Найджел, самая одинокая птица на свете, умер рядом со своей бетонной подругой

Novinky.cz, 2 февраля 2018, 15:01



В течение нескольких лет единственной австралийской олушей на острове Мана возле Новой Зеландии был самец по кличке Найджел. Он поселился здесь, привлеченный десятками бетонных копий своих сородичей, и даже влюбился в одну из статуй и соорудил для своей избранницы гнездо, но его чувства оставались без ответа. Сотрудники природоохранных служб сообщили в социальных сетях, что на прошлой неделе Найджел был найден мертвым. Он лежал рядом со своей бетонной подругой.

Эта печальная история началась еще в 1997 году, когда на небольшом острове возле Новой Зеландии было установлено восемьдесят бетонных олуш. Природоохранные службы надеялись, что статуи, расположенные на утесах, привлекут живых олуш и эти стайные морские птицы образуют на острове многочисленную колонию. Но шли годы, а прибрежные скалы так и оставались необитаемыми.

Спустя долгие 18 лет статуи переместили и снабдили их динамиками, работавшими на солнечной энергии и воспроизводившими крики олуш. Каждый год на острове высаживались волонтеры и растирали вокруг бетонных статуй птичий помет, который также мог привлечь живых птиц.

Наконец в ноябре 2015 года усилия любителей природы увенчались успехом. Первой олушей, поселившейся на острове, стал несколько растерянный молодой самец, очевидно, изгнанный из собственной стаи и искавший себе новый дом. Это было большое событие, и все с нетерпением ждали, когда к олуше присоединятся другие его сородичи.

Однако ничего подобного не произошло. Молодой самец жил один среди бетонных статуй и получил кличку Найджел – это старое английское имя в австралийском варианте английского языка обозначает также одинокого мужчину, не имеющего друзей.

Растерянный Найджел устроился на утесе довольно неплохо, хотя его новые друзья явно не проявляли особой активности. Одна из статуй чем-то приглянулась Найджелу. Олуши образуют пары на всю жизнь, и когда молодой самец выбрал себе бетонную самку, его судьба была предрешена.

Найджел практически не покидал свою избранницу, отлучаясь только для того, чтобы раздобыть себе корм. Он даже построил гнездо, но так и не смог растопить каменное сердце возлюбленной. Вплоть до прошлого месяца Найджел жил на острове один, бок о бок с бетонной птичьей копией. На прошлой неделе его мертвое тело обнаружил смотритель Крис Белл.

“Очень грустно. Все должно было закончиться по-другому”, – сказал Белл в интервью газете Guardian. По его словам, Найджелу нужно было потерпеть еще год-другой: по иронии судьбы, в прошлом месяце на острове поселились три новые олуши. По мнению сотрудников природоохранных служб, это хороший знак и повод надеяться на появление на Мане колонии птиц.

“Было бы здорово, если бы он воспользовался шансом спариться с живой самкой”, – сказал Белл. Однако Найджел не обращал на новых поселенцев никакого внимания и оставался на своем утесе, продолжая терпеливо ждать ответа возлюбленной. кабинет удаленных абзацев

Стоит ли говорить, что любовные отношения похожи на реки? Бурные в верховье, в горах, где вода еще помнит свой исток, они разбиваются о скалы и падают с отвесных склонов быстрее, чем успеваешь над этим задуматься. Но потом река набирает силу, течение замедляется и несет с собой все больше и больше ила. Вода уже не такая чистая, но зато она может орошать всю долину, и тогда вокруг реки вырастает цивилизация. Которая загрязняет реку. Грязная река катится лениво, пока наконец не разливается в дельте, превращаясь в болото.


* * *

Я всегда думал, что когда два человека смотрят друг другу в глаза, когда влюбленные смотрят друг на друга долгим взглядом, они проникают друг в друга. “Глаза – зеркало души”, – подсказывал мне язык, а литература и кинематограф подтверждали это на тысячу ладов. Так что я смотрел в твои глаза, как в калейдоскоп, в надежде разглядеть цветные узоры, которые в тебе сокрыты, блестящие стеклышки, которые меняют положение в зависимости от твоего настроения. Я смотрел в твои глаза и преклонял колени перед сияющим божеством, являвшимся, как я полагал, мне время от времени в их глубине. – Но однажды меня пронзила страшная догадка: то, что я вижу, когда смотрю в твои глаза, – это на самом деле твои глаза, которые смотрят на меня. А приглядевшись пристальнее, я заметил, что и твои глаза смотрят в мои, будто в калейдоскоп, и пытаются разобраться в цветных узорах, которые пересыпаются где-то внутри меня. Да, мы отчаянно искали друг друга. Но в той пещере, где ты, словно первобытная женщина, должна была обитать, в пещере твоего взгляда, я нашел только самого себя, стоящего прямо у входа в эту пещеру. Я выкликал твое имя, но эхо доносило из глубин лишь твой голос, зовущий меня.


* * *

Мы встречались с тобой уже месяца три, когда ты сказала, что не знала никого, кто бы так высоко ставил красоту. Это был упрек, и позже мы много раз спорили по поводу красоты. Ты, у кого ее было через край, выступала против нее настолько решительно, что мне, считавшему ее твоим даром, не оставалось ничего другого, кроме как ее защищать. Для тебя красота была всего-навсего условностью, которая менялась из века в век, и в качестве аргументов ты приводила мне бесчисленные примеры из истории искусства, но в моих глазах красота всегда была чем-то трансцендентным: мне казалось, что это как раз тот случай, когда материя превосходит саму себя или, по крайней мере, указывает на то, что лежит за ее пределами. Ты говорила, что красота – вещь поверхностная, я утверждал, что красота сама по себе глубинна, а поверхностны те, кто судит о других по внешнему виду. Я действительно придавал огромное значение красоте и даже прочитал из-за нее Фому Аквинского: Doctor angelicus предлагает другое понимание красоты, отличное от того, в которое мы ее втиснули, и я чувствовал, что нам нужно обязательно вернуться к Средневековью, потому что Ренессанс, барокко, романтизм – лишь этапы неудачного восстановления после разрыва связок в суставах гармонии. “Красота служит причиной того, что каждая вещь остается равной самой себе”, – говорит Фома в “Комментарии на божественные имена”[118], а прямо в “Сумме”, наряду со всегдашними и несколько утомительными рассуждениями о соразмерности, приводит мысль о том, что красота – это остановка движения. Бинго! Остановка движения: помнишь, как мы одно время проводили каждое пятничное утро на террасе кофейни “Поднеби” за чтением книг? Это были часы, высыпанные из часов, но никто в мире их не хватился. Я знаю: в наши дни красоту легко отвергать, потому что ее вина, о которой нам каждый день напоминают рекламы, обложки модных журналов и наша собственная самопрезентация в социальных сетях, действительно велика. Красоту и вправду нужно сначала отвергнуть, но лишь для того, чтобы потом принять, как, впрочем, и много чего другого, что сейчас доступно практически только в своей пародийной форме. Говоря о красоте: мы почти совсем забыли о тайне вещей, пребывающих в самих себе, – о сене на полях, о деревьях ранним утром, о кофейне с подвернутыми маркизами, о выражении лица того, кто погружен в свое дело, об улыбке влюбленного, который не знает ни о чем, но при этом знает все… У настоящей красоты так мало общего с нами, что она, по сути дела, не имеет к нам отношения, но иногда она для нас роднее, чем стук собственного сердца.


* * *

Лучшее – враг хорошего, это точно. На пьедестале почета всегда мало места. Более того, то, что когда-то было пьедесталом почета, в обратной перспективе оказывается всего лишь препятствием, которое преодолевается снова, и снова, и снова. Градация, о которой идет речь, ни в коем случае не заканчивается превосходной степенью: очень быстро возникает что-то лучше того, что было наилучшим, и неважно, в чем это проявляется – в ежегодном добавлении еще одного лезвия для более гладкого бритья или в увеличении объема ресниц, так что однажды они станут настолько толстыми и тяжелыми, что женские веки не смогут их поднять и сомкнутся раз и навсегда (очередной вариант конца света). Для того, чтобы постоянно выбирать самое лучшее, требуется много сил. Но гораздо больше сил требуется для того, чтобы самому постоянно оставаться избранным. Я бы хотел, чтобы ты любила меня не как лучшего, а просто так, легко и беспричинно. И я бы хотел, чтобы ты была моей избранницей не потому, что ты в чем-то превосходишь других, а потому что это ты. В Тиндере нужно смахнуть экран влево, если кого-то игнорируешь, и вправо, если все же проявляешь к человеку какой-то интерес. Вот так мы очутились в цифровом концлагере: на своем дисплее – в роли надзирателей, холодными ночами разбирающихся с бесконечным поездом, а на чужом – в роли бедолаг, прибывших на этом поезде. – Мы захлопнули книгу судеб и теперь просто скроллим свою жизнь.


* * *

Существуют минуты профанных откровений, моменты, когда немой лик мира почти неуловимо подмигивает нашему бытию внутри нас, но – единственно ему. Бассейн в городе Литомышль. Мы сидим в джакузи вместе с другими людьми, и прожектора, светящие поочередно разными цветами радуги, окрашивают их тела розовым, голубым, зеленым и фиолетовым. Подводная струя слегка барабанит по моей мошонке, что-то подобное происходит и у тебя в трюме, судя по выражению блаженства, застывшему на твоем лице. “Мне нужно на горку”, – говоришь ты так, как обычно сообщают, что идут в туалет. Ты вылезаешь из джакузи, на тебе старый желтый купальник, со слипшихся от воды волос стекают ручейки, ты шлепаешь босыми ногами по черному гранитному полу, оставляя на нем мокрые следы своего существования. И тут наступает этот момент: обернувшись, ты улыбаешься мне, и тебе вдруг снова тринадцать лет. Ты тринадцатилетняя попрыгунья, которой не терпится съехать с большой водяной горки. И, что еще удивительнее, я и сам в ту минуту влюблен в тебя, как тринадцатилетний.


* * *

Утверждение, что фотографии отражают только поверхностный смысл, совершенно не противоречит тому, что они могут вызывать в нас глубокие чувства. Наглядное присутствие того, что было, задевает в тебе нужную струну, и внутри начинает звучать основной тон. Во время работы над этой книгой я часто разглядываю наши старые фотографии. Они раскрывают внутри меня целый веер чувств, но одновременно я вижу, что картинки не уберегли свой контекст. Например, сохранилась фотография, на которой мы с Ниной лежим на шезлонгах у бассейна за домом, арендованным в Тоскане, где я читаю “Воспоминания, сновидения, размышления” Карла Густава Юнга. Однако этот снимок не смог запечатлеть того, как юнговские наблюдения сливаются со смыслами в моей голове; при взгляде на него мало кто понял бы, что с тех пор образы детства и юношества Юнга навсегда связаны для меня с тосканскими холмами, на которые я смотрел, оторвавшись от чтения. Вполне могла бы существовать фотография (сколько таких фотографий действительно существует?), где два человека обедают на веранде захолустной траттории, а на столе перед ними – пицца и vino di casa. Но ни один объектив не может быть настолько широкоугольным, чтобы одновременно охватить и скромную обстановку этой траттории, лежащей за пределами туристических маршрутов, и столы на веранде, обтянутые клетчатой клеенкой, которая закреплена металлическими скобами, и овчарку, скулящую в двадцати метрах под нами, в загоне, полном ее собственных испражнений, и потрясающие виды, которые словно были ко всему этому непричастны. И даже если бы такой широкоугольный объектив нашелся, он не смог бы до конца передать простоту и уж тем более непосредственность этого совместного обеда на краю мира.


* * *

Если Нина смотрела вширь, то я смотрел вглубь. Если мне казалось, что мы, по сути, типичные примеры того, что ускользает от нашего понимания, то Нина любой ценой хотела оставаться сама собой. Если Нина казалась дичком, то я скорее напоминал себе результат чрезмерной селекции. Если Нина верила в то, что ставки реальны и есть смысл стремиться к победе, то меня интересовало, откуда вообще взялись правила игры, а ставки я считал всего лишь иллюзией. Если Нина в сообщениях через предложение ставила восклицательные знаки, поскольку интенсивность переживаний была ее визитной карточкой, то я слишком часто растекался в многоточиях, как будто ничего нельзя уже было высказать до конца. Если Нина отказывалась верить в то, что люди меняются, или, по крайней мере, так говорила, то я отказывался верить, что в человеке есть что-то неизменное – помимо того, что в нем есть нерукотворного, – или, по крайней мере, так говорил. Если Нина была той, кто бесстрашно прыгает через высокий костер, ловя горстями искры, то я был тем, кто опасался, как бы у нее при этом не вспыхнула кружевная оборка юбки. Если Нина никогда бы не взялась писать эту книгу, поскольку не видела бы смысла в том, чтобы полтора года копаться в прошлом, то для меня прошлое всегда было просто иным агрегатным состоянием настоящего или же одним из двух его притоков. – Все это каким-то загадочным образом нас роднило.


* * *

Итак, я смотрел в темноту за окном, за которым мелькали вокзалы маленьких городков, и теребил запонку на запястье. Когда-то я купил в одном из аутлетов рубашку с манжетами, но у меня не было запонок, а обзаводиться ими я отказывался, потому что стоили они обычно в три раза дороже самой рубашки. Запонки для меня заказала Нина, чтобы эту белую рубашку в тонкую голубую полоску я мог надеть на презентацию “Истории света” в галерее “Стеклянный луг” (но я и потом носил ее с удовольствием, даже без особого повода). Нина придумала, чтобы на двух маленьких квадратиках были выгравированы три слова, которые в “Истории света” написаны на воздушном шаре, взмывающем в небо с Терезина луга в Мюнхене: Leben, Licht, Liebe[119]. Но все три слова вместе не влезли, поэтому Нине пришлось разделить их между моими запястьями… – моя любимая даже не подозревала, что судьба порой именно так с нами и говорит, словно бы через подстрочные примечания.


* * *

О порнографии здесь не было сказано еще вот что. Мы с Ниной уже расстались, но ее удостоверение личности по ошибке оказалось у меня в кошельке среди других пластиковых карточек, и я увез его в Брно. Дома я выложил его на стол, а вечером пристроил на полочке у кровати и разглядывал перед сном: фотография на нем была сделана в одном из краковских фотоателье, и я смутно припоминал, как остался ждать Нину в переднем помещении, а фотограф увел ее в заднее. Я взял карточку в руки, чтобы рассмотреть Нину поближе. Видно было не то чтобы много: небольшой формат, пластиковая основа и защитные знаки не слишком способствовали художественному восприятию. Но кому есть дело до художественного восприятия? Пластиковая карточка с официальным портретом Нины лежала передо мной на подушке, и я вдруг затосковал по Барбарелле; это было худшее время: мы уже расстались, но тело еще помнило другое тело, раз уж я завел речь о телесном. Я принялся тереться о простыню, не отрывая взгляда от красно-синей карточки с гербом, переливающимся в свете лампы, и номером, идентифицирующим Нину среди всех женщин Чешской Республики, а может быть, и мира. Нина как будто слегка улыбалась мне, мол, что это я тут задумал, но улыбка застыла у нее на губах, когда она увидела, что я это серьезно, увидела, как у меня кривится лицо и что я в итоге намерен сделать. И я это сделал: ее черты расплылись под белесым слоем, словно моя любимая хотела поскорее исчезнуть. Но мне стало легче, и я, прежде чем помыть, даже сфотографировал ее забрызганную карточку. Я подумал, что столь бескомпромиссное творение вполне могло бы заинтересовать жюри премии Индржиха Халупецкого, присуждаемой молодым художникам в возрасте до тридцати пяти лет. Ну и, конечно, я не хотел забывать, чем все обычно кончается.


* * *

Года через полтора после нашего расставания Нина полетела одна в Рим. К тому моменту она уже перестала со мной чем-либо делиться, поэтому я не знаю, как она там проводила время, но вышло так, что поездка в Рим опять обозначила начало нового этапа. В моем воображении Нина бродила по тем же самым улицам, по которым мы ходили вместе, и переписывала свои впечатления заново. Видимо, для нее было важно, что она все делает одна: что она сама нашла билеты, сама забронировала жилье, что она одна гуляла по римским холмам, одна слушала возгласы торговцев на Кампо-деи-Фиори, одна садилась на церковную скамью, одна пила кофе в неприметных кофейнях, ловя мужские взгляды, в которых интерес смешивался с враждебностью, одна сидела на Испанской лестнице и даже, может быть, подписала в это время пару открыток, одна разглядывала старые плакаты и книги на лотках антикваров, одна наблюдала за прохожими, которые почему-то напоминали ей, кто она есть на самом деле, одна останавливалась перед витринами и даже, может быть, примерила какие-то туфли, одна сидела вечером на подпорной стенке у Колизея или на площади перед Пантеоном, ела мороженое и пускалась в разговоры с любым, кто их заводил. Она делала все это одна и, я знаю, получала – в конечном счете или наконец-то – такое же удовольствие, как и шесть лет назад, когда мы проделывали все это вместе. Так что же важнее? И в чем, собственно, разница?

Загрузка...