– Одного не могу я взять в толк, барин, – отчего это люди накладывают на себя руки… Я так полагаю, что враг путает, а от себя ни в каком случае это не приходит… Вот я, например: сколько времени я бедовал, и ужасти, как мне скверно и горько приходилось, ну, однако же, о том, чтобы застрелиться, либо утопиться, либо зарезаться, или там удавиться – никогда, верите Богу, мысли не было. Правда, что я, хоть по моему извозчичьему ремеслу в церковь не хожу, но ежедневно благодарю Творца Вышнего за всё, что он ни пошлёт мне. Куплю я лошадку дёшево – благодарение Господу. Околеет у меня лошадка – и за то благодарение Господу. За всё, за всё! И так как есть во мне вера, то он никогда и не смущает меня. А вот жена покойная – та, бедняжка, не выдержала. Попутал враг! Сам явился и попутал! Произошло это таким способом. Женился я – было мне уж сорок, а ей, натурально, двадцать или так двадцать один. Ну, как я ухаживал, то замечал, что нет за ней никакого приданого, родители у неё бедные, и сама она ходит зимою в холодненькой накидочке; ручки до локтей засунет и бежит к соседям поленце дров занять или хлебца. Звали её Параскевией. Мне, знаете, жаль было смотреть на такую бедноту. Жил я тогда припеваючи, оттого, что свой извозчичий двор был и троих извозчиков держал, да шесть лошадей, да фаэтон. Куфарку держал заместо хозяйки. Можно сказать, словно как подрядчик какой, либо купец, завсегда сыт и много всем доволен, первый хозяин в Шулявке! Борщ у меня с салом, каша тоже с салом, праздником и курочка, и поросёночек. А водки сколько хочешь! Вот посматриваю я на Параскевию – а она рядом же со мной у родителей проживала – и всё льщусь на неё. Верите, дошло до того, что на старости лет сохнуть по девке стал. Между тем куфарка постарела, негодная сделалась, я и думаю: не жениться ли мне, бобылю, на Параскевии. Может, мне Бог за это поможет, что осчастливлю я её, горькую бедняжечку. Перестанет она бегать по соседям за солью, да за ложкой муки, станет сама госпожой, а хозяйствовать, слава Богу, есть над чем. К тому же, ничего дурного я за ней не примечал, поведение у неё вполне добропорядочное. Начал я присватываться; отказу, конечно, старики не сделали. Параскевия промолчала, в землю потупилась; тоже, значит, согласие дала. Я подарки сделал, на платье, на одно, а также на другое, ещё и шубку сделал, и одним словом всё как есть приданое построил, окроме рубашек, которые мать ей сама пошила. Я уж, правду сказать, из сил выбился и попросил, чтоб на бельё хоть заняли, да сделали бы. Отлично. Вот только повенчались мы, сыграли свадьбу, пошли спать. Кровать у нас с пуховиками, и одеяло новое, шерстяное, и образа, и лампадка; и на толкучке зеркало в золотых рамах я приобрёл довольно сходно, то и его повесил. Говорю жене: «Милая, – говорю, – жена, начинается теперь новая жизнь для нас; и вот скажу тебе от всей души, что доколе жить буду, останусь к тебе привержен, лишь бы то есть ты ценила моё благодеяние да помнила, что взял я тебя бедную и, можно сказать, совершенно голую. Не забывай никогда этого, бедняжечка, что я сожалел тебя, и хочу, как я есть муж твой законный и глава, дабы ты завсегда была мне верна и услужлива, и Боже тебя храни, если ты станешь мне в чём перечить. Объявляю тебе также, моя любезная супруга, что если замечу тебя в чём-либо недобропорядочном, то не посмотрю ни на твои лета цветущие, ни на очи твои кроткие, а привяжу к возу и буду тиранить тебя, сколько моей душе угодно». Сказал это я так и жду, что она ответит. А она стоит белей своей рубахи и дрожит как молодая осина. Ни слова не проговорила, закрыла лицо руками, да бух мне в ноги. «Лександр Петрович, – воскрикнула, – простите меня, я уже виновата. Но только не перед вами, а было то давно и произошло по моему малолетнему любопытству». Промолчал я, досадно мне стало, а потом того махнул рукой, обнял, и поцеловал свою супругу, и сказал: «Лишь бы впредь не было, а снявши голову, по волосам не плачут. Будем жить в страхе Божием и взаимной любови!» И что ж бы вы думали: был я, действительно, что счастлив с нею целый год. Хозяйство наше пошло в гору, доходы удвоились. Уже мы каждый день за обедом мясо едим; бутылка пива беспременно. К нам гости, и мы в гости. Околоточный к нам заходит и всё не иначе, как «Лександр Петрович» да «Лександр Петрович»! Домишко я насмотрел и уже подумываю, как бы купить, чтоб своё, значит, всё было – и дворик, и огородина, и птица, и сарай, и цветочки. – Жена цветочки любила. – Зачастили мы и в цирк. Что вечер, то и в цирк, и в цирк. Вот раз сидим мы с женою и смотрим, как барышня в коротенькой этакой юбочке сквозь обручи прыгает с лошади на лошадь, аж глядь – приходит и садится возле нас на пустое место господин, нельзя сказать, чтобы старый, а скорее молодой. Да противный! Лысый, без бровей, нос точно ножом перебит, губы мокрые, и всё плюёт. Сел и в лорнетку на жену посмотрел, а потом за руку её взял и говорит: «Здравствуйте!» Сейчас с Параскевией ровно как столбняк случился. Затряслась она, побледнела, смотрит, а только не видит. Между тем безносый так и трещит, и трещит. «Я, – говорит, – очень рад, что с вами сустрелся после стольких лет. Вы, – говорит, – очень как похорошели, но и тогда вы мне нравились, – говорит, – и я, – говорит, – часто вспоминаю тое благополучное время, как у вас пожильцем жил, а вы мне, – говорит, – самоварчик по утрам приносили». Молчит Параскевия, как воды в рот набрала. Вышли мы из цирка, сели в санки. Ветер сильно дует, и фонарь мигает, и мне то видать Параскевию, то не видать. Но только замечаю, что она опять испугалась и направо поглядывает. Глянул я и вижу, что тот безносый шляпу снял и низко ей кланяется, а на шее у него, как теперь помню, красный шарф замотан. Тронул я лошадь, приехали мы домой. Нахмурился я. Параскевия ни слова. Этак день прошёл, этак и другой, а может и ещё другой. Не ест Параскевия, не спит, перестала усмехаться, от хозяйства отбилась и корове помой забыла вынести. Спрашиваю я: «Скажи мне, Параскевия, что это с тобою? Отчего ты так вдруг переменилась? Кого ты сустретила в цирке? Скажи мне, супруга любезная? Иль ты забыла мой завет тебе супружеский? Помнишь, что говорил я тебе после венца?» Но она мне не ответила, а только заплакала, и этак сумно, и очень даже сумно провели мы вечер, а как легли, то я от цветущих её прелестей взор отвратил и нарочито на край постели откатился. Встаю я обнаковенно рано, а на тот случай почему-то заспал. Так что уж светало, когда я продрал глаза. Повернулся – Параскевия стоит на кровати, у самой стенки, и такая она высокая мне показалась! «Параскевия, – говорю, – чего ты стоишь?» Молчит. Я тронул её за босую ногу, а она безо всякого шуму покачнулась направо, потом того налево, как маятник на часах. Я к ней: «Боже мой, что ты наделала, супруга моя любезная!» Рот у неё распух, язык выперло, глаза застыли, холодная, закоченелая… Ах, ты жизнь моя горькая! – Пришла полиция, составили протокол, затем анатомили и ничего не нашли, натурально. Похоронили Параскевию, без попа и без хоругв, и запил я. То есть окончательно всё пропил, что было, до последней нитки, лошадей, фаэтон, санки, дрожки, с квартиры сошёл и босяком сделался. Горько мне было, ах, до чего горько, что попущено было врагу рода человеческого жену мою смутить и душу её погубить, но всё же не возроптал я на судьбу и вторично произошёл к жизни. А что ей сам враг тогда в цирке явился, в том я теперь не сомневаюсь. На его голове этакие две красные шишки на манер рожков торчали. Конечно, и то сказать, что, может, это ей наказание было за тот грех. Лучше бы я сам поучил её, то ему было бы уже и не так легко. А то появился, смутил и сгубил.
Старик замолчал, и видно было, что ему тяжело переживать картины ужаса и разорения, нарушившие так внезапно его душевный мир и разбившие его счастье. Но когда я спросил, каким же образом «произошёл» он «вторично к жизни», он широко и радостно улыбнулся и так заключил свой рассказ:
– А весьма замечательно. Было это уже лет семь-восемь тому назад. Дожился я до того, что ночевал и дневал в Царском саду, голый и босый; последний человек, одним словом, сделался. Вот только на Успение был храм в Лавре. Стала укорять меня совесть, что за пьянством Бога забыл, и пошёл я помолиться святым. Иду и всё Бога прошу помочь мне и снизойти к моим прегрешениям. Народу было в церкви много, я на паперти стал с нищими. Подала мне какая-то барыня копейку, а я ту копейку сейчас в кружку. Помолился и за себя, и за грешную душу Параскевии покойной, и так мне сладко и приятно стало, что и сказать не могу. Погода была хорошая, тёплая. После служения зовут меня босяки в кабак, а я говорю: «Нет, – говорю, – братцы, сегодня в кабак шабаш». Хожу и размышляю всё этакое душеспасительное и, пообедавши в Лавре, отправился на ту улицу взглянуть, где я жил хозяином и с Параскевией год в безмятежном счастье провёл. Вечерело. Гляжу, аж нет уже простого домика, а на место его построен дом каменный, о двух этажах. В нижнем этаже окна настежь, и на фортепьянах барышни играют. Окошки низенькие, так что мне всё видно. Лампа горит. Когда я смотрю, а на самом последнем подоконнике пачка ассигнаций лежит. Ну, скажите, ну, точно для меня положено! Я вижу, что никого нет, а пачка здоровенная, подошёл и, натурально, взял. Что бы вы думали? Пересчитал я – сто тридцать два рубля! С этих самых денег, барин, я и пошёл опять ездить.