Генри Грин Возвращение

Глава 1

Автобус остановился у церкви, и из него вышел молодой человек. Тут ему пришлось нелегко, потому что вместо ноги у него была деревяшка.

Дорога резко засинела асфальтом.

В Англии стояли летние дни. Дождевые облака сгрудились над холмом за колокольней. Он безошибочно отметил щели оборонительных бойниц, чернеющих на фоне того бурого, почти кровавого кирпича; и после долго и настороженно смотрел вдаль сквозь кипарисы, туда, где были ряды надгробий. Будто остерегался засады. Вроде той, что была во Франции, когда он потерял ногу, не заметив дула под цветками роз.

И здесь, в кладбищенских деревьях, куда ни глянь, повсюду тоже переплетались розы, розы, розы — они тянулись и алели сквозь узкие прозоры в кронах и вдруг, под тяжестью соцветий, роняли обессилевшие стебли, и издали казалось, будто то там то тут живой, цветущий венок лежит на каменном венке; еще легли на плиты, фризы матовые, мрамор, седой, сырой, как утренние травы; на потускневшие бумажные бутоны под перевернутым стеклом, которые, как водится, увенчивали каждый надмогильный холм, откуда любимые, покинув мир, лелеют жизнь в зеленых всходах, в кипарисах, в розах — что нынче там и тут пылали, рдели, ликовали и ненароком замирали, как этот долгий темный день, и взглядами соприкасались со всеми, кто на них смотрел; иные же поблекли, отцветали, встречали тихо свой черед; и угасали.

Шла еще война. Молодой человек в шерстяном пиджаке и светлых военных брюках был только что освобожден из плена[1]. И, едва выпала возможность, вернулся.

Он знал городок под холмом, хотя что-то уже позабыл. Он знал каждый его закуток, хотя был здесь совсем чужим. А на кладбище не зашел ни разу. Но теперь пришел навестить ее — ту, которая жила в его сердце, волновала его сон по ночам, когда он был за колючей проволокой — женщину, которую любил, ее положили здесь, пока он был далеко, и звалась она именем из имен — Роза.

Автобус тронулся и увез пассажиров, которые все еще смотрели на него в окно. Он дождался, когда станет совсем тихо, и, тяжело хромая, двинулся вверх по тропинке, в сторону кладбища. Вдруг где-то рядом в тишине взметнулся зычный трескучий клекот всполошившихся гусей, и от этих резких, оглушительных звуков перед ним будто заново в воздух поднялась от упавшего поблизости снаряда целая вязанка хвороста, вонзилась каждым отдельным сучком в небо, сложилась в вышине веером и, полоснув воздух, упала вниз. И все время, пока замолкали гуси, он испытывал то, что увидел; но наступила тишина, и он забыл, мгновенно.

Но осталось чувство непонятной тревоги, словно ему откуда-то поступил сигнал.

Он побрел дальше — туда, где между высокими кипарисами была видна калитка. Но понял, что, прежде всего, надо избавиться от наблюдения. И тогда он запретил себе смотреть на розы. И опустил глаза, чтобы оставаться невидимым, заковылял вперед, волоча по земле своей деревяшкой.

Поскольку откуда-то со стороны церквушки все ближе и ближе дребезжал велосипедный звонок, выбрасывая мелкими очередями снопы трелей, пронизывая зыбким узором воздух, вторя волнистым очертаниям роз, которые — чувствовал он — все еще пристально следили за ним из-за надгробий.

И вдруг встал как вкопанный, увидав, как с вершины холма прямо на него катится на трехколесном велосипеде мальчишка лет шести. Тот быстро разогнался, и молодой человек, несмотря на то, что между ними была закрытая калитка, опасливо сошел с тропинки. Он успел разглядеть его черты, светлые волосы. Но ничего, ничего не шелохнулось в его сердце, да и не могло быть иначе, потому что тогда он еще не знал.

Он был раздосадован. Мальчик слез с велосипеда, открыл задвижку и быстро промелькнул, резко и неприятно брякнув звонком. Молодой человек вернулся на тропинку и медленно продолжил путь. И сей же час забыл о мальчишке, который исчез, который ничего для него не значил.

Ведь Розы больше нет. Она мертва. Умерла, пока он воевал во Франции, — снова и снова повторял он. Она мертва. Он узнал об этом не скоро, только в плену. Розы нет, — твердил он, прислонясь к калитке, — ее без него положили здесь, но почему так, ведь если бессмертие не ложь, то ей, должно быть, совсем не по душе этот скорбный сад. И наверняка она чувствует себя здесь не на своем месте, поскольку Роза — она сама жизнь, ее нельзя взять и заколотить в какой-то ящик, где только мрак и корни диких роз, что оплетают, тянут за собой ее рыжие пряди, которыми она так гордилась. Ведь на его памяти она ни разу не заглянула за приходскую ограду, где теперь ее дом, она хозяйка, она принимает гостей, его Роза, он видел ее сквозь пелену слез, такую живую и всегда разную — ее смех, безудержность, ее материнство, с этим младенцем на руках, но, Роза, милая, он больше всего вспоминал ее волшебные, рассыпанные по подушке локоны.

Нет, так не пойдет, — думал он, — да где же она? И понял, что даже не знает, где искать. Поскольку выбор был более, чем щедрым. Несмотря на скромную церквушку, кладбище было огромным и простиралось далеко и вглубь, и в сторону. Повсюду, насколько хватало глаз, оно бугрилось каменными, испещренными пятнами мха, плитами. И поскольку он то и дело терзал себя вопросами, на которые лишь изредка находил ответ, — а они копились и хранились в его голове, оставаясь нерешенными, — вот и теперь он подумал, что делать, если, положим, ему повстречается женщина и посетует, мол, такой молодой, а уже калека, потерял ногу; а что, если, и правда, его увидит главная деревенская сплетница; и, допустим, узнает его; но наверняка, в любом случае, обрадуется, что будет о чем посплетничать с соседями — о чужом юноше с кривой деревянной ногой, который бродит один по кладбищу и все ищет чью-то могилу.

Он представил, как расхохоталась бы Роза, застав его, как обычно, в сомнениях, витающим в облаках, как в тот день, когда — вот тебе раз — прозевал снайпера.

В самом деле, думал он, петляя между могилами, если бы не весь этот путь через войну, под пулями, через одну страну, через другую, пока не добрался до дома, то сейчас, не раздумывая, ушел бы прочь. Но лишь только вошел в калитку, роза нежно коснулась его щеки, и он робко пошел искать среди роз свою Розу — там, где, полагал он, светлее всего в ясный погожий день, где теплее всего в полдень, когда солнце стоит высоко, ведь сама она была такой теплой; и где выросли новые памятники, и, конечно, из местного камня, поскольку — думал он — у Джеймса как пить дать не получилось найти мрамор для той, которую, вот до этой самой минуты, немыслимо было вообразить под глыбой — пищей для червей, — где до сих пор растут ее рыжие, ее восхитительные пряди, в которых черви, словно в земляной утробе, устроили себе сырое влажное гнездо.

Что ж, значит, лучшие дни позади, думал он, убирая с лица ветку шиповника — роза качнулась, прыснула ему в глаза росой. Он раздвинул листья низких карликовых деревьев, нашел под ними мраморную плиту. «София», — прочитал он. И всё — ни годов жизни, ни фамилии. Поискав тростью, обнаружил рядом в траве гнездо. Оно было заботливо устроено под покровом плотных глянцевых листьев — темных, как хвоя кипарисов, как взгляд его карих глаз в просветах бледных матовых роз. Перехватив в другую руку трость, отпустил ветку — роза затрепетала, ударила его по лбу. Он наклонился, придерживая над головой листву, осторожно опустил руку в траву, дотронулся до холодноватой синей, как лунный свет, скорлупы. Яйца оказались тухлыми.


Он вытер руки. В кармане что-то зашелестело. Он вспомнил про телеграмму. «Явиться в Реабилитационный Военный центр Гейтейкес Эмманфорд 12 июня к 20:00».

Было уже тринадцатое[2].

Ну, не расстреляют же они человека за то, что тот не явился, не прикажут платить за новехонькую конечность, что, верно, ждет его, как полагается, в коробке — пронумерованная болванка.

ЭНИС — стояло в конце телеграммы. И рядом еще непонятные буквы.

Мода на аббревиатуры переживала в лагере настоящий расцвет. Каждый заключенный расписывал свою койку буквами. Чтобы издалека было видно, что он преподает. Вроде ИТ, — Иннер темпл[3], там Марплз, быть может, прямо сейчас все еще читает Римское право. Так было задумано, чтобы время в плену не стояло на месте, заставить стрелки часов идти вперед. А он, болван, вернулся и повернул их назад лишь ради того, чтобы воочию увидеть эти розы, которые пробились между минутами и часами и так крепко сплелись в единый узор, что стрелки часов застряли в них, встали на месте.

Мысли его блуждали. А ведь ему повезло, что у него есть работа — удивительно, как ему умудрились сохранить должность. И те, кто еще там, отдали бы полмира, лишь бы оказаться на его месте. Они бы тут не раскисли, не стали бы швырять на ветер деньги ради путешествия в прошлое. И потом, вопрос с карточками. Как быть? Все, что у него есть, это костюм, который на нем, да и то потому, что он купил его когда-то давно, а портной не успел доставить, сохранил до его возвращения. Остальное все как в воду кануло. Ну вот, он совсем заблудился на этом чертовом кладбище. Да где же она? Роза, любимая, из-за которой он приехал в такую даль. Зачем она умерла? Как это понять? Наверное, лучше бы его совсем убили, думал он, врезали бы из чего-нибудь потяжелее снайперской винтовки. Розе бы все равно не узнать, ведь она умерла приблизительно в те же дни, ровно на той же неделе. Господи, упокой ее душу, — к глазам его подступили слезы, — пусть там ей будет хорошо, и она обретет покой.

Полил дождь. Странно, видимо, он настолько забылся, что даже не заметил, как упали первые капли. И быстро, изо всех сил, заскакал к аллее, торопясь укрыться под портиком церкви. Но ему пришлось идти напрямик, без тропинки, больно царапая шею, протискиваясь сквозь кипарисы, продираясь сквозь заросли роз, которые наотмашь хлестали его по щекам, брызгали дождем так, что вода заливалась в уши. Потому что он не мог нормально ступать, поднимать ногу, но не хотел тащить деревяшкой по тонкому нежному дерну, оставляя на свежих могилах шрамы подарком, с которым он вернулся из Франции.

От усталости в голове сделалось пусто. Но едва дошел до портика — тут же оцепенел от страха, увидав того, кто прятался там от дождя все это время. Ведь из всех людей, из всех мужчин, которых он знал или когда-то видел, перед ним стоял жирный, как пролетевшие гуси, Джеймс.

— Мать честная, Чарли, какими судьбами?

Не найдя, что ответить, Чарли оглянулся: не видел ли этот вдовец, как он искал могилу.

— Надо же, выходит, тебя выпустили? Господи, Чарли, как же это здорово, приятель! Ну, рассказывай, где тебя жизнь носила? В Германии, верно? Ты подумай, пять лет как не бывало. Как жизнь, старина? — он дружески ткнул его в грудь. — А здесь только и слышно «Вот, наши ребята вернутся!» Так ты насовсем? Как говорится, на веки вечные, окончательно и бесповоротно? Ну, каково там, во вражьем логове? Паршиво? Ты, верно, в госпиталь угодил? Как они там с ребятами нашими? Знаю, приятель, досталось тебе крепко. Тут теперь все иначе, прошли старые времена. Но, дружище, как же я рад тебя видеть!

— Да вот, нога, — пробормотал Чарли.

— Вот оно как, — продолжал Джеймс.

— Вот так, — сказал Чарли.

Повисло неловкое молчание. Вдруг у толстяка задергалась верхняя губа.

— Господи, я бы не заметил, если б ты не сказал. Но послушай, доктора научились творить чудеса. Во всяком случае, я слышал. Война медицине на руку. Как говорится, не было бы счастья — да несчастье помогло. Но такой ценой это ужасно. Значит, вот оно как, дружище.

— Бывает, — сказал Чарли.

— А кстати, где ты собирался обедать? Вот что, давай, разыщем что-нибудь пожевать. Дело это хлопотное. С тех пор как развелись эти БРНК, ВБСБ и ПМВО[4], они и правят бал. Как только началась война. Хотя вру — после оккупации Голландии, кажется. Представляешь, даже рейсовый сняли. Так что передвигаемся на своих. Детей еще, правда, возят в школу — через СЭС — хотя дурака они там валяют. Ну вот что, давай найдем этот волшебный горшок. А кстати, мы в деревне организовали поросячий клуб ПБХР. Нынче у нас времена аббревиатур. Впервые, когда наши местные скинулись в общагу. Зато теперь кусок ветчины у меня всегда найдется. Хотя я, честно говоря, еще не притрагивался к ней. Покуда. О, кстати, за мной стаканчик-другой для разминки.

— Спасибо.

— Пустяки, старик, чем могу. Устроим в твою честь прием. Ты ведь получил мое письмо? Все произошло чуть ли не в тот день, когда ты попал в плен. С тех пор пошла другая жизнь. Такие, брат, времена и поверь мне, то ли еще будет. Да ведь это чертовски хороший повод взяться за ветчину. И как же ты меня раньше не предупредил?

Чарли пробормотал что-то невнятное.

— Знаю, — сказал Джеймс. — Мне это знакомо. Помню, как сам вернулся с прошлой войны, — и поведал Чарли скучную историю о каком-то знакомом. — С той разницей, что теперь они бросают на нас бомбы, будь они прокляты, — продолжал он. — Слушай, а ты часом не встретил моего парнишку на велосипеде? До нитки же вымокнет.

Дождь затихал, делался реже, шум его стал похож на свист серпа. Джеймс еще говорил, обо всем подряд, потому что для него эта встреча была не меньшим потрясением. Но Чарли больше его не слышал.

Он боялся выдать себя, чувствуя, как у него побелело лицо, судорогой свело живот, поскольку между ним и Розой постоянно висел этот вопрос — его ли это ребенок, которого она носит.

Ему сделалось страшно от того, что, увидав мальчика, он совсем ничего не почувствовал. А ведь всю жизнь верил, что родная кровь заговорит.

Значит, ребенок, которому он уступил тропинку, был Ридли[5]. Бедняга, как же он будет жить с таким именем?

Он устал, был бы рад присесть, но, боясь обидеть Джеймса, заставил себя прислушаться. Тот продолжал, как ни в чем не бывало.

Вдруг Чарли, во что бы то ни стало, захотел увидеть мальчика, его пухлое личико, поймать в нем отголосок Розы, заглянуть ему в глаза и, возможно, увидеть в их отражении себя — да любую подсказку, пусть обманчивую, что отец он, что Роза жива — через него — в их сыне.

И он решил пойти на хитрость. И как только толстяк договорил, он, изумляясь собственной выдержке, спросил:

— Джеймс, в котором часу ты обедаешь?

— Смотри, старина, у меня тут пара дел в деревне, а ты пока ступай ко мне. А сперва, — с той же интонацией, — пойдем, нам сюда.

Ни о чем не подозревая, Чарли поплелся за ним. Но не поспевал, отставая все сильнее, и Джеймс неожиданно встал, махнул куда-то в сторону шляпой.

— Увидимся позже, — и быстро зашагал прочь.


Чарли доковылял до того места, откуда помахал Джеймс, и тут под высоким кипарисом бросились в глаза заостренные, врезанные в мрамор буквы, свежий, перевязанный тесемкой, букет роз, и он понял, что ее положили здесь, ибо буквы сложились в слово и открыли ему имя — Роза. Чарли склонил голову и неожиданно каким-то странным образом почувствовал, будто только что, в эту самую минуту, впервые отрекся от нее; потому что забыл; и понял, что ему суждено отречься от нее снова; и даже снова; именно так — трижды.

Загрузка...