“Тоскана”

Нине (Брно, сентябрь 2011 года)


1.

Мы скатываемся на тысячу километров южнее.

Брно – Вена – Грац – Филлах – Удине – Падуя – Болонья – усталость.

Я веду машину, а ты кормишь меня ранними сливами. Я веду машину, а ты ставишь “КокоРози” и Шарлотту Генсбур. Я веду машину, а ты листаешь карманный путеводитель и выклевываешь из него интересные факты. Я веду машину, а ты говоришь, что поругалась с матерью и теперь думаешь, не написать ли ей. Я веду машину, а ты теперь вместо аудиокниги.

Первая ночь в Италии. Мы сворачиваем на боковую дорогу и останавливаемся на обочине около пастбища; из темноты доносится мычание коров. Мы разминаем задеревеневшие тела, сначала каждый сам по себе, потом вдвоем; твоя спина хрустит, опустившись на мою. Мы съедаем по последнему бутерброду, взятому из дома, а поскольку становится прохладно и идти все равно некуда, то возвращаемся в машину. Ты откапываешь в чемодане крем, хотя мы и договорились, что в подобной поездке вряд ли пригодится что-то, кроме трусиков, телефона и банковской карты. Мы опускаем спинки сидений, и небо простирается перед нами, как экран кинотеатра. Фиолетово-оранжевое облако дополняет очертания горы, восстанавливая симметрию, как будто миру тоже нужно закрыть гештальт.

“С тобой я чувствую себя защищенной”, – признаешься ты. Фары одинокой машины, вынырнувшей сзади из-за поворота, обшаривают нашу спальню. На небе показывается первая звезда.

Тут либо конец каникул, брачная ночь, / либо ночной допрос. Либо поиск заступника, / либо кара, – пишет Владимир Голан в “Тоскане”[43].

Да, сейчас конец каникул. У тебя выгорели волосы – так их не смог бы мелировать ни один парикмахер, только солнце и вода, прилежные труженики, – а вокруг носа высыпали веснушки. Сколько – не сосчитать, как нельзя сосчитать звезды на лике вселенной.


2.

Мы просыпаемся рано утром. Трава густо покрыта росой, коровы подходят, чтобы поглядеть на нас поближе. За нашими спинами проезжает трактор. Мужичок, восседающий за рулем, замечает, что у тебя вокруг рта белая пена, и удивленно лопочет. Видимо, он не понял, что ты просто чистила зубы.

Лукка, город, который упоминается в первой фразе “Войны и мира”.

Пьяцца-Наполеоне, платаны и первый итальянский кофе. Точнее говоря: cappuccino, caffè americano e brocca d’acqua, per favore. Ты делаешь заказ внутри кофейни, и все вокруг в курсе. Синдром Аниты Экберг.

Голан: Несколько старцев / возле нее сосали сладкое лыко похоти.

“Вот мы и здесь”, – выдыхаешь ты.

Здесь: дом с коваными решетками балконов, настолько узких, что на них можно разве что выращивать цветы в горшках. Здесь: старые велосипеды, приставленные к деревьям, велосипеды, с которых спрыгивают на ходу, одной рукой держась за руль, а другую уже вскинув вверх в знак приветствия. Здесь: платаны с пятнистой корой и волдырями на стволах, обрезанные так, чтобы расти ввысь, а не вширь, образуя балдахин над крышами домов. Здесь: те самые дома со скромными фасадами цвета песка и узкими окнами, закрытыми темно-зелеными ставнями. Чуть более замысловатый отель Universo, из которого открывается вид на памятник Джузеппе Гарибальди, а наискосок от отеля Universo – затрапезный бар Astra.

– Неплохо, правда? – говоришь ты, обводя их рукой.

– Представь: ты знакомишься с кем-то симпатичным в баре “Звезда”, а утром просыпаешься рядом с ним в номере отеля “Вселенная”.

– А ты представь, что тебе по наследству переходит целый отель “Вселенная”, но ты на радостях пропиваешь все свое имущество в соседнем баре “Звезда”.

– Нам надо вместе писать сценарии.

По двенадцатиметровым крепостным стенам, окружающим город, в тридцатиградусную жару бегают трусцой загорелые мужчины в шортах, то и дело сверяясь с наручными часами. А вот у нас промежуточные результаты не ахти какие, мы сами от себя отстаем: слоняемся в тени каштанов и раздумываем, что лучше взять, самокат или велосипед, чтобы хоть как-то всколыхнуть воздух, и где потом пообедать. Верх берет круглая Пьяцца-дель-Анфитеатро, повторяющая очертания древнеримской арены. Дома лепятся друг к другу, вырисовывая зубчатую линию крыш, и будто вгрызаются в лазурное небо. Смотри: окно с растворенными белыми ставнями, в одной его половине прячется темная комната, а другая завешена винно-красной шторой. В этом окне должна была стоять ты, а я должен был стоять за твоей спиной. Я потягиваю через трубочку минералку, от скуки посасывая собственное лыко похоти.

“Эти апартаменты снимает японская пара”, – произносишь ты, наверное, подразумевая, что окно с белыми ставнями и красной шторой парафразирует японский флаг.


3.

Тиррения, кафе Sunset.

И действительно: солнце только зашло. Здесь сидят на бамбуковых циновках, а огоньки в мисках пляшут так дико, словно пытаются выдернуть из воска свои толстые фитили.

Темное море и темнеющее небо над ним.

Чуть позже: девочка в платье с оборками ходит между циновок и палочкой прививает пламя всем мискам, которые еще не горят. А потом, наклонившись, берет горсть песка и в одно бесконечно долгое мгновение, которое и называется настоящим, сыплет песок на горящую палочку, крупицу за крупицей, точно пытаясь в этом вечном настоящем увидеть время. Время своей девчачьей жизни, из которой потом возникнет жизнь девушки и жизнь женщины; время своей жизни, в которой будет происходить та же борьба: либо песок потушит огонь, либо огонь переплавит песок в прозрачное стекло.

Мы молчаливы, но каждый по своей причине.

Море в нескольких десятках метров от нас дергается, как хищник на цепи.


4.

Мы ночуем в кемпинге прямо через дорогу от кафе Sunset. Утро, солнце уже встает. Оно восходит на бледном небе и одновременно на стенке палатки.

Ты спишь лицом ко мне, и я рассматриваю вблизи твои приоткрытые губы, слышу твое резиновое дыхание, плотное, но при этом тягучее.

Человек просыпается и смотрит на спящее лицо того, кого он любит, и не знает, что предпринять. Человек просыпается и смотрит на спящее лицо того, кого он любит, а внутри у него легкой тенью чего-то неведомого проносится чувство, что нужно проснуться еще раз. Я рассматриваю твои ресницы: темные у корней, уже в трех миллиметрах от века они заметно бледнеют. Я рассматриваю корочки, прилипшие к уголкам твоих глаз, которые едва приоткрываются и снова закрываются, когда по тебе пробегает последняя рябь сна. Я рассматриваю твои брови, и меня одолевает желание провести по ним пальцем против шерсти и понаблюдать, как волоски ищут привычный наклон. Я едва не заглядываю тебе в ноздри и чуть было не отколупываю ногтем кожу на твоем виске, чтобы узнать, что под ней. Тогда уж и трепанацию черепа надо провести, думаю я.

Ты спишь лицом ко мне, а я будто маленький мальчик, который надеется, что, разбив карманные часы и хорошенько изучив крохотные колесики внутри, он наконец поймет природу времени.


5.

Давай лучше снова делать вид, что мы туристы. “Пиза”, – пишу я.

Сидя в тени наклонной башни, ты гладишь травинки и задумчиво произносишь: “Все-таки самая приятная часть дня – это утро, когда я выбираю, какие трусы надеть”.

Собор, баптистерий и башня сегодня кажутся хрупкими и воздушными, словно безе – или неубранные декорации к какому-то фильму. Сидя на траве, мы забавляемся тем, что наблюдаем за гендерными различиями в композиции обязательных фотографий на фоне башни: мужчины толкают ее, чтобы она упала, а женщины, наоборот, подпирают. Я прищуриваю глаза, а ты складываешь на лбу ладони домиком. И мы видим: мужчины изо всех сил толкают пустоту, а их спутницы на всевозможных языках командуют – кто “левее”, кто “правее”, – чтобы получился нужный снимок, но редко какой из них приходит в голову самой отойти немного в сторону. А потом уже женщины становятся в кадр, вытягивают руки вверх и, с улыбкой и зеркальными солнцезащитными очками на лице, старательно подпирают пустоту. Вот так возникает забавный баланс между полами, который, правда, становится очевидным только в идеальном пространстве всех фотографий, здесь возникших: мы толкаем пустоту и подпираем ее.

Не устояв перед соблазном, ты отправляешься посмотреть на эту диковинную хореографию сверху, с единственной точки, откуда в этом человеческом роении можно углядеть какой-то смысл.

А потом мы бродим по городу в поисках той самой надписи, которую заметил Камю на одной из пизанских стен: Alberto fa l’amore con mia sorella[44]. И Alberto, и та самая sorella, и тот, кто нацарапал эту надпись, и даже Альбер Камю – все уже давным-давно умерли, и от их любовной авантюры не осталось и следа. (А любовных авантюр здесь три: тех, кто занимается любовью; тех, кто занимается любовью, с тем, кто о них сообщает; и, наконец, тех, кто занимается любовью, и того, кто о них сообщает, с Камю, который об этом пишет. Даже четыре: ведь нам без них всех грустно.)

Нет, не грустно, мы просто проголодались. Пожилой зеленщик в фартуке как раз убирает товар с прилавка. Quattro pomodori? – переспрашивает он тебя, улыбаясь. – Qua bene! Ciao! От денег он решительно отказывается.


6.

Мы едем ранним вечером по узкому шоссе вдоль моря, едем настолько медленно, что нас обгоняют даже мопеды. С одной стороны благоухают пинии, за которыми солнце пропекает плоть моря. С другой тянется вдоль дороги череда кемпингов, бунгало и ресторанов. Отодвинув сиденье как можно дальше, ты закинула ноги на приборную панель, на носу у тебя большие солнечные очки, твои волосы теребит ветер. Шарлотта Генсбур исполняет свой хит Heaven Can Wait, ставший неофициальным гимном нашего путешествия, а ты время от времени ей подпеваешь. Мы едем все вперед и вперед, оттягивая тот момент, когда мы остановимся на ночлег, надеясь, что именно там, впереди, нас ждет что-то особенное, хотя, конечно, мы и понятия не имеем, чего именно мы ждем. Просто подайте нам, пожалуйста, что-то особенное. Heaven can wait.

Мы оказываемся в кемпинге, где стояночные места отделены друг от друга цветущими рододендровыми кустами. Мы выбираем маленький участок треугольной формы, вклинившийся между двумя дорожками. Ты готовишь ужин, а я ставлю палатку.

И цикады стрекочут на полную громкость.

После ужина я беру тебя за руку. На дорожках кемпинга зажигаются фонари, и мы идем по цветущему райскому городу и смотрим на это Божье творение. Здесь в прямоугольнике света, расщепленном стеблями травы, пожилая супружеская пара играет в карты за маленьким раскладным столиком, а под стулом пыхтит белая собачонка, высунув розовый язычок. Аллилуйя. Здесь многочисленная итальянская семья садится ужинать: дородная женщина раскладывает из огромного блюда макароны по тарелкам, ее поджарый муж откупоривает бутылку белого вина, а дети с громкими криками со всех сторон сбегаются к столу. Аллилуйя. Здесь тоже собираются ужинать, но пока только готовят гриль; загорелый юноша натирает куски мяса оливковым маслом, а за освещенными окнами дома на колесах мелькают силуэты двух девушек, которые, судя по всему, только что вернулись с моря и потому встряхивают мокрыми волосами. Аллилуйя. Здесь читают – вместе, но каждый свою книгу; лысый мужчина в очках поднимает глаза и приветствует нас кивком, женщина в цветастом платье одаривает нас дружелюбным взглядом. Аллилуйя. Здесь припаркован автодом с австрийскими номерами, и – что за чудо – из-за освещенного окошка со сборчатой занавеской и впрямь доносится приглушенный “Реквием” Моцарта; мы ненадолго останавливаемся и прислушиваемся к хору, восклицающему Rex!, – восклицание посреди этого средиземноморского вечера совершенно неуместное, но все же абсолютно убедительное. Аллилуйя.

Один из них был готов зарыдать, но другая бы этого не поняла.


7.

Цветы рододендрона на ночь слегка закрываются, а вот мы друг от друга нет.

Мы сидим в машине и слушаем Филипа Гласса. Луна в лобовом стекле взбирается по небу. Я беру твою ладонь, изучаю твои пальцы, фаланга за фалангой, нащупываю сухожилия и косточки под кожей. Как много времени потребовалось природе, чтобы из доисторического плавника возникло крыло, из крыла – звериная лапа, а из лапы – человеческая рука, и теперь это твоя рука. Ну, это так, к слову. И вот я целую твою ладонь, кусаю твои костяшки, провожу языком по тому, что осталось от перепонок между пальцами, ведь и ты, любимая, ты тоже родом из моря. Ты маленькая морская вреднючка, потому что пытаешься схватить меня за язык, но у тебя не получается, и ты пальцем изнутри оттягиваешь мне щеку. Но этого, естественно, делать нельзя, нельзя оттягивать мужчинам щеки, и в наказание я снимаю с тебя майку – в темноте рядом с полной луной загораются два полумесяца белого лифчика и стремительно растут, пока я торопливо стягиваю его с тебя.

Обычно мы вонзаемся друг в друга, как пара вампиров: ты наклоняешься к моей шее и прокусываешь артерию, я делаю то же самое, и мы вгрызаемся так до тех пор, пока не выпиваем друг друга до дна. Но в этот вечер мы иначе видим свои тела, видим в них то, чем они действительно являются на глубинном клеточном уровне – воплощением совершенно иной истины, которая не имеет с нами ничего общего.

Мы еще какое-то время возимся в машине, а потом все-таки перебираемся в палатку. Наши тела покрыты потной пленкой, как светочувствительной эмульсией, мы скользим друг по другу, как две половинки консервированного персика, который разрезали на конвейере, чтобы извлечь косточку. Любовь моя, так кто же мы? Всего лишь мужчина и женщина, обманутые в своих физических чаяниях и метафизических надеждах. Мы продолжаем тискать и искать друг друга. Обыскиваем каждый уголок наших тел, заглядываем повсюду языком, облизываем друг друга, чтобы выразить то чувство, которое можно разделить и которым нельзя поделиться, пытаемся найти ту самую косточку, которую, словно потерянный шем[45], мы снова поместили бы в свою сердцевину и молниеносно обтянули бы гладкими мышцами. Мне вдруг кажется, что я действительно чувствую эту вожделенную косточку, она как будто провалилась в тебе на самое дно, туда, где срастаются вагинальные мышцы, но я не знаю, как ее оттуда вытащить, поэтому просто долблю по ней, как стучат молоточком по ореху – достаточно сильно, чтобы расколоть скорлупу, но не во всю силу, чтобы не раздробить ядро.

За всем в этом мире кроется ехидная ухмылка – ты знала? Палатка не была рассчитана на то, что ты станешь хвататься за ее стенки, как обычно ты хватаешься за спинку кровати, и валится на нас в самый неподходящий момент. Мы приглушенно смеемся, пытаясь высвободиться из-под тента, и со стороны напоминаем проснувшуюся летучую мышь, все еще завернутую в свои перепончатые крылья.

Когда мы наконец выбираемся наружу, вокруг стоит полная тишина, только цикады неугомонно стрекочут в темноте.

От этих звуков кажется, будто вся Земля катит по Млечному Пути, отпустив педали.


8.

Вольтерра! Наконец-то город, / где состраданию места не нашлось! – восклицает наш поэт.

Я сижу в кофейне и пишу эти строки. С тех пор как здесь в 1929 году побывал Голан, в Вольтерре мало что изменилось. Здесь начинаешь понимать, как появились города-государства: у каждого такого города на холме своя правда, которая не обсуждается. Каменные крепости, разрушенные в давних битвах за власть, разбрызганы по окрестностям, словно капли выцветшей крови. Но Вольтерра – это еще и город алебастра, город утомительной прозрачности, которая принимает вид статуэток, крестов, сердец и шахматных фигур.

Из местного алебастра, наверное, высечена и та невеста, которую жених везет по городу в двухколесной тележке, полной цветов. Высечена из алебастра, но с пречёрными волосами, отливающими синим.

Ты и я – мы сидим на ступеньках церкви. “Представь себе, что ты здесь родился и прожил всю жизнь до самой смерти”, – говоришь ты, а я сразу себе это представляю. Но вот только первое и самое важное условие – родиться здесь – я уже никогда не выполню. Значит, я всего лишился? Верстака, на котором к вечеру оседает алебастровая пыль, инструментов, захватанных отцом и дедом, дома, из которого открывается пейзаж, провязанный высокими столбиками кипарисов, и, наконец, невесты с резко очерченным лицом и волосами, отливающими синим.

Ты кладешь голову мне на колени и засыпаешь, так и не увидев мужчину, который похож на актера, сбежавшего из мольеровской труппы. Лицо его напоминает кору дерева, следом за ним тянутся длинные сучковатые корни – видимо, еще один, кому не удалось в этом мире до конца укорениться.


9.

Сан-Джиминьяно. “Средневековый Манхэттен”, – так пишут в путеводителях об этом маленьком городке с высокими каменными башнями. Которые в действительности лишь памятник несколько нелепому соперничеству между местными знатными семействами: оно сводилось к тому, чья башня будет выше.

Мы сидим в кофейне на Пьяцца-делла-Чистерна, и ты рассказываешь мне свой сегодняшний сон. Тебе приснился какой-то мой чудаковатый приятель, который все время ходит в халате и ни с кем не общается, потому что радости и горести остальных ему уже почти не знакомы. Ты рассказываешь мне свой сон, не подозревая, что этот приятель и есть я, и мне кажется, что я не должен тебе об этом говорить.

Ты остаешься за столиком в кофейне, где, положив ногу на ногу, делаешь рекламу заведению, а я отправляюсь фотографировать город. Правда, вскоре я снова вижу, как ты в зеленом платье с белыми кружевами сидишь на каменной скамье в прохладе аркадной галереи какого-то дворца. Я пишу Вам по обе стороны апеннинского снега… / жду Вас в Сан-Джиминьяно! Все объясню!!! – ты же давно пообещала поэту…


10.

В эту ночь мы ночуем в отеле. Маленький телевизор разбрызгивает голубое мерцание по белому одеялу и твоему полуприкрытому телу, которое качается в этом отсвете, словно на волнах. В перерывах между геймами теннисного финала я смотрю на тебя, а тем временем на раскаленном харде в Нью-Йорке игроки подкрепляются изотониками и спорят с судьей.

Утром мы просыпаемся отдохнувшими и в хорошем настроении. Бассейн. Завтрак. Сиена.

Сиена: для таких узких улиц слишком высокие дома. Посреди этого каменного моря перед нами, словно раковина, открывается Пьяцца-дель-Кампо. Вместе с представителями других рас и национальностей мы устроились на этой вымощенной лучеобразно площади, как на циферблате солнечных часов, и тяжелыми языками лениво лижем мороженое. В дюжине метров от нас по залитой солнцем, а потому совершенно пустой части площади бегает за двумя голубями четырехлетняя девочка со светлыми волосами, которые вздымаются гребнем.

Она напоминает песчинку, попавшую в раковину площади.

Она напоминает песчинку, попавшую в раковину площади, и однажды она превратится в жемчужину.

Во время нашей поездки достопримечательности из путеводителя остаются без особого внимания. В итоге мы все-таки решаемся посетить Сиенский собор с фресками Гирландайо и скульптурами Донателло. Ну что о них сказать? Понравились.


11.

Монтичиано. Из его переулков открывается вид на лоскутное одеяло волнистых полей, оливковых рощ и виноградников. Пейзаж, состеганный из цветных лоскутков, каждый из которых соответствует определенному виду хозяйства.

Монтепульчано. Потому что должна же где-то быть отвесная улица, на которой из глаз у тебя пролилось несколько слезинок. Как же так: говорим / и плачем при этом? – вопрошает поэт.

Баньо-Виньони. Деревня, где Тарковский снимал “Ностальгию”, теперь отдана на откуп кошкам. Они прохаживаются вдоль бассейна, от которого поднимается пар, точно такой же, как и тридцать лет назад, когда режиссер искал здесь нужную натуру.

“Ты должен быть добр ко мне”, – наставляешь ты.

Мы гуляем вдоль бассейна, на тебе длинный сарафан в желто-белую полоску, и от внезапного порыва ветра его подол вздымается высоко вверх.

Наконец-то мы опять смеемся, смеются и посетители ресторана, сидящие за столиками на террасе и ставшие свидетелями этой сцены.

Следует отметить, что эту аллегорию женской эротики[46] изобрела не Мэрилин Монро, позировавшая на вентиляционном люке метро где-то в Нью-Йорке; анасирма известна уже в античности – так в изобразительном искусстве обозначается сюжет, когда женщина (обычно Венера) поднимает платье, обнажая интимные части тела.


12.

Флоренция, или же Firenze.

Мы усталые, но счастливые, хотя даже не подозреваем об этом. Счастье, в отличие от страдания, переполняет и иссякает само по себе, не оставляя в нас следа. В счастье мы горим без дыма и пепла, как воск свечи, который сразу же превращается в свет.

Отель на берегу реки Арно и река Арно, одетая в камень.

Бабье лето, теплый вечер, этот вечер, еще один вечер, оставшийся до конца света. Тихая гладь Арно отражает глубокую синеву вечернего неба и постепенно загорающиеся огни города. Мы лавируем среди прохожих, ловим на себе взгляды влюбленных пар, идущих нам навстречу и узнающих в нас себя точно так же, как и мы узнаем себя в них. Мы направляемся к Понте-Веккьо, который отражается в неподвижном зеркале реки вместе со своими арками, надстройками и окнами, отражается до тех пор, пока под ним не проплывает на лодке одинокий мужчина и взмахами весел не разбивает отражение моста на тысячу осколков; они медленно и неохотно склеиваются воедино по мере того, как лодка удаляется и гладь Арно опять успокаивается.

Пьяцца-делла-Репубблика притягивает туристов всех мастей. В одном углу площади правит бал группа уличных музыкантов, в другом артисты кукловодят марионетками из комедии дель арте, в третьем крутится разноцветная карусель. Две японки повизгивают, наблюдая за четырехлетним мальчиком, крошечным ковбоем, – тот, подгоняемый их интересом, скачет во весь опор на карусельной лошадке, смеется во весь рот, запрокидывая голову и вытягивая ноги вперед, так что едва не падает на спину во время своего родео. Другие дети или смотрят, засунув палец в рот, как разукрашенный Арлекин преследует Коломбину по вековой мостовой, или пляшут у раскрытого футляра музыкантов.

Действительно: если бы двери восприятия были чисты, все предстало бы человеку таким, как оно есть – бесконечным[47].


13.

Итак, сады Боболи, самый большой флорентийский парк. Галерея римских богов, богинь и представителей семейства Медичи, устроенная под открытым небом. Мы бродим по узким дорожкам, обрамленным подстриженным самшитом, и вдруг возле фонтана Нептуна замечаем: от скульптуры, украшавшей начало аллеи, остался лишь постамент и над ним в лучах солнца танцуют столбиком крошечные мошки. Словно в их коллективной памяти сохранились очертания исчезнувшей скульптуры, или же скульптуру убрали только вчера и в мушиную картину мира это событие никак не вписывалось. Вторая скульптура так и стоит на своем месте, прямо напротив, и хорошо видно, с какой удивительной точностью рой мошек воссоздает ее силуэт.

“Вот что значит кого-то потерять”, – произносит один из нас.

Мы бродим по тенистым рощам и по узким дорожкам среди кипарисов. Мне хочется тебя фотографировать. В саду кое-где лежат гладкие белые валуны, напоминающие кресла-мешки, хотя мягкими их точно не назовешь. “Сядь вон там”, – говорю я.

Сегодня я напечатал эти фотографии и смотрю на них уже около получаса. Что в них такого особенного? Ничего. Все.

Огромный белый камень, покрытый мхом и осевший в траве. Позади – старые ступеньки, ведущие вверх вдоль обшарпанных стен. Солнце, продирающееся сквозь окрестные деревья и кусты. Мягкий рассеянный свет, обтекающий твое лицо, прячущийся в складках платья, скульптурирующий бедра. Возле сандалий с розово-золотыми кожаными ремешками – сумка с высокими ручками, которые своей дугой терпеливо повторяют твои очертания и округлость белого камня. А на камне – женщина в красном платье, с длинными волосами, убранными в хвост. Она лежит на боку, согнув ноги, и открыто, без малейшего смущения и без малейшего вызова смотрит в объектив.

Это я, Нина.

Ян, это я, Нина.


14.

Мы забираемся на тысячу километров севернее.

Болонья – Падуя – Удине – Филлах – Грац – Вена – Брно – дом.

Мы распахиваем дверь Патрицианской виллы в четыре утра, и в квартире нас встречает потекшая стиральная машина – привет от соседа. Часов в пять, ликвидировав потоп, мы проваливаемся в неглубокий сон.

Потом отворишь открытые двери / и переступишь границу сна… / Он закрыл записную книжку и заснул, – пишет Голан.

Загрузка...