МЕТАМОРФОЗА

Американский военный госпиталь в Пусане. Зиганшин и Поплавский лежат на койках и получают усиленное спецпитание. Умытые и розовые. Солдаты называется. Вот это повезло! Их — нас — разлучают. Везут по разные концы. Зеленого строенья, три раза обнесенного колючей проволокой. В отдельной светлой палате — приемник, журнал «Плейбой» и много кока-колы. Ко мне заходят: «Хелло, Зиганшин!»

Физиономия американского сержанта. Улыбка до ушей. Во рту — сигара.

— Добро пожаловать в свободный мир, солдат Зиганшин! Вы представитель татарского народа? — Не, я — башкир. — О-кей, солдат Зиганшин! Скажите, что вас заставило забраться на эту баржу? — Мы пили водку. Нас унесло. — Ну, ладно. Вы сознаете ситуацию? Для вашего начальства — вы дезертир! — сержант Карлуччи нагибается. Я вижу его ужасные глаза навыкате. — Подумайте, Зиганшин!

Зиганшин думает. Мучительные складки неведомых прежде сомнений бороздят его лицо. — А что мне делать-то? — О-кей. Мы предлагаем вам работать на нас. Вы снова вернетесь в СССР, однако — под новой маской, под новым именем. Другого не дано.

— А мама, а башкирская деревня, а беляши? — я жалостливо бормочу.

— А может — трибунал Дальневосточной группы войск и 9 грамм свинца?

Меня увозят. Промыли спиртом похудевшее за время мытарств тело, затем — в гигиенический раствор и долго мылят, затем укладывают волосы и выдают одежду. Теперь я — колхозник Муртабаев. На мне замызганные сапоги, кепарь и ватник. Приказ гласит: «Внедриться в Москве татарским дворником и ждать приказа». О-кей!

И вот — момент отправки. Ширококрылый и длиннохвостый самолет У-2. Стоит на взлетной полосе. За пультом — Пауэрс, за ним — свернулся калачиком Зиганшин, то бишь колхозник Муртабаев. На нем — на мне — комбинезон и парашют, я в кислородной маске. Сквозь окуляры видно — скуластое лицо колхозника искажено безумным страхом. Не наложить бы в штаны. Сигнал. У-2 стартует. — Неужто никуда не деться от этого Союза? — шепчу я и начинаю очередное возвращение в Союз. В Союз Советских Нерушимых и Свободных.

Полет над облаками. На высоте 15 тысяч метров. Как горы, далеко внизу растут кучистые. Прямой наводкой в зены — ослепительное солнце. Сибирское, знай, солнце. Проклятый Пауэрс молчит. Гудят моторы. Пилот бормочет: «Прошли Байкал». И снова — ровный шум моторов. На завтрак — шоколад, кусочек плавленого сыра. — Спаси и сохрани! — татаро-башкир крестится.

Проходит час, потом другой. В ушах слагаются стихи, и он бубнит их в кислородну маску. «Эх-да на тихих на небесах, на дальних на просторах, гулял я, знай, гулял, и в этих пронзаемых визуальных просторах, понимаешь, взор мой пролегал. Далеко, за кучерявые толщи облаков, в царство видений, в рощи снов. Эх-да к стадам пасущихся коров шел мой взор, шел, бербер дыщ цаги». На большее кислорода не хватает. Он, то бишь я, полузасыпает.

Багровое светило клонится к Западу, когда сидящий за штурвалом Пауэрс заметно начинает тревожиться. Его рука бьет дробь на пульте управления… на маленьком экране что-то попискивает. Потом он нагибается: я вижу его безумные глаза. Он обернулся, дал знак. — Сигай! — Куда? Ведь мы еще в Союзе.

— Кам-он! — пилот был категоричен. И, глянув вниз, я понял все: оттуда, запущенные с ракетной батареи Коштымской бригады ПВО, неумолимо приближались две ракеты.

Возникнув из облаков, они виляли, дымили и неуклонно приближались к цели. Прифэт, товарищ!

Пилот нажал на кнопку. Раздался хлопок, меня взметнуло к небу. Крутясь клубочком в безвоздушном, увидел, как Пауэрс вертелся в том же номерном кульбите. Сияющее тело самолета ушло на сотню метров вперед и там было застигнуто ракетой. Удар, фонтан огня, и благородная машина распадается на части. Они летят к земле на близком расстояньи — Фрэнсис Гэри Пауэрс, обломки самолета и колхозник Муртабаев, то бишь покорный ваш. Однако воздушные пассаты разносят их в разны-стороны. При входе в облака они теряются. Прощай, товарищ!

Пройдя туманную стихию, я вижу: товарища нема. Лишь только — русская земля. Идет навстречу, со страшной скоростью. Все шире расползаясь по горизонту. Союз, таинственный Союз, а также родное Зауралье темнели чащами лесов, готовые принять сынка в свои объятья… Придя в себя, я дернул за кольцо и продолжал полет в спокойном ритме, как испокон веков.

Последние импринтинги в моих глазах: убогая болотистая местность, березки, перелески, залатанные крыши колхозных дворов и самая большая и драная из крыш — коровник.

Вот в этот двор я и влетел, ломая кости и обрывая стропы парашюта, назойливо пища и делая кульбиты в очередном пространстве, насыщенном навозными парами. И мать-сыра-земля приняла сына. Со сладостным «Во это да!» я закопался, взметнув фонтаны грязи и лохмотья кожи…

Загрузка...