Для Рафаэля
Тем летом — летом, когда начали меняться все правила, — июнь, казалось, длился целую вечность. Жара стояла страшная: тридцать восемь, тридцать девять, потом сорок в тени. Зной оставлял место лишь смерти, безумию и инстинкту размножения. Старики хватались за сердце, оставленные в машинах собаки варились заживо, любовники не размыкали объятий. Небо давило, будто крышка плавильной печи, иссушая грунт, дробя бетон, уничтожая растительность на корню. На исходящих смолой улицах бренчали свои детские песенки фургоны мороженщиков. Солнце отражалось в гавани, словно в тысячах грубых зеркал. Задыхаясь, люди ждали дождя.
Но с неба сыпались другие сюрпризы. Например, несовершеннолетняя убийца Бетани Кролл. В те дни я еще не знала, что у аномалий свои законы. Теперь знаю.
Из ночи в ночь ко мне возвращались сны, яркие, как цифровое кино. В них я не только ходила, бегала и прыгала — я крутила сальто, и казалось, вот-вот полечу. Мне снилось, будто я акробатка, взмываю над пустотой и парю в стратосфере, будто дева с картины Шагала. Временами появлялся Алекс — хохотал, запрокинув голову, как ни в чем не бывало. Иногда мы занимались жадной, торопливой любовью, иногда предавались другой своей страсти — ссорились. Жестоко, со знанием дела и тоже — как ни в чем не бывало.
А потом я просыпалась. Лежала, вся в поту, под обстрелом выписанного по почте вентилятора и постепенно впускала в себя новый день. Напоследок, перед тем как с трудом, будто накануне меня опоил случайный партнер, встать, умыться-одеться и, вооружившись расческой, распутать волосы, я прилежно благодарила Бога за ниспосланные мне дары. Наивный этот ритуал никогда не затягивался, потому что, как я тогда думала, от небесных щедрот мне перепало немного — раз-два и обчелся.
Наконец небеса разверзлись — по-библейски щедро, словно по мановению разгневанного Иеговы. В бурных потоках рушились прибрежные скалы, погребая пляжи под грудами ила и камней. Столпившиеся на горизонте свинцовые тучи сливались в зыбкие воздушные города. За серокаменной чертой волнорезов бурлило вскипающее под ударами молний море, призывая духи ветров, и те расхватывали все, что плохо лежит, чтобы, поиграв, отшвырнуть прочь. Раззадоренные вихри, ударив в паруса причаленных лодок, уносились на сушу — утюжить поля, вырывать с корнями деревья, рушить стога и амбары, подбрасывая по дороге порванные мусорные мешки, и те кружили в небе, словно призраки ненужных покупок. К тому времени буйства стихий превратились уже почти в норму, мы все на них насмотрелись и подустали от спектаклей, которые устраивала нам раскапризничавшаяся погода. Причина и следствие. Пора бы уже усвоить: из «А» следует «Б». Привыкайте жить в интересные времена. Запомните: случайностей не бывает. Не пропустите точку невозвращения. И поглядывайте через плечо — возможно, она уже давно позади.
Крушение миров, революции в умах, ломка стереотипов, вечная близость ада — с недавних пор эти темы стали мне очень близки. Согласно всеобщему мнению, людям, недавно пережившим несчастье, не стоит резко менять свою жизнь. Лучшее, что можно сделать в такой ситуации, — оставаться рядом с семьей и друзьями, а в отсутствие таковых — с теми, кто способен и готов держать вас за ручку, пока вы смотрите фильм ужасов под названием «Моя новая жизнь». Так почему же я поступила с точностью до наоборот? Тогда, после аварии, я была твердо уверена, что решение покинуть Лондон — единственно правильное и принимаю я его с открытыми глазами, трезво взвесив все «за» и «против». А ведь мои сны в духе Шагала и болезненное возбуждение, которое владело мною в те дни, могли указывать и на другую, печальную возможность — возможность того, что я снова, в который раз, испортила себе жизнь так основательно и бесповоротно, как может только профессиональный психолог. Подгоняемый неверием, мой мозг, будто взбесившаяся центрифуга, без устали прокручивал одни и те же мысли.
По утрам скромная линия хедпортского горизонта подрагивает в прибрежном тумане. В тот миг, когда зыбкую дымку пронзают первые лучи солнца, в ней появляется нечто метафизическое. Брызги света касаются моря, и над водой поднимаются ниточки эфирного пара, кружат в воздухе, сливаются и уносятся в стратосферу. Те ангелы, что попрактичней и сознают, как отощал небесный пенсионный фонд, вполне могли бы избрать этот городок своим последним пристанищем. Как мог бы и мой некогда деятельный, эрудированный отец, успей он пролистать брошюры резиденций для пожилых людей прежде, чем болезнь Альцгеймера превратила его в овощ и обрекла на жалкое существование в богадельне, где он теперь с утра до вечера сидит перед телевизором, смотрит мультканал и пускает слюни. Кто мог подумать, что его, бывшего дипломата, ждет столь бесславный конец…
Если выйти из дома пораньше, во рту чувствуется резкий вкус озона. «С парковкой здесь все в порядке, — сказал бы отец в прежние, доальцгеймеровские времена, случись ему составить мне компанию в утренней прогулке по заплеванной жвачкой набережной. — В твоем положении, Габриэль, это очень кстати». Сохранил бы он столь высокое мнение до вечера — неизвестно. Хедпорт расположен недалеко от Евротуннеля, и среди местного населения много нелегальных иммигрантов, беженцев, претендентов на политическое убежище — словом, того неимущего контингента беззвездных гостиниц, в чей адрес регулярно высказывается местный «Курьер», выражая мнение «коренных жителей», прошедших все стадии между усталым сочувствием и патологической нетерпимостью — или, пользуясь словами авторов статей, «понятным негодованием». К исходу дня из переполненных мусорных баков изливаются потоки картонных стаканчиков, бульварного чтива, смятых пивных банок и коробочек из-под гамбургеров, раскрытых, как створки устриц, — шелухи всего того, чем живы британцы. В сумерках по раскаленным улицам бродят облезлые лисы, ищут, чем поживиться.
Теперь мои будни проходят в двух километрах от города, за сетью склонных к тромбозу дорог и непроходимых развязок. Обогните пустырь вдоль Ист-роуд; поезжайте мимо склада матрасов, апостольской церкви «Тихая гавань», завода по производству топливных элементов и стройки, где, по слухам, скоро вырастет первая многоэтажная свиноферма; сверните направо у опоры ЛЭП, которая под определенным углом смахивает на лихого наездника, оседлавшего «Мир кожи», и увидите скромную вывеску у моего нового места работы.
Странно, что это здание не снесли еще давным-давно. Построенный в начале двадцатого века, белый особняк за электрифицированной оградой похож на остов прогулочной яхты, севшей на мель среди зарослей араукарий[1], кипарисов и пальм — результатов эдвардианской моды и Гольфстрима. Когда-то здесь был санаторий, в который приезжали ради целебного морского воздуха, но со временем белый кирпичный фасад и стены разбросанных по территории вспомогательных корпусов растрескались, словно куски окаменевшего марципана. По изъязвленным ржавчиной балконам, узорным решеткам и беседкам вьются побеги жимолости и глицинии. Кажется, войди и увидишь Спящую красавицу — в музейной витрине, где-нибудь сразу за стойкой администратора, — но, увы, внутри посетителя ждут лишь потемневшие резные панели и лепные розетки, цепляющиеся из последних сил за облезлую штукатурку. Цивилизация в виде ароматизированных свечей сюда еще не добралась, и здешним стенам приходится довольствоваться запахами домашнего производства. Основная нота — хвойный «Глейд», мужественно сражающийся с «Туалетным утенком», древесной трухой и горько-сладким химическим запахом душевных страданий.
Добро пожаловать в Оксмитскую психиатрическую клинику для несовершеннолетних преступников, в стенах которой содержится сотня самых опасных детей страны.
В том числе Бетани Кролл.
Из окон моего кабинета видна шеренга белых ветряков, похожих на погруженные в море стильные миксеры. Я любуюсь изяществом их линий, их скромной грацией. Иногда у меня даже мелькает мысль: надо б нарисовать, — но порыв слишком абстрактен, слишком далек от той части моей души, которая еще как-то функционирует. Я часто бездумно наблюдаю за тем, как плавно, как безотказно реагируют они на ветер. Порой, маясь от тоски и безделья, я повторяю их движения с той разницей, что моя цель — не накопить энергию, а выплеснуть. Поймав свое отражение в зеркале — волосы, рот, глаза, четкий абрис лица, — разглядываю себя, холодно и без малейшего тщеславия. Моя внешность, какой бы она ни была, меня больше не интересует. Она меня не спасла.
С Бетани Кролл я знакомлюсь на третьей неделе моего шестимесячного контракта: считается, что я замещаю Джой Маккоуни, ушедшую в «бессрочный отпуск» — то есть, скорее всего, уволенную за какую-то загадочную провинность. Мои новые коллеги об этой истории предпочитают помалкивать. В местах, заработавших репутацию человеческой помойки, мало кто задерживается надолго; почти весь здешний персонал работает по временным контрактам. Престижной эту работу не назовешь. Ходят слухи, что бюджет снова урежут, и в результате Оксмитскую больницу могут попросту закрыть. Но теперь, когда у меня отняли «жизнь в окопах», как говорили в реабилитационном центре, мне выбирать не приходится. За неимением долгосрочных планов, рассуждала я, уговаривая саму себя в необходимости переезда, лучше временный контракт в незнакомом городе, чем никакого — в родном.
В бывшем кабинете Джой Маккоуни, среди сломанных степлеров и древних картонных стаканчиков, обнаруживается полузасохший паучник в горшке и рядом — открытка. Самая обычная, «на все случаи жизни». Внутри мелким почерком и, похоже, в спешке нацарапано загадочное послание: «Джой, за то, что поверила». Поверила во что? В Бога? В разрешение ближневосточного кошмара? В бредовые фантазии кого-нибудь из пациентов? Подпись неразборчивая. Терпеть не могу паучники. Но что-то — наверное, мой немощный внутренний Будда — не позволяет мне походя погубить живое существо, сколь низко оно ни стояло бы в природной иерархии. «Живи, — решаю я. — Черт с тобой. Только не думай, что я стану с тобой цацкаться». Оказывается, кофе плесневеет даже под пластиковой крышкой. Выплескиваю мерзкую жидкость на твердую, как цемент, землю. Стаканчик летит в мусор, к открытке.
Я человек черствый.
Сопоставив случайные обмолвки моих вечно спешащих коллег, я довольно скоро поняла: Бетани Кролл поручили мне потому, что остальные с ней связываться не хотят. Мне же, как новичку, выбирать не приходится. Все, кто занимался ее лечением до сих пор, единогласно заключили: «безнадежна». Все, кроме Джой Маккоуни: ее записей в папке не обнаружилось — вполне возможно, что она их попросту не вела. Тот факт, что Бетани Кролл попала в список моих пациентов, меня не тревожит, но и особого энтузиазма не вызывает. После аварии мое отношение к физической агрессии изменилось: теперь я предпочитаю избегать ее любой ценой и сделала все возможное, чтобы себя оградить. Только волосы — моя краса и гордость — так и остались опасной для жизни длины. Впрочем, раз мне предстоит общаться с Бетани Кролл, наведаться в парикмахерскую, вероятно, все же придется: если верить истории болезни, моя новая подопечная в плане агрессии относится скорее к экстремистам.
За десять лет работы с несовершеннолетними психопатами я успела привыкнуть к таким историям, как у Бетани Кролл, и все же полицейские отчеты об убийстве ее матери будят во мне знакомую тошноту, нечто вроде морального зуда. Красочные полицейские снимки заставляют меня болезненно сморщиться, поднять глаза к окну и задаться вопросом: какого нужно быть склада, чтобы пойти в судебную медицину? Кроме далеких ветряков, утешить взгляд здесь больше нечему. Поблескивающий на пустом баскетбольном поле асфальт, шеренга мусорных баков, за электрифицированной оградой — рощица, вид которой задевает во мне степную, первопоселенческую струну жалости к себе. Когда я впервые зашла в этот кабинет, у меня было мелькнула мысль поставить на стол фотографию Алекса — «Смеющийся альфа-самец крутит рулетку», а рядышком выстроить свое семейство: «Покойная мать щурится на усеянном галькой пляже», «Брат Пьер с разрешившейся от бремени женой и близнецами мужского пола» и «Дееспособный отец сражается с кроссвордом из “Дейли телеграф”». Но я вовремя поймала себя за руку. К чему мне ежедневные напоминания о том, что я благополучно оставила позади? И потом, коллеги начнут задавать вопросы, и в результате я выставлю себя или извращенкой, или грубиянкой — в зависимости от настроения, которое меняется с головокружительной быстротой. Воспоминания о прошлом — с вытекающими из них мыслями о будущем — начинаются с таких вот безобидных, анестезированных виньеток. Однако стоит зазеваться, и они быстро срастаются в злокачественные короткометражки в жанре «нуар», подсвеченные сожалениями — этим врагом всех жертв обстоятельств. Если бы да кабы… Душевного здоровья ради мысленно прошу прощения у Алекса и погребаю его в ящике стола, рядом с припрятанной на черный день бутылкой «Лафройга» и маленьким самодельным прессом для засушивания цветов — подарком бывшего пациента, впоследствии повесившегося на бельевой веревке.
Ящик счастья.
Перед тем как подняться в комнату с напыщенно-казенным названием «Кабинет творчества», пролистываю остаток истории болезни Бетани Кролл, откладывая на потом записи о медикаментозном режиме и результатах общих осмотров.
Факты шокируют. Два года назад, пятого апреля, во время пасхальных каникул Бетани Кролл неожиданно набросилась на свою мать, Карен Кролл, и заколола ее отверткой. Откуда в щуплой четырнадцатилетней девочке взялись силы, чтобы совершить это зверство, остается загадкой, хотя сомнений в вине Бетани ни у кого не возникло: дом был заперт изнутри, а на оружии остались многочисленные отпечатки ее пальцев. Отец, проповедник-евангелист, утром того дня уехал в Бирмингем, на конференцию о пророчестве. Всего за час до трагедии он разговаривал по отдельности и с женой, и с дочерью. По его показаниям Карен жаловалась на плохой аппетит девочки, а сама Бетани — на сильную головную боль. Мать включила громкую связь, и по семейной традиции они помолились все вместе.
Вечером, в одиннадцатом часу, соседка услышала громкие крики и подняла тревогу, но ко времени прибытия полицейских Карен Кролл была уже мертва. Дочь обнаружили рядом с трупом — девочка лежала на полу, в позе зародыша. На этой фотографии лица Бетани не видно, зато видна та половина лица ее матери, которая не залита кровью. И отвертка, так глубоко ушедшая в глазницу, что торчит только желтая ручка — под странно лихим углом, как будто обычная вилка, которую посреди обеда воткнули в кусок жаркого, да так и забыли. Лужа крови подернулась пленкой, и кажется, что на полу разлита акриловая краска. На другом снимке, сделанном сверху, показано открытое мусорное ведро. Внутри, как поясняет отчет, лежат «остатки сожженной Библии короля Иакова». Врач, осмотревший Бетани сразу же после трагедии, обнаружил на ее теле свежие синяки. Особенно пострадали предплечья и оба запястья, из чего полиция сделала вывод о том, что жертва отчаянно защищалась.
На следующей странице я нахожу менее мрачный портрет Кроллов. Эта фотография снята за год до того, как распалась семья: темноволосая девочка с остреньким личиком и родители — красавец-отец и его бледная, худощавая жена. У всех троих на лицах застыла широкая улыбка. Шире всех улыбается Бетани: скобки на ее зубах — первое, что бросается в глаза на этом снимке.
Несчастье бывает разное, думаю я. Но иногда и счастье — реальное или мнимое — оказывается на поверку таким же ограниченным и бесполезным, как нарочитые улыбки. «Способная, но неуправляемая» — так отзываются о Бетани школьные учителя. Если читать между строк, выходит, что, подобно многим детям своего поколения, эта девочка — типичный продукт минувшего Десятилетия, которое запомнится как время дефицита продуктов, массовых демонстраций протеста и катастрофически разросшейся войны на Ближнем Востоке. В случае Бетани к этому списку следует добавить не менее впечатляющий рост движения «Жажда веры», последовавший за крахом мировой экономики: непокорная дочь проповедника, взбунтовавшаяся против навязанных родителями догм воинствующего христианства. В школе она вела себя хулигански и, вероятно, вступала в половые связи с мальчиками, но к урокам относилась внимательно и проявила неплохие способности к естественным наукам, рисованию и географии. Явных признаков психического расстройства за ней не замечали, хотя на собрании в конце весеннего триместра некоторые преподаватели выразили беспокойство по поводу «подавленного состояния» девочки.
Пролистываю страницы до следующего раздела, в котором обнаруживается заключение доктора Уоксмана, судебного психиатра. Отчет пространный, но картина из него вырисовывается довольно ясная. Защитный механизм, сработавший в сознании Бетани сразу же после убийства, оказался столь же радикальным и эффективным, как ампутация, выполненная военным хирургом: девочка потеряла память. Своей вины она не отрицала, но настаивала, что не помнит ни самого события, ни причин, толкнувших ее на столь отчаянный поступок. С потрясенным отцом, вернувшимся из Бирмингема, она разговаривать не захотела, и отказ повлек за собой вереницу гнетущих эпизодов. «Среди тех, кто пережил травму, избирательная амнезия как форма защиты — явление нередкое, — пишет Уоксман, — и встречается не только у жертв, но и у преступников». Передав девочку в руки оксмитских врачей, эксперт выразил надежду на скорейшее излечение пациентки и переключился на следующее дело.
Надежды Уоксмана на благотворное влияние Оксмитской психиатрической клиники для несовершеннолетних преступников не оправдались. За полтора года своего пребывания здесь Бетани Кролл совершила четыре попытки самоубийства и серьезное нападение на одного из пациентов. Память вернулась, но девочка по-прежнему не желала обсуждать ни само убийство, ни его причины. Бетани перестала принимать пищу. Врачи поставили диагноз «депрессия в острой форме» и прописали целый коктейль психотропных лекарств, ни одно из которых не улучшило состояния пациентки. На терапевтических занятиях Бетани хранила упорное молчание, а в тех редких случаях, когда все же раскрывала рот, твердила, что ее сердце съеживается, кровь отравлена и сама она «гниет изнутри». Врачи назначали все более рискованные сочетания медикаментов, некоторые из которых только ухудшили состояние духа Бетани и вдобавок вызвали побочные эффекты: дрожь, повышенное слюноотделение, апатию и, в случае одного из них, судороги. Она стала неуправляемой, часто резала себя и похудела настолько, что в клинике начали серьезно опасаться за ее жизнь.
Однажды, после сильной грозы, во время которой она изуродовала себе горло пластиковой вилкой, Бетани заявила, что мертва и ее тело медленно разлагается. Пытаясь доказать, что она труп и не может переваривать пищу, она полностью отказалась от еды. Врачи заговорили о синдроме Котара — нигилистическом убеждении в собственной смерти — и, после некоторых дискуссий, решили испробовать крайнее средство: электрошоковую терапию.
Результаты описаны как «поразительные». Бетани начала есть, разговаривать, стала чаще идти навстречу врачам. Несмотря на обычные последствия ЭШТ — кратковременную потерю памяти и спутанность сознания после каждого сеанса, — психиатры сочли исход лечения «однозначно благоприятным». По словам самой Бетани, в ней проснулся «интерес к жизни», а сеансы электрошока она оценивала как приятные, невзирая на тот факт, что лечение проводилось под наркозом и никаких воспоминаний у нее быть не могло. Впрочем, в стране безумия странность — категория относительная. Здесь может случиться все, и, когда в дело вступает кривая антилогика кошмаров, действительно случается: в банках с ананасовыми дольками обнаруживаются зашифрованные послания из Национального бюро статистики, в мозгах прочно заседает убеждение в том, что от одной мысли о сексе твой скелет растворится, а замазка между плитками в ванной опасна для жизни. Один из моих подопечных, малолетний поджигатель, который знал наизусть химический состав всех известных науке горючих газов, боялся тризма челюсти и не закрывал рот даже во сне. На ночь он прикусывал уголок подушки так, словно от этого зависело его существование. «Жизнь — пестрый гобелен», — сказал бы мой отец в те дни, когда мультики еще не сменили бридж, а слюнявчик — кроссворды.
После первых пяти недель, в марте, частоту сеансов сократили до профилактической. Теперь процедура происходит не еженедельно, а раз в месяц. Проводит ее некто доктор Эхмет, с которым мы еще не знакомы, хотя однажды я видела его со спины и отметила про себя, что ему явно пора подстричься. Несмотря на улучшение, Бетани по-прежнему упорно молчит и о родителях, и о жутком происшествии, которое привело ее сюда. Что именно заставило ее в тот апрельский вечер схватиться за отвертку и прикончить собственную мать — ответ на этот вопрос погребен в подвалах памяти Бетани. И если говорить о шансах Бетани на выздоровление, то вряд ли это так уж и важно. В теории болезненные переживания должны быть извлечены на свет и осмыслены, и только тогда пациент сможет от них освободиться. Мне же этот постулат с каждым годом кажется все менее убедительным. Создай кто-нибудь пилюлю забвения, я первая приняла бы ее и стерла последние два года из памяти. Человеческий мозг так же не изучен и непредсказуем, как море, и столь же своенравен, но при этом в нем заложена и своя мудрость. Он знает, что для его хозяина лучше. Кто сказал, что подробный криминалистический анализ совершенного ею преступления принесет Бетани Кролл пользу? Как знать, возможно, она и сама это чувствует и ЭШТ для нее — не что иное, как способ вычеркнуть ту мрачную главу из своей биографии.
Время поджимает. Пролистываю оставшиеся страницы, задержавшись на записи, сделанной оксмитским главврачом, доктором Шелдон-Грей: «Отец пациентки, Леонард Кролл, навещать ее отказался, что с терапевтической точки зрения, возможно, и к лучшему: убийство жены он объясняет тем, что в Бетани “вселился злой дух”».
«Злой дух», «зло» — такие слова коробят и меня. После маминой смерти отец отправил меня в католический интернат для девочек, оплот святой веры в библейские истины. Истины, которыми живут и дышат такие люди, как Кролл и миллионы других «возжаждавших». Абстрактное понятие, «вселившееся» в дочь, кажется ему объяснением куда более логичным, чем любая земная причина — боль, месть, гнев или попросту химический дисбаланс мозга. Истинную веру недаром называют иногда «пламенной»: праведный пыл, горящий в ее приверженцах, виден издалека. Смотришь на них, марширующих на какой-нибудь демонстрации протеста, и думаешь: эта страсть, эта энергия, эта вера, от которой светятся изнутри их лица, — тут есть чему позавидовать.
В студии, где мне предстоит познакомиться с Бетани, уже ждет коренастый медбрат — сидит в уголке, прижав к уху мобильник, и увлеченно обсуждает тонкости составления графика дежурств. Говорят, Рафик знает свое дело и на его реакцию можно положиться, но жест, которым он меня встречает: сейчас, мол, погодите минутку, — не слишком-то способствует тому, чтобы я почувствовала себя в безопасности. Пускай последние несколько месяцев я только и делала, что изобретала и совершенствовала новые приемы самозащиты — в основном выкручивание чувствительных частей тела и прицельное метание всевозможных предметов, — я все равно постоянно ощущаю себя передвижной мишенью. В истории болезни (прочитанной только что) говорится, что в прошлом декабре Бетани Кролл откусила ухо домогавшемуся ее мальчику. Пришить изжеванный орган обратно врачи не смогли.
Весело… Ну, давайте ее сюда, чего уж там.
Внезапно — слишком внезапно — мое желание сбывается. Мощная, сплошь в татуировках рука приоткрывает дверь, в проем скользит узкая полоска темноты, оказавшаяся на поверку девочкой. И вот она уже рядом. И уже — слишком близко. Отодвинулась бы, хотя бы на шаг. Но нет. Рафик обменивается парой междометий с коллегой — гороподобной обладательницей татуировок, после чего та коротко кивает в мою сторону: получите, мол, и распишитесь, — и уходит. Можно, конечно, передвинуть кресло, но лучше не рисковать. Она тут же сообразит, что стоит за этим маневром.
Маленькая, тонкокостная, с детской еще фигурой, Бетани Кролл выглядит младше своих шестнадцати. Спутанная масса темных волос наводит на мысли о каракулях раздосадованного малыша. Для оксмитских пациенток членовредительство — любимое, освященное временем хобби, что лишний раз доказывают руки Бетани, покрытые типичным узором сигаретных ожогов и шрамов. Какие-то из них успели зажить, другие, похоже, совсем свежие.
— Ну надо же. Новая психиатриня. — Голос у нее тоже скорее детский, но с неожиданной хрипотцой, как будто ей натерли горло чистящим порошком.
— Приятно познакомиться, Бетани, — говорю я и, подъехав, протягиваю руку. — На самом деле я психотерапевт.
— Один хрен, — заявляет она, игнорируя мой жест. Как и я, она одета в черное. Униформа скорбящих. Может, в каком-то смысле она все еще считает себя покойницей?
— Габриэль Фокс. Я здесь новичок, заменяю Джой Маккоуни.
— С вашей братией у меня заведено так: сначала я выдаю вам кредит доверия. Десять звездочек из десяти — говорит Бетани и, оглядев мою коляску, добавляет: — Но ты у нас убогая, поэтому, так и быть, получай еще одну. Позитивная дискриминация и все такое. Короче, твой стартовый капитал — одиннадцать звезд.
В истории болезни упоминалось, что речевое развитие у Бетани выше среднего, но я все равно удивлена. В подобных заведениях такие речи слышишь нечасто.
— Десять меня вполне устраивает. Очень великодушно с твоей стороны, Бетани. По специальности я арт-терапевт. Сторонница теории о том, что искусство помогает выразить то, чего не скажешь словами.
Глаза у нее темные, кошачьи и густо подведены черным карандашом. Смуглая желтоватая кожа, узкое, асимметричное лицо. Не хорошенькая, а, что называется, эффектная. На малолетнюю куколку не тянет. Космы такие, что ни в жизнь не распутаешь. От девочки с семейного портрета в ней не осталось почти ничего. А эти ее замашки — результат двухлетнего погружения в здешнюю разновидность подростковой субкультуры или это от природы? Так или иначе, Бетани ведет себя так, будто готовится к драке. И вид у нее соответствующий, и разговаривает она так, что ясно: от этой добра не жди, — но, с другой стороны, они все такие, кто больше, кто меньше. Первое впечатление: умнее, чем большинство, и за словом в карман не лезет, но в остальном все, как всегда.
— Суть в том, что я здесь, чтобы помочь тебе выразить все, что захочется, во время твоих занятий здесь, в… — Произнести «кабинет творчества» я не в состоянии. Язык не поворачивается. — …этой студии. Все, что тебе заблагорассудится. Границ тут никаких нет, можешь выбрать любую дорогу. Возможно, она заведет тебя в опасные края. Но я всегда буду рядом.
— Убожество на колесиках собралось водить меня за ручку. Здорово. Какое счастье, что в «опасных краях» ты будешь катить рядом. И парить мне мозги.
— Я просто человек, готовый тебя выслушать. А не хочешь разговаривать — бери бумагу и краски. Не все можно выразить словами. Даже если у тебя большой словарный запас.
Бетани делает вид, что ее сейчас вырвет. Потом смотрит на меня с прищуром:
— Пять звезд долой. Тебе тут явно не место. Так что садись-ка ты на свой хромопед и кати себе навстречу солнцу. Пока с тобой чего-нибудь не стряслось. — Покружив вокруг кресла, она останавливается у меня за спиной и шепчет в самое ухо: — Говоришь, ты теперь вместо Джой? Страдалица Джой. Думаю, насчет печальных обстоятельств ее ухода ты уже в курсе? — Это вставленное к месту клише наталкивает меня на мысль: возможно, где-то тут кроется ключ к душевному устройству моей новой подопечной. Она играет словами, как будто ее жизнь — забавная вещица, которую она рассматривает с расстояния вытянутой руки. Повод повеселиться, фантазия, а не реальность. — А ведь я ее предупреждала, чем все закончится. Да-да, предупреждала.
Уловка сработала — я заинтригована, но ей об этом знать не обязательно. Поэтому я обвожу рукой стены и спрашиваю:
— А твои работы здесь есть?
Есть такая игра — угадай, кому из психов принадлежит то или иное творение. Но я слишком часто бывала в казино, среди рулеток, столов для блек-джека и сложенных в стопочки фишек, чтобы не увидеть, как это развлечение похоже на покер. Еще одна, кстати, игра, которой лучше не увлекаться.
— Да, Джой у нас была такая. Вся из себя несчастная. И ты, похоже, из той же породы, — продолжает она, проигнорировав мой вопрос. — Зачем ты, например, красишься? Ясно же, что никто на тебя и не взглянет, будь ты хоть трижды раскрасавица. Разве что извращенец какой. Ты не обижайся. Но нельзя ж быть настолько далеко от реальности.
Покажи им, что насмешка тебя задела, и они почувствуют свою власть. Поймут, что им все можно. И тут же этим воспользуются.
— Я спросила, есть ли здесь твои работы, — спокойно повторяю я. — Кстати, зови меня Габриэль.
— Ты про эти великие шедевры?
Она презрительно оглядывает студию. Набор сюжетов классический: цветы, граффити с трехбуквенными лозунгами, кладбища, кровожадные звери, необъятные груди и огромные фаллосы. Хотя есть и сюрпризы. С потолка, словно гигантская лампочка, свисает незаконченный макет воздушного шара из папье-маше — творение худенького мальчишки двенадцати лет, который попал сюда после того, как вместе с отцом убил сестру. Смелый такой шар, честолюбивый и полный надежд; в нем больше цельности, чем в его создателе. Сила искусства — столь наглядные ее проявления всегда интригуют и греют сердце. Взгляните на заспиртованный мозг, и что вы увидите? Комок цвета замазки, бугорчатый и голый, как извлеченный из раковины моллюск. Но внутри него свободно уместится не одна сотня миров, причем совместимы они или нет — не важно.
— Не хочешь попробовать свои силы? — предлагаю я. — Давай придумаем что-нибудь. Составим план.
И снова Бетани пропускает мои слова мимо ушей. Выжидаю пару минут, пока до меня не доходит, что она ведет ту же игру — кто кого перемолчит. Судя по дежурно-презрительному выражению, застывшему у нее на лице, мыслями она далеко, и ей там спокойно. Ловлю взгляд Рафика: медбрат смотрит на меня с сочувствием. Наверное, в клинике его любят. Умри он от руки психопата, в некрологах его назвали бы «неотшлифованным алмазом», а может, даже «преданным семьянином». Интересно, сколько сеансов с Бетани Кролл ему пришлось уже высидеть?
— Бетани? — окликаю я наконец. — Ну и что ты думаешь по этому поводу?
Она резко, одним движением, вспрыгивает на стол и, усевшись на краешке, издает театральный вздох:
— Сначала электрошок. Потом великомученица Джой. А теперь ты. Да в нашем гребаном Оксмите я просто принцесса. Вот что я думаю по этому поводу. Вы скатились до одной звезды, миссус. — Повернувшись к зеркалу на стене, она принимается разглядывать зубы, все еще закованные в блестящие скобки с семейной фотографии. — Что, дядя Рафик? Увидел что-нибудь интересное? — спрашивает она, поймав взгляд медбрата. — Хочешь, отсосу? Если не побоишься, конечно.
Тот отворачивается. Бетани довольно хмыкает.
— Не хочешь работать, можешь просто сидеть здесь, со мной, — настаиваю я. — Смотреть фильмы.
— Порнушку? Скажешь «да», получишь звезду.
— Почему бы и нет? — говорю я и мысленно отмечаю, с какой скоростью разговор повернул на секс. — Ради звездочки на шкале профессионализма Бетани Кролл я готова на все. Не знаю только, найдется ли в здешней коллекции порно. Не проверяла. А что ты чувствуешь, когда видишь сцены грубого секса?
Бетани хохочет:
— Ля-ля-тополя. До чего же вы все предсказуемы. Я просто балдею.
Конечно же она права. Если для меня Бетани Кролл — несовершеннолетняя психопатка номер триста тридцать три, то для нее я — психотерапевт номер тридцать. Все наши уловки она знает наперечет: способы разговорить пациента, осторожно сформулированные «открытые» вопросы и вопросы — «крючки», наши кодовые слова и фразы, весь набор стандартных оборотов, к которым со времен аварии я прибегаю все реже. Для таких пациентов, как Бетани Кролл, обычные правила явно не годятся. Если так пойдет и дальше, скоро мы заберемся в настоящие джунгли. Экстремальная психотерапия. А что я, собственно, теряю?
Но пока пусть все катится по знакомой дорожке.
— Групповые занятия проходят здесь, три раза в неделю, хотя некоторые предпочитают творить в одиночестве. Если не ошибаюсь, ты скорее из их числа. В студии есть все для работы акварелями, есть акриловые краски, тушь, глина. Или можешь заняться компьютерной графикой, фотографией и тому подобным. Единственное правило на моих занятиях — никаких самодельных татуировок.
— А если меня не интересует это дерьмо? Включая украшение сисек почтовыми штемпелями в виде змей?
— Можешь выбрать любое другое занятие. Например, просто поговорить. Или пойти прогуляться.
В темных глазах вспыхивает лукавство.
— Как это «прогуляться»? — Голос густо заштрихован хорошо отрепетированной издевкой. Нелегкий это труд — без устали поддерживать в себе такой накал ярости, не имея при этом конкретной мишени. Представляю, как это ее выматывает.
— По парку вокруг клиники.
«Ты, я да пяток бритоголовых медбратьев, любителей покачать железо».
Углы ее рта насмешливо изгибаются.
— Ну да, тебе без защиты никак. С моим-то послужным списком. Который ты только что видела в моей истории болезни, верно? Я его тоже читала. И фотографии видела. Мрак. Да что там, я б тоже себя боялась.
Жду, затаив дыхание. Нет, похоже, мимо. Ее не проведешь.
— А может, в каком-то смысле ты и правда себя боишься? Как ты думаешь, Бетани? После тех фотографий?
Изуродованное лицо ее матери врывается в мое сознание, словно грубый окрик.
— В своем кресле ты, наверное, чувствуешь себя совсем голой. В том смысле, что вытряхнуть тебя оттуда — раз плюнуть. Наклонил — и все, барахтаешься, как перевернутый жук.
Мысленно изучает эту картину. Мой пульс участился, веки бьет нервный тик, под мышками скапливается едкий пот. Бетани ткнула пальцем в мое слабое место и прекрасно об этом знает.
— Но идея мне нравится. Только как ты это видишь? Учитывая, что — уж прости грубиянку — ты у нас парализована по самые уши? То бишь по пояс. Мне что, тебя возить придется?
— Зачем же. Я сама передвигаюсь. В реабилитационных центрах для «убожеств» можно многому научиться. — Словесная бомба разряжена, и вдобавок мне удалось выдавить из Бетани слабую улыбку. Вот уже полтора года, как я живу в этом кресле. Мои руки трансформировались в орудия из костей и мышц, намозоленные, несмотря на перчатки. — Ну так как насчет занятий на свежем воздухе? Что ты чувствуешь по этому поводу?
— Что я «чувствую по этому поводу»… — медленно повторяет она. Я тут же жалею, что не сформулировала вопрос как-то иначе. — Что ты, Бетани, «чувствуешь»? Бетани, в плане «чувств», что происходит у тебя там внутри? По большому счету только это тебе и нужно, верно? Ля-ля-тополя. До чего же ты убога. И как тебя только наняли? Они что, вас даже не проверяют? Не отсеивают тех, у кого паралич мозгов? Ой! Случайно вылетело. Все, ноль из десяти. Надо же, как быстро ты справилась. Назначаю тебя оксмитским чемпионом по психотрепу!
За окном неторопливо вращаются ветряки.
Да, мне здесь не место. Бетани Кролл увидела это сразу.
В реабилитационном центре нам внушали, что нельзя отказываться от занятий спортом. Хедпортский бассейн открывается в семь, и я часто заезжаю туда перед работой. Подтягиваясь на руках, забираюсь в тепловатую воду — с того края, где мелко, — и проплываю двадцать кругов среди трупиков насекомых. Местный персонал я знаю по именам: Горан, Хлоя, Вишну — все как один загорелые, подтянутые, ясноглазые. Они здороваются со мной, я — с ними. Для них я «славная тетка», которой они сочувствуют и чьим мужеством восхищаются. Можно подумать, у меня есть выбор. Однажды я невольно подслушала разговор: посокрушавшись о судьбе «славной тетки» и обсудив ее красоту, они попытались прикинуть, сколько ей может быть лет. Сошлись на том, что «славной тетке», скорее всего, «под тридцать» — в тридцать пять услышать такое весьма, согласитесь, лестно. «Славная тетка», которая только кажется таковой, плывет себе дальше. Мышцы рук, привыкших крутить колеса инвалидной коляски, со временем приобретают завидную рельефность. «Забирайте, — вертится у «славной тетки» на языке всякий раз, когда один из доброжелателей, общение с которыми грозит окончательно свести ее с ума, отвешивает ей комплимент по этому поводу. — А мне отдайте ваши ноги».
Для тех, в ком кипит ярость, плавание — палка о двух концах. В воде гнев или уходит, или превращается в чистый концентрат. В лондонской клинике мне сказали, что, пока я не разберусь со своими «проблемами», о работе на прежнем уровне лучше забыть. А для этого, заявили мои работодатели, нужен курс интенсивной терапии и подробный самоанализ в письменном виде. Моя реакция на вердикт, произнесенный на том памятном совещании теплынь, конец рабочего дня, солнце еще не коснулось громады старой электростанции Баттерси, — была, что называется на нашем жаргоне, «неадекватной».
— Черт побери, вы хоть отдаете себе отчет, что перед вами — дипломированный психолог? — произнесла я. Или провизжала?
Да, надо признаться, к тому моменту я уже визжала. Визг — привычка очень женская, но не слишком женственная. Когда женщина подражает пароварке, она являет миру все, что в ней есть худшего: то есть те качества, которые мужчины называют либо «страстностью», либо «идиотизмом» — в зависимости от внешних достоинств визжащей.
— Не смейте кормить меня манной кашкой о «новой реальности»! Я в ней живу, изо дня в день! Я сама — новая реальность!
И потом, визг — не слишком подходящий способ общения в психиатрической клинике, при условии, что вы не пациент и до недавнего времени вас считали человеком нормальным и даже доверяли заботу о тех, кому в этом смысле повезло меньше.
— Габриэль, я отношусь к вам с огромным уважением и симпатией. Вы пережили немыслимую трагедию и оказались в… ужасной ситуации. Но вы — профессионал, — сказал доктор Сулейман, когда остальные члены комиссии, обмениваясь скорбными взглядами, удалились за дверь. — Поставьте себя на место работодателя.
Не будь я парализована, дала бы ему пинка. В те дни вспышки агрессии случались со мной по десять раз на дню.
Мое «негативное отношение» к внезапному низвержению в ранг неполноценных, к сожалению, оказалось «существенным препятствием». Сулейман говорил, а я разглядывала постер за его спиной. Фоном для собственной персоны председатель комиссии выбрал пруд с лилиями кисти Моне: завораживающая игра света, теплая, как ни странно, сине-зеленая палитра.
— И пока вы не преодолеете это препятствие, принять вашу просьбу о возвращении на ту же должность мы в данный момент не можем.
Любит классиков. Но где же тогда Кандинский? Где Эгон Шиле? «Автопортрет с отрезанным ухом» Ван Гога? Где Ротко, где «Крик»?
Я только что вернулась с занятия с физиотерапевтом, который учил меня бить в чувствительные точки. Ребром ладони по яйцам. Струя уксуса в глаза. Прицельный бросок в голову, любым предметом. Карате для калек. Одна искра жалости в глазах моего босса, и вот это дорогущее пресс-папье из венецианского стекла — рапсодия из пленных пузырьков и спиралей — врежется ему в череп.
— Омар, я хочу работать. Не можете меня принять, найдите мне другое место.
— Вряд ли это пойдет вам на пользу. Как и людям, которым вы помогаете.
— Посмотрите на это кресло. Я привинчена к нему до конца жизни. Ни близкого человека, ни детей у меня уже не будет. Может, я сгущаю краски, но правда в том, что каждую ночь я лежу на кровати и слушаю лязг, с которым захлопываются двери в мое будущее. Если отнять у меня занятие, которому вы же меня и учили, которым я люблю и могу еще заниматься, и преотлично, что от меня останется? Сможете ответить — браво. Потому что я не могу. Без работы мне конец.
Когда появилась вакансия в Оксмите, доктор Сулейман дал мне рекомендацию. А через три месяца я узнала, что он умер. Хорошие люди мрут как мухи, подумала я. Жаль, не поблагодарила его толком.
Круги на воде.
В студии раздался писк — Рафику пришло сообщение, и теперь ему явно не терпится на него ответить. Между тем Бетани решила сменить курс.
— А может, ты — глюк, побочный эффект таблеток, — мечтательно произносит она. — Такое бывает. А в крови у меня — море не выведенных нейролептиков. Это теперь на всю жизнь. Как сахар. Знаешь, что сахар навсегда остается у нас в системе? — Мысль о том, что я могу быть галлюцинацией, ее, похоже, не пугает. Скорее радует. Меня, кстати, тоже. — И как бы мне тебя назвать, новая спасительница? Убожество? Святая Габриэль?
— Просто Габриэль.
Погружается в раздумья.
— Есть! Немочь.
— Габриэль мне нравится больше, — говорю я и поворачиваю кресло, чтобы видеть ее профиль.
Бетани прикрывает глаза. Проходит какое-то время.
— Да ты у нас, оказывается, рыба! Да, Немочь? — радостно восклицает она и распахивает глаза, темные, как лужи мрака. — Русалка, да и только. Все время в воде! Туда-сюда, туда-сюда! Приятно вылезти из кресла, да? Свобода и все такое?
Моя подопечная сияет так, словно раньше всех решила задачку. Молчу и лихорадочно соображаю. Наконец меня осеняет: наверное, Бетани почуяла запах хлорки. Всего лишь.
— Я б еще что-нибудь рассказала, только для этого мне нужно взять тебя за руку. — Радость исчезла, уступив место насмешливой угрозе. — Хотя с Джой Маккоуни этого даже не понадобилось. Я и так увидела, что ее ожидает.
Если Бетани ждет разрешения, от меня она его не получит. Пожать руку при первом знакомстве я готова, но на большее пусть не рассчитывает.
— Я много чего улавливаю. При этом половины не понимаю. Ерундень какая-то. Слишком заумно.
— А что за «ерундень»? Не расскажешь?
Улыбается.
— Горящие моря. Огонь стеной. Смытые побережья. Ледники, которые тают, как масло на сковородке. Гренландию знаешь? Так вот, она вся растворяется. Как гигантская таблетка аспирина с надписью: «Опасно!». Заваленные человеческими костями города, где правят ящерицы и койоты. Везде деревья, а в метро — крокодилы и киты. Атлантида, потерянный континент.
Что это — видения, навеянные таблетками? Сны наяву? Метафоры?
— Опасный же мир ты описываешь. Опасный, непредсказуемый, угрожающий жизни. Изменение климата тревожит многих, так что твои страхи вполне оправданы.
В последних прогнозах ученые предсказывают: если не принять радикальных мер, арктическая полярная шапка растает полностью, а температура на планете увеличится на шесть градусов еще на веку Бетани. Я должна радоваться, что бездетна. Если прошлые поколения пациентов своими фобиями были обязаны холодной войне, то для нынешних параноиков конец света прочно связан с экологией. Безумие в духе времени. Бред на злобу дня. Причины этого так страшны, что мы вежливо отводим глаза. Надо бы подвести Бетани к теме самоубийства — главной моей головной боли (по крайней мере, на бумаге), потому что, умри она у меня на руках, начнутся административные разбирательства, и мое резюме это вряд ли украсит. Какова вероятность новой попытки? Четыре уже было, и, если верить моим предшественникам, моя новая подопечная регулярно пытается себя покалечить. Еще они пишут, что она начитанна, умеет манипулировать людьми, склонна к резким скачкам настроения, бредовым фантазиям, монологам на библейские темы и внезапным вспышкам агрессии. Мое воображение услужливо рисует картинки из полицейского отчета. Сорок восемь колотых ран. Отвертка в глазнице Карен Кролл. Пленка на луже крови, как древняя восковая печать. Вспышка фотографа, застывшая в ней навеки, будто окаменелая звезда.
Так он и правда опасен, этот мир. Наш мир. И бежать нам, Немочь, некуда. — Невесело хмыкает. — А весь этот народ? «Приличные люди, работящие, мухи не обидят», — изображает она уморительным басом. — Умрут жуткой смертью, все до единого. И мы, между прочим, тоже.
Похоже, эта мысль ее веселит. Внезапно в ней бьет энергия. Я чувствую, что внутри у нее — огромный запас ярости, дремлющая до поры до времени сила, которая меня и пугает, и в то же время притягивает. Осторожнее, Габриэль.
— Про вознесение церкви слышала? — спрашивает она.
— Смутно. — Понятие из доктрины «жаждущих», вклад британских подданных, покинувших свои дома во Флориде и вернувшихся на родину — пересидеть кризис. Потом под ним подписались несколько новообращенных звезд, а душеспасительные телешоу, которыми увлекалась вся страна, довершили дело. Вот, собственно, все, что я знаю. — Расскажи мне о нем.
— Это такое спасение для праведников. Когда настанет полная жопа, истинные христиане отправятся на небеса. Раз — и взлетели, вроде как на лифте. Остальные могут гулять. Чистым душой — благодать, остальным — Судный день. В Библии все описано. В Книге Иезекииля, и у Даниила, и в посланиях к фессалоникийцам, и в Откровении. Все знамения налицо. Иран, Иерусалим. Мы сидим на пороховой бочке. Семь лет скорби начнутся со дня надень, на голубенькой такой планетке. Адская жара. Выжившие будут вариться в ней. Процесс пошел. Мор, и чума, и гнев Господень. Царство Антихриста на земле. Который поставит на них начертание зверя.
В популярности «Жажды веры» есть своя кривая логика: перед лицом исламистского террора почему бы не столкнуть одну безумную догму с другой? Ни одна неделя не проходит без массовых крещений, религиозных сборищ, маршей в поддержку «жаждущих».
— А сама ты веришь в Бога?
— Насмешила, — фыркает Бетани. — Если Бог существует, думаешь, я была бы здесь? Вряд ли. А вот метка зверя на мне есть, да. Гляди. — Опирает указательные пальцы в виски. — Невидимая. Вот тут, куда электроды прикладывают.
— А в детстве — что значил Бог в твоей жизни?
— Ничего хорошего. Я вот все думаю: а кто его создал? Кого ни спроси, никто не знает. Это как вселенная, которая все время растет, правильно? Но что там, за ней?
— Что ты имеешь в виду под «ничего хорошего»?
Бетани пожимает плечами и отводит глаза. То ли не знает, что сказать, то ли не хочет обсуждать эту тему.
Помолчав еще пару минут, но ответа так и не дождавшись, захожу с другой стороны:
— Ты часто цитируешь Библию. Поэтому-то я и подумала: интересно, в какой обстановке ты росла?
— Подумала, говоришь? Ну вот и думай себе на здоровье. — Похоже, она нервничает. — «Мы верим, что все люди грешны по природе своей и заслуживают Божьего гнева и осуждения».
— А кто эти «мы»?
— Они.
— Твой родители?
— Глядите, какая торопыжка. Сколько гвоздей у нее в жопе?
— Расскажи мне, о чем еще ты размышляешь.
Бетани оживляется и, вытянув руки перед собой, начинает сжимать и разжимать пальцы, как будто проверяет их хватательную способность. Под ногтями у нее черным-черно: одна царапина таким коготком — и столбняк обеспечен.
Половину планеты скоро зальет. Это как пить дать. Острова уходят под воду, побережья сжирает океан. Суша уменьшается. Вода носится туда-сюда гигантскими цунами, температура растет, как бешеная. И то ли еще будет. Все это я видела в «тихой комнате»: Земля, как чупа-чупс, потом — вж-ж-жик! — и какой-то кусок увеличивается. Спутниковое зрение. Ты слушай, Немочь, слушай. — Соглашаясь с собой, она энергично кивает, сотрясаясь всем телом. — Да уж. Как гребаный спутник. Не глаза, а телескоп «Хаббл».
«Тихая комната» — ничем не примечательный кабинет в корпусе Вергилия, на втором этаже. Там пациентам, которые не поддаются терапии, вводят мышечный релаксант, препарат для общего наркоза, а потом проводят сеанс электрошока. От одной мысли о том, что шестнадцатилетнему подростку все это может нравиться, меня начинает подташнивать.
— И причина тут не в погоде. Погода — всего лишь побочный результат, — объясняет она, не переставая раскачиваться.
Смотрю на прилипшую к уголку ее рта ниточку слюны и пытаюсь подавить отвращение и к этой девчонке, и к неоригинальное ее катастрофических видений — видений, которые, если верить опросам, разделяет с ней каждый второй, и при этом еще верит в чудеса и увлекается гаданием на картах Таро.
— Тут такое дело, что можно очутиться в пустыне с химическим песком. Или еще где-нибудь — в инвалидном кресле. — Бетани многозначительно изгибает бровь. — На черной скале со скелетами деревьев. Жара — это что, тут речь идет о геологическом явлении круче любого землетрясения.
Раскраснелась, глаза сосредоточенные, живые. Циничная скука уступила место лихорадочному оживлению. В моей памяти проплывает стандартная фраза из врачебных заключений: «опасен для себя и окружающих».
— Трещины — не на стыках тектонических плит, а в других местах, новых. — Слова наскакивают друг на друга. Подрагивает капелька слюны. — Изнутри вырываются ядовитые газы. Знаешь, почему в земном ядре так жарко? Потому что эта планета — всего лишь кусок суперновы, взорвавшейся фиг знает за сколько лет до нас.
Интересно, каких передач она насмотрелась? Новостей — Би-би-си, Си-эн-эн? Мультиков? Документальных фильмов на канале «Дискавери»? Но где и когда? По телевизору в комнате отдыха с утра до вечера идет «Эм-ти-ви». Есть еще Интернет. Миллионы сайтов, море графики — броди где хочешь, верь чему угодно, смотри любые ужасы и дрожи сколько влезет. Если глобальное потепление неопровержимо доказывает, что мы испоганили собственное гнездо, то Бетани — живое свидетельство тому, что некоторые черпают в этом факте силы.
— Земное ядро — знаешь, наверное, о чем я, — говорит она, прижав растопыренные пальцы к груди. Дочь проповедника. Интересно, переняла она что-то от отца (пусть даже невольно), и если да, то сколько в ее выступлениях — от него? Хотя, возможно, она просто унаследовала его дар убеждения, частичку его харизмы. — Центр планеты, ее душа. Я его видела, во время шока. Обычно пациент ничего не помнит, верно? А я помню. Я вся просыпаюсь. Восстаю из мертвых. Как Лазарь, как Иисус Христос. И вижу, Немочь, вижу. Бедствия. Я все записываю: где, когда, в котором часу. Я как тетка из прогноза погоды. Лучше бы меня наняли. Представляешь, сколько б я заработала? Целое состояние. Я вижу то, что еще только будет. Чувствую. Вихри атомов, дрожь в крови. Огромные зияющие раны. Из всех щелей вытекает замороженная дрянь. А потом нагревается, как магма. И — фью! — и все. Земля обетованная.
Бетани улыбается, сияя глазами, и один крошечный, неуловимый миг от нее веет безграничным, убийственным счастьем.
Когда-то с ней поступили невообразимо жестоко. Сотворили нечто такое, что не зачеркнешь и не забудешь. И она ответила таким же невообразимым зверством. Вряд ли я когда-нибудь докопаюсь до сути той травмы, которая заставила Бетани схватиться за отвертку и убить мать, хотя можно поближе взглянуть на фотографию ее отца и предположить, что отчасти виновен и он. Сейчас же важно одно — «прогресс» пациентки. Или, как еще говорят на нашем жаргоне, — «положительный сдвиг», шаг вперед по сияющему шоссе душевных свершений. Людям моей профессии положено верить, что все можно выправить, и когда-то я действительно так думала. До тех пор, пока не стала объектом собственных клинических испытаний. После чего…
Теперь я не строю иллюзий. Ограничить последствия — да, наверное, можно. Иногда. Когда перестаешь быть женщиной, как я в позапрошлом году, четырнадцатого марта, многое проясняется. Чувственность застит глаза, просачивается в любые, даже самые невинные, отношения. Освободившись от ее пут, начинаешь, словно дети и старики, видеть вещи такими, как они есть. Вот такая у меня сложилась теория. Так это же теория… И потом, кто говорит, что я свободна?
— Ну вот. Видишь, у меня столько всего в голове, что всего и не упомнишь. О том подумай, это сделай. Так и живу, — подытоживает Бетани. Теперь, когда информация выплеснута, а всплеск энергии прошел, она вдруг как будто бы сдулась и начала в себе сомневаться. Фантазии — плодородный оазис в пустыне ее скуки, и в глубине души Бетани это понимает.
— Саморазрушаешься понемногу.
— «Саморазрушаешься понемногу», — передразнивает она настолько убедительно, что я мысленно морщусь. — Ля-ля-ля. Тра-та-та.
Рассеянно скольжу взглядом по кабинету. Натыкаюсь на зеркало и мельком, со стороны оцениваю увиденное: женщина с гривой темных волос, на вид серьезная и, пожалуй, красивая — сильно попорченной красотой. Ходить она никогда не сможет, заниматься любовью тоже и ребенка уже не родит. Зато до конца своих дней будет чувствовать себя обязанной другим.
Бетани перестала раскачиваться и не сводит с меня глаз. Я ни о чем не спрашиваю, но инстинкт заставляет меня прикинуть диспозицию — расстояние между нами, углы. Пять лет назад, когда мой отец переехал в дом престарелых, мой брат, Пьер, прилетел из Квебека, и мы вместе разобрали оставшиеся в доме вещи. Среди вещиц, которые я оставила себе на память, было занятное чудо природы, так называемое громовое яйцо: идеальной формы риолитовый шар размером с кулак. В семье моей матери это яйцо передавали из поколения в поколение, вместе с байкой о том, что, если на нем долго сидеть, из него вылупится дракон. Мама держала его на трюмо в спальне и очень им дорожила, а теперь им очень дорожу я. Правда, мои причины не так романтичны, как мамины: каменный шарик всегда лежит в специальном мешочке под сиденьем моей коляски, вместе с миниатюрным баллончиком фотографического клея — говорят, как средство самозащиты он не уступает слезоточивому газу. Вопиющее нарушение больничных правил: единственное оружие, позволенное нам по уставу, — брелок с тревожной кнопкой. Но допустим, Бетани вдруг схватит заточенный карандаш, а я не успею вовремя среагировать, — сколько времени понадобится Рафику (который все еще возится со своим телефоном), чтобы вмешаться и включить сигнализацию? Меня, прикованную к креслу, убить гораздо легче, чем миссис Кролл.
Словно прочитав мои мысли, Бетани быстро, одним неуловимым движением выбрасывает руку и стискивает мое запястье. Пальцы у нее липкие и неожиданно сильные.
— Отпусти меня, Бетани. — Я стараюсь говорить тихо, спокойно, хотя внутри у меня все кричит от ужаса.
Рафик вскочил на ноги, но я жестом прошу его подождать и не вмешиваться. Не выпуская запястья, Бетани поворачивает мою руку ладонью вверх и нащупывает пульс. Я чувствую, как он разгоняется под подушечкой ее пальца.
— Пожалуйста, отпусти мою руку.
Но она зачарованно смотрит в пространство и ничего не слышит.
— Так, значит, кто-то умер, — раздается ее детский голосок. — Умер жуткой смертью.
Воздух застревает у меня в горле.
— И не говори мне, что это неправда, — возбужденно продолжает она. — Потому что все это у тебя в крови! — Прищуривается. — Я тоже однажды умерла и знаю, что искать. Печать смерти. Ты знала, что у крови — своя память? У камней она тоже есть, и у воды, и у воздуха.
Смотрю на свое запястье, напоминаю себе, что мышцы у меня сильнее, чем у нее, и медленно тяну руку к себе. Бетани усиливает хватку, и я с внутренним содроганием думаю: «А может, и не сильнее».
Привычным движением Рафик хватает свободную руку пациентки.
— Эй, полегче-ка. Отпусти мисс Фокс. Быстро, — командует он и при этом осторожно сдвигает крышечку с брелока на поясе.
— А ты и узнать-то его толком не успела. Да, Немочь?
В коридоре мигает лампочка. Сигнал сработал. Через пару секунд сюда сбежится толпа. Снова пытаюсь высвободить руку, и снова ничего у меня не выходит. Рафик крепко держит Бетани за плечи, но она мертвой хваткой вцепилась в ручку моего кресла. Пальцы руки, которые пытается разжать Рафик, впились в мое запястье с удвоенной силой.
— Какая несправедливость, правда? А ведь тебя ждали такие чудесные отношения!
— Руки прочь, быстро! — рычит Рафик сквозь зубы и дергает ее так сильно, что чуть не переворачивает мое кресло. Только бы не закричать. Ни о чем не думать.
«Как перевернутый жук».
— Верно, Немочь? Чудеснее не бывает! — Бетани прижалась щекой к моей голове и шепчет мне прямо в ухо. Тупо смотрю на мигающие лампочки и напрягаю слух. Где же они? — Но как оно было бы на самом деле, ты так и не узнала. Вот в чем беда-то. Тебя выпотрошили. Было два сердца, а осталось одно. Эх, незадача! Бедненькая, несчастненькая калека!
Наконец Рафику удается оторвать руку Бетани от кресла, вызволить мое запястье и заломить ей руки за спину. Он грубо отшвыривает пациентку к стене и, дожидаясь подмоги, пытается удержать на месте.
Пошарив под сиденьем, нащупываю «громовое яйцо». Сжимаю и разжимаю пальцы. В ушах шумит все громче. Мысли разбегаются, и пару секунд я не в состоянии даже говорить. За окном далекие ветряки чертят свои ровные окружности на линии горизонта. Что-то сердце прихватило. Болит. Нет, ноет. «Так, значит, кто-то умер жуткой смертью… А ты и узнать его толком не успела. Было два сердца, осталось одно…» И тут приходит ярость, огромный распухший ком. Маленькая дрянь причинила мне боль, влезла туда, куда ход ей закрыт, и теперь я хочу одного — покалечить ее. Чем сильнее, тем лучше. И если кто-нибудь не уберет ее долой с моих глаз, еще минута — и я это сделаю. Вернее, попытаюсь. Промахнусь и в идиотской этой атаке вывалюсь из кресла. И тогда руки заломят уже мне, а потом выгонят с работы.
Наконец дверь отлетает к стене, и в студию вваливаются шесть санитаров — четверо мужчин и две женщины, все здоровенные, как танки. Наваливаются всей толпой на Бетани и распластывают ее по полу. Рафик встает, морщась от боли и потирая запястье.
Кусается, зараза, — бормочет он, размазывая кровь.
Ну что ж, Бетани, думаю, на сегодня достаточно, — выдавливаю я на выдохе, внимательно следя за тем, чтобы застрявший в горле всхлип не прорвался наружу. — Увидимся на следующем занятии.
То ли мои слова ее вдруг рассмешили, то ли еще что-то, но, пока я пробираюсь к дверям, она хохочет взахлеб, как безумная. Безумная, гадкая девчонка.
Забвение — штука нетрудная. Было бы желание. Стереть слова Бетани из памяти или нет — решение за мной. И когда по дороге к лифту я выбрасываю их из головы и из жизни, я знаю, что делаю. Токсичным отходам место на свалке.
Мой новый дом аскетически прост. Прошли те времена, когда я придирчиво выбирала подушечки на диван — в тон к обивке, а может, и к занавескам тоже. Подушечки, которые неизменно оказывались на полу, когда мы с неким любителем покера предавались греху перед пылающим камином. В новой, наспех перелицованной жизни играть в дизайнера меня больше не тянет, «подушечный» вопрос сводится к качеству гелевой подкладки, на которой я сижу для профилактики пролежней, а в устройстве домашнего очага самые насущные для меня заботы — это наличие пандусов и нормального душа, и чтобы столешницы были на правильной высоте, и согласятся ли в министерстве здравоохранения оплатить установку еще каких-нибудь новшеств. Благодаря чужому несчастью я стала обладательницей отдельной квартиры на первом этаже, уже приспособленной к нуждам колясочников, причем нашлась она довольно быстро. Я прекрасно понимаю, что для инвалида это — все равно что сорвать банк в казино, и искренне благодарна судьбе. Правда, к этому чувству примешиваются и другие. Прежний хозяин, юный тетраплегик[2] по имени Майк, пал жертвой внезапных «осложнений». Потеря его родных обернулась моей находкой. Объявление о сдаче поместила миссис Зарнак, владелица квартиры, на сайте, посвященном травмам позвоночника. Я не суеверна, но предпочитаю не задавать лишних вопросов — например, о том, что за осложнения были у Майка, в какой комнате он умер и сколько прошло времени, прежде чем его нашли.
Само здание расположено в одном из старых кварталов Хедпорта. С миссис Зарнак, которая живет на втором этаже, мы пересекаемся редко. Случается, к ней приходят гости — одинокие на вид старички; в такие дни по всему дому разносится уксусный запах ее стряпни. Иногда я думаю, что она ставит какие-то жуткие опыты и маринует гостей заживо, одного за другим.
В моей спальне прислонен к стене постер в раме (повесить его я не в состоянии) — репродукция картины Фриды Кало, которую я купила в знак протеста и отчасти потому, что она приносит мне извращенное облегчение: «Autorretrato con collar de espinas», «Автопортрет с терновым ожерельем». Окруженная тропической листвой, Фрида отрешенно смотрит из-под одной, слитной брови, выщипывать которую она отказывалась по каким-то своим, необъяснимым с точки зрения эстетики, причинам. Портрет погрудный, и инвалидного кресла не видно. На левом плече художницы — изготовившаяся к прыжку черная кошка: уши прижаты, горящий взгляд прикован к колибри с распростертыми крыльями, которая свисает с переплетения шипов на шее женщины. В мексиканском фольклоре считается, что эти птички приносят удачу и любовь. Над правым плечом виднеется увлеченная разглядыванием какого-то предмета обезьянка — любимица Фриды, подарок ее патологически неверного Диего. Те же предания гласят, что эти существа символизируют дьявола. Над головой художницы порхают бабочки и стрекозы — олицетворяющие, как мне думается, воображение и свободу. Лежа в кровати, я часто занимаюсь тем, что психоанализирую безумную, страстную Фриду, волей обстоятельств превратившую себя в алтарь боли. Раз за разом, как одержимая, рисовала она свою изощренную пытку во всех ее ипостасях, многие из которых чудовищны: художница, утыканная гвоздями; опутанная трубками; окруженная зародышами в банках; в ортопедическом корсете; в образе пронзенного стрелами оленя с ветвистыми рогами. Наверное, можно было выбрать себе другой образец для подражания, не столь кошмарный, однако во мне, как в пробирке, рождаются все новые мании, многие из которых наверняка так же ядовиты, как те, что кишели во Фридиной голове. Мысль о том, что медики изобретут какое-нибудь биоинженерное чудо и я встану на ноги, — сколько еще часов мне предстоит провести, наделяя эту мечту все новыми подробностями?
Впрочем, истина в том, что иногда мне по-прежнему хочется одного — умереть.
В прихожей висит и другая картина Фриды. Название — «Cuando te tengo a ti, vida, cuanto te quiero» — в переводе звучит так: «Как я люблю тебя, жизнь, когда ты есть у меня». Произнести нечто столь откровенно слезо-вышибательное я не могу даже шепотом (мой внутренний критик встает на дыбы), но иногда ловлю себя на том, что перекатываю на языке исходные, испанские слова, и вот так, спрятавшись за «иностранность», черпаю в них утешение. «Куандо те тенго а ти, вида, куанто те кьеро». Иногда достаточно включить телевизор, чтобы увидеть свой персональный ад в новом свете — если есть такое желание. Сегодня оно у меня есть.
Готовлю кофе, отламываю целых четыре дольки шоколада и перебираюсь на диван. Пролистнув программу, задумываюсь, что выбрать: документальный фильм о голодающих или «Что случилось с Бэби Джейн?», — и в итоге включаю новости. Еще две «живые бомбы» в Иерусалиме. Похищения, оторванные ноги, осиротевшие дети. Горестный вой закутанных в черное иранок. Американо — китайские страсти по поводу парниковых газов накалились еще на пару градусов; между тем волна жары накрыла уже всю Европу и, словно отлаженный механизм, выкашивает ряды стариков прицельными ударами в сердце. Как выразился репортер, морги «трещат по всем швам». Испанцам, французам и итальянцам приходится хуже всех.
Хотя кое-кто считает, что им-то как раз повезло. Например, выступающий сейчас представитель одной из околопланетаристских организаций, которых после провала климатического саммита ООН развелось как грибов после дождя. Когда мой отец ушел на пенсию и смог уделять больше времени своим журналам, то начал называть нашу эпоху не иначе как «временем догм». В доказательство он приводил пример планетаристов и «жаждущих»: по его мнению, и моральные принципы, и те, кто их отстаивает, неуклонно скатываются к экстремизму и ханжеству. А потом отцовский мозг превратился в швейцарский сыр, и больше этой темы мы не затрагивали. А жаль, потому что отец наверняка сказал бы много интересного о том, до чего мы докатились с тех пор.
— Это естественные, органические потери, — говорит представитель «зеленых». Радикал, он вещает в пастельных тонах, подобно тем скромным, но многоопытным продавцам, которые, расхваливая свой товар, не забывают упомянуть, что купили точно такую же вещь и очень ею довольны. — Выбраковка больных и слабых — в истории человечества такое случалось и раньше, — шелестит он. — При всем моем уважении к горю родных я вижу в гибели этих пожилых людей и положительные аспекты. Игнорировать их было бы безответственно.
— Если довести вашу мысль до логического конца, выходит, вы тоже выступаете за нулевую рождаемость? К которой призывают такие мыслители, как Хэриш Модак? — спрашивает ведущий.
Я слышала о Модаке, видела его фотографию: пожилой индиец с властным лицом и тяжелыми веками. Его имя постоянно всплывает в экодебатах, а приверженцы его теорий создали тысячи «зеленых» коммун, разбросанных по всему миру. «Паникер», — кричат в один голос бульварные листки, — «Зануда», «экологическое пугало».
— Конечно. Как и любой здравомыслящий человек, заинтересованный в том, чтобы свести будущие страдания человечества к минимуму. И поверьте, таких людей гораздо больше, чем мы думаем. Времена меняются, и мы меняемся вместе с ними. Приспосабливаемся, чем мы, собственно, всегда и занимались. Лично я готов зайти дальше, чем профессор Модак. Вспомните, какие суммы вкладывает наше общество в борьбу с такими болезнями, как СПИД и малярия, хотя логика подсказывает: эпидемии — всего лишь весьма эффективный способ, которым Гея пользуется, чтобы не допустить перенаселения. А в таком случае выходит, что наши попытки победить органические болезни ведут не к чему иному, как к росту населения и усугублению и без того…
Выключаю телевизор. Всего два года назад, когда я лежала в реабилитационной клинике, таких, как этот тип, разглагольствующий о естественных потерях, называли в лучшем случае эксцентричными маргиналами, а в худшем — экофашистами или евгенистами, к облегчению тех из нас, кто в списке кандидатов на утилизацию оказался бы на самом верху, И вот — движение, которое начиналось как легкий шумок в блогосфере, за считанные месяцы перебралось под свет софитов. Я достаточно насмотрелась на брошенных, травмированных детей и имею свое, вполне определенное мнение насчет «права» людей обзаводиться потомством. Но болезни — ведь это совсем другое дело.
«Такие болезни, как малярия…» Болезни, которые бывают где-то там, в чужих краях.
Стараясь вдыхать пореже и размышляя о любопытной трансформации слова «органический», переползаю с дивана в коляску. Впереди маячат одинокие выходные, и нужно срочно придумать какой-нибудь способ дотянуть до понедельника.
В моем новом амплуа трагической героини реквизитом служит стандартная коляска облегченной конструкции. На ней-то я и качу в этот послеобеденный час по пешеходному кварталу Хедпорта — вдоль рядов крошечных лавочек, торгующих ароматическими свечами, китайскими колокольчиками, кулонами со знаками зодиака, мылом в излишне навороченной упаковке и прочей дребеденью; потом по улочкам попроще, где продают кебабы и газеты; мимо кинотеатра, спортивного центра, засиженного птицами изваяния Маргарет Тэтчер и старушки — хиппи с косичками, которая предлагает прохожим свой товар — плюшевых червяков на длинных веревочках. День ярмарочный, на уличных прилавках разложены спелые фрукты и свежая рыба. Ароматы съестного — макрель, сыры, жареный арахис — сплетаются с терпкими запахами соли и подсыхающих водорослей. Ливень прошел, и вернулось солнце — безжалостный огненный снаряд. Раскаленный воздух обдирает гортань, сушит кожу, будто фен со сломанным выключателем. Все блестит и сверкает в дрожащем мареве. Я уже и не помню, когда в последний раз видела прохожего без темных очков. И когда сама рискнула выйти без них.
Цель моего пути — кафе, в которое я регулярно заглядываю с тех пор, как случайно его обнаружила. Причин тому три, одна важнее другой, а именно: туалетная кабина для инвалидов, вид на море и отличный кофе. Устраиваюсь в уголке, за столиком у окна, и раскрываю папку с историей болезни Бетани. Для начала просматриваю отчет доктора Эхмета: список различных медикаментов, которые ей прописывали в «дошоковый» период. Нейролептики, антидепрессанты плюс препараты, снимающие побочные эффекты: прозак, ципрамил, люстрал, рисполепт, зипрекса, тразодон, эффексор, золофт, тегретол. Далее следует отчет психотерапевта Хэмиша Бейтса, который проработал с Бетани два месяца, а потом устроился в коммерческую клинику. По его мнению, электрошок «способствовал деактуализации нигилистического бреда, но при этом привел к появлению у пациентки навязчивых идей по поводу глобального потепления, загрязнения окружающей среды, метеорологических и геологических аномалий и различного рода апокалиптических сценариев». Бейтса заинтересовали высказывания Бетани о вознесении, «понятии, которое часто упоминается в дискуссиях о конце света, особенно приверженцами доктрины религиозного движения «Жажда веры», наряду с идеей о том, что второе пришествие Мессии произойдет после «великой скорби» — семилетнего периода, во время которого Бог накажет человечество за грехи посредством всевозможных бедствий, наводнений, озер огненных и серных и проч., и проч. Хотя в свете эскалации конфликта на Ближнем Востоке и угрозы биологической войны, вызывающей серьезные опасения общественности, стоит ли удивляться всплеску интереса к таким понятиям, как “вознесение церкви”?» В последнем абзаце Бейтс, покопавшись в Интернете и переварив содержимое передовиц «Гардиан» пятилетней давности, позволяет себе пофилософствовать о «классических метафорах, за которыми скрывается душевное смятение перед лицом череды геологических и метеорологических катастроф, толкающее человеческий рассудок на отчаянный поиск логического объяснения происходящему, будь то глобальное потепление или небесная кара».
Ничего оригинального Бейтс не сказал, но в общем и целом я с ним согласна. Метания Бетани планетарны и по форме, и по масштабам. В ее воображении происходят несуществующие, но для нее — абсолютно реальные землетрясения и бури, извергаются вулканы, тает озоновый слой, рушатся миры.
По выходным бассейн кишит детворой, поэтому остаток субботы и воскресенье я провожу дома: сижу рядом с включенным вентилятором и брожу по Сети в поисках информации об электрошоковой терапии и новомодных инвалидных колясках, которые мне не по карману. Удовлетворив любопытство по обоим пунктам, переключаюсь на тот вопрос, что крутится у меня в голове с утра, навеянный передачей о «выбраковке больных и слабых». Хэдец из Калькутты, а ныне житель Парижа, геолог и бывший коллега покойного Джеймса Аавлока, создателя теории Геи, согласно которой Земля является живым организмом и обладает собственной «геофизиологией». Пробегаю глазами последнюю статью Модака, опубликованную в одном из недавних выпусков «Вашингтон пост». В своей «непомерной гордыне», пишет он, мы привыкли исходить из того, что человечество вечно. Между тем недолгий период нашего господства на Земле — лишь краткий миг по сравнению с миллиардами лет развития жизни. «Мы — творцы собственной гибели, и, когда мы исчезнем, пав жертвой бездумной экспансии, планета нас не оплачет. Напротив, у нее будут все основания радоваться. Сегодня человечество стоит на грани новой массовой катастрофы, которая если и не уничтожит нас полностью, то отбросит на самую дальнюю обочину эволюции — наверняка». В качестве иллюстрации (и весьма яркой) Модак приводит расчеты климатологов и знаменитую таблицу, из которой явствует: если планета разогреется еще на три градуса, то за счет положительной обратной связи реальное потепление составит четыре, пять, а потом и шесть градусов. «Нас, людей двадцать первого века, настигло древнее китайское проклятие: “чтоб вам жить в эпоху перемен”», — пишет он в заключение. Признаться, его пафос мне импонирует. Наверное, сам он не согласился бы с таким мнением, но в его эмоциях есть нечто библейское и в то же время индуистское. «Впервые за всю историю человечества упадок — а признаки его уже налицо — носит столь глобальный характер. В былые времена дети и внуки служили источником радости, доказательством веры в будущее генофонда. Теперь же, пожалуй, лучшее, что мы можем сделать для наших внуков, — это позаботиться о том, чтобы они никогда не появились на свет».
По сравнению с планетаристом из новостей Модак консервативнее, сдержаннее, но главный его посыл тот же: новый реализм — это пессимизм. У меня нет никаких сомнений в правильности его прогнозов и цифр. Но его выводы вгоняют меня в тоску.
Раз в год в Хедпорте проходит чемпионат Великобритании по шахматам. Шахматисты славятся не только своим неумением одеваться, но и полной неспособностью ориентироваться на местности. Неделю назад я впервые заметила напротив моих окон ярко-рыжую женщину лет сорока, взъерошенную, одетую бог знает во что. Поначалу я приняла ее за одну из странного племени шахматистов: отыграла свое и бродит теперь по Хедпорту, словно заблудившаяся переселенка. Вид у нее и правда чудаковатый. Но потом мои мысли зацепились за тот факт, что она бродит с пустыми руками. Ни одна женщина, играет она в шахматы или нет, не выйдет из дому без сумки. То, что у нее сей дежурный аксессуар отсутствовал, выдавало в ней скорее местную жительницу, а пожалуй что, и соседку, выскочившую из дому по какому-то мелкому делу. Ну или чокнутую. Бессумочница и себе, и окружающим кажется чуть ли не голой. Недоженщиной. Мир полон людей с проблемами, и чем дальше, тем больше. По каждому городку бродят свои чудаки и чудачки, которые плывут себе по жизни, как обломки кораблекрушения.
По возвращении из кафе я снова замечаю рыжую — на том же месте и опять с пустыми руками. Сегодня на ней футболка и льняные брюки. Чувствую на себе ее взгляд, но не оборачиваюсь. За то время, что занимает процедура вылезания из машины, незнакомка даже не пошевелилась. Добравшись до квартиры, выглядываю в окно: стоит, не шелохнувшись, будто манекен в почетном карауле.
Задергиваю шторы: изыди! — но уже поздно. Намеренно или невольно ей удалось выбить меня из колеи.
Ночью я лежу без сна и думаю. Хэриш Модак прав, решаю я. Люди действительно близоруки, и только политическая дальновидность и воля способна предотвратить дальнейшее разрушение биосферы. Однако какая-то часть меня — та самая, что заставляет меня не сдаваться, — восстает против его убеждения, что, дескать, такой воли нет и не будет. Иначе получится, что я выжила в кошмарной автокатастрофе только для того, чтобы горстка мировых лидеров изжарила меня заживо. «Куандо те тенго, вида, куанто те кьеро», — бормочу я свою коротенькую мантру, набор утешительных звуков. Я умею отключаться от работы, но Бетани Кролл умудряется пролезть в закрытую дверь. Хриплый шепоток у самого уха. Прицельная, неожиданная угроза. «Было два сердца, осталось одно. Так, значит, кто-то умер».
Меня преследует ощущение, что она все еще стискивает мое запястье. Будто доктор, который желает мне зла.
Доктор Хассан Эхмет — меланхоличный турок-киприот с покатыми плечами и отвратительной стрижкой, чьи притязания на профессиональную славу вылились в трактат о психологии масс и религиозных сектах Юго-Восточной Азии, который вскоре выйдет в издательстве Оксфордского университета. Не самый обаятельный человек, меня он покорил сразу. Мне нравится его откровенное одиночество, его нескрываемая эрудиция и то, как он коротко хмыкает: «Хе!» — каждый раз, когда отпускает какую-нибудь неочевидную медицинскую шутку.
— В основе настоящих трагедий лежит не борьба добра и зла, а столкновение одного добра с другим. Хе! Бетани — типичный тому пример. Ее добро против нашего. Чтобы испытать состояние сродни счастью, а может, даже временное блаженство — хе! — ей требуется регулярная доза электричества, вводимая непосредственно в мозг. Но интереснее, поразительнее всего то, что теперь она сама об этом просит, — сообщает он мне за гнусным казенным ланчем. — Она сама ощущает, как благотворно воздействует на нее ЭШТ. Мне думается, что вытесненные воспоминания вернутся в ближайшие месяцы. Видите ли, среди этих детей есть такие, которые, в сущности, ничем не отличаются от кошек и собак. Хищники иногда, при расстройствах пищеварения, едят и траву. Чувствуют, что больны, и знают, где найти лекарство. Инстинкт в чистом виде. Хе!
Для психиатра — особенно для такого, который рассуждает о диалектике добра и зла, стоя в обеденной очереди, — эта аналогия кажется мне поразительно грубой, но, возможно, он прав.
— Бетани — девочка интуитивная, — продолжает доктор Эхмет, — поэтому-то ее и недолюбливают врачи. Она ловит настроение собеседника. Временами ее чутье кажется даже несколько, как бы поточнее выразиться, противоестественным. Это нервирует людей.
Тут я усиленно изображаю ироническое недоверие, как будто ко мне это никоим образом не относится. Убедительно получается или нет, не знаю.
— Вспомнить хотя бы Джой Маккоуни. Бедная женщина.
— А какие у них были отношения? — спрашиваю я, удивившись тому, что он нарушил оксмитский закон молчания и упомянул имя моей предшественницы.
— Непростые — по понятным причинам, — отвечает он смущенно, явно жалея, что поднял эту тему.
— Но почему? — «А ведь я ее предупреждала, чем все закончится». — Джой… больна?
Доктор Эхмет возит фалафель по тарелке.
— В определенном смысле. Джой оказалась в очень сложном положении, — бормочет он. — Ее выводы в связи с Бетани оказались несколько… э-э-э… непрофессиональными.
— Например?
Он мотает головой, разламывает фалафель и задумчиво смотрит на облачко пара, поднимающееся от растительного белка.
— Мы все надеемся на ее возвращение, поэтому вы, конечно, поймете, если я ограничусь сказанным.
Киваю в знак согласия.
— А вы? Какие у вас отношения с Бетани?
— Исключительно электрические. Хе! Мне ее выслушивать не приходится, — заявляет он и придавливает фалафель вилкой, так что сквозь зубцы проступает зернистая бобовая масса. — Я всего лишь включаю ток.
«Тихая комната», где мне предстоит наблюдать за сеансом электрошока, сияет стерильной белизной. Объясняя суть процедуры, доктор Эхмет предупредил, что благодаря общей анестезии и спазмолитикам ничего из ряда вон выходящего я не увижу.
— Да-да, драматические спектакли остались далеко в прошлом. Хе! Никаких тебе припадков. Языков теперь никто не откусывает и зубов не сплевывает. — В его голосе скользит легкое сожаление. — Но сам метод остается спорным — из-за утраты памяти. По правде говоря, науке до сих пор не известно, как он работает. Одни говорят, что шок стимулирует нейроэндокринную систему и нормализует уровень гормонов стресса. Другие утверждают, что дело не в гормонах, а в химическом балансе мозга. Остальные считают, что ЭШТ уничтожает мозговые клетки и больше ничего. Но если это и так, думаю, потом эти клетки восстанавливаются — в более качественном, так сказать, варианте.
На каталке ввозят Бетани, и в первый момент я ее не узнаю. На моей пациентке белый балахон, волосы стянуты на затылке. Без косметики она выглядит совсем юной. Заметив меня в глубине кабинета, она прикладывает палец ко лбу, чертит в воздухе стремительный зигзаг и улыбается с победным видом террориста, получившего все, чего он хотел.
Сам аппарат — прямоугольный ящик с ручкой и тянущимися из него цветными проводками — выглядит вполне прозаически.
— Ну что, Бетани, пора ставить капельницу, — говорит доктор Эхмет. И доктор, и пациентка деловиты и спокойны: они явно прошли через это много раз. Она послушно протягивает худенькую руку, покрытую следами от бритвы до самого плеча.
— Бревитал внутривенно, — поймав мой взгляд, поясняет доктор Эхмет одними губами. — Анестетик.
Едва игла пронзает вену, как веки Бетани закрываются, напомнив мне кукол, которые, стоит положить их на спину, тут же впадают в кому. Ее лицо, обычно подвижное, мгновенно разглаживается, словно отключившееся сознание позволило ее чертам подписать перемирие. Медсестра ставит еще одну капельницу.
— Мышечный релаксант, — подсказывает доктор Эхмет. — Переломы и смещения позвонков нам ни к чему. В конце концов, мы вызываем у пациента самый натуральный припадок.
Хассан принадлежит к породе тех людей, которые любят делиться познаниями. Поскольку я уже читала о предстоящей процедуре в Сети, ничего нового он мне пока не сообщил, но я рада возможности сравнить теорию с практикой и комментарии слушаю с интересом. Медсестра протирает лоб Бетани влажной губкой, потом мягко разжимает ей губы и вкладывает кляп — «чтобы не повредила себе язык», объясняет доктор Эхмет, намазывающий гель на два вложенных в подушечки электрода. Затем он накрывает нос и рот Бетани маской, закрепляет ее и; по сигналу анестезиолога, прижимает электроды к вискам.
Если что-то и происходит, я этого не замечаю.
— А сейчас, хе, мы подаем разряд тока в ее мозг, чтобы вызвать тонические судороги, которые продлятся ровно десять секунд. Время тут — самое главное.
Ничего особенного по-прежнему не происходит — ни конвульсий, ни подергиваний, ни каких-либо звуков, — однако от неожиданно накатившего отвращения меня чуть не выворачивает наизнанку. Впечатление такое, будто смотришь передачу о защите животных с любительскими кадрами, на которых, прикрученная к операционному столу, лежит крохотная макака с грустными глазами.
Доктор Эхмет привычно следит за цифровыми часами.
— И… время! — говорит он и убирает электроды.
Пальцы на ногах Бетани, скрытые простыней, сгибаются и разгибаются, словно ростки папоротника, которые в документальных фильмах разворачиваются в мгновение ока. Доктор Эхмет жестом приглашает меня подойти к каталке. Встаю в изголовье, и вдруг меня охватывает странное искушение — потрогать розовые кружочки на висках Бетани. Но я не поддаюсь.
— Ну вот и все. Сеанс окончен. Наркоз мы ей дали легкий, еще пара минут, и наша красавица проснется. Хотя вид у нее будет несколько пришибленный… Или нужно говорить «стукнутый»? Хе. А вот чувствовать себя она будет отлично. Будто заново родилась.
Минут через пять Бетани распахивает глаза, стонет, потом зевает. Как и предсказывал доктор Эхмет, вид у нее неважный. То есть прямо-таки чудовищный: помятая, заторможенная — прообраз себя в сорок лет. Зрачки вполглаза, безумный взгляд. Она пытается сесть и мотает головой, словно у нее нарушено чувство равновесия.
— Бетани, ты помнишь, как меня зовут? — спрашиваю я. Из всех побочных эффектов ЭШТ утрата памяти — самый серьезный. Как и следовало ожидать, Бетани меня не узнает, но, похоже, это ее ничуть не смущает.
— Я видела воронку. Вихрь, гигантский, — сипит она. — Офигительное зрелище.
После процедуры ее голос стал на октаву ниже. Такое ощущение, что он доносится из пещеры.
— Где?
Похоже, мой вопрос ее озадачил.
— Облака скручиваются в спираль. Потом карта. Разрушения такие, что просто улет. Записывай. Пиши: «падение Христа Спасителя».
— О чем это тебе говорит?
Мотает головой по подушке:
— И «кто не был записан в книге жизни, тот был брошен в озеро огненное». Да ты сама скоро увидишь. — Моргает. — «Вот Господь опустошает землю и делает ее бесплодною; изменяет вид ее и рассеивает живущих на ней».
— Откуда у тебя эти воспоминания, Бетани?
— Эй! А я знаю, кто ты такая. Ты миссис Тра-ля-ля. Миссис Что-ты-чувствуешь-по-этому-поводу. Слушай, до тебя ведь так и не дошло. Дело не в том, что я там чувствую. А в том, что скоро случится. Ну-ка, тащи его сюда, — командует она, показывая на стену, где висит хлипкий бумажный календарь.
Поколебавшись, поднимаю руку и тяну его за край.
— Теперь ищи июль.
Послушно листаю календарь, потом протягиваю ей нужную страницу.
— Вот, — тыкает она в квадратик. — Двадцать девятое. Тот еще будет денек. — Тут она прищуривается и всматривается в календарь, как будто этот квадратик — окошко, сквозь которое она смотрит в неведомую даль. — Южная Америка. Бразилия. Ураган. Фью-ю-ю! Высоко-высоко, и тут-то всему и конец. Туча народу стерта с лица земли. Р-р-раз — и нету. Ни людей, ни скутеров их, ни курятников, ни дерьмовых заборов, ни сопливых детишек, ни любимой собачки по кличке Ублюдок.
— Откуда ты знаешь, что это случится?
— Откуда-откуда! Да оттуда, что я сама видела. Только что.
— Наверное, страшно на такое смотреть.
Пожимает плечами:
— А мне-то что?
— То есть?
— Тем, кто умирает, может, и страшно. А мне — нет. В том смысле, что мне-то до них какое дело? Да пускай себе мрут. Оно даже и к лучшему. Ты про проблему перенаселения слыхала?
Последняя реплика подозрительно похожа на ту догму, за размышлениями о которой я только что провела почти все выходные. «Меньше народу, больше кислороду. Органические болезни».
— Ты что-нибудь знаешь о планетаристах?
— О ком?
На ее лице возникает то ли недоумение, то ли скука — сразу и не поймешь. Бетани явно понятия не имеет, о ком я говорю. А может, не помнит. Или же ей попросту все равно. Через секунду она снова начинает тараторить — о магме, о газе под земной корой, о вулкане, который вот-вот проснется. Я киваю и помалкиваю. Есть такое русское слово — «изгой». Так называют людей, которые больше ни на что не годятся. Писатель, разучившийся писать, монах, ударившийся во все тяжкие, запивший шофер. Психотерапевт с больной психикой. Если честно, мне вообще не стоит работать. Не сейчас. Слишком мало прошло времени. Да это любому видно. Бетани со своей шкалой компетентности раскусила меня сразу.
Но — вот она я, горе-психолог, который пытается помочь девочке, только что вернувшейся с того света с целым ворохом идей.
— Двенадцатое октября. Вот когда настанет полная жопа, — говорит она, листая страницы. — Это тоже запиши. На календаре отметь. Есть у тебя ручка?
— Нет.
Ну тогда так запомни. Я обычно запоминаю. И запиши про ураган. Рио, двадцать девятое июля. Не забыть бы добавить в блокнот.
Бетани широко улыбается. Ярко вспыхивают скобки. Я уже вижу, что ее ждет. Следующий этап — клиника для взрослых, Сент-Дени или Карвер-плейс. Или же, не дай бог, Киддап-мэнор, жалкое существование, изредка скрашиваемое периодами буйства и попытками самоубийства. И все же бывает, что хочешь помочь кому-то из страдальцев, невзирая на то, во что ты превратилась, прекрасно при этом понимая, что пациент пропащий, как, впрочем, и ты сама. Даже изобрети ты какое-нибудь новое средство, его ждет свой путь, а тебя твой, и изменить их нельзя — хотя все же пытаешься, снова и снова. Крутишься как белка в колесе. А вернувшись домой, приканчиваешь бутылку австралийского вина, глядя в пустые глаза Фриды Кало с ее ручной обезьянкой, с ее мертвой колибри, с ее черной кошкой, с ее терновым ожерельем. Листаешь художественные альбомы, разглядываешь картины, которые еще способны тебя пронять, и пьешь, пьешь, пока темнота не накрывает тебя с головой, и снится, что летишь в стратосфере или занимаешься любовью с мужчиной, думать о котором нельзя ни при каких обстоятельствах, потому что прошлое, где когда-то были ростки будущего, исчезло без следа.
А потом просыпаешься.
Самоанализ — дурная привычка, которой я предаюсь под предлогом «работы над собой». Главный мотив, толкнувший меня переехать в первое подвернувшееся место и обречь себя на одиночество, мне уже ясен: желание что-то доказать. Но что? Свою независимость? Способность перевернуть страницу и жить как ни в чем не бывало? Или свою извращенность? Глядя на то, что творится в мире, я спрашиваю себя: переношу ли я свои драмы на социальный ландшафт, или в эти знойные летние дни в воздухе и правда витает ощущение всеобщей неприкаянности? Предчувствие беды, которое на сей раз кажется глубже и сильнее обычного, охватило не только Европу, но и всю нашу планету — перегруженную, задыхающуюся, жаждущую все новых благ? Надо бы перестать смотреть новости и читать газеты, но я уже не могу обходиться без ежедневной дозы ужасов. Главные заботы человечества остаются все той же неустойчивой, ядовитой смесью: деньги, которых вечно не хватает, болезни, которых слишком много, территориальные конфликты, этнические чистки, головокружительный рост цен на газ, сетевые маньяки, исламистский террор, малярия, которую переносят теперь и мухи, тающие полярные шапки, воинствующие китайские секты, махинации с квотами на выброс углекислого газа, рост влияния планетаристов, повсеместное введение теории «разумного начала» в школьную программу, перенаселение и новое движение откровенно фундаменталистского толка. Только в Великобритании насчитывается уже пятьдесят тысяч церквей «Жажды веры» вроде той, в которой выросла Бетани. Десять лет назад их было пятьсот. А тем временем кровопролитие в Иране и Израиле остается вечно незаживающей темой новостей, столь привычной, что изуродованные дети и воющие женщины превратились в зрелище, над которым ужасаешься с минутку, а потом переключаешь телевизор на какое-нибудь японское шоу. На фоне жестокой реальности оптимизм этих развлекательных программ, с их бойким паясничаньем и грубоватыми приколами, — будто яркий контрапункт к главной теме. Пока я проплываю свои двадцать кругов, отдельные сценки мелькают у меня в голове, столь же трогательные в своей бесполезности, как моя испанская мантра или обрывки абсурдной эротической фантазии.
В день нашего очередного занятия за порогом студии меня ждет следующая картина: до предела возбужденная Бетани отчитывает крепкого сложения медсестру по поводу ракушек, якобы пропавших из тумбочки. Памятуя о таланте моей подопечной выискивать слабые места, стараюсь держаться на расстоянии и не терять бдительности.
— Двадцать, поняла? А должно быть двадцать пять! — вопит Бетани. — Ну и куда они, по-твоему, делись? Сперли их, ясно? И я даже знаю кто — Хайди, клептоманка несчастная. Эта сучка у всех ворует. Не веришь, почитай ее чертов диагноз! В Стамбуле скоро будет землетрясение говорит она уже мне и, мгновенно позабыв о ракушках, заводит свою любимую песню: толчок силой «семь с чем-то» разрушит весь город и убьет «тучу народа». Да, еще будет извержение вулкана на тихоокеанском острове, как называется, она забыла, но может показать на карте. А двадцать девятого на Южную Атлантику обрушится ураган.
— Кстати, про торнадо, который на днях прошелся по Штатам, я тоже знала заранее. У меня и документальное доказательство есть, — ликует она, потрясая толстой красно-белой тетрадкой. — Секретные материалы! Вещдоки с того света!
— Можно взглянуть? — Беру протянутую тетрадь. — Откуда лучше начать? С начала?
— Откуда хочешь, — хмыкает она. — Да хоть вверх ногами переверни. Все равно ведь не поверишь.
Раскрываю «секретные материалы» посередине: сплошь разрисованная страница. Мешанина набросков, сделанных то карандашом, то ручкой, с сильным нажимом. Сквозь одни рисунки просвечивают другие, как в небрежно подчищенном палимпсесте[3]. И тем не менее в этих сумбурных каракулях видны мастерство и уверенность. Здесь есть облачные системы, волны, скалы. Линии решительные, быстрые, с густой штриховкой на месте теней. Не спеша листаю тетрадь. Судя по многочисленным стрелочкам, которые разлетаются во все стороны, Бетани видит в этих пейзажах некое научное содержание. В показаниях ее учителей говорится, что у Бетани есть способности к естественным наукам, рисованию и географии. В шаржах на все три ее любимых предмета проглядывает пытливый ум, вскормленный на качественной интеллектуальной диете. Рисунки снабжены надписями — кривые торопливые буковки ползут по странице, замирая в неожиданных местах. «Повышенноедавлениезападвостокскачок». «Кактатьночьювознесены будутнаоблака».
— Не растолкуешь мне, что тут к чему?
— Что растолковать — Армагеддон? — отрывисто бросает Бетани. — Пересказать Книгу Иезекииля? Мне нравится думать, что когда-нибудь в мою честь назовут город. Бетанивиль. Или целую страну. А что, круто! Бетаниленд.
Мания величия. Надо бы над этим подумать. Любой пациент — как запутанный клубок ниток. Главное — найти кончик, и знай себе тяни потихоньку, пока клубок не начнет разматываться. А потом проверь, куда он покатится. Скорее всего — к какому-нибудь краю и вниз.
— Ты считаешь себя особенной, не такой, как другие? Чувствуешь в себе особый дар?
— Будущее я вижу, понятно тебе? Сколько раз тебе еще повторить?
— И что ты там видишь, в этом будущем?
Насторожившись, бросает на меня косой взгляд — Бетаниленд.
— И какая она, твоя страна?
— Ничего хорошего. Поганое место. Деревья все обугленные. Куда ни плюнь, везде отрава. Там еще озеро есть.
— Озеро Бетани?
— В нем, Немочь, тебе плавать не захочется. Рыба вся сдохла, везде комары жужжат малярийные. Там ты будешь не в своей стихии. Да только никто тебя не спросит. Никого не спросят. Выжил — и ладно. Придется привыкать к консервам. Не забудь прихватить открывашку.
— Мрачный пейзаж.
— Но знаешь что? Ты совсем не той дорогой идешь. Так заплутала, что жалко смотреть. Говорю же, я чувствую, что скоро произойдет. Джой Маккоуни это знает.
В памяти всплывает прощальное послание, адресованное моей предшественнице: «Джой, единственной, кто верил». Подпись на открытке была неразборчивая, но почерк — мелкий, торопливый — явно тот же, что в тетрадке Бетани. Мысленно передергиваюсь. Неужели Джой всерьез изучала каракули Бетани и углядела в ее бреде некую логику? Поверила так называемым предсказаниям? В таком случае неудивительно, что ей пришлось взять тайм-аут.
Как ты восприняла уход Джой?
Да никак, — пожимает она плечами, листая тетрадь. Задерживается на странице, где изображены какие-то схемы. Похоже на движение воздушных масс. — Помочь мне отсюда выбраться она не захотела, так на кой она мне сдалась? А вот ее это здорово пришибло. — Лукаво улыбается. — Еще бы, потерять такого собеседника, как я. И между нами, по-моему, она малость свихнулась. И я даже знаю, что она себе вообразила. Думает, это я ей мщу.
Жду, не скажет ли она что-нибудь еще, но Бетани с головой ушла в свои записи. Глядя на ее рисунки — огнедышащие вулканы, еще несколько циклонов, разбегающиеся во все стороны стрелочки, — я в который раз поражаюсь тому, как часто больное воображение избирает одни и те же кривые дорожки.
Бетани тычет в гигантскую спираль:
— Я вижу, куда все течет. Кровь, вода, магма, воздух. Могу прочесть прошлое человека в токе его крови. Увидеть все, что с ним было. — Ее глаза возбужденно блестят. — Я и жива-то только за счет электричества. Я уже всем сказала, что происходит. И тебе тоже. Но ты меня не слушаешь. Не как Джой. Ха! Догадайся, сколько я ей дала звезд. Джой Маккоуни, знай, что покидаешь Оксмит с общим счетом девять из десяти!
Как ни странно, меня это задевает.
— Я прислушиваюсь к твоим словам, Бетани.
— Неправда. Но скоро начнешь. Со дня на день по Шотландии промчит смерч. Вот увидишь. И большой бум не за горами. Часы уже тикают. Скорбь начинается в октябре. Так что никуда ты не денешься, будешь слушать так, что уши отвалятся.
Хохочет. Словно бутылки бьют.
Инвалидные кресла прошли долгую эволюцию и уже ничем не напоминают любимое средство передвижения древних римлян: облагороженные подобия садовых тачек, на которых рабы развозили своих осоловевших хозяев по домам после очередной дружеской оргии — из тех, где все располагаются на изящных ложах и поедают яства из углублений в центре стола, прерываясь лишь на то, чтобы сунуть два пальца в рот. По крайней мере, именно такую картину рисует мне воображение, когда я возвращаюсь домой и приступаю к привычной каторге: коляску на тротуар, тело в коляску, коляску с телом к входной двери, их же — обратно к машине, достать из багажника покупки, открыть дверь, помечтать о личном рабе. По договору с агентством раз в неделю ко мне приходит пугливая полячка по имени Данута: убирает квартиру, закупает продукты, устраивает стирку. Все это я могла бы делать и сама, но даже такие простые вещи, как сегодняшняя вылазка в супермаркет, отнимают у меня уйму времени.
Наматывая километры между стеллажами, я всю дорогу думала о Бетани. Удивительно, как прочно она обосновалась в моей голове. Ни о ком другом из своих пациентов я не думаю так много — ни о маленьком Месуте Фаруке, создателе полосатого воздушного шара, ни об одноруком Льюисе О’Мэлли (вторую он отрезал во искупление грехов), ни о Джейке Болле, который скупал военную технику на сетевых торгах, расплачиваясь отцовской кредиткой. Ущербные младенцы, малолетние терминаторы, они пробуждают во мне обманутую мать. «Интуитивная девочка», — сказал о ней доктор Эхмет. Я не жду наших с ней встреч, но разобраться в ней я хочу. Ее случай — будто слово из кроссворда, которое я никак не могу вспомнить, из-за которого просыпаюсь по ночам, вся в поту.
Дневное пекло сменилось вечерним. Над раскаленным асфальтом стелется жаркое марево. Сначала я ее не замечаю. Но вот она, стоит на своем посту, через дорогу от моего дома. Светлые глаза, рыжие, чересчур блестящие волосы. Поймав мой взгляд, незнакомка приветственно вскидывает руку, будто секретный агент, передающий мне послание на языке жестов, который мы обе выучили в шпионской школе. Говорят, душевнобольных не нужно изолировать от общества. Не знаю, не знаю…
Утром по радио сообщают о смерче, который за пару часов до того пронесся над Абердином. Пять жилых домов лишились крыш, обрушилась половина здания одной из заправок. Предупреждения не было. Бетани упоминала нечто подобное, и этот факт не выходит у меня из головы.
Как многие преуспевающие врачи, доктор Шелдон-Грей — страстный поклонник спорта. Миновав крошечную приемную — царство Рошель, личной помощницы босса, попадаю в директорский кабинет, похожий на спортзал. Широкий письменный стол стиснут с обеих сторон тренажерами: один для гребли, второй для бега. В молодости Шелдон-Грей выиграл несколько чемпионатов по водным лыжам, а последние несколько лет председательствует в региональной ассоциации воднолыжников. Рассказала мне об этом Марион, одна из моих новых коллег. С ее же слов я знаю о том, что по выходным наш директор активно отдыхает в кругу семьи — спортивно настроенной жены и троих сыновей-подростков. Все они дружно облачаются в гидрокостюмы и по очереди носятся по озеру на бешеной скорости, держась за веревку. Я им, конечно, завидую. Будь я их родственницей, я бы, наверное, занималась каким-нибудь колясочным спортом. Врачи из реабилитационного центра говорили, что при желании можно научиться всему: вспомнить хотя бы альпиниста, который выжил после ужасающего падения и впоследствии пересек весь Китай на велосипеде с ручным управлением, или американца-тетраплегика, который играет в регби для колясочников, или, как еще называют этот вид спорта, «убийственный мяч». Быть может, если я буду паинькой, босс пригласит меня на свой катер, и я с пользой проведу время. Но боюсь, как только он узнает, зачем я сюда пришла, приглашения мне уже не дождаться. Потому что я собираюсь спросить, почему в истории болезни Бетани Кролл нет записей моей предшественницы.
Шелдон-Грей сидит в самом дальнем конце кабинета, спиной к двери, и мое появление замечает не сразу. Поскольку сидит он не за столом, а на тренажере, на уровне пола, я тоже поначалу его не вижу. В шортах и майке, мой босс увлеченно гребет на месте. Стены кабинета недавно покрасили в практичный светло-кремовый цвет, и в воздухе до сих пор витает запах эмульсии.
Подъехав вплотную, разворачиваю коляску, и наши стальные друзья оказываются лицом друг к другу: еще сантиметр-другой — и они поцелуются. Доктор энергично сгибается и разгибается, издавая мужественные звуки, такие, как «фу-у-уф» и «х-х-ха», и потеет, как козел в период гона.
— Я хотела бы поговорить с вами о Бетани Кролл. В истории ее болезни я не нашла наблюдений за последний период. Если доктор Маккоуни и вела какие-то записи, теперь их там нет.
Помимо одержимости спортом, у доктора Шелдон-Грея нет заметных пунктиков или странностей, и внешне ничто не выдает его принадлежности к тому тонкокожему племени, из которого по большей части состоит наша профессия. Тем не менее стоит упомянуть имя Бетани, гребной тренажер как будто бы замедляет свой ритм. Похоже, — эта тема шефу неприятна.
— Фу-у-уф! — отзывается он наконец. — Простите, прерваться не могу — норму еще не выполнил. Вы пока рассказывайте. Х-х-ха!
Мне хотелось бы увидеть записи Джой.
Вполне понятное желание.
И могу я их получить?
— Нет. Фу-у-уф!
Можно узнать почему?
Предоставив мне томиться в ожидании и слушать его неприличные вздохи, Шелдон-Грей делает еще три гребка, не отрывая взгляда от показаний частоты пульса.
— Это было бы — фу-у-уф! — неразумно.
— В каком смысле?
Неожиданно он бросает свое занятие и, подняв на меня глаза, начинает вытирать лицо и шею. С минуту в кабинете слышно только его частое дыхание.
— Видите ли, Габриэль, — произносит он, переключаясь на плечи. Уверенный голос разносится на весь кабинет, как будто он обращается к толпе. — По официальной версии, Джой Маккоуни ушла на больничный. Но, к сожалению, все не так просто. В ее поведении появились признаки нервного расстройства. Это видно и по ее записям. Поэтому я их изъял.
Решительным жестом альфа-самца доктор перебрасывает полотенце через плечо.
— Понятно, — говорю я, глядя, как он жмет на какие-то кнопки, пытаясь обнулить показания на экране тренажера. — Жалко, конечно, что она больна. Мне говорили, она в отпуске. Но подробностей я не знала.
— Что ж, теперь знаете. Это все, что вы хотели обсудить? — спрашивает он, когда на экране появляются ровные ряды нулей.
Я не отвечаю. Даю паузе повисеть минутку. И еще немного.
— Вы же понимаете, что это ради ее блага, не правда ли? — оправдывается он.
Продолжаю молчать.
— Представьте, что вы, Габриэль, пребывая на грани нервного срыва, написали о пациенте отчет, способный повредить вашей профессиональной репутации. Думаю, вам бы не хотелось, чтобы подобный документ получил распространение. Верно? — Он устремляет на меня взгляд своих поразительных глаз, таких синих и прозрачных, что они кажутся искусственными. Как будто он пришел в специальный магазин и выбрал себе пару.
Положение у меня в клинике шаткое, вступать с ним в споры я не могу.
— Габриэль, на вашем месте я попытался бы составить собственное мнение о пациентке. Кстати, как вам на новом месте? Привыкаете понемногу? — Директор принимается вытирать свои странно безволосые ноги и, не дожидаясь ответа, продолжает: — Надо бы приобщить вас к местной жизни. Здесь много чего происходит. На днях будет большое благотворительное сборище в «Армаде». Вам стоит пойти, потолкаться среди нашей публики. Правда, там соберется скорее ученая братия, — добавляет он, словно извиняясь.
— Какого рода? — спрашиваю я, внезапно заинтересовавшись. Загадка Бетани все еще пульсирует у меня в голове.
— Биолог крапчатый, статистик двупалый. Не знаю. Все те же лица.
— Согласна.
— Согласны на что? — От напряжения его лицо побледнело и почти сливается со стеной.
— Я приду. Спасибо. Достанете мне приглашение?
Доктор Шелдон-Грей хлопает себя по лбу: — Ну конечно. Я все устрою. Рошель даст вам знать.
Составить собственное мнение о Бетани Кролл — задачка не из легких. Ее настроения непредсказуемы, как погода. Сегодня она болтает без умолку, а назавтра смотрит на меня, как на пустое место, и наотрез отказывается что-либо обсуждать, даже циклоны или другую ее любимую тему — тектонику плит. Работы Бетани впечатляют. Она пишет сразу несколько больших, выразительных картин неба, а в промежутках выдает целые серии мрачных рисунков углем, на которых над голыми, безжизненными ландшафтами расползаются грозовые тучи. Один сюжет — вертикальная линия, уходящая в никуда, посреди скалистой пустыни — повторяется в этих художествах все чаще и чаще. Иногда черта вырастает из-под земли, отклоняется в какой-то момент влево и заканчивается кляксой — так в мультиках рисуют взрывы. Что это, растение, механизм? На расспросы Бетани отвечает уклончиво: мол, просто картинка, которая «всплывает» в ее памяти после электрошока. Может, инопланетный пейзаж, подсказывает она. Меня же эти рисунки наводят на мысли о Фрейде. Время от времени я возвращаюсь к теме религии в надежде на какое-нибудь откровение о жизни Бетани с родителями, но все без толку. И хотя моя подопечная цитирует длинные пассажи из Библии, о Боге она отзывается с тем же едким сарказмом, что и о врачах, и раздраженно твердит:
— Что он мне сделал хорошего?
— Твой вопрос подразумевает, что Бог все-таки существует, — подсказываю я.
Услышав это, Бетани замолкает. Если Леонард Кролл сексуально ее домогался, а мать знала об этом и молчала, то решение девочки взять правосудие в свои руки объяснилось бы очень просто. Я работаю с ней терпеливо, не спеша, пытаясь подвести ее к тому едва уловимому сдвигу в восприятии, который в один прекрасный день позволит ей бежать с мрачной планеты Бетани в менее суровые края. Впрочем, если этот день когда-нибудь и наступит, то явно не скоро, и я готова признать свое поражение.
В следующий раз мы встречаемся в парке. Солнце палит все так же нещадно, и с некоторых пор я, словно гейша, повсюду ношу с собой маленький лакированный веер. В застывшем небе — той яркой синевы, что как будто давится собственной гущей, — рассыпаны далекие облака, похожие на пригоршни мела, которые кто-то зашвырнул ввысь. Рафик следует за нами по пятам, поотстав на пару шагов: я попросила его вмешаться немедленно, как только Бетани сделает резкое движение или коснется меня хоть пальцем. Я не доверяю ей ни на йоту и рисковать не намерена.
Еще пять лет назад зима в Англии отличалась от лета, а весна — от осени, нынче же само понятие времен года утратило всякий смысл. На фасаде Оксмита пылают осенним костром побеги плюща: те листья, что еще не опали, блестят, как рыбья чешуя под солнцем, а часть уже устилает землю пожухшим ковром. Посреди выжженного газона мужественно тянутся вверх пергаментные лилии, фиолетовые и нежно-оранжевые. Умирающие, печальные цветы… В прошлой жизни я бы их сфотографировала, а потом, в студии, довела бы изображения до ума: быстрыми, злыми мазками пастелей или, может, кисточки с тушью, радуясь нечаянным кляксам — этим взрывам эмоций, которые меняют отношение к тому, что видишь, ибо теперь ты увидел это по-новому, преобразил до неузнаваемости и заставил петь под свою дудку.
Творческий позыв, первый за много месяцев. Почему бы не вспомнить, как это бывает? Стоит ли лишать себя всего, что когда-то приносило мне радость?
Да. Нет. Да. Похоже, иначе я не могу.
— Смерч в Шотландии…
— Совпадение, — перебивает Бетани. — Случайное попадание. Ты ведь так и подумала, верно?
Улыбаюсь.
— Честно говоря, я удивилась.
Бетани хмыкает. Какое-то время мы движемся молча.
— Слушай, эта твоя авария… — внезапно произносит она. — То еще зрелище, а? — Я в замешательстве. О том, что со мной случилось, я не говорила ей ни слова. Откуда ей известно об аварии? Какое «зрелище»? — Короче, ответь-ка на один вопрос. Интересно. Каково это — быть…
Калекой? — подсказываю я в надежде перехватить инициативу и выиграть время. Дорожка поворачивает в сторону.
Я хотела сказать «инвалидом», — парирует она весело. Или «человеком с ограниченными возможностями». Вроде так говорят, да? — Похоже, сегодня один из ее «хороших» дней.
— «Парализованная» меня вполне устраивает.
Бетани останавливается и закрывает глаза.
— За рулем ведь был он? — спрашивает она понимающе.
В голове у меня что-то заклинивает, потом, дернувшись, снова заводится и несет меня в контратаку.
— Продолжай, — говорю я. — Раз ты у нас все знаешь. Рассказывай, не стесняйся.
Я тут же жалею, что поддалась гневу и выдала себя с головой.
— Подробностей я не разобрала. А вот чем дело кончилось, знаю.
И я знаю. Тоже мне, удивила. И все же откуда ей известно, кто был за рулем? Потому что обычно машину ведет мужчина? Еще одно «случайное попадание»? Несколько минут тишину нарушает только хруст гравия под ее ногами и тихий шелест моих колес. Попробую-ка я подбросить ей что-нибудь. Может, тогда будет легче ее разговорить.
— Ладно. Вот тебе сжатая версия. Ночь. Он за рулем, как ты уже догадалась.
— Увидела.
— Значит, хорошо смотрела. Не важно. В какой-то момент он теряет контроль, машину заносит, и она несколько раз переворачивается. Я падаю в грязь, прихожу в себя в больнице, где меня спрашивают, все ли части тела я чувствую.
Мой голос не дрогнул, зато сердце колотится, как оглашенное. Меня бросает в жар и захлестывает волна отвращения. Такое чувство, что я проехала колесом по слизняку, который прилип к ободу, и раздавленные внутренности вот-вот коснутся моей ладони. Рядом со мной Бетани кивает с таким видом, будто моя история ей хорошо знакома. Это милое создание ничем не проймешь.
Наоборот, услышанное ее как будто взбодрило и придало сил.
— Но виновата ты, верно? — Как многие неблагополучные дети, Бетани уверенно находит у окружающих яремную вену. Зажмуриваюсь и отпускаю ободья колес. Когда я открываю глаза, рядом стоит Рафик. С трудом перевожу дыхание, трогаюсь дальше и, стараясь говорить как можно спокойнее, отвечаю:
— Иногда мне кажется, что да, иногда — нет. В зависимости от настроения. А с тобой, Бетани, так бывает? Когда ты оглядываешься на свою жизнь?
Нет, на эту тему Бетани переключаться не желает. Ее решимость игнорировать свое прошлое за все это время ничуть не ослабла. Цитаты из Библии (как правило, из Книги Иезекииля, посланий к фессалоникийцам или из Откровения), которые отскакивают у нее от зубов, — единственное, что она сохранила из прежней жизни. Возможно, пройдут месяцы, годы или даже десятилетия, прежде чем Бетани доверится кому-нибудь и заговорит о родителях. Да и зачем оно ей? Рискнуть придется всем, а выигрыш ничтожен. Если то, что ей пришлось пережить, было так ужасно, что толкнуло ее на убийство матери, а потом заставило увериться в собственной смерти, значит…
— А ты как парализована? — спрашивает она.
Я уже успела прийти в себя.
— Ноги отнялись, — отвечаю я, толкая колеса быстрее. Рафик снова отстает на несколько шагов. Бетани идет рядом. — Я не могу ни вставать, ни ходить, но могу плавать — гребу руками.
Значит, плавать она может, — задумчиво повторяет она. — А сексом заниматься?
Вдыхаю поглубже. В мире обычных людей этим вопросом задаются многие — молча, про себя. В судебно-медицинских учреждениях строгого режима для малолетних психов с преступным прошлым обычных людей не бывает.
— Я не чувствую ничего ниже пояса. У меня так называемая нижняя параплегия, — отвечаю я. — Что в переводе означает полную потерю чувствительности от пупка и ниже.
В реабилитационной клинике я мало-помалу, после долгих экспериментов, выяснила, что все еще способна испытывать нечто вроде сексуального возбуждения — через грудь, хотя происходит все по большей части в голове. Но не стану же я делиться подобным открытием с любопытствующими пациентками вроде Бетани Кролл.
— А почему тебя это интересует? — осторожно продолжаю я, в кои-то веки радуясь, что не вижу лица собеседника. Подтолкнув Бетани к разговору о ее собственном сексуальном опыте, не выпустила ли я из бутылки злого джинна? Впрочем, она то ли не расслышала вопроса, то ли решила не отвечать.
— Я и подумать не могла, что со мной случится такое, — говорю я тихо. — Но я могу с этим жить. — Ой, ли? Стоит мне представить нас с Алексом, занимающихся любовью на покерном столе, грудь сдавливает так, будто на мне рывком затянули корсет. — Может быть, ты понимаешь, как это бывает? Когда делаешь что-нибудь, не подумав, поддавшись порыву, а последствия расхлебываешь всю жизнь? — Призрак ее матери вплывает между нами, но Бетани не попадается на крючок. — Вот уже два года, как ты живешь в этой клинике. А понимаешь ли ты, почему сюда попала?
— Потому что люди вроде тебя не желают замечать, что творится вокруг, — с невеселым смешком отвечает она. — Даже ткни их носом, все равно ничего не увидят. Чем меня выслушать, им проще засадить меня под замок. — Ее словно прорвало. — Вот ты, например. Притворяешься, что ничего такого не происходит, потому что тебе так проще, а когда до тебя-таки дойдет, все — поезд ту-ту! Вон смерч в Шотландии. «Совпадение», — решила ты. Вбила себе в голову и веришь. Да верь, мне-то что. Но я его видела, тот смерч. А потом он появился.
— Вот именно, совпадение. Как, кстати, ты же сама и сказала.
Перед глазами встает окровавленное лицо Карен Кролл. Будто лицо подтаявшей восковой куклы. Тут волей-неволей задумаешься: какая же нужна сила, чтобы вот так вогнать в глаз отвертку. И с каким звуком она вошла в плоть.
— Но твое будущее — каким ты его видишь? — спрашиваю я, чтобы отвлечься от этих мыслей.
— То есть — хочу ли я выйти отсюда? Вернуться в общество? Выйти замуж, завести ребенка, сидеть с девяти до пяти на работе — или о чем там еще полагается мечтать маленьким девочкам?
— Маленьким девочкам?
— Брось. Ну эти твои дебилки из твоих дебильных групп, обсуждающие своих дебильных бойфрендов и свой дебильный секс и своих деток-олигофренов.
— Забудем о том, чего — в твоем понимании — хотят другие девочки. Чего хочешь ты?
Бетани останавливается, и мы обе смотрим на багряную стену плюща.
— Будь у меня ребенок, я назвала бы его Феликсом. Феликс значит «счастливый», верно? Такое вот ироничное имя. — Жду продолжения и думаю: а мне он всегда представлялся Максом. — Но у меня не будет детей.
У меня тоже. В больнице сказали, я чуть не умерла и «спасти плод не было никакой возможности». «Плод». Любопытный эвфемизм. Макса нет. И никогда не будет.
— А почему ты решила, что у тебя не будет детей?
— Зачем? В нашем дерьмовом мире? Я же не садистка.
Знакомая песня. Хэриш Модак ее бы поддержал.
— Я могла бы назвать тысячу разных причин, — говорю я. Хотя тут я погорячилась: поймай она меня на слове, вряд ли я смогла бы придумать хотя бы одну.
Внутренний вихрь Бетани уже мчится дальше. Она наклонилась, и я чувствую на затылке ее дыхание. Любимый ее прием, способ заставить меня понервничать.
— Выберусь я отсюда или нет — тут все от тебя зависит, Немочь, — шепчет она, нагнувшись так близко, что ее губы касаются волос у виска. Хриплый голосок пробирается все глубже, ввинчивается в меня с упорством экзотического паразита. — От того, умеешь ты делать свою так называемую работу или нет. — По позвоночнику растекается знакомая боль, взбираясь от раздробленного позвонка к шее. Передергиваюсь и меняю положение. Два года в инвалидном кресле научили меня: когда ты наполовину мертва, во второй половине иногда просыпается яростная и чуть ли не воинственная жажда жизни. — У Джой Маккоуни было девять звезд из десяти, но этого оказалось мало. Как дошло до дела, ей попросту не хватило пороху. Теперь она за это расплачивается. Но может, с тобой выйдет иначе. Тебе не приходило в голову, что судьба послала тебя сюда не просто так?
— В каком смысле?
— А в том, что поможешь ты мне выбраться отсюда или нет?
Смотрю на гордо алеющий фасад. Налетевший порыв ветра скользит по нему, срывает ворох сухих листьев. Молча поворачиваюсь к Бетани. В ее глазах застыло далекое, мечтательное выражение, как будто она всматривается за горизонт или в параллельный мир.
Завтра будет гроза, придет с запада. Люблю грозы с запада. Знаешь что, посмотрю-ка я на нее из кабинета творчества. — Тут она на секунду умолкает. — А ведь ты никогда его так не называешь. Слишком пафосно, да? — Прячу улыбку. — Вид там хороший. Запасемся попкорном, будем друг друга угощать. Усядемся рядышком и будем пить колу из одного стакана, как в кино. — Бетани молчит, и я, не глядя, знаю, что она улыбается. — А хочешь, притворимся, будто ты моя мамочка.
По дороге домой я заезжаю в бассейн. В такую жару полседьмого — самое подходящее время: пусть вода слишком теплая — гораздо теплее восемнадцати градусов, при которых только и можно ощутить настоящую свежесть, — зато, если повезет, в моем распоряжении будет целая дорожка. Но видимо, сегодня не мой день. Не успеваю я припарковаться, на соседнем «инвалидском» месте резко останавливается машина (синий «рено-гибрид»), и сидящая внутри женщина устремляет на меня полный мольбы взгляд. Светлые глаза, рыжие, блестящие рыжие волосы… Она, давешняя незнакомка. Сегодня с ней лысеющий блондин с усталым лицом — похоже, из тех работяг, которым «ни на что не хватает времени». Старше ее. Пригнувшись к рулю, он тоже поворачивается ко мне и смущенно разводит руками, как будто взывает к моему сочувствию, а когда его спутница приоткрывает дверцу, хватает ее за рукав. В следующее мгновение они уже дерутся, а я смотрю на их жалкую схватку, и воображение рисует мне безысходную, бессловесную муку двоих, намертво прикованных друг к другу ипотечным кредитом и общими генами детей. Понятно, что их ссора каким-то неведомым образом связана со мной, и, хотя я уже припарковалась, причем очень удачно, выходить из машины не спешу. С каждым разом эта процедура дается мне все легче, но вытаскивать кресло в присутствии странной парочки отчего-то не хочется. Не нравится она мне, эта женщина.
Впрочем, менять свои планы я не хочу. Может быть, если я покручусь по парковке, они решат, что я уехала, и уедут сами. Даю задний ход и вижу в боковом зеркале, как незнакомка поворачивается к спутнику и что-то кричит. Лицо у нее совершенно несчастное. Что-то явно стряслось, какое-то непоправимое, страшное несчастье. Может, эти двое — родители кого-нибудь из оксмитских пациентов? Возраст у них подходящий. Психическое заболевание у ребенка — тяжкое испытание, не одна семья распалась по этой причине. Но если рыжеволосая незнакомка хочет со мной поговорить, почему бы ей не договориться о встрече по обычным каналам? Когда я возвращаюсь на прежнее место, их уже нет. Путь к бассейну свободен. Можно спокойно поплавать. Однако глаза рыжеволосой незнакомки мне удается стереть из памяти только после тридцати кругов.
Гроза началась. Небо пошло пятнами туч; мерно, будто гигантская сушильная машина, погромыхивает гром. В студию, где уже сидит на своем посту кряжистая бритоголовая медсестра, входит Бетани, и мы вместе смотрим на разворачивающийся за окном спектакль. Бурлит и пенится небо, над чернильной поверхностью моря потрескивают трезубцы молний. На заднем фоне сосредоточенно машут крыльями белые ветряки. Деревья с трудом удерживаются в земле, их вывернутые наизнанку кроны похожи на пучки водорослей, от которых временами отделяется нить и тут же снарядом уносится прочь. Вспышки молний озаряют погруженную во мрак студию, а Бетани кругами ходит по комнате, поворачивая голову из стороны в сторону, как будто ловит пульсацию воздуха. Открыв окно, она прижимается лицом к белым прутьям решетки и глубоко вдыхает.
— Хорошо бы очутиться на вершине горы. Стоять и ждать, и пусть в меня ударит молния. Бац! Прям в макушку. Или нырнуть в горящее море.
— Мне бы хотелось узнать, что ты думаешь о смерти. Какие у тебя ассоциации, мысли… — говорю я, просто потому, что попытаться стоит. Бетани пропускает вопрос мимо ушей. Сегодня я здесь лишняя и только отвлекаю ее от важных, королевских дум. Наконец она перестает метаться, замирает посреди комнаты и жадно втягивает наэлектризованный воздух. Лицо ее забрызгано дождем.
— Держи. — Сую ей в руки угольный карандаш с раздражением, которое почему-то не могу скрыть. — Пришла в студию, так рисуй.
Как ни странно, она безропотно садится за стол и начинает рисовать — сосредоточенно, почти уткнувшись носом в страницу, и с таким пылом, что уголек чуть не рвет бумагу. Рука так и летает над листом, взметая облачка черной пыли. Время от времени Бетани вытирает пот с лица, оставляя на коже жирные полоски сажи. В ее набросках — спирали, причудливые арабески — нет ни капли сходства с тем, что происходит за окном. Она быстро исчерчивает один лист за другим; устав от очередного рисунка, смахивает его на пол. На одном из них замечаю человеческую фигурку — мужчина ныряет со скалы.
— Кто это?
Никогда не видела клифф-дайверов? По телевизору показывали. В Акапулько. Разводят руки в стороны и ныряют со скал в море. Как Иисус.
Ты считаешь себя верующим человеком?
— Нет.
Но ведь раньше ты верила в Бога. Та церковь, в которой ты…
Его церковь. Не моя. — Показывает на виски. — Вот, видишь? Метка зверя. Врачи любят этим заниматься. Одно вводят, другое вытягивают.
— Опиши мне своего отца. Что он за человек? Я знаю, у тебя к нему двойственные чувства, но, может, ты мне о нем расскажешь?
Мотает головой.
— А о матери?
— О! Придумала, что я тебе расскажу. Очень полезный факт об электричестве. Считается, что молния не может ударить в одно и то же место дважды. Но есть люди, в которых молния попадала не два даже, а три раза. У них в крови много металла. Как у меня.
— По-твоему, ты притягиваешь несчастья? — спрашиваю я, катая кусочек мела между пальцами. Во мне зреет непреодолимое желание рисовать, и не важно, что это будет, главное — увидеть свой след и убедиться: я существую. Однако что-то мне мешает — нечто примитивное, засевшее глубоко во мне, живущее по своим, никому не известным законам.
Бетани качает головой, улыбается и укоризненно цокает языком:
— Со мной этот номер не пройдет. Забудь свои психологические штучки. Попробуй задать настоящий вопрос.
— А ты меня научи. Давай поменяемся ролями.
— Ага. Разбежалась, — смеется Бетани. — Какой идиот захочет меняться местами с калекой?
Принимаюсь наводить порядок в уголке для работы с глиной. Через минуту раздается звонок на обед, в студию входит медсестра и уводит Бетани. Я остаюсь одна.
За окном собираются тучи, растекаются волнами серого пара. Глядя на их бесшумный, призрачный бег, я вдруг понимаю, что уже не могу не думать о Бетани. Когда мои мысли сосредоточены на ней — даже если они не всегда приятны, — я забываю о себе. А забвение, как я теперь выяснила, иногда превращается в наркотик. Бетани не испытывает к нашему миру никаких добрых чувств. И если представить, что по каким-то своим — и, возможно, веским — причинам ты разделяешь ее нелюбовь, представить, будто и ты веришь, что умер в четырнадцать лет, то жить в этой клинике, воображая, будто в тебя вселился могущественный призрак — этакая разъяренная, наэлектризованная Гея, — судьба далеко не худшая. Если со всех сторон на тебя сыплются катастрофические прогнозы климатологов, а в детстве тебя кормили рассказами о геенне огненной — идее, в которую верят все больше и больше людей, — почему бы не поддаться заблуждению о том, что у тебя есть особый дар? Электрошок, как известно, на время стирает память, и можно рождаться заново, неделю за неделей, и громко сулить миру мрак и погибель или, в другом настроении, искать утешения в своих маленьких сокровищах — в мечтах и страхах, которые хранятся в подвалах твоей памяти. Я сама через это прошла и знаю, как это бывает: надежды, спрятанные на дальнюю полку или яростно отброшенные в сторону, спасительные иллюзии о том, что человек — центр вселенной, превратившиеся в бессмыслицу и абсурд.
Небо уже почти почернело — то ли день, то ли ночь. Уголок лепки — настоящая зона бедствия, и до стола, за которым работала Бетани, я добираюсь только через полчаса, за несколько минут до следующего занятия. Там, рядом с угольными небесами и изготовившимся к прыжку ныряльщиком, остался набросок — красная фигурка лежит, скособочившись, на полу. Рисунок похож на детский палка, палка, огуречик. Судя по двум треугольникам на груди и юбке, тоже треугольной, на рисунке изображена женщина.
Что-то торчит у нее из глаза.
По словам Мэри, моего физиотерапевта, число молодых пациентов с инфарктами неуклонно растет — такой вот побочный эффект алкоголизма и наркомании. Странно, что о нем так мало говорят. Среди людей в инвалидных колясках многие — моего возраста или младше; родители или даже бабушки-дедушки, сопровождающие колясочника, — явление не редкое. Подтверждение тому — мои утренние прогулки, во время которых я регулярно застаю себя за тем, что танцую дуэтом с другой парой колес, неизящно вихляя туда-сюда в попытке разъехаться с соратником по несчастью. В процессе те из нас, кто еще не разучился разговаривать, обмениваются сочувственными репликами о собачьем дерьме и разглядывают кресла друг дружки — с тем же ревнивым любопытством, с каким мужчины косятся на машины соперников, а матери — на встречные коляски. На прощание мы улыбаемся друг другу с печальным пониманием, связанные знанием о мире, в котором бытовые проблемы и неочевидные чувственные радости — изысканный вкус артишоков, некий музыкальный пассаж, не говоря уж о новых эрогенных зонах, неожиданно появившихся на смену утраченным, — значат теперь больше, чем кто-либо из нас мог себе представить. Хочу я того или нет, теперь я принадлежу к их сообществу. Нет, лучше отпилить себе голову тупой пилой, чем вступать в клуб колясочников или организовывать группу психологической помощи — хотя я вполне могла бы, с моей-то профессией. У меня своих забот по горло.
И поглядите, как хорошо я устроилась!
У меня есть работа, есть кабинет, почти личный, и паучник в горшке, который цветет и пахнет, невзирая на литры вылитого на него кофе. К тому же я отвечаю за десяток малолетних психов, среди которых — шестнадцатилетняя убийца, повернутая на апокалипсисе.
Не забывай благодарить Господа за Его милости, Габриэль.
Поступай так, как учишь других. Куандо те тенго а ти, вида, куанто те кьеро.
И заведи себе Дневник благодарности, твою мать.
Я возвращаюсь с утренней проездки, а дома меня ждет почта: посылка и конверт. По прыгающему почерку на коробке узнаю руку моей подруги Лили. Внутри — записка с предписанием «повеселиться от души» и мягкий, пахнущий духами сверток из папиросной бумаги. Тряпочка. Судя по весу — неприлично дорогая. Надрываю бумагу, и в тот же миг из нее проливается водопад алого шелка. Платье. Поднимаю его повыше: тонюсенькие бретельки, бездонное декольте, блестки по краю подола — не платье, а голубая мечта бразильского транссексуала. Тут до меня наконец доходит, что сегодня за день, и на глаза наворачиваются слезы. Неужели я вытеснила из памяти даже это? Как я могла до такой степени утратить связь с собой?
В конверте — открытка из Канады, от Пьера и его семьи. Жоэль, тот близнец, что на девять минут младше, прислал рисунок — я в инвалидном кресле, с воздушным шариком в руке, бананообразной улыбкой и длиннющими ресницами королевы красоты.
Несколько часов спустя, посреди танц-терапевтического занятия, четыре девочки в крайней стадии ожирения затевают драку, и мне приходится звать дополнительную подмогу. В результате к тому моменту, когда мне передают просьбу доктора Шелдон-Грея явиться к нему в кабинет, я чувствую себя настолько несчастной, насколько это возможно для колясочницы, которая в день своего тридцатишестилетия оказалась в городе, где у нее нет друзей. В кабинете директора меня ждет новость. Памятуя о моей нечаянной просьбе, босс организовал мне светский дебют — сегодня, на благотворительном вечере в отеле «Армада».
Ужин включен, — сияет он, вручая мне приглашение. — Коктейль в полвосьмого.
Замарашка поедет на бал!
После всех сегодняшних треволнений сия перспектива меня почему-то не радует. Я попросила достать приглашение в одном из тех приступов лихорадочного оптимизма, которые накатывают на меня время от времени, и с некоторых пор я стараюсь им поддаваться, чтобы совсем не увязнуть во мраке. Теперь же моя идея — поймать какого-нибудь незадачливого ученого и попытаться с его помощью выяснить, есть в бредовых фантазиях Бетани рациональное зерно или нет, — видится мне в ином свете. Дурацкая, непрофессиональная, наивная до безобразия затея.
— Спасибо, — говорю я. — Приду с удовольствием.
«Ну что, Габриэль Фокс, эффектные появления на высоченных шпильках вам больше не светят», — думаю я, объезжая лужу жира на полу огромной кухни отеля «Армада». Золушку понизили в статусе, и на бал она прибудет не через парадный (необорудованный) вход, а через служебный. Громыхание кастрюль, шипение жира и свист пароварок — придется ей привыкать к этим звукам. Публика рыдает. Качу мимо деловито шумящих посудомоечных машин, необъятных духовок и забрызганных соусами поваров; распахиваю двустворчатую дверь и, миновав скучный коридор, внезапно оказываюсь в шуме и гаме разодетой толпы. Моему взору предстает все то, что в «жизни до» доставляло мне виноватое удовольствие, а после аварии начало страшить: мужчины в смокингах, женщины, демонстрирующие «парадную» часть своего гардероба, официанты с подносами, полными бокалов и затейливых, экспериментального вида закусок. Чуть погодя начнутся неизбежные в таких случаях хвалебные речи о неустанных трудах неизвестных энтузиастов. В качестве утешения напоминаю себе: в конце концов, я тут по делу, ищу знающего человека, чтобы расспросить его о природных катаклизмах — вроде смерча в Абердине — и методах их предсказания. В надежде разыскать список гостей, не залезая в толпу, объезжаю зал по периметру, прячась за рядами растений в кадках. Какая-то высокая женщина меня все-таки углядела, положила наманикюренную руку мне на плечо и теперь, как будто на гигантском шарнире, наклоняется к моему лицу. Ее бусы позвякивают у меня перед самым носом.
— Добро пожаловать! Какое чудесное на вас платье!
— Э-э-э… Спасибо. — Выдавливаю из себя улыбку. — Подруга подарила. Сегодня я в нем первый раз.
По правде говоря, я чувствую себя жалкой притворщицей, которой здесь явно не место: существо среднего пола, прикинувшееся женщиной. Кроваво-красное платье на стоящей во весь рост женщине выглядело бы элегантным, но, втиснутое в коляску, кажется вульгарным. Грудь выпирает из выреза словно два шарика ванильного мороженого — «смотрите, какие мы вкусные!». Я — бюст на колесах. «Парализованная Барби отправилась на поиски приключений, но по весьма прозрачным причинам уходит домой одна».
— До чего же это воодушевляет — видеть, что здесь, среди нас, присутствуют самые настоящие жертвы этой болезни, — говорит моя собеседница заговорщическим тоном, не убирая руки. — Наглядный пример тому, что так дальше нельзя. А какой в этом позитив! Обожаю позитив. Готова поспорить — вы тоже. — Тут она ободряюще хлопает меня по голому плечу: давай, мол, подруга. — Какая же вы молодец! Сколько в вас мужества! — развивает она свою мысль по дороге к главному залу, где нас встречает море задниц и кушаков-камербандов. — И не думайте возражать! Я знаю, какая это мука, — у моей племянницы Джилли точно такой же диагноз. Ее отец иначе как «СД» это не называет. Расшифровывается как «сволочная дрянь».
Наконец до меня доходит. Спинальный дизрафизм — порок развития позвоночника. Господи, и как мне от нее избавиться? Жаль, в этом городе нет газовой камеры.
Простите. Это — результат аварии, — говорю я, похлопывая кресло, как старого верного друга. Каковым оно никогда не станет. — Может, вам лучше поговорить вон с теми людьми? — предлагаю я и показываю на трех колясочников — предположительно настоящих жертв СД. Раз они герои вечера, пусть сами и отдуваются.
— Аварии? — не отстает она.
Любопытство — это такое качество, которое мы приветствуем в себе и презираем в других.
— Автомобильной. — Со временем я научилась не вдаваться в подробности.
— Боже правый! Какая жалость. Вы такая привлекательная!
«Вы правы, — вертится у меня на языке. — Лучше бы на моем месте оказалась жуткая уродина. Ее-то вы б не жалели».
Но люди хотят, как лучше. Лучезарно улыбаясь, выполняю лихой пируэт на заднем колесе и быстро качу к дверям. У инвалидной коляски есть одно полезное свойство: перед ней толпа расступается, как воды Красного моря. Доктор Шелдон-Грей в белом смокинге пришел с женой, Дженнифер, — узнаю ее по фотографии, которую видела у него в кабинете и которая ей льстит — пухлая филейная часть с полоской трусов в кадр не попала. Интересно, привыкну ли я когда-нибудь к своей манере машинально оценивать задницы?
— Где тут список гостей? — спрашиваю я, едва поздоровавшись.
— У администраторской стойки, наверное, — подсказывает Дженнифер. Явно обрадованный, что я нашла себе занятие, Шелдон-Грей улыбается, неопределенно подмигивает, просит его извинить и, прихватив жену, растворяется в толпе: пожимать руки. Я снова пускаюсь в плавание.
Список гостей висит на доске объявлений — всего на пару сантиметров выше, чем нужно, и, судя по моим ощущениям, у него есть все шансы стать последней соломинкой. После нескольких попыток дотянуться до списка я уже почти готова капитулировать и отправиться домой, но в этот момент из набитого зала выныривает высокий мужчина, вытирая лицо салфеткой. Заметив мое затруднение, он подходит, срывает листок со стены и с театральной торжественностью вручает его мне.
— Спасибо.
— Ищете кого-нибудь? — спрашивает он. Акцент у него шотландский.
Высокий, чуточку грузноват. Мягкие черты, приятное, хотя и непритязательное лицо с одной интересной особенностью: в левом глазу на светло-коричневой радужке поблескивает зеленое пятнышко.
— Да, в общем-то, нет. Просто хотела узнать, что за люди здесь собрались.
— Ну как вам сказать. Старые все лица, — говорит он и показывает пальцем на одно из имен. — А это я. Лицо новое. — «Доктор Фрейзер Мелвиль, факультет физики». — Очень приятно. — Протягивает руку. — А вы?..
— Габриэль Фокс. — Ладонь у него теплая и чуточку влажная. — Психотерапевт, работаю в Оксмитской клинике.
Доктор Фрейзер Мелвиль, который, я очень надеюсь, окажется не каким-нибудь психом, искоса разглядывает мое лицо с интересом судебного эксперта.
— Ну что, вернемся на поле битвы? — спрашивает мой новый знакомый. У самого входа, за кустом в кадке, прячется незанятый столик. Когда мы до него добираемся, доктор Мелвиль придвигает стул и усаживается ко мне лицом. — А вы, значит, из Лондона.
— Читаете по лицам?
— Представьте себе.
— Значит, вы из какого-нибудь нового вида городских антропологов?
— Нет. Зато я шотландец, а одна белая овца всегда разглядит другую.
— Ну в моем-то случае дело не в Лондоне, а в кресле. — Звучит гораздо воинственнее, чем я собиралась. — Но раз вы оказались физиком, можно я вас попытаю? У меня есть один пациент, страдающий своего рода экогеологической манией.
Высокий шотландец улыбается. Это зеленое пятнышко в его глазу — что-то в нем есть симпатичное. Словно тропическая рыбка — запрыгнула и решила остаться. И зубы. Зубы доктора Фрейзера Мелвиля мне тоже нравятся. Белые, ровные и не слишком мелкие для его лица. Для меня это важно. На вид ему — хотя это как раз и не важно — лет, наверное, сорок.
— Ради бога. Но скажу честно: вряд ли я здесь задержусь. Терпеть не могу и приемы, и этот идиотский костюм. Через дорогу отсюда есть индийский ресторанчик, где нас не отравят.
Спокойно посидеть за тарелкой карри, счастливо избежав давки у буфетных столов, — перспектива заманчивая. К тому же шотландский акцент Фрейзера Мелвиля достаточно забавен, хочется послушать его еще. И мне нравится его отношение к благотворительным приемам.
— Но если вы предпочитаете остаться здесь, в компании со здешними… э-э-э… закусками.
Покосившись на как раз проплывающие мимо зеленые бутерброды, я мотаю головой:
— Моя очередь для чистосердечных признаний. Можете мне поверить, тряпка, которая на мне, в плане дискомфорта ничем не уступает вашему наряду. Если оценивать по десятибалльной шкале, мои мучения приближаются к семерке.
— Может, и неудобно, зато очень вам идет, — говорит он, изучая мое декольте с нескрываемым интересом. — Простите за откровенность, но смотреть на вас — одно удовольствие.
Чего уж там, выставила напоказ — так не жалуйся. Хотя ситуация все равно щекотливая.
— Подруга прислала. Она любит модные вещи, — торопливо отвечаю я, чувствуя, что заливаюсь краской — начиная от пресловутой части тела и заканчивая лицом, которое идет пятнами, как тест Роршаха[4].
— Габриэль Фокс, вы явно голодны. Позвольте?
Он разворачивает мое кресло, и всю дорогу через кухонный бедлам меня не оставляет чувство, будто я — младенец, похищенный эксцентричным дядюшкой.
На улице я беру управление на себя. В теплом воздухе ощущение кухонного жара уходит не сразу. Румянец тоже еще не сошел до конца. Пока мы движемся бок о бок к пешеходному переходу, я раздумываю, не сказать ли, что сегодня у меня день рождения. Нет, неудобно: мой новый знакомый предложит заплатить за ужин, а этого допускать нельзя. На краю тротуара я останавливаюсь, но мой спутник, не задумываясь, ступает на проезжую часть, вынудив двух водителей ударить по тормозам. Не к месту развеселившись, говорю себе, что, похоже, очутилась в компании человека не только энергичного, но и опасного.
«Индийская сказка» с ее восточными ароматами, приглушенным освещением, велюровыми обоями и преобладанием в интерьере всех тонов красного — типичный ресторанчик в англо-индийском стиле, обстановка которого не менялась годов этак с семидесятых. Уютно устроившись за тихим угловым столиком, физик рассказывает мне о том, что переехал в Хедпорт из Инвернесса полгода назад, после того, как здешний университет предложил ему научный грант. Его специальность — теоретическая и прикладная физика. Тема, которой он занимается в настоящее время — гидродинамика, — охватывает широкий спектр проблем, но его докторская диссертация посвящена в основном кинетике, давлению и динамике океанских течений.
— Правда, потом я решил расширить задачу и занялся изучением метеорологии, а теперь пытаюсь разобраться в турбулентности воздушных потоков. Хочу выяснить, почему молекулы движутся именно так, а не иначе. Вот вы, например, знали, что перемещение птичьих стай, рыбьих косяков, роящихся насекомых подчиняется вполне определенным физическим законам? Со стороны их движения кажутся случайными, но в них есть своя логика. В последнее время появилось множество новых теорий, для объяснения которых пришлось бы рисовать на салфетке длинные математические формулы, что конечно же вгонит вас в смертельную скуку. Расскажите-ка лучше о своем пациенте.
«Погодите! Сначала обо мне! Это же мой день рождения!» — чуть не срывается у меня с языка. Нет, даже если я придумаю какой-нибудь способ сообщить ему сей факт, не выставив себя глупой девчонкой, все равно это прозвучит неуместно и жалко. Он удивится и задаст себе резонный вопрос: почему я здесь, а не с друзьями? И я тоже начну об этом думать и в итоге приду к самым печальным выводам. Мы заказываем папады и красное вино — резковатое, но приятное, — и я рассказываю ему о Бетани. Вернее, о «пациентке Б.», потому что в последнюю минуту вспоминаю-таки о врачебной тайне. Рассказываю о ее религиозном детстве, о синдроме Котара, об улучшении после электрошока, о том, что она умна и упряма, о ее воинствующем цинизме, о ее рисунках. Похоже, мне давно пора было выговориться, потому что меня словно прорвало. Наверное, он решит, что я помешана на пациентке Б. Но даже если это и так, какое же облегчение — поговорить о ней с посторонним, с человеком, который никогда с ней не познакомится.
— Такое ощущение — неприятное, надо сказать, — что она все время с тобой играет. И твердит, будто способна предсказывать природные катаклизмы.
— Метеорологические или геологические?
— И те и другие. Не далее как позавчера она заявила: в Шотландии будет смерч. Так и вышло.
— Тот самый, что в Абердине?
— Должна признаться, я даже немного испугалась.
Он улыбается:
— И напрасно, потому что это чистой воды совпадение. Небольшие смерчи возникают гораздо чаще, чем принято думать. В том числе и у нас, в Англии. Дело закрыто. Продолжайте.
— Вдобавок она якобы улавливает что-то там в крови людей. В крови, в воде, в камне.
— Между ними гораздо больше общего, чем вы думаете, — замечает Фрейзер Мелвиль, стягивает с шеи галстук и сует его в карман. Приносят папады, и он с пылом набрасывается на еду. — Почему бы вам не записать ее россказни? А еще лучше — попросите ее.
— Мне и просить не надо. У нее целые тетради рисунков. Но я не углублялась в расспросы. С фантазиями больных лучше не спорить и не соглашаться.
— Это у вас предписание такое? — Похоже, эта мысль его развеселила. — У вас в Оксмите есть руководство о фантазиях?
— Ну, в общем-то, да. И не только в Оксмите.
— А что, если это не фантазии?
— И завтра на нас нападут марсиане? А в Стамбуле и вправду будет гигантское землетрясение, которое сровняет его с землей?
Рука физика застывает на полпути ко рту.
— Такой риск всегда есть. Город стоит на линии разлома. Факт всем известный.
— Ну да, а на следующей неделе в Рио-де-Жанейро поднимется гигантский ураган. Двадцать девятого? Она ведь и подробности выдает. И все это так или иначе сводится к Армагеддону.
— Паранормальная катастрофология. — Официант приносит меню. Фрейзер Мелвиль достает очки. Значит, не сорок, думаю я. С хвостиком. — Есть такая новомодная паука, из-за которой специалисты вроде меня рискуют остаться не у дел. В Штатах, в Вермонте, был один тип, по прозвищу Метеооракул. Некто Льюис Рубин, теперь уже покойный. Так вот, он наблюдал за облаками и предсказывал дни, на которые придутся погодные странности. Редко когда ошибался.
— Значит, есть вероятность, что она права? Насчет урагана, например? Что она улавливает некие предвестья, недоступные простым смертным? Потому что сама она заявила бы именно это.
— Сомневаюсь. Сезон ураганов еще не кончился, и они с каждым годом становятся все сильнее из-за роста температуры воздуха. Опять-таки, суперураганы — явления сложные. Глобальное потепление привело к тому, что теперь случаются странные, невиданные ранее вещи. В этом-то и главная сложность компьютерного моделирования: приходится полагаться на параметры, полученные в прошлом. А вот Рио… Очень и очень маловероятно, я бы сказал. Ураганы в основном обрушиваются на север, а мы говорим о Южной Атлантике, на которую подобной силы ураган впервые налетел в 2002-м и оказался полной неожиданностью для всех. Хотя, возможно, то была лишь первая ласточка.
— Ну и какова же вероятность того, что она права?
Тут его глаза меняют форму. Такое ощущение, что в них вот-вот замелькают цифры.
— Навскидку? Тысяча к одному. Готов поспорить на следующий ужин с вами, — добавляет он, лукаво улыбаясь, потом откусывает большой кусок лепешки и громко хрустит.
Невольно улыбаюсь тоже. Похоже, и от этого я отвыкла: лицевые мышцы тут же начинают болеть. Неужели сегодняшний вечер окажется в итоге приятным? Принимаю пари, но с одним условием: за сегодняшний ужин плачу я — на правах именинницы. Ну вот я и призналась. Удивленный и обрадованный, Фрейзер Мелвиль заказывает шампанское, настаивая, что уж за него он заплатит сам. Как ни странно, в «Индийской сказке» оно есть, и, что совсем удивительно, подают его в должной степени охлажденным. Если у Фрейзера Мелвиля и возникает вопрос: почему в собственный день рождения мне нечем больше заняться, кроме как ужинать с физиком, с которым я познакомилась на светском рауте, куда я пришла по приглашению, выпрошенному у босса, — вслух он его не задает. Объявляет, что польщен, и произносит длинный тост в честь моего «потрясающего платья и его содержимого», пациентки Б. и перепадов атмосферного давления, благодаря которым мы оказались вместе «в эту знаменательную дату в истории двадцать первого века».
Фрейзер Мелвиль, сорока четырех лет от роду, ест так же, как заказывает: жадно, с энтузиазмом и без лишних церемоний. Мать умерла два месяца назад, от рака, рассказывает он. Был женат на гречанке по имени Мелина, детей у них нет, но причиной развода стало не это. Все гораздо сложнее.
— А для меня — еще и довольно унизительно, — признается он. — До сих пор не приду в себя. — Киваю и жду продолжения. — Непреодолимые разногласия — неоригинально, зато почти правда. Поначалу было трудно, но с тех пор, как она вернулась в Афины, отношения у нас самые дружеские. Наши интересы пересекаются, так что мы часто сталкиваемся друг с другом по работе. Обмениваемся электронными посланиями о подводных оползнях и всякой всячине.
Вы в детстве мастерили петарды? — спрашиваю я.
Только простейшие. Диетическая кола и «Ментос». Пироман из меня вышел посредственный. Натопил несколько ведер воска над кострами, взорвал пару тысяч мандаринов. Обычное детство. Так, теперь моя очередь. Малышка Габриэль. Уменьшенная копия себя теперешней. Умненькая девочка. Очень гордилась своей замечательной гривой, хотя и знала, что это неправильно. Умела ставить себя на место других и в результате попадала в разные переделки. Но тогда в вас было меньше ожесточения. И красоты.
Когда начинаешь краснеть, остановить процесс практически невозможно. Шампанское пошло на ура. Захмелев с двух бокалов, травлю анекдоты, один другого неприличнее. Я сама себя не узнаю.
Пару часов спустя, уже дома, размышляю о том, что, быть может, я еще способна испытывать к людям какие-то чувства. Надо будет проверить. Позволила же я ему везти мое кресло через гостиничную кухню. И не только потому, что какой-нибудь чрезмерно увлекшийся поваренок мог забрызгать мое платье соусом. По скользким правилам колясочного этикета я позволила ему большую вольность.
Несколько ночей спустя мне снится один из моих позвоночных кошмаров. Я делаю операцию на собственной пояснице — чиню повреждения с помощью плоскогубцев и разводного ключа. «Ну вот, — говорю я, поворачиваясь к практикантам, которые стоят полукругом вокруг стола. — Раз получилось у меня, вы тоже справитесь». Показываю на стену, где висит похожая на карликовое деревце схема позвоночника — такая же, как в кабинете врача, объяснившего мне природу моей травмы. Включается сирена. Нужно поскорее заканчивать операцию. Сирена — условный сигнал: верните плоскогубцы. И разводной ключ.
На самом деле звонит телефон.
Сквозь жалюзи сочится свет, но по моим ощущениям сейчас глубокая ночь. Смотрю на будильник — семь утра. Вспоминаю, что оставила трубку на столике в прихожей. Добраться до нее я не успею. Скорее всего, звонит Лили, а из нашего последнего разговора я знаю, что у нее все идет к очередной любовной трагедии. От позвоночных снов я всегда отхожу долго. Пытаюсь собрать мозги в кучу. Болит голова. Вчера я выпила три бокала красного вина. В одиночку. Первый закон параплегии — пить надо меньше. После шестого звонка включается автоответчик.
— Простите за ранний звонок, Габриэль, — говорит он. — Вы, наверное, видите седьмые сны — о новых способах…
— Каких еще способах? — отвечаю я в трубку. Поразительно, какую скорость развивает парализованная женщина, попавшая в форс-мажорные обстоятельства.
— Очаровывать шотландцев. А теперь серьезно. Вы, наверное, удивитесь, но я просто обязан вас спросить. Тот ураган в Рио, о котором говорила ваша сумасшедшая. Пациентка Б. — Голос у него возбужденный и, пожалуй, отчаянный. — Когда, по ее словам, он произойдет?
— Двадцать девятого.
В трубке раздается приглушенное чертыханье, потом что-то шуршит: очевидно, мой новый знакомый пытается одеться, не выпуская телефона из рук. На заднем фоне звучит радио: новостной канал Би-би-си.
— Так я и думал. Просто решил убедиться.
— Двадцать девятое — это же, кажется, сегодня? Что случилось?
— Не знаю. Чепуха какая-то. Совпадение. В общем, Габриэль, спасибо вам, солнце мое, и простите, что разбудил. Хотелось бы с вами пообщаться, но, боюсь, в ближайшуе пару дней я буду занят по горло. Следите за новостями, поймете — почему. Да, и, похоже, с меня ужин.
На этом Фрейзер Мелвиль вешает трубку, предоставив мне теряться в догадках о причинах его звонка, а также о любопытном выражении «мое солнце».
В выпуске теленовостей сообщают об урагане, набирающем силу в южной части Атлантического океана. Ему уже дали название — «Стелла». По мощи и скорости он относится к категории катастрофических.
А движется он в сторону Рио.
Телевидение жестоко к своим зрителям. День-деньской насылает оно в наши гостиные орды незваных, но якобы заслуживающих внимания посетителей. После рекламной паузы гость программы — смерть. Ураган творит свое кровавое дело, стирая с лица земли разбросанные по бразильскому побережью города и деревни. На экране бурлят потоки грязи, измочаленные стволы деревьев несутся по воздуху в тучах строительного мусора или попадают в замкнутый круг вихревой системы, внутри которой вертятся останки цивилизации во всей своей душераздирающей банальности. Диваны, потрепанные машины, дорожные знаки, рекламные щиты, офисное оборудование, трупы мотаются в коричневой жиже, словно огромные поплавки. Если «Стелла» доберется до Рио, масштабы катастрофы будут «беспрецедентными», как заявляет комментатор канала Си-эн-эн, который с помощью меняющихся на глазах диаграмм объясняет, что вихрь набирает скорость и движется на юг. Человеческие фигурки, барахтающиеся там, где когда-то стояли дома: тут лист рифленого железа, там дверной косяк, детская кроватка. Обезумевшие люди, вцепившиеся в бочки и канистры из-под бензина. Жизни, перевернутые, искореженные в считанные минуты, быстрее, чем закипает кастрюля бобов.
Случается, что урагана ждут в одном месте, а обрушивается он на другое, вдруг свернув с предсказываемого пути, говорит метеоролог. Особенно те ураганы, что относятся к категории катастрофических. По последним компьютерным прогнозам, до Рио «Стелла» не доберется: уйдет в океан, где мало-помалу и рассеется. Но память о Новом Орлеане и Далласе, так и не оправившихся от ран, еще свежа, и люди предпочитают держаться от греха подальше. Массовое бегство уже началось, а с ним — новые кризисы и связанные с паникой ЧП. На выездах из города — шестикилометровые пробки, поезда набиты битком. «Туча народу стерта с лица земли… ни скутеров их, ни курятников, ни дерьмовых заборов, ни сопливых детишек, ни любимой собачки по кличке Ублюдок».
Кошмары определенного сорта выматывают мне все кишки. Я до сих пор не придумала способа их избегать.
Пока на экране, словно порнографический цветок, раскрывается во всей своей красе беда, я закрываю глаза, вдыхаю поглубже, и вот я уже вернулась в вонь собственного ада, где несет канализацией, землей и бензином, где мои шея и грудь — лютая, почти трансцендентальная мука, а ниже пояса странная пустота, где меня душит дым и кажется, что я жду помощи уже целую вечность. Я то проваливаюсь в сон, то выныриваю в реальность. Стонет Алекс.
Я держалась за его локоть — единственное, до чего могла дотянуться. По крайней мере, на ощупь это было похоже на локоть. Шел дождь — большие, оглушительные капли, тепловатые и почему-то маслянистые. Казалось, мы на улице. Подо мной была не то земля, не то солома, а может, компост или грязь. До этого мы ехали по какой-то проселочной дороге. И что это так жжет? Угодила рукой в крапиву? Или это какая-нибудь новая пытка? Изобретенная специально, чтобы мозг улетучивался из головы и витал где-то сверху, будто запасная луна в небе, где вместо света — тополиный пух радиации, как и положено в двадцать первом веке.
Позабыв о своем атеизме, я шептала беззвучную молитву всех отчаявшихся, словно выброшенная на берег рыба, раскрывшая рот для смертельного вдоха. Легкое сотрясение мозга перемешивало фразы в барабане лингвистической лотереи. «Как и мы прощаем, да святится имя Твое, Отче наш, да приидет Царствие Твое, хлеб наш насущный, долги наши, как на небе, избави нас».
Любая гавань — спасение.
Все, хватит. «Слава тебе за то, что девятый грудной, а не первый шейный. Слава тебе за то, что я жива, а не мертва, а моя мать — наоборот, и что, когда я езжу к отцу, он понятия не имеет, кто я такая. Слава тебе, слава тебе, слава. Куандо те тенга, вида, куандо те кьеро», — бормочу я, как слабоумная, выезжая из комнаты и выполняя сложную туалетную процедуру. По возвращении я вижу спутниковые снимки: гигантская облачная спираль, в центре которой, словно небесная затычка, торчит бельмо урагана. Серия диаграмм показывает, как зарождаются подобные сверхциклоны: нагревающиеся морские воды, растущий объем испарений, поток воздуха сверху и тот ужас, что получается в результате подобных комбинаций. Вывод: из-за глобального потепления ураганы станут «частью пейзажа».
Частью пейзажа.
Пробую странное выражение на язык, изображаю ветряк и смотрю на то, как незнакомые мне люди паникуют, импровизируют, плачут, машут руками и идут ко дну.
Когда голова идет кругом, мой желудок требует еды. Готовлю я неважно и, как большинство мне подобных, спасаюсь от голодной смерти омлетами. Бухаю четыре яйца на подтаявший кусок масла и начинаю все это размешивать. Повар из меня никакой, зато в искусстве приготовления кофе я — настоящий спец: благодаря благотворному влиянию моего первого психоаналитика у меня появился маниакально-точный утренний ритуал, который включает следующие этапы — намолоть колумбийских зерен; аккуратно зарядить маленький, но идеальный перколятор[5], утащенный из отцовской квартиры после того, как он окончательно переселился на свой личный остров Где-то там; взбить пенку из горячего молока с помощью специальной штучки, которая работает на батарейках и чем-то напоминает вибратор. Десять минут спустя завтрак приготовлен и съеден, и я ощущаю себя не то чтобы заново родившейся, но ожившей процентов на семьдесят, а это — максимум, на что я могу рассчитывать на реабилитационном фронте. Еду на работу. По радио передают последние новости о «Стелле», которая наконец-то сворачивает к океану.
Сквозь открытую дверь в комнату отдыха слышны частая дробь теннисного шарика и глухие раскаты музыки: подростки столпились перед большим экраном и смотрят Эм-ти-ви. У дальней стены, растянувшись на одном из облезлых ковриков для молитв, монотонно, на одной ноте мычит какой-то мальчик; неподалеку переминается с ноги на ногу парнишка-копролалик, бормоча ругательства. Проезжаю мимо необъятных размеров девочки, которая покачивается под музыку: складки жира свисают над поясом джинсов, лицо гладкое и пустое, как пластиковая маска, на голове — огромный разноцветный тюрбан из футболок. Сосредоточенно за ней наблюдая, рядом готовится мастурбировать тот мальчик, который месяц тому назад выковырял себе оба глазных яблока — пришлось возвращать их на место хирургическим путем. Все как всегда.
— Пессимистические прогнозы сбываются, — объявляет телеведущая. — Ураган «Стелла» вновь изменил направление. Теперь можно с уверенностью сказать, что он движется к Рио и обрушится на город в ближайший час.
Заметив меня, Бетани ухмыляется и потрясает кулаком, словно одержавший победу спортсмен:
— Йоу, Немочь.
После трех чашек кофе в голове у меня прояснилось, и я полна решимости держать себя в руках, невзирая на последние новости. Единственный безопасный подход к случившемуся: принять как данность, что предсказание Бетани — случайная догадка, основанная на сведениях какой-Нибудь Богом забытой метеостанции, на которые моя подопечная наткнулась в Сети. Или обычное совпадение. Как там выразился Фрейзер Мелвиль? «Дело закрыто». От меня как от профессионала требуется не поощрять заблуждение Бетани (в том, что это не просто случайное попадание в яблочко), а всячески ему препятствовать. Альтернатива — путь Джой Маккоуни — немыслима. Загвоздка, однако, в том, что для людей, которые обязаны разбираться в неуемных фантазиях, не написано инструкций на случай, когда подобные выдумки все же сбываются. А значит, действовать придется, полагаясь лишь на остатки своей интуиции.
— Да, Бетани, ты попала в десятку.
— А то, — фыркает она сквозь жвачку. Лицо все такое же бледное, но на щеках появился слабый, восковой румянец. Она похожа на одну из тех Мадонн, что плачут кровавыми слезами в преданных мистицизму уголках земли. — Ну что, Немочь? Ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу, — отвечаю я уклончиво. — Но вряд ли это то, что тебе так не терпится услышать.
— Начнешь талдычить про случайные совпадения и все такое, да? Как Джой в те времена, когда тоже сидела на нуле. Ну смотри сама. Хочешь так думать — пожалуйста.
Медленно киваю, но пока помалкиваю.
— Вечно они суют людям одеяла, — комментирует она, мотая головой в сторону экрана и гоняя во рту серо-зелёный комочек. — Зачем? Они там что, мерзнут?
— От шока температура тела падает, — машинально отвечаю я, стараясь не показать, как меня раздражает лаконичное самодовольство, с которым она наблюдает за разворачивающейся трагедией. Похоже, она даже не осознает, что все это значит для конкретных людей. В ее глазах они — пиксельные человечки, компьютерные симы, в чьи жизни можно сколько угодно вмешиваться, а захочется — так стереть, и дело с концом. — Особенно если человек промок. Тепло успокаивает.
Два года назад я сжимала локоть Алекса и думала, что, если тело холодное — это не обязательно плохой знак. Что достаточно стиснуть его локоть покрепче и время от времени пожимать — пусть знает, что я рядом, грею его своим теплом, — и все как-нибудь образуется. О его семье я думала тоже. Теперь все откроется, выйдет на свет. С притворством покончено. Тошнотворный страх боролся с радостью, которую отравляло смутное подозрение, что потом, если я совсем не обессилею, то, наверное, ударюсь в панику. Скоро мне вколют что-нибудь успокоительное, с надеждой думала я. А может, уже вкололи. Тогда мне и в голову не приходило, что мои травмы серьезны. Я ничего не чувствовала, но это меня даже радовало, как признак того, что я цела, что все у меня на месте. Да, точно: мне ввели какой-то транквилизатор. Какие же они молодцы, заботливые, настоящие профессионалы. Можно закрыть глаза, поспать.
«Моя жизнь кончена, — сообщает миру плачущая женщина в цветастом платье — дублированная американским голосом. — У меня ничего не осталось. Мой малыш умер».
Малыши всегда берут меня за живое. Отвожу глаза. За оконной решеткой клубятся попкорновые облака.
— Ладно. Потом поговорим. Мне пора.
— Пойдешь медитировать? Управление гневом и все такое? — Усмехнувшись, Бетани снова утыкается в телевизор, где вкратце перечисляют другие новости: паника на японской бирже, актриса, однажды снявшаяся в фильме с Томом Крузом, умерла от передозировки, число жертв в Иране перевалило за полмиллиона. В дверях мне вдруг приходит в голову одна идиотская, но страшная мысль. Замираю как вкопанная. Разворачиваюсь.
— По-твоему, о чем еще ты знала заранее?
Пожимает плечами:
— О многом. Помнишь землетрясение в Непале, две недели назад? Я тебе о нем говорила.
— Да? — Помнится, на недавнем занятии в студии, пока Бетани рисовала что-то вроде занимающихся сексом машин, она параллельно сыпала датами, географическими названиями и событиями. В тот момент меня больше интересовали ее рисунки, а не бредовые комментарии.
— Ну да. А ты не слушала. — Перехватив взгляд санитара, Бетани предлагает ему жвачку, от которой тот отказывается.
«Нет, слушала, — мысленно оправдываюсь я. — Но фильтровала, потому что иначе с вами нельзя — сразу запутаешься».
— Что еще?
— В следующий раз разуй уши, — говорит она, зевая. — Это дерьмо еще долго не кончится.
— Но как же так… Тысячи погибших, лишившихся крова… И если ураган доберется до города…
— Доберется.
— Еще тысячи жизней будут разрушены…
— Ну и что? Не парься, — прерывает она. — Слыхала про такую вещь, как «свершившийся факт»? Кстати, с какой стати ты вдруг распереживалась за этих латиносов? В прошлый раз тебе не было до них дела. — Недоверчиво качает головой. — Точь-в-точь как доктор Эхмет. Хассан для тебя. Он же турок, верно? Я рассказала ему о землетрясении, которое разрушит Стамбул, но куда там — как об стенку горох!
— Землетрясение в Стамбуле? — Пожалуй, настало время перенастроить систему фильтрации. В качестве эксперимента, конечно. У меня стискивает горло. — Освежи мою память.
— В следующем месяце. Бери на карандаш — двадцать второе августа. По сравнению с ним все это покажется аттракционом из парижского Диснейленда. Ай карамба, Немочь.
Через два часа Бетани по-прежнему сидит в том же кресле, закинув ногу на подлокотник, жует жвачку и смотрит, как ураган «Стелла» несется по Рио вихрем бурлящей воды, тумана и обломков.
— Эй! — Бетани приветствует меня взмахом руки. — Присоединяйся.
Разворачиваю кресло и паркуюсь рядом с ее стулом. На экране вертолеты роятся у хвоста урагана, словно надоедливые мухи, передавая живое видео из зоны бедствия: полные трупов потоки грязи заливают равнины, превращая их в болота, грузовики спасательных служб стоят перед завалами, зеркальные полосы нефти растекаются вокруг разбитых танкеров. По мере того как «Стелла» крушит Рио, сквозь верхние слои плоти мегаполиса начинает проглядывать древнее нутро, покореженное и разоренное, пейзаж в духе Иеронима Босха — жидкие улицы, вскрытые халупы и обломки неизвестного происхождения, некогда бывшие частью — чего? Детских площадок, школ, баров, больниц, борделей, домов, в которых ссорились дети, занимались любовью взрослые, варили рис, рожали: обычное человеческое существование, простое и тяжкое, приправленное горем, замешанное на тоске и страстях. Яростный шар солнца спустился к самому городу, целует его взасос, перемешивает день с ночью. На фоне заката, поднимаясь из одеяла облаков, белеет на горе статуя Христа Спасителя, распростертыми руками благословляя сушу, океан и небо. Поразительно, но до меня только сейчас доходит, что сама фигура похожа на гигантское распятие. В ее масштабах есть нечто ужасающее и одновременно трагичное, будто ее размеры и претенциозность обратно пропорциональны создавшей ее экономике, — осязаемый пример грандиозных духовных амбиций, не находящих соответствия на земле.
— Тот факт, что Спаситель устоял против порывов ветра мощностью до трехсот километров в час, делает честь предусмотрительности и мастерству автора проекта, Эйтора да Силва Кошта, — говорит комментатор. — В это страшное время Спаситель остается символом надежды…
— Эй, Немочь! Гляди в оба, — возбужденно говорит Бетани. — Сейчас начнется самое интересное.
— В каком смысле «интересное»? — взвиваюсь я. Иногда удерживать себя в рамках профессиональной этики получается лишь ценой героических усилий. Иногда и не получается. И пусть.
— Ш-ш-ш! — требует она. Смотрю на ее резкий маленький профиль. Сосредоточенная, с блестящими глазами, Бетани следит за развитием событий с таким вниманием, будто приложила руку к их режиссуре. Между тем изображение на экране переключилось на другую камеру. Кадры прыгающие, «живые», сделанные откуда-то с высоты, напротив статуи. Картинка увеличивается, приближая возвышающуюся над лесом у подножия горы фигуру в белом одеянии.
— Олицетворение вечного покоя, — говорит комментатор. — Статуя стоит на вершине горы Корковадо, посреди крупнейшего в мире городского парка. Воплощение души самого Рио и надежд сотни миллионов бразильцев на то, что ужасающие последствия урагана «Стелла» когда-нибудь…
Камера как будто подпрыгивает. Запнувшись, комментатор неуверенно продолжает, но тут вмешивается бесплотный голос, который взволнованно выкрикивает что-то по-португальски. Помимо толчка камеры — по крайней мере, именно так кажется поначалу — по картинке на экране так сразу и не поймешь, в чем дело. Может, я что-то пропустила? Раздаются все новые голоса, и вот уже в эфире звучит разноязыкий сбивчивый хор, как будто сотни разных каналов слились воедино. Изображение дрожит и выравнивается, зум выезжает и сразу же уползает обратно. Какие-то неполадки.
Потом врывается знание, и сердце пропускает удар, оставив в груди пустоту безвременья.
— Бетани! — резко говорю я. Поднять на нее глаза я не рискую — знаю: она улыбается.
«Бетани, — думаю я. — Прекрати, не надо».
Фигура Христа, теперь повернутая профилем, покачивается и кренится вперед.
Головокружение. Потом — мгновение бездонной тишины.
Есть такие минуты, про которые сразу знаешь: они войдут тебе в кровь с пометкой «запомнить» и будут, не тускнея, возвращаться к тебе до конца дней, хочешь ты того или нет. Еще какую-то долю секунды белая фигура стоит, как будто застыв в раздумье, и только потом ныряет вниз головой в долгий, завораживающе прекрасный полет к смерти: сначала медленно клонится вперед, отделяясь от постамента, а затем сдается на милость законов природы. У меня перехватывает дыхание. Грандиозный размах того, что я вижу, ужасает и притягивает одновременно. Комментарии смолкли. Единственный фон — глубокая тишина. А потом, с отложенной инерцией полусна-полуреальности, фигура падает на склон горы, отскакивает, словно огромная кегля, и по мере движения распадается на куски: сначала надламывается и отлетает одна рука, потом раскалывается на две половины торс, фрагменты кувыркаются в воздухе и ныряют в густую смесь дыма, нефти, дождя и туч. Сжиженный мираж то ли рая, то ли…
А я смотрю на него, узнаю его, и меня бросает то в холод, то в жар.
Ныряльщик с рисунка Бетани.
— Боже мой, — шепчет в телевизоре мужской голос. — О господи…
Молчание нарушено, все заговаривают хором, потрясенно лепечут что-то недоверчивое, возбужденное отчаянное.
Мое поколение видело немало символов, уничтожаемых в прямом эфире: Ленин в России, Берлинская стена, Саддам в Багдаде, башни-близнецы. В прошлых свержениях был смысл — по крайней мере, для тех, кто за ними стоял. А здесь какой смысл? Чья вина? Что кроется за случайной, грянувшей как гром среди ясного неба, катастрофой — «Божий промысел»?
Объяснений нет. Никаких, даже самых нелепых. Одна лишь пустота.
Не говоря ни слова, потому что все они застряли у меня в горле, разворачиваю кресло и поскорее качу прочь.
Вечером, уже дома, включаю телевизор и вижу все это снова — раз за разом, потому что телевизионщики по опыту знают, как мы ненасытны: пока не обсосем до косточек, не переварим и не прокрутим в голове каждую деталь, в реальность случившегося ни за что не поверим. Как и следовало ожидать, волна разглагольствований, зародившаяся после эпического падения Христа, разрослась в международное, межконфессиональное вавилонское столпотворение мнений и эмоций. Метеорологи, геофизики, каменотесы, религиозные лидеры, психологи и даже затесавшийся среди них концептуальный художник препарируют новость. Как выяснилось, мыльный камень, из которого была сделана статуя, чрезвычайно устойчив к атмосферным воздействиям, включая самые сильные ветры. Но, как возражает некий инженер, если в цоколь ударил тяжелый предмет — что вполне вероятно, учитывая, сколько обломков носилось в воздухе, — статуя вполне могла отделиться от опоры, и в таком случае держалась на постаменте только за счет собственного веса. «Вы только взгляните на ее местоположение: вершина горы — более уязвимой позиции нельзя и придумать. На такой высоте, при такой скорости ветра…» Тут подает голос другой эксперт: дело не в том, что катастрофа была неизбежна, а в «редчайшем стечении погодных условий и структурной физики». Сеть гудит голосами доморощенных конспирологов. Падение Христа вызвала мини-бомба с дистанционным управлением — часть «израильского заговора в духе одиннадцатого сентября». Нет, тут замешаны мусульмане и очередной джихад. Нет, это месть Ирана. Противоречащие друг другу мнения и гипотезы сталкиваются в борьбе за общественное мнение в атмосфере всеобщей ажитации, граничащей с массовой паникой. В статую врезался летящий предмет. Нет, ничего в нее не врезалось, просто эрозия зашла дальше, чем думали. Ну, чиновники-то знали, просто помалкивали. Спаситель был в отличном, нет, в идеальном состоянии. Никакой ветер не способен вот так взять и свалить глыбу весом в тысячу тонн. Да она упала бы от первого чиха.
Споры о «падении Спасителя» набирают обороты, оттесняя новости об урагане на задний план. Какой-то мулла из радикальных исламистов объявил его «карой Аллаха», после чего события стали развиваться по хорошо знакомому сценарию — гневные протесты, ответные нападки, угрозы смерти. Волна антиисламских митингов катится по всему миру, наталкиваясь на встречную — антихристианских демонстраций с публичными сожжениями крестов: война идеологий, вспыхнувшая из-за упавшего куска камня. Дебаты — об опасностях идолопоклонства и об опасностях религий как таковых, и буквализма, и искусственного нагнетания паники. Снова и снова, вместе с миллионами других, смотрю, как падает Иисус.
Время идет, мало-помалу наступает отрезвление. Падение статуи, не повлекшее ни одной жертвы, наконец вернулось в контекст разрушений, вызванных погодой. К тому времени, когда ураган «Стелла» завершает свой двухдневный кровавый поход, число унесенных им жизней близится к четырем тысячам. На снятых с воздуха кадрах тянутся бесконечные руины жилых кварталов, промышленных зон и многокилометровых фавел, заваленных трупами и подсыхающим мусором. Агентства помощи пострадавшим делают все возможное, чтобы не допустить эпидемий, однако в новостях уже мелькают сообщения о первых случаях тифа. Видеть эти кадры невыносимо, но я знаю, что Бетани сидит у экрана, жует свою зеленую жвачку и впитывает все эти ужасы, будто отпускник, ловящий каждый луч солнца.
Наконец я дозваниваюсь до Фрейзера Мелвиля, который красноречиво настаивает: тот факт, что ураган «Стелла» ударил по Рио в предсказанный Бетани день, «статистически незначим». Всем известно, объясняет он, метеорология — наука неточная, основанная почти целиком на догадках. В Сети полно бредовых прогнозов, и очень может быть, что там-то и ловит свою рыбку Бетани. Нежданные-негаданные бедствия вроде «Стеллы» случаются сплошь и рядом. Кто угодно может притвориться, что якобы о них знал.
— Это то же самое, что пытаться предсказать, куда понесет взбесившаяся лошадь. Бетани просто повезло.
— Если тут можно говорить о «везении». Но как же ваш звонок? Мне показалось, вас что-то разволновало.
— Совпадения — штука волнующая. Настолько, что мне надо было поднять кого-нибудь с постели. И первой, о ком я подумал, были вы. За что и прошу меня извинить.
— Тысяча к одному, вы сказали, — настаиваю я. — Или это тоже статистически незначимо?
На что физик невозмутимо отвечает:
— Знаете, а ведь теперь вам придется со мной поужинать.
Вечером четвертого дня рисунок небесного прыгуна Бетани, сорванный со стены студии, лежит в папке у моих ног, в «Брассери дез Ар». Ужинать в одиночестве я ненавижу лишь немногим меньше, чем разогревать в микроволновке готовые обеды или заказывать еду на дом. Впрочем, в «Брассери» я уже своя — настолько, что меня сажают за любимый столик, а управляющий подходит поздороваться. И ободряюще мне улыбается, услышав, что сегодня, в кои-то веки, я буду ужинать в компании не только «Вестника психиатрии».
Подошедший к столику Фрейзер Мелвиль целует меня в обе щеки и просит его извинить за семи-с-половиной-минутное опоздание.
— Напомните-ка Башу статистику? Каковы шансы того, что это не случится?
— Что я приду вовремя? Практически нулевые. — За его шутливостью скрывается нервозность.
— Ураган.
— Я назвал тысячу к одному. Но реальная цифра — где-то около трех тысяч.
Значит, вы задолжали мне еще два ужина. — Пока он стаскивает куртку, вынимаю рисунок Бетани и кладу его на стол перед ним. — А если учесть в ваших расчетах еще и это? Нарисовано за неделю до падения бразильского Христа в Рио.
У нижнего края страницы я поставила дату. Смотрю, как он изучает рисунок. Глаза всегда движутся слева направо и сверху вниз — именно так пишут китайские иероглифы. Прежде чем заговорить, физик совершает это зрительное путешествие трижды.
— Любопытно, — говорит он наконец, но ничего к этому не прибавляет.
— Теперь я уже не так уверена, что тут обычное совпадение. Она заявила, будто знала о случившемся наперед. И будто это не первое ее пророчество, которое сбылось. Например, она утверждает, что, дескать, говорила мне о землетрясении в Непале до того, как оно произошло.
— И?
— Вполне возможно. Я-то слушала не что она говорит, а как. А потом, стоило мне увидеть на экране падение Христа, я сразу вспомнила это ее художество.
Физик молчит. Снова пробегает глазами рисунок. Мы делаем заказ и опять погружаемся в молчание. Фрейзер Мелвиль то и дело поглядывает на прислоненный к солонке листок. Похоже, творение Бетани не дает ему покоя.
— Если позволите, я хотел бы взглянуть на ее записи, — говорит он наконец. — Интереса ради. Проверить, что еще за видения ей были и есть ли в них хоть какая-то связь с реальностью.
— Нарушение врачебной тайны. Я рискую потерять работу.
— Если об этом узнают, — говорит он будничным тоном. — Но кто же им расскажет?
Во мне вспыхивает гнев. Он что, действительно считает, будто все так просто? В практическом плане осуществить это будет нетрудно, особенно мне с моей коляской, в которой уже сокрыто противозаконное «громовое яйцо» и еще более противозаконный баллончик: в этом он прав. Но есть же и моральная сторона!
— Вам знакомо понятие, которое принято называть «правами человека»?
— Думаете, она будет против?
— Она-то как раз решит, что Дед Мороз пришел летом. Нет, меня занимает ваша реакция. С одной стороны, некий ученый заявляет, что это простое совпадение — «любопытное» совпадение, — а с другой…
— Этому ученому хотелось бы знать, были ли и другие. Только и всего.
— И сколько их нужно, чтобы вы перестали видеть в них совпадения? Сколько предсказаний этой девочки должно сбыться, чтобы в ваших глазах они стали не просто «любопытными»? Еще одно? Два? Если она оказалась права насчет Непала, что легко проверить…
Фрейзер Мелвиль энергично мотает головой:
— С моей точки зрения — с точки зрения любого ученого, — ответ таков: больше, чем она сможет предъявить за всю свою жизнь.
— Тогда зачем вам вообще понадобились ее тетради?
— По той же причине, по которой я выбрал науку. Любовь к головоломкам. Семьдесят лет назад мало кто верил, что динозавры вымерли из-за метеорита, а теперь это научный факт. Новые теории долго завоевывают позиции, зачастую из-за упорного сопротивления, потому что на кон поставлена не одна карьера. В академических кругах гуляет даже циничная поговорка: слава профессора измеряется количеством лет, на которые ученый задержал прогресс в своей области. Вспомните, как настойчиво некоторые ученые цеплялись за убеждение в том, что теперешнее глобальное потепление никак не связано с углекислым газом, который мы выбрасываем в атмосферу. Однако дебаты и споры движут науку вперед. Главное — ставить все под вопрос. И не бояться риска. Нельзя любить знания и пройти мимо загадки, которую никто еще не решил.
— Речь ведь не только об ученых. Взгляните на падение Христа Спасителя. Сколько разговоров о символах, о провидении и тому подобных вещах. Поговаривают, будто Папа Римский намерен заказать новую статую, в два раза больше — да такую, чтоб до следующего пришествия простояла.
Согласившись друг с другом, что религиозное брожение начинает настораживать, и получив заказ, мы плавно переключаемся на фундаментализм и атеизм, потом на сверхъестественные явления, суеверия и на то, как в большинстве культур религии поклоняются или по меньшей мере ее уважают, а народные приметы считают сомнительными пережитками Средневековья.
— Я училась у монахинь, — рассказываю я. — Они даже не подозревали, сколько в них было язычества. Что же до традиций, мне кажется, католическая церковь придумывает их по ходу дела. Завидная изобретательность. А «Жажда веры»? Не успели мы и глазом моргнуть, как теория разумного начала стала чуть ли не общепризнанной.
— Мне нравится, что сказал по этому поводу Ральф Вальдо Эмерсон. Религия одного века — художественная литература другого. Моя мать была протестанткой. Каждое воскресенье она по утрам ходила в церковь, а к вечеру напивалась. К концу она потеряла веру. Просто так, без всякого повода. Странно, правда, — перестать молиться именно тогда, когда это может тебе помочь… Решила, что потеряла слишком много времени, стоя на коленях, и ради чего? К ней в больницу пришел викарий, а она заявила, что молитв ей не требуется. — Улыбается. — Да, мама у меня была упрямая. Знаете, какими были ее последние слова? «К черту Бога, преподобный».
Потом мы обсуждаем эгоизм генов, природу альтруизма и категорический императив, что медленно, но верно приводит нас к теме планетаристов. Выясняется, что мое к ним инстинктивное отвращение сильнее, чем у физика, который согласен с Хэришем Модаком в том, что антропогенная эра — владычество человека — подходит к концу.
— Хотя бы просто потому, что ни одна эпоха не длится вечно, — объясняет он. — И слава богу. Геологи воспринимают историю Земли в ином временном масштабе, чем мы. Для них человечество — всего лишь один биологический вид из многих, доминирующий сейчас, но не обязательно в будущем. Некоторые видят в Хэрише Модаке законченного циника, но на самом деле он всего лишь констатирует факты. Геологи твердят то же самое уже не первый год. Они — как тот мальчик, который объявил, что король разгуливает без штанов. Жаль, что раньше никто их не слушал.
— Церковь отца пациентки Б. верит в скорбь.
— Семь лет ада на земле?
— Да. Но сначала хороших мальчиков и девочек заберут на небо.
— А, ну да. Божественная телепортация. Deus ex machina.
— И полетят они в голубую даль. Занавес. На сцене — кучка одежды и озадаченная толпа.
— Впервые я об этом услышал еще, наверное, во времена Буша.
Тогда-то эта идея и начала набирать силу. Как раз в духе тогдашней морали. Давайте подогреем Землю, а как грянет апокалипсис, прыгнем в частный самолет и дадим деру. И плевать на оставшихся.
— Ну, по их логике грешникам все-таки полагается наказание.
— А еще им полагается жать, что посеяли, и терпеть нашествия саранчи, землетрясения и прочие напасти. «Жаждущие» поначалу думали, что за разговорами об изменении климата стоит антинефтяной заговор, затеянный с одной целью — усилить власть ООН. Впоследствии они чуточку изменили версию, и теперь глобальное потепление возвещает близость Судного дня. Которого они ждут не дождутся, потому что тогда-то их и восхитят.
Вы только подумайте о цифрах: сейчас христиан-радикалов больше, чем в Средние века!
— А ваша девочка — она-то верит в эти бредни?
— Она на них выросла. Правда, в тот день, когда она убила мать, в мусоре нашли остатки сожженной Библии.
— Убила мать? Боже правый. Об этом вы мне не рассказывали. — На его лице появляется тревожно-смущенное выражение. — Вы что, сидите там целый день в компании убийц?
Пожимаю плечами:
— Для меня они просто проблемные дети. И потом, это моя работа. Как бы то ни было, я к чему веду: у пациентки Б. были — и есть — религиозные проблемы. Мягко говоря. Для нее падение Христа в Рио — примерно то же самое, что одиннадцатое сентября для мусульман, которые в тот день плясали от радости. И не только потому, что она его якобы предсказала. Появись в Оксмите отец этой девочки, мне было бы о чем с ним побеседовать.
— Не знаю, можно ли его винить за нежелание с ней видеться. Я бы тоже держался подальше от убийцы моей жены…
— В таких делах все гораздо сложнее, чем кажется, — возражаю я. — У меня есть определенные подозрения насчет его роли в жизни девочки. И роли матери тоже. — На минуту мы оба задумываемся, потом я поднимаю вилку и говорю: — Эсхатология.
— Учение о конце света.
— Именно. Эсхатологи верят в близость апокалипсиса и счастливы: знают, что спасутся. А вот вы, грешник, как провели бы свои последние часы на земле?
— Так же, как сейчас, — отвечает он, развеселившись. — Уминал бы спагетти с мидиями в приятной, будоражащей воображение и привлекательной во всех смыслах компании. Нет, беру свои слова обратно. Я бы отвез эту самую компанию в ее естественную среду обитания, скорее всего в Париж, потому что женщина по имени Габриэль — наверняка отчасти француженка.
— Моя мать из Квебека.
— Ладно, тогда в Монреаль. Звучит не столь романтично, но все же. Итак, пойдем в ресторан, освященный мишленовской звездой, и устроим себе изысканный ужин. Который заедим бельгийским шоколадом. Неприличным его количеством.
Странный он какой-то, этот физик.
— Вы что, за мной ухаживаете?
— Может быть. Только вы первая начали. Сами напросились. Пожалуй, я и правда за вами приударяю. Безопасным способом.
— Понятно, — вспыхиваю я. — Значит, тот факт, что я парализована от девятого грудного позвонка, означает, что я для вас не опасна? Спасибо за комплимент.
— Я имел в виду совсем другое. Я хотел сказать… что мои заигрывания ничем вам не грозят.
— Это как с гомосексуалистами? — говорю я наудачу.
Фрейзер Мелвиль не обижается. Скорее задумывается. Любопытная реакция…
— А как они ухаживают за женщинами?
— Легкий треп, комплименты, и на том все. Вы это имели в виду, говоря о «безопасном способе»?
— Я где-то читал, что почти треть людей хотя бы однажды переспали с партнером своего пола. Должен сказать, столь низкая цифра меня удивила. Как бы то ни было, моя беда в том, что я слишком привязан к молочной железе.
— Да, я заметила, — смеюсь я.
— Читаете мысли. Так я и знал.
— Нет. Зато у меня есть глаза, и я все-таки женщина. Бывшая. — Боже, неужели я только что произнесла это вслух? Пошутила, называется. Что я творю, обсуждая свою грудь с этим физиком, когда ниже пупка я полено поленом?
— Видите ли, с тех пор, как распался мой брак, на этом фронте я веду себя… э-э-э… сдержанно, — поверяет мне физик.
Киваю:
— Как долго вы прожили вместе?
— Четыре года. Впрочем, большую часть времени мы провели вдали друг от друга. То Мелина уедет в одну из своих экспедиций, то я улечу в Китай или еще куда. К тому моменту, когда между нами все кончилось, в Сети мы встречались чаще, чем в реальности. Впрочем, это не единственная причина. Были и другие. По крайней мере еще одна.
— Непреодолимые разногласия?
Физик краснеет и начинает разглядывать свои спагетти. Потом поднимает глаза, улыбается:
— Как выяснилось, слабость к молочным железам питал не только я.
Звучит это так комично, что мы оба прыскаем, но тут же спохватываемся.
— Значит, когда вы познакомились, она уже была лесбиянкой?
Фрейзер Мелвиль вздыхает:
— В ваших учебниках наверняка все давно расписано. — Киваю. — И каков же стандартный диагноз?
— Скажем так: обычно партнеры полагают, что влечение к своему полу — явление временное. Что при желании это можно преодолеть. Любовь не знает преград и все такое. Иногда так и выходит.
Он с облегчением вскидывает глаза и даже находит в себе силы рассмеяться.
— Продолжайте. Мне и правда интересно.
— Ладно. В вашем же случае, наверное, выяснилось, что для Мелины вы были всего лишь гетеросексуальным экспериментом.
Скорбно кивает:
— Неужели мы — настолько классический случай?
— Почти. Простите, если я вас расстроила. А когда вы сдались?
— Когда выяснилось, что у нее не может быть детей. Думаю, тогда-то она и поставила крест на всем мужском роде. Или может, только на мне. А где-то в промежутке появилась Агнешка.
— С тех пор вы побаиваетесь новых отношений.
— Мягко сказано. Глубокая заморозка. И физически, и эмоционально. — Он хмурится, потом, улыбнувшись, спрашивает: — Тоже классический случай?
— Хотите знать мнение вашего нового психоаналитика? Так вот, ничего необычного в этом нет. Вас можно понять. Вы усомнились в себе как в мужчине. Ничего страшного, это пройдет, вы встретите свою суженую, а если Юпитер на асценденте, то вообще «все разрешится, и сделается хорошо»[6]. Юлиана Нориджская. С вас пятьдесят монет.
— Подозрительно дешево. Но вдруг я неизлечим? Что, если я так и останусь со своей…
— Сдержанностью? Тогда утешитесь бельгийским шоколадом. В неприличных количествах, если хотите. И удовольствия от него куда больше.
— И компания не нужна.
— Считается, что все мы запрограммированы на секс, но в действительности многие прекрасно без него обходятся, — изрекаю я, почему-то представляя напряженный член физика.
— Точно. Это мой случай. Понижение тестостероновой функции. Мне кажется, Мелина, по сути…
— Вас кастрировала? Клише, хотя и верное. А другое увлечение — по принципу компенсации — вы нашли?
— Моя новая религия — еда, — признается он в тот самый момент, когда приносят десерт — творение из персиков, безе и фруктового мороженого.
— С некоторых пор, — говорю я, показывая на коляску, — секс для меня тоже отошел на последнее место.
— Не жалеете?
— Столько времени прошло — я уж и забыла, что это такое, — лгу я. — Мужчины переживают эту потерю куда болезненнее.
— И я их прекрасно понимаю! — галантно восклицает он, сделав вид, что не понял, и я снова смеюсь.
— В реабилитационном центре пациенты-мужчины только о том и думали. Смогут ли они заниматься сексом? Способны ли доставить удовольствие женщине? И когда уже можно будет попробовать виагру?
— А женщины? Как вы это восприняли?
— Нас и было-то всего двое. Похоже, мужчины попадают в переделки чаще, чем женщины. Безрассудство на уровне хромосом. Как бы то ни было, мечтали мы с ней отнюдь не о сексе.
— Встать на ноги, наверное? Выпрямиться во весь рост, снова смотреть людям в глаза?
Смотрю на его чуть нахмуренный лоб, густые волосы цвета ржавчины, глубоко посаженные карие глаза, на зеленое пятнышко в левом. Тот факт, что он попытался поставить себя на мое место, трогает меня до слез. Я не стану его поправлять, хотя он и далек от истины — на несколько световых лет. Неспособность встать — отнюдь не главная моя беда.
На стадии кофе к нам подходит Гарри, управляющий:
— У вас появилась еще одна гостья — возможно, незваная. Спрашивает, не уделите ли вы минутку. — Незаметно кивает в сторону входа. — Несколько экзальтированная особа. Если вы с ней не знакомы, могу попросить ее уйти.
Взъерошенная, насупленная, она стоит в дверях, утопив руки в карманах грязно-бежевой куртки. Рыжеволосая незнакомка.
Внутри у меня все сжимается.
— Кто это? — спрашивает физик, проследив за направлением моего взгляда.
— Моя фанатка, — говорю я. — Шучу. — Потом успокаивающе киваю управляющему. — Ладно, впускайте. Только куртку с нее снимите. — Рисковать я не намерена.
Гарри направляется к женщине, а я делаю хороший глоток вина.
— Габриэль, не знаю, что происходит, но, может, лучше не стоит?
— Рано или поздно она все равно бы появилась. Я рада, что это случилось на публике. Будет интересно, увидите.
Я давно научилась не избегать определенных вещей только потому, что они меня страшат, и решение дается мне, по правде говоря, легко. И все же в моем голосе больше спокойствия, чем на душе.
Подходит, шаркая ногами. Вблизи она выглядит моложе, чем я думала, — лет сорок, не больше. Одинокая, безумная, но, пожалуй, безобидная. Приметив рисунок, все еще прислоненный к подставке для приправ, она тычет в него пальцем:
— Бетани. Это она рисовала.
И все мгновенно встает на свои места. Ну конечно. Она, кто же еще.
— Да, — говорю я. — Две недели назад. Фрейзер Мелвиль, перед вами Джой Маккоуни, моя предшественница из Оксмита, и речь идет о пациентке Б., о которой я вам рассказывала.
Столь странный поворот событий его явно озадачил, но физик быстро ориентируется в ситуации, пожимает Джой руку и пододвигает для нее стул. Отмахнувшись от предложенной официантом минеральной воды, она садится на краешек, кладет руки на стол и начинает говорить — торопливо, то и дело озираясь по сторонам.
— У меня мало времени. Скоро он за мной придет. Мой муж, — поспешно поясняет она. — Ему не понравится, что я с вами разговариваю. Но вы должны меня выслушать. Бетани Кролл гораздо опаснее, чем вы думаете.
То есть исходит она из того, что я тоже считаю Бетани опасной. Странно.
— Говорите. Я вас слушаю.
Судя по лицу, мой спутник встревожен, и, пожалуй, немного дуется.
— Габриэль, знаете, почему предсказания Бетани сбываются? — Голос тихий, напряженный, почти детский. — Ничего, что я обращаюсь к вам по имени? Или вам это неприятно? — Поворачивает ко мне лицо — бледное, веснушчатое, в колеблющемся свете свечи оно кажется чуть желтоватым. Похоже, в какой-то момент она пыталась накраситься: под глазом тянется черная полоса. — То есть выглядит все это, наверное, странно. Я знаю: вы заметили, что я за вами слежу. Понимаете, я просто обязана вас предостеречь.
— А они сбываются, ее предсказания? — спрашиваю я и, вздернув бровь, смотрю на физика. Он крутит в руках чайную ложечку.
— Да. Увидите сами. Сначала я обратила внимание на циклон, который был в Осаке полгода назад. Бетани рассказала о нем после электрошока и оказалась права. Потом были и другие случаи. — Физик не спускает с нее глаз. — Землетрясение в Непале. А теперь ураган в Рио, падение Христа — она же его предсказала, верно? Этот рисунок… — Показывает на человечка.
— По ее утверждению — да.
— Тот же случай, гарантирую.
Я чувствую, что физика понемногу охватывает волнение, и бросаю ему взгляд, в котором должно ясно читаться: «Успокойтесь. Психоаналитики тоже сходят с ума. Гораздо чаще, чем вы думаете. Можете мне поверить».
— В истории болезни Бетани ваших записей нет, а жаль. Очень хочется узнать, о чем вы писали.
— Она чувствует всякие вещи. Кровь, минералы. Куда все движется. — Фрейзер Мелвиль напряженно замирает. Я только сейчас замечаю, как дрожит Джой. Будто на улице идет снег и она только что вошла в помещение. — Я пыталась поговорить с Шелдон-Греем, но он меня и слушать не стал. И не он один. Все, кроме ее отца, Леонарда Кролла. Он-то знает, на что она способна. Я пыталась предупредить людей, и тогда Шелдон-Грей сплавил меня с глаз долой. Будьте осторожны, иначе они и с вами так поступят. Спросите Леонарда. Спросите, что он думает по этому поводу. Почему не хочет видеть собственную дочь. Она попробует уговорить вас помочь ей сбежать. А если вы откажетесь, сделает с вами то же самое, что и со мной.
— Простите, — раздается мужской голос. — Джой. — К нам быстро приближается тот самый лысеющий блондин, с которым она ссорилась на парковке перед бассейном. Вид у него решительный и злой, хотя во взгляде прячется стыд. Унижение. Его жена спятила и вытворяет черт знает что, а он расхлебывает последствия. Сколько же их уже было, таких сцен? — Давай, Джой, поехали-ка домой, к детям, — говорит он и тянет ее за плечо. Он явно дошел до ручки, и ему уже все равно, что подумают окружающие. — Простите, пожалуйста, — говорит он, обращаясь ко мне. — Поверьте, я очень старался, чтобы этого не произошло. Джой сама не своя в последнее время.
Она награждает его презрительным взглядом и с горечью произносит:
— Мой муж считает, что женщинам лучше помалкивать.
— Не волнуйтесь, — говорю я мужчине. — Рассказ вашей жены меня заинтересовал. Прошу вас… Джой может остаться, если хочет. Я бы хотела ее выслушать. Джой, что, по-вашему, сделала с вами Бетани?
Лысеющий блондин уже уводит жену прочь. В дверях Джой оборачивается.
Неужели вы не видите, что она творит, Габриэль? — кричит она через весь зал. — Она не просто предсказывает беды! Она их насылает!
Наутро в Оксмит является Фрейзер Мелвиль, в потрепанном льняном пиджаке и неудачно выбранном галстуке. В руках у физика большая коробка, обернутая коричневой бумагой и перетянутая скотчем, которую он, недолго думая, сгружает мне на колени.
— Да-да. Используйте меня как тележку, не стесняйтесь, — улыбаюсь я. — А потом я выплюну монетку. Между прочим, вам придется меня везти, потому что я ни черта не вижу.
Пока я вписываю его имя в список посетителей, физик нервно озирается по сторонам. В учреждениях строгого надзора, сообщает он мне, ему еще бывать не приходилось. Похоже, предстоящее знакомство с Бетани его волнует, но и страшит тоже.
— Тут ведь скорее больница, чем тюрьма, верно?
— Как правило, да, — отвечаю я. — Хотя бывает и наоборот.
Бетани ждет в комнате для встреч, болтает с санитаркой, чье лицо украшают многочисленные пирсинги. Физик протягивает руку, и Бетани бросает мне иронически-горестный взгляд: ты что, мол, не объяснила ему, куда он идет? Отвожу глаза. Пускай сама разбирается. Наконец, не выдержав напора протянутой к ней мощной руки, моя подопечная со вздохом берет ладонь гостя и церемонно ее трясет. Три раза, вверх-вниз. Будто заводная кукла.
— Фрейзер Мелвиль — ученый из Хедпортского университета, — сообщаю я.
— Угу. Рада знакомству, — отзывается она, всем своим видом демонстрируя обратное.
— Я тоже, — говорит физик и поднимает коробку с моих колен. — Причем настолько, что даже принес тебе подарок.
— Мой день рождения уже прошел, — бурчит она, разглядывая его исподлобья. Но я-то вижу: за циничным фасадом разгорается любопытство.
— В Японии, — говорит физик, — когда тебя впервые приглашают в гости, принято приходить с подарком. По-моему, это очень цивилизованный обычай, поэтому я решил понемногу прививать его здесь, в Англии.
Бетани фыркает:
— Ну ладно, гость. Добро пожаловать в мой очаровательный домик за колючей проволокой. Обратите внимание на изящное цветовое решение комнат, а также вот на этого буча в белом халате. Да, и не забудьте об оконных решетках и о несуществующем виде на внешний мир, а также… — перечисляет она, разворачивает бумажную обертку, заглядывает внутрь — и теряет дар речи, изумленно раскрыв рот. На столе красуется большой пластмассовый глобус. Ее явно раздирают противоречивые чувства. Первая реакция — сказать что-нибудь хорошее или даже выдавить из себя «спасибо», но ничего подобного она себе позволить не может и гасит свой порыв. Признаться в позитивной эмоции для нее значило бы нарушить свои принципы.
— Там внутри лампочка, — объясняет Фрейзер Мелвиль, втыкая штепсель в розетку.
Призрачный шар вспыхивает, словно церковный витраж, но на глобусе краски мягче, более завораживающие и неземные. Все так же молча Бетани легонько подталкивает его рукой, и мы смотрим, как он вращается — неторопливый, изящный. Материки выделены рельефом. На их фоне — коричневом с различными оттенками зеленого — сияют лазурью озера. Океаны переливаются всеми тонами ярко-синего, в зависимости от глубины. Ни городов, ни границ на глобусе нет. Единственный намек на существование людей — Суэцкий и Панамский каналы плюс тонкая, почти незаметная паутинка линий: долгота, широта, экваторы. География в чистом виде. Необитаемая Земля.
— Если это какой-нибудь идиотский розыгрыш… — начинает Бетани и тут же замолкает. Впервые ее ранимость предстает столь открыто, во всей своей глубине.
— Люблю розыгрыши, — весело говорит физик. — Но идиотские… уж и не припомню, когда я в последний раз их устраивал. Это тебе. Подарок.
Сколько раз я буду возвращаться к этой сцене и мысленно видеть робкую улыбку, осветившую лицо Бетани в тот миг, когда ее тонкие пальцы с обгрызенными до мяса ногтями коснулись глобуса. Глядя, как она слепо водит руками по раскрашенной пластмассе, я вспоминаю ветеринара, которого я однажды видела, — закрыв глаза и прижавшись ухом к боку больной лошади, он гладил подрагивающую шкуру и слушал.
— Вернусь минут через двадцать, и переберемся в студию, — говорю я. Произнести «Кабинет творчества» я по-прежнему не могу. Особенно в присутствии мужчины, который…
Мужчины, который.
Вернувшись, я застаю их за созерцанием лениво вращающегося глобуса. Лола, медсестра, стоит в дверях — и, похоже, давно. Меня она встречает тревожным взглядом, в котором почему-то мелькает еще и жалость, и многозначительно кивает в сторону физика.
— Ну как, не скучали? — спрашиваю я, хотя прекрасно вижу: что-то стряслось.
— Не, веселились, — откликается Бетани. Вид у нее хитрый и, пожалуй, капельку виноватый.
Физик молчит, но я вдруг замечаю его веснушки — будто крупинки коричневого сахара, рассыпанные по странно бледной коже. В ответ на мой вопросительный взгляд Фрейзер Мелвиль машет рукой. Лола снова пытается что-то мне сообщить, но смысл ее жестов от меня ускользает. Между тем Бетани явно пребывает в той ничейной полосе, что отделяет волнение от маниакального возбуждения.
— Бетани определила место будущего извержения. А также землетрясения в Стамбуле, — подает голос мой шотландец, натянуто улыбаясь. Но интуиция мне подсказывает: причина его расстройства не в этом. Что же она ему наговорила?
— Извержения?
— Ну да, Немочь, я тебе о нем говорила, — с готовностью объясняет Бетани. Физик, шокированный прозвищем, удивленно косится на меня. Качаю головой: не обращайте внимания. — Но раньше я не знала, как называется остров.
— Судя по ее описанию — Самоа, — говорит он и, остановив глобус, показывает на точку в ультрамарине Тихого океана.
— Четвертого октября, — уточняет Бетани. — Дата у меня уже записана, но теперь я смогу добавить название.
Вместе с Лолой мы перебираемся в студию. Разглядывая рисунки Бетани, которые я кнопками прикрепила к стене, физик немного успокаивается. «М-да», «впечатляет» и «а это у нас что?» — периодически роняет он. Бетани мечется по студии, будто пойманный зверек, хватая случайные предметы — глиняный горшок, кисточки, остаток ластика. Покрутив их в руках, швыряет на место. Над нашими головами висит полосатый кокон почти завершенного творения Мезута Фарука.
— Бетани, а ты, случайно, не знакома с творчеством Ван Гога? — внезапно прерывает затянувшееся молчание физик.
Конечно. Подсолнухи, кто ж их не знает. Японцы выложили за них чертову уйму денег. Он съехал с катушек и отрезал себе ухо, верно? Тут он чувствовал бы себя как дома.
— У меня есть пара книг по искусству, — говорю я, показывая на полку, до которой самой мне не дотянугься.
Фрейзер Мелвиль достает нужный альбом и начинает его листать. Ирисы. Женщины, согнувшись в три погибели, собирают срезанную кукурузу. «Автопортрет с забинтованным ухом».
— Есть у него три картины… Хорошо бы они тут оказались, — бормочет он, затем замирает и тыкает пальцем в страницу. — Например, вот эта.
«Звездная ночь» — психоделический ночной пейзаж, усеянный светящимися сферами, каждую из которых окружает причудливый ореол. Легко догадаться, почему физик Мелвиль искал именно эту картину, — не ради огромных раскаленных добела звезд, или кипарисов на переднем плане, или прованского пейзажа, а ради безумных завихрений между ними — словно полное облаков небо засунули в гигантскую стиральную машину.
— Понимаете теперь, о чем я? — Сходство с грозовыми арабесками Бетани поразительно. И как же я раньше не заметила? — Ван Гог тоже увлекался турбулентностью, — добавляет физик, пристально глядя на Бетани.
— Ну и что. Гении мыслят схоже, — отмахивается она. Выражение лица у нее странное — напряженное и как будто виноватое.
— Сам того не ведая, он изобразил турбулентность с почти научной точностью. Многие считают это явление стихийным, на самом же деле оно подчиняется вполне определенным закономерностям, которые приложимы к потокам жидкостей и газов.
Пытаюсь сообразить, к чему он клонит. Кажется, физик ждет, что Бетани добавит что-нибудь к его словам или как-то еще даст понять: эта тема ей знакома. Девочка молчит.
— Могу я их позаимствовать? — спрашивает он. — Хотелось бы сделать с них копии.
— Берите, — говорит Бетани небрежным тоном, но рвение, с каким она сдергивает со стены первый рисунок и сует его физику, выдает ее с головой. — Сможете загнать их японцам?
Фрейзер Мелвиль улыбается одними губами. Она явно чем-то его задела. Чем, я пока могу только догадываться. Впрочем, он уже торопится уйти, и мне тоже пора. Почти три, а меня ждет разговор с новичком — юным поджигателем, которого вчера привезла полиция. На прощание, после еще одного неловкого рукопожатия, физик спрашивает, не могла бы Бетани нарисовать еще что-нибудь — на любой сюжет, все, что захочется.
— Габриэль показала мне твой рисунок с падающим Христом, — неуверенно говорит он. — На меня он произвел впечатление. Ты понимала, что именно ты рисуешь?
— Не помню, — пожимает плечами она. — У меня много всяких видений бывает, понятных и не очень.
— Я помню наш разговор. О падении Христа ты говорила, — вмешиваюсь я.
— Может, и говорила, — отмахивается она.
Перевожу взгляд с Бетани на физика и обратно. Что-то тут явно не так.
— Она не должна вас так называть, — твердо заявляет Фрейзер Мелвиль, пока я отмечаю его уход в журнале. — Почему вы ей это позволяете?
— Потому что в случае Бетани оскорбительные словечки волнуют меня меньше всего. И скажем прямо, уж лучше «Немочь», чем «Убогая», как называют меня остальные. А теперь ответьте на мой вопрос — что она вам наболтала?
— Когда?
Пока меня не было. Она вас чем-то расстроила.
Да нет же, — говорит он с притворным недоумением. Кроме землетрясения и извержения в Самоа, она ничего такого не упоминала.
Я не пытаюсь вывести его на чистую воду. Но мысленно помечаю на будущее: врать он не умеет совсем.
Я в студии с Ньютоном — шизофреником шестнадцати лет, у которого нарушена гендерная идентификация. Он любит творчество, и вот уже час как лепит из глины приземистые крокодилоподобные фигурки с разинутыми острозубыми пастями. Как и большинство здешних пациентов, Ньютон склонен к агрессии. Свой пропуск в Оксмит он заработал месяц назад, когда признался в том, что пытал и насиловал двух маленьких двоюродных братьев. Он сидит на лекарствах, от которых у него дрожат руки. Обычно Ньютон разгуливает по Оксмиту с макияжем, кое-как наложенным на бледное лицо, вот и сегодня явился с кроваво-красной помадой на губах. Ноги его утопают в громадных пушистых тапочках, и он потеет — чудовищно, пахуче и, как мне кажется, с большим энтузиазмом. Уже десять утра, и Ньютон рассеянно крутит подаренный физиком глобус.
— Убери руки, козел.
Появление Бетани застает меня врасплох. Рядом с ней стоит Рафик. Судя по тому, как сияет ее лицо, она недавно получила свежий заряд электричества.
— А ты покажи п…ду, — говорит он светским тоном.
В подростковой среде Оксмитской психиатрической клиники для несовершеннолетних преступников подобные просьбы — в порядке вещей. Но Ньютон здесь слишком недавно и не знает, с кем он имеет дело. Никто его еще не просветил, что такие вот малышки безобидны далеко не всегда. Небрежным жестом он сует руку в банку с глиной, затем медленно вынимает пальцы, с которых капает молочно-белая жижа — того же цвета, что и его осветленные добела волосы.
— Мокренькую такую щелочку, — лениво тянет он. Если б мы научились остановить время, смогли бы мы предотвращать несчастья, или они все равно бы случались — в каком-нибудь параллельном мире, где наши причинно-следственные схемы никого не волнуют? — Давай, крошка. — Поднимает руку повыше — белая масса скользит вниз, капает на пол. — А потом я тебя в…бу. Вот этим кулаком.
Рафик и я согласно переглядываемся: одного из них надо срочно вывести. Мысленно голосую за Бетани. Когда она в студии, кому-то еще здесь просто нет места. Губы Ньютона растягиваются в ухмылке, оставляя на зубах полоску помады. Он похож на плотоядное животное, объевшееся сырым мясом. Прежде чем я успеваю вмешаться, он шлепает вымазанной в глине пятерней по глобусу и описывает крут, пройдясь напоследок по экватору. На поверхности остается мокрый след — будто нимб из жижи.
И снова:
— Покажи п…ду, детка. А потом ты мне отсосешь.
Ну, понеслось.
— Убери свои поганые руки, — говорит Бетани ровным, ничего не выражающим голосом, который заставляет меня напрячься.
— Давай, детка. А потом иди, пососи мой большой и черный, — веселится Ньютон.
— Так, Ньютон, — обрываю его я и жестом подзываю Рафика. — Отойди от стола, сделай милость. Сейчас же.
— Делай, что доктор велел, — говорит Рафик, выпячивая грудь. В таких местах, как это, рано или поздно ожесточится любой, независимо от своей роли.
Ньютон хохочет, мотая головой, как будто давно не слышал такой хорошей шутки, и тыльной стороной руки резко толкает глобус. Шар крутится все быстрее — вихрь цветных пятен. Еще толчок, сильнее, и глобус пьяно кренится набок.
Бетани движется так быстро, что я не успеваю отреагировать. Глухо взревев, она хватает Ньютона за волосы и оттаскивает от падающего глобуса. В неизбежности, с которой прозрачный шар грохается наземь, есть нечто карикатурное. В первый момент он отскакивает, целый и невредимый, и, только приземлившись во второй раз, разлетается звонким дождем осколков. Не переставая вопить, Бетани сжимает кулаки и колотит Ньютона. Пушистые тапки взмывают в воздух. Бросившийся вперед Рафик пытается разнять драку, а я торопливо сдвигаю крышечку на брелке, одновременно нашаривая под сиденьем баллончик, но события меня опережают. Одним увесистым пинком Ньютон сшибает рабочий стол с козел. На пол сыплются незаконченные фигурки и банка с замоченными в ацетоне кисточками. Бетани, Ньютон и Рафик теперь катаются в месиве из глины, химикатов и осколков пластмассы. Нога отчаянно лягающегося Ньютона снова бьет по столешнице, которая перестает бороться с силой притяжения и тяжело оседает в мою сторону. Вцепляюсь в край. Ошибка — под весом столешницы мое кресло встает на одно колесо, и теперь я наполовину застряла под доской, криво зависнув в воздухе. Распахивается дверь, в студию вбегают шесть санитаров и несутся прямиком к Бетани. В отчаянной попытке предотвратить неизбежное я со всей силы толкаю столешницу, она падает, а я вываливаюсь из кресла и стукаюсь головой о пол.
Все гаснет.
Очнувшись через несколько секунд, вижу студию. Повсюду кровь. Широкая ее полоса тянется в другой конец комнаты, куда перекатился Ньютон. Он кричит, зажимая руками пах, где разливается алое пятно. Рафик прижимает Бетани к полу, заломив ей руки за спину. Сквозь полуопущенные веки смотрю, как игла шприца втыкается в тощую ягодицу пациентки. Терапевтическое занятие окончено. И если взвесить все обстоятельства, удачным его не назовешь.
Наутро после ночи, проведенной в больнице Святого Свитина, «скорая» отвозит меня домой. По Словам врачей, я легко отделалась. Серьезных травм у меня нет: рана на затылке и еще одна — на бедре. Последней я не чувствую и поэтому должна следить за ней с особым вниманием.
Бетани посадили в изолятор. Кусок пластмассы, послуживший ей оружием, вошел в ладонь, но царапина оказалась неглубокой и ее обработали сразу же, еще в студии. Ньютону повезло куда меньше. Он все еще в операционной, где ему вырезают засевший в паху осколок пластмассы, и, по всей вероятности, удалят правое яичко.
Хотелось бы мне знать, как отразилась на Бетани потеря глобуса. Как, интересно, пройдут ближайшие два дня, которые ей предстоит провести под круглосуточным наблюдением? Психолог во мне беспокоится о пациентке. Но женщина, которая только-только вернулась из больницы с проплешиной размером в десять квадратных сантиметров (разбитый затылок пришлось обрить), мечтает об одном: чтобы виновницу заперли в одиночной камере на всю оставшуюся жизнь. Да, и ключ пусть выкинуть не забудут. Иногда ненависть к сумасшедшим вполне оправдана.
Физик приезжает меня навестить, готовит ужин, по поводу которого между нами состоялась осторожная телефонная дискуссия. После долгих переговоров порешили на том, что, если я накрою на стол и пообещаю надеть «умопомрачительное платье», остальное он возьмет на себя. Я рассказала ему о драке, о трагической судьбе его подарка и о том, что у меня до сих пор стоят дыбом волосы — «оставшиеся», уточняю я, — и мы единодушно заключили: в том факте, что Бетани оказалась бессрочно отрезанной от всего мира, есть свои плюсы. Ни смотреть метеоканал, ни бродить по Сети в поисках подсказок она теперь не сможет, а значит, мы наконец выясним, не в том ли причина ее осведомленности. Не то чтобы я часто видела ее за этими занятиями, но исключить такую возможность нельзя. Кроме того, между нами возник негласный уговор: обсудив Бетани по телефону, до конца вечера мы к этой теме возвращаться не будем. Надеюсь, мы сможем его выполнить.
Вряд ли на свете есть удовольствие более восхитительное, чем наблюдать за мужчиной, который готовит для вас заманчивые, оригинальные блюда и с таким удовольствием трет мускатный орех и режет морковку, что в кухне то и дело раздаются возгласы вроде «есть!» и «отличная работа, Фрейзер!».
— До чего ж я все-таки завидую непоколебимой вере мужчин в собственные возможности, — говорю я, глядя, как трудится физик. У выбранного мною «умопомрачительного» платья — льняного, с кремовыми крапинками на оливковом фоне — по чистой случайности оказался очень низкий вырез, и накрасилась я тщательнее, чем обычно. Еще я надела туфли с высоким каблуком, купленные еще в прошлой жизни. Глупость, конечно, но они так идеально подходят к платью, что кажутся просто созданными для него. В реабилитационном центре, напутствуя меня перед выпиской, врачи посоветовали носить обувь на размер больше — иначе появятся язвочки на ногах, — но, когда настало время опустить зеленые туфли в коробку для благотворительной организации, тщеславие восторжествовало над разумом. В итоге вот она я — сижу в зеленом платье и идеально подходящих к нему туфлях, с замаскированной проплешиной на затылке, и тешу себя надеждой на то, что все эти усилия окажутся не напрасными и я вовсе не похожа — как втайне боюсь — на резиновую куклу в витрине секс — шопа.
— В моем случае эта вера заслужена, — весело возражает он. — Ваши вкусовые рецепторы ждет неземное блаженство. Лондонские повара из пятизвездочных ресторанов могут пойти удавиться. Вот, выпейте пока вина. Итак. Отрезала ваша Бетани себе ухо или еще нет? Нет, погодите. Считайте, что я этого не говорил.
Пока мой ученый друг режет, трет и помешивает, показываю ему кое-что из своих этюдов, коллекцию художественных альбомов и семейную реликвию.
— В нашей семье его передают из поколения в поколение, — объясняю я, протягивая ему яйцо. — Как правило, на свадьбах. Очень символично. Легенда гласит, что в один прекрасный день из него что-нибудь вылупится.
— Хороший образчик, — говорит он, вытирает руки о фартук и подносит яйцо к глазам. — Возьмет и треснет, говорите? Само по себе?
— И оттуда вылезет динозавр. Или, подругой версии, морское чудовище.
Фрейзер Мелвиль смеется, отщипывает перышко шнитт-лука и засовывает его в уголок рта. Сорвав еще одно, кладет его мне в рот. Жуем, будто две коровы, оценивающие сравнительные преимущества пастбищ, пока физик — со сноровкой заправского шеф-повара — мелко рубит оставшийся пучок.
— Наверное, это некий символ плодородия.
— И как, полагается его… э-э-э… высиживать или нет? Как наседка?
— Ну, я-то на эту роль подхожу идеально.
— А вдруг вы за всю жизнь так его и не высидите? — говорит он, озорно улыбаясь. — Как, к сожалению, скорее всего, и получится?
— Передам по наследству. Усыновлю кого-нибудь.
— Например, Бетани. И тогда мы с вами поженимся и заживем одной дружной семьей.
Он хоть понимает, что говорит? Судорожно вдыхаю и поскорее выдавливаю из себя смешок:
— Ученый, изучающий турбулентность, больная на всю голову убийца и владелица волшебного яйца. Веселенькая семейка.
— Вы же психолог. Будете за нами присматривать.
Протягиваю руку и шлепаю его по заднему месту.
И эта фамильярность меня странным образом волнует.
А я поклянусь, что никогда не позволю себе ни единого покровительственного жеста, — добавляет он, снисходительно похлопывая меня по голове.
Хотя самая не готовлю, еду я люблю и первое творение физика — морские гребешки с пюре из топинамбура и мелко нарезанной кровяной колбасой — объявляю «бесподобным». Я и правда никогда не пробовала ничего подобного — даже в самых феерических снах. Далее следует оленина под соусом из рокфора и клюквы и запеченный в сливках картофель.
— Вы опасный человек и наверняка задумали меня убить, — говорю я.
— Странные у вас комплименты. Но оставьте же место и для главного моего шедевра. Из трех видов шоколада, между прочим. Шоколадная лепешка с шоколадным кремом, называемая в народе «тортом», покрытая шоколадной же глазурью, а сбоку — порция шоколадного мусса. В качестве украшения — веточка мяты, так что, если вы вдруг решите сесть на диету, можете закусить зеленью, а остальное я слопаю сам.
После ужина, объевшиеся, выходим на пятачок сада, выделенный мне хозяйкой. Пахнет жимолостью и ночными фиалками. За горизонтом тонет до смешного огромное солнце. Физик рассказывает о матери, которая умерла два месяца назад, в Глазго, от рака печени. Нет, Фрейзер Мелвиль не винит ее за то, что она напивалась до полной потери мозгов — морфий не действовал, как положено. Ее смерть стала ударом, но и принесла облегчение.
— Тело, — заключает он. — Чудесная оболочка — до тех пор, пока она нам послушна. — И тут же густо краснеет. — Черт. Надо же такое ляпнуть.
— Не переживайте. Я, в общем-то, с вами согласна. И не ждите от меня заявлений в том смысле, что я ни с кем бы не поменялась. Поменялась бы, в момент.
Он ерзает в своем плетеном кресле, которое слишком для него мало. Если бы мы жили здесь вместе, я купила бы ему новое — огромное, чтобы можно было развалиться как следует. Специальный такой трон для физиков. Чтобы мой ученый друг восседал, вольготно распрямив свою шотландскую спину, и толкал свои шотландские речи.
— А как вы жили раньше? — спрашивает физик. Смотрит он не на меня, а на свои неловкие, усыпанные веснушками руки — такое ощущение, что одна утешает другую. — Раз уж вы так снисходительны к моему, гм, эмоциональному невежеству… или как оно называется на вашем жаргоне?
Заглянув ему в глаза, понимаю: вопрос не праздный. Он думал на эту тему. Как бы ему объяснить? Мысли о Бетани не дают мне покоя. Что именно она обо мне — якобы — знает? Что же она ему наговорила тогда, в Оксмите?
— В гостиной, на нижней полке стоит альбом. Принесите, и я вам все покажу.
Родители, Пьер с женой, близнецы — сначала совсем маленькие, потом постарше, — отец в доме престарелых, с кем-то из медперсонала, пара снимков, на которых я с Алексом. Глядя на меня в прошлой жизни, физик потерянно молчит. Тогда я была женщиной. Стояла, выпрямившись во весь рост, и счастливо улыбалась в мужских объятиях.
— Высокой вы и тогда не были, — говорит он. Улыбаюсь. — Кто счастливчик?
— Давняя история, — отмахиваюсь я. Но голос меня подводит.
— Вы были женаты?
Сквозь щель в живой изгороди смотрю на грохочущий мимо грузовик с надписью «Икеа». В голове тут же возникает детская кроватка и схема, объясняющая, как ее собрать с помощью специального ключика. Кто-то здорово влип.
— Нет. Женат был он.
Белый пикап. Мотоцикл. Потом «фольксваген-пассат».
— У Алекса был «сааб». Надежная, говорят, марка. Темно-синий. На заднем сиденье — детское кресло, с приделанной к нему погремушкой. У него было двое детей. Целуешься, бывало, в машине, включишь нечаянно радио, и тут же: «Едет автобус, колеса шуршат…»
— Ничего себе.
— Кольцо он обычно снимал, но… Она оставалась с нами, везде и всегда. Белая полоска на пальце…
Болезненные воспоминания — со временем их правишь почти машинально. Есть вещи, о которых не знает и мой врач. Однако пора уже остановиться. Как рассказать о том, в чем я и себе-то не могу признаться? Физик не спускает с меня пристального взгляда, как будто знает: самое главное я от него утаила. Как будто Бетани ему и так уже все рассказала.
Что же она ему наговорила?
Алекс — совсем не мой тип мужчины, поспешно добавляю я, взяв себя в руки: параноиком я не стану. Предприниматель, владелец сети одежных магазинов. Мы познакомились в казино, которое частично ему принадлежало. Случайно — меня притащила туда подруга Лили. Она как раз развелась с очередным мужем, и ей нравился один из тамошних крупье. С того все и началось. Одно, другое. Все ошибаются. Не разбив яйца, и прочая, и прочая.
— Только омлета у нас так и не вышло, — завершаю я, ужасаясь собственной пошлости. Разбитые яйца, пролитое молоко — почему бы не сказать все, как есть?
Потому что я заранее знаю, каким будет его следующий вопрос — тот самый, которым обычно задаются про себя. Отвечаю на него сама, без подсказок, лишь бы проскочить побыстрее этот этап:
— Машину вел он. Погода была ужасная. Как все случилось, я не помню. Помню лишь, что мы ссорились. — Правда пополам с ложью, причесанные факты — эту историю я мысленно переписала уже раз сто. — Мы хотели быть вместе, но он просто не мог заставить себя… предпринять нужные действия.
«Боялся своих чувств». Как я ее ненавижу, эту фразу, которую регулярно слышишь от женщин, оправдывающих тот факт, что они до сих пор не замужем. Дело, мол, не во мне, а в нем. И еще одно выражение из женских журналов: «И рыбку съесть, и на люстре покачаться».
— Я его любила. И в то же время — как всегда в таких ситуациях — ненавидела.
Остального я не рассказываю: ни того, что дальше так продолжаться не могло, ни почему я кричала на Алекса, когда показался тот поворот, ни почему я все еще орала — потеряв стыд и совесть, как резаная, — в тот миг, когда машина в него не вписалась. О том, как долго и беззвучно Алекс умирал.
Этого я физику не рассказываю. Ни ему, ни себе, никому. Мне и так крепко досталось.
— Раньше я постоянно прокручивала случившееся в голове.
И это чистая правда.
— А теперь?
— Раз в неделю.
Ложь. Я думаю о нем каждый день. Каждый поганый день.
— И вас это ожесточило? То, что вы потеряли — и не только его, но и… то, что с вами случилось?
Странно он на меня смотрит. Словно знает, о чем я молчу. Как, спрашивается, можно вслух высказать то, о чем боишься и думать? В чем и себе-то не можешь признаться?
В надежде отвлечь и себя, и его рассказываю о том, что было после: как я месяц пролежала в коме, а когда ко мне вернулось нечто отчасти похожее на сознание, обнаружила, что полулежу на кровати со спинкой, положение которой меняли трижды в день — будто вертел над огнем поворачивали. После морфия мне снились небывало яркие сны: то я была альпинисткой и висела на километровой белой скале, удерживаемая паутиной веревок и блоков, то командовала экипажем крошечной скоростной подлодки и, будто лихой конкистадор, неслась под лоскутным одеялом моря, уворачиваясь от акул, гигантских осьминогов и подводных воронок. Иногда, в продолжение снов, я видела людей в больничных халатах, которые или стояли, или скользили по палате, как призраки. Позже я узнала, что то были пациенты в стоячих инвалидных колясках. Благодаря лекарствам большая часть объяснений от меня ускользала. «Вот окрепнете немного, и положим вас на вертикализатор — для стимуляции сердечной функции», — услышала я однажды. Подпорки, чтобы уговорить мое переломанное тело функционировать. Разве может мое сердце биться еще сильнее? Видимо, да, придется его заставить, потому что однажды ко мне пришла женщина. Знакомая. По фотографиям. Стояла и меня рассматривала, будто жалкий, отвратительный экспонат, а потом повернулась и ушла. Могла бы меня прикончить, но не стала. Зачем? Достаточно развернуться и уйти, а остальное я доделаю сама. Будучи социологом, она, надо думать, могла бы назвать категорию, к которой относятся такие, как я, — без мужа, без ребенка, без чувств ниже пояса и без всякой надежды на будущее. Больше я ее не видела. Из-за морфия все сливалось в один бесконечный, причудливый сон. Потом начал вырисовываться какой-то распорядок: трижды в день, в течение шести недель, меня сажали в новую позу, каждый раз под другим углом — перераспределяли нагрузку на сломанный позвоночник и кости таза.
— Смешно сказать: мне потребовался добрый десяток дней в отделении интенсивной терапии для людей с травмами позвоночника, прежде чем до меня дошло: я там не одна. Мне казалось, будто голоса, которые я слышу, — плод моей фантазии, звуковой глюк. Оказалось, нас там лежало десять. Еще девять таких же сломанных кукол, и все согнутые под разными углами. Некоторые стояли, пристегнутые к раме. И я — единственная женщина в палате.
Почти все были моложе меня: три разбившихся мотоциклиста, упавший с лестницы строитель, самоубийца, сиганувший с четвертого этажа. Самый тяжелый из нас — парнишка лет шестнадцати, с очень странным голосом: при каждом выдохе раздавался натужный хрип. Этот пациент, парализованный от шеи, дышал с помощью вентилятора, который и производил те свистящие звуки, что сопровождали его речь.
— Кто-то появлялся, кто-то исчезал… Однажды ночью умер самоубийца — по крайней мере, его желание исполнилось.
Накачанные лекарствами, разговаривали мы мало. Зато видели много снов.
— Я лежала на кровати, еще толком не осмыслив случившегося с Алексом, и без конца путешествовала. Где я только не побывала. Даже на Луну слетала. Мозг, плавающий в космосе, — странно умиротворяющее ощущение. Страха не было: тогда я еще не знала, что не смогу ходить.
— Врачи не хотели вас волновать?
— Нет, дело даже не в этом. Они и сами еще не разобрались. У меня был спинальный шок. В таких случаях тело попросту отключается. Иногда только через несколько месяцев становится понятно, с чем именно придется жить. Меня держали на лекарствах, и я ни о чем не думала. Тогда-то я и научилась растворяться в себе, сжимать и растягивать время.
Физик выглядит озадаченным и чуточку возбужденным. Похоже, нарисованная мной картина ада его заворожила и ужаснула одновременно. Понятно ли я объясняю? И способен ли человек, ничего этого не испытавший, представить, как часы мелькают мимо, спрессованные до пары секунд, а секунды бегут по кругу и тянутся целую вечность? Как можешь отправиться куда угодно, стать кем угодно, главное — пустить мысли в свободное плавание? Где-то к концу этой стадии, говорю ему я, и выяснилось, что именно со мной приключилось и чем это мне грозит. Решение выбросить из головы Алекса — вместе с женой, детьми и запутанным их несчастьем — созрело тогда же, но об этом я физику не рассказываю. Не все можно вынести. Пока я лежала на своем ложе пыток, что-то открылось у меня внутри. Некое новое умение — распустилось, будто цветок. Я заново пережила всю свою жизнь (отдельные эпизоды — в мельчайших подробностях), но при этом воображала и другие — прошлые, несбывшиеся — жизни.
Взгляд физика настолько прямодушен и неотфильтрован, что я отвожу глаза. Чужая жалость невыносима. Как и сочувствие. Или моральное неодобрение.
О том, что во время мысленных путешествий чаще всего мне представлялся голубоглазый, темноволосый мальчик по имени Макс, я умолчала тоже. Сначала он был совсем крошкой, и я давала ему мелки и глину, а потом, когда он подрос, объясняла, как работают скульпторы и художники, учила делать яичницу, смотрела, как он мучается с водолазным снаряжением, слушала историю его первой влюбленности.
Физик держит меня за руку и мягко ее поглаживает. И смотрит мне в глаза — так пристально, что мне остается только болтать без умолку.
— После этого, с самого начала, — продолжаю я торопливо, — у меня было два желания. Снова работать. И ходить.
Он снова кивает и отворачивается. Наверное, прячет слезы, которые, как он правильно догадался, я не хочу видеть, потому что иначе я начну его презирать, а может, и ненавидеть — лютой ненавистью.
— Могу представить, — бормочет он.
Надеюсь, он понимает: вздумай он мне посочувствовать и я запущу «громовым яйцом» ему в голову. Осторожнее, Фрейзер Мелвиль…
— И тут один очень милый и доброжелательный психолог посоветовал мне «оценить реалистичность своих ожиданий», — продолжаю я, спеша исчерпать тему. — Оценить, переоценить, разобраться, докопаться… До чего же начинаешь ненавидеть весь этот жаргон, когда слышишь его из чужих уст. Из своих, впрочем, тоже. Мне пришлось сидеть и заполнять анкеты вроде тех, что я составляла сама, когда была еще новичком в своей профессии.
— Унизительно? — спрашивает физик, моргая. В реабилитации нам советовали держаться подальше от людей, горящих желанием помочь, от тех «спасителей», кого наша зависимость притягивает как магнит. Извращенцы, любители калек. Если он из этой породы, то пусть убирается ко всем чертям.
— Скачала — да. Потом мне стало интересно. Отрицание реальности бывает очень полезной штукой. Меня подчинила себе некая сила — слепая, грубая, властная. Вернее, я сама ей подчинилась и обнаружила: ярость — этакое праведное, чуть ли не фанатичное негодование, — помогает справиться с задачами. Я истово жаждала нормальной, обычной жизни, мечтала начать заново, быстрее и лучше, чем кто-либо, и к тому же — на новом месте. Я не хотела, чтобы меня сравнивали с той, прежней Габриэль. Уж лучше жить среди людей, которые никогда не видели, как я хожу. Поставить окружающих перед фактом: вот, мол, она я, такая, как есть, и плевать я хотела, что вы обо мне думаете.
— Да, я заметил, — улыбается физик. — Отчасти поэтому меня и… Вы умнее меня, Габриэль. И к тому же язвительны. Пообещайте, что не станете надо мной смеяться и не выставите меня идиотом.
— Только, умоляю, не надо превозносить меня за мужество.
— А я и не собирался. — Тут он встает и отодвигает свой стул. — Обнимите меня за шею, — просит он, наклонившись. Выполняю его просьбу. Грудь у физика широкая и теплая, будто свежеиспеченный хлеб. Я чувствую, как бьется его сердце. Значит, и мое он тоже чувствует. — Держитесь крепко. — Прижимает мою грудь к своей. — Я вот что хотел сказать, — говорит он и, подхватив меня на руки, усаживает на себя. Мои ноги покоятся на сгибе его локтя. Я маленькая, а он сильный, но я все равно боюсь, что кажусь ему мешком картошки. Прижав щеку к моей, физик начинает покачиваться из стороны в сторону. Какое-то время мы так и сидим, нежась в теплом ночном воздухе, под бледным серпом луны. Как абсурдно. Как романтично. Как приятно, и хочется умереть — по-другому, не так, как мне хочется этого обычно. — Так вот, отчасти поэтому меня и тянуло все время вот так вас поднять и…
— Что, подкачаться захотелось? — Ну кто меня за язык тянет?
— Еще одно слово, и я вас уроню. Молчите и слушайте, какие романтичные вещи вам говорят.
Да, думаю я. Только мне нельзя их слушать. Потому что это меня убьет. Убьет мое убеждение в том, что я перестала быть женщиной. Или хуже того, вселит в меня надежду, а потом разобьет ее вдребезги. Закрываю глаза.
— Отчасти поэтому меня и тянуло вас обнять, — заключает физик. — А потом поцеловать. Понравилось? — спрашивает он, оторвавшись от моих губ.
Такое чувство, будто я — алкоголик, который держался-держался, да снова запил. Я и забыла, что такое поцелуи и какие ощущения от них бывают. Зато мое тело — живая его половина, — как выяснилось, прекрасно все помнит и теперь сходит с ума, не зная, что и как ему делать со своим желанием.
— Фрейзер Мелвиль. — Имя слетает с моих губ, словно освобожденное поцелуем. Не разжимая рук, физик усаживает меня на диван. — Фрейзер Мелвиль, Фрейзер Мелвиль, Фрейзер Мелвиль, — перекатываю я на языке, будто мою испанскую мантру.
Пожалуй, я могла бы привыкнуть к этим звукам. Ко вкусу его имени и ко всему остальному. К нему.
Он отклоняется, заглядывает мне в глаза:
— Ну же, ответь. — В его голосе сквозит гордость, но на переносице появилась крошечная тревожная складка. — Понравилось?
Учитывая, что за последние два года ни одно существо противоположного пола, включая работников системы здравоохранения, не касалось меня вот так…
Ощущение другого тела. Нажим губ. Для меня это слишком. Похоже, я здорово влипла.
— Скажем так, — говорю я, безуспешно пытаясь напустить на себя строгость. — Видите ли, по долгу службы мне полагается читать в людских душах. А также разбираться в языке жестов и мотивах окружающих. Как минимум.
— И?
— В этой ситуации, если какие-то сигналы и были, я их прошляпила.
— Бог с ней, с профессиональной ошибкой. Я-то спрашиваю о другом. Понравилось тебе или нет?
— Нет. Ни капельки, — заявляю я, чувствуя, как с мышцами вокруг рта творится нечто странное. Непривычное. И дело тут вовсе не в том, что я никогда не улыбаюсь. Просто обычно я не улыбаюсь так широко. Безумная бананообразная улыбка с портрета, который прислал мне племянник. Я действительно не уловила сигналов физика. Почти никаких. Зато он мои уловил — те, что я посылала, сама того не сознавая. Ладно, ладно. Декольте, макияж, духи. Весь этот «из больницы да в зеленые шпильки» расклад. Да, врать не буду. Но все же.
— Давайте-ка повторим эксперимент. Еще разок или два. Строго ради науки, — говорю я равнодушным тоном и поправляю уползшую с проплешины прядь. — Тогда я смогу сообщить вам окончательный вердикт.
В реабилитации я прочла брошюру для парализованных, «Секс до и после» — название (хотя и немного двусмысленное) говорит само за себя. Автор советует не торопиться, морально подготовить партнера и заранее объяснить ему все тонкости: что может пойти не так, какие позиции подходят лучше других, какие неловкости могут возникнуть. Так вот — гори они синим пламенем, эти советы. Плевать на моральную подготовку. Плевать на перевязанное бедро, за раной на котором мне положено тщательно следить, и даже на мой лысый затылок. Я должна выяснить, как это бывает. Здесь и сейчас. С вот этим физиком по имени Фрейзер Мелвиль. Готов он к тому или нет.
— Поцелуйте-ка меня еще раз, Фрейзер Мелвиль, — говорю ему я. — А потом отнесите на кровать.
Прежде чем заснуть рядом с ним, лежа под теплыми струями разносимого вентилятором воздуха, я узнаю нечто важное. Я все еще женщина, которой доступно физическое наслаждение. Женщина, истосковавшаяся по близости, нежности и накалу секса гораздо больше, чем готова была признать. И хотя от нижней половины тела оргазма ждать не приходится, грудь и мозги прекрасно справляются и сами.
У временной изоляции есть принципиальный недостаток: то, что одному пациенту кажется адом, другой вполне может счесть теплым местечком. Бездонная пропасть по имени Бетани Кролл относится к последним: удобно устроившись вдали от оксмитского контингента, она упивается вниманием персонала. В свете ее нападения на Ньютона время терапевтического контакта увеличили до пяти часов в день, и вдобавок теперь она находится под усиленным наблюдением: в палате круглые сутки находится «личная» медсестра и зорко следит за тем, чтобы пациентка не причинила себе вреда. Мы составили расписание и несем караул по очереди. Еду ей приносят прямо в изолятор — «в номера», как говорит сама Бетани, — что конечно же только подогревает ее изрядно возросшее самомнение. Когда ей нужно в туалет, с ней идет Лола — или любая другая женщина — и ни на секунду не выпускает ее из поля зрения. Лола рассказывает, что Бетани вовсю этим пользуется и каждый такой поход превращается в спектакль с подробными комментариями копрологического характера. Мы обсуждаем ее выходку и печальные последствия оной, но Бетани и не думает раскаиваться. Наоборот, ее очень интересуют кровавые подробности, например то, какой именно фрагмент глобуса извлекли хирурги из паха ее жертвы.
— Спорим, что Скандинавию? Которая, как известно, включает в себя Норвегию, Финляндию, Швецию и Данию.
При переезде Бетани захватила с собой атлас и, судя по тому, как растут ее познания в географии, не теряет времени зря. Что ж, хоть какая-то польза.
— Может, тебе посидеть тут подольше? Глядишь, ты так и образование получишь. Бетани Кролл, профессор естествознания.
Будущий профессор встречает мое предложение смехом — призывным, хриплым хохотом, который не вяжется с ее детской фигуркой. Взблескивают на свету скобки. «Гори, сияй из темноты, скажи мне, звездочка, кто ты?»[7]. С тех пор как ее перевели в эту голую камеру в крыле Макгрот, где мы сейчас и разговариваем под присмотром Рафика, Бетани веселится как никогда. Правда, «здравомыслящие члены общества» нашли бы это веселье, мягко говоря, странным.
— Скажи, Бетани, недавний инцидент не напомнил тебе о том, что произошло два года назад?
Снисходительная усмешка.
— Еще один идиотский вопрос, Немочь. Ты как жираф: к тому времени, как до тебя дойдет, ты уже будешь барахтаться на дне, с хромобилем за компанию. Ля-ля-ля, буль-буль-буль. Шутка.
Ну и ладно, думаю я. Пускай. Сегодня ничто не испортит мне настроение. Снисходительно улыбаюсь малышке по имени Бетани Кролл. Потому что могу себе это позволить.
Я — женщина, которая провела ночь с мужчиной.
После эпизода с Ньютоном я могла бы обратиться к дирекции, попросить более интенсивных занятий с Бетани. Однако возобновление наших занятий «идет вразрез с установленными порядками». К тому же после недавнего вызова на ковер я вовсе не горю желанием снова предстать перед начальством.
Шелдон-Грей выстреливал вопросы, не сходя с гребного тренажера.
Как Ньютон, идет на поправку? Ы-ы-ых! Вам точно не нужна дополнительная охрана? Фу-у-уф! Как ваша уверенность в своих силах — не поколебалась? Свидетельские показания вы дали? Раз инцидент задокументирован, не хотите взять отпуск на пару дней?
Я старалась отвечать максимально убедительно и связно, а он истово раскачивался взад-вперед, гоняя волны потного воздуха из одного конца кабинета в другой, как будто в списке его дел на сегодня значилось: «переместить энное число молекул газа из точки А в точку Б». Мой план — не затягивать встречу — сработал: если верить циферкам на тренажере, весь наш разговор занял ровно одну минуту и сорок восемь секунд. По истечении которых я показала ему рисунок с красным человечком.
Брови главврача взлетели вверх.
— Отличная работа. Продолжайте в том же духе.
— Обязательно, — пробормотала я и выскользнула за дверь.
— Тот карандашный набросок с красным человечком, — спрашиваю я у Бетани. — На котором, как мне думается, ты изобразила свою мать. О чем ты думала в тот момент?
— Какой еще, бля, человечек, — бурчит она.
Порывшись в папке, протягиваю ей рисунок. Бетани нехотя скашивает глаза и, озадаченно нахмурившись, отпихивает листок:
— Это не мое. Придурок, который это нашкрябал, и рисовать-то толком не умеет.
— Бетани, я видела своими глазами. После падения Христа ты нарисовала вот это.
— Говорю же, не мое. Так только дети рисуют.
— Интересно, о чем думало дитя, нарисовавшее эту фигурку?
Какое-то время мы смотрим друг на друга в упор. Бетани отворачивается.
Однажды, посреди одной из бесед без начала и конца, что мы вели когда-то с моим психоаналитиком, мне вдруг подумалось: почти каждая женщина носит в себе идеализированный образ матери. Пироги пекущей, завтраки — обеды-ужины готовящей, после школы встречающей мамы, веселой сообщницы, которой можно доверить любую тайну, с кем можно меняться помадами и футболками и хохотать над какой-нибудь комедией. Антипод той, что досталась нам на самом деле — а в случае Бетани вызвала в дочери такое неодолимое желание убить, что в один прекрасный день девочка схватилась за отвертку и разом перечеркнула все остальное.
— До чего же ты тупая, — бормочет она. — Пойми, землетрясение не за горами. Послезавтра Стамбул так тряхнет, что мало не покажется. Напряжение подлинней разлома растет с каждым часом. Я его чувствую. И ураган, и упавший с горы Иисус — все оказалось правдой. А если я снова окажусь права? Что ты тогда будешь делать?
— А как, по-твоему, я должна поступить?
— Пора бы уже кому-нибудь прислушаться к моим словам. Неужели ты сама не видишь?
Время истекло. Дождавшись моего кивка, Рафик распахивает дверь. Бетани пристально рассматривает мое лицо, как будто делает мысленный слепок. Ее настроение резко меняется. Серьезность словно ветром сдуло. Бетани хихикает себе под нос.
— Что тебя так рассмешило? — улыбаюсь я, радуясь, что можно уйти от скользкой темы. — Расскажи, посмеемся вместе.
— Не что, — заливается она, — а кто. Ты, Немочь. Ну ты даешь! Поздравляю!
— С чем? — спрашиваю я, настораживаясь.
Ухмыляясь в тридцать три скобки, Бетани выговаривает, медленно и отчетливо:
— С тем, что тебя трахнули. — Я резко подаюсь назад. — Ха! «Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает!»
— Моя личная жизнь никого не касается. — Слишком резко. Она застала меня врасплох, а я не смогла этого скрыть.
— Теперь уже касается. «Как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских». Радуйтесь, афиняне! Немочи вставили!
Рафик тактично отворачивается. Пробормотав общее «до свидания», поспешно ретируюсь.
С тех пор как половина меня сошла с дистанции, я научилась замечать, смаковать и даже фетишизировать микроскопические, но яркие радости жизни. Например, то, как распускаются мои японские лилии: единым, неуловимым всплеском белоснежных лепестков, враз наполняя квартиру тревожно-эротическим ароматом. Или то, как плывут из соседней комнаты звуки болгарских хоралов, сливаясь по пути с земными, домашними нотами: звоном посуды, звуком выплюнувшего свою обугленную добычу тостера и чертыханьем физика по имени Фрейзер Мелвиль, который, орудуя в незнакомой кухне, пытается выполнить мою просьбу — заварить чайничек «лапсанг сушонга»[8].
Суббота, двадцать первое августа. Если верить календарю катастроф Бетани, до землетрясения в Стамбуле остались всего сутки. Я твердо решила, что не позволю ей испортить мне день, и пока мне это удается. Я наслаждаюсь возможностью побыть собой и никем другим. Кажется, я даже посмотрелась в зеркало и осталась довольна увиденным. Смешно сказать, но последние четырнадцать часов мы практически не вылезали из кровати. Мы, взрослые люди, «экспериментируем», будто подростки, впервые открывшие для себя секс. Фрейзер Мелвиль и я исследуем, ставим опыты и делимся впечатлениями — смущенно, дерзко, дразняще. «А что, если попробовать вот так? — М-м-м. — Нет, лучше не тут. Попробуй вот здесь. — Да, так хорошо. — Нет, ничего не чувствую». В центре внимания — моя грудь. Я выиграла в лотерею — мне попался любитель сосков. Прошлой ночью он снова осторожно в меня вошел. Физически я не почувствовала ничего, даже слабого отголоска былых ощущений, зато в голове разыгралась настоящая буря. Позавтракав и тут же вернувшись в кровать, мы оба, вместе и порознь, наслаждаемся происходящим.
Но скоро все это закончится. Иначе нельзя.
— Нужно что-то предпринять, — говорю я.
Физик со вздохом поворачивается на бок и, положив голову на локоть, с минуту меня разглядывает. После чего набирает побольше воздуху и говорит:
— Согласен.
— Если завтра начнется…
— Поговорю с коллегами. Расскажу им об этом и о других предсказаниях.
Значит, он думал на эту тему. И хотя признаваться в этом неприятно, мне тут же становится легче.
— Не называя при этом имен, — уточняю я. — На Бетани ссылаться нельзя.
— Разумеется. В любом случае назвать источник значило бы своими руками испортить себе карьеру.
— Как ты собираешься действовать?
Пожимает плечами:
— Выберу несколько знакомых из научных кругов — тех, в чьей незашоренности я уверен. Скажу им, что существуют некие прогнозы, точность которых доказана на практике. В качестве примера приведу землетрясение в Стамбуле. Упомяну, что есть и другие предсказания, и неплохо бы их проверить: возможно, за ними кроется некое научное обоснование, требующее исследования. Но главное — мое сообщение позволит властям в районах будущих бедствий принять необходимые меры. Спасти людей.
Звучит просто. Подозрительно просто. Зато, по крайней мере, план действий есть.
В полдень мы наконец вылезаем из кровати и идем на какой-то симпатичный, незапоминающийся фильм. Физик не привык сидеть так близко к экрану, а я не привыкла, чтобы меня целовали под одобрительные свистки с задних рядов. Так что и для него, и для меня этот поход — приключение. Если кто-то из нас и вспоминает о том, что сегодня, быть может, последний день мировой гармонии, мы успешно это скрываем…
Секс — лекарство от многих недугов, и сегодня ночью он становится нашим затейливым, торопливым средством забыть о той теме, о которой, составив свой план, мы оба стараемся не думать. Раздев меня, Фрейзер Мелвиль просит, чтобы я закрыла глаза и не двигалась — иначе я «все испорчу». Жду, сгорая от любопытства и немного нервничая. Какие-то звуки, приближающееся тепло его тела, запах шоколада. Внезапно левого соска касается что-то холодное и вязкое. Не язык. Сосредоточенно, не спеша физик продолжает свои манипуляции. Я уже примерно представляю, куда все это ведет, и отдаюсь ощущениям. Возбуждение кругами расходится от груди к плечам, к затылку, стекает по позвоночнику, по рукам до кончиков пальцев.
— Теперь вот эту. — Переключается на правый сосок. Та же прохладная тяжесть. Я чувствую, как напрягается моя плоть. — Открой глаза.
Шоколадная паста. Мои соски — огромные, почти черные крути. И к тому же блестящие. Откуда он выкопал и пасту, и саму эту мысль?
— Понятно, — смеюсь я. — Ты же говорил, что шоколад — твоя слабость.
— Тут сразу две мои слабости, — хрипло бормочет он. Из расстегнутой ширинки торчит восставший пенис Фрейзера Мелвиля. Беру его в руку и чувствую его тяжесть. — Умираю от голода, — объявляет он.
И тут же присасывается к моей груди, и мы оба перемазываемся шоколадом. Он устраивает меня на подушках. Нагая — если не считать бинтов на ноге, — я чувствую себя королевой, которой поклоняется и прислуживает смиренный раб.
Глядя мне в глаза, Фрейзер Мелвиль берет меня, снова и снова. Я ничего не ощущаю. Вижу, как он двигается внутри меня, повторяя мое имя, и, задыхаясь, в смятении думаю: кто знает, может быть, я все-таки еще женщина? Нет, не может быть, а точно. Да, да, я — женщина, могу заниматься любовью, могу довести мужчину до…
С хриплым, бесстыдным воплем пещерного человека он кончает.
В час ночи меня будит дождь. В окно барабанят тяжелые капли. Скрипят и стонут деревья. Кладу голову на гладкое, твердое плечо Фрейзера Мелвиля и размышляю, чем отзовется эта ночь в моей душе. «Куандо те тенго, вида…» Стоит мне вспомнить, что завтра уже наступило, и все мои восторги тают. Протягиваю руку и потихоньку включаю радио. Международная служба Би-би-си — верная подруга хронических полуночников. Идет передача о карликовости, из которой я узнаю новое слово — «ахондроплазия». Средний рост взрослых карликов — сто тридцать два сантиметра у мужчин и сто двадцать три — у женщин. Одни голоса сменяют другие. Сонно тикают часы, рядом тихонько посапывает Фрейзер Мелвиль. За окном бушует гроза. Ненадолго отключившись, просыпаюсь в самом конце передачи об искусстве. Все участники говорят с одинаковой рассудительной интонацией. Тема дискуссии — новое болливудское кино, с фрагментами классических и недавних фильмов. В три часа ночи — выпуск новостей, ничего из ряда вон выходящего. О катастрофах ни слова. Успокоившись, снова смыкаю веки и под звуки спортивной викторины начинаю уплывать в сон.
И тут раздается заставка срочного выпуска новостей.
Приподнимаюсь, стараясь не разбудить Фрейзера Мелвиля. Но мое движение его потревожило: он тоже садится, зевая так широко, что кажется, будто его рот разинут в немом крике. Увеличиваю громкость, и мы, словно два амортизатора, вбираем в себя шокирующую новость. Весь пятиминутный выпуск я странно спокойна и собрана. То нечто, что должно бы шевельнуться, шевелиться отказывается. Возможно, мое сознание еще просто не успело среагировать. От меня все еще явственно пахнет шоколадом.
Едва диктор замолкает, физик с чувством произносит:
— Вот черт. Вот свинство. Вот незадача. Черт!
Больше всего мне хочется присоединиться к его чертыханью — молитве наоборот. Или заснуть, притвориться, будто то был всего лишь сон, а утром начать жизнь заново — правильно, нормально, взаправду. Но когда засыпаешь скептиком, а проснувшись, слышишь новость, перечеркивающую весь твой скептицизм, эффект получается примерно такой же, как если бы тебе сделали операцию по полной замене скелета. Просто отмахнуться тут не получится. Просовываю спичку между прутьями прикроватной лампы — марокканского подобия металлической клетки, — и по комнате пляшут косые квадратики неровного света. Гроза стихла, ливень превратился в тихий дождик: то покапает, то смолкнет, словно никак не может решить, уйти ему или остаться.
— Никто бы нам не поверил, — тихо говорю я.
Мы до сих пор лежим в той же позе, думаю я, ухватившись за эту мысль как за соломинку. Если роль здравомыслящего человека досталась мне, какую выберет Фрейзер Мелвиль? Дышит он подозрительно ровно, словно пытается сдержать — что? Слезы? Сердечные спазмы? Мужчины — они такие. Любят помирать в женских постелях — от секса, например, или от шока. Или от того и от другого одновременно.
— Вспомни вчерашний разговор, — говорю я и, неловко приподнявшись на локте, заглядываю ему в глаза в надежде прочесть его мысли. — Мы уже все обсудили, и не раз. Пусть в шутку, несерьезно, но обсудили. И договорились, что позвоним в турецкое посольство, предупредим о необходимости вывезти из города все пятнадцать миллионов его жителей до двадцать второго, потому что некой пациентке из психушки особо строгого режима явилось откровение…
Продолжить я не в состоянии. Убежденность в своей правоте — ну или что это было — испарилась так же быстро, как и пришла. Бессильно откидываюсь на подушки Фрейзер Мелвиль молчит.
В полчетвертого — свежие новости. Первые оценки ущерба противоречивы, но уже известно, что магнитуда землетрясения — 7,7 по шкале Рихтера, а эпицентр пришелся на участок в Мраморном море, сразу за чертой города. Первый толчок случился в 12:46 по местному времени и вызвал мини-цунами, обрушившееся на южные окраины Стамбула. Согласно первым оценкам, пострадало около сорока процентов города. По меньшей мере десять тысяч зданий — небоскребы, жилые дома, офисы, школы — превратились в руины, включая знаменитую Голубую мечеть. Мое воображение рисует облака цементной пыли и падающие башенки из кубиков. Солнце еще не встало, видимость практически нулевая. Возможны повторные толчки. Объявлены первые итоги кровавого подсчета: десятки тысяч убитых, раненых, погребенных под завалами людей. Сколько врачей зададут извлеченным из-под руин пациентам тот же вопрос: чувствуете ли вы свои ноги?
Я по-прежнему ничего не чувствую. И вдруг, как раз в тот момент, когда отсутствие какой-либо реакции начинает меня волновать, верхнюю мою половину бросает в пот, а в следующую секунду — начинает колотить. Ночь, полная кошмаров… Скоро настанет день, и дурной сон превратится в реальность.
Мы с физиком знакомы слишком недолго и не знаем, чего ждать друг от друга в критической ситуации. Поэтому, когда он поворачивается ко мне спиной, я не обижаюсь. Ничего личного, говорю я себе. Ему просто нужно подумать. Вопросы все равно всплывают, сами собой. Что творится у него в голове? Винит ли он меня за то, что я втянула его во все это? А я — виню ли его? За нерешительность, за то, что он не бросается меня утешать, не говорит: это такое же совпадение, как давешний ураган? Мы одиноки вдвоем. Ни людям в Стамбуле, ни даже друг другу помочь мы не в состоянии. Неловко откатываюсь от него подальше и ухожу в свои мысли, в свою битву.
В пять он молча встает с постели и готовит кофе. За все это время мы не обменялись и парой слов. Пьем кофе перед телевизором. Стамбул разрушен почти до основания. По официальным сведениям затонуло три танкера с нефтью. На берегах Босфора царит хаос. Среди руин воют женщины, мужчины мечутся с лопатами в руках. Не замолкая, на одном дыхании заходится криком младенец. Разоренный город погребен под густым слоем пыли. Полыхают вспыхнувшие из-за утечек газа пожары. Жуткие, немыслимые кадры. Мы смотрим, не в силах отвести глаза. Физик почти не моргает.
В одной логической плоскости тускло мерцает мысль: «Мало ли какие совпадения бывают». Ее тут же заслоняет другая — кричащая, будто газетный заголовок: «Габриэль Фокс и Фрейзер Мелвиль, утаившие важные сведения, стали виновниками кровавой бойни. На них лежит грех молчания повлекший за собой бедствие, сравнимое по масштабам с военным преступлением».
Наши дороги разойдутся. Мы не единство, не пара. Просто два отдельных и очень разных человека, оказавшихся вдруг на краю бездны. Как быть в таких случаях, нас никто не научит. Фрейзер Мелвиль уходит первым. Ругая себя за упрямство и глупость, открываю сайт «Мерлина» — маленькой, но, похоже, успешной организации помощи жертвам стихийных бедствий, которой после выхода на пенсию помогал мой отец. Перевожу тысячу фунтов. И хотя этот косвенный вклад в обеспечение несчастных турок палатками, медикаментами и врачебной помощью немного успокаивает мою совесть, облегчение длится недолго. Стоит мне выключить компьютер, чувство вины придавливает меня с прежней силой.
В девять, как обычно, я еду на работу. Просто потому, что не нахожу себе места.
Солнце палит так остервенело, что любая вылазка из дома превращается в тяжкое испытание, к которому готовишься загодя. Минералка, темные очки, крем, головной убор, когда-то бывшие необязательными аксессуарами, превратились в предметы первой необходимости. Небо давит, словно низкий потолок, готовый в любую минуту обрушиться под напором солнца. Перчатки в такую жару не наденешь, и по пути к машине колеса коляски скользят под мгновенно вспотевшими ладонями. Когда я наконец добираюсь до Оксмита, мне хочется одного — схватить первый попавшийся предмет и швырнуть его в стену, что очень некстати, потому что мне предстоит провести два занятия по управлению гневом, то есть каким-то образом донести до малолетних психопатов ту мудрость, жить в соответствии с которой катастрофически не получается у меня самой. Дав семнадцати подросткам задание (дышать ровно, воображать мирные пейзажи, позитивную энергию, и прочая, и прочая), лихорадочно обдумываю свой следующий шаг — короткое путешествие на лифте до начальственного кабинета, потому что молчать о пророчествах Бетани больше нельзя. Зная, как воспримет мои слова Шелдон-Грей, я заранее начинаю его презирать.
Сегодня мой босс не потеет, не гребет, не вытирается полотенцем, не пыхтит и не ухает. Доктор Шелдон-Грей застегнут на все пуговицы. На нем розовая рубашка и серый с розовым галстук. Гладкая кожа вокруг аккуратной бородки блестит от свеженанесенного крема. Такая степень подтянутости говорит о том, что на сегодня у него назначены встречи — настоящие встречи, с настоящими (не в пример мне) посетителями. Зря я выпила столько кофе.
— И кто же наша проблема на сей раз? — вопрошает босс, стоит мне появиться в его поле зрения. После разговора о записях Джой Маккоуни и побега с благотворительного приема я впала в немилость. Теперь я — лицо нежелательное. — Думаю, не ошибусь, если скажу, что это наш маленький самодушитель со словесным недержанием, как бишь его?
Барабанит пальцами по полированному ореху стола.
— Вообще-то нет. Я хотела поговорить о землетрясении в Стамбуле.
— Ужасная трагедия. Я потрясен. Да. У Хассана Эхмета где-то в тех краях живут родственники. Я дал ему отпуск. Все рейсы на Стамбул отменили, но ему удалось добыть билет до Афин. Должно быть, он уже в самолете. Утром помчался прямиком в Гатвик, звонил мне уже оттуда.
Доктор Эхмет — с его тихим «хе», отвратительной стрижкой и кандидатской диссертацией, которая ждет верстки в издательстве Оксфордского университета, — как он там будет, среди разрухи и хаоса?
— Попробует добраться на машине, — продолжает Шелдон-Грей. — По правде говоря, я очень сомневаюсь, что мы снова его увидим. Психологам в Турции работы хватит надолго. Так что боюсь, придется нам здесь поднапрячься. Ну да нам не привыкать, верно? Так что там у вас?
— Бетани Кролл.
Лицо главврача каменеет. Не дожидаясь отповеди, выкладываю суть дела. Объясняю — как можно небрежнее, хотя меня трясет от страха и ярости, скрыть которые я далее не пытаюсь, — что Бетани Кролл в точности предсказала землетрясение. Доктор Шелдон-Грей начинает раскачиваться на стуле. А когда я упоминаю ураган «Стелла», другое ее «пророчество», начальственная голова дергается, как у осаждаемой мухами коровы. Минус шестьдесят процентов уважения плюс сорок процентов презрения, думаю я. И можно ли его винить? Большая моя часть разделяет его чувства. На предложение изложить все в подробностях он отвечает непреклонным отказом. Для психиатра, привыкшего скрывать эмоции, его реакция слишком прозрачна. Тщательно разгладив манжеты, Шелдон-Грей глубоко вздыхает:
— Габриэль, я разочарован и — скажем прямо — шокирован. Я был о вас лучшего мнения. Подумайте сами: Бетани, разумеется, поделилась этой чепухой и с доктором Эхметом. Однако, в отличие от вас, он — в первую очередь ученый.
Интересно, что думает доктор Эхмет теперь? И откуда боссу знать, если Хассан сидит в самолете?
— История повторяется, вам не кажется? — гремит человек в розовом.
Его интонация достойна политика. Все мы иногда чувствуем себя неуютно в собственной шкуре. Я одна на всем свете. Хорошо бы потихоньку улизнуть, и пусть на моем месте окажется какой-нибудь клон, запрограммированный на то, чтобы никогда не краснеть.
— Придется мне рассказать вам о вашей предшественнице. Вы спрашивали, почему я изъял ее записи. Так вот, из них явствует тот прискорбный факт, что Джой Маккоуни позволила себе увлечься фантазиями своей пациентки и в конце концов убедила себя в их реальности. Простите, но я испытываю сильнейшее ощущение дежавю. В этом же кабинете, на вашем месте сидела Джой Маккоуни и рассказывала о Бетани такие вещи, из которых вывод следовал только один: психика вашей предшественницы пошатнулась. — Киваю. — Вы должны понять мою тревогу, когда, вслед за Джой, вы начинаете выказывать все признаки душевной… простоты. Вам что, тоже нужно… время подумать? — Он выплевывает одну избитую фразу за другой, словно шелуху — каковой они и являются, — и подталкивает при этом коврик для мыши.
— А факты? Землетрясение случилось в предсказанный Бетани день. И «Стелла» тоже.
— Габриэль, вы когда-нибудь слышали о популярной поисковой системе под названием «Гугл»?
Очередной риторический вопрос. Больше всего мне хочется удушить Шелдон-Грея его же розовой удавкой, но я уже чувствую, что каким-то образом меня прижали к стенке.
— Значит, так. Набираем ключевые слова. Например, «землетрясение в Стамбуле, предсказания». Жмем на кнопочку «расширенный поиск» и — отличная штука прогресс, не правда ли, Габриэль? — задаем даты: «до двадцать второго ноль восьмого». — Театрально щелкает мышью. — И что же мы имеем? Ага. Ага. Так и есть. Ну вот, Габриэль, наши ожидания подтвердились. По крайней мере, мои. Одного беглого взгляда на сей внушительный список достаточно, чтобы понять: ваша юная Кассандра не одинока в своем заблуждении о том, будто она — э-э-э — предвидела эту трагедию.
Смотрю на экран. Список действительно длинный.
— Геолог-любитель из Уитстабла, — бормочет Шелдон-Грей, предвкушая хорошую шутку. — Некая Митци из Праги цитирует Откровение Иоанна Богослова: «И произошло великое землетрясение, и солнце стало мрачно как власяница, и луна сделалась как кровь, и всякая гора и остров двинулись с мест своих». Мы вступили в семилетний период скорби, пишет она дальше, когда праведники вознесутся на небеса, а грешников бросят в геенну огненную. Ну как же, наслышаны, сектантство нынче в моде… А, вот еще одна: дама из Юты, созерцательница кристаллов. Называет себя… «Дщерь Земли», — читает он. — Все верно, кристаллы — вещь хорошая, последний писк и все такое. Не стоит их недооценивать, верно? — Прокручивает страницу. — Думаю, если как следует поискать, у Нострадамуса тоже найдется что-нибудь на эту тему.
Зажмуриваюсь, открываю глаза: Шелдон-Грей все еще здесь.
— Вы, Габриэль, не новичок, могли бы уже научиться обходить подводные камни. Всем нам приходится противостоять влиянию весьма — э-э-э — пылких молодых людей. Настоящий профессионал сумеет распознать эти мгновения слабости и примет все меры, чтобы сдержать свои неуместные, скажем так, порывы.
«Тра-ля-ля», — напевает Бетани у меня в голове, и я еле успеваю подавить панический приступ смеха.
— То есть, по-вашему, мой подход к пациентке в корне неверен? — выговариваю я, стараясь не сбиться с ровного тона. Судя по тому, как сужаются поразительно синие глаза главврача, голос меня все же подводит. Может, это и не глаза вовсе, а многофункциональные оптические приборы, которые сейчас просвечивают мой череп на предмет недостающих винтиков?
— А вы сами как думаете? — устало вздыхает Шелдон-Грей. Сколько ему лет, я точно не знаю, но сейчас он явно на них выглядит. Человек с пенсионным планом и парой скромных запасных вариантов. — Послушайте, — продолжает он, показывая на экран. — Видите, на свете много таких, как Бетани Кролл. Наша задача — освобождать их от болезненных фантазий, а не потакать им.
Доктор Шелдон-Грей приглаживает розово-серый галстук, снимает трубку телефона, давая понять, что аудиенция окончена, и начинает набирать номер. Я настораживаюсь. Кому он звонит? Зачем?
А если это нам не по силам, — роняет он из-под прижатой к губам трубки, с таким видом, будто его посетила новая мысль, — в таком случае остается одно — подыскать себе другую работу.
Чуть позже заглядываю к Бетани. Несмотря на изоляцию, она уже в курсе.
— Джек-пот, Немочь! — объявляет она вместо приветствия. Взгляд мутный, невидящий. Такое ощущение, что она смотрит не на меня, а на приближающиеся фары.
— Как ты узнала?
— Почувствовала во сне. Я до сих пор их чувствую. — Прижимает ладонь к плоской груди. — Вот тут. И еще — всей кожей. Ну что, по-твоему, я опять все придумала?
— Нет. Землетрясение было.
— Скажешь, еще одно совпадение?
Как выкручиваться в подобных ситуациях, меня нигде не учили. Зато снабдили стандартным набором «ответов» — психотрепа, как сказала бы Бетани, — на некоторые случаи жизни. Вроде этого.
— Да, — отвечаю я. — Доктор Эхмет, чьи родственники живут в Стамбуле, сказал бы то же самое.
— Конечно. А что еще ему остается? Он же не стал меня слушать, вот и поплатился. — Бетани наклоняется к моему лицу. — Немочь, ты должна меня отсюда вытащить, — торопливо шепчет она. — Неужели тебе не ясно, идиотка несчастная?
— Ясно, конечно. Ты хочешь отсюда сбежать, — отвечаю я. — Понимаешь, ты находишься здесь ради твоей же безопасности. И ради безопасности окружающих. Вот поправишься…
— Бред сивой кобылы, — злится она. Ее глаза темнеют. — Ты сама это знаешь. Я должна срочно отсюда выбраться. Стамбульское землетрясение — это так, цветочки. Я чувствую, скоро начнется такое… Такая жуть, что нам и не снилось. Правда, Немочь. Двенадцатого октября будет полная жопа. Я не собираюсь сидеть тут и ждать смерти. Пора делать ноги. Ты должна мне помочь.
Хотя никаких таких ощущений у меня быть не может, я вдруг чувствую дрожь в коленках.
— Что случится двенадцатого октября?
Бетани топает ногой в потертой кроссовке. По ее лицу пробегает тень — будто наползающая грозовая туча.
— Нечто невообразимое. Такого еще никто не видел. Начнется в одной точке, а потом захлестнет весь мир. Никто и пикнуть не успеет. Немочь, вытащи меня отсюда. Я не хочу потонуть. Только не здесь.
— Значит, ты говоришь о наводнении? Где, в Англии?
— Нет, не обычное наводнение. Гораздо страшней. Но что именно, я не знаю. — Бетани устало моргает и настойчиво, с нажимом говорит: — Тебе же вроде как полагается помогать таким, как я? Вот и помоги мне.
Звонок Фрейзера Мелвиля застает меня на пути к лифту.
— Ты во сколько освободишься?
— В полшестого.
— Можешь приехать ко мне на работу? Захвати тетрадки Бетани — все до единой. К шести успеешь?
Интересно, какой момент считается подходящим, чтобы поставить мужчину в известность: его присутствие осложняет тебе жизнь? Когда лучше признаться, что твои чувства выходят из-под контроля? Наверное, не сейчас. Скорее всего — никогда.
— Договорились, — небрежно роняю я.
Есть только один удобный способ поднять человека на два пролета — тот, которым пользуются пожарные, когда выносят людей из горящих зданий. Этим и объясняется то унизительное положение, в котором я нахожусь в эту минуту, — положение мешка, болтающегося на широком плече пыхтящего Фрейзера Мелвиля На другом его плече висит сумка с тетрадками Бетани, вывезенными из Оксмита тайком, под гелевой подушкой. Если между нами и существовала некая прохладца, комичность этой сценки развеяла ее без следа. Преодолев очередной пролет, мы останавливаемся: Фрейзер Мелвиль — перевести дух, а я — посмеяться. В зданиях без лифтов и рамп выбор невелик — или сгорай от стыда, или веселись напропалую, и я предпочитаю второе. Кафедра физики расположена в древнем университетском корпусе, где идут какие-то сложные ремонтные работы, включающие возведение многоэтажных строительных лесов и удаление асбеста. Мне хватило одного взгляда на вход, чтобы понять: людей в колясках здесь не привечают. Если не сказать — отваживают.
— Прости, — повторяет физик, — не сообразил. Я все время забываю о твоей инвалидности.
— Я не инвалид. — От тряски я могу говорить только по слогам. — У меня не «ограниченные возможности», не «трудности при передвижении» и не «особые обстоятельства». У меня паралич, понятно?
— Ладно, мисс Паралич, — пыхтит он. — Давайте-ка доставим ваши обленившиеся ноги вот в этот кабинет, — заключает он, вваливаясь в какую-то дверь.
Физик усаживает меня на потертый диван и с трудом, в несколько приемов, разгибается. Я тем временем осматриваюсь. Вопреки ожиданиям (строгие линии и этакий рассудочный минимализм) в кабинете царит бардак: письменные столы завалены проводами, вычислительными устройствами и компасообразными приборами с кучей кнопок, стены залеплены компьютерными распечатками и контурными картами. Остальное пространство напоминает комнатные мини-джунгли: древовидные папоротники, орхидеи, пальмы, суккуленты и даже лианы, обвивающие ножки столов и настольных ламп. Со стыдом вспоминаю свой многострадальный паучник, наследство Джой Маккоуни. Даже цветок в горшке и тот я забросила.
Фрейзер Мелвиль захлопывает дверь, и взгляду открывается еще один кусок стены. Там прикноплены три репродукции Ван Гога, в которых я моментально узнаю работы, относящиеся к арльскому периоду, самому нестабильному в жизни художника. Первая репродукция — «Звездная ночь» с ее созвездиями и ослепительным месяцем, которую физик показывал Бетани. Помню, он рассчитывал увидеть в ее глазах некое узнавание, как будто два душевнобольных автоматически становятся родственными душами. Ниже висит «Дорога с кипарисом и звездой» — ее Ван Гог написал перед тем, как покинуть сумасшедший дом, где он провел последние месяцы своей жизни. В центре картины изображен уходящий в небо кипарис; справа — дорога, по которой лицом к зрителю идут две фигуры; слева — пшеничное поле. В небе сияют сразу и луна, и солнце. Третья репродукция — «Стая ворон над пшеничным полем». Написанная Ван Гогом незадолго до самоубийства, эта картина породила множество гипотез о значении трех дорог, разбегающихся по желтому полю, ломаные линии которых повторяются в мрачном небе, усеянном точками ворон, в угрожающе черных тучах, нависших над землей.
— Ну вот, — говорю я, когда мои глаза привыкают к бедламу, в котором работает физик. — А теперь рассказывай, зачем ты меня сюда притащил.
В ответ он показывает на стену, где рядом с репродукциями висит большая схема, усеянная крошечными стрелочками.
— Это так называемая шкала Колмогорова. Формула, с помощью которой физики предсказывают скорость и направление частиц относительно друг друга в жидкости или газе. Спираль, вроде той, что получается, когда в кофе наливают сливки или когда из трубы вьется дым. Нашлись даже экономисты, которые утверждают, будто эта модель применима к колебаниям на рынках валют. Видишь сходство между моделью Колмогорова и небесами Ван Гога? А между небом на картинах Ван Гога и на рисунках Бетани?
— Какое-то сходство есть. Но ведь спираль — она спираль и есть, разве нет?
Оказывается, нет. У каждой своя структура, объясняет физик. Своя история. Каждая из них представляет собой сложный танец противонаправленных потоков. А Ван Гог был эпилептиком.
— А это тут каким боком?
— Несколько лет назад мексиканский ученый по имени Хосе Луис Арагон заинтересовался небом Ван Гога и подверг его картины математическому анализу.
С этими словами физик подсовывает мне статью. Читаю аннотацию:
«Цель нашего исследования — показать, что в отдельных полотнах Ван Гога прослеживаются масштабные свойства, сходные со свойствами жидкостей, из чего можно сделать вывод о наличии в этих картинах отпечатков турбулентности, в точности соответствующих математическому описанию данного феномена. В частности, авторы статьи доказывают, что функция распределения показателей яркости (пикселей) с интервалами, равными R, соответствует теории турбулентности Колмогорова. Авторы также выдвигают тезис о том, что наиболее турбулентные полотна Ван Гога по времени создания совпадают с продолжительными периодами расстройства психики художника».
— Все три картины были созданы во время обострений эпилепсии, — сообщает физик. — В этой статье Арагон доказывает, что на них с поразительной точностью изображены турбулентные потоки. Невидимые, заметь, потоки! В конце он высказывает предположение о том, что уникальное понимание физики течений Ван Гог почерпнул, вероятно, из фантазий, которые посещали его во время эпилептических припадков.
— А электрошок…
— Вызывает у Бетани припадок сродни эпилептическому. Разница лишь в том, что у нее это состояние возникает не из-за разлада в мозгах, а искусственно, под контролем врачей.
— Хочешь сказать, у ее ясновидения может быть и научное объяснение?
— Наверняка. Ее ощущениям, по крайней мере. Но вот как она узнает точное место и дату — непонятно. Может, ее записи что-то прояснят.
Выуживаю из сумки блокноты и кладу на стол. Схватив верхний, Фрейзер Мелвиль принимается нетерпеливо листать, однако через несколько страниц его лицо недоуменно вытягивается.
— Боже… Да тут сам черт ногу сломит.
— А что ты ожидал увидеть? Рациональную систему? Впрочем, какие-то закономерности там наверняка есть. Вопрос в том, сможем ли мы их разглядеть.
— Как? — вопрошает он, сверля взглядом покрытую каракулями страницу.
— Если она делает записи по порядку, а не как попало, то можно проследить хронологию.
Физик переворачивает страницу за страницей. Некоторые исписаны мелким, убористым почерком, с вкраплениями схематичных рисунков, от которых разбегаются знакомые стрелочки. Попадаются и эскизы — обычные с виду облака и грозовые вихри вроде тех, которые Бетани рисовала в тот же день, что и падение Христа. В последней, исписанной всего на треть, тетрадке десять или двенадцать страниц занимают рисунки из серии, которую я мысленно окрестила как «Лунные пейзажи с роботами». По сравнению с остальными они техничнее, сдержаннее. В них видны структура и чуть ли не архитектурная точность, за счет которых они выглядят как масштабные копии — не фикция, а нечто реальное, существующее независимо от автора. Мне они ни о чем не говорят, но Фрейзер Мелвиль, похоже, поражен.
— Любопытно, — бормочет он и поглаживает страницу, будто надеясь обнаружить на ней тайное послание на языке Брайля. — Никакой тебе турбулентности. Ни намека на воздушные потоки. Интересно, что бы она изобразила, попроси я ее представить, как это выглядит.
Вся серия построена вокруг одного сюжета: каменистый участок земли и вертикальная линия — иногда жирная, иногда едва заметная, — которая спускается с небес, упираясь не то в чашу, не то в похожую на цветок воронку, после чего сворачивает под землю и после горизонтального отрезка прерывается. Просто уходит в пустоту или заканчивается либо клинообразной формой, либо чем-то похожим на взрыв. Вокруг воронки Бетани изобразила насыпь — то ли щебень, то ли осколки камня.
«Что здесь изображено?» — спросила я ее однажды. На что она ответила, нервничая, словно я поймала ее на чем-то постыдном: «Не знаю. Я все время это рисую».
— Могу предложить свое экспертное мнение, — говорю я физику. — Подвергалась она сексуальному насилию или нет — неизвестно. Никаких сведений на этот счет у меня нет. Сама она тоже молчит. И все же мне кажется, что-то такое было. Насильственное вторжение. Вот. А теперь твоя очередь делиться догадками.
— Нет уж! Ну ладно. По-моему, эти рисунки не символичны. Уж слишком правдоподобно они выглядят. Вот, например, — очень похоже на шахту.
— А эти? — спрашиваю я и нахожу ту страницу, где изображен еще один повторяющийся мотив: расплывчатые пятиугольники, склеенные в единый блок. — Соты? Многоэтажная парковка? Стилизованные гробы?
— Покажу-ка я их своей бывшей, — вздыхает Фрейзер. — Но чует мое сердце, ее ответ будет кратким: «Йессу».
— То есть?
— В переводе с греческого — «чушь собачья», — объясняет он с несчастным видом. — Мелина решит, что после смерти матери я стал малость того.
Следующие два часа мы посвящаем кропотливому труду: методично, не отвлекаясь на разговоры, изучаем одну фееричную страницу за другой, нумеруем уже просмотренные, а некоторые Фрейзер Мелвиль еще и копирует или снимает цифровой камерой и потом перекачивает фотографии в компьютер.
— Все, — говорит он наконец и кладет последнюю, незаконченную тетрадь на стол.
Беру ее в руки, пролистываю. Рисунки сделаны разноцветными чернилами, но весь текст нацарапан черной ручкой. Увидев последнюю исписанную страницу, спрашиваю:
— А это ты скопировал? — Физик пробегает лист усталым взглядом. — Похоже на список.
— Ну-ка, — говорит он, придвигая свой стул.
Даты, географические названия, события. Некоторые записаны черными чернилами, но есть и зеленые, красные, синие строчки. Цветовой код? Первая запись гласит: «Одиннадцатое февраля, вулканическая активность, Этна».
— Этна действительно проснулась где-то в тех числах, — говорит физик. — А в мае было извержение. Точную дату не помню, но это легко проверить.
— А вдруг она его потом добавила, задним числом? Видишь, чернила разные. Написано явно не за один раз. А что у нас дальше?
«Двадцать четвёртое февраля, циклон, Осака». В мартовских и апрельских записях упоминается смерч на юге Испании, «новый гейзер» в Исландии, грозовые облака над Россией, смертоносный выброс метана из озера в Конго. Зачитываю события, строчка за строчкой, а физик между тем ищет их в Интернете. Выясняется, что события в черно-красной тетрадке не только реальны, но и случились именно в те даты, которые она назвала. Извержение Этны восемнадцатого марта. Землетрясение в Непале и тайфун на Тайване — двадцатого и двадцать девятого апреля соответственно. И недавние катастрофы, те, что еще на слуху: «Двадцать первое мая, обвал в Альпах». Мы оба помним кадры из новостей. В тот день целая деревушка в Швейцарии сползла по склону из-за таяния вечных льдов. От одного воспоминания о тех репортажах у меня внутри все переворачивается.
— Этот пункт и проверять не буду, — бормочет Фрейзер Мелвиль, бросив взгляд на следующую запись: «Двадцать девятое июля, ураган в Южной Атлантике, Рио-де-Жанейро». — И этот тоже. — «Шестнадцатое августа, сейсмическая активность, север Пакистана и Кашмир». — Очень похоже на правду, — говорит он, но все же задает поиск и, увидев результаты, бросает мне утвердительный взгляд.
— Читай до конца.
«Двадцать второе августа, землетрясение, Стамбул. Пятое сентября, проливные дожди, наводнение, Бангладеш. Тринадцатое сентября, циклон, Мумбай. Двадцатое сентября, пожары в результате грозы, Гонконг. Четвертое октября, вулкан, Самоа».
Следующее событие обозначено только датой — двенадцатое октября — и одним-единственным словом: «Скорбь». Ни причин, ни названия местности.
В кабинете повисает долгая пауза.
— Предположим — чисто теоретически, — что она и вправду заранее знала об этих событиях. Не только о Стамбуле и Рио, но и об остальных. Проверить мы ничего не сможем, но допустим.
— Ладно. И что потом?
— А то, что ее предсказания поразительно точны, — и, заметь, ни одного прокола. Случайные догадки, совпадения — все эти версии уже не годятся.
— И что же нам остается?
— Искать научное обоснование. — Набрав полную грудь воздуха, выдыхает: — Есть у меня одна мысль. Шаткая, но все же гипотеза. За неимением других…
— Продолжай, — подгоняю я. Список Бетани встревожил меня куда больше, чем я готова признать.
— Природные катаклизмы — они ведь не с бухты-барахты случаются. Извержение вулкана, ураган, землетрясение, появление нового гейзера — все эти события есть не что иное, как кульминация подспудных процессов, которые длятся не один день, а иногда и не один год. С точки зрения временных масштабов между метеорологией и геологией существует конечно же большая разница. Погодные бедствия зреют неделями, в то время как о вероятности крупного землетрясения в Стамбуле заговорили уже давно. Напряжение вдоль линии разлома копилось не один год. Итак, предположим, Бетани улавливает некие сигналы, такие слабые, что их не фиксирует ни один датчик, — назовем их «флюидами», — указывающие на неуклонное приближение событий, которые зреют уже давно. Допустим, она чувствует, как нарастает давление в атмосфере или в земной коре. А теперь предположим, что она каким-то образом «видит» точное время, которое займет тот или иной процесс прежде, чем он приведет к катаклизму, а равно и место, где этот катаклизм произойдет. Для подростка она неплохо разбирается в географии. Хотя, по-моему, тут дело не в знаниях, а в интуиции. До стамбульского землетрясения считалось, что напряжение на линии разлома смещается к востоку, но, видимо, все это время под городом, в глубинных слоях земной оболочки, шел некий процесс. И Бетани каким-то образом эти изменения почувствовала.
— Вот так, интуитивно?
— Нет, — качает головой физик. — Должна быть какая-то причина. Физическая связь между Бетани и этими… явлениями. Возможно, тут замешан магнетизм или даже звуковые волны.
— Продолжай.
— Существуют направленные потоки магнитной энергии, которые позволяют перелетным стаям ориентироваться в пространстве. Доказано, что животные улавливают гораздо больше, чем мы. — В памяти всплывает сравнение с кошками и собаками, которое привел доктор Эхмет, объясняя пристрастие Бетани Кролл к электрошоку. — Многие виды способны чувствовать подземные толчки на расстоянии в десятки километров. Представим, что электрошок сообщает Бетани необычайную чувствительность к флуктуациям энергии. Или только способность чувствовать тот момент, когда естественный ход процесса нарушается настолько, чтобы вызвать стихийное бедствие.
— Притянуто за уши, ты прав. Хотя, пожалуй, лучше уж твоя теория, чем какая-нибудь чушь о новой породе экстрасенсов. Вопрос в том, куда она нас заведет? И зачем? И потом, скорбь эта, да и прочие ссылки на Библию — они-то как сюда вписываются?
Фрейзер Мелвиль пожимает плечами. У меня голова идет кругом. По мнению Джой, Леонард Кролл что-то знает. Может, есть смысл послушать его проповедь? Вдруг это прольет свет на природу видений Бетани?
Однако сначала мне нужно задать физику один вопрос — тот самый, что не дает мне покоя с того дня, когда я познакомила его с Бетани. Довольно щекотливый. Подходящий ли сейчас момент? Может, мы еще не созрели для личных признаний? Впрочем, в особых обстоятельствах и честность должна быть особой. Фрейзер Мелвиль берет меня за руку и легонько пожимает ладонь. Этот крошечный знак близости меня успокаивает.
— Когда мы расскажем людям?
— Не только когда, но и что именно. И кому. И каким образом. Подумай сама: допустим, в разговоре с известным голландским метеорологом Кеесом ван Хавеном я заявляю — без ссылки на источник, — что Бангладеш, мол, скоро опять затопит. Представляю, как он будет смеяться. Потом говорю: Индии грозит очередной циклон. Эка невидаль. Шлю Мелине сообщение о страшной грозе в Гонконге, в результате которой вспыхнут пожары. Она решит, что я спятил. Параллельно связываюсь с коллегой-вулканологом из Китая насчет извержения в Самоа. И что? Самоа находится в Тихоокеанском огненном кольце, вулканы там кипят не переставая, так что и тут ничего нового я не скажу.
— Зато назовешь точные даты.
— Которые настанут одна за другой, и, если Бетани права, все хором заявят: «Совпадение», — а если нет, меня закидают помидорами. Да, а на прощание я им скажу: ага, чуть не забыл. Постскриптум. Будет же еще скорбь. Ад на земле, который, если верить религиозным фанатикам, продлится семь лет. А до этого к нам спустится небесный лифт, подобрать тех самых фанатиков. Двенадцатого октября, день в день, вот только где будет посадка, мы еще не знаем.
— Не надо постскриптума. Ты же с учеными имеешь дело. Про религию лучше вообще не упоминать.
— Ладно, Бога вычеркиваем, зато добавим, что автором сих туманных, но поразительно точных прогнозов является малолетняя психопатка, прикончившая собственную мать, а буквально на днях отрезавшая яйца своему приятелю по психушке.
— Об этом тоже лучше не надо.
Физик вздыхает.
— Вот так, без единого научного доказательства… Вспомни, чем закончилось дело для Джой Маккоуни, — добавляет он, складывая самолетик из своих записей.
— Значит, умываешь руки?
Он замирает и улыбается. Зеленая рыбка вспыхивает.
— Нет, моя маленькая секс-богиня на колесах. Просто убалтываю сам себя.
Какое-то время мы сидим в тишине.
— В тот день, когда ты познакомился с Бетани и я оставила вас одних в моем кабинете… — начинаю я. — Она что-то тебе сказала. Нечто причинившее тебе боль.
Реакция физика оказывается неожиданно бурной. Он вскакивает и ни с того ни с сего предлагает мне кофе так церемонно, будто мы незнакомы, не сидим тут уже битых два часа и никогда не занимались любовью.
— Это не доставит мне никаких хлопот, — говорит он, показывая на тот угол, где стоит подозрительного вида кофеварка.
Похоже, я задела тебя за живое, — спокойно произношу я. — Вернись сюда и сядь.
— Тебе показалось, — возражает Фрейзер Мелвиль, послушно усаживаясь на стул — и незаметно его отодвигая.
У меня сложилось иное впечатление: по-видимому, она упомянула нечто такое, о чем ты не хочешь ни думать, ни разговаривать. Но может, тебе стоит попробовать.
Он изучает свои ладони. Я близка к разгадке, и это его совсем не радует.
— Однажды, после сеанса электрошока, Бетани взяла меня за запястье. Как будто пульс собралась померить, — рассказываю я. — А потом подробно описала мою аварию. Как она узнала, откуда — я до сих пор понятия не имею. Но факт остается фактом. — Вот. Начало положено. — Можешь не рассказывать, — быстро проговаривает он. — Если воспоминания слишком болезненные.
«Так, значит, кто-то умер. Было два сердца, а осталось одно. А ты и узнать-то его толком не успела».
— Не только болезненные, но и очень личные.
Смотрю на зеленое пятнышко, на крошечную тропическую рыбку, нахально ворвавшуюся в левый глаз Фрейзера Мелвиля. Меня тянет к нему.
— Габриэль, я никогда, ни при каких обстоятельствах не полезу тебе в душу. Надеюсь, хоть в этом ты мне доверяешь. У нас все впереди.
— Знаю. Я завела этот разговор только потому, что, по-моему, она и с тобой выкинула подобный фокус. Так мне показалось. Права я или нет? Она знала о тебе что-то очень личное?
Он с несчастным видом кивает и смотрит на меня странным, непроницаемым взглядом. Что он скрывает? Страх? Стыд? Смятение? Или что-то еще?
— Можешь не говорить, что именно, — быстро говорю я. — Я просто хочу проверить свою догадку — ты расстроился из-за того, что она знала о тебе?
— Да, — отвечает он. — Ты правильно догадалась.
Жду продолжения. В таких играх терпения мне не занимать.
— Но не обо мне, — бормочет он. — Об одной… знакомой. Близкой знакомой. И я скорее умру, чем причиню ей боль.
Ревновать человека к прошлому — глупость, но я все равно вспыхиваю. До сих пор Фрейзер Мелвиль помалкивал о Мелине. Я знаю, что после того, как она ушла к Агнешке, они два года не разговаривали. Мне также известно, что спустя какое-то время, когда он писал статью о подводных оползнях и хотел услышать мнение геолога, он связался с ней по профессиональным каналам и между ними завязалась переписка, которую они эпизодически продолжают и по сей день. О бывшей жене он говорит спокойно, уравновешенно, в том же ностальгическом духе, в каком мы делимся воспоминаниями о просчетах, которые давно себе простили.
— Если хочешь, давай закроем эту тему, — говорю я и беру его за руку. — Бетани любит самоутвердиться за чужой счет. Знаю я эти ее штучки. — Несколько минут проходят в молчании, но потом любопытство — нет, ревность — берет верх. — Значит, речь шла о Мелине?
Физик бросает на меня нервный взгляд:
— Нет, не о ней.
— Ясно, — протягиваю я, чувствуя, как меня затопляет совершенно неуместная радость, которую вскоре сменяет недоумение. Если не Мелина, то кто же?
— Как бы тебе объяснить… — В его голосе звучит безмерная, космическая усталость. — Габриэль… Неужели ты не догадываешься? Мы говорили о тебе.
Растерянность. В голове — пустота, в горле — комок, и я даже не могу разлепить губ, чтобы сказать: «Замолчи. Сейчас же».
— Габриэль, прости меня. Бетани сказала, что в момент аварии ты была… — Физик замолкает. Смотрит на меня подозрительно блестящими глазами. Боже… На один головокружительный миг меня покидают все ощущения, кроме подкативших к горлу слез. — Прости. Ты поставила меня в такое… Радость моя, не надо.
На одно краткое мгновение меня отпускает. Я словно проваливаюсь в дыру во времени. И снова — боль, словно внутри повернули гаечный ключ, одним точным до совершенства движением.
— Понятно, — говорю я. На этом мои челюсти сжимаются так, что разжать их никому никогда и ни за что не удастся. Сказанного — пусть даже мысленно — не воротишь.
— Габриэль?
Слабо киваю. Он стискивает мои ладони. Я знаю, что он пытается поймать мой взгляд, но его глаз мне лучше не видеть. Лучше я буду смотреть на наши руки — смуглая в веснушчатой — и думать о том дне, когда я впервые встретилась с Бетани. В памяти всплывают ее слова: «Ты разве не знала, что у крови — своя память? У камней она тоже есть, и у воды, и у воздуха».
— Это правда? — спрашивает он наконец.
Сделав над собой усилие, перевожу взгляд на стену.
Коричневое пятно. По форме похоже на Испанию. Или на Францию. Интересно, откуда оно взялось… Может, кто-то швырнул чашку с кофе. Или с чаем… Если в нем был сахар, то могли остаться крохотные кристаллики.
— Милая. Ну скажи хоть что-нибудь.
Не могу. И смотреть на него не могу. Рассматриваю франко-испанское пятно — с сахаром или без? — представляю прилипшие к стене крупинки, пока очертания не начинают расплываться. Физик встает. Поднимает меня со стула. Крепко прижимает меня к груди. Я чувствую, как бьется его сердце — ровно, мощно, больно. Мои ноги болтаются в воздухе, как у марионетки. Потом он садится на свой стул, усаживает меня на колени, не выпуская меня из смирительной рубашки объятий. Бежать мне некуда, ни от него, ни от себя. Бессильно откидываю голову на его утешительно-горячую грудь, чувствуя, как меня заливает непонятный стыд, запретное желание.
— Она не имела права…
— Прости.
Какое-то время мы оба молчим. На улице срабатывает сигнализация. Чувствую, как ворочается за окном сонная ночь, как касаются горячих сосновых иголок птичьи крылья, слабо дышит нагретый за день асфальт.
— Я придумала ему имя. Макс.
— Сколько…
— Двадцать восемь недель. На этом сроке у них уже есть шанс. А вот Максу не повезло.
Если я дам сейчас волю слезам, потом их ничем уже не остановишь. Поэтому я не плачу. Какое-то время мы сидим и молчим, а потом он берет меня на руки, несет вниз по лестнице и отвозит домой. В открытые окна врывается пряный, горячий воздух. Дома, в кровати, я даю себе волю. Сказать тут нечего, физик и не пытается. Зато он всю ночь не выпускает меня из объятий. А это уже кое-что.
Утром мы смотрим новости. Пыльная завеса рассеивается, открывая взгляду мертвую пустошь, безотрадную, как сто тысяч чернобылей. Перед этой картиной меркнут и фантазии, и реальность. Километр за километром тлеющих пепелищ, и вдруг — чудом уцелевший островок: футбольное поле, полоска деревьев, сияющее на солнце озеро в ярких точках катамаранов. Мечети зияют провалами куполов, лопнувших, как грибы-дождевики. Под обломками похоронены тысячи людей. Солдаты в противогазах, с детекторами инфракрасного излучения в руках, с ищейками на поводках ищут живых, осторожно пробираясь сквозь лес покореженной арматуры.
Что творится в голове Бетани Кролл, когда на экране оживает кошмар, столь точно ею предсказанный? Что она чувствует — всесилие, гордость, неуязвимость? Или где-то в дальнем уголке ее души просыпается безумный страх? А доктор Эхмет, который прочесывает палаточные городки и пункты Красного Креста, читает списки жертв и нацарапанные фломастером плакаты, разыскивая свою семью — одну из миллионов? Вряд ли этому человеку, с его кривой стрижкой и стоическим «хе», по силам та задача, что он поставил перед собой. Впрочем, он все равно не отступит, и его разбитое сердце соединится с другими, разлетевшимися вдребезги в считанные секунды, — еще одна жертва слепых обстоятельств.
Пройдет пара дней, и всплывут истории чудесных спасений. По невозможно узкой расселине наружу выберется ребенок — целый и невредимый. Старушка, несколько суток пролежавшая под тяжеленой балкой, поведает миру о ежевичном джеме, который спас ее от голодной смерти. А теперь промотаем пленку в то не столь отдаленное будущее, когда уцелевшие разбредутся кто куда, унося с собой горе и осколки прошлого — фотографию, игрушку, кактус, чайник, томик Корана, — и оставят голый остов Стамбула крошиться под напором времени: город-призрак, новый Ангкор-Ват[9]. Пройдет не так много времени, и природа заявит свои права. Насекомые, голуби, белки, ящерицы, змеи, песчаные дюны присвоят руины жилых домов, бюро путешествий, школ и универмагов. Вьюнки, цикламены и бугенвиллеи всех цветов и оттенков прорастут сквозь останки небоскребов, взберутся по ржавым балкам больниц, затягивая их ярким ковром; маки, лимонник, кусты розмарина прикроют зеленью труху и цементную крошку; акации и сирени колонизируют каждую трещинку, раздвигая асфальт и являя миру красоту в самой жестокой ее ипостаси — той, что поет смерть человеку. Однажды сломленное не выпрямляется, будь то сердце или позвоночник. Отмирают нервные окончания; глохнут желания; импульсы меняют свой бег; чувства находят новые пути на поверхность; мускульные движения и душевные порывы заучиваются и превращаются в привычку. Вот почему, хотя я и замечаю в себе стремительное развитие некоего симптома, возникшего в результате новообретенной близости с одним веснушчатым физиком, я не поддаюсь искушению. Ибо ясно вижу его сущность: ложное ощущение. Как и неврологические призраки мурашек, живущие в моих ногах, этот симптом — некоторые назвали бы его любовью — всего лишь зыбкое свидетельство потворства тем чувствам, в которых мне отказано.
В обеденный перерыв брожу по Сети, перехожу по ссылкам, суживаю поиски. Возвращаюсь к развилкам, перепрыгиваю кочки, следую то одной виртуальной дорожкой, то другой — как бог на душу положит. Пробегаю глазами статьи: о недавнем призыве планетаристов выдвинуть бывшему президенту Бушу обвинение в «преступлениях против планеты»; о том, что сибирская тундра размораживается быстрее, чем в самых пессимистичных сценариях; о бассейне реки Амазонки, границы которого отступают, превращаясь в гигантские лужи грязи, где задыхается рыба; о том, что уже скоро остатки лесов сгорят и превратятся в саванну — одно легкое долой. О том, как Гольфстрим вбирает в себя огромные массы талых арктических вод, замедляет свой бег, перестает согревать Атлантику и уродует береговые линии. «Если процесс потепления не удастся вовремя повернуть вспять, рано или поздно человечество неизбежно окажется на грани вымирания», — написал Модак в статье для «Вашингтон пост». Что же имеет в виду Бетани, говоря о неведомом катаклизме под названием «Скорбь»: экологическую «точку невозвращения» — тот поворотный момент, который, по мнению Модака, уже давно миновал, — или какую-то новую, неизвестную науке беду?
Как, спрашивается, можно предотвратить нечто, чему и названия-то не знаешь?
Брожу и брожу, но упираюсь все в тот же тупик.
Фенитон-парк — жилой район, построенный на месте бывшей индустриальной зоны из тех, что росли как грибы, пока не обвалился рынок жилья. Добираюсь я сюда позже, чем планировала, уже в седьмом часу. По адресу, который я задала навигатору, обнаруживается торговый комплекс из нескольких зданий, с парковкой посередине. Здесь есть сауна, магазин рыболовных снастей, ветеринарная клиника, кинотеатр и несколько магазинчиков престижных марок одежды, витрины которых украшают манекены в нарядах «на каждый день». Сразу за комплексом начинается поле для гольфа. Сама церковь — приземистое розовое строение — чем-то напоминает сборные домики в скандинавском стиле: воинственно миролюбивое здание в искусственном сообществе. Среди аккуратных рядов рябин и веерных кленов меня ждет сюрприз: здесь есть не только парковка для инвалидов, но и бетонная рампа, ведущая к входным дверям. Ну надо же. Похоже, хромых и убогих тут привечают.
Как многие, озабоченные мнением окружающих, я частенько мнусь в дверях — дурная привычка, которую авария только усугубила. Однако здесь приготовиться мне не дают: по примеру больниц и супермаркетов здание снабжено автоматическими стеклянными дверями, которые, стоит к ним приблизиться, отъезжают в стороны. Видимо, звукоизоляция здесь хорошая, потому что грохот музыки (какой-то религиозный гимн в лучших традициях диско) бьет в уши внезапно. Вторая неожиданность — струя кондиционированного воздуха, от которой меня мгновенно пробирает озноб.
Внутри ритмично колышется людское море, распространяя волны счастья. Кто-то оборачивается, приветливо улыбается вновь прибывшей. Среди пятисот или около того прихожан много коричневых и оливковых лиц — гораздо больше, чем можно было бы предположить по демографии Фенитон-парка. Интерьер огромного, затянутого ковром зала выдержан в нейтральных светло-голубых тонах. В глубине, под рельефным цементным крестом на беленой стене, играет оркестр: гитары, литавры, духовые инструменты и батарея ударных. Все музыканты — мужчины, за исключением девчушки в джинсах, которая управляется с саксофоном. Еще несколько улыбающихся лиц поворачиваются ко мне, пока я пробираюсь к первым рядам в сопровождении серьезного молодого человека в костюме. Указав на место у прохода, откуда хорошо видно происходящее, провожатый вручает мне белый конверт и шепотом объясняет: «Для вашего пожертвования. Мы все помогаем, чем можем». На конверте отпечатаны ряды пустых квадратиков — имя, адрес, номер кредитной карты.
Неподалеку, повернувшись лицом к залу, стоит женщина — плавно водит руками в воздухе и покачивается под музыку. Ее движения кажутся мне странно знакомыми. Несколько зрителей молча следят за ее танцем. И тут до меня доходит: они глухие, а она переводит текст гимна на язык жестов. Зачем она это делает — непонятно: в глубине зала висит огромный экран, на котором бегут голубые строчки:
Превыше Спасителя нет никого,
Ему поклоняюсь и славлю Его.
Меня наполняет божественный свет,
И более места греху в душе нет.
Передо мной раскачивается под музыку женщина, и какое-то время я вижу только ее широкую спину.
А потом появляется он.
В жизни Леонард Кролл выглядит массивнее, внушительнее и энергичнее, чем лощеный господин на фотографиях с сайта. На проповеднике отлично скроенный пепельный костюм. К уху прикреплен микрофон. Глядя на этого человека, невозможно поверить, что его жену закололи отверткой, а дочь одержима дьяволом. Встретившись со мной взглядом, он кивает и, подпевая, мерно покачивается всем телом в такт музыке. Счастливчик: знает, кто он такой и что он здесь делает. Сразу видно — человек на своем месте.
Мелодии я толком не знаю и, когда снова вступает хор, беззвучно шевелю губами. Люди вокруг меня обмениваются довольными, чуть ли не заговорщическими взглядами, как будто их объединяет некое тайное знание. Может быть, так и есть. «Фабрика по выпуску серотонина, — думаю я. — Религия — опиум для народа». Ток окружающей меня энергии усиливается, и в голове всплывает фраза совсем из другой оперы: «если душа просит», — и я чувствую, как мои губы сами собой растягиваются в дурацкой улыбке. Прими мир, и мир примет тебя. Атмосфера затягивает, противиться бесполезно. Мужчина в соседнем кресле запрокинул голову. Пока другие поют, он сидит, молитвенно сложив руки, и торопливо, на одном дыхании что-то бормочет, как будто решил проверить возможности собственного языка. Завидная свобода, никаких комплексов… Прикрываю глаза и раскачиваюсь под музыку. Верхняя половина тела жаждет движения, недоступного нижней. Поднимаю руки и плавно машу из стороны в сторону, напевая высвечивающиеся на экране слова. Слезы текут сами собой, будто во мне сработал некий условный рефлекс. Групповое пение похоже на хороший секс — бодрит и прочищает мозги. Я могла бы провести так всю жизнь. Мы исполняем еще три гимна и завершаем единственным, который мне знаком, — «Примкните к Иисусу, о воины Христа». Когда собравшиеся замолкают и садятся, я даже немного разочарована. Леонард Кролл, внушительный и энергичный, расхаживает перед своей паствой.
— Карточки постоянного покупателя… Поднимите руки, у кого их нет. — Смешки в зале. — Не знаю, как вы, а я настолько к ним привык, что и вспоминаю-то о них только тогда, когда мне дарят что-нибудь бесплатное. Недавно протягиваю я одну такую карточку кассиру и вдруг задумываюсь о значении слова «постоянство» и об истинной сущности сделки, в которую я таким образом вступаю. Кто тут, подумалось мне, кому верен и зачем?
Выдержав паузу и дождавшись первых кивков, отец Бетани переключается на «широкое понимание верности в нашем глобальном обществе». Какого рода преданность важна: преданность розничной сети? Футбольной команде? Или нашему «племени»? — вопрошает он, пальцами изображая кавычки. Или же всем детям Бога, независимо от того, говорят они на нашем языке, разделяют нашу веру или нет? А может, важнее всего наша верность некой совокупности христианских принципов? Леонард Кролл считает, что да. С дочерью они похожи — верхняя часть лица, форма и расположение глаз. Сильный, обаятельный человек… Такие обычно нравятся.
— Война, голод, эпидемии. Стихийные бедствия. Засилье атеизма, глобальное потепление, кровавый разгул в Иерусалиме, в Иране. То ли еще будет… Нашу политическую систему будет трясти и трясти. «Еще раз поколеблю не только землю, но и небо». К Израилю, глава двенадцатая, стих двадцать шестой. И далее, стих двадцать седьмой: «Изменение колеблемого, как сотворенного, чтобы пребыло непоколебимое». «Чтобы пребыло непоколебимое…» Чтобы пребыли мы, непоколебимые в своей вере в Господа. Ведь мы непоколебимы, верно? Но другие колеблются. — Предостерегающе повышает голос. — Мы живем во времена, когда веру извращают на каждом углу. Народ должен вновь повернуться к Богу, к Богу сегодняшнему, к тому Богу, что здесь и сейчас! — Теперь он уже кричит. — Так пролей же на нас Твою милость, о Боже! Пусть захлестнет нас поток Твоей вечной любви! — И тише: — Слава Тебе.
Женщина в соседнем кресле горячо кивает и шепчет «аминь» вместе с хором согласных голосов.
— Знаю: силы зла делают все, чтобы захватить господство над планетой Земля. Дьявол готовит нам сюрприз.
Так вот ему ответ Бога: Христово войско тоже не сидит сложа руки! — потрясает он кулаком, вызвав новую волну шепота и аплодисментов. — Мы тоже готовим ему сюрприз — Вознесение!
Зал взрывается одобрительными возгласами. Леонард Кролл, бросая пламенные взгляды в толпу, мечется по залу, как тигр.
— Знамения повсюду. Я вижу их. Я чую. Знамения, о которых говорится в Библии. Что чувствовали мы в наших сердцах, глядя на гору и падающего с нее Иисуса? Ужели, Отец наш, Ты выбрал этот миг, в начале двадцать первого столетия, чтобы вознести нас и пойти на нашу планету священной войной Иезекииля? — Не дожидаясь ответа, он продолжает, ударяя кулаком воздух: — Ведь сказано в Писании: «Вот Господь опустошает землю и делает ее бесплодною; изменяет вид ее и рассеивает живущих на ней. За то проклятие поедает землю, и несут наказание живущие на ней; за то сожжены обитатели земли, и немного осталось людей». Господь бросает вызов нам, земным существам. Но не все способны прозреть Его намерение. От Иоанна, глава третья: «Кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия».
«Аминь», — истово шепчут в толпе.
Семья Кролл. Мне нужно спросить о многом. Как они жили? Усаживались втроем на кожаный диван и включали записи христианских программ? А Карен Кролл — следила ли она за тем, чтобы дочь ежедневно съедала пять порций фруктов и овощей, как рекомендует министерство здравоохранения? Водили ли Бетани в эту церковь слушать Евангелие от Леонарда Кролла? И когда твоя дочь втыкает отвертку в глаз той, на ком ты женат, — какую роль здесь играет прощение?
— Руины Стамбула, — продолжает Кролл, — подтвердили глубокое знание — знание, которое несет наша вера, — о том, что близятся последние времена. Друзья, нам нечего бояться. Страх — орудие дьявола, так не дадим же нас запугать. Мы знаем: нам ничто не грозит, Господь защитит нас. Но что станется с нашими близкими и с теми заблудшими душами, что не обрели еще Божью любовь?
Зал отвечает согласным шепотом. В школьные годы, проведенные среди монахинь, я поняла: нельзя недооценивать силу искренних убеждений, непоколебимость истинной веры. Такой, как у Леонарда Кролла.
— Мы избраны жить в эти времена и толковать их значение, — говорит он. — Так поднимемся же против дьявола, несущего разрушения на созданную Богом землю, наславшего волну атеизма на эту планету! Так будем же ждать возвращения Мессии, Спасителя нашего. Ибо упавший встанет!
Он поднимает руки — все вскакивают с мест и начинают петь о восставшем из мертвых, об избраннике, о святом. Хлопаю, отбивая ладонями ритм. И снова тот же феномен, тот же психологический рефлекс: сердце наполняет восторг, на лице расцветает улыбка. Мне радостно и светло. Допев, собравшиеся остаются на ногах, и теперь, кроме спин, я ничего не вижу. Передвигаюсь ближе к проходу. Голова Кролла опущена в поклоне, глаза закрыты, кулак замер в воздухе. Из рукава выглядывают поросшее темными волосками запястье, серебряные часы, белая манжета. Исходящая от него энергия почти сексуальна. Внезапно он дрожит, в нем происходит какая-то перемена. Наконец он запрокидывает голову ленивым, чуть ли не томным жестом и начинает говорить: в голосе звучит сдержанная сила:
— Нам уготовано спасение, и мы сделаем все, чтобы обратить души тех, кого мы знаем и любим, к Господу, дабы и они спаслись вместе с нами. Псалтырь, глава двадцать пятая, стих второй: «Искуси меня, Господи, и испытай меня». Пусть в последние времена никто не останется страдать на этой земле. Среди них есть и наши друзья, наши близкие. Их участь нас не радует. Пусть и они раскаются в своих грехах, пусть восстанут из мертвых, и вознесутся на небеса вместе с праведниками, и возрадуются пришествию Мессии. А Он придет за нами. О да, можете не сомневаться: Он придет.
Возгласы согласия со всех сторон.
После службы пробираюсь вперед, лавируя между мужчинами, женщинами, подростками в одинаковом безликом ширпотребе, которые стоят группками и оживленно переговариваются, пока дети помладше носятся по торговому центру.
— Добро пожаловать, — говорит Кролл. Придвинув стул, он садится, чтобы быть со мной на одном уровне, и протягивает руку. У него крепкое, уверенное рукопожатие открытого, общительного человека, талантливого оратора, который умеет и слушать. — Приятно видеть новые лица. Вы тут живете неподалеку? Леонард Кролл. — Он по-прежнему сжимает мою ладонь, и я начинаю подозревать, что он так никогда ее и не выпустит. — Для друзей — Лен. Приятно познакомиться.
— А я Пенни.
— Пенни, — повторяет он и, еще раз пожав мою ладонь, отпускает ее на свободу. Мифическую Пенни — закомплексованную, религиозную версию меня из прошлой, доколясочной жизни — я придумала по дороге сюда.
— Ехала мимо, вдруг слышу — музыка. Ну, я и…
— Не удержалась. Старая, но любимая музыка, верно?
— Мелодии детства.
— Как бабушкины пироги, правда? Хотя лучше уж петь, чем объедаться.
— Ваша речь о великой скорби и восхищении произвела на меня впечатление.
В ответ он награждает меня пристальным взглядом и кивком, но не больше. Как странно, когда на чужом лице сияют умом и сочувствием знакомые глаза. Карие глаза Бетани.
— Знаете что, Пенни? Я вижу на вас печать Иисуса.
Как реагировать на подобные заявления — понятия не имею. У меня они вызывают одни подозрения. Неужели он меня раскусил?
— Не уделите мне минутку, после того, как попрощаетесь со всеми? Дело в том, что меня привела к вам не только музыка, — признаюсь я.
Заинтригованный, Леонард Кролл с готовностью распрямляется.
— Конечно, Пенни, какой вопрос. Дайте мне минут десять, — говорит он, подмигивая проходящему мимо мужчине. — Вот выпроводим наших праведников, тогда и поговорим по душам.
Жду в сторонке, пока он жмет руки, перебрасывается шуточками с мужчинами, выслушивает женщин, треплет по щечкам детей. В воздухе витает ощущение праздника.
Минут через пятнадцать мы остаемся одни.
— Ну а теперь, Пенни, рассказывайте.
— Период скорби. Он наступит постепенно или сразу?
— Хороший вопрос, — качает он головой. — Не в бровь, а в глаз. Ну что ж… По правде говоря, кое-кто среди христиан считает, что мы уже живем в скорбные времена. Посмотрите вокруг: эпидемии, природные катаклизмы, глобализация, экономические кризисы, терроризм, атеизм… Знамения, как сказали бы некоторые.
— Думаете, отсчет пошел?
— В минуты уныния — да. А при ближайшем изучении Священного Писания выясняется: совершенные в вере будут спасены до наступления скорби.
— «Вознесены будут…». Вознесутся на небеса.
— Так говорит Библия.
— Надо полагать, вы верите в существование зла?
— Еще бы, — смеется Леонард Кролл. — Если воспринимать Бога всерьез, то и к врагу Его нужно относиться так же. Но прежде всего я верю в добро, в силу Божьей воли и Божьего замысла, невзирая на то, что вокруг творятся ужасные вещи, а Господь, казалось бы, не делает ничего, чтобы их предотвратить. Многих это смущает, и зря. Все мы задаемся вопросами из серии: Боже, почему Ты меня покинул? Бог знает, что делает. У Него свой замысел. Просто мы, Пенни, — вроде муравьев, и наши муравьиные мозги неспособны вместить в себя Божий замысел. Гордыня застит нам глаза. Нам нужно учиться смирению. Только смиренный духом способен принять мысль о том, что всему есть своя причина и нам ее знать необязательно. То, что кажется бессмысленным нам, для него исполнено смысла. Ибо мы смотрим сквозь тусклое стекло, гадательно. — Его лицо омрачается, но уже в следующий миг расплывается в улыбке. — Простите, Пенни. Что-то я увлекся.
— А бывает ли зло врожденное? Все эти разговоры о невинности и пороке — может ли дитя нести в себе зло?
— В нее может вселиться дьявол.
— В нее.
Крошечная заминка. Леонард Кролл едва уловимо подбирается, а его взгляд обращается внутрь.
— Дьявол могуществен, — наконец произносит он тихо, как будто самому себе. Только сейчас на его чертах проявляется отпечаток горя. Горя человека, потерявшего жену и ребенка. — Дьявол хитер. Дьявол зловреден и знает, как сбить праведную душу с истинного пути. — Тут он впивается в меня взглядом, словно ищет ту «печать Бога», которую усмотрел во мне раньше. — А вы, Пенни, что думаете на сей счет?
— Церковь, к которой я принадлежу, не признает… Скажем так, она проповедует добро и полностью игнорирует зло, как будто его и не существует. А я часто задумываюсь: бывает ли одно без другого?
— Политкорректность, Пенни! — говорит он с ободряющей, заговорщицкой улыбкой. — Нет, критики в адрес других учений вы от меня не дождетесь. Но я — человек Библии. Нельзя просто взять да выбросить из нее слово «дьявол» только потому, что нам не нравится мысль о его существовании. «Верь написанному». Зло среди нас, но вера — надежная защита. «Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом». К Евреям, глава одиннадцатая. «Уверенность в невидимом». Хорошо сказано. — С этими словами он достает из кармана визитку и вручает ее мне. Имя, адрес электронной почты и номер сотового. — Мои координаты. На случай, если захотите продолжить беседу. Я проповедник и много езжу, но буду рад вас увидеть, где бы я ни был.
Сочетание его искренности и моего маскарада заставляет меня густо покраснеть. Поблагодарив, беру визитку. Карманов у меня нет, а просто сунуть ее в отделение на боку коляски было бы некрасиво, поэтому я выуживаю из сумки кошелек и конечно же тут же его роняю. Он учтиво поднимает бумажник. А затем, уже не так учтиво, его раскрывает. На нас обоих смотрит моя фотография с водительских прав.
В мгновение ока все изменилось.
— Габриэль Фокс, — читает он вслух. Кровь отливает от моего лица. — Жаль, что тут не указана ваша профессия, мисс Фокс. — Меня сейчас вырвет. — Но думаю, не ошибусь, если скажу, что вы — журналистка.
— Я не журналистка, — бормочу я. — Пожалуйста, верните бумажник.
Одно быстрое движение головы, и улыбка исчезает с его лица.
— Ваша братия к нам иногда захаживает, но никто из них еще не опустился до такого, — говорит он, показывая на мое кресло. — Пенни.
— Я парализована.
— А я Микки-Маус. Значит, так, мисс Фокс. Большинство из тех, кто был здесь сегодня, знает о том, что пару лет назад я пережил личную трагедию. Церковь и Божья любовь помогли мне подняться и найти свое место в жизни. Все эти «почему» меня больше не занимают.
Не хочу вас оскорбить, но я не терплю нечистоплотности. Когда молодая женщина, явно много страдавшая, приходит ко мне за духовным советом и просит разрешить искренне занимающий ее вопрос о сущности зла, я только рад ей помочь. Но когда хладнокровная обманщица, раздобывшая инвалидную коляску, проникает в дом Бога и начинает задавать вопросы о трагедии, постигшей мою семью, это уже другое дело. В последнем случае я могу только вежливо указать ей на дверь.
У меня сосет под ложечкой. Хорошо бы телепортироваться отсюда, все равно куда. Перемотать эпизод на то место, где мы поем и хлопаем в ладоши, где мне светло и радостно. Все что угодно, лишь бы кончилось это.
— Мне нечего вам сказать. — Его лицо побелело. — Кроме — кто вы такая, черт побери?
Такой ярости я не ожидала. Мне становится страшно. Одно тошнотворное мгновение я думаю: сейчас он меня ударит, — и, нащупав «громовое яйцо», готовлюсь пустить его в ход. Кролл меня опередил — зашел за спину и ухватился за ручки кресла. Вцепляюсь в ободья колес в попытке их заблокировать, но он грубо толкает меня вперед, и мои ладони соскальзывают. Молча и с такой скоростью, с какой меня еще не возили, Леонард Кролл толкает коляску к выходу, в разъехавшиеся двери, затем вниз по пандусу. На улице сгущаются сумерки.
— Мы, люди Библии, неравнодушны к чудесам, мисс Фокс, — говорит он и приподнимает ручки коляски.
Вцепившись в колеса, хочу закричать, однако с моих губ не слетает ни звука. Лихорадочно озираюсь в надежде увидеть кого-нибудь, кто мог бы меня спасти, хотя парковка пуста, как безлюдная степь.
— И мне нравится думать, что иногда они действительно происходят.
Он все еще трясет кресло. Что есть мочи стискиваю подлокотники, но он не сдается. И силы ему не занимать.
Он так высоко задрал ручки, что я чуть ли не утыкаюсь носом в асфальт. Пальцы слабеют. Рано или поздно придется отпустить подлокотники, иначе мне не избежать серьезной травмы.
— Ну что, посмотрим, не исцелится ли наш хромой?
Я онемела от шока. Нужно во что бы то ни стало удержаться в кресле, но ничего у меня не выходит. В отчаянной попытке себя защитить я в последний момент разжимаю пальцы и успеваю погасить силу падения руками.
Лежу, растянувшись на земле. Кажется, я ударилась ногой, и левую ладонь жжет, как огнем. Подношу ее к глазам: кровь, мелкие камушки, разодранная кожа. Боль против гордости: я из последних сил сдерживаю рыдания. Боль оказывается сильнее.
— Правдоподобно играете, — смеется он.
Швыряет бумажник на землю, содержимое разлетается по асфальту. С водительского удостоверения на меня смотрит мое же лицо. От боли режет в глазах.
— Я лечащий врач вашей дочери. Она предвидит стихийные бедствия. Бетани предсказала Стамбул.
Преподобный не отвечает, однако его напряженная поза говорит, что он обдумывает услышанное.
— Можете вы это объяснить, мистер Кролл?
— Я-то могу. — По его лицу пробегает тень какого-то чувства. Страха, презрения? И того и другого? — Да только дьявол объяснит вам лучше. Бетани — его подопечная.
— Она ваша дочь.
— Была. Каждый божий день я молюсь о спасении ее души. Вас водят за нос, мисс Фокс. А вы этого даже не видите.
К тому времени, когда я выхожу из столбняка и с трудом забираюсь в свое кресло, рядом уже никого нет. Пока я ползла по асфальту, преподобный вернулся в церковь и закрыл дверь.
Глотая слезы и пытаясь придумать, как рассказать о случившемся, чтобы прозвучало не слишком нелепо, звоню Фрейзеру Мелвилю из машины. Физик не отвечает. Включаю радио. Новости из Турции: истории чудесных спасений, трогательных воссоединений, трагических ошибок. Уже вспыхнули эпидемии, гуманитарная помощь задерживается. Веду машину, стараясь не думать.
Фрейзер Мелвиль ждет меня дома — с бутылкой шампанского и несчастной, бледной улыбкой.
— За мою загубленную репутацию, — объявляет он.
Чокаемся. Потом он промывает царапины на моей руке. Мы оба в отчаянии, каждый по своим причинам.
— Разослал и-мейлы?
— С упором на четыре следующих происшествия, поскольку предыдущие уже произошли, а с последней записью мы так и не разобрались. Представил их как гипотезы человека, на чьем счету уже есть сбывшиеся прогнозы. Описал все как можно нейтральнее и задал вопрос о статистической вероятности того, что события произойдут в указанные даты. Мелине я отправил еще пару «лунных пейзажей» Бетани. У одного из ее бывших сослуживцев есть выход на Хэриша Модака.
Говорю, что горжусь им. Впрочем, по его виду ясно: теперь, когда кнопка «отправить» нажата, его грызут сомнения.
— Ты уверен, что эти люди серьезно отнесутся к твоим… гипотезам?
— Кто-то, может, и нет. Мелина, например. И все же я рассчитываю, что она не отмахнется от моей просьбы. А если знакомый Мелины воспримет информацию серьезно и передаст ее дальше, то, возможно, рискнет и Хэриш Модак. Из чистого любопытства. Для этого он достаточно независим.
— Я читала его статью. Впечатляет, хотя мне и захотелось казнить гонца.
— В чем-то он продолжатель идей Лавлока. Не во всем. Емуплевать на мнение академических кругов, и он очень влиятельная фигура.
— И что теперь?
Допьем бутылку, и расскажешь о Леонарде Кролле.
На следующее утро мой босс переходит сразу к сути. Ему позвонил отец Бетани. Позвонил с «обоснованной жалобой». Сказать мне нечего, поэтому я молчу.
— Будете отрицать?
— Он перевернул мое кресло, — слабо оправдываюсь я.
— Да. Он говорил. Просил его извинить. И тем не менее вашего поступка это не отменяет.
— А как дела у Бетани, он не спросил?
— Нет. Она убила его жену. Держаться на расстоянии — его право. И в любом случае речь не о Бетани, а о вас. О вас! — Тут он встает и грохает кулаком по столу. Я инстинктивно отшатываюсь. — Господи, Габриэль!.. О чем вы только думали? Какой черт вас дернул?
Еще раз ударив по столу, он резко садится. Разглаживаю юбку и говорю ему часть правды:
— Мне просто хотелось на него посмотреть.
Более развернутый ответ — дескать, я надеялась обнаружить в религиозных убеждениях отца разгадку ясновидению дочери — только усугубит мою вину. И дело не в моем желании получить информацию, а в том, какой способ я для этого избрала.
— Разве это преступление — пытаться выяснить о пациенте как можно больше? Пусть даже из чистого любопытства.
— Посмотреть, говорите, — тихо повторяет Шелдон-Грей. — Из любопытства. — И, гневно вздохнув: — Знаете, Габриэль, меня тоже мучает любопытство. Поэтому, поддавшись любопытству — в данном случае на ваш счет, — я позвонил в Лондон и побеседовал с вашими бывшими работодателями из Хаммерсмита. И узнал, что, оказывается, доктора Омара Сулеймана, снабдившего вас столь блестящими рекомендациями на занимаемую вами должность, уже нет в живых. Сие прискорбное обстоятельство помешало мне с ним побеседовать. Зато я поговорил с его преемником, доктором Уиндэмом. Который не знаком с вами лично, но по моей просьбе заглянул в ваше досье.
Я глубоко вздыхаю и молчу. К чему сотрясать воздух? На подоконник садится чайка. Наклоняет голову, смотрит на нас с любопытством, а потом вспархивает белой тенью.
— Так вот, там написано, будто бы все остальные члены аттестационной комиссии выразили несогласие по поводу вашего возвращения на прежнюю должность — на том основании, что вы недостаточно оправились после пережитого вами потрясения. Психологически, заявили они, вы были не готовы к тому, чтобы возобновить столь ответственную и нелегкую работу, и рекомендовали вам взять шестимесячный отпуск по состоянию здоровья. Однако доктор Сулейман отменил это решение и поддержал вашу кандидатуру на временно открывшуюся здесь, в Оксмите, должность.
Тишина. Нам обоим есть о чем подумать. Шелдон-Грей выжидающе на меня смотрит. На стене тикают часы. Восемнадцать минут одиннадцатого. Слежу за секундной стрелкой, а в голове галопом проносятся мысли. Проблема денег — точнее, их отсутствия — мгновенно разрастается до угрожающих размеров. По словам моего адвоката, страховую выплату еще ждать и ждать. Неужели один-единственный просчет лишит меня всяких шансов найти работу? В десять девятнадцать, по-прежнему ощущая на себе его взгляд, я говорю:
— Хорошо. Заберу свои вещи и уберусь с глаз долой.
Как ни странно, вместо того, чтобы вздохнуть с облегчением, Шелдон-Грей встревоженно напоминает:
— По условиям контракта у вас есть еще месяц. Скажите спасибо, что я не начинаю немедленное дисциплинарное расследование.
— Обвинения слишком серьезны, — говорю я, почувствовав преимущество. — Терапевт, нарушивший профессиональную этику, бросает тень на все учреждение. Конечно же вы дадите ход этому делу? — Глядя, как он терзает свои манжеты, усиливаю нажим: — Или быть может, в вашем учреждении не хватает врачей? Доктор Эхмет в Турции, и, если не ошибаюсь, в Оксмите кадровая проблема стоит весьма остро?
— Даю вам четыре недели, — бросает он и, разобравшись с манжетами, вдруг вспоминает о том, что некие бумаги на его столе требуют немедленного внимания. — Да, надеюсь, рекомендательного письма вы не попросите. Ибо, поверьте, на этот раз фактор сочувствия никакой роли не сыграет.
Начальство сказало свое веское слово. Разворачиваю кресло к двери.
— А до того момента, — сообщает он моей удаляющейся спине, — с Бетани Кролл поработает кто-нибудь другой.
С дымящимся на пассажирском сиденье ужином из индийского ресторана подъезжаю к дому Фрейзера Мелвиля, где по причине отсутствия элементарных колясочных удобств мне приходится бывать только изредка. Жилище физика — таунхаус недалеко от порта — внутри украшено огромными потертыми картами, черно-белыми снимками всевозможной флоры за авторством хозяина и изображениями природы в самых драматичных ее ипостасях: закаты, потоки расплавленной лавы, гремящие водопады. Как и в его кабинете, здесь царит художественный, интеллигентный хаос — беспорядок, порожденный человеком, который так увлечен своими многочисленными интересами, что все время забывает позвонить в агентство и договориться о помощи по дому. Сегодня он бледен и молчалив. Ковыряясь в содержимом ресторанных коробок, мы не обменялись и парой слов. Задать ему самый насущный вопрос я не осмеливаюсь, потому что ответ написан у него на лице.
— Отклики коллег я распечатал, — говорит он наконец, кивнув в сторону буфета. — Если их можно так назвать.
Подъезжаю поближе, беру стопку бумаг. Семь посланий, по одному на страницу. «Дорогой Фрейзер, — пишет первый корреспондент. — Ваше письмо меня немало позабавило, и я даже переслал его Джуди, которая вечно твердит: дескать, вы, ученые, начисто лишены чувства юмора. Отличная шутка! В общем, с нетерпением жду новостей от вашего таинственного оракула и поставлю на календаре галочки.
С наилучшими пожеланиями, Кеес.
P. S. Раз уж вы спрашиваете, по моим оценкам вероятность циклона в Мумбай в указанный вами день составляет 5380: 1».
Второе письмо:
«Уважаемый доктор Мелвиль! Примите мои глубочайшие соболезнования в связи с недавней кончиной вашей матери. О случившемся я узнал от ваших коллег, когда позвонил вам сегодня в офис. Все мы в нашем центре сочувствуем вашему горю и надеемся, что вы скоро оправитесь. От себя лично прибавлю: я хорошо помню, как потрясла меня смерть отца. Несколько месяцев я был сам не свой…»
Третье:
«Фрейзер, милый! Привет тебе из Арктики! Если ты искренне полагаешь, что в этих твоих «предсказаниях» есть какой-то научный смысл (а судя по тону твоего письма, так оно и есть), это большая профессиональная ошибка с твоей стороны, независимо от того, прав твой «источник» или нет. Как друг и бывшая жена, сделаю тебе ту услугу, которую, надеюсь, ты сделал бы для меня. Советую тебе, милый Фрейзер, оставить эту тему. У тебя прекрасная репутация в своей области. Зная, какими усилиями ты заработал себе имя, уверена: ты и сам уже усомнился в своих выводах. В любом случае даю тебе честное слово, что дальше меня это не пойдет. Я прекрасно понимаю, как тяжело тебе после смерти матери…»
— Хуже всего те, кто вообще не ответил, — говорит Фрейзер Мелвиль безжизненным тоном. — Ибо я в точности знаю, что они подумали и что повторяют между собой. Выплясывают на останках моей репутации.
— Жалеешь.
— Нет. Да. Если Бетани права — нет. Если ошиблась — да, естественно. Придется мне объявить себя невменяемым. Психоаналитик у меня уже есть.
— Арт-терапевт.
Он скорбно улыбается:
— Убогому все сгодится.
Через пару дней он звонит мне и заявляет ликующим голосом:
— Она предсказала, что пятого будет наводнение в Бангладеш, и оно случилось. А теперь на Мумбай надвигается циклон, и доберется он предположительно завтра. Точь-в-точь как написано в ее дневнике. Тринадцатое сентября. Она знала за месяц, а то и больше. Ни одному метеорологу такое не под силу.
— Чувствуешь себя отмщенным?
— А ты нет?
— Нет, — выбираю я, представив, как Бетани жует свою зеленую жвачку и триумфально потрясает кулаком, словно ей достался приз. — Мне просто противно. И еще я чувствую себя… виноватой, что ли.
Разослал всем еще по письму, насчет Гонконга и Самоа, однако надежды мало. Все или считают меня кретином, или завидуют: думают, я изобрел какой-нибудь небывало чувствительный прибор.
Через несколько дней после того, как циклон утихомирился, унеся свыше трехсот жизней, я приезжаю к Фрейзеру Мелвилю.
Он молча открывает дверь. За эти дни он похудел, одежда висит на нем мешком. Физик не нагибается меня поцеловать и ничем не показывает, что рад меня видеть. Отчуждение между нами растет, и, кажется, он утаивает от меня нечто существенное. По телевизору показывают уже известные мне новости. Гонконг охвачен огнем. Из-за взрыва газа рухнул небоскреб, восемьдесят человек убито. Сотни других погибли, когда в рыбацкую деревушку ударила молния. Начавшийся пожар, мгновенно раздутый тропическим бризом, перебросился на сухой как спичка лес вокруг пика Виктория. Сейчас там вечер, и показанный сверху город похож на оранжевое пятно посреди Южно-Китайского моря. На другом берегу, в Коулуне, тоже бушуют пожары, вспыхнувшие из-за утечек газа.
Наконец я прерываю молчание:
— Объясни мне, что происходит. — Киваю на экран. — Помимо этого.
— Вчера мне позвонил декан моей кафедры. Ему не нравится, что я выступаю с научно не обоснованными заявлениями.
— Это о паре писем коллегам?
— По его мнению, я злоупотребляю университетским статусом. Декан у нас старой закалки.
— И какова кара?
— Да, в общем-то, никакой. Наверное, попытаются меня выжить, хотя сидеть и ждать я не намерен. Попросил полтора месяца за свой счет.
— И он согласился?
— С оскорбительной легкостью, — натянуто улыбается физик. — И ни одна сволочь не хочет со мной разговаривать об этих пожарах, даже приватно, — говорит он, показывая на экран телевизора. — Я теперь персона нон грата.
— Включая Хэриша Модака? — Ответом мне служит красноречивое молчание. — А что в Интернете?
— О, там новость разлетелась как птичий грипп.
О том, что это палка о двух концах, мне объяснять не надо.
— Значит, рано или поздно информация просочится в ученые и журналистские круги.
Позволив этому предположению повисеть в воздухе, спрашиваю:
— И что теперь?
— Поедем в Лондон, попробуем достучаться до тех, чье мнение чего-то стоит.
— До активистов?
Он пожимает плечами:
— На безрыбье…
— Думаешь, они воспримут это иначе?
С тяжелым вздохом физик тянется за бутылкой виски.
— Не знаю. — Его лицо перестает сопротивляться силе тяжести. — Выпить хочешь? Я — да.
Щедро плеснув в стакан, осушает его одним глотком и наливает еще.
Утром серо и пасмурно, зато наконец-то немного спала жара. Поля, живые изгороди, клумбы с названиями фирм-спонсоров стоят словно геральдические флаги, расцвеченные оранжевым, красным и темно-зеленым. В этом году это уже вторая осень. Первая высушила листву и налила плоды обжигающим соком еще в мае. И снова — листопад, лопаются каштаны, обочины пестреют алыми ягодами шиповника, боярышника и белладонны. Я привыкла ездить одна, и мне трудно привыкнуть к тому, что вместо сложенного инвалидного кресла рядом со мной сидит живой пассажир, и к тому же такой опухший и заспанный. Накануне Фрейзер Мелвиль слишком увлекся спиртным, а я не сказала ему ни слова, как промолчала и о мучившем меня желании. Что это было с моей стороны — нежелание навязываться или элементарная трусость? Казалось, он почти забыл о моем присутствии, а я постеснялась сделать первый шаг. В любом случае, рассуждала я, спальня-то на втором этаже.
Зато теперь несостоявшаяся близость давит на нас обоих — еще один кирпичик в невидимой стене разногласий, выросшей в первые двадцать минут нашего путешествия. Камень преткновения — Бетани: имеем ли мы право ее втягивать и до какой степени? Я настаивала на полной анонимности. К тому же, убеждала я, если выяснится, что наш источник сидит в психушке, вряд ли сей факт добавит нам шансов на успех. Физик признает резонность моего аргумента, но добавляет, что оказался меж двух огней: если он должен молчать о том, что озарения Бетани — результат электрошока, то и свою гипотезу о повышенной чувствительности к гео и метеофлюидам он выдвинуть не может, а значит, и научных аргументов у нас — ноль. В конце концов мы приходим к хлипкому компромиссу, но остаток пути в машине царит подавленное молчание. Все уже говорено-переговорено. В сухом остатке — тот простой факт, что терять нам нечего. Выбора у нас нет. После того как Хэриш Модак дал нам от ворот поворот, остается одно: представить наше дело на суд других «зеленых», не связанных с планетаристами. Фрейзер Мелвиль со всеми его учеными степенями и званиями, судя по всему, уже вылетел с работы, и, похоже, мне грозит та же участь. Если за его молчанием скрывается надежда на успех нашего предприятия, я могу ему только позавидовать и надеяться на откровение свыше о том, что такое «Скорбь». Хотя бы отдаленное представление. Нечто конкретное, а не смутные картинки, в которых фигурируют потопы и нашествия саранчи. Может, ядерная катастрофа?
На сей жизнерадостной мысленной ноте мы въезжаем в столицу.
Спасение планеты — большой, отлаженный бизнес. И хотя он живет за счет пожертвований, то есть коллективного чувства вины, его публичное лицо излучает ту же уверенность и дальновидность, что и приютившее его здание — начиная от облицованных солнечными батареями фасадов и неброских ветряков на крыше и заканчивая впечатляющей коллекцией подаренных авторами произведений искусства, которые украшают лобби. Размах деятельности, компетентность административной машины поражают воображение. Деньги и идеология — мощное сочетание. Нас просят подождать, нам приносят капучино. В приемной, на огромном, во всю стену, экране, показывают монтаж из агитационных роликов. Десять минут спустя нас сопровождают на десятый этаж, откуда открывается вид на панораму в духе кубизма: ломаная черта лондонских крыш под сгущающимся покровом облаков. Тусклая городская серость, разбавленная зелеными полосками парков и достопримечательностями, которые показал мне отец в последнюю нашу поездку сюда — шесть лет назад, когда его голова и мои ноги еще функционировали, — оказавшуюся нашим незапланированным прощанием с городом: знаменитый «огурец», он же штаб-квартира компании «Свисс Ре», башня Центрального почтамта, «Лондонский глаз», колонна Нельсона, собор Святого Павла.
По тому, с каким почтением приветствует физика Клара Фитцджеральд, главный эколог, и ее команда, становится ясно: имя моего спутника обладает определенным престижем.
— Ситуация довольно необычная, поэтому мы решили встретиться с вами лично, — вступает Фрейзер Мелвиль, устроившись на диване и представив меня как «Габриэль Фокс, моя хорошая знакомая, которая разделяет мою озабоченность». Он нервничает. Интересно, Клара Фитцджеральд тоже это почувствовала? Она приветливо улыбается, но держится нейтрально. Извиняется, что сможет уделить нам лишь десять минут: на одиннадцать часов у нее назначена другая встреча. Мы заранее договорились, как лучше представить нашу историю и с чего начать.
— Некто, владеющий, как нам думается, высокоспециализированной диагностической методикой, с поразительной точностью предсказал землетрясение в Стамбуле. — Несмотря на сухой, будничный тон физика, на лице Клары Фитцджеральд появляется тихое смятение. — Та же методика позволила этому человеку назвать дату урагана в Рио за несколько недель. — На стенах кабинета висят фотографии детей. Или внуков. А может, детские фотографии самой хозяйки. — Тот же источник недавно поделился с нами своими предположениями о…
Клара Фитцджеральд вскакивает на ноги и жестом регулировщика вскидывает руку. Покинув свое место за письменным столом, она пересекает кабинет и садится рядом с физиком. У меня замирает сердце — мне слишком хорошо знакома жалость, написанная на лице Клары.
— Послушайте. Прежде чем вы скажете еще хоть слово, должна вас предупредить: ваши сведения для нас не новость, — произносит она таким мягким и ласковым тоном, каким, наверное, разговаривала бы с внуком. — Мы уже слышали об этих предсказаниях. И об их авторе. Поразительные совпадения, ничего не скажешь. Но не более. — Бетани? Неужели она с ними уже связывалась? — Какое-то время тому назад в нашу организацию, как и в целый ряд других, обратилась очень странная женщина. Она утверждала, будто природные бедствия вызывает ребенок, содержащийся в психиатрическом учреждении, где она одно время работала. Где-то на южном побережье. Кажется, в Хедпорте. — Дальше можно не продолжать. Клара Фитцджеральд смотрит на нас с сочувствием. — А звали девочку вроде бы… Бетани? — Фрейзер Мелвиль разглядывает свои ладони. — Послушайте. Я ценю тот факт, что вы нашли время со мной повидаться. Состояние нашей планеты беспокоит многих, в том числе и меня, — дипломатично добавляет она. — И всем этим людям мы говорим одно: лучший способ помочь делу — внести пожертвование или вступить в нашу организацию. У меня тут есть бланки заявлений, — говорит она, возвращаясь к письменному столу, и, шаря в ящике, извлекает ворох цветных бумажек. — Возможно, вас это заинтересует?
Раздавленные, в молчании едем домой.
Секс, как известно, лечит, но физика он не прельщает и на этот раз. Шотландец мягко стряхивает мою руку, и я чувствую себя отвергнутой, хотя прекрасно понимаю, что это ничего не значит. Наверное. То есть совсем не обязательно. Разум подсказывает: правильнее всего сейчас было бы поехать домой, но я игнорирую его голос и вместо этого…
Теория управления гневом, которую я только недавно излагала толпе скорбных духом тинейджеров, гласит: нельзя копить в себе раздражение, унижение и досаду. Гадать, что у окружающих на уме, — занятие такое же бессмысленное, как пытаться перестроить мир под себя. И тем не менее вскоре между мной и физиком разгорается спор, во время которого я демонстрирую вопиющее неумение жить в соответствии с принципами, которые я уже много лет навязываю и другим, и себе самой. Мы просто обязаны предпринять что-то еще, настаиваю я. В ответ Фрейзер Мелвиль, еще не проглотивший недавнее унижение, спрашивает: что именно? Теперь, когда мосты сожжены? Обратись к другим людям, говорю я. К тем, кто поверит. Тут он разражается язвительной тирадой о круге потенциальных кандидатов:
— Сетевые параноики. Экофанатики. Экстрасенсы. Безвестные маргиналы. Люди, от которых все шарахаются. Вроде тех оригиналов, что нагуглил твой Шелдон-Грей. Гадалки из Праги и прорицатели из Юкатана. Апокалипсис, понимаешь ли, точка ком. Даже не думай.
Я не желаю поддаваться пессимизму. Мы разругиваемся в пух и прах. За последние две недели Фрейзер Мелвиль похудел килограммов на пять, и на пользу ему это не пошло. Считается, что я разбираюсь в устройстве человеческих душ. Однако сегодня от моего хваленого чутья нет никакого толку.
Утром у стойки администратора меня ждет сообщение с приказом немедленно явиться в кабинет Шелдон-Грея по поводу «инцидента» с участием Бетани Кролл. Представ перед начальственными очами, я обнаруживаю, что сегодня к его обычной напыщенности прибавилась этакая официальная чопорность, как будто он готовится занять ответственный пост в ООН. Ситуация осложнилась, с прискорбием сообщает он. Бетани находится в больнице Святого Свитина, и «состояние у нее неважное».
— Что случилось?
— Поражение электрическим током. Раздобыла металлическую вилку и сунула ее в розетку. И естественно, потеряла сознание. Ожоги от ладоней до предплечий. Просто чудо, что она осталась жива. Резиновые подошвы. Да, а перед этим она обрила себе голову.
— Наголо?
— Похоже на какой-то символический акт. Врачи решили оставить ее в больнице.
Чует мое сердце: он что-то задумал.
— И что теперь? — спрашиваю я, лихорадочно соображая, как лучше разыграть этот матч.
Шелдон-Грей кладет руки на стол, раздвигает пальцы и, одарив меня долгим взглядом, с вызовом говорит:
— Я готовлю ее перевод в Кидадп-мэнор.
Кидаап-мэнор. Психиатрическая версия камеры смертников. В последовавшей за этим тишине он поднимает руки и складывает их в молитвенном жесте, приложив указательные пальцы к нижней губе. Взгляд голубых глаз оценивающе ползет по моему лицу. Если я сейчас раскрою рот, мой голос предательски дрогнет. Поэтому я молчу. Киваю, как будто перевод Бетани в одно из самых печально известных учреждений страны заслуживает тщательного рассмотрения и никак меня не затрагивает.
— Какая-то особая причина? — выдавливаю я наконец.
— Я всего лишь следую рекомендациям. В случае упорных попыток суицида предписания недвусмысленны. Требуется иной подход.
— Вы отдаете себе отчет, какая судьба ей там уготована? — спрашиваю я как можно спокойнее. — Все результаты, которых мы добились здесь, в Оксмите, пойдут насмарку. Ее будут накачивать лекарствами, пока она не превратится в овощ.
Он пожимает плечами:
— Безопасный овощ. Не представляющий угрозы ни себе, ни окружающим. Поймите, наш эксперимент с электрошоком был ошибкой.
— Ей стало лучше.
— На какое-то время. Потом она сунула вилку в электрическую розетку, зная, что это ее убьет. Послушайте, я готов взять на себя ответственность за решение применить ЭШТ. Бумаги подписывал я, и тогда этот метод лечения казался правильным. Состояние пациентки улучшилось. А когда дело вышло боком, выход остался один — признать поражение. Впрочем, речь не о том. Поскольку вы ее последний лечащий врач, я решил, вы имеете право знать. Как только ее выпишут, она перестанет быть нашим пациентом.
— Нашей проблемой, хотите сказать.
Он улыбается.
— Не придирайтесь к словам. Мы делаем для них все, что в наших силах. Однако нужно уметь проигрывать. В лечении Бетани Кролл мы потерпели полное фиаско.
— Как долго ее продержат в больнице?
— Пока не заживут ожоги. Посидите-ка вы завтра дома. Вид у вас просто ужасный.
Дело к ночи. Поколебавшись, все же набираю физика. Занято. Решаю съездить к нему домой, поделиться новостью, втайне надеясь, что в результате я останусь на ночь и натянутость, возникшая между нами после провальной поездки в Лондон, растает за счет небольшого сеанса секс-терапии. Сейчас мне нужно одно: секс. Секс с Фрейзером Мелвилем. Его объятия.
По тротуару перед домом физика громко топает какой-то любитель полуночных пробежек, за ним, высоко вскидывая ноги, трусит троица собак на длинных поводках. Обочина перед входом заставлена машинами. Паркуюсь напротив. В гостиной физика горит свет. Я уже готова ему позвонить, чтобы он помог мне подняться, когда зачем-то снова поворачиваюсь к его окнам. Что меня дернуло, не знаю, но именно в этот момент я вижу ее — высокую женщину в джинсах. Стоит у окна, смотрит на улицу. Блондинка. Стройная. Молодая. Когда я подъехала, ее там не было. А теперь, словно гадкий чертик из табакерки, она взяла и материализовалась. В доме физика. И тут из кухни выходит он. Так вот где они были! Готовили ужин? Словно машина с пьяным лихачом за рулем, мое сердце пытается заложить крутой вираж. Промахивается. И глохнет.
Она чувствует себя как дома. Уходит в глубь комнаты, садится на диван. Физик устраивается рядом, так близко, что их тела соприкасаются. Они что-то разглядывают, склонившись над столиком. Он в чем-то горячо ее убеждает. А она — хозяйка положения — обдумывает вопрос.
Теперь я не просто дрожу. Я трясусь всем телом и ничего не могу с собой поделать.
Его бывшая, осеняет меня. Мелина. Получила его и-мейл, забеспокоилась. Ну и прилетела. На гречанку не похожа. Может, ей расхотелось быть лесбиянкой и она решила вернуться? А он примет ее назад?
А может, и не Мелина. Еще кто-нибудь. Коллега. Или одна из его студенток.
Успел он ее трахнуть?
Женщина забрасывает ногу на ногу, и меня накрывает волной ядовитой, неукротимой зависти. Она может на них стоять, бегать, подниматься и спускаться по лестнице, может раздвинуть их ему навстречу. К горлу подкатывает сухая тошнота.
Все правильно. Все сходится, ясно и недвусмысленно, как бывает, когда, промучившись не один час, кладешь на место последний кусочек трехмерной головоломки.
Я — не настоящая женщина, и думать иначе было ошибкой. И с чего я взяла, что в его жизни нет других женщин? Грациозных, со стройными, действующими ногами. Мелина или любая другая. Женщина, которая вправе спать с кем хочет и ради которой стоит худеть. Которая может встать, и повернуться на пятках, как вот эта, в окне, и неспешно пересечь комнату, чтобы взглянуть на книжные полки, как будто она подумывает переселиться к нему и прикидывает, куда бы пристроить свои пожитки. Интересно, от ревности умирают? Судя по моим ощущениям, да, и быстро.
Я уже протянула руку к ключу зажигания и приготовилась убраться отсюда подальше, когда вдруг вижу, что физик вскочил на ноги и направился к окну.
В ужасе, что он меня заметит, пригибаюсь. Как могу. С колотящимся сердцем, сложившись пополам, как презренная скрепка, хватаю ртом воздух. Я смешна. Я в бешенстве. Грудь сдавило, спину терзает боль, меня по-прежнему колотит. Заставляю себя сидеть, спрятав голову У руля, и не смею поднять глаза из страха себя выдать. Кровь приливает к вискам.
Ему мало моих рук, моих губ, груди, какими бы живыми они ни были, как бы жадно ни внимали его прикосновениям, как бы ни тянулись к нему. Потому что, когда физик и я занимаемся любовью, ниже пояса я так же безжизненна, как надувная кукла. И ничего тут не поделаешь. Ничего.
Наконец я осмеливаюсь выглянуть наружу, и меня захлестывает болезненное облегчение, потому что худшее уже сбылось.
Путь свободен. Можно ехать домой. Физик сделал то, что делают пары, когда чужие глаза им ни к чему.
Путь свободен. Можно ехать домой. Физик сделал то, что делают пары, когда чужие глаза им ни к чему.
Он задернул шторы и отгородился от всех и вся.