Тяжелая пушка под Перекопом непрерывно встряхивала воздух. В деревню, отделенную десятью километрами, удары этой громадины доходили ничуть не ослабленными. Можно было подумать, если на минуту забыть о боях, что это — далекий гром, падающий с неба подобно каменным глыбам. Деревня чутко прислушивалась. Окна и двери широко раскрыты, вся она высыпала на улицу и толклась у глиняных заборов, мешая пестрые свои одежды с серой обмундировкой красноармейцев.
Это была граница Таврии. За соленой грязью Гнилого моря проглядывали очертания пустынного, бедного растительностью северного берега Крыма. Когда-то, верно, Крым плавал большим островом в водах трех морей: Черного, Азовского и Гнилого, или Сиваша. Но потом Сиваш обмелел, пересох и стал болотом, — в него беспрепятственно теперь заходят воды Азовского моря, когда дуют восточные попутные ветры. Крым превратился в полуостров, связанный с материком тремя воротами: Перекопским перешейком, Чонгарской дамбой[1] и Арабатской стрелкой.
По Арабатской стрелке в 1738 году во время русско-турецкой войны прошли войска фельдмаршала Ласси. Армия Ласси, обманув крымского хана, стоявшего с главными силами у Перекопа, двинулась по Арабатской стрелке и, переправившись на полуостров в устье реки Салгира, вышла в тыл войском хана и захватила Крым.
Наше командование хотело повторить удачный военный маневр: ворваться в Крым по Арабатской стрелке. При успехе этой операции армия Врангеля не ушла бы из Крыма. Но надо было обезопасить себя со стороны Азовского моря, где гуляла флотилия белых. Под ее неослабным наблюдением находилась эта узкая ленточка земли шириной от полкилометра до трех километров. Нашему флоту дается приказ — выйти из Таганрогской бухты для встречи с врагом. Приказ выполнен не был. Неожиданный мороз сковал льдами бухту.
Арабатские ворота таким образом были закрыты.
Ворота Чонгара. Здесь, у разрушенного железнодорожного моста, остановилась тридцатая дивизия. Пути дальше не было. Деревянный мост тоже был разрушен.
Ворота Перекопа. Бойцы с налету захватили город Перекоп, овладели двумя линиями укреплений и залегли в пятидесяти шагах от Турецкого вала. Эти пятьдесят шагов были гладки, как доска. Сотни вражеских пушек и пулеметов сметали все живое…
На сотню километров между этими ниточками земли расползся Сиваш, окружая Крым широкой грязной и липкой топью.
В сухие лета крестьяне находят пути через него. Они бороздят его дно на мажарах, направляясь в Армянск на базар. Но осенью и зимой приходится делать крюк в десяток километров, и они попадают в Крым только через перешеек. Сиваш делается настоящим морем.
Врангель, разбитый на равнинах Украины, заперся в Крыму и считал там себя в полнейшей безопасности.
«Население полуострова может быть спокойно, — писал он в своем обращении к буржуазии. — Хотя наша армия и невелика, но даже одной ее пятой хватит на защиту Крыма. Укрепления Сиваша и Перекопа настолько прочны, что у красного командования для их разрушения не хватит ни живой силы, ни технических средств. Войска всей красной Совдепии не страшны Крыму».
Шла осень двадцатого года. Красная армия, стремительно докатившись до границ Крыма, запнулась перед всеми воротами и перед стальной гладью Гнилого моря. Крым был неприступен, как крепость, спрятанная за валом и рвами. Перекопский перешеек походил на Везувий[2], извергающий тонны свинца на головы наших бойцов.
«Везувий» бушевал всю ночь с б на 7 ноября. Может быть враги боялись, что в канун великого праздника мы организуем грандиозный субботник по уничтожению ненужного хлама, оставшегося на южном клочке нашей территории. Триста пушек надрывались в неистовом вое. Белые не жалели снарядов. Европа подвозила им пополнение.
К утру все смолкло. Тяжелое орудие, как запоздавший пес, все еще лаяло настойчиво и яро, но и оно скоро замолчало, и стало тихо, как в пустыне, тихо, как на необитаемой земле.
Оркестры, вдруг нарушившие гнетущую тишину, пронесли «Интернационал», как знамя, по полям, запятым красноармейцами. Шел первый день великой годовщины Октября. Праздник справлялся скромно. Изнуренные, полуголодные, продрогшие бойцы мечтали об отдыхе, мечтали о празднике, который справят на той стороне. Они были готовы к боям.
Невысокий человек в красноармейской папахе, чуть сдвинутой со лба, в легкой шинели, соскочил с лошади и потребовал к себе членов сельского ревкома. Его лицо пожалуй ничем не выделялось от окружающих лиц. Прямые черты, усы, давно небритый подбородок, открытый, широкий взгляд. В голосе мягкие ноты. Приказание больше похоже на просьбу. Но оно твердо и кратко и этим отличается от обычного разговора. Лица бойцов настороженно обращаются в его сторону.
Он приветливо здоровается с крестьянами из ревкома, потом не спеша идет с ним по саду. Деревья пусты. Слива созрела. Яблоки собраны. Осень. Он направляется к самому берегу Сиваша. Справа вдалеке заливаются пулеметы. Отдельные винтовочные всплески. Солнечный холодный день. Хорошо видна полоска Литовского полуострова.
Крестьяне показывают ему на колею по Сивашу, накатанную летом. Вот он, Крым. Рукой подать. По дну этого моря можно забраться в самое сердце полуострова, можно обойти врага, зайти ему в тыл, и тогда все неприступные ворота сами раскроются. Но ревкомовцы качают головами. Да, места эти проходимы, летом по ним ездят даже ребята на мажарах, но сейчас осень, осень! Эго чертово море загадочно и обманчиво. Оно способно натворить всяких пакостей.
— Глубока ли здесь бывает вода?
— Глубока ли? Бывает с головкой. Здесь много топей, в них потеряется пушка, как пятак в грязи.
Невысокий человек в красноармейской шинели настойчиво глядит на далекие берега Крыма. Обнаженное дно моря подобно потрескавшейся лаве, вырвавшейся из кратера неведомого вулкана. Блестки соли делают ее похож ей на руду. На середине отсвечивает вода, в ней купается осеннее, все еще днем теплое солнце.
На той стороне будет отдых усталым бойцам.
Он знает, что враг так или иначе должен быть уничтожен. Хочет спросить, каковы признаки надвигающейся воды? Крестьяне машут рукой ка восток. Ветер оттуда пригоняет половодье.
Его внимание, казалось, совершенно поглощено огромное грязной лужей, расстилающейся перед глазами. Члены ревкома пристально следят за его лицом, перехватывают его взгляд влево, в сторону Азовского моря.
— Опасная посуда! — вставляет председатель ревкома.
— А каково настроение села?
— Настроение села? — механически повторяет председатель, как бы для того, чтобы лучше уяснить вопрос и обстоятельнее на него ответить. — Со стороны рыбацкой части мы обеспечены. Рыбаки много помогли нам при переправе агитаторов на тот берег, — не спеша докладывает он. — Есть конечно и противные нам настроения. Но в общем деревня за нас…
Последние слова выговариваются на ходу.
Они возвращаются к домам, вновь проходят по саду, по пустым дорожкам осени. Пулеметная и ружейная трескотня остается влево. Похоже на то, что где-то в степи осыпают щебень. Доходят до маленькой хаты, скрытой за деревьями.
Здесь он расстается с ревкомовцами и входит внутрь хаты.
Хата мала, как погреб. Низка. Полутемна. Налево в углу печь. Широкие скамьи. На стенах развешаны карты. Папиросный дым. Папахи и шишаки с огромными вшитыми звездами.
Над картой, положенной на стол, как над колыбелью младенца, склоняются озабоченные лица.
Голоса разделяются. Осторожные — против немедленного штурма. Крым неприступен, как первоклассная крепость. У нас слаба артиллерия. Да она и отстает, тяжелая артиллерия плетется где-то в хвосте. Надо подготовиться, подтянуть резервы, подождать инженерные части, переформироваться, укомплектоваться… Молодежь — за штурм. Командующий — за штурм.
— Имеем ли мы право допускать зимнюю кампанию? — говорит он спокойно и уверенно, как учитель, которому известен ответ. — Мы не имеем права ее допускать. Мы ее не допустим. Враг деморализован. Его легче взять сейчас, немедленно, чем хотя бы немного спустя. Он тоже будет готовиться, переформировываться, подтягивать резервы. А резервы его — вся империалистическая Европа. Кто прогадает на этом деле? — Мы.
Бойцы — за штурм. Они хотят добить последнего врага. Нельзя мирно трудиться, пока враг под боком. Они это знают и готовы любой ценой прикончить врага.
Республика — за штурм. На великих землях, свободных от врага, будет строиться социализм.
Партия за штурм — она послала лучших своих сынов на бой с врагом. Она сказала им: «Или умрите, или добейтесь победы. Влейтесь в штурмовые колонны, будьте там, где всего труднее, где всего опаснее. Победа будет!»
Карта покрывается красными точками, черточками, стрелками. Они особенно густы там, где заштрихованы пространства Гнилого моря. Здесь и неопытный глаз заметит, что острия стрелок тычутся в береговскую линию Крыма.
Это — штурм. Точки, черточки, стрелки оживут, облекутся плотью и кровью, прокричат тысячами голосов, загремят и зальются сотнями пушек и пулеметов, затопают копытами коней…
История запишет точные слова:
«Командюж[3] приказал частям 6-й армии не позднее 8 ноября переправиться через Сиваш».
Отряд пропылил по деревне. Он пересек ее насквозь не останавливаясь. Бойцы бросали быстрые взгляды по сторонам, где в хатах, несмотря на бои вокруг, шла обычная жизнь: варили борщ, распивали чай и копошились на дворах возле сельскохозяйственного инвентаря. Суровое шествие усталых, запыхавшихся людей, сделавших сегодня огромный переход, не вызвало любопытства в деревне, набитой красноармейцами ранее пришедших частей. Отряд был богато вооружен винтовками и ручными гранатами, но легко и дурно одет. Сапоги были у одного-двоих в ряду, у остальных — обмотки и ботинки, на которых дорога и время оставили свои разрушительные следы. Только папахи, прикрывающие молодые головы, пожалуй были единственными вещами, способными предохранить от злых ветров и морозных ночей. Лишения и бои наложили на безусые лица свой отпечаток: лица походили на деревянную скульптуру, они были суха и тверды.
Это не был правильный строй. Ряды все время зигзагообразно колебались. Старый царский военспец сказал бы, что часть эта не боеспособна и похожа больше на случайную толпу. Он не имел возможности видеть ее под Каховкой, где блиндированная конница генерала Барбовича — масса коней, людской силы, артиллерии и танков — обрушилась на наши позиции. Она отскочила побитая, как собака. Отряд, участвовавший в этом знаменитом сражении, потерял сорок три процента своего состава, но не отступил ни на один шаг.
…Иван Моторный, фланговый в первом ряду, шагал устало и беспокойно. Он, собственно, не так устал, как был голоден. Вчера с отрядом они кое-как пообедали, нагнав походную кухню. Но сегодня целый день шли с пустыми желудками, в которых застряли жалкие крохи хлеба. Выправка у Моторного скорей медвежья, чем военная. Он двигается несколько вразвалку, шаги делает просторные и крупные. Наука войны ему столь же мало знакома, как и многим из отряда. Их всех наспех мобилизовали с шахт и заводов на последний бой с врагом. Незнакомство с военным делом возмещалось в значительной мере той зарядкой гнева, который они несли под легкими своими одеждами, как остро отточенную сталь.
Крестьянского парня нужда выкинула из села в шахты. В гнилом подземелье с плохо укрепленными стенами смерть подстерегала каждую минуту. В конце-концов Иван привык. Что же делать? Другого выхода не было. В селе нужда: после смерти больного отца описали, корову, лошадь, осталась одна хата да он с матерью. Он ушел из села и полез в хозяйский забой. Одиннадцать часов тяжелого труда под землей. Обессиленный и озлобленный, он выходил из шахты и валился на койку…
…Теперь он идет с винтовкой в руках. Смерть? Но смерть четыре года подстерегала его в шахте. Кроме того сейчас он знает, что его влечет вперед. Он понимает что врага нужно уничтожить во что бы то ни стало и без остатка. Когда он думает об этом, ему всегда вспоминается, как ходил он в детстве с приятелем бить змей в ров. Был он большой охотник до этого дела. Некоторые змеи, судорожно вздрогнув, замирали, но вскоре оживали и уползали. Ребята боялись больше всего этих уползших гадин, которые теперь будут мстить. И поэтому впредь уничтожали змей до конца, отсекали готовы от извивающихся колец…
Ряды хат плыли по сторонам, как бы покачиваясь в такт движению отряда. Они походили на стаю белых уток, рассыпавшихся по воде. Самая маленькая, голубоватая хата была та, в которой родился Моторный.
Забор рассыпался. Два деревца, еще посаженных отцом. Скамейка. Припертый колом сарай. Никого не видно.
Где же мать?
Невольное беспокойство замедляет его шаги. Он замечает мельчайшие подробности: хата побелена, двор чисто выметен. Ни куриного помета, ни навоза. Нет скирд соломы, как возле других хат. Дверца хаты раскрыта. Он оглядывается назад, надеясь, что оттуда сейчас выйдет мать. Но никто не появляется, и ему кажется, что дом этот пуст, ветер распахнул хату и обдувает голые стены…
Родная хата осталась позади. Он стойко прошагал мимо нее в рядах запыленных, измученных длинной дорогой и проголодавшихся бойцов. Неизвестно, поведут ли их дальше или будет отдых. Тело настолько приспособилось к дням лишений, что острого чувства голода не было, равно как не было и острого желания отдыха. Отдых мерещился где-то далеко, у берегов теплого моря.
Вот и последние хаты села. Во дворах суетятся бабы. Двое ребят в крайней избе уплетают красный сочный арбуз. Село кончилось. Дорога идет дальше.
Когда вышли за околицу, увидели невдалеке одинокую хату, окруженную тенистым фруктовым садом. Дальше темнел Сиваш. Сзади фруктового сада отряд остановили. Начальник приказал здесь расположиться и передохнуть. Сам он пошел в хату, стоящую особняком, пробыл там минут пятнадцать, вернулся и сообщил, что скоро бойцы будут накормлены, до вечера простоят здесь, а вечером вольются в дивизию и в штурмовой колонне двинутся через Сиваш.
Иван Моторный мог отлучиться на полчаса. Он быстро зашагал назад. Знакомая улица. Черт возьми, как она знакома! Он может по пальцам перечислить, где кто живет. По фамилиям, по именам и отчествам. Шаги все ускорялись и ускорялись. И наконец он перед хатой. Забор вокруг полуразрушен. Сзади виден Сиваш. Он виден из каждой хаты. Село стоит на берегу Гнилого моря.
Мать не узнала сына, этого улыбающегося высокого парня с огрубелым, заросшим лицом. Она вязала что-то, быстро перебирая спицами, обернулась и глядела вопросительно на подходящего красноармейца, думая, что это пришел один из тех, кого поставили к ней в хату. Потом схватилась за голову и, пригнув колени, закачалась, как припадочная. Они не видались много лет — не удивительно, что она его сразу не узнала.
Она сидит рядом с сыном и благоговейно разглядывает его. Сидят оба молча. Ему не о чем спросить мать — он видит ее осунувшееся, почерневшее лицо. Хозяйства нет. Нужда.
Он начинает ей рассказывать о том, что скоро Крым будет взят и тогда для таких людей, как она, станет легче жить. Он хочет ее порадовать, заинтересовать будущей жизнью, говорит, что лучше будет ей поступить на завод в работницы, чем держаться за этот разрушенный дом. Вот кончатся бои, он ее возьмет в город. Обязательно возьмет в город. Они будут жить вместе.
Полчаса — промелькнули незаметно. Красноармеец уже прощается с матерью. Он обнимает ее. Тетка Галина припала к его руке, вцепилась в нее и не отпускала.
— Пора идти, — говорит он, слегка отдергивая руку. — Пора, в самом деле, идти.
Она подняла голову и тревожно глядела на него. Растерянно перебирала его рукав. Лицо ее похоже на остренький треугольник, угол которого впивается в тощую грудь.
— Минутку побыл и нет его, — бормочет она. — Ведь сейчас только пришел. Куда же ты, сынок? Как же без угощенья пойдешь? Голодный. Ничего-то у меня нет… Побегу я, дура такая, к Антипенкам. Вымолю кусочек сальца.
Она порывается бежать, сын ловит ее за руку и удерживает.
— Брось ты суетиться, мать. Вечно ты такая. На обратном пути заверну к тебе, накормишь. Не бойся, не убьют.
Но она судорожно вцепившись, тянет его за рукав.
— Побегу к самому главному, — причитает она. — Вон он стоит за деревней. Повалюсь ему в ноги. Отпусти Ваню. Ишь у тебя сколько народу, а у меня один. Некому старость поддержать.
— Нельзя, мать, не от него зависит.
— У Ленина выпрошу, в ногах вываляюсь.
— И не от него зависит, мать.
Она глядит на него с удивлением, не понимая.
— Так у кого же просить, сынок?
— Ни у кого. Сам иду. Поняла?
— Поняла, — шепчет она.
Сын трясет ее безвольную руку и быстро, не оглядываясь, уходит.
Тетка Галина сидит на скамейке, обхватив голову руками, и неподвижно глядит на Сиваш. День скатывается к закату.
Над этими гнилыми местами нависает туман. Он идет с того берега и ложится низко над болотами, как белое непроницаемое облако. Медленно расползается и покрывает берега и село.
Маленькую ветхую хатку тетки Галины с обеих сторон стискивают богатые, просторные угодья Антипенко и Кубаря.
Посещение сына не прошло незаметным. Ужа идут соседки, как куры, привлеченные необычным событием. Вот сурового вида дородная женщина выглянула из-за забора и не успели заглохнуть шаги красноармейца, как она показалась во дворе и поплыла к тетке Галине, заложив мясистые руки в бока. Остановилась сзади нее, несколько секунд смотрела туда же, куда и тетка Галина, — на Сиваш, одетый туманом. Потом скрипучим, металлическим голосом спросила:
— Сын вернулся?
— Сынок! — тихо отозвалась тетка Галина, жаждущая сочувствия.
— Значит он теперь с большевиками пошел!
Нескрываемая неприязнь звучала в словах соседки.
— На генерала пошел. Генерала, говорит, разобьем, — вызывающе проговорила Моторная.
— Ну уж и разобьет.
— Пойдут всем войском через Сиваш, напролом. Сила их видимая-невидимая!
— Голодраное войско! — свирепо пробурчала Антипенко. С другой стороны подходила старая Кубариха, в которой было что-то сходное с прозвищем.
— Несчастная, сиротливая твоя головушка, — запела она хрипло и надтреснуто голосом, напоминающим вороний клекот. — Спутался, знать, твой сынок с нехристями.
— Чем же несчастная, — отозвалась Галина. — Эва на генерала сын пошел! Говорит, разобьем.
— Что же они теперь, Сиваш, что ли, будут переходить?
— Будут. Послали они ему бумагу — или сдавайся или пуху от тебя не останется.
— Хоть бы потопило их всех, окаянных. Нанесло на нас нечистую силу.
— Ты моего сына не тронь! — вдруг визгливо крикнула тетка Галина. — По мне, лучше бы тебя на свете не было, ворона поганая. Сказано вам, генерала разобьют! — с раскрасневшимся заплаканным лицом повторяла она.
Переглядываясь и покачивая головами, соседки покидали двор.
— Придет. Напросится. Намолится еще у нас, — прошипела Кубариха. — Шиш получит…
Прожектора белых походили на слепых, тщетно стремящихся что-нибудь разглядеть. Они упорно бросали снопы лучей в туман, в ночь. Туман густо осел над Сивашом, Он казался белой огромной горой, от которой отскакивали лучи прожекторов, как лезвия шашек, уткнувшиеся в камень. Прожектора настойчиво продолжали обшаривать землю. Белые очевидно надеялись кое-что увидеть, разгадать какие-то тайны, а может быть и запугать этим щемящим, везде проникающим светом.
Но туман…
Красноармейцы шли, касаясь локтями друг друга. Холодная ледяная вода, сейчас же затопившая ботинки, в первые минуты омертвила ноги, стянула их, навесила тяжелейший груз и повлекла вниз, в податливую пушистую топь. Но живая связь, проходившая от локтя к локтю, бодрила тело, ноги с силой поднимались и выбрасывались дальше, на полметра вперед.
Главное, надо было соблюдать тишину. Ни говорить, ни кричать, ни звать на помощь, когда почва уходила из-под ног и тело плыло куда-то в мерзкую, холодную, страшную пропасть.
Справа, у Перекопа, поднялась жестокая канонада. Белые ждали штурма там в эту белую, мутную ночь. Они разряжали сотни своих орудий, посылая снаряды в пустоту. К злобному вою беспокойных врагов присоединялись наши пушки, отвлекая внимание белых от Сиваша.
Кому могла придти в голову эта мысль — погрузиться в маслянистые воды Сиваша и идти по дну моря пять семь, десять километров. В молочную слепую ночь, одетую наглухо туманом, двинуться в неизвестность, ступать онемевшими, усталыми ногами по вязкой топи, падать в ямы, в подводные пропасти, захлебываясь в вонючей жиже. Иметь с фланга врага, пожалуй более страшного, чем гром пушек, — воду, которая в любой момент могла появиться, подкатиться под ноги, все смешать, перепутать, посеять панику и утянуть тысячи людей в пучину. Иметь против себя стихию, технику и опытных врагов. Наткнуться у берегов на колючки проволочных подводных заграждений, повисать на них молча, без стона, без крика, без зова на помощь. Но враги услышали.
…Иван Моторный промок до пояса. Он дважды падал, оступаясь и уплывая в топь. Падая, старался опереться одной рукой о грунт, высоко вскидывая другую с винтовкой и употребляя все усилия, чтобы не подмочить патроны и ручные гранаты, опутывающие грудь. Он торопился подняться, чтобы не утерять руку соседа. Белый пар тумана плавал перед глазами, скрывая все, разделяя бойцов. Каждому казалось, что он один в страшном море, затерянный и одинокий. Только касание рук удостоверяло, что рядом — люди.
— Сколько мы прошли? Ничего неизвестно ничего не видать, — шепнул Моторному сосед. — Скорей бы земля, что ли.
— Сейчас должно мелеть, — ответил Моторный. — Мы подались немного вправо и выйдем в заливчик.
— Они, черти, даже прожектора потушили. Не ждут! — опять шепнул сосед. — У Пepeкопa…
Он валится вперед, взмахивая винтовкой, и хрипит, беспомощно барахтаясь где-то внизу. «Проволока!», догадывается Моторный, почувствовав ее прикосновение к ноге и отступая на шаг, чтобы не утерять равновесия. Потом он высоко заносит ногу, цепляется штаниной, рвет ее, но перескакивает.
Глухие, обрывистые позвякивания вдруг нарушают тишину. Они слышны впереди, с боков, эти странные таинственные звуки. Шествие на мгновение приостанавливается. Какое-то беспокойство пробежало по рядам.
— Нарвались!
— Напоролись на проволоку.
— Вот стервы. Они навешали консервных банок[4]…
— Быстрее, быстрее. Услыхали!
Ночь вздрогнула и взорвалась, как пороховой погреб. Гром прокатился над головами. Впереди взметнулись столбы пламени. Залаяли пулеметы. Нестройные ружейные залпы заполнили все промежутки в этом бесновании звуков. Казалось, распадаются миры и несутся навстречу, грохоча, завывая и скрежеща.
Но под ногами была земля, твердь. Моторный зашагал быстрей. Грунт становился плотным. Идти было легче. Привычное сопротивление земли успокоило и взбодрило. В глаза пялились прожектора. Туман был все еще непроницаем. Тщетно они пытались его прорвать. Людские волны, кипевшие у берегов, были невидимы и грозны, как ночной прибой.
— Даешь барона!
— Ура!
Тысячи бойцов бросились ка покатый берег. Выкатывались орудия.
Когда туман распался, невероятное зрелище могло, ужаснуть человека, не знакомого с этими местами.
День был сухой, холодный и ветреный. Ветер врывался в улицы деревушки, в дворы, в трубы и в двери. Он был свиреп, как враг, решивший идти напролом. Завывая и подсвистывая, он кружился возле домов, ластился к стенам, которых не мог потрясти, и издевался над редкими деревцами, торчащими в дворах, как пальмы в пустыне Он забирался в хлевы животных, раздражал их и волновал. Дул в спины людей, появляющихся на улицах бил в лица, сшибал шапки и картузы и катил, как обручи, вдоль по пыльной улице.
— Ну, подул восточный, — говорили крестьяне, глядя на деревца, кланяющиеся западу.
Подул восточный. Это заметили еще ночью в штабе. Здесь бессонные люди, не присев ни на секунду, следили за каждым движением ночи, принимали донесения, сводки, исчерчивали карты, прислушивались к хрипам телефона, исступленно кричали в трубку, гнали по всем направлениям порученцев, встречали их, остро заглядывая в лица, как-будто лица были картами, отражающими события.
Огни автомобиля неожиданно уперлись в хату, проникли в окна и замерли, остановившись на карте, повешенной на стене.
— Командующий!
— Командующий вернулся с объезда позиций.
Три серых фигуры вышли из машины и остановились недалеко от хаты, прислушиваясь к бунтующим звукам ночи. Справа виднелось зарево — горели сараи с соломой, подожженные снарядами перекопских орудий. В тумане пожар казался далекими, бледными зарницами. Машина только что проскочила мимо него, пожар был в действительности огромный, в ясную ночь он осветил бы степь на много километров вокруг. Машина шла под обстрелом снарядов, долетавших от турецкого вала до дороги.
— Ветер переменился, черт возьми…
— Подул. Восточный…
— Дело осложняется, дорогие товарищи…
Из хаты выскочил связист, пробежал по дорожкам сада и, подскочив к группе, возбужденно крикнул:
— Донесение с того берега.
— Сообщите! — произнес спокойный голос.
— Передают: «После упорного боя части 15-й и 52-й дивизии заняли Литовский полуостров и, развивая успех, двигаются дальше».
— Очень хорошо.
Красноармеец поспешно пошел к хате той же дорогой. Его проглотил туман, лишь только он сделал несколько шагов.
…Туман лежал застывшим белым глетчером на земле. Его еще не взорвал яростно набросившийся ветер, и не было ясно, к чему приведет изменившаяся погода.
Но уже нарастало волнение.
Группа командующего поспешно прошла в хату. Здесь было душно и жарко. Хата, скрытая в саду, была защищена от ветра. Расстегнули шинели. Наклонились над столом. Шарили глазами по карте. Север Крыма изрезан болотами и озерами. Красная стрелка ползет по карте от Сиваша к югу, вонзается в узкую полоску между двух озер и здесь замирает.
— Здесь будет трудно!
Указательный палец пересекает Сиваш, движется через Литовский полуостров, обходит селения Чуваши и Караджанай и останавливается там же, где стрелка, у незначительной географической точки, именуемой Карповой балкой. Широкая лента Сиваша вьется вдоль берегов Крыма, замыкая тесные клочки земли, где бьются наши дивизии.
— Вызовите начдива пятнадцать!
— Вызвать начдива[5] пятнадцать! — разноголосо доходит до связиста.
Связист отрывается от трубки и недоуменно разводит руками.
— Все время вызываю. Но что-то там… Не отвечают, — взволнованно говорит он.
— Проверить связь!
— Проверить связь! Егоров, связь.
Темные фигуры, опутанные, как гусеницы, проводами, тяжело бегут по саду, спускаются к берегу и чавкают по грязи, едва выволакивая ноги. Они скоро останавливаются. Слышны возбужденные голоса. Плеск. Шум.
…Наконец-то туман распался. Ветер разодрал его тугое полотно, закрывавшее Крым. И стало все ясно.
Красноармейцы бегут обратно. Их ботинки, брюки, обмотки покрыты илистой жидкой грязью. Мокрый след тянется по сухим дорожкам сада.
— Связь порвана. Вода заливает Сиваш!
«…Такими мерами явились следующие мои распоряжения. отданные к немедленному исполнению:
1) подтверждение атаки в лоб Перекопского вала частями 51-й дивизии под угрозой самых суровых репрессий в случае оттяжки в исполнении;
2) мобилизация всех жителей селении Строгановки, Владимировки и проч. для предохранительных работ на бродах;
3) приказ 7-й кавалерийской дивизии и повстанческой группе, стоявшим в 10 верстах от Строгановки, сейчас же садиться на коней и переправляться через Сиваш для подкрепления 15-й и 52-й дивизий…»[6]
Сводка 15-й дивизии:
«В 9 часов 30 минут 8 ноября части 45-й бригады, преодолевая упорное сопротивление противника и неся большие потери от его артиллерийского огня, с боем заняли хутор Новые Чуваши, и повели дальнейшее наступление на хутор Старые Чуваши совместно с 465-м полком 52-й дивизии.
В 11 часов из хутора Старые Чуваши на стык нашей дивизии с 465-м полком 52-й дивизии, наступавшей западнее хутора Старые Чуваши, противником были пущены две бронемашины, под давлением которых 465-й полк 52-й дивизии начал отходить.
В 12 часов 45-я бригада при поддержке артиллерии снова перешла в наступление и после двух часов упорного боя заняла хутор Старые Чуваши.
С 14 часов до ночи части 43-й и 45 й бригад проводили атаку укрепленной полосы противника на участке от берега Сиваша по дороге Колодец, Армянск.
За ночь на 9 ноября противник, подкрепившись частями конного корпуса Барбовича численностью до 4 500 сабель, при 30 орудиях, 4 бронемашинах и 150 пулеметах, атаковал наш левый фланг.
Наши левофланговые части, не выдержав сильного напора, дрогнули и стали отходить к Литовскому полуострову. Положение стало критическим. Комбриг 43-й товарищ Резцов и военкомбриг товарищ Каравай, личным своим примером и мужеством вдохновляя бойцов, задерживали отступление».
Донесение в штаб:
«Три конных атаки отбиты. Немедленно дайте помощь. Нового удара не выдержим».
В глубокой воронке, выдолбленной снарядом, укрывались шесть бойцов. У самого края ее двое приладили пулемет и строчили по всадникам, гнавшим группу беспорядочно отступавших красноармейцев. Видно было, как некоторые бросали винтовки и, пригибаясь к земле, бежали к берегу. Моторный лежал вправо от пулеметчиков. Он лихорадочно разряжал винтовку.
— Вот я тебя, сволочь, сейчас свалю! — проговорил он, наскоро целясь и нажимая курок.
Он был в приподнятом настроении, сопротивление, которое оказывал враг, его контратаки на наши измотанные боями части взбадривали и укрепляли его. Страха он не испытывал совершенно.
— Сыпь! Сыпь! — кричал он, когда невдалеке визгливо разрывался снаряд, поднимая ворох земли.
Воронки быстро наполняетесь людьми. В эти своеобразные и весьма удобные окопы сейчас же устремлялись бойцы, обосновывались там, и вытягивая дула винтовок, слали пули.
Моторный замечает, как впереди десяток красноармейцев вскочили с земли и, высоко поднимая винтовки, на концах которых трепыхались белые тряпки, побежали в сторону врагов.
Его охватывает злоба. Он не понимает предательства. Винтовка подпрыгивает в его руке. Он бьет в спины.
— Одним предателем меньше! — восклицает он. — Нет труса…
«Не хватит патронов», беспокойно думает он, вкладывая свежую обойму, и невольно оборачивается назад, как бы ожидая, что где-нибудь там имеются неограниченные запасы.
Он видят двух красноармейцев, лежащих на самом дне воронки и плотно приникших к земле. Они загородились ложами винтовок, как щитами, оттуда выглядывают испуганные, посеревшие лица.
— Что же вы, товарищи? — кричит он. — Нам каждая пуля дорога, а вы прячетесь. Вылезай, вылезай.
Красноармейцы не пошевельнулись. Лица совсем скрылись за дулами винтовок.
— Вылезай. Может тоже к Врангелю хотите идти!
В его голосе слышна угроза.
И тогда один вскакивает, бросает винтовку и, согнувшись, бежит назад к берегу.
— У, гад! — несется ему вслед. — Пулю жалко тратить. Думает перебежать Сиваш. Там все равно вода.
Другой подползает к краю воронки и высовывает вперед дуло винтовки.
Белые засыпают снарядами всю левую, несколько приподнятую часть поля, где за горбами земли сосредоточились густые ряды красноармейцев. Белые пристрелялись. Снаряды ложатся один за другим, пробивая широкие ворота в цепях. В прорывы сейчас же устремляется конница. Она уже настолько подвинулась вперед, что воронка Моторного остается сбоку, и стрелять приходится, переместившись на левый ее край.
Фаланга всадников и перебегающие группы пехоты противника обходят дивизию. У Моторного кончились все патроны. Он вылезает из воронки и ползет к убитому красноармейцу, лежавшему невдалеке. Но у того только одна обойма. Он возвращается к своей воронке, но не успевает достичь ее, как все поле вокруг оживает, красноармейцы поднимаются и нестройно бросаются в атаку. Моторный отыскивает глазами командира роты, видит его мелькающую бороду, вскакивает и догоняет его огромными тяжелыми скачками.
Первым, увлекая за собой всю массу красноармейцев, бежит высоченный командир полка, бывший слесарь, проявивший чудеса храбрости под Каховкой. Рядом с ним, не отставая ни на шаг, военком Гришак, особенно любезный красноармейцам за его острые, будоражащие речи, которыми он разгонял сомнения и тревоги уставших бойцов.
Враг замечает атаку. Канонада усиливается. Снаряды ложатся все ближе и ближе к нашим перебегающим цепям. Наша артиллерия молчит. Противник подавляет ее своей численностью и огромными запасами снарядов. У нас снарядов мало. Обозы остались на той стороне Сиваша. Вот сметает десяток ребят недалеко от Моторного. Каша человеческих тел и земли. Моторного обдает тяжелым порывов воздуха. Раненые, волочась, отползают назад. Вот падает рядом с ним товарищ по взводу и друг по шахте. Моторный не оглядывается. Он старается поспеть за другими.
Видит впереди спины товарищей, обогнавших его, бороду ротного и высокую фигуру командира полка, которого нельзя не заметить.
Неожиданно фигура эта исчезает. Легкий толчок как бы отбрасывает бойцов назад. Движение замирает. Цепи распластанно лежат на земле. Но это продолжается очень недолго, несколько секунд. Борода командира роты Слесарева метет воздух, как хвоя. Он вырывается в первые ряды, кричит, что принимает командование полком и машет рукой. Бойцы не слышат его слов. Они поднимаются с земли и бросаются вслед за ним, злобствуя на врагов, засыпающих снарядами все поле. Пробежав несколько шагов, Слесарев падает, и тогда впереди оказывается молоденьким суетливый паренек, один из присланных с тылов коммунистов.
Он резко кричит: «Отомстим за погибших товарищей», и торопливо бежит, увлекая за собой поредевшие ряды красноармейцев.
В это время снаряд падает недалеко от Моторного и с грохотом разбивается вдребезги…
Донесение в штаб:
«Изнуренные части уже не выдерживают».
Ответ командующего:
«Республика требует жертв. Вы должны удержаться во что бы то ни стало. Помощь будет оказана».
Республика требует жертв…
Только что закончилась переправа через Сиваш кавалерийской дивизии и повстанческого отряда.
Перед походом командующий сам осмотрел дивизию, сказал несколько напутственных слов. Кони дружно тронулись, но едва подошли к воде, как начали фыркать и пятиться назад. Темные просторы Гнилого моря, покрытого водой, тревожили животных. Сюда присоединялся скрип мажар и крики и голоса крестьян, возводящих преграду наступающему Азовскому морю. Кони волновались, испуганно вздрагивали (они были кроме того плохо кормлены) и вдруг, рванувшись, отчаянно устремились вперед, обдавая бойцов фонтанами грязи.
Из темноты вынырнул председатель сельского ревкома и, подбежав к командующему, поспешно сказал:
— Я приказал ломать заборы. Вода прорывается. Прорва воды…
Он весь вымок, мокрые волосы выбивались из-под шапки, грязь текла по лицу. Под его руководством целый вечер работали крестьяне, свозя без конца мажары соломы и сваливая их в бунтующее, прожорливое море.
— Вы понимаете, как это важно, — убеждающе говорит командующий. — Вы объяснили крестьянам всю важность братской помощи. Это — общее дело. Решающий участок фронта.
— Работаем дружно. Старики и те повыползли. Я побегу. Поехали за заборами. Надо встречать.
Он суетливо двинулся к берегу.
Шум, который шел с моря, все усиливался. Движение кавалерии напоминало рев падающей с плотины воды на какой-то гигантской мельнице.
Много пришлось повозиться с повстанческим отрядом. Махновцы шли неохотно. Они должно быть боялись ловушки, все время оттягивали, разводили дипломатию. Каретников то и дело являлся к командующему как-будто за распоряжениями, а на самом деле чтобы поразнюхать, разведать, поторговаться и выиграть время. Но наконец и их кое-как уломали. Тачанки с грохотом проскочили по деревне и врезались в жидкое, плывущее месиво.
Было далеко за полночь. Части, не переставая, шли через Сиваш. Командующий еще раз подтвердил приказ о немедленном штурме Турецкого вала. Оттяжка волновала его. Им владело беспокойство за дивизии, переправившиеся еще вчера. Части перешли без обозов. Бойцы были голодны. Поступали жалобы на отсутствие воды. После первых успехов дивизии натолкнулись на упорное сопротивление белых. Командующий торопил с атакой вала. Помощь должна быть немедленно оказана героям, ворвавшимся в Крым. Без этой помощи их, может быть, ждет гибель.
Лицо осунулось, посерело. Щеки впали, и выперли скулы. Он несколько ночей не спал. Только живые, неутомимые глаза свидетельствовали об огромной силе, которая жила в этом славном большевике.
Великая ночь. Такие ночи бывают раз в жизни. Торжественные ночи, в которые ломаются события. Они остаются в веках. Их воспевают поэты. Потомки будут жалеть, что они не были современниками, не могли пережить вместе со всей страной этою события.
Командующего покинуло его обычайное спокойствие. Лихорадка этой ночи отразилась и на нем., Окружающие не замечают волнения на его лице, оно так же просто и открыто. Теперь, когда все распоряжения отданы, когда все нити сегодняшних решающих событий стянуты в его руке, он еще раз все продумывает, все пересматривает, боясь, что в этой стройной системе может получиться какой-нибудь маленький изъян, маленький, самый маленький, но такой, который в условиях чрезмерной напряженности всех сил, всех средств может грозить бедой.
«Если неудача, фронт будет за Днепром», невольно думает он.
Но мысль эта случайна, она решительно отбрасывается.
Он подсчитывает резервы, которые имеются у него на случай неудач на Перекопском перешейке. Резервы малы. В бой могут быть введены в ближайшие часы только полки курсантской дивизии. На курсантов он надеялся, как на самого себя. Отборнейшее ядро армии рабочих и крестьян он оберегал для последнего удара в решающий и необходимейший момент.
Его тревожило другое. Тревожило наше неумение правильно, четко, продуманно строить военную работу. Он всегда говорил, что по части широких планов и обобщений у нас обстоит блестяще. Но как только дело дойдет до деталей, начинаются промахи, грубейшие ошибки. Благодаря этому Врангель не был окончательно разгромлен еще на полях Северной Таврии. Наши армии разошлись с ним, и он, прорвавшись через заслон двух кавалерийских дивизий, беспрепятственно ушел в Крым через Чонгар.
Он боится повторения ошибок и сейчас. Поэтому его приказы повторяются по нескольку раз, он втолковывает их командованию дивизий, как опытнейший учитель, желающий, чтобы ученики усвоили все основательно и полно.
Но сейчас как-будто все ясно. Все продумано и усвоено. В маленьком штабе, где суетня особенно увеличилась в эту тревожную ночь, он кажется самым спокойным. Он сидит над картой Крыма, внимательно рассматривая схему озер.
Высоченный порученец, сгибаясь в три погибели, чтобы пролезть в дверь, внезапно предстает перед ним и взволнованно докладывает:
— Первая атака Турецкого вала отбита с большими потерями. Едва дошли до рва… Там чертовски напутано проволоки…
— Что намерен предпринять начдив?
— Сейчас начнется вторая атака. Пока я ехал… Возможно началась.
Начальник штаба отрывается от трубки, коротко бросает в сторону командующего: Началась! Пошли… — И снова прилипает к телефону: —Артиллерия, говорю, — кричит он. — Та же ошибка, что и днем. Нет системы в артиллерийском огне. Системы! Системы! Командир 455? Во время атаки? Плохо слышу. Не слышу. Да. Комсостав. Сколько? Не слышу. Шестьдесят? Немедленно сообщите.
Он отдает трубку связисту, говорит ему: — Телефон ни к черту! — и подходит к командующему.
— Убит командир 455-го полка, — сообщает он. — Первый ударный потерял 60 % состава. Большая убыль младших командиров…
— Вы им сказали насчет артиллерийского огня. Полнейший разброд. Пехота атакует раньше, чем достигается огневое превосходство[7]. Сходите пожалуйста, проверьте, как идет переправа. Не надеюсь я на Каретникова. Не повернули бы опять. Анархисты!
Начальник штаба скрывается за дверью. Командующий почти сейчас же выходит вслед за ним и идет к берегу.
Сплошной гул стоит над землей. Здесь смешалось все — рев пушек под Перекопом, ружейная и пулеметная трескотня, шум, идущий с Сиваша, где тяжело плескались сотни коней, тачанок, повозок, фур.
Он останавливается под деревом и прислушивается. Рев орудий стал настолько привычен ему за эти годы фронтов, что кажется естественным, как стенанья стали для прокатчика. Он его бодрит.
…В 1905 г. его ранят полицейские ка улицах Питера. С тех пор в тюрьмах, на каторге, в ссылке, возле него непрерывно бряцает оружие. Казацкие шашки сверкали над головой. Карабины тюремщиков стучали у камер. Револьвер надзирателя мелькал перед глазами. Оружие. Оружие. Оружие. Наконец-то оно попало в такие руки, которые знают, против кого его надо применять. Военная история, прочитанная в детстве, знания, приобретенные из книг в тюрьме, — все пригодилось. Все учтено, усвоено. По существу он не военный человек, война — на его профессия. Во время войны капиталов он сидел в тюрьме. Но газеты, которые попадали в камеру, он тщательно прочитывал, интересуясь военными сводками, расшифровывая их и предсказывая удивленным товарищам по камере, какой, где нанесут удар французы или немцы и почему именно они должны его нанести. Талантливый стратег сидел в тюрьме, наблюдал, передумывал, разбирал военные действия.
— Зачем вам это? — подсмеивались товарищи по камере над его повышенным интересом к военному искусству!
— Все пригодится! Революции, товарищи, все пригодится.
Покидая тюрьму и отправляясь в ссылку, он говорил:
— Готовьтесь, товарищи, набираетесь знаний, скоро будет большая каша, и все пригодится.
Оружие попало в настоящие руки. Вот грохочут пушки, разрывается «шрапнелька», как любит выражаться он. Последняя свора тюремщиков, которых он атакует сейчас, будет ликвидирована. Он з этом уверен. Он это знает. Он спокоен за результат. Так было с Колчаком, так будет с Врангелем.
Он не военный человек по профессии. Он не был ни солдатом, ни унтером, ни офицером в старой армии. Партия послала его разбить врагов. И он сделался военным. Завтра он может быть станет строителем, дипломатом или слесарем (кстати он знает это дело). Он будет работать там, где нужно партии и революции.
Под Уфой (это было на другом фронте), когда дрогнул наш полк, засыпаемый снарядами белых, замешательство готово было охватить бойцов, впереди цепей вдруг появляется командующий и бежит с винтовкой в руках, увлекая расстроенные ряды бойцов. Командующий был контужен в голову. Уфа взята.
…Его внимание привлекает странная фигура, двигающаяся впереди. Она перемещается с места на место. Вот остановилась. Не то шепчет, не то плачет. Двинулась, Отбежала несколько шагов и снова замерла. Должно быть заметила его и стала приближаться. Женщина.
— Батюшка!
Голос дрожит.
— Батюшка!
— Что тебе, тетка? — мягко говорит он.
— Сынок там, — машет она рукой на Сиваш. — Успокой ты меня. Места не найду.
Она замолчала и стала прислушиваться, вздрагивая и кутаясь в какую-то лохматую шаль. Раскаты тяжелых орудий, вырывающиеся из общего гула, словно толкали ее — она лязгала зубами и стонала.
— Бобылкой останусь. Сиротиной горькой…
— Не плачь, мать. Не останешься сиротой. Слишком много людей, чтобы остаться одной. Не плачь.
— Не убьют его? Успокой ты меня.
Он молчит.
Десятки тысяч бойцов штурмуют неприступные позиции. Тысячи останутся лежать на полях. Что он скажет ей? Поймет ли она, ослепленная своим горем, что так нужно резолюции.
— Не беспокойся, мать, иди спать, — говорит он успокаивающе и ласково. — Не останешься сиротой. Как фамилия твоего сына?
— Моторный Иван, Ваня…
Но вот идет и начальник штаба.
— Как переправа?
— Заканчивается. Надо отметить, крестьяне нам много посодействовали…
— Помощь твоему сыну! — бросает командующий женщине. — Вместо того чтобы плакать, ты бы лучше помогла там.
Он дружески хлопает ее по плечу и идет к хате.
— Сейчас я еду к Перекопу. Донесения направлять в штадив[8] пятьдесят один. Заботьтесь, чтобы опять не прервалась связь с тем берегом. Внушите соответственно начальнику связи. Качество связи должно быть на высоте. От этого слишком много зависит.
— Постойте! — Вдруг останавливает он начальника штаба, трогая его за рукав. — Слышите? Прислушайтесь-ка хорошенько.
— Утихает стрельба на валу. Опять отбили атаку?
— Я слышу перестрелку глубже вала. Вы разве не слышите?
— Глубже вала? — недоумевает начальник штаба.
— Сейчас же свяжитесь с штадивом пятьдесят один. Там что-то случилось.
Они поспешно входят в хату.
— Вызвать штадив пятьдесят один.
Связист тщетно кричит в трубку. Его лицо напряженно. Струи пота ползут по щекам.
— Провода отсырели! — докладывает начальник связи, — Связь временно прервана. Исправляется.
— Связь! — с досадой машет рукой командующий. — Немедленно наладить!
…Окольными путями, через штаб пятьдесят второй дивизии, шло донесение о том, что Перекоп взят и Красная армия движется на Юшунь.
…Галина Моторная ждала сына.
Давно отгремели пушки в Крыму. Давно промчалась орава махновцев, едва спасшись от разоружения, исчезла в степях, чтобы вредить и гадить на тылах новой жизни… Давно убрали мертвых. Много выросло высоких могил в степи. Три холма остались в селе, где жила Галина Моторная. Увезли раненых, находившихся на попечении крестьян. Многие разъехались сами, выздоровев и окрепнув. Деревенские ребята понабрали груды расстрелянных гильз и осколков снарядов. Земля впитала пролитую кровь героев. Ветры замели следы. Новые заборы выросли вокруг хат. Мелел и наливался водой Сиваш. Всякий раз, как уходила вода, находили в грязи то убитую лошадь, то тело красноармейца. Убитого зарывали. В селе, придравшись к случаю, толковали целыми днями о пережитых боях. Главными героями были проводники штурмовых колонн. Им было что порассказать. Крестьяне вспоминали, как всей деревней останавливали наступавшую воду. Друг перед другом хвалились количеством привезенных мажар с соломой. Смеялись до упаду над бабой богатого крестьянина Антипенко, которая ухватилась за забор и кричала: «Умру, а не отдам». Деревенские парни уложили ее вместе с забором на мажару, и она, проклиная всех родичей озорников до последнего поколения, едва соскочила с воза. Многие жалели, что раненые красноармейцы так скоро покинули деревню. Такие обходительные, такие рассудительные. С ними незаметно проходили зимние вечера. От их одних разговоров наберешься ума. Не надо газет читать, все перескажут, все объяснят.
Всполошили деревню эти бои. После них раскололась деревня на-двое и сразу же определилось, кто стоит за советскую власть и кто недоволен ею. Раньше как-то не замечалось, а теперь, когда даже смеялись над Антипенкой, смеялись не просто так ради смеха, а с теми недружелюбными нотками, как и при рассказах о бароне Врангеле, который, «удирал из-под Перекопа, намазав пятки салом, и едва поспел сесть на пароход».
Много было рассказов.
Лежит генерал Врангель на пуховой постельке в наилучшем дворце и видит сон, будто въезжает он в Москву под гром пушек и звон колоколов. И доезжает почти что до Кремля. В это время кричат над его ухом: «Ваше превосходительство. Красные в городе!». Соскакивает генерал с постели и бежит в одном белье по городу к пристани. В таком виде и втащили его на корабль. Некоторые досказывали эту историю так. Является он к французским министрам в штатском. Его спрашивают: «Почему вы, генерал, не в военном?» — «А я, — говорит, — бросил свой мундир и генеральские штаны в море, чтобы не достались большевикам».
Село жило разговорами, воспоминаниями, шутками. Все как-будто проснулись от тяжелого сна и, зная, что не проедет теперь по деревне на двуколке урядник и не проскочит стражник, радостно переживали дни освобождения, как заключенные, выпущенные из тюрьмы. Поговаривали, правда, что где-то северней шалят махновцы, но они были во-первых далеко, а во-вторых их как-будто уже разбили.
О махновцах с симпатией отзывалась богатая часть села, но была неизменно бита в разговорах.
Большинство села было за советскую власть…
Тетка Галина упорно ждала сына. Сначала она разузнавала о нем у проходящих по большой дороге красноармейцев. Она останавливала их и спрашивала, не видали ли они Ивана Моторного. Но так как она не знала, какой он части, то никто ей ничего не мог ответить. Она не оставляла надежды и терпеливо простаивала на дороге. Красноармейцы все прошли. По дороге проезжали теперь только мажары крестьян. Тогда стала она ходить за пятнадцать километров в город Армянск. Толкалась там по базару, заходила в чайные, разыскивала людей в серых шинелях и, подходя к ним, говорила: «Может слышали про Ивана Моторного?». В ответ качали головами. «А то я думала, слышали», добавляла она и шла дальше.
След ее сына затерялся. Теперь она не знача, где его искать. Переходила несколько раз Сиваш, бродила одиноко по Литовскому полуострову, думая может быть отыскать хотя бы мертвого сына.
Потом она начала припоминать все, что он говорил ей при последнем свидании. Она боялась позабыть хотя бы одно произнесенное сыном слово. Сидя на скамейке у своей хатки, повторяла его речь вслух, представляя, как он сидел рядом с ней, усталый, но веселый. Что он ей говорил. «Генерала разобьем», говорил. «Новая жизнь будет», говорил. «Легче будет трудовому человеку», говорил. «Он ее в город возьмет», говорил. «На фабрику устроит, будут вместе жить», говорил. «За свое хозяйство не надо держаться», говорил.
Ей рисовалась такая картина. Где-то там далеко за синими степями, в огромном светлом городе жил ее сын. Он так сумел себя поставить, проказник, что его стали уважать Ленин и все большевики, — и он вошел в их компанию и стал жить с ними в большой дружбе. И верно уж он им сказал, что есть в деревне у него мать, которую он любит. И не хочет он, чтобы она маялась день-деньской, стирала и мыла за кусок хлеба у богатых соседей, ходила за их скотиной и убирала их хлеб. Верно он им это говорил. И они ему велели привезти мать в город, устроить ее на фабрике и облегчить ей жизнь.
«Что-то уж очень весел был сын в последний раз», думает она, сама невольно улыбаясь. Такой веселый и обходительный, что редко найдешь. И, главное, рассмешил ее до упаду. Рассказал, как они офицерскую кухню отбили, а в ней целая свиная туша варилась. Ух, и смешно же было, как подумаешь только, офицерики полакомиться собирались, ложки готовили. А они тут как тут, пожалуйте на выход.
И смеется тетка Галина тихим, блаженным смехом.
Ну, так и есть. Опять соседки идут. Только их не две. а целых четыре. Галина недовольна, что ее оторвали от приятных воспоминаний о сыне. Они сейчас же начнут говорить, что вот связался ее сын с большевиками, пропал и наверно убит. Вот у них дети спрятались, куда следует, а теперь появились, когда опасность миновала. Растревожат они ее, эти старые ведьмы, им только и делов, что судачить. Она им, волнуясь, будет говорить, что сын мог и не погибнуть и зря они каркают. Мог он, например, сесть на корабль и погнаться за генералом и до тех пор гнаться, пока не догонит его в каком-нибудь океане. А разве легко земной шар весь объехать. Для этого немалое время нужно. Может быть десять лет проездит.
Но сегодня соседки входят возбужденные, окружают ее со всех сторон и начинают кричать. Кричат они о том, что скоро в сельский совет будут выборы и хочет туда деревенская гольтепа провести Ивана Галактионова Мотовиленко, председателя ревкома. Разве с этим можно согласиться? Довольно, и так помудровал этот учителишка проклятый. Все заборы поломал, когда Сиваш «красные голодранцы» переходили. С этим нужно бороться и в сельский совет проводить уважаемых людей. Кубариха кричит: «Антипенку например». Антипенко кричит: «Кубаря Василия Севастьяновича». Жена Гарасюка предлагает Харлова, а Марина Харлова за Гарасюка. И вот они обходят сейчас деревню и агитируют. Они говорят, кто же лучше о бедняках позаботится, как не состоятельные мужики. Афанас Максимыч Гарасюк, например, и урядником был, уважаемая фигура, и порядок знал.
— Надо тебе, Галина Федоровна, тоже свою судьбу понять и против Мотовиленки биться — многоголосо убеждают они ее.
Галина, выслушав их, тихо проговорила:
— Если бы сынок мой здесь был, верно уж он за Мотовилeнку бы голос подал.
Взбешенные соседки начали кричать на нее, поносить ее и ее сына, «смутьяна окаянного», и мужа, который не сумел ничего нажить и мать ее, «побирушку паршивую». Они не перестали галдеть даже на улице, стояли у забора и угрожали, что она еще пожалеет, в ногах намолится, но будет поздно.
Ветер дует с востока. Он гонит воды из Азовского моря в Сиваш. Еще сегодня днем Сиваш бороздили крестьянские мажары. Крестьяне возили продавать в Армянск продукты. Утром вернулся оттуда же Мотовиленко, ездивший договариваться о присылке на завтра делегации на торжество выборов в первый сельсовет. Кстати, он пригласил оркестр квартировавшего в городе красноармейского батальона на случай выступлений бело-зеленых банд, которые кое-где еще укрывались в Крыму и могли проскользнуть на просторы Украины, где тоже еще бродили махновские волки. Пересекла Сиваш и расписная тачанка Кубаря, привезшая из города попа. Поп этот семинаристом приезжал в село на летние каникулы к своему дяде, приглядел себе жену, дочь Кубаря, и как только получил приход, сейчас же обвенчался. Теперь он приехал к своему тестю в гости, а может быть и был вызван им из каких-нибудь своих соображений. Привез его сын Кубаря Остап, тот самый, который скрывался во время всех боев, потрясших село. Говорили, что он просто-напросто служил у белых и вернулся восвояси, когда их разгромили, но правды тут трудно было доискаться.
Если бы попу понадобилось завтра уезжать, он не мог бы пробраться ближней дорогой через Сиваш, а должен был бы делать большой крюк и возвращаться через перешеек. Ветер нагнал много воды, и теперь, пожалуй, дорога надолго испортилась.
Вечером у Кубаря шел пир горой. Собрались приятели богатеи. Окна были ярко освещены. Тетка Галина чувствовала праздничную суету у соседей. Ее не пригласили стряпать на кухне, как раньше.
Теперь она работает сторожихой в ревкоме.
Сегодня в оконные щели хаты напевает ветер, слышно, как он с огромной силой набрасывается на стены, как-будто хочет повалить. Не так уж много нужно, чтобы разрушить маленькую хатку Моторной. После каждого такого ветра ей приходится поправлять крышу, ветер делает резкие проборы в старой соломенной настилке.
Тетка Галина лежит на постели, но спать не хочется. Сейчас ее занимают такие мысли. Нужно ли ей обучаться грамоте, как предлагают в ревкоме, или отговориться, чтобы над ней не смеялись в селе. Она, пожалуй, не чувствовала в ней надобности. Но сейчас Иван Галактионович ей говорит: «Вот что, тетка Галина. Тебе приходится работать в советском учреждении. Каждый работник должен быть грамотным. Я тебе советую записаться в кружок в школе». Она указывала ему, что сорок четыре года она была неграмотной, а теперь может осталось и жить-то ей лет десять-пятнадцать. «Вот еще доводы! — отвечал он ей. — Профессора, понимаешь, профессора и те учатся до старости, а ты говоришь». Она теперь и не знает, как ей быть. Верно, придется все-таки согласиться.
Она вдруг вскакивает с постели, накидывает на плечи шаль и бежит на улицу.
Ветер затушил все звезды. Ее обдает ночным холодом, шаль вырывается из рук и треплется на спине, как крылья. Она выходит со двора на улицу, поворачивает направо. В хате Кубаря еще не погашен свет. Все другие хаты темны. Если бы не этот свет у Кубаря, трудно было бы вообразить, что вокруг стоят дома. Только приглядевшись, их можно заметить. Тетка Галина осторожно двигается вдоль улицы. Она проходит мимо сельской лавки. Здесь улица расширяется, образуя как бы маленькую площадь, Моторная пересекает ее наискось и приближается к ревкому. Она тихо подходит к нему, с той стороны, где здание соприкасается с хатой Мотовиленко. У крылец останавливается и успокаивается. Замок висит на своем месте. А она-то думала, что забыла его запереть.
Тетка Галина хотела присесть на крыльце, как делала это иногда в спокойные ночи. Но сегодня зверский холод. Ветер гуляет по селу; то бросается под ноги, то толкает б спину, бьет, как бил в детстве свернутой холстиной отец.
Ветер — враг этих открытых мест.
Она слышит шаги и думает, что это ветер. Слышит голоса, — тоже ветер. Булькает вода за углом — ветер. Звякает стекло — ветер. Все это — ветер, что движется, шелестит, шепчет, ударяет, скребет, звякает в эту глухую, темную ночь.
Но за утлом слишком ясно булькает вода. Моторная недоумевает, откуда она льется. Дождя давно не было. Стоит сушь. Ветер не взорвал ни одной тучи, закрывшей небо.
«Это не вода, это чавкает корова во дворе Ивана Галактионовича», думает она.
Но у него нет коровы. Значить, это — ветер! Ударяется стекло о дерево — ветер. Чиркают спички — ветер. Разговаривают…
Это — не ветер.
Она слышит глухой возглас:
— У, черт! Которую порчу…
Останавливается на углу, дрожа и немея. Чиркают, чиркают, чиркают. Вспыхивает огонек. Гаснет. Сверкнет искра, как светляк, и снова темно.
— У, черт…
Наконец спичка загорается.
Она видит дрожащий огонек, зажатый в руке.
Угол деревянной стены.
Две тени. Две спины.
Вскрикивает и бежит к ним. «Горим», хрипит она. Но это же воет ветер, это шелестит солома на крышах хат. Ничего не слышно, ничего не слышно в этом глухом простенке. «Горим!». К ней подскакивают и ударяют четвертью по голове. Звон стекла. Падение тела. Но это опять ветер, это он, враг здешних мест, поет, шелестит, звякает, ударяет, стонет, движется, бежит.
Рано утром, выйдя на улицу, Мотовиленко увидел лежащую у стены ревкома тетку Галину. Она тихо стонала. Голова была залита кровью. Осколки разбитой четверти изрезали лицо. Рядом валялась другая четверть. Мотовиленко схватил сторожиху на руки и понес в свою хату. Пока домашние делали примочки, приводили ее в чувство, он обошел ревком, остановился у потемневшего угла, тронул пальцем, понюхал, понюхал горло четверти, положил ее на место и пошел по селу.
Крестьяне возбужденно двигались к ревкому. Бежали впереди ребята и бабы. Огромная толпа их уже собралась у хаты Мотовиленко, прилипая к окнам, заглядывая в двери, толкаясь, шумя и разговаривая.
Потом, как бы двинутые ветром, все бросились на площадь к ревкому. Здесь на широком крыльце уже стоял стол, прикрытый красной холстиной. Крестьяне окружили крыльцо плотной стеной.
Впереди молодежь — ученики Мотовиленко, дальше — усатые, бородатые, серьезные лица.
Когда на крыльце показался председатель ревкома, вся площадь дрогнула и затаилась. Необычайность этого собрания, начатого ранее намеченного часа, преступление, которое нависало над селом в эту ночь, раненая тетка Галина, лежащая в соседней хате, залитый керосином угол ревкома — все это взволновало крестьян.
— Товарищи.. — сказал Мотовиленко. — Недавно, совсем недавно мы видели в своем селе Красную армию. Она шла на штурм последних твердынь врага. Мы ей помогли, чем могли. Вы это хорошо знаете. Вам не буду напоминать. Мы сломали свои заборы, набили доверху мажары соломы и свезли все это в Сиваш, чтобы загородить путь воде. Врангель разбит. Вся наша страна свободна от армий генералов, терзавших ее в течение нескольких лет. Трудящиеся деревень и городов будут теперь свободно устраивать свою жизнь.
— Сегодня мы собрались сюда, чтобы выбрать первый совет в нашем селе, первый сельский совет, и заклеймить, запятнать классовых врагов, которые пытаются этому препятствовать. Об этом мы сейчас и будем говорить…
…На другом конце села расписная коляска, запряженная парой серых коней, проскочила мимо последних хат. Она увозила попа, зятя Кубаря. На облучке сидел полупьяный, покачивающийся Остап и яростно нахлестывал лошадей. Поп все время боязливо оглядывался назад, как будто ожидал погони.
Человек, показавшийся на улице села, был высок ростом, широк, ступал твердо и тяжело, в правой руке держал небольшой чемодан. Одет он был в синий костюм, черные ботинки, под серой кепкой загоревшее лицо было молодо и серьезно. Во всем облике было что-то определенное, законченное, сложившееся. Судя по внешнему виду, можно было даже сказать, что этот человек, несмотря на молодость, много пережил, повидал и поработал. Ладони рук у него были огромные, с широкими жесткими пальцами. Он с любопытством оглядывался по сторонам, как бы удивляясь тем переменам, которые произошли в селе за последнее время. Так он остановился у голубоватой хаты, где на заборе была прибита деревянная доска с надписью: «Изба-читальня». Но еще больше казалось пришел в недоумение, увидев рядом маленькую хату с забитыми окнами. Покачал головой, тихо проговорил: «Рановато». Почти сейчас же спросил у женщины, несшей ведра на коромысле: «Где сельсовет?» — А вон он! — указала она на деревянный дом, выделявшийся среди белых мазанок.
Если идти сзади этого человека, нетрудно заметить, что все его тело время от времени судорожно вздрагивает, но это продолжается небольшие секунды, и если внимательно не приглядываться, можно даже принять это за резкие движения при ходьбе. Сельские ребятишки, услышав его разговор с бабой, бежали за ним, крича: «Ты кто, дядя, комиссар?» и не отставали до самого сельсовета. Он входит внутрь деревянного дома, единственного кажется, на все село. Первый взгляд падает на большой портрет Ленина во весь рост, с правой стены глядит Фрунзе, под ним красочный плакат с трактором, вспахивающим огромное поле, и какая-то диаграмма, сделанная от руки.
В углу стол. За столом сидит молоденький остролицый паренек. Пишет. Он поднимает глаза, видит чужого человека и, не дожидаясь пока тот что-нибудь скажет, сам спрашивает:
— Вы не из Чаплинки? По народному образованию?
— Нет.
— А то у нас заседание, — указал он на дверь соседней комнаты. — Я думал, вы по народному образованию. Мы составляем смету на школу, — словоохотливо выкладывал паренек.
— Коля!
Паренек подскакивает на стуле, как-будто его застали на месте преступления.
— Не узнаешь? А я-то тебя помню, когда ты еще под столом пешком ходил. Комсомолец?
— Не узнаю. Совсем не узнаю, — теряется паренек. — Да вы не из Береславля ли, Андрей Нефедыча сын? Или нет?
— Андрей Нефедыч разве в Береславле?
— На партийной работе. Может вы Николай Афанасьевича брат? Он, говорят, где-то в Москве орудует.
Парень разглядывал его с тем нескрываемым любопытством, когда трудную задачу узнавания решает каждая черта лица — открытый рот, вытаращенные глаза, наморщенный лоб.
— Ты мне вот что скажи, Коля, — проговорил между тем посетитель. — Я проходил мимо своей хаты, она заколочена. Мать должно быть померла…
Но молодой сельсоветский работник вместо ответа вскочил с места и, распахнув дверь в соседнюю комнату, крикнул:
— Иван Галактионыч, Иван Галактионыч, покойник вернулся. Артем Григорьича Моторного сын…
Усатый Мотовиленко в неизменном черном пиджаке, который он как-будто не снимал с тех пор, как учил в школе, показался в дверях, подошел к Моторному, обнял его и проговорил, по своему обыкновению повторяя слова:
— Одну минутку, Ваня, подожди. Очень рад, что ты жив и здоров. Сейчас мы кончим. Одну минутку… Одну минутку!
…Минутка, в течение которой жил и чувствовал Моторный, очнувшись на поле, заваленном трупами, была бесконечна. Мир восстанавливался по кускам. Солнце, разбившееся около его ног, опять висело над головой, как металлический круг, выхваченным из горна. Он увидел свои ноги, двинул одной, потом другой, увидел откинутую полу шинели, плотно закрученные обмотки, коричневые брюки, зашитые на коленях. Ручные гранаты свисали на землю и стягивали тело. Винтовка лежала рядом под рукой. Он инстинктивно схватывает ее и вспоминает, что только что бежал в атаку. Только что… Вокруг не слышно выстрелов, не слышно голосов, криков. Но его голова все еще полна шумами боя, тревогой, и жаждой движения. Он вскакивает и бежит по полю, забыв, что папаха остается лежать на земле. Он совершенно ясно помнит только одно — одну фразу, произнесенную командующим и застрявшую в его мозгу. «Драться, как под Каховкой». Это совершенно ясно: как под Каховкой! Он делает несколько шагов и падает…
Мотовиленко опять показывается в дверях, идет к Моторному, улыбаясь и протягивая руки. Потом лицо его вдруг становится серьезным, он хлопает себя по лбу.
— Ах, да, еще одну минутку, Ваня, — кричит он. Скрывается опять в соседнюю комнату. Сейчас же возвращается, подходит к пареньку, с которым только что разговаривал Моторный, и просит его отыскать черновичок сметы. — Тот, что мы вчера составляли, — приговаривает он. — Он где-нибудь у тебя в столе. Посмотри хорошенько.
Пока парень рылся в бумагах, председатель подсел к столу и стал писать.
…Моторный пришел в сознание в госпитале, в большой палате, где на выстроенных рядами кроватях лежали больные красноармейцы. Он не мог произнести ни одного понятного слова. Его речь раздробилась на множество глухих, отдельных, не связанных между собой звуков. Тело вздрагивало и тряслось несмотря на всю силу воли, которую он употреблял, чтобы приостановить эту пляску. Победа (он знал, что Врангель разбит и ни одной белой армии не осталось на Советской земле) омрачалась мучительным состоянием, которое переживало его тело. Торжество над врагом было в то же время единственной его радостью, которую он остро чувствовал. Другие известия не доходили до него. Ему прописали абсолютный покой.
— Ты меня извини, пожалуйста, Ваня. — отрывается от бумаги Мотовиленко. — Понимаешь, сейчас едет человек в город. Нужно там отстоять смету. Еще немного, и я совсем освобожусь. Совершенно освобожусь…
…Сколько раз Моторный хотел освободиться, собраться в село к матери и сколько раз откладывал, успокаивая себя тем, что вот — наконец выберет время, разгрузится немного и нагрянет. Но чем больше он работал, тем больше прибывало работы, самой неотложной, самой необходимой. Она обступала со всех сторон — везде были нужны руки, глаз, мозг. Он вернулся в шахту после того, как здоровье восстановилось, и шахта послала его учиться. Эта командировка на рабфак была такая спешная, что он не успел даже съездить в село, как хотел. Учеба взяла все время. К учебе прибавилась работа в учкоме, нагрузки, кружки. Потом открылись для него ворота партии, и новый непочатый край работы развернулся перед ним, как город с замечательными заводами и зданиями, о которых он мечтал в детстве. Но замечательные заводы надо еще построить, нужны чернорабочие новой стройки, а не мечтатели. Его прикрепили к механическому заводу. Здесь дырявый мартен нуждался в ремонте. Огромный кран бездействовал, ему нечего было подвозить к огнедышащей печи. Молчаливые станы требовали опытных рук. Их надо разыскать по огромной стране, пришедшей в движение, вернуть на завод. Работа. Работа. Работа. Она поджидает человека во всех углах, селах и городах.
«Здесь то же самое, — думает Моторный, глядя на склонившееся над столом озабоченное лицо Мотовиленко, который казалось совсем забыл о его присутствии, занятый своими делами. — Спешка. Горячка. Похоже на то, что мы, дорвавшись до работы, хотим показать, как надо работать по-настоящему, на что мы способны, когда дело идет с нашем будущем».
Председатель сельсовета время от времени отрывала глаза от бумаги, уставлял их, как бы раздумывая, в Моторного, и, казалось, не видел его.
— Вот, пожалуй все, что я мог тебе рассказать о матери… Ушла, старая, в город…
Мотовиленко откинул назад сбившиеся на лоб волосы, разгладил усы и глядел на гостя с тем выражением напряженного раздумья, когда кажется, что тема еще не исчерпана.
Они сидели за столом в хате Мотовиленко, стаканы с остывшим чаем стояли перед ними, и на тарелке лежала баранина, нарезанная большими кусками.
— Этот случай с матерью, — снова заговорил Мотовиленко, — нам во многом помог.
Не забудь, что вокруг тут копошились махновские банды. Да, я забыл тебе сообщить еще одну историю — видишь, заработаешься день-деньской, и голова не варит. Кто поджигал, кто содействовал, так и осталось тогда не выяснено. Подозревали многих и никого в точности. К тому времени я повел работу среди рыбаков, рекомендовал им сорганизоваться в артель. Это ударяло по некоторым богатеям, которые под шумок занимались скупкой и перепродажей рыбы. И вот по деревне слух — идет махновский отряд, будет расстреливать всех, сочувствующих большевикам. Работу мою среди рыбаков сорвали. Многие заколебались. И ведь, как вскоре выяснилось, отряд действительно шел, правда северней нашего села. Значит кто-то в селе имеет точные сведения. Кто? Вопрос. Я поехал по делам в уезд. Ты наверно знаешь эту дорогу, проезжать надо через Стремянную балку. Текла когда-то здесь речка, сейчас осталось одно русло. Дожди размыли дорогу, и даже в балке набралась вода. Тихо пересекаю ее. Неожиданно два выстрела сразу. Ого! Стегнул лошадь, чтобы выскочить поскорей. Еще два выстрела. Одна пуля попала в кузов. Я вытащил револьвер, но куда стрелять? Никого не видно. Выстрелил больше для острастки. Лошадь выбралась на ту сторону, и я укатил. Вечером возвращаюсь с двумя ребятами из ЧК. Подъезжаем к совету, думал в нем никого уже нет, а там тетка Галина оказывается сидит.
«Я, — говорит — тут упражнялась в чтении». Я вижу по ее глазам, что не только в чтении дело.
«Может, что подозрительное заметила?» — спрашиваю ее.
«Да так, — мнется она. — Думаю, не случилось бы опять чего. Вас нет. Посидела, почитала». — «А что? В чем дело?» — «Дело-то собственно, никакого нет. Просто у Кубаря каких-то два гостя. Думаю, посижу лучше здесь». Послал я ее позвать двух-трех ребят. Потом вшестером окружили мы хату Кубаря. Я с чекистами вошел внутрь. Застолица. Трофимчук-отец, Трофимчук-сын. Кубари все в сборе и двое приезжих. Они хотели было выскочить из-за стола. Ребята из ЧК пригрозили револьверами. Короче говоря, нашли мы у Кубаря спрятанными в соломе двадцать две винтовки, семь обрезов и массу патронов…
Мотовиленко откинулся ка спинку стула и многозначительно поглядел на собеседника. Потом взял стакан с остывшим чаем и стал пить большими глотками, погружая в него густые спадающие вниз усы.
Моторный задумчиво постукивал пальцами по столу.
…То, что мать покинула село, насиженные места, ушла в город, не кажется ему удивительным. Его это скорее радует. Так хотел отец, так поступил он, туда же потянуло мать. Бедняков не связывает развалившаяся хата.
— Все-таки жалко, что я не повидался с матерью, — говорит он.
Мотовиленко успокаивающе машет рукой:
— Не пропадет! Везде свои люди, трудящиеся.
Дверь растворяется. В хату быстро входит широкоплечий, низкорослый крепкого сложения парень, в брезентовых брюках, делающих его похожим ка пожарного.
— Помнишь Гусева? — указывает на него Мотовиленко — он, брат, у нас сейчас председатель артели рыбаков. Малый с большими хозяйственными способностями. Учиться бы его надо послать.
Гусев долго трясет руку товарища детства.
— Куда ты спешил? — спрашивает председатель сельсовета: — Я еще в окно заметил. Бежишь как на пожар.
— Да вот, видишь ли, поехал в город по артельный делам. Думал там пробыть час, пришлось переночевать, и туда надо и сюда надо, задержался, — скороговоркой сыплет он слова. — А тут Азовское море подалось. Ребята без меня лов затеяли. Бегу на место боя, как это говорится по-красноармейскому, — улыбаясь кивает он на Моторного.
— Хочешь, Ваня, посмотреть. Пойдем, — предлагает он ему. — Недалеко. Увидишь, как мы работаем.
…Море, что подходит в осенние дни чуть не к окнам села, тянуло с детства Моторного. Движение воды, приливы и отливы волновали его, раздвигали границы села, и за этой серой, маслянистой гладью он чувствовал другие моря и других людей. Может быть, это широководное поле, расстилающееся перед глазами, породило первые его мечты о городах, в которые он стремился. Он все-таки был житель моря, хотя море это и было больше похоже на большую лужу. Позднее эти смутные порывы столкнулись с действительностью. Море отодвинулось от него на многие километры и вплотную приблизились шахты, введя его в круг новых отношений с людьми, в круг иных дел, завершением которых была революция и гражданская война…
— Идем что ли! — говорит председатель сельсовета.
Моторный поднимается с лавки, и они втроем выходят из хаты. Они идут по улице навстречу ветру. Ветер ворошит солому на крышах хат, подметает дорогу, вздымает ленты пыли вверх и, разрывая их, засыпает глаза песком.
«Надует много воды», — думает Моторный, вспоминая как подростком ходил он помогать рыбакам и приносил домой десяток мелких рыб, которые получал за день тяжелого труда.
— Ты где сейчас работаешь, Ваня? — спросил Моторного председатель рыбацкой артели.
— В Москве, секретарем ячейки на фабрике «Освобожденный труд», кроме того учусь.
— Видишь, Иван Галактионович, почему людей в город тянет. Учатся там. Эх, поучиться бы! — проговорил Гусев.
Они подходили к берегу. Его скрывал пригорок, приподнятый над степью. Виднелась дальняя полоса моря. Оно было серо и неровно, как взрыхленная земля. Оттуда доносились шум, плеск и голоса.
Наконец невдалеке увидели рыбаков. Их было десятка полтора. Они стояли по пояс в воде, растягивая большую сеть, поплавки которой походили на чаек, купающихся в волнах. Другой конец ее вели две лодки, отплывшие далеко от берега. Сеть двигалась медленно. Мутная, грязная вода поднимала ил со дна, набивала мотню, тяжелила работу, но в движениях рыбаков были согласованность и упорство. Руки настойчиво тянули веревки, и лодки описывали широкий круг, пробиваясь к берегу и волоча за собой огромную ношу.
Навстречу лодкам бежали трое рыбаков. Они подхватили брошенный канат, проваливаясь в вязком иле и уходя по горло в маслянистую воду, потащили к берегу богатство моря, достающееся с таким трудом. Сюда же бросился председатель артели, на бегу сбрасывая пиджак и фуражку. Его брезентовые брюки скрывались под водой, а руки стали яростно натягивать канат. Канат был длинный, крайний рыбак уже вытянул конец на берег и здесь подхватил его бывший учитель, любивший порыбачить.
Прорыв оказался у правого конца сети. Этот край сети оставался неподвижным, и может-быть потому, что в него набилось много ила, он не подавался. Сеть шла неравномерно. Другой ее конец выползал уже на берег в то время, как здесь напрасно бились несколько человек, стараясь сдвинуть сеть с места. Председатель артели перебежал сюда, но его неистовый наскок не помогал делу. Тяжесть оказалась слишком непосильной.
Моторный быстро сбрасывает с себя брюки, пиджак, верхнюю рубаху с галстуком и шлепает в белых кальсонах по воде.
…Леденящее дыхание той ночи, когда тысячи ног погрузились в море и тысячи людей были охвачены одним порывом — перейти его и опрокинуть врага, на мгновение почувствовал Моторный, увязая в холодной, липкой, обволакивающей грязи. Но наверху расплавленное лилось солнце, и тяжесть той победы была позади…
Он хватается за канат и помогает вытягивать сеть. Кровь приливает к рукам, огромные руки, перевязанные узлами — мускулов, похожи на тугую пружину, тело горит, резкие порывы ветра похожи на благодеяния, посылаемые природой, и вода не кажется ледяной.
— Здорово, Ваня!
Измазанная в иле дивчина с прядью намокших волос, упавших на лоб, тянет рядом с ним канат. Ее юбка перевязана внизу наподобие штанов. Крепкие руки цепко держат веревку. На раскрасневшемся, покрытом блестками грязи, лице пылают большие светлые глаза. Моторный с трудом узнает ее.
— Какая ты стала, Ксана…
— Надолго приехал?
— День-два пробуду.
— Выходи вечером гулять…
Руки яростно натягивают канат, и сеть движется. Сеть медленно выползает на берег, как огромное морское чудовище, со спины которого скатываются балоны серой маслянистой грязи.
…Долго стоял над берегом шум голосов, крики, смех, шлепанье и плеск.
Восточный ветер гнал из Азовского моря воды, полные солью и рыбой.