На столе под стаканом лежит повестка из призывного пункта. Гербовая печать спряталась под стакан.
Петер Киш, зашнуровав башмаки, сидит, сгорбившись, и ждет привычного приступа ревматизма. Но спину почему-то не ломит.
Буквы повестки до боли режут глаза. Он знает текст наизусть, вот уже два дня мечутся в его мозгу строки:
«...25 марта 1944 года в восемь часов утра вам надлежит явиться в военную комендатуру города Тапольцы...»
Петер Киш чувствует нестерпимое одиночество. Стоит посмотреть на повестку, как все окружающее куда-то отодвигается, исчезает; мысли прикованы к одному: его посылают на фронт. Война отнимает у него все: и ревматизм, и сочувственные вздохи соседей, и друзей, и два хольда каменистой земли. С сегодняшнего дня все принадлежит только войне.
В сердце ужасная пустота. Жена Киша еще лежит в постели, освещенная розовым светом зари, сонная и теплая... А на столе эта проклятая повестка...
Петер открывает дверь в кухню, в обжитое тепло комнаты врывается холод. Он отступает назад, подходит к шкафу, протягивает руку и... застывает на месте, не может решиться снять с крючка свое старое зимнее пальто.
Взгляд его скользит по фигуре жены в постели, задерживается на повестке. Зачем ему, Петеру Кишу, идти на войну? Зачем? Кому нужны его ноги, неловкие движения его рук? Кому нужно его несчастье? И его жизнь? Почему ставят к пушке именно его, тридцатилетнего человека, бездетного, без всяких надежд на будущее, хозяина двух хольдов каменистой земли?
Этого он не понимает.
Вот уже два дня, как все плывет у него перед глазами. Два дня он не может опомниться.
Андраш Телеки с соседней улицы через полчаса постучится к нему в окошко. Его тоже посылают на фронт. Двое из села, не считая тех, кто ушел раньше. На столе у кривоногого Андраша лежит такая же повестка. Без четверти пять он сунет ее в карман, поцелует жену, обнимет такого же, как и он сам, кривоногого сынишку, драчуна и забияку, и зайдет за ним, Петером. Тихо и осторожно, словно пришел пригласить друга в корчму пропустить стаканчик винца, постучит в окно.
И они уйдут, сами не зная куда и зачем.
Петера охватывает страх. Стоит выйти из дому, и конец. У них уже никогда не будет ребенка, а на сердце жены ляжет безысходная печаль. И никогда у него не будет серой лошадки, о которой он мечтал с самого детства. Не закусит он больше от зависти губу, стоя у окна и наблюдая, как сосед бренчит сбруей; не пойдет на базар с пустыми карманами и не будет приценяться к лошадям.
Ничего нет, только повестка и страх. Трудно шевельнуться. Трудно дышать. Трудно слушать эту немую тишину, трудно снять с гвоздя пальто.
Трудно уйти из родного дома.
Жена повернулась на другой бок, из-под одеяла видна полоска спины и бедро. Муж потянулся за пальто, не отрывая от нее глаз.
Ему хочется захватить с собой Веронику, ее бедра, груди, коричневое родимое пятнышко на животе, запах в их доме.
Он перекинул пальто через руку и сразу же стал чужим. Повестка разделила их. Муж даже не обнял жену, только поцеловал, заменил поцелуем печальные слова прощания.
Вероника натягивает на грудь одеяло.
— Я провожу тебя до станции... — тихо говорит она, спуская одну ногу с кровати, и ждет...
Ждет, что муж позовет ее.
А ему хочется кричать от боли. Кричать о том, что он не хочет уходить, не хочет оставлять жену и этот дом. Ему хочется помечтать. Сесть вон там, в глубине сада, под грушей, повернувшись лицом к горе, над вершиной которой по вечерам, мерцая, светят звезды, и помечтать. Он не хочет быть солдатом, не хочет убивать русских, которые ему ничего не сделали.
Петер смотрит на жену.
— До станции далеко, Вероника... — с трудом цедит он сквозь зубы.
Вероника смотрит на мужа умоляющим взглядом.
— Недалеко... Скотину я после накормлю...
Муж медленно качает головой:
— Нет! — И садится к столу.
До отправления поезда полтора часа, до станции, если идти пешком мимо горы Гулач, час ходьбы. Вероника плачет. Смущенно и беспомощно она смотрит на мигающий огонек керосиновой лампы.
Сегодня она первый раз в жизни встретилась с войной, которая незримо вошла в их дом. А костлявый худой мужчина, стоящий с пальто на руке, со сжатой в кулаке бумажкой с печатью, олицетворяет войну.
Муж наклоняется над кроватью, даже не взглянув на жену, рывком срывает с нее одеяло.
— Не... не надо... — стонет она и, вздохнув, отпускает край одеяла.
Вероника дрожит, физически ощущая взгляд мужа. Волосы ее раскинулись по подушке, словно несомые ветром легкие облака по небу.
Тяжелое, гнетущее молчание...
Жена осторожно натягивает на себя одеяло и, словно боясь разбудить мужа, слегка касается его руки:
— А фронт недалеко отсюда?
Петер поворачивается на бок. Он вглядывается в лицо жены со следами высохших слез и молчит.
— Почему ты молчишь? Где фронт? Должен же ты знать, куда ты едешь!
— Говорят, недалеко.
Вероника с силой сжимает его руку.
— Где это — недалеко?.. Почему ты мне ничего не говоришь?
Петер пожимает плечами. У него нет сил говорить, но жена отчаянно трясет его за плечо.
— Ты что, не понимаешь? Где сейчас фронт... В России? Или ближе?
— Не знаю... Ничего я не знаю...
Губы у Вероники дрожат.
— Почему ты ничего не знаешь?
Петер устало закрывает глаза.
— Говорят, к нам уже пришли немцы.
— Куда?
— Куда, куда... в Венгрию... Телеки вчера видел их в Тапольце...
Вероника слушает молча, потом спрашивает тихо:
— И это хорошо? Или плохо?
— Ничего я не знаю, — печально говорит он.
Нужно прощаться, но как? Поцеловать, вздохнуть, взять в руки котомку, старенький солдатский сундучок и уйти? Обнять жену один, десять или сто раз? Сколько? Разве можно так просто распрощаться с любимым человеком?
Петер закрывает лицо ладонями. Закрывает глаза, вздыхает и ждет, ждет, что свершится какое-то чудо.
— Вероника! — зовет он через несколько минут.
— Что?
— Жаль, что у нас с тобой нет детей...
Наступает тягостное молчание. В глазах у жены слезы.
— Да... Очень жаль... — тихо отвечает она. — Ты сам не хотел... Когда вернешься, будет... Правда будет?
Муж смотрит ей в глаза, говорит безнадежно, склонившись над ее лицом:
— Когда вернусь? Откуда? С войны не все возвращаются...
Долгая мучительная пауза.
— Муж Юлиш Ваш каждую неделю пишет ей письма.
Кулак Петера с беспомощной яростью опускается на перину.
— А муж Аннуш погиб.
Вероника отодвигается, как от удара.
Петер встает с кровати.
— Если что, бросай все и езжай к отцу, в Халап. Там тебе будет спокойнее, да и я не буду так волноваться за тебя.
Вероника вскидывает голову:
— А что может случиться?
Петер не отвечает, стоит неподвижно, беспомощный и слабый, с ненавистью поворачивается к иконе. Он больше не может... Хочется кричать, кричать изо всех сил — от боли, ненависти и ярости. Кого-то ругать, может, даже убить...
— Не понимаешь?.. Как тебе втолковать?! — кричит он. — Война ведь! А я на фронт еду, туда, где стреляют... Я не хочу ехать! Понимаешь?! Я боюсь! Мои друзья уже погибли там, а ты тут плачешь и лежишь в постели!.. Ты что, не понимаешь, что я не хочу идти воевать! Эти русские мне ничего не сделали!
Он злобно рубит воздух ладонью.
— Неужели ты не понимаешь, что и я могу погибнуть в окопе, как они...
Он остановился взглянул на жену.
— Может, ты рада будешь, а? — Он явно начинает терять разум. Наклоняется к жене. — Русские придут сюда... русские...
Вероника бледнеет, смотрит на мужа, как на чужого, словно этот незнакомый худой мужчина пришел сюда прямо из окопов. Она глубже натягивает на себя одеяло.
Петер вне себя, ему кажется, что кто-то, невидимый, больно сдавил ему горло. Нахмурив брови и прикусив губу, смотрит на жену, знает, как тяжело сейчас Веронике, но ничего не может с собой поделать. Охотнее всего он убил бы сейчас жену, чтоб не оставлять ее здесь одну. Захлопнул бы дверь домика, колом подпер бы калитку в заборе, сунул повестку в карман и пошел навстречу смерти.
Но он не мог этого сделать.
— Ухожу, как побитая собака. Ребенка и то не родила мне вовремя!
Вероника не отвечает, всматривается в лицо мужа, но не узнает его. Все плывет у нее перед глазами.
Петер обеими руками держится за спинку кровати. Он так устал, что не может выговорить ни слова.
Жена съежилась, поджала к подбородку колени. Ей кажется, что она смотрит прямо в лицо войне. Она больше не ждет, что муж подойдет и обнимет ее, поцелует, погладит волосы. Не ждет, что он позовет ее проводить, что скажет словечко, одно-единственное.
А Петер кладет голову на спинку кровати и начинает ругаться.
Человек по натуре суровый, он за пять лет совместной жизни ни разу до этого не обидел ее грубым словом.
Женщина тихо плачет. Вчера вечером, когда сумерки окутали землю, они лежали рядом в постели и безмолвно смотрели в ночную пустоту.
Ночью Вероника спала беспокойно. Ей снилось, будто Петер вдруг вскочил с кровати, разорвал повестку и, схватив в руки топор, встал у двери. Он смотрел на жену и по-детски бормотал, что ни за что на свете не пойдет на фронт. Он хочет принадлежать только ей, Веронике, а не этой проклятой войне.
Это был сон.
Петер устало сел на стул, порыв ярости вспыхнул и тут же потух.
Вероника глотает последние слезы и боязливо спрашивает:
— Как же я могу уехать в Халап? А с домом что будет?
— Пусть пропадает. Лишь бы с тобой было все в порядке, — тихо вздыхает Петер.
Жена с благодарностью глядит на мужа, бледность сходит с ее лица. Она даже улыбается, но заговорить не решается.
Поженились они пять лет назад.
У Петера тогда был один-единственный костюм и два хольда скупой каменистой земли, Вероника получила в наследство дом. Они очень любили друг друга.
Имущества у них с тех пор почти не прибавилось.
Петер Киш знает, что сейчас должен что-то сказать жене, прикоснуться к волосам, погладить их, утешить ее, сказать, что по ночам он будет приходить к ней во сне и обнимать ее.
Он должен сказать ей, что когда-нибудь война все-таки кончится и он вернется домой. Приедет на украшенной разноцветными лентами подводе, запряженной двумя лошадьми. Эх, мечты!
В окошко тихо стучат.
— Петер, ты готов? — спрашивает под окном кривоногий сосед.
— Иду.
Он поднимает деревянный сундучок, но тут же ставит его на пол и молча глядит на жену. Так он ничего и не успел сказать ей.
Петер подходит к кровати, наклоняется. Жена тихо плачет. Просунув руку под ее шею, он неловко, стыдливо целует ее.
Сам плачет без слез.
Неожиданно он выпрямляется, сует повестку в карман, берет деревянный сундучок. Еще раз оглянувшись, Петер выходит из комнаты.
В сундучке все его состояние. Немного продуктов на дорогу, пара нижнего белья. Дует сильный ветер, а Петер слышит только рыдания Вероники, и ему кажется, что рыдает вся вселенная.
Так год назад, 25 марта 1944 года, Петер Киш уходил на фронт.
Теперь он медленно бредет меж грязных, словно покрытых ржавчиной камней. Идет осторожно и неторопливо. Над головой хмурое небо, по краю озера блуждают, переливаясь, утренние блики.
Петер Киш идет, шатаясь, склонившись вперед: так легче идти, ноги скользят по глинистому грунту.
С одной стороны длинное свинцовое озеро, с другой — узкое шоссе.
Он идет с того берега озера, идет домой.
Вчера Петер Киш сбежал со своей батареи. Теперь он дезертир.
Он останавливается, наклоняется, поправляет сбившуюся в грубом солдатском башмаке портянку: нужно спешить. Сзади наступают русские, впереди — немцы.
В промежутке между ними и пробирается домой Петер Киш.
Вещмешок то и дело съезжает ему на шею.
Сбежал он из третьей батареи, в которой служил целый год.
Теперь у него ничего нет, кроме собственной тени. В руке зажата тонкая сухая веточка, которую он сломил по дороге. За спиной вещмешок, в нем полбуханки солдатского хлеба, три банки консервов и несколько пачек подмокших сигарет.
Он прошел через ад и чистилище, прошел долгий и кровавый путь, а теперь чувствует себя очищенным.
Казалось, он стал еще выше ростом и худее. Лицо — кожа да кости, и на нем застыло какое-то холодное выражение. Страха и уныния уже нет. Все это осталось на огневой позиции батареи.
Девять месяцев назад Петер первый раз в жизни дернул за запальный шнур гаубицы. С тех пор он ничего не чувствует. Грохот первого выстрела навсегда запал в его память. С того дня Петер стал таким же желтым, как пороховой дым.
Петер идет не оглядываясь. Зачем? С противоположного берега озера доносится грохот артиллерийской канонады. Русские неудержимо продвигаются вперед.
Товарищи Петера все еще стреляют. Дергают за запальный шнур и безучастно ждут момента, когда артиллерия противника накроет их огневую позицию. Все потонет в рыжем дыму. Потом дым рассеется, и ничего не останется.
А до тех пор нужно стрелять: заставляют.
Унтер-офицер, наверное, уже заявил об исчезновении рядового Петера Киша, который дезертировал вечером. Рано облысевший командир орудия только покачал головой и безнадежно махнул рукой. Он и сам бы сбежал, но куда? Удастся ли?
За спиной Петера Киша ревет грузовик.
Впереди, метрах в пятидесяти, сложенный в кучу тростник. Нужно добежать туда, пока машина не вынырнула из-за поворота. Машина — это смерть.
Петер бежит, делая длинные скачки.
Если он добежит вовремя, он спасен.
Как глупо искать убежище именно здесь, между озером и шоссе. Если бы он пошел через виноградники, было бы надежнее, но для него озеро — товарищ и друг. Когда Петер жил в деревне, то каждый вечер приходил на берег, садился и слушал спокойные вздохи воды, подолгу смотрел на пенистые кружева пены после бури.
Но сейчас он должен бежать. Одно неверное движение, малейшая задержка равносильны смерти.
С Петера льет пот.
Осталось двадцать пять метров.
Худая грудь, искусанная вшами, глубоко вздымается, тень бежит следом за ним.
Еще метров пятнадцать.
Петер запнулся за камень. Схватился за ветку дерева, жадно глотает воздух и снова бежит. Грузовик грохочет у него в груди. Машина уже на повороте.
Пять метров.
Из-за поворота вынырнул капот немецкого грузовика.
Последний, нечеловеческий прыжок. И он валится на ворох тростника. Петер закрывает глаза, убитый гудением грузовика. Ему кажется, что колеса подымаются на его плечи, переваливаются через ребра.
Неужели это конец?
В этот момент все собрались вокруг Петера: раненый товарищ, которого он выпустил из рук у двуглавой церквушки, не донеся до перевязочного пункта метров сто, бородатый унтер-офицер, Корчог, Салаи, вечно спящий Кантор и командир дивизии со вставными зубами.
Петер ждет.
Машина ревет, ее рев, казалось, поглотил весь мир.
Так можно ждать только смерти. Закрыв глаза и распластавшись на тростнике, он лежит в пяти километрах от Вероники, с отчаянием в душе и беспомощно сжатыми кулаками.
Машина проскочила мимо и утащила за собой шум и смерть. Петер Киш открывает глаза. На щеках удивленно застыли две слезинки.
Он с трудом приподнимается, идет вразвалку. И снова с одной стороны длинное серое озеро, с другой — прямое шоссе. Пройдя немного, Петер осторожно осматривается. Шоссе покрыто свежими, мягкими комьями земли: полчаса назад здесь проехала немецкая танковая колонна. Несколько секунд он лежит в канаве, затем быстро перебегает через шоссе.
Отсюда уже видно сторожку обходчика. Петер Киш смотрит вперед. Только вперед. Пожирает глазами будку железнодорожника, ржавые скалы, тростник на берегу озера, словно хочет запомнить все это навсегда и унести с собой.
Год назад Петер таким взглядом смотрел на Веронику, к которой он сейчас идет. Смотрел через открытую дверь в потонувшую в предрассветных сумерках комнату, а сам доставал пальто из шкафа.
Петер карабкается по узкому хребту холма, бредет по тропке среди виноградников. Временами он поглядывает на озеро, но оно теперь скрыто от него туманом, который сверху, с холма, кажется плотным и серым. Шоссе словно вымерло. Лишь иногда по стертым булыжникам пронесется заяц или пробежит голодная кошка в поисках какой-нибудь еды. Все кругом сырое и вымершее, лишь недовольное ворчание пушек разрывает весеннюю тишину.
Петер смотрит вперед.
Все время только вперед.
Отсюда, от изваяния святого Антала, что стоит на краю поля, до дома километра четыре.
В легких свистит воздух, дышать тяжело. От плеч до ступней ног по всему телу разлилась тяжелая усталость. Киш чувствует себя сиротой, бедным, всеми заброшенным сиротой. У него лишь одна надежда — добраться до дому.
Остановившись перед угрюмым каменным изваянием, омытым частыми дождями, он по привычке осеняет себя крестом. Смотрит на лик каменного святого, у ног которого завяли прошлогодние осенние цветы.
За год здесь ничего не изменилось.
Изваяние, как и прежде, смотрит в сторону озера, повернувшись спиной к акации, серые холодные пальцы крепко сжимают каменный крест, а у ног высечены каракули букв.
Петер находит плоский камень и садится. Отдыхает.
Смотрит на озеро, которое отсюда, сверху, напоминает белесую морскую гладь, на струящийся волнами туман, на будку обходчика. Который сейчас час, Петер не знает. Часов у него нет, а небо затянуто облаками. Тишина. Застывшая неподвижная тишина. Из рук Петера выскальзывает вещмешок.
Знакомый запах — запах родного дома. Его чувствует только тот, кто возвращается домой из дальних краев. Да, только тот. За горой село, а в нем домик с обветшалой крышей, огороженный забором из рейки, жена.
В зарослях акации, позади распятия, кто-то катает по шоссе камушки.
Солдат поднимает глаза.
На краю рощицы, прислонившись спиной к дереву, стоит мальчуган в длинной, почти до пят, железнодорожной шинели, с длинными, давно не стриженными волосами и удивленными синими глазами. В руках он вертит гибкую хворостинку, а сам не спускает глаз с солдата.
Мальчик ждет.
Петер с любопытством рассматривает маленького бродягу. Подозрительный и недоверчивый, он чуть заметно манит ребенка к себе.
Мальчуган, придерживая шинель за полы, как женщины юбку, подходит поближе.
«Бродяжка, дитя войны», — думает Петер. Таких он видел тысячи по дороге от Карпат до Балатона.
— Поди сюда, сынок!
Мальчик осторожно переминается с ноги на ногу. Подходит ближе, но все еще не сводит настороженного взгляда с солдата.
Петер улыбается, ласково смотрит на ребенка с голодными глазами и лезет в вещмешок.
— Боишься, парнишка, а?
Петер достает банку консервов и протягивает мальчику.
— Есть хочешь?
Мальчуган пожимает плечами, все еще изучая внимательным взглядом солдата, его грязную истрепанную одежду, заросшее щетиной лицо и тощий вещмешок. Потом оглядывается, измеряя расстояние до будки, смотрит настороженно, смышлено, подозрительно. И прежде чем заговорить, закусывает губу и подается назад:
— А у вас, дядя, нет винтовки?
Петер поражен. На миг он чувствует себя как бы голым, тихо кашляет, словно стыдится ребенка, затем неожиданным движением бросает банку мальчугану.
— Лови, малыш!
Мальчик ловит банку, крутит ее в руках, с любопытством разглядывает, а потом вслух по складам читает надпись.
— Казенная? — спрашивает он после небольшой паузы, словно заговорщик, и прячет банку под полу шинели.
— Да.
Мальчуган понимающе кивает, снова лезет под полу, вынимает банку и, любуясь ею, крутит в руках. Снова по складам читает надпись, поглядывая на солдата. На узком худом личике играет бледная улыбка.
Солдат нравится мальчугану.
— Свинина?
— Она самая.
Мальчуган кладет банку на землю. Найдя большой камень на обочине дороги, подкатывает его к распятию и садится неподалеку от солдата. Банку с консервами он поставил между ног.
— Ну, малыш, не садись на дорогу! — бормочет солдат, покачав головой, и начинает искать в вещмешке отсыревшие сигареты.
Мальчуган, махнув рукой, объясняет:
— Здесь никто не ходит.
Оба молчат. Кругом тихо, только со стороны озера доносится ленивый рокот волн. Петер закуривает отсыревшую сигарету и задумчиво смотрит на худое лицо мальчугана.
Этот мальчуган — первый человек, с которым он повстречался в родных краях после годового отсутствия. Нужно будет расспросить его, есть ли в деревне немцы, целы ли еще дома под обветшалыми крышами, стоит ли по вечерам, прислонившись к окну и глядя на знакомую тропинку, его Вероника.
Мальчуган заметил, что солдат смотрит на него долгим встревоженным взглядом. И мальчик смущенно поглядывает на него, шевеля палочкой камешки на дороге.
— Дядя, вы куда идете? — боязливо спрашивает он.
— Домой.
Ребенок понимающе кивает. Долго что-то обдумывает, потом начинает обкладывать банку с консервами камешками. Играет.
— А где ваш дом, дядя?
— Там, за горой. В той деревне... — неуверенно машет рукой в сторону горы Петер.
Мальчуган, сдвинув брови, смотрит на гору, словно может увидеть ту деревню, вздрагивает, поднимает воротник толстой шинели.
— Вчера оттуда ушли последние венгерские солдаты. Прошли мимо будки...
Петер вскидывает голову.
— Откуда?
— Из той деревни... за горой.
Солдат молчит.
А как раз сейчас нужно бы спросить, кто они, эти солдаты, сколько их было и почему они ушли? Скольким женщинам вскружили они головы? Бывал ли когда-нибудь этот мальчик в соседней деревне? Знает ли жену Петера Киша Веронику, видел ли, как она легкими шагами идет к колодцу за водой? Видел ли ее круглые синие глаза и цветастый платок, когда легкий ветерок поднимал его над густым пучком волос? Слышал ли он ее голос? Знает ли он домик, огороженный забором из рейки, видел ли старую грушу, что растет в самом конце двора?
Солдат поворачивается к ребенку:
— Малыш, ты случайно не слышал, есть еще в деревне немцы?
Мальчуган задумчиво смотрит куда-то вдаль и медленно качает головой.
— Нет там никаких немцев. Ушли они все на Халапскую гору, оттуда будут стрелять в русских. Вчера начальник станции из Фюреда рассказывал, приезжал сюда на дрезине, а уж он-то знает.
Петер отворачивается.
— Ты сам-то откуда?
Мальчуган показывает в сторону озера.
— Вон там стоит будка.
— Твой отец обходчик?
Мальчик, опустив голову, медлит с ответом. Исподлобья смотрит на солдата. Губы дрожат, на лоб набегают морщинки. В один миг он вдруг состарился.
— У меня нет отца... — тихо говорит он. — Отчим... там, в будке.
— А что случилось с твоим отцом?
Мальчуган еще ниже опускает голову.
— Ушел на фронт...
Петер Киш, сразу подобрев, ласково смотрит на маленькую хрупкую фигуру паренька. Мальчик весь съежился на своем камне. Его худые плечи, словно обломанные крылья птицы, висят под шинелью. В больших глазах застыла печаль.
Мальчуган встает, подкатывает камень поближе к солдату и садится с ним рядом. Протягивает ему банку консервов.
— Откройте мне!
Петер лезет в карман за ножом. Лезвие ножа легко режет тонкую жесть, и мальчик с немым восторгом смотрит на сильные загорелые руки солдата.
— А вы, дяденька, тоже с фронта?
Нож в руках Петера замирает, он холодно кивает. Мальчик переводит взгляд на его солдатские башмаки.
— Мой папка тоже когда-нибудь вернется домой, — печально вздыхает парнишка и неловким движением проводит рукой по шинели солдата.
Петер режет хлеб, ставит перед мальчиком консервы, кладет ломоть хлеба и рядом ножик.
— Ешь, сынок...
Мальчуган с удовольствием уплетает консервы, потом спрашивает:
— А у вас, дядя, есть сын?
Петер отрицательно качает головой.
— А дочка?
— И дочки нет.
Мальчуган удивленно смотрит на него и слегка пожимает плечами, засовывая в рот большие куски холодной свинины.
Петер удобно вытягивает ноги, закуривает.
— Сколько тебе лет, малыш?
Ребенок заговорщически смотрит на него.
— Двенадцать будет.
— А как тебя зовут?
— Тони.
Наевшись, мальчуган кладет нож и отодвигает от себя консервы. Поворачивается к солдату, с улыбкой смотрит на него.
— Дяденька, вы поторопитесь, а то скоро они тут будут.
— Кто?
— Русские. Вчера начальник станции из Фюреда говорил, который здесь был... А мой отчим сказал, лучше убраться отсюда, а то русские заберут детей...
Молчание. Через несколько секунд мальчик снова обращается к солдату.
— Дяденька... вы, наверное, знаете... Правда, что русские увозят детей?
Петер Киш недоуменно пожимает плечами.
— Да ну, что ты...
Тони задумчиво сидит на камне и теребит край вещмешка. Губы его дрожат, лоб в мелких морщинках, которые делают его намного старше.
Над стройными деревцами повисли белые хлопья тумана. Кругом слишком светло, и это гнетет. Гора в тумане кажется особенно громадной. Вершины ее совсем не видно. Может, она достает до самого неба, а ее склоны касаются склонов другой горы?
Башмаки Петера скользят по липкой листве и влажным камням. Иногда он оглядывается, стараясь сквозь голые ветви деревьев увидеть озеро, но туман скрывает его.
Петер один на горе. Мальчуган в своей длинной шинели остался у изваяния Святого Антала. Они простились. Мальчуган, прижимая к себе банку консервов, долго смотрел вслед этому высокому странному солдату, смотрел и думал, что у его отца была такая же походка, и он тоже никогда не оглядывался.
Петер Киш прислонился к дереву. Отсюда до деревни километра три. Дойдет ли он?
В одиночестве расстояния всегда кажутся длиннее. А может, нет на свете ни родной деревни, ни Вероники — все это только плод его взбудораженного воображения и глупых иллюзий?
Впереди — отступающие немцы, сзади — наступающие русские войска. Перед ним — родное село, а за спиной — война. И то, и другое такое далекое-далекое, а кажется, вытяни руку — и сквозь туман дотронешься пальцами до калитки родного дома.
Живы ли соседи? Осталось ли все таким, как год тому назад — неподвижным, словно застывшим в ожидании? Приманивает ли старик Чуторащ с утра до вечера чужих голубей, а господин Пал, лавочник с пятнами на лбу, дает ли еще в долг беднякам? Живы ли старый Шойом и Эстер Мольнар, старая барыня, к которой Вероника ходила на поденщину?
Петер Киш вертит в руках кривую ветку.
На фронте Петер видел много сожженных русских сел. Жители их, словно окаменев, стояли у своих домов — бородатые крестьяне, изможденные женщины и старики с выцветшими глазами. Пепел пожарищ поднимался до самых туч, даже самый воздух, казалось, потрескивал. Пожар рассыпал черные головешки, с домов сползала раскаленная черепица, в самоварах закипала вода, а на следующий день в канавах валялись обгорелые трупы.
Петер Киш сжимает лицо ладонями.
Сейчас март, а последнее письмо Вероники он получил в конце ноября.
Свинцом налились ноги, тяжесть легла на сердце.
Дерево, к которому он прислонился, стройное и сухое, а верхушка, кажется, вот-вот проткнет небо. Петер узнал это дерево. И другое тоже. И следующее. Он хорошо знает их низкие кривые ветки, за которые хватался рукой, перебираясь через канаву, когда ходил к озеру. Рядом Гулачская гора. Справа проходит Кекутская долина, поросшая высокой травой, дальше стоит Шалфельдский холм с большими гладкими базальтовыми плитами на склоне, а слева виднеется коричневая лысина горы Святого Дьердя.
Перед ним в долине родное село. Сто двадцать дворов примостились на склоне горы; обрывы, головокружительные тропки нависли над самым селом. Везде камни, гравий, однобокая долина похожа с горы на бесформенный овраг. В селе всего пятьсот жителей.
Последнее письмо Вероника написала в конце ноября, в нем она снова спрашивала мужа: «Дорогой мой, когда же наконец кончится эта проклятая война?»
Петер прислушивается к тишине. С гор скатывается сердитый лай пушек, но он слышит только стук своего сердца.
Не нужны Петеру ни телега, украшенная цветными лентами, ни прекрасные сны, ни пара серых лошадей. Ничего ему теперь не нужно, кроме домика, обнесенного забором из рейки, да жены. А еще нужна кисточка для бритья, которой он намылит щеки, когда вернется домой. Направит он как следует бритву на старом ремне и, встав перед зеркалом, побреется, и только тогда поверит, что он дома.
Петер одергивает на себе одежду, словно уже стоит на пороге родного дома, и торопливо идет дальше.
Идет все быстрее и быстрее, семеня ногами. Он спешит, бежит, мчится, делая большие прыжки, мелькая между деревьями. Котомка раскачивается у него на боку из стороны в сторону, ветки деревьев больно хлещут его по лицу, ноги то и дело скользят, а он все бежит и бежит.
Миновав заброшенную каменоломню, он бежит по склону горы, поросшей акациями. Бежит, не замечая, что ноги сводит судорога, а в горле так пересохло, что трудно даже дышать; котомка больно бьет его по боку.
У каменоломни под канатной дорогой Петер вдруг замечает, что кто-то стоит между деревьями. Человек то нагибается, то разгибается — темное беспокойное пятно в тумане.
Обхватив ствол дерева и прижавшись к нему, Петер Киш ждет, затаив дыхание.
Кто бы это мог быть? Солдат? Может быть, кто-нибудь из их батареи шел по его следам? Или это жандарм, засевший в засаду и следящий за ним? Неужели его хотят схватить сейчас, в последний момент, в двух шагах от дома? Кто этот человек? Кто отважится стать у него на пути? Кто на этом свете имеет право отослать его обратно на батарею и заставить снова дергать запальный шнур?
Нет. Обратно он не вернется.
Нервным движением Петер полез в вещмешок; зажал в кулаке банку консервов. Если что — ударит. Ударит каждого, кто станет на его пути и захочет помешать ему вернуться домой.
Он уже не дрожит. Назад ему пути нет. Он вернулся домой, и никто не может убить его, никакая сила на земле не может уничтожить его теперь. Несколько минут Петер осторожно, словно зверь, следит за незнакомцем. Затем украдкой подходит ближе и прячется за следующее дерево.
Между двух голых акаций копает яму толстый мужчина в черном пальто. По виду явно не солдат. Копает быстро, отбрасывая землю в кучу.
Петер Киш нетерпеливо следит за каждым движением толстого мужчины в черном пальто, но лица его не видит.
Могилу он копает, что ли? Или закапывает свое добро? А может, роет себе убежище? Односельчанин или чужой?
Петер потихоньку крадется ближе, узнает этого человека в черном и с облегчением вздыхает.
Это Балинт Каша, тесть сельского лавочника, круглолицый с большим ртом и длинными желтыми зубами, которые он всегда скалит, когда смеется. Рядом со школой стоит его низенький дом с подслеповатыми окнами, под горой Чобанц у него десять хольдов виноградника.
А в конце долины — восемь хольдов пашни.
Все это принадлежит Балинту, но человек он хороший, хоть и богат. Его зять, господин Пал, часто давал Веронике в кредит продукты, когда она приходила в лавку. Она редко получала от старика поденную работу, зато он никогда не припирал ее в угол подвала и не приставал к ней, как другие. А ему, Петеру, еще в детские годы, старик разрешал взбираться на старого Гидрана, полуослепшего коня.
Что ему надо в этой рощице?
Петер Киш не боится. Если Балинт Каша нападет на него, он ударит его. Ему тридцать лет, а тестю лавочника — пятьдесят. Толстый, неповоротливый. Такого можно одолеть.
Петер спокойно подходит к старику, крепко сжимая в руке консервную банку и зная, что легко справится с противником. У него есть преимущество: он будет нападать, а тестю лавочника придется обороняться.
Тихо и загадочно шуршит прошлогодняя листва.
Старик, нажав ногой на заступ, поддевает на лопату ком земли, бросает его и вдруг улавливает какой-то подозрительный звук. Он вздрагивает, затем осторожно поворачивается на шум.
Петер Киш останавливается у дерева и сверху вниз смотрит на Балинта Кашу.
Старик подается корпусом назад, выставляя вперед лопату. На лбу у него выступает пот, толстые жирные морщины на лице чуть заметно дрожат, и весь он становится хрупким и серым, как брошенная на песок пустая бутылка. Страх старит его еще больше. Из-под шапки на ухо сползла прядь седых волос, из открытого рта торчат редкие желтые зубы.
Позади старика длинный весь в наклейках ящик. Он осторожно пятится к нему, не спуская ни на секунду взгляда с Петера, изучая его долгим подозрительным взглядом.
Проходит минута. Две минуты.
Старик все еще не узнает солдата.
«Дезертир», — дрожа от страха, думает старик и с силой сжимает лопату в руках.
Глаза у него как штыки. Такой может убить. Дезертир способен на все. В руках держит блестящую коричневую банку... Грабитель? Хочет отнять ящик? Нет, он не отдаст его... Убьет лопатой, но не отдаст. Нужно ударить его, ведь у солдата нет винтовки... Правда, в кармане у него может оказаться пистолет, а эта коричневая банка, может быть, настоящая ручная граната?
Балинт в состоянии нервного потрясения. Пот заливает ему глаза, щиплет кожу, но он не шевелится, чувствуя, что одно неосторожное движение может стоить ему жизни.
Почти как на войне.
Петер чувствует, что старик боится его. Он видит, как подрагивает заступ у него в руках, и тут же успокаивается, но пока с места не двигается.
— Добрый день, господин Каша! — холодно здоровается Петер, недоверчиво глядя на старика.
Тесть лавочника вздрагивает, удивленно открывает и закрывает рот. Любопытным взглядом сверлит угловатую фигуру небритого солдата, но все еще не узнает его. Он силится что-то припомнить, но нет, не может.
Петер Киш подходит ближе.
— Не узнаете? Забыли Петера Киша? Ну? Мужа Вероники Патко...
Старик в упор смотрит на солдата. Взгляд его внимательно шарит по лицу земляка, восстанавливая по отдельным чертам знакомое лицо.
Однажды он видел Петера в корчме, когда тот дрался с односельчанами. Тогда он смотрел точно таким же холодным беспощадным взглядом на своего противника. Как-то Каша заходил к Кишу сказать, чтобы Вероника приходила на поденщину. Тогда он стоял у калитки: такой же печальный, опустив плечи, а однажды сам зашел в лавку зятя попросить дать товар в кредит, и голос у него был таким же холодным и безнадежным, как сейчас.
Да, это, конечно, он, только похудел немного, да под глазами у него залегли глубокие тени.
Старик с облегчением вздыхает.
— Так это ты?.. Не сразу я тебя узнал... — обрадованно бормочет старик, втыкая заступ в землю, и садится.
Петер подходит ближе. Банку консервов он положил обратно в вещмешок и, кивнув в сторону полуоткрытой ямы, спрашивает:
— Что, клад ищешь?
Старик снизу вверх глядит на него, долго не отвечает. Он подозрительно рассматривает солдата, словно все еще не верит своим глазам, потом усмехается и хлопает ладонью по ящику.
— Поможешь?.. Хочу закопать этот ящик.
— Закопать?
— Да.
Петер, прислонившись к дереву, с удивлением смотрит на старика — уж не шутит ли он с ним.
— А что в ящике-то?
Старик некоторое время молчит, словно размышляет.
— Одежда, — отвечает он наконец. — Барахлишко.
— Одежда?
— Да.
Солдат подходит ближе. Остановившись перед Балинтом, показывает на ящик и спрашивает:
— Присесть можно?
Старик неохотно кивает и подвигает руку к лопате: а вдруг все же придется защищаться?
Петер смотрит на тестя лавочника долгим безжалостным взглядом, потом пересаживается на другой край ящика, трогает толстые доски рукой и удовлетворенно кивает головой.
— Крепкий ящик... Из лавки?
— Да.
— Значит, говоришь, барахлишко тут?
— Ну да.
Снова долгое недоверчивое молчание.
— Тяжелый? — осторожно спрашивает Петер Киш.
Балинт кладет ладонь на ручку лопаты и угрюмо смотрит на Киша.
— Вдвоем справимся.
— На чем привезли-то?
Старик показывает рукой в сторону кустарника.
— Тачка там у меня... чуть было не надорвался.
Солдат опять рассматривает и ощупывает ящик.
— Да, тяжелехонек... Что же зятя на помощь не позвали?
Старик враждебно моргает глазами.
— У него и без того хватает дела. Вечером немцы ушли из деревни, теперь они у Диселя. Окопали пушки и ждут, когда русские перевалят через гору. Плохо нам здесь придется...
Петер роется в вещмешке. Достает две отсыревшие помятые сигареты. Одну протягивает старику, тот взглядом благодарит его.
Оба молча курят.
Балинт Каша все еще обеспокоен.
Он знает семью Петера Киша. Знал его отца, пока тот не переехал в Халап. Жену Петера он каждый день видел на улице или в лавке, но этот человек пришел сейчас издалека. Год назад он уехал отсюда на фронт, и, кто знает, каким стал за это время? О дезертирах чего только не рассказывают.
Петер ждет, что скажет Каша. Сам ничего не спрашивает. Кто знает, каким стал за это время Балинт Каша? Возьмет да и выдаст его жандармам или гитлеровцам. Надо набраться терпения и спокойно ждать, хотя каждая минута кажется ему часом. Заговорит же наконец старик. Неужели не расскажет, что натворили в селе фашисты, что стало с Вероникой, какой урожай был в прошлом году и кто из друзей Петера погиб на фронте. Нужно только подождать.
Петер смотрит на толстого старика, сжимающего рукой черенок лопаты, и ждет, когда тесть лавочника нарушит молчание. Но старик осторожен, терпелив. Он тоже ждет.
Докурив, старик выплевывает окурок.
— Русские сюда скоро придут, — тихо говорит он, избегая взгляда солдата. — Говорят, они все забирают.
Петер Киш потягивается, закуривает последнюю сигарету, но ничего не отвечает.
Вдруг Каша доверчиво подвигается к солдату:
— Ты видел русских?
— Видел.
— Какие они?
Солдат пожимает плечами и встает. Он понял, что старика интересуют только русские, и тут же возненавидел его. Убил бы сейчас этого толстого человека в зимнем пальто. Упрямый черт! О самом главном — ни слова. Для него сейчас весь мир заключается в этом ящике с барахлом, которое могут отобрать русские.
Солдат смотрит в яму. В сердцах пинает ногой мягкие комки земли, поглядывая на обвалившуюся стенку ямы и неровное круглое дно. «Грубая работа», — думает он и с досады плюет в яму.
Любопытство душит его. Это невозможно вынести. Почему этот старый дурень боится раскрыть рот? Неужели не понимает, что одним лишь словом может осчастливить его? Почему не скажет, что с Вероникой?
Не выдержав, Петер сам обращается к старику:
— Как там, дома?
Каша задумчиво смотрит на него снизу.
— У вас?
— Да, у нас.
Снова долгая пауза.
— Ничего.
Петер Киш отворачивается, смотрит в сторону.
«Ничего». Сказать так безразлично, скаля желтые зубы: «ничего». Целый год он дрожал при одной мысли, что придет день, и он, Петер, бегом пересечет рощу и, не взглянув даже на каменоломню, помчится дальше, а этот болван говорит «ничего».
— А Вероника? — спрашивает Петер, подождав немного, но так и не повернувшись к старику.
И снова долгое томительное молчание.
Старик не отвечает, но Петер знает, что Вероника ждет его дома. Она чувствует, что он идет к ней. Петер знает, что дома все осталось точь-в-точь таким, как в то утро, когда он вместе с Телеки ушел на станцию. Он это знает, но сейчас хочется услышать об этом из чужих уст. Узнать, что дома все по-старому, как было год тому назад, а фронт и смерть со своими черными крыльями всего лишь жестокая шутка судьбы. На его маленьком каменистом участке в два хольда все так же лежит кусок гладкой базальтовой скалы, и стоит ему завтра приподнять его, как из-под него тотчас же выползут жучки и черви — как и год назад.
— А Вероника? — спросил Петер еще тише, смотря в яму.
— Жива, — сухо ответил старик и отвернулся.
Петер Кинг только этого и ждал. Одного этого слова.
С облегчением он поправил полосатую домотканую котомку, весело кивнул старику в черном пальто.
— Я бы помог вам, да очень тороплюсь... Прощайте!
Когда солдат дошел до третьего дерева, Балинт окликнул его:
— Ты, Петер, сбежал из части, что ли?
Солдат остановился. Снова враждебное молчание. Петер оборачивается, в его взгляде светится ненависть.
— Я не сбежал, — говорит он хрипло. — Лейтенант отпустил меня на неделю... Я догоню свой полк... И документ мне дал... Если не верите, могу показать...
Петер знает, что в кармане его френча нет никакого документа, и пальцы снова судорожно сжимают банку с консервами.
Старик со спокойным превосходством смотрит на солдата. Он уже не боится его. Знает, что Петер врет.
— А где твой полк? — ехидно спрашивает он.
Петер не видит довольной улыбки человека в черном пальто.
— Где?.. К Веспрему двигается... Да. К Веспрему.
Балинт не спеша разминает поясницу, потом встает, вытаскивает заступ из земли, и вмиг круглое белое лицо старика растет и он сам становится высоким, сильным и надменным.
— Да... — кивает он. — Говорят, там сейчас тяжелые бои идут. — Ты ведь вместе с Телеки ушел на фронт, да?
Петер вздрагивает и бледнеет. Широко открытыми глазами он смотрит на тестя лавочника, ноги словно приросли к земле. Он открывает рот, говорит что-то, но не слышит собственного голоса:
— Да.
Старик крутит в руках лопату и, задумавшись, смотрит в землю.
— Говорят, что вы и на фронте вместе были. От Телеки уже несколько месяцев нет писем. Бедная жена все глаза выплакала от горя. Ты, случайно, не знаешь, что с ним?.. А?
Петер чувствует, что ноги его не держат. Он даже не знает, сколько времени он стоит так. Может, уже несколько лет? Все вокруг него растеклось, он видит перед собой лишь укоризненный взгляд старика. Вспоминает своего кривоногого соседа, когда тот упал на бруствер окопа, каска съехала ему на лоб, водянистые глаза под лохматыми бровями закрылись.
Помолчав, Петер говорит тихо и мрачно:
— Телеки убит.
В блиндаже сидят шестеро солдат. Все уже немолодые, постаревшие в эти беспокойные кровавые ночи. Каждый из них знает все о других, с первого дня они стали соучастниками одного общего преступления.
Вместе они дергают запальный шнур, вместе рисуют на стволах орудий кольца, обозначающие, что уничтожена новая цель противника. Этому они научились у гитлеровцев. Они знают жен своих товарищей, детей, знают, как одеваются их жены, как они выглядят. Они словно приговоренные к смерти, у которых нет тайн друг от друга.
На рассвете начнется наступление.
В воздухе стоит мертвая тишина, которая бывает только перед боем. Что они могут сейчас еще сказать друг другу? Прочитать вслух последние письма, полученные из дому? Или выйти на августовский ветер и смотреть на далекое пламя пожарищ?
Со стороны Карпат доносится рокот самолетов, льющийся со звездного неба. Земля недовольно вторит ему. Недалеко кто-то играет на гармошке. В блиндаж доносятся усталые звуки песни:
Живем мы только один раз...
Сегеди, бородатый командир отделения, стоит, прислонившись к двери блиндажа, глядя перед собой отсутствующим, лишенным каких-нибудь признаков жизни, взглядом. Рыжая борода всклокочена, лоб испещрен длинными грязными морщинами.
Час за часом глупо и однообразно течет время. Если погибает кто-нибудь из знакомых, командир отделения вечером выходит из блиндажа и долго смотрит на звездное небо, удивляется тому, что сам все еще жив. В эти минуты он забывает, что смерти следует бояться. Он бесстрастно следит за тем, как течет время, ощущает его течение и чему-то улыбается.
Он живет простыми будничными воспоминаниями о недалеком прошлом. О сыне — школьнике, о мастерской жестянщика, расположенной рядом с рыбным павильоном, о грубых шутках торговок или о воскресном футбольном матче.
Он мечтает.
По утрам, на рассвете, когда война устает и затихает на миг, он забывается в беспокойном сне. Он оказывается на зеленом футбольном поле, гонит мяч к воротам противника или утром стоит в крохотной дымной мастерской с паяльником в руках и слушает развесив уши едкие замечания беззубого Гараша и звонкие сплетни торговок.
Кантор, смуглый и молчаливый артиллерист, спит, накрывшись шинелью. Он всегда спит. Остальные глазеют на него и завидуют, думая, как это он умудряется заснуть даже во время обеда между первым и вторым блюдом. В первую неделю после его перевода к артиллеристам во время чистки орудий Кантор сел на ящик с боеприпасами и тут же задремал. Бородатый командир отделения подошел к нему и заорал:
— Какого черта ты все время спишь?
Кантор степенно оглянулся, не спеша встал с ящика и тихо ответил:
— У меня бывают хорошие сны, господин командир.
Он видит сны. Видит здоровенных быков со звездочкой на лбу. Видит свадьбу, с невестой, наряженной в белую фату, и с паприкашем из телятины на праздничном столе. Видит проворную девушку в красном переднике, работающую на кухне у помещика. А перед сном Кантор тихо и стыдливо бормочет длинные молитвы, накрывшись с головой одеялом.
Петер и Корчог сидят вдвоем за простым столом, ножки которого вкопаны в землю. Корчог сидит, понуро облокотившись на стол. На крупный лоб падают светлые блики.
До фронта он работал слесарем в Кишпеште, на заводе Хоффера, четыре месяца назад его прислали на фронт. В первую же неделю он рассказал товарищам о себе все: не стесняясь, он проклинал свое прошлое, проклинал войну, рассказывал анекдоты и боялся смерти.
На второй неделе он замолчал. Только стал ругать жидкую похлебку и ждать концертов по заявкам солдат.
Перед каждым наступлением он готовился к плену или смерти и каждую неделю писал прощальные письма домой: одно — матери, другое — невесте. После наступления он рвал эти письма на клочки, а на следующий день писал новые.
Иногда он громко смеялся и не верил тому, что жив, не верил в реальность кофе по утрам, фотографий родных в кармане френча, приказов по части. Четыре месяца назад он заболел.
Он знал о Марксе, о социализме, думал о том, чтобы перейти к русским, и не мог решиться на это. Он состарился за несколько месяцев.
Ему тридцать лет. Он сидит над очередным прощальным письмом домой, а сам вспоминает, как в прошлом году он вместе со своей невестой Кати пошел на Дунай у Шарокшара. Зайдя в камыши, они стали раздеваться друг у друга на глазах, и он увидел, какая красивая грудь у Кати.
Они были уже в воде, когда Кати озабоченно спросила:
— Тебя могут забрать в армию?..
Он промолчал. А потом сказал:
— У тебя очень красивая грудь, — и сердито забил ногами по воде.
Через полгода его забрали в солдаты.
Салаи сидит по другую сторону стола. До армии он был приказчиком в Уйпеште на складе фирмы Мейнл. Целый месяц он говорил во сне и звал жену.
Два дня он вообще перестал говорить, даже на вопросы товарищей и то не отвечает.
В среду он получил от шурина письмо. Когда бородатый командир отделения отдал ему это письмо, он не сразу решился вскрыть его. Увидев адрес, он вспомнил широкоскулое лицо шурина, который ни разу не писал ему с тех пор, как его послали на фронт. А уж раз написал, значит, что-то случилось.
Двадцать девятого июля жена Салаи, которой было всего двадцать три года, погибла при бомбардировке Чепеля. С тех пор Салаи ни с кем не разговаривает. Он не плачет, не вздыхает. Он словно застыл. Письмо все еще валяется около его кровати, куда он уронил его, дочитав до конца. И никто не осмеливается поднять его.
Приказчик смиренно ждет смерти. Иногда он выходит наверх, останавливается перед блиндажом и тихо бормочет что-то непонятное. Видно, разговаривает со своей женой.
Андраш Телеки безучастно сидит на нарах, вертя в руках ножик и посматривая на Петера Киша.
Телеки рассеянно оглядывает и других. Все они ему чужие, и все приговорены к смерти. Он терпеливо слушает обычные вечерние разговоры, смотрит на стыдливые мужские слезы, не вздрагивает от выстрелов.
Телеки безразличен абсолютно ко всему.
Он внимательно читает письма из дому, покачивает головой и постоянно катает в кармане цветные глиняные шарики — талисман, полученный от сынишки, когда уезжал на фронт.
Петер Киш сидит, согнувшись, в другом углу блиндажа. Сегодня он получил письмо от Вероники.
«Сообщаю тебе, мой милый, что я жива и здорова, чего от всего сердца и тебе желаю... Мужа Тери Янчик тоже забрали в солдаты. Прошло уже полтора месяца с тех пор, как он уехал на фронт, а все еще нет ни одного письма. Может, ты встретишься с ним на фронте? Ты его знаешь, его здесь все дразнили рябым. Если встретишь, скажи ему, что бедная Тери очень волнуется... Милый, когда же, наконец, кончится эта проклятая война?..»
Петер Киш грустно улыбается. Может, он встретится с мужем Тери? Разве здесь можно с кем-нибудь встретиться? Где? Когда кончится эта война? Завтра? Через год? Никогда?.. Кто может это сказать?
Однообразно проходят дни и ночи. Безвкусные супы, глухие взрывы, редкие письма из дому, концерты по заявкам солдат. По утрам все облегченно вздыхают, что, слава богу, пережили вчерашний день. И совсем не до того, чтобы кого-то искать.
Петер гладит, ласкает письмо жены, до его сознания доходят лишь обрывки слов. Он ничего не чувствует, сидит и поглядывает в дальний угол блиндажа, но глаза постоянно останавливаются на кривоногом Телеки.
Петер ненавидит его.
Ненавидит за то, что он такой низкий, коренастый; за то, что у него кривые ноги; за то, что он так любит смотреть на небо; за то, что напоминает ему, Петеру, о доме. Он лишь раз достал из кармана фотографию семьи, с тех пор как уехал на фронт. Было это в тот день, когда перед огневой позицией с шумом вгрызлась в землю первая мина и командир взвода Палипкаш повалился замертво на ствол орудия с огромной кровавой раной на шее. Телеки стоял на месте и смотрел на командира взвода. Он содрогнулся от страха, ноги его задрожали. Затем он вытащил из кармана фотографию. Стыдливо отвернулся в сторону и поцеловал. Сначала жену, потом сына.
В тот момент Петер любил Телеки.
А сейчас он ненавидит его за то, что Телеки напоминает ему о родном доме. Ему противно слышать его голос, видеть движения его кривых ног и мускулистых рук, подносящих снаряды на огневую позицию.
Петер ненавидит Телеки с двадцать пятого марта сорок четвертого года, когда поезд увозил их со станции и у Телеки слезы навернулись на глаза. Петер видел, что сосед плачет. В замешательстве Телеки начал рисовать на вагонном окне большие каракули, пальцы его нервно дрожали.
Стоило Петеру посмотреть на Телеки, на его лохматые брови, тонкий нос, глубокие морщины на лице, как перед глазами вставали два хольда каменистой земли и оставленная дома жена.
Взгляд Петера переходит на лысеющую птичью голову Салаи, на его круглые темные глаза, смотрящие на стол. Он вслушивается в звуки ночи, искоса поглядывает на бывшего приказчика и злорадно усмехается.
У Петера кружится голова, чувство животной радости овладевает им. Он кладет письмо жены на ладонь и протягивает Салаи.
— Вот... письмо от жены... — шепчет он хрипло.
В блиндаже стоит тяжелая, жуткая тишина.
Телеки враждебно смотрит на Петера из своего угла. Отбросив в сторону нож, лениво обнимает руками воздух и зевает.
— Хорошо тебе...
Киш убирает руку и отворачивается.
Салаи поднимает свою птичью голову, устремив взгляд в угол убежища. Остальные неподвижны, и, если Салаи всадил бы в этот миг свой штык в Петера, никто бы его не остановил.
Приказчик прячет лицо в тень и печально вздыхает.
— Две недели назад и моя жена еще писала мне, — тихо говорит он и опускает голову на грудь.
Телеки сидит в расстегнутом френче и с упреком смотрит на всех. Затем он берет шинель, вынимает из кармана бутылку палинки. Рукой вытирает губы и пьет прямо из бутылки.
Телеки не понимает своих товарищей. Он не понимает их молчания, их зависти и отвращения.
Он хочет жить, и больше ничего. Хочет вернуться домой, растить сына, воспитать из него настоящего мужчину, а потом погулять на его свадьбе.
Он не хочет понимать других. Он понимает чутьем, что надо быть беспощадным ко всем и к самому себе тоже. Надо изучить расписание жизни и смерти и научиться жить по-фронтовому: просто и скупо.
Кто размякнет — погибнет.
Кто погрузится в свои чувства — погибнет.
Кто не сумеет стать жестоким — погибнет.
Телеки вытянул руку с бутылкой вперед — и в блиндаже запахло палинкой.
— Пейте...
Никто не шевелится.
Он подвигает бутылку к себе. Еще раз отпивает из нее и, поерзав на нарах, трет башмаком о башмак — в воздухе появляется легкое облачко пыли. Телеки ждет, пока тепло от выпитой палинки разойдется по всему телу.
— Ну, что носы повесили?.. Грустить разве лучше?
Корчог поднимает голову и зло кричит на Телеки:
— Заткнись! Разве лучше умереть пьяными?
Телеки ложится на спину и долго молчит. Ждет, что скажет Корчог еще, но тот молчит. Тогда Телеки снова садится и наклоняется туловищем вперед.
— Говорят, что солдат у русских видимо-невидимо. Мы по ним стреляем, а на место одного убитого встает десять живых... А?
Молчание товарищей хватает Телеки за горло. Он дико кричит:
— Думаете, что выдержим? Слушаем гул самолетов, прислушиваемся к завыванию мин, а получим письмо из дому, по три дня не говорим ни слова. Смотрим друг на друга и молчим. Кто хотел этой войны? Может, я?.. Я домой хочу! Мне не о чем мечтать. Звание витязя получу? А если я и вернусь домой, у меня так и останется три хольда земли, больная жена и мальчонка... Я должен вернуться домой, я обещал обязательно вернуться с войны.
Все молча слушают солдата с лохматыми бровями.
Телеки спускает ноги на землю.
— Посмотришь на вас, и жить не хочется... Я не могу плакать, знаю: стоит заплакать — и все. Изгложет меня тоска... И никогда я не увижу родного дома, — яростно бормочет Телеки и опять прикладывается к бутылке.
Корчог тяжело подымается с места, глядит на Телеки. Ждет, когда тот отнимет ото рта бутылку, потом говорит:
— Ничего ты не понимаешь, Телеки. Глушишь палинку, пока тебя в штрафную не пошлют. И ничего не видишь дальше своего носа. Словно рыночная торговка... Кочан капусты, три пучка редиски...
Корчог ходит вокруг стола. Огромная тень прыгает по стене. Руки у него сцеплены за спиной. Он останавливается, словно учитель на кафедре, и вздыхает.
— Бывает и так, что человек загрустит ни с того ни с сего. Со всем, кажется, он примирился, через все прошел. Похоронил лучшего друга, изменила жена... Со всем он в расчете... И что бы с ним ни случилось, все будет лучше, чем было, а он грустит. И ничего не может с собой поделать, грустит, и все тут...
Корчог уныло потянулся к полке. Взял фляжку, отпил из нее и неожиданно протянул Телеки.
— Выпей вот этого. Черный кофе с бромом... Дома его попам дают... чтобы бабы не хотелось... — говорит он хрипло и улыбается.
Рыдание подкатывает к горлу, но он ставит фляжку на полку, опять бродит по комнате, следит за своей тенью, потом снова подходит к Телеки, садится рядом.
— Дружище, у меня дома остались мать и невеста... Каждый день чувствую, вот-вот разорвется сердце... Когда меня везли на фронт, я знал, что это значит... И думал, что надо вернуться домой и на завод к товарищам. Вернусь, меня спросят... А, к черту все! — И он печально махнул рукой.
— У моего отца был старый товарищ... По воскресеньям он приходил к нам. У него на груди висели красивые золотые медали, — тихо и задумчиво произнес Телеки.
Корчог резко перебил его.
— Не то, не то. Я вот все время думаю, зачем я здесь, Говорят, на рассвете будет наступление. Четыре месяца, как я на фронте, а уже на шестьсот километров назад отошли... Он закашлялся и начал зло рубить ладонью воздух. — Боюсь я этих наших наступлений. Интересно, кто останется в живых?
Он поворачивается к Телеки, который, равнодушно опустив голову, думает о том, что на рассвете действительно будет наступление.
— Знаешь, о чем я люблю вспоминать? — спрашивает он, вздохнув. — Дней за десять до призыва в армию я видел свою невесту, когда она раздевалась.
Телеки с удивлением смотрит на слесаря.
Корчог склоняется к собеседнику, смотрит ему в глаза, но тут же отстраняется.
— От тебя так несет палинкой... — бормочет он. — Эх, вернуться бы домой живым и невредимым. Сразу же свадьбу устрою. В первый же день. Он щелкнул своими узловатыми пальцами.
Телеки хмурит брови.
— У меня тоже осталась дома жена.
Салаи вскакивает. Из глаз его катятся крупные слезы. Он подходит к командиру отделения и в отчаянии дергает его за рукав френча:
— Ты же командир!.. Как ты терпишь это? Прикажи им, чтобы они заткнули свои паршивые глотки!
Долгое молчание.
Рот приказчика сводит гримаса.
— Ты же командир!.. Почему не прикажешь? — возмущается он.
Бородатый командир отделения молча смотрит на Салаи. Ему хотелось бы успокоить этого человека.
Салаи с ненавистью переводит взгляд с одного солдата на другого. Несколько минут он стоит одиноко и беспомощно. Потом, пошатываясь, плетется к двери и выходит из блиндажа.
Все молчат.
Ефрейтор потягивается, провожает Салаи взглядом до самого порога, затем нерешительно оглядывается, неуклюже шевелит плечами, словно просит прощения. Подходит к своему топчану, заботливо расправляет складки на грязном одеяле и садится. Двумя пальцами он осторожно вынимает из кармана френча сложенное в несколько раз письмо из дому, написанное на желтой бумаге, и безмятежно улыбается.
— Сын вот мне написал, — говорит он примирительным тоном, обращаясь к присутствующим.
У Петера Киша кружится голова.
Взгляд застыл на письме, которое ефрейтор держит в руках. Петер никак не может оторвать глаз от этого письма.
Каждое слово ефрейтора бьет, как удар кулака. Нужно научиться быть злым, иначе пропадешь. Он ничего не видит, перед глазами только это письмо. Горло перехватывает ледяная спазма.
У ефрейтора есть сын. Длинноногий парнишка с лохматыми волосами учится в ремесленном училище. Ефрейтор любил о нем рассказывать. Вспоминал всякие мелочи, хвастался. А когда приходило письмо от сына, то читал его всем вслух.
Киш подпер голову руками. Ему грустно: у него нет детей.
Жена есть, но она ему какая-то чужая. Каждый день он боится, останется ли Вероника его женой завтра. Ребенок — это совсем другое дело. Твое создание. Наследник. Продолжение сегодняшнего дня в завтрашнем.
Жена не продолжение, а сын, маленький Петер Киш, — да. Сын с таким же, как у отца, носом, с такой же походкой, таким же голосом, взглядом.
На рассвете двадцать пятого марта сорок четвертого года Петер ушел из дому, ничего от себя там не оставив. Разве что кое-какие воспоминания, пару старых сапог, простой костюм серого цвета с алюминиевыми пуговицами, толстую кисточку для бритья, ремень для правки бритвы да кое-какие безделушки, купленные на ярмарке за несколько филлеров. С тех пор каждую неделю почта доставляет туда письмо с фронта.
Бородатый ефрейтор выглядит удовлетворенным. Моментами он вздрагивает, хочет выйти вслед за Салаи из землянки, но толстые пальцы держат письмо сына. Он боится, что, стоит ему пошевелиться, и тихое очарование исчезнет.
Петер Киш отворачивается.
Он не хочет видеть письма. Убрал бы уж ефрейтор Сегеди свое письмо!
Больше всего Петеру хочется сейчас ударить ефрейтора за то, что у того есть сын, который ходит в школу и пишет ему письма на фронт.
А Сегеди как ни в чем не бывало сидит на краю своего топчана и безмятежно улыбается.
Почему он хвастается? Чего он хочет? Пусть радуется, что у него есть сын, что у него лохматая борода и ему не надо бриться, что по вечерам все слушают, как он читает свои письма. У Петера Киша тоже мог бы быть сын. Даже двое! Трое!
Петера охватывает яростная зависть.
— Это не твой сын... — беспомощно стонет Петер и до боли сжимает зубы, чтобы не продолжать дальше. Так ему хотелось обидеть ефрейтора.
Эти слова уже несколько минут стояли у него в горле, но пришли они откуда-то издалека и принадлежали не ему. Все с недоумением смотрят на него, словно не понимая происходящего. Худые строгие лица, тусклый блеск медных пуговиц в свете керосиновой лампы.
Холодные враждебные взгляды сидящих в блиндаже солдат скрестились на Петере Кише.
Лицо ефрейтора неподвижно, только глаза мигают, будто кто-то закатил ему оплеуху.
Петеру страшно.
Некуда скрыться от холодных укоряющих взглядов солдат. Он беспомощно сидит в углу, письмо Вероники выскользнуло у него из рук.
— Да ты сам рассказывал, что он тебе не родной, а пасынок... — оправдывается Петер, не смея взглянуть на ефрейтора.
Сегеди встает.
Над блиндажом низко гудит самолет. Рука ефрейтора дрожит мелкой дрожью. Медленными движениями он сжимает сложенное в несколько раз письмо сына в кулаке. Голова его касается бревен наката. Упрямый и серый, он словно окаменел.
Сейчас он не командир. Сейчас он не бросает во сне Дюрке Шароши кожаный мяч, не слышит колких перебранок торговок рыбой на рынке.
Сейчас он отец.
И понимает, чего ждут от него эти суровые лица. До оскорбителя всего три шага. Резкое движение, и мощный удар обрушится на Петера.
Все отвернулись.
Они знают, что ефрейтор должен сейчас ударить Петера. Если не сделает этого — он трус. Никто не хочет видеть то, что должно произойти. Это личное дело ефрейтора. За ребенка заступается отец: все как положено.
Все сидят молча, низко опустив голову.
Сегеди, сжав кулаки, стоит перед нарами.
Ударить?
Он вытирает рукой лоб, лицо его наливается кровью.
— Он мой сын... — тихо говорит он, тень на стене заметно вздрагивает.
Теперь Сегеди уже не ударит.
Неожиданно Корчог вскакивает со своего места, подсаживается на нары к Петеру, бьет своим костистым кулаком с татуировкой по одеялу:
— Да знаешь ли ты, что значит иметь ребенка? Понимаешь ты это, несчастный?.. Ничего ты не знаешь! Умрешь, и следа от тебя никакого не останется! Разве у тебя есть сердце?.. А если мы скажем, что твоя жена потаскуха? Как тебе это понравится? А?
Петер быстро поворачивается, но достаточно ему взглянуть на Корчога, на его сильные кулаки, на крепко стиснутый рот, страшный взгляд, как злоба в нем утихает.
Ефрейтор разжимает кулаки.
— Оставьте! — машет он рукой и садится на нары.
Ефрейтор осторожно расправляет на ладони письмо, аккуратно складывает его и кладет в карман френча, потом ложится на спину.
Он не говорит ни слова. Что толку говорить, когда ребенок еще в десять лет знал, что не он его родной отец?
Это был очень грустный вечер. А когда после полуночи он наклонился над кроваткой маленького Палики, ему прямо в лицо смотрели два блестящих глаза: ребенок не спал.
Стоит ли говорить, что через две недели Палику пришлось отвести к его отцу, на чепельский рынок? Ребенок хотел познакомиться со своим настоящим отцом. Когда же он увидел беззубого мужчину, который даже не узнал мальчика в голубой матроске, а потом подошел к нему пьяной походкой и поцеловал в лицо, Палика содрогнулся от отвращения.
Нужно ли рассказывать, как они возвращались на трамвае домой, и мальчик, казалось, не узнавал людей, а когда на улице Шальготорьян они сошли с трамвая, Палика встал перед ефрейтором, прижал к своему лицу его толстую ладонь, пахнувшую цинком, и горько заплакал:
— Ведь это неправда? Это неправда — что тот дядя мой папа?
Ничего этого рассказать здесь ефрейтор не может. Зачем?
Телеки тянется к бутылке с палинкой. Громко отпивает из нее. Ладонью медленно вытирает рот. Тихо крякает, чувствуя в горле искристую влагу.
Корчог пренебрежительно машет на Петера рукой и отходит от него. Его не интересует ни бородатый ефрейтор, ни овдовевший две недели назад приказчик. Его ничего не интересует, и, если б в следующий момент в блиндаж влетел снаряд, он, казалось, и тогда бы не удивился.
Он берет бутылку с палинкой и тоже пьет, потому что нужно пить. Но не кофе с бромом, а палинку.
Телеки вежливо ждет, пока Корчог вернет ему бутылку, и отхлебывает еще раз. С бутылью в руке он кивает в сторону Салаи:
— Он поступил умнее, если бы выпил. Стоит ли так горевать? Да еще из-за бабы! Нет на этом свете ничего такого, из-за чего стоило бы горевать.
Телеки закрывает глаза, боится, что, стоит ему открыть их, потекут слезы.
Слесарь вырывает у Телеки бутылку и, поднеся к лампе, на свет смотрит, сколько в ней осталось палинки.
Пьет он большими глотками.
— На рассвете начнется наступление, — говорит он, крякнув и оторвав бутылку ото рта, но никто не обращает на него внимания.
Корчог смотрит себе под ноги, с завистью слушая храп смуглолицего Кантора. Потом ни с того ни с сего громко смеется и ложится на нары лицом кверху.
— Кантору лучше всех... Смотрите!.. Спит себе хоть бы что. Стреляют — спит, горюет — спит, болит нога — спит... Он, наверное, будет спать, даже когда его убьют. Ему лучше всех...
Телеки молча болтает ногами. Ему жарко. От выпитой палинки слегка шумит в голове. Нужно было выпить побольше. Тогда ничего не чувствуешь. Хмельным взглядом он ищет Петера, но разговаривает сам с собой.
— Когда в семье есть дети, жене легче блюсти себя, — говорит он хриплым голосом, думая о том, что сын его еще не ухаживает за девушками, — ребенок все одно что уздечка для бабы.
Неожиданно Петер выходит из своего угла.
Почему ефрейтор не ударил его? Почему его не бьют остальные товарищи, не бьют, сжав кулаки, сверкая злыми взглядами? Почему они все время говорят о своих детях? Уж не потому ли, что у него их нет? Почему каждый день они рассказывают свои дурацкие сны?
Он враждебно смотрит на своих товарищей.
— Жена? — бросает он вызывающе, обращаясь к Телеки. — Если жена по-настоящему любит мужа, она и без ребенка останется верна ему.
Корчог, лежа на нарах, дико хохочет.
— Верность?.. Ха... Ха... Уморили! Знаешь, как моя невеста любила меня, когда я уходил в солдаты? Она обожала меня! Понимаешь? Обожала!.. Эх, какие нежные были у нее губы, а какое крепкое, словно сбитое тело...
Ефрейтор слушает, закрыв глаза. Телеки тоже сидит молча. Корчог печально вздыхает.
— И может быть, в эту самую минуту, дружище, моя невеста, прислонившись к забору, целуется с другим, — добавляет он уныло и смотрит круглыми глазами на накат, словно хочет увидеть сквозь него небо.
Петер Киш спускает ноги на пол.
— У меня дома не невеста, а жена! — хриплым голосом говорит он и, затаив дыхание, ждет ответа.
Кривоногий лениво зевает.
— Ну тебя к черту, Петер! Ты всегда был задирой! Дома бывало, стоит кому-нибудь косо посмотреть на твою шляпу, как ты тут же бросался на него с кулаками. Сколько тебе доставалось за это!
Петер на удивление спокоен. Он чувствует, что драки не миновать. Драки не на жизнь, а на смерть.
Телеки опять зевает, а потом злорадно ухмыляется.
— Ты сейчас все в драку лезешь. Думаешь, война только тебе осточертела? У всех дома кто-нибудь остался, всем хочется вернуться домой. Все знают, чего стоит бабская верность. Самка и есть самка! Будь это жена или невеста. Все одно.
Петер неожиданно вытягивает вперед руки, словно желая ухватиться за воздух. С ненавистью он смотрит на Телеки, впиваясь в него глазами, готовый вот-вот ударить его.
— Моя жена не такая, — говорит он, глубоко вздохнув, и вспоминает, что ненавидит этого кривоногого с тех пор, как маленький поезд увез их со станции.
Телеки долго не отвечает, потом кивает головой и снова ухмыляется пьяной улыбкой.
— Не такая, говоришь?
Петер угрожающе смотрит на кривоногого и встает с нар.
— Не ухмыляйся!
— А почему бы мне и не ухмыляться? Чем твоя жена лучше других? Вот вернешься домой, убедишься, что у нее никого не было за это время, тогда и говори... Такая же она, как все... — с издевкой смеется кривоногий и снова берется за бутылку с палинкой.
Одним прыжком Петер подскакивает к Телеки и хватает его за грудь. Дыша жаром и ненавистью в лицо Телеки, он кричит:
— Замолчи! Ты, ничтожество! Я и дома с удовольствием всадил бы в тебя нож: ты всегда был хитрым и злым. Когда мы отказывались от поденщины за одно пенге, ты за нашей спиной соглашался на восемьдесят филлеров... А сейчас тебе, конечно, незачем беспокоиться, потому что у твоей жены вечно болит поясница, к тому же она такая уродина, что никому и в голову не придет ее соблазнить.
Телеки, остолбенев, смотрит на сильные дрожащие пальцы, схватившие его за грудь. Глаза его широко раскрыты, ему все это кажется просто глупой шуткой.
Петер поднимает кулак, но неожиданно его хватает сзади за руку Корчог и с силой оттаскивает от Телеки.
— С ума вы сошли, что ли? — задыхаясь, говорит он.
Кривоногий падает на нары. Ему кажется, что накат блиндажа ходит ходуном, но не понимает почему: просто он очень пьян.
Петер стоит, прислонившись к двери блиндажа. Он ничего не видит и не слышит, но люто ненавидит Телеки, только что оскорбившего его Веронику и вечно напоминающего ему о маленьком черном поезде, который на рассвете двадцать пятого марта сорок четвертого года увез его в Тапольцу.
Петер выходит из блиндажа.
Ночь, тишина. Это похоже на затишье перед смертью.
Блиндаж, где сидят Петер Киш и его товарищи, сооружен между двумя толстыми деревьями. Корни дерева висят под нарами, из двери блиндажа виден невысокий холм, поросший лесом. Позади блиндажа на небольшом глинистом холме белое здание фермы.
Там уже русские солдаты.
Недалеко от блиндажа — оборудованная огневая позиция. В двухстах шагах — дерево с искалеченными ветвями, метрах в десяти за ним полуразрушенное железнодорожное полотно, в конце которого несколько осиротевших железнодорожных вагонов ржавого цвета. Под горой, в заброшенной шахте, где раньше добывали мрамор, — блиндаж командира дивизии. На склоне горы двуглавая церковь. В ней под заплесневелыми фресками среди фигур святых разместился перевязочный пункт.
В душном блиндаже теснятся солдаты, блестят медные пуговицы; над лесом дымный горизонт с разбросанными по нему чернильными пятнами.
Половина четвертого утра.
Вот уже два дня командир дивизии полковник в своем блиндаже внимательно рассматривает карту военных действий. Вчера он приказал адъютанту разбудить его без четверти пять, так как ровно на пять назначено наступление.
Через две минуты над колонной машин ржавого цвета пролетает первая русская мина. Русские опередили. Начали наступление. С их стороны несется бешеный шквал смерти.
Одна мина с ужасающим воем врезается в землю рядом с Петером и его товарищами. Блиндаж сотрясается. Корни деревьев дрожат под нарами, с потолка сыплется песок, падают комья земли.
Первым с нар вскакивает бородатый ефрейтор, он судорожно хватается за стойку, поддерживающую накат.
— Атака! — кричит он и в отчаянии мечется по блиндажу.
Земля бьется в конвульсиях.
Ефрейтор инстинктивно бросается к телефону. С силой прижимает трубку к уху, но оттуда несется все тот же оглушительный грохот. Он судорожно крутит ручку телефона, стучит по аппарату, а затем злобно швыряет его в угол.
— Даже телефон и тот оглох, — бормочет он сквозь зубы. Раздавшийся где-то совсем рядом взрыв отбрасывает его к нарам.
Остальные, очнувшись от глубокого сна, бледные, застывшие от испуга, словно растворившиеся в нем, наспех накинув шинели, умоляюще смотрят на ефрейтора, ожидая от него чуда, словно он своей волосатой рукой в состоянии отвести от пятерых солдат приближающуюся смерть.
Кантор протирает глаза. Спокойными, но уверенными движениями зашнуровывает башмаки, вешает на руку автомат и вещмешок. Поглядев на товарищей, стыдливо крестится.
Салаи неподвижно лежит на нарах. Он не боится смерти. Только смотрит, как сыплется между бревен наката песок. Нары под ним ходуном ходят, а он лежит и с улыбкой на губах спокойно ждет смерти.
Корчог встает. Сгорбившись, он качается вместе с блиндажом, нащупывает в кармане прощальное письмо родным.
Телеки, огорошенный и непонимающий, неподвижно сидит на краю нар. Проведя ладонью по одеялу, натыкается на бутылку, видит, что она уже пуста, и сердито бросает ее под стол. Судорога сводит желудок, ноет спина, от боли разламывается голова, а он удивленно смотрит на накат, который все еще ходит над головой, как ходят мехи огромной гармони. Он отрезвел, но страха в нем еще нет.
Петер ждет удобного случая, чтобы сбежать отсюда. Крепко сжав зубы, с оружием, вещмешком, со всей своей несчастной судьбой, он робко подходит к двери. Если накат над головой не выдержит и обрушится, наверное, можно успеть выскочить наружу. Перед глазами пляшут буквы письма, сгибаются, как синие цветки на ветру: «...милый, когда же кончится эта проклятая война?»
Неожиданно блиндаж сотрясает мощный взрыв.
— Спасайся!.. Здесь нам всем крышка!
Первым из блиндажа выбегает Петер. За ним бородатый ефрейтор. Затем кривоногий Телеки. Потом насмерть перепуганный Кантор. И самым последним Корчог.
Выбежав, Корчог сразу же камнем бросается на землю. Совсем рядом вгрызается в землю мина, сотрясая воздух взрывом.
Корчог ждет. Оглядывается.
Только Салаи неподвижно лежит на нарах, словно мраморное изваяние.
Корчог вбегает в блиндаж и стаскивает Салаи с нар.
— Ты! Идиот! Сдохнуть хочешь?! — кричит он.
На лице Салаи толстый слой пыли. Покорно и кротко смотрит он на Корчога, не говорит ни слова, только с трудом шевелит плечами.
Корчог хватает каску, натягивает ее товарищу на голову и тащит к выходу.
— Бежим!
Тот смотрит на него ничего не понимающими глазами.
Земля все еще содрогается от взрывов.
— Дурак! Если мы сейчас же не уберемся отсюда, всем нам конец.
Салаи смотрит на него мутными глазами и закрывает их. Выражение лица кроткое, словно он уже приготовился к смерти.
Корчог с силой бьет Салаи прямо в лицо. Из носа течет кровь. Но тот даже не вздрагивает.
Лицо все такое же спокойное, глаза закрыты.
Корчог задыхается от злости, делает движение, чтобы бежать вслед за остальными, но останавливается, хватает Салаи в охапку, сильным движением выбрасывает его из блиндажа и выскакивает сам.
Несколько секунд они неподвижно лежат на земле, потом Корчог со злостью толкает Салаи в спину:
— Беги!.. Ты что, не понимаешь?.. Беги!
Салаи смотрит на него с укоризной и покорно плетется вслед за остальными.
Земля издает какие-то странные хриплые звуки. Темные облака медленно плывут по небу, поливая землю дождем. Из-за холма сверкают артиллерийские вспышки, осколки мин попадают в деревья и калечат их. Опрокинутые железнодорожные вагоны ржавого цвета задрали к небу свои колеса, словно жуки лапки.
Гаубицу Петера Киша засыпало землей. На краю развороченного блиндажа валяются трупы солдат. Вдалеке между разрывами мин видна цепочка убегающих солдат.
Шестеро солдат бегут, рассыпавшись по полю.
Они и сами не знают, куда бегут. Бегут, лишь бы бежать. Кому посчастливится остаться в живых? И прибежать к какой-то цели?
Нужно во что бы то ни стало добежать до железнодорожного полотна. Оттуда в ста метрах лес, в двухстах метрах скалы, в трехстах — шахта по добыче мрамора, в пятистах метрах — церковь, в которой находится перевязочный пункт. В тысяче километрах оттуда — домик с забором из рейки.
Бородатый ефрейтор и Кантор ползут впереди.
Кантор ползет, крепко стиснув зубы, хватаясь руками за пучки травы. В алтарной части двуглавой церкви он мысленно видит девушку в красном переднике, которая работает на кухне. У нее удивительно легкая поступь.
Бородатый ефрейтор ползет, переваливаясь с боку на бок, с силой отталкиваясь ногами от земли.
Позади, на краю кукурузного поля, готовится к прыжку Петер Киш. Нахмурив брови, он ни на секунду не отрывает взгляда от ползущего впереди ефрейтора.
Телеки ползет, цепляясь за землю, рядом с Петером. Он оглушен и слышит только самые громкие разрывы. Этого вполне достаточно, чтобы было страшно.
Корчог ползет вплотную за приказчиком. Ползет, ни о чем не думая.
Салаи еле тащится, даже стонет, когда Корчог бьет его по спине.
Уже двенадцать минут витает над ними смерть на своих стальных крыльях.
Ефрейтор слегка приподнимается и оглядывается назад. Проползли метров сто, столько же осталось до железнодорожного полотна. Ефрейтор поднимает над головой руку, словно руководит атакой. Взоры пятерых солдат следят за вытянутой вверх рукой ефрейтора. Вот все шестеро вскакивают и, делая длинные перебежки, бегут к железнодорожному полотну.
Вдруг страшный взрыв потрясает воздух.
Шестеро мужчин распластались на земле.
На них обрушивается земляной дождь, в уши бьет плотная волна воздуха, и на миг все на земле как бы замирает.
Петер стряхивает со спины комья земли и поднимает голову. Впереди, раскинув в стороны руки и ноги, распластались ефрейтор и Кантор. Рядом с ними лежит Телеки, он отвернул голову и как-то странно щурится.
Петер оглядывается назад.
На месте, где только что лежали Корчог и Салаи, зияет круглая рваная воронка. И больше ничего.
Петер опускает голову на землю и не шевелится. Его охватывает чувство, что отсюда никому не удастся выбраться живым. Напрасно он напрягает все свои силы, зря цепляется за землю, за траву, за свои надежды — все равно его ждет смерть.
Петер поднимает голову, смотрит на гору. В тех местах, за горой, все время витает его мысль. По вечерам, когда война ненадолго засыпала, он всегда смотрел на эту гору, на двуглавую церковь, словно проткнувшую своими колокольнями небо, а там, за горой, он мысленно видел свой домик, огороженный забором из рейки. Там, за горой, живет его Вероника с легкой походкой, с печалью в синих глазах, в цветном платочке на голове. Стоит она сейчас у окна и смотрит на изгиб тропки. И видит она ее всю-всю, до того самого места, где лежит он, Петер. Он слышит ее голос, слышит, как срывается с губ взволнованные слова: «...милый, когда же кончится эта проклятая война?»
— Петер! — зовет его взволнованный голос.
Петер поворачивается. Неподалеку от него лежит Телеки.
— Петер... Ты думаешь, мы выберемся отсюда? — стонет кривоногий, глядя сухими глазами прямо перед собой.
Петер отворачивается. Он ненавидит Телеки.
Телеки всегда следует за ним, со своей отвратительной улыбкой, тонким носом и длинными глубокими морщинами. Во время раздачи пищи он всегда стоит за ним; когда садятся есть, он всегда устраивается поблизости. На огневой позиции он рядом с ним носит снаряды. Ночью его храп слышен даже из противоположного угла блиндажа, а когда батарея перемещается на новую огневую позицию, Телеки всегда вразвалку плетется вслед за Петером.
Вот и сейчас он здесь, лежит рядом с ним. Как он ему надоел!
Бежать отсюда!
Петер вскакивает, бежит как угорелый вперед, делая большие неуклюжие шаги. Несколько сбоку, смешно выбрасывая ноги, мчится Кантор, временами падая прямо в грязь, снова вскакивает, не чувствуя под собой ног, перескакивая через ямы и воронки.
Корчог и Салаи убиты.
Ефрейтор и быстроногий Кантор уже карабкаются на железнодорожное полотно, вот они перебежали через него и уже мчатся дальше.
Петер тяжело дышит, а ведь ему еще нужно догнать ефрейтора.
Петер оглядывается. Телеки бежит следом за ним, жадно хватая воздух пересохшими губами.
Внезапно Петера охватывает страшная усталость. Ему кажется, что он не сможет сделать больше ни шагу. Страх и дрожь парализовали его ноги.
Ему кажется, что по следам кривоногого идет смерть.
«Нет, не удастся мне освободиться от этого Телеки, — думает Петер. — Не могу я убежать от него. Надо его прикончить, сильным и верным ударом, по-артиллерийски».
Вот уже четверть часа свирепствует над ним смерть на своих стальных крыльях.
Петер прикрывает глаза ладонью. Сзади ослепительная вспышка. Земля качается под ногами, на железнодорожном полотне шевелятся рельсы.
Петер камнем бросается на землю, кувырком скатывается в кювет и закрывает глаза. Он не видит, но чувствует, что Телеки лежит где-то рядом с ним.
Рядом течет маленький грязный ручеек, вода чуть-чуть не касается лица Петера.
По другую сторону железнодорожного полотна, широко раскинув ноги, лежит ефрейтор.
Кантор уже не бежит дальше. Он лежит свернувшись калачиком рядом с ефрейтором. Он убит осколком в живот.
Петер и Телеки засели в канаве. Русские минометчики все еще обстреливают железную дорогу.
Смерть косит направо и налево.
Петер осторожно выглядывает из-за кривой гнилой шпалы и снова прижимается к земле.
— Ну что? — спрашивает Телеки.
Петер с недоумением пожимает плечами, молчит.
На равнине обезображенные окопы, брошенные гаубицы, легкие танки, несколько тысяч трупов исхудалых солдат в обмундировании с медными пуговицами. Венгерская артиллерия молчит. Венгерские солдаты отступают в тыл.
Телеки тихо стонет, робко ощупывая руками землю. Он медленно и сосредоточенно дышит и еще крепче прижимает голову к земле, когда над головой пролетает мина. Кротко, с благодарностью он смотрит на земляка, на его угловатые беспокойные движения.
Хорошо, что рядом лежит его земляк. Оба они живы. Он ощупывает карман, хотя знает, что в нем ничего нет, ощупывает просто так. Чувствуешь, что можешь пошевелить рукой, значит, все в порядке. Больно дергает себя за ухо, и это тоже приятно. На глаза у него наворачиваются слезы.
Так здесь хорошо. Петер лежит рядом с ним. Не бородатый ефрейтор, не Корчог, с которым он вчера вечером пил палинку, не приказчик с нежной кожей, не вечно сонный Кантор, а именно Петер Киш. Земляк. Брат.
Кто поймет это?
Телеки приподнимает голову и отыскивает глазами блиндаж. Даже привстает. Кругом свежие воронки, а вон и блиндаж с поврежденным накатом.
Он снова щупает карман, лезет под френч. Ищет сигарету, находит, но не сразу. Сует ее в рот, потом вынимает и, положив на ладонь, протягивает соседу.
Петер бросает мимолетный взгляд на Телеки и молча отталкивает его руку.
Не нужно ему сигареты. От Телеки ему ничего не нужно. Пусть он катится к чертовой матери. Телеки вечно напоминает ему о родном доме, о Веронике. «...Милый, когда же кончится эта проклятая война?» Нет больше сил терпеть это.
Тишину прорезает острый свист. Петер падает на дно кювета, инстинктивно потянув за собой Телеки.
За железнодорожным полотном одна возле другой в землю вгрызаются три мины.
Петер ждет. Через несколько секунд выглядывает. Лицо бледное, губы нервно закушены. Кривоногий тоже приподнимается, с большим трудом спрашивает:
— Ты ведь не пойдешь сейчас дальше?
Телеки уже кричит, лицо у него побелело. Петер не отвечает. Он смотрит на гору, слышит голос своей Вероники.
Телеки вскакивает, трясет Петера за плечи:
— Слышишь, я спрашиваю тебя?.. Ты хочешь идти дальше?!
Киш пренебрежительно и злобно смотрит на кривоногого.
— Не издыхать же мне здесь, в этой яме!
Телеки разочарованно сползает вниз. Затем стыдливо дергает Петера за шинель.
— Не уходи, друг... Не бросай меня здесь! Я боюсь один!
Петер холодно глядит на него.
«Трус! И дурак! И еще позволяет себе нападать на мою жену... Что он понимает? Ишь разошелся вчера вечером... Разве можно такое простить?»
Петер неумолим.
— Я хочу вернуться домой.
— Я тоже, — печально говорит Телеки, наклонив голову, сигарета выпадает у него изо рта.
Петер долго смотрит на земляка. Телеки тоже смотрит на Петера и не понимает, что у него за настроение.
Над ними с визгом проносятся две мины.
Петер вздрагивает. Подождав, пока раздадутся взрывы, он быстро вскакивает на ноги. Вытянувшись и наклонив голову, перепрыгивает через железнодорожное полотно. Он не оглядывается, не смотрит на гору, бежит, словно хочет спастись от кривоногого.
Телеки на мгновение застывает, изумленно смотрит на Петера, потом бросается вслед за ним.
Петер бежит в хорошем ровном темпе. Когда над головой свистит мина, он не падает на землю, а бежит дальше. Бежит, напрягая каждый мускул, собрав воедино всю свою волю.
Телеки едва поспевает за ним. Ноги его словно налились свинцом, и он с трудом отрывает их от земли.
Они бегут, Петер Киш впереди, Телеки сзади.
Следующая мина разрывается между ними.
Оба камнем бросаются на землю. Петер падает лицом вниз, словно срубленное дерево. Телеки сброшен на землю взрывной волной. Перевернувшись в воздухе, он шлепается на землю.
Петер чувствует во рту сладковатый запах порохового дыма. Он осторожно трогает свои ноги, голову, кажется, все цело, зато он ничего не слышит. Он словно оглох. Мир накрыт ледяной тишиной. Он только догадывается, что вокруг него все движется и издает звуки. Он жив. Он шевелит ногой, поворачивает голову, вдыхает тошнотворный пороховой дым, но ничего не слышит.
А может, он все же умер? Нет, вот его нога, и голова, и боль под ногтями. А Телеки? Наверное, он уже далеко убежал?
Петер поднимается, осторожно осматривается. Телеки лежит в нескольких метрах от него, повалившись на бок, как наскочивший на мель корабль.
Петер подползает к нему. Присев возле Телеки, он долго смотрит на него, словно видит впервые. Телеки лежит бледный, с закрытыми глазами. Каска сползла на лоб, колени подтянуты почти к самому подбородку.
Петер беспомощно ждет, крутя головой из стороны в сторону. В ушах начинает шуметь, сначала тихо, потом сильнее.
Петер трясет Телеки.
Тот медленно открывает глаза, ничего не соображая. Окружающие предметы кажутся ему круглыми и туманными.
— Бежим, Петер... — чуть слышно шепчет он и снова закрывает глаза.
Темнота. Черная тень, прорезанная красными линиями.
Телеки всегда боялся темноты. Когда он был еще ребенком и шалил, мать не била его, а запирала в темную кладовку. По ночам он открывал жалюзи на окнах, а когда вечерами возвращался домой, то всегда цеплялся взглядом за маленькие светящиеся огоньки.
Он открывает глаза, закрывает, снова открывает. Теперь он видит уже лучше. Различает черты лица Петера, склонившегося над ним, и успокаивается.
Друг здесь, он не убежал от него. Ему сразу стало легко. Они побегут вместе, и никто не догонит их.
Телеки смотрит на Петера.
— Живот... — тихо стонет он, описывая рукой небольшой круг в воздухе.
Много страшных ран приходилось видеть Петеру, но такую он видел впервые. У него тоже могла быть такая же рваная красная рана, если бы он несколько минут назад сделал одно-единственное неверное движение. По спине у Петера пробегают мурашки.
Телеки ловит взгляд Петера.
— Я, наверное, не смогу бежать... Что со мной будет?
Петер смотрит на него и отворачивается. Телеки наверняка умрет.
— Я тоже хочу домой... — стонет раненый.
Петер наклоняется над ним.
Что делать? Ему страшно. Стоит ему взглянуть на Телеки, как его начинает трясти от страха, а горло сжимает судорога. Этого нельзя объяснить. Сказать он ничего не может. И ничего не может сделать. С двадцать пятого марта сорок четвертого года каждое утро он просыпается со страхом и со страхом засыпает. Единственное страстное желание, которое не покидало его с того момента, когда маленький черный поезд отъехал от станции, — живым и невредимым вернуться домой и найти там все таким же, как год назад. По ночам, когда все в землянке спали и храпели или горько вздыхали во сне, накрывшись с головой одеялом, он с силой сжимал в руке письмо Вероники и ждал, терпеливо, по-мужски ждал. А чего ждал?
Бедный Телеки. Жаль его. Дома у него жена и подросток-сын. Петер хорошо понимает, что Телеки хочет вернуться домой, но разве можно надеяться на возвращение с такой большой безобразной раной.
Петер кладет голову на холодную влажную траву и не шевелится. Откуда-то издалека, куда не может заглянуть ни один человек, на своих длинных тонких ногах пришла к нему печаль.
Он плачет.
Телеки наверняка умрет. Они пришли сюда вместе, а теперь их дороги расходятся.
Он мог бы перевязать Телеки, но нет бинта, а индивидуальный пакет остался у блиндажа.
Сказать бы Телеки, что он, Петер, отнесет его к двуглавой церкви или донесет до убежища в скалах, но ведь Петер не сможет поднять его на плечи, сил у него нет. Да и от одной мысли — взвалить на плечи человека с такой большой и отвратительной раной — Петеру становится дурно. Может, сказать Телеки, чтобы он спокойно полежал здесь, пока Петер сбегает к двуглавой церкви и пришлет за ним санитаров с бинтами и носилками.
Он подумал о том, что дома, после возвращения, наденет праздничный костюм и в первый же вечер вместе с Вероникой пойдет навестить жену Телеки. Осторожно подбирая слова, он расскажет его жене о том, что случилось на фронте, возле железнодорожного полотна, в холодный дождливый день по соседству с перевернутыми вверх тормашками железнодорожными вагонами. Он расскажет жене Телеки, каким храбрым был ее муж, как все его любили; о том, что он постоянно носил у себя на груди семейную фотографию, так и умер с ней. Вместе с Вероникой они будут навещать жену Телеки, утешать ее, а сыну Телеки расскажут красивую сказку о герое-отце.
Телеки открывает глаза, что-то говорит, но слов нельзя разобрать, затем он снова закрывает глаза. Так ему, наверное, легче.
Надо бежать! Сейчас как раз подходящий момент. Он даже и не заметит этого.
Петер вскакивает на ноги.
Телеки остается лежать на земле, повернувшись на бок. Петер быстро пробегает несколько метров, несколько десятков метров, не чувствуя расстояния. Ноги тяжелые, словно налились свинцом. Дождь льет как из ведра. Весь мир состоит из скользкой липкой грязи и похож на огромную мокрую тень. Петер не оглядывается. Там Телеки со своей большой кровавой раной... Петер бежит, подгоняемый ужасом.
Над головой снова слышится резкий свист. Петер бросается на землю, уткнувшись лицом прямо в грязь, глядит на двуглавую церквушку и тут же отворачивается. Перед глазами хмурый укоризненный взгляд Телеки.
Что делать? Лечь на спину и покорно дожидаться собственной смерти?
Телеки вовсе не плохой человек. Будь проклята эта война. Правда, бывали случаи, когда Телеки вечером тихонько подкрадывался под окна сельских богачей и шептал, что он согласен пойти к ним на поденщину с уступкой на тридцать филлеров, но ведь и другие так делали: и старый Чутораш, и Балинт, и муж Юлии Ваш. Его толкали на это голод и крошечный клочок каменистой земли.
Не такой плохой уж он человек.
Дома он порой останавливался на краю своего маленького каменистого участка и ждал, пока Петер Киш закончит свою борозду. Потом они вместе садились около лопухов и тяжело вздыхали. Зимой они часто ходили за дровами, и Телеки брал с собой бутылку с виноградной палинкой. Им обоим в один день вручили повестки, а потом холодным мартовским утром, на рассвете, Телеки тихо, стесняясь, словно приглашал Петера в корчму, постучал к нему в окошко.
С тех пор их обоих прижимал к земле страх, но теперь все это не имеет никакого значения, так как Телеки уже нет в живых, не сойдет он вместе с Петером на маленькой железнодорожной станции, не распрощается с ним перед калиткой домика, огороженного забором из рейки.
Дождь льет как из ведра. По спине у Петера пробегают мурашки, он не смеет оглянуться.
«А может, все же вернуться за Телеки?»
Один священник в своей проповеди говорил о том, что тот, кто однажды тонул в реке, боится потом даже высохших колодцев.
Петер Киш сжимает зубы, вскакивает и бежит дальше. Кто-то машет ему из-за скал, но он ничего не видит. Бежит, но на душе у него тревожно. Добежав до мраморной шахты, он падает, запнувшись за камень, и испуганно втягивает голову в плечи. Ногу сводит от резкой боли. Несколько минут лежит неподвижно, словно труп. Затем медленно шевелит рукой, ногой, поворачивает голову. И все-таки он чувствует себя счастливым.
Здесь так хорошо. Здесь, между этими скалами.
Осторожно оглядывается назад, словно боится, что земляк бежит по его следам, хотя знает, что тот все так же неподвижно лежит в люцерне, повалившись на бок.
Лицо Петера перепачкано липкой грязью, одежда промокла до нитки. Он вспоминает, как тринадцатилетним мальчишкой работал в соседней деревне на поденщине вместе с отцом. Какая-то девчонка прибежала тогда на поле и сказала, что звонил господин нотариус, старуха Киш при смерти, пусть они скорей возвращаются домой. Они бежали по дороге что было мочи, но, добежав до мельницы, увидели на дороге пьяного. Отец неожиданно остановился. Даже не разглядев как следует лежащего, он оттащил пьяного с дороги и уложил его под деревом.
— Машина может сбить... Бросать человека на произвол судьбы — тяжелый грех... — объяснил отец сыну, и они побежали дальше, к постели умирающей.
Телеки не плохой человек, просто несчастный.
И вовсе он не ходил за Петером по пятам. Это только так казалось. Вот и сейчас его нет здесь. Он остался лежать в люцерне со своей большой и страшной раной.
А если и Вероники нет за горой? Что, если и это только бред его больного воображения?
Кто убил Телеки? Почему убили Телеки? Почему он должен был умереть в этой проклятой войне? Петер снова опускает голову на землю. Он лежит с закрытыми глазами, прижимая голову к земле. Затем с трудом приподнимается. Выходит из-за скал и идет, осторожно обходя круглые воронки. Если поблизости разрывалась мина, Петер бросался на землю и ползком продвигался вперед. И все полз и полз...
Когда он снова наклоняется над Телеки, он слышит далекий голос Вероники: «...милый, когда же кончится эта проклятая война?»
Телеки еще жив.
Петер трогает его за плечо. Тот медленно открывает глаза, удивленно моргает.
— А мне приснилось, что ты бросил меня, — облегченно вздыхает Телеки, и морщины на его лице постепенно разглаживаются.
Петер просовывает руки под спину раненому.
— Я тебя понесу.
Дождь бьет Телеки в лицо. Он смотрит на Петера глазами благодарной собаки и не знает, то ли слезы текут у него по щекам, то ли это капли дождя. Он широко раскрывает рот и шепчет:
— Дай мне воды, Петер... Пить хочется...
— У меня нет воды...
Голова Телеки свешивается набок, он тихо бормочет:
— Мне теперь на все наплевать... на все...
Нечеловеческими усилиями Петер тащит на себе раненого. Ноги скользят по глине, глаза прикованы к двуглавой церкви.
Петер не слышит ни треска автоматов, ни воя мин, он все идет и идет, еле переставляя ноги, таща на себе истекающего кровью земляка Андраша Телеки...
Пройдя метров сто, Петер останавливается, осторожно опускает Телеки на землю, подкладывает ему под голову руку и наклоняется над ним.
Телеки лежит неподвижно, изнемогая от боли и жажды. Он хватается за Петера слабыми пальцами.
— Дай воды... Пить хочется...
Рот его распух, губы потрескались.
Петер садится, оглядывается, ища глазами какую-нибудь лужицу, но жадная земля поглотила дождь.
Телеки, собрав остатки сил, приподнимается на локте, но Петер осторожно укладывает его на землю.
— Лежи спокойно... Что ты крутишься?
Телеки поворачивается на бок, молча разглядывает слипшуюся траву.
— Я умираю, Петер... — тихо шепчет он и, приподняв голову, жадно ловит дождь. — Я это чувствую...
Петер опускает голову. Телеки благодарно смотрит на него.
— Дай воды, Петер...
— Нет у меня воды.
— Тогда пристрели меня...
— Нет. Не могу... Не проси.
Телеки пальцами трет свои потрескавшиеся от жажды губы. Предметы уже сливаются в его глазах, до него доходят только звуки, густые, идущие откуда-то из тумана звуки, а он лежит и ждет чистой воды из фляжки или пули, которая сразу бы избавила его от мучений.
Петер тяжело приподнимается. Каждое движение дается ему с большим трудом. Но он снова взваливает себе на спину земляка.
— Петер! — в отчаянии кричит Телеки. — Положи меня! Слышишь?.. Положи...
Петер Киш сердито бросает:
— Нет!
— Я хочу умереть!
— Нельзя...
— Хватит с меня! Я уже... не хочу домой...
Петер не отвечает.
Неся на спине тяжелый груз войны, Петер с трудом пробирается между воронками. Он не оставит здесь Андраша Телеки. Он будет таить его холодеющее худое тело по этой грязи, независимо от того, имеет это смысл или нет. То за что взялся, он доведет до конца, даже если придется погибнуть, ведь бросать человека на произвол судьбы — преступление.
Сил у Петера совсем нет, но что-то заставляет его упорно шагать, переставлять ноги. Он шатается, но идет, все время слыша голос Вероники.
У входа в шахту, где еще недавно добывали мрамор, его опрокидывает на землю взрывная волна от мины.
Вместе с Телеки он валится на скалы. Телеки скатывается со спины Петера. Петер собирается с силами, устало мотает головой, затем подползает к Телеки.
— Помоги мне немного, Андраш... Обопрись на скалу, тогда я тебя подниму... — чуть слышно шепчет Петер. — До церкви уже недалеко... — бормочет Петер, вытирая рукой пот со лба.
Андраш Телеки уже не отвечает ему.
Ноги в солдатских ботинках торчат из-под шинели, грудь запала, каска сползла на лицо.
Петер наклонился, повернул Телеки лицом вверх.
— Держись руками за мою шею или вот здесь за воротник... Слышишь, Андраш, так мне будет легче, — уговаривает он товарища, а когда подсовывает руки под спину Телеки, замечает, что глаза Андраша неподвижны.
Умер.
Петер удивленно смотрит на мертвого. Он не хочет верить, что Андраш умер.
Долго сидит Петер у трупа. Словно украли у него товарища. Он не спускает с него глаз, но ничего не видит. Не слышит теперь и голоса Вероники. Ничего его уже не интересует. Ничего. Только смотрит на своего соседа, на его грязные солдатские ботинки, на закрытые глаза. Затем поднимает холодное тело друга себе на плечи и, хватаясь за выступы скал, плетется к церкви. Идет, цепляясь за скалы. Каждое движение дается ему с большим трудом, но он идет и смотрит на скалы, которые то расходятся, то смыкаются перед ним.
— Видишь, Андраш... — шепчет Петер, — они то расходятся, то сходятся, словно мехи у гармошки... А вообще-то это просто так кажется, не обращай внимания... Потом поговорим, как придем домой, ладно? Повернись немного, чтобы мне было легче. Не горюй, вот придем в Тапольцу, купим бутылку палинки и разопьем там же, в поезде... Идет? Ты ведь любитель...
В дверях церкви худой медик-унтер в очках помог снять со спины Петера труп Телеки и положил его на свободный мешок, набитый соломой.
— Жив еще? — равнодушно спрашивает унтер.
Петер молча безнадежно машет рукой, что это значит, понять нельзя.
В церкви перед изваянием святого Антала горят тонкие бледные свечи. Петер плетется мимо изваяния и становится на колени у двух свечек. Медленными движениями руки вытирает с лица грязь, потом поднимает глаза к лику святого и крестится.
Он начинает шептать слова молитвы, которую выучил еще в детстве, но, так и не дошептав до конца, бессильно падает на пол.
Петер подходит к своему дому, останавливается у калитки.
Ему кажется, что весь мир вокруг неподвижен, что он видит все это во сне. Растерянный, покорный, сгорбившийся, ждет он хоть какого-то признака движения на длинной крутой улице, но в домах под плоскими, почерневшими от дыма крышами не чувствуется никаких признаков жизни.
Он дома. Он пришел домой, сгорбленный, с искусанной вшами грудью, но он дома.
И лишь спустя несколько минут из открытого окна доносится одинокий тоненький голосок. Он заметил, что около соседнего дома двое ребятишек роются среди золы и отбросов. У верхнего колодца стоит женщина в платке.
Небо ясное, чистое. Тучи скрылись.
Петер неловко топчется у калитки, постепенно осваиваясь с окружающим.
Перед калиткой, как и раньше, канавка, после дождя в ней всегда набирается вода.
Зеленый деревянный ящик для писем все так же висит на кривой акации.
Все по-старому, все на своем месте.
Петер стоит у калитки, боясь войти. «Невероятно! — думает он. — Куда девался бородатый ефрейтор? Где блиндаж? Где Андраш Телеки? Где церковь с двумя куполами? И где командир батареи? Куда девалось все?»
Он осматривается. Улица снова опустела, будто вымерла. Женщине надоело качать воду из высохшего колодца, дети убежали во двор. Село лежит перед ним неподвижное и равнодушное.
Петер протягивает руку к щеколде, но не дотрагивается до нее. Он боится, что все это сон; стоит дотронуться до ржавого железа — и оно рассыплется в прах.
С нижнего конца улицы доносится протяжный крик.
Петер вздрагивает, снова оглядывается и судорожным движением, словно боясь опоздать, одергивает помятый френч, застегивается, перебрасывает через плечо сумку, проводит рукой по лицу, словно отгоняет сомнения.
Калитку он оставляет открытой. Сгорбившись, плетется, еле переставляя ноги, по тенистой веранде, идет, как на рапорт к командиру дивизии.
Открывает дверь кухни и останавливается на пороге. В нос ударяет запах еды, глаза с трудом привыкают к полутьме.
Вероника сидит на низком стульчике около плиты, как раз напротив двери. Руки ее мирно покоятся на коленях. Вот она наклоняется вперед, кротким, удивленным взглядом смотрит на стоящего на пороге мужчину. Она сидит на стуле так же, как сидела всегда. Наверное, все это время сидела и до самого вечера смотрела на обшарпанную деревянную дверь, через которую на рассвете ушел ее Петер на фронт.
Глаза Петера постепенно привыкают к царящему на кухне полумраку. Он смотрит на жену.
Проходит всего одна минута. А может, и того меньше.
Душа его раздавлена грузом воспоминаний. Ранним утром год назад он впервые понял, что для него все потеряно. В розовых лучах зари на постели лежала Вероника. Она была сонная и теплая. А на столе повестка. Теперь все это позади, в одной общей куче воспоминаний. Буйные выходки в молодости, первый неловкий поцелуй под церковным колоколом, скромная свадьба и ужасное бегство под пулями и минами...
Все слилось воедино. Может быть, он и домой-то пришел, чтобы пережить всю свою жизнь заново.
Петер переступает с ноги на ногу.
Вероника смотрит на него, смотрит на темную фигуру в пролете двери. Тень вошедшего протянулась через кухню до самой стены.
Сначала она узнает очертания фигуры мужа и только потом угловатые черты лица.
Наконец до нее доходит... В лице ее что-то дрогнуло. Равнодушный взгляд смягчился, в глазах мелькнуло удивленное смущение. Она хочет встать с места и не может. Не понимает, что случилось с ногами, ведь они всегда ее слушались.
Трепетное, стыдливое молчание нарушается хриплым возгласом:
— Вероника!..
Вероника вскакивает и тут же падает на грудь мужу.
Крепко прижавшись друг к другу, они долго стоят у двери.
Оба молчат. Молчат и слушают тишину.
Муж осторожно гладит густые волосы жены, касается ее спины, плеч, груди. Вероника молча отдается ласке. Она счастлива. Ее кожа сладостной дрожью отвечает на прикосновение его рук. Она тихо плачет.
Проходят минуты, Петер разжимает руки. Вероника бежит к плите, из-под крышки кастрюли вырывается пар. Склоняется над кастрюлей, лицо обдает горячим паром, но она этого не замечает.
Вероника боится. Ее страшат и узкие полоски врывающегося в окно света, и полка у рукомойника, и горячий взгляд мужа.
Она подбегает к двери, закрывает ее, прислоняется к ней спиной. Может быть, у нее мелькает безумная мысль, что Петер снова может уйти на фронт.
— Сейчас я сделаю тебе яичницу... потом сбегаю к Аннуш за вином, — говорит она дрожащим голосом.
Взгляд ее падает на ноги мужа, на его грязные стоптанные башмаки, в которых он неуклюже топчется но кухне.
Петер молча кивает головой. Его движения неторопливы, он как бы заново узнает окружающие предметы. Он ходит по кухне, потом ложится на лавку у окна, заложив под голову руки. Он доволен, так как все нашел таким же, каким оставил год назад.
Петер ждет, когда в окно постучат соседи. Напрасное ожидание. Почему-то никто не приходит.
Он смотрит на потолочную балку, она и в прошлом году была такой же. Неужели все осталось таким же, как год назад, когда он ушел из дому? И Вероника? И два хольда каменистой земли? И родственники в Халапе? И старые надежды? И жалобы соседей? И длинные вечера у топящейся печи?
Он лежит на лавке и не знает, что ему теперь надо делать. А в действительности ему хочется запрыгать от радости, ощупать стены, обежать вокруг дома. И больше всего ему хочется обнять Веронику и целовать, целовать...
Но все вокруг кажется каким-то пустым, чужим и ненужным.
Целый год он жил рядом со смертью и грустил по дому. Он привык к этому, а здесь все ему кажется непривычным.
Вероника разбивает яйца, кладет на сковородку смалец, потихоньку, словно боится, как бы муж не заметил, с нежностью посматривает на него, ласкает взглядом.
Потом она перестает возиться у плиты и ждет, когда муж отвернется в сторону. Вот она легко подбегает к мужу, наклоняется над ним, целует в губы и тут же отходит. И снова стоит у плиты, не смея обернуться.
Таким же неловким был и их первый поцелуй.
Вероника с радостью хозяйничает, достает посуду, соль.
Петер поворачивается на бок, смотрит на жену. На ней пестрая голубая юбка, из-под подола выглядывают стройные белые ноги, движется она неловко и смущенно. Петер ласкает ее взглядом, ласкает нежно и осторожно, словно боится, что неосторожным взглядом может сломать свое счастье.
Чуть позже она садится на лавку, выглядывает в окно. Улица пуста.
— Немцы ушли? — спрашивает он.
Вероника перестает взбивать яйца.
— Ушли. Да и венгры, которые с ними, тоже.
— Когда?
— Вчера вечером.
Петер не смотрит на нее, лишь впитывает в себя звук ее голоса.
— Хорошо. Значит, теперь придут русские.
Вероника ставит сковородку на плиту, а сама подсаживается к мужу на лавку, обнимает Петера, уткнувшись лицом в плечо.
Петер обнимает жену рукой, чувствует, как она дрожит, а на шею ему падает ее слеза.
Вероника тихо всхлипывает.
— Отвык ты от меня?
Петер смотрит на жену и неожиданно говорит:
— Отвык.
По лицу Вероники тенью пробегает разочарование, горечь, и она снова утыкается лицом в шею мужа.
— Когда придут сюда русские?
Петер пожимает плечами.
— Не знаю... Может, вечером они уже будут здесь... Или утром. Или послезавтра. Но придут наверняка.
Вероника вздыхает, зябко пожимает плечами.
— А если их разобьют?
Петер бросает взгляд на жену.
— Русских? Кто?
— Гитлеровцы.
Петер усмехается.
— Разбить русских? Знала бы ты, как они воюют. И как мы от них драпали! Целый год драпали от них, Вероника...
Вероника пристально смотрит мужу в глаза.
— Они и до Германии дойдут?
— Конечно. До самого Берлина. А как же иначе?
Вероника прижимает ко рту руку, глаза ее округляются.
— Петер! Да ты не коммунист ли?
Муж медленно, удивленно поворачивается к ней.
— Я? — оторопело спрашивает он.
— Ну да. Ты говоришь, как коммунисты.
Петер снисходительно кивает.
— Чтобы так думать и говорить, не обязательно быть коммунистом. А знаешь, сколько это — тысяча километров?.. Тысячу километров мы бежали от русских... А я только с того берега Балатона сумел удрать...
Вероника трясет мужа за плечо.
— Петер! Молчи! За такие разговоры расстреливают! Ты что, не понимаешь?..
Петер ложится на лавку, кладет голову жене на колени и громко смеется. Он весь трясется от смеха, обнажив пожелтевшие от табака зубы.
«Расстреливают? А за что? Тот, кто слышал грохот русской артиллерии и стоны раненых, так не скажет».
— Откуда ты знаешь, за что расстреливают? — спрашивает Петер.
Вероника обиженно отворачивается от мужа.
— Ганс говорил.
Улыбка замирает на лице у Петера.
Петер широко открывает рот, прищуривает глаза. Повернувшись к жене, пытливо смотрит ей в лицо.
— Какой еще Ганс?
Вероника беспокойно ловит взгляд мужа.
— Унтер-офицер... У нас в селе немцы были... Жили они вон там, у верхнего колодца, — скороговоркой рассказывает жена, ткнув пальцем в сторону окна, хотя через него ничего, кроме соседнего дома, не видно. — Унтер приходил в село, разговаривал с женщинами... Со всеми женщинами...
Петер отпускает жену, подпирает голову рукой.
— Что это были за немцы? — спрашивает он только затем, чтобы что-то спросить.
— Они себя ничего вели, — объясняет Вероника.
— Я не о том. Это были эсэсовцы или простые солдаты?
— Кажется, простые... А что?
Вероника некоторое время ждет, потом пожимает плечами. Муж недоверчиво смотрит на нее, бродит по комнате, словно ищет что-то.
— И они все ушли из села?
— Я тебе сказала: вчера вечером.
Оба молчат. Потом Вероника подходит к мужу, нежная и ласковая. Ей хочется прервать это жуткое молчание.
— Помнишь? Ты говорил, что сюда придут русские, еще когда уходил с Телеки на фронт... — говорит она неуверенно и вздыхает.
Петер молчит, уставившись прямо перед собой.
Вероника знает, что сюда вот-вот придут русские, это неизбежно. Пусть все будет так, как говорил ей Ганс зимними вечерами, когда они сидели с ним у горячей печи. Только он, синеглазый, с ослепительными зубами, пусть никогда не возвращается сюда. Вероника не хочет, чтобы ее терзали призраки. Она хочет жить при ясном дневном свете, даже если солнечный луч неосторожно обожжет ее.
Вероника ласкается к мужу. Как хорошо, что он вернулся. Ее руки скользят по его френчу.
«Почему верные, любящие жены не могут уходить вместе с мужьями на фронт? Почему им приходится оставаться дома? Почему долгими бессонными ночами они должны метаться по кровати, а днем подолгу простаивать у окна, не спуская взгляда с узкой извилистой тропинки, по которой ушел на фронт муж и по которой, быть может, никогда не вернется обратно. Нельзя же все время смотреть в окно».
Вероника прижимается к Петеру. Она знает, что сейчас должна завоевать его для себя, но не может найти нужный тон, голос ее звучит слабо и неуверенно.
— А немцы больше никогда сюда не вернутся? — спрашивает она.
Пар с силой вырывается из кастрюли, сбрасывает на пол крышку. На мгновение Вероника забывает обо всем на свете и бросается к плите. Грохот упавшей крышки мешает ей услышать ответ мужа. Она не может понять, ответил ли он ей.
Рассеянно возится у плиты, грохочет крышками, переставляет тарелки. Движения ее неловки. Ей кажется, будто все стоит не на своем месте, и приготовление яичницы никогда не было для нее таким трудным делом, как сейчас.
Вероника исподтишка поглядывает в сторону мужа, словно желая снова убедиться, что он действительно дома.
Он старается думать о том, что они только что целовались вон там на лавке, что он обнимал ее.
Петер неохотно поднимается с места.
Может быть, Телеки тогда в блиндаже был прав? Что теперь делать? Он не знает. Он ничего не знает. Немецкий унтер наговорил женщинам целую кучу ерунды о новом сверхмощном германском оружии, о скорой победе...
А если Телеки все же был прав?..
Нет. Это невозможно. Вероника ведь не такая, как другие...
А если все-таки?
Петер идет в комнату за табаком. Он помнит, что в нижнем ящике шкафа должен лежать начатый пакет табаку. Он присаживается на корточки и охает. Достаточно было попасть домой, как ревматизм сразу же дает о себе знать.
Петер терпеливо ждет, когда немного утихнет боль в пояснице, потом вытаскивает папиросную бумагу. Закурив, он оглядывается по сторонам. Все на месте, будто он никогда и не уходил отсюда. Кровати, иконы на стене, цитра в углу.
Он смотрит на окно и вспоминает, как год назад в него постучал Андраш Телеки. Горло сжимает спазма, Петер кашляет надрывным кашлем, сотрясающим все его существо. Он отгоняет рукой клуб белого табачного дыма, но ему все еще кажется, что он видит в окне лохматые брови Телеки.
Петер отворачивается от окна и идет в кухню.
Вероника по-прежнему занята у плиты. На миг Петера охватывает чувство покоя и уюта. Но беспокойство все же не исчезает.
Надо бы помыться, снять грязный солдатский френч, зарыть его в огороде, надеть чистую крестьянскую рубашку. Но Петеру ничего не хочется делать.
По спине у него пробегают мурашки. Он подходит к окну и смотрит во двор.
— С ноября я не получал от тебя ни одного письма, Вероника, — говорит он тихо.
Вероника оборачивается, словно преступница, застигнутая на месте преступления, но в голосе у нее звучит кротость и смирение:
— Я тебе писала... Все время писала. Один раз я перепутала номер полевой почты...
Она отворачивается и смотрит на огонь... Веронике хочется собраться с мыслями.
— И потом, у вас действительно сменился номер полевой почты...
Петер задумчиво глядит во двор.
— Но я слишком долго не получал писем.
— И к рождеству не получил?
— Нет, — грустно покачал головой Петер.
Он открывает окно, видит свое отражение в стекле: худое, заросшее щетиной, лицо старого человека.
Петер отворачивается.
— Вероника...
— Что?
— Мне бы побриться...
— Все там, у рукомойника, только побыстрее, яичница сейчас будет готова. А я пока сбегаю за вином.
Петер медленно, тяжело отходит от окна.
— А ремень для правки бритвы где?
— Там же, у рукомойника, на гвозде.
Петер снимает френч, грязную нательную рубаху, в нос бьет запах грязного солдатского белья. Он бросает одежду в угол, снимает с гвоздя полотняное полотенце, повязывает его вокруг пояса, засовывая концы за пояс. Все как когда-то. Петер снимает с гвоздя ремень, вынимает из картонного футляра бритву, берет мыло и протятивает руку к кисточке для бритья.
На плетеной полочке у рукомойника стоят две кисточки: одна коротенькая с густой щетиной, потрескавшейся ручкой, и другая — тоненькая, мягкая, почти совсем новая.
Петер чувствует, будто его слегка ударили, но не понимает куда: не то в висок, не то в сердце...
Он удивленно смотрит на Веронику, которая стоит к нему спиной.
Затем медленно протягивает руку и берет кисточку для бритья. Медленно, дрожащими пальцами, вертит ее, беззвучно шевеля губами, читает немецкую надпись фабрики.
Петера пробирает озноб. Он вздрагивает всем телом. Да правда ли, что он дома?
Он не спускает взгляда с жены, но она не оборачивается. Теперь у него есть доказательство неверности Вероники, вот оно, в его руках. Вероника не успеет ни защититься, ни позвать соседей, если он на нее сейчас бросится.
Петер вытирает лоб, с него градом льет пот.
Он стоит у рукомойника с таким чувством, что у него украли самое дорогое. В руке у него кисточка фашистского унтера. Дыхание с хрипом вырывается из груди. Он стоит неподвижно и не знает, что делать.
Перед ним на мгновение всплывает лицо Корчога, тоскующего по товарищам с тракторного завода, по родным местам, он видит лицо овдовевшего приказчика, слезы на глазах у Телеки, слышит отдаленный голос жены, преследовавший его так долго, потом все пропадает и остается только единственный предмет — кисточка для бритья с немецкой надписью на ручке.
Он плачет. Всего несколько прозрачных капель скатывается по щекам, но это неизмеримо много для мужчины.
С каменным лицом, тихо и хрипло Петер зовет:
— Вероника!
— Что?
Им овладевает дрожь, он ждет, хочет увидеть лицо жены, когда она обернется к нему, морщинки под глазами, рот, глаза, всю ее.
Петер сгорбился и дышит так тяжело и часто, что сквозь кожу выпирают ребра.
— Взгляни-ка сюда!
Вероника оборачивается, в глазах ее жалость. Вдруг замечает кисточку в руках мужа. Она инстинктивно подносит руку к лицу, словно пытаясь заслониться от возможного удара.
— Это чье?
Вероника молчит, глядя на мужа широко открытыми глазами.
Морщины на лице Петера становятся глубже, теперь видно, как он постарел.
— Ганса? — спрашивает он деревянным голосом.
Вероника теребит воротничок платья. Всю ее трясет как в лихорадке.
— Послушай... — умоляюще начинает она.
Муж молчит, уставившись в землю. Опустив голову на грудь, он со страшной силой сжимает в кулаке кисточку.
— Вон отсюда!
Вероника старается поймать взгляд мужа, но холодный, безжалостный блеск его глаз говорит ей, что теперь ему ничего не объяснишь: он просто не в состоянии ничего понять.
Теперь уже поздно рассказывать о том, что и как было. Да разве это можно рассказать?
Все началось в октябре. Вероника стояла у колодца вместе с другими женщинами. Стояли, разговаривали. По неровной сельской улице в сторону рощи шла колонна немецких военных грузовиков.
В тот день Вероника впервые увидела унтера.
Он подошел к колодцу и попросил у нее воды.
После этого унтер ежедневно приходил к колодцу, выбирая время, когда Вероника шла за водой. Немец ничего не говорил ей, но, прислонившись к дереву, не спускал с нее своих глаз.
Вероника никак не могла от него избавиться.
Он шел рядом с ней по улице, брал из рук тяжелые ведра с водой, хотя она не просила помогать ей. Он стал неразлучен с ней словно тень. И только молча смотрел на нее. Она поняла, что ей от него не избавиться.
На третий вечер он принес курицу, попросил ее сварить. Вероника, трясясь как в лихорадке, варила курицу, поливала ее собственными слезами. Целый вечер она не решалась поднять глаза на унтера и двигалась так неловко, что даже разбила две тарелки.
Второго декабря выпал первый снег. На другой день гитлеровцы пришли в село на постой. Унтера поместили у Вероники. Она не хотела пускать его, но ее заставили.
Он был вежливый, с большими голубыми глазами. В первый же вечер он полез к ней. Вероника отбивалась как могла, но унтер овладел ею.
Каждый вечер Ганс приносил Веронике хлеб, мясо, консервы.
Вероника в утешение себе начала думать, что Петер тоже, наверное, нашел себе какую-нибудь солдатку и носит ей хлеб и консервы.
Все это было и кончилось. Стоит ли об этом говорить? Все равно каждый день, засыпая, Вероника робко думала о Петере, думала потому, что любила его и верила, что он вернется и тогда у них обязательно будет ребенок.
И вот Петер стоит с опущенной головой, уставившись взглядом в землю. Сейчас он способен сдвинуть с места весь этот дом, способен свернуть целую гору.
— Я тебе сказал: убирайся!..
— Послушай...
— Вон отсюда!
Петер делает шаг вперед, один лишь шаг, но Вероника понимает, что сейчас он может убить ее.
Она бледнеет, хватается за край стола. Платье ее, как на грех, зацепилось за гвоздь, легкая ткань с треском рвется, тяжелые старые шлепанцы спадают с ног.
Вероника не плачет, не успевает заплакать. Угроза мужа столкнула ее с места, вселила в нее страх, и она бежит. Выскакивает на крыльцо, а оттуда — на улицу.
Долгим взглядом смотрит Петер на открытую дверь, потом закрывает ее. Окидывает взглядом комнату, рассматривает мебель и удивляется: все стало каким-то чужим, как будто он здесь впервые.
Петер падает на лавку и плачет, плачет, как обиженный ребенок. Он так и засыпает лицом вниз, продолжая всхлипывать во сне.
Просыпается от холода. Протирает кулаком глаза, с удивлением смотрит на кастрюли, на яичную скорлупу, на потухающий в печи огонь. Все становится ясно...
Петер встает с лавки, неуверенно топчется на одном месте. Идет в комнату, открывает шкаф, ищет рубашку. Вытаскивает из ящика белье, бросает его на пол. Выбирает себе полотняную рубашку.
Движения его тяжелы, медлительны, неуверенны. Петер надевает рубашку и подходит к зеркалу.
Оттуда на него смотрит усталое скуластое лицо старого худого человека, надевшего перед смертью чистую полотняную рубаху. Взгляд человека совершенно равнодушен.
Петер продолжает смотреть в зеркало. В памяти всплывают мелочи прежней, канувшей в прошлое жизни.
Когда-то давно он целовал Веронику под церковным колоколом. Когда-то встретился в лесу с человеком, который закапывал в землю ящик с барахлом, потому что скоро сюда должны были прийти русские. Когда-то был у него товарищ с кривыми ногами и черными густыми бровями. А год назад он получил повестку.
Все это было когда-то.
Когда-то давно он поцеловал Веронику в горячие мягкие губы. Когда-то они любили друг друга. Он и Вероника, но все это было очень давно.
Петер заходит в кухню, садится у стола, опускает голову на руки и долго сидит неподвижно. Кто-то стучит в кухонную дверь, но Петер не двигается.
Убить Веронику? Найти, где бы она ни была, и убить. Но где ее искать?
Утром он уйдет отсюда. Уложит свои пожитки в вещевой мешок и уйдет к отцу в Халап. Бросит здесь все и уйдет.
В дверь снова стучат, тихо и неуверенно. Петер поднимает голову, но отвечать ему не хочется. Он хрипло кашляет, словно тяжелобольной.
Снова стучат, затем кто-то тихо приоткрывает дверь.
— Можно?
Дверь открывается шире, в кухню осторожно просовывается голова с длинными усами. Под полями старой черной шляпы суровое смуглое лицо с бегающими глазами. Это маленький, быстрый человек, похожий на цыгана.
Да это же старый Шойом!
Их огороды рядом, хотя сам Шойом живет далеко отсюда. У старика четыре хольда каменистой земли и дом на самом конце села, в овраге.
— Можно зайти, Петер? — неуверенно спрашивает старик.
— Входите, если надо...
Старик медленно закрывает за собой дверь, садится на скамейку. Сняв шляпу, смущенно теребит поля.
Петер недоволен приходом соседа, но выгнать сего неудобно. Раз уж пришел, пусть сидит. В кухне места достаточно.
— Вернулся? — хрипло спрашивает старик.
— Вернулся, — отвечает Петер после долгой паузы.
Старик вытаскивает из кармана большую трубку. Не спеша продувает мундштук, набивает трубку табаком, а сам обдумывает, что сказать соседу, чтобы не обидеть его. Молча закуривает, делая частые затяжки.
— Тебя отпустили?
Петер поднимает голову, со злостью смотрит на старика.
— Что ты этим хочешь сказать?
Старик смущенно ерзает на скамейке.
— Я думал, может, тебе дали отпуск?
— Какие теперь могут быть отпуска?.. Война...
Некоторое время Петер сидит молча, уставившись в одну точку, потом морщит лоб. Он явно избегает смотреть пришедшему в глаза.
— Нет. Я вернулся сам по себе...
Шойом кивает с довольным видом человека, нашедшего среди мусора нечто для себя полезное.
— Значит, удрал?
Петер выпрямляется и со злостью кричит:
— Что вам от меня нужно? Зачем вы ко мне пришли?
Шойом вздрагивает, опускает трубку к коленям и ждет. Ждать ему приходится долго, он успокаивается лишь тогда, когда Петер садится на лавку и выражение его лица несколько смягчается.
Тогда старик снимает с колена шляпу и делает глубокую затяжку из трубки.
— Мы тут сидим, как кроты в норах, и в поле не выходим, а весна вон уже на носу... — говорит он примирительно. — И в горы не ходим, ждем, что будет. Одни говорят, что русские всех нас в Сибирь угонят, другие — что за Тиссой русские сами землю раздают крестьянам... Слухи всякие, сынок, ходят, вот только, каким верить можно, а каким нет — неизвестно.
Старик замолк, ожидая, что скажет на это Петер. Но тот молчит.
Шойом наклоняется к нему.
— Ты, наверное, больше нас знаешь, а?..
— Оставьте меня в покое!.. Ничего я не знаю! — отмахивается Петер.
Шойом равнодушно пожимает плечами. Терпеливо молчит и курит трубку. Едкий дым щиплет язык, но старик невозмутим.
— Тесть бакалейщика сказал, что Андраш Телеки погиб на фронте...
Петер переводит взгляд с крючка, на котором висит лампа, на старика, но по его глазам ничего невозможно прочитать.
— Это верно. Телеки погиб...
Старик скребет подбородок, хмыкает.
— Не один он погиб из нашего села... — говорит Шойом, сжимая и разжимая кулак. — Сын Балинта Фечко тоже погиб... И сын звонаря тоже... Несчастный отец все деньги теперь попам относит. Раньше зажиточный был, а теперь — все его богатство на нем самом... Помнишь его? Длинный такой парень. Последнее письмо от него получили из Львова, а потом как в воду канул. Приезжал сюда унтер, который был с ним вместе, он и сказал, что парень там погиб. Муж Аннуш тоже погиб, а Марци Богнара немцы угнали в концлагерь. У нотариуса в конторе говорили, что он что-то замышлял против них...
Старик, словно устав, замолчал, перестал перечислять погибших и тихо, огорченно вздохнул:
— Многих уже нет в живых, сынок...
Петер утвердительно кивает, взгляд стальных глаз по-прежнему суров.
— Многих...
Шойом медленно выбивает трубку и продолжает, не глядя на Петера:
— Из нашей семьи, слава богу, никого там нет: все дома — и сыновья, и внуки...
Петер отворачивается, хотя больше всего ему хочется наброситься на старика, выгнать его из кухни, из дома, пожалуй, даже из села.
Чего ему здесь нужно? Неужели он не понимает, что Петер ненавидит его, ненавидит его длинные лохматые усы, его смуглое лицо, что ему хочется выбросить старика вон из своего дома. Ему просто нужно побыть одному.
Петер внимательно смотрит на молчаливо курящего старика.
Старик робко бормочет тихим, извиняющимся голосом:
— Я не хотел тебя беспокоить...
И снова тягостное молчание.
— Воды у нас, сынок, нет... — хрипло тянет старик. Чувствуется, что ему что-то мешает говорить. Он знает, что Петер не слушает его, но продолжает упрямо: — В двух верхних колодцах нет ни капли воды, а нижний колодец был все это время только для немцев. Дождевую воду собирали, хорошо еще, что дождь был. А знаешь, какая она невкусная, эта дождевая вода?.. Теперь здесь все как в прошлом или в позапрошлом году: скот пьет сколько влезет, а людям воды не хватает... Надо бы в самом низу долины еще один колодец бурить, но кто нам даст денег?..
Старик замолкает, выбивает трубку и продувает мундштук:
— Я вот думал, приду, поговорим с тобой по душам, — продолжает он и обиженно пожимает плечами, — но у тебя, видать, нет настроения.
Он тяжело встает, трет поясницу и медленно ковыляет к двери. Положив руку на дверную ручку, вдруг поворачивается и спрашивает:
— Выгнал жену-то?
Петер вздрагивает, смотрит прямо в глаза старику.
— Выгнал, — тихо отвечает он.
Шойом переступает с ноги на ногу. Ему хочется снова сесть на лавку, набить трубку и по-мужски утешить соседа.
— Из-за немца?
Петер чувствует, как в груди у него спирает дыхание. Значит, это известно и старику.
Петер встает, отбрасывает в сторону стул и пристальным взглядом впивается в старика. Убить бы его за такое издевательство.
Старик весь сжимается под суровым взглядом Петера.
— Да... А вам какое дело?
— Никакого... Правда, никакого...
— Вот и хорошо.
Старик в замешательстве теребит свою черную шляпу. Ждет.
— Вероника к нам прибежала, — объявляет Шойом и внимательно следит за каждым движением Петера.
— К вам? — вздрагивает Петер.
Шойом молча кивает. А Петер не знает, что теперь ему делать. Поблагодарить Шойома, что ли? Или ударить? Или тоже выгнать отсюда? Его, наверно, подослала Вероника, чтобы он уговорил его, Петера... Или побежать к Шойому в дом и задушить там Веронику? Зачем старик сказал ему, что Вероника сейчас у них?
Петер кивает, им овладевает чувство неловкости: он даже не знает, что ему сейчас сказать старику.
— Значит, она у вас?.. — мямлит он.
— Да. У нас... И я тебе вот что скажу: такое с каждым может случиться... Война. С одним это тут случается, с другим там...
Петер стряхивает с себя оцепенение, словно его больно ударили по лицу. Он делает шаг вперед и кричит в лицо старику:
— Там?! Ни с кем там такого не было!
Старик, помолчав, тихонько вздыхает.
— Война эта все наделала, сынок. Проклятая война...
Петер выпрямляется, но у него уже нет сил ударить старика, кулак безжизненно падает на стол.
— Кому только нужна эта война? — спрашивает Петер.
Шойом смотрит на него участливо и кротко:
— Ты это у наших правителей спрашивай, сынок, а не у меня.
Шойом выпускает из рук щеколду. Старческим взглядом внимательно следит за каждым движением Петера. Старик делает несколько неуверенных шагов от двери к столу.
— А то, что было... забудь. И не убивайся... Это все равно что град примнет виноградник, а потом из тех же корней взойдут новые побеги.
Петер поднимает упавший стул и тяжело опускается на него. Почему у него нет силы как следует встряхнуть старика? Схватить бы его за горло и держать так до тех пор, пока тот не расскажет подробно все, что знает об этой истории. Какой он был, этот унтер? Толстый и ленивый или стройный и ловкий? Брюнет или блондин? Кто из односельчан видел унтера с Вероникой? И как это все было?
А может быть, и лучше, что нет у Петера сил.
Он ни о чем не спрашивает старика. Зачем лишнее унижение? Он долго и надрывно кашляет.
— Дурак тот, кто любит... Все равно что петлю себе на шею надевает... — задыхаясь, говорит Петер.
Старик бормочет что-то непонятное, смотрит на часы. Половина пятого. Он не знает, что ему делать: уйти или остаться? Он подходит к столу, собирает хлебные корки, потом спрашивает:
— Ты уже обедал?
Петер смотрит на него отсутствующим взглядом.
— Любить надо только землю. Понимаете? Она никогда не изменит. А если в какой год и уродит мало, то это не ее вина. Значит, дождя не было. Земля всегда верна человеку. Когда я сижу на меже, мне кажется, что я слышу, как она дышит.
— Землю тоже можно украсть, отнять, — возражает старик.
Петер хватает старика за руку, хлебные корки летят на стол. Потом бросается к рукомойнику, хватает немецкую кисточку с длинной ручкой, сует ее под нос старику.
— Вот видите? Вы у себя никогда не находили такое рядом со своей бритвой? Смотрите!.. Да знаете ли вы, что испытывает человек, когда у него от боли разрывается сердце? — Замолчав, Петер роняет голову на грудь, потом добавляет тихо: — Молчите?..
Старик отворачивается.
— Уж очень ее этот немец обхаживал.
Петер швыряет на стол кисточку для бритья, поворачивается к старику спиной, опирается на буфет.
— Поверь мне, он не оставлял ее, бедняжку, в покое... У колодца все ее поджидал. Даже ведро воды ей донести до дому не давал. Летом немцы стояли лагерем у опушки леса, пока не наступили декабрьские холода. А на зиму их разместили по домам. У Вероники поместили унтера. Уж к кому она только не бегала: и в управу, и к командиру ихнему, говорила, что у нее на фронте муж, что не станет она под одной крышей с унтером жить. Заставили. Я сам слышал, как они ей внушали, что немцы наши друзья, что мы им многим обязаны...
Петер почувствовал, как кровь прилила к лицу.
— Так он здесь жил?
— Я же сказал тебе...
Петер ощущает удар в сердце и теряет сознание, чувствует лишь медленное тяжелое биение своего сердца. Тихая, успокоительная речь старика доносится до него отрывочно, словно сквозь туман.
— Немец заботился о Веронике. Приносил мыло, консервы, мясо, хлеб... Даже радиоприемник принес. Вот бедняжка и смирилась. Фронт был далеко. А пособия, которое она получала, даже на хлеб не хватало.
— Почему тогда она работать не шла?
— А куда?
— К богачам. На виноградниках у них всегда бывает работа.
Старик сокрушенно покачал головой, устремил тяжелый взгляд на Петера.
— А ты как думаешь, сынок, у богачей мед, что ли? Один раз подрядилась она у Геребьешей батрачить — там старый хрыч в первый же день за ней приударил... С плачем домой прибежала.
— А гитлеровец лучше? — спросил Петер.
Старый Шойом ничего не ответил.
— Молчите? Со своим я бы тут расправился, убил бы — и все... И рассчитался.
Старик покачал головой.
— Чудак ты человек. Себе бы хуже сделал.
Киш закрыл лицо руками.
— А теперь где мне его искать, этого Ганса?
Старик подходит к Петеру и гладит его по плечу.
— Не тоскуй, сынок, не отчаивайся, — мямлит Шойом, сердясь на себя за то, что не может найти других, более доходчивых слов.
День между тем уже клонится к вечеру.
Петер поворачивается к старику, хватает его за борт пиджака, старая ткань трещит.
— Скажите по совести... Скажите мне: любила Вероника того немца или нет... Или только так, по принуждению?..
Старик беспомощно бьется в руках Петера, отворачивает лицо от его жаркого дыхания.
— Немца? — переспрашивает он, стараясь выиграть время.
— Да!
Нет, не выиграть тут ни секунды времени. Петер не сводит с него глаз. Старик неуверенно пожимает плечами:
— Нет... Конечно, не любила...
Петер отпускает старика, идет к лавке и растягивается на ней, словно тяжелобольной.
Старик ждет некоторое время, не сводя взгляда с Петера. Но тот продолжает лежать с закрытыми глазами. Тогда старик открывает буфет, берет чистую тарелку и кладет в нее несколько ложек смальца. Потом присаживается на корточки перед печкой, смотрит на остывший пепел.
— Петер! Я приготовлю тебе чего-нибудь поесть. Ты, должно быть, голодный.
Петер молчит.
Шойом, не поднимаясь с корточек, поворачивается к нему.
— Слышь, Петер? Я тебе поесть приготовлю!
Не поднимая головы и не двигаясь, Петер глухо отвечает:
— Не надо мне ничего.
Старик некоторое время ждет, потом разочарованно отходит от печки. Надевает шляпу и ковыляет к двери, прощаясь, говорит:
— Я к тебе загляну еще, попозже...
Шойом, думая, что Петер заснул, громко откашливается.
— Не надо, — говорит ему, не открывая глаз, Петер. — Пусть никто сюда не приходит.
— Бог велит быть милосердным, сынок, добрым...
Петер срывается с места, во взгляде печаль и ярость.
— Что вам от меня еще надо? Почему вы не уходите? Что вы тут мне проповеди читаете? Это я должен быть добрым? А ко мне кто был добрым? Уж не за мою ли доброту меня и на фронт послали? Все мои товарищи погибли, на нас мины падали, словно дождь. А дома в это время жену обесчестили... И от земли никакой радости, каждую осень вода уносит перегной, одни камни остаются на участке... Так что же вам-то еще от меня нужно?
Старик пятится к двери и робко говорит:
— Может, когда русские придут, и у нас жизнь получше станет... Столько о них разговоров идет, я то уж их знаю, хорошие они — эти русские... Видел я их в первую мировую войну. Три года у них в плену пробыл, с ними жил. Душевные люди. Зря не обидят.
Хлопает калитка, быстрые шаги раздаются по веранде, кто-то стучит в окно:
— Вероника! Вероника!
Киш и Шойом недоуменно переглядываются.
— Звонарь, — говорит старик, отходя от двери. — Он больше всех у нас тут с немцами путался.
— Вероника! Ты дома? — кричит звонарь, продолжая барабанить по оконному стеклу.
Петер садится на лавку, несколько раз глубоко вздыхает, потом поднимается, идет к двери и открывает ее.
На пороге действительно стоит звонарь.
Высокий медлительный человек заглядывает на кухню. Руки его болтаются в воздухе, словно колокольные веревки.
Звонарь узнает Петера и смущенно молчит.
Напряженная, беспокойная тишина. Первым заговаривает звонарь:
— Вот так неожиданность! Вернулся?
Петер недружелюбно глядит на звонаря. Никогда он не любил его. Хорошо бы узнать, зачем он пришел, но по лицу звонаря узнать ничего нельзя. Весь он какой-то скользкий, не за что уцепиться.
— Вернулся! — холодно отвечает Петер.
— Русские здесь!
— Где?
— В роще, у каменоломни.
На околице села слышится треск автоматов. Сумерки уже спустились на землю.
Вот она, война! И сюда докатилась.
Звонарь испуганно бросается в дом, с посиневшим от ужаса лицом прижимается к буфету. Руки у него становятся мокрыми. Ему очень хочется за кого-нибудь ухватиться.
Старый Шойом выглядывает во двор, прислушивается к голосам русских, потом возвращается на кухню. Домой идти нет смысла. Старик садится на лавку, набивает трубку и принимается дымить, пуская белые облака дыма к потолку. Он понимает, что теперь не остается ничего другого, как терпеливо ждать.
Петер облокачивается о дверную притолоку. Война пришла к нему в дом. Как он ни бежал, но так и не смог убежать от нее. Он потерял жену, потерял спокойствие, а теперь беспомощно стоит и ждет, хотя отлично знает, что сюда в любой момент может залететь шальная автоматная очередь. Надо одеться и бежать что есть сил, но сил-то у Петера и нет.
Неожиданно на пороге появляются два русских солдата с автоматами. Солдаты подозрительно обводят взглядом присутствующих.
Прошло всего несколько мгновений, но они кажутся вечностью. Бывает такое, что время еле-еле движется, а человек стареет сразу на несколько лет.
Сапоги солдат испачканы грязью, но движения их легки. У одного из них на лице длинный шрам. Он заходит в кухню. Другой за ним.
Солдат со шрамом нетерпеливо спрашивает:
— Немцы есть?
Старый Шойом еще с первой мировой войны хранит в памяти несколько русских слов. Он силится воспроизвести их, построить фразу. Вскочив с места, выпрямляется по-военному и бодро рапортует:
— Немцев здесь нет!
Солдат со шрамом внимательно рассматривает старика, словно стараясь прочесть за жесткими чертами лица его мысли.
— На всякий случай проверим.
Он идет осматривать комнаты. Второй солдат остается у двери.
Снаружи доносится грохот немецкой артиллерии. Гитлеровцы обстреливают село. Земля содрогается от взрывов.
Старый Шойом молчит, что-то перебирает в памяти.
Рубашка на звонаре сразу потемнела от пота, он беззвучно шевелит губами, молится. Ему хочется еще хоть раз в жизни взять в руки колокольную веревку, встряхнуть колокол. Он вспоминает погибшего на фронте сына.
Петер думает о Веронике. Не о двух хольдах каменистой земли, не о дряхлом отце, которому он всего один раз написал с фронта, не о Телеки, а о неверной Веронике.
Когда-то Вероника была хорошей, верной женой. И поступь у нее легкая, она не ходит, а словно летает. Глаза большие-большие, а ресницы похожи на лепестки заморского цветка. Она всегда любила цветастые платки. Целый год на фронте он слышал ее голос: «...когда же кончится эта проклятая война?..»
Звонарь прочитал про себя одну за другой все молитвы, которые знал. Рядом с ним стоит Петер. Звонарь осторожно поворачивает голову и шепотом спрашивает:
— Петер!.. Ты не боишься?
— Разучился бояться.
Звонарь водит пальцами по стене и корчится от ненависти. Он ненавидит всех — и гитлеровцев, и русских. Он ненавидит таких всезнающих и насмешливых стариков, как Шойом, ненавидит он и Петера Киша за его убогую, бесплодную, как каменистая земля, жизнь, ненавидит и изменившую мужу Веронику.
Звонарь шепчет Петеру:
— Ты много людей убил, Петер?
Петер не отвечает.
Солдат со шрамом осматривает весь дом, лазит по двору, не забывает заглянуть на чердак, в хлев. Успокоенный, с разгладившимися на лице морщинами, он возвращается в дом, весело кивает другому солдату:
— Все в порядке! Здесь действительно нет гитлеровцев!
— Кто из вас был в армии? — спрашивает солдат, обращаясь к венграм.
Старый Шойом показывает на себя.
Солдат со шрамом нетерпеливо отмахивается:
— Не в ту войну, а теперь.
Петер, словно он стоит в строю, делает шаг вперед...
Со склона горы, укрываясь за скалами, стреляют немецкие пушки. Снаряды ложатся прямо на село. Воздух то и дело содрогается от взрывов.
Старуха Шойом беспокойно возится на кухне. Ее маленькие подслеповатые глаза перебегают с предмета на предмет. Время от времени она враждебно посматривает на Веронику, но молчит. Старуха вынимает посуду из стенного шкафа, аккуратно перетирает ее на столе и ставит обратно в шкаф. Ей, собственно, делать нечего, но она перепугана и хочет забыться в работе.
При каждой вспышке за окном, при каждом сотрясении земли под домом сухонькая старушка еще больше бледнеет и дрожит. Крестясь дрожащими пальцами, она с ненавистью поглядывает на Веронику.
Старая женщина застывает на месте, ожидая, когда потухнет очередная вспышка, а земля перестанет дрожать, тогда в наступившей тишине, в полумраке кухни, она степенно поправляет на голове черный платок и глубоко вздыхает, стыдясь своей трусости.
Новая вспышка за окном, под домом дрожит земля.
Старуха испуганно прижимается к двери, ведущей в комнату.
— Господи! Совсем близко...
Она поднимает подол длинной юбки, входит в комнату, где под толстой периной, тесно прижавшись друг к другу и дрожа от страха, лежат трое ее внучат.
Вероника сидит у окна.
Каждая вспышка болью отдается в ее сердце. Ей и в голову не приходит, что ее могут убить, более того, она даже хочет умереть.
Целый год ждала она мужа, а теперь вот сидит у окна в чужой кухне, откуда не видно ни калитки их дома, ни старой груши во дворе.
Лицо Вероники вытянулось. Нежные маленькие морщинки под глазами углубились. И настроение у нее поминутно меняется: то она чувствует себя спокойной и решительной, то вдруг ею овладевает беспокойство и желание разрыдаться.
Старуха возвращается в кухню.
Вероника смотрит на нее пристально и покорно. В глубине души она удивляется, как у нее хватило сил добежать до избы Шойомов. Как она не упала в тот момент, когда за ней захлопнулась калитка собственного дома? Как не подогнулись у лее ноги, когда она бежала по дороге сюда?
И откуда только взялась у нее решимость все рассказать старикам?
Может быть, потому, что Шойом старый друг ее отца? А может быть, потому, что она просто должна была кому-то все рассказать?
Вероника ушла из дому, и теперь ей кажется, что она никогда больше не вернется туда. Она тихо плачет.
Старуха снует по кухне, останавливается, смотрит на Веронику.
— А немец тот где теперь? — спрашивает она.
— Не знаю, — отвечает Вероника шепотом и отворачивается.
Стыд и ярость сжимают ей горло.
Старуха останавливается перед карточкой мужа, на которой Шойом — бравый солдат первой мировой войны с пушистыми усами вразлет и круглым молодым лицом. Старуха снимает карточку со стены, рассматривает ее и, вздыхая, говорит, глядя на фотографию:
— Мой старик всегда был каким-то сумасшедшим. Для других ничего не жалеет, последнее отдаст, а о семье и не подумает даже... Всегда на последнем месте у него семья... Нет чтобы дома сидеть, когда такое творится... Добегается — убьет его. Сколько раз говорила ему!.. О, господи...
Вероника молчит, считает за окном взрывы.
Один, два... пять... восемь...
Она зябко кутается в старухин платок, зубы стучат мелкой дрожью.
Каждая минута кажется годом.
Безнадежно вздохнув, старуха вешает фотографию мужа опять на стену, а сама косится в сторону Вероники. Маленькие хитрые глазки беспокойно бегают по лицу молодой женщины. Вероника молчит, даже не пошевелится, и старуха разочарованно ковыляет в комнату посмотреть внуков.
Вероника плачет. Она все слышала, все поняла. Она поднимается с места, накидывает на голову черный платок.
Надо идти! Прочь отсюда, пока не поздно, если она не хочет задохнуться среди изображений святых от затхлого, застоявшегося кухонного запаха, от молчаливых презрительных упреков старухи.
Она уходит, даже не простясь.
Идя по улице, Вероника прижимается к стенам домов. Она уже не идет, а бежит. Ей кажется, что она пробежала уже не один километр, а это всего лишь забор третьего от Шойомов дома.
Высоко в чернильном небе гудит самолет, словно затерявшаяся в темноте пчела.
Вероника рыдает, опершись безвольно на забор.
Она всегда любила мужа. Любила еще до того, как они познакомились, и будет любить тогда, когда старухи у гроба станут оплакивать ее короткую и пустую жизнь.
Веронике хочется вернуться домой, но она боится.
Может быть, утром, когда прекратится обстрел? Может быть, тогда и в сердце Петера утихнет ярость? Ведь все проходит, все успокаивается.
Да, утром. Утром, когда все вокруг будут спать, она проберется в дом. Петер тоже еще будет спать, положив голову на смятую подушку, а она тихонько подойдет к кровати, опустится перед мужем на колени, положит голову ему на плечо и будет ждать его пробуждения. А потом, что бы ни случилось, уже все равно. Да, надо подождать до утра, обязательно дождаться утра.
Вероника перебегает от забора к забору.
Новая вспышка на склоне горы. Вероника судорожно цепляется за забор Винце Фаркаша и закрывает глаза, чтобы не казалось, что каждый снаряд ищет в темноте именно ее.
Она вне себя от ужаса.
Вероника вбегает в дом Фаркаша и чуть не валится на пол.
Винце Фаркаш, лесник монастырских лесных угодий, и вся его семья в праздничных нарядах стоят вокруг стола. На хозяине дома черный свадебный костюм, его тощая жена держит в руках молитвенник, на детях белые длинные чулки, блестящие ботинки. Стол накрыт на четыре прибора, в центре лежит хлеб и мясо, стоит вино в плетеной бутыли. Все словно ждут кого-то.
Винце поворачивает голову к двери. Несколько секунд он равнодушно разглядывает вбежавшую Веронику, потом отворачивается от нее. Семья продолжает молиться.
Винце Фаркаш с семьей смиренно ждут прихода войны в свой дом.
Вероника тихонько, не произнеся ни слова, даже позабыв поздороваться, пятится к двери. Она еще раз оглядывает кухню Фаркашей, потом тихонько закрывает за собой дверь, словно увидела там покойника. Еще миг — и она на улице. Ее трясет.
Темнота становится такой густой, что почти ничего не видно. Теперь она идет задами, вдоль огородов. И не знает, куда идет. Идет — и все. Она натыкается на деревья, на изгороди, ее окружают какие-то странные, призрачные тени. Она тяжело дышит и еле переставляет ноги. Обходит одну тень и тут же натыкается на другую.
Вероника не понимает, куда забрела в темноте. Тень огромной старой груши подсказала ей, что она у виноградника Балинта Каши. Вот и винный погреб лавочника. Вероника даже улыбается при мысли, что в другое время ее могли бы принять за вора.
Она останавливается передохнуть, прислоняется к дереву. Пот льет с нее градом. Несмотря на темноту, она разглядела ряды винограда и железную решетку на двери погреба.
Все это собственность Балинта Каши. Крепкий и сухой погреб выстроил себе Балинт, любой бедняк согласился бы в нем жить. Зятя лавочника — рябого Пала не взяли на военную службу. Женщины шепотом судачили, что это дело обошлось Балинту в десять мешков пшеницы.
Вероника обеими руками держится за дерево. Теперь, когда все погрузилось в темноту, одиночество страшит ее. Ей страшновато, но домой она пойдет только утром. А что, если до утра переждать в погребе у лавочника? Может, впопыхах он забыл запереть дверь? А если все же запер, то она залезет на кучу сухих кукурузных бодылий и укроется от ночной прохлады.
А может, все же пойти домой? Нет. Домой она пойдет только утром.
Или попроситься переночевать к соседям? Нет, слишком стыдно.
Или вернуться к Шойомам? Старик теперь наверняка уже вернулся домой. Он-то и расскажет ей, что делается у нее дома.
Нет. Раз уж она решила дождаться утра, значит, надо ждать. Она уверена, что к утру все уладится.
Вероника подходит к погребу. Не успевает она сделать и нескольких шагов, как слышит хриплый мужской голос:
— Вероника?
От страха у нее спирает дыхание, и она закрывает глаза.
Рядом кто-то тихо смеется:
— Голоса моего не узнала?.. А?..
Вероника стоит неподвижно, словно окаменевшая. Она уже узнала голос Балинта Каши, но ноги не слушаются ее.
— Куда ты так поздно? — с ехидством спрашивает лавочник.
Вероника видит, как от входа в погреб отделяется черная тень.
Призрак? Или все же это господин Каша, толстый и белолицый?
— Я спрашиваю тебя: ты куда?
— Никуда... — робко отвечает Вероника.
Балинт подходит ближе.
— А чего тебе тут надо?
— Ничего. Правда, ничего... Поверьте мне... Мне ничего не надо... — скороговоркой говорит Вероника.
— Испугалась?.. — Лавочник самодовольно смеется. — Не женское это дело в такую пору по огородам бродить... Ступай сюда. Сюда, в погреб, а то ведь убить могут... зря погибнешь...
Вероника что-то тихо отвечает, но сама не знает что.
Страх лишь тогда отпускает ее, когда старый Каша после нескольких неудачных попыток зажигает свечу и ставит на пол между двумя большими винными бочками.
Лавочник хозяйским взглядом обводит погреб, поправляет толстую мешковину, которой занавешено окно, запирает дверь на задвижку и лишь потом поворачивается к Веронике.
— Война — она глазастая. Стоит где-нибудь засветиться окну, сразу выстрел по нему...
Вероника опускается на скамью.
Старик в овчинном тулупе и измазанных грязью сапогах ходит взад и вперед между рядами бочек и похотливо поглядывает на Веронику.
— Так что же ты не хочешь сказать, куда направлялась? — спрашивает он.
Вероника сидит, вся сжавшись в комочек.
— Я уже сказала, что никуда.
Балинт задумчиво продолжает разгуливать по погребу. Пламя свечи колеблется, огромная тень старика падает на противоположную стену.
В узком, пропитанном винным запахом погребе Каша выглядит могущественным великаном.
Ему приятно и жалостно смотреть на усталую фигурку женщины, сидящей на скамейке. Вероника ему нравится. Даже теперь, вот такая. Она всегда ему нравилась, но он не из тех, кто затаскивает женщин в темные углы за бочки, подпаивает их вином, чтобы раззадорить. Балинт Каша не любит этих штучек.
Вот уже несколько лет, как он втайне любит Веронику, почти каждую ночь видит ее во сне. Даже когда обнимает жену, то и тогда ему кажется, что рядом с ним в постели Вероника. Когда Вероника вышла замуж, Каша запил, пропьянствовал трое суток, но ни словом, ни жестом не выдал своей душевной боли. Не выдал он себя и позже, когда Вероника не раз нанималась к нему батрачить. Для нее у него всегда находилась работа, но никогда до нее и пальцем не дотронулся.
А вот теперь... Теперь, пожалуй, настал момент. Много лет он ждал такого случая.
Петер Киш вернулся домой, он уже знает, что Вероника была любовницей немецкого унтера.
Вчера гитлеровцы сказали зятю Балинта, что очень скоро перейдут в контрнаступление. Временно они отойдут на склон горы, там у них артиллерийские позиции, и закрепятся на них. Действительно, вот уже полтора часа, как они ведут огонь с этих позиций.
Веронику муж выгнал из дому.
Старик молча стоит, прислонившись спиной к двери, и с любопытством разглядывает Веронику.
Она все еще тяжело дышит, но теперь уже не боится Балинта.
Балинт хороший человек. Она его знает. И Петер его знает. Зять Балинта часто давал им в долг товары из лавки, и она не раз батрачила у старика, и никогда он не зажимал ее в углу. У него она всегда работала охотно. Балинт поддержал ее и тогда, когда она просила, чтобы ей увеличили пособие за мужа.
Хорошо в погребе, тихо и совсем не страшно.
Вероника смотрит на круглое белое лицо лавочника, но в полутьме не видит похотливых огоньков в его глазах. Она вздыхает, доверчиво и кротко, осматривается по сторонам. На вбитом в стену крюке висит старая шуба. Вероника смотрит на нее и думает, что надо попросить Кашу, чтобы он разрешил ей остаться тут до утра. А утром она по дороге домой занесет Балинту ключ от погреба. Ночь переспит здесь, на лавке, закутавшись в шубу.
— Холодно здесь, — говорит Вероника тихо и зябко кутается в платок.
Старик срывается с места.
— Подожди минутку! Я тебе налью стакан вина... — говорит он и тянется за шлангом.
Вероника расцветает неожиданно ласковой улыбкой, но в глазах у нее прежняя грусть.
— Не надо. Я ведь не пью.
Балинт разочарованно спрашивает:
— Не пьешь?
— Нет. Никогда не пила...
— Ну что ж...
Старик снова начинает расхаживать по погребу. Вдруг он подходит к Веронике:
— Твой муж вернулся?
Вероника вздрагивает и перестает улыбаться.
— А вы откуда знаете?
— Видел его утром в роще... Он разве не говорил?
— Нет.
Старик подходит к одной из бочек, наклоняется, берет бутылку, наливает полный стакан вина и залпом выпивает его.
— Выгнал тебя муж? А?.. — спрашивает старик с усмешкой.
Вероника молча плачет.
Балинт присаживается на скамейку рядом с молодой женщиной и участливо спрашивает:
— Бил он тебя?
Вероника всхлипывает:
— Нет. Не бил.
Балинт снова наполняет стакан, пьет залпом. Затем садится опять на скамейку, тесно прижимаясь к Веронике.
— Не горюй.
Вероника молчит. Склонив голову на грудь, она потихоньку всхлипывает.
— Ты ничего не бойся... — откашлявшись, продолжает Каша, — немцы еще, может, вернутся... Они ему покажут... Он ведь дезертир... Не будет он у тебя на пути стоять... С такими, как он, знаешь, что делают?..
Вероника вздрагивает и отодвигается от Каши.
— Немцы придут обратно? — заикаясь, спрашивает она.
— А ты не бойся, его и русские тоже по головке не погладят, — быстро отвечает ей старик. — Он ведь солдатом был, на фронте против них сражался... Увезут в Сибирь. А там, знаешь, что его ждет?.. Мороз, плетка да голодная смерть... Они туда всех военнопленных увозят.
Вероника задыхается, внимательно всматривается в белое лицо старика, словно стараясь понять смысл его слов.
— Кого увозят русские?
Старик смущенно смеется.
— По крайней мере освободишься от него навсегда...
Вероника вскакивает. Она с отвращением всматривается в лицо старика, потом кричит, вкладывая весь свой страх в этот единственный крик:
— Кого увезут русские?!
— Что с тобой, Вероника? — спрашивает Балинт.
Но она уже смотрит на старика с ненавистью, делает шаг назад и прислоняется к бочке. Вероника готова на все.
— Так вы хотите, чтобы русские увезли моего мужа?
Старик поднимается с места, уверенно подходит к Веронике и наклоняется над ней. Она видит крошечные капельки пота на его лбу.
Пламя свечи нервно трепещет от каждого движения мужчины: оно то вдруг становится совсем маленьким, то большим красным языком тянется кверху.
Вероника бросается к двери, трясет запор.
— Выпустите меня отсюда! Пустите!
Балинт догоняет ее. Он любит Веронику, любит жаркой любовью старого человека. Сейчас, в это мгновение, для него ничего не существует: ни войны, ни других женщин, ни артиллерийского обстрела. Нет у него и страха, нет ничего, только она, Вероника, стройная, величавая и неприступная, с грустными заплаканными глазами. Он ее любит, любит всю жизнь. Не может он ее отсюда выпустить. Война вот-вот кончится, и такого случая больше уже не будет никогда.
Балинт умоляет Веронику. Рот у него перекашивается, как у мальчишки, который вот-вот заплачет. Он ломает себе руки, лицо у него кроткое и униженное.
— Не уходи, Вероника!.. Останься!.. Умоляю тебя!..
Она глядит на старика с удивлением и ненавистью. За несколько мгновений она успела проникнуться жгучей ненавистью к нему.
Быстрым движением старик обнимает Веронику за талию, ищет ртом ее губы.
— Не уходи... Я люблю тебя... Понимаешь? Люблю! И всегда любил, с тех пор как увидел... Когда ты выходила замуж, у меня чуть не разорвалось сердце... Все, что у меня есть, будет твое, только останься...
Балинт безжалостно сжимает Веронику в своих объятиях. Она не в силах сделать ни одного движения. Перед ее глазами бледное белое лицо старика с желтыми зубами. От него пахнет винным перегаром. До нее только сейчас доходит смысл того, что старик шепчет ей на ухо. У нее же одно желание — вырваться, убежать из этого погреба. Вероника осторожно ищет за спиной дверной засов, хочет потихоньку отодвинуть его и выскочить из погреба. Выскочить и бежать домой.
— Оставь его, Вероника... — умоляет старик. — Знаю, ты уже давно разлюбила его... Знаю, по твоему лицу знаю... Я всегда любовался тобой, когда ты шла к колодцу за водой, а когда ты приходила ко мне на работу, я был так счастлив, что целый день мог на тебя смотреть...
Вероника хватает руками старика за шею.
— Пустите! Или вы не понимаете? Я не люблю вас!.. Пустите!
Старик сжимает Веронику. А она со всей силой сдавливает пальцами его шею.
— Пустите, я вам говорю!
Старик задыхается, хрипит, отбивается, он весь дышит яростью.
— А почему мне нельзя? Немцу позволяла? А?.. Ты не знаешь, что я стоял у тебя под окном, когда ты немца принимала?.. А?.. А со мной не хочешь?..
Балинт дышит винным перегаром в лицо Вероники, Наконец он разжимает ее руки и впивается поцелуем в губы.
Вероника вырывается. Отбегает от старика и смотрит ему в глаза, в которых клокочет похоть. Но этот человек не кажется ей ни сильным, ни страшным.
— Я мужа своего люблю! Понимаете? Я его всегда любила! Пусть он лучше убьет меня!.. Что угодно, только не вы!
Но старик плохо понимает ее. Еще мгновение, и она, вырвавшись, стрелой выскакивает из погреба и бежит что есть сил к себе домой.
Лишь бы успеть!.. Предупредить мужа! Крикнуть ему с крыльца, через кухонное окно, крикнуть одно лишь слово. В дом она не войдет. Нет, войдет, остановится у двери и скажет ему, что он должен бежать, потому что Балинт Каша натравит на него гитлеровцев, а может, и русских.
А потом пусть он ударит ее, убьет, ей все равно. Она и слова не скажет, опустит голову и будет смиренно ждать удара.
Может, тогда Петер поймет, как она ждала его, поймет, что лишь его одного любила, что вся ее жизнь — в нем.
— Кто из вас служил в армии?
Старый Шойом поднимает руку. Петер Киш делает шаг вперед. Солдат со шрамом смотрит на него внимательным взглядом.
— Долго пробыл на фронте?
Петер не отвечает, пожимает плечами.
Старик протягивает русскому кисет с табаком. Тот отрицательно качает головой.
— Воды! — просит солдат.
Старик поворачивается к хозяину дома.
— Он пить хочет. Дай ему стакан воды.
Петер протягивает стакан, но солдат отводит его руку.
— Сначала ты.
Петер смущенно смотрит на него, ничего не понимая.
— Попей ты сначала! — нетерпеливо толкает Петера в бок старик.
Солдат смотрит, как Петер отпивает из стакана, потом берет стакан и с жадностью пьет.
Старик с удовольствием смотрит, как русский пьет.
— Мы будем тут спать, — говорит солдат и показывает на топчан. — Можно?
Солдаты снимают с плеч вещевые мешки.
Старый Шойом с услужливостью расстилает на столе полотенце, кладет на стол мыло, ремень для правки и бритву.
Солдат со шрамом улыбается, временами прислушиваясь ко все более редким и далеким артиллерийским залпам. Затем хлопает старика по плечу и спрашивает, показывая на Петера:
— Сын?
Шойом колеблется, но потом отвечает:
— Нет... Друг.
— Я — Юрий, — тычет себя пальцем в грудь солдат со шрамом на щеке.
Трое венгров кивают ему и с пристальным вниманием следят за каждым жестом русских солдат.
Солдат со шрамом показал на своего товарища, который уже растянулся на лавке.
— А он Никита... Казак.
Звонарь вежливо раскланивается с другим солдатом, скользит взглядом по его воинственной фигуре, а сам потихоньку отодвигается от него в сторону.
Юрий, заметив, что звонарь испугался, подходит к нему поближе.
— Знаешь, что такое казак? — говорит он непонятные слова, хватает со стола бритву, а потом, сделав широкий жест рукой, рубит невидимого противника.
Никита грозит ему кулаком.
Трое венгров смущенно покашливают, скрывая улыбки.
Старый Шойом стоит с таким видом, как будто хочет сказать что-то важное. Петер и звонарь смотрят на него с ожиданием.
Старик делает шаг вперед. Смущенно трогает Юрия за рукав и тут же отступает назад, переступая с ноги на ногу.
— Ты... ты... — выговаривает он по-русски.
Солдат со шрамом поворачивается к нему.
— Ты... товарищ Юрий... — И Шойом замолкает.
Ничего другого он и не хотел сказать. Просто ему было трудно выговорить это странное русское слово «товарищ». Старик не совсем уверен, что понимает его значение, но инстинктивно чувствует — оно означает что-то хорошее и важное.
— Что ты еще знаешь по-русски, отец? — спрашивает Юрий.
Петер и звонарь с уважением посматривают на старика.
Шойом по-стариковски смеется и, осмелев, спрашивает:
— Ты какой работ, когда нет война?..
Юрий понимает исковерканные русские слова и с готовностью отвечает:
— В колхозе работал... Такой большой колхоз... — объясняет он и широко разводит руки в стороны.
Звонарь делает судорожное движение горлом, отстраняет Шойома и протискивается между ними Юрием,
— Колхоз? Общий котел? — спрашивает звонарь по-венгерски.
Юрий удивленно смотрит на звонаря. Он не понимает звонаря, но видит, что звонарь ехидно улыбается, и переводит вопросительный взгляд на старого Шойома.
Старик сердито отталкивает звонаря.
— Катись ты к черту! Ничего ты в этом не понимаешь!
Старик подходит к Юрию и тычет себя в грудь.
— Мы... тоже крестьянин...
Воцаряется тишина. Петер тяжело вздыхает.
— Вот только земли у нас мало, — говорит он по-венгерски.
Старик повторяет:
— Мы тоже мужик. Земля работаем...
Юрий кивает дружелюбно и понимающе.
— Ты... ты... и ты?.. — показывает он пальцем на всех трех венгров.
— Нет, — машет рукой Шойом, показывая на звонаря:
— Он нет... Он нет мужик. Колокол. Бум-бум...
Солдат со шрамом хохочет, хлопая себя руками по коленям. Ему нравится этот старик. Он сжимает кулаки и делает жест, словно вцепился в веревку и дергает ее, звонит в колокол.
Все смеются.
Юрий подходит к рукомойнику, смотрится в зеркало, трет подбородок, потом берет со стола бритву и делает движение, как будто бреется.
Старый Шойом дергает Петера за руку.
— Дай ему, что надо. Не видишь разве, что он хочет побриться?
Но Петер словно окаменел.
— Все там, у рукомойника и на столе. Дайте сами ему.
Второй солдат смотрит в окно, потом на часы. Он поднимается с лавки, что-то говорит Юрию, потом кладет гранаты в сумку, висящую у него на поясе, берет автомат и выходит из дома на улицу.
Во дворе темно и тихо. Артиллерийская канонада уже прекратилась.
Юрий снимает гимнастерку, нательную рубашку и бросает на топчан. Широкой ладонью растирает грудь, берет все необходимое для бритья, в том числе и кисточку с длинной ручкой.
Один конец ремня он сует в руки Шойому и привычными движениями, словно всю жизнь только этим и занимался, направляет бритву.
Петер беспокойно следит за каждым движением солдата и ждет. Он испытывает острую ненависть к кисточке с длинной ручкой. Нахмурив брови, он следит за руками Юрия, потом внезапно встает с места, протягивает руку и отнимает у русского кисточку. На полочке у рукомойника Петер берет свою старую кисточку с короткой и плотной ручкой и дает ее Юрию, бормоча:
— Эту возьми, этой брейся.
Солдат начинает бриться.
Старик стоит у стола, а Петер тяжело опускается на лавку и смотрит на бреющегося русского солдата. Звонарь прощается и уходит.
Так вот они какие, эти русские. Такие простые, симпатичные. Добродушные. И спокойны.
Две тысячи километров прошли они с боями. А сколько километров им еще предстоит пройти?
Юрий бреется деловито и не спеша.
— Мы будем тут спать, если вы разрешите. Можно?.. — говорит он, снимая с плеча вещмешок.
— Можно, можно. Спите, сколько душе угодно! — радостно отвечает Шойом.
Они не боятся спать в чужом доме, на чужой земле. А венгерские солдаты оставались друг другу чужими, боялись друг друга, следили друг за другом. И сеяли смерть на далеких бескрайних полях России, куда их никто не звал. Вот ее след на лице у русского солдата по имени Юрий. Он бреется и старается не задеть бритвой шрам под глазом.
С покорным и тупым упорством Петер дергал шнур гаубицы, стреляя по русским, в то время как в постели рядом с его Вероникой лежал гитлеровский унтер.
Юрий тем временем плещет себе в лицо водой, хлопает мокрыми ладонями под мышками и громко фыркает.
— Хорошо вам теперь будет, — говорит он старику, вытирая полотенцем лицо. — Заживете по-новому...
— Нам?
— Вам.
— Почему?
— Сами увидите.
Старик задумывается, кивает солдату.
— Хорошо, товарищ Юрий...
Петер смотрит на русских, хотел что-то сказать им, но передумал. К чему сейчас слова?
Солдат со шрамом надевает на себя гимнастерку, ищет в кармане расческу, но под руку попадается бумажник. Юрий вытаскивает бумажник вместе с расческой, кладет его на стол и весело подмигивает старику. Он вынимает из бумажника потрепанные любительские фотокарточки с мятыми краями.
— Смотри!
Старик вежливо берет фотографию в руки, смотрит, потом говорит Петеру:
— Иди погляди.
Петер поднимается с места.
Юрий объясняет:
— Моя семья.
Петер выходит из оцепенения.
Русский солдат подает ему одну карточку за другой.
— Это мой отец.
На фотографии человек с большой бородой и внимательными глазами под черной кепкой.
— А это мать.
Седая женщина с непокрытой головой улыбается карими добрыми глазами.
— А вот это мои дочки.
Две очень похожие девочки с испуганными глазами держатся за руки.
— Жена.
Петер особенно внимательно смотрит на эту карточку.
Красивые длинные волосы растрепал ветер, стройная фигурка женщины так легка, что, кажется, еще минута — и она улетит.
Петер грустно опускает голову.
Вероника тоже легкая. У нее тоже длинные волосы. Она такая же красивая.
Солдат со шрамом, заметив печаль во взгляде Петера, удивленно смотрит на него.
Воцаряется тишина.
— А у тебя есть жена? — спрашивает Юрий.
Желтый огонек лампы колеблется, потом успокаивается. Это Вероника потихоньку проскользнула в калитку и незаметно заглядывает в окно кухни. На ее лицо падают красные отблески керосиновой лампы.
— Есть, — отвечает, не поднимая глаз, Петер и отодвигает от себя карточки.
Лицо русского солдата смягчается.
Петер отворачивается. У него не хватает сил сказать ни слова. Старый Шойом, поправив фитиль в лампе, отвечает вместо Петера:
— К соседям пошла... Его жена...
Солдат застегивает гимнастерку, собирает со стола карточки.
В этот миг за стеной раздается взрыв. От воздушной волны стекла в окнах разлетаются вдребезги.
Юрий, схватив автомат, бежит к двери и кричит старику:
— Ложись, быстро!
Петер и Шойом удивленно переглядываются. Старик толкает Петера в бок.
— Ничего не поделаешь, война... — печально говорит Шойом, и они оба ложатся на пол.
Солдат ничего не успевает им объяснить. За окном еще раз вспыхивает ослепительно белый свет. Пламя керосиновой лампы ложится набок и гаснет.
По ужасному вою и звукам разрыва ясно, что это бьют гитлеровские минометы. Еще несколько разрывов, а потом взрывы уходят вперед и в сторону.
В этот момент со двора доносится чей-то стон.
Юрий прислушивается, а потом, взяв автомат в руку, выскакивает во двор.
Старый Шойом смотрит вслед выбежавшему Юрию, потом вынимает коробок и чиркает спичкой. Воздушная волна смела со стола все. На полу валяются черепки тарелок, две кисточки для бритья, разбитая лампа.
Шойом поднимает лампу. Стекло разлетелось вдребезги. Старик поправляет фитиль, подносит к нему спичку. Фитиль коптит, не горит.
Юрий что-то кричит со двора, но они не понимают. Старик вытягивает шею, прислушивается, потом, сгорбившись, выходит в дверь. Петер уныло следует за ним. Его бьет мелкая дрожь, ему страшно.
Никита водит электрическим фонариком по веранде.
— Сюда, скорее! — кричит он.
У входа на веранду, в том самом месте, где каждой весной красиво цвели петуньи и анютины глазки, в пестром платье лежит Вероника. Лицо ее в крови, пестрое платье тоже. Юрий, опустившись на колени, достает бинт из индивидуального пакета.
Петер замер. Он не сводит глаз с пестрого платья. С таким видом, наверное, стоят люди, когда понимают, что пришел конец света. Петер хочет опереться обо что-то, но руки его цепляются за воздух. Он опускается на землю, трогает пестрое платье жены, тихо и жалобно зовет:
— Вероника...
Больше он ничего не может выговорить.
Старый Шойом, закусив губу, стоит на пороге веранды. Веки у него нервно дергаются. Плакать он не может, но когда его постигает горе, у него всегда нервно дергаются веки.
Выражение лица Вероники кроткое и просветленное. Она с трудом поднимает веки, ищет глазами Петера, который стоит тут же, около нее, на коленях.
Вероника с усилием приподнимает руку, смотрит на мужа. Петер встречает ее взгляд, и ему кажется, что он понимает, чего она хочет. Он берет руку Вероники, гладит и целует ее. Вероника плачет.
Вот то, чего она хотела больше всего — увидеть именно таким мужа, которого ждала целый год, от которого так хотела иметь ребенка.
Теперь она спокойна. Может быть, ей хочется услышать еще раз его голос, услыхать одно-единственное слово, одно-единственное слово прощения. Ей очень хочется услышать это слово, но у нее нет больше сил, чтобы дождаться его. Взгляд Вероники скользит по лицам присутствующих и останавливается на губах Петера. Она ждет этого слова. Последняя ее мысль о нем. Она закрывает глава.
Плечи Петера дрожат. Ему хочется закричать изо всех сил, излить в крике свою боль и отчаяние, но ни один звук не срывается с его губ, он только жадно ловит ртом воздух.
Петер продолжает гладить и целовать неподвижную, безжизненную руку Вероники.
Через час они унесли Веронику в маленький черный сарайчик на краю леса, чтобы, по обычаю предков, через два дня предать погребению.
Четверо мужчин — Петер Киш, старый Шойом, Юрий и маленький хмурый казак — сидят в кухне. Сидят и молчат.
Старик уже успел принести от соседей стекло для лампы, заклеить разбитое окно грубой оберточной бумагой и даже исправить дверную щеколду.
Юрий сидит у стола, опустив руки в карманы, тихонько лаская пальцами потрепанные фотографии.
Казак Никита сидит на топчане, опустив руки на колени. Убитая была очень красивой женщиной. Ему от души жаль и ее, и ее убитого горем мужа, и этого доброго старика, так смешно говорящего по-русски.
У старого Шойома все еще дрожат веки. Что-то удерживает его здесь, не дает уйти домой. Он чувствует, что своим присутствием как-то облегчает горе Петера.
Петер сидит на низенькой скамеечке у печки. Взгляд его скользит по присутствующим, не различая лиц, он видит лишь какие-то туманные пятна. Слезы застилают глаза. Он прячет лицо в ладонях.
Юрий вынимает из кармана кусок газеты, кисет с табаком, крутит длинную цигарку. Старик протягивает ему коробок со спичками. Солдат закуривает и, крепко затянувшись, говорит старику:
— А все война... Гитлер... Понимаешь?
Шойом неподвижно смотрит на пламя лампы, потом утвердительно кивает и встает с места.
Старик подходит к Петеру, гладит его по голове, словно вернувшегося домой строптивого подростка.
— Послушай, сынок... — прерывает он долгое молчание. Холодно тут... Затоплю-ка я печь, а?
Петер смотрит на него снизу вверх, но ничего не отвечает, словно не понимает, о чем его спрашивают.
Старик, облокотившись о печь, набивает трубку.
Петер снова вскидывает на него глаза. Старик присаживается на корточки рядом с Петером, внимательно глядит на него. Хочется ему утешить, успокоить несчастного соседа. Ведь и лет-то Петеру всего только тридцать один, а вид у него сейчас как у старика.
— Знаешь, что я тебе скажу, сынок, — начинает старик тихо, — человек не может уйти из жизни, если не сделает того, что ему положено. Не имеет права...
Петер открывает печную дверцу, начинает по одной класть в печь хворостины.
Он вытаскивает из кармана спички, зажигает, держит огонек под хворостом. Но сырые прутья не горят.
Юрий некоторое время смотрит на Петера, потом начинает рыться в своем вещмешке, вытаскивает оттуда паклю для чистки оружия и баночку с машинным маслом. Пропитав паклю густым маслом, он запихивает ее под хворост.
— Вот теперь зажигай, — говорит он сидящему на корточках перед печкой Петеру.
Петер подносит к масляной пакле спичку, пакля ярко вспыхивает, от нее загорается и хворост.
Все молча смотрят на огонь.
Старый Шойом с трубкой в руке усмехается. Маленький хмурый казак, сидя на топчане, задумчиво смотрит на пламя. А Петер с Юрием сидят на корточках у самой печной дверцы.
В глазах четверых мужчин теплится надежда.
Они знают, что война подходит к концу.