НОВЫЕ ЗНАКОМЫЕ

— Давайте, товарищ, чайку попьем, немного отдохнем, ну а потом я вас доставлю, куда надо, — сказал мильтон. И ласково подвел меня к участку.

Вошли. Избушка так себе. Засиженный портретик Ильича. За столиком сидит, скучая, дежурный милиционер, листает кондуит. При виде меня лицо его расплылось в простодушной, ласковой улыбке: «Ну, с Богом, прибыли! Вот молодцы, — он выбежал с охапкой тряпья, — вот вам одежда! Переоденьтесь, отдохните, и я вас провожу».

Одежда: валенки, ушанка, ватник. — Чего, куда? — Да ничего, все будет хорошо! — дежурный обернулся к стенке, отдал честь и произнес: «Товарищ околоточный! Преступник прибыл!»

— Ну добре, сынку! — сам комиссар милиции Матюхин вышел из закутка. Густые брови, царственное брюхо, шинель до пят. Достал бумажку, зачитал: «Постановили: за незаконное проникновение на гособъект, за то, что не сдался с поличным, за то, что в неположенное время летел туда, куда не надо, и загубил военную хорошую машину — за все это (между нами говоря, свинство) полковник Рыжиков, то бишь майор Иващенко — приговорен к восьми годам строжайшего режима.

— Все понял, гад? — спросили конвоиры. И могучими ударами под зад выпихнули меня в зону.

Я брякнулся о снег, поднял глаза, зажмурился от света прожекторов: «Ну, здравствуйте, степные волки!»

Степные волки встретили меня дружным «Хай живе!».

От ранее неведомого чувства захотелось отлить. Я встал у вышки, поднатужился: струя взметнулась искрометным фонтаном брызг. Раздался тихий хрустальный звон: переливаясь всеми цветами радуги, льдышки опадали на белый наст. Я плюнул: плевок застыл в полете.

— Чего тут шляешься? — извечный вертухай на вышке направил на меня свой автомат, — а ну, пошел в барак! Чего, не хочешь? — дал очередь на всякий случай. Узором вышитым легла она в снегу. Вороны взлетели в воздух. Кар-кар! Я понял намек и потрусил рысцой. На мне ушанка, ватник, валенки. Мороз за минус 50. Бегу в барак. Луна залила мертвым светом пространство зоны: бараки, проволоку, снег.

В бараке. Ни зги, тяжелый стон и храп. Удушливый настой портянок, смегмы, пота. Не помолившись на ночь, ложусь калачиком на нары, смыкаю вежды и начинаю гладить усталый детородный. В моих глазах — громадная костлявая бабища-»мать». Она склонилась надо мной и басом шепчет: «Что, паря, хочешь гомосекса?»

— Майн готт! — удар в подбрюшье, от боли подскочил на метр. Держась за пах обеими руками, глотая спертый воздух: «Что, где, когда?»

— Пойдем поговорим! — рука берет меня за шкирку, волочит в угол. Туда, где развалился на перине пахан-Алеша. По праву-руку от него — бутылка спирта, нарезана закуска, горит свеча. Пахан в хорошем настроении, он говорит: «Давай, кадет, лижи!»

Блатной Бурунчик — детина с железной фиксой и огромным рыхлым задом — разматывает ногу пахана. Тлетворный дух шибает в ноздри. Пахан поднял стопу, увенчанную корявым пальцем: «Лижи, кому гаворють!»

Могучими руками меня притягивают к пальцу. Бурунчик вставляет в челюсти морковь, чтоб не зажались. Слеза стекает по щеке. Я вспоминаю: уютный Мюнхен, фитнесс-центр, грудастых девушек в борделе «Казанова».

— Не любит, ой не любит! — пахан хохочет и пальцем ноги ласкает мое подбрюшье. — Тогда меняем программу! Бурунчик лижет мне палец, а ты, кадет, читай роман. Собьешься — удушу!

Меня толкнули на пол и протянули кружку черного, как деготь, чифиря. Я выпил залпом и охренел. Зубодробительная жидкость прошла по пищеводу, впиталась в кровь, достигла мозга. Раздался щелчок в сознаньи, и я почувствовал: «Жить можно. Жить даже нужно». Прокашлялся, нашел позицию для тела и вывел нетвердым голосом: «Случилось это в разгар Великой Отечественной бойни. Точнее — во время Ясско-Кишиневской операции. Наши войска, преодолев ожесточенное сопротивление немецких гадов, прорвались к границе нашей Родины…»

— Ну, что там тюльку заливать, — пахан воткнул морковку себе в пасть, — ты лучше — про любовь, про девушку хорошую с недоеным соском… бери — ка, брат, гитару!

Протягивают мне гитару — натянутые струны на самодельном консервном корпусе. Беру гитару непослушными. И хриплым голосом затягиваю песнь.

«Кондуктор, не спеши! Кондуктор понимает. Что с девушкой прощаюсь навсегда. Она была всегда. Хорошая такая. А теперь ее участь порешена навсегда. Когда я уходил, она смеялась. Тогда мы верили, что будет дружба навсегда. А вот теперь лежит она в овраге, и ее туфли плавают во рву… «

Рванувши струны, я затих. Настала пауза. Пахан-Алеша прижал меня, обмазал слезною слюной и сунул сигарету в зубы. Я закурил и поперхнулся. От этой затяжки анаши проняло до самых до кишечных палочек. В зобу дыханье сперло.

— Теперь ты свой, — сказал пахан, — теперь ты музыкант. Ты можешь: пить мой чифирь, курить, а также тягать в очко Бурунчика. Ну а теперь — под занавес — изобрази мне Чакону Баха.

— Послушайте, пахан, я не могу…

— Ну раз не можешь, Бог тебе судья, — был ответ, — иди спать! — и ломовой храп огласил барак…

Загрузка...