Ольга Туманова
Возвращение
Испуганно кричали чайки. Темное грозовое небо зависло над морем. Тревожные волны, пенясь, бились о пустынный берег, гася жар раскаленного песка, и мириады мельчайших капель летали в воздухе.
Монотонный звук, похожий одновременно на траурное пение невидимой капеллы и на гул далекого самолета, наплывал, набирая то ли обороты, то ли силу голоса, откуда-то из-за далекой синевато-сиреневой горы и заполнял, пропитывал собой и песчаный берег, и ребристую поверхность моря, и сумрачное небо...
Звук плыл и плыл, негромкий, но мощный, властный, густой, как туман, как саван, что покрывает навеки... Он поглотил и рокот моря, и грозовые раскаты...
Олег Кандаков проснулся и, приоткрыв глаза, из-под ресниц настороженно огляделся. Он был не в хлеву и не на побережье, он сидел на скамейке в зале ожидания аэропорта маленького южного городка, еще получужого, но уже полусвоего. Одинокий, никому не нужный, свободный.
Тело окостенело: он заснул, как сидел, в нелепой позе: одна нога вытянута через проход, не пройти, не обойти (и никто не пнул?), другая, как баул, засунута под скамью, и теперь он не мог ее вынуть, и осторожно расслабился в ожидании, когда тело оживет. Неприятные мурашки и боль были первыми сигналами того, что нога возрождается. Что ж, он привык, что возвращение к жизни начинается с боли и... неприятностей.
Ожил и правый локоть и ощутил жесткость вещмешка. Сложней всего оказалось с локтем левой руки, что кривым полукругом улеглась на спинке низкого сиденья и никак не распрямлялась.
Давно он так не прислушивался к своему телу!
На скамье напротив сидел очкарик - вспомнилось подзабытое слово, штатский парень из тех, что живут, не зная жизни, деловой такой, сидит, ничего не делает, ничем не занят абсолютно, а на физиономии мировая озабоченность.
В беленьких брючках! да, вот что он сделает в первую очередь: купит белые джинсы, вроде тех, что на этом пижоне, рубашечку в обтяжку. Нет, пожалуй, лучше свободного покроя, как у этого. Ну, неважно, что-нибудь...
В рубахе парня, не столь, впрочем, свободной, сколько мешковатой на этом узкоплечем, темнел плейер; наушники, как спинка кресла у стоматолога, прилипли сзади к шее, и слышно было надрывное завывание на чужом языке. Век бы его не слышать. Эх, парень, тебе бы... понял бы, что такое: родная речь. Со-овсем не то, что учебник для малолеток.
Олег расправил плечи, потянулся - хрустнули суставы, засаднило незажившее плечо, - поморщился и огляделся. Широкий солнечный луч разделял зал на две половины: залитую светом и теневую. Глянул на часы: начало второго, двенадцать минут. Самый солнцепек. И вдруг - о господи! - сразу, размашисто, за огромным стеклом вокзала на серую мостовую обрушился ливень. Олегу захотелось выйти на улицу и потрогать дождь руками. Выходить он не стал, где обсыхать-то? но к окну подошел. Посеревшая округа, как цветной фильм на черно-белом экране: и домишки магазинчиков, и закусочная, и бар, и рейсовые автобусы - все пожухло. Прохожие вмиг исчезли, а только что сухой асфальт пенился сплошным водным потоком. Кто-то хлопнул входной дверью, и струя прохлады и свежести ворвалась в душное помещение.
На дворе уденье, а сумрачно, как в заутреню... - совершенно нежданно вдруг выплыл из раннего детства голос бабушки. Господи, ну надо же: уденье... на дворе - уденье...
В горле привычно першило, и, тяжело ступая, Олег направился было в буфет, но на полпути развернулся, пошел к справочной.
Рейс вновь откладывают из-за грозы, - чужим говором, но на родном языке сказала смуглая темноволосая женщина, такая тощая, словно вместе с ним проторчала год в сарае на тухлой воде да анисовых лепешках. Гроза? переспросил Олег, прислушиваясь. Да, гроза... но не у нас, у нас просто дождь, на трассе гроза.
Над головой, подвешенный к потолку, работал телевизор. Сколько он не видел его? Олег остановился, посмотрел на говорящую голову, попытался вслушаться в произносимые слова... Нет, чужое. Словно говорит на незнакомом диалекте.
Тяжело ступая, высокий, широкоплечий - худоба спрятана под пятнистой робой - прошел к буфету, отличный от всех, полуголых и суетных; в расстегнутый ворот видна кожа, смуглая, как у местных жителей, вот только волосы отличают его: прежде русые, теперь они обесцветились, и ранняя седина, словно повязка, переброшенная по голове от правого виска к левому уху, в глазах равнодушного просто выгоревшая на солнце прядь.
Ни чумазые детишки, что лежали на газетах и грязных тряпках на полу, ни громогласные мужики, ни крикливые женщины, ни говорливая стайка молоденьких девушек не привлекали его внимания. Ни певучая родная речь, ни чужой гортанный говор, ни металлический голос радиосправки - ничто, казалось, не касалось его уха, он слышал один сплошной шум мирной суеты.
Он вновь глянул на часы: дома уже вечер.
Он шагнул к другой стене, к другому оконцу, из-за которого поглядывала снизу вверх краля, такая же остроносая, как первая и вообще похожая не нее. Сунул в оконце бумажку, что попала в кармане в руку, впрочем, немного там было бумажек, сгреб кучу мелочи, прошел к автомату, набрал код, три цифры номера, раздумывая, попридержал диск после четвертой, постоял, повесил трубку.
Сказать: это я? Разве он - тот, кого помнят в прежнем городе, в прежнем доме? И где ничто не изменилось? Так же ночь сменяет день, так же невнятно бурчит радиоприемник, идут фильмы в кинотеатрах, и актеры падают, обливаясь кровью, чтобы, получив солидный гонорар, сесть в роскошный лимузин и умчаться к тем, кто ждет их. Так же хлопает дверь лифта и выскакивает, ругаясь, мужик со второго этажа. Так же пахнет котами и жареной картошкой. Так же приносят по утрам газеты, где пишут обо всем и не пишут ничего... В тот дом год назад принесли бумажку, что он погиб - его нет, он вычеркнут из списка живых. Год назад в доме были слезы. Что там сегодня?
Он мог представить дом лишь таким, каким знал: тот же телевизор в том же углу, тот же диван под тем же покрывалом, тот же сервант с тем же графином на нижней полке. Он не мог и не хотел увидеть ни новую скатерть, ни новый коврик у входной двери... Пусть будет все так, как было два года назад - он ушел, он вернулся, и два года спрессуются в краткий миг его отсутствия, за который даже лампа в коридоре не успела перегореть.
Вот только худеньким пацаном ему уже не быть, за эти два года - с чего бы? с каких сытых хлебов? - он и в плечах раздался, и в росте подтянулся.
Он сел на скамью, бесцеремонно вытянул ноги почти под лавку очкарика, прикрыл глаза. Легкая прохлада, как прохладные мягкие ладони, коснулась его лба.
Кто-то прошел по проходу у него за спиной, пахнуло в лицо забытым запахом беляшей, он вспомнил, что шел в буфет, изумился, что не хочет есть. Он не хотел ничего. Он хотел домой.
Он попытался вернуться прежним в прежнюю жизнь. Но как бы со стороны увидел неприбранную комнату; на диване, у заставленного снедью и бутылками стола, пацан. Одной рукой вцепился в рюмку, другой безуспешно пытается посадить на вилку маринованный боровик - сосунок мнит себя истинным мужем. Он горд - горд? горд! кругом слезы, причитания, а он горд. И немного напуган. Но - что та его напуганность? Обычная растерянность перед неизвестностью. Самые кошмарные сны после коньячного прощания - мультики против действительности, даже если в ней уже и нет огня, смерти, уродства, а только хлев, ишак да тухлая вода раз в сутки.
Ведь они были разные: темноволосые, светло-русые, коротышки и высокие, наглые и стеснительные - а помнится одна сплошная масса сопливых остряков, и он там, один из них, не отличишь, не выделишь. И все горды своей особой миссией, своей избранностью, так сказать. Образумят неразумных, разведут по разным углам, и ждут их за то почет и улыбки. Но - два народа, две веры, две правды - а их убивали одинаково, и с обеих сторон на двух разных языках их одинаково поливали бранью.
Потом была иная гордость - кто ты был? хорошо, если крепкий, с кулаками, а то может тебя лупили походя в туалете за то, что жвачку не отдал или ...или ни за что, а просто так, потому что подвернулся под руку и нет у тебя друзей среди местной шпаны. И вдруг - один жест твоей руки и здоровый мужик ползает, молит о пощаде и запросто может вообще исчезнуть, как никогда и не был.
Тот пацан знал все: что правильно, что неправильно, как жить, зачем жить. Что знает он? Знает, что остался жить... Но не знает - как.
Довольно, - одернул он себя, - ведь решено: есть настоящее, есть будущее и дальнее прошлое. И нет последних двух лет.
Он прислушался к хриплому динамику, уловив в его бормотании знакомое название. Самолет вылетел. Летит над страной, несет в себе частичку воздуха того города, где живет она, та, что два года была его девочкой и неделю была его женой.
Он снова встал, подошел к автомату. В кабине торчал какой-то мужик. Звонить? не звонить? чего он хочет? появиться внезапно, чтобы увидеть ее изумление? радость? или он боится?
Он снова уселся на скамью. Вновь закрыл глаза. Сна не было, в голове была мешанина из мыслей, воспоминаний. Отгоняя поздние наслоения, он старался погрузиться в прошлое: белое платье, золотистый шлейф волос, ласковый и лукавый прищур глаз, хрупкая шея и едва видный завиток в ямочке, быстрая походка - неуловимое, прохладное, свежее...
Тут он подумал, что жена его уже год считает себя вдовой и, наверное, ей не пристало носить белые платья. Или год - срок достаточный? Его год, ее год... Его день был, подчас, длиннее любого года, прожитого им на гражданке, и все равно его год был как один затяжной день, а как жила она? Он не мог представить, что она жила этот год, что-то делала, менялась...
Шумела в углу стайка девчат. Он присмотрелся: похожи на нее? Разные, они все были чем-то похожи друг на друга. А на нее? Чем-то... нет! на нее не похожи - земные, телесные, даже та, в полосатом сарафанчике, совсем юная, хрупкая... А она... Она... иллюзорна, что ли?
Он испугался (Впрочем, испуг - слово из другой, давней жизни. Он озадачился? или все-таки испугался?) своего понимания: она - иллюзорна (слово-то какое, он толком и не знает его смысла, но знает, чувствует, оно точно); она - иллюзорна, и она - реальна? реальна она? та, что живет в его памяти? или она совсем другая?
В былые годы он предпочитал не раздумывать, а жить, действовать, пускай его поступки не всегда бывали разумны, но год он только тем и занимался, что вспоминал, предполагал, мечтал... может быть, даже философствовал?
Он попытался представить жену в темном ореоле вдовы. Скорбный облик девочки - вдовы солдата, павшего на чужбине... Мелькнуло темное пятно... чужое, незнакомое... Нет, она, - подумал он, - и пахнуло из прошлого свежестью, и взметнулись перед глазами воздушные пряди волос, и сквозь черную пелену задиристо сверкнул насмешливый зеленый глаз... Ему хочется увидеть, как она изменилась, потеряв его, стала грустной, тусклой, и как она оживет, увидев его, как расцветет, порхнув с черно-белого экрана в цветной...
А если... Он резко встал, размашисто шагнул и оказался под телевизором. Тот вещал об успехах и достижениях прошедшей недели, потом заговорил о событиях минувшего дня. Надо же, как наполнен событиями каждый день... а тем временем, где-то... кто-то... и, главное, зачем-то...
Солнце вновь сияло, и небо было безоблачно.
И вновь запершило во рту.
На скамейках второго этажа, куда он поднялся в буфет за минералкой, пестрой грудой лежали новобранцы. Такие вот пацаны, еще не окрепшие, не заматеревшие, попавшие в первую свою переделку, въехав в аул, соскочили на окраине с брони, с бранью, в которой было больше испуга, чем злости, прикладами сбили замок с крайнего сарая, и, вместо минометов и жратвы, нашли его, полудикого, полудохлого.
Короткий разговор с офицером, пропыленным, в прожженном кителе. Долгий разговор с другим офицером - от того исходил забытый запах хороших сигарет и дорогого одеколона, сигареты он не узнал, хоть аромат был и знаком, а вот одеколон узнал сразу, французский, такой она подарила ему в день свадьбы, только раз он им и попользовался.
Почему он попросил не писать домой о его возрождении? Он не обдумывал. Тот спросил: просьбы будут? Просьба была: не сообщать. Скажу сам.
Потом госпиталь... Но если прошедший год был как один долгий день, то последний месяц - чехарда какая-то, и быстро, и томительно... Все смешалось. Даже день, когда отдали документы и отпустили домой, не встал особняком.
Отмахнувшись от протянутого буфетчицей стакана, он с удовольствием хлебнул минералки из горлышка - она была холодная, из холодильника.
Вернулся на место - очкарик исчез, не было и его баула. Улетел. Куда летают тощие очкарики в белых штанах? Да ладно тебе, очкарик, что ли, виноват? Те деятели летают персональными самолетами, в общественных аэропортах их задницы на жестких сиденьях не елозят.
- Все! - снова сказал он себе. Представил самолет: белый, элегантный, парит в голубизне, и белое облачко у правого борта. Летит, за ним летит, из той жизни. И - все. Эта жизнь забыта, и рана затягивается, края срослись, а то, что отсечено, то исчезло.
Он выйдет из самолета под мелко моросящий дождик и пройдет сквозь изморось к автобусу и поедет в тихий дом, где бормочет никому не нужный приемник... потрескивают за день до отлета, только вчера наклеенные им обои... и прохладные руки - эти руки, такие тонкие, удержали его, когда он начал мастерить удавку из трухлявого белья, когда лихорадка втаптывала его в землю, когда он гнил без воды в муторном запахе спекшейся крови... - они обнимут его... и в ванне смоют с него гарь и запах чужой страны.
Резкий порыв ветра захлопнул форточку. Мария проснулась, села на кровати, бледная, как простыня, но ей не было себя видно, она лишь чувствовала, как кружится голова. Что ей снилось? - Нет, не в этом дело. Она проснулась от удара форточки. Такой звук, словно кто-то ударился о стекло.
Внутри у нее похолодело, мелькнула диковатая мысль: его душа прощалась с ней. Ей, не знакомой ни с мистикой, ни со священными сказаниями, сложно было поверить в подобную возможность, но звук... она не могла объяснить, что было в том звуке, но он...
Спокойно, - сказала она себе, - если бы залетела его душа, я бы почувствовала, я бы знала: его больше нет.
Она попыталась спокойно и отстранено прислушаться к себе, и поняла: он есть. Жив. Значит, все-таки форточка, и все дело в нервах?
Она прислонилась спиной к стене, ощутила ее неприятную даже летней ночью холодность. Почувствовала свою слабость. Сердце колко ударяло о ключицу.
Циклон, - решила Мария. - Буря. Да, циклон и магнитная буря. И нервы.
Она набросила халатик, но тапки надевать не стала, босая прошлепала к окну, ощущая ногами холод пола.
За окном было тихо. Ветер не бросался песком в окна, деревья не гнулись, не ломались, не лежали посредине улицы с распластанными корнями, как в дни циклонов, лениво качали листвой, отражаясь в огромных лужах - ночью был ливень.
Она спала, как младенец, ливень не разбудил ее. Давно уже не спала она так крепко, просыпалась от любого шороха, не помогало и снотворное. А тут, безо всяких таблеток... Что же разбудило ее?
И вдруг она поняла: он едет домой. Это было так явно, так очевидно, что было странно, как же она могла не понять этого сразу. Ведь она всегда все про него знала. И в тот самый день, такой же теплый и предгрозовой, когда ей стало плохо, так плохо, словно яд попал в организм, и кровь разнесла его по всем клеткам. Все в ней болело, стонало. Не помогли ни таблетки, ни капли. Часа три пролежала она без желаний, без мыслей, почти не живая, потом стала медленно оживать, и первая мысль была: Олег! Он в беде. Он был на краю, он заглянул через край, но удержался.
Через неделю пришла бумага: погиб. Она не удивилась и не испугалась. Все решили: она тронулась умом от горя, а она просто знала: ошибка. Он жив. Где он? что с ним? Она не знала. Может быть, он тяжело ранен и валяется в госпитале без сознания и документов. Может быть, он в плену. Но он жив. Она чувствовала: он - есть.
Когда все падало из рук и пропадал аппетит, и ныло тело, она понимала: Олегу плохо и жизнь его в опасности. Когда замечала, что на улице идет дождь или светит солнце, или ветер кружит листву и песок, была счастлива: смерть отошла от него.
Месяц назад она впервые засмеялась. Какой-то пустячной остроте преподавателя. И ужаснулась: как может она веселиться, когда Олег в беде, и хотела вновь нырнуть в скорбь, но скорби внутри нее уже не было. И она стала ждать: звонок, бумагу, письмо...
Мария вновь услышала свое сердце. Оно билось быстро, лихорадочно, но теперь оно было на месте, не трепетало - работало и призывало ее действовать. Кровь ударила в виски, разлилась по щекам, по шее, по груди. Похолодели руки, но не от слабости, от волнения. И Мария заметалась по комнате. Боже мой, сколько надо сделать, сколько надо успеть... Значит так: комнату. Себя. Ужин. Что надеть?
Она привычно, не глянув на себя в зеркало, стянула волосы на затылке в узел, метнулась в ванную, на ходу закрепляя узел шпилькой. Остановилась: волосы! надо что-то придумать... должны быть где-то бигуди. Она их не выбрасывала. И косметику? Ну, конечно. Господи, ее рука уже не проведет тонкую линию над глазом. Ну, ничего. Она постарается не нервничать, не торопиться...
Она обхватила себя руками и так, обняв себя, постояла посреди комнаты, словно беря себя в руки. Потом присела на край софы. Спокойно. Главное спокойно. Она успеет все. Главное - не метаться, не растратить время на суету.
Сначала просто убрать постель. Она подскочила с дивана, схватила край одеяла, потянула его, собираясь скомкать и запихнуть в шкаф, но тут же остановила себя: без спешки, делать все аккуратно, не торопясь, чтобы ничего не переделывать. Она начала было складывать одеяло, но остановилась вновь. Достала комплект нового белья, порылась в ящичке туалетного столика, нашла старые духи, капнула на подушку, на одеяло, аккуратно сложила постель и пошла к нише за пылесосом. И вновь остановилась: никакого пылесоса - ведро и тряпка, и душистое мыло; все протереть, натереть, вымыть.
Она вздрогнула от телефонного звонка. Сердце встрепенулось, но тут же успокоилось, и, поднимая трубку, она уже знала, что звонок будничный.
- Ты встала? - ворчливо спросил голос мамы. Мама была не старая женщина, в ее годы многие еще чувствуют себя молодыми и живут своей полнокровной жизнью, а она последнее время разговаривала с Марией как дама преклонных лет, чтобы не сказать про нее старуха, - ворчала, морализировала, поучала занудно, что еще недавно было ей не свойственно. - Ну, я тебя жду.
- Прости, я не могу, - сказала Мария, придерживая щекой трубку у уха и передвигая в шкафу вешалки с платьем. Фигура у нее, кажется, не изменилась, но она так давно таскает юбку с джемпером, что платье, возможно, окажется узко в талии или, напротив, широко, и надо будет его подогнать... и обновить... воротничок? пояс? шарфик?
- То есть? - голос мамы содержал массу оттенков, одна коротенькая фраза должна была передать Марии гамму маминых чувств: от тревоги до негодования. Не слушая ответ Марии, мама заговорила снова, но так, словно та ей не возражала. - Перекусим вместе. У меня уже все готово. И на дачу я все собрала. Ты захвати, что ты там подготовила...
Мама, я забыла, - призналась Мария. Дача, ягоды, банки - все вылетело из головы, унесенное порывом ветра. Какая дача? что ей дача? - Мама, прости, но сегодня... Я все сделаю завтра или... в общем, в другой раз. Ничего не тащи. Я сама...
- Что случилось? - и Мария увидела, как мама округлила глаза.
- Ничего не случилось, - сказала мимо трубки, доставая бежевое шифоновое платье; пожалуй, это лучше всего: простой покрой, круглый ворот - платье никогда не было ультра модно, но оно и не устарело. На все времена, как английский костюм.
- А ты куда? - не услышав ответ, спросила мама, и в голосе ее мелькнула настоящая тревога.
- Мама, ничего не случилось. И никуда я не пойду, мне просто нужно побыть дома. - Мария убрала со столика атлас, что лежал здесь который месяц, раскрытый на странице с далекой южной страной. - Извини. Сегодня я побуду одна. Я найду время на неделе...
- Ты заболела?
- Да нет же, мама! - И Мария произнесла как можно спокойнее, медленнее, ничего не случилось, я здорова. Я просто хочу побыть сегодня дома. У меня здесь есть свои дела, - добавила для вящей убедительности.
- Ты ждешь кого-то? - тихо спросила мама.
Мария помолчала. Вздохнула. Глянула на часы.
- Да.
- Кого? Я его знаю?
Мария промолчала.
- О господи! Опять?! - и в коротеньком вопросе масса эмоций. - Ну, нельзя же так. Я все понимаю, честное слово, не думай, я понимаю тебя. Но не погребли тебя заживо вместе с мужем, ты осталась жить. И ты должна понять...
Мария тихонько положила трубку на полочку, нагнулась ко дну шкафа, где стояли коробки с туфлями. Туфель - увы! немного, но коричневые есть.
Ну, все. Теперь за уборку. Нет, сначала помыть голову, накрутить волосы и - за уборку. Но картошку и яйца поставить вариться прямо сейчас, да, а в магазин потом. И непременно надо успеть на рынок. И тесто. И встретить его в аэропорту.
Мария осторожно взяла трубку, не слушая, сказала в мамину речь:
- Мама, я тебя умоляю, не обижайся. Я просто хочу побыть одна. Я хочу... помолчать. Я позвоню тебе завтра, и мы все обсудим.
Мария нажала на рычаг и стала набирать номер справочной аэропорта.
Словно стремясь наверстать невозможное, самолет совершил посадку на сорок минут раньше.
Олег вышел на привокзальную площадь. Моросил легкий дождик. Икарусы, клубя, отходили от серого здания вокзала и, сделав круг по площади, исчезали в тумане...
Куцые дачки, авиагородок, скверик, пустырь... серые дома, желтые дома... Ветка прилипла к наружному стеклу, на каждом ухабе пропадала на миг и вновь беззвучно ударяла в окно. И билась в висках мысль: ждут ли его? То он видел, как руки, изгибаясь, устремляются к его шее, и чувствовал прохладу пальцев у щеки, то представлял, как прозрачные пальцы перебирают пряди чужих волос, и черная пелена застилала глаза... И вновь из темноты выплывали белые пальцы и легко касались его воспаленного лба.
Мелькнуло здание института. Он захотел ее увидеть. Не встретиться с ней, как хотел все это время: увидеть первый взгляд, первую улыбку, недоумение, радость, удивление - нет, теперь он хотел ее увидеть внезапно и так, чтобы она не видела его. Узнать если уж не год, то хотя бы день, хотя бы час ее жизни, ее жизни без него.
Он рванул руками уже почти закрытую дверь, спрыгнул на тротуар. Глянул на безлюдный сквер, на безмолвные массивные двери и вспомнил: сегодня воскресенье.
Вновь заморосил дождь.
Олег свернул в переулок. Фасад дома сквозь ветви деревьев. Он остановился на углу - детская площадка... скамейка у подъезда... задернутая шторка в окне кухни...
Ни детей в песочнице, ни старух на скамейке.
Редкие прохожие, кто под зонтом, кто под газетой, кто просто опустив голову, торопливо семенили по тротуару, не глядя, обходили Олега, как привычную тумбу с афишей ближайшего кинотеатра.
На бордовой двери парадного та же некрашеная заплата из фанеры и та же измазанная краской дверная ручка.
Олег не стал вызывать лифт, медленно пошел пешком, и с каждой ступенькой все тяжелее становился его шаг. Наверное, надо было позвонить. Хотя бы из аэропорта. Или от института. Но тогда набежали бы родственники. Плач, смех, причитания. Завтра он счастлив будет увидеть их всех. Сегодня их только двое, она и он.
Звонок тот же. Мария вздрагивала, услышав его отрывистый жесткий звук, а ведь он купил новый мелодичный, но забыл о нем в сумятице сборов и прощаний. Положил в кладовке на полку. Неужто он лежит там, никем не тронутый, и ныне? В нем несколько мелодий, он даже выбрал какую-то для себя. Сколько их там? Кажется, восемь. Полный концерт по заявкам.
Он вновь надавил кнопку, попридержал ее. Звук рванулся по квартире, наполняя ее собой, заглушая и бормотание радиоприемника, и урчание холодильника. И замолк. И вновь запела женщина, тихо, неразборчиво.
Олег шагнул было к лестничному пролету, но вернулся, открыл электрический щиток - ключ лежал на месте.
Знакомый щелчок знакомого замка. Шорох дерматина по полу. Сумрак прихожей. Запах пирогов, тушеной картошки и чего-то еще неопределенного... Одинаковая мебель стоит в квартирах, из одного магазина продукты в холодильнике, но почему-то своя квартира имеет особый, неповторимый запах.
Те же часы тикают над головой. Половина второго. Он пришел с работы на обед. Жена задержалась, наверное, забежала за хлебом. Он разогреет обед сам: себе и ей. Поджарит картошку...
В проеме двери угол комнаты: тот же телевизор и та же статуэтка на телевизоре - его первый подарок с первой зарплаты.
Шаг - и широкие складки шторы, и взметнулся легкий тюль - Марии всегда было жарко (это здесь-то, в краю прохлады!), она даже зимой умудрялась спать с приоткрытой форточкой.
Еще шаг - и радиола на тумбочке. Проигрыватель раскрыт и пластинка поставлена. Неубрано с вечера? А что было вечером? Здесь танцевали? веселились?
Олег шагнул в проем двери.
Обеденный стол-книжка раскрыт. Белоснежная накрахмаленная и отутюженная скатерть. Два стула. Два прибора. Два фужера, две рюмки, два стакана. Высокая хрустальная ваза с водой в ожидании цветов. Сюда носят цветы... а он вот не сообразил.
Что ж, все правильно. Он сел на диван. Посидел в его углу как в былые годы...
Остаться, устроить сцену - зачем? Амбиции, самолюбие... может быть, все это снова начнет существовать в его жизни. Но не сейчас. В конце концов, она его спасла. Да, она его спасла, пусть она этого не знает, пусть она об этом не думала, но, надо быть честным, без нее он бы не выжил. Он бы сломался. Сдался. Но он - здесь. Что ж, его не было почти два года: неделю он был с ней, семьсот двадцать шесть дней его не было, триста двенадцать дней его не было в списке живых... Наверное, она плакала... Но - как говорится? жизнь взяла свое? Юная девочка бережно погребла в анналы памяти юного мальчика, и зрелая женщина зрелая женщина? он не мог ее представить зрелой женщиной... ну так та, какой он не может ее представить, оплакала и похоронила и юного мальчика, и юную девочку. Взрослая женщина встретила взрослого мужчину:
Он снова оглядел стол: две свечи, новая дорогая посуда... салфетки... даже пластинка уже готова заиграть при звуке звонка... Так ждут только того, кого ждут, кого любят.
Олег осторожно прикрыл дверь, положил ключ на место, бесшумно спустился по лестнице, не выходя на тротуар, чтобы не увидели и не узнали соседи, прошел возле стены дома к дороге и, широко ступая, направился к остановке автобуса, что шел в аэропорт.