, что Федоров рекомендует достойного для М.И. Глинки либреттиста, повезла тотчас же Василько-Петрова к уважаемому моему учителю.
М.И. Глинка был очень доволен, что я так скоро нашла нужного для него человека; он тотчас же начал с ним дело. Рассказал ему весь план оперы, объяснил свои желания и советовал как писать.
Начало действия предполагалось так: на сцене мать укачивает своего ребенка, и опера начинается колыбельною песнею (которую предстояло петь мне). М.И. Глинка тогда же предлагал мне написать эту песню, не дожидаясь окончания всей оперы, для того, чтобы я могла петь ее раньше; но я, не желая затруднять, отклонила его от этого, в полной уверенности, что у нас будет целая опера. Впоследствии я была в отчаянии и жалею ужасно до сих пор, что не воспользовалась этим предложением; по крайней мере хотя бы эта песня теперь существовала, так как опера осталась ненаписанною. Василько-Петров настолько был некомпетентен в деле писания, что не мог исполнить удовлетворительно того, о чем говорил ему М. И. Глинка и делал совсем иное, что-то несообразное, а самое главное по своему плану. Тогда М.И. Глинка просил меня найти ему другого либреттиста, говоря: «Опера у меня вся тут, в голове, дайте мне только либреттиста и через месяц опера готова».
Гениальность М.И. Глинки давала ему возможность создавать сразу и способ его сочинять замечателен: он не писал клавираусцуга, а прямо всю партитуру и голос и оркестр. И для такого-то композитора я не могла в Петербурге найти либреттиста! Федоров конечно нарочно рекомендовал бездарного Василько-Петрова, это несомненно. Да и во мне самой некоторые желали поколебать веру в гений М.И. Глинки. Капельмейстер Лядов, например, когда я сообщила ему о затруднении найти хорошего либреттиста, говорил мне, что М.И. Глинка уже исписался, что ничего больше он уже сделать не может. И другие артисты поддерживали его в этом, сама же я не могла иметь самостоятельного взгляда; читатель знает, как я сделалась артисткой и, не сознавая того сама, поддавалась влиянию этих гнусных и ложных мнений. М.И. Глинка, не найдя себе хорошего либреттиста, уехал за границу и, таким образом, эта третья опера его осталась ненаписанною.
Здесь будет кстати сказать несколько слов о возвышенной натуре о об особенностях характера М.И. Глинки. Я бывала у него часто и видела следовательно его в частной жизни, где, конечно, всегда характер человека выражается яснее. Так, например, раз мне не пришлось дня два быть у М.И. Глинки. Прихожу и вижу изменение в квартире. До этого у него было два кабинета. Теперь один кабинет, поменьше, преобразился в клетку. Поставлена в нем решетка, за которой пол усыпан песком, расставлены деревья и штук сорок певчих птичек разных сортов поселены в этой большой клетке. Было это в марте. На вопрос мой, как это сделалось в такое короткое время и для чего, он отвечал: «Я устроил это для того, чтобы птички эти наводили меня на новые сочинения; мне довольно одного чириканья какой-нибудь птички, чтобы создать из этого целую музыкальную фантазию».
В другой раз, прихожу и опять вижу изменение в квартире. Надо заметить, что М.И. Глинка жил с сестрой своей Людмилой Ивановной Шестаковой. Они занимали целый этаж; вход направо к ней, налево к нему, а квартира была общая. Так, в этот раз, когда я пришла, вижу, что от передней отгорожена половина и устроена кухня, в которой готовит новая кухарка. Дверь же к сестре заперта. Когда я спросила М.И. что это значит, он объяснил мне, что пожелал пожить своим хозяйством, потому что нашел прекрасную кухарку. Он пригласил меня обедать. Кухарка была шведка и действительно очень искусна. Обед был превосходный, приготовлен лучше всякого повара. Конечно, через неделю или полторы все это уничтожилось и жизнь потекла по-прежнему. Он говорил мне, что соскучился о племяннице.
М.И. Глинка очень привязан был к этой девочке. Гений его как бы передан был ей. Так, например, ей было не более пяти лет, когда М.И. написал для меня цыганскую песню «Я пойду, пойду косить», и эта девочка скорее меня заучила и слова и голос. Это замечательно, тем более, что в этой песне есть вариант, который проходит около двух октав. Крошечным своим голоском она выпевала так верно все нотки, что просто поразительно было слушать; замечательно еще, что в этом же возрасте она уже пела совершенно верно все лучшие мотивы из оперы «Руслан и Людмила». Ей было 8 — 9 лет, и она пела эту оперу можно сказать от доски до доски, и хоры, и соло, все одним словом. Когда она начала учиться музыке, в ней проявлялись задатки гения М.И. Глинки. К сожалению, девочка эта прожила недолго, она умерла 14-ти лет от горловой болезни.
Творчество М.И. Глинки проявилось в нем в раннем возрасте; 14-ти лет он написал уже квартет, который всем очень нравился, но квартет этот, как помнится, говорил мне М.И., не существует.
Вот еще интересный факт, рассказанный мне самим М.И. Глинкой: раз он ехал на свою родину и около Смоленска ямщик его запел. В опере «Жизнь за царя» есть мотив, который проходит почти в каждой части оперы «Ах, не мне бедному!» М.И. взял его прямо от ямщика, который на слове ах — следующее: sol, mi, ci, la, sol, fis, la, sol, mi, ci, fis, sol.
Этого довольно было для М.И. Глинки, чтобы построить такую громаду, как увертюра к опере «Жизнь за царя» и трио «Ах, не мне бедному!»
Глинка был большой домосед. Очень трудно было уговорить его выехать куда-нибудь. Однажды, как-то удалось мне увести его к себе на дачу, на Черной речке. Мы ехали в коляске и когда переезжали мостами через Неву, солнце было низко на закате. М.И. так восхищался, так наслаждался, точно ему никогда прежде не приходилось видеть этой картины, точно в первый раз он чувствовал это наслаждение. Я же была счастлива, что удостоилась принять у себя такого великого человека.
Могу привести здесь мнение Глинки о некоторых композиторах.
Даргомыжский, по его мнению, имел большой дар к комизму, и Глинка советовал ему выбрать какой-нибудь комический сюжет для оперы. Но Даргомыжский не согласен был с его мнением и даже обижался.
У Глинки бывал Вильбоа, который отдавал многие свои сочинения под его редакцию. Из романса М. И. Глинки «Уймитесь волнения страсти» Вильбоа сделал дуэт и напечатал его без просмотра М.И. Когда М.И. проиграл этот дуэт на фортепиано, то положительно пришел в негодование и сказал ему резко: «Разве может быть у меня такое соединение, какое вы сделали». М.И. был так раздражен, что тут же сгоряча просил Вильбоа не бывать больше у него. Я упоминаю об этом факте для того, чтобы музыканты могли себе объяснить то, что найдут в этом дуэте несообразного с духом М.И. Глинки.
Во время последнего пребывания М.И. в Петербурге, приехал из-за границы В.Н. Кашперов. М.И. необыкновенно симпатично относился к нему. Представляя его мне, назвал его своим другом и говорил, что в будущем возлагает большие надежды на него. (Кашперов ставит в настоящее время оперу свою «Тарас Бульба»).
Мои материальные средства. — Заключение со мною нового контракта. — Неожиданное его изменение. — Предложение Федорова, чтобы я вышла в отставку. — Появление на сцене певицы Шредер. — Мой концерт в Павловске. — Овации публики. — Неудача интриги Федорова. — Появление на сцене певицы Лавровской. — Опера «Иоанн Лейденский». — Новые интриги против меня. — Прием оказанный мне публикой в мой бенефис. — Несправедливое оставление меня на два лишних года на службе. — Поступок со мной Коммисаржевского. — Затруднения и хлопоты при устройстве прощального бенефиса. — Прощание с публикой и окончание службы при театре.
Все почему-то были уверены, что я имею большие средства. Но средства мои были настолько ограничены, что я, работая целый сезон, должна была всякий год, на летние месяцы, отправляться куда-нибудь в путешествие, чаще всего по Волге, тогда как у меня была уже в то время собственная дача в Ораниенбауме, где я с удовольствием отдохнула бы летом, если б могла избежать этих экскурсий. Но без них я не могла бы существовать. Содержание артистов было скудное. Как сказано выше, в первый год я получала всего 300 руб.; потом жалованье мое удвоили, а через три года я, кроме 600 руб. в год, получала 5 руб. разовых. Когда же я стала совершенно необходима для оперы, жалованье мое дошло до 1140 руб. в год и поспектакльную плату мне назначили 15 руб. Другого контральто между тем не являлось и я работала одна.
Прослужив таким образом 12 лет и вынужденная, кроме службы, прибегать каждое лето к путешествиям, я решилась воспользоваться, по совету моих друзей, удобным для меня моментом и потребовать сумму, которая могла бы поправить меня в материальном отношении. Я уже сказала, что другого хорошего контральто не было. Случилось так, что контракт мой кончался накануне открытия Мариинского театра после пожара. Пользуясь таким счастливым для меня совпадением, я предложила следующие условия нового контракта: жалованья по-прежнему 1140 руб., поспектакльной платы 50 руб. и 2000 рублей за бенефис. Последнее условие главным образом для того, чтобы гарантировать себя от тех неприятностей, которые каждый год приходилось встречать при бенефисе. Не могу выразить с какими ужасными трудностями добилась я заключения этого контракта и достигла я этого только благодаря удобному моменту, о котором упоминала выше. Никогда не дали бы мне этой цифры по контракту, если б я не объявила решительно, что буду играть на открытии театра в таком только случае, если мне пришлют накануне подписанным контракт мною предложенный. Волей — неволей дирекции пришлось принять мои условия, потому что открытие театра должно было произойти в присутствии высочайшей фамилии, а заменить меня не мог никто. Подписанный контракт прислан был мне накануне этого спектакля в 10 часов вечера. До минуты получения этого документа я была в тревожном состоянии; для меня решался вопрос: быть или не быть.
Контракт заключен был на три года и хотя в нем был пункт, что по прошествии каждого года контракт по обоюдному соглашению может быть нарушен, я была совершенно спокойна, рассчитывая на этом окладе дослужить до пенсии, так как с основания театров не было примера, чтобы отнимали у артиста то, что раз ему уже дали. Со мной же вышло не так.
По прошествии трех лет контракт возобновили, несмотря на тщательное старание Федорова найти в течение первых трех лет другое контральто. Его не находилось и пришлось возобновить volens-nolens контракт со мной. Через год после его возобновления, директор Гедеонов, сын прежнего директора, присылает за мной и объявляет мне, что у меня отнимается половина моего содержания, т.е. так как я получала около 6000 руб. в год, то с этого времени буду получать всего 3000 рублей. Говоря это, директор прибавил: «Если угодно вам продолжать службу, то можете только на этих условиях, иначе вы нам не нужны». Такое предложение ошеломило меня. Я спрашиваю, как же так я не нужна, когда все оперы идут со мной. Тогда директор объяснил мне, что на ту сумму, которая у меня отнимается, ангажирована Сульянова, также контральто, и что так как она разделит мой труд, то и будет получать половину моего содержания. Сульянова не пела еще ни на одной сцене и я выразила свое мнение директору, что совершенно немыслимо, чтобы только что начинающая певица могла исполнять мои роли. Но что я ни говорила, ничто не могло изменить дела; как видно, решено было отнять у меня половину содержания. Я принуждена была согласиться, потому что до пенсии моей оставалось четыре года. Прослужив 16 лет, я поступила бы необдуманно, если б оставила службу, приняв слишком к сердцу эту новую обиду. Конечно, Федоров, зная мой характер, рассчитывал, что я не снесу такой несправедливости и выйду в отставку. Но я тут же сказала директору: «В вашей воле не дать мне даже ничего, а я все — таки должна служить, иначе зачем же я подарю вам мою службу, которая через четыре года даст мне пенсию».
Между тем Сульянова выступила в «Русалке» и тем ограничилась, так как совершенно не могла исполнять предназначенных ей ролей.
В то же время Федоров подсылал ко мне своего секретаря, который самым дружелюбным образом, как бы желая мне добра, спросил меня, не хочу ли я получить всю пенсию тотчас же. Я конечно готова была согласиться. Тогда он подал мне заранее написанное им для меня прошение об отставке, которое оставалось только подписать, и говорит: «Через несколько дней вы получите полную пенсию». Прошение это я не подписала, потому что, прочтя его, увидела, что это была ни более ни менее как ловушка: в прошении говорилось, что я, представляя свидетельство от доктора, прошу отставки по болезни и в таком смысле, что, получив по такому прошению отставку, я не могла уже более надеяться появиться где бы то ни было на сцене.
Так как Сульянова не могла исполнять предназначенных ей ролей, пришлось опять мне нести тяжесть исполнения всех контральтовых партий за половинную плату.
Терпеливо продолжала я свою работу, надеясь, что начальство наконец окажет мне должную справедливость и возвратит через год то, что так неправильно отняло; но ожидания мои не оправдались, начальство приготовило на мои роли воспитанницу театрального училища г-жу Шредер. Певица эта теперь жена капельмейстера Направника. Шредер была жертвою, в смысле артистическом, Федорова, который безжалостно сгубил ее, желая повредить мне. У Шредер был прекрасный голос, но ей нужно было еще поучиться не только год, а года три по крайней мере, чтобы выступить в тех партиях, которые ей назначили.
Дело было так: летом в тот год, когда попытка заменить меня Сульяновой не удалась, разнесся слух, что с открытием сезона появится контральто из театральной школы, что контральто это просто диво, и что мне уже отказано. Чтобы опровергнуть слух, распущенный обо мне, подкрепить себя и доказать насколько публика любит меня, я дала концерт в Павловске, и действительно публика заявила такую ко мне любовь, что большего невозможно было желать. Прием сделанный мне был вероятно еще усилен слухами об удалении меня со сцены, и публика хотела показать, как дорожит мною. Когда я спела написанный для этого концерта Сидоровым романс: «Мне все равно, враги ли мне найдутся, с врагами свыклась я давно», то публика пришла в такой экстаз, что описать невозможно; о громе аплодисментов и говорить нечего; со всех сторон махали платками, кричали: «оставайтесь, оставайтесь!» Когда я пошла, наделенная цветами, публика обступила меня и из шести букетов, поднесенных мне, не осталось ни одного листочка.
Настала осень. Назначили дебют Шредер в «Жизни за царя». Я сказала, что начальство наше само сгубило Шредер, потому что ничего нет хуже, как вступать начинающему артисту в контру с публикой. Дебют Шредер вышел неудачен. При начале 3-го действия публика точно сговорилась, не давала ей начинать и требовала Леонову. Требование это выражалось не в верхах, а всею публикою. Одним словом, она выразила этим дирекции протест за ее поступки со мной. Надо, впрочем, заметить, что в публике говорили: «Мы не против Шредер, но против несправедливостей, которые делаются заслуженной артистке».
Федорову не удалась и эта интрига. По окончании второго трехлетия дирекция возобновила опять со мной контракт, только, конечно, на тех же условиях.
После этого, появилась на Петербургской сцене г-жа Лавровская. Она играла в «Жизни за царя», в «Руслане и Людмиле» мои роли, которые я перестала играть; моя полнота мешала мне несколько в их исполнении.
Г-жа Лавровская, как известно, сделалась также большой любимицей публики. Мы ничего не имели друг против друга, но сама публика пожелала делиться на партии. Я с своей стороны могу упрекнуть Лавровскую только в одном: когда мы в первый раз встретились, что было на репетиции «Фауста», где мы пели обе, — я играла Марту, она Зибеля, — то она не потрудилась даже попросить режиссера познакомить ее со мной, что ей, как вновь поступающей, следовало бы сделать. Я объясняю это влиянием на нее начальника репертуара, который способен был даже сказать ей, чтобы она не знакомилась со мной. Так я предполагаю, утверждать же этого не могу. Но мне не могло не показаться странным такое отношение новой артистки, потому что когда поступала я, то просила режиссера познакомить меня со всеми артистами, которым он меня и представил.
Наконец, ставится «Пророк» под названием «Иоанн Лейденский». Назначают чередоваться мне и Лавровской. Не смотря на то, что я пела много трудных опер, просмотрев партию Фидесы, я долго крепилась, чтобы не брать эту роль, из боязни сорваться. Лавровская же, прослужив всего 3 -4 года, храбро взялась за нее. Когда же, как я сказала, назначили нам эту оперу петь в очередь, я не могла не взять роли Фидесы, и из того, что следует, видно будет, как старалось мое начальство заминать меня. Ясно, что если исполнение оперы дается поочередно двум артисткам, то и репетиции должны бы были быть по очереди, тем более, что партия эта такого сложного характера. И что же! Лавровской дано было репетиций до 40, я же не имела ни одной. Два первых раза опера шла с Лавровской, третий назначается со мной и без репетиции! Если уже одной артистке дают 40 репетиций, то другой, хотя бы и более опытной, все же следовало дать хотя бы репетиций десять.
Мне удалось только, когда уже назначен был мой спектакль, сделать одну спевку с фортепиано и одну с оркестром. Но партию свою я изучила вполне заранее. Зная по опыту, что я могу ожидать всяких мерзостей, я привыкла быть предусмотрительной и предвидела то, что случилось. Меня хотели подвести, но я вышла из этой новой ловушки победительницей. Я была готова к исполнению роли Фидесы, разучив ее дома под аккомпанемент фортепиано и когда, перед спектаклем, пела свою партию с оркестром, весь оркестр аплодировал мне. Я упоминаю об этом потому, что оркестр аплодисментам своим выразил протест капельмейстеру, действовавшему также против меня.
Недоброжелатели мои были поражены, что с одной этой спевки я могла исполнить всего «Пророка».
Наконец, в мой бенефис шел «Иоанн Лейденский». В распространенной тогда газете «С.-Петербургские Ведомости» предупреждали заранее, что в бенефис Леоновой готовится скандал. Однако, никакого скандала не было; появились правда шикальщики из-за того якобы, зачем я отбиваю роль Фидесы от Лавровской. За то мои доброжелатели, услышав о каком-то грозившем мне скандале, позаботились оградить меня и слух о скандале послужил только к большему моему торжеству. Вся сцена Мариинского театра забросана была венками и букетами; на мою голову сыпались со всех сторон цветы; до 600 венков и букетов набросано было кругом меня. Противники мои были этим несколько афропированы, но попытались показать себя во втором акте; когда я спела «Ах, мой сын!» и пошла к двери, публика вызывала меня, а вверху стали шикать. Конечно, этим они только увеличили вызовы, и меня вызвали несколько раз. Когда я в третьем акте спела арию «Подайте», публика была глубоко тронута и тут уже и враги мои и друзья соединились и аплодировали заодно.
Лавровская же, как известно, сорвала голос на «Пророке» и даже сама просила меня заменять ее несколько раз в ее очередь.
После этого поставлена была опера Серова. «Вражья сила», в которой мы заняты были обе, я и Лавровская; я в роли Спиридоновны, Лавровская в роли Груни.
Наконец, дослужила я двадцать лет, но меня, сверх ожидания, заставили прослужить еще два года. Эта была новая несправедливость, потому что два года сверх срока обязаны были дослуживать только казенные воспитанницы театрального училища, а я была приходящей. Пришлось еще два года переносить неприятности и притеснения; но я решилась терпеливо сносить все, в виду приближающегося окончания службы.
Так как я пела во многих операх, то случалось, что должна была участвовать почти во всех бенефисах моих товарищей. Участие артистов в бенефисе которого-нибудь из них, было делом обоюдным и хотя по окончании бенефиса следовало бы для приличия благодарить друг друга, но этого у нас не делалось; точно также, когда объявляли афишей чей-нибудь бенефис друг друга не просили, а каждый пел свою партию, как в казенных спектаклях. Последние бенефисы, в которых я участвовала, были: г-жи Платоновой, Петрова и Коммисаржевского. Хотя бенефис мой был ассюрированный, но так как предстоящий должен был быть последним, то само собою разумеется мне хотелось, чтобы прощание мое с публикой имело бы также значение и с материальной стороны. Изменение моего контракта за последние шесть лет моей службы, четыре года срочных до пенсии и два года благодарственных, расстроили все мои расчеты. Если б я получала, как прежде до шести тысяч в год, то могла бы ко времени моей отставки скопить тысяч пятнадцать, что меня обеспечило бы. Громадная же сбавка на 3,000 рублей в год не только лишила меня возможности это сделать, но мне пришлось еще прикладывать ежегодно 1.500 рублей, так что скопленные мною в прежние года, из жалованья и из путешествий, 10,000 рублей, потрачены были в эти последние шесть лет моей службы. Вот почему мне не хотелось лишиться бенефиса. Бенефициант знает вперед из газет о том, что готовится ему, и с этой стороны я могла надеяться на хороший результат.
Обращаюсь к моему последнему бенефису относительно постановки спектакля. Надо заметить, что внешним образом все артисты были хороши со мной, но подпольная интрига не переставала работать против меня. Хотя мой бенефис был последний, но не смотря на это, как трудно мне было добиваться, чтобы он вышел таким, каким я желала. На каждом шагу я встречала затруднения и препятствия. Лично я не могла бы никогда поступит так с моими товарищами — артистами, с которыми столько лет служила вместе, как поступили некоторые из них со мной при устройстве моего бенефиса, к тому же последнего. Сначала я выразила желание дать целую оперу, но на какую я ни указывала, тотчас же являлось какое-нибудь препятствие, чего-нибудь не доставало, то декораций, то певца на какую-нибудь роль, то что-нибудь не так в оркестре, и потому я должна была остановиться на сборном спектакле. Незадолго до моего бенефиса, в бенефис Коммисаржевского были поставлены два акта из оперы Мусорского «Борис Годунов», в которой я исполняла роль корчмарши (хозяйки корчмы). Я находила, что ничего не может быть лучше, как дать эти два акта и в мой бенефис, потому что они очень понравились публике. Но как только я заявила свое желание об этом, мне сейчас же поспешили ответить, что за право дать эти два акта нужно платить разовые композитору. На это я выразила мнение, что наверное
Мусорский ничего не возьмет с меня, потому что я с ним хорошо знакома, и, действительно, когда я сказала ему об этом одно слово, он отвечал, что сочтет себя счастливым, если увидит в мой бенефис два акта своей оперы. И так, значит, идут два акта «Бориса Годунова» и к этому я поставила 3-й акт «Вражьей силы» и сцену из «Жизни за царя» — «Бедный конь в поле пал». Назначая такие вещи я заботилась, конечно, показать свою силу, с каким голосом кончаю свою службу. Афиша уже вышла, как вдруг приезжает ко мне режиссер и спрашивает меня, просила ли я участвовать Коммисаржевского. Меня это крайне удивило; я отвечала, что нет. Тогда режиссер посоветовал мне поехать попросить его. Я согласилась и поехала. Поднимаюсь на лестницу в квартиру Комиссаржевского, слышу его поющим, но когда я вошла в гостиную, меня встретила прежняя жена его, говоря, что его нет дома. У меня не достало духа сказать, что я слышала его голос; я решилась ограничиться тем, что так как он дома, то будет слышать наш разговор. Я просила жену его передать ему мою просьбу участвовать в моем бенефисе и прибавила, что еду от них в Мариинский театр, куда просила прислать мне ответ. В этот самый момент вбегает маленькая девочка, дочь их, и кричит: «Мама, мама! папа спрашивает, куда ты положила..?» (не помню что именно). Я отвернулась. Мне стало совестно, стыдно за нее. Все это до глубины души смутило меня, и я не могла не вспомнить факта, который еще более увеличивал низость такого поступка, именно: Коммисаржевский служил в Мариинском театре два раза; первый раз, когда приехал из-за границы. Прослужив недолго, он стал жертвой интриг и ему отказали, что в глазах моих было несправедливо. Оставив службу, он принужден был дать концерт в купеческом клубе и вот в один прекрасный день является ко мне. Звонит, входит и прямо становится на колени передо мной, говоря: «Вы единственный человек, настоящая артистка, вы мне не откажете участвовать в моем концерте! Умоляю вас, спасите! Я узнал, что служу не с артистами, а с ремесленниками!» Хотя мы и не были с ним в дружеских отношениях, но он не мог, конечно, сомневаться в моем согласии. Я тотчас же согласилась спеть сколько надо было ему нумеров. Когда концерт состоялся, он, говоря обо мне, назвал меня: «Это истинная артистка — женщина!» Теперь я, видя такой прием, в самой деликатной форме напомнила жене Коммисаржевского об этом факте, о котором они оба забыли, может быть. Она ответила мне только: «Да, это было так давно!» — «Не знаю, как для кого, — возразила я, — но что касается меня, я всегда ценю, когда что-нибудь для меня сделано!» Как бы то ни было, от них я поехала в Мариинский театр и ждала там его ответа. Здесь, находясь в неприятной неопределенности, я нашла сочувствие только в одном маленьком человеке. Это был помощник режиссера Морозов. Он говорил: «Что за безобразия делаются в нашем театре!» Режиссером был в то время Кондратьев, который состоит им и до сих пор. Получаю, наконец, после долгого ожидания, ответ Коммисаржевского. Он пишет, что был у доктора и что тот запретил ему петь. Приходилось изменить афишу.
Мне конечно было очень желательно, чтобы в бенефисе моем участвовал маститый старец Петров и потому, так как два акта «Бориса Годунова» не могли идти без Коммисаржевского, а в них должен был петь также и Петров, то вместо них я просила поставить третий акт «Русалки», где была партия Петрова. Я играла роль княгини. Во «Вражьей силе» должна была участвовать г-жа Крутикова. Потом должен был идти балет из второго акта оперы «Жизнь за царя». Все танцовщицы, самые знаменитые, во главе с Радиной, согласились участвовать в моем бенефисе.
Афишу отпечатали опять. Казалось, ничто уже больше не может встретиться, чтобы заставило изменить эту программу. Рассчитывая на Петрова и Крутикову, я была в полной уверенности, что отказа с их стороны не будет. Крутикову к тому же я сама учила исполнять роль Груни. И что же? На другой день после отпечатания афиши, Крутикова извещает, что не может петь по болезни, а Петров пишет, что не может участвовать, потому что в этот день будет на каком-то вечере.
Отказ Петрова поразил меня более, чем всех остальных. Я пела Петрову в юбилеях двадцати и тридцатипятилетия его службы и никто на сцене не радовался так овациям, которые ему делались; сама я принимала из оркестра подарки и передавала ему, одним словом от души сочувствовала ему. И вдруг он-то, из-за какого-то вечера, отказывается петь на моем прощальном бенефисе. Да, этого я не ожидала! И вот таким образом на бенефис мой остается балет и сцена из «Жизни за царя». Только!
Делать нечего еду в театр. Режиссер говорит мне: «Разве вы не видите, что вам не жалают давать бенефиса?» — «Что же делать мне в таком случае? — спрашиваю я. — Бенефис мой должен быть, об этом объявлено уже в афишах». Кстати замечу здесь, что многим артистам дозволялось объявлять, когда бенефис бывал прощальный; мне же заикнуться об этом было нельзя.
Отказ Петрова и Крутиковой заставил еще раз переменить афишу. Афиши меняются всякий день. В публике большое удивление, тем более, что в афише не объясняется это изменение болезнью того или другого артиста, а просто появляется новая афиша.
В этот раз я решила поставить неотъемленное мое: 1) Балет второго акта из «Жизни за царя»; 2) Сцена из той же оперы «Бедный конь в поле пал»; 3) Из «Русалки» третий акт, моя ария и песенка Ольги; 4) второй акт из оперы «Вражья сила», и 5) Из оперы «Пророк» ария «Подайте». В Русалке роль Ольги и во «Вражьей силе» роль Груни исполняла моя племянница Кольцова. На счастье, я раньше учила ее этим ролям.
Вечер бенефиса наступил. Когда я приехала в театр, меня поразило убранство моей уборной. Спрашиваю, кто это устроил? Мне отвечают, что бутафор и прислуживавшая сторожиха. Все убрано было живыми цветами. Я была тронута до глубины души, что хотя в этих маленьких людях нашла сердечность.
Наконец, спектакль начался. Когда я вышла, то буквально была засыпана цветами. Из заявлений публики ясно было, насколько она желала, чтобы меня оставили продолжать службу. Каких оваций не выдерживала я в прежнее время, но в этот раз, вероятно, от предыдущего томительного состояния, этот горячий прием довел меня до такой степени возбуждения, что голос мог изменить мне от внутренних нервных рыданий, и я принуждена была уйти за кулисы, где мне подали воды. Когда я возвратилась на сцену, публика видимо сочувствовала мне, поняла меня и во второй раз еще горячее принимала. За каждым актом подавались мне громадные букеты, венки с расшитыми лентами, с кусками материй. Во время всего спектакля беспрестанно также подавались венки и букеты от всех учреждений, которым я оказывала помощь своим участием в их концертах. В антракте, возвратясь в уборную, я увидала, что все стены ее были убраны цветами и венками, брошенными мне на сцену. Это сделали с непостижимою скоростью хористы, пока я была на сцене. Вот наступает последний выход. Я должна петь арию «Подайте» из Пророка. Совершенно верно, что я поставила этот номер с умыслом, но я рассчитывала петь ее в костюме и с хором, к которому я должна обращаться. Тут же, перед самым выходом, мне объявили, что по приказанию начальства я должна петь в концертном платье и без хора; таким образом я волей — неволей должна была петь, обращаясь к публике, не в костюме. И мне, как бы в ответ, поднесли золотой кулек с червонцами на семь тысяч рублей.
И так мучительный бенефис мой кончился.
Таким образом, кончила я службу, получив пенсию в 1143 руб. в год.
Но страсть моя к театру не остыла, напротив, на этом прощальном спектакле мне казалось, что я только что вошла в свою роль.
Вскоре после прощального моего бенефиса, я приглашена была на обед в собрание художников, сделанный для меня по подписке. Овации, оказанные мне на этом обеде, выразили расположение ко мне общества, как обстановкой праздника, так и отношением участвовавших лиц. Вся зала и потолок были в зелени. Бюст мой также весь в зелени, кроме того, художник Богданов сделал акварелью мои портреты в лучших ролях. Без конца, казалось, чествовали мои заслуги; профессора говорили речи, провозглашали тосты и кушаньям обеденного меню даны были названия опер петых мною. На этом же обеде я получила серебряный вызолоченный лавровый венок из Москвы от артистического кружка, привезенный четырьмя членами кружка, выбранными депутатами от общества.
После этого обеда, был еще сделан мне вечер также обществом собрания художников в Петербурге. Публики было очень много и когда я пела романс Лишина «До свиданья!», написанный собственно для этого вечера, то публика отвечала мне повторением слова — «До свиданья!»
Распростившись с петербургскою публикою, я поехала в Москву отблагодарить артистический кружок за его внимание и чествования. В Москве, на вечере, устроенном мне в артистическом кружке, принимали меня с почетом и радушием. Между прочим, упрашивали меня надеть, поднесенный мне кружком, венок. Обстановка вечера была роскошная; оркестр музыки, богатое убранство цветами, великолепный ужин, за которым сделан был мне сюрприз: когда я села к своему прибору, то увидала перед ним окруженный цветами серебряный, вызолоченный калач, наполненный червонцами.
Ужин сопровождался тостами, публика провожала меня до кареты и все просили у меня на память цветов.
Кончина матушки. — Вторичная поездка за границу. — Концерты в Вене и Париже. — Приготовления к дебюту в «Grande Opera». — Пожар этого театра. — Возвращение в Петербург. — Предложение Сетова. — Решение ехать в кругосветное путешествие. — Концерты в Костроме. — Приезд в Пермь. — Неожиданный отказ пианиста Линева сопутствовать мне в путешествии.
Таким образом, я распрощалась с тем, что мне было так дорого! Но одна беда всегда ведет за собой другую: я рассталась со сценой и в тот же год скончалась матушка. С этой смертью прекратилось все то, что привязывало меня к Петербургу, и я очутилась совершенно одинокой. Стремление же мое к сцене разгоралось все более и более, и я чувствовала в себе столько сил, что решилась поехать за границу — в Вену, а потом Париж. В Вене я дала концерт в зале консерватории; пела сочинения русских композиторов, также Шумана и Шуберта. Немцы были в восторге. Все газеты, без исключения, даже враждебные русским, расточали мне необычайные похвалы.
В Париж я приехала во время выставки и там уже известно было об успехах моих в Вене, так как в нескольких газетах были переведены с немецкого отзывы о моих концертах, и когда я приехала, ко мне явилась депутация с просьбою петь в концерте, в пользу одной деревни близь Парижа, которая пострадала от взрыва газа. Вся пресса была заинтересована этим концертом, в котором участвовали певцы и певицы из «Grande Opera». Мой выбор был также удачен; я пела русские вещи и arioso «Ah, mon fils» из «Prophete». Французы приняли меня так, как я даже не ожидала, и мне передавали, что в фойе говорили, будто я напомнила французам их знаменитую Альбони.
На другой день подтвердилось все это в газетах. Мой голос, манеры, даже фигуру, сравнивали с Альбони, и, наконец, предложили мне дебютировать на театре «Grande Opera». Я начала готовить на французском языке всю оперу «Prophete». У меня было два профессора — один аккомпанировал мне, а другой занимался со мною французским языком, передавал мне все его тонкости, и так как я была очень способная, то успехи мои решительно поражали их обоих. Они говорили мне:
— Если вы владеете еще и сценической игрой, то мы вперед можем вас поздравить с тем, что вы будете иметь громадный успех.
Конечно, я усердно работала, чтобы иметь успех, и никто не подозревал, что главной причиной тому было стремление доказать врагам моим силу мою этим дебютом в Париже. Но тут, как и много раз в течение артистической моей деятельности, нанесен был мне судьбою совершенно неожиданный удар: накануне того дня, когда назначена была мне проба в театре «Grande Opera», я была на музыкальном вечере у графини Шавони; возвращаясь в карете графини в самом приятном расположении духа, я еду мимо «Grande Opera» и вижу в окнах его пламя. И вот, почти на моих глазах, все это великолепное здание сгорело!
Никому не желаю испытать такую минуту! Не помню, как я приехала домой, как вошла на лестницу, до такой степени поразило меня это зрелище.
После этого я еще прожила несколько дней в Париже, в надежде не будет ли где-нибудь в другом месте открыта «Grande Opera», но оказалось, что ее закрыли на два года. Ждать было нечего и я отправилась обратно в Россию, через Варшаву, где дала два концерта.
Здесь встретила я многих из нашего генералитета, которые только — что вернулись из Петербурга и говорили мне, что были в «Жизни за царя», но того Вани, которого они так привыкли видеть, теперь не видали. Лестные для меня суждения эти в особенности были мне дороги в том томительном положении, в котором я тогда находилась.
Из Варшавы заехала я в Вильно, дала и там два концерта. Везде принимали меня горячо. Наконец, вернулась я в Петербург и имела большую надежду, что после успехов в Вене и Париже, о которых почти все рецензии перепечатаны были в петербургских газетах, мне предложат опять продолжать службу. Но дирекция упорно молчала. Я же со своей стороны не находила возможным предложить свои услуги на том основании, что тогда, по всей вероятности, могла бы рассчитывать еще на худшие условия, нежели у меня были прежде.
В таком неопределенном положении жила я в Петербурге и не знала, что мне делать. В это время приехал Сетов, который имел оперу в Киеве. Он предлагал мне тысяч семь, восемь, в сезон, но я не приняла его предложения. Оно казалось мне таким мизерным против того, что могло быть. Я настолько чувствовала себя оскорбленной и столько сознавала в себе силы для сценических подмостков, что не могла помириться с мыслью поступить куда-нибудь в провинцию для того только, чтобы иметь кусок хлеба; для меня этого было мало.
Вдруг в голове моей блеснула новая и смелая мысль. Задумала я думушку, которая не давала мне покою ни днем, ни ночью, а именно: дай-ка возьму, да объеду кругом света.
С каждым днем эта мысль крепла у меня, поддерживаемая уверенностью в себе и сознанием, что я в силах привести ее в исполнение. Обдумывая, конечно, все, и взвешивая, я ставила судьбу свою и даже, может быть, жизнь на карту. Нужно было все предусмотреть при составлении плана путешествия. Я остановилась на следующем: проехать через всю Сибирь к устью Амура, побывать в Владивостоке, и затем проехать через Китай, Японию и Америку. Я должна была приготовляться ко всему, даже к гибели. Если б я не обдумала этого вопроса глубоко со всех сторон, вероятно, я не решилась бы на такое длинное и опасное путешествие; но я пришла к тому заключению, что если вернусь благополучно, то это будет как бы возвращение с победой с страшного поля сражения, если же погибну, то значит так судьба велит. И я твердо решилась ехать. Я сговорилась с аккомпаниатором Линевым, который для этого приезжал из Вильно ко мне. Мы покончили с ним и он получил от меня деньги, чтобы приехать прямо к известному времени в Пермь. Я перевезла свое имущество в Ораниенбаум, где у меня и по сие время есть дача. Относительно денежного вопроса я не задумывалась, я рассчитывала на себя, хотя денег у меня было мало. С прощального бенефиса моего прошло уже немало времени и, конечно, от поднесенных мне червонцев оставалось немного, потому что, когда я оставила службу, денег у меня не было, а долгу было тысяч шесть, которые нужно было заплатить, да немало также стоило мне путешествие за границу — жизнь в Париже, приготовление мое там к дебюту; всякий поймет, что все это требовало больших расходов. Не смотря на все это, я решилась и в половине июня 1874 года выехала из Петербурга.
Некоторые из знакомых, провожавших меня на Николаевскую железную дорогу, прощаясь спрашивали: «Вы задумали ехать вокруг света, сколько же взяли вы с собой денег»? — «В настоящий момент, — отвечала я, — у меня есть только 400 руб.». Ответ мой немало удивил спрашивавших, потому что отправляться в путешествие вокруг света с 400 рублями в кармане было, конечно, рискованно. Но мне давали право рискнуть на это примеры того, что когда я в летние путешествия мои приезжала куда-нибудь, в какой бы то ни было город, везде я встречала такое сочувствие, такой прием и в нравственном и в материальном отношении, что и теперь, с твердой уверенностью на свои силы, не задумалась привести в исполнение мой план.
Приехав в первый город, Рыбинск, я хотела устроить что-нибудь; но для этого не оказалось ни какой возможности: театр протекал насквозь и потому я должна была продолжать путь в Кострому. Когда приехала туда, то из 400 руб. истрачено было уже более половины. В Костроме я дала два концерта, которые прибавили несколько сотен рублей и я могла ехать дальше. По приезде в Пермь, я, согласно условию, ожидала найти там г. Линева; но вместо себя, он прислал телеграмму с отказом ехать со мной. Отказ свой он мотивировал тем, что его сильно напугали этим путешествием, что он даже опасается за свою жизнь и потому не может ехать. Что мне оставалось делать? Ехать без пианиста? Я подумала, что если до сих пор везде находила музыкантов, которые мне аккомпанировали, то, вероятно, и в других местах найду их. Действительно, оно так и вышло. Отказ же Линева сделал мне громадное сбережение. По условию, заключенному с ним, в течение путешествия, по моему расчету, пришлось бы отдать ему тысяч пятнадцать рублей.
Пермь. — Кунгур. — Семейство Кузнецовых. — Екатеринбург. — Необычайный успех моих концертов. — Постановка оперы «Трубадур». — Тюмень. — Концерты и овации в Омске. — Буран в степи. — Землетрясение в Барнауле. — Томск. — Красноярск. — Подарок Кузнецова. — Концерты в Иркутске. — Тяжелая болезнь. — Байкал. — Маймачин. — Китайский обед. — Чита. — Опасное приключение на дороге. — Нерчинск. — Благовещенск. — Хабаровка. — Николаевск. — Аукцион моих вещей. — Уссури и Сунгача. — Бабочки, падающие с неба. — Ловля рыбы. — Ссыльные китайцы. — На пароходе. — Владивосток.
С Перми началось мое путешествие по Сибири. Я запаслась лишь немногими рекомендательными письмами, надеясь, что мое имя достаточно известно, — и не ошиблась. Где только появлялась я с моей визитной карточкой, везде двери мне растворялись и везде местные власти оказывали мне внимание и делали вое, что только от них зависело в мою пользу. Многие слышавшие меня в Петербурге, с восхищением припоминали свои впечатления, вынесенные после той, или другой оперы, в которой я пела; находились и такие, которые считали себя обязанными мне потому, что окончили учение на суммы от концертов при моем участии.
Могу сказать без хвастовства, что проезд мой по Сибири был рядом триумфов.
Девять концертов в Перми дали мне возможность ехать дальше и я направилась в Екатеринбург.
По дороге я заехала в Кунгур. Здесь находилось семейство Кузнецовых, которые пригласили меня остановиться у них. Гостеприимство Кузнецова было истинно сибирское. Прелестно убранная зала отдана была в мое распоряжение, билеты быстро розданы, аккомпаниатор найден и, в конце — концов, Кузнецов вручил мне за два концерта солидную сумму. Найти все это в таком маленьком городке, как Кунгур, было сверх моего ожидания.
В Екатеринбурге разрешилась вся задача моего путешествия и разрешилась благоприятно для меня. Количество концертов было неожиданное. Даю один, два, три — желают еще, так, что по счету оказалось 17 концертов со сценами и пять раз полная опера «Трубадур». Кроме того, после пятого представления «Трубадура» ко мне приехали г.Нуров и г-жа Баландина[4], и просили меня остаться еще на три представления; но я должна была отказаться, потому что тарантас мой был уже уложен. Кто путешествовал с большою кладью, тот знает, что значит уложить тарантас.
Расскажу каким образом «Трубадур» был поставлен в Екатеринбурге. Когда я стала давать эту оперу сценами, то явились любители, которые предложили поставить полную оперу. Оказалось, что имелся тенор, баритон, бас и сопрано, г-жа Маклецкая, взявшаяся готовить хор.
Пока разучивали хоры, я успела съездить в Нижний Тагил и Кушву.
В Нижнем Тагиле мне отвели помещение в доме Демидова, которому собственно принадлежат эти заводы и рудники. Проживя здесь несколько дней, я отдохнула, благодаря комфорту, который нашла в этом доме. Например, спальня отделана была роскошно во французском вкусе; утром, когда я выходила в столовую, чай и завтрак были сервированы на серебре и у моего прибора красовался букет цветов. После тех мучений, которые терпели в то время все проезжавшие от Перми до Екатеринбурга по ужасной дороге, попасть в такую обстановку казалось каким-то волшебством.
Концерт также устроился здесь как бы сам собой и, кроме того, что доставил мне порядочную сумму, прием был особенно радушный. Общество было самое сердечное, меня чествовали, угощали и взяли с меня слово, что на обратном пути из Кушвы я дам другой концерт.
Кушва не более, как простая, хотя и большая деревня. Меня ожидали и отвели мне особенный домик, хотя нероскошный, но все в нем было чисто и хорошо. Здесь также устроили концерт. Конечно, вся интеллигенция Кушвы была в концерте. Кроме того, устроены были в честь меня три вечера. В этом уголке, на окраине европейской России, сделан был мне такой радушный прием, что я никогда не забуду его.
Когда я уезжала из Кушвы, мне было необыкновенно грустно; во всяком другом городе, прощаясь, приходило все-таки в голову — почем знать, быть может, и в другой раз еще побываю, но здесь, я чувствовала, что прощаюсь навсегда с радушными, добрыми людьми этой далекой, как будто неведомой страны[5].
Отсюда я возвратилась в Нижний Тагил. Там все уже было готово для второго концерта. На другой день после него сделан был в громадной зале обед. Вся зала уставлена была цветами, шампанское лилось рекой за мое здоровье, при чем выражались пожелания хорошего пути и т.д.
По возвращении в Екатеринбург, я нашла, что дело мое кипело: хоры были почти уже выучены, артисты — любители готовы. Начинались репетиции «Трубадура», а затем спектакли, пять подряд (не более как через день) и каждый раз театр полон.
Все пять спектаклей сошли замечательно удачно — для такого города как Екатеринбург, Капельмейстер был итальянец, оркестр прекрасный. Костюмов, правда, не оказалось, но мы сумели все сделать эффектно и дешево. Коленкор и Манчестер играли у нас роль шелковых материй. Перья для шляп, и белые и серые, делались из бумаги и т.д.
Между тем, начались порядочные морозы и стал выпадать снежок; был конец октября. В Тюмени, где я дала два концерта приходилось позаботиться о возке, потому что санная дорога устанавливалась. Приискать для меня возок было дело нелегкое; чтобы сохранить мой голос в холода, которые должны были все усиливаться, надо было приискать возок с наибольшими удобствами. Но когда судьба начнет покровительствовать человеку, то ему удается все, — так было и в этом случае. Мне сообщили, что продается сделанный для выставки в Москву, но опоздавший на нее какой-то особенный возок. При осмотре, он оказался просто чудом по удобству и по отделке. Сверху он был обтянут лосиной кожей, окна опушены медведем; двойные отводины, сделанные таким образом, что возок не мог опрокинуться; внутри обит синим репсом; ручки, крючки, кнопки из слоновой кости; внутри два фонаря и зеркало; рамы двойные. Одним словом, я нашла всевозможные приспособления для удобства и предохранения от холода, как будто возок был заказан нарочно для меня. Стоил он 350 рублей. Тарантас мой приняли за 150 рублей, так что мне пришлось доплатить всего 200 рублей. В Иркутске же, когда я приехала туда и возок оказался мне ненужным, мне дали за него, не спрашивая цены, 750 рублей.
Выехав из Тюмени в таком роскошном возке по первопутку, я благополучно приехала в Омск. Генерал-губернатором Западной Сибири был тогда генерал-адъютант Казнаков. Я сделала всем визиты и получила их обратно. В это время здесь происходило открытие театра. Генерал-губернатор ввел меня в свою ложу и этим обратил общее внимание на меня.
После второго акта раздавались афиши на мой концерт и того, кто раздавал их, буквально сбили с ног. В афишах было сказано, что билеты можно получать на следующий день с 9-ти часов утра в гостинице, где я остановилась. С 8-ми часов публика уже осадила гостиницу и произошла страшная давка.
Я дала шесть концертов. В последний, для прощанья, я назначила между прочими вещами мазурку Контского и из «Жизни за царя» — «Бедный конь в поле пал» — из четвертого акта. В Омске было очень много ссыльных поляков и они так обрадовались, услышав свой национальный танец — мазурку, что устроили мне целую овацию. Во втором отделении, когда я стала петь из «Жизни за царя» со стороны русских явилось как будто соревнование в выражении восторга, и я должна была повторить всю арию по требованию публики. Не помню, чтоб когда-нибудь еще принимали меня с таким восторгом; зала буквально дрожала от рукоплесканий и криков.
В промежутках между концертами я была приглашаема на разные вечера к тамошней аристократии.
Проводы мои из Омска были самые радушные. Мне надавали, по обычаю сибиряков, целую массу провизии на дорогу. Кадку замороженных щей по тарелкам, так что можно было удобно разогревать их, пельменей, жареных пулярдок, разных вин, и много другого в этом роде, так что некуда было класть. Гостеприимство сибиряков как в этом, так и в других отношениях, выразилось в полной силе.
По выезде моем из Омска, пошел сильный снег с ветром и на следующей же станции ямщики советовали мне повременить: «Такой снег, — говорили они, — и видно что-то готовится, а ехать степью, где только один кустарник». Но я очень торопилась, хотелось подвигаться все дальше и дальше и так как я была не одна, а со спутником, то и решилась ехать. Возок был запряжен четверкой лошадей, переезд предстоял в 26 верст. Ехали, ехали, вдруг останавливаемся на половине дороги. Ямщик хлещет лошадей, возок ни с места. С четверть часа бился он таким образом, наконец, подходит, отворяет дверцу и говорит: «Вылезай барин и барыня». Мы самым покорным образом исполнили его требование. Ветер валит с ног, снег засыпает глаза, ураган страшный, метет так, что на аршин от себя ничего не видно. Далее последовало новое приказание ямщика: «Ты барин держи вожжи, я буду хлестать лошадей, а ты барыня иди сзади подпирай возок». Мы беспрекословно исполнили его приказание, думая, что все это, наконец, поможет. Но не смотря на все старания, мы не двигаемся с места. Насколько теперь это кажется смешным, настолько тогда было печально. Мы спрашиваем, что теперь делать? Ямщик, не желая даже отвечать, поступает самостоятельно: откладывает лошадей, садится на одну из них, других берет за повод и объявляет, что приведет новых лошадей с людьми, чтобы стащить возок. Таким образом, мы остались одни среди степи и в величайшем страхе, тем более, что, как мне было известно, местные киргизы не редко нападали на проезжающих, пользуясь подобными случаями. Но делать было нечего, надо было покориться необходимости и ждать.
Для предохранения от холода я выпила вина, благо оно со мной было. Я. стояла с одной стороны возка с револьвером в руках, с другой стороны мой спутник. Ждем час, два, прождали часа четыре, утешаясь тем, по крайней мере, что так как возок в течение этого времени почти совершенно занесло снегом, то уже можно было менее опасаться нападения; но невольно закрадывалось сомнение — найдет ли нас ямщик. Наконец, часа в три ночи послышались голоса. В первую минуту сделалось страшно и вместе явилась надежда. Наконец, о радость — видим лошадей и людей! Начинаются переговоры. Просят 25 руб., чтобы вытащить возок. Конечно, я спешу отвечать: «Отрывайте, и сейчас же получите деньги». Они требуют деньги вперед. Хотя я и не доверяла им вполне, но приходилось согласиться на условия. Действительно, не легко было стащить возок. Запрягли шестерку лошадей и шесть человек толкали возок сзади, но он ни с места. Полозья так врезались в землю, что пришлось опять отпрягать лошадей, отрывать полозья и подложить под них жердь. Тогда только шестеркой лошадей сдвинули наконец возок.
Мы приехали на станцию, когда начало уже светать, и были счастливы, что могли отдохнуть и уснуть.
Не помню сколько станций надо было проехать до поворота на Барнаул. И местность, и способы езды здесь уже другие. Лошадей запрягают не в ряд, а гусем, т.е. одна лошадь впереди другой, ямщик на козлах, а на третьей лошади форейтор. Любопытно, что передние лошади иногда сворачивают как им вздумается и тогда приходится направлять их на дорогу. Лошади замечательно послушны. На одной станции говорят мне, что будут нырочки, по нашему ухабы. Эти нырочки до сей минуты не могу забыть. Они были таковы, что возок то нырнет совершенно в яму, так что его даже не видно, то опять вынырнет и снова исчезнет. Благодатная страна. Дичи несметное множество; куропатки летали у ног лошадей, а по сторонам дороги на елках я заметила массу тетеревей, которых можно было считать не сотнями, а тысячами.
Мы въехали в Барнаул, когда уже темнело. Гостиниц здесь нет и проезжающие должны останавливаться в меблированных комнатах, устроенных более домашним образом, нежели обыкновенные гостиницы.
Попав в теплую комнату после такой мучительной дороги, всего более желательно было добраться скорее до постели и уснуть. И что же? Только что думала я успокоиться, вдруг слышу такой страшный гул, что, казалось, целый город готов был провалиться. Стоявшие на столе стакан и свеча закачались. Вскакиваю в испуге, бегу из комнаты, хочу спросить, что это такое! Везде все заперто, темнота, все спят. Испуг мой был так велик, что я просидела до самого утра, не ложась спать, ожидая, что повторится то же самое. Утром, когда все встали, я спросила, что случилось? мне объяснили, что было землетрясение, но для местных жителей это было обыкновенное явление, и они остались совершенно спокойны.
На другой же день поехала я с визитами. Конечно, прежде всего к главному начальнику города, который предложил мне помещение у себя; но я, поблагодарив, отказалась, на том основании, что все костюмы и вещи мои были уже разложены и складывать все это — ужасная возня. Концерт устроился очень скоро. Замечателен был выезд мой на первую репетицию. Мороз дошел до 40°. Выхожу, чтобы ехать и чувствую, что от холода не могу дохнуть. Но Барнаульское общество было так предупредительно, что, предвидя не привычку мою к таким морозам, приготовило для меня у подъезда четыре кареты, так что мне оставалось только выбрать. Кроме того, возвратившись с репетиции, я не узнала своей гостиной. Вместо простых стульев нашла я роскошную бархатную мебель, все комнаты установлены были цветами, великолепный ковер, прелестный чайный сервиз. Неожиданность такой любезности, такого внимания, поразили меня в высшей степени.
Концерты со сценами приводили публику в восторг и все наперерыв приглашали меня на вечера и обеды. Доходило до того, что я принуждена была в одном семействе завтракать, а в двух других обедать, в 12 часов, в 3 и в 6, и непременно должна была везде успевать, иначе могла оскорбить ту, или другую семью.
В таком маленьком местечке, как Барнаул, удалось мне дать шесть концертов.
Перед отъездом устроен был в честь меня главным инженером большой прощальный вечер. Вернувшись с вечера, я уложилась и в 6 часов утра покинула Барнаул, направляясь в Томск. Морозы в эти дни были страшные и доходили до 45°.
Я приехала в Томск в первый день Рождества и на следующий день сделала визиты. Меня всюду принимали с необычайным, чисто сибирским, радушием. На концертах восторг публики был неописанный. В одном из них присутствовало несколько человек китайцев, которые по своему отдавали мне честь. Когда мне аплодировали и я кланялась, они вставали со своих мест и также кланялись. Мне пришлось дать в Томске одиннадцать концертов со сценами, частью в театре, причем я получила много разных подарков и, между прочим, от г.Цибульского слиток золота. В Томске я пробыла недели три, и, после самых искренних проводов, направила путь свой далее.
Приехав в Красноярск, я, конечно, прежде всего познакомилась со всеми властями города и с семьею богача П.И. Кузнецова, была обласкана им и получила от него роскошный подарок — несколько десятков превосходных черных соболей, поднесенных мне оригинальным образом: когда меня пригласили обедать и я пришла к столу, щи уже были налиты, а моя тарелка обложена кругом соболями, для того, сказал мне хозяин, чтобы щи не простыли. Здесь я дала всего шесть концертов со сценами, так как город Красноярск небольшой; но прием, оказанный мне в нем, был таков, что останется навсегда в моей памяти. Когда я уезжала, то все старались чем-нибудь выразить мне свое радушие и расположение, почти каждый снабдил меня на дорогу — кто пельменями, кто индейками, кто необыкновенно вкусными пирожками и булочками, и, наконец, одна купчиха прислала мне, чтобы закутать потеплее ноги, целый соболий мех.
Февраль месяц подходил уже к концу; но морозы все еще продолжались. Приехав в Иркутск, я тотчас же переоделась и поехала к генерал-губернатору Восточной Сибири барону Фридериксу с письмами, которые имела из Петербурга от очень важных лиц. Генерал-губернатор очень ласково принял меня, как уже известную ему по Петербургу артистку, и по письмам, которые я передала ему. Он спросил меня, где я желаю начать свои концерты, в собрании, или в театре. Я выразила желание дать первый концерт в собрании. Тогда он сказал мне, что сам заедет в собрание и посмотрит как и что надо будет сделать. В условленный час я приехала и барон был настолько любезен, что сам размерял, сколько станет стульев в первом ряду и т.д. Когда сосчитали сумму сбора, который мог дать первый концерт, в три тысячи рублей, барон Фридерикс обращается ко мне и спрашивает: довольно ли? я заметила, что нахожу цены слишком дорогими. Тогда он спросил полициймейстера, будет ли полно? Тот ответил, что в этом нет сомнения, что желание публики посетить концерт так велико, что будь места вдвое дороже и то собрание было бы полно. Ответ его оправдался. Когда открыли кассу в 9-ть часов, то к 11-ти уже не осталось ни одного билета.
Генерал-губернатор советовал мне сойтись с театром, так как наступила масленица и я, взяв театр по 400 рублей за спектакль, в течение недели могла иметь 3,200 рублей. Так я и сделала. Кроме того, мне было предоставлено право давать концерты в театре в течение всего поста.
Но тут меня постигло несчастие: перед последним спектаклем, когда ставили «Русскую Свадьбу», я почувствовала простуду. Исполняла я роль боярина Хрущева. Хочу взять ноту и не могу, — голос пропал совершенно. Я получила страшный бронхит и, вместо того, чтобы в течение всего великого поста давать концерты, прохворала вплоть до мая месяца. Все лучшие иркутские доктора терялись и думали, что я должна погибнуть. Я была в большой опасности и вся интеллигенция Иркутска была озабочена тем, чтобы спасти меня во чтобы то ни стало. Говорили: «Сохрани Бог, если она здесь умрет, первый раз такая артистка заехала в Сибирь, и будет настоящим пятном для сибиряков, если мы не спасем ее». Действительно, заботы обо мне и уход были таковы, что, может быть, благодаря именно этому я осталась жива; в то же время еще две барыни захворали бронхитом и обе умерли. Ко мне приглашали телеграммами из других городов врачей, которые почему-нибудь считались особенно хорошими. Так дотянули меня до мая. Мне ужасно хотелось перед отъездом дать прощальный концерт. Конечно, я была еще очень слаба, но концерт все-таки состоялся с участием любителей. Публика была так благосклонна, что осыпала меня подарками. Между прочими вещами, мне поднесли: браслет, брошь, соболей на шубу, серебряный чайный сервиз. Здесь я продала мой прелестный возок и приобрела тарантас. Доктора объявили, что после такого бронхита возможно ехать только за Байкал.
Кто бывал в Сибири, тот знает Байкал. Тамошние жители обижаются, когда его называют озером и сами зовут его морем. Оно имеет ту особенность, что во время бурь ни один пароход не может пристать к берегу и должен находиться в открытой воде, чтобы не быть разбитым. Озеро это можно назвать бездонным котлом, сколько раз ни пробовали измерять его глубину, в некоторых местах, но не могли достать дна; так по крайней мере говорят там. Бурность озера внушает такой суеверный страх в туземцах, что они называют его Святым морем и передают о нем множество разных легенд. Байкал отстоит от Иркутска в 60 верстах. Дорога к нему идет по берегу быстрой, необыкновенно красивой по чистоте воды и живописности берегов Ангаре. Она вытекает из озера, через пороги, за которыми открывается громадная масса вод озера. До станции Листвиничной на Байкале, где находится пристань, меня провожали в нескольких экипажах. Пароход отходил в 4 или 5 часов утра. Все общество дожидалось, когда я сяду на пароход, и оставалось на берегу, пока он не скрылся из виду, при чем мы взаимно разменивались приветствиями.
Переезд через Байкал был удачный. За озером все уже было покрыто зеленью. Мы направили свой путь в Кяхту. Наступило лето, а с ним страшные жары. Казалось, что о концертах не могло быть и речи. Вся Кяхта перебралась на дачи по речкам Кирону и Чикою. Здесь же мне предложили и дачу. Я дала два концерта за городом и два в городе.
Гостеприимство оказывалось мне чрезвычайное. Между прочим, в пограничном китайском городе Маймачине мне устроили у китайцев настоящий китайский обед. Особенность его заключалась в том, что на большом столе поставлено было, в маленьких блюдечках, сто перемен разных кушаньев. Замечателен был поросенок, зажаренный особенным образом и поданный целиком на большом блюде. Мне потом показывали, как целый поросенок протыкается вертелом и человек двенадцать китайцев поворачивают его и в то же время опахивают веерами, для того, чтобы жар попадал на него ровно; корочка у такого поросенка выходит необычайно вкусная. На обеде, мне было подарено несколько ваз и китайский альбом. В Маймачине мне показывали национальный китайский театр. Оркестр составляли: дудки, цимбалы, разные струнные инструменты, бубен и т. п., каждый музыкант дудил, или бил в свой инструмент как попало. Хаос выходил невообразимый. При этом, на сцене актеры страшным образом ломались.
Когда я очутилась на воздухе, то почувствовала, что меня точно выпустили из какого-то ада.
На другой день я покинула Кяхту и направилась в Читу.
Здесь мне была приготовлена квартира у адъютанта военного губернатора Забайкальской области, Педашенко. На другой день я поехала с визитом к губернатору, который меня знал еще по Петербургу. Встреча была радушная и, конечно, тотчас же было устроено все для концерта. Через два дня состоялся концерт, а на другой день, по просьбе публики, второй, в небольшом театре этого миниатюрного городка. В ложах и партере преобладал военный элемент, что меня необыкновенно обрадовало, напоминая Петербург, тем более, что нашлось много знакомых офицеров. Прием мне был, можно сказать, триумфальный. Один из моих старых знакомых даже поехал со мной до Нерчинска, чтобы еще раз услышать мое пение.
Из переезда моего от Кяхты до Нерчинска в моей памяти остался один случай: перед Нерчинском есть громадные горы. Проезжая через них, меня чуть было не постигло большое несчастие: тарантас, запряженный четверкой лошадей, тащился на самую крутую из этих гор, кажется седьмую. Была ночь. Вдруг, ямщик соскакивает с козел, заметив, что лошади пятятся назад. Читатель, конечно, знает, какая угрожает опасность, когда лошади не могут сдержать экипаж в гору; бывали примеры, что и лошади и тарантас летели в таком случае кувырком с горы. Предвидя опасность, я вскакиваю со своего места, хватаю возжи, неистово кричу (вот тут мой голос пригодился), беру немного вправо, потом влево; лошади напрягают все силы, втаскивают экипаж на веринину горы и останавливаются. Подходит ямщик и говорит: «Вот так барыня, спасла себя и лошадей!» Когда приходилось мне рассказывать кому-нибудь об этом случае, то все говорили, что не поступи я так энергично, со мною могло бы произойти большое несчастие.
В Нерчинске существовало отделение Музыкального Общества под покровительством известного Бутина, любителя искусств и литературы. Он же предложил мне по приезде моем в Нерчинск помещение у себя. Признаюсь, что когда я взошла в квартиру, назначенную мне, то испытала ощущение, которое уже давно не приходилось испытывать. Мне отданы были две роскошно меблированные комнаты с балконом в сад, который мог сравниться только с самыми замечательными садами Европы. Весь в цветах, растения теплого климата, даже тропические, как, например, лавр, потом кедры, лиственницы; одним словом собрание европейских и азиатских растений. Здесь я оставалась две недели, и дала четыре концерта. В маленькой консерватории Бутина оркестр был настолько хорош, что мог мне аккомпанировать всю сцену из «Жизни за царя», также из «Рогнеды» и «Пророка». Нельзя передать всего восторга, который пришелся на мою долю в Нерчинске, потому что публика услыхала пение мое под аккомпанемент оркестра. Впечатление было такое, что мой портрет повесили на вечные времена в залах Музыкального Общества, а от оркестра мне был поднесен венок и фотография всего оркестра, собственно для меня сделанная. Такая же группа поднесена была мне в Екатеринбурге от оркестра. Обе эти группы хранятся у меня, как приятное воспоминание.
Г.Бутину желательно было оказать мне особое внимание, и он предложил мне поехать на его золотые прииски, что было также весьма интересно. Поездка эта запечатлелась глубоко в моей памяти. Езды было часов двенадцать, дорога, можно сказать, непроходимая. Громадный лес из разнообразных видов деревьев, местами повалившихся с торчащими корнями и переломанными ветвями, а рядом с ними свежие молоденькие лиственницы и сосны с нежной зеленью. Местность гористая с крутыми обрывами и узкими ложбинками, изрытыми ручьями. Этот лес не может не остаться в памяти того, кто раз его видел, и он должен восхитить всякого, несмотря на свою дикость.
Наконец, показался роскошный домик в этой страшной глуши. Подъезжаем, перед глазами открывается прекрасная площадь, покрытая всевозможными машинами. Входим в дом, где уже все было приготовлено к нашей встрече, — обстановка и удобства заставляли забывать, что мы находимся в тайге. На другой день пошли осматривать рудники, где добывается золото. При мне как раз был сделан опыт: громадная машина подняла массу земли, из которой внизу получилось небольшое количество чего-то, оказавшегося кусочками чистого золота. В числе этих кусочков попался на этот раз один, в виде брелока, который и был мне поднесен.
Я прогостила здесь четыре или пять дней. Время шло незаметно: придумывались всевозможные прогулки с обедами и завтраками, в окрестностях прииска.
Возвратившись с прииска в Нерчинск, я начала собираться на Амур. Тарантас, в котором я приехала, был куплен Бутиным. Но я доехала в этом тарантасе до Амура, а потом уже он возвращен был владельцу. Я не могла нарадоваться, что расстаюсь с тарантасом и сажусь на пароход; но радость эта продолжалась недолго. Тотчас же пошли рассказы об опасностях, потому что пароходы здесь очень стары и так непрочны, что дно их называется тюлевым от множества заплаток, которые приходится часто делать, потому что беспрестанно попадаются подводные камни, пробивающие дно парохода.
Общество пароходства так было внимательно ко мне, что поднесло бесплатные билеты на весь путь.
Пароход отвалил и глазам нашим представился великолепный вид: берега высоты необычайной; горы с зубчатыми вершинами, покрытые роскошной зеленью. Одним словом картина красоты и дикости невообразимой.
Скоро я познакомилась с обществом, находившимся на пароходе, и между прочим с ехавшим с нами губернатором города Благовещенска. Он спросил меня намерена ли я остановиться в Благовещенске. Я отвечала, что билеты мне выданы прямо до Николаевска и потому трудно будет это сделать. Он заметил, что проехать Благовещенск будет просто грех.
— Дайте мне согласие, — сказал он, — и я устрою все.
Он предложил мне свою залу, послал телеграмму, чтобы приготовили для концерта все, что было нужно. Пароход приходит в Благовещенск в четыре часа по полудни и стоит до часа ночи, так что я успела дать концерт. Одевшись на пароходе, я отправилась прямо петь. Очистилось мне 600 рублей. Концерт кончился в 11 часов, после чего губернатор угостил меня ужином, и я успела вернуться на пароход вовремя, чтобы продолжать свой путь.
Следующая станция была Хабаровка. Хотя местечко это в роде деревни, но там живет много служащих, которые просили меня дать концерт. Я остановилась у известного меховщика Плюснина, который поднес мне в концерте сорок соболей.
Из Хабаровки я направила свой путь в Николаевск. Там особенно обрадовались мне моряки, которые знали меня по Кронштадту. Заранее еще отведена была мне квартира в одном семействе. Тут я чувствовала себя так, как будто приехала в родное место. Я дала четыре концерта, сопровождавшиеся всевозможными овациями. Мне опять поднесли соболей и восторги были так сильны, что губернатор сказал мне:
— Рассказывайте, матушка Дарья Михайловна, как мы вас здесь чествуем!
Так как это был почти предел путешествию моему по Сибири, и туалет мой, от многочисленных концертов, значительно уже поблек, то опытные люди посоветовали мне сделать аукцион. Нечего говорить, какую цену давали за крупные вещи, лишь бы иметь что-нибудь от меня; для примера скажу, что цветок, за который было назначено 50 коп., доходил до десяти рублей.
Мне хотелось переехать в Японию прямо из Николаевска, но моряки досоветовали, чтобы я села на морской пароход из Владивостока, так как настоящих рейсов отсюда не было и меня могли завести в Камчатку. Поэтому я из Николаевска вернулась на Хабаровку, где меня упросили дать еще два концерта. Отсюда пароход по Уссури отходит несколько раз в неделю.
Мне рассказывали еще раньше, чему я не верила, будто бы в Уссури столько какой-то большой рыбы, что она вскакивает в каюту. Теперь, проезжая здесь, я была сама очевидицей этого: к пароходу привязана была маленькая лодочка и от движения пароходного колеса две громадные рыбы очутились в лодочке. Они были так велики, что их достало на обед для всех, бывших на пароходе. Рыба эта, розовая, похожа на нашу лососину, даже вкуснее; там же она ни во что не ценится. Местные жители почему-то не едят эту рыбу и потому на берегу ее нельзя найти. Ее здесь такое множество, что когда бывает ход этой рыбы, раз или два в году, то пароход едва может проходить, потому что колеса задевают за рыбу.
Река Уссури не широка, по берегам ее тянется лес, состоящий из красного, черного, орехового и тому подобных деревьев. Этим-то драгоценным деревом казаки топят печи. В Уссури впадает узенькая речка Сунгача. Подобной речки, вероятно, нет на всем земном шаре. Например: по прямому направлению до какого-нибудь места не более 70 — 80 верст, а по Сунгачи верст триста, до того она извилиста. Едешь верст тридцать и через час, полтора, оказывается, что подъезжаешь к тому же месту, только с другой стороны. Местность здесь совершенно непроходимая, дикая. По берегам цветет виктория; черепахи, величиною в 1/2, в 3/4 аршина, бросаются в воду заслыша пароход; или вдруг на берегу появляется стадо диких коз, которые, испугавшись парохода, бросаются прочь.
Картина удивительная! Речка Сунгача впадает в озеро Хонькау. Подъезжая к озеру мы были свидетелями странного явления: набегает туча и из нее падает что-то в роде небольших белых бабочек. Первый момент после падения они живы, а через секунду уже мертвые. И такое их множество, что на пароходе образовался из них, в несколько минут, слой в два-три вершка, имевший вид мокрого снега. Когда это странное явление стихло и стали мести палубу, то все это обратилось в белую слизистую массу. Затем наступила ясная погода. Мы занялись рыбной ловлей. Пароход был очень маленький и капитан посоветовал нам испытать, как легко может ловиться здесь рыба. Удочку устраивали так: брали простой гвоздь, конец которого загибали; крюк этот привязывали на веревочку и надевали кусочек хлеба. Рыба ловилась так, что едва успевали забрасывать удочки. Эти рыбки в роде наших стерлядок и из них сделали нам превосходную уху.
Наконец, мы вошли в озеро Хонькау. Небольшая буря так взволновала его, что надо было остановиться. Пароходы здесь с плоским дном, и бывали примеры, что от качки перевертывались. Вообще, озеро это, взволновавшись, дня два — три не утихает. Мы пристали к берегу и капитан объяснил нам, что здесь живут ссыльные китайцы. Это так заинтересовало всех нас, что мы спросили, нельзя ли посмотреть этих ссыльных. Они совершенно свободно сидели на берегу и вязали мережи (невода), почтительно нам поклонились и повели нас осматривать свое помещение; чистота его поразила нас. Вокруг стен устроен род диванов, где ссыльные спят один подле другого. Все это очень опрятно, и даже покрыто коврами. Китайцы проводили нас на пароход и, получив от нас несколько денег, очень благодарили.
Переночевав на якоре, мы переехали на другой день озеро совершенно благополучно. На берегу меня встретил исправник, которому было уже написано обо мне. Я остановилась у него и он тотчас же телеграфировал в Владивосток, чтобы за мной прислали в речку Суйфун маленький пароход, и поехал сам провожать меня во Владивосток.
До парохода пришлось ехать в тарантасе; проехать нужно было немного, верст сто; но от одной мысли о тарантасе я приходила в ужас. Ехали впрочем хорошо, но все же я была рада, когда мы добрались до речки Суйфун, где меня ждал маленький пароход.
Капитан объявил, что пароход отвалит после обеда. Пообедали мы превосходно и тронулись в путь, продолжавшийся до ночи.
Речка Суйфун не более пяти сажень шириною, в некоторых местах и того менее. Дорогой представилось нам необычайное зрелище: саженях в 15 сзади нас, речку переплывала изгибаясь змея такого размера, что голова ее была на одном берегу, а хвост почти на другом. Страшно было, конечно, видеть эту картину. Оказалось, что мы находимся в тех самых местах, где водятся удавы, и это был удав.
Подъезжая к морю мы почувствовали близость его в прохладном веянии ветерка.
На встречу мне, для морского переезда выслан был большой пароход во Владивосток. Он стоял в открытом море на небольшом расстоянии от берега. Перебираться на него было неудобно и страшно: нужно было подниматься по лестнице с нашего маленького парохода, к тому же ночью. Под влиянием разных волнующих впечатлений, мне казалось, что погода была тихая, но когда мы поехали по морю, то волны поднимались горами и меня охватило угнетающее чувство. Мы должны были обойти мыс, который выдается далеко в море и войти в бухту, где находится город Владивосток. Так как пароход очень запоздал и мы прибыли в глухую полночь, я должна была остановиться в доме близь гавани, нечто в роде гостиницы. На другой же день весь Владивосток узнал о моем приезде и некоторые моряки приехали ко мне. Я со своей стороны также поспешила сделать визиты главным лицам города. Одним семейством мне была предложена квартира с всевозможными удобствами, что конечно я приняла с благодарностью. Здесь я дала несколько концертов с большим успехом.
Отплытие из Владивостока. — Корвет «Баян». — Буря на море. — Юкагама. — Впечатление, произведенное моим пением на японцев. — Приобретение японских и китайских вещей. — Обед, данный моряками. — Шанхай. — Хонькоу. — Китайский обед. — Колобки из собачьего мяса. — Встреча нового года на канонирской лодке «Соболь». — Русская кулебяка в Китае. — Радушные проводы хонькоуцев. — Русские блины в Японии. — Страшная опасность, грозившая мне. — Персезд в Сан-Франдиско.
Наступила пора двинуться в Японию, но являлся вопрос, на чем переехать море, так как платных рейсов отсюда не было. Мне посоветовали обратиться к морскому начальству с просьбой перевезти меня на каком-нибудь корвете. Сделать это было мне тем удобнее, что я нашла во Владивостоке адмирала Пузино, с которым была знакома еще в Петербурге. Он плыл в Японию с целой эскадрой. Благодаря посредничеству адмирала, скоро получена была из Петербурга телеграмма, разрешающая, с согласия его высочества великого князя Константина Николаевича, перевезти меня в Японию. Адмирал распорядился, чтобы я ехала на корвете «Баян», где в распоряжение мое отдана была его роскошная каюта, а сам он поместился на корвете «Аскольд».
Оригинально, что русской певице пришлось плыть к берегам Японии на корвете, носившем название народного певца древних славян.
С полудня начались всевозможные проводы. Весь почти город сошелся на берег, чтобы сказать «прости» отходившему «Баяну». Обстановка и военные приемы проводов были торжественны; мне казалось, что мы отправляемся на войну.
Наконец, мы в открытом море. Я часто сидела на корме, большею частью беседуя с священником корвета, любуясь и восхищаясь величием зрелища Тихого океана.
Переход от Владивостока до Юкагамы в Японии продолжается девять дней. Плавание наше началось при тихой погоде. Не помню, сколько прошло дней, когда мы проезжали мимо города Хоходате. Вечером в этот день, после молитвы, я вышла на палубу. Дежурный офицер с верхнего мостика пригласил меня поглядеть на прелесть природы, говоря: «Там внизу не видно того, что видно здесь, взойдите и посмотрите на эту прелесть!» Я взбираюсь. Действительно передо мной картина, величие которой мне, конечно, не придется больше никогда видеть. Корвет покачивается тихо, грациозно, луна сияет; небо спокойное, ясное, лишь легкие облачка пробегают в вышине, воздух чистый, легкий; дышится свободно; поверхность воды спокойна, а саженях в 50 налево от корвета мирно плывут четыре кита, пуская высоко фонтаны. Спокойствие кругом было полное; вдруг, нежданно, негаданно, является откуда-то громадная волна, нахлынула на корвет и покрыла с головы до ног всех стоящих, в том числе и меня. Офицеры подхватили меня и помогли сойти вниз. Тихая погода вдруг сменилась жесточайшей бурей. Мне говорили моряки, что Тихому океану свойственны такие неожиданные переходы и что однажды внезапно нахлынувшая волна сбила с ног и снесла в океан офицера, стоявшего на верхнем мостике.
Спустившись в каюту, я хотела снять мою мокрую одежду, но буря усиливалась и от качки невозможно было держаться на ногах. Переход тихой погоды в страшную бурю произошел в какие-нибудь десять минут! Слышу кричат: «аврал». Слово это означает, что требуется к делу все, что находится на корвете: люки заколачиваются, пушки привязываются. Нельзя вообразить себе эту суматоху, не видав ее. Что это был за ужас! Качка была так сильна, что корвет два раза ложился совершенно на бок. Буря, а с ней и страх мой, продолжались до утра.
Когда мы приблизились к рукаву, ведущему в бухту Юкагамы, то, вследствие бури у берегов скопился такой туман, что все пришли в смущение, опасаясь, чтобы не случилось какого-нибудь несчастия, потому что здесь находится масса подводных камней. Капитан был в недоумении, что делать. Однако же, мы подвигались вперед, в ожидании лоцмана, который обыкновенно встречает подходящие суда, чтобы провести их. Наконец, мы увидели, что он приближается. По принятому обычаю, лоцману был дан с корвета сигнал. Раздался пушечный выстрел. Настоящий лоцман должен был это понять, но, по всей вероятности, подъезжавший к нам лоцман был простым проводником, не знавшим этого обычая и, испугавшись выстрела, повернул назад и исчез. Мы остались по прежнему в затруднении. В это время проходил в виду нас американский пароход. «Баян» спросил у него знаками указаний, как пройти к Юкагаму. Тот также знаками ответил: «следуйте за мной». Но «Баяну» нельзя было этого сделать, потому что надо было развести пары, а, по правилам морского плавания, корвет может разводить пары только тогда, когда взойдет в рукав или в реку. Американский пароход скрылся скоро у нас из виду. На счастье наше, на корвете находился старший офицер, который раньше уже проходил в этом месте. Он вызвался провести нас. Под руководством его решено было искать надлежащий путь.
Утомленная до крайности бурной ночью, я боролась между страхом и желанием отдохнуть, пока, наконец, сон не пересилил боязнь; я ушла в каюту и скоро заснула. Когда я проснулась, то пары уже действовали. Мы вошли в рукав. До бухты, по рукаву, надо было пройти часов пять или шесть. Я оделась и вышла на палубу. Собеседником моим, по обыкновению, был священник. Мы, разумеется, говорили о только что испытанных впечатлениях во время бури. Как потом оказалось, причиною ее было землетрясение на берегах Японии. Между прочим в Юкагаме оно произвело большое опустошение: здания рушились, земля трескалась, и, как мне рассказывали очевидцы, стены деревянных домов раздвигались и сдвигались. Чтобы объяснить такое странное явление, нужно заметить, что углы деревянных домов в Японии, именно в виду частых землетрясений, в предупреждение разрушений, устраиваются так, чтобы бревна могли сдвигаться.
Наконец, в виду нашем показался Юкагама, прелестный городок, весь в зелени, среди которой выдавались роскошные пальмы. Навстречу нам выехало множество лодок с кучею детей и разведенными огнями; корвет был окружен ими. В лодках движение, варят, пьют, едят и предлагают разные продукты. С пристани начинается пальба и к корвету подъезжают члены русского посольства.
Приближаясь к берегам Японии, я призадумалась над тем, что в этой стране не могу встретить ни одного знакомого человека, и что же? Среди членов посольства, подъезжающих к нам, вижу вдруг все знакомые лица: Александр Александрович Пеликан, с которым я была знакома в Петербурге; секретарь посольства, барон Розен, которого знала также по Петербургу, как прекрасного музыканта и, наконец, посланник Струве, с которым я также встречалась. С супругой Струве, Марией Николаевной, я тотчас же познакомилась и приглашена была на другой день к ним обедать.
После отъезда посольства, мы вышли на берег и я поместилась в роскошной французской гостинице «Бона».
Контраст между Владивостоком и Юкагамой поразителен. В первом везде по улицам оставшиеся пни от срубленных деревьев, ездить приходится по кочкам, всюду нечистота, плохие здания — здесь, в Юкагаме, улицы ровные, дома прекрасные, множество зелени, садов; все чисто и красиво.
Первые дни по приезде мне необходимо было отдохнуть и разобрать вещи, после чего я поехала к нашему посланнику, где, к радости моей, встретила всех офицеров с «Баяна», а также адмирала Пузино и офицеров с «Аскольда», которых я видела во Владивостоке. Адмирал успел уже прибыть со своей эскадрой вслед за нами.
После визитов, начались хлопоты по устройству концертов. Японцы оказались очень любезными и впервые дали здание своей ратуши для артистического вечера. Зала ратуши роскошна. Число газовых рожков доходит до 800. Здесь обыкновенно живет Микадо, когда приезжает из Иеддо.
Я познакомилась со многими иностранцами, — французами, англичанами, немцами и, конечно, со всеми русскими, которые были в то время в Юкагаме.
При устройстве концерта, я встретила полное сочувствие от всех. Один англичанин предложил мне аккомпанировать и свой инструмент для концерта. Участвовал еще один француз со скрипкой и некоторые любители пения. Таким образом составился интересный концерт.
В концерте более половины залы было занято японцами, остальные места заняты были европейцами. Русский посланник приехал с дочерью японского министра двора; ей необыкновенно понравился концерт. Она много говорила со мной через переводчика, расспрашивала о путешествии и удивлялась моей решимости на такой дальний и опасный путь.
О концерте рассказывать не буду, а приведу только отзыв главной тамошней японской газеты: «Подходим к башне ратуши; было половина осьмого. (Начало назначено было в 8 часов). По вьющейся лестнице мы взошли в залу. Перед нашими глазами стояли стулья числом до тысячи и стулья эти поставлены были рядами один около другого. Впереди залы поставлен был амвон, покрытый красным сукном и ящик о трех ножках. Публика идет, идет, наконец, наполнилась вся ратуша. Появляется дама в черном платье, покрытом прозрачной черной тканью. (Вероятно, вид мой соответствовал японскому вкусу, потому что здесь автор статьи рассыпался с необычайной похвалой относительно моей наружности). С ней вышел мужчина в черном фраке, который, открыв ящик о трех ножках, заиграл на нем, и мы услыхали тогда впервые звуки, поразившие нас. Наконец, певица эта начинает петь. Она пела, то так тонко как волос, то вдруг как мужчина. (Надо заметить, что когда японцы восхищаются, то непременно сравнивают с чем-нибудь). Она пела так, как могла только петь богиня пения, которая своим голосом укрощала не только людей, но и зверей. И эта певица пела так, что рыбки на дне моря встрепенулись. Ей так хлопали в ладоши, такой был шум в зале, точно тысячи журавлей слетались и колотили своими носами в пол». Такова была рецензия главной японской газеты, выходящей в Иеддо.
Вообще, пение мое произвело такое впечатление на японцев и так расположило их ко мне, что они не переставали расспрашивать меня через переводчиков, которых постоянно было три или четыре, из японцев же, говорящих по-русски. У них даже возбудился вопрос об устройстве академии искусств, в программу которой входили музыка, пение, архитектура и рисование. Их так это занимало, что они желали тотчас же перейти к исполнению, но не было необходимых для этого сумм, которыми они могли бы тогда располагать и пришлось отложить возможность осуществить это дело.
Я пробыла в Японии несколько месяцев и положительно обворожена была ею, ее оригинальностью, ее обычаями, характером японцев вообще, их простодушием, доверчивостью, бесхитростью, опрятностью, и только сожалею, что эта симпатичная страна далеко от нас. Утром, выходя из комнаты, я всегда находила в коридоре множество японцев с разными вещами, из которых я покупала то, что казалось мне интересным. Таким образом, приобретая здесь старинные японские вещи, а потом в Китае — китайские, я устроила себе, по возвращении в Петербург, японско-китайскую комнату, которая существует у меня и теперь и восхищает тех, кто посещает меня. Правда, собирая эту коллекцию, я имела в виду, что она, по возвращении моем в Россию, послужит в глазах тех, кто всегда интриговал меня, самым веским доказательством моих успехов в продолжение моего кругосветного путешествия. Если б я, вернувшись, имела только большие деньги, то кто же мог знать, что я их приобрела, тогда как эта комната наделала такого шума в Петербурге, что о ней неоднократно писали. Из времен пребывания моего в Японии, мне между прочим памятен обед, данный русскими морскими офицерами. Самый обед, т.е. японские кушанья, не по русскому вкусу. В них преобладают каракатицы, разные водоросли, мясо же в состав японского обеда совсем не входит. Мне интересно было любопытство, с которым прислуживавшие за обедом японки осматривали нас и изучали туалет европейских дам; это заняло их так, что после обеда они попросили нас в отдельную комнату, где без церемонии разбирали нашу одежду, осязая ее.
В Японии мне случилось быть свидетельницей разрушительного действия бури Тихого океана не только в море, но и на берегах. Крыши сносились, дома разрушались, стеклянная крыша, сделанная над двором гостиницы «Бона», где я жила, снесена была и разбита, три судна на рейде перевернуты вверх дном; при этом погибло много народа. В Японии же я испытала два небольших землетрясения. Раз утром за чаем почувствовала я вдруг, что испытывается во время качки на море, качнуло раза три и тем кончилось; то же самое произошло и в другой раз.
В Японии я побывала два раза — до отъезда в Китай и на пути в Америку. В первый раз прожила три месяца и отправилась в Китай на пароходе, который должен был остановиться в Нагасаки. Здесь русский консул, г. Орловский, предложил мне помещение у себя, и я провела три недели в его гостеприимном доме. Отсюда я продолжала путь в Шанхай. При переезде морем была такая буря, что с борта парохода сорвало бот и снесло верхнюю капитанскую будку. Люди не только не могли держаться на ногах, но не в состоянии были удержаться в койках; оставалось лежать всем на полу кают. При мне был маленький кролик, мой любимец, который от самого Петербурга совершил со мной кругосветное путешествие. Я чуть не лишилась этого милого животного — во время бури его бросало из стороны в сторону, как мячик.
В Шанхае я также провела время очень приятно. У меня было письмо к американскому консулу. Остановилась я во французской гостинице. Общество было очень внимательно ко мне, устраивались музыкальные вечера, и, наконец, концерт, на котором присутствовала вся европейская публика Шанхая, т.е. англичане, французы, немцы, американцы и, конечно, русские. Впрочем, последних в Шанхае очень мало. Из китайцев был только один мандарин.
Концерт удался и по сбору и по музыке, не смотря на строгую критику публики, состоявшей, можно сказать, из компетентных ценителей. В концерте был, между прочим, один русский, который, спросив меня, куда я поеду дальше, выразил желание видеть меня в Хонькоу и, так как ехал туда на другой день, вызвался узнать мнение тамошней русской колонии и известить меня. Хонькоу отстоит от Шанхая более нежели на 1000 верст и путь идет по реке Янци-киангу. Вскоре я получила от этого господина телеграмму с несколькими подписями. Все общество русских чайных торговцев просило меня приехать в Хонькоу. Я не задумалась и собралась, хотя был уже декабрь.
На пароходе я доехала в три дня до Хонькоу, где встретил меня наш консул П.А. Пономарев. Он предложил мне для помещения дом — особняк, хозяева которого находились в то время в России, а у себя каждый день обед. В двенадцать часов ежедневно четыре китайца являлись за мной с паланкином и несли меня к консулу. Здесь окружало меня все русское купеческое общество и мне невыразимо приятно было, что в центре Китая я нахожусь совершенно в русском кружке.
Общими силами устроили концерт и здесь, также как и в Шанхае, публика состояла исключительно из европейцев. Всякий изъявлял желание, чтобы я спела что-нибудь на его родном языке, или его национальное музыкальное произведение; мне пришлось таким образом петь и на итальянском, и на немецком, и на французском, и на других языках. Шотландская песня «John Anderson» вызвала у стариков шотландцев слезы. Один из них учил меня предварительно выговаривать шотландские слова и хотя мне было очень трудно привыкнуть к выговору, но я все-таки освоилась с ним настолько, что спела. В концерте был один мандарин, который, выражая свой восторг, подарил мне кацавейку вышитую гербами. Подобную одежду можно получить только с плеча; китаец не имеет права вышить и продать такую вещь европейцу. За это у них полагается по закону строгое наказание. Здесь также, как и в Шанхае, китайцы не входили в залу, а слушали под окнами.
Концерт удался как нельзя более и мне жилось вообще очень весело. Беспрестанно приглашали меня на вечера и обеды. Из числа последних был обед китайский, с певцами китайцами и певицами китаянками, данный мне русской колониею с нашим консулом во главе. Перемен на этом обеде было до семидесяти в чашечках и блюдечках, как обыкновенно у китайцев, и стоил он что-то очень много. Деньги за него, медной китайской монетой (чоки), отвезли на восьми подводах. Китайский обед несравненно лучше японского, уже по одному тому, что у китайцев есть мясные блюда. Особенно вкусны были колобки из мяса и я ела их с удовольствием, но каково же было мое разочарование, когда, возвратившись в Россию, я получила от русского консула письмо, в котором он писал: «вкусные мясные колобки, которые вы так усердно кушали, делаются из собачьего мяса». Большую роль в китайском обеде играют ласточкины гнезда. Они, как известно, добываются с большим трудом, даже с опасностью жизни, с отвесных приморских скал и состоят из водорослей, служащих этим птицам материалом для гнезд.
Между тем, приближался новый год. В Хонькоу зимовала русская канонирская лодка «Соболь». Капитан пригласил нас встретить на ней новый год. Встреча нового года была так оригинальна, что я никогда не забуду этого праздника. Мы переехали в маленьких лодках на «Соболь», убранный роскошными растениями, между которыми красовались разных цветов камелии. При входе мне поднесли прелестный букет. В 12 часов капитан вышел на трап, где собралась уже вся команда в ожидании этой торжественной минуты, поздравил всех с новым годом и торжественно провозгласил тост за Государя Императора, при этом раздались пушечные выстрелы и единодушное «ура» всей команды и гостей. Затем следовали многочисленные тосты, поздравления, пожелания, шампанское подавалось в изобилии. Матросам роздано было угощение и они бросились качать капитана. Одним словом, было весело, приятно и очень торжественно.
Однако, наступило время оставить Хонькоу. Я не знала чем бы со своей стороны угостить милое и радушное общество русских чайных торговцев, и, наконец, придумала. «Я сделаю вам настоящую русскую кулебяку, — сказала я, и потребовала нужные на то продукты, что мне и было доставлено, разумеется, самого лучшего достоинства; в том числе капуста, которая там чрезвычайно нежна и рыба, название которой не помню, очень похожая на нашего сига. Помню, что консула очень удивила порция потребованного масла, но нужно было так, потому что тесто я сделала слоеное. Кулебяка вышла превосходная и заслужила всеобщее одобрение и похвалы; угощение мое было тем более приятно, что никто там не умел делать кулебяки.
В день моего отъезда, у консула был обедъ, на который было приглашено много европейцев. Обед начался в 7 часов, а кончился в 10. Во время обеда мне поднесены были два браслета, литые из червонного золота; каждый почти по фунту весом и на них вычеканено по-русски «От Хонькоуцев». Вещи мои отправлены были вперед. Перед отъездом мы присели по русскому обычаю.
Когда консул свел меня под руку с лестницы своего дома, мне подали роскошный паланкин, отделанный бархатом и золотом; я села и с удивлением увидала себя окруженной торжественной церемонией, какие бывают у нас на сцене. С каждой стороны паланкина по 50 китайцев несли различные значки, путь освещался фонарями и фейерверком, под аккомпанемент китайских бураков, треск которых продолжался во время всего пути. Так как бураки эти взрывались один за другим и были подвешены на веревке, прикрепленной к палкам, которые несли перед паланкином, то и образовали передо мной почти непрерывную огненную линию.
Таким образом донесли меня до парохода. Выло 11 часов. На прощанье пили шампанское, выражали разные пожелания и, наконец, провожавшие вернулись на берег. Последнее «прости» выражено было громадным фейерверком. На берегу устроен был щит на протяжении всего парохода, и когда его зажгли то глазам нашим представились огненные изображения драконов, крокодилов и разных чудовищ.
После третьего звонка, в час ночи, пароход отошел от берега и Ханькоу со всеми огненными украшениями быстро скрылся в темноте.
Тем же путем возвратилась я в Юкагаму, прожив, по дороге, две недели в Нагасаки. В Юкагаме я остановилась опять в отеле «Бона», сделала визиты своим знакомым и выжидала наиболее удобного времени для переезда по Тихому океану в С.-Франциско. Во время последнего пребывания моего в Юкагаме, я получила из Иеддо телеграмму от нашего посланника с приглашением на блины с икрою, как сказано было в телеграмме. Это привело меня в восхищение. Янония и русские блины!
Посланница привезла с собой русскую девушку, которая умела печь блины, а русские моряки привезли икру; таким образом устроилась у нас в Иеддо русская масленица. Эти блины составили там целое событие для русских.
Возвратившись после блинов в Юкагаму, я начала приготовляться к отъезду. Вещи, приобретенные в Японии и в Китае, я отправила прямым путем к себе в Ораниенбаум. Наконец, день отъезда был назначен и накануне я поехала с прощальными визитами, но тут произошла со мной катастрофа, задержавшая меня в Юкагаме еще на три недели. Билеты были уже взяты и, делая визиты, я была уверена, что на следующий день непременно выеду в С.-Франциско; но вот — что случилось: от консула Пеликана повез меня, как ездят здесь все, о чем я уже говорила, носильщик, называемый здесь «дженерикс». По этой дороге, приходится спускаться с большой горы и прежде я брала всегда двух людей; один, как водится, держал оглобли, другой же, для безопасности, должен был поддерживать экипаж. В этот раз я не позаботилась о втором дженериксе, затрудняясь вообще объясняться по-японски и предполагая, что дженерикс надеется на себя. Но вот, когда пришлось спускаться с горы, он побежал слишком скоро и, будучи не в силах удержать экипаж, начал кричать; я также, видя неминуемую опасность, закричала. Ко всему этому, спуск был с крутым поворотом. Как раз у поворота находилась небольшая лавочка и дженерикс, рассчитывая остановиться, направился прямо на эту лавочку. Удар был так силен, что когда оглобли ударились в стену, то я стукнулась лбом так сильно, что почти потеряла сознание. Когда мне подана была помощь, то оказалась сильная опухоль на лбу и самая кость была вдавлена, так, что до сих пор у меня остался знак. После такого ушиба и испуга, конечно, я не могла выехать. Несчастный дженерикс поплатился за свою самонадеянность ужасно: ему краем стены сразу отрезало ухо, и он, сознавая свою вину, так был испуган, что, несмотря на страшную боль, которую испытывал, убежал, оставив ухо на месте. Без ужаса не могу вспомнить этого случая! Но, как выяснилось впоследствии, по милосердию Божию, это несчастие предохранило меня от совершенной гибели, потому что пароход, на котором я должна была тогда выехать, погиб со всеми пассажирами, почему одно время в Петербурге разнесся слух, что я погибла.
Когда я оправилась от ушиба и была в состоянии отправиться в путь, наступали уже последние дни страстной недели. Мне очень было грустно, что приходилось встретить светлый праздник в море без всего, что мы русские привыкли иметь в эти дни, без кулича, пасхи и красных яиц. Но и тут позаботились побаловать меня. Консул наш неожиданно привез мне вечером, накануне отъезда, на пароход, пасху, красных яиц и кулич, который он испек сам и который вышел превосходный. Это, разумеется, очень обрадовало меня и я могла встретить праздник Пасхи по-русски.
В четыре часа ночи пароход наш «Бельфик» отошел от пристани. На другой день, утром, в одиннадцать часов, я вышла на палубу. Ничего уже не было видно, ни кораблей, ни лодок, ни берегов. День был превосходный, волнение океана едва заметное; но на другой же день волнение начало постоянно увеличиваться. В первый день я видела на палубе много дам; но со второго дня они уже скрылись и в течение девятнадцати суток, которые мы шли до С.-Франциско, я увидела их вновь только за три дня до приезда. Действительно, волнение было так сильно, что на палубу никому нельзя было показаться.
Название «Тихий океан», можно считать ироническим. Сколько ни приходилось мне проезжать морей, нигде не бывает таких постоянных и сильных волнений, как в этом океане: волны на нем так велики, что пароход то совершенно скрывается между ними, то нос его поднимается так, что пароход принимает почти вертикальное положение; при этом набегающие волны громадой своей грозят совершенно поглотить пароход, но наш пароход был великолепно устроен, конечно, в виду этих волнений океана, длинный и узкий; когда он находил на волну, то так рассекал ее, что не долго оставался в воде, и мы, через толстые стекла кают, видели только как вода перебегает через рубку. Над местом, занимаемым рулевым, устроен стеклянный колпак, так что, как бы пароход ни погружался в воду, лоцман может все видеть.
Таким образом, в течение пятнадцати суток волны кидали нас из стороны в сторону. Из женщин одна только я могла есть, все остальные были больны; англичан и американцев так это удивило, что они прозвали меня — женщина-матрос.
Наконец, постоянно усиливавшееся волнение перешло в настоящий шторм; нас вдруг так качнуло, что неожиданно повалилось все и все. Капитан сделался даже заметно озабоченным. Он сошел в нижнюю большую общую каюту и объяснил пассажирам, что так как уже 15 суток нас преследует по этому направлению шторм, который может разразиться ураганом, то он теперь же, раньше обыкновенного, свернет на юг. И действительно, как только пароход изменил направление, часа через два времени, не более, нам представился совершенный контраст того, что было; единственно только в Тихом океане можно встретить такие противоположности: наступила совершенная тишь, море было неподвижно, как зеркало. Дамы конечно обрадовались, вышли на палубу; но их нельзя было узнать — лица испитые, желтые, так подействовала на них буря. Один же японец пострадал так, что умер, как только вышел на берег; впрочем, он был человек болезненный.
Во все время пути я не знала, что пароход вез внизу в трюме 700 китайцев и что между ними свирепствовала страшная черная оспа. Мне это сказали, когда мы уже вышли на берег.
Сан-Францнско. — Отель «Palas». — Предложение австралийского антрепренера. — Концерт и постановка оперы «Трубадур». — Тихо-Океанская железная дорога. — Наглое воровство. — Чикаго. — Нью-Йорк. — Неудача в Филадельфии. — Всемирная выставка. — Отплытие в Англию. — Лондон. — Известие об объявлении войны Турции. — Лондонский театр, — Отъезд в Париж.
В С.-Франциско я остановилась в отеле «Palas». Отель этот содержат негры на паях. Сами пайщики и прислуживают, одетые как настоящие джентльмены, в черные фраки, белые галстуки и безукоризненно белое белье, что составляет оригинальный контраст с их черными физиономиями. В нижнем этаже находится зала, которая служит исключительно приемной и в которой приезжающие ожидают сведений, какие есть свободные номера. Зала прелестна, круглая, покрытая роскошными коврами, украшенная громадными зеркалами, великолепными картинами и богатыми портьерами. Посредине стоит громадный круглый стол, на котором разбросаны всевозможные газеты, журналы, книги. Одним словом, обстановка напоминает дворец. Номера разделяются великолепным мраморным коридором; двор с мраморным полом и покрыт стеклянной крышей.
Сообщение с этажами производится при помощи подъемной машины, устроенной в виде кабинетика с бархатными диванчиками и убранного растениями.
Замечательно, что в С.-Франциско чем квартира выше, тем она ценится дороже, входить же по лестницам не приходится, благодаря подъемным машинам. В отеле «Palas» номера великолепно меблированы, всюду ванны — и т.п., особенно же удивило меня то, что в каждом номере громаднейшая двуспальная кровать. Впоследствии я узнала происхождение обычая ставить подобные кровати во всех номерах, а именно: при основании города, первые жители его были исключительно трудящиеся и им приходилось спать не более четырех часов в сутки, а так как жары там непомерные, то жители устраивали себе такие широкие кровати для того, чтобы, когда от жара спящий захочет перевернуться на другой бок, то может лечь на свежее место. Обычай этот укоренился в С.-Франциско до такой степени, что и теперь даже бедняк спит на широкой постели. Посмотрев несколько номеров, я выбрала себе прекрасное помещение, за которое платила, вместе с завтраком и обедом на двоих, пять долларов в сутки. По желанию, можно обедать за общим столом, в громадных залах, или же в отдельных маленьких комнатках, кому как угодно.
Когда я выбрала номер, мне предложили, если я желаю видеть русские газеты, перейти в первый этаж. Глазам моим представилась целая вереница комнат, поражающих своей роскошью, и которым, казалось, не было конца: дамская уборная, дамский кабинет, гостиная, вся отделанная розовым деревом с золотом (и стены, и мебель); затем читальня, в которой были всевозможные газеты, журналы всего мира; карточная комната, танцевальная зала — все это только для дам, для мужчин же существует другое, вдвое большее помещение.
За обедом меня удивили роскошные туалеты здешних дам; столько бриллиантов, столько драгоценных украшений, что невольно приходило в голову, что же остается после этого надеть для концерта. Но как я узнала потом, здесь одеваются самым роскошным образом только к обеду, или к выходу на прогулку.
Обед состоял из шести блюд; в конце подавали чудные густые сливки и землянику-викторию, величиною по крайней мере с наши крупные сливы; такой я никогда нигде не видывала.
Самый город С.-Франциско поразил меня своим великолепием. Я думала, что С.-Франциско по отношению к Нью-Йорку, тоже, что Харьков относительно Петербурга и Москвы, но, как потом я имела возможность сравнить, С.-Франциско уступает Нью-Йорку только по величине, но не по красоте и удобствам.
В С.-Франциско я была уже несколько известна, потому что когда я была еще в Нагасаки, консул разослал мои портреты по магазинам С.-Франциско и позаботился через американские газеты познакомить американскую публику со мной, так что, когда я приехала, в тот же день явился ко мне антрепренер из Австралии и, даже не прослушав моего пения, предложил мне отправиться в Австралию на всем готовом с жалованьем по три тысячи долларов в месяц, но с тем, чтобы через день уже выехать вместе с ним. Когда я представила себе, что приняв его предложение, должна буду тотчас же опять плыть Тихим океаном и не 19-ть суток, а 30-ть, мне сделалось до такой степени страшно, что сгоряча я отвечала ему, что не возьму за такую поездку и сто тысяч.
Вскоре начались хлопоты по устройству концерта. Когда посланы были объявления в разные газеты, является ко мне какой-то господин и поясняет, какое значение имеет его газета. Разговор происходил через переводчика. Слышу, как господин этот читает переводчику целый исписанный лист, упоминая беспрестанно и самым грубым образом мою фамилию. Затем последовал длинный и крупного свойства разговор между ними. Переводчик подходит ко мне и говорит, что необходимо выдать этому редактору 200 долларов, потому — что газета его существует исключительно пасквилями, что у него готовы уже две статьи обо мне совершенно противоположного свойства. В одной, которую по объему можно назвать целым сочинением, говорилось против меня и она кончалась тем, что Леонова эта не артистка, а просто беглая из Сибири. В другой же статье автор рассыпался в похвалах мне и превозносил меня до небес. Что было делать? Конечно, я принуждена была выдать 200 долларов. Вот до чего дошла в С.-Франциско спекуляция!
После двух недельных хлопот и приготовлений, концерт состоялся и имел громадный успех. Зала совершенно была полна. Сбору получилось около трех тысяч долларов, но очистилось не более тысячи, все остальное пошло на расход!
Для распространения объявлений о концерте, в С.-Франциско и вообще в Америке практикуют приемы, очень меня удивившие; вижу забор, на котором громадными буквами значится: Д. Леонова; на конке на билетах: концерты Д. Леоновой тогда-то; иду по улице и вижу между тротуаром и панелью, а в некоторых местах просто на панели: концерт Д. Леоновой. Разносчики на улицах раздают прохожим бесплатно маленькие афишки. Мне объяснили причину таких приемов: американцы по характеру своему так деятельны, голова у них так занята, что они не смотрят по сторонам, но когда идут и к тому же спешат, то, конечно, должны смотреть под ноги, и вот объявление на панелях невольно бросается им в глаза, точно также и на билетах конки.
После моего успешного концерта, явился ко мне когда-то знаменитый бас нашей итальянской оперы, Формес, с выражением сожаления, что я приехала как раз по окончании оперного сезона в С.-Франциско, и предложил мне дать оперу «Трубадур», которую я так хорошо исполняла, говоря, что есть еще возможность уговорить певицу и тенора отложить их отъезд. Таким образом соорудили «Трубадура». Я согласилась петь конечно более для славы; спектакль этот не мог принести мне много выгод на том основании, что я должна была оплатить и хористов, и солистов. Большой и роскошно отделанный театр был совершенно полон и сбору было более 3-х тысяч долларов, из которых мне очистилось только 700 долларов, все остальное пошло на устройство и плату участвующим. Все газеты меня расхвалили; всем бросилось в глаза то, что до сей поры Азучену представляли всегда молодой цыганкой и красавицей. «Madame Леонова, — говорилось в одной из рецензий, — не щадя себя, дала нам возможность увидеть понятный тип Азучены, созданный ею; раньше же тип этот, столько раз виденный нами, оставался для нас неясным».
Покончив со спектаклем и с концертами в С.-Франциско, нужно было подумать как перебраться по Тихо-Океанской железной дороге в Нью-Йорк. В один прекрасный день в газетах появилось следующее заявление: «Извещаем публику, что в настоящее время опасность для проезжающих по Тихо-Океанской дороге не так велика, потому что дикие направили свой путь в горы». Нужно заметить, что проезд по этой дороге бывает часто опасен, так как дикие, конечно с целью грабежа, причиняют много крушений поездов. Зная это, на душе было не совсем покойно, брало сомнение, как пуститься в этот громадный путь, но в конце концов нужно же было ехать волей или неволей. В назначенный для отъезда день, утром, русский священник Кедроливанский прислал мне такое количество разных съестных припасов, что я удивилась и не понимала для чего он это сделал. Оказалось, что на Тихо-Океанской железной дороге иногда дня три невозможно бывает ничего достать на станциях; конечно, я была очень благодарна предупредительности священника.
Американские вагоны совершенно особого устройства; днем у вас прекрасное помещение — бархатные скамейки, столик перед ними, а ночью раскидываются на этом же месте широкие кровати, так что я с своим кроликом помещалась прекрасно: он мог бегать, есть и спать отлично.
В одном месте поезд остановился и мы должны были версты три или четыре переехать на лошадях, На этом месте не было сообщения по железной дороге потому, что незадолго целый поезд провалился здесь и, говорят, это было делом диких.
Замечательно было местечко, где три разные железные дороги проходят по одной и той же горе в разных направлениях и все три поезда видны были в одно и то же время. Наш поезд в верхней части горы, второй ниже и третий в самом низу. Это необыкновенно красиво! Наконец, железная дорога поднимается на вершину горы, где в некоторых местах лежал даже снег. Это было в конце мая. Взобравшись к ночи на гору, мы все уснули и спали так крепко и долго, что когда проснулись на другой день уже поздно, то все чувствовали страшную головную боль. Оказалось, что в топившиеся печи было нарочно подложено какое-то особенное, усыпляющее вещество. Когда все крепко уснули неестественным сном, воры взобрались на верхние кровати и унесли все, что было возможно. Сосед мой рассказывал, что он положил свое платье к стенке, около головы, а когда проснулся, то все это было разбросано на нем в самом небрежном виде и у него вытащили 80 долларов. О случае этом никто из пассажиров, конечно, не заявил из боязни, что могут попросить остаться на станции для расследования.
Наконец, подъезжаем к знаменитому городу Чикаго, замечательному кроме всего тем, что в некоторых улицах все дома построены исключительно из белого и розового мрамора. Эти дома изготовляются на фабриках и куски мрамора, из которых они складываются, так велики, что, например, целый громадный угол дома состоит из одного куска. Три большие улицы построены таким образом. Средняя главная улица красоты неописанной; нигде, ни в Париже, ни в Лондоне, нет ни одного подобного дома. Таких огромных стекол, как в Чикаго я также нигде не видела. Каких бы размеров ни была рама, окно всегда в одно стекло. С какой быстротой строятся в Чикаго дома, можно судить из того, что в несколько дней против отеля, где я останавливалась, вырос громадный мраморный дом и мне объяснили, что все его части готовы уже были раньше на фабрике и почти весь дом перевезен на место готовым.
Наконец, я прибыла в Нью-Йорк, поражающий главным образом своим необычайным движением, — везде жизнь, суматоха, экипажи, омнибусы, пешеходы, все это куда-то спешит, несется. Конно-железных дорог в Нью-Йорке было тогда несравненно меньше, нежели в С.-Франциско. Приехала я в самое глухое время, в начале июня. Не было ни концертов, ни театров, только в громадном манеже Оффенбах давал свои оркестровые вечера. Так как делать мне в Нью-Йорке было нечего, то я поторопилась уехать в Филадельфию, где в то время была всемирная выставка.
В полной уверенности, что мне удастся привести в исполнение желание мое познакомить американцев с русской музыкой, я, приехав в Филадельфию, тотчас же начала хлопотать об устройстве концерта. Но, к несчастию, мое желание не исполнилось. В Нью-Йорке дали мне адрес капельмейстера оперы в Филадельфии; я показала ему партитуры, которые можно было бы исполнить в концерте, и он, как музыкант, желавший познакомиться с русской музыкой, рад был это сделать, но предложил мне остаться для концерта до октября, т.е. несколько месяцев, объясняя, с прискорбием, что в данное время нельзя никаким образом устроить концерт, потому что здесь находится Оффенбах, который соединил все оркестры в один и давал замечательные концерты. Затем капельмейстер спросил меня, с какой целью я хочу дать концерт, для славы или для денег. Я ответила, что главным образом для того, чтобы показать русскую музыку. Тогда он пригласил меня участвовать в его концертах, которые составлялись из разных певцов, певиц и отдельных инструментов. Прежде чем на это согласиться, я поехала в один из его концертов и увидела, что это слишком мизерно: громадный театр и в нем певец или певица, за 300, 400 долларов, поет под аккомпанемент фортепиано; к тому же все это было так рутинно, что я сочла лучшим не появляться совсем, нежели петь в такой обстановке. Нельзя было не воспользоваться пребыванием в Филадельфии, чтобы не взглянуть на выставку. Действительно было что посмотреть, но чтобы хорошенько все видеть, требовалось много времени; на каждое отделение пришлось бы посвятить по крайней мере день, а отделений были там сотни. У меня остались в памяти некоторые предметы, особенно замечательные. Например, очень меня удивила величина земляники, — ягоды положены были рядом, начиная с обыкновенной, постепенно все большего и большего размера и кончая ягодой величиною по крайней мере в апельсин, так чтобы можно было проследить из какой маленькой ягодки выведена эта большая. Поразителен был французский отдел: кружева всех возможных сортов, в том числе разные мантильи; я не могла удержаться и приобрела себе громадный карэ-платок, замечательный шантильи; приобрела его на том основании, что, как объяснили мне, плести таких кружев больше не будут. Заплатила я за него 2.500 франков. В одном из отделов было большое скопление публики; меня это заинтересовало; оказалось, что здесь раздают желающим, от выставки, за подписями директоров, удостоверение в том, что получивший его был на выставке. Мне особенно нужно было это и я с удовольствием заплатила доллар за такой лист. Деньги, вырученные за эти листы, предназначались на благотворительные дела и сбор составил, говорят, сотни тысяч. Я скоро распрощалась с Филадельфиею, хотя мне очень хотелось остаться еще, но жизнь там была так дорога, что нужно было торопиться выездом. Приехав обратно в Нью-Йорк, я поспешила взять билет на пароход, отплывавший в Англию. Мною начало овладевать нетерпение поскорее добраться до родины. Как ни хорошо, ни интересно было везде, где я побывала, но именно, во время путешествия, во всей силе сказалось чувство привязанности к родной стране.
Атлантический океан показался мне пустяком сравнительно с Тихим океаном. Двигаясь по морю, как будто по большой дороге, направо и налево беспрерывно встречаются разные суда и пароходы, чего в Тихом океане не было.
После благополучного плавания, наконец, мы добрались до Лондона. На пароход тотчас же явились таможенные чиновники и нас, как громом, поразило известие, что Россия объявила войну Турции. Это совершенно расстроило мои планы: я хотела проехать через Константинополь, чтобы кстати посмотреть и этот город. Теперь же, с объявлением войны, маршрут мой, конечно, должен был измениться.
Лондон мне не понравился: почему? не сумею даже этого объяснить: я приехала осенью, когда в Лондоне кончается сезон театров и концертов. На другой день моего приезда, давали второй раз «Аиду» с Патти. Я отправилась в спектакль, чтобы видеть здешний театр и составить понятие о лондонской публике; певцов же я знала почти всех. Роскошно одетые дамы приехали в ложи с букетами. Смотрю, и в первый ряд кресел пробираются дамы также с букетами. Меня очень интересовало, как будут бросать эти букеты на сцену. Каждый акт жду, что будет; но дамы продолжают держать букеты. Кончается спектакль.
Вот, думаю, теперь начнется бросание букетов; но увы! все дамы, как пришли, так и ушли с букетами. По окончании спектакля, публика вызывала артистов два — три раза и очень холодно, хотя исполнение было очень хорошее, и оркестр превосходный.
Так как сезон в Лондоне кончился, и мне нельзя было рассчитывать устроить что-нибудь, то я и поспешила через Диэп уехать в Париж.
В этот приезд мой в Париж я исключительно занялась своим туалетом, для того, чтобы, приехав в Петербург, показать моим завистникам, что до путешествия своего я никогда не могла иметь подобных туалетов.
Возвращение в Петербург, — Риск погибнуть от неосторожности пьяного извозчика. — Намерение кончить артистическую карьеру. — Приглашение участвовать в благотворительном концерте. — Репетиция в холодной зале. — Простуда. — Мои нравственные страдания. — Недоброжелательство капельмейстера Н. — Мой концерт в Купеческом собрании. — Смерть Федорова. — Странное совпадение. — Композитор Мусоргский. — Открытие курсов пения. — Кончина Мусоргского. — Переселение мое в Москву.
Слава Богу, я возвратилась домой, в Россию, тем же путем как и три года тому назад, но с спокойной душою, чувствуя, что мною сделано то, что доступно не всякому артисту, тем более русскому, на что не отважился бы даже иной иностранец, потому что каждый побоится поставить на карту свою жизнь в дальних морях и странах, и вот вдруг в Петербурге, когда все опасности дальнего путешествия миновали, пустой случай чуть-чуть не погубил меня.
Возвратившись в Петербург, я должна была устроить некоторые свои дела. Взяв извозчика, еду по Садовой и не замечаю, что извозчик пьян и не видит встречную конку. Я кричу ему «конка». Он ничего не слышит, спокойно покачивается себе; я хватаю его за правую руку и так как вожжи были у него в руках, то лошадь свернула. Если б не это, то мы столкнулись бы с конкой, потому что хотя мы и свернули, но лошадь конки коснулась уже моего плеча. Я страшно рассердилась и пришла в сильнейшее негодование на то, что, проехав благополучно кругом света и добравшись до родной страны, рисковала погибнуть от несчастного случая на улице Петербурга.
Наконец, я в своем гнезде, — в Ораниенбауме. Я начала устраиваться здесь, думая совсем покончить со своей артистической деятельностью. Но не тут-то было — терпения у меня хватило только на год, или на полтора.
Кончилась война. Возвратились войска. Меня просили принять участие в концерте в пользу вдов и сирот конно-артилерийской батареи, рассчитывая, что мое имя сделает сбор, так как после путешествия я появлюсь в этом концерте в первый раз.
Как только концерт был назначен, все билеты были разобраны. На репетиции оркестром дирижировал капельмейстер Н. После репетиции ко мне подошли члены благотворительного общества, статс-дамы и фрейлины, с величайшими похвалами. Действительно, на репетиции я пела так, что сама была довольна. Но редки бывают такие удары в жизни, какой я испытала вечером в тот же день. Не замечая холода в зале, я жестоко простудилась на репетиции, тем более, что Н, словно нарочно, заставлял меня несколько раз петь «Лесного царя». От этого холода у меня сразу сделался бронхит. Репетиция происходила в Дворянском Собрании. Возвращаясь с репетиции и чувствуя какую-то неловкость в горле, я тут же сказала даме, которая со мной ехала, что с голосом у меня не совсем ладно. «Представьте, говорю я, ведь я в первый раз выступаю после кругосветного путешествия. Какой важный шаг я делаю, зная в то же время, что именно мое имя способствовало главным образом привлечению публики; три года писали обо мне, о моих успехах во время путешествия, я должна бы поэтому явиться публике в полном блеске, и вот неожиданная простуда становится препятствием, чувствую, что голос у меня садится и садится». Приехав в день концерта в Дворянское Собрание, я узнала, что концерт будет удостоен посещением Высочайших особ; прислано было распоряжение не начинать концерт до их приезда. Подбегает ко мне распорядитель, артиллерийский полковник и предлагает руку, чтобы вывести меня на эстраду. После увертюры я должна была с оркестром петь «Лесного царя». Я говорю: «Постойте немного, дайте попробовать голос». Пробую. Ни единой ноты нет! Я объясняю ему в чем дело. «Это всегда говорят так пред началом концерта», — возражает он. Выхожу на эстраду. Посыпались венки, цветы! Я же чувствую, что совершенно без голоса, чувствую даже боль! Во всю мою артистическую жизнь я не испытывала такого критического состояния как в этот раз! Это был момент близкий к помешательству. Начинаю петь и чувствую, что голос мой совершенно без всякого звука, как бы совершенно пропал! Пою и думаю, что если голос у меня оборвется, то я просто извинюсь перед публикой и уеду; но голос не обрывался, и я кончила балладу совершенно матовым звуком.
Можно себе представить, что было со мною, когда я вернулась в уборную! Цветы, венки все бросила я в угол, говоря: «На что мне все это, когда я не могла показать с каким голосом я вернулась!» Случается иногда, что после первой вещи, когда пропоешь уже немного, во второй вещи звук улучшается, и потому я решилась петь второй номер. Оказалось, пожалуй, хуже первого! В отчаянии, я поехала к моим добрым знакомым — Пеликанам, которые, зная меня, выстрадали то же самое, что и я. Тотчас же послали они за доктором Кошлаковым, чтобы определить мою болезнь. В эту же ночь сделался у меня горячечный бред, а на другой день приехал Кошлаков и, выслушав меня и осмотрев горло, сказал: «Я не могу понять как вы говорите, а не то, что петь, у вас все горло, все дыхательные пути, все заложено» и упрекнул меня зачем я решилась петь в таком состоянии. Я объяснила ему, какой это был концерт и что приходилось хоть умирать, но петь.
Началось лечение. На другой же день после концерта, в газетах поторопились сделать мне беспощадный приговор, что у меня был когда-то голос; но теперь остались одни воспоминания о нем.
Оправившись от болезни, я прежде всего поехала к Н. Так как он заправлял концертами Музыкального Общества, то я просила его разрешить мне спеть безвозмездно в одном из концертов, показаться перед высшим обществом и напомнить ему о себе. Он отказал мне наотрез.
Тут я еще более уверилась, что он с умыслом заставлял меня по несколько раз повторять на репетициях в холодной зале «Лесного царя».
После отказа Н. я должна была восстанавливать доверие публики в небольших залах, где опять загремели рукоплескания и изливались восторги.
Я решилась устроить свой собственный концерт в Купеческом Собрании с оркестром, в котором дирижировал Римский-Корсаков. На этот раз, Бог помог мне, наконец, совершенно овладеть публикою, которая восторженно принимала меня. В то же время произошел поражающий факт, о котором расскажу кстати.
Я верю в Провидение, так как в жизни моей было много событий укрепивших эту веру. Когда я вернулась из путешествия, мне сообщили, что Федоров, начальник репертуара, мой злейший враг, очень болен; но все-таки исполняет свою должность. И вот вышло странное совпадение: тогда существовало правило, что афишу для напечатания должен был подписывать начальник репертуара; когда принесли Федорову мою афишу для подписи, то он, говорят, страшно встревожился. Что чувствовал он? Сознавал ли все свои притеснения относительно меня, чувствовал ли злобу ко мне, только это так подействовало на него, что моя афиша была последняя, которую он подписал; на другой день он умер, и концерт мой пришелся как раз накануне его похорон. Все дивились этому совпадению; нужно же было ему, моему злейшему врагу, умереть ни раньше, ни позже!
Теперь мне остается рассказать историю возникновения моих курсов пения. Еще ранее, чем была поставлена опера «Борис Годунов», я познакомилась с композитором Мусоргским, который бывал у меня. Заметя в нем многие странности и, вместе с тем чрезвычайно симпатичные черты во всех отношениях, и как художника и как человека, мне всегда хотелось поближе сойтись с ним.
По возвращении моем из путешествия, мне удалось, встречаясь с Мусоргским у наших общих хороших знакомых, у которых он даже жил, мало-помалу сблизиться с ним. Он стал приручаться, и сознался, что, веря разным слухам, боялся меня, а теперь убедился, что слухи эти были совершенно лживые. Мусоргский был такой человек, какого, я думаю, другого не найдешь на свете. Он так любил людей, что не мог себе представить и допустить в ком-нибудь что-нибудь дурное. Он судил обо всех по себе.
Кто знал хорошо Мусоргского, тот не мог не видеть, что это был выходящий из ряда человек, не признававший интриг, не допускавший, чтобы человек образованный, развитой, мог иметь желание нанести другому вред или сделать какую-нибудь гадость. Одним словом, это была личность идеальная. Когда он писал «Хованщину», то часто бывал у меня; напишет номер и тотчас же является ко мне в Ораниенбаум и указывает какого исполнения желает. Я пою — он восторгается. Таким образом он писал «Хованщину».
Скоро он убедился, что я вовсе не такая дурная женщина, какой рисовали меня мои враги, и когда я пожелала сделать артистическую поездку по России, он охотно присоединился ко мне и мы путешествовали вместе. Между прочим, в Малороссии он заимствовал много малороссийских мотивов. Последнее лето перед смертью он жил у меня на даче, где кончал «Хованщину» и «Сорочинскую ярмарку». Тут мы сговорились открыть сообща курсы. Он возлагал большие надежды на это дело, рассчитывая на возможность существовать, так как средства его были очень и очень ограниченные.
Но в первый год к нам явилось также очень ограниченное число учеников. Это огорчило его; но мы оба предались самым ревностным образом нашему делу, надеясь, что дружными трудами привлечем к себе учеников. На курсах наших вводились совсем новые приемы: так, например, если было два, три, четыре голоса, то Мусоргский писал для них дуэт, терцет, квартет, для того, чтобы ученики сольфеджировали. Это очень помогало в нашем преподавании. Видя, как успешно я ставлю голоса, он поражался этим.
Все говорило, кажется, в пользу нашего дела, но сезон еще не кончился, как Мусоргского постигла смерть. Очень вероятно, что на него влияло все — и нравственное возбуждение и материальные лишения. Он бедствовал ужасно. Так, например, однажды он пришел ко мне в самом нервном, раздражительном состоянии и говорит, что ему некуда деться, остается идти на улицу, что у него нет никаких ресурсов, нет никакого выхода из этого положения. Что было мне делать? Я стала утешать его, говоря, что хотя у меня нет многого, но я поделюсь с ним тем, что имею. Это несколько успокоило его. В тот же день вечером, мне нужно было ехать с ним вместе к генералу Соханскому, дочь которого училась у нас и должна была у себя дома петь в первый раз при большом обществе. Она пела очень хорошо, что вероятно подействовало на Мусоргского. Я видела, как он нервно аккомпанировал ей. Действительно, все нашли, что для столь короткого времени ее учения, она пела очень хорошо. Все остались довольны, мать и отец ее очень благодарили нас. После пения начались танцы, а мне предложили играть в карты. Вдруг подбегает ко мне сын Соханского и спрашивает, случаются ли припадки с Мусоргским. Я отвечала, что сколько знакома с ним, ни разу этого не слыхала. Оказалось, что с ним сделался удар. Доктор, который был тут же, помог ему и когда нужно было уезжать Мусоргский совершенно уже оправился и был на ногах. Мы поехали вместе. Подъехав к моей квартире, он стал убедительно просить позволить ему остаться у меня, ссылаясь на какое-то нервное, боязливое состояние. Я с удовольствием согласилась на это, зная, что если бы с ним опять что-нибудь случилось, на его одинокой квартире, то он мог остаться без всякой помощи. Я отвела ему кабинетик и заставила прислугу караулить его всю ночь, приказав, в случае если бы ему сделалось дурно, тотчас разбудить меня. Всю ночь он спал, сидя. Утром, когда я вышла в столовую к чаю, он вышел также очень веселый. Я спросила его о здоровье. Он благодарил и отвечал, что чувствует себя хорошо. С этими словами, он оборачивается в правую сторону и вдруг падает во весь рост. Опасения мои были не напрасны — если бы он был один, то непременно задохся бы; но тут его повернули, тотчас же подали помощь и послали за доктором. До вечера были еще два таких же припадка. К вечеру я созвала всех его друзей, принимавших в нем участие, во главе их Владимира Васильевича Стасова, Тертия Ивановича Филиппова, и других, которые его любили. С общего совета решено было: в виду предполагавшегося сложного лечения и необходимости постоянного ухода, предложить ему поместиться в больницу, объяснив, как это важно и полезно для него. Ему обещали устроить в больнице отдельную прекрасную комнату. Он долго не соглашался, желая непременно остаться у меня. Наконец, его убедили. На следующий день его отвезли в карете в больницу. Сперва он начал поправляться, но потом ему сделалось хуже и хуже и он скончался.
После смерти Мусоргского, мои курсы продолжались. Нашим преподаванием мы достигли того, что на другой сезон явилось несравненно более учеников и учениц; и я переменила квартиру, в которой устроила сцену. Дело у меня пошло удачно и о моих курсах начали говорить. Я надеялась вполне на успех их в Петербурге; но многие уверяли меня, что в Москве еще большая потребность в таких курсах, и я после некоторого колебания переехала в Москву. Действительно, в Москве я нашла более женских голосов свежих и неиспорченных, тогда как в Петербурге ко мне являлись преимущественно ученицы большею частью с испорченными голосами, выправление которых гораздо труднее обработки свежих голосов.
Д. Леонова.