как мы могли забыть об этом

Стоял октябрь, было уже довольно холодно и ветрено. Мы вышли к краю равнины, над нашими головами плыли по небу кучевые облака, похожие на свежеубранный хлопок. Казалось, все вокруг постепенно приходит в движение. Я огляделся по сторонам; облака, бегущие над взъерошенной местностью, как будто едва заметно мерцали. Опустившись на скамейку под старым, чуть таинственным дубом, я засмотрелся на траву, растущую у моих ног. Стебли ее тянулись вверх, словно в каком-нибудь документальном фильме о природе, снятом в режиме замедленной съемки. Клочок земли под ногами походил на джунгли Амазонки, увиденные из окна вертолета; трава, извиваясь, устремлялась вверх и как будто молилась мне, стараясь зацепиться за мой взгляд.

Мне так хотелось показать это Нине, но я понимал, что она ничего не увидит. Она была рядом только для того, чтобы присматривать за мной. Я показывал пальцем на траву и смеялся в голос.

Я взял, нет, схватил Нину за руку, и мы двинулись вперед, пересекая равнину, пересекая это бушующее море. Спустя какое-то время вещество словно бы прожгло физические ощущения и просочилось на уровень эмоций, смех незаметно сменился угрызениями совести, взвизги перешли во вздохи, а потом и во всхлипы. Я смотрел на Нину, и по лицу у меня текли слезы. Вот только передо мной стояла не Нина, а Ева, моя первая большая любовь, и я чувствовал себя обязанным сказать ей все, о чем не смог сказать раньше, – что я полностью израсходовал на нее свои детские запасы чувств, которые хранились у меня на спорожиро[79], какое смешное слово – спорожиро, откуда оно тут взялось, выведите его вон; я пришел к тебе, похожий на чистый лист бумаги, а ушел весь исписанный и исчерканный; нет, я знаю, что ты в этом не виновата, мы оба в этом не виноваты, просто оно отдается в нас, как в гулких трубах, – примерно так говорил я Еве, когда Нина вдруг удивленно спросила:

– Ты же сейчас не со мной разговариваешь, да?

– Я знаю, что это ты, – ответил я, коснувшись ее волос, и волосы, которые я трогал, были волосами Евы.

Уголком сознания я понимал, что принял ЛСД, что на самом деле передо мной Нина, но одновременно мне казалось невероятно забавным, что рядом со мной стоят обе женщины, которых я любил без оглядки (тоже то еще словечко), две в одной, и мне хотелось крепко обнять их обеих. По щекам у меня текли слезы, с каждой минутой становилось все легче, и я продолжал исповедоваться перед ними обеими, шепча в их общее ухо, в их общее лоно, что нам нужно было через это пройти и что мы не должны держать зла, ведь только так и можно любить в нашем мире – прощать, еще даже не успев причинить друг другу боль, подобно тому, как, сверля белую стену, одновременно включают пылесос, чтобы она не запачкалась кирпичной пылью; да, это и есть “мир красной пыли” – так в корейском буддизме называют нашу вселенную, говорил я, смеясь и утирая слезы. Вытянув руки, я положил их им обеим на плечи и, внимательно разглядывая их лица, поразился до глубины души: почему я раньше не замечал, насколько они друг на друга похожи – Ева на Нину, а Нина на Еву, похожи как две капли воды; в то же время остатки моего обычного “я” где-то на полях сделали приписку, что проекция не ошибка восприятия, а его основа.

– Прости, я знаю, что ты – это ты, – заверил я Нину.

Я взял ее за руку и стиснул ее ладонь так, как я всегда это делал, когда хотел убедить Нину в чем-то без слов; сжимая ее ладонь, я двинулся вместе с ней вперед через равнину… правда, на самом деле мы скорее петляли, поворачивая, куда мне вздумается; я вдруг понял, что погода, похоже, переменилась, и неожиданно ощутил холод и ледяной ветер, но ветер этот дул не с севера и не с юга, не с запада и не с востока, это же ветер вселенной, осознал я, а мы всего-навсего два крошечных семечка, которых гонит вихрем по космическим просторам, где не за что ухватиться, только друг за друга, и это осознание было настолько ярким, что из глаз у меня опять брызнули слезы; Нина, мы всего лишь два семечка, которые могут оказаться где угодно, но никогда не окажутся дома, поэтому родители дали нам хотя бы имена; нет, даже забавно, с каким упорством мы пытаемся с помощью слов сопротивляться миру, мы налепили повсюду светящиеся таблички, чтобы он не пугал наше боязливое “я”слишком сильно, упаковали его, как в картонные коробки, в понятия, но теперь эти таблички срывает ветром, а коробки со смятыми углами волочатся вместе с нами по бесконечной равнине.

Неожиданно я понял, что в действительности имя – это ничто, пустота. Нина – это ничто, Ян – ничто, я – ничто. Я ничего не значу, я пустой сосуд, пустой коридор с выломанными дверями, коридор, в котором шуршат принесенные ветром осенние листья, и это, meine Damen und Herren, и есть та самая пресловутая индивидуальность, вы только послушайте, как она шуршит, шуршит со сцены. Все это я сообщал Нине одним-единственным пожатием – она должна была меня понять, ведь между ее рукой и моей рукой теперь не было почти никакой разницы, я держал за руку сам себя, да нет же, не себя, именно что не себя, я держал то же самое, тождественное, и как только я это понял, я испытал огромное облегчение, словно человек, десятилетиями страдающий от запора и наконец испражнившийся; мы все страдаем от хронического ментального запора, снова отметил я на полях и лег на студеную землю, чувствуя благотворное опустошение. Мне только было досадно, что Нина не ложится рядом со мной, хотя я хлопал ладонью по траве, приглашая ее, мне хотелось, чтобы мы лежали там вместе, как в гробу, заваленные глинистым небом, успокоительной пустотой вселенной, как Генрих фон Клейст и его возлюбленная, вместе покончившие с собой, – вот какая прекрасная картина неожиданно возникла у меня в голове.

Я вскочил на ноги, но прошел только пару метров – меня будто сразило ударом плашмя, и я опять опустился на колени. Где-то внутри затылка все мои чувства словно сплелись воедино, точно цвета, вновь поглощаемые светом, пучок которого меня как раз и нокаутировал. Я одновременно ощущал и непритворное удивление, и острую жалость, и глубокий стыд; я испытывал смятение, рыдал, ловил ртом воздух, прижимался лбом к земле, цеплялся ногтями за влажную глину. “Как мы могли об этом забыть?” – вопрошал я себя. “Как мы могли об этом забыть?” – причитал я. “Как мы могли об этом забыть?” – спрашивал я у Нины. “Как мы могли об этом забыть?” – шептал я в глину. Как мы могли забыть о главной истине этого мира, которая вернее, чем наличие носа между глаз, вернее, чем дважды два четыре, вернее, чем сама уверенность? Одно-единственное единство, отметил я на полях, существует лишь Одно-Единственное Единство.

Прошел час, может быть, два – я давно перестал замечать что-либо, кроме Нины; Нина – вот гавань, куда я могу вернуться, что бы ни происходило, правда, не происходило уже ровным счетом ничего, нечему было происходить; я стоял на коленях на студеной земле и униженно лил слезы, будто сея их в глину; минуты бежали, а я по-прежнему стоял на коленях, безвольно и безропотно прижимаясь лбом к земле, – а что еще остается человеку, который внезапно понял, как глубоко он ошибался в самом главном, как глубоко он ошибался еще даже до того, как научился различать истину и ложь, добро и зло, красоту и уродство, и прочее и прочее; что еще остается человеку, который только что изведал первородный грех. Как мы могли забыть об этом? Одно-Единственное Единство.

Загрузка...