Наш минный тральщик малым ходом скользит по Зунду, а они, мельком поглядев в нашу сторону, тут же отворачиваются. С катеров, шаланд, сходен рыбаки бросают на нас мимолетные и равнодушные взгляды — будто бы равнодушные, — но, едва узрев наше судно, отворачиваются, продолжают складывать ящики с навагой и скумбрией, драят палубу, вытряхивают сети или, прикрыв ладонями самокрутку, раскуривают последние табачные крохи.
Встречаясь с нами на кривых улицах портового городка, они смотрели как бы сквозь нас, с безразличием отмечали каждый выход в море нашего МХ-12; причем никакими сигналами — взглядами или кивками — не обменивались, просто поворачивались к нам спиной, когда мы проплывали с расчехленным носовым орудием, и лишь работали еще энергичнее, чуть ли не с ожесточением. Казалось, они привыкли к серому тральщику, терпели его властный силуэт на фоне здания комендатуры порта, и это терпение выражалось тем, что они пренебрежительно смотрели поверх корабля — не все, но большинство жителей тихой датской гавани, где мы базировались в последние месяцы войны.
Берега отступили, открылся Зунд, ветер дул слабый, чайки — вроде бы на всякий случай — повисли над ютом. Позади остались молы, сверкающий на солнце белый маяк и развалившаяся крепость, в которой помешанный король некогда провел свои последние годы. Маленькие волны, расходившиеся от тральщика, лизали береговые камни и качали пришвартованные лодки. У наших орудий расчеты пока не дежурили.
Вдали, под защитой островов — защитой мнимой, стояла на якоре бездомная армада: старые грузовые суда, плавучие мастерские, буксиры и баржи, удравшие из сданных вермахтом восточных портов; на остатках топлива они могли бы поодиночке или в составе неторопливых конвоев дотянуть по ненадежной Балтике, среди дрейфующих обломков, подальше на Запад. Уже неделями они занимают позицию ожидания: им пока не разрешили зайти в немногие еще свободные гавани — там у пирсов стояли военные корабли.
Безветренно, над морем стелется тонкая дымка, мы идем мимо потопленного войскового транспорта, который, чуть накренившись, торчит из воды у самого фарватера. Легкие волны набегают на ржавые станины зенитных пушек и, оплескав их лафеты, пенистыми языками стекают вниз. На его рангоуте, словно сигнальные вымпелы, сидят морские чайки; то одна, то другая взмывает вверх и, очертив небольшой круг, усаживается обратно. Мы по-прежнему идем малым ходом.
Командир тральщика вызвал несколько офицеров на мостик. Сообщая о задании, он как-то отрешенно смотрел вдаль, порой переходил на диалект, и голос его звучал то тише, то громче. Значит, на Восток. Мы получили приказ следовать в Курляндию[1], где, прижатая к морю, окруженная армия продолжала сопротивляться, хотя все было потеряно. Идем в Либаву[2], сказал командир, возьмем на борт раненых и доставим в Киль. Приказ командования флотилии. Он застегнул верхнюю пуговицу кителя, надетого на свитер, поглядел на штурмана и некоторое время стоял, видимо ожидая вопросов, возражений; но ни штурман, ни кто-либо другой не высказались по поводу задания, все упрямо молчали, словно требовали пояснений к услышанному. Командир велел расчету занять места у спаренного орудия.
Стоя у штурвала, я слышал, как обсуждали возможный курс. С тех пор как были сданы порты Восточной Пруссии и Померании, на Восток не шло ни одного конвоя, к которому мы могли бы примкнуть; придется идти в одиночку, вдали от берега, чтобы не обнаружила их авиация. Командир предложил двинуться на северо-восток мимо шведского Готланда, далее идти в шведских территориальных водах, а ночью пересечь Балтийское море на юго-восток.
Штурман сказал:
— Мы не пройдем, Тим.
А командир тягуче и как всегда чуть пренебрежительным тоном возразил:
— Я еще ни разу не был в Либаве, может это последний шанс.
Они были родом из одной фрисландской деревушки, оба до войны плавали на рыболовных катерах, оба — капитанами.
Мы шли эскадренной скоростью по курсу, который намечал и прокладывал сам командир. На море поднялась зыбь. Мимо очень быстро прошел торпедный катер, в бинокль мы успели разглядеть солдат с белыми бинтами, они сидели на палубе повсюду.
— Под конец все стали госпитальными суднами, — сказал командир.
Высоко в ясном небе тянулись инверсионные следы. Справа болтались две пустые надувные лодки, наш кормовой бурун закачал их сильнее. На мостик пришел бортрадист и доложил, что принят сигнал бедствия от блокшива «Кап Белица»: налетел на мину, тонет. Склонившись над картой, командир определил место катастрофы; нет, мы не сможем оказать помощь, слишком далеко.
— Это безумие, Тим, — сказал штурман, — мы никогда не дойдем до Либавы.
Они молча обменялись табаком, набили трубки и одновременно закурили.
— Их самолеты... — сказал штурман, — их самолеты и подлодки топят восточнее Борнхольма все подряд.
— У меня приказ, — сказал командир, — в Курляндии нас ждут.
Когда мы остановились, спасательный плотик заскользил вдоль нашего борта, вниз полетел линь, один из двух босоногих солдат поймал его и закрепил за поперечину. Оружия у них не было, все свое имущество они завернули в плащ-палатку и попросили поднять на палубу прежде, чем сами покинули плот. Без нашей помощи они не взобрались бы по забортному трапу и до каюты не доковыляли бы. Только мы набрали ход, как с запада показались несколько самолетов; выскочив из-за горизонта, они помчались на нас бреющим полетом, — их пропеллеры в сверкающем диске, казалось, проворачивались то налево, то направо, как в кино. Еще ревела и квакала наша сирена, как пулеметные очереди вспороли фонтанчиками воду, прошили палубу, мостик, бак, швырнули на рею матроса-сигнальщика; наша спаренная установка развернулась и открыла огонь трассирующими, траектории снарядов легли выше.
Это был единственный налет. Убитого сигнальщика завязали в брезент — не зашили, а завязали — и, подвесив два груза, предали с кормы воде.
Штурман разговаривал с двумя босыми солдатами; они служили при штабе, которому удалось отплыть на вооруженном буксире из одного померанского порта. Ночью их протаранил какой-то танкер. Спасенные не хотели верить, что мы идем в Курляндию, и с испугом глядели на штурмана; тот, который говорил от имени обоих, попросил высадить их где-нибудь на берег. Они крепко держались друг друга. Штурман сказал, что по пути мы не зайдем ни в одну гавань, поэтому им придется оставаться на борту. Солдат, говоривший от имени обоих, тихо сказал, как бы самому себе:
— Но ведь идет к концу... может быть, уже все кончено.
Даже усиленное наблюдение ничего не обнаружило. Мы шли северо-восточным курсом, попадая временами в легкие полосы тумана, чуть просвечиваемые солнцем; море оставалось спокойным, ветра почти не было. Блуждающие колонии медуз передвигались равномерными толчками и придавали воде молочный оттенок; судно будто пропахивало поле, вдоль бортов ложились сверкающие отвалы. Однажды заметили на горизонте полосу дыма неизвестного происхождения. Тишина, простор, пустота внушали чувство безопасности, по крайней мере на какие-то мгновения казалось, будто мы плывем по заповедным просторам, где ничто не угрожает. Но мы несли боевую вахту. На всех постах — сидя или стоя — люди вели нескончаемые разговоры.
Весть принес на мостик радист; он сообщил ее не сразу, сначала рассказал о мерах по спасению «Кап Белица» — туда подошли четыре судна, в том числе два эсминца; затем изучил разложенные карты и прикинул наш курс, потом покурил на крыле мостика и лишь перед уходом, обернувшись, сказал:
— Что-то надвигается, что-то важное.
— Ты что имеешь в виду? — спросил штурман.
— Капитуляция, — сказал радист — Если не ошибаюсь, вот-вот объявят капитуляцию.
Впереди справа, на горизонте показался огромный белый корабль, шведский пассажирский пароход, желто-голубые полосы по бортам и на обеих трубах; он шел полным ходом, самоуверенно, под защитой нейтралитета. На тентовой палубе пассажиры в шезлонгах, наверно, закутаны в пледы из верблюжьей шерсти; парочки прогуливаются или в беспечных позах стоят у релингов, бегают стюарды с подносами.
Нелегко, стоя у штурвала, делать вид, что ничего не слышишь, и смотреть прямо перед собой, когда за спиной идет разговор.
— Что же делать, Тим, если это случится, что делать? — спросил штурман.
— Не ломай себе голову, — сказал после паузы. командир, — в штабе о нас не забудут.
— А вдруг промолчат?
— У нас задание.
— Не только.
— А что еще?
— Еще есть люди. Экипаж. Все кончено, Тим. Они в Берлине... Мы не пройдем в Курляндию. Почему ты хочешь рисковать всем?
— Что предлагаешь?
— Идти в Киль. Или во Фленсбург. Вернуться живыми. Это тоже задание. Последнее.
— А я думаю о тех беднягах... Их там полно на косе, на косе, что под Либавой. Раненными в плен... Представь: ты раненным попадаешь в плен. К русским.
— Если б хоть был один шанс... Ты знаешь меня, Тим... Нам не удастся спасти ни единого человека. Пойдем на дно прежде, чем увидим берег. И так думают многие...
— Кто именно?
— Экипаж. Толкуют, что вот-вот конец.
— Мы должны рискнуть.
— Люди другого мнения.
— А ты, Бертрам?
— Отвези их домой, Тим. Вот мое мнение. Верни домой.
На полубаке сидели свободные от вахты матросы; двое дулись в карты, один спал, навалившись на стол, под иллюминатором шел какой-то сдержанный разговор, перед шкафчиками жевали куски хлеба с тушенкой, запивая кофе из алюминиевых стаканчиков. Пахло мазутом и краской. Новенький — молодой паренек в кожаном комбинезоне — сидел отдельно и читал; он то и дело закрывал глаза и откидывался назад, положив ладони на замусоленную книгу.
Сейчас, в минуты тишины, особенно ощущалась вибрация судна. Неожиданно раскрылась дверь, медленно вошел радист и замер; его взгляд был устремлен поверх нас, он стоял, будто прислушиваясь, не к нам, не к сдержанным голосам под иллюминатором, а к далеким сигналам, к треску в эфире, которые привели его в растерянность — не в отчаяние, не в панику, а лишь в растерянность, и поскольку он не изменил своей позы, всеобщее внимание обратилось на него.
— Ну чего там? — раздался голос.
— Под Люнебургом, — тихо начал радист, — Фридебург подписал — адмирал флота фон Фридебург — капитуляцию! — И в наступившей тишине твердым голосом добавил: — На всем британском фронте мы капитулировали, и в Голландии, и здесь, в Дании, тоже. — Закурив протянутую ему сигарету, он договорил: — Подписано в ставке Монтгомери под Люнебургом.
Он оглядел всех, одного за другим, настойчиво, как бы призывая к одному-единственному решению, но никто из нас не отважился произнести хоть слово. Никто не пошевелился, все какое-то время сидели оцепенело, будто припаянные.
Первым отреагировал Еллинек, наш старший пиротехник, — в команде МХ-12 поговаривали, что его за долгий срок службы дважды понижали в звании. Он легко поднялся с места, подошел к своему шкафчику, вытащил из-под шерстяного тряпья бутылку рома и по-компанейски поставил ее на стол. Но одобрения это не встретило, никто не потянулся к бутылке, все взоры снова устремились к радисту, как будто он еще не все сказал, будто утаил что-то такое, что касалось непосредственно нас, нашей команды. Вряд ли кто заметил, что у Новенького выступили слезы на глазах.
Вечерняя заря, казалось, утихомирила Балтику, закатные краски расплывались причудливыми узорами; то тут, то там вода пенилась, вскипала, бурлила — это скумбрии врезались в косяк сельди. Командир велел принести ему чаю на мостик; когда он курил, то по привычке охватывал рукой головку трубки, чтобы прикрыть слабый огонек. Наблюдатель решил сменить бинокли — дневной на тяжелый ночной; обшаривая взглядом горизонт, он поворачивался в поясе, как заводной механизм. Ничего не обнаружено; МХ-12 шел полным ходом сквозь медленно наступающие сумерки и казался неуловимой целью в морском просторе.
Никто не спал — не хотелось; судно было затемнено; матросы сидели за столами при тусклом синем свете и слушали старого пиротехника, который вроде бы разбирался в том, что означает капитуляция для MX-12.
— Это же ясно, — говорил он, — всегда так делается: стать на якорь до самой сдачи; ничего не портить, никакого затопления и уж подавно никаких операций.
Он поднял голову, ткнул пальцем в направлении мостика и пожал плечами с видом разочарования, недоумения, будто хотел сказать: мол, они там, наверху, видать, не поняли, не соображают, что надо лечь на обратный курс, назад к нашей стоянке.
— Вот была бы потеха, если б нам сейчас вмазали после капитуляции, — сказал кто-то, на что Новенький, который все время сидел в раздумье, сдавленным голосом заметил:
— Ну и лезьте в шлюпки, драпайте, если обделались. Слушать вас тошно.
В светлом сумраке показалось судно с большой осадкой — танкер, шедший на запад; он еще не миновал нашей кормы, как с него передали на МХ-12 сигнал: «подводные лодки». Танкер резко сменил курс, а мы направились к тому месту, где наш наблюдатель обнаружил перископ по его следу — мерцающей дорожке, — причем никто на мостике не понял, чего этим маневром хотел добиться капитан, ведь у нас на борту не было глубинных бомб. Может быть, он решил таранить подлодку, а может, думал, что наша атака даст танкеру шанс ускользнуть; во всяком случае мы несколько раз прошлись по тому участку, орудийные расчеты стояли наготове, и лишь после долгих поисков легли на прежний курс.
— Надо вывезти раненых, — сказал.командир, — только это мы еще сможем сделать... вывезти как можно больше.
— Мы капитулировали, Тим, — сказал штурман.
— Капитуляция частичная.
— Ты знаешь, к чему она обязывает нас.
— Сдадимся ли мы завтра или послезавтра... даже если мы вывезем на запад всего горстку... У командования лишь одна эта цель: доставить наших людей на запад... вызволить с востока...
— А где ты сдашь корабль?
— Где? Может, в Киле. Может, во Фленсбурге.
— Значит, окончательно решил?
— Да. Идем в Курляндию, заберем людей и — домой.
— Ты знаешь, что все операции необходимо прекратить.
— Это наша последняя операция.
— Нас могут привлечь к ответу. Тебя. Команду.
— Что с тобой, Бертрам?
— Послушай, Тим, люди ждут. Команда не пойдет на риск. Он не оправдан. После капитуляции.
— И чего же вы хотите?
— Идти обратно.
— Ты говоришь за них?
— За них. И за здравый смысл. Потолкуй с ними сам. После всего... У людей только одно желание: чтобы ты привез их домой.
— Ты понимаешь, что это значит?
— Они решились.
— Я спрашиваю: вы понимаете, что это значит?
— Они имеют на это право. Сейчас, когда все миновало.
— То, что вы задумали, может плохо кончиться... Бертрам, за судно я отвечаю. И приказываю здесь я.
Они заняли мостик еще до того, как заступила вторая вахта; поднимаясь по ступенькам, топали решительно и торопливо — человек шесть-восемь; они явно рассчитывали встретить сопротивление, по меньшей мере отказ повиноваться, но худшего не произошло, и они взяли карабины на ремень стволами вниз. Окружили командира, который хранил молчание и спокойно продолжал курить, а первого вахтенного офицера оттеснили в штурманскую рубку.
В следующие мгновения мне показалось, будто мужество покинуло их, будто все они вдруг осознали, чем рискует зачинщик, и потеряли дар речи. Стоя у штурвала, я увидел, что они растерялись, никак не решатся на следующий шаг; я ощущал также охватившее их какое-то странное смущение, которое по мере затянувшейся молчанки усиливалось, вероятно, потому, что в душе они еще относились к командиру с подобающим уважением. Но вот на мостик поднялись штурман с пиротехником; похоже, они заранее распределили между собой роли. Протиснувшись сквозь плотное кольцо матросов, старый пиротехник взглянул в лицо командиру и без особой резкости высказал требование экипажа. В первых словах его еще звучала надежда, что командир признает справедливость требования и выполнит его — пусть даже против своей воли.
— Господин Калеу, — сказал он, — вы знаете, что мы относимся к вам с уважением. Большинство из нас участвовали во всех операциях. Многие понимают, чем обязаны вам лично... Но вот настал конец. И у нас единственная просьба: отдайте приказ идти обратно.
Командир оглядел всех подряд, весь полукруг мрачных лиц. Не видя явной угрозы, он сказал:
— Идите на свои места, марш. — Никто не двинулся. — По местам, я сказал! — Голос его звучал, как всегда, спокойно, сдержанно и остался таким же ровным, когда он, выждав, заключил: — Это неподчинение приказу.
— Мы хотим лишь живыми вернуться домой, — сказал пиротехник — Возвращайтесь вместе с нами, господин Калеу.
После предупреждения, показавшегося кому-то почти отеческим: «Не навлекайте на себя беду, ребята», командир напомнил, что у MX-12 ограниченная задача и что он намерен ее выполнить, разве только командование изменит приказ.
Каждый понял, что это был последний шанс, который он предоставлял оккупировавшим мостик; и, словно проверяя, чего он достиг своим обращением, командир двинулся назад к штурманской рубке, видимо, чтобы вызволить вахтенного офицера. По знаку пиротехника двое матросов преградили командиру путь.
— Так, — сказал. командир глухо, — так... Значит, коллективное неповиновение приказу в море, это мятеж.
— Ступайте к себе в каюту, — сказал пиротехник, — вы и вахтенный офицер. До возвращения домой будете под арестом.
— Слушайте, — сказал командир, — слушайте хорошенько: на борту еще командую я; то, что вы делаете, это бунт.
Напряженное, полное неуверенности молчание внезапно нарушил штурман:
— Я отстраняю вас от должности. Для безопасности корабля и экипажа беру командование на себя, со всеми вытекающими последствиями. И буду отвечать за это.
Все было сформулировано четко, по-уставному, и я даже обернулся, чтобы удостовериться, что это в самом деле произнес штурман.
Он и командир стояли очень близко, почти вплотную друг к другу, не обращая внимания на стволы карабинов, которые машинально приподнялись в их сторону.
Никем не обнаруженный, под тускловатой луной, MX-12 повернул в спокойном море на обратный курс, пенистый бурун за кормой быстро затих. У какого-нибудь далекого наблюдателя, заметившего наш внезапный маневр, могло сложиться впечатление, будто здесь, на борту, выполнили неожиданный приказ или чью-то прихоть либо поддались панике, так как, взяв обратный курс, мы сразу включили полный ход. Все, кто был свободен, находились на палубе или на мостике, где стало тесно, как никогда еще; люди толкались, протискивались взад и вперед, говорили без умолку, то один, то другой справлялся у меня, каким идем курсом.
— Значит, в Киль?
— Да, в Киль.
Но охватившее всех возбуждение не было радостным, и не от радости они обступили штурмана, который с замкнутым видом понуро сидел на складном стуле.
Штурман заглянул в свою жестянку с табаком, взял длинную волокнистую щепотку для себя и, закрыв жестянку, вручил ее пиротехнику.
— Отнесите командиру, — сказал он.
Пиротехник усмехнулся и весело спросил:
— Ты что, меня не узнаешь, Бертрам?
Штурман промолчал, словно вопрос не дошел до него; не глядя, он набил свою носогрейку и нераскуренную зажал в зубах.
— Тебе не в чем упрекать себя, — сказал пиротехник. — Ты должен был это сделать.
— Скажи людям, чтобы разошлись по местам, — сказал штурман — Все. Боевая вахта до прихода в Киль. Через несколько часов рассветет.
— Хорошо, Бертрам. Можешь на нас положиться.
— Оба солдата пусть сидят в кубрике.
— Они знают, что идем домой. Просятся наверх — хотят тебя поблагодарить.
— Пусть оставят свою благодарность при себе.
— Принести тебе чего-нибудь? Чаю? Бутерброд?
— Нет. Ничего не нужно.
— Да, вот что еще, Бертрам. Ты видел мои документы. Знаешь, что меня разжаловали... Оба раза из-за неповиновения. А я все равно... опять...
— Ладно.
— Уяснил, что хочу сказать? Я могу выполнять приказ, когда его понимаю. Когда за него можно отвечать. Надо иметь право. спрашивать...
— Еще что?
— Ты все думаешь о капитане? Да, выше головы не прыгнешь. А может, он думает так же, как мы... Конечно, про себя, втайне...
— Отнеси ему табак.
Наблюдатель сообщил, что впереди по правому борту судно; сначала показались надстройки, потом обозначился силуэт, и через некоторое время мы увидели, что это МХ-18, наш «родственник». Он шел курсом запад — северо-запад, вероятно, к островам; при виде его возникало ощущение, что встретил самого себя. Все смотрели в его сторону, все ждали — кто напряженно, кто с беспокойством, — и вот сверкнуло: их сигнальный прожектор передал: «К» — «К», командир к командиру. Наш второй сигнальщик поднял фонарь на поручни мостика, приготовившись отвечать; он произносил вслух их запрос, который они повторяли: «К» для «К», повторяли неоднократно, настойчиво, но мы не отвечали.
Сигнальщик то и дело поглядывал на штурмана, боясь, что прослушал какое-нибудь распоряжение; но штурман лишь внимательно смотрел в ту сторону, не прибегая к помощи бинокля.
Запросы МХ-18 остались без ответа. По приказу штурмана временно замолчал и наш радист, и таким образом мы уклонились от какого-либо отчета, а наши коллеги, наверное, обозвали нас сонными тетерями и отнеслись к случившемуся скорее недоуменно, нежели с подозрением.
Перед рассветом на мостик принесли бутерброды и горячий кофе; мы молча жевали, глядя на серое спокойное море, на которое вскоре упадет первый луч зари. Полного штиля не было, терпеливый взгляд замечал, как в глубине возникало движение, пологие волны недолго катились в одном направлении и затухали. Гряды облаков на горизонте меняли очертания, то стягивались, то разделялись. Пиротехник возвратил штурману табак, который командир не принял.
В штабе флотилии не забыли о МХ-12. Нам прислали радиограмму, несколько смутившую штурмана; хотя сам я ее не читал, но из обсуждения, которое велось на мостике, уловил следующее: штаб подтвердил наше задание (полагая, что мы выполняем его) и вдобавок приказал слегка изменить курс, встретить на траверзе Готланда МХ-21 и вместе с ним продолжать рейс в Курляндию. Затребовали наше точное местонахождение. Пока на мостике шло обсуждение, взвешивались и отвергались возможные ответы, была получена вторая радиограмма, предлагавшая нам продолжить операцию самостоятельно; на МХ-21 в результате воздушного налета повреждено машинное отделение, и судно утратило маневренность.
Штурман в неподвижной позе внимал советам пиротехника и радиста и время от времени рассеянно кивал, подтверждая, что слышит их, хотя, возможно, совсем не слушал; так или иначе в итоге он велел передать в штаб свой собственный текст. «Чтобы не подвергать опасности судно и экипаж, — докладывал он, — пришлось сменить командование; МХ-12 следует в Киль, где будет ждать дальнейших приказов».
Надо было бы уменьшить скорость. Рыболовные катера, маленькие сизые суденышки, раскинув сети, дружно тянули свои лямки, и в утренних лучах казалось, будто тяжелые стальные тросы держат их на месте. Мы быстро приближались, никто и не думал огибать эту жалкую армаду, где не было видно ни души. На всех катерах были датские вымпелы. Мы прошли между ними на полном ходу, сетей не срезали, но от нашего буруна закачались катера и затанцевали привязанные к сетям стеклянные поплавки бутылочного цвета. Какой-то рыбак вышел из самодельной рулевой будки и погрозил кулаком.
— Теперь они могут это себе позволить, — заметил пиротехник, — теперь нам можно грозить.
Показались острова. Мы решили оставить их справа, а потом взять южнее, как вдруг из синей дымки вынырнуло какое-то плоское судно и пошло на большой скорости мимо стоявших на якоре кораблей. Это был торпедный катер новой модели. Его нос приподнялся из воды, бурлящая пена и белый чад скрывали корму. Он направлялся к нам, широкий пенистый след, тянувшийся за ним по водной глади, изогнулся в нашу сторону, когда мы чуть изменили курс, — казалось, катер ищет столкновения.
— Им нужны мы, — сказал штурман и дал сигнальщику знак приготовиться.
Мы сбавили ход, катер разок объехал вокруг нас, а затем мы увидели невооруженным глазом, как открылись крышки обоих торпедных аппаратов. Их скорострельная пушка осталась зачехленной, только два торпедных аппарата были нацелены на нас, в наш израненный, со вмятинами и шрамами, борт, и надо полагать, они взяли необходимый угол упреждения, так что никакой маневр нам не помог бы. Как они за нами следили! Они не торопились сообщить приказ, ждали, приглушив моторы, уверенные в своем превосходстве, — а может, так нам только казалось. И вот приказ передан: МХ-12 идти обратно в Зунд, на прежнюю стоянку. Мы двинулись под конвоем катера, который скромно держался чуть сзади по левому борту, но тем не менее давал почувствовать всю свою силу, на какую был способен. Со стороны могло показаться, что мы идем под охраной, имея на борту ценный груз. Пиротехник опустил бинокль и подошел к штурману.
— Нам не следовало останавливаться, Бертрам. По-моему, у них на борту даже торпед нет.
— Это по-твоему.
— А если и так... Да не стали бы они топить МХ-12. Посмотри туда.
— Ты ведь не знаешь, какой у них приказ. Я не хочу рисковать.
— Кроме того... они не имеют права. Капитуляция же подписана. Они обязаны подчиниться. По закону они должны быть на причале и ждать с белым флагом... как и мы... как все.
— Вот и скажи им.
— Ты в самом деле думаешь, что они нас прикончили бы?
— Да. Они наши соотечественники. Не забывай этого.
— Думаешь, нас ждут неприятности?
— Будет встреча. В нашем духе.
— Экипаж за тебя.
— Посмотрим.
— А что, если запросить?
— Кого?
— Их, на катере... вдруг им еще не сообщили, что все кончено. Это вполне возможно...
— Они выполняют свой долг. Или то, что считают долгом.
Датский флаг свисал над разваливающейся крепостью, флагами были украшены больница, аукционный павильон рыбаков и даже поврежденный экскаватор, у которого в результате загадочного взрыва оторвало ковшовую цепь. Когда мы по Зунду входили в порт, на нас удивленно глазели с берега. Очевидно, никто не предполагал, что МХ-12 сюда вернется, сделает, как всегда, поворот в центре акватории и пришвартуется перед зданием комендатуры. Теперь, уже в порту, командир торпедного катера поставил орудийный расчет у скорострельной пушки; они выжидали, пока мы причалим, затем плоский изящный катер развернулся и пришвартовался рядом.
Нас ждали. Едва отдали швартовы, как от стен комендатуры к тральщику направился строевым шагом взвод морской пехоты — матросские сапоги, портупеи, карабины на ремне; во главе — офицер, который выполнял данное ему поручение столь уверенно, будто отрепетировал его заранее во всех деталях. Он остановил взвод перед трапом, быстро поднялся на борт и, не глядя на нас, решительно прошел к каюте командира, что-то кратко сообщил ему через открытую дверь, после чего проследовал с ним и со старшим вахтенным офицером к трапу.
Ни с кем из нас командир не заговорил. Не взглянул на мостик, ни разу не обернулся; безучастный, углубленный в себя, он шагал к побеленному зданию и даже не поблагодарил вахтенного офицера, который открыл и придержал перед ним дверь. После того как он скрылся в здании, офицер сделал знак двум пехотинцам, и втроем они поднялись на мостик; строгие, хмурые лица.
— Вы арестованы, — сказал офицер.
И все. Ни объяснения, ни приглашающего или сожалеющего жеста, только эти два слова, которые предназначались всем нам, на мостике. Спускаясь по ступенькам, я чувствовал изнеможение, мы все держались за поручни, штурман тоже. На палубе, у трапа, собрался весь экипаж, люди неохотно расступились, давая нам проход; некоторые ободряюще кивали, хлопали нас по плечам. Говорили: «До скорого!», «Спокойно, моряки!», «И не такое пережили!»
Офицер приказал им быть готовыми к вызову.
Прежде чем мы вошли в комендатуру, я еще раз обернулся, посмотрел на наш тральщик, на катера и шаланды, где рыбаки в эту минуту, забыв о своих делах, глазели сюда, прикованные событием, которому они не находили объяснения.
В помещении, куда нас ввели, размещался архив. На полках из мореного дерева стояли толстые скоросшиватели, справочники, лежали свернутые трубкой плакаты и перевязанные пачки бланков и отчетов — часть официальной истории маленького порта. В окнах и дверях матовые стекла, через которые виднелись неясные силуэты двух часовых. Кто-то нагнулся над треснутой водопроводной раковиной и приник к струе, еще четверо последовали его примеру. Потом мы уселись — кто на столе, кто на полу; у меня заныло в висках, я прислонился к батарее и закрыл глаза. Но, несмотря на усталость, заснуть не смог, так как пиротехник беспрерывно говорил. Для всех и каждого у него находились слова, он считал своим долгом уверить всех и каждого, что это недоразумение и оно скоро выяснится, пора ставить точку.
— Чтоб мне лопнуть, если не откроется дверь и английский офицер не пригласит нас на чашку чаю, — сказал он.
Матрос-сигнальщик со страдальческим видом попросил его замолчать, но пиротехник продолжал ораторствовать, и тогда матрос крикнул:
— Заткнись, не то хуже будет!
Пиротехник недоуменно взглянул на него, подошел к двери, прислушался, а затем осторожно нажал на ручку. К его изумлению, дверь открылась; увидев часовых, он быстро овладел собой и спросил, чем тут «пахнет».
— Не дури, — сказал часовой, — давай-ка обратно, живо!
Здесь ли уже англичане, поинтересовался пиротехник, и назначен ли срок сдачи кораблей, на что часовой, не долго думая, рявкнул:
— Заткни глотку и закрой дверь!
В непривычный час внесли алюминиевый бачок и солдатские котелки. Бледный верзила в тиковой робе начал раскладывать по котелкам жаренные на сале макароны, уже остывшие. Он шмякал каждую порцию с каким-то ожесточением, спеша, лоб у него блестел от пота. Набив очередной котелок, он не протягивал его нам, а шумно ставил на стол, и я заметил, что он почувствовал облегчение, когда уходил. Пока мы ели, сменились часовые, было слышно, как они за дверью отбубнили уставные формулы. Штурман почти ничего не ел, усталым движением он предложил нам свою порцию. Казалось, его интересовало только время дня: он несколько раз поднимался и смотрел в окно на небо.
В сумерках общий разговор оживился. Каждый полагал, будто что-то знает, что-то предчувствует, высказывались предположения, догадки, говорили все вперемежку.
— А оккупации не видать и не слыхать, — раздалось в одном углу.
— Капитулировали — значит, капитулировали, тут все приказы отменяются, — сказали в другом углу.
Голоса невозмутимо чередовались:
— Узнать бы, что с нами собираются делать...
— Не могут же весь экипаж...
— Хоть растолковали бы, что и как...
— Старик, наверно, диктует протокол...
— Бунт нам нельзя приписать...
— Может, командование уже разбежалось...
— Я на боковую, толкните, если что важное...
Разговор затих; мы потягивались, зевали, прислушивались к шуму за окнами: там останавливались автомашины, раздавались торопливые шаги и скороговорка приветствий у подъезда.
Еще не стемнело, когда все обратили внимание на штурмана; он направился к полке и стал быстро перелистывать папки и формуляры, пока не нашел почти чистый лист бумаги. Вырвав его, он подошел к подоконнику и стоя начал писать, писал не отрываясь, словно все обдумал заранее. Мы не знали, что он пишет, но у всех было такое чувство, что это касается каждого из нас, и, может, именно поэтому никто не посмел нарушить тишину. Возле полотенец лежали большие надписанные конверты; штурман вытряхнул содержимое из одного, зачеркнул надпись и печатными буквами начертал на нем звание и фамилию нашего командира. Потом согнул вдвое конверт, подошел ко мне и устало присел рядом.
— Вот, — сказал он, — отдайте это командиру, когда-нибудь.
Кто-то крикнул: «Встать! Смирно!» Мы вскочили и стали навытяжку перед еще молодым седоволосым офицером, который вошел без стука. Он сделал нам знак «вольно». Некоторое время постоял в раздумье, потом не спеша двинулся от одного к другому, каждому кивал головой и предлагал сигарету из жестяной коробки, причем я заметил, что на правой руке у него не хватает трех пальцев. Он уселся на подоконник и сказал, глядя в пол:
— Я ваш защитник, моряки, дело обстоит неважно — И добавил монотонным голосом: — Выдвинуто обвинение: угроза вышестоящему начальнику, невыполнение приказа, бунт.
Ну и тишина, внезапная полная тишина! Ни один из нас даже сигарету не поднес ко рту.
Первым опомнился пиротехник.
— Но мы же капитулировали? — спросил он.
— Да, — ответил офицер, — подписана частичная капитуляция.
— Значит, нас не имеют права обвинять, — сказал пиротехник, — во всяком случае не немецкий военный трибунал.
— Для служащих военно-морского флота Германии, — пояснил офицер, — остается в силе подсудность немецкому военному трибуналу, таковая не отменена.
— Но ведь мы... — сказал пиротехник, — мы сейчас под охраной британской администрации?
— Да, — ответил офицер, — но это ничего не меняет в судебной власти государства.
Он пригласил всех подойти к нему поближе и, сидя на подоконнике, расспросил нас о том, что же произошло на борту MX-12.
Разболевшийся у меня тройничный нерв немного утих, правда, еще жгло, дергало, слезился глаз. Пока мы шли по мрачному охраняемому коридору, я слегка прижимал носовой платок к глазу и виску; неожиданно дорогу мне преградил часовой и потребовал, чтобы я развернул сложенный платок и встряхнул его. После этого он дал мне чувствительного пинка, и я примкнул к товарищам, которые цепочкой молча шагали под развешанными на стенах рисунками старых кораблей. Помещение, куда нас ввели, похожее на столовую или на конференц-зал, было плохо освещено; у стен стояли часовые в касках и с автоматами; по обе стороны огромного массивного стола, с которого свисал имперский флаг, были поставлены скамьи и табуретки, пожалуй, многовато скамей и табуреток. Нас было восемь. Мы промаршировали по дощатому полу под командой кривоногого боцмана и по его знаку остановились перед скамейками; садиться было еще нельзя. Затем появились наш командир с вахтенным офицером, их сопровождал какой-то офицер; они вошли через ту же дверь, что и мы, направились к табуреткам напротив нас и остановились там в ожидании. Командир не бросил в нашу сторону ни единого взгляда — ни вопросительного, ни ответного, — хотя все мы не спускали глаз с его лица; он просто смотрел мимо нас, терпеливо, как бы отсутствующе. Даже вахтенного офицера, стоявшего рядом с ним, он, казалось, не замечал.
Морской судья со свитой, войдя через боковую дверь, молча прошествовали к столу, шесть человек, все в военной форме, последним шел защитник; после того как они по кивку судьи заняли места, нам тоже разрешили сесть. Судья — пожилой, впалые щеки, мешки под глазами — деловито открыл заседание; говорил он отрывисто, сдержанно, время от времени поднимая лицо и щурясь на потолочные плафоны. Сначала, когда судья перечислял пункты обвинения, в его монотонном голосе чувствовалось безразличие, но как только он стал называть наши фамилии и звания по списку личного состава, то будто преодолел усталость, голос его стал отчетливее, порой он подчеркивал отдельные слова, ритмично постукивая серебряным карандашом по столу. Степенным движением руки судья предоставил слово офицеру, лицо которого показалось мне знакомым — вероятно, я видел его фотоснимок в каком-то журнале: светлоглазый, очень коротко остриженный блондин, у которого на мундире красовалась одна-единственная высокая награда — орден за храбрость. Он аккуратно положил на стол свою фуражку с идеально натянутым синим верхом — ни единой складки, ни вмятины. По записям он восстановил этапы последнего рейса MX-12: время отплытия, сообщение задания в открытом море, начало заговора, угроза оружием командиру, отстранение его от должности, наконец, срыв операции и самовольное решение идти обратным курсом. После чего он заключил, что эти события произошли в исторический момент, когда идет борьба, решающая вопрос «жизни и смерти немецкого народа». При этих словах защитник пристально посмотрел на него и что-то быстро записал в блокноте.
Командир повел себя не так, как от него ожидали; вместо связного изложения событий на борту он ограничился ответами на задаваемые вопросы. Отвечал он медлительно и обращался не столько к «орденоносцу», сколько к ведущему протокол секретарю, с лица которого не сходило изумленное выражение.
— Скажите, как гласил полученный вами приказ.
— Курляндия. Мы должны были идти в Либаву, в Курляндию.
— С каким заданием?
— Принять раненых.
— Принять?
— И вывезти. В Киль.
— Экипаж знал приказ?
— Как только мы вышли в море, я его объявил.
— Значит, экипажу он был известен.
— Так точно.
— Каким курсом вы намеревались идти?
— Северо-восточным, вдоль шведских территориальных вод. А потом повернуть на юго-восток.
— Ваши люди знали, что в Курляндии еще идут бои? Что целая армия — хотя и окруженная — оказывает героическое сопротивление?
— Большинство знало, пожалуй.
— Следовательно, они знали, что их сражавшимся товарищам необходима помощь?
— У MX-12 было задание взять раненых.
— Раненых... да, раненых товарищей, которые несколько дней лежат на косе под Либавой. И ждут. Ждут, чтобы вы отвезли их домой.
— Это нам было известно.
— Так. Известно. И тем не менее экипаж не подчинился приказу. Знал, что от этого зависит судьба раненых, и не подчинился. Из трусости.
— Это не было трусостью.
— Нет? А что же тогда?
— Я уже два года командую MX-12. И знаю людей. Это была не трусость.
— Тогда скажите, почему экипаж угрожал командиру. Почему его отстранили от должности...
— Из-за риска. Наверно, решили, что идем на слишком большой риск.
— Оценивать рискованность операции — дело командира. Он несет ответственность. Вы согласны со мной?
— Так точно.
И вдруг, когда защитник попросил его рассказать о событиях на мостике, командир посмотрел в нашу сторону. Взгляд его, скользнув по нам, остановился на штурмане, надолго; казалось, будто они разговаривают глазами, и разговор этот был не резкий, полный упреков, а скорее растерянный. Отвечая на просьбу защитника — описать случившееся с его личной точки зрения, командир упомянул сначала ходившие среди моряков слухи о предстоящем конце войны, сказал о настроениях, породивших эти слухи — еще на стоянке в порту, а не когда вышли в море, — но и признал, что на борту не было никаких нарушений дисциплины.
— Корабль шел курсом согласно приказу, — сказал он, — экипаж умело действовал в операции по спасению и при воздушном налете. Незадолго до второй вахты мостик заняли, люди были вооружены. Потребовали прекратить операцию и следовать в Киль. Я отклонил их требование. Штурман Хаймсон отстранил командира от должности. Командование тральщиком он взял на себя. Командира и первого вахтенного офицера посадили под арест.
— Господин капитан-лейтенант, — спросил защитник, — знал ли экипаж, что подписана частичная капитуляция?
— Так точно, — ответил командир.
— Когда это стало известно?
— Мы были в море уже часов десять.
— О капитуляции сообщили вы?
— Нет.
— Но вы разговаривали об этом с отдельными членами экипажа?
— Так точно.
— С кем?
— Со штурманом Хаймсоном.
— В каком духе? Вы не помните?
— Мы говорили об условиях капитуляции.
— Об условиях... Вам известно, что одним из условий капитуляции является перемирие?
— Так точно.
— Вы придерживались бы этого условия?
— Думаю, что да.
— Даже если бы на вас напали? Если бы, допустим, советские самолеты атаковали МХ-12?
— Не знаю.
— Чтобы выполнить условия капитуляции, вам пришлось бы отказаться от любого сопротивления. МХ-12 находится в зоне действия британских военных сил. Другое условие, между прочим, гласит, что все операции следует прекратить.
— Я получал приказы от штаба флотилии.
— То есть, вы выполнили бы ваше задание в любом случае? Даже если бы при этом нарушили условия капитуляции?
— Чего-то надо придерживаться.
— Господин капитан-лейтенант, насколько хорошо вы знаете свой экипаж?
— Большинство уже было на борту, когда МХ-12 базировался в Норвегии.
— Означает ли это, что вы были готовы положиться на ваших людей?
— Так точно.
— В любой ситуации?
— В любой.
— Вы когда-нибудь предполагали, что вас могут отстранить от командования судном?
— Нет... Нет.
— Как же это могло случиться, по вашему мнению? Что тут не сошлось?
— Я уже говорил: дело в риске. Многим показалось, что он слишком велик. Они считали, что у MX-12 нет шансов проскочить в Курляндию.
— Могло ли быть так, что на поведение экипажа повлияло известие о капитуляции?
— Вполне.
— Тут у вас нет никаких сомнений?
— Никаких.
— Иными словами: вы считаете возможным, что экипаж подчинялся бы вашему приказу, если бы до него не дошла весть о капитуляции?
— Нам довелось бывать вместе во многих операциях, в том числе сложных.
— Ответьте на мой вопрос.
— Думаю, если бы не объявили капитуляцию, MX-12 шел бы сейчас курсом на Либаву.
Один раз сделали перерыв. Судья со свитой удалились, командиру и вахтенному офицеру предоставили возможность покинуть помещение, но оба решили остаться. Они сидели рядом и тихо разговаривали. А мы с нетерпением — суд вышел, нас никто не стеснял, — вглядывались в командира так, словно в эту минуту напряженного ожидания должно было быть сказано нечто, касавшееся только нас и никого другого. Но... не дождались ни слова, ни оклика, ни обвинения. И вот, прервав наконец оцепенелое молчание, мы тоже начали советоваться, сосед с соседом, выслушивая и сообщая шепотом по цепочке то, что считали полезным. Только пиротехник не шептался; не обращая никакого внимания на присутствие часовых, он в полный голос заявил, что не признает этого военного трибунала, он даже назвал его «судилищем», ибо война окончена, так что выносить приговор и вообще судить можно сейчас только именем английского короля. Наверно, потому, что никто из нас ему не возражал, он сразу же по возвращении судей попросил слова, и ему разрешили сделать заявление. Слушали его неохотно, с удивлением, в какой-то момент показалось, что морской судья собирается лишить его слова; но все же он дал пиротехнику высказаться и лишь потом с сарказмом заметил:
— Меня бы удивило, если бы человек с вашим прошлым не сомневался бы в правомочности суда.
Свет в плафонах мигал, часто совсем выключался. В темноте я массировал виски и прижимал к глазу носовой платок — чуть влажный, он приносил облегчение. Всякий раз, когда гаснул свет, я чувствовал, как до моего плеча дотрагивается рука, рука штурмана. Он стоял рядом со мной и стоя отвечал на вопросы «орденоносного» офицера, отвечал монотонно, с паузами, иногда признавая свою вину. «Так точно, — говорил он часто, — так точно».
— Это бунт, — сказал офицер — Коллективное неповиновение приказу в открытом море — бунт. Вам известно, что за это полагается?
— Так точно.
— Вы осмелились отстранить командира от командования. В ходе военной операции. Повторяю: в ходе операции. В то время как повсюду немецкие солдаты послушно выполняли свой последний долг, вы подстрекали экипаж к неповиновению. Вы стали зачинщиком мятежа.
— В тот момент у нас была только одна цель: спасти. судно и экипаж.
— Что вы говорите! Хотели спасти судно и экипаж? Вы хотели улизнуть, удрать! Пусть другие лезут в Курляндию, а мы — по домам, хватит!
— Экипаж твердо решил прекратить операцию.
— Весь экипаж?
— Почти весь. Командир знал это.
— Вот как, командир знал. И тем не менее он придерживался приказа. И тем не менее был готов выполнить задание. Он всем показал пример, как надо исполнять свой долг... Вы думаете, он хотел пожертвовать тральщиком? Вы так думаете?
— Нет.
— Вот видите! Таким людям, как ваш командир, обязаны сотни тысяч спасенных... Таким, как он, которые были готовы чем-то рисковать, а если потребуется, и жертвовать собой.
— Мы хотели избежать жертв, бессмысленных жертв.
— Вы беретесь судить о том, что такое бессмысленная жертва?
— Так точно.
— Ну и поскольку вы считаете себя на это способным, вы захватили с вашей кучкой командирский мостик. Отстранили командира. И посадили его под арест.
— Если б я этого не сделал... Экипаж был полон решимости применить силу. Они вооружились сами, без моего приказа.
— Ах так... Значит, это ваша заслуга, что на борту не дошло до стычки? Что не началась стрельба?.. Я вас правильно понял? Что, отстранив командира от должности, вы предотвратили кровопролитие?
— Я попытался это сделать. Последствия мне были известны.
— В таком случае вам было также известно, что командир корабля в военно-морском походе обладает дисциплинарной властью?
— Так точно.
— Он имел право расстрелять вас. Но не сделал этого. Чтобы избежать кровопролития, он выполнил ваши указания.
Офицер, взявший на себя защиту, очевидно, знал, что штурман за время войны дважды менял тральщики, пошедшие ко дну. Он спросил, где это случилось, и штурман ответил:
— Первый раз в Нарвике, второй — при разминировании Немецкого залива.
— Что было после вашего спасения?
— После того как меня выудили, я тут же подал рапорт и попросился на корабль.
— Сколько времени вы прослужили на МХ-12?
— Два года.
— Какие у вас были отношения с командиром?
— Об этом я не хотел бы говорить.
— Вы могли бы что-нибудь сказать о его капитанских способностях?
— Мне это не положено.
— Но вы признавали их?
— Так точно. Всегда.
— И тем не менее вы не верили, что он проведет МХ-12 в Курляндию? И обратно?
— С этим никто бы не справился, даже лучший моряк.
— Откуда вы знаете?
— Я видел кладбища кораблей — у Риги, у Мемеля, у Свинемюнде... Мы оказывали помощь при многих кораблекрушениях... А сигналы бедствия. По радио мы знали, сколько сигналов SOS было передано. Восточнее Борнхольма нельзя было пройти.
— После того как вы взяли командование над МХ-12, вы получили приказ от штаба флотилии.
— Так точно.
— Что говорилось в приказе?
— Встретиться с МХ-21.
— Где?
— У Готланда.
— С какой целью?
— Вместе следовать в Курляндию.
— Этого не произошло?
— Нет. МХ-21 подожгли. При воздушном налете. Было повреждено машинное отделение, он утратил маневренность.
Морской судья допросил меня под конец. Те, которых он опрашивал до меня, будто бы почти ничего не слышали и вряд ли что видели; по их уклончивым ответам было заметно, как они старались не взвалить вину на штурмана. Судья, кажется, совсем выдохся — у него был вид больного малярией. Усталым голосом он спросил меня, видел ли я и слышал, будучи рулевым, так же мало, как и другие; я посмотрел на сидевшего напротив командира и сказал: нет. Судья поднял голову и с ироническим выражением одобрительно мне покивал, как бы говоря: вот это да, кто бы подумал!
Я решил говорить все, что знал:
— Они были в очень хороших отношениях, командир и штурман. Насколько я понимал, они старые друзья... Нет, никаких угроз я не слышал... Нет, штурман никогда не заявлял, что экипаж возьмется за оружие... Только забота о судне и об экипаже... Штурман не отдавал приказа занять мостик, ни в коем случае... Да, его голос я услышал, лишь когда заговорили о капитуляции. Насилие... Кто его посадил под арест, уже не помню... Да, те слова я точно запомнил: «беру командование на себя со всеми вытекающими последствиями». Он добавил еще: «и буду отвечать за это».
Судья слушал меня задумчиво и вдруг неожиданно спросил:
— Эй, вы плачете?
— Нет, — сказал я, — глаз болит.
Они удалились на совещание, а мы опять молча сидели напротив друг друга. Командир сидел выпрямившись, в его позе было что-то отстраняющее; я не осмелился просто встать и вручить ему письмо, которое мне доверил штурман. Пиротехник беспрерывно сворачивал самокрутки и украдкой передавал их нам — на «после». Сидевший рядом со мной штурман закрыл глаза, словно задумавшись, а радист — это было видно — боролся с усталостью, то клевал носом, то вскидывал голову.
Без приказания мы поднялись, когда вернулись судьи, и так как они не сели за стол, то и мы остались стоять. Под глазом и в виске дергало и стучало, мне вдруг почудилось, что судей стало больше, и не только это: хотя говорил один морской судья, мне казалось, будто я слышу несколько голосов и все они смешивались, перекликались, искажались и накладывались друг на друга. Говорилось о законах военного времени, которым все должно быть подчинено, о дисциплине, воинской чести и выполнении долга в последний час. Был упомянут устрашающий исторический пример: мятежные элементы на борту тяжелых боевых кораблей. Произносились заключения о товариществе на море, товариществе в бою и среди хаоса, и снова и снова о дисциплине — железной дисциплине, которая дает шанс выстоять. Чтобы эффективнее бороться с явлениями упадка дисциплины и разложения, гроссадмирал издал особые приказы; выдержки из них были в заключение процитированы. За неподчинение приказу, угрозу действием вышестоящему начальнику и вооруженный бунт во время военного похода: к смертной казни — штурмана Хаймсона и пиротехника Еллинека. Несколько тише голос добавил:
— Приговор подлежит утверждению.
Я взглянул на командира. Он был в ужасе. Как бы пробуя, он пошевелил губами и, наконец, внятно произнес:
— Безумие, это безумие! — Тяжело ступая, он подошел к столу, вытянул руку в сторону судьи и повторил: — Безумие, такого приговора быть не может!
Морской судья пропустил его замечание мимо ушей и перечислил полагавшиеся нам сроки ареста.
Мы их тоже уговаривали, штурмана с пиротехником, не только защитник; была, наверно, уже полночь, когда они наконец поддались и сели рядом, чтобы написать ходатайства о помиловании на бумаге, которую принес защитник. Они медлили, вздыхали, подыскивая обороты, растерянно взирали на защитника, а тот сидел, покуривая, на подоконнике и как будто не выражал готовности выручать их нужными словами; он продиктовал им только адрес, сам сложил ходатайства и сунул их в приготовленные конверты. В отношении приговоров ему нечего было сказать, а может, он и не хотел говорить; сколько радист и сигнальщик ни просили его прокомментировать решение суда, он пожимал плечами и с уверенным видом говорил: «Подождем, давайте подождем». Прежде чем он ушел, штурман взял у меня свое письмо, адресованное командиру, и у дверей передал его защитнику. Вручая конверт, штурман был так озабочен, словно от этого письма зависело очень многое. Прощаясь, защитник положил руку на плечо штурману. Кто-то, улегшийся под полками, крикнул: «Потушите свет!» — я повернул выключатель и лег на пол. Каждому хотелось сказать многое, но никто не решался начать, и чем дольше длилась тишина в помещении архива, тем охотнее мы с ней примирились.
Осторожно открыв дверь, часовой некоторое время всматривался в нас, потом окликнул обоих по фамилии, не громко, не в приказном тоне, а как бы осведомляясь. Мы все поднялись и двинулись к двери, и наш спокойный, требовательный вид побудил часового отступить к порогу.
— Еллинек, — сказал он, — Еллинек и штурман Хаймсон, мы должны отвести вас на борт.
«Почему на борт?» — спросил кто-то, на что часовой ответил: «Там чего-то ожидается, важный гость». Мы удивленно переглянулись, на серых лицах появился проблеск надежды: на борт... ходатайство о помиловании... Вызывают на борт... Мы пропустили их к дверям, а сами стали ходить взад-вперед и не могли успокоиться, пытаясь обосновать столь быстро возникшую надежду. Бледный верзила с помощником принесли хлеб, повидло, поставили на стол дымящийся алюминиевый бачок и молча удалились. Ни один из нас не притронулся к завтраку. Когда прозвучали залпы — нет, не залпы, это были две очереди из автомата, — сигнальщик застонал, другой матрос опустился на колени у батареи, его начало тошнить. Каждый на что-то оперся, к чему-то прислонился, все напряженно прислушивались.
— Это же бред, — сказал сигнальщик — Сволочи, ведь война кончилась!
— Она никогда не кончится, — сказал радист, — для нас, кто на ней был, никогда не кончится.
— Это не приговор, — сказал сигнальщик, — это убийство. Слышите, это убийство!
Радист нагнулся над матросом, который стоял на коленях у батареи, и посмотрел ему в лицо.
— Иди к раковине, — сказал он, — ну, вставай.