Министр морского флота Виктор Георгиевич Бакаев рассказал мне поразительную историю. Океанский теплоход коммунистического труда «Солнечногорск» подходил в густом тумане к берегам Австралии. На внешнем рейде Сиднея стояли американские, английские, норвежские и другие суда. Сплошной, непроницаемый туман не давал им возможности войти в порт.
Капитан «Солнечногорска» Дмитрий Васильевич Кнаб решил не бросать якорь, а идти к пирсу. Это не был красивый жест или необдуманный, рискованный шаг. Советский теплоход, оснащенный самой современной аппаратурой, с опытнейшими штурманами на борту, вполне мог справиться с подобной задачей.
О намерении капитана сразу узнали в порту. К месту, куда должен был подойти теплоход, бросились люди. С причалов, пристаней, складов шли докеры, грузчики, портовые рабочие. Им было интересно посмотреть, как все это произойдет. Собралась большая толпа. Сквозь мутную толщу тумана была видна приближающаяся громада. И когда судно подошло совсем близко и матросы Саша Киш и Володя Скрыпник готовились бросать концы, произошло непостижимое: как по волшебному мановению туман рассеялся. Засветило солнце, будто и в помине никакого тумана не было. И люди увидели белый, сверкающий корабль и полыхающее красное знамя на мачте. Тут же кто-то перевел это длинное слово «Солнечногорск», и все заговорили о том, что советский теплоход привез с собой солнце.
Началось паломничество. Каждый день, с утра и до позднего вечера, вереницы людей двигались к теплоходу. Они осторожно ступали по коврам длинных коридоров грузового судна, заглядывали в жилые помещения, поражаясь тому, что каждый матрос имеет отдельную каюту, ощупывали белый кафель ванных комнат, поднимались в салоны для отдыха и чем больше осматривали судно, тем больше верили, что этот корабль привез в их страну солнце.
Но, возможно, они только так говорили. Вряд ли многие из тысяч посетивших теплоход могли всерьез принять версию о том, будто солнце привез корабль. Скорее всего им виделась озаренная солнцем страна, откуда пришел этот корабль. Скорее всего так и было, потому что, уходя, люди останавливались у большого портрета Ленина и подолгу смотрели…
Мне предстояло совершить несколько рейсов в далёкие страны, и рассказ министра помог решить вопрос, на каком судне идти: на «Солнечнегорске».
Забегая немного вперед, скажу, что конец этой истории я узнал на самом теплоходе у берегов Африки. Вот чем всё кончилось.
Миновала неделя, но паломничество не прекращалось. Кое-кому это пришлось не по душе. Надо было как-то скомпрометировать судно. Надо было что-то придумать.
Придумали.
Ночью на палубу ворвалась полиция.
— У вас на корабле душат человека, — заявил полицейский. — Мы обязаны составить акт.
— Где душат? — поразились моряки.
— Слышите? — поднял палец полицейский.
Оказалось, во всём виновата Светлана. Так звали черного смешного медвежонка, жившего на судне. По своей невоспитанности он храпел и сопел, не считаясь с тем, где находится. Полицейскому показали сладко спавшего медвежонка:
— Вы это имели в виду?
Ругая кого-то, полицейский ушел, и всё-таки вражеский слушок пополз. Нашлись свидетели, которые собственными ушами слышали, как на советском теплоходе душили человека, и собственными глазами видели, как на судно ночью приходила полиция…
В Одессу я прибыл в день отхода «Солнечногорска» на Кубу. Каждый раз, когда попадаешь в этот удивительный город, тебя охватывает волнение. Привыкнуть к этому нельзя. Каждый раз по-новому переживаешь, по-новому видишь этот город.
Я сошел с троллейбуса на углу улицы Ленина и Дерибасовской. Продавщица пирожков громко выхваляла свой товар, убеждая прохожих, что даже мама и любимая жена не испекут таких вкусных. Подбежала парочка. Юноша взял два пирожка, и, хотя ел он быстро, его спутница поторапливала; «Скорее, опаздываем». Проглотив последний кусок, вытерев бумажкой пальцы, он бросил её под дерево, и они уже было пошли, когда раздался голос старичка, стоявшего рядом:
— Э-э, извините, молодой человек, вам эта бумажка больше не понадобится? — спросил он чрезвычайно заинтересованно и с надеждой в голосе.
— Н-нет, — ответил тот с недоумением.
— Большое спасибо, — обрадовался старичок. — Значит, я спокойно могу поднять её и бросить в урну. — При этих словах он шагнул к дереву.
Надо было видеть, с какой поспешностью и каким смущением рванулся парень за злосчастной бумажкой.
А как можно пройти без улыбки мимо надписи, которую я видел в рыбном магазине № 18 на той же Дерибасовской. Это было длинное полотнище, перетянутое от одной стены к другой с крупными буквами:
«Если вам здесь что-либо не понравилось, сообщите об этом нам. Если вас хорошо обслужили и всё пришлось по вкусу, расскажите об этом своим друзьям и знакомым».
Вот это реклама! Читаешь такую надпись, ко многому обязывающую коллектив магазина, и проникаешься к нему уважением.
А вот пример товарищества, братства одесситов.
Хоронили трагически погибшего шофера такси. За гробом шли родные и близкие. На одной из улиц к процессии присоединился товарищ погибшего, тоже шофер такси. Пассажиров у него не было, но он включил счетчик. Потом подъехала вторая машина, третья, десятая… И вот уже бесконечная колонна с шахматными квадратиками заполнила улицу, и, хотя в каждой машине находился только шофер, не было видно ни одного зеленого огонька. Шоферы ехали в такси с включенными счетчиками, за свой счет.
Достигнув того места, где погиб их товарищ, они давали длинный сигнал, и это звучало, как салют, как прощание.
Одесса… И встают в памяти корифеи культуры, науки, мастера революции. Одесса… Это Пушкин, Гоголь, Щепкин, Мицкевич, Горький, Леся Украинка. Это Менделеев, Пирогов, Сеченов, Мечников, Филатов. Это Дмитрий Ульянов, Землячка, Боровский, Ярославский, Котовский…
Это город станкостроителей и машиностроителей, тяжелого портового оборудования и химии, строительной, пищевой и легкой промышленности. Это порт, где сходятся мировые торговые пути. Он отложил отпечаток на всю жизнь города, и редкая семья не связана с морским флотом или с моряками.
Более половины внешнеторгового морского оборота страны падает на Черноморский флот, главным образом на Одессу. Это больше, чем перевозят остальные тринадцать пароходств, вместе взятых, с такими портами, как Ленинград, Таллин, Владивосток… С высоты Приморского бульвара виден весь Одесский порт. Он где-то далеко-далеко внизу, и кажется, невообразимый хаос охватил огромную территорию, кишащую машинами, тепловозами, тягачами. Будто запустили тысячи механизмов и потеряли над ними власть, и они взбесились и бросаются из стороны в сторону и мечутся, едва не сшибая друг друга, и кричат на разные голоса, и завывают, и плачут, пока не найдут, наконец, выхода и как безумные не умчатся по улицам или по сверкающим нитям железных дорог. И только бесчисленные краны, как исполинские птицы, набрасываются на добычу и клюют и терзают её, мотая клювами, и кормят своих белых, с раздутыми животами детенышей. А те заглатывают и заглатывают пищу, и она исчезает в их ненасытном чреве, и они не закрывают свои черные пасти, а только покачиваются на волнах, словно требуя; «Ещё, ещё, ещё…»
Ходить по порту страшно. Немыслимое движение в воздухе, на земле, на воде. Штабеля, горы грузов. Стальные клешни «пауков» сгребают и захватывают чугунные чушки, присасываются могучие магниты к тяжелым железным конструкциям, зарываются в уголь многотонные ковши, толстые сети захлестывают десятки мешков, цепляются крюки за перепоясанные ящики. И вот уже дрожат, трепещут натянутые стальные тросы и угрожающе несутся в воздухе тракторы, механизмы, фермы, тюки. А под ними кричат локомотивы, звонят автокары, ревут тягачи, гудят самосвалы. И, в первую минуту ошеломленный, вдруг видишь, что это не хаос звуков и движения, не безумная пляска механизмов, а подчиненная воле человека могучая и победная симфония труда. И ты уже захвачен ею, уже весь в её власти и, как зачарованный, стоишь, не в силах оторваться от этой величественной картины.
На теплоход «Солнечногорск» я пришел вечером. Белый, сверкающий в огнях, вытянутый, как эсминец, всем корпусом устремленный вперед, он, казалось, не мог долго стоять на месте. Потому и схватили его стальными тросами, стреножили канатами. Но ещё два часа, и освободится от пут красавец теплоход. Он пойдет через моря, проливы, каналы, вырвется на океанский простор и, совершив трансатлантический переход, ошвартуется у причалов сказочной Гаваны. И снова пересечет Атлантику, чтобы отдать концы у берегов многострадальной Африки.
Четыре месяца мне жить на этом теплоходе. Каждое судно имеет свой характер, свои особенности. Даже корабли, построенные на одном заводе по одному и тому же проекту, плавающие в одних и тех же водах, живущие по единому морскому уставу, имеют свой, отличный друг от друга уклад жизни, свой особый, не похожий на другие, почерк, свои традиции. И как бы ни были похожи они, нет двух одинаковых судов, как и не бывает двух одинаковых людей.
В долгом и дальнем плавании я хорошо узнаю экипаж судна, каждый его трюм и отсек. Это будет мой дом, мой коллектив, моя семья. А пока всё чужое. Кто-то бежит по шлюпочной палубе, кто-то отдает команды, кто-то требует: «Проверьте, наконец, твиндек четвертого!» Молча стоят, облокотившись на леера, парень и девушка. То ли грустно им расставаться, то ли поссорились и не найдут теперь слов, чтобы успокоить друг друга перед долгой разлукой. Почему-то и самому становится грустно, и я тороплюсь к трапу.
Вахтенный помощник показал отведенную мне каюту. Тогда я ещё не знал, что это Толя Ерисов, четвертый штурман и комсомольский секретарь. А то, что он хороший парень, было видно сразу. Его лицо показалось знакомым. Но мало ли таких ребят, высоких, сильных, добродушных, которые стесняются и своей силы и своего роста. Только спустя недели две мы установили, что встречались с ним на одном из крейсеров, где он проходил службу ещё до окончания Высшего мореходного училища.
Каюта оказалась просторной. Письменный стол, диван, гардероб, называемый моряками рундуком, красивый умывальник с большим зеркалом, затянутая тяжелыми портьерами кровать. Как я увидел позже, такие же каюты у каждого члена экипажа. Впрочем, не у каждого. Каюта старшего механика Станислава Леонтьева состояла из рабочего кабинета, гостиной, спальни и ванной комнаты. Прямая телефонная связь с машиной и ходовым мостиком, общий судовой телефон и гибкий шланг переговорной трубы над постелью. Если что-либо случится ночью, старшему механику доложат в ту же секунду. В каютах старпома, первого и второго помощников, второго механика по две комнаты со всеми удобствами. А такую, как у меня, с коврами на полу и картинами на стенах имел каждый матрос. Кроме удобных больших кают с кондиционированным воздухом, настольными и надкроватными лампами, в распоряжении экипажа несколько ванных комнат, музыкальный салон, красный уголок, помещение, где демонстрируются кинофильмы.
За время стоянок в шестнадцати иностранных портах я побывал на западногерманских, американских, английских и других судах капиталистических стран и ни на одном не видел таких хороших условий для матросов и машинной команды.
И это очень правильно, что у нас созданы такие условия. Моряки дальнего плавания проводят на судне не меньше десяти месяцев в году. А бывает, и больше, в зависимости от условий плавания. Оторванные от земли, от дома и родных, ежеминутно готовые к любым неожиданностям, они несут свою нелегкую вахту у накаленных котлов, в грохоте дизелей, на ходовых мостиках, преодолевая непогоду, то и дело вступая в борьбу со стихией. Так пусть же хоть отдых, который может прерваться по всякому капризу природы, проходит в хороших условиях.
Едва ли найдется другая массовая профессия, которая требовала бы от человека такой суммы качеств и данных, какие необходимы моряку. Прежде всего у него должен быть гибкий ум, мгновенная реакция, способность в доли минуты принять решение, единственно правильное для создавшейся обстановки, ибо иное может привести к гибели.
Моряк должен быть физически сильным, обязательно с сильной волей. Многомесячные трансокеанские переходы в машине, на палубе, на мостике не туристская прогулка. Это предельные перегрузки не только во время стихийных бедствий. Перегрузки — это швартовка в забитых судами портах, когда рвутся из рук стальные тросы, это ремонт в океане вышедших вдруг из строя накаленных котлов, это спуск под воду на любых широтах, если случится что-то с рулем, это проводка в узких каналах при встречном движении судов в местах бурных течений и противотечений. Это постоянные ночные вахты и до боли в глазах и суставах напряжение штурманов и капитана, ведущих судно в сплошном тумане темной ночи.
Блёкнет работа акробата под куполом цирка перед отвагой и силой моряка, во время шторма сидящего на верхушке мачты у погасших топовых огней. От него требуется напряжение всех духовных и физических сил, когда рыщут вокруг судна американские подводные лодки и движутся стволы орудий со снятыми чехлами или с нарастающим ревом, точно падающая бомба, пикирует на судно бомбардировщик.
Моряк должен быть общительным, компанейским, открытым, обязательно верным товарищем. Человека насупившегося, мрачного трудно терпеть даже в течение семи часов на службе. А выносить его круглыми сутками, неделями, месяцами на работе, в быту, на вахте немыслимо.
Кроме знания дела, которое непосредственно поручено моряку, он должен владеть многими профессиями. Обязательно такелажник, обязательно слесарь, обязательно маляр, обязательно пожарник и ещё десяток «обязательно».
Дальний поход требует безоговорочного воинского порядка и воинской дисциплины. Но экипаж — это гражданский коллектив с профсоюзной и всеми общественными организациями. Здесь вместо армейского приказа чаще можно услышать: «будьте добры», «пожалуйста», «прошу вас». Но сознание моряка должно быть так высоко, чтобы выполнять эти просьбы с быстротой и точностью военного приказа.
Моряки — это люди политически зрелые, с высокой культурой. В иностранных портах они проводят больше времени, чем в советских. Они должны вести себя достойно и просто, должны уметь отличить подлинное искусство от сверкающей мишуры, увидеть за ширмой блестящих витрин жизнь народа, должны распознать провокацию, если их пытаются спровоцировать. Трудовые люди капиталистического мира, лишенные правдивой информации о Советском Союзе, судят о нем по поведению моряков.
У моряка не бывает ощущения, что рабочий день окончен: море полно неожиданностей. Долгими месяцами он не бывает дома, и нередко после затянувшегося на шесть или восемь месяцев рейса маленькие дети не узнают своих отцов.
Обо всём этом я подумал, когда рассматривал отличную матросскую каюту. Матрос, конечно, достоин её иметь.
Наскоро разложив в каюте вещи, я поднялся на шлюпочную палубу. Наверху у трапа стоял паренек лет пяти. Вид у него был истого моряка во время качки. Расставив ноги, чуть-чуть ссутулившись и глубоко засунув руки в карманы, он взглянул на меня и сурово спросил:
— Ты кто такой?
Я не знал, что ответить.
— Да вот… — неуверенно начал я, — хочу ехать на этом корабле.
Зачем я так сказал? Прищурив глаза и не меняя позы, он посмотрел на меня снизу вверх и с чувством глубокого пренебрежения заметил:
— На кораблях не ездят, а ходят. Ясно?
Я промолчал. Он ещё раз взглянул на меня, уже без пренебрежения, а покровительственно, как смотрят на человека неграмотного, темного, и добавил:
— И потом это не корабль, а судно, теплоход. Корабль — это если он военный. Ясно?
— Ясно, — ответил я виновато.
Букву «р» мой собеседник выговаривал чисто, но раскатисто, точно ему хотелось подчеркнуть, выделить это слово «коррррабль».
Неожиданно, догоняя друг друга, выскочили из-за надстройки две девчонки чуть постарше моего нового знакомого, и он властно крикнул:
— Галка! Почему с вахты ушла?!
Испугавшись, они бросились обратно. Паренек последовал было за ними, но я остановил его:
— Как тебя зовут?
— Сашка.
— А кто твой папа?
— Старррпом, — бросил он уже на ходу. — Пойду вахты пррроверррю…
Ему было явно неинтересно со мной. Он увидел, что имеет дело не с моряком, а, значит, с человеком второго сорта и нечего тут с ним попусту терять время.
В его глазах я полностью себя скомпрометировал. Конечно, я знал, что на кораблях не ездят, а ходят, но подумал, что он не поймет такого выражения.
Как часто, не доверяя детям, думая, что они не поймут нас, стараясь подделаться под их тон, мы попадаем впросак. Эту истину я тоже хорошо знал и всё-таки не решился говорить с ребенком на равных началах. Вот и преподал этот ребенок мне урок. Это был действительно мой первый урок на торговом флоте, потому что второе замечание Сашки я принял к сведению. Хотя, строго говоря, любое судно можно назвать кораблем, но так уж повелось на флоте, что кораблями действительно называют только военные суда.
Мне было жаль, что Сашка ушел, и я отправился смотреть, как грузят теплоход.
На одесских причалах лежат грузы, адресованные десяткам стран. И особое, почетное место среди них занимает Куба. Станки и машины для Кубы. Грузовики и тракторы для Кубы. Нефть и продовольствие для Кубы. Погрузку на Кубу ведут лучшие бригады, суда, идущие на Кубу, швартуются вне очереди, снабжаются вне очереди, грузятся вне очереди.
Вскоре раздалась команда: «Закрыть трюмы!» Кто-то повернул рукоятку на пульте, и поползли на трюмах многотонные железные плиты, надежно прикрывая груз. Загудели моторы, и дрогнули устремленные ввысь стальные стрелы. Они медленно опускались, пока не легли в отведенные для них гнёзда.
Судно готовилось к отходу. Длинный ряд кают. И в каждой своя жизнь, своя судьба. С грузовыми документами пробежал озабоченный второй помощник капитана Николай Александрович Бочаров. Кроме штурманской работы и вахты, кроме командного поста на корме во время швартовок и отходов, на нём лежит ответственность за погрузку и выгрузку в наших и иностранных портах. Он должен уметь так расположить груз, чтобы судно не потеряло остойчивости, ибо это чревато опасными последствиями. Надо так установить хрупкую аппаратуру, чтобы на неё не распространялась вибрация от машин и винта. Надо так распределить груз между трюмами, чтобы судно встало в то единственно правильное положение, при котором максимально используются его ходовые качества.
И хорошо, если груз — это, скажем, сто десять тысяч мешков сахару. Погрузить их в трюмы — дело не хитрое. Ну, а когда в один рейс приходится брать станки, стальные конструкции, верблюдов, каучук и руду, тогда плохо. Вот тогда намучаешься с погрузкой.
Любая оплошность второго помощника ведет к серьезным, подчас тяжелым последствиям. Он должен в совершенстве знать характер взаимоотношений с грузополучателем и фрахтователем, правильно решать вопросы со стивидорами, суперкарго и десятком других иностранных агентов. Должен знать множество документов, все эти коносаменты, чартеры, таймшиты, нотисы…
Надо всё предусмотреть и многое подготовить в своём порту, потому что в иностранном будет поздно. Там не упустят малейшего повода, чтобы взыскать штраф или дополнительную оплату. Надо знать международное морское право, внешнеторговые операции, обычаи портов. В зависимости от опыта второй помощник может принести экономию в валюте или убытки. Правда, над ним зоркий глаз капитана, которого не проведешь, но всё-таки многое зависит от второго помощника.
…Судно готовилось к отходу. Носился где-то по палубам второй помощник. Одиноко сидели в его каюте провожающие; жена Алла Николаевна и шестилетний Игорек с длинными льняными волосами. И никак не могла она втолковать сыну, почему не приходит отец. «Галкин папа пришел, значит должен прийти и наш». Логика железная, и как выходить из положения, неизвестно. И вообще неизвестно, что делать. Теплоход скоро отойдет, а так ни одного вопроса и не решили. Правда, на три дня судно уходило под погрузку в Туапсе, а с работы её не отпустили, но и четырех дней, что он стоял в Одессе, могло бы хватить. Но с этой проклятой погрузкой, которая идет круглыми сутками, и всё это время, и днем и ночью, он бегает по своим трюмам, так толком и не поговорили. Если бы не Игорек, ещё можно было бы выбрать часок-другой, но стоило появиться Николаю, как Игорек полностью завладевал им, и слова не вставишь. Не лишать же их обоих удовольствия побыть вместе.
И вот теперь неизвестно, когда же брать отпуск? По плану судно должно вернуться с Кубы через полтора месяца. Но ещё ни разу не было по плану. То его по дороге зафрахтуют в Африку, то ещё куда-нибудь. Никто заранее не знает, когда же оно будет дома, когда получит отпуск Николай. А на работе уже составляют график отпусков, и тянуть с этим больше нельзя, и что говорить, она не знает. Вот так же не решили многих домашних дел. На душе у Аллы Николаевны грустно, тоскливо, но нельзя, чтобы это увидел Николай. Пусть спокойно уходит в плавание.
…Я иду мимо длинного ряда кают. Разные в них люди, и всё-таки много общего в судьбах моряков. У открытой двери мальчик пяти-шести лет. Красивый, как на картинке. Большие черные выразительные глаза, большой лоб, изумительные вьющиеся волосы. Очень искренне, как бы удивлённо спрашивает:
— Вы не видели моего папу? Никак не пойму, где мой папа.
— Миша, иди в каюту, сколько раз тебе говорить? — доносится из-за двери женский голос.
По тону матери Миша понимает, что пока это распоряжение можно ещё не выполнять. Совершенно неожиданно он заявляет:
— Я знаю сто английских слов. Я учу иностранный язык. Гуд монинг, хау ду ю ду, уот тайм из ыт, май тыче, э тейбл, э бук…
— Миша! — грозно раздается из каюты.
Вот на это уже надо реагировать. Дело может обернуться плохо. И он быстро исчезает за дверью.
Это сын старшего механика Станислава Григорьевича Леонтьева. Стармех на судне занимает особое и весьма солидное положение. Если капитанский мостик — мозг и нервная система теплохода, то машинное отделение — сердце и кровеносные сосуды. Даст перебои сердце, они немедленно отразятся в мозгу.
Место стармеха в кают-компании напротив капитана постоянно и неприкосновенно. И хотя он подчинён капитану, но на нём вся полнота ответственности за состояние машин и механизмов. И если, скажем, потребуется ему в океане остановить судно, он спросит на то разрешения капитана, но прятаться за капитанскую спину не сможет да и не станет. Машинное отделение современного судна — это завод в миниатюре, со своей электростанцией, сотнями двигателей и механизмов, и управляет этим заводом стармех.
В прежние времена, чтобы выбиться в стармехи, надо было прослужить не один десяток лет. Вот почему исстари повелось, что стармеха называют «дедушкой». Так по традиции называют его и сейчас. Не за глаза и не в узком кругу друзей, а повседневно, даже на партийных или профсоюзных собраниях. К этому все привыкли, как и к слову «дракон», означающему «боцман». И никакому боцману не придет в голову обидеться, потому что это слово давно потеряло на флоте свое истинное значение, когда точно характеризовало боцмана — сатрапа и держиморду. Оно осталось, как традиция, и звучит сейчас, как это ни парадоксально, ласкательно.
Станислав Григорьевич — опытный инженер, бывалый стармех, но совершенно не похож на дедушку. Откровенно говоря, он не похож даже на Станислава Григорьевича. Просто Слава, и уж в крайнем случае — Станислав. На вид ему лет двадцать семь, даже меньше, хотя в действительности уже за тридцать.
Добрый, благожелательный, спокойный и уравновешенный, он внес свой дух во всю жизнь машинной команды. Даже в сложные, критические минуты никто не кричит, не шумит, не горячится. Его большое преимущество в том, что он умеет всё делать сам. Не только произвести необходимый расчет, но и, взяв молоток, ключ, напильник или другой инструмент, показать, как надо делать.
С тех пор как Леонтьев стал стармехом, он ни разу не видел, как судно уходит из Одессы, и ни разу не помахал рукой жене и сыну. Он не видит, как приближается теплоход к чужим красивым портам, как швартуется и как отходит. Не видит он Босфора, хотя идет по нему десятки раз, не видит узких каналов. В эти ответственные часы он стоит, обливаясь потом, в машине у реверсов, принимает и выполняет команды с мостика. И даже сейчас, когда судно только готовится к отходу, не может выбрать минутки, чтобы забежать в каюту и посидеть в кругу семьи.
В первые же часы пребывания на судне я познакомился и с отцом Сашки, Борисом Михайловичем Куликовым.
Есть старый, классический анекдот. По палубе идет капитан в сопровождении большой группы командиров. Увидев окурок, испуганно сказал: «Скорее уберите, а то заметит старпом, и вам не сдобровать, и мне достанется». Анекдот довольно точно характеризует положение старпома на судне. Это полный хозяин. Он первый и прямой заместитель капитана. Обязанности его чрезвычайно разнообразны, но одинаково ответственны. Он главный штурман и вместе с тем главный снабженец. При хорошем старпоме команда всегда хорошо питается. В административном отношении ему подчинен весь экипаж, и он отвечает за состояние и внешний вид судна. Он является ответственным представителем в сношениях с властями иностранных портов.
Борис Михайлович опытный старпом. Капитан, находясь на мостике, доверяет ему швартовку и снятие судна с якорей, и за весь рейс я не слышал, чтобы он поправил команды Куликова, ясные, своевременные, разумные. Он хороший штурман, быстро определяющийся по звездам, по едва уловимым ориентирам.
Его умение не свалилось с неба. Он отлично окончил среднюю школу, отлично — Высшее мореходное училище. Был хорошим матросом, прошел все стадии от четвертого штурмана до старшего. И, странное дело, при всём своем опыте и серьезности задач, которые ему приходится решать, он очень напоминает Сашку. Именно не Сашка похож на него, а он на Сашку. И не только внешне. Осталось в нем что-то совсем юношеское, наивное. Влюбленный в море, в романтику морской службы, он по-детски радуется своему счастью жить в море и словно рисуется под моряка.
Невысокого роста, он как будто нарочно, как и Сашка, чуть-чуть сутулится, стоит, расставив ноги, глубоко запрятав руки в карманы. Спускаясь или поднимаясь по крутому трапу, никогда не возьмется за поручни. Разговаривая, скептически щурит глаза, и его фигура, и лицо, и эти прищуренные глаза говорят, будто всё в жизни он испытал и изведал, и прошел все штормы и тайфуны, и видывал налеты пиратов и нападения морских чудовищ. И всё до смерти надоело ему, и ничего нового уже не увидит, и ничто больше не удивит его, не обрадует и не огорчит. И он наперед знает, чем кончится всё, что началось, и как повернутся события, и, когда люди спорят об этом, он только молча щурится и едва уловимо скептически покачивает головой. Одним словом, старый морской волк. Но вдруг против воли улыбнется, хотя морскому волку улыбаться не пристало, и невольная мальчишеская улыбка выдаст его с головой, ещё недавно задорного и задиристого комсомольца, а ныне члена партии, любознательного, пытливого, ищущего. Выдают его и глаза, живые, веселые, и. забыв, что он морской волк, берет Боря гитару, и звучит на палубе его приятный тенор. И выдает его фотоаппарат, кинокамера и набор красок, которые уж совсем противопоказаны морскому волку, но это не мешает ему делать хорошие снимки во всех портах мира и снимать кинофильмы и рисовать. И кто знает, кем бы он был, не захвати его накрепко море, потому что рисунки, совсем не дилетантские, не любительские, полны глубокого смысла и силы. А то вдруг обидится, услышав, как новичок, ещё не видавший своей страны, исходит в восторге от Сиднейского моста, и ответит ему собственными стихами:
Я плевал
на Сиднейский мост
и строй!
Другая любовь
мне дадена.
Мне каждый булыжник
моей мостовой
Дороже,
чем эта
громадина!
Есть у него и заветная тетрадь стихов, которые он прячет от всех. Может быть, только и видел её третий помощник Борис Мишин, его друг и соратник, человек большого роста, атлетического телосложения, спортсмен-разрядник. Свободное время они проводят вместе. В иностранных портах ходят вдвоем. Рядом с Мишиным совсем маленьким кажется Куликов, и накрепко к ним привилось: «Боря Большой и Боря Маленький». Так и зовут их на судне. И даже жены так называют, хотя характеры у женщин совсем разные. Леночка, жена Бори Маленького, экспансивная, подвижная, откровенно веселая. Даже вот по этому эпизоду, происшедшему прошлой весной, можно судить о ней.
Из дальнего рейса «Солнечногорск» вернулся в Одессу ночью. Судно встало на рейде, сплошь покрытом битым льдом. Море было неспокойно. С досадой ждали жены моряков, пока дадут распоряжение швартоваться. А Леночка, мать двоих детей, худенькая, в легком платьице, на каком-то боте добралась до теплохода и, обдаваемая ледяными брызгами, по штормтрапу вскарабкалась на борт. Мокрая, вся в слезах, предстала перед совершенно оторопевшим Борей.
Жена Бори Большого, Валя, младше Леночки. Но вид у неё степенный, солидный, какой и подобает иметь врачу. Ещё совсем недавно она работала на «Солнечногорске», пользовалась огромным уважением всего экипажа, но вот поженились они, и пришлось оставить судно: муж и жена, даже не находясь в служебной зависимости друг от друга, не имеют права работать на одном судне. Может, это и правильно: пусть все моряки будут в одинаковых условиях.
…Длинные коридоры «Солнечногорска». Каюты… каюты…
Я вышел на палубу в момент, когда поднялись на борт таможенные и пограничные власти. Встал у трапа солдат в фуражке с зеленым околышком. Никто больше не войдет на судно, уходящее в заграничное плавание. Сейчас начнется проверка документов.
И тут раздалась новая команда: «Внимание! Лиц, не идущих в рейс, просим оставить судно! Повторяю…»
Команда звучала из репродукторов на корме, на баке, в столовой, в каютах, во всех уголках океанского теплохода.
К кому были обращены эти слова? К Алле Николаевне, к Леночке и Вале, ко всем женщинам и детям, провожающим своих мужей и отцов в далекий и никому не известно в какой долгий и благополучный ли рейс. И было что-то обидное в этой сухой вокзальной фразе, будто не четвертый штурман и комсомольский секретарь Толя Ерисов обращается к своей собственной жене и к женам товарищей, каждую из которых хорошо знает, а кто-то очень казенный за зарплату предупреждает провожающих, которых он впервые увидел и никогда больше не увидит. Что-то холодное, чужое, официальное, как нотариус, было в этих словах.
Какие они «лица»? Нежные, многотерпеливые, героические жены моряков. Какие они «лица»? Выслушав предупреждение, они направились к трапу, и их мужья уже не могли сойти с ними вниз. Рассеявшись по причалу вдоль всего судна, улыбались, махая платочками, время от времени заслоняя ими лицо, чтобы никто не увидел, как подрагивают губы. А по судну уже пронеслась новая команда: «Всем членам экипажа войти в свои каюты». И, в последний раз махнув рукой, моряки разошлись по каютам, чтобы пограничники могли проверить документы. А провожающие остались стоять, и они ещё долго будут смотреть на судно, и, когда оно отойдет, будут смотреть вслед, пока не скроются мачты в морской мгле.
Молча побредут домой, каждая думая о своём, и мысли их будут перебегать от только что ушедшего теплохода к собственной работе и домашним заботам, к детям, которых всю жизнь должны воспитывать сами, хотя имеют хороших мужей А потом, читая сообщение о разыгравшемся где-то шторме, побегут к диспетчеру, чтобы проверить, что с теплоходом, и, узнав об очередном облете судна американскими самолетами, пошлют тревожные радиограммы, и, просыпаясь каждое утро, будут думать, как там в океане, и расспрашивать таких же, как сами, не слышно ли, когда вернутся, потому что ходить к диспетчеру уже стыдно, да и отбивается он от них, как черт от ладана, потому что кораблей сотни, моряков тысячи, а он один. И когда придет, наконец, радостная весть «Прибываем такого-то» и выяснится вдруг, что не в Одессу, а в Николаев, они, выпросив на несколько дней отпуск за свой счет, хотя не так уж велик этот счет, бросят всё, даже намоченное для стирки белье, заберут из школы детей и помчатся в порт прибытия, потому что судно может погрузиться там и, не заходя домой, снова уйти на месяцы. А надо хоть повидаться, поговорить, может быть решить, наконец, нерешенные вопросы, надо, чтобы дети не отвыкли от отцов.
И как часто, приехав в Николаев, узнают, что судно переадресовано в Туапсе или Новороссийск, и снова мчатся они на вокзалы, пристани, остановки дальних автобусов, только бы поспеть к приходу судна.
Мучительно долго тянутся дни, пока ждет морячка мужа, и, как безумные, несутся они во время стоянки дома. И вот уже эти слова: «Лица… оставить судно». Я слышал их на «Солнечногорске», на «Физике Вавилове», на других судах. А как хорошо бы вместо этого сказать: «Дорогие товарищи…», и перечислить всех, кто провожает, по имени, и сказать им, чтоб не скучали, не беспокоились, что настало время отхода, и пусть они будут уверены, что весь экипаж заботится о каждом, и никто не останется в беде, и пожелать им самим самого хорошего.
Ну, пусть нельзя всех перечислить, хотя это займет всего несколько минут, пусть другие слова, но обязательно теплые, человеческие, которые в это время на душе. Почему мы стесняемся этих теплых, ласковых слов? Ведь мы лучше, добрее, чем делаем вид. Мы просто привыкли и не думаем об этом. Ненужная, ничем не оправданная грубость, а то и угроза на каждом шагу встречается в нашем быту. Каждый москвич, например, не раз слышал в метро: «Поезд дальше не пойдет. Освободите вагоны». Ну, зачем это «освободите вагоны»? Это же грубо, оскорбительно. Коль скоро поезд дальше не идёт, никто же и не останется в вагонах.
Или вот — на всех станциях, узлах, разъездах, полустанках вы увидите надпись: «Хождение по путям строго воспрещается. За нарушение штраф 100 (или 50, или 25) рублей». Но ведь за всю историю существования советских железных дорог, по официальной справке Министерства путей сообщения, за хождение по путям не взыскана ни одна копейка штрафа. Нет даже квитанций для получения подобного штрафа, нет людей, уполномоченных взыскивать его. Зачем же эта угроза? Давно прошла денежная реформа, но и до сих пор на многих станциях висят эти оскорбительные таблички с астрономическими суммами штрафа. И мне показались естественными при этом слова иностранного журналиста, спросившего: «Какая сумма идет в бюджет государства от штрафов на железных дрогах?»
Обернитесь вокруг, и вы на каждом шагу увидите подобную «официальную» грубость и в отношениях друг к другу, которая идет не от души, а по старой, закоренелой привычке, по глупейшей нашей стеснительности говорить друг другу теплые, ласковые слова. А присмотритесь: чем мягче и человечнее указания начальника, тем с большей душой они выполняются.
Мы порой не отдаем себе отчета в том, как много могут сделать добрые слова. Это неправда, будто «хороших слов он (или она) не понимает». Хорошие слова всякий поймет. Недавно, например, я наблюдал следующую картинку. На «Физике Вавилове» мы привезли в Сингапур цемент. Когда все мешки были выгружены, в трюмах осталась цементная пыль. Почти в сорокаградусную жару в сплошном цементном тумане мокрые от пота малайские женщины собирали эту пыль. Мы не могли им помочь, не могли вмешиваться в распоряжения покупателя, пославшего их. Когда все было закончено, мы отдали концы, и буксир потащил судно, усталые грузчики, и эти женщины, и водители, стоя на причале и не глядя на нас, приводили себя в порядок. И в это время, усиленный мегафоном, по всему причалу раздался голос с капитанского мостика. Советское судно выражало благодарность всем, кто обслуживал его, кто так или иначе оказал нам своё внимание. И люди со всего причала, и те, кто был на судне и кто не был, повернулись в нашу сторону и долго махали нам руками.
Простые, человеческие слова! А ведь они оставили на причале не одного нового друга нашей Родины!
Ночь. Огненные глазницы прожекторов освещают Одесский порт. Звучат команды. И вот уже последние: «Поднять трап!.. Отдать все концы!»
Капитан Кнаб ходит по мостику, курит. Курить Дмитрий Васильевич не умеет, потому что человек он некурящий. Неумело сосет сигарету, отгоняя руками дым, который лезет в глаза, неумело выпускает его изо рта, будто дует на горячую воду. Но каждый раз, когда судно швартуется или отходит, он неизменно достает сигарету.
Швартовка, особенно в плохую погоду, требует мастерства. Это ответственный, напряженный момент. Но ведь Дмитрий Васильевич опытный капитан дальнего плавания и эту операцию выполнял сотни и сотни раз. Почему же он нервничает?
Больше сорока лет плавает Кнаб. Его знают едва ли не во всех гаванях мира. В десятках портов Индни, Японии, Африки, Малайи, в Сингапуре, на Сахалине, где мне довелось побывать уже без Кнаба, о нём неизменно заходил разговор, и, вспоминая его, люди просили передавать ему самые горячие приветы.
Во время войны он тоже был на капитанском мостике. Его корабль забрасывали бомбами, поливали пулеметами, топили. Окровавленного, его сбрасывало за борт, но он снова взбирался на капитанский мостик и снова высаживал десанты во вражьи расположения.
Сын пароходного кочегара, он начал свою морскую жизнь с камбузника — подсобного рабочего на кухне судна, а к моменту описываемого рейса получил звание «Лучшего капитана Министерства морского флота».
Веселый одессит, остроумный и добрый, он совсем не похож на традиционного сухого капитана. С ним очень легко работать людям. Поэтому они его любят.
Он ходит по мостику и курит. Судно отрывается от стенки. Есть что-то особенное для моряка в швартовке. Это как бы экзамен для того, кто стоит на мостике. В океане, случись ошибка, никто, кроме узкого круга, её не увидит. Швартовка — на глазах у всех. Тот, кто красиво швартуется и красиво отходит от причала, доставляет моряку эстетическое удовольствие. И моряки ревниво смотрят, как швартуются суда.
…Далеко позади остались огни Одессы. Скрылись родные берега, ушел в сторону Змеиный остров. Впереди Босфор.
Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нем…
Босфор! Одно из красивейших мест в мире. На этот раз мы подходим к нему ночью.
«Тах-тах-тах, я — уйжр, тах-тах-тах, я — уйжр», — несется в эфире. Это заместитель секретаря комсомольской организации Слава Стан посылает в Стамбул позывные «Солнечногорска», чтобы предупредить о нашем подходе. На передней мачте взвивается турецкий флаг. Таков закон: кроме своего, национального, суда должны поднять государственный флаг той страны, в чьих водах находятся.
Закончив вахту, Слава спускается в свою каюту. Настроение у него неважное. Нехорошо получилось с Лорой. Он не знает, с чего начать. На письменном столе лежит незаконченный план комсомольской работы, а уже в Дарданеллах будет бюро, на котором план должен утверждаться. Нетронутыми стоят на книжной полке учебники, хотя он дал себе слово уж в этом-то рейсе взяться за подготовку к экзаменам в Высшее мореходное училище. Не движется и с английским, а запаса слов едва хватает, чтобы объясниться с людьми в иностранных портах. На подходах к Средиземному морю начнется октябрьский праздничный концерт, и уже пора идти на репетицию джаза…
Слава трет лоб и думает, за что взяться. Решает: прежде всего послать праздничную телеграмму Лоре. Надо написать какие-то хорошие слова, надо придумать такие слова, чтобы она видела, что у него на душе. Она опять провожала его только до ворот порта. Дальше не пустили. Вход на причал и на судно разрешен только женам. Даже сестру или брата не пустят: порт — это погранзона. Туда пускают по документам. А какие документы у Лоры! Взять бы справку, что такая-то является невестой такого-то моряка. Но кто же выдаст подобную справку! И кто только додумался до таких порядков!
Ну, в самом деле, почему, скажем, перед отходом на Кубу, перед трудным плаванием через моря, проливы, Атлантику, где моряков ждут штормы, где то и дело совершаются пиратские облеты, где каждый день — это тяжелый, героический труд, почему этим людям не дать хоть со своими любимыми проститься по-человечески? А моряки танкеров находятся ещё в худших условиях.
Нехороший осадок остался у Славы от прощания с Лорой. Ему больно за не1ё. Она стеснялась, а ему хотелось поцеловать её, и они торопливо зашли в какой-то подъезд. И, как назло, кто-то открыл двери…
Время уже было на исходе. Судно стояло на первом (у первого причала) причале, это от ворот порта не меньше километра. Пришлось бежать, чтобы не опаздывать. Ведь грузовое судно не экспресс «Москва — Сочи». Сюда нельзя явиться за несколько минут до отхода.
Больше трех часов стоял в порту теплоход после того, как прибежал на него запыхавшийся Слава. Обидно. Мог провести это время с Лорой. Вот уже год, с тех самых пор, как судно стало ходить на Кубу, они не могут пожениться. В своём порту, в Одессе, теплоход бывает редко. Возвращаясь из прошлого рейса, думал — теперь уж обязательно распишутся, ведь всё у них давно решено. В загсе их приняли хорошо, сделали пометки в каких-то книгах и велели прийти через неделю. Ну что же они, шутят, что ли? Ведь через три дня теплоход уйдет в Новороссийск, а оттуда опять на Кубу.
Им объяснили, что не имеют права регистрировать сразу, таков порядок. Пусть пойдут в райсовет, возможно, для них сделают исключение. В райсовете оказался не приёмный день. Это было в субботу, значит, тем более — завтрашний день пропадал. Так и не удалось расписаться. И опять прощались у ворот порта.
Она, конечно, всё понимает. Рейсы на Кубу нельзя задерживать. С кубинских рейсов и в отпуск проситься неудобно. Ждет Куба советские корабли. Это её надежда, её вера в нас. Каждое советское судно на Кубе — это материальное выражение и чувства преданности миллионов советских людей героическому острову Свободы. Ведь каждому моряку «Солнечногорска» благодарно пожимал руку Рауль Кастро, с которым они подружились уже в первый свой приход на Кубу. Он бывал у них несколько раз, и на судне много его фотографий вместе с экипажем. Там очень горячо сейчас, на Кубе. Так как же можно проситься в такой момент в отпуск.
Конечно, Лора всё понимает. Она понимает, что значит моряк дальнего плавания. Он ведь на флоте уже три года, с двадцати лет. Сам-то он давно привык к походной жизни. И не только потому, что прадед его был моряком, и дед был моряком, и отец моряк. Он сам. уже десятки раз пересекал моря и океаны, побывал в Австралии, Италии, Индонезии, Японии, Франции, Вьетнаме, в десятках других стран Только на Кубу ходил восемь раз. Но вот привыкнет ли Лора к такой жизни?
Теплоход входил в Босфор. Любоваться проливом ему было некогда, да и насмотрелся он уже на красоты этих мест. Отправив Лоре радиограмму, пошел на репетицию джаза.
На капитанский мостик я поднялся вместе с Толей Ернсовым, который заступал на штурманскую вахту. Было очень темно. На берегу замелькал световой телеграф: «Кто и откуда идет?»
Это спрашивали нас. Постукивая пальцем по кнопке, Толя начал отвечать. Полетели в ночь огненные точки и тире, складываясь в английские слова:
«Я «Солнечногорск». Союз Советских Социалистических Республик».
Ночью на капитанском мостике полумрак. Освещаются изнутри только циферблаты бесчисленных приборов да экран локатора. Толя стоял на обычной ходовой вахте и не мог, конечно, думать, что кто-то смотрит на него. Но, называя себя, называя Родину, он подтянулся, будто встал по команде «смирно».
Это не жест. Это безотчетное действие. Это внутренний импульс, какое-то движение души. Это гордость за Родину. Гордость за то, что тебе доверено говорить от её имени.
Сколько раз после этого случая я наблюдал подобную картину! При каждом разговоре советских моряков с чужими берегами или пароходами проявлялась эта особая собранность, это чувство особой гордости. Я и сам испытал его в том первом рейсе на «Солнечногорске». Мы настигали гигантский белый пароход, шедший нашим курсом. На его мачте развевался английский флаг, а на борту сверкала надпись: «Лорд Кённинг. Лондон». Очевидно, заметив нас, «лорд» прибавил ходу. Кто-то сказал, что надо бы и нам увеличить обороты.
— Так держать! — приказал Кнаб и тихо добавил: — Всё равно обгоним.
И обогнали.
Несколько минут мы шли почти совсем рядом. Мы смотрели на «лорда», люди с «лорда» смотрели на нас. И, точно по команде, они стали быстро расходиться. Возможно, именно в эту минуту у них появились неотложные дела, а может быть, прозвучала там команда — расходиться.
Но чувство гордости не только оттого, что мы обогнали «лорда», что мы оказались мощнее. В нейтральных водах, где лишь изредка увидишь туманные очертания чужих берегов, наше судно рядом с иностранным ощущается как воплощение всей Родины. Её силы, её прогресса, её красоты. А маленький коллектив теплохода — как полномочный политический представитель, на которого падает вся мера ответственности за свою страну и вся её легендарная слава. Вот тогда-то и появляется эта гордость. И всё, что в стране сделано, ощущаешь своим. Будто спутники сам строил. Будто в космос летал. Будто сам писал резолюцию партийного съезда. И когда поравнялись мы с турецким военным судном и в мощный бинокль я увидел, как, боязливо озираясь по сторонам и прячась за палубные надстройки, чужие военные моряки приветственно махали нам руками, тугой комок подступал к горлу.
Это гордость. Гордость за Отчизну, особенно дорогую и бесконечно близкую, когда находишься далеко от её берегов. Должно быть, это чувство и владело комсомольским секретарем Толей Ерисовым, когда, ведя корабль в Босфор, он ответил туркам;
«Я «Солнечногорск». Союз Советских Социалистических Республик».
Босфор и Дарданеллы — это выход из Черного моря на все водные просторы мира. Это и вход в порты СССР, Болгарии, Румынии. Эти ворота находятся в руках турок. Оли контролируют здесь движение мирового флота.
Проверяя нас, ударили в судно два прожектора с обоих берегов. Поводили лучами от форштевня к корме, осветили воду вокруг нас, верхушки мачт и погасли. Справа и слева тарахтели рыбацкие баркасы, уходящие в море.
Вдали показались огоньки: два красных, зеленый, белый. Это лоцманский катер, вышедший нам навстречу. Лоцманская служба — лицо порта. Круто развернувшись, катер лихо причалил к нашему борту. Турецкий матрос схватил спущенный конец, и тучный, далеко не молодой турок, прижимаясь всем телом к трапу, начал медленно карабкаться вверх.
Трудно быть лоцманом в такие годы.
Его проводили на мостик. Он смотрел вперёд, разговаривал с капитаном на английском языке, время от времени отдавая команды. Его интересовало, что мы везем, какой мощности двигатели и многое другое, не относящееся к лоцманской службе. Дмитрий Васильевич охотно отвечал. Секретов у нас не было.
К нам приближался катер карантинных властей. Прежде чем пустить судно в Босфор, турецкие власти должны проверить, нет ли на борту больных, всем ли сделаны необходимые прививки, в порядке ли медицинские книжки каждого члена экипажа.
Мы уменьшили скорость до самой малой. Матросы спустили белый штормтрап, осветили его сильной, как прожектор, лампой. Старпом Боря Куликов с кожаной папкой медицинских документов буквально скатился по трапу. Будто провели палкой по штакетам палисадника: та-та-та-та… Будто внизу не пучина, а усыпанная песком дорожка. Ещё не пристроился к нам катер турецких властей, а старпом висел уже на последней ступеньке.
И то ли позабавиться решил над ним турок за штурвалом, то ли человек оказался не высокой квалификации, но катер никак не мог к нам пристроиться, и старпом висел над водой.
— Доиграется Боря, — сердился Дмитрий Васильевич, наблюдая эту картину. — Сколько раз ему говорил: пока не подойдет катер, не спускаться. Устанут ведь руки, сорвется…
Вскоре катер приблизился к борту, Куликов спрыгнул на суденышко и исчез в его чреве. Спустя несколько минут снова появился и поднялся на палубу. Всё в порядке.
Лоцман то и дело оборачивался к старшему рулевому Боре Шустрову.
— Помалу лева, — говорил он на ломаном русском языке.
— Помалу лево! — лихо отвечал Боря.
Капитан будто и не следил за этими командами. Просто стоял и отхлебывал из чашечки маленькими глотками черный кофе. Перед турком тоже стояла чашка, и он тоже пил маленькими, редкими глотками вперемежку между командами.
— Ещё помалу лева, — сказал турок. Но не успел Боря повторить команду, как раздался тихий и властный голос Кнаба:
— Так держать, лево не ходить!
— Есть так держать, лево не ходить! — весело кричит Боря, и в его голосе слышится: «Съел, господин лоцман? Капитан лучше знает».
И действительно, капитан Кнаб знает Босфор не хуже турецкого лоцмана. И вся полнота ответственности, что бы ни случилось, лежит на нём. Лоцман только советчик. И кто бы ни был на судне, обязан выполнять волю капитана. В управлении судном он наделен неограниченными правами и несет всю меру ответственности за свои действия. Но проходить Босфор без лоцмана фактически запрещено. И не без оснований. Недаром Босфор — кладбище многих кораблей. Вот и сейчас мы поравнялись с черными бесформенными силуэтами. Это остатки югославского и греческого танкеров, которые столкнулись здесь и сгорели. Они горели больше трех недель, и с трепетом обходили суда этот пылающий остров.
Пролив похож на извилистую реку, то широкую, то узкую, с изрезанными берегами и бесконечными поворотами. Чтобы пройти Босфор, надо знать все его капризы и странности, причуды правого берега, европейского, и левого, азиатского. Течение на поверхности идет из Черного моря в Мраморное, а на глубине уже десяти метров — из Мраморного в Черное. Судно с большой осадкой испытывает на себе эти противотечения. По центру вода идёт в одном направлении, по берегам — в противоположном. В многочисленных бухтах сплошные круговороты: у европейского берега по часовой стрелке, у азиатского — против часовой стрелки. Когда дует сильный ветер, поверхностное течение вдруг меняет свое направление на 180 градусов и устремляется в обратную сторону. Но и это всё непостоянно и капризно. Нет, не даром здесь столкнулись Европа и Азия. Каждый материк стремится показать свой характер, и терзают они воды Босфора как хотят, стараясь перехитрить друг друга. Идешь по Босфору — смотри и смотри. А то развернет судно и бросит на берег, как это не раз бывало, а берегов здесь почти нет, они застроены зданиями, и ни одно из них не выдержит удара.
И капитан Кнаб смотрит. Смотрит вперед, слушает лоцмана и поступает, как находит нужным.
Мы идем посередине пролива. Почти повсюду крутые берега освещены. Полуразрушенные форты, батареи, крепости. Всё здесь напоминает былые битвы. Богатая растительность, старинные развалины замков и дворцов, белые сверкающие здания и виллы, утопающие в садах, — всё перепуталось. А над всем этим господствуют минареты. Они возвышаются над платанами и замками, над виллами и дворцами, узкие, стремительные, точно ракеты, готовые взвиться в космос. Когда-то служители культа взбирались на башни и оттуда зазывали молельщиков. Теперь на помощь пришла техника. Стоит на верхушке репродуктор и кричит. Проносятся сверкающие современные автомобили мимо огромного здания, окруженного двойной стеной, очень высокой и мощной. Это бывший султанский гарем. Между стенами бегали тигры, надежно охраняя султанских жен.
Из-за поворота неожиданно выплывает скала, на которой остатки древнего жертвенника. Пролив то и дело пересекают большие и громоздкие катера-шаркеты с людьми, машинами, грузами. Это скоростные паромы, главное средство сообщения между берегами. Личные купальни, сверкающие яхты, огненная реклама не вписываются в общий ландшафт седой старины. Вдоль правого берега — асфальтированная дорога. Мчатся «кадиллаки», «бьюики», обгоняя ишака, нагруженного так, что из-под тюков виднеются только тоненькие ноги животного. То на левом берегу, то на правом улицы упираются в пролив. Десятки зданий стоят у самой воды, точно на сваях. Из открытого окна какой-то турок ловит на удочку рыбу. Наверное, ловится, если сидит человек. Здорово устроился.
Миновали остатки старого Генуэзского замка, развалины форта. Показался красивый парк и белое двухэтажное здание с верандой и флагштоком. Это дом нашего посольства. И на чужих берегах повеяло чем-то родным и близким.
Пролив тянется почти тридцать километров — шестнадцать миль. Идем медленно, то и дело меняя курс, повторяя изгибы берегов. Миновали бывший султанский дворец, султанскую виллу и вышли к Стамбулу. Это и есть древняя Византия, бывшая столица, а ныне крупнейший в Турции порт, военно-морская база и промышленный центр, раскинувшийся на берегах бухты Золотой Рог. Сверкают огненные контуры винных бутылок над ресторанами, гудит порт, насупившись, стоят темные силуэты военных кораблей.
— Стоп, машина! — командует капитан.
Мерцают на темной воде огоньки катера, вышедшего за лоцманом. Вахтенный штурман Борис Мишин провожает его до штормтрапа.
— Полный вперед!
И вот уже позади Стамбул. Мы пересекли спокойное, точно озеро в тихую погоду, Мраморное море и у самого входа в Дарданеллы встретились с первым американским эсминцем.
Шестьдесят миль шли мы через Дарданеллы. Как и по Босфору, здесь проходят мировые торговые пути черноморских стран, также важен пролив и в стратегическом отношении. Но по внешнему виду эти проливы не сравнимы.
На Босфоре живут и развлекаются капиталисты: турецкие, американские, европейские. Там их виллы, особняки, яхты, увеселительные дома. В маленьких домиках или в комнатах, снятых у владельцев, живут те, кто обслуживает богатых.
В Дарданеллах — голь и беднота. И природа там убогая и нищая. С капитанского мостика хорошо видны берега. Они то удаляются так, что надо брать бинокль, то почти совсем сходятся. Тоскливая, однообразная картина, унылый пейзаж. Голые возвышенности лишь кое-где покрыты маквисом или чахлой сосной. Время от времени проплывают у подножия виноградники и оливковые деревья.
На Босфоре земля очень дорогая, но там застроен каждый её клочок. Босфор — это несколько населенных пунктов, слившихся друг с другом в один город, и, хотя каждый живет под своим названием, между ними нет и метра свободной площади. В Дарданеллах земля дешевле, а огромные её массивы пустуют.
Миновали город Дарданеллы, который называют здесь Чанаккале. Невзрачный, серый. Это самый большой населенный пункт в проливе. Остальные селения совсем жалкие. В каждом одна-две, а то и три мечети. Множество ветряных мельниц. В большинстве покосившихся, кривых, с суковатыми перекладинами на крыльях. Трудно верится, что это типичный пейзаж сегодняшней Турции. И ещё одно типично: межи. Низенькие, выложенные из камня, чуть повыше — из кривых кольев или просто узенькая перепаханная полоска. А то вдруг выплывет огромный орошаемый массив без межей. Это земли тех, кто живет на Босфоре.
Как и там, в Дарданеллах встретишь седую старину, а то и далекую-далекую древность. На холмистом плато близ города Кемер я видел развалины источенного долгими веками амфитеатра. Время от времени попадаются и совсем новые военные казармы.
Неожиданно показалась живописная группа платановых деревьев. Кто-то сказал:
— А вот и санаторий имени Алика.
Алик Лопатин — моряк «Солнечногорска». Ему двадцать два года. Тихий, мечтательный, выглядит совсем юным. Плавает давно, побывал во многих странах. Он ведет дневник каждого рейса. Ведет для себя и пишет всё подряд. «…Нос корабля поднимало на высоту двухэтажного дома, а потом бросало вниз, и полсудна скрывалось под водой. Когда шторм утих, смотрели кино «Девчата». Вечером дочитал Станюковича». «…Когда облет окончился, мы увидели американский крейсер. Он двигался нам наперерез, подошел совсем близко. Могли столкнуться. Паразит. Мы думали, капитан отвернет, но он не отвернул, велел только всем лишним уйти с палубы».
Как и положено ударнику коммунистического труда, Алик отлично работает. Он электрик. А в свободное время шефствует над ларьком без продавца. Там большой выбор. Спортивные товары, всякие тренировочные костюмы, тапочки, парфюмерия и богатый выбор сувениров, которые моряки дарят своим зарубежным друзьям. Оборот у него не меньший, чем в подобном ларьке на земле. Он сам ездит на базы за товарами, сам ведет учет и отчетность с той лишь разницей, что денег не получает. Их удерживают у моряков из зарплаты по записям Алика. И зарплаты за работу в ларьке тоже не получает. Это его общественная работа. К слову, есть на судне такой же ларек и табачно-продуктовый, которым ведает на тех же общественных началах Женя Острожнюк. В его холодильниках всегда есть боржоми, а уж только это одно трудно переоценить в условиях тропиков и жарких стран. Запасается он и конфетами, печеньем и другими вкусными вещами.
Самый большой ящик письменного стола Алика занят фотографиями. Это тоже своего рода дневник. Вот кусочек жизни капиталистического города. Нет, автор снимка не ходил, подобно некоторым буржуазным корреспондентам в нашей стране, искать мусорные ямы и выдавать их за подлинную жизнь. Снимок сделан в центре города. Стоит у светофора шикарная машина, а совсем рядом — рикша. В его коляске — двое. У него сухие, точно перевитые веревками, жилистые ноги. Слиплись от пота волосы. Он смотрит на светофор, всем корпусом наклонившись вперед, готовый рвануться ещё до того, как тронется с места автомобиль, тоже дожидающийся зеленого света.
В одном из рейсов Алик сфотографировал живописную группу платанов на Дарданеллах и, вздохнув, сказал:
— Эх, было бы это у нас, построили бы здесь такой санаторий, что только держись.
С тех пор это место и называют «Санаторий имени Алика».
Близ «санатория» у подводной скалы Харман нам повстречалась большая рыбацкая шхуна. Потемневшая от времени, с бортами, истертыми канатами, будто их грызло огромное животное, скрипящая и закопченная, она тащилась, задыхаясь и отплевываясь сгустками черного дыма. Люди на палубе, полуголые или в лохмотьях, смотрели на нас уныло и безнадежно. Обгоняя их, мы шли совсем рядом, и я видел их лица. Большие белые птицы, похожие на чаек, но не чайки летели над ними и что-то кричали и печально кивали головами на длинных шеях. От этого становилось ещё тоскливее. И тут из какой-то бухты вырвалась сверкающая лаком и медью яхта. Она перерезала нам путь у самого форштевня, недопустимо близко от него и умчалась вперед. Её палуба была уставлена легкой и яркой мебелью, как в современном кафе, и затянута тентом с замысловатыми рисунками всех цветов радуги. С яхты неслась музыка, где смешался визг, грохот, скрежет, сквозь который с трудом пробивался такт какого-то танца. Это веселилась «золотая» молодежь.
Дарданеллы вывели нас в Эгейское море. Миллионы лет назад здесь была суша. Но она опустилась, оставив на поверхности тысячи островов. Это Греческий архипелаг. Мы прошли мимо знаменитого острова Тенедос, где некогда базировался русский флот под командованием вице-адмирала Синявина, блокировавший Дарданеллы. Миновали и остров Парос, где также сражались русские моряки, создав здесь военно-морскую базу. Обогнув Пелопоннес, вышли в Средиземное море.
В этом районе, где скрещиваются десятки мировых торговых путей, можно встретить суда под любыми флагами. И здесь, в нейтральных водах, точно на большой дороге, обосновался Шестой американский военный флот. Здесь не одна база НАТО. Здесь место не прекращающихся военных маневров. С воздуха, на воде и под водой выслеживают добычу хищники, пришедшие сюда с другого полушария. Карта Средиземноморского бассейна испещрена красными надписями: «Плавание всех судов запрещено», «Район стрельб», «Минное поле», «Место сброса снарядов» и многими подобными предупреждениями.
Американцы разметили и приспособили для военных нужд Средиземное море, как свою вотчину, и создали в этих красивейших в мире то голубых, то синих водах нервозную напряженную обстановку. Я не раз проходил здесь, и не было случая, чтобы не рыскали вокруг подводные лодки и военные корабли под американским флагом, чтобы не ревели над головой бомбардировщики с теми же опознавательными знаками. Так было и в тот рейс.
Перед вечером мы шли мимо итальянских берегов через Мальтийский пролив, отделяющий Мальту от Сицилии. Впередсмотрящий матрос Николай Лисой первым заметил далекий силуэт. Вскоре уже можно было отложить бинокль. Огромный авианосец с звездно-полосатым флагом на мачте, тяжелый и неколебимый волнами, точно черный остров, шел встречным курсом. Его сопровождали две подводные лодки и два эсминца.
Мы везли на Кубу продовольствие. Недалеко от нас шел финский пароход с лесом. Чуть дальше — шведский танкер. В поле зрения были болгарское и польское торговые суда. Море было спокойным и красивым. Обычная картина мирной, морской жизни. И в центр её вползало распластавшееся больше чем на гектар отвратительное американское чудовище. Неожиданно вырвалось из подводной лодки облако, похожее на пар. Военные корабли быстро развернулись и полным ходом пошли назад. А облако стало оседать и расширяться. Оно ползло во все стороны, и тревожно смотрели на него в бинокли с капитанских мостиков торговых кораблей. Замедлили ход финны и шведы.
— Обычная бандитская выходка! — сказал капитан Кнаб. — Так держать. — И он спустился вниз, где начинался праздничный вечер, посвященный годовщине Октября.
В кают-компании и в прилегающем к ней музыкальном салоне всё напоминало обстановку готовящегося молодежного бала. Матросы, мотористы, электрики в модных костюмах и белых сорочках с накрахмаленными воротниками, работницы с камбуза в нарядных платьях, музыка, какая-то особая, предпраздничная атмосфера. Первый помощник капитана Николай Иванович Кабанов сделал короткий доклад, зачитали приказ капитана, а потом начался концерт. Это был концерт самодеятельности, какой можно услышать в хорошем клубе с обширной программой, большой выдумкой и подлинным юмором. А когда кончился концерт, были танцы и капитан показывал удивительные фокусы, а старпом, собрав в уютном уголке группу моряков, пел песни о родных берегах и жизни морской. Подпевала ему врач Алла Кравченко, и всем было весело и хорошо. И верное тому подтверждение, что за отлично сервированным праздничным столом осталось вино, хотя не так уж и много его было, ибо никому не пришлось искусственно «поднимать настроение».
Где-то рядом в ночных водах рыскали подводные лодки и эсминцы, всматривалась в ночь палубная вахта, зорко следили за экранами локаторов на капитанском мостике. Теплоход коммунистического труда шел на Кубу и праздновал великую годовщину своей Родины.
Утром был туман. Потом он рассеялся, и прямо по курсу далеко впереди мы увидели исполинскую скалу. Это Гибралтар. Английская военно-морская база. Издали казалось, что это остров. Всматриваюсь в бинокль и вижу справа тонкую полоску асфальта, соединяющего подножие скалы с испанским берегом. Кажется, пойдет волна, и накроет эту полоску. Слева от Гибралтара — берега Марокко и город Сеута. Здесь проходит граница Европы и Африки. Здесь кончается Средиземное море и начинается Атлантический океан.
Подходим ближе, и странным кажется склон Гибралтара, обращенный к нам. Посередине, от вершины и почти до подножия идет гигантская ровная полоса без выступов и камней, будто наклонили посадочную площадку аэродрома. Да, полное впечатление летного поля, наклоненного градусов на шестьдесят. Этот склон и в самом деле выровнен и покрыт не то бетоном, не то цементом на площади не меньше двадцати гектаров. Эта гладкая полоса, не доходя до моря метров пятьдесят, упирается в бассейн.
В Гибралтаре нет воды. Её возят из других стран. А наклонную плоскость и бассейн соорудили для сбора дождевой воды. Сооружение оригинальное. Говорят, даже роса, стекающая в бассейн, пополняет здесь водные ресурсы.
В скалах то тут, то там торчат орудийные стволы разных калибров. Стоят орудия и открыто на площадках. Они похожи на танки. Внизу много гротов.
— Это базы подводных лодок, — замечает Алик.
Очень скоро мы убедились, как велико подземное хозяйство Гибралтара.
На самом высоком выступе скалы, на самой его высокой точке — мачта. От неё идет антенна к стоящей далеко внизу гигантской ажурной мачте, похожей на телевизионную. Очень большая антенна. Мощная.
Для пополнения некоторых судовых запасов капитан Кнаб решил зайти в Гибралтар. Получили по радио разрешение местных властей и подняли флаг: «Мне нужен лоцман».
Мы обогнули скалу и увидели идущий к нам на полной скорости катер с надписью «Pilot», что значит «Лоцман».
— Стоп, машина!
Катер лихо подкатывается к борту, и высокий седой человек поднимается на капитанский мостик.
— Малый вперед!
Мы входим в бухту.
Обменявшись с капитаном несколькими деловыми фразами, лоцман спрашивает:
— Вы будете здесь снабжаться?
— Да кое-что возьму.
— Пожалуйста, я вас очень прошу. — И он достал из бумажника карточку с крупной надписью:
«Компания Давлана. Андери, капитан Франс и сын».
Дальше были перечислены наименования запасных частей к судовым двигателям, наименования приборов, различных деталей и многое другое, вплоть до флагов всего мира.
Лоцман говорит, что будет в высшей степени признателен, если капитан закупит необходимые товары именно у этой фирмы. Как старый английский капитан и специалист, он гарантирует высокое качество товаров и подтверждает солидность фирмы.
Фирма, надо сказать, довольно ловкая. Лоцманов, то есть первых, кто ступает на борт иностранных пароходов, она сделала своими коммивояжерами.
Старый лоцман выполнял эту несвойственную ему роль довольно неуверенно, как бы стесняясь. И было чего стесняться. Никогда раньше английский лоцман, состоящий на государственной службе, особенно на таком крупном перекрестке мировых путей, как Гибралтар, не стал бы заниматься подобной коммерцией. Впрочем, едва ли стоит судить его строго. Словно оправдываясь, он сказал:
— Очень трудно жить только на жалованье.
— Стоп, машина! Отдать правый якорь!
Боцман Вася Журавлев отпускает на брашпиле стопорную рукоятку, и с грохотом рушится в воду могучий якорь. Схваченное цепью спереди, судно разворачивается кормой по течению и замирает. Мы встали на рейде. А у судна уже несколько катеров: полиция, агент, шипшандлер, врач.
Убедились, что среди нас нет чумных или прокаженных, проверили судовую роль, куда занесен каждый член экипажа, покурили советские сигареты, выпили по рюмке русской водки и ушли на берег.
Мы спустили моторный бот и отправились в город. Боря Большой и Боря Маленький, стармех Слава Леонтьев, начальник радиостанции Лев Вестель и я составили первую группу,
Веселый полицейский у проходной проверил пропуска, поставил «галочки» против наших фамилий, которые уже успели занести в какие-то книги, и, громко расхохотавшись, предупредил:
— Смотрите не напивайтесь!
Я не понял, что привело его в такой восторг. Боря Большой объяснил мне:
— С таким же успехом он мог сказать: «Смотрите не опрокиньте в воду Гибралтар». Ни в одном порту мира наши моряки не пьют. А моряки других стран… Сами увидите.
Забегая вперед, скажу: видел. Во многих портах видел, что первое, куда идут моряки капиталистических стран, как только ступят на берег, — это злачные места.
За воротами порта шумно и людно. Я не думал, что в скалах Гибралтара увижу такой город. Есть тут и старинные здания и крепость с разводными мостами у входа, есть и современные дома — сверхмодерн.
Скалы создали для архитекторов большие трудности, но и открыли широкие возможности для их фантазии. Дома то возвышаются один над другим, будто исполинские ступени, то идут рядом, выдвинувшись из скал только фасадом. Кажется, раздвинулась гора и выполз дом, чтобы на ночь снова спрятаться в её чреве. То и дело у зданий искусственные бассейны, красивые водоемы. Яркие и легкие строения на пляжах и в личных купальнях. Шикарные гостиницы с лоджиями похожи на наши первоклассные санатории в Крыму или на Кавказе.
Во всем этом городе, созданном в скалах, отличные, хорошо асфальтированные дороги. Много такси, ещё больше извозчиков, старинных английских кебов, тяжелых, неповоротливых, покрытых брезентовыми навесами, с медными фонарями и торчащими на козлах длинными кнутами, которые вполне сошли бы для удилища. Но торчат они в вертикальном положении, поэтому напоминают автомобильные антенны.
Ближе к порту, у склона, обращенного к океану, много четырехэтажных домов, очень простых, явно дешевых, сборных, но они красивые, потому что со вкусом раскрашены. Повсюду балконы, балкончики, какие-то решетки из палочек, и всё это в ярких красках, удачно подобранных, радующих глаз. Общую картину портит лишь изобилие белья, вывешенного на балконах и между ними. Такими домами, совершенно стандартными, застроена правая сторона улицы, ведущей к аэродрому. А по левой стороне — бараки, серые, низенькие, с фанерками вместо выбитых стекол, с облезлой и заплатанной рубероидом крышей. И каждый жилец здесь виден по тому, что у него под окном. Есть и запыленный цветничок или огородик, но чаще всего — кучи хлама, домашнего скарба. Можно бы сжечь этот хлам, да, видно, руки не поднимаются, авось пригодится.
Бараки ограждены жиденькими некрашеными заборчиками, и отстоят они от окон на три-четыре метра. На веревках, протянутых от заборов к баракам, сушится белье. А рядом — автомобили. Собственно говоря, эти машины даже неловко называть автомобилями, настолько они старые, помятые и облезлые. Но именно поэтому они вписываются в барачный пейзаж и не выглядят здесь чужеродным телом. Ездить на этих машинах, должно быть, рискованно, но по всему видно, что владельцы привыкли к ним и пользуются довольно широко. Совсем не хвастливо, естественно прозвучали слова очень сухонькой старушки, которая, стоя на своем ветхом, покосившемся и почерневшем от времени крыльце, кричала соседке:
— Поедем на моей машине, ты свою не заводи.
У крыльца действительно стояла машина, маленькая, как инвалидная коляска, и такая помятая, будто она долго катилась кувырком с высокой горы, а потом года два стояла под всеми дождями и ветрами.
А у соседнего барака, такого же, как и все остальные, мы увидели совсем новую малолитражку. Должно быть, повезло человеку и сделал он какой-то бизнес. Он был тут же, у своей машины. Весь его вид соответствовал виду бараков — потертые, непонятного цвета штаны, такая же рубаха и некогда шикарный суконный жилет. Он натирал белой чистой тряпкой и без того сверкающий кузов и всё время поглядывал на прохожих, стараясь сделать индифферентный вид: ничего особенного в этой машине нет, я всю жизнь на таких езжу.
Но счастье распирало его, оно пробивалось сквозь маску безразличия, и Лева Вестель не выдержал:
— Вери гуд! — И мы заулыбались, подтверждая, что действительно «вери гуд».
И владелец машины расплылся в улыбке. Казалось, не было для него большей радости, чем услышать эти слова. И тут же, спохватившись, он принял солидную позу и внушительно сказал:
— О йес!
Улица, по которой мы шли, упиралась в аэродром. Он не огражден, на нем нет никаких строений. Это та самая полоса асфальта, которую мы видели с моря. Она и соединяет Гибралтар с Испанией. Чтобы попасть в Испанию, надо пересечь эту взлетную площадку. По ней и идет пешеходная и автомобильная дорога. Собственно, никакой дороги нет. Есть место, где разрешено проходить через аэродром. Два полицейских регулируют движение. Встречного потока нет. Транспорт и людей пропускают то в одну сторону, то в другую. А движение большое Автомобили, извозчики, пешеходы, велосипедисты, мотоциклисты. Это испанцы, живущие у себя на родине и работающие в Гибралтаре, это домашние хозяйки, спешащие на английский рынок из Испании, это туристы из других стран.
Мы тоже пошли через аэродром к испанской границе. По ту сторону его — две будки в нескольких метрах друг от друга. У одной — английские пограничники, у другой — испанские. На пропуска они едва взглядывают. Иные документы даже не берут в руки, а только отвечают на приветствие проходящих людей.
Близ будок начинается испанский населенный пункт. Как там живут, я не знаю, ничего не было видно. Я бы постоял на этой границе подольше, присмотрелся бы к тому, что делается вокруг, но было неудобно. Пришлось уходить.
Снова пересекли аэродром и направились к центральной улице. Она не шире тротуара любого нашего проспекта. Но на ней, как и на всякой порядочной улице, тоже два тротуара. Местами по ним могут ходить двое рядом, но чаще всего не разойдутся и двое встречных.
Это торговая улица, и все до единого здания на ней магазины. Большое движение транспорта. Я с завистью смотрел, как пешеходы, водители, извозчики любезно уступали друг другу дорогу. Собственно говоря, только при таких условиях здесь и возможно движение транспорта.
Гибралтар — один из центров мирового туризма. Эта торговая улица — для туристов. Местное население сюда не ходит. А туристы здесь со всех концов мира. Идешь, обгоняя группы гуляющих людей, и будто вращаешь рукоятку коротковолнового приемника: английский, французский, шведский, японский, арабский и многие другие языки услышишь на протяжении одного квартала.
В музей мы пошли вдвоем с Вестелем. Остальные наши спутники сказали, что там нечего делать. Они оказались правы. Десятка три экспонатов старинного оружия, портреты королей, королев и их наместников в Гибралтаре, чучела нескольких птиц и животных, образцы монет разных времен, довольно убогие дары морского дна и ещё что-то в этом роде — вот и весь музей, занимающий мрачное каменное здание в центре города.
Когда мы возвращались домой, с аэродрома поднялся бомбардировщик. Мы переглянулись: ни один самолет за время нашего пребывания в городе не опускался. На аэродроме машин не было. Откуда же самолет?
Не успели мы пожать плечами, как взвился второй, потом третий, и пошли один за другим с равными короткими интервалами. Я насчитал двадцать штук, а потом надоело.
Наш бот уже подошел к судну, а в воздухе всё ещё ревели американские бомбардировщики, поднявшиеся из подземных ангаров.
Каждое утро судовой врач Алла Кравченко обходит все помещения. Если обнаружит в каюте беспорядок, оставит на столе записку. Вежливую, спокойную, но тем, кому она адресована, становится стыдно. На судне идет конкурс на лучшую каюту, однако вне зависимости от конкурса каждый знает: Алла не пощадит, если обнаружит грязь. Однажды весельчак и острослов моторист Алексей Алексеев, который не раз получал замечания за плохое содержание каюты, решил одним махом отделаться от них. Уходя на вахту в машинное отделение и зная, что придет проверка, он оставил на своем столе записку:
Вы пишете:
В каюте нет порядка,
Кровать не застлана
И пепел на полу…
Конечно, жить в грязи несладко,
Но ничего с собой поделать не могу.
Вы знаете,
Что утром я на вахте,
Потом помыться надо хоть чуть-чуть,
Затем позавтракать (хотя бы для порядка),
И уж тогда лежит в каюту путь.
А здесь, в каюте, всё уже знакомо:
Кровать, и стол, и мягкий стул в углу,
И клонит в сон, и я как будто дома —
Свалюсь в кровать и тотчас же усну.
Я знаю:
Вы напишете, наверно,
Что вновь не убрано,
Не застлана кровать…
И всё-таки порядок нужный, верный
Я не смогу, наверно, соблюдать.
Над стихами Алла посмеялась, но разыскала Алексея и высказала ему всё, что положено. А он развел руками и с усмешкой ответил:
— Я уже официально написал вам, что чистоты добиться не могу.
— Официально?
— Конечно! Ничего не могу поделать.
— Ну что ж! — вздохнула Алла. — И мне придется официально.
Я не знаю, о чем говорили старпом и Алла, пригласив к себе Алексеева. Но после этого разговора на двери своей каюты Алексеев вывесил плакат:
Друзья! Давай создадим на века
В каюте уют, как дома.
Чтоб больше нас не чернила рука
Ни доктора, ни старпома…
И хотя призового места по конкурсу Алексеев не получил, но и претензий врача к нему больше не было.
Одним словом, Алла Кравченко умела навести должный порядок и чистоту.
Есть железный закон моряков, который нигде не записан и никем не издавался: в родной порт судно должно вернуться белым и сверкающим. Ведь соль разъедает масляную краску и приходится красить судно в каждом рейсе. Но что значит покрасить судно? Только палубы и надстройки — это больше пяти тысяч квадратных метров. А борта, шлюпки, мотоботы, лебедки, мачты, стрелы! Надо всё зачистить, загрунтовать и покрыть краской. И всё это необходимо успеть сделать, пока стоит хорошая погода: в шторм будет не до краски. И всю эту работу должны выполнить восемь матросов во главе с боцманом, у которых и без того много дел. И нередко получается, что в заграничные порты советское судно приходит (и не только советское) исполосованным оранжевыми лентами и пятнами грунтовки, будто не закончили ремонт в доке и отправились в рейс. Только трубу, предмет особой заботы и гордости моряков, трубу, на которой сияет Герб Советского Союза, красят или в открытом море, или в один прием на стоянке.
Пока в океане было тихо, пока матросы и машинная команда торопились, чтобы не упустить хорошую погоду, я приводил в порядок дневники, изучал страны, куда нам предстояло заходить. Можно спокойно работать в каюте, зная, что ни одно событие не пройдет мимо. Хотя репродуктор у меня выключен и тихая музыка доносится откуда-то издалека, но отключить принудительную трансляцию невозможно, если даже захочешь. Время от времени раздается шипение, и настораживаешься.
— Внимание, — раздается голос вахтенного штурмана, — сегодня ночью судовые часы будут переведены на час назад.
Такие сообщения мы слышим в океане каждый день. К приходу в Гавану разница с московским временем достигнет восьми часов.
Есть сообщения, к которым привыкли. В каждую субботу оповещают экипаж:
— Сегодня в шестнадцать часов (или в семнадцать) будет выдаваться постельное белье.
Есть такие, что за рейс услышишь только один раз:
— Внимание! Пересекаем тропик Рака!
А сообщение это кое-что значит. Во-первых, с этого момента начинается подача в каюты холодного воздуха, а жара стоит такая, что ждут его, как манну небесную. Во-вторых, начнут выдавать тропическое вино. Разведенное с водой, оно отлично утоляет жажду. В-третьих, пройден уже большой путь и остается немного.
Бывают сообщения менее приятные и совсем неожиданные:
— Объявляется учебная тревога! Пожар в районе четвертого трюма.
И несутся десятки людей в разные стороны, каждый в точно определенное для него место. Бегут люди, на ходу надевая спасательные пояса, хватая шланги, аварийные движки, и опять-таки каждый точно знает, что ему делать. И едва успеют потушить «пожар», как несется по судну новое сообщение:
— Человек за бортом.
Шлепаются о воду мотоботы, гребут матросы на шлюпках, запускает свой детский смешной змей Вестель. Тончайший медный тросик, на котором поднимается змей, служит антенной аварийной радиостанции.
Четыре дня мы шли по спокойным водам Атлантики. А потом началась мертвая зыбь. Двое суток выматывало душу. Впереди горизонт был близким и ясным, позади — далеким и расплывчатым, но куда ни глянь, ни одного белого гребня.
Мертвая зыбь! Значит, где-то вздыбился, взбесился и бьется в шторме океан. Мертвая зыбь — это окраина шторма. Мы обходили штормовую зону, но мертвой зыби не миновать. Иначе на тысячу миль надо отклоняться от курса.
Мертвая зыбь — это на первый взгляд тихие и безобидные волны. Они пологие, без острых гребней на пятьдесят, а то и сто метров отстоят друг от друга. Поэтому кажутся невысокими. В действительности достигают десяти метров. Водяные возвышенности, низменности движутся на судно всей своей миллионнотонной массой, и физически ощутимой становится исполинская сила океана. Взобравшись на вершину, судно устремляется вниз и кажется, неминуемо врежется в водяную гряду. Но она подбрасывает наш теплоход весом около двадцати тысяч тонн, как пустую коробку. На вершине нос теплохода словно повисает на мгновение в воздухе, и судно всей своей массой рушится вниз, задирая корму. На то же мгновение освобожденный от нагрузки винт начинает вращаться с большой скоростью, и, не контролируй его умный автомат, снижающий эту скорость, винт вращался бы как буксующее колесо автомобиля.
Пока теплоход несется вниз, он словно натыкается на валуны и ухабы с обеих сторон, и валится то на правый борт, то на левый, и мечется из стороны в сторону стрелка кренометра. А мертвая зыбь крутит и вертит наше судно, будто играя им, швыряет с боку на бок и вверх и вниз, и не знаешь, в какую секунду и куда тебя бросит.
Любителям острых ощущений такой аттракцион в течение нескольких минут может доставить удовольствие. Через час человека начинает мутить. Через сутки — это уже пытка. Ведь неправда, будто «морским волкам» качка нипочем. Конечно, бывалые моряки переносят её легче новичков, но влияет она на всякий организм.
К исходу вторых суток штормовая зона расширилась и стало совсем худо. А жизнь на судне продолжалась в соответствии с новой обстановкой. Повар Александр Ефремович Иванченко, привязав к плите надраенные кастрюли и жаровни, готовил обед. Трудно было понять, как человек удерживает равновесие. Он резал капусту, свеклу, клал в борщ всё, что положено, и сокрушался:
— Если шторм усилится, останемся без первого: сготовить я, конечно, сготовлю, а вот съесть не удастся, не удержится борщ в тарелках.
Цирковой эквилибрист выполняет свой номер, стоя на твердой почве, да и то в течение нескольких минут. Иванченко занимался эквилибристикой, балансируя на рвущемся из-под ног полу у раскаленной плиты, подбрасываемый то вверх, то в стороны в течение всего дня. Как это удавалось ему, я не мог постичь, хотя смотрел на его работу. Уж достанется мне от моряков за это слово «пол». Ведь у них всякий пол называется палубой, даже дно трюма.
Судно должно прийти в иностранный порт точно в срок, определенный советским пароходством. Никто не станет ссылаться на мертвую зыбь или шторм. Теплоход шел своим курсом, и каждый выполнял то, что ему положено. В машинном отделении, где температура была 37 градусов, моторист Володя Алексашкин, пританцовывая, чтобы не потерять равновесия, умудрялся наливать масло в какую-то узкую горловину. Электрик Аркадий Шогенов, чтобы устранить неисправность в топовом фонаре, с непостижимой ловкостью взобрался на мачту и вместе с ней описывал немыслимые пируэты. Смотреть на него было страшно. Матросы красили шлюпки, плели маты, строгали доски, будто им было глубоко наплевать на бушующий океан. И он затих.
Всем стало хорошо. Утром мы нашли на палубе залетевшую сюда стайку летучих рыб. Должно быть, «приземлились» они ночью, а подняться так и не смогли: неподходящей оказалась взлетная площадка. Несколько штук отнесли на камбуз, а две самые большие моторист Стас Овадовский препарировал формалином, чтобы в сохранности довезти сыну. Возобновились прерванные соревнования по настольному теннису. Боря Большой, с разгромным счетом победив своего начальника Борю Маленького, обеспечил себе первое место. Мы ещё обсуждали это событие, когда из всех репродукторов раздался голос вахтенного штурмана Николая Бочарова:
— Внимание! Встречным курсом прямо по носу — самолет!
Широко распластавшись, очень низко над водой летел бомбардировщик. С нарастающим ревом неслась на судно огромная машина с сигарообразными наростами под крыльями, оставляя на воде большую тень. Мне показалось, что я уже видел этот самолет. И действительно, точно такие машины поднимались с аэродрома в Гибралтаре. Но этот был не с Гибралтара: от пролива мы ушли уже больше чем на четыре тысячи километров. Этот пришел с другой военной базы.
Пролетев на бреющем полете вдоль судна над самыми мачтами, полоснув своей тенью по палубам, самолет развернулся и, заглушая ревом шум винтов, снова ринулся на теплоход. Все увидели его номер: LK-13152. Это был американский «Нептун». Облетая нас то по правому борту, то по левому, перерезал нам путь перед самым носом, залетал с кормы, бесновался вокруг судна или, провоцируя экипаж, взмывал и пикировал, будто готовится сбросить бомбы. Летчик водил по кораблю каким-то аппаратом, и трудно было понять, полыхнет оттуда пламя или просто он фотографирует чужое судно в нейтральных водах.
В прозрачной штурманской рубке бомбардировщика в рыжем надутом скафандре детина крутил ручку, направляя на нас трубу. И руки, и ноги, и туловище были похожи на колбасы, перетянутые веревками. Человек этот казался не настоящим, он скорее походил на робота. Такие же фигуры сидели в кабине и у самого хвоста и тоже чем-то нацеливались на судно. Откуда бы ни заходил бомбардировщик, мы видели эти отвратительные рыжие колбасы, этих роботов, наводящих на нас свои трубы. И каждый раз, когда он надвигался на судно, мы видели направленные на нас и готовые сорваться со своих гнезд восемь тонких ракет под крыльями.
Он пролетел над нами двадцать один раз. Это было в Атлантическом океане на 26-м градусе 31-й минуте северной широты и 59-м градусе 47-й минуте западной долготы, то есть за 1 500 километров от Кубы.
Экипаж «Солнечногорска», совершавший свой тринадцатый рейс на остров Свободы, не один раз испытал на себе налеты американских бомбардировщиков. Но никогда ещё они не забирались так далеко в океан и никогда так долго не бесновались над судном.
Через сорок минут после того, как скрылся самолет, на горизонте опять появилась черная точка. Она увеличивалась с необычайной быстротой, и вскоре без бинокля можно было увидеть американскую летающую лодку № 5490. И все началось сначала. Противное, с огромным уродливым брюхом воющее чудовище снова бесновалось над судном.
Весь день до самой темноты американские самолеты не оставляли нас в покое. На мостике находились капитан Кнаб, его помощник по политической части Кабанов и вахтенные. Экипаж коммунистического труда шел своим курсом. Шел на Кубу.
Около пяти часов утра я смотрел, как старпом Борис Куликов определял местонахождение корабля по звездам. Мы приближались к Багамским островам. Небо закрыли тучи, было совсем темно, но старпом отыскал всё же бледные контуры Сириуса и, показав направление, передал мне прибор. В это мгновение что-то ударило в глаза, ослепило, оглушило. С ревом и грохотом над нами пронесся самолет. У самых мачт он включил мощные прожекторы, и они ударили по затемненному судну, где не спала только вахта. Яркие лучи вонзились в иллюминаторы. Вскочили с постелей моряки, не понимая, что произошло.
Это был очередной американский «Нептун». Развернувшись, он погасил прожекторы. Теперь были видны его бортовые огни. Он снова приближался к судну.
Капитан Кнаб приказал вахтенному матросу Шустрову:
— Если ещё раз ослепит, отвечай!
Шустров бросился на верхний мостик, сорвал брезент с огромного прожектора. Снова яркий свет полоснул по глазам, и в ту же секунду Шустров нажал кнопку. Схлестнулись два огненных луча, затрепетала в воздухе серебряная машина, рванулась вверх и в сторону, погасив свои прожекторы. Отчетливо был виден номер LA-131416.
Медленно расходились по каютам люди, высыпавшие на палубы.
— Сволочь! — сказал кто-то. — Не дал поспать.
Когда рассвело, этот бомбардировщик снова появился над нами. И он проделал все провокационные номера, хорошо знакомые экипажу по предыдущим облетам.
Миновав Старый Багамский пролив, мы вошли в территориальные воды Кубы. Взвился на мачте флаг героического острова Свободы. С нетерпением ожидала команда встречи с кубинскими друзьями, которых обрела в предыдущих рейсах. Началась генеральная уборка всего судна. Моряки крахмалили сорочки, утюжили брюки. И опять по судну разнеслось:
— Встречным курсом, прямо по носу — бомбардировщик!
И опять люди-колбасы направляли на нас свои трубы. Опять военный самолет Америки бесновался в чужих территориальных водах над чужим судном. Рыжие надувные роботы уже десятки раз засняли его, уже могли знать в лицо вахтенных, и всё-таки не унимались, всё-таки буйствовали, пикировали, авось не выдержат нервы у моряков и удастся их спровоцировать.
Поздно вечером я зашел в радиорубку, чтобы передать в редакцию сообщение о пиратских налетах на «Солнечногорск». И тут произошла история, о которой мне хотелось сразу же рассказать. Но всё осложнялось тем, что ни начала её, ни конца я не знал. Мне стала известна только одна деталь. Поразительная деталь в истории отношений двух, должно быть, любящих людей
Забегая вперед скажу, что полгода я настойчиво искал их. Хотелось узнать хоть какие-нибудь подробности. Но всё оказалось тщетным. Оставался один выход: писать рассказ. Придумать начало и конец или хотя бы только начало. Мог бы получиться интересный рассказ. Так я и решил поступить. Но чем больше вдумывался в существо единственно известной мне детали, тем более вся эта история казалась чем-то неприкосновенным, хрупким, что ли. Казалось любой домысел мог разрушить что-то очень красивое, созданное жизнью. Поэтому я решил рассказать только то, что знаю. Пусть читатели сами нарисуют себе картину, какой она им представится.
Всё в мире подсчитано. Сколько километров до Луны, сколько рыбы в море, сколько кораблей в сутки сталкиваются. Например, только в Северной Атлантике ежегодно происходит более трехсот столкновений. Конечно же, подсчитали и сколько судов одновременно находятся в плавании. Я не знаю этой цифры. Но достоверно, что все они одновременно ведут радиопереговоры: между собою и с береговыми станциями. В это же время говорят по радио сотни стран, разделенных морями и океанами. И величайший хаос звуковых волн царит над водными просторами.
Как пробиться через эпицентр этого хаоса, с Атлантического океана в далекую Москву?
В радиорубке на вахте был Лев Вестель. Здесь столько всяких аппаратов, а на них такое бесчисленное количество ручек, кнопок, стрелок, делений, что диву даешься, как это люди разбираются, что к чему.
В силу ряда обстоятельств, я думаю, герой нашей истории судовой радист. Мне кажется, радист должен быть обязательно подвижным, быстрым, мгновенно реагирующим на все окружающее. Не представляю себе человека в радиорубке медлительного, тучного или даже просто полного. Возможно, мне так кажется потому, что эталон радиста для меня Вестель. Сразу же вспоминается знаменитый Кренкель. И не только по созвучию фамилий. Вестель — начальник радиостанции на «Солнечногорске» и ас-коротковолновик. Едва ли не с каждым уголком планеты, где есть коротковолновики, он сумел установить связь.
Как всегда, в радиорубке громко и жалобно пищала морзянка, и неслись точки-тире, обгоняя друг друга, будто боясь, что их остановят. А им действительно мешали какие-то посторонние звуки, грубо разрывали их ниточку, но они снова пробивались тоненькие, жалобные, беспомощные, как цыплята: пи-пии, пи-пи-пи, пии… Одновременно гудел какой-то аппарат, рядом постукивало, а то вдруг разозлится что-то страшное, злое и зарычит, заскрежещет так, что невольно бросаешь взгляд в иллюминатор на неспокойный океан. Но Вестель покрутит какие-то ручки, и снова только пии, пи-пи…
Он принимал на пишущую машинку радиограммы, и они вылетали, как с конвейера: в каретку была так заложена пачка бланков, что когда кончался один, начинался второй. Время от времени, не снимая наушников и не прекращая печатать, он прислушивался к морзянке другого приемника — не касается ли передача его? Тут же подстраивал какую-то аппаратуру и разговаривал со мной. Он успел, не отрываясь от своих дел, предложить мне место, немыслимой скороговоркой выпалить: «черезпятьминутосвобожусь», достать из стола и передать мне радиограмму о приближающемся шторме.
И голова и всё его тело двигались, но без напряжения, а весело, даже лихо. Я знал, откуда такая легкость. Она имеет те же корни, что и легкость в движениях корифеев балета, за которой стоят годы тренировок, постоянного совершенствования.
В восемнадцать лет он уже работал начальником радиостанции на ледоколе. Теперь ему сорок пять. Лет десять был старшим преподавателем, и теперь сотни его учеников плавают по морям и океанам. Потом снова потянуло море. Это ведь не только в песнях: «Не жить мне без моря». Оно в самом деле не отпускает человека, если уж он начал плавать.
Вестель много видел. Только его военные годы — это книга. Мне было интересно с ним. Имея специальное разрешение, я часто заходил в радиорубку, особенно перед окончанием вахты. После горячих часов работы он нет-нет да и уступал моим просьбам — послушать, что делается в эфире. И уму непостижимо, что там делалось. Миллион слов в минуту на всех языках мира. Фантастическое вавилонское столпотворение, увеличенное до масштабов вселенной. Как же разговаривают в этом немыслимом хаосе именно те, кто хочет друг с другом поговорить?
Очень просто. Никакого хаоса нет.
Весь мировой эфир поделен. Поделены волны, поделены частоты, поделены зоны, пояса, время. Поделены буквы латинского алфавита, их комбинации дали возможность присвоить отдельные позывные миллионам радиостанций, каждому суденышку. И все позывные раций, связанных с морем, позывные каждого судна занесены в книгу, набранную мельчайшим шрифтом, и любой радист без труда может найти их.
Но как всё же пробиться со своим разговором?
Представьте себе густой дождь. И представьте невозможное: струйки его идут не сверху вниз, а горизонтально. Так вот, очень схематично, сугубо условно, каждая струйка — это радиоканал. И на концах её разговаривают радисты. И радистов таких может уместиться миллионы и миллионы. Но всё больше в мире появляется радиостанций и всё гуще струйки. То и дело одна надвигается на другую, и мастерство, чтобы ни к одной не прикоснуться. Но подключиться можно к любой.
Слушать, о чем говорит мир, интересно. Вот знакомый мне теплоход «Лениногорск» просит разрешения войти в канадский порт Монреаль. Тронулся караван судов через Суэцкий канал. Среди них три парохода из Одессы. Закончил разгрузку чугуна в Японии «Ленинский комсомол» и просится домой, но ему дают распоряжение следовать в Джакарту…
Чисто служебных, «морских» разговоров не так уж много. Моря и океаны полны пассажирскими судами. И редкий пассажир откажет себе в удовольствии послать весточку родным или друзьям из Атлантики, Тихого, Индийского океанов или из далеких тропических стран. Ни на минуту не отрываются от коммерческой жизни «деловые люди» капиталистического мира. Акции, биржи, сделки, проценты, валюта, цены — всё в эфире. Идут радиограммы, длинные, короткие, остроумные, нежные, грубые, унизительные, властные. Летят в эфире слова. Днем и ночью, медленно и с бешеной скоростью записываемые с одной плёнки на другую. Заполнен, забит эфир звуками.
Но наступает минута, нет секунда, одна и та же секунда для мирового водного пространства, когда всё обрывается. На полуслове умолкают судовые и береговые радиостанции всего мира. Прекращаются передачи «срочных», «сверхсрочных», «молний», «особо важных». Прерываются сводки о надвигающихся штормах и вспыхнувшей эпидемии, распоряжения пароходных компаний и диспетчеров об изменении маршрутов кораблей, и, случись даже государственный переворот, сообщение об этом прервут на полуслове. Наступают минуты молчания. Они наступают с пятнадцатой до восемнадцатой и с сорок пятой до сорок восьмой минуты каждого часа. Сорок восемь раз в сутки с перерывами в полчаса длится трехминутное молчание.
На циферблатах часов в радиорубках два ярко-красных сектора от центра к окружности пересекают эти минуты: остановить передачу! И все судовые и береговые радисты мира ловят одну струйку, настраиваются на одну волну: 500 килогерц. И вслушиваются. Никто не имеет права проронить звук. Никто, кроме судна, терпящего бедствие. В эфир можно выйти только с единственным словом: «SOS».
Для того и замолкает весь морской мир, чтобы услышать этот одинокий сигнал бедствия, если он раздастся. Поистине братский закон моряков всех стран. И суровой ответственности подвергнется судно, которое нарушит его. Десятки, а то и сотни раций засекут, запишут, запеленгуют нарушителя, осмелившегося заговорить или не прервать передачу, когда приходят минуты молчания.
В тот вечер, о котором идет рассказ, Вестель закончил передавать мою корреспонденцию в двадцать три сорок. Через пять минут начались минуты молчания. Все звуки замерли одновременно. Недаром крупнейшие мировые державы регулярно передают для судов очень точное время. Недаром на судах под двойными стеклянными колпаками хранятся специальные морские часы: шум в аппаратах прекратился, будто повернули выключатель.
Три минуты мы вслушивались в эфир. Ни звука. В двадцать три сорок восемь рубка заполнилась шумом так же вдруг, словно открыли где-то кран: минуты молчания кончились. По международным законам радиовахта на судне нашего класса в поясе, где мы находились, заканчивалась в двадцать четыре часа. После минут молчания Вестелю фактически уже делать было нечего. Он слушал на всякий случай морзянку и объяснял мне устройство автоаларма.
Умный прибор. Когда радист кончает вахту, он обязан переключить на автоаларм антенну и привести прибор в действие. Если раздастся где-то сигнал тревоги — двенадцать тире, автоаларм сработает, и загрохочут звонки громкого боя в каютах капитана, начальника рации, в штурманской и радиорубке. Они будут звенеть до тех пор, пока не прибежит к аппарату радист и не узнает, где и с кем беда. Такого же типа прибор имеется в штурманской. Если бедствие будет терпеть наше судно, а радист по каким-либо причинам не сможет занять своего рабочего места, вахтенному штурману потребуется меньше минуты, чтобы разбить стекло и привести прибор в действие. Немедленно полетят в эфир двенадцать тревожных тире, а за ними «SOS», наши позывные и координаты.
Мы разговаривали с Вестелем, и он время от времени повертывал ручку настройки, успевал точки, тире превращать в английские слова и переводить их на русский. Чего только люди не посылают в эфир!
«…Этот брак с нищенкой компрометирует нас, если ты не откажешься, лишаю тебя наследства…», «…до сих пор не собраны членские взносы общества пожарников тчк проведите разъяснительную работу среди экипажа за стопроцентный охват результатах сообщите…», «…бродяги, которых вы насовали вместо матросов, разбежались порту Джорджтаун, капитан всё время пьян, набираю новую команду…», «Кики не выносит качки, ветеринара на судне нет, вынуждены сойти Сеуте, консультации дальнейшее сообщим…», «Имею сведения: цветные матросы свободно ходят палубам. Возвращении домой я вас выгоню. Немедленно оградите корму, как было при мне…»
Кстати, в Сингапуре, когда я находился на турбоходе «Физик Вавилов», мы стояли рядом с амстедамским судном. Самый край кормы был огражден металлической сеткой, за которой сидели малайцы. По одежде можно было понять, что это матросы и моряки машинной команды.
Вестель навел порядок на своём столе, и мы уже собирались разойтись по каютам, когда он, взглянув на часы, сказал:
— Скоро минуты молчания. Послушаем?
И вот всё смолкло. Откуда-то из донных глубин судна доносился к нам на седьмой «этаж» мерный гул могучих двигателей. Бились о борт покатые массивы мертвой зыби Атлантики. Молчал эфир.
Так прошло минуты полторы. Может, потому, что мы уже не думали что-нибудь услышать, барабанным боем показался писк ворвавшейся морзянки. Нет, это не были двенадцать тире, предвещавших сигнал «SOS». Отчетливые, никем не заглушаемые, неслись точки-тире, складываясь в английские слова, которые быстро записывал Вестель. Почерк у него немыслимый. Какие-то крючки, а не буквы. Если добавить к этому, что знания английского языка у меня школьные, станет ясно, почему я не мог разобрать ни одного слова. А он, вслушиваясь, перестал вдруг писать, хотя отчетливо бились в эфире точки-тире. Предупреждающе поднял палец, чтобы я не заговорил.
Передача оборвалась, и радиорубка заполнилась обычным шумом: минуты молчания кончились. Вестель, наконец, перевел мне посланные в мир слова:
«Это ошибка, Мария, ты слышишь меня, Мария, это ошибка, я люблю тебя».
Какое-то время мы молчали, если не считать слова «да-а», которое оба поочередно произнесли несколько раз. Потом стали рассуждать.
Прежде всего установили, что говорил радист. Во-первых, потому, что фраза была передана трижды (вот почему Вестель не всё время вел запись), как передают радисты все позывные и вызовы. Во-вторых, потому, что радист никого не допустил бы к аппарату вообще, а в минуты молчания тем более. Несомненно, на судне или на береговой радиостанции находилась и неизвестная нам Мария. Иначе бессмысленны были бы призывы к ней в минуты молчания: ни своих позывных, ни адресата он не передал. Значит, рассчитывал на то, что Мария обязательно в этот момент у аппарата. Решили мы, что любовь радиста очень большая, настоящая. Он ведь знал, такой проступок, как нарушение минут молчания в своих личных интересах, повлечет суровое наказание, дисквалификацию, а может быть, и суд. Только во имя настоящей любви человек мог пойти на это.
Стало ясно и то, что произошла ошибка столь серьезная, которая могла заставить Марию немедленно совершить что-то непоправимое, может быть самое страшное. Иначе радист мог бы всё объяснить ей при встрече или нашел бы другой способ объясниться, а не идти на такое грубейшее нарушение международного закона.
Нам не удалось установить, какой стране принадлежала рация, передавшая эту фразу. Имя «Мария» широко распространено во многих странах. А то, что передана она была на английском языке, ещё ни о чём не говорило. Ведь это международный язык моряков, Все радиопереговоры они и ведут на английском.
Мы ещё долго строили всякие предположения. И я решил обязательно узнать эту историю. Тогда мне всё представлялось просто. Есть специальный орган, которому обязательно сообщат о нарушителе. Хотя очень редко, но бывают случаи, что на каком-нибудь судне то ли увлекутся передачей, то ли люди, не имея навыка, забудут о минутах молчания и не вовремя прервут радиограмму. Это не только обижает всех радистов, но оскорбляет их. В этом видят они какое-то ущемление своей профессиональной гордости и немедленно сообщают о «браконьере».
С тех пор прошло почти полгода. И ни один человек из сотен или тысяч, кто слышал эту фразу, не сообщил о радисте-нарушителе. Возможно, не успели запеленговать. А может быть… Может быть, не считали это нарушением и приняли как сигнал бедствия. Ведь люди сочувствуют любящим. Люди хотят счастья для всех.
К Гаване мы подходили ночью. Её ещё не было видно и не было ещё белесого зарева — предвестника всякого большого порта. Далеко-далеко впереди между звездами вспыхнула красная огненная полоса. На капитанском мостике все схватились за бинокли. Стало видно, что это не полоса, а слова: «Патриа о муэрте!» Буквы были большие и неспокойные. Они как бы трепетали. Не самые буквы, а что-то внутри их. Бились кроваво-красные искорки в звездном небе, образуя эту фразу: «Родина или смерть!»
Я много раз читал в газетах и слышал эти слова, и они перестали восприниматься в полную их великую силу. Здесь я их ощутил впервые. Здесь они звучали, как набат. Должно быть, потому, что вокруг них были звезды, а под ними океан, казалось, что они висят над всем миром: «Родина или смерть!»
Мы молча смотрели на трепетные буквы, и они вдруг погасли. В ту же секунду совсем рядом, на той же межзвездной высоте вспыхнуло: «Венсеремос!»
Теперь буквы не трепетали, не бились, а стояли неколебимо, будто высеченные из камня. Не думалось, что кто-то соорудил такое. Надписи воспринимались, как созданное природой, как окружающие их звезды. Казалось, судно идет к какой-то сказочной, неприступной крепости.
Прошло полчаса, и вот уже перед глазами вся ночная Гавана. Светятся контуры небоскребов и купол Капитолия, бегут по гранитной набережной автомобили. Красные, зеленые, оранжевые огни реклам то вспыхивают, то гаснут, будто дышит исполинское тело города. И над всем городом те волнующие слова, что мы увидели в океане далеко от небоскребов, на которых они горят. В огнях «Гавана-либре» — «Свободная Гавана», одна из лучших гостиниц мира, где предусмотрено всё, что может понадобиться человеку. Светятся огромные окна «Гавана-либре», бывшей «Гавана-Хилтон», как предупреждение мистеру Хилтону, что в его фирменные бланки лучших гостиниц мира «от берега до берега» надо внести поправки, ибо этого берега ему уже не видать.
Круто разворачиваясь, входим в закрытую бухту. Город остается справа, а слева — старинная крепость, преграждающая путь к причалам. Под нами, где-то на большой глубине, ниже океанского дна, пересекает залив широкая автострада, с бензоколонками и пунктами обслуживания автомашин, идущая на восток от Гаваны. Всё это мы ещё увидим. А пока перед глазами порт. Он хорошо освещен, но машинально чего-то ищешь, чего-то не хватает. Оказывается, ни на одном из бесчисленных причалов нет кранов. Как-то непривычно. Значит, и в самом деле кубинская рабочая сила обходилась американцам дешевле, чем механизация.
Мы бросили якорь на рейде, когда было уже светло. У всех причалов стояли суда, тесно было и на рейде. Греческие, английские, болгарские, немецкие пароходы разгружали лес, машины, оборудование. У элеватора зернососы вытягивали зерно из трюмов норвежского «Трояна». Три танкера под флагами трех стран сливали нефть в специальной гавани. Флаги десятков государств трепетали на мачтах. Но больше всего было наших, красных флагов. Это суда из Одессы, Таллина, Ленинграда, Владивостока…
Зря американцы объявили Кубе экономическую блокаду. Вон, оказывается, сколько судов и товаров нашлось, кроме американских.
Впрочем, встал под разгрузку и американский пароход «Африкан пайлот», прибывший с Флориды. Он стоял у причала Терминаль Маритима, обращая на себя внимание тем, что на нем не было национального флага. Американскому капитану Альфреду Боэруму его хозяева запретили поднимать флаг США, и вместо него на мачте повисло полотнище с эмблемой добровольного общества «Красный Крест».
Вообще-то говоря, это незаконно. По морским правилам ни одно судно не имеет права скрывать, кому оно принадлежит. И не всякое судно станет прятать свою национальную принадлежность. Наши, например, гордятся советским флагом. Как-то танкеру «Славгород» предложили в Венесуэле опустить советский стяг, так как у них там беспорядки, а этот красный цвет, видите ли, оказывает нежелательное воздействие на портовых рабочих.
Капитан «Славгорода» с негодованием отверг недостойное предложение. Танкер ушел с внешнего рейда, не разгрузившись, но флага не опустил. И едва ли от этого выиграли те, кому ненавистны наши серп и молот. Докеры всё равно узнали всю эту историю, и она вызвала у них глубокое возмущение.
А вот американцы сами спрятали свой звездно-полосатый государственный флаг и заменили его эмблемой добровольного общества. История мореплавания знает не один случай, когда судно скрывало свою принадлежность, но все эти случаи относились к пиратским судам. В общем как бы там ни было, пароход «Африкан пайлот» был американским, и привез он на Кубу американские товары. Это были медикаменты, сырье для изготовления медицинских препаратов, продукты детского питания и медицинское оборудование стоимостью в десять миллионов долларов. Одновременно в аэропорт Сан-Антонио прибыли американские самолеты с аналогичными грузами.
Как отметил в одной из своих речей Фидель Кастро, это был первый случай в истории, когда империалистов заставили платить за агрессию. Это была американская расплата за разгромленных и пленных наемников, которых США высадили на Плайя-Хироне, чтобы задушить революцию. Только за двух главарей они заплатили миллион долларов — по пятьсот тысяч за каждого. За остальных по сто, пятьдесят и двадцать пять тысяч.
К приходу в Гавану экипаж «Солнечногорска» готовился особенно тщательно, так как ждал многих посетителей. Ещё до этого четырежды побывал на судне Рауль Кастро. Он приходил именно в гости, как ходят к добрым друзьям, вместе с женой и своими близкими. Почти у каждого члена экипажа были свои знакомые, были и общие друзья всей команды, которые сами приходили на судно и охотно, настойчиво приглашали ребят к себе.
Эта дружба проявлялась не только в совместных экскурсиях или за чашкой кофе. Никого не удивило и казалось естественным, что директор народного имения «Луис Энрике де ла Пас» Артур Агулера прислал письмо с просьбой помочь с ремонтом машины, в которой плохо ещё разбираются его люди. И столь же естественным было, что стармех Станислав Леонтьев и токарь Юра Ерастов сделали всё необходимое. Начальник радиостанции Лев Вестель помог в монтаже и настройке аппаратуры агентства Пренса Латина. Не раз экипаж помогал крестьянам рубить сахарный тростник, моряки участвовали в воскресниках, в молодежных походах, в спортивных соревнованиях. И довольно успешно. Под горячие аплодисменты стадиона президент республики Освальдо Дортикос вручил футбольной команде «Солнечногорска» хрустальный кубок за победу в розыгрыше первенства любительских команд Гаваны.
Короче говоря, мы ждали гостей и сами готовились побывать у них.
«Солнечногорск» должен был зайти в три кубинских порта, находящихся в разных концах острова, и в каждом из них вести разгрузку и погрузку, а затем подготовиться к рейсу в Африку. Таким образом, предстояло довольно длительное пребывание на Кубе, и появилась возможность одному из членов экипажа и мне совершить путешествие по стране на машине.
Капитан Кнаб решил, что я поеду вместе с Вестелем. К нам присоединились весельчак и удивительно остроумный сотрудник интерклуба Орландо и переводчик из нашего посольства Юра, московский студент, приехавший в Гавану на практику.
У нас обширная программа. Мы побываем в Матансасе, в Санта-Клара, Сантьяго-де-Куба, Сьенфуэгосе, Мансанильо и других городах, посмотрим Плайя-Хирон, Плайя-Ларга. Но первая остановка в Барадеро. Это один из лучших пляжей мира. Это место, где прожигали жизнь американские миллионеры и миллиардеры. Это небольшой полуостров с купальнями из голубого, розового, синего мрамора и сказочно-белым песком, с виллами и замками. И всё осталось нетронутым. И голубой мрамор, и виллы, и замки. Но всё передано профсоюзам.
Наш «кадиллак» шел со скоростью 140–160 километров. Слева — горы и пальмы, справа — океан. Пальмы не такие, к каким мы привыкли в наших парках в Крыму или на Кавказе. Здесь пальмовый лес, и, как положено в лесу, деревья были большие, маленькие, разных пород и видов. Королевские пальмы со стволами, похожими на железобетонные столбы, кокосовые пальмы, веерные, тонкие и высокие, приземистые, тенистые. Были здесь пальмы грустные, наивные, энергичные — вообще удивительные.
Вдоль всех дорог — реклама. Мы проехали по шоссейным дорогам Кубы около четырех тысяч километров, и не было такого километра, где бы не встретили рекламных щитов, плакатов, призывов. Осталось ещё много надписей со времен американского господства. Рекламируют свою продукцию Дюпоны, Рокфеллеры. Смешными и наивными кажутся они рядом с новыми транспарантами, в которых отражается едва ли не вся жизнь сегодняшней Кубы. И первое, что бросается в глаза, — это слово «революция». Оно приобрело здесь особое значение. «Это построила революция», — показывают кубинцы на новые предприятия, жилые городки, дороги, школы. «Его послала туда революция», — говорят они о человеке, назначенном на большой государственный пост. «Революция им поможет», — сказал Орландо о людях, потерпевших стихийное бедствие. «Революция не разрешит», «Революция одобрит», «Революция потребует ответа…». Революция — что-то одушевленное, живое, безгранично родное и всесильное.
И на всех дорогах Кубы господствует это слово. Вот красочный плакат: «Вноси деньги в сберегательную кассу. Этим ты поможешь революции». Чуть дальше: «Революции нужны здоровые, сильные люди! Занимайся физкультурой». И рядом: «Работай честно, хорошо, и революция тебя всегда поддержит».
К слову говоря, и эти призывы и простая реклама на Кубе очень конкретны, убедительны. Хорошо бы в этом отношении поучиться нам у кубинцев. На Кубе всякое обращение к людям до предела мотивировано. На гаванской обувной фабрике я видел полотнище: «Не стой сложа руки, тысячи детей не имеют ботинок». На кофейной фабрике: «Если ты сегодня не выполнил план, завтра кто-нибудь из нас останется без утренней чашки кофе».
Почти весь путь от Гаваны до Барадеро идёт по берегу океана. По этой дороге ездили американские буржуи. Один за другим мелькают на берегу ресторанчики, бары, таверны с экзотическими названиями: «Голубая улыбка», «Ласки моря», «Горячие собаки». Это идиоматическое выражение, означающее у американцев «сосиски», на испанском, как объяснил нам Юра, звучит буквально: «горячие собаки».
Наш спутник Орландо старается говорить только по-русски. Но язык он знает очень плохо. Юра помогает ему, и если вдруг подскажет слово, которое уже знает Орландо, тот обижается, как ребенок. Ему очень понравилось слово «кошмар», и он старается как можно чаще употреблять его.
— В Санта-Мария было три пляжа, кошмаррр, — говорит он, — места хватало всем американцам. Теперь построили ещё три, стало шесть, но в воскресенье туда не пробиться. Очень хорошо! Кошмаррр!
Барадеро — один из лучших пляжей в мире, занимающий полуостров на берегу Атлантического океана. Белый песок, ракушки самых фантастических форм и раскрасок, бирюзовые воды, сказочные деревья в цветах. Это было любимым местом развлечений могущественной монополистической династии США — Дюпонов. На скале у самого океана они воздвигли замок.
Дюпоны — люди большого бизнеса. Но они не брезгуют ничем. Построили на полуострове, до которого два-три часа езды от Гаваны, более трехсот вилл, ярких, фешенебельных. Триста вилл, и нет двух, хоть сколько-нибудь похожих одна на другую. Дюпоны сдавали виллы в аренду. Три тысячи долларов в месяц за каждую. Это так, попутно, между химической продукцией, авиационными моторами, ракетами, атомными бомбами, от которых идут главные миллиарды.
На десятки километров тянулись американские пляжи на кубинской земле. Они начинались уже у Санта-Мария, в семнадцати километрах от Гаваны, и вдоль них шли фешенебельные рестораны, гостиницы, казино, утопающие в тропической зелени, личные владения Батисты и летние резиденции американских миллионеров и миллиардеров, построенные в сверхсовременном стиле, соединяющем в себе комфорт с первозданной природой острова.
Всё было крепко и незыблемо. Захватить в самолет автомобиль последней моды, слетать менее чем в полчаса на Кубу, провести несколько дней на пляжах и в игорных домах Барадеро — что может быть проще и приятнее!
Сверкали огни ночных пляжей, игорных и публичных домов. До утра — джазы, оркестры, фейерверки. До утра горели фонари, подсвечивая деревья и кусты. До утра бесновались шоу, рестораны, маскарады. Всё было крепко и устойчиво! Билась на пляжах огненная реклама: «Нет в мире более сильных страстей, чем на Кубе! Нигде не умеют так организовать страсть, как в Барадеро! Если вы уже всем пресытились и вкусили все сладости жизни и вам уже всё надоело, идите в лучший уголок Барадеро «Страсть креолки», и вы познаете ещё не изведанные наслаждения».
Пляжи тянулись до самого замка Дюпонов под названием «Ксанаду», сооруженного на скале, удаленного от шумных мест, единственного здания, где вместо легкости современной архитектуры тяжелые монументальные глыбы, и весь он словно символ устойчивости, могущества владельцев, их власти на Кубе, вечной, как черное дерево, которым он облицован.
Мы стоим и смотрим на замок Дюпонов, отданный кубинским профсоюзам революцией. Тяжелые цепи свисают с каменных столбов ограды со стороны океана. Рядом с нами — группа экскурсантов с Гаванской сигарной фабрики, среди которых старый рабочий Рамон Росье. Он говорит:
— Я всю жизнь прожил на Кубе, но не видел её. Я приехал сюда, как и вы, точно иностранный турист. Барадеро было ограждено от нас сильнее, чем колючим забором, сильнее, чем крепость.
— Не пускали сюда?
— Пускали, — неожиданно рассмеялся Рамон. — Иди куда хочешь. Никто не задержит. Нас только смущали маленькие надписи на дверях ресторанов: «Стоимость входа — пять долларов». Понимаете? А сегодня, — и он снова рассмеялся радостно и наивно, как ребенок, — сегодня я позавтракал там за полтора песо.
С веранды, устроенной на крыше замка, мы осматривали местность вокруг. Отсюда далеко видны и океан, и горы, и виллы. Но замок стоит особняком на необозримой огражденной территории. Огражден и огромный массив непроходимого, как джунгли, леса. Это личный заповедник Дюпонов. Ограждены примыкающие к нему бесчисленные парки, где кактусы высотой с двухэтажный дом, где растут фантастического размера королевские пальмы и причудливые деревья, у которых ствол будто немыслимое сплетение осьминогов, красивых в своем уродстве и образующих крону, под которой легко могут укрыться полсотни автомобилей.
Далеко в лесу видна поляна, где пасется скот. Большие белые птицы облепили деревья. Такие же птицы — на спинах коров. В лесу много возвышенностей, где трава подстрижена, как у нас в парках, где растут деревья с сиреневыми, голубыми, молочно-белыми листьями, чередующиеся с зарослями тропических фруктов, и кажется, неудержимая фантазия гения создала эту красоту.
И всем этим владел один человек: Ирэне Дюпон, глава династии, контролирующей капитал в шестнадцать миллиардов долларов.
Он проводил в Ксанаду большую часть года. Он чувствовал себя в полной безопасности: скала, на которой воздвигнут замок, может выдержать любые штормы и ураганы. Он наблюдал за собственностью Дюпонов на Кубе. Они владели здесь не только виллами. Заводы, табачные фабрики, сахарные плантации, гостиницы, ночные клубы, десятки крупных предприятий, построенных кубинцами на кубинской земле, принадлежали Дюпонам.
Вместе с пятьюстами концернами и предприятиями, захваченными американцами на Кубе, революция национализировала и награбленное Дюпонами.
Вот почему они снова рвутся на Кубу. Нынешний президент компании Дюпонов муж дочери Ирэне — Коуфорд Гринуолт — не может смириться с потерями. Дюпоны не знали потерь. Они привыкли умножать капиталы.
Сто лет назад Пьер Самюэль Дюпон де Нимур обосновал пороховую компанию. Сто лет Дюпоны были монополистами по производству пороха. Когда появилось химическое оружие, они захватили монополию и в этой области. Вторая мировая война принесла им ещё не виданные ранее барыши. С появлением атомного оружия Дюпоны бросают свои капиталы в новое «перспективное» дело и захватывают ключевые позиции в производстве оружия массового истребления людей.
Вся жизнь, весь фантастический бизнес Дюпонов — это война. На войну начала работать в прошлом веке фирма «Дюпон де Нимур энд компани», на войну работает и теперь.
Дюпоны рвутся на Кубу. Они широко распространяют версию о своей безобидности и мирных устремлениях. Основное занятие Ирэне Дюпона якобы филантропия. Руководитель «Дженерал моторс» Генри Фрэнсис Дюпон выдает себя за садовода-любителя. Уильям Дюпон, один из воротил компании, увлекается будто бы только верховой ездой.
Невинные увлечения и влекут, мол, их на Кубу. И на эти «увлечения» они не жалеют средств… На доллары американских магнатов были наняты около двух тысяч диверсантов, высадившихся на Плайя-Хирон. Те же банки внесли выкуп за пленных наемников.
Дюпонам очень хочется снова в замок Ксанаду. Но мало ли чего им ещё хочется! Хозяева теперь профсоюзы.
Здесь профсоюзные школы и детские здравницы, санатории, дома отдыха. Здесь готовились юноши и девушки, которые уходили в горы Сьерра-Маэстры и другие районы страны, чтобы ликвидировать неграмотность сельского населения.
Горят, переливаются огни на пляжах Барадеро. Тысячи и тысячи кубинцев приезжают сюда из Гаваны и других городов, чтобы провести выходной день. Это их пляжи, их отели, их виллы, и никогда не вернется сюда Ирэне Дюпон.
Из Барадеро мы отправились в Сантьяго-де-Куба, в центр промышленной, самой дальней провинции Кубы — Орьенте, расположенной на берегу Карибского моря. По пути остановились в Санта-Клара. Здесь в сквере на центральной площади Парке Витал, что означает — парк жизни, мы встретились с группой наших туристов. Едва заговорили, как подбежал босой мальчишка с книгами за поясом.
— Я Миша! — представился он, похлопывая себя ладонью по груди. — Русский — Миша, испанский — Мигель. А ты? Иван?.. Русский — Иван, испанский — Хуан. А кто Федя? Ты? Ты? — тыкал он пальцем в каждого из нас. И когда отыскался наконец Федя, Мигель засиял: — О-о, Федя! Испанский — Фидель. На тебе сувенир. — И он протянул туристу Феде пачку цветных открыток с видом городов Кубы. — Бери одну, надо другим дать. И ты бери одну, и ты, и ты…
Надо бы как-то поблагодарить парня, да всё испортил один из туристов, который начал рыться в кошельке. Лицо у Мигеля стало злым, и он крикнул:
— Отдай! — и выхватил свою открытку из рук незадачливого туриста.
Мы долго говорили с Мигелем. Оказывается, он почти два года экономит деньги на школьных завтраках и покупает виды Кубы для «совьетико». Изучает русский язык. Мы понимали всё, что он нам рассказывал, и он хорошо понимал нас. В тетрадь с красивой обложкой он записывает на русском языке имена и фамилии всех, кому дарит открытки.
— Это всё мои амиго, друзья, — показывает он большой список. Я оказался сто двадцать третьим его амиго.
— Ты с книгами, Мигель, тебе, наверно, в школу пора.
— Порра? Порра? — хмурит он лоб. — Что такое порра?.. Нет-нет, мне практика говори по-русски порра.
Он достал из-за пояса толстую тетрадь, разделенную на две половины. С одной стороны Мигель ведет русско-испанский словарь, с другой — испано-русский. И в оба раздела записал новое для себя слово «пора».
Лева Вестель подарил ему макетик спутника, и он пришел в такой восторг, что стал показывать его каждому из нас.
— Смотри, спутник! Ты видел?
Чудный парень.
И ещё одна неожиданная встреча была у нас в Санта-Клара. Мы случайно оказались за одним обеденным столом с работником органов безопасности Сидроком. Он говорил очень выразительно и сам от души смеялся. Сидрок рассказал историю, которая произошла почти два года назад.
Два боксера уехали на соревнования в ГДР и там пытались перейти границу, чтобы потом отправиться в США. Их задержали, и Сидрок отправился за ними.
— Объясняю им, — говорит он, — что покинуть родину никому не запрещено, но командировочные на это не положены. А вы получили деньги и на обратный путь на Кубу. Придется израсходовать их по назначению.
И вот отправляемся домой через Советский Союз. Ну, как не посмотреть страну? — смеется Сидрок. — А девать беглецов некуда. Пришлось всюду брать их с собой. И тут происходило самое интересное. Как только советские люди узнавали, что мы кубинцы, нас приветствовали, как героев. Нам жали руки, дарили сувениры, нас звали в гости. Представляете моё положение? Сказать, что эти черти не являются представителями нашего народа, было неловко. Да и сами они чувствовали себя ужасно. Всё время поглядывали на меня, боясь, что я всё расскажу. А им очень этого не хотелось. Они всё больше поражались тем, как любят нашу страну советские люди. А знаете, такая любовь вызывает большую гордость за свою родину. Так я ничего о них и не рассказал никому. И все кончилось очень хорошо. По возвращении домой им разрешили ехать куда хотят. Но они категорически отказались. Сейчас оба успешно выступают на ринге, и кажется, нет более активных агитаторов за новый строй, чем они.
В Сантьяго прежде всего хотелось встретиться с легендарной Ритой Диас Гарсиа. Я знал, что она больше десяти раз побывала в батистовских застенках, но каждый раз уходила из рук палачей. Знал, что именно она на XXII съезде партии вручала знамя — подарок героического острова Свободы советскому народу, но никогда не видел даже портрета этой фантастически смелой женщины.
Рита Диас являлась партийным руководителем обширного района Гуантанамо, с центром в городе того же названия, входящим в провинцию Орьенте. Примерно пятую часть района Гуантанамо оккупировали американцы и создали там мощные военно-морскую и военно-воздушную базы. Отсюда они изо дня в день провоцируют кубинское население, стремясь вызвать конфликт. Как образно сказал нам ректор университета в Сантьяго, Гуантанамо — неврологический аппендикс Кубы. Мне казалось, руководителем такого района должен быть человек военный, обладающий большим мужеством.
— Если требуется, все кубинцы становятся военными, — пояснил мне Орландо. — А о мужестве судите хотя бы по этому эпизоду из периода подполья.
Вот его рассказ.
Раулю Кастро, находившемуся в городе Ольгине, стало известно, что подпольной революционной организации в Сантьяго угрожает опасность. Надо было в тот же день, немедленно предупредить об этом. Было решено, что в Сантьяго полетит Рита. Задание для неё было несложным. Она умела проникать в самые запретные места, уходить из-под носа полицейских ищеек, расклеивать листовки на государственных, хорошо охраняемых зданиях, устраивать митинги там, где, казалось, трудно собраться даже нескольким кубинцам. Не было сомнений, что и это задание она выполнит без осложнений.
Взяв документы своей сестры Хуаны, Рита отправилась на аэродром. На ней была белая крестьянская блузка, простая юбка, косынка поверх схваченных ленточкой волос. Никогда раньше она так не одевалась, волосы обычно укладывала в прическу.
На аэродроме, как и всегда, было людно. Никто не обращал на неё внимания. В толпе пассажиров и их спутников подошла к самолету. Перед тем как подняться по трапу, машинально бросила взгляд на стоявших в стороне провожающих и увидела Леская. Высокий, широкоплечий, красиво одетый, он смотрел на неё, и его добродушное лицо расплывалось в радостной улыбке. И весь его вид говорил: нет для него сейчас большего счастья, чем встретиться глазами с Ритой Диас.
Это был тайный агент полиции, опытный, умный, жестокий. Дважды оставляла его в дураках Рита, и начальник батистовской контрразведки подполковник Фахет не мог ему этого простить. Особенно её последнего побега полгода назад. В тот раз она случайно столкнулась с Лескаем лицом к лицу на узенькой улочке. И он вот так же, как сейчас, широко улыбаясь, с издевательски вежливым поклоном согнул в локте руку и сказал:
— Не угодно ли прогуляться со мной, сеньорита?
Она была на расстоянии полушага от него, но в каком-то диком прыжке рванулась в калитку двора, возле которого они стояли, и с фантастической ловкостью захлопнула её перед самым носом Леская, успев набросить щеколду. Лескай поднял стрельбу, полицейские окружили дом, но пока им открыли калитку, она успела проникнуть в соседний двор, выйти на другую улицу и смешаться с толпой. И вот теперь Лескай смотрит на Риту, и радость распирает его.
У неё хватило воли не измениться в лице, не сделать резкого движения. Спокойно предъявила билет стюардессе. Бежать бесполезно, с аэродрома не убежишь. Но и подниматься в самолет глупо, ведь Лескай узнал её. Значит, провал. А как же с заданием Рауля Кастро? Он ведь думает, что через два часа она будет в Сантьяго.
У Риты Диас не было ни одной минуты для раздумий. Решение надо принять мгновенно.
В таком тягчайшем положении она оказывалась в жизни не один раз. Она выросла на кубано-американской сахарной плантации. Слово «кубано» можно было отбросить, оно говорило лишь о территории, на которой находилась эта крупнейшая на Кубе сахарная компания, принадлежавшая американцам. Компания имела тысячи гектаров земли, где выращивался сахарный тростник, имела гигантскую фабрику для его переработки, свой порт, свою железную дорогу.
Отец Риты и её два брата были рабочими на этом заводе, известного большими революционными традициями. В тринадцать лет она впервые расклеивала листовки. Когда ей исполнилось семнадцать, вступила в коммунистическую партию. С тех пор каждый час её жизни был связан со смертельным риском. Так прошли не день, не год, не пять лет. Ей было тяжелее, чем подпольщикам, находившимся на нелегальном положении. Она должна была жить и работать открыто. Она должна была так работать, чтобы никакая полиция не могла к ней придраться. И ни разу она не дала в руки полиции хоть какой-нибудь повод для обвинения.
В 1956 году нелегально ездила на Международный женский съезд. Побывала в нескольких странах. Когда вернулась на Кубу, здесь уже шла открытая борьба против американцев и батистовского режима. Не имея никаких фактов о деятельности Риты Диас, полиция своим собачьим нюхом чуяла что-то неладное: ищейки, наблюдавшие за ней, потеряли её след и долго не могли найти. Снова арест. Ей ничего не могут предъявить. Ей задают только один вопрос: где она была? Допрашивает подполковник Фахет, допрашивает лейтенант Кастаньо, допрашивает сержант Лескай. Допрашивают долгими часами, сменяя друг друга, не давая отдыха ни днем ни ночью. Систематически устраивают провокации.
Обычно через тюремный двор ведет один солдат с винтовкой за плечами. А то вдруг четыре конвоира с автоматами наперевес, направленными на Риту во главе с сержантом, который грозно кричит случайным встречным тюремщикам: «С дороги! В сторону! В сторону!»
Так ведут на расстрел. Её приводят к Лескаю, и он говорит:
— Это последний допрос.
Рита оглядывает конвоиров, которые держат наготове оружие, и с любопытством спрашивает Леская:
— Зачем столько людей? Я ведь не убегу.
На специальной машине — два тюремщика впереди, по одному с боков — её везут на Гаванский аэродром. На военном самолете под усиленной охраной отправляют в Ольгин и сажают в камеру умалишенных. Неделю не выпускают оттуда. Потом веут на допрос, и снова перед ней Лескай.
Всё это далеко позади… Она ступает на трап самолета. Надо что-то немедленно придумать. Странно, но Лескай не трогается с места. Надо придумать. Так вот почему эта собака стоит и улыбается: с двух сторон её крепко хватают за руки и тащат в полицейскую машину. Лескай стоит на месте и хохочет. А она кричит. Изо всех сил кричит:
— Я Рита Диас, я Рита Диас, я ни в чем не виновата! Я Рита Диас, за что вы меня!
Она вырывалась и кричала беспрерывно, и продолжала кричать, когда её втащили в открытую машину. И всю дорогу, уже совсем охрипшая, она кричала:
— Люди! Я Рита Диас! За что они меня! Я Рита Диас.
Ольгин — небольшой городок, и эту историю немедленно узнали все. Узнали, что на аэродроме арестовали какую-то Риту Диас. Узнал и Рауль Кастро и нашел другой способ предупредить товарищей из Сантьяго. Вот на это и рассчитывала Рита. Потому и кричала до изнеможения, чтобы дошел этот крик до Рауля Кастро. Снова допрашивал её Лескай. И снова никаких фактов у него не было, но он измывался над ней, мстил злобно и подло.
В первые дни после революции Рите Диас доложили, что подполковник Фахет бежал в США, а Лескай пойман, она может его допросить.
— А как он ведет себя? — спросила Рита.
— Трус, — ответили ей. — Говорит, что не знает вас. Но когда сказали, что вы придете, он забился в слезах, закричал: «Не надо, не надо, я всё расскажу сам».
— Значит, и незачем мне идти, — улыбнулась Рита. Больше она не интересовалась судьбой Леская.
В Сантьяго мы узнали, что в течение ближайших дней не предвидится каких-либо совещаний или встреч, на которые могла бы приехать Рита Диас. Мы отправились к ней в Гуантанамо.
Здесь уже не та магистраль, по какой ехали в Сантьяго. По узкой извилистой дороге долго поднимались в горы. И вот мы уже в горах. Сьерра-Маэстра. Знаменитые, исторические горы. Глянешь вниз, и кажется, летишь на самолете.
Проезжаем местечко Сонго. И знаменитые казармы Сонго со следами пуль и снарядов. Бои при Сонго в 1958 году — тоже страница кубинской революции. Здесь мы ненадолго остановились и впервые обратили внимание на ещё одно завоевание кубинской революции. По улице шла группа негритянских девушек. Модно одетые, хорошенькие, кокетливые. Мы привыкли: негритянки — это олицетворение нищеты. Загнанные, затравленные, оборванные. Я видел их в Сингапуре, видел на острове Пенанг, в порту Джорджтаун. Негритянские дети там голые, голодные, грязные, разъедаемые болезнями. Но здесь в маленьком поселке Сонго мы видели негритянских детей в белых костюмчиках и ярких платьицах, веселых, шаловливых, счастливых. Это негры Кубы. Это победа Кубы.
В Гуантанамо нам опять не повезло: три часа назад Рита Диас уехала в Кайманеру — населенный пункт, граничащий с американской военной базой. Когда вернется, сказать трудно.
Едем в Кайманеру. От Гуантанамо — двадцать четыре километра. Весь путь — горы. И Кайманера в горах. Здесь высокогорные соляные озера и соляные разработки. Узкий залив Карибского моря. Один берег — Кайманера, противоположный — американская военная база. Прежде всего идём в местное отделение партийной организации, где находится Рита Диас.
Но она там не находится. Была, уехала на соляные разработки, потом в воинскую часть. Ровно через два часа будет звонить сюда. Решили пока осмотреть местечко. Нашим гидом охотно согласился быть полицейский Хосе Ла О. Удивительно веселый и жизнерадостный человек. Он бывший мусорщик. Кто же лучше знает поселок, чем мусорщик. Он знает все дворы, все дома, все ходы и выходы.
— От меня ещё ни один шпик не ушел, — смеётся Хосе.
Спускаемся к берегу. Отчетливо видны два американских аэродрома, радиомачты, строения. То и дело взлетают или идут на посадку самолеты.
— Ваша территория вон до тех цистерн? — спрашиваем Хосе.
— Нет, это всё — наша территория. Но от берега до тех цистерн её захватили американцы. — Хосе смеется. — Мы её обязательно вернем, — говорит он серьезно, но без эмоций, без нажима, а так, просто информирует нас.
Всматриваемся в противоположный берег, и Хосе вдруг говорит:
— Давайте подъедем ближе, есть хорошая ланча.
Мы в нерешительности. Можно ли? Удобно ли? А Хосе по-своему понимает наше замешательство.
— Да вы не бойтесь, — простодушно говорит он, — едемте.
Теперь уже неудобно отказываться. Садимся в ланчу — небольшой моторный бот. К нам присоединяется один из руководителей парторганизации Кайманеры, молодой Вальтер Гарсиа и старый революционер Бенигно Милья. Ланча отчаливает от берега. В проливе ни одного судна, ни одной шлюпки.
— Здесь очень много рыбы, — говорит Вальтер, — раньше почти весь поселок жил рыбной ловлей, а теперь не стали ловить: американцы стреляют.
— Только до середины! — предупреждает рулевого Бенигно Милья.
Теперь ясно видно все, что происходит на противоположном берегу. Но долго рассматривать нельзя. С аэродрома поднимается самолет и разворачивается над заливом. Мы возвращаемся обратно и идем осматривать городок: в нашем распоряжении час с четвертью.
Кайманера — небольшой населенный пункт, но очень оживленный. На улицах шумно, весело. Людно в кафе. Вальтер Гарсиа объясняет:
— Год назад у нас было не так. Американцы часто устраивают провокации: то стрельбу поднимут, то облеты. Вся жизнь была настороженной, люди отсиживались дома. На это и рассчитывали американцы, держали нас в постоянном напряжении, изматывали. Так можно жить день, месяц, но годы нельзя. Это сказала Рита Днас. С тех пор мы стали жить по-другому. Люди работают, танцуют, веселятся. Они знают, что есть бдительная вахта. Вахта знает, что все надеются только на неё. Она не подведет.
— Эта вахта у нас повсюду, — замечает Хосё. — Вот, например.
Мы поравнялись с милицейским постом в подъезде одного из домов. Там дежурят две девушки: выпускница школы Иоланта и молоденькая работница таможни Эдит.
Как и всё население городка, они дежурят два раза в неделю по шесть часов. На дежурство приходят в военной форме, с оружием, но молодость берет своё. Они хотят модно одеваться, поэтому подгоняют форму по моде. Красиво уложенные волосы, тщательно отглаженные гимнастерки, брюки. Но они решительны. Они знают, как обращаться с оружием. Если понадобится, они будут стрелять, не щадя своей молодости.
У входа в отделение государственного банка Хосе познакомил нас со сторожем Фино. Он ещё совсем молод. Почему сторож?
Фино рассказывает. Он работал на том берегу. На американской ремонтной базе. Неожиданно посадили в тюрьму за коммунистическую пропаганду, хотя никакой пропаганды не вёл. Тюрьма большая. Кирпичные корпуса, кирпичная ограда, оплетенная колючей проволокой. Она под током. Его били. Бил американский лейтенант и его подручный, предатель. Били шесть дней, требуя признания, что он коммунист. Но он не коммунист. Он только теперь хочет стать коммунистом. Ему перебили ребра и сказали, что он свободен. Он не мог воспользоваться свободой, потому что не мог идти. Не мог даже подняться. Его выволокли и оттащили к берегу. Сказали, чтобы утонул он сам. Так он и хотел сделать, но спасли рыбаки. Одиннадцать месяцев лежал в местной больнице в гипсе. Теперь ничего, поправился.
Хотелось подробней расспросить Фино, но истекало время. Ждали звонка Риты Диас недолго. Она оказалась далеко от нас. Сказала, что ей и самой очень хочется поговорить с советскими людьми, но приехать никак не может. Спросила, где мы остановились. В Сантьяго? Очень хорошо. Ей тоже надо в Сантьяго, к одиннадцати вечера постарается быть.
Условились встретиться в Сантьяго, в гостинице «Версаль». Мы приехали туда, едва стемнело. Орландо показал нам комнату, где состоится встреча, и приказал идти отдыхать.
— Как только приедет, я вас позову, не беспокойтесь.
Волновала предстоящая встреча, и я хорошо подготовился к ней. Подготовился к разговору с Ритой Диас.
В половине первого ночи появился Орландо:
— Приехала, идите, через несколько минут и я приду.
Мы пошли вдвоем с Юрой. Риты Диас ещё не было. В уголке за маленьким столиком приютилась молодая женщина — должно быть, секретарша или сотрудница гостиницы.
Я ходил по комнате оттого, что волновался. Вскоре появился Орландо:
— Ну, познакомились? Рита Диас. — И он показал на женщину, сидевшую в уголке. Улыбаясь, она поднялась.
Невысокого роста, худенькая, стройная, очень женственная. Обаятельная, буквально чарующая улыбка. Протянула маленькую красивую руку. Совсем молодая, ну, никак не больше тридцати. Вид немного усталый. Какая-то особая усталость. Будто не от государственных дел, американских провокаций и решения сотен труднейших проблем, а просто так, от веселых спортивных соревнований, что ли, или от танцев.
Я настолько растерялся, что у меня вырвалось:
— Вы Рита Диас?
— Да. — И она рассмеялась совсем как школьница.
Я очень хорошо подготовился к разговору с Ритой Диас. Я не мог проронить ни одного слова. Не знал, что сказать.
Она заговорила сама. Извинялась за опоздание, объясняла, почему не смогла приехать раньше. И сразу стало просто и легко. Будто уже много раз мы беседовали и это лишь очередная встреча. Настолько всё казалось обычным, непринужденным, что я спросил, не хочет ли она есть.
— Нет, — улыбнулась Рита, — ночью я не ем.
— У меня есть шпроты. (Случайно я узнал, что во время её пребывания в Москве ей очень понравились шпроты. На Кубе их не производят.)
— Ой, шпроты? Давайте! — И опять что-то юное, наивное в глазах, в движениях.
Юра побежал за шпротами, а Рита Диас стала на трудном русском языке объяснять, каким величественным увидела она советский народ, какая могучая и хорошая наша Родина.
Она говорила об огромных задачах, стоящих перед молодой республикой, о неимоверных трудностях. И хотя не подчеркивала этой мысли, но получалось само собой разумеющимся, что трудности будут обязательно преодолены.
— Проблема номер один для нашего района, да и не только для района, — говорила она, — это ускорить строительство двух заводов. Ведь три тысячи человек, живущих в Кайманере, работают на американских предприятиях Гуантанамо и ежедневно ездят туда.
— И что же, они не хотят оставить свою работу?
— Напротив, очень хотят, но мы не можем пока предоставить им другой работы. Пока не будут готовы новые заводы.
Я заметил, что писать об этом, конечно, не стоит.
— Почему? — удивилась она. — Об этом же знают все. Мы вообще абсолютно ничего не скрываем от населения. Ни трудностей, ни испытаний, которые нам предстоят. Ведь так легче жить, если люди всё знают.
Рита Диас говорила о будущем Кубы так, будто она видела всё то, что произойдет.
В конце беседы я спросил, не знает ли она, что стало с Лескаем? Она знала лишь, что он отбывает где-то срок наказания.
— Поверженный враг вообще не интересен, а этот?.. Высохший земляной червяк.
Порты мирового значения при большом их различии и своеобразии имеют много общего. И прежде всего в характере грузов. В любом из них, встретишь машины, оборудование, продовольствие и многое другое. Но есть порты, резко отличающиеся от всех остальных. В Касабланке, например, мы видели привычные грузы, но над всем господствовали апельсины. Большие, яркие, вкусные. Железобетонные навесы, бесконечные, как ангары, были заполнены апельсинами. Вереницы тягачей с прицепами размером в двухосную платформу, на которых вмещалось по тысяче ящиков с апельсинами, двигались по всем пирсам. Аромат апельсинов царил над портом. Цвет апельсинов забивал все остальные цвета.
В Сингапуре главный груз — каучук. И по всей многокилометровой причальной линии днем и ночью сбрасывают с грузовиков стокилограммовые тюки каучука, и они прыгают, как мячи, и портовые рабочие ловко цепляются за них крюками и в конце концов направляют в расстеленные сети, чтобы поднять потом на палубы судов.
А Куба — это сахар. Кубинские причалы Атлантики и Карибского моря заполнены мешками с сахаром. Главный груз в Мансанильо — тоже сахар. Поэтому непривычной показалась здесь погрузка рыбы. А отправляют её ежедневно из рыбацкого поселка, находящегося поблизости.
Рыбный промысел на Кубе не получил большого распространения, но здесь, в Мансанильо, он развит издавна. И поселку рыбаков много-много лет. По пути туда нам и рассказали о нем и о трагедии старого рыбака Антонио Сааведры Муньеса.
Сааведра знал, что такое море, и знал толк в рыбе, потому что отец его был рыбак, и дед рыбак, и прадед тоже. Ещё совсем мальчишкой Антонио научился распознавать, когда будет шторм, и уже разбирался во всех течениях и ветрах. Он знал, какую наживку любит меч-рыба и какая нужна макрели, умел ловить летающих рыб, лангуст и ставить парус. И ещё в те годы он мечтал о собственной лодке. Возможно, он сам выдумал себе такую мечту, а может быть, воспринял у отца, потому что эта мечта передавалась из поколения в поколение и разговоров о собственной лодке было немало. Он не расставался со своей мечтой и после женитьбы, а когда пошли дети и первые трое оказались сыновьями, твёрдо решил, что лодка у него будет. Но пока он, как и все рыбаки поселка, брал её у Энрике Фарадады.
Фарадада во всём шел рыбакам навстречу. Он охотно давал им свои моторные лодки, а если надо, то и снасти, и вообще полностью снабжал их. Денег за аренду не брал. Это просто бесчеловечно, объяснял он людям: вернется рыбак с моря, ничего не поймав, а деньги, выходит, всё равно плати. Поэтому он брал с улова. Одну треть улова.
Некоторые роптали, говорили, не бывает, чтобы так уж совсем с пустыми руками возвращались и уж пусть бы лучше брал определенную сумму. Ведь каждому выпадало счастье хоть раз в месяц прийти с богатым уловом. Но Фарадада на это не соглашался. Чтобы обеспечить рыбаков снастями, он держал специальные мастерские. Тут и стальные тросики делали, и гарпуны, и крючки ковали для тех, кто ходил на большую рыбу. Снабжал он и сетями, за всё это тоже брал с улова, и только за потерю или порчу имущества получал деньгами. На всё заранее была определена цена. Каждый знал, сколько придется платить за потерянный гарпун, за побитый руль или поврежденный борт. Фарадада никогда не требовал, чтобы платили немедленно. Нет у человека денег, заплатит потом, когда будет возможность. Пусть только распишется, чтобы не забыть, сколько должен.
Если рыбак возвращался с небольшим уловом, который необходим на пропитание семьи, Фарадада не требовал даже своей трети, а плюсовал к долгу. И проценты в этом случае тоже насчитывал не деньгами, а рыбой. Из-за этой его доброты люди никак не могли вылезти из долгов, потому что терпеть убытки хозяин не мог и проценты набегали большие.
Поскольку у рыбаков не было собственных рефрижераторов, а в тропиках рыба больше двух часов не выдержит и испортится, он соглашался откупать у них и остальные две трети улова. Цены устанавливал такие, которые ему казались справедливыми, И если кто был недоволен, он не настаивал, а говорил, пусть продают сами, по какой хотят цене. Правда, лодки, чтобы отвезти рыбу в другой город, он не давал, пусть скажут спасибо за то, что дает их для промысла, а по суше без холодильника рыбу не повезешь.
Антонио Сааведра, как и другие рыбаки, был в большом долгу у Фарадады, хотя снасти у него были собственные и в аренду брал только лодку. Он мечтал поймать рыбу килограммов на двести или хотя бы на сто и сразу поправить свои дела. Он долгими часами просиживал в море, опустив крючки с тяжелой лесой на разные глубины, но счастье шло мимо. Сааведра хорошо понимал, что за большой рыбой надо уходить далеко в море, а для этого нужна совсем другая лодка и другой мотор. И он удовлетворялся тем, что ловил сетями мелкую рыбу.
Обычно в море он брал с собой старших сыновей — Фернандо и Хуана. Родольфо был ещё мал, а Хильда, Вирхен и Эвора совсем крошки. Мануэла едва управлялась с ними.
Случай, о котором идет речь, произошел в сентябре, когда особенно хорошо ловится рыба. Антонио проснулся не в четыре утра, как обычно, а раньше. Его разбудил говор в соседнем доме. Хотя дома рыбаков были сделаны не из пальмовых листьев, а из сигарных ящиков, стояли они тесно друг к другу, и достаточно было подняться одной семье, как просыпались соседи. И так шло дальше по всему поселку.
Антонио чувствовал, что ещё рано, но и нежиться в постели, когда другие собираются в море, уже не мог. Он разбудил Фернандо и Хуана, а Мануэла приготовила им по чашке кофе и дала на дорогу хлеба да ещё соли, чтобы было с чем есть тунца, если он попадется.
Надо было уже идти, но Фернандо всё клевал носом, и лицо его было красновато. Мануэла думала, что это со сна, но, случайно прикоснувшись к нему, поняла, какой сильный жар у парня. Пришлось оставить его дома.
Спускаясь к морю, упал и сильно поранил ногу старший сын Хуан. Было, конечно, темно, но не первый же год он ходит по этой тропке и знает каждый бугорок на ней. Мог бы быть повнимательнее. Просто спал на ходу, хотя и не признается. У людей дети как дети, а тут просто беда. Парню уже двенадцать лег и не может, не покалечившись, пройти к морю. Пришлось вернуть его домой.
Движок на этот раз завелся хорошо, но не успел рыбак отойти и мили, как мотор неожиданно фыркнул и заглох. Антонио долго возился с ним и никак не мог наладить и всё больше проклинал Фарададу, который каждый раз приваривает какие-то заплаты вместо того, чтобы давно заменить эту рухлядь…
Мотор завёлся, когда стало совсем светло. Словно желая искупить вину, он заработал вдруг удивительно чисто. Море было спокойным, и Антонио держал большую скорость. Он заметил рассеянные по морю лодки других рыбаков, которые успели закинуть снасти. Надо бы и ему остановиться или сильно снизить скорость, но движок работал отлично, и жаль было его останавливать. Уже позади остались рыбаки, уже скрылись они из глаз, а он, словно в азарте, шёл дальше. Но это был не азарт. Последние месяцы ему ужасно не везло. Он привозил жалкие крохи и всё дальше залезал в долги. Ему хотелось попытать счастья. Он видел, что шторма не будет, а движок так хорошо работает, и день очень хороший, и чутье подсказывало ему, что будет удача. И всё получилось, как он предчувствовал. Правда, такого гиганта, о каком он мечтал, поймать не удалось, но к заходу солнца почти половина лодки была заполнена крупной рыбой по пять, десять и даже двадцать килограммов.
По пути к берегу дважды останавливался движок, но ничто не могло теперь расстроить Антонио, потому что он понимал, какое везет богатство, и счастье туманило ему голову.
Он не хотел сейчас думать о том, как распорядится своими деньгами, чтобы вволю поговорить об этом с Мануэлой и прежде всего послушать, что думает она. Но отвязаться от своих мыслей не мог. Они лезли в голову, и он уже видел всех своих шестерых детей в новых платьицах и новых штанах и Мануэлу в новых туфлях, потому что ей совсем нечего надеть на ноги.
К пирсу он причалил довольно поздно, все лодки успели стать на прикол, и никого из рыбаков не было. При свете фонаря он увидел не только приемщика, но и самого Фарададу, и Антонио тяжело вздохнул при мысли, что каждую третью рыбу придется отдать ему, и ещё не известно, как он заплатит за остальные.
— Вот сколько ты привез! — обрадованно встретил его Фарадада. — Хотя лодку задержал больше положенного и придется немного добавить за аренду, но зато и тебе будет причитаться, наверное, целых десять песо.
Антонио рассмеялся.
— Это тебе ещё не видно, Фарадада, — сказал он, — ты спустись, посмотри.
Фарадада и в самом деле подошел к лодке, которую Антонио уже успел подтянуть на волне к берегу.
— Да, я не ошибся, — сказал Фарадада, — ты сегодня заработал десять песо.
Антонио понял, что тот не шутит.
— Как же десять? — тихо спросил он.
— А вот как! — подбежал приемщик и начал быстро отбрасывать к носу наиболее крупную рыбу. — Вот эту за аренду, а эти малышки, — он швырнул ещё две рыбины килограммов по пять, — за задержку, а остаток не стоит и десяти.
— Ну нет! — вырвалось у Антонио. — За десять я не отдам, если она даже сгниет. Я продам её кому угодно за сто пятьдесят песо.
Фарадада расхохотался, и еще громче рассмеялся приемщик, чтобы хозяин видел и слышал его смех. А Антонио совсем вышел из себя.
— Я забираю свою рыбу! Сейчас принесу мешки и заберу всё, что остается после твоего грабежа.
— Забираешь! — заревел Фарадада. — Ты заберешь её после того, как вернешь весь долг. — И он быстро пошел вверх по тропке. За ним последовал приемщик.
Антонио беспомощно посмотрел по сторонам. С высоких мостков наблюдал за ним сторож. По пирсу расхаживал полицейский.
Лицо у Антонио задергалось не то от судороги, не то от усилий, чтобы не заплакать. И вдруг он закричал:
— Эй! Бери свою рыбу, вот она! — И он швырнул в воду две рыбины. — Бери скорее, а то уплывет, — швырнул он ещё две.
Антонио в ярости бросал за борт рыбу, выбивая её ногами, выплескивал руками и истерически кричал:
— Вот тебе аренда, вот тебе долг, вот тебе проценты!
Фарадада и все, кто был поблизости, пораженные, смотрели на него, потом приемщик бросился вниз, но у самой лодки Антонио залепил ему в лицо рыбой, захохотал каким-то диким смехом и свалился с лодки. Рыбы в ней почти не осталось.
…Мы подъезжали к Мансанильо. Эту историю рассказывал нам в машине председатель рыболовецкого кооператива имени Андреса Лусара Нуньес Мартинес, участник боев в горах Сьерра-Маэстра.
— Что же стало с Антонио?
— У него было нервное потрясение. Больше месяца болел, и его семье помогали все рыбаки. Выздоровление совпало с победой революции. Об остальном он расскажет сам, — улыбнулся Нуньес, — мы прежде всего заедем к нему.
За каким-то поворотом, как Черное море из Байдарских ворот, вырос перед нами поселок. Неправдоподобно красивый. Более пятисот домиков, ярко раскрашенных, великолепно спланированных, в цветах, пальмах раскинулись на берегу моря. Это и был поселок рыбаков кооператива имени Андреса Лусара. Мы проехали по широким асфальтированным улицам, мимо домиков, сделанных из сборного тонкого железобетона, раскрашенных с большим вкусом, осмотрели легкое и изящное здание клуба рыбаков, миновали универмаг и остановились возле жилища Антонио Сааведры. Хозяин вышел нам навстречу. Это был старый рыбак, высокий и крепкий, с лицом, которое знало и ветры и море.
В его квартире четыре комнаты, кухня, душ, все удобства. Жена Антонио Мануэла бросилась к плите готовить кофе.
— Что ж мне рассказывать о своей жизни? — пожал плечами старик в ответ на наш вопрос. — Как я жил раньше, вы, говорите, знаете, а как сейчас, сами видите. Наш поселок был рядом, его снесли на мусор, ценности он, не представлял. Каждая семья рыбака имеет вот такой дом. Это мы заработали сами, нам помогли только строить. У меня хороший моторный бот, и я на нем бригадир. А всего в бригаде восемь человек.
— А в кооперативе у нас восемьсот человек, — перебил его Нуньес.
— Да, восемьсот, — подтвердил старик. — И механик есть на боте и снасти есть… Пойдемте в море, сами увидите. Далеко теперь ходим, бот хороший.
Мануэла угостила нас очень крепким и вкусным кофе, пригласила пообедать, подождать прихода детей. Но мы торопились. По дороге на судоверфь, находившуюся близ этого поселка, Нуньес сказал:
— Понимаете, как будет драться кубинский народ, если посягнут на наш новый строй!
Мы ответили, что понимаем.
В народное имение «Сентраль де Люсиа» нам предстояло лететь на самолете с гаванского аэродрома имени Хосе Марти. По дороге на аэродром — большой транспарант: «Во всё, что делал Хосе Марти, он вкладывал душу. Поэтому в каждом деле осталась частичка его души».
Шесть часов утра. Готовятся к взлету в разные концы острова и в другие страны несколько машин. Наша третья очередь, ждать минут сорок. Осматривая здание аэропорта, забрели в зал, где собирались пассажиры, отправляющиеся в Мексику. Большинство из них гусано, то есть черви. Как известно, это название накрепко привилось к врагам кубинской революции.
Куба никого не задерживала. Хочешь покинуть страну — на все четыре стороны. И ползли гусано.
Мальчишка лет пятнадцати ходит по залу и громко кричит:
— Покупайте сигары! Это ваша последняя возможность покурить гаванские сигары,
Гусано не покупают у него сигар. Да по всему видно, что он и не рассчитывает найти здесь покупателей. Просто хочется парню поиздеваться над ними, и у него отличный повод. Он предлагает свой товар весело, лихо, с издевкой. Он доверительно подмигивает им.
— Если у кого нет денег, могу угостить!
Пожилой милисиано укоризненно качает головой.
— Ну, зачем это?
А гусано уже едва сдерживаются. Они ненавидят и этого парня и милисиано, что покровительственно заступился за них, злятся на весь мир, на то, что навсегда покидают Гавану. Сказочную, великолепную, веселую.
Они ходят по залу, стараясь сделать высокомерный вид, будто никого не замечают, будто всё, что делается вокруг, им неинтересно. Но всё это только «будто». Они искоса озираются, и вырвется вдруг тяжелый вздох или метнется ненавидящий взгляд на оживленную группу простых, ну совсем не примечательных ребят, торопящихся на взлетное поле, или расширятся глаза, когда подрулит к зданию советский воздушный лайнер таких размеров и такой красоты, каких никогда не знал гаванский порт.
И как бы ни маскировали свои лица гусано, видно: ох, как не хочется им покидать Гавану, как бесит их всё, что здесь делается, как бессильны они в своей страшной классовой злобе.
Мы приземлились на одном из аэродромов, километрах в тридцати от имения. Наш переводчик на этот раз Нельсон Мартос, парень лет семнадцати.
— Я ростовчанин, — говорит он серьезно и неожиданно громко смеется. — Год учился, работая на Ростсельмаше.
Он недавно вернулся из Советского Союза и ждет назначения на работу. Ждет, пока идет за него борьба между организациями. Переводчиков не хватает. Он горд тем, что говорит по-русски. Вообще люди, знающие русский язык, в особом почете. Ими очень дорожат, они очень нужны острову Свободы. Они работают дни и ночи, работают самозабвенно. С простыми смертными, то есть теми, кто не знает русского языка, разговаривают добродушно-покровительственно.
— Помню, бывало, — небрежно замечает Нельсон, — когда я ещё не знал русского языка, наговоришься за день с советскими товарищами так, что к вечеру руки болят. — И он сам весело смеется своей шутке.
Народное имение — это огромный комплекс, включающий тысячи гектаров сахарного тростника, посевы хлопка, фасоли, помидоров, капусты. Точно тайга — банановые рощи. За ними — птицеферма и животноводческая ферма. Но главное — сахарный тростник. Площадь под его посевы увеличилась и составляет теперь 2500 кабальерий.
Мы едем прежде всего на сахарный завод, который работает на сырье народного имения, и смотрим на благодатный краснозем. Вот поле, где только что взошла кукуруза. А рядом кукурузу убирают.
— У нас ведь можно сеять в любое время года, — объясняет Нельсон.
Невольно вспомнился случай, происшедший несколько дней назад. Мы остановились в какой-то деревне, и Орландо хотел позвонить в Гавану. Оказалось, что нет телефона. Местный руководитель шутя сказал: «Поставили нам линию на деревянных столбах, а они через неделю выросли в деревья. Пришлось снять провода».
Сахарный завод нам показывал высокий седой мулат Родригес. Завод принадлежал американцам, и Родригес занимал тогда какую-то мелкую должность. Теперь он главный мастер. Но обязанности не изменились. Фактически он выполнял их и тогда, но главным мастером числился и получал большой оклад американец. Родригес отлично знает технологию, все тонкости производства. Он показал нам неправдоподобно большие и устаревшие механизмы старого завода. Маховики и зубчатки высотою в трехэтажный дом там, где при современной технике потребовались бы детали в десятки раз меньших размеров. До революции модернизация была невыгодна, рабочая сила дешевле, постоянный её резерв — безработица.
…Председатель народного имения Энрико Родон похож на плакатного ковбоя. На нем сомбреро, под которым, кажется, можно спрятать автомобиль. На боку — огромный кольт. Но в Энрико нет и грана рисовки. Человек с лицом крестьянина, он и в самом деле всю жизнь работает на земле и знает в ней толк. Он работал в этом же хозяйстве, когда оно принадлежало Армандо Каминьо Миланесу. Родон оказался отличным организатором, человеком неиссякаемой энергии, сумевшим в короткий срок превысить уровень производства, который был при Каминьо.
— А где сейчас этот Каминьо?
— Организовал контрреволюционную банду. Но поймали его, и суд, наверно, уже был.
По возвращении в Гавану мне дали разрешение посетить тюрьму, где Каминьо отбывал наказание.
У въезда в город Матансас стоит огромное здание. Эта казарма и тюрьма под названием «Гойкурия» была одной из опор батистовского режима. Теперь здание реконструировано и превращено в школьный центр. На шоссейной дороге знак: «Zona eskolar» — школьная зона. Такими знаками усеяны теперь все дороги Кубы. И военные казармы, превращенные в школы, тоже не исключение. Только в тех местах, где мне довелось побывать, я насчитал шесть таких чудесных превращений. Это и понятно. После революции множество тюремных зданий оказалось пустыми, и их передали в школы.
Но вот мы там, где сидят враги революции. Перед нами Армандо Каминьо Миланес. Бывший миллионер, бывший латифундист, бывший владелец домов и магазинов в Гаване. По образованию юрист. Вся семья на свободе. Жена уехала в США, сын работает на Кубе. Активную контрреволюционную деятельность начал в тот день, когда на двери одного из своих гаванских магазинов увидел бумажку, приклеенную так, что, открывая дверь, обязательно разорвешь её. Но там было написано:
«Это печать. Владельца данной недвижимости просим зайти в городское управление в течение 72 часов с документами, подтверждающими принадлежность недвижимости. В случае, если печать будет нарушена, виновник ответит по законам революции».
Не только тысячи гектаров земли, которыми он владел в провинции Орьенте, но его огромные магазины в Гаване были национализированы. И он начал активную борьбу против нового строя.
Он смотрит испытующе, стараясь понять, с кем имеет дело. На вопросы отвечает неторопливо, пространно.
— Дело, видите ли, в том, что мне жалко землю. Нет, не для себя, много ли мне надо! Жалко, что погибнет земля, которая кормит народ.
— Почему же она погибнет?
— Потому что сельскохозяйственные рабочие, которые распоряжаются моей землей, не справятся с таким большим делом. Для этого надо иметь специальное образование.
— Да, но вы призывали к свержению строя. И не только призывали.
— Правильно. Но именно для того, чтобы не оскудела земля.
— Именно для этого вы и пытались организовать поджог сахарного тростника?
Молчит.
Сверкает, переливается красками камень на большом перстне.
Совсем по-другому повел себя молодой Карлос Мануэль Распал Суарес. Медленно переступил порог, глядя в пол. Остановился. Исподлобья покосил глазами в стороны и вдруг резко поднял голову, снова осмотрелся, будто не веря, что в помещении нет кубинцев. Его щуплая фигурка как-то дернулась, он быстро подошел к столу, зашептал:
— Вы из ООН, да? Вы пришли помочь нам, да?
— Извините, пока вопросы будем задавать мы.
Сын миллионера, он был на последнем курсе химического факультета, когда пришла революция. Его не выгнали из института. Нормально продолжались занятия. Это учебное заведение при старом режиме содержалось на средства католической верхушки, и руководил им падре Келлэ, наиболее злобный представитель реакции и американский агент. В подведомственное ему учебное заведение принимал только лиц, из которых можно было сделать себе подобных. Отец Карлоса — Хосе Суарес, как и Каминьо, имел тысячи гектаров земли в провинции Орьенте и крупные продуктовые магазины в Гаване. Келлэ решил, что на сына такого человека можно положиться, тем более что за время учения убедился, каким отъявленным негодяем тот растет.
Карлос Суарес ездил на автомобилях только последней моды, купался только на самых модных пляжах, прожигал ночи в модных притонах, в игорных и публичных домах. На учение времени не оставалось, но его беспрепятственно переводили с одного курса на другой. Именно он понадобился падре Келлэ, когда пришло сверхсекретное сообщение из США.
Карлос Суарес оказался очень подходящей кандидатурой ещё и потому, что его специальностью являлось взрывное дело. Теперь целыми днями, а порой и ночами он просиживал в лаборатории. Падре Келлэ хвалил его: «Настоящий человек науки. Его, как и меня, не интересует политика. Пусть в стране что-то происходит, но это не должно мешать учению. Прилежные студенты должны учиться».
И Карлос Суарес учился. Он не только учился, но и прилежно выполнял задания своего настоятеля: готовил различного рода взрывчатки. Главное, чтобы в малом их объеме вмещалась большая взрывная сила. У Карлоса было два помощника. Они лучше его были подготовлены, лучше знали химию, но руководил он.
Однажды в лабораторию зашел Келлэ.
— А вы всё со своими колбами дни и ночи? — сочувственно сказал он. — Прошлись бы хоть в кино.
— Сегодня? — вскочил Суарес.
— Да.
Трое пошли в крупнейший кинотеатр Гаваны. На Кубе, как и в некоторых других странах, вход в зрительный зал открыт в течение всего сеанса. Перерывов между сеансами нет. Пришел человек к концу картины — посмотрит конец, а потом начало. И пока идет фильм, всё время мелькают в затемненном зале фонарики — это ищут свободные места новые зрители или покидают зал те, кто отсмотрел своё.
С последнего сеанса уходят все одновременно.
Суарес и его два дружка пошли в кино перед вечером. Они хронометрировали фильм. Засекли, что герой дает пощечину героине за пять минут до окончания картины. Ушли в свою лабораторию и снова вернулись в кино перед окончанием последнего сеанса.
Это было в воскресенье, и, несмотря на позднее время, народу собралось много. Один из дружков Суареса, Педро, зашел в зрительный зал, второй стал дефилировать на улице, а Карлос с чемоданчиком остался у входа, близ вторых дверей, где обычно стоит контролер. Сейчас его не было, так как кончался последний сеанс.
Как только на экране раздалась пощечина, Педро быстро покинул зал и прошел мимо Карлоса. Они понимающе обменялись взглядами. Отойдя в сторонку, Суарес раскрыл чемодан и высыпал порошок в толстую колбу с жидкостью. Он будет плавиться шесть минут. Когда растворится полностью, последует взрыв.
Суарес положил колбу в ящик, куда Контролер бросает разорванные входные билеты, и быстро вышел на улицу. Трое приятелей не торопясь пересекли людный проспект и скрылись в боковой улочке.
Взрыв был слышен далеко. Он изуродовал стены, пробил в потолке большое отверстие. Но, видно, плохо учился Суарес, подвел своего падре: взрыв произошел не через шесть минут, как рассчитывали убийцы, а спустя двадцать три минуты, то есть когда в кинотеатре не осталось ни одного человека.
Всё это было за три дня до высадки американских наемников на Плайя-Хирон. Падре Келлэ получил указание в течение этих дней совершать террористические акты, взрывы, поджоги, чтобы посеять в стране ужас и панику. Это, как думали хозяева Келлэ, облегчит высадку десанта.
Падре ретиво выполнял задание. Действовал его лучший ученик Распал Суарес: взрывал рельсы на железных дорогах, взрывал перекрестки шоссе, бросал бомбы в магазины.
И вот он в тюрьме. Гуманный суд кубинского народа не вынес ему смертного приговора. И слизняку опять захотелось в игорные и публичные дома. Он ерзает на стуле, поминутно озираясь, вертя головой, похожей на дыню, и быстро-быстро шепчет, боясь, что войдут кубинцы и он не успеет чего-то сказать.
Оказывается, он боролся против «незаконного строя», против своих врагов. Ему бы только побыстрее выбраться отсюда, и он снова будет бороться. Так он говорил.
По-видимому, он дурак.
— Если бы взрыв в кинотеатре произошел точно по вашим расчетам, вы убили бы не своих врагов, а десятки случайных зрителей. Так?
Молчит.
По нашим вопросам начинает соображать, что перед ним не те, кого бы он хотел здесь видеть. Как вести себя дальше, не знает. И вдруг оживляется, униженно просит закурить.
В карманах у меня три пачки сигарет: «Краснопресненские», кубинские «Дорадос» и купленные в Гибралтаре турецкие. Я даю ему последние. Жадно впивается глазами в пачку. Не успев прикурить, спрашивает:
— Вы из Турции?
— Извините, мы ещё не исчерпали своих вопросов.
И тут происходит совсем неожиданное. Он начинает хныкать. Хныкать, что-то бормоча, вот-вот расплачется. Переводчик Юра с недоумением смотрит на меня.
— Что он бормочет? — спрашиваю.
Юра улыбается:
— Говорит: «Я больше не буду».
Прошу переспросить, думая, что переводчик ошибся. Переспрашивает. Нет, так и говорит: «Я больше не буду».
Омерзительно.
В Гавану мы вернулись перед вечером. На рейде у бесчисленных причалов стояли торговые суда десятков стран. Трепетали на мачтах советские, английские, польские, немецкие, норвежские флаги.
Темнело. Загорались огни реклам. Ласково плескался океан у бесконечной гранитной набережной. Откуда-то доносились звуки бурной, неудержимой, искрящейся «Пачанги», любимого танца кубинцев.
Большой сюрприз ждал нас в городе Тринидаде. Некогда здесь шли бои между коренными индейскими племенами и испанскими завоевателями. В течение нескольких веков город был известен как центр многочисленных религиозных культов, куда на праздники стекались молельщики со всего острова. Здесь не было промышленности, не развивалось сельское хозяйство.
Мы осматривали исторические места, старинные церкви, остатки крепостных стен. С нами был директор местной библиотеки Трухильо. Он рассказывал историю Тринидада, резко отличающегося от городов Кубы.
Весь остров Свободы бурлит. В Сантьяго, в Сан-та-Клара, Сьенфуэгосе, в Гуантанамо, в десятке других населенных пунктов, где мне довелось побывать, не говоря уже о Гаване, люди живут бурной жизнью первых лет революции. Только к глубокой ночи затихает движение транспорта, и остаются неоновые огни кафе и реклам да вооруженные девушки и юноши, патрулирующие улицы.
В Тринидаде даже днем пустынно, будто забыт он всеми.
— Революция ещё не успела изменить облик нашего города, — говорит, как бы извиняясь, Трухильо. — Очень много дел у революции, понимаете?
Мы бродили по узеньким улочкам, где булыжная мостовая, местами поросшая травою, идет с наклоном от домов к осевой линии, точно желоб. Смотрели на старинные здания с зарешеченными окнами, высотою в два-три человеческих роста, с балконами, опоясывающими стены и похожими на театральные ярусы. Трухильо объяснял, какому старинному роду или секте принадлежало то или иное здание, рассказывал, что вот этот пустой и запущенный замок построен в 1743 году, а вот эта церковь — в 1514 году.
Трухильо на вид было лет двадцать пять, он ничем не выделялся среди других кубинцев. И если бы не окликнул его приятель, вышедший из магазина, мы, наверное, так и не узнали бы его удивительной истории. Трухильо согласился пообедать с нами, и мы отправились в «Ранчо», находившееся на высокой горе, откуда виден весь город. Здесь было прохладно, потому что «Ранчо», построенное в виде огромного амбара с крышей из пальмовых листьев, не имело стен. Просто огромный навес, с перекрытиями из бревен и лаг, окрашенных в цвет мёда.
Мы ели лангуст, сладкий картофель и юку, и Трухильо рассказывал свою историю.
Его мать в эпоху тирании, как здесь называют период господства Батисты и ему подобных, была связана с революционным движением. Два года находилась в подполье. Выйдя замуж за Пабло Трухильо, она отказалась принять его фамилию: Трухильо был известен в Латинской Америке как угнетатель народа. Конечно, Пабло ничего общего с ним не имел, он служил на военном корабле, но всё-таки принять его фамилию она не могла. Так и осталась она Сайес. Офелия Сайес.
Пабло почти всё время находился в море. В те редкие дни, когда приходил корабль, он тоже не сидел дома. Начистив и без того блестящие пуговицы на своем мундире, смазав бриолином волосы и тщательно причесавшись, он долго и со всех сторон осматривал себя в зеркало и отправлялся гулять. Возвращался домой перед выходом корабля в море.
Он искренне не понимал, за что его упрекает жена. Что же, он в конце концов не мужчина? Да неужели такой бравый моряк, как он, после всех штормов и бурь не имеет права посидеть с друзьями в ночном кабачке? Да понимает ли она, о чём говорит?
Офелия смирилась. Одного только никак не могла принять: Пабло щеголял своей фамилией. Эту ненавистную ей фамилию выгравировал на медной дощечке и прибил к двери. Он не упускал случая, чтобы, завидев сквозь окно приятеля, не закричать на всю улицу:
— Эй, чико, что же ты проходишь мимо дома Трухильо!
К месту и не к месту он называл себя, и ей это становилось невмоготу. За этой фамилией Офелии представлялся не Пабло. Какой он Трухильо? Перед ней возникал облик ненавистного народу сатрапа.
С тех пор как Офелия стала ждать ребенка, мысли её отвлеклись. Она думала только о сыне. Ей хотелось, чтобы это был сын. Ей так этого хотелось, что она в конце концов перестала сомневаться: будет сын. Она отчетливо представляла его себе и любила. Она ощущала его, живого, под своим сердцем и, когда толчки ребенка были сильными, радовалась, потому что девчонка не станет так грубить. Значит, сын.
Офелия ждала сына и забросила все дела, и её уже не раздражал вертящийся перед зеркалом Пабло, потому что она ждала сына.
Однажды Пабло разбудил её на рассвете. Он вернулся после двухдневной гулянки, настроение у него было хорошее, и ему хотелось ещё с кем-нибудь поговорить. Но так как друзья разошлись, пришлось будить Офелию. Пока она готовила ему кофе, он рассказывал смешную историю и очень смеялся. Потом, лукаво подмигнув и легонечко ткнув её пальцем в живот, захихикав, спросил:
— Ну, как поживает мой маленький Трухильо?
У Офелии подкосились ноги. Держась за стены, побрела в постель.
С этого дня ей стало трудно. Она ведь действительно носит в себе Трухильо. Она родит Трухильо. В своё время она отказалась от фамилии мужа, сейчас может уйти от него совсем, остаться одной или снова выйти замуж и взять себе другую фамилию. Она всё это может. Но изменить фамилию ребенка нельзя. Он не может выбрать себе другого отца. Он обречен быть Трухильо. Это было невыносимо.
По ночам Офелия не спала. Плакала. Плакала от бессилия. Толчки под сердцем становились сильнее, но они не радовали. Не рано ли показывает характер этот маленький Трухильо?
Она понимала, что рассуждает глупо: ребенок ни в чём не виноват. И всё-таки прежней любви к нему уже не было. Это зависело теперь не от неё.
Офелия была мужественная и сильная. У неё хватило воли перестать плакать. У неё хватило воли признаться себе в том, что где-то подсознательно бродит мысль, как избавиться от ребенка. Но было поздно.
Она решила обязательно что-нибудь придумать. Она придумала. Придумала в одну из ночей, когда лежала с открытыми глазами и прислушивалась к жизни сына. Какие-то туманные мысли проплывали в голове, и за одну из них, ещё неясную, едва уловимую, она уцепилась, и боялась пошелохнуться, чтобы не стряхнуть эту мысль, и старалась сосредоточиться, чтобы эта мысль не растаяла.
Изменить фамилию невозможно. Это уже совершенно ясно. Но имя она имеет право дать любое. Надо дать сыну такое яркое имя, чтобы рядом с ним фамилия казалась жалкой и ничтожной, чтобы рядом с именем фамилия просто не воспринималась, чтобы на нее никто не мог обратить внимания. Надо придумать такое поразительное имя, такое огненное и сверкающее, чтобы оно затмило и испепелило эту подлую фамилию.
И когда она так решила, у неё стало легко на душе. Ей нравилось имя Дельгадо и Санчес, красиво звучало Кристобал в честь Колумба, но всё это не то. Она задержалась на Спартаке и Муции Сцевола, но и они не подходили.
Замкнувшись в себе в течение последних месяцев, она теперь ощутила острую необходимость общения с людьми.
Вместе с тремя товарищами Офелия сидела в доме шорника, лучшего мастера седел, и слушала его горячие слова. Человек энергичный и смелый, он в ответ на репрессии требовал немедленно организовать стачку шорников и башмачников, к которой, он уверен, присоединятся рабочие сахарных заводов. Он говорил убежденно и страстно, ссылался на опыт России. И Офелия вдруг вскрикнула и схватилась за сердце. Люди бросились к ней, расспрашивая, что случилось, но она ничего не могла ответить. И только жена шорника догадалась, что это предродовые схватки. Офелия подтвердила это, но не дала себя провожать, а сама тихонько побрела домой.
Она сказала людям неправду. Это были не схватки. Просто шорник произнес слово, которое пронзило её, как молнией, потому что это было то слово, которое она так долго искала. Это было то имя, то единственное в мире имя, которое она даст сыну, потому что оно искрилось, и сверкало, и, как солнце, озаряло мир: Ленин!
Так она назовет своего сына.
Она шла домой, и счастье туманило ей глаза, и она ни с кем не хотела делить свое счастье и, торжествуя, несла его в себе.
Роды прошли хорошо, и родился сын, и она наперед знала, что всё так и будет, потому что не может быть иначе, если должен родиться человек, который будет носить имя Ленина.
Когда Офелия настолько окрепла, что, могла встать с постели, она, как и положено, пошла к судье зарегистрировать ребенка. Возможно, судья был таким темным и диким, что не слышал имени Ленина или мысли его где-то витали, потому что он был очень рассеян, но так или иначе он не задал Офелии никаких вопросов и выдал ей документ о том, что у неё родился мальчик, которому дано имя Ленин.
Спустя полгода надо было крестить сына. У Офелии было нехорошее предчувствие, но нельзя же откладывать такого дела. Она пошла в самую лучшую церковь, в Сантисима Тринидад, и повела с собой родных и близких, и крестного отца, и крестную мать. Она смотрела на высокого молодого священника, который готовился к процедуре, и молила бога, чтобы это уже скорее закончилось. Ну, сколько надо времени, чтобы он окунул палец в сосуд с ароматным маслом, и поставил этим масляным пальцем крестики на лбу и на темени её сына, и поднес бы к его рту эту крошечную серебряную ложечку с солью, и окропил его водою, и надел на него крестик на цветной ленточке? На это надо не больше трех-четырех минут, и всё это сейчас кончится, и она понесет сына домой.
Она так рассуждала, стараясь заглушить другие мысли, но всё равно они лезли в голову со всех сторон, и она никак не могла отбиться от этих страшных мыслей. Потом Офелия увидела, что он закончил приготовления, увидела, как зашевелились его губы, и услышала его слова:
— Как нарекли ребенка?
Она подумала, что кто-нибудь ответит. Но все родственники молчали. Молчали крестный отец и крестная мать.
— Ленин.
Офелии казалось, что она громко произнесла это слово. Так громко, что у неё пересохло в горле. Но, возможно, ей показалось. Вполне возможно, она только прошептала это слово, потому что священник уставился на неё, точно ожидая ответа, точно он не слышал. Он смотрел на неё, ничего больше не говоря и не приступая к процедуре, и она не знала, что ей теперь делать. Он стоял и смотрел, а она никак не могла придумать, что бы ему такое сказать. Ничего не придумывалось. Не было сил смотреть в эти немигающие, направленные на неё глаза, и она опустила голову.
Тогда он шагнул к ней, сделал ещё шаг и ещё один. Ей видны были его большие, ступающие ботинки из-под широкой сутаны. Офелия услышала его твердый голос и его медленно произносимые, каждое в отдельности, слова:
— Что ты сказала?
Офелия подняла голову. Она увидела священника, высокого и грозного, и по обе стороны от него святых в позолоченных рамах с усталыми глазами.
Человек в черной сутане возвышался над ней и стоял не шевелясь, как статуя, и властным взглядом требовал ответа. Святые тоже смотрели на неё и тоже ждали, что она скажет. И хотя они были в позолоченных рамах, она увидела, в какие рубища они одеты, как измучены, какая тоска и обреченность в их взорах. И она вдруг вспомнила этих затравленных людей, вспомнила, что встречала их каждый день в зарослях сахарного тростника, на кофейных плантациях, на сигарной фабрике. Она видела их каждый день в своей родной деревне, в Тринидаде, в Мансанильо. Она видела их, оборванных, загнанных, злых, у бесчисленных причалов Кубы, близ белых, сверкающих пароходов США. И она поняла, что этот человек в черной сутане заковал их в свои позолоченные рамы, чтобы они не могли проронить ни одного слова. И они молчат, и смотрят на неё, и ждут, что это слово скажет она.
— Ленин!
Нет, теперь это был не шепот. Слово вырвалось, поднялось до самого купола, понеслось под церковными сводами, перекатываясь между колоннами. Ещё не умолкло гулкое эхо, когда Офелия услышала другой голос:
— Вон! Вон из храма!
Люди бросились к выходу, и уже в дверях Офелию догнали громыхающие слова:
— К варварам! В Россию вези крестить своего выродка!
Через три дня ребенок заболел. Мать Офелии говорила: она знала, так будет, не может жить некрещеный. Навалились на Офелию родственники. Она снова пошла в церковь, в самую маленькую и бедную, и когда её спросили, как нарекли мальчика, ответила: «Кристобал».
А в документах, в государственных документах государственного судьи так и осталось: Ленин.
Может быть, не понимала Офелия, на что шла, может быть, не знала, что ждет её впереди, какие испытания и кары падут на её голову. Может быть. Но, возможно, далеко-далеко смотрела эта простая женщина с порабощенных Антильских островов и отчетливо представляла себе всю силу оружия, оказавшегося в её руках.
Пабло произвели в офицеры, и у него уже совсем не оставалось времени для дома. Мать воспитывала сына сама. Когда он начал говорить, Офелия научила его четко и правильно произносить своё имя.
Мальчик рос здоровым и сильным., Офелия не спускала с него глаз. Стоило ребенку уйти со двора, как она выбегала вслед и через всю улицу кричала:
— Ле-нин!
Порою, забыв, что ребенок сидит дома, она бегала чуть ли не по всему городку и звала его, не стесняясь того, что как раз в это время люди идут с работы. А те смотрели на неё, и улыбались, и объясняли друг другу, что так зовут её сына. И если кто-либо спрашивал, что это за странное имя, наперебой объясняли, кто такой Ленин. Но находились люди, которые не могли с первого раза понять, кто же такой Ленин, и снова спрашивали, и каждый рассказывал всё, что знал о Ленине. И каждому было интересно остановить мальчишку, которого зовут Ленин, и спросить, как его зовут. А стоило остановиться одному, как подходили другие, и снова начинались разговоры о Ленине и о России.
Ему не было ещё шести лет, когда он спросил мать, почему он не такой, как все. Почему каждый взрослый обязательно погладит его по голове, одного из целой кучи ребят, почему угощают его конфетами, почему велят мальчишкам не обижать его, почему вообще ни один человек не пройдет мимо, чтобы не сказать ему ласкового слова?
В тот раз Офелия долго и серьезно говорила с сыном. Говорила о Ленине. И он понял, почему должен быть самым справедливым и самым правдивым.
Когда мальчику исполнилось семь лет, мать повела его в школу. Но директор уже всё знал о нем и сказал, что с таким именем принять не может.
По дороге домой Офелия плакала и не прятала своих слез, и каждому, кто её спрашивал, рассказывала о своей беде.
В тот же день возле школы собралась толпа. Люди требовали директора и кричали, что нет такого закона, чтобы не принимать в школу ребенка, если директору не нравится его имя.
Кончилось всё это плохо. Полиция разогнала толпу. А на следующий день Офелия вместе с сыном исчезла. Никто не знал, куда они девались. Весь город жил этим событием, и все говорили о Ленине и требовали, чтобы полиция выпустила его.
В действительности ни Офелия, ни её сын не были арестованы. Просто к ней заходил полицейский инспектор и сказал, что, возможно, с мальчиком произойдет какой-нибудь несчастный случай и, может быть, поэтому ей лучше, не поднимая шума, оставить город.
— Какой же несчастный случай может произойти с моим сыном? — разволновалась Офелия.
— Да всякое может случиться, — пожал плечами инспектор. — Под машину может попасть, свалиться со скалы или случайная пуля заденет. Разве не бывает такого?
Офелия хорошо знала батистовскую полицию. Поняла, что это не пустые угрозы. Речь шла о её сыне, который был не просто её сыном, а символом мечты о лучшей жизни.
Она поблагодарила инспектора за то, что он так заботливо отнесся к её сыну. Она охотно последует доброму совету.
В ту же ночь Офелия уехала в другой город к родственникам. Полиция хотела, чтобы она не поднимала шума. Ну что ж! О своём отъезде она не сказала ни одному человеку. Пусть теперь сама полиция ответит людям, куда девался Ленин.
На новом месте уже через неделю прошел слух о Ленине. Каждому хотелось посмотреть на человека, который носит такое имя. И люди собирались во дворе, где поселилась Офелия, но она говорила, что зря они приходят, потому что ее сын совершенно не похож на настоящего Ленина и ничего общего с ним не имеет. Для большей убедительности она показывала маленький портрет В.И. Ленина, и этот портрет переходил из рук в руки. Чтобы уж окончательно развеять сомнения относительно её сына, она рассказывала, каким великим человеком был Ленин и как много он сделал для народа.
Люди слушали и завидовали этому народу, у которого был Ленин, и мечтали о Ленине для себя. А потом передавали своим знакомым, что вон в том дворе живет интересный парень и стоит сходить на него посмотреть.
В один из вечеров, когда происходила подобная беседа, какой-то старик, который всегда был чем-нибудь недоволен, усомнился в её словах. Не может быть, чтобы один человек, если он не бог, отдал всю землю крестьянам.
Офелия объяснила, что он не один это сделал, он только научил людей, что надо делать. И опять старик был недоволен, так как давно известно, что надо делать. Надо отнять землю у латифундистов и отнять сахарные заводы у американцев, но это возможно, если за такое дело возьмутся все сразу, а не один человек.
Офелия не стала больше спорить со стариком, тем более что во дворе появились какие-то подозрительные люди и все быстро разошлись.
За домом началась слежка. Приходил полицейский и проверял, действительно ли её сына зовут Ленин и есть ли об этом документы.
Разговоры во дворе пришлось прекратить. Теперь она довольствовалась тем, что рассказывала о Ленине рубщикам сахарного тростника прямо в поле и вообще где придется. Но и это продолжалось недолго. Кольцо слежки за ней сжималось, и когда она убедилась, что полиция её уже не отпустит, скрылась. Так к концу августа 1957 года она оказалась в Сьен-фуэгосе.
Первого сентября возле её дома остановились пять юношей и начали звать Ленина. Он поднялся, чтобы выйти, но Офелия задержала его. На улице скандировали:
— Ле-нин! Ле-нин! Ле-нин!
Молча сидели в комнате мать и сын. Вокруг дома стал собираться народ. Налетела полиция. Ребята объяснили, что Ленин — это имя их товарища и они зовут его играть в бейсбол.
Полицейские не поверили. Они ворвались в дом, потребовали документы. Они не поверили документам и потащили парня в участок. Один конвоир шел впереди него, второй сзади. До участка оставалось немного, когда раздались одновременно два выстрела. Передний полицейский упал, задний, схватившись за плечо, побежал.
Ленин исчез бесследно. На ноги была поставлена вся полиция. Четыре дня шли повальные обыски, арестовывали каждого подозрительного, но найти Ленина не могли. Его прятали совсем незнакомые, чужие люди, по внутренним дворам переводили из дома в дом, охраняли его сон. Четыре дня шла борьба за Ленина между населением и полицией.
Пятого сентября началось восстание моряков, к которому присоединился весь город. К двенадцати часам дня было захвачено полицейское управление, телеграф, радиостанция. Но вскоре появилась батистовская авиация, на улицы ворвались танки и войска. Восстание было подавлено.
Офелия Сайес говорит, что это восстание не связано с её сыном. Восстание готовилось революционной организацией «Движение 26 июля», названной так в честь исторического нападения Фиделя Кастро на казармы «Монкада». Руководил восстанием Хосе Дианисиас Сан Роман. Конечно, не инцидент с сыном Офелии явился поводом для восстания. Но и для неё и для сына это были незабываемые дни.
Им пришлось снова переехать в другое место. Так они путешествовали из одного населенного пункта в другой, и всюду Офелия объясняла, что её сын никакого отношения к настоящему Ленину не имеет, и объясняла, каким был Ленин. Так продолжалось до революции. Теперь они спокойно живут в Тринидаде.
Выслушав эту поразительную историю, мы снова пошли в город, так как Трухильо считал, что ещё не всё показал нам. Мы бродили по Тринидаду, и хотя наш гид извинялся за то, что революция ещё не успела изменить облик города, новое мы видели на каждом шагу. Новую табачную фабрику, новый швейный цех, новое строительство. И почти все, кого мы встречали в этом маленьком тихом городке, радостно приветствовали нашего гида или так же, как его друг, вышедший из магазина, кричали:
— Буэнос диас, Ленин! Как самочувствие?
— Я буду рад, если вы мне напишете, — сказал он нам на прощание. — Адрес легко запомнить: Куба, Тринидад, городская библиотека. А фамилию можно и не писать, — улыбнулся он. — Меня все по имени знают.
Фиделя Кастро я видел на Кубе несколько раз. Но особенно запомнились две встречи. Одна из них — на приеме в загородной резиденции советского посла. На аллеях и лужайках большого парка оживленно беседовали гости. В одной из групп был чемпион мира Юрий Власов. Это образованный и удивительно обаятельный человек. Очень остроумен, находчив и чуть ли не по-детски застенчив. Он стеснялся и своей силы и популярности, старался оставаться незамеченным.
Но вот появился Фидель Кастро. Хозяева и гости приветствовали его. И хотя это был официальный прием, сразу же установилась такая непринужденная и теплая обстановка, какая возможна только в кругу самых близких друзей.
Фиделю Кастро представили Юрия Власова. Черный, красиво сшитый костюм скрывал могучие бицепсы чемпиона мира. Очки, похожие на пенсне, нежные черты лица дали повод Фиделю Кастро для шутки. Широко улыбаясь и постукивая Власова по груди, деланно-недоверчиво Фидель говорил:
— Вот это чемпион мира? Вот это самый сильный человек в мире?
Юра растерянно и как бы беспомощно посмотрел по сторонам, потом вдруг присел и тут же выпрямился, с непостижимой легкостью, казалось, только одними пальцами высоко над головой поднял Фиделя.
— Верю, верю, только опустите! — взмолился Фидель, и Юра так же бережно поставил его на землю.
Лишь в обстановке абсолютной непринужденности, дружеской и сердечной, и был возможен подобный эпизод. Так было на аэродроме, когда он провожал в Москву А.И. Микояна, так было в порту и всюду, где мне доводилось его видеть.
…Предстоял военный парад в честь национального праздника. Со всех улиц и переулков Гаваны люди шли к площади Хосе Марти. Это не были организованные шествия, колонны встречались редко. Шли семьями, компаниями друзей, случайными группами и в одиночку. Город заполнили грузовики с крестьянами из близлежащих деревень. Солнце жгло, поэтому над всеми машинами были сооружены навесы из пальмовых листьев.
Площадь Хосе Марти большая. Больше, чем наша Красная площадь. Её пересекает широченная магистраль — авенида. Вдоль обеих сторон авениды тянулись бесконечные цепочки милисиано, которые стояли лицом к магистрали, а позади них — сотни тысяч людей. И всю площадь заполнил народ, пришедший на военный парад.
Два часа шли по магистрали войска и военная техника свободной Кубы. Все, кто был на параде, видели, что у страны есть кому и есть чем защищать завоевания революции.
На параде было много иностранных делегаций и туристов. Они тоже видели, как хорошо обучена армия и каким современным вооружением оснащена. Рядом со мной стояли корреспондент японского телеграфного агентства Киодо Цусин — Асахи Камаяма, учитель испанского языка из Франции Робер Жаме и западногерманский журналист Штертценбах.
Разговаривать нам было трудно, но мы говорили. Происходило это так: если, например, японец хотел что-либо сказать мне, он обращался к Жаме на английском языке, тот переводил немцу на французский, а Штертценбах мне — на своём родном. Случилось так, что нам вчетвером пришлось совершить большую поездку по стране. Мы так привыкли к этому оригинальному способу общения, что почти не испытывали затруднений. К слову говоря, в этой поездке все четверо обратили внимание на интересную деталь. В какой бы группе людей мы ни оказывались — среди докеров, крестьян или сборщиков кофе, — советскому человеку неизменно уделялось наибольшее внимание. У советского человека искали кубинцы и поддержки в споре и подтверждения правильности своих взглядов.
Но вернемся на площадь Хосе Марти. Здесь шли пехота, артиллерия, танки. Была и знакомая техника и такая, какую мне не доводилось видеть. Жаме показал на какое-то орудие и спросил:
— Это советское?
Я ответил, что не знаю. И действительно не знал. Было только ясно, что это внушительно.
Мы видели на параде и ракеты. Большие и страшные. Страшные для врагов. Кубинцев и их друзей ракеты радовали.
Потом парад окончился, и магистраль опустела. На трибунах, где мы находились, появился Че Гевара. Он приветствовал гостей. Остановился возле группы советских людей и, протягивая руки, сказал:
— Драстье! — Он улыбался искренне и радостно. Так здороваются близкие.
К микрофону подошла женщина, и над площадью раздался её голос:
— Товарищи милисиано, пропустите народ ближе к трибуне, будет говорить Фидель.
Будто волны хлынули на только что опустевшую магистраль. Вперед устремилось много тысяч людей. Не было ни рядов, ни колонн. Казалось, мог произойти несчастный случай. Но ничего плохого не случилось. Просто на огромной территории не осталось и метра свободной площади.
На трибуну поднялся Фидель Кастро. Говорить он начал не скоро. Сотни тысяч кричали «Фидель!» и какие-то слова приветствий. Улучив момент, Фидель, наклонившись к самому микрофону, крикнул:
— Товарищи!
И настала вдруг тишина, точно на огромном пространстве никого, кроме самого оратора, не было. Он обратился к рабочим, крестьянам, интеллигенции.
— Американские империалисты, — продолжал он, — заявляют, будто я сгоняю вас сюда силой…
Дальше он уже ничего не мог сказать. Люди свистели, кричали, проклинали. Гудела площадь от гнева. Это была бурлящая ненависть к врагам, и вырвалась она из груди народа, как извержение вулкана.
Интересная деталь: во время карибского кризиса в Гаване и других городах мгновенно возникли большие очереди. Не за хлебом или мылом. За оружием. Как невиданное оскорбление, воспринимали глубокие старики и юнцы отказ в оружии и добывали его всеми правдами и неправдами.
Фидель Кастро продолжал свою речь. Он говорил так выразительно, от всей души и всей душой, что, казалось, можно обойтись без переводчика.
Когда речь шла о достижениях, в нем была такая чистая радость, такая торжествующая гордость, что это приводило в восторг. Когда он говорил о врагах, в нем с той же силой и физически ощутимой яростью проявлялась ненависть, и она с удесятеренной силой передавалась народу. Когда он говорил об ошибающихся, в его голосе были боль и сожаление.
В свои слова он вкладывает больше, чем их словарное значение. В его устах «американский империализм» выражал и ненависть, и презрение, и веру в победу народа, и превосходство нового строя. Уже только произнося эти слова, он пригвождал к позорному столбу империалистов. Всё это в его интонации, мимике, жестах: неожиданных, искренних.
Сразу после парада я отправился в порт Нуевитас. Длинный пирс, два железнодорожных состава с сахаром, два узких, как пригородный перрон, причала. У одного из них — «Солнечногорск», у другого — «Полтава». Погрузка идет так быстро, будто смотришь ленту ускоренной киносъемки. Лоснятся коричневые влажные спины, мелькают красные, серые, синие шорты и шапочки. Взмывают и падают в трюмы связки по десять мешков. Их разносят по твиндеку и небрежным поворотом плеча сбрасывают со спины, и с удивительной точностью они ложатся в определенное для каждого место. И вот уже в шести трюмах «Солнечногорска» — сто десять тысяч мешков. Это пять тяжеловесных составов.
И снова знакомые команды:
— Опустить стрелы!
Тепло прощаемся с кубинцами.
— Поднять трап!
Всё. Широко разворачиваясь, теплоход коммунистического труда уходит в далекий путь.
К океану ведет сильно изрезанный канал, длиною в десять миль, изобилующий крутыми поворотами, мелями, узкостями. По обоим берегам густые мангровые заросли. Надо идти малым ходом. Но чем меньше ход, тем менее управляемо судно. Чтобы океанскому теплоходу повернуть на малом ходу, требуется огромная площадь, а не узкий канал. И кубинский лоцман отдает команду: «Полный вперед!»
Теплоход быстро набирает скорость, а впереди крутой изгиб. Кажется, уже никакая сила не погасит инерции, и он врежется в берег, если даже отработать назад. Но в какой-то момент раздается новая команда: «Право на борт», и теплоход разворачивается почти под прямым углом. Это высокое мастерство лоцмана. Надо уметь уловить этот момент, эту единственную секунду, раньше которой или позже любая команда уже не спасла бы от аварии.
Долго петляет теплоход по каналу, пока не выходит к маяку. Дальше — открытый океан. Подходит катерок за лоцманом. Я передаю письмо для кубинских друзей.
Аста ла виста, Куба! До свидания, Куба!
— Полный вперед! — командует капитан Кнаб.
Какое-то странное состояние. Грустно. Впереди — Багамские острова, Гаити. Со школьных лет, с уроков географии остались неразрывны Куба и Гаити, Антильские и Багамские острова. Что-то непостижимо далекое, манящее, таинственное.
Куда же вы ушли, мой маленький креольчик,
Мой смуглый принц с Антильских островов?
Мы покидаем Антильские острова, родные, близкие. Всплывают в памяти встречи, города, дороги. Всё сумбурно, без связи одного с другим… Рита Диас… Замок Ирэне Дюпона… «Это ваша последняя возможность закурить гаванскую сигару…». «Я Миша. Русский — Миша, испанский — Мигель»… Рыбаки Мансанильо, Антонио Сааведра. «Буэнос диас, Ленин!»
Антильские острова! Далекие, таинственные, манящие… Пятьдесят четыре дня я пробыл здесь.
Аста ла виста, Куба! Ты стала родной. Я обязательно снова приеду, чтобы сказать:
«Буэнос диас, Куба!»
Одиннадцать дней мы шли через Атлантический океан. Далеко слева остались Азорские острова, португальский остров Мадейра. Близ берегов Африки дул харматан. Он принес в океан сухую пыль из пустынь и изнурительную жару. Странно видеть сплошную пыль, когда вокруг только вода. Но харматан не страшен, говорят моряки. Страшен самум, который случается именно в этих местах. По-арабски «самум» — «ядовитый», «отравленный». Арабы называют его «Отравленный ветер» или «Дыхание смерти». Он налетает с сильно нарастающим шумом и свирепствует не больше 15–20 минут. Этого достаточно. Тучи раскаленного песка окутывают океан красновато-желтой мглой, сквозь которую солнце кажется багровым, а вода темной и густой, как кровь. Усиленное испарение влаги из организма вызывает рвоту, невыносимую головную боль, а иногда и смерть.
Мы благополучно миновали район, где бывает самум. Ночью показалось зарево. Оно было туманным, еле видимым, а потом залило весь горизонт: Касабланка.
Чужие порты, особенно ночью, кажутся загадочными. Цветные огни бросают тусклый свет на серые громады зданий. Подходим ближе. Сверкает огненной рекламой один из красивейших городов Африки. И ярче других голова сфинкса. Она горит то синим, то красным, то зеленым светом, и её нервные стремительные контуры, точно молнии, бьют в глаза. Голова сфинкса возвышается на крыше здания, построенного в стиле модерн, в пригороде Касабланки. Это публичный дом.
Публичные дома в Марокко запрещены. Но этот единственный существует открыто: он принадлежит и приносит доход весьма влиятельному лицу.
Неподалеку, на берегу океана распласталось ещё одно здание в цветных огненных бликах: игорный дом. Я был в нём. Ходил смотреть, как всё это происходит.
Зеленые столы больше бильярдных, Яркие секторы кругов: черные — красные. Бегает, вертится тугой пластмассовый шарик: черное — красное, черное — красное. Мечутся за ним воспаленные глаза, облизывают пересохшие губы люди, потерявшие над собой власть. Крупье: черные костюмы, черные лопатки на длинных гибких рукоятках, бесстрастные, холодные лица. Они никого не зазывают, не приглашают. Точным, как автомат, движением опускают в автомат шарик, ударяют по рукоятке: черное — красное, черное — красное. Плывут над столами, покачиваясь, гибкие рукоятки лопаток, сгребая деньги.
Это первый зал, самый невинный. Здесь выигрыш в семь раз больше ставки. А в следующем — в тридцать семь. В следующем — нервный экстаз. Здесь бьются в истерике страсти.
Эти страсти придумали не африканцы. Африканцы сюда не ходят. Здесь французы, испанцы, американцы. Зеленое сукно принимает любую валюту. Шелестят доллары, фунты, франки. Игроки стараются держать себя спокойно. Они не видят, как сжимаются их кулаки, не слышат скрежета своих зубов. Мечется шарик, и уже не только воспаленные глаза, но, как в безумном тике, дергаются за ним тела.
В этом зале можно стать богатым в несколько минут. Именно за богатством сюда и приходят. В этом зале теряют всё, что имеют.
Бешено вертится шарик, носится по столу. Черное — красное… Где остановится? Плывут над столами лопатки, и тупые глаза провожают только что, вынутые и безвозвратно потерянные деньги. До утра горят неоновые огни казино. До утра горят страсти. До утра мечется шарик… Черное — красное… Где, остановится?.. Черные костюмы крупье, черные лопатки, черные души…
Теплоход коммунистического труда приближается к порту. Нас не встречают, не спрашивают, кто мы, откуда и куда идем. Одновременно с нами подходят ещё несколько судов. Их тоже не встречают. Ничего не поделаешь, по законам порта он принимает суда с шести утра до десяти вечера. Пришел в другое время — стой и жди. И мы бросаем якорь на внешнем рейде, поднимаем флаг: «Мне нужен лоцман».
Лоцманский катер причалил к борту ровно в шесть. Поднялся на мостик высокий худой француз. Как и положено в морской практике, говорит по-английски, но с сильным французским акцентом. Как и положено, он улыбающийся, предупредительный, остроумный.
Моросит мелкий противный дождь. Мелкий-мелкий, как из пульверизатора. Сзади и спереди подошли буксиры и потащили нас к причалу. Люди с буксиров в тонких коробящихся плащах яркого апельсинового цвета, в какой обычно окрашивают паруса спасательных шлюпок. А марокканцы удачно использовали этот наиболее заметный на воде цвет для плащей. До самого горизонта замелькали желтые пятнышки.
Уже светло, и виден огромный, блестяще организованный порт. Бесконечные причалы, пирсы, стройные, добротные. Краны, будто насторожившиеся вереницы гусей, медленно движутся или стоят, вытянув шеи.
Многие порты мира по мере роста грузооборота реконструируются, теряют свой первоначальный вид и, как правило, теряют цельный, законченный ансамбль. Порт Касабланка сразу строился на большую пропускную способность. Он красив и как архитектурное сооружение. В нем всё предусмотрено, всё удобно и рационально. Отдельные изолированные пирсы для угля, для фосфатов, для генеральных грузов, продовольствия. Но всё равно кажется, что над портом господствуют апельсины. Да и в самом деле, едва ли найдется порт, который перерабатывал бы такое количество апельсинов.
Буксиры подтаскивают наш теплоход к пирсу. Пришвартоваться нелегко: надо втиснуться между польским и американским судами чуть ли не впритирку.
Идет дождь, мелкий, липкий, бесконечный. Внизу нас встречают несколько человек под зонтиками. Это шипшандлер, морской агент, представитель фирмы, полицейские и таможенные власти. Там же девушка в синем костюме, без зонтика. Они сбились в группку и стоят, согнувшись, под краном. И только она ходит.
Блестят под дождем крыши. Судно ещё не подошло, ещё долго будет швартоваться, пока не подтянут его к пирсу и не закрепят на кнехтах все эти продольные, прижимные шпринги. А она ходит по причалу взад-вперед, вся промокшая, и не отрывает глаз от нашего судна. С грустью смотрит на палубы и надстройки. Не знаю почему, но мне кажется, она русская. С того момента, как мы приблизились к причалу, до конца швартовки прошло минут сорок. Она всё ходила под дождем. Взад-вперед, взад-вперед, от кормы к носу, от носа к корме и, подняв голову, смотрела на моряков и прятала от них глаза.
Раздалась команда: «Опустить трап», и, будто по этой команде, девушка остановилась. Она смотрела, как медленно опускался трап, и, когда он коснулся причала, быстро повернулась и пошла к воротам порта, не оборачиваясь, всё ускоряя шаг.
Странным поведением она обратила на себя внимание моряков. Вначале мы думали, что она служит в порту и пришла на судно по делу. Оказывается, нет.
Дождь кончился, и жарко запылало солнце. Не зря же оно африканское. Выяснилось: стоять будем долго. Было начало девятого месяца лунного календаря, и, значит, весь месяц от восхода солнца и до заката мусульмане не имеют права есть, пить, курить. И сил для работы будет немного.
За ворота порта мы вышли в день прибытия. «Касабланка» — значит «Белый город». Он и в самом деле весь белый. Белые двадцатиэтажные гостиницы, белые минареты, белые офисы, белые магазины. Но это издалека. Издалека не видна черная, закопченная и прижатая к земле Медина. Так в этой деловой и коммерческой столице, в крупнейшем городе Марокко называется район, где живут арабы. Белая часть раньше принадлежала французам, испанцам, американцам, итальянцам. Их офисам, трестам, банкам. Теперь всё это откупили арабы. Теперь площадь Франции в центре Касабланки переименована в площадь Свободы. Но по-прежнему остались здесь две редакции французских газет. В день нашего прихода национальные газеты требовали закрытия французских. Но требование не было удовлетворено. Французские капиталы и французские советники остались во всей стране. Они ведут бешеную борьбу против американских конкурентов, захвативших здесь военные базы и всё глубже проникающих в экономику. Испанцы, признав независимость Марокко, до сих пор держат в своих руках два важнейших стратегических района страны. Во всех крупных предприятиях есть акции иностранного капитала. И хотя контрольный пакет находится в руках государства, иностранный капитал часто диктует свою волю. И Сахара, большая часть которой принадлежит Марокко, занимает в планах иностранного капитала не малое место.
От порта к центру города ведет широкая улица, по обе стороны которой палатки и магазины сувениров. Здесь изобилие разнообразнейшей медной посуды, старинное холодное оружие, ковры, изделия из кожи. Мы шли мимо ларьков, куда продавцы затаскивают прохожих руками, видели, как западногерманские моряки лихо продавали арабам сигареты, как пораженные дети смотрели на уличного фокусника.
Мы осмотрели широкие кварталы белой части города и кривую захламленную Медину, где, кажется, из окон домов, находящихся на разных сторонах улицы, можно поздороваться за руку.
Вместе с нами был Жора Мандрыкин. Его родители уехали из России до революции, а он родился здесь и вовсе не видел родины. Но русский язык знает отлично. Работает в пароходной компании и по долгу службы заходил к нам на судно. Жора сам предложил нам быть гидом. Он и привел нас в кофейню, где произошел смешной случай.
Кофейня принадлежала итальянцу, владельцу фабрики кофеварок. Жора познакомил нас с хозяином, и тот похвастался, что приготовит кофе, какого мы ещё никогда не пили. И в самом деле кофе был необычайно вкусным.
— Как вы его готовите? — вырвалось у меня, но я тут же понял, что оконфузился.
Хозяин смущенно улыбнулся и сказал:
— Извините, пожалуйста, я не могу вам ответить. Это мой коммерческий секрет, понимаете? Секрет моей фирмы.
Черт бы их побрал с их фирмами и секретами. Ну, кому у нас взбрело бы в голову прятать рецепт кофе? Пришлось мне извиняться за свою любознательность. А может, и действительно тут научное открытие. Хозяин сказал, что он смешивает тринадцать сортов кофе и каждый сорт в разной пропорции. Может, он и не обманывает. Когда мы вышли, Жора сказал, что эта самая лучшая кофейня и никто другой не умеет так варить кофе.
С Мандрыкиным связано и ещё одно происшествие, тоже смешное, но совсем не такое уж невинное. Он женат на француженке, и у него две чудесные девочки: девятилетняя Катюша с золотыми волосами и пятилетняя Валя. В воскресенье мы пригласили к себе в гости всю семью, и они очень хорошо провели у нас день. Сначала девочки стеснялись, но очень скоро свыклись с обстановкой и с восторгом бегали по палубам. Моряки охотно с ними играли. Может быть, вспоминали своих детей, а может, просто так, потому что девочки веселые и забавные. Мы не могли тогда предположить, к каким последствиям это приведет. А события развивались довольно стремительно.
В школе, где училась Катюша, была одна гордая девочка. Гордость появилась у неё с тех пор, как вместе с отцом она побывала на американском пароходе. Она часто говорила про это, и все девочки ей завидовали. Понимая, что она лучше тех, кого не приглашали к американцам, она соответственно и вела себя. Поэтому её не очень любили. Но вот явилась Катюша и заявила, что была на советском пароходе и он в сто раз лучше американского. Гордой девочке не хотелось терять монополии, и она решительно опротестовала заявление Катюши. Начался спор, чей пароход лучше. В этом-то споре и выяснилось, что, гордая девочка не была на капитанском мостике, не участвовала в перетягивании каната, не играла с моряками в пиратов, не держалась за руль, который называется штурвалом, не обедала вместе с матросами и вообще, наверно, дальше порога её не пустили. Гордая девочка не сдавалась, утверждая, будто именно всё это и даже больше видела на американском пароходе.
— Ах так? — горячилась Катюша. — Тогда скажи, что ещё, кроме руля, есть на капитанском мостике.
— Тормоз… — отвечала та под смех старших школьниц, которых тоже привлек спор.
Катюша провела у нас почти весь день и в самом деле многое видела. Она со знанием предмета наседала на свою соперницу и задавала новые вопросы, и все видели, как трудно отвечать бедной гордой девочке.
— А советскими конфетами тебя угощали твои американцы? — не унималась Катюша. — А спутника твоей маме подарили? А в спасательном круге тебя фотографировали?
У гордой девочки подрагивали губы, но она упрямо отвечала:
— Угощали… Подарили… Фотографировали…
Чтобы уж окончательно добить свою противницу, открывая ранец и сильно растягивая слова, Катюша спросила:
— А матрешку тебе твои американцы подарили? — И торжествующе стукнула матрешкой о парту.
Гордая девочка оторопела, но на неё уже никто не обращал внимания, потому что из одной матрешки получилось пять и они пошли по рукам восторженных девочек.
Всё происходило на перемене. Гордая девочка незаметно исчезла и в тот день на занятия больше не вернулась. За её книгами приходила разгневанная мать. А матрешка тем временем ходила по классам, и вся школа уже знала о поединке двух девочек. Дети рассказывали о происшествии дома и, точно сговорившись, потребовали, чтобы родители повели их на советский корабль. А на следующий день уже среди некоторых взрослых начались разговоры о коммунистической пропаганде, проникшей в школу и охватившей всю её, точно чума.
Всё это случилось за день до нашего отхода из Марокко, и чем кончилась злополучная история, не знаю. Возможно, полиция отобрала матрешку, как орудие коммунистической пропаганды, но всё равно Катюша будет долго помнить советских моряков и рассказывать, какие они хорошие.
И не только Катюша будет об этом говорить. Более убедительно скажет портовый служащий Удда.
Он прибежал к нам на судно ночью, огромный, беспомощный, готовый расплакаться. Тяжело болен старший сын. Чего только не делали с мальчишкой, а ему всё хуже. Его тело сгорает. Кланяясь и молитвенно складывая руки, просил хоть что-нибудь сделать. Ведь русские всё могут.
Мы отправились к нему на квартиру вместе с судовым врачом Аллой Кравченко. Температура у ребенка была около сорока. Алла осматривает мальчика и говорит, что положение хуже, чем думает отец. Она обращает внимание и на двух других детей Удды, которые тоже больны, о чём родители не догадываются.
Алла действует уверенно и решительно. После первого посещения мы находились в Касабланке ещё две недели. Алла выходила ребят. Родители всё понимали. Понимали, что советские врачи могут правильно поставить диагноз, назначить правильный курс лечения. Но они искренне не могли понять, почему врач не берет денег. Они с недоумением смотрели на Аллу и смотрели друг на друга и увеличивали сумму, думая, может быть, мало предлагают. Им очень хотелось понять, как это может быть, что в Советском Союзе врачи ни с кого не берут деньги. Понять этого они не могли, но поверили. И одно это уже казалось им таким величайшим благом, какое может быть только там, у всевышнего.
Когда Удда в первый раз прибежал на советский теплоход, у причалов порта находились суда девятнадцати стран. Наш теплоход стоял у самого дальнего пирса. Чтобы попасть к нам, ему требовалось пробежать мимо двух американских пароходов, трех из ФРГ и десятка других. Я спросил, заходил ли он туда? Оказывается, нет. Нет. Почему же выбрал самое дальнее судно?
— Но ведь оно же советское, — развел он руками, точно удивляясь, как это можно не понимать таких простых вещей.
Мне много раз приходилось сталкиваться с людьми, у которых просто не укладывается в голове наша система здравоохранения. Бесплатно лечиться в больнице, не платить там за операции, питание, за бинты и всё прочее им кажется равносильным бесплатному питанию в ресторанах, получению бесплатной одежды. А не платить за машину «Скорой помощи», по их мнению, всё равно, что не платить за такси.
В Сингапуре был такой случай. Одного из местных шипшандлеров, Гауту, хорошо знала наша команда, так как он всегда обслуживал судно. Шипшандлер не просто служащий. Это посредник между капитаном и десятками торговых фирм, у которых суда берут продовольствие, ремонтное оборудование и вообще всё, что может потребоваться. Шипшандлер чаще всего человек с большими связями в торговом мире, опытный коммерсант, пользующийся доверием фирм. Перепадает ему немало, и живет он неизмеримо шире, чем инженер высшей квалификации.
Гаута был человеком не только энергичным, но очень веселым и удивительно остроумным, жизнерадостным. Но в тот раз, когда на судне находился и я, никто не мог узнать Гауту. Молчаливый, скучный, буквально убитый горем. Оказывается, он два месяца лежал в больнице, принадлежавшей англичанам, и там ему сделали операцию… Только одна операция обошлась в его двухгодичные накопления. В общей сложности он болел около четырех месяцев и истратил на лечение всё, что скопил годами. Теперь, по его выражению, он стал нищим.
Старпом Федор Федорович Трубин, бывший командир эсминца, человек простой и бесхитростный, пробасил:
— А у нас за такое лечение ни гроша не платят.
Гаута горько усмехнулся.
— Не надо так зло шутить, чиф.
Его стали уверять, что это правда, и он сказал, что верит, но все видели: сказал только из вежливости.
Марокко мы покидали в шесть утра. Я уже забыл о девушке в синем костюме, которая встречала нас под дождем. Когда раздалась команда «Поднять трап», она появилась. И стала ходить по причалу вдоль судна, глядя на нас такими же печальными глазами, как в первый раз. Когда отдали носовой шпринг, эту последнюю ниточку, ещё связывавшую нас с берегом, она вдруг быстро достала платочек. Она плакала.
Я так и не узнал, кто она, почему не решилась подойти к нам, почему её так тянуло к судну. Может быть, была она советской девушкой и совершила что-то нехорошее, и теперь страшно ей смотреть в глаза морякам и страшно, что нет у неё больше родины. Возможно, вышла замуж за иностранца и счастливая унеслась в экзотическую страну, и нет больше сил жить в чужом краю. Может быть, родилась в этих африканских краях и никогда не видела своей родины, но её тянет родина, и она бежит в порт, чтобы хоть взглянуть на пароход — этот крошечный островок недосягаемой для неё отчизны.
Мы ушли уже далеко-далеко, а я все еще видел на причале поникшую фигурку. Она уменьшалась и даже в бинокль казалась теперь темным, бесформенным силуэтом.
В следующий рейс я пошел с комсомольско-молодежным экипажем турбохода «Физик Вавилов». Этот сухогруз, построенный в Николаеве, водоизмещением двадцать две тысячи тонн, может развивать скорость более двадцати узлов. Даже США не имеют такого судна. Правда, их лучший сухогруз дает не меньшую скорость, но грузоподъемность его значительно ниже.
Нам предстояло доставить цемент в Сингапур, чугун — в Японию, затем взять на Сахалине бумагу для Индии и по пути туда снова зайти в Сингапур и на остров Пенанг за каучуком для Одессы.
Первая стоянка — в Порт-Саиде, где формируются караваны судов и дважды в сутки — в семь утра и одиннадцать вечера — уходят через Суэцкий канал в Красное море. Чтобы попасть в караван, надо прибыть на рейдовую стоянку за три с половиной часа до его отправления. Опоздаешь на несколько минут, и можно зря простоять целый день или ночь. И это не прихоть администрации. Слишком большой поток мирового транспорта пропускает канал, и надо проверить каждое судно, в состоянии ли оно пройти этот канал, не задержав всего каравана. Впрочем, администрация не заинтересована задерживать суда в Порт-Саиде. Если опоздает судно, но есть возможность проверить его до отхода каравана, этой возможностью всегда пользуются.
В Порт-Саид мы прибыли ночью. Вокруг будто исполинский аттракцион. Бесчисленное количество огней на воде, на земле и в воздухе. Весь в разноцветных огнях город, в огнях порт, сияют огнями сотни судов на рейде. Огни на воде движутся то медленно, то стремительно, меняется их окраска, потому что и цветами огней капитаны выражают свои требования и просьбы к берегу. Огненные лучи световой морзянки полосуют рейд в разных направлениях, грохочут якорные цепи, усиленные мегафонами несутся на всех языках мира команды с капитанских мостиков, бушуют джазы на пассажирских судах.
Но вот и у нас прозвучала команда:
— Отдать правый якорь!
Не успело ещё судно развернуться по течению, как у трапа один за другим появились катера: полиция, администрация, таможенники, санитарный надзор, морской агент, шипшандлер. Они проверяют мерительные свидетельства, судовую роль, емкость балластных танков, берут данные о запасах воды и топлива, о радиостанции и множество других.
Мы поднимаем на борт две команды арабских швартовщиков и их две шлюпки, двух электриков с огромным прожектором. Где-то там, впереди, канал будет разветвляться на два рукава и снова сходиться в один, и именно в этом месте мы повстречаемся с другим караваном и будем пропускать его. Вот тогда и потребуются швартовщики, которые спустят свои шлюпки, возьмут концы и закрепят их на кнехтах, установленных по обоим берегам на всём канале.
Перед отходом появляется и арабский лоцман. Ещё недавно лоцманами здесь были только англичане. После национализации канала ни один араб не знал лоцманского дела. Английские колонизаторы не только надеялись, но и громко кричали, что, национализировав канал, арабы создадут в Суэце пробку, застопорят движение мирового флота, ибо не сумеют провести по каналу ни одного судна. Но на помощь пришли советские люди и моряки других стран. Ещё и сейчас многие караваны ведут иностранные лоцманы, но с каждым годом их становится меньше: эту сложную профессию с успехом осваивают арабы, и совсем скоро они уже не будут нуждаться в помощи иностранных моряков.
Впереди нас по каналу шли четыре судна, а всего в караване их было семьдесят шесть. С одной и той же скоростью, в одной бесконечной колонне, единым строем и на равных началах шли суда под флагами десятков стран.
С верхнего мостика в бинокль караван был виден до самого горизонта.
Когда мы подходили к Исмаилии, свободные от вахт и работы моряки собрались в «курилке». Хотя здесь действительно курят, но название это совсем не подходит к очень уютному уголку, похожему на веранду, между главной и шлюпочной палубами, где стоит большая садовая скамейка. Место, хорошо укрытое от ветра, дождя и солнца, откуда видны горизонты, всегда привлекает моряков и никогда не пустует. Здесь обсуждаются судовые новости, ставятся прогнозы на будущее, состязаются острословы и идет великая морская «травля».
Едва судно достигло Исмаилии, первый помощник капитана Анатолий Фомин сказал:
— В этом месте произошел интересный случай, когда я плавал на «Славгороде». Наш караван растянулся на несколько километров. Мы шли третьими, а всего в караване было больше пятидесяти судов. Как и обычно, на носу танкера устроились два арабских электрика со своим прожектором. На подходах к Исмаилии уже стемнело, и они начали регулировать прожектор. Один из них не удержался и упал в воду.
Что было делать капитану Кухаренко?
Свернуть в сторону — значит, вероятнее всего сесть на мель. Дать задний ход, остановиться? Нельзя. По пятам идет целый караван. Не говоря уж о серьезной аварийной обстановке, которая создастся обязательно и очень возможно, приведет к аварии, такой маневр закупорит весь канал и прежде всего задержит движение каравана. Продолжать путь прежним курсом — значит втянуть под винты человека.
Всё это отлично понимал иностранный лоцман, который вел судно, и он крикнул:
— Так держать!
И тут же раздалась команда капитана Кухаренко:
— Отставить! Стоп, машина! Право на борт!
— Снимаю с себя ответственность! — закричал лоцман.
Никто ему не ответил. Одна за другой неслись команды. Взвились белые ракеты, осветив всю местность, полетели на воду светящиеся буйки, загремела лебедка, и плюхнулся на воду моторный бот. По всему каналу раздались сигналы: «Человек за бортом, выхожу из каравана». Били электрическими искрами эхолоты, показывали глубины. Медленно проплывали мимо иностранные пароходы. Ныряли матросы в поисках человека.
Его нашли, подняли на борт, привели в сознание. А спустя несколько дней мы получили благодарственное письмо управления компании Суэцкого канала за спасение электрика, оказавшегося отцом шестерых детей.
Большинство людей так устроено, что стоит им выслушать какую-либо историю, как сами они стремятся рассказать что-то подобное. И начинается. «Это что, а вот у нас был случай…»
Так произошло и в тот раз. Во многих портах моряки видели, как дешево ценится жизнь в капиталистическом мире, видели дикие нравы этого мира. Начались воспоминания. Фомин слушал. Потом сказал:
— Сколько поразительных историй, и всё это мы держим в тайне.
— Почему в тайне? — обиделся кто-то. — Рассказываем, если к слову приходится.
— А если не придется к слову?
Стали выяснять, кто рассказывал советским людям о зарубежных нравах. Выяснилось, что почти никто, а если и говорили, то в очень узком кругу.
Фомин задавал вопросы будто из простого любопытства, но они и подвели к мысли, которую высказал секретарь комсомольской организации электрик Гриша Антоненко. Он сказал:
— Созовем комсомольское собрание, отберем нескольких наиболее грамотных ребят, поручим выступать с до-кладами о том, что мы видим в капиталистических странах.
— А ведь тут, пожалуй, полный кворум, — обвел взглядом собравшихся Фомин. — Вот и будем считать, что это идет у нас открытое комсомольское собрание.
Так и порешили. Это было собрание, где председателя и секретаря избирали перед тем, как принять резолюцию. А в резолюции было сказано: «Мы, комсомольско-молодежный экипаж турбохода «Физик Вавилов», совершаем регулярные рейсы в дальние страны. Бывая в иностранных портах, посещая города Запада, Африки, Азии, пересекая границы двух миров, мы невольно сравниваем две мировые системы. Мы видим, как попирается достоинство простых людей, подавляется их воля, какие огромные средства и силы поставлены на пропаганду лживой свободы капиталистического мира, как ведется антисоветская пропаганда.
Мы берем на себя обязательство систематически проводить беседы на предприятиях, в учреждениях, домах отдыха, санаториях южных портов о виденном нами в мире.
В пятьсот иностранных портов заходят наши торговые суда. И если моряки Черноморского пароходства, Дальнего Востока, Прибалтики, Севера возьмут на себя подобные обязательства, если каждый экипаж выделит нескольких агитаторов, они сумеют рассказать большой массе советских людей об истинном лице капиталистического мира».
В Исмаилии — смена лоцманов. На борт поднялся Алексей Никитич Довженко, бывалый советский капитан, который несет здесь лоцманскую службу со дня национализации канала и передает свой богатый опыт арабским морякам. Смотреть на него приятно. Большой, уверенный. Спокойное, доброе лицо. Ещё приятнее с ним разговаривать. Человек широкого кругозора, интересов, он знает отнюдь не только морское дело. Ну, а что касается Суэца, то не зря Алексей Никитич написал о канале книгу: он оказался великолепным гидом.
Путь по каналу однообразен. Берега ограждены буями. Справа и слева — пустыня. Песок, песок, дюны. По набережной бегут машины и поезда. Едут на верблюдах. Поселки не часты. Вот городок: домики с плоскими крышами лепятся один к другому, как террасы. Мужчины в белых галябия — длинных до пят рубахах, женщины с закрытыми лицами, купающиеся в канале дети.
Суэцкий канал вывел нас в Красное море, самое соленое в мире море. Оно соединяет Азию и Африку и отличается большими странностями. В него не впадает ни одна значительная река. Три четверти года его воды текут в Средиземное море, а с июля по сентябрь — обратно. И как раз случилось так, что в оба направления, и из Одессы и в Одессу, мы шли в Красном море по течению.
Бесчисленное количество бактерий окрашивают его в нежные, красивые цвета. Вода удивительно прозрачна, но купаться опасно. Здесь свирепствуют тигровые акулы, меч-рыба, осьминоги, морские змеи. На человека змеи не нападают, но если случайно наступишь на них или коснешься рукой, тогда худо. Спастись уже трудно. Да и вести судно здесь нелегко: уйма рифов, укрытых водой, незаметных.
В Аденском заливе нам опять не повезло — налетел хариф. Поразительно: куда ни глянь, до горизонта — вода. Но летит густая, белая пыль. Она на палубах, забивается в щели, хрустит на зубах.
И вот «Физик Вавилов» уже у берегов Малайи, на три четверти покрытой вечнозеленым тропическим лесом. Над жилищами и вокруг них пальмы. Много всяких пальм, от низеньких, широколистых до таких высоких, как мачты Братской ГЭС.
Приезжать сюда надо было, конечно, в январе, а не летом, как это получилось у меня. В январе здесь не жарче, чем летом в Крыму. А сейчас спасение только в каютах, салонах и в красном уголке. Там кондиционированный воздух, там просто рай.
Мы шли в Малайзию, в край каучука и ананасов, олова и кокосовых орехов. Более трети мировой добычи олова и до сорока процентов каучука дает маленькая Малайя. Она занимает первое место в мире по смертности от туберкулеза.
В Малайзии живут китайцы и малайцы. Китайцев немного больше, чем малайцев. Англичан почти нет совсем. Малайцы занимаются сельским хозяйством, обрабатывают китайские и английские плантации, добывают руду, выполняют черную работу. В руках китайцев вся торговля: мелкая, крупная, оптовая, часть рудников и каучуковых плантаций. Государственные служащие, бесчисленное количество коммивояжеров, агентов, посредников, управляющих, директоров контор тоже китайцы. Квалифицированные рабочие — китайцы. Кварталы китайских миллионеров расположены на набережных и высоко над уровнем моря, куда ведут хорошие дороги.
Ещё недавно в Сингапуре был английский губернатор со своими подчиненными, немного деловых людей Англии, которые владели каучуковыми плантациями и оловом, и английские войска, которые охраняли губернатора, деловых людей и следили, чтобы на плантациях и рудниках было всё в порядке.
Узкий и длинный Малаккский полуостров, точно исполинский шлагбаум, перекрыл кратчайшие пути между Индийским и Тихим океанами, оставив только узкий проход через Малаккский пролив. Недалеко от входа в него, на малайском острове Пенанг стоит английская военно-морская база Джорджтаун, а у выхода — английская военно-морская и военно-воздушная базы Сингапур.
Мы шли в Сингапур за каучуком для Ярославского шинного завода. Мы везли в Сингапур цемент.
Десятки и десятки стран Европы, Америки, Африки и Азии сообщаются между собой через этот порт, и он пропускает в год до пятидесяти тысяч судов. Может, и назвали его малайцы Сингапуром, что означает «Город льва», потому, что лежит он, как страж, на оживлённейшем перекрестке мировых торговых путей. Но почти полтора века назад забрался сюда английский лев, и никак его отсюда не изгнать!
Сингапур — самостоятельное государство. Самостоятельность относительная, потому что остались английские деловые люди, которые занимаются не только каучуком и оловом, но и советуют сингапурскому правительству, как управлять страной. Остались английские военные базы и войска, которые не могли бросить на произвол судьбы своих деловых людей, которые прибыли сюда из Лондона за двадцать восемь тысяч километров. Как выглядит эта самостоятельность, мы видели. Но об этом ниже.
На подходах к Сингапуру — крошечные зеленые островки. На одном из них маяк, похожий на рекламу красот тропических стран. Ярко раскрашенный в несколько цветов, чистенький, окруженный высоченными пальмами. Рядом ещё островок, на котором только один домик. Он стоит на сваях, крыша из сухих листьев пальмы, на кольях сушится сеть, в зарослях — две шлюпки, похожие на пироги. Прошли не больше двух миль, и снова островок. На возвышении — коттедж. Вот уж где дал волю фантазии талантливый архитектор. Все строения удивительно вписываются в окружающий ландшафт. Будто и не строили здесь ничего, а родились эти беседки, гроты, арки вместе с тропической зеленью, что вокруг них, и вовсе не искусственный это бассейн близ коттеджа, а плеснулось туда голубое море во время шторма, и так и осталось озерцо неопределенной формы. И даже не телевизионная это антенна, а разновидность лианы, такой же, как и та, что, извиваясь, создала арку. И, уж конечно, не ручная, дрессированная пара смешных обезьянок бегает и скачет по деревьям, а дома они у себя в тропическом лесу. И только белая яхта да два сверкающих глиссера у причала кажутся здесь чужеродными.
Я без труда узнал, что вилла принадлежит лорду Мильтону, владельцу крупных плантаций каучука. Он купил островок, нанял архитектора и построил себе эту резиденцию, в которой бывает лишь два-три месяца в году. А вот фамилии архитектора мне так никто и не мог назвать.
Сингапур — один из крупнейших международных рынков. Здесь совершаются сделки на миллионы долларов и фунтов. И город будто один сплошной, нескончаемый, кричащий, задыхающийся рынок. Мы увидели его несколько позже, этот рынок, где смешалось и перепуталось всё: от банков, бирж, торговых компаний до уличных парикмахеров, что развесили на стенах домов зеркальца и грязные инструментальные сумки, до черных от грязи лотков, где можно купить маленький кусочек арбуза или ананаса.
Всё это мы увидели позже, но дыхание рынка пахнуло на нас далеко от причалов, словно не вместился он в черте города и выплеснуло его в море.
Едва мы бросили якорь на рейде, к судну устремились шаланды, разрисованные под рыб. Казалось, что срезали с огромных рыб спины и от этого раскрылись пасти и расширились навыкате глаза.
Некоторое время они курсировали вокруг судна. Как только с нашего турбохода вернулся в свой катер местный врач и мы опустили карантинный флаг, а это значило, что разрешено общение команды с берегом, они облепили оба борта.
В шаландах были торговцы со своими товарами. Они хватались за трап, забрасывали на судно кошки и по веревкам, цепляясь за что придется, кто как сумеет, карабкались на палубу. Моряки знают: они, как москиты, никакими силами их не согнать. Они очерчивали мелом на палубе «свои» места, натягивали огромные цветные тенты, таскали веревками из шаланд тюки и в каких-нибудь пятнадцать минут превратили главную палубу в аккуратные торговые ряды. Галантерея, трикотаж, зажигалки, ручки…
Тихонько и таинственно вам предложат здесь самое радикальное, «вот видите, марка — американское» средство против любых болезней и недугов, которое излечивает за две недели. Пилюли от заикания действуют ещё быстрее. Женские и мужские браслеты, понижающие давление, начинают свое целебное воздействие с той минуты, как вы их наденете. Я едва отбился от торгаша, который совал мне в руки флакончик, гарантируя, что к приходу домой вместо лысины у меня будет развеваться пышная шевелюра. «Всего двадцать долларов, говорил он, пожимая плечами, словно удивляясь, как это можно ещё задумываться, когда привалило такое счастье. — Ну ладно, пусть десять долларов, только из уважения к русскому, русский спутник лучше американского…»
Убедившись, что и это не действует, он с ловкостью фокусника сунул мне в карман свой флакончик и, доверительно подмигнув, точно совершает великое благо, сказал: «Давай пятьдесят центов». Я дал ему пятьдесят центов и бросил флакон за борт. И тут мой благодетель расхохотался. Он смеялся искренне и радостно и, грозя мне пальцем, говорил: «Ох, и хитрый русский, смотри, какой хитрый…»
Больше ста судов в день принимает и отправляет Сингапурский порт, и ни одно не пропустят плавучие торговцы. Они делают свой бизнес.
Товары здесь из разных стран, разных фирм и назначений, но есть у них одно общее: не первосортные они. Даже немного больше: подпорченные, чуть подлинявшие, немного прелые. Расчет простой: моряк не заметит, купит и уйдет за океан. А заметит, торговец будет долго качать головой, поражаясь, как это в его отборных товарах оказалось такое. Здесь порою показывают и добротные вещи, но главным образом для приманки. Как правило, их товары — это выбракованные отходы оптовых баз и крупных универсальных магазинов, где цены высокие и доступны немногим.
Надо бы объяснить всё это экипажу, особенно молодежи и новичкам, потому что торговцы опытные, показать товар умеют. Любая безделица упакована в специальный целлофан, сквозь который всё выглядит очень красиво, а на нем десяток кричащих и тоже красивых надписей, вроде «Остерегайтесь подделок под нашу фирму», и десяток отливающих золотом и серебряным блеском наклеек и ярлыков на цветных шелковых нитках, и становится ясно, что лучше этой рубашки или, скажем, этих трусов действительно в мире нет. И упакованы они накрепко, и неловко разворачивать и смотреть: ведь сквозь целлофан всё хорошо видно. А попросишь снять всю мишуру, вскрыть пакет, и уже неловко не купить.
Надо бы объяснить всё это людям, да объяснять надо словами, а красивые вещи агитируют сильнее любых слов. И первый помощник капитана Анатолий Фомин пошел в торговые ряды. Отыскал и купил очень дешевую, сказочной расцветки блузку в изумительной упаковке. Он понес её через всю палубу, и моряки спрашивали, где он купил такую чудесную вещь. А он только улыбался и при всех начал распечатывать её. Его обступили любопытные. Медленно и аккуратно снимал бесчисленные ярлыки и наклейки, вытаскивал булавки и булавочки, картонки и ватные подушечки, и уже все, кто был на палубе, собрались возле него. Когда блузка была, наконец, освобождена от украшений, он слегка потянул её, и она поползла, как промокшая бумага.
Фомин действовал так уверенно, потому что много раз бывал в Сингапуре и хорошо знал плавучих торговцев. Его расчет был правильным: не может такая красивая вещь быть добротной, если отдают её чуть ли не даром. Но ведь многие этого не знают. А новички вообще могут подумать: вот где рай. Эффект получился двойной. Предостерег моряков от приготовленных для них ловушек и показал пусть крошечную, но типичную картинку жизни капиталистического мира.
На палубе шумели торговцы, а в музыкальном салоне расположились таможенные, иммиграционные и прочие власти. На весь экипаж нам выдали десять пропусков для увольнения на берег сроком до пяти вечера.
— Почему десять, ведь нас пятьдесят семь?
— Таков порядок, — улыбается полицейский.
— А почему до пяти? Почему вечером нельзя выйти в город?
— Таков порядок.
— Это для всех иностранцев?
Полицейский молчит, потом, не глядя на нас, изрекает:
— Нет, только для русских и других коммунистических стран.
И здесь, в Сингапуре, и на острове Пенанг в порту Джорджтаун я спрашивал у иммиграционных властей и у других официальных лиц, почему для нас установлен такой «порядок», и получал неизменный ответ:
— Боятся коммунистической пропаганды.
— Кто боится?
Пожимали плечами.
Конечно, те, кто установил ограничения, хорошо знают, что советские моряки не будут собирать митингов, устраивать собраний или подбрасывать листовки.
В международных портах привыкли: моряки, особенно американские, пьют, дебоширят, спекулируют, развратничают. Никто не обратит внимания на моряка, валяющегося на улице. Моряка, но не советского. Случись что-нибудь подобное с советским человеком, это была бы такая сенсация, что о ней заговорили бы все газеты. В этой связи вспоминается случай, происшедший в Гаване.
Наш теплоход «Солнечногорск» вместе с шестью советскими и многими иностранными судами стоял на рейде. Я возвращался с вечера дружбы в Доме моряка около двух часов ночи. Тревожить людей на судне и вызывать катер в такое позднее время не хотелось, тем более что любой лодочник за песо в несколько минут доставит вас на рейд. И пока один из них отвязывал свою шлюпку, я увидел на скамейке двух спящих моряков. Это были ребята не с «Солнечногорска», но мне показалось, что они с какого-то нашего судна. Должно быть, вышло так, что у них не оказалось с собой денег, а вызывать катер не захотели.
Лодочник уже причалил к ступенькам, и я попросил подождать, пока разбужу ребят, которых надо будет потом отвезти на другое советское судно.
— Что вы! — поразился он. — Разве русский моряк ляжет вот так спать на пристани? Эти, — он кивнул в сторону спящих, — с английского судна. Они англичане.
Мне стало стыдно…
После того как власти Сингапура выполнили все формальности, к борту подошел лоцманский катер. Бывшая владычица морей, Великобритания демонстрировала свой шик и хороший морской тон. Стремительный, яркий, начищенный, буквально горящий медью, окантованные края палубы, надраенной до паркетного блеска. Отличный катер.
Легко пружиня по трапу, поднялся на борт английский лоцман. Туго накрахмаленная белая сорочка, белые накрахмаленные шорты, белые гетры, черные, точно лакированные туфли. Высокий, зализанный, с перстнями на обеих руках, непринужденный, улыбающийся, жизнерадостный:
— Гуд монинг, кэптн!
Весь его вид и тон, каким произнесено приветствие, показывает: пришел хозяин.
С внешнего рейда он привел судно на внутренний, охотно перекусил у нас и ушел на своем блестящем катере. Появился второй лоцман точно на таком же катере и сам будто двойник только что ушедшего накрахмаленного:
— Гуд монинг, кэптн!
Этот привел судно с внутреннего рейда к причалу и тоже сошел. Таков обычай порта.
Обычай порта! Это узаконенное в мировой практике понятие. Надо подчиняться любому беззаконию, если оно освящено как обычай порта. Впрочем, беззаконие идет только в одном направлении: выкачать с чужого судна побольше валюты. И каждый порт придумывает свои обычаи.
По хорошо изученной трассе капитан сам без труда проведет судно. Но по обычаю порта надо брать лоцмана. Надо платить. По обычаю порта на судно подают свои концы. Но нам они не нужны, они у нас в изобилии собственные. Ничего не значит, платите! Многотонные стальные крышки трюмов закрывает боцман или старший матрос поворотом рукоятки. Никто не доверит этого постороннему. Но в счете стоит сумма за закрытие трюмов.
— Позвольте, мы ведь закрывали сами!
— А это уж как хотите, по обычаям порта закрывать должны мы. Платите по счету.
Приходится платить. Платить за воду в бачках, которую приносят на судно для грузчиков, хотя у нас сколько хочешь холодной и вкусной воды, за телефон, который установили для себя на судне грузополучатели, за всё, что придет в голову.
Плати! Таков обычай.
В город я пошел вместе с Анатолием Георгиевичем Фоминым, матросом первого класса Володей Алешиным и машинистом Геной Маценко. Моряки дальнего плавания, повидавшие мир, они знали многие порты на всех материках, не раз бывали и в Сингапуре.
Ещё издали мы увидели двух полицейских у проходной. Белые пробковые шлемы, открытые рубашки-безрукавки, шорты, револьверы с обнаженными рукоятками, торчащими из-за пояса, черные дубинки — одним словом, типичный вид полицейских тропических стран. Они обыскивали каких-то матросов, выходящих из порта.
Впереди нас шла группа шведских моряков с гётеборгского судна. В руках у них были спортивные сумки и футбольный мяч. Когда шведы поравнялись с проходной, начали обыскивать их. Мы замедлили шаг. Полицейские осматривали сумки, заставили выпустить воздух из мяча, помяли пустую покрышку.
Моряки привычно подняли полусогнутые в локтях руки, и их ощупали буквально с головы до ног, заставив вынуть и показать бумажники, блокноты, всё, что оказалось в карманах. Потом мы услышали: «О'кэй!», и шведов пропустили за пределы порта.
Настала наша очередь. Впереди шел Фомин. Грозно смотрел на него страж у проходной. Анатолий Георгиевич предъявил пропуск, и неожиданно заулыбался полицейский.
— О-о, рашн! Плиз!
Нас не стали обыскивать. И заслуга в том не Фомина. Наши моряки годами стяжали себе добрую славу, и ни в одном порту мира их не обыскивают. Знают: в их чемоданчиках нет сигарет и часов, в карманах не зашиты порнографические открытки, в волосах не спрятан кокаин.
Фомин в сорок четвертом году, когда ему было двадцать лет, получил второй партийный билет. Первый, пробитый осколком, отправили куда-то в музей. Во время боя этот партбилет лежал у него в левом кармане морского бушлата, а поверх кармана была медаль «За отвагу». Её тоже пробило насквозь. Поэтому и медаль заменили. До самого сердца осколок всё-таки не дошел немного, и его аккуратно извлекли. Таким опасным было только одно ранение. Два следующих не угрожали жизни. Даже руку, которую думали было ампутировать, и то удалось спасти. Сначала она просто висела, потому что кость и нервы были перебиты. Из-за этой руки война для него окончилась на четыре месяца раньше, чем для других. Правда, кость срослась довольно быстро, а потом и пальцы стали двигаться, но это уже после ежедневных трех-четырехчасовых упражнений в течение нескольких лет. Теперь он почти совсем здоров. Остались только осколки в теле, но они ему совершенно не мешают. Остались и шрамы, в том числе и от собственной гранаты, которую пришлось метнуть в группу гитлеровцев, оказавшихся рядом с ним.
Когда война окончилась, ему исполнился двадцать один год. Он был таким, какие бывают люди в двадцать один год: жизнерадостным, полным надежд. И даже с медсестрой Полиной, которая пожалела для него чистый бинт и ещё накричала, будто он специально выискивает грязь, чтобы каждую минуту менять бинты, наконец, улучшились отношения, и они поженились.
После демобилизации он решил стать моряком. Он не сомневался, что так и будет. У него всё в жизни получалось. И самые крупные неприятности, порой грозившие катастрофой, в конце концов заканчивались хорошо. Никто так и не узнал, что он прибавил себе два года Попал, как и мечталось, в морскую пехоту. Зажили все раны. Получил несколько орденов и медалей. Даже фантастическая история в лесу, которая могла стоить жизни, и та окончилась хорошо.
В ту тревожную ночь привал сделали в лесу. Ровно на полчаса. Бесшумно расположились на маленькой полянке, ели молча, а если и переговаривались, то шепотом. Зажигать костры запретили: где-то поблизости остатки разбитых немецких частей, которые нападают вот на такие маленькие группы советских воинов.
Фомин в несколько минут закончил свой ужин, накинул на голову капюшон и под аккомпанемент дождика задремал, привалившись к стволу дерева. Проснулся с тревогой на душе. Вскочил и увидел, что на полянке он один.
Выбрался на дорогу и пошел вдогонку своим. Шел быстро, временами бегом, стараясь не греметь сапогами. Уже начал успокаиваться, понимая, что далеко люди уйти не успели, как увидел развилку: дорога разветвлялась на три направления. Куда идти, он имел лишь отдаленное представление. Прислушался. Ни одного звука. Стоять нельзя ни минуты. Пошел направо. Километра через два убедился, что дорога всё круче и круче забирает вправо, значит, попадет совсем не туда. Побежал назад, мысленно представляя себе карту местности, которую утром смотрел у командира. Теперь карты не было, но, конечно же, надо идти по центральной дороге. Так и сделал.
Он то бежал, то шел. Было совсем темно. В стороне потрескивали сучья. Кто-то на них наступал сапогами. Он путался в плащ-палатке и спотыкался. Часа через два услышал впереди русские голоса. Вот тогда его оставили силы. Наступала депрессия. Какая-то немыслимая усталость и сонливость. Он снова побежал. Колонну, как и раньше, замыкало несколько телег. В последней на куче тюков лежали два бойца. Он догнал следующую, плюхнулся в неё и не мог даже ответить на недовольный голос: «Еще один слабенький нашелся».
Проснулся Фомин скоро, но уже светало. Он понял, что рядом с телегой идут и разговаривают власовцы. Повернул голову и увидел, что впереди тоже власовцы, а ещё дальше, в голове колонны, немцы. Машинально пощупал под плащ-палаткой грудь: партбилет и ордена с медалями были на месте.
Нахлобучив капюшон, запахнувшись, чтобы был не виден бушлат, неловко сполз с телеги. Поднял до пояса плащ-палатку, на ходу спуская брюки и ругаясь, побежал в кусты. Сзади раздался громкий хохот и улюлюкание.
В кустах обернулся, сквозь листву увидел, что никто не остановился. Осторожно, не касаясь веток, стал пробираться в глубь леса. Выбравшись на узкую тропку, побежал. Уже давно стих шум колонны, а он все бежал, пока совсем не выдохся.
Придя немного в себя, решил найти ту третью дорогу, по которой, теперь уже ясно, и пошла его часть. Весь день бродил по лесу, а когда начало темнеть, услышал голос:
— Стой!
Это были свои. Не его часть, но свои. Он рассказывал всё, что с ним произошло, и видел недоверчивые, настороженные взгляды. И в том месте, где надо было смеяться, никто не смеялся, кроме него самого, хотя и ему уже смешно не было.
— Ребята, что вы? — развел он руками и смотрел людям в глаза, чтобы найти поддержку. Вид у него был обиженный, растерянный. Люди отводили глаза, а он всё повторял: — Ну что же вы, ребята, вот, видите, награды и партбилет в кармане…
И самому ему вдруг показалось, что говорит он неубедительно, и уже на лице не было обиды, а только растерянность и тревога. И он понимал, что у него на лице, и от этого окончательно терялся и не знал, что им говорить и что делать. Кто-то сказал:
— Пойдем к майору.
Фомин снова пересказал свою историю, и там, где было смешно, тоже не смеялся. Очень молодой майор слушал его внимательно, ни разу не перебил, не задал никаких вопросов, а только сказал:
— Может тебе, как и я, поверят, да кто же сможет оставить на передовой человека, который вернулся от власовцев, с целеньким партбилетом и орденами. Наверняка скажут: продался. Пошлют в тыл, и начнется тягомотина.
— Как же… — растерялся Фомин. И вдруг нашел самый убедительный довод: — А как же в гражданскую? Люди по нескольку дней у врагов находились…
— Дурак ты, — перебил его майор и строго добавил: — Вот что, тельняшка! Никаких историй с тобой не приключалось, и ничего такого ты не рассказывал мне. Просто отстал и в поисках своих наткнулся на мою часть. А твои тут совсем рядом, тебя проведут к ним!
С тяжелой травмой на душе шел Фомин. Как же он может скрыть? И что, собственно, скрывать? Он же ни в чем не виноват. Но этот майор, видно, прав. А если и в самом деле не поверят? Так на всю жизнь и оставаться с пятном?
Пока он добирался в свою часть, несколько раз принимал твердое решение расскажу всю правду. И столько же раз окончательно решал: ничего не скажу. А когда увидел радостную улыбку своего командира и попал в его объятия, Фомин без всяких решений рассказал всё как было.
Командир искренне и долго хохотал, ахал, хлопал себя по коленям. Потом нахмурился.
— Ничего этого не было. Понял? Отстал, а потом догнал нас. Про это будут знать только замполит и начальник штаба.
Теперь всё это было далеко позади, и он давно восстановил и свои подлинные годы и рассказал всем о приключении в лесу. Он был убежден, что легко попадет на торговый флот. Но его избрали секретарем райкома комсомола. Потом был на ответственной работе в Одесском обкоме комсомола и членом ЦК комсомола Украины. Только спустя пять лет попал, наконец, на флот.
По должности он первый помощник капитана, или, как ещё говорят, помощник по политической части. Он плавал на танкерах, сухогрузных и пассажирских судах, в тропиках, в Арктике и Антарктике, обошел вокруг Антарктиды и на сто восьмидесятом градусе два дня подряд принимал поздравления одних и тех же товарищей по одному и тому же поводу — дню рождения сына Вовки, потому что здесь проходит международная граница перемены дат и, если идешь на восток, одно и то же число длится двое суток.
Фомин не ищет проблем там, где их нет, не копается в мелочах, говорит то, что думает, и удивительно просто и ясно смотрит на жизнь. Он верит людям, и у него свой взгляд на то, что его могут обмануть. Вот что он сказал мне по этому поводу в конце рейса:
— Мы прошли два океана, одиннадцать морей, шестнадцать проливов, заливов и каналов, четырежды пересекли тропик Рака, швартовались в пятнадцати портах. В Южно-Китайском море попали в тайфун, вынесли три шторма. Сутками турбоход шел в сплошных, непроницаемых туманах, то и дело попадал в тропические ливни, когда не поймешь, где океанская вода, а где «небесная». И всё это чередовалось с тропическим накалом солнца, когда дышать приходилось раскаленной влагой. И будто мало испытаний приносила экипажу стихия, ему добавил трудностей порт Находка, выдав отвратительное топливо. Плавились какие-то немыслимые примеси и заливали шлаком водогрейные трубки, и не было другого выхода, как тушить в океане котлы и лезть в горячие топки.
Так вот, посудите сами, может ли в таких условиях плохой человек показаться хорошим, эгоист — добрым товарищем, трус — героем? И если обманет человек один раз, всё равно это выяснится, всё равно узнается, каков он на самом деле. И стоит ли из-за этого одного подвергать сомнениям то, что говорят остальные?
Фомин верит людям. Не поверить — значит очень больно оскорбить достоинство. Он не в состоянии унизить человека, накричать на него, или повысить тон, или хотя бы говорить со злостью.
После долгих странствий по чужим берегам мы зашли на Сахалин, чтобы, взяв бумагу, снова уйти за океан. И здесь, на встрече моряков с коллективом бумажного комбината, у молодого машиниста Стеколенко «отошла душа» и он выпил лишнего. А коль выпил, значит и пошуметь и характер свой показать надо.
На следующий день один из командиров накричал на него и не дал говорить, когда тот хотел что-то сказать в своё оправдание. Оправданий и действительно не могло быть. Но самолюбие оказалось больно уязвленным. И мысли глубоко провинившегося человека отвлекались от собственной вины и, подчиняясь инстинкту самосохранения, устремились против обидчика. Он уже не думал о своей вине и не чувствовал её, потому что оскорбили, унизили его достоинство. Напротив, сам он себе казался теперь пострадавшим.
Он ушел в каюту, злясь, что смолчал, когда на него кричали. Идя на вызов к Фомину, решил взять реванш. Он понимал, что зовут для очередной взбучки, и явился к помполиту раздраженный, готовый дать отпор, не выслушивать всяких нравоучений и вообще послать всех ко всем чертям, а там будь что будет.
Фомин будто и не заметил настроения машиниста. Он сказал: «Помогите мне разобраться, что всё-таки произошло. Я скажу то, что знаю, а вы дополните или поправите, если ошибусь».
Эти слова ещё не давали возможности Стеколенко выпустить свой запал, и он смолчал. А Фомин продолжал, и встала картина: моряки восторженно готовятся сойти на советский берег. Ни тебе полиции, ни пропусков, ни провокаций. Клуб, концерт, девушки, танцы. Крахмалились, гладились, начищались.
И вот забитый до отказа большой клубный зал. На трибуне представитель судна. Он говорит, что в гости к бумажникам пришли лучшие люди экипажа, ударники коммунистического труда. А в это время в задних рядах слышны какие-го реплики, возня. Это куражится Стеколенко. Хозяевам неловко, они делают вид, будто ничего не замечают, а моряки, сгорая со стыда, стараются шепотом успокоить его.
А с трибуны говорят о выдержке, дисциплине, воле экипажа, и всё больше людей оборачиваются назад на усиливающийся шум.
Моряки, сидевшие поблизости, не знали, что делать. Вывести из зала — значит привлечь общее внимание, вконец опозориться. Но и так оставлять нельзя.
Фомин ни в чем не упрекал Стеколенко. Деталь за деталью бесстрастно, едва ли не сочувственно восстанавливал вчерашний вечер. Рассказывал так, чтобы тот увидел себя со стороны, ощутил, каково было его товарищам, в каком ложном положении оказался вдруг весь экипаж. И если смотреть со стороны, получалось самое невыносимое для моряка — что-то вроде предательства по отношению к товарищам.
Фомин не обвинял его в этом. Даже слов таких не было. И не было двух сторон: обвинителя и обвиняемого. Были двое и одна беда, один проступок, один неопровержимый факт. И комсомольцу Стеколенко уже не на кого было излить раздражение, и следа не осталось от готовности дать бой.
По пути с Сахалина нас застиг тайфун, потом несколько суток до Мадраса трепал шторм.
Мокрый от пота и черный от мазута, поднялся наверх после тяжелой вахты у горячих котлов машинист Стеколенко. На раскаленной тропическим солнцем палубе было не легче. И какое это счастье, что есть прохладная каюта, куда можно уйти от этого ада котлов и тропического зноя, усиленного огнедышащей палубой.
Помывшись, он и ушел в свою каюту. Лег, и в истоме сами по себе закрылись веки. Но они тут же вздрогнули от едва уловимого шипения: включили принудительную трансляцию. Значит, что-то скажут. И в самом деле раздался голос. Командование судна обращалось к экипажу: матросы ликвидируют последствия бушевавшей стихии. Одновременно надо начать разгрузку судна из всех шести трюмов, а тальманить, то есть считать груз, некому. Командование обращалось за помощью к людям, отдохнувшим после вахты, к тем, кто имел выходной день, кто вообще не стоял вахты.
Стеколенко быстро поднялся. Он пошел, чтобы встать рядом с индусом в это горящее пекло у трюма, и считать тюки в каждом подъеме крана, и ни на минуту не отвлечься в течение двенадцати часов, чтобы не сбиться со счета. Он пошел, зная, что за весь день будут только маленькие перерывы для еды и очень короткий отдых перед новой вахтой у котлов. И когда руководитель работ заметил, что призыв командования к нему не относится, так как он только что сменился с тяжелой вахты, он серьезно сказал:
— А грехи мне перед аллахом, что ли, замаливать?
Он настоял на том, чтобы его допустили к работе.
Конечно, всё это характеризует прежде всего самого Стеколенко. Он сумел доказать, что достоин высокого звания моряка дальнего плавания. Но в его настойчивом стремлении трудом искупить вину есть и доля Фомина. Эта доля в том, что он раскрыл перед человеком полную меру вины, ни в малой мере не унизив достоинства и самолюбия провинившегося, добился, что тому стало стыдно.
В любом назревающем конфликте Фомин добивается, чтобы человеку, который не прав, было бы стыдно. Вот как он это делает.
Нам предстояло зайти в Мадрас, Кочин и Бомбей. А что дальше, неизвестно. На несколько запросов пароходство не ответило, — очевидно, не было ещё полной ясности и там. Но вот, наконец, пришел ответ: после Бомбея — домой. Эту радиограмму капитан обязан был показать Фомину в первую очередь. В зависимости от неё предстояло строить работу.
То ли забыл капитан, то ли по другим причинам, но радиограммы не показал. Фомин, узнавший о ней, имел все основания выразить недовольство. А он, сделав необходимые деловые выводы, смолчал.
Спустя несколько дней мы стояли на ходовом мостике, радовались, что установилась, наконец, хорошая погода, говорили ни о чём и ждали начала волейбольных соревнований между палубой и машиной. Вскоре игра началась. Зрелище это довольно оригинальное. Взлетает над сеткой мяч, неудачный удар, — и он летит далеко за борт. У самой воды вдруг смешно дергается в сторону и сам, припрыгивая и стукаясь о борт, ползет вверх к игроку, который перебирает руками, будто манит его к себе.
Так всё это выглядит со стороны. В действительности мяч привязан к очень тонкой белой леске, которую издали не видно.
После очередного неудачного удара один из матросов крикнул: «Оторвался!» Все бросились к борту, но оказалось, что матрос пошутил: мяч болтался на леске.
— Да, кстати, — сказал Фомин, — не много ли у нас друг друга разыгрывают? Сегодня кто-то распустил такой слух, что едва удалось успокоить людей,
— Какой? — быстро обернулся капитан.
— Да ничего страшного, не беспокойтесь, я разъяснил людям, что это ложь. Но вот придумали же, будто есть радиограмма, что из Бомбея пойдем домой. — И он улыбнулся, глядя на капитана.
Капитан растерялся. Ему явно стало стыдно. Говоря что-то невнятное, побежал за радиограммой.
Ни обид, ни упреков, ни конфликтов, а капитан в полной мере ощутил свою оплошность.
Есть партийные работники, обладающие даром оратора, способные горячим словом убеждать людей. Едва ли Фомин обладает этим даром. У него другое: логика. Он будто и не зовет ни к чему, а только рассуждает, только спокойно высказывает свои мысли, никому не навязывая их. Но логика этих рассуждений такова, что их нельзя не принять.
По плану партийное собрание должно было состояться в день отхода с острова Пенанг. Едва подняли якорь, как начался шторм. Секретарь парторганизации предложил собраться в более подходящее время. Фомин спросил:
— А какой прогноз?
— Дней пять-шесть побросает.
— Значит, людям труднее будет, чем обычно?
— Конечно.
— Так, может, сейчас и есть самое подходящее время? А после драки что ж?.. Ошибки подытоживать?
В подобных условиях никогда не проводилось собраний. Что-то странное показалось в его предложении. Но было трудно возражать, тем более выяснилось, что не миновать шторма и в Бенгальском заливе, и в Индийском океане, и в Аравийском море. Значит, должны же собраться коммунисты перед схваткой со стихией!
Я был на этом редчайшем собрании, где даже самый горячий оратор не мог жестикулировать, так как приходилось держаться обеими руками, чтобы не бросило от одной переборки к другой. Это было собрание, где никто не мог позволить себе говорить длинно, выступления казались просто мотивированными предложениями. И выяснилось, что даже об очень важных делах можно сказать за три-четыре минуты. Важные дела и решило собрание, вплоть до замены секретаря парторганизации.
И там же мне подумалось: хорошо бы проводить некоторые наши собрания в условиях шторма.
Так же как предложение Фомина проводить собрание во время шторма, многие его действия на первых порах кажутся странными. Я обратил внимание на то, что он каждый раз выбирает себе место на судне. О том, где должен находиться человек в различных обстоятельствах, чаще всего говорят у нас расплывчатым обобщением: «Он всегда там, где наиболее трудно», или: «Он всегда искал себе место потеплее». Конкретные разговоры в этом плане вспоминаются только в двух случаях. Чапаев, перекладывая картошку, точно определял, где должен находиться командир, да спортивные обозреватели, желая похвалить вратаря, пишут: «Он умеет выбрать то место, куда полетит мяч».
Ну, а где находиться помполиту, если длина судна сто семьдесят метров и оно имеет, выражаясь не морским языком, восемь этажей. Где, на каком этаже, в какой «квартире» или цехе ему находиться?
Когда в океане погасили котел и люди полезли в горячую топку, было понятно: Фомин рядом. Но почему в ответственный момент отхода из Сингапура он стоял в таком месте, где абсолютно нечего делать? Напряженно работали матросы на баке и на корме, спустился к реверсам старший механик Гуртих, на ходовом мостике, откуда раздавались команды, собрались почти все штурманы. В этих узлах: на баке, на корме, в машине, на мостике — была сосредоточена в тот момент вся жизнь судна. А Фомин стоял в стороне с моряком, только что сменившимся с вахты, который от нечего делать бесцельно смотрел вдаль.
Уже завершая рейс, я узнал, что перед отходом из Сингапура этот моряк получил радиограмму от жены. Она сообщала, что уходит от него и, чтобы поскорее выйти замуж за другого, требует дать по радио согласие на развод. И, может быть, самое ответственное место в это время было не на мостике, не в машине, а здесь, возле человека, переживающего тяжелую трагедию в жизни.
Мы решили прежде всего посмотреть знаменитый сингапурский тигровый сад, который находится далеко за городом. Под мостом через глубокую бухту близ порта мы увидели первые трущобы. Они на воде. Люди живут в баржах, черных от копоти, побитых и ободранных, изъеденных временем. Они стоят так тесно, что не видно воды. Висит застиранное белье, дымят плиты, кричат оборванные дети, прыгают с баржи на баржу голодные собаки. Две женщины, стоя на разных баржах далеко друг от друга, громко ругаются, и в их скандал вмешиваются всё новые обитатели трущоб.
Здесь рождаются, здесь умирают. Только немногие жители барж — их владельцы. Почти все местное население арендует эту рухлядь. Целыми днями бродят по городу обитатели трущоб в поисках груза.
Подобные районы мы видели во многих бухтах гигантского города-рынка.
Из разных стран приезжали люди в Сингапур в поисках сытой жизни. Сюда стекались неудачники в поисках счастья, и засасывала их сингапурская тина, и не на что было выкарабкаться отсюда. Женщины пополняли притоны, мужчины — армии бродяг.
Улицы от порта к центру города — это вывески и белье. Вывесок столько, что не видно дверей и стен. Вывески торчат над головами, как крылья семафоров. А сверху сушится белье. Из окон и балконов верхних этажей выставлены, как удилища, длинные бамбуковые шесты с бельем. Будто весь город одна сплошная прачечная. Шесты идут с обеих сторон узких улиц и образуют многоярусные бельевые арки. А внизу идет торговля. Бесчисленное количество лотков и палаток или просто очагов, где готовится и продается пища. Между ними мануфактурные, скобяные, продуктовые ларьки. Противни, жаровни, чугунки, кастрюли, чаны… Всё это дымит, коптит, исходит паром. Жарятся, варятся множество видов ракушек, водорослей, моллюсков, осьминогов, рыбы и ещё бог знает чего. Здесь же производят какие-то изделия из теста, свинины, овощей. На грязных столах рубят и продают дольками ананасы, апельсины, арбузы. Течет липкий сок, собирая тучи мух и насекомых. Каждый торговец громко выхваляет свой товар. Стоит невообразимый хаос.
Одна из улиц резко отличается от всех соседних. Здесь делают и продают салаты из цветов. На тротуарах длинными рядами сидят, поджав под себя ноги, женщины, и возле каждой — горы лепестков. Они режут лепестки на низеньких столиках, посыпают какими-то травами, укладывают в плоские тарелочки. Когда подходит покупатель, обливают приготовленное соусом, и люди тут же едят. На всей улице стоит аромат цветов.
Чем ближе к центру города, тем чище кварталы, ярче витрины магазинов. А дальше типичный европейский город со сверкающими рекламами, богатыми домами, фешенебельными гостиницами. Здесь тоже идет торговля и кипят страсти. Здесь торгуют англичане, японцы, американцы, индусы. Десятки банков ежедневно финансируют крупнейшие сделки на каучук, олово, рис, копру.
Возле входа в «Гонконг-банк» мы увидели первого валютчика. Красная чалма, черная борода, черные вразлет брови, черные, сверлящие вас глаза.
— Чейндж? — обратился он к нам, показывая веером сложенные деньги разных стран. Он продает и покупает валюту.
Возле «Шанхай-банка» маленький рыжий человек подмаргивает нам, быстро-быстро говорит:
— Америкен доллар тэйк, гив! Бери, давай! Франк, рупий, марк, фунт тэйк, гив!
Чем ближе к центру, тем больше спекулянтов валютой. Они хорошо одеты, но очень по-разному, В дорогих европейских костюмах, в шотландских юбках, в китайских халатах, в шортах. Чейндж! Чейндж! Чейндж! Тэйк, гив! Все они спекулируют валютой, и все по-разному. У входа в универсальный магазин стоит человек, ни на кого не глядя и не умолкая, повторяет:
— Чейндж, чейндж, чейндж… — точно маятник.
Рядом с ним его коллега, который никого не пропускает. Он хватает нас за руки, сует деньги.
— Чейндж! — властно требует он.
Третий что-то шепчет на ухо, и трудно от него отстраниться. Доверительно берет за локоть, доверительно, как союзник, подмаргивает и шепчет. Я не понимаю, что он говорит, но мне кажется: «Наконец-то вы пришли, я ведь только вас и ждал. Идемте за угол, и вы все получите, я все для вас устроил».
Валютчики стоят рядом целыми стайками, но не мешают друг другу, не конкурируют. Здесь строгий расчет на характер потребителей. Один ни за что не подойдет к такому, как «маятник», а другой именно такого ищет.
Сто пятый день идет забастовка, начатая мелкими служащими полиции, к которой присоединились два универмага и несколько учреждений. На заборах, на стенах зданий — призывы, с резко выделяющимся словом «страйк». Забастовщики митингуют, ходят по улицам с транспарантами, с жестяными копилками — собирают пожертвования. Большая группа женщин идет по центру проезжей части дороги и несет плакат: «Остановить жен полицейских-штрейкбрехеров».
Забастовщики требуют «человеческого отношения» к себе полиции и увеличения заработной платы. И всё это как-то естественно вписывается в городской пейзаж. Ничего удивительного нет: в городе постоянно кто-то бастует.
Мы решили посмотреть знаменитый сад тигрового бальзама, или, как его чаще называют, тигровый сад. Что касается тигров, то их здесь нет и в помине. Сада тоже нет. Есть немыслимое нагромождение гор, пещер, гротов, сделанных из разного стройматериала и окрашенных в бесчисленное количество цветов. Тигровый сад занимает огромную территорию. Это несколько сот сказок и народных преданий, изображенных в скульптурных группах. Вот река из бетона, выкрашенная в голубой цвет. Плавают, сплетаются в смертельной схватке фантастические чудовища и рыбы. А рядом в сказочном челне дива, которую выслеживает из кустов юноша. Дальше — бетонное море. Страшные рыбы напали на корабль и поедают людей. Мы обошли меньше четвертой части сада, а я уже насчитал сто двадцать подобных скульптурных групп, в каждой из которых от двух до тридцати фигурок. Целый склон горы занимает «бой белых и черных мышей», в котором около ста фигурок длиною в метр каждая. Здесь и самый «бой», и «санитары», и «лазарет», и «штаб».
В тигровом саду несметное количество «птиц» самых разных раскрасок, величины и видов. «Птицы» на пагодах, на деревьях, на «ледниковой лаве», в кустах.
Большое место занимают виды экзекуций и казней, существовавших когда-то в Китае.
Конечно, все эти фигурки с натяжкой я называю скульптурой, ничего общего с искусством это не имеет. Но сад — сооружение уникальное, и оно передает в сказках и преданиях целую эпоху из жизни народа.
К порту мы подъезжали, когда начало темнеть. Кварталы, где на тротуарах ночуют бездомные, уже затихали. Здесь под стенами домов спят и одиночки и целыми семьями вместе с детьми и стариками. Фонари едва-едва освещают перекрестки. Неожиданно наш шофер так резко затормозил, что раздался визг на всю улицу. Ругаясь, водитель выскочил. Почти под самыми колесами лежал человек с ребенком.
Шофер стал кричать на него, почему улегся на проезжей части, а не как люди, на тротуаре.
Приподнявшись и прикладывая к груди руки, бездомный униженно объяснял:
— Сэр, извините, мой ребенок очень болен, извините, на тротуаре под стенами нечем дышать, а тут воздух от движения машин…
На следующий день рано утром на борт поднялся человек средних лет, в европейском костюме. Он рассказал, что русские всё больше покоряют сердца людей в его городе, что полет Валентины Терешковой привел всех в восторг, и в знак этого ему хочется хоть что-то приятное сделать советским морякам. К сожалению, ничего достойного столь героических людей сделать он не в состоянии, но такая малость, как экскурсия по городу, вполне в его силах. Благо, у него есть как раз свободное время в эти дни, есть машина, пусть не очень шикарная, но всё же достаточно большая и удобная.
Он широко улыбнулся и, должно быть заметив нерешительность на лице Фомина, быстро добавил:
— О нет! Никакого бизнеса. Просто покажу город, который так понравился вашему знаменитому земляку Вертинскому, что он написал свой знаменитый романс «В бананово-лимонном Сингапуре». Помните? — И он снова улыбнулся.
Я внимательно слушал этого человека. В его поведении не было ничего сомнительного, и я не понял, почему Фомин отказался от его предложения. В других странах мы осматривали достопримечательности городов в сопровождении местных жителей и на их машинах. Почему же в тех случаях Фомин не отказывался?
Когда посетитель спускался по трапу, нас поманил пальцем в сторону один из малайских грузчиков и начал что-то быстро объяснять. К нему тут же присоединилось ещё несколько докеров, и, наконец, мы поняли: очень плохой человек. Пусть русские будут с ним осторожны. Он агитировал не грузить русский пароход.
Видно, не с добрыми мыслями звал он нас в машину. Но как же определил это Фомин? Чутье подсказало? Но что такое чутье? Есть ли оно?
Был у Фомина такой случай. «Славгород», где он раньше служил, оказался первым советским теплоходом, пришедшим в канадский порт Монреаль. В порту произошло всё, что обычно происходит в любой стране, когда впервые там появляются люди нового мира. О подходе судна писали газеты, швартовку передавали по радио и телевидению, тысячи монреальцев прошли через судно. Кинооператоры, корреспонденты, репортеры — одним словом, полный комплект. И полный список давно надоевших морякам вопросов: «Может ли девушка, не состоящая в комсомоле, выйти замуж? Когда в СССР начнут выпускать холодильники?», и всё в этом роде.
В каюте Фомина побывало много людей. Один из них обратил на себя особое внимание. Коммунист, большой друг Советского Союза, он радостно жал руки, от души приветствовал советских людей. Он хорошо знал о наших успехах и не мог сдержать радости, доказывая, как далеко мы оставили американцев в освоении космоса. Немного смущаясь, попросил на прощание оказать ему две любезности. Во-первых, угостить рюмкой русской водки, о которой он столько слышал, но никогда не пробовал, а во-вторых, дать на память брошюру с речью товарища Хрущева на съезде партии.
Анатолий Георгиевич охотно выполнил первую просьбу. Вторая тоже казалась совершенно естественной — материал отнюдь не секретный, и едва ли были причины отказать.
Но что-то удержало Фомина. Неуемный восторг гостя по поводу достижений нашей Родины? Нет. Он много раз слышал на Западе восторженные слова о Советском Союзе. Характер просьбы? Тоже нет. Во всех странах мира люди проявляют большой интерес к выступлениям главы Советского государства. Покрытые бесцветным лаком ногти? Но что же в этом плохого?
Как только обиженный гость, выпив водку, ушел, несколько человек набросились на Фомина: почему отказал? Единственный довод — на обложке был штамп: «Танкер «Славгород» — всем показался неубедительным. А вскоре выяснилось следующее.
Для экранов телевидения снимали не только швартовку судна. Ещё до его прихода была передача с явным антисоветским душком. В заключение сказали, что хотя это торговое судно, но коль скоро оно советское, значит обязательно везет с собой пропаганду. Телезрителям обещали предоставить возможность самим в этом убедиться. Выяснилось также, что тип, приходивший на судно, никакой не коммунист и не друг Советского Союза, а один из бойких репортеров, державших пари, что «надует» русских: и водки у них напьется и «пропаганду» добудет.
Может быть, в этой истории сыграла роль едва проскользнувшая поспешность, с какой канадец предъявил документы, хотя никто его об этом не просил. Может быть, чуть-чуть больше, ну, просто на самую капельку больше меры он проклинал мировой капитал. Может, выдал его только на мгновение опущенный взгляд, когда восторгался Советским Союзом. А возможно, всё это вместе и ещё десяток таких же едва уловимых черточек и помогли увидеть душу человека.
Не эта ли способность ощутить, увидеть почти невидимое, увидеть не присматриваясь и есть чутье?
Одновременно с нами в Сингапуре было еще два советских судна. Мы ходили друг к другу в гости. Пришел к нам и Григорий Фоменко, которого особенно тепло у нас встретили. А потом я узнал его историю. Высокий, сильный, словно рожденный для моря, он двенадцать лет плавал в тропические страны, ходил в далекие, чужие края.
Он любил морскую жизнь, гордился своим званием моряка дальнего плавания, и в голову ему не приходила мысль работать на суше. Но случилась беда.
Судно подходило к сирийским берегам. Затих шторм, и только мертвая зыбь напоминала о только что бушевавшей стихии.
На рейде сирийского порта Баниас плавно и предательски качала зыбь тяжело груженный танкер. Здесь на рейде его и собирались разгружать. Предстояло ошвартоваться у бочек, привязаться к этим бочкам, прыгающим, как мячи. Когда судно падает вниз, бочка летит вверх. Надо уловить наиболее удобный момент. Надо знать, когда бросить якорь.
И вот он отдан.
— Принять носовой бридель! — звучит команда.
Это самая ответственная минута. Если упустить бридель, судно развернется под силой течения, и придется всё начинать сначала.
Привычным рывком Григорий Фоменко начал заламывать бридель на кнехте, но в то же мгновение волна швырнула вверх судно, стальной бридель натянулся, капканом схватил, прижал к стальному кнехту кисть руки.
Прижал и отпустил. Только на секунду прижал и отпустил, а нет больше матроса Григория Фоменко. Он остался таким же сильным, как был, да только не матросом. Нечего делать на море матросу с поврежденными пальцами.
В больнице Григорий страдал. Не от боли. Оттого, что нет больше для него моря. Осталась пенсия и тихая работа на берегу.
И самая большая трагедия Фоменко была не в том, что он повредил руку, а в вынужденном уходе с моря.
Так сказали врачи, так думал Григорий, так думали все. Фомин не утешал моряка, не подбадривал. Утешения в подобных обстоятельствах всегда бывают жалки. Фомин действовал.
Когда Григорий вышел из больницы, его вызвали в отдел кадров. Идя туда, Григорий думал, что ему предложат освоить новую профессию на берегу и ему было безразлично, чему учиться и кем быть. Он страдал, как человек, лишившийся самого дорогого в жизни.
В отделе кадров ему сказали:
— Экипаж вашего судна просит прислать вас к ним в качестве ученика радиста. Согласны?
Ответить Григорий не мог. От волнения.
Чем измерить человеческое счастье? И как разобраться в том, что произошло?
Человек получил увечье. Ему дали пенсию, списали с судна и на его место взяли другого. Казалось бы, такой ход событий вполне естествен. Ничего не поделаешь — несчастный случай. Не вмешайся в это дело Фомин, так бы, очевидно, всё и произошло. И, кроме физической травмы, на всю жизнь осталась бы травма душевная у человека, полюбившего море и вынужденного расстаться с ним.
Я видел моряков, которые раньше времени возвращались из отпуска, потому что невмоготу становилась разлука с морем. Я видел моряков, которые ушли на пенсию, но изо дня в день долгими часами смотрят с Приморского бульвара, как уходят корабли, и такая невыразимая грусть в их глазах, какая бывает, наверно, у человека, глядящего, как уходит от него любимая женщина.
Но те, что собираются на Приморском бульваре, хоть отслужили своё. А как же молодому и сильному расстаться с морем? Ведь сами моряки о своей любви к морю чаще всего молчат, молчат как о чем-то очень интимном, личном, как и должно молчать о своей любви. Вот эти-то глубоко спрятанные человеческие чувства и учитывал Фомин, когда думал, как помочь человеку.
Григорий Фоменко снова ходит в дальние плавания. Теперь уже в качестве радиста. Заслуга в том и начальника радиостанции Валентина Семеновича Леха, давшего Григорию новую профессию, и всего коллектива, горячо поддержавшего товарища.
И ещё одну интересную историю я узнал в Сингапуре. Мешки с цементом были уже выбраны из трюмов, и оставалась только цементная пыль. Это неизбежное зло: при погрузке и разгрузке некоторые мешки рвутся, пробивается цемент и сквозь швы.
Мешки разгружали малайцы, сингалезцы, индусы. Пыль собирали малайские женщины. Женщинам платят меньше, это легкая работа.
Цементной пыли было много. Она вздымается и садится, она движется, как густой туман. В этом тумане — женщины в черных широких штанах и блузках навыпуск. Их подгоняли, чтобы не держать судно и не платить за простой. Они работали очень быстро: насыпали лопатами цемент в мешки. Но если работать быстро, новые клубы цемента вздымаются в воздух, и долго ждать, пока пыль осядет.
Температура в трюме около сорока градусов. И блузки и штаны на грузчицах мокрые. Мокрые совершенно, будто их окунули в воду. Мокрые лица и косынки.
Уже слой цемента, который можно брать лопатами, снят, замелькали в руках веники. Надо быстрее подметать, чтобы собрать весь цемент. Но быстро нельзя, цемент поднимается вверх. Надо собрать всё, чтобы не осталось ни одной горсти. Женщины становятся на колени, садятся на пятки и сгребают руками цемент. Так меньше поднимается пыли. Мокрые рубахи схвачены цементом. Черные мокрые лица превратились в цементные, как скульптура. Это легкая и дешевая работа. Специально для женщин…
Я смотрел на их работу, когда кто-то крикнул: «Голуби!» Действительно, над судном пролетела стайка голубей. Но я не понял, почему это вызвало большое возбуждение моряков. И Фомин рассказал мне историю, происшедшую здесь, в Сингапуре.
На корме была голубятня. В ней жили восемь белых голубей. Весь экипаж любил их. Но нельзя сказать, будто личный состав судна вообще был неравнодушен к голубям. Дело здесь в другом.
Если в рейсе у человека плохое настроение, он всегда найдет на ком отыграться. Можно ни за что накричать на подчиненного, если по штату не положены подчиненные, можно придраться к товарищу. Наконец в запасе есть повар, и никто не запретит походя заметить ему, будто его борщ никуда не годится. Одним словом, излить на кого-нибудь свое недовольство есть широкие возможности. И это хорошо. Не зря восточная пословица гласит: «Если в сердце мужчины гнев, пусть он выйдет бранью, но не оседает на сердце». Да и не только старые восточные мудрецы это знали. Об этом же говорят последние открытия медицины: плохое настроение должно иметь внешний выход.
А вот как быть с нежностью? Она есть у всякого живого существа. Но выхода для неё в море нет. Она не растрачивается: не на кого растрачивать. Не станут же моряки нежничать друг с другом. Поэтому нежность скапливается и переполняет душу. И если есть на судне животные, вся она достанется им. На «Солнечногорске», например, жил Уран. Откровенно говоря, просто недалекая дворняга. Но каких только высоких и благородных качеств в нем не находили! И породистый, и умный, и добрый, и ещё бог знает что. И как только его не называли! Стоило Урану не доесть кусок мяса, как на ноги поднимался весь экипаж: не заболел ли?
Такое, если не более нежное, отношение было и к голубям. Они того стоили: гордые белые красавцы.
На каждом судне есть излюбленное место, где собираются моряки, свободные от вахт. Таким излюбленным местом был уголок возле голубятни, сооруженной прямо на палубе и примыкающей к кормовой надстройке. Едва ли не главной темой были голуби. Каждому из них дали имя, изучили их характеры и повадки, отыскивали всё новые и новые достоинства.
Поначалу кормили голубей все, кто хотел. Потом решили, что это не дело, и составили расписание, кто и когда должен кормить, и вывесили его на доске объявлений. И все с нетерпением ждали своей очереди. Потом постановили не тискать голубей своими грубыми руками и не брать в рот клюв, потому что это не игрушка, а живые существа и надо совесть иметь.
Подобное самоограничение было в тягость каждому, но все пошли на это из-за любви к голубям. Люди стали по-другому проявлять свои чувства. По почину старшего матроса, который на судне одновременно и плотник, стали украшать голубятню. Моряки выпиливали из фанеры замысловатые узоры для подоконников, сооружали новые кормушки. Токарь выточил всякие украшения из медных прутиков и шариков, которые надраили так, что они блестели ярче пояска телеграфа на капитанском мостике. Голубятню покрасили, а потом покрыли лаком в три цвета, и она стала похожей на сказочный теремок.
Особую заботу о голубях проявляли перед непогодой. Голубятню укрывали брезентом, ограждали щитами, чтобы не била волна. Во время шторма то и дело проверяли, всё ли в порядке. А когда кончался шторм, прежде всего бежали к своим любимцам.
На подходах к тропикам горячо и очень серьезно обсуждали вопрос, как пустить в голубятню кондиционированный воздух. И, словно в знак благодарности, голуби отлично переносили и шторм и тропики, хотя охлажденный воздух так и не удалось подвести к их жилищу.
К Сингапурскому проливу судно подходило перед вечером. По радио передали, что через пять минут на палубе в районе четвертого трюма начнется профсоюзное отчетно-выборное собрание. Именно в этот момент и произошло непоправимое. По чьей-то преступной халатности дверь голубятни осталась незапертой, и порывом ветра её распахнуло. Голуби взмыли. Затрепетали на тусклом солнце крылья. Точно слепые, птицы метались то в одну сторону, то в другую, пока не выбрали направление: они летели на отчетливо видимый остров.
Люди точно окаменели. Они стояли на палубе, надстройках, на люках в каких-то странных позах и, пораженные, смотрели, как улетают белые голуби. Ещё некоторое время видели в небе движущиеся пятнышки, а потом и они исчезли.
Никому не хотелось говорить. Никто не стал искать виновников. Молча бродили по палубам, молча заглядывали в осиротевшую голубятню. И никто не решался повторить приглашение на собрание, хотя срок давно прошел.
Потом кто-то робко заметил, что хорошо бы бросить якорь. Может, ещё вернутся. Но все понимали, что бросать якорь нельзя. Даже изменение скорости должно быть занесено в вахтенный журнал. А для остановки требуется ещё и объяснение. А как же объяснить? Голубей ждали? И все поняли, что никогда уже не вернутся белые голуби.
За весь рейс это был первый вечер, когда не играли в домино. Пусто было и в музыкальном салоне.
Обычно приход в порт вызывает большое оживление на судне, особенно в такой крупнейший узел на путях мирового флота, как Сингапур. На этот раз оживления не было.
Как и всегда, причалы были забиты судами. Тесно оказалось и на рейде, где на рассвете бросили якорь.
И вдруг по всему судну из репродуктора разнесся голос вахтенного штурмана:
— Справа по борту со стороны города вижу голубей.
— Это были наши голуби, — закончил свой рассказ Фомин. — Наши белые голуби. Они сделали два круга над портом, где стояли сотни судов, и опустились на нашу палубу.
Больше никогда мы не запирали голубятню.
Голуби напомнили мне ещё один случай, который произошел за тридцать тысяч километров от Сингапура на острове больших человеческих трагедий.
— Вон там он её задушил, — сказал Анатолий Георгиевич, передавая мне бинокль.
— Где там?
— В замке, не туда смотришь, правее. Место, где была её постель, теперь ограждено.
Мимо нас проплыла яхта «Дездемона», а за нею — тяжелый буксир «Отелло». Вода была красивая. Казалось, неестественным, что такой красивой воды так много, будто малахитовое поле. Набрать бы её в стеклянный сосуд и поставить где-нибудь во дворце бракосочетаний.
Фомин сказал:
— Советую тебе эту главу начинать так: «Мы стояли на ходовом мостике и любовались открывшейся панорамой древней Фамагусты, где некогда разыгралась великая трагедия любви, воспетая Шекспиром. Над нами летела белая стая голубей».
Фомин насмешливо подмигнул мне:
— Не нравится? Ну, тогда так: «Плещутся о камни самые красивые в мире воды, И становится понятным, почему именно здесь, на берегу Фамагусты, вышла из пены морской богиня любви и красоты Афродита. И эти воды, и замок Отелло, огражденный крепостной стеной, и бескрайние апельсиновые рощи на берегах уносят куда-то в далекое прошлое, и оживают в памяти бессмертные образы, и вглядываешься, будто ждешь чего-то, и кажется, вот-вот появится на мраморных ступенях страшный в своем гневе мавр».
— Это же кощунство, — не выдержал я. — Ведь именно такие чувства охватывают, когда впервые видишь Фамагусту. А ты бывал здесь десятки раз и уже ничего не воспринимаешь.
— Да нет, воспринимаю, — грустно сказал Фомин. — Мне только хочется, чтобы, кроме древностей, ты увидел бы сегодняшнюю трагедию киприотов. Она пострашнее шекспировской. Ты ведь не заметил даже флага на башне замка.
И, в самом деле, только теперь я обратил внимание на этот флаг, развеваемый ветром. В бинокль отчетливо видны на нем звезда и полумесяц. Это турецкий государственный флаг. Неуместным и чужеродным кажется он здесь, на земле киприотов.
Фамагуста — главные морские ворота Кипра. Но порт небольшой, весь он забит судами. Швартоваться нам негде, и мы бросаем якорь на внутреннем рейде. К трапу подходит катер. На борт поднимаются Ламброс Иоану и Теорис Замбас. Это старые друзья Фомина. Замбас вполне прилично говорит по-русски. С радостью мы принимаем их предложение осмотреть город. Но с первых же слов первое разочарование. Да, замок Отелло — любимое место отдыха киприотов, но посмотреть его не удастся. Поощряемые английской военщиной, туда забрались турецкие экстремисты и стреляют в каждого, кто приблизится.
На моторном боте подходим к причалу и втискиваемся между форштевнями теплохода «Шпрее» из Ростока и английского «Кантара». Две бригады докеров разгружают со «Шпрее» строительные материалы для нового порта, сооружаемого под руководством польских специалистов. В обеих бригадах турки и греки, и они одинаково хорошо понимают команды, которые раздаются то на греческом, то на турецком языках. Работают быстро, слаженно, и не верится, что после трудового дня они могут оказаться по разные стороны баррикад.
Точно такая картина на «Кантаре». Но грузы здесь военные, и предназначены они для английской воинской части, расположенной близ Фамагусты. Вокруг судна — английские офицеры и солдаты. Кран поднимает из трюма огромный крытый грузовик и бережно опускает его на причал. Офицер и солдаты обступают машину. Маленький тягач оттаскивает её в сторону, здесь же грузовик заправляют бензином.
В машину Ламброса садятся наш старший механик Христофор Леонтьевич Мирзоянц и переводчик Толя Бакурский, и они уезжают. Замбас просит нас с Фоминым подождать немного, он пойдет узнать, в какую смену работают его знакомые докеры, с которыми, он думает, нам будет интересно встретиться. Выяснилось, что они во второй смене и явятся в порт как раз к нашему возвращению.
Мы идем к выходу. Под навесом обедает большая группа докеров. Здесь тоже вместе греки и турки, они оживленно беседуют.
— Никогда раньше, — говорит Замбас, — не было разговоров о том, кто из нас грек, а кто турок. Только в справочниках можно было найти, что в Фамагусте тридцать пять тысяч греков и восемь тысяч турок. Но вот, — кивает он в сторону англичан, — постарались. Вы сами всё увидите.
Замбас садится за руль, и мы едем в город. Чистенький, уютный, какой-то домашний. Горы апельсинов у уличных торговцев, апельсины на машинах, на деревьях, в витринах. Сады начинаются в городе, и, как мы потом увидели, на окраине они уже скрывают дома, а дальше — сплошные апельсиновые заросли без конца и края.
Это знаменитые кипрские апельсины. Шестьдесят процентов добычи их дает епархия (область) Фамагуста. Здесь же в городе большая упаковочная фабрика, работающая в основном на экспорт. Движутся восемь конвейерных лент, вдоль которых стоят девушки и с удивительной ловкостью обертывают в тонкую бумагу каждый плод. Немыслимые штабеля аккуратных ящиков занимают цехи, двор, всю территорию фабрики. И на каждом из них реклама: расплылся в улыбке и подмигивает человечек, изображенный в виде апельсина с ножками и ручками. А надпись под ним гласит: «Возьмите в дом этого доктора, и он выгонит всех остальных».
Мы медленно ехали по чистеньким улицам, и Замбас говорил:
— Вот это красивое здание Дом профсоюзов. Трудящиеся построили его сами и на свои средства. А вот резиденция мэра города. Но теперь у нас мэра нет. Империалисты придумали хитрый план расчленения нашей страны. Они предложили, чтобы город управлялся двумя мэрами — турецким и греческим. А это означало бы двоевластие, деление города на две самостоятельные части и начало юридического раздела страны. Экстремисты уцепились за это предложение.
— И как же решили?
— Чтобы не вызывать новых конфликтов, решили вообще отказаться от мэра. Осталось только городское управление, куда входят и греки и турки… А теперь смотрите по сторонам, — быстро проговорил Замбас, — мы подъезжаем к улице Саламина.
Сначала нам показалось, будто она ничем не отличается от других улиц, может быть, лишь немного шире тех, по которым мы ехали. Но нет, не такая она. Будто из шумного города попали на проселочную дорогу: нет людей. Редко промчится на большой скорости машина, и снова все пусто. По осевой линии пронесся открытый грузовик с солдатами. Судя по флажку на кабине, это войска ООН. На всей улице мы встретили всего трех прохожих: по правой стороне торопливо шла гречанка, а чуть дальше, по левой — две турчанки. И по обе стороны на многих домах балконы, террасы, окна заложены мешками с песком, превращены в огневые точки. Торчат из бойниц стволы карабинов и пулеметов.
С левой стороны окопались турецкие экстремисты. Никто не пересечет улицы: они будут стрелять. Замбас показал нам два дома, расположенных друг против друга на разных сторонах улицы, и сказал:
— Я попытаюсь познакомить вас с хозяевами этих домов. О них я и справлялся в порту.
На вопрос, почему же мы не останавливаемся, он улыбнулся.
— Что вы! Останавливаться здесь нельзя, немедленно откроют стрельбу по машине. А едва стемнеет, вообще сюда не показывайся. Ни на машине, ни пешком.
И самое обидное, — с горечью говорит Замбас, — что, пользуясь иностранной поддержкой, жалкая кучка экстремистов держит в повиновении всю турецкую общину и заставляет людей браться за оружие. Вы сами в этом убедитесь. Какое это счастье, — оживляется он вдруг, — что киприотов решительно поддержал Советский Союз. Сейчас каждый житель острова хорошо понимает, что не будь этой поддержки, уже давно произошло бы деление единой республики на две части. И вы знаете, — улыбается он, — смешно сказать, после заявления Н.С. Хрущева о поддержке киприотов даже антикоммунисты в знак благодарности вывесили на своих домах его портреты.
Мы проехали две трети улицы, когда слева показалась крепостная стена замка Отелло. И здесь из бойниц торчали тонкие стволы. Замбас свернул в сторону и прибавил газу. Вскоре мы оказались за пределами города. Будто по лесной просеке едем мимо домиков, утопающих в апельсиновых садах.
У одного из них Замбас тормозит машину.
— Зайдем на несколько минут, — говорит он, — здесь живет мой хороший друг Сава Михалаги.
Входим в калитку. Деревья сомкнулись, образовав сплошной апельсиново-зеленый массив. Только у самой земли видны их стволы.
Мы шли по широкой дорожке, пригибаясь и отводя в стороны тяжелые ветки с плодами. Откуда-то из-за деревьев показалась молодая женщина с садовыми ножницами.
— О-о, Теорис, — заулыбалась она, обнажая белоснежные зубы.
Замбас что-то сказал ей, кивнув на нас.
Сверкнули огненно-черные глаза, и, выронив ножницы, она всплеснула руками. Резко обернувшись, присев на корточки и сложив ладони рупором, закричала:
— Са-ва-а! А-ля-ля-а, Са-ва-а!
Прокричав несколько раз «Сава» и «А-ля-ля-а», она так же резко поднялась и, улыбаясь, быстро заговорила:
— Он не мог уйти, он где-то здесь, возможно, у соседа, сейчас придет. — Она возбужденно пожимала нам руки и, показывая пальцем на себя, повторяла: — Роса, я Роса. — И смеялась. — Пойдемте в дом, сейчас появится Сава, — говорила она, — будем обедать.
Мы отказались: во-первых, некогда, во-вторых, недавно обедали.
— Чем же вас угощать? — забеспокоилась она. — Не апельсинами же!
Роса удивительно располагала к себе, будто мы были давно знакомы. Поэтому казалось естественным, что Фомин сказал:
— Уж если угощать, то только апельсинами.
— Вы хотите апельсинов? — снова заулыбалась она, нагибаясь за ножницами. Но Фомин опередил её:
— Я никогда в жизни не рвал апельсинов. Разрешите я сам, своими руками, без ножниц.
Роса с нетерпением смотрела на Замбаеа, ожидая перевода. И когда, наконец, поняла просьбу Анатолия, буквально засияла и раскинула руки, показывая: «Весь сад ваш!»
Он потянулся к ближайшему плоду, но она, схватив его за руку, озорно потянула к другому дереву, на котором висели огромные и удивительно красивые апельсины.
Вскоре появился Сава, высокий, сильный. Он тоже обрадовался советским людям, упрекнул Росу за то, что не ведет в дом.
Семья Михалаги состоит из пяти человек. Как расказал нам Замбас, они работают от зари до зари в своем апельсиновом саду и продают плоды оптовой базе. На жизнь им хватает. Первое, что бросается в глаза, — удивительная чистота и порядок. Видимо, Роса хорошая хозяйка. Она ведь не ждала гостей и не готовилась специально.
Мы уже собирались уходить, когда Роса, вдруг вскочив, воскликнула:
— Как я могла забыть, смотрите, что я вам покажу. — Она исчезла в соседней комнате, но тут же вернулась. В руках у нее были макетики нашего спутника, кремлевской башни и фигурка космонавта.
— Смотрите, смотрите, — с восхищением говорила она.
Вскоре мы покинули гостеприимный дом Михалаги. И, как мы ни сопротивлялись, Роса нарезала нам на дорогу несколько апельсиновых гроздьев.
Вокруг Фамагусты больше десятка поселков и деревень. В деревне Вадили — две с половиной тысячи жителей, в Афандья — полторы тысячи, в других — от пятисот человек до двух тысяч.
— Даже в справочниках не найдешь, — говорит Замбас, — сколько в них греков и сколько турок. И те и другие выращивают апельсины, виноград, картофель и табак. Теперь по деревням ходят какие-то вооруженные типы, подсчитывают людей по национальности. Но пока в деревнях никого спровоцировать не удалось, везде спокойно, крестьяне и слышать не хотят ни о каких делениях.
Мы направляемся в деревню Лифрангами — это километрах в двадцати от города. По дороге только в одном месте увидели пшеничное поле. Потом начались виноградники и посевы табака. А дальше опять сплошные апельсины.
В Лифрангами приехали перед вечером и остановились у ворот какого-то дома, где стояла группа крестьян. Недружелюбно ответив на наше приветствие, они стали расходиться. Замбас попросил их задержаться на несколько минут, но они разошлись, бормоча «некогда, некогда».
Остался только хозяин дома, которому уйти, очевидно, было неловко, но всем своим видом он показывал недовольство.
Замбас сказал:
— Они боятся иностранцев.
Ему, наконец, удалось объяснить, кто мы, и тот словно оттаял. Что-то крикнул, ещё раз, и только что разошедшиеся люди стали возвращаться. Всего собралось семь человек — два турка и пять греков. Держались они настороженно, пока Замбас не заверил, что ни одна из их фамилий не будет оглашена. Люди поверили.
— В этом доме, — сказал молодой турок, — родился мой отец. И мой сын родился в этом доме. А вот он, — показал рассказчик на грека, — сколько я себя помню, живет по соседству, вот его сад. Если на одном из наших участков появится вредитель апельсинов, мы боремся против него вместе, потому что под угрозой и второй участок. И всегда хорошо получалось. Так почему же мы должны с соседом враждовать?
Оказывается, крестьяне здесь живут не отдельными общинами, а вперемежку, турки и греки вместе, и другого деления они не хотят.
— В любой деревне вы увидите то же самое, — заметил Замбас. — Поэтому в деревнях спокойно. Крестьяне не хотят слушать агентов экстремистов, которые у них появляются всё чаще. — Немного помолчав, сказал: — А теперь нам надо торопиться. Темнота очень опасна.
Мы собрались ехать, но хозяин дома, возле которого шел разговор, буквально затащил нас в свой сад. С большим трудом и с большой помощью Замбаса нам удалось отбиться от целой корзины апельсинов, которую крестьянин просил нас взять в подарок.
По дороге в город мы не встретили ни одного автомобиля, ни одного прохожего, хотя едва-едва начало темнеть. О том, чтобы проехать в порт через улицу Саламина, теперь не могло быть и речи. Пришлось сделать большой крюк.
В порту Замбас попросил подождать его возле нашего бота, пока он сходит за своими знакомыми, о которых говорил ещё перед выездом на экскурсию. Вскоре он вернулся ни с чем.
— По причалам ходят подозрительные типы, — сказал он. — Люди побоятся с вами говорить. И действительно, их можно подвести.
Мы прошли немного вперед, и он показал нам двух портовиков, с которыми не решался теперь познакомить, и сам рассказал их историю. Они работают в порту лет по десять. Их дома стоят друг против друга на улице Саламина. Они встречались не только на работе, но дома, семьями. Бывало, что и праздники проводили вместе — и турецкие и греческие. Их жены часто обращались друг к другу по всяким хозяйственным делам. То одна опоздает с обедом для мужа, и, как назло, в доме вдруг не окажется соли или еще чего-нибудь, а бежать в магазин некогда, и, не задумываясь, она пересекала дорогу, чтобы взять необходимое у приятельницы.
Теперь дорогу не перебежишь. И вообще семьи больше не встречаются. Но это ещё терпимо. Страшно другое. Однажды вечером турецкий докер вернулся домой и увидел, что из его окна торчит пулемет. Разъяренный, он ворвался в свой дом, но те, кто дежурил у пулемета, избили его так, что на следующий день он не мог выйти на работу. Они пообещали, что обязательно убьют его, если в нем не проснутся «чувства турецкого патриотизма».
Дом этого докера и показал нам днем Замбас, когда мы ехали по улице Саламина. Я хорошо запомнил: ствол пулемета, торчащий из окна, был направлен на противоположную сторону улицы. Туда, где живет его друг.
Как и прежде, докеры после работы возвращаются домой гурьбой. До улицы Саламина идут группами, и тут разделяются на два ручейка: одни продолжают свой путь по левой стороне, другие — по правой. И не могут они уже попросить друг у друга сигарету или предупредить, чтобы завтра явился пораньше. Никто не смеет пересечь улицу. Им будут за это мстить. Теперь они по разные стороны баррикад.
Мы сидели на нашем боте, и Замбас рассказывал эту трагедию киприотов. На английском военном транспорте «Кантара» кипела работа. Ярко светили прожекторы, гудели краны, выхватывая из трюмов военные грузы. Весь причал теперь был забит воинскими автомашинами, возле которых суетились английские солдаты и офицеры.
И ещё одна экскурсия с Фоминым мне вспомнилась, когда мы вышли из Сингапура. Это было в Бомбее, в тропическую жару. Мы шли по центральной улице, невольно останавливая взгляд на том, что для нас непривычно. Идет человек в черном плотном костюме, застегнутом на все пуговицы. Высокий воротничок сорочки и галстук туго стягивают шею. А рядом — почти совсем голый. На нём только маленькая набедренная повязка.
Близ водоразборных колонок — кучки мелко растолченного кирпича. Им чистят зубы те, кто живет на улицах.
— Толя!
Этот возглас был настолько неожиданным, что обернулись не только мы. В далеком и чужом пятимиллионном городе встретились бывшие работники Одесского обкома комсомола Анатолий Фомин и Владислав Чайковский.
Объятья, поцелуи, расспросы. Специалист в области холодильного дела, Владислав Феликсович Чайковский работает в Индийском технологическом институте. Это крупнейшее учебное заведение создано с помощью Советского Союза. Многочисленные лаборатории, построенные по последнему слову техники, оснащены советской аппаратурой. Среди преподавателей — один американец и двадцать наших специалистов, в том числе одиннадцать профессоров.
Чайковский систематически выступает в индийских технических журналах, сдал в печать капитальный труд на английском языке.
Мы охотно приняли приглашение посмотреть, как живут здесь советские люди. Встретили нас родные. То есть это были незнакомые нам люди, но приняли нас как родных.
Мне много раз приходилось встречаться за границей с советскими людьми. И всегда это были такие же встречи, как в Индии. Стоит на подходе к иностранному порту увидеть среди сотен судов красную полосу на трубе с нашей эмблемой, как взоры всех моряков устремляются только туда. Подходишь к причалу, и уже ждут внизу незнакомые, но удивительно родные люди с этого судна. Моряки идут друг к другу в гости, и выставляется на стол самое лучшее. Люди одаривают друг друга сувенирами, сигаретами, деликатесами.
В советском порту, скажем в Одессе, где уйма наших судов, никому не придет в голову просить у соседей дефицитные материалы. Прежде всего потому, что никто не даст. А вот в чужом порту эти же материалы и даже «предметы роскоши» вроде дорогого серебрина те же самые люди отдадут вам с радостью.
Вдали от родины люди роднее. И было естественно, что незнакомые нам советские специалисты, жвущие в Бомбее, встретили нас как родных. Вместе с ними мы отправились посмотреть «дерево дружбы».
Километрах в двадцати от Бомбея на живописной возвышенности разбит парк, где растет это дерево. Вице-консул Стефан Кондратьевич Воробьев показал нам снимок, сделанный восемь лет назад: на фоне красивой беседки Н.С. Хрущев сажает веточку. Теперь она превратилась в могучее дерево, под тенью которого можно укрыть несколько автомобилей. Возле него всегда людно. В момент, когда мы подошли, там были индийские студенты. Вместе с ними я и сфотографировал наших специалистов.
Близ парка, где растет «дерево Н.С. Хрущева», расположено крупное, образцово поставленное молочное хозяйство, принадлежащее государству. Как известно, в Индии корова считается священным животным и местное население молока не пило. Эта традиция уходит всё дальше в прошлое. Хотя корову и сейчас никто не ударит и не потревожит, но всё больше людей пьют молоко и едят говяжье мясо.
Во время многовекового колониального господства англичан они поддерживали в стране самые отсталые предрассудки. Покойный Джавахарлал Неру решительно выступал против кастового деления. Но запретить касты нельзя, как и невозможно запретить религию. И сегодня на улицах немало людей с изображениями на лбу, указывающими на кастовую принадлежность: то три красные полоски, похожие на вилы, то одна красная, а по бокам белые, то другие эмблемы касты.
Правительство лишает многих незаконных прав высшие касты, предоставляя привилегии низшим. При английском господстве, например, выходцы из низших каст не имели никакой возможности попасть в высшие учебные заведения. Теперь же для них бронируются места, и пусть знатный абитуриент как угодно хорошо сдаст конкурсный экзамен, но он не будет принят, пока не займут свои законные места в вузе представители низших каст.
Это лишь один из многих примеров, показывающих, как ведется борьба против кастового неравенства. Но старые традиции ещё не сломлены. Мы в этом убедились, посмотрев на похороны человека из касты парси.
В центре Бомбея есть чудесный парк, наподобие наших парков культуры и отдыха, где встретишь самые современные аттракционы. Но здесь же мрачная Башня молчания. Поблизости от неё сидят на деревьях огромные отвратительные грифы с красными голыми шеями, будто им только что выщипали перья.
Покойника принесли к подножью башни. На этом и окончилась похоронная процессия. Двое спустились с вышки и унесли труп наверх. Тяжело хлопая крыльями, взмыли с деревьев, заметались, закружили грифы. Будто по команде, камнем упали на плоскую крышу. Через несколько минут, обглодав труп, они поднялись.
Служители башни никогда не уходят оттуда. Пищу им приносят к входу. Когда один из них умирает, второй хоронит его этим же способом, а каста присылает смену умершему — одного из своих достойнейших юношей. Такое доверие считается большой честью. Он поднимается на башню, чтобы никогда больше не вернуться.
За годы после изгнания английских колонизаторов Индия далеко ушла по пути прогресса. Воздвигнуты такие гиганты индустрии, как Бхилаи и другие заводы, ликвидируется однобокость экономики, и никак уже не похожа страна на сырьевой придаток, каким была она при англичанах. В правительственных планах дальнейшая борьба за полную экономическую независимость. Вступая на пост премьер-министра, преемник Джавахарлала Неру Шастри в своей программной речи отметил, в частности, что правительство будет продолжать линию на ликвидацию богатств на одном полюсе и бедности на другом. Нам довелось увидеть, что значит это богатство на одном полюсе.
В Хайдарабаде живет один из самых богатых людей мира, Низам Хайдарабадский. После изгнания из Индии англичан часть его богатств перешла государству. У него забрали четыре с половиной миллиона акров земли. Государственной собственностью стали и многие его дворцы в разных городах страны. Ему остались три дворца и более мелкие поместья. Но богатства изъяты у Низама не безвозмездно, Ему установлена пожизненная пенсия в сумме пяти миллионов рупий в год. Для сравнения можно сказать, что заработок квалифицированного рабочего не достигает и двух тысяч рупий в год. Правда, два с половиной миллиона рупий Низам ежегодно должен вносить в бюджет штата, но на содержание семьи у него хватает.
Семья состоит из 241 человека. Сюда входят три жены, сорок неофициальных жен, которых называют «бигами», тридцать шесть детей, сорок шесть внуков, шестнадцать невесток и сто кханазадов. Кханазады тоже считаются членами семьи. Это молодые знатные мусульмане, отобранные Низамом для выполнения придворных обязанностей.
Каждый член семьи имеет от трех до четырех слуг. Таким образом, во дворце короля Котхи, где живет Низам, насчитывается более тысячи слуг.
Низам очень бережлив. В целях экономии он сам составляет меню трехразового питания своей челяди. На её питание уходит пятьсот тысяч рупий. Это меньше, чем 1,4 рупии в день на человека. Если учесть, что килограмм хорошего мяса стоит три рупии, станет ясно, что слуги живут более чем скромно. Зато на их одежду уходит втрое больше: они должны иметь хороший внешний вид.
Слуги фактически являются рабами Низама. Несколько лет назад один из хайдарабадских адвокатов обратился в верховный суд, доказывая, что во дворце Низама сохранилось рабство. Проверить эти данные было поручено комиссару полиции. Его помощники допросили многих слуг, но, поскольку никто из них не пожаловался на насилие, обвинение было отвергнуто, как не подтвердившееся.
У Низама много расходов. Сыну Берару он дает ежегодно 600 тысяч рупий, второму сыну — 400. Берар доставляет отцу много хлопот. Не отличаясь очень большой скромностью и аскетическим образом жизни, он не укладывается в бюджет, определенный ему отцом. Это ведь только 50 тысяч рупий в месяц — всего в 25 раз больше, чем рабочий высшей квалификации получает за год. Поэтому Берару приходится лезть в долги. Но рассуждает он правильно: папаша не захочет позорить семью и оплатит долги. Так оно и получается. За последние семь лет, с пятьдесят шестого года по шестьдесят третий, Низам заплатил за Берара 50 миллионов рупий долгов.
Низам владеет уникальными сокровищами, являющимися произведениями искусства. Большинство драгоценностей хранится в сейфах подвалов Бомбейского банка, а необработанные драгоценные камни и жемчуг — в Хайдарабаде. Остальные богатства — во дворце Котхи, где он живет, и в его дворце для приемов Фалкнума. Кроме драгоценностей, имеющихся во всех залах и комнатах Котхи, там есть специальное хранилище, сплошь уставленное и уложенное драгоценностями. Здесь, в частности, находятся уникальные алмазы Джекоб весом 150 карат, алмаз Низам — 227 карат, редчайшей работы украшение из 22 изумрудов, весом 400 карат, меч, усеянный драгоценными камнями, и многое другое. Распылители розовой воды, шкатулки, вазы и остальные сокровища покрыты с внутренней стороны эмалью, которую можно было сделать только из мелко раздробленных драгоценных камней. Поэтому эмаль имеет неповторимо сказочные, постоянно меняющиеся оттенки.
Известный бомбейский ювелир Динсаха Джи Газдера, повидавший едва ли не все сокровища мира, заявил: «Восточная коллекция Низама — одна из прекраснейших в мире. Это уникальные образцы не сохраненного нами искусства».
В приемных залах дворца Фалкнума бесценные коллекции нефритов, севрского, дрезденского, японского и китайского фарфора. В его огромной картинной галерее — редчайшие произведения мирового искусства.
Чтобы не растерять свои богатства, Низам создал «Управление личных владений», «Комитет личных владений» и «Комитет по делам сокровищ». Для охраны своих богатств Низам держит армию из 2900 арабских служак, его прежних телохранителей. Это войско находится под его личным командованием и действует в рамках несения дворцовой службы. В его распоряжении сто орудий, заряжающихся через ствол.
Но всё-таки у Низама трудное положение. Он боится, как бы многочисленная челядь и охрана не разворовали его сокровища. Драгоценные камни и банкноты он хранит в деревянных сундуках, окованных железом. Но ведь замки могут открыть. А как узнать, взято оттуда что-нибудь или нет? Пересчитывать всё хранящееся в сундуках у него нет никакой возможности. Поэтому Низам придумал хороший способ проверки. Он запретил убирать хранилища и по пыли определяет — прикасался кто-нибудь к его судукам или нет. Он систематически и тщательно осматривает крышки и слой пыли. Если пыль лежит ровным слоем, значит никто не посягал на этот сундук и можно переходить к следующему.
Однажды Низам зашел в помещение, которое не проверял всего несколько дней и обнаружил следы. Они отчетливо выделялись на толстом слое пыли. Кто-то явно подбирался к двум сундукам. Замки были целы, но с боков оказались отверстия. Низам открыл сундуки и обнаружил, что крысы сгрызли банкноты стоимостью в 40 миллионов рупий. Собственно говоря, не совсем сгрызли, а частично. Низам отвез поврежденные банкноты в финансовые органы и попросил обменять на новые. Ему обменяли, но очень небольшую сумму. На остальных были отгрызены номера. А денежные знаки и банкноты с поврежденными номерами, как известно, не обмениваются ни в одной стране. Поэтому и правительство, куда обращался Низам, не могло удовлетворить его просьбу.
После изгнания из Индии англичан богатства Низама значительно сократились. Считают, что в 1944 году его капиталы исчислялись в 8 миллиардов рупий, сейчас осталось 1 миллиард 350 миллионов. Осталось 500 миллионов в драгоценностях, 500 миллионов в ценных бумагах, и 200 миллионов ему задолжало правительство штата Андхра Прадеж, где он живет.
Таких, как Низам Хайдарабадский, в Индии не мало. Вот это и значит богатство на одном полюсе.
И не только это. Куда больше зла приносят стране магнаты типа Тата и Бируа, которые ориентируются на Запад и играют немалую роль в экономике Индии.
Поэтому и выступал в своей программной речи премьер-министр Индии против богатства на одном полюсе.
Ночью, на подходе к иностранным портам, все они кажутся одинаковыми: хаос желтых и белых огней, трепещущая многоцветная реклама, серые, слепые громады зданий. А постоишь у причала недельку и уже ни с каким другим этот город не спутаешь. У каждого свои, неповторимые черты.
Мы покидали Сингапур поздно вечером. Шли вдоль причала, растянувшегося на несколько километров. Ни одного свободного места: пароходы, теплоходы, турбоходы. Флаги десятков стран.
Город удаляется, но ещё долго видны хорошо знакомые теперь огни Сингапура. Бьется в огненной рекламе Британский торговый дом, сверкают контуры винных бутылок на крыше ночного клуба, неоновая фигура на коммерческом банке сулит богатства.
Шумит ночной Сингапур. Бананово-лимонный Сингапур. Город церквей и притонов, курильщиков опиума и бродяг, нищий город, где схлестнулись в борьбе за каучук и олово тресты, концерны, банки главных стран капитала и китайских миллионеров. И над городом, забивая мишурный блеск, вспыхивает как удар молнии: «strike».
На палубе, в районе четвертого трюма, идет комсомольское собрание. Моряки давно привыкли и к этим рекламам и к забастовкам, и никого не отвлекает нервная агония города.
«Физик Вавилов» берет курс на остров Пенанг в порт Джорджтаун. Как и в Сингапуре, там военно-морская база Англии. Пенанг — это тоже остров олова и каучука, но это тихий остров и тихий город с величественными, в зелени горами, куда ведет шетикилометровый фуникулер, где все блага тропиков и температура летнего Подмосковья. И где бы в Малайе ни находились предприятия американцев, англичан и китайцев, их хозяева селятся на острове в порту Джорджтаун.
Ещё на дальних подходах к порту бросается в глаза странное сооружение, похожее на разграфленную в клетку стену высотою в двадцать этажей. Будто исполинский тетрадный лист «в арифметику», и в каждой клеточке — огонек: синий, красный, зеленый, голубой… Это дом американцев у самого порта. Но живут они не здесь. Мы увидели позже, где они живут.
Городок небольшой, чистый, весь в тропической зелени. Нет здесь ни сингапурской сутолоки, ни черных от грязи лотков. На каждом шагу аккуратные банки. Их так много, что можно подумать, будто всё население с утра и до вечера только тем и занимается, что совершает финансовые операции. Здания банков чем-то напоминают посольские особняки. Может быть, оригинальной архитектурой, балкончиками, башенками и зеленью за оградами или сверкающими медью пластинами с выгравированными названиями банков: английский, китайский, американский, гонконгский, коммерческий, торговый, промышленный, колониальный и ещё десятки названий. А может быть, кажутся эти особняки посольскими, потому что вокруг них тихо. Ни людей, ни шума. Только блестящие швейцары дремлют у дверей да важные полицейские испытующе провожают вас взглядом.
И не одолевают валютчики. Их много на улицах, но они не такие, как в Сингапуре. У каждого закрытый стеклянный лоток, похожий на большой аквариум, облепленный изнутри денежными знаками многих стран. Здесь можно купить и продать любую валюту капиталистического мира. Валютчики стоят у своих лотков, никого не зазывая и не останавливая, спокойные и солидные, И так подчеркивают собственное достоинство, что можно подумать, будто это памятники.
Вместе с группой моряков мы остановились возле полупустого кафе, советуясь, перекусить ли сейчас или побродить ещё часок по городу и «нагнать» аппетит. К нам подошел рикша, шикарная коляска которого стояла рядом, и предложил свои услуги.
Мне давно хотелось поговорить с рикшей, но не получалось. Я предложил ему пообедать с нами, и, к моей радости, он согласился.
Человека этого звали Каба. На вид лет тридцать. Держался с достоинством, вежливо, но отвечал на вопросы односложно. Беседы не получалось. Разговорился Каба после второй рюмки «Белой лошади». Мы говорили о его профессии.
Когда-то в ходу была только тяжелая коляска на толстых деревянных колесах с толстыми оглоблями для человека. С течением времени её облегчали, колеса стали приближаться к велосипедным. Но главное оставалось неизменным: в оглоблях — человек, а значит, низкая скорость.
И вот создаются коляски на велосипедных педалях. Скорость теперь значительно увеличивается, но появляются новые «неудобства». Раньше седок возвышался на сиденье, а рикша был где-то внизу, на уровне ног пассажира. А теперь, видите ли, рикша поднялся, уселся в седло, заслонив своей спиной перспективу. Не годится.
Появляется новая конструкция. Место рикши сбоку. Расположение людей, как на мотоцикле с коляской. Но это уже вовсе шокировало взыскательных ездоков. Они не пожелали сидеть рядом с рикшей, который тяжело дышит, особенно на подъемах, или, ещё того хуже, потеет.
И снова переделывается коляска. Теперь место рикши устраивает всех. Оно позади ездоков. Это последнее достижение «техники». Когда над седоками поднимают тент, чтобы их не беспокоило солнце, рикше не очень хорошо видна дорога. Но это уже его дело. Он вполне может наклоняться то в правую сторону, то в левую и смотреть, что делается впереди. О таких пустяках рикша не думает. Его волнует другое: конкуренция.
Между рикшами идет бешеная борьба за ездока. Они изучают его вкусы, привычки, прихоти. Не всякий ездок сядет в первую попавшуюся коляску. Он хочет, чтобы она была красивой, на мягких рессорах, хочет, чтобы его везли быстро.
Мы слушали Кабу, поглядывая сквозь открытую дверь на его коляску. Сверкают на солнце хромированные спицы, горят медью фонарики, бьют в глаза голубые сиденья и зеленые коврики из синтетики. Коляску Каба берет в аренду у владельца большого парка.
Конечно, на такой коляске всякий захочет прокатиться, но арендная плата за неё велика, значит и с пассажира надо брать больше. А если пассажиров, готовых платить больше, не окажется? Если не заработаешь на арендную плату?
Ну что ж, хозяин парка пойдет навстречу рикше, подождет. Может, завтра человеку повезет и он заплатит сразу за два дня. И ещё день или неделю подождет хозяин, чтобы помочь человеку. Пусть рикша постепенно выплачивает долг, вместе с процентами, которые набегут. Теперь ведь рикша уже не уйдет к другому хозяину. Не уйдет, хотя условия аренды для него будут ухудшаться и придется всё глубже залезать в долги. Именно поэтому он не сможет уйти. И именно поэтому хозяин будет всё больше обретать над ним права. Потом обоим станет ясно, что никогда человек не вырвется из долгов, и между ними устанавливаются новые отношения. С рикши снимаются все заботы. Ему больше не придется думать о том, как распределять заработанные деньги, сколько отдать в счет долга, сколько на жизнь семье и как выкроить хоть что-нибудь и остановиться у лотка перекусить. Хозяин будет забирать теперь каждый день все заработанные деньги и раз в неделю выдавать ему, сколько найдет нужным.
Хозяин сам скажет, что выезжать из парка надо на рассвете, а возвращаться поздним вечером. Если рикша с заискивающей улыбкой, шатаясь от усталости, вернется раньше времени, хозяин выгонит его снова в город, чтобы не симулировал, потому что на стоянках он достаточно отдыхает, и чтобы не возвращался в парк, пока не принесет дневную выручку, которую ему тоже устанавливает хозяин, если для этого придется работать даже всю ночь. И рикша, освобожденный от всех забот, будет ездить по городу, искать пассажиров и с ненавистью смотреть на таких же, как сам, которые мешают ему быстро заработать определенную хозяином сумму. Он будет думать только о хозяине, потому что сам он теперь принадлежит хозяину, как и коляска, на которой ездит.
Каба не жаловался на судьбу. Он видел, с каким интересом мы его слушаем, и говорил о тонкостях своей профессии. Оказывается, очень важный «критерий» для ездока — мышцы рикши. И тот, у кого они крепкие, носит шорты или высоко закатывает штаны и рукава рубашки, старается незаметно напрячь мышцы, когда подходит к стоянке ездок, чтобы тот видел крепкие руки и ноги. Ну, а кому нечем похвастать, надевает длинные брюки и рубаху с длинными рукавами.
Опытный рикша не пойдет на любую стоянку, близ которой случайно оказался. Он выбирает место в зависимости от своей коляски. Если не сверкает она никелем и медью, нет на ней автомобильного сигнала и поскрипывают рессоры, нечего ему делать у подъездов центральных гостиниц и в богатых кварталах. Он пойдет на окраины, на базары, туда, где пассажир менее взыскателен и платит втрое, вчетверо меньше, чем богатые ездоки.
О трагедии своей жизни Каба говорил с горечью, но спокойно, как человек смирившийся со своим положением. В том, что хозяин превратил его в раба, Каба винил только себя. Хозяин ни при чем. Каба должен ему деньги и обязан отрабатывать. Просто два года назад, когда впервые решил взяться за профессию рикши, сам совершил крупную ошибку: неправильно выбрал коляску. Ведь можно было взять не самую красивую и самую дорогую, а плохонькую, дешевую. Не смог определить, на какой больше заработаешь. А теперь дела не поправишь. Через год-два, когда сил станет меньше, хозяин отберет эту шикарную коляску и передаст её новому рикше, молодому и сильному, а Кабе достанется какое-нибудь старье. Но поправить свои дела будет поздно.
Каба не казался человеком темным и забитым. Поэтому поражало его заблуждение. Хотелось сказать: «Да не в коляске же дело, черт возьми! Дело в хозяине, который опутал, превратил в раба честного и доброго человека». Но разве мы могли это сделать? Подслушает кто-либо наш разговор или запишет на пленку, вот и готово обвинение в политической пропаганде, направленной против существующих в стране порядков.
Мы тепло, по-дружески распрощались с Кабой, Идя по улицам, другими глазами смотрели на рикш. Они стали нам ближе.
Я не раз видел, как зазывают покупателей торгаши, ремесленники, проститутки, как предлагают свой товар валютчики. Но никто не просит потребителя так униженно, как рикши. Они зовут вас с мольбой, что-то шепчут, в чем-то убеждают, кланяясь и стараясь заслонить собой дефекты коляски. Они ревниво косят глазами на своих конкурентов и просят, как подаяния: возьмите меня.
Завидев стоянки рикш, мы далеко обходили их. Мы ничем не могли помочь людям.
И ещё с двумя уличными профессиями мы познакомились в Джорджтауне: гадальщиками и писарями.
Мы остановились возле старика с большими, торчащими во все стороны волосами, который изучал под увеличительным стеклом ладонь мелкого торговца фруктами. Старик то и дело заглядывал в какой-то справочник, находил на рисунке ладони точно такие конфигурации линий, как у клиента, и показывал их ему, чтобы тот сам убедился. Старик говорил:
— Вот линия богатства вашего возраста. Она не уходит за пределы ладони, а обрывается. Значит, разбогатеете вы не на том свете, а на этом. Длина линии, видите, тридцать шесть миллиметров. Значит, богатство придет к вам через пять лет, поскольку сейчас вам тридцать один…
Когда сияющий торговец, хорошо понимающий, что теперь-то он обеспечен богатством, ушел, мы предложили старику оплатить время, которое он на нас затратит, но вместо гадания пусть подробнее расскажет о своей профессии.
Это оказался веселый и жизнерадостный человек. Он охотно согласился. Сказал, что, пока нет клиентов, готов ответить на все наши вопросы и ничего ему за это не надо. Он сам заинтересован, чтобы больше людей знали о нем.
Он — индус, зовут его Гама. Назвать свой возраст отказался, отделался шуткой. Зарабатывает хорошо, гордится своей профессией и рассказывает о ней с увлечением.
Прежде всего Гама отметил, что гадательное дело — это наука, и те, кто окружает её ореолом таинственности, мистики, колдовства, просто аферисты, подрывающие авторитет подлинных ученых. В любой отрасли науки каждый ученый имеет свои открытия и свои тайны, которыми, конечно, не станет делиться с другими. Не будет же, например, известный врач рассказывать кому-нибудь о собственных методах лечения. Так и гадальщики. У каждого есть свои тайны, но у всех одна основа — наука. Любой трудолюбивый человек может лет за десять-пятнадцать хорошо освоить дело.
Мы слушали, стараясь не улыбаться, чтобы не обидеть Гаму. Впрочем, как мы потом убедились, нелепая версия, распространяемая гадальщиками, будто они ученые, не так уж смешна. Это продуманная тактика. Ходить к колдунам охотников нашлось бы куда меньше, чем к ученым. В этом одна из причин, заставляющих людей верить в гадальщиков.
Гадают только по руке. Для всеобщего обозрения, будто образцы снимков уличного фотографа, выставлены рисунки ладони с отчетливо нанесенными линиями и их значением. Тут же лежат учебники, справочники, схемы. Гама показал нам краткий «Толкователь линий» и «Монографию» с бесчисленным количеством иллюстраций, в том числе цветных. Кстати, подобной «литературы» много. Даже в солидных книжных магазинах мы видели пособия по «гадательному делу», великолепно изданные, с множеством рисунков на атласной бумаге.
Мы рассмотрели схему двух ветвей женской ладони: любви и богатства. Каждая едва заметная ниточка, оказывается, имела значение и в какой-то мере определяла судьбу. Мы нашли линии «легкого поведения», «страстности», «количества замужеств» и ещё невесть каких значений, и каждая сопровождалась пространными комментариями. Особенно выделялась линия, определявшая, когда девушка выйдет замуж. Тоненькие ниточки, шедшие от неё, указывали степень богатства будущего мужа.
Сначала Гама давал нам объяснения солидным тоном. Постепенно он оживлялся и приходил в восторг, будто сам верил в то, что говорил, будто только что узнал о таких неисчерпаемых возможностях определять человеческую судьбу.
Ветвь богатства оказалась немыслимым переплетением линий. Его источников так много, что совсем не трудно подобрать один из них для любой ладони. Разбогатеть можно от брака, по наследству, в результате наводнений, пожара и других бедствий людей, благодаря случайной находке, спасению человека, рождению вундеркинда и ещё десятка причин.
Любому человеку легко предсказать богатство. Надо лишь узнать его возраст и пообещать не золотые горы, а просто безбедную жизнь, когда не надо думать о куске хлеба, то есть предсказать именно то, о чем мечтает большинство клиентов. И пообещать не на том свете, а скоро, ну, хотя бы лет через пять, и хорошо запомнить человека, чтобы спустя год, когда тот снова придет проверять своё счастье, сделать вид, будто впервые в жизни видит его, и предсказать богатство через четыре года. И уйдет счастливый человек, чтобы терпеть нужду и голод, терпеть не ропща, потому что теперь уже бесспорно придет богатство. Он будет рассказывать знакомым и случайным встречным, у какого удивительного гадальщика был, и станет посылать к нему таких же, как сам. И если это будет девушка в двадцать лет, Гама обязательно найдет у неё линию, которая точно укажет, что судьба улыбнется ей в двадцать пять.
Второй кит, на котором держится гадательное дело, — это реклама. Широко распространяемая, навязчивая, убедительная.
На стволе дерева, близ которого расположился Гама, в рамках под стеклом висели выдержки из писем, якобы полученных им. Вот некоторые:
«В сроке моего замужества вы ошиблись на полгода, а всё остальное совпало точно. Муж действительно оказался со средствами. Посылаю вам в подарок нашу фотографию». И тут же снимок типа старых рождественских открыток. Чуть ниже второй отзыв:
«Я последовал вашему совету, и сын поднялся с постели. Теперь он ходит, и я счастлив. Я никогда не забуду вас».
Следующее письмо:
«С тех пор, как я был у вас, прошло три года, и всё сбылось. Вы великий маг».
Подобных выдержек из писем штук тридцать. Это лишь одна из форм рекламы. На большом здании с торцовой стороны, где нет окон, висит щит высотою в четыре этажа. На нем гигантская раскрытая ладонь с линиями судьбы. Слева надпись: «Не живите вслепую! Идите к гадальщику, и он научит, как сделать жизнь счастливой».
Подобную рекламу можно увидеть в витринах магазинов, на автобусах, в скверах и даже в кино. Раскрытая ладонь преследует вас повсюду и делает свое дело.
Невыносимо тяжел труд на каучуковых плантациях, падают люди на оловянных рудниках, давят мелких торговцев концерны и тресты…
«Не живите вслепую! — кричит раскрытая ладонь. — Идите к гадальщику, и он научит, как сделать жизнь счастливой».
И люди идут. Идут, чтобы услышать слова надежды на лучшее. И верят в эти слова, потому что очень хочется лучшего.
Вторая широко распространенная уличная профессия — писари. Что-то похожее на стряпчих в старой России. С этой профессией я впервые столкнулся много лет назад в Сеуле. Сидит человек у пагоды, под деревом или в маленькой будочке, похожей на скворечник, и пишет для неграмотных людей прошения, жалобы, письма. Там всё это выглядело кустарно. Писари, вооруженные тонкой рисовой бумагой и палочками туши, умели только красиво рисовать иероглифы и редко могли дать совет неграмотному человеку.
Другое дело — писари Джорджтауна. Хотя устраиваются они тоже на улицах, где придется, но у них складной столик, на котором стоит пишущая машинка и, так же как у гадальщика, несколько стопок справочников, сводов законов, книги по юриспруденции.
Писари сидят под большими зонтиками, похожими на грибки кафе, солидные и важные, слушают своих клиентов глубокомысленно, степенно задают вопросы. И хотя они, как и сеульские писари, не имеют ни юридического, ни другого образования, но в своих делах поднаторели и могут дать дельный совет. И получат они с клиента за этот совет, за составление бумаги, за самое бумагу, за перепечатку. Люди они не гордые и, если им просто диктуют письмо, возьмут дешевле, но в ходе диктовки обязательно предложат какие-то красивые слова, и, обрадовавшись, клиент согласится и не сразу сообразит, что за эти красивые слова придется платить дополнительно. Видели мы в Джорджтауне и писаря с юридическим образованием, безработного адвоката, который, отчаявшись найти работу и не имея средств открыть частную контору, пошел в уличные писари. Товарищи по профессии не любят его, боятся его конкуренции.
Мы бродили по Джорджтауну, наблюдая уличную жизнь, пока не попали в квартал китайских миллионеров, растянувшийся вдоль набережной.
Во многих портовых городах, где мне довелось побывать, набережные и прилегающие к ним улицы устроены одинаково: берег, одетый в гранит или камень, вдоль него широкий тротуар, потом шоссе для всех видов транспорта, снова тротуар и, наконец, дома. Такие набережные я видел в Гаване, Александрии, Касабланке, Бомбее и в других городах. Набережная, как правило, любимое место гуляний. Здесь встречаются и радуются жизни влюбленные, долгими часами сидят и любуются морем, и вздыхают о промчавшейся молодости старики, здесь бурлит людской поток в дни праздников и в любое время как постоянную принадлежность берега увидишь здесь бесчисленное количество рыбаков.
Всё это понятно и естественно. Набережная тянет к себе и умиротворяет и наводит на мысли, очень разные для каждого, но именно те, которые приятны каждому. Она никогда не бывает одинаковой. Ни берег, ни волны, ни открывающаяся панорама моря. Приходят и уходят корабли, доносятся на берег слова команды с капитанских мостиков, трепещут флаги различных стран, и невольно уносишься в эти чужие и далекие страны и ощущаешь перед собой весь мир.
Набережная в Джорджтауне отличается от всех, виденных мною. Особняки китайских миллионеров примыкают непосредственно к берегу. У каждого — лично ему принадлежащий участок моря с купальнями, пристанями, яхтами, беседками на береговых скалах. Особняки, парки, ограды заслоняют бескрайние водные просторы так, что с улицы и не заподозришь их близость. Китайские миллионеры своими особняками отгородили от малайцев море.
В этом квартале живут владельцы каучуковых плантаций, оловянных заводов и рудников, банков и крупных торговых фирм. В наиболее жаркие месяцы они переезжают в свои летние резиденции.
Джорджтаун расположен у подножья величественных гор, покрытых тропическими растениями. На тысячу метров поднимается над уровнем моря вершина, куда ведет фуникулер длиною в несколько километров. В горах, в непроходимых зарослях тропиков вырублены площадки для летних резиденций китайских миллионеров. На искусственных плато построены особняки. Поднимаешься на фуникулере и видишь: то далеко справа, то слева в лиановых зарослях мелькнет яркий автомобиль по узкой ленточке асфальта, или голубое озерцо бассейна, или каменная башня, возвышающаяся над королевскими пальмами.
Чем ближе к вершине, тем шикарнее особняки. Они далеко отстоят друг от друга, и вокруг каждого свои джунгли, свои парки, личные асфальтированные дороги владельцев резиденций. Здесь, в горах, другой мир, другой климат. Нет тропической жары, воздух пахнет зеленью, и летают удивительные, будто раскрашенные детьми птицы.
Мы сошли с фуникулера на конечной остановке, на вершине горы. Спортивные площадки, рестораны, гостиницы, бары, игорный дом. Величественная панорама. Где-то далеко-далеко внизу, километрах в десяти, море, порт, город. Виден весь остров Пенанг. Весь в зелени, красивый, как в сказке. Страшный остров Пенанг, где гибнут малайцы, задыхаясь удушливыми газами оловянных заводов и рудников, на каучуковых плантациях, где и поныне свистит плеть надсмотрщика, на мостовых города, где идет кровь горлом у рикш, не выдерживающих состязаний с автомобилями.
Малайцы построили китайские особняки и фуникулер. Малайцы никогда не поднимаются на фуникулере. Подъем и спуск стоят три с половиной доллара. Три с половиной доллара — это неделя жизни для малайской семьи.
Нам хотелось посмотреть, как они работают. На оловянные заводы нас не пустили. Сказали, что можно посмотреть каучуковую плантацию. Образцовую плантацию господина Ли Ю, который охотно показывает иностранцам свое хозяйство. Показ начинается с ресторана, где господин Ли Ю постоянно находится. Ресторан — его изобретение и его гордость.
Ресторан действительно необычен. Первая половина похожа на гостиницу. Посетителю предоставляется комната с большой ванной, набором легких и купальных костюмов. Здесь можно принять душ и переодеться. Вход в большой зал обычный. Но противоположной стены нет. Перед вами панорама: пляж с золотым песком, пальмы, сосны, кусты. И повсюду столики — в зале, под деревьями и просто на воде. Люди за столиками — в купальных костюмах. Это китайцы, англичане, американцы. В белых, застегнутых на все пуговицы куртках — малайцы. Это официанты. Они подают на стол и внимательно следят за посетителями. В перерывах между рюмками и бокалами посетители бросаются в воду, и надо не упустить тот момент, когда они выйдут, и подать свежее полотенце. Не успеешь на несколько секунд, и это будет последним днем работы в ресторане господина Ли Ю.
Господин Ли Ю встретил нас радушно.
— Видели? — восторженно развел он руками.
— Видим, — ответили мы. — Но нам хочется посмотреть плантацию. Можно?
— Конечно, конечно, но не надо торопиться, здесь так хорошо.
— Да, но нам разрешено быть в городе только до пяти вечера. Осталось всего два часа.
— Значит, вы русские! — поразился он. Улыбки на его лице больше не было. Он поднял палец. Подбежал служащий.
— Покажите плантацию, — сказал Ли Ю. — Это русские.
Мы сели в машину. Гид был любезен и словоохотлив. Из его слов мы поняли, что каучуку принадлежит настоящее и будущее мира. Поняли, что капиталы надо вкладывать в каучук. И окончательно нам стало ясно, как завладеть миром: взять в свои руки каучук.
На большой скорости проехали минут пятнадцать по лесной дороге и остановились возле большого дерева гевеи. Ствол толстый, едва обхватишь руками. Светло-серая тонкая и гладкая кора, ярко-зеленые небольшие листья, плотные, как у фикуса, желтые цветы на ветках.
Коротким острым ножом наш гид срезал узкую полоску коры вокруг всего ствола, начав на уровне головы с уклоном в сторону корня. По всему надрезу мгновенно выступили белые капельки, будто повесили на дерево ожерелье. Внизу, где соединились линии надреза, вбил колышек и подвесил на него банку. Капельки, похожие на густое молоко, выступали, как слезы из глаз. Они становились всё больше и, дрогнув, покатились, догоняя друг друга по идущему спирально вниз надрезу, по колышку в банку. И снова выступали капельки.
Казалось, дерево плачет. Да и в самом деле «каучук» в переводе на русский означает «плачущее дерево». Это очень точное название. Стоит перед тобой живое существо, и катятся слезы. Его жалко.
Наш гид рассказывал историю каучука. В тысяча пятьсот сорок первом году испанец Гонсало Писарро, младший брат завоевателя Перу, и его помощник Орельяно снарядили экспедицию в Эльдорадо за золотом. Измученные джунглями у реки Агуарико построили бригантину. Но не было смолы. Индейцы показали дерево, сок которого вполне заменил её. Это и был каучук. Но о нем забыли. Спустя сто пятьдесят лет французский математик Шарль Мари де ла Кондамин, возвращаясь по Амазонке из экспедиции по измерению дуги меридиана, увидел у индейцев кувшины, мячи и другие странные предметы. Он узнал, что они сделаны из сока дерева. Это была гевея. Вернувшись на родину, Кондамин написал об этом книгу.
Прервав гида и поблагодарив за столь ценные сведения, мы напомнили, что хотели бы посмотреть плантацию.
— Да-да, сейчас едем, — заверил он нас, — вы только послушайте, как это интересно.
И мы узнали, что первым товаром из каучука была карандашная резинка, на которой её изобретатель англичанин Джозеф Пристли нажил состояние. Но далеко позади оставил его английский химик Чарльз Мак-Интош. Делая эксперимент, он случайно вымазал свой сюртук раствором каучука и увидел, что это место стало водонепроницаемым. А уже через год он пустил фабрику по производству «макинтошей». Первые галоши, оказывается, появились в 1880 году, и снова кто-то разбогател, на этот раз на галошах.
Мы ещё раз, как можно вежливее, напомнили о своей просьбе. И тут наш гид развел руками. Ему велено показать нам только дерево гевеи. Так мы и не увидели производство каучука. Но мы видели малайцев, возвращавшихся с работы. Они брели по дороге почти голые, лишь с маленькой набедренной повязкой, как черные скелеты. Это коптильщики каучука. Они ставят на огонь сотни банок с соком гевеи и обкладывают их сырыми ветками. Надо, чтобы не было огня. Каучук надо коптить густым дымом. Надо больше черного дыма. Надо непрестанно подкладывать сырые ветки. Дымом заволакивается всё вокруг, но нельзя закрыть глаза. Надо, чтобы нигде не пробился огонек. В клубах дыма мечутся закопченные до черна люди. Это малайцы добывают на своей земле каучук для китайских, английских и американских хозяев.
«Не живите вслепую! Идите к гадальщику, и он научит, как найти счастье!»
Из Джорджтауна мы пошли в Японию. В префектуре Фукуока на берегу Симоносекского пролива распластался порт крупного промышленного центра Кокура. Здесь я познакомился с группой японок, среди которых и была Юрико. Едва ли доведется ещё когда-нибудь её увидеть, но, возможно, эти строки дойдут до неё и выразят то, чего я не мог, не имел права ей сказать.
Самый короткий путь из Сингапура в Кокура лежал через Тайваньский пролив. На траверзе Тайваня из густого тумана выплыла подводная лодка под американским флагом, пересекла наш курс и удалилась в сторону Филиппин. Мы обогнули этот пиратский район и вошли в Симоносекский пролив с Тихого океана через Внутреннее море.
Подходы к Кокура красивые. Множество островов и островков, то утопающих в зелени, то неприступно скалистых и величественных. Они и спереди, и сзади, со всех сторон, и кажется, что плывешь по озеру. Маленький японский лоцман, улыбаясь и кланяясь, будто о личном одолжении, просит старшего рулевого Виктора Ануфриева:
— Позялюста, помалю лева.
Он может и должен говорить по-английски, как положено в мировой практике судовождения, но то и дело вставляет русские фразы, чтобы сделать нам приятное. Кстати, так поступают не только японские лоцманы. Команды на ходовом мостике укладываются в два-три десятка русских слов, и их усвоили моряки многих стран мира. Я слышал команды турецких лоцманов по-русски на Босфоре, немецких в Суэцком канале, кубинских в Карибском море, арабских у Касабланки. Это в знак особого уважения к нашей стране.
Японский лоцман вел судно и сигналил бесчисленным рыбацким лодкам, и глухое эхо могучего баса нашего турбохода отдавалось далеко в горах. Обогнули какой-то островок с ажурными, похожими на игрушечные домиками и снова оказались на озере, совсем не похожем на первое, но таком же красивом и живописном.
Раннее утро. Мы идем среди сопок и гор, покрытых вечнозелеными растениями, и на мостик доносится тихая, будто заглушенная горами мелодия. То ли наш радист Саша Чуин включил японскую станцию, то ли плывет эта мелодия над водой, нежная и грустная, и слышится в ней жалобное, далекое, несбыточное. И чудятся рисовые поля, согнутые спины, тяжелые сети рыбаков и что-то горькое, безысходное в этой песне, и трогает она душу.
Раннее утро, спокойная, будто и впрямь на озере, вода, рыбачьи лодки, сосны, похожие на зонтики, и эта песня в тишине уносит в какое-то далекое мирное царство, и трудно верится, что судно входит в бывшую империю Ниппон.
Империя Ниппон! Страна богини Аматерасу, богини солнца, покровительницы японского императора. Отсюда из Симоносекского пролива почти четыре века назад повел свою флотилию с солнцем на знаменах кровавый Хидэёси, чтобы покорить Корею, Китай, Филиппины, Индию. Отсюда в начале этого века с именем богини Аматерасу шли военные силы империи в порт Пусан, чтобы задушить Корею. Сюда, в Симоносекский пролив, бесконечной чередой шли тяжело груженные караваны судов из порабощенной Кореи, Маньчжурии, с захваченных районов Китая. В течение долгих лет сплошным потоком двигались железнодорожные паромы из Пусана в Симоносеки с награбленной рудой, углем, металлом. Уже был разработан проект железной дороги между этими портами под Цусимским проливом. А с берегов, с рыбацких поселков и земельных участков величиной в рогожу доносилась эта печальная песня.
Публично отрекся от опеки богини Аматерасу император, но всё та же мелодия, безысходная, бесконечная, плывет над водой.
Мы приближаемся к порту. В самом узком месте пролива, как два стража у ворот, лежат Кокура и Симоносеки. На подходах снова острова, но, точно корабельные мачты, торчат на них заводские трубы. Куда ни глянь — заводы. Они теснятся один к другому и сливаются в сплошную бесконечную массу корпусов. Застилает горизонт оранжевый дым химических предприятий. Черный туман плывет над всей территорией. А на воде великое множество судов. Это уже не рыбацкие лодки. Это сухогрузы, танкеры, рудовозы, буксиры, плашкоуты, лихтеры, плавучие краны, будто перекресток огромной транспортной магистрали. Это и в самом деле транспортная магистраль десятков, сотен заводов. К одному из них идёт и наш турбоход.
Откуда-то вылетели и несутся на нас два быстроходных буксира. Само слово «буксир» говорит о чём-то медленном, неповоротливом. Новые японские буксиры быстроходны и удивительно маневренны. С полного хода застопорили у самого борта, подобно танкам, развернулись на месте.
Чтобы обойти буи, землечерпалки, пароходы, тесно стоящие на рейде, потребовалось бы несколько часов. Но японские буксиры, упираясь носами то в правый борт, то в левый, легко разворачивают нашу двадцатидвухтысячетонную громаду и загоняют турбоход в предназначенное для него место.
Первым на борт поднимается инспектор морской полиции. Он поздравляет нас с благополучным прибытием из далекого и трудного плавания, и на лице инспектора такая радость, будто осуществилась, наконец, мечта его жизни увидеть нас в этом порту. И трудно объяснить почему, но ждешь от инспектора ещё чего-то. И, будто отвечая на наши мысли, он говорит, как бы извиняясь:
— Мы постараемся сделать ваше пребывание здесь приятным, но не всё зависит от нас. Прошу ознакомить с этим экипаж. — И он вручает обращение полиции, отпечатанное на великолепной атласной бумаге.
Обращение начинается с фразы, набранной крупным шрифтом: «Добро пожаловать в наш порт и город!» Дальше идут вежливые слова, которые инспектор нам уже сказал раньше, и несколько перенумерованных пунктов:
«1. Когда уходите с судна, запирайте на замки все шкафы и двери.
2. В случае воровства или других случаев, требующих вмешательства полиции, оставьте место преступления неприкосновенным и немедленно сообщите в морскую полицию по телефону № 3–4231.
3. Остерегайтесь подозрительных личностей и особенно женщин легкого поведения. В большинстве случаев они связаны с злоумышленниками».
В этом документе говорится далее, как поступить, если вас обсчитает шофер такси или произойдет иная неприятность, И создается впечатление, будто эти неприятности, малые и большие, ждут тебя на каждом шагу, как только ступишь на берег. И начинаешь сомневаться, действительно ли здесь повсюду только воры, бандиты и проститутки, и приходит мысль, так ли уж рада нашему приходу полиция? А может быть, она вовсе и не хочет, чтобы мы сошли на берег?
Группа моряков окружила второго механика Виктора Книжко, который переводит с английского обращение полиции.
— Вот тебе и «добро пожаловать», — резюмирует кто-то под общий смех.
В наших трюмах — чугун. Двенадцать тысяч шестьсот тонн. Это больше четырех тысяч грузовых машин. Их разгрузят за три дня. Так сказал представитель концерна Сумитомо, у причала которого мы ошвартовались. Ну что ж, недаром это один из крупнейших металлургических комбинатов Сумитомо.
Родившись как «Торговый дом Сумитомо», используя свои связи с правительством и огромные государственные субсидии, он вырос в могущественный монополистический концерн. К концу второй мировой войны под его контролем и в его зависимости находилось сто восемьдесят четыре промышленные компании, а «Банк Сумитомо» стал самым мощным банком империи. После войны объявили о роспуске концерна, но это была лишь фикция, потому что остался нетронутым банк, остались компании с измененным названием. В ряде важнейших отраслей производства концерн Сумитомо потеснил таких столпов капитала, как Мицуи и Мицубиси, заняв первое место.
Наш турбоход стоял у причала металлургического комбината Сумитомо. Могучие краны свесили свои головы, точно заглядывая в трюмы. Там триста семьдесят тысяч чугунных чушек, весом от 30 до 50 килограммов каждая.
Я видел, как их грузили в Туапсе. Краны-пауки опускали на чугунную гору свои широко растопыренные стальные щупальца, потом концы их соединялись, загребая под себя и захватывая в утробу до пятидесяти чушек, и высыпали их в сварной лоток, стоящий рядом. Три-четыре захвата, и пятитонный лоток полон. Один за другим заполнялись лотки, краны взвивали их в воздух и опрокидывали на дне трюмов.
У причалов Сумитомо стояли такие же краны-пауки, даже более мощные. Чтобы наполнить лоток, едва ли потребуется больше одного захвата. Не мудрено, что при такой механизации нас действительно разгрузят за три дня.
У самого борта толпились мужчины и женщины в довольно странной одежде. На головах были желтые каски, на ногах — специальная обувь, похожая на носки с одним пальцем. Такую обувь, удобную для лазания по камням и скалам, я видел во время войны на японских солдатах в горных районах Маньчжурии.
Вскоре люди, толпившиеся у причала, поднялись на борт. Маленькими быстрыми шажками, словно пританцовывая, торопились в трюмы. Когда они спустились во все шесть трюмов, раздались свистки. Разгрузка началась.
На причале концерна Сумитомо безжизненно лежали могучие стальные щупальца «пауков». Маленькие японские женщины нагружали лотки вручную. Сумитомо это обойдется дешевле.
Расчет представителя концерна оказался точным. Разгрузка шла ровно трое суток. Трое суток с грохотом падали чугунные чушки в стальные лотки. Портальные краны нагибались в трюмы, выхватывали лотки и опрокидывали их в самосвалы у левого борта. Судовые стрелы вытаскивали лотки на тросах и вываливали в баржи по правому борту. Скрежетали краны, жужжали натянутые стальные канаты.
Судно не должно стоять ни одной лишней минуты. За каждую сэкономленную минуту концерн Сумитомо получит диспатч — премию от судовладельца. Эта премия уменьшит расходы по разгрузке.
Бесконечно, безостановочно сто шестьдесят пар рук бросали в лотки чугун. Сто двадцать три тысячи чушек в сутки. Точно били автоматические тяжелые пушки: бух-бух-бух-бух-бух… Пять тысяч ударов в час. Не разгибались спины. Нельзя задерживать судно. Стоянка — это лишние, деньги. Сумитомо не платит лишнего. Сумитомо не платит даже того, что положено. Пусть будут благодарны за эту выгодную работу, что им досталась. За воротами много желающих. Теперь их будет ещё больше. Империя Ниппон проводит «улучшение структуры сельского хозяйства». Это разорит и сгонит с рогожных участков двадцать три миллиона крестьян. Часть останется батрачить у кулаков, которые собирают их земли, а остальные пойдут к воротам Мицуи, Мицубиси, Сумитомо… Этот процесс уже идёт. После того как началось «улучшение структуры», уже разорилось около двухсот тысяч крестьян. Они ринулись в город. Пусть радуются те, кому досталась сегодня эта выгодная работа по разгрузке чугуна. За это дорого платят.
Рабочий день не должен превышать восемь часов. Но нельзя трижды в сутки ждать, пока будут меняться смены, пока будут вылезать из глубоких трюмов одни и спускаться другие. Да ещё каждой смене устраивать обеденные перерывы. Получится не работа, а одни простои. Нельзя сбивать темпа. Надо работать по двенадцать часов. Сумитомо за это заплатит. Заплатит, как за полтора рабочих дня. Каждая женщина получит тысячу иен за смену. А мужчина ещё больше. Такие деньги не валяются. Тысяча иен — это полтора килограмма мяса. Самого лучшего, упитанного мяса.
Я видел, как едят мясо японские грузчики. Всё было очень хорошо организовано. За десять минут до начала перерыва на наше судно привезли обед для грузчиков: сто шестьдесят красивых жестяных коробочек. Мужчинам квадратные, женщинам овальные. По свистку из трюмов полезли люди. Они уселись на палубе в кружочки. Каждая бригада возле своего трюма. Открыли коробочки. В квадратных — рис и тушеное мясо. Тридцать граммов мяса. Правда, тридцать было в сыром виде, а после приготовления остался двадцать один грамм. Но тут уж ничего не поделаешь. Зато приготовлено очень хорошо. Мясо отрезано красивым ломтиком без единой косточки. Резали не просто как попало, а очень разумно, поперек волокон. Толщина ломтика получилась больше, чем длина рисового зерна. Поэтому очень удобно есть. Нож не нужен. Толстые короткие волокна легко отделяются палочками. Грузчики берут сразу по нескольку волокон и заедают рисом. Они так умело это делают, что мяса вполне хватает на весь рис.
В овальных коробочках для женщин — рис и рыба. Пять рыб размером каждая в кильку.
Женщины едят тоже очень умело. Аккуратно, любовно отщипывают палочками мякоть и заедают рисом. Хвостики едят не отдельно, а вместе с кусочками мякоти.
Мы шли по палубе со старшим механиком Сергеем Викторовичем Гуртих и судовым врачом Мишей Федорчук, когда нас окликнула японка.
— Сигалета, — попросила она, смущенно улыбаясь и жестом показывая, что хочет закурить. На вид ей было лет двадцать пять. Как она грузила чугун, трудно понять. Худенькая, маленькая, издали похожая на подростка. Совсем девочка. Её звали Юрико.
Среди грузчиков оказался бывший военнопленный, который несколько лет жил у нас на Дальнем Востоке. Он вполне прилично знал русский язык. Это был сосед Юрико, и он помог многое узнать о ней. Она говорила о себе рассеянно, будто о другом человеке. Порою было похоже, что она жалуется, но не ждет ни ответа на свою жалобу, ни сочувствия, а просто объясняет, как несправедливы люди. Она вспоминала счастливые детские годы, когда они всей семьей работали на своем участке земли на далекой окраине Токио, где кончается город и начинается двадцатимильный овощной пояс.
Токио надо очень много овощей. Надо накормить овощами десять миллионов человек. Это очень выгодное дело — производить овощи. И вся семья во главе с отцом, и мать, и её старшая сестра Кимико выращивали помидоры. Какие это были счастливые годы, когда вдвоем с Кимико они уходили на целый день со своими корзиночками собирать птичий помет. У Юрико хорошие глаза. Она очень далеко видит. Она не пропустит серые комочки на дороге, на заборе, на листьях кустарника. Она идет, то нагибаясь, то вытягиваясь на носочках, и сковыривает, счищает острой малюсенькой деревянной лопаткой эти серые комочки.
Они собирали помет всю осень и зиму, собирали по крошкам на дорогах, в общественных парках, в чужих садах, и к весне его накапливалось столько, что вполне хватало на все грядки. Отец радовался, потому что это самое лучшее удобрение и даже в неурожайный год можно будет получить много плодов.
Весной начиналась обработка грядок и вся семья рыхлила вскопанную отцом землю, рыхлила, меняя грабельки на всё более маленькие, а последние комочки растирали пальцами, чтобы земля была мягкая и пышная и чтобы хорошо взялось удобрение. Отец рассыпал по грядкам высушенный и истолченный в пыль помет, и опять вся семья рыхлила и перемешивала землю, чтобы каждой её клеточке досталась пылинка удобрения.
И потом, когда высаживали рассаду и когда появлялись цветочки, и завязь, и плоды, отец не давал себе отдыха, а уж женщинам сам бог велел работать, если трудится глава семьи. Они таскали на коромысле воду из ручья, нагревали её на солнце, поливали ростки и выхаживали не каждый куст в отдельности, а каждый цвет и стебель. И если заболеет какой-нибудь цветочек, вокруг него собиралась вся семья. Они опрыскивали растения из маленького пульверизатора и покрывали каждый цветок целлофаном и обвязывали ниткой, чтобы он был в прозрачной коробочке, которая бы не касалась лепестков, но предохраняла их от всяких букашек и ветра. Они заключали в целлофановые коробочки завязь, а потом и плод и, перетягивая нитками целлофан, следили, чтобы не примять зеленый пушок на стеблях и оставить доступ воздуху, но не дать лазейку для вредителей.
Так они работали, выращивая помидоры, и собирали богатый урожай, и когда кончались ранние сорта, поспевали более поздние и, наконец, осенние. И ни у кого не было таких изумительных помидоров, таких мясистых и больших, с такой нежной окраской и наверняка очень вкусных, потому что не могли они быть иными, эти сказочно красивые плоды, которые шли в лучшие рестораны на Гинзе и не разрезались на кусочки, а подавались к столу целыми, как произведение искусства.
Каждое утро приезжал поставщик овощей в рестораны Томонага, осматривал приготовленные плоды, пересчитывал их и говорил, в какой из ресторанов везти. Конечно, отец мог бы и сам продавать их куда дороже, но один опрометчивый шаг, и теперь надо горько расплачиваться. Только один раз три года назад он не смог погасить полученный у Томонага аванс, и этот долг теперь растет из года в год, и уже никому, кроме Томонага, нельзя продавать плоды. Да и цены теперь он диктует сам.
И всё-таки Юрико вспоминает о том времени как о лучших своих годах. Кто мог подумать, что всё это так внезапно кончится. Оказалось, что их дом вместе с огородом лежит как раз на той трассе, где началась прокладка дороги на американский аэродром. Нельзя сказать, будто их просто бесцеремонно согнали с насиженного места. Напротив, им объяснили, что оплатят полную стоимость земли, а домик они могут перевезти куда-нибудь в другое место. Им во всём шли навстречу и согласились даже заплатить за дом, если хозяева откажутся увезти его. Правда, за жилье предложили не так уж много, но не хватит же совести просить больше за такую лачугу, слепленную из глины, тонких палочек и бумаги.
Им сполна заплатили наличными за участок и дом, и это получились немалые деньги. Вполне хватило отдать весь долг Томонага, и ещё кое-что осталось
Тем, у кого откупили участки, в первую очередь предоставили работу на строительстве дороги. Даже оставили бесплатно жить в этом доме, за который они получили деньги. К ним только подселили двенадцать рабочих.
Когда дорогу закончили, отца взяли на другую стройку за триста километров от дома и тоже бесплатно дали жилье. Работа оказалась временной. Они стали переезжать с места на место, перебиваясь случайными заработками. В конце концов отцу удалось устроиться на постоянную работу истопником в прачечной. Заработка могло бы и хватить на жизнь, но больше половины съедала комната. Немыслимо дорого в Японии жилье.
Они недоедали каждый день. Они обносились так, что стыдно было выйти на улицу. Однажды, когда в доме уже не осталось ни одного зерна риса, а получки ждать ещё десять дней, и продать было нечего, и негде было взять ни одной иены, отец сказал Кимико, что и она могла бы, наконец, подыскать себе работу.
Когда говорит отец, даже старший сын молчит. Кимико молчала. Но слушать это ей было обидно. И без того уже она готова идти на любую работу.
На следующий день Кимико вернулась домой рано утром. Она была какая-то странная. Очень спокойная и серьезная, будто вдруг стала старше. Молча столкнула с ног гэта, молча положила на маленький круглый столик деньги.
Все смотрели на нее и тоже молчали. Потом отец поднялся с циновки, медленно подошел к столику, взял деньги и уставился на них, будто впервые увидел стоиеновую бумажку. Он стоял и смотрел на деньги, и никто не мог понять, как он хочет распорядиться своими деньгами.
Задумчиво он взял с очага чайник и аккуратно положил деньги в огонь. Маленькой кочергой, сделанной из проволоки, затолкал их поглубже, чтобы они сразу сгорели. Закончив с этим делом, повернулся к Кимико и грустно сказал: «За что ты меня так».
В тот день они ели только отвар из кореньев, а на следующее утро Кимико пришла и принесла рис и рыбу. И отец уже не мог бросить это в огонь.
Теперь жить стало легче. Правда, Кимико не каждое утро приносила продукты, бывало, по целым неделям она возвращалась без единой иены, но все же голодать они перестали. Конечно, будь у Кимико красивое платье, и дорогие белила для лица, и розовая краска для ушей и рук, она могла бы зарабатывать куда больше. Она могла бы, как другие девушки, приезжать на такси в порт, когда приходят американские корабли, и к ней садился бы военный моряк, который хорошо платит, и хотя к приходу кораблей выстраиваются целые вереницы такси с девушками, разбирают всех, потому что моряков много, и вообще военных американцев полным-полно, и все они щедро платят, и можно потерпеть, если иногда бьют по лицу.
Но думать об этом ни к чему, потому что денег на наряды и краски у неё не было. И чем дальше, тем меньше можно было мечтать о деньгах, потому что теперь Кимико приносила их совсем редко. Поэтому, когда Юрико исполнилось четырнадцать лег, она пошла на эту улицу, полутемную улицу, где сдаются комнаты на час или на два. Она прохаживалась по тротуару, и перед ней неожиданно появилась Кимико и спросила:
— Что ты здесь делаешь?
Юрико не успела ответить, как старшая сестра ударила её по лицу и, схватив за волосы, потащила домой. И всю дорогу, не стесняясь прохожих, она то и дело поворачивалась к Юрико и била её, заливаясь слезами.
Так безжалостно поступила её старшая сестра, которая больше всего на свете любила свою маленькую Юрико и никогда раньше даже пальцем её не трогала.
Мы стояли возле четвертого трюма, в том месте, где у нас находится настольный теннис, и слушали Юрико. Она говорила, глядя на море, словно думала не о том, что рассказывает, и казалось, ей безразлично, слушают её или нет, потому что ни от кого уже ничего не ждет, и сейчас можно жить, а можно и не жить, и ничего от этого не изменится ни для неё, ни для других.
С ракетками в руках к столу подошли наш чемпион настольного тенниса электрик Гриша Антоненко и котельный машинист Толя Панкратов.
— Пинг-понг, — щелкнула Юрико пальцами и побежала к трюму.
Снова поговорить с ней удалось в последний день выгрузки. Тем же безразличным тоном, как и прежде, она сказала, что спустя три дня после той злополучной встречи с сестрой Кимико умерла. Денег на врача она не оставила, и никто так и не узнал, отчего она умерла. Как раз в это время отцу предложили новую работу. Они уехали с этого проклятого места и теперь живут хорошо. Отец служит в крупной рыболовной компании. Ему и группе рыбаков компания выдала вполне приличную лодку, снасти и отвела участок, где они могут ловить рыбу. Целыми днями они находятся в море, и когда лодка становится полной, везут свой улов к берегу и сгружают в баржу. Они снова уходят в море, а другие рыбаки возвращаются, и сотни лодок загружают баржу, но наполнить её невозможно, потому что круглые сутки работают насосы и по широким рукавам гонят рыбу в разделочные цехи завода.
Заработков отца вполне хватает, чтобы оплатить аренду лодки, снастей и участка моря, выделенного для них, и, кроме рыбы, которую компания бесплатно выдает ему для личного пропитания, при хорошем улове остаются ещё и деньги.
На новом месте повезло и Юрико. В первый же день она попала на причалы Сумитомо и её взяли выгружать руду. Работала она хорошо, и теперь её постоянно берут, когда приходят суда. Бывает, что работа есть почти пятнадцать дней в месяц. В такие удачные месяцы она сама оплачивает всю стоимость квартиры. Это как раз её двухнедельный заработок, если работать по двенадцать часов в день. Квартира так дорого обходится потому, что теперь у них две комнаты. Конечно, можно бы жить и в одной, но тогда надо большую, метров шестнадцать. У них теперь одиннадцать, но зато две комнаты, а дороже это ненамного.
…Закончился второй перерыв последнего дня разгрузки, и Юрико полезла в трюм. На ней, как и на всех женщинах, темные легкие брюки, серая в цветочках блузка и каска. На ногах мягкая обувь.
Чугун оставался только на дне трюма. Туда ведет отвесный трап из металлических прутьев. Это высота четырехэтажного дома. Крепко цепляясь за прутья, Юрико спускается всё ниже. Четыре стальных лотка уже внизу. Раздается свисток, и в ответ, точно залпы, загрохотали чугунные чушки.
Каждый лоток нагружают шесть человек. Чушку берут двое. Их норма девяносто три чушки в час. Девяносто три раза в час надо нагнуться, поднять два — два с половиной пуда и бросить в лоток. А за смену эту несложную операцию надо повторить тысячу пятьдесят раз. Это за все двенадцать часов с двумя перерывами.
Правда, перерывов куда больше. В воздухе над трюмом носятся лотки. Они опускаются и поднимаются один за другим. Надо следить, чтобы они не придавили, чтобы не упала сверху чушка. Не зря на всех каски. И те секунды, пока смотришь, фактически отдыхаешь. Кроме того, чтобы поднять нагруженный лоток, опрокинуть его и снова опустить, уходит от одной до двух минут. А это уже чистый отдых. Зато потом надо немного быстрее работать, чтобы покрывать эти непроизводительные простои, так как никто за вас грузить не будет. Из-за этих простоев получается, что надо грузить по две чушки в минуту. Может показаться, будто не так уж это и много. И верно, не много, если бы работать час, два или пять часов. Но ведь просто нагнуться тысячу раз в день трудно. А здесь в руках ещё два пуда. Тридцать шесть тысяч килограммов на двоих за смену.
В первые два дня было проще. Стой себе на одном месте, бросай чушки. А теперь это трудно. Чугун лежит в углах трюма, куда лоток не загонишь. Теперь на одном месте стоять не будешь. И лежат чушки не ровным штабелем, а точно вываленные из самосвала. Возьмешь одну — поползет десяток. Их не удержать, они раздавят ноги. Но и возиться с ними нельзя, Сумитомо ждать не будет.
В Одессе я видел, как на одном судне подбирали остатки чугуна. Маленький смешной бульдозер сгребал их к центру трюма, а «пауки» выносили наверх. И только два-три десятка чушек, зацепившихся за шпангоуты, выбирали руками.
Но здесь не Одесса. Здесь Сумитомо. Монополистический концерн Сумитомо, который должен вытеснить Мицуи и Мицубиси. Ему невыгодно опускать в трюм бульдозер.
Юрико и её напарнице теперь очень трудно. Они стараются брать чушки так, чтобы не задеть соседних. Подняв груз, надо сделать к лотку всего три-пять шагов. Но, должно быть, и это трудно. Чушка качает из стороны в сторону двух маленьких японских женщин. Подойдя к лотку, они не бросают груз, как раньше, а просто разжимают руки. При этом чугун больно трет пальцы, сдирает кожу. Но бросать уже нет сил.
Работать в брезентовых рукавицах нельзя: тонкие пальцы не удержат груз. На руках Юрико вязаные хлопчатобумажные перчатки. Они почти не предохраняют рук. Уже содранные пальцы в бинтах. Уже и бинты стерлись, пора бы перевязать, но надо грузить чугун. Надо бросать чушки. Нельзя сбиваться с темпа.
В первый день было куда легче. В первый день ни один человек не упал. В первый день сидя дожидались две минуты, пока поднимется и снова опустится лоток. Теперь на эти две минуты все ложатся. Падают на чугун в ту секунду, когда брошена последняя перед подъемом чушка. И снова качает Юрико и её напарницу. Но они улыбаются. Надо улыбаться, чтобы тот, кто стоит со свистком, видел: им совсем не тяжело. Просто смешно, что их качает. Надо улыбаться, чтобы и в следующий раз взяли на работу. Улыбаются все. Грузчик, которому раздавило палец на ноге, по привычке улыбался нашему судовому врачу Мише Федорчуку, когда тот делал перевязку. Приходя в себя, терявшие сознание улыбались. Ужасно смешно потерять сознание, пусть это видит человек со свистком.
Здесь, на комсомольско-молодежном судне «Физик Вавилов», у причалов Сумитомо я видел улыбки, страшные, как смерть. Ночью работают только мужчины. Ночной перерыв длится час. За несколько минут японские грузчики съедают скудный ужин, а потом спят. Я много раз видел, как спят очень усталые люди. Видел на вокзалах, на целине, на фронте. Но то, что было на палубе, ни с чем несравнимо. Лежали трупы. Трупы, которым уже несколько дней. Уже обтянула скулы черная кожа, уже виден каждый сустав на пальцах. Лежали тела, будто пораженные током: скорченные, скрюченные, разбросанные. Они окаменевали в том виде, в каком застало их последнее съеденное зерно риса. Во сне они падали и, не просыпаясь, застывали в таком же согнутом положении, другие так и замирали с палочками в руках, третьих разбрасывало одним рывком, словно судорогой. А потом всё затихало. Не слышно было даже дыхания. И вдруг раздавался свисток. Людей подбрасывало. Вскочив на ноги, они улыбались. Страшная, нечеловеческая улыбка. Они улыбались: пусть видит человек со свистком — никакой усталости нет, как смешно, что они задремали.
…Из последних сил выбивалась Юрико. Маленькая Юрико с маленькими тонкими руками. Мы смотрели, как шла разгрузка. Котельные машинисты Юра Антипов, Саша Голов, атлетического телосложения механик Боря Пономарев. Мы не могли тебе помочь, Юрико. Не имели права даже выразить тебе сочувствия. Это вмешательство в чужие, внутренние дела. Это внутренние дела Сумитомо. Это внутренние дела богини солнца Аматерасу, солнца, которое изображено на знамени империи Ниппон.
Прощай, Юрико. Мы видели, как ты выбиралась из трюма, как, качаясь на прутьях, карабкалась на высоту четвертого этажа. Вслед за тобой, совсем близко поднимался Толя Панкратов. Может, и полез он для того, чтобы поддержать тебя, если качнешься в последний раз.
Мы покидали порт Кокура. Гудели заводы Мицуи, Мицубиси, Сумитомо. А дальше снова были тихие озера, и эта мелодия, бесконечная, усталая, безысходная.
Прощай, Юрико. Прощай, маленькая, печальная Юрико. У нас сегодня очень счастливый день. Сегодня поднялась в космос первая в мире женщина. Ей, как и тебе, двадцать шесть лет.
Перед тобой книжка, на которой стоит марка «Ровесник».
Пусть книжки с этой маркой станут твоими друзьями, пусть они помогут тебе найти ответ на вопросы, которых с каждым днем становится перед тобой всё больше и больше «Какой путь в жизни правильный?», «Что такое настоящая дружба?», «Нужна ли человеку любовь?» — эти вопросы и многие другие, конечно, волнуют человека, которому пятнадцать-шестнадцать лет.
В книжках с маркой «Ровесник» ты прочтешь о том, что такое настоящее счастье, в чем призвание человека, в чем состоит геройство, что можно называть отвагой.
В наших книжках ты встретишься со своими сверстниками, которые живут в нашей стране и за рубежом.
Нам хочется, чтобы книги с маркой «Ровесник» как можно лучше отвечали твоим интересам.
Напиши нам, какие книжки понравятся, на какие вопросы хотел бы получить ответ в будущих книгах «Ровесника».
Пиши нам по адресу. Москва, А-30, Сущевская ул., 21, издательство «Молодая гвардия», «Ровесник».