Кондратий Биркин Временщики и фаворитки XVI, XVII и XVIII столетий Книга I

ПРЕДИСЛОВИЕ

Лежащая перед читателем книга была написана во второй половине XIX века, того высоконравственного и чопорного века, который Блок простодушно назвал «железным». У нас, после двух мировых войн и революций, живущих в неизвестности — не ждет ли впереди что-то похлеще, — у нас такое определение может, пожалуй, вызвать даже некоторое умиление, как перед размахивающим деревянной саблей ребенком.

Не то чтобы XIX век был таким уж благополучным, но от XX века его отличала непоколебимая уверенность в прогрессе, в том, что человечество движется вперед и что там, впереди, — светлое будущее. Может быть, самым поразительным и трогательным эпизодом, это демонстрирующим, был написанный на рубеже нового, XIX века небольшой труд Кондорсе «Эскиз исторической картины развития и прогресса человеческого духа». Скрываясь от якобинских ищеек, под угрозой гибели — покинув свое убежище, он будет арестован и примет яд, чтобы избежать гильотины, — Кондорсе описывает человечество, которое в прошлом неуклонно двигалось к высотам Разума и Добродетели и которое в будущем подымется неизмеримо выше…

Впрочем, что ж! У Кондорсе были на то основания. Помня о его страшной судьбе, не забудем и того, что он скрывался в меблированных комнатах. Однажды на лестнице он встретил проживающего в этой же гостинице своего политического врага. Хозяйке достаточно было сказать: «Если Кондорсе погибнет, грех будет на вашей душе», и Кондорсе смог спокойно дописать свой «Эскиз». Даже преследования тех времен умеряли человеческой порядочностью. И XIX век как будто оправдывал прогнозы Кондорсе: при всех своих недостатках этот век шел к прогрессу, к благосостоянию всех граждан.

Вероятно, именно поэтому XIX век твердо верил в себя. И брался судить и мерить всех по себе.

Зная то, чего не знали люди прошлого века, мы, конечно, можем позволить себе смотреть на них сверху вниз. Вот и эта книга… Прикидывая, что «Башня» — это, конечно, лондонский Тауэр, а «Фома Морус» — это Томас Мор, читая про «Норфсомберланд» и лорда Рутьуэна,[1] как будто разбираешь детские каракули. Строго говоря, никто не доказал, что нынешняя транскрипция лучше; но все равно возникает приятное чувство превосходства над устаревшим правописанием автора.

Впрочем, не будем задерживаться на орфографии: мы разойдемся с XIX веком и в более важных вопросах. Чопорный век не мог допустить, чтобы у кого-то были взгляды на мораль, отличные от единственно правильных взглядов XIX века. И, конечно, особенно резко это проявляется у историков, описывающих нравы прошедших веков. Биркин здесь не выделяется ничем особенным. Крупнейший историк XIX века Маколей, описывая своего любимого героя Вильгельма Оранского, выставляет напоказ его великие заслуги, но честно как добросовестный историк, не утаивает пятен на его славе: например, потворство гнусному убийству, по сути малого масштаба геноциду, в Гленко, а также наличие у Вильгельма одной любовницы. Эти его недостатки идут как-то на равных: то и другое — несмываемое пятно на бессмертном образе.

Биркин столь же строг к безнравственности. Он с возмущением составляет список любовниц Генриха IV, а по адресу самих красавиц разражается красноречивыми тирадами вроде:

«Грустно и больно сердцу видеть девушку, необдуманно жертвующую своей непорочностью, удостаивающую своей взаимностью первого встречного; нельзя не пожалеть об этой чистой жемчужине, втоптанной в грязь. Нельзя, однако же, не почувствовать если не негодования, то презрения к красавице, гордящейся своей непорочностью, колющей глаза всем и каждому строгостью своих правил, ищущей выгодного себе покупщика, хотя и в лице законного мужа, но без малейшего участия сердца… Подобным красавицам жизнь легка именно потому, что они жизнью не живут, не умеют чувствовать, а не чувствуют ничего потому, что в их белоснежной груди — кусок белоснежного мрамора вместо сердца». После этого неудивительно, что как самую хвалебную характеристику Жанны д'Альбре он цитирует слова историков: «в ней кроме пола, не было ничего женского».

Историк, аккуратно собирающий дворцовые сплетни, волей-неволей ставит себя в двусмысленное положение. Либо он должен, вопреки здравому смыслу, доказывать, что это и есть История с большой буквы. Такова обычная канва романов Дюма, что вполне может быть оправдано в художественной литературе, но не в книге, претендующей на научность. Либо надо признать, что он занимается чем-то второстепенным, да еще и нравственным ли? Легче всего писателю выйти из такого положения, приняв чуть залихватский тон: мол, сам знаю, что пишу о пустяках, но не любо — не слушай, а врать не мешай. Однако мало кто на это готов.

И все же предлагаемая книжка не так трагически серьезна, как появившаяся недавно на прилавках перепечатка книги французского историка о любовницах Наполеона, где автор строго научно и серьезно, без тени иронии по отношению к французскому полубогу, перечисляет его женщин, подчеркивая, как благородно он относился к двум десяткам своих любовниц и как они по большей части оказывались неблагодарны герою.

Биркин, может быть, перегибает палку в другую сторону, когда он негодующе описывает похождения, скажем, того же Генриха Наваррского. «Солнце, — пишет он, — ярче французской короны и повыше королевского престола; однако же его пятна не укрылись от глаз наблюдательной науки. Путь к славе может быть тернист, труден, извилист, но никогда не должен быть грязен; стыд и позор тем славолюбцам, которые удобряют почву для своих лавров кровью человеческой или смрадной грязью».

Наверное, мы не умнее людей XIX века. Но мы знаем, что нравственные каноны меняются со временем. Шатель был зверски казнен за то, что выбил зуб Генриху IV — так относились тогда к покушению на короля. Мы сочли бы варварством смертную казнь за нелепое и неудачное покушение, но готовы делать скидку на средневековые представления. Писатели же XIX века этой скидки (по крайней мере, в вопросах секса) не делают, полагая свои представления о нравственности за вечные и неизменные Законы Природы. Над этим легко посмеиваться. Но, может быть, именно это наивное представление только и способно удержать общество от нравственной деградации? Интеллигентный человек способен, понимая относительность морали, оставаться нравственным; но тот, о ком народная мудрость говорит «недоученный хуже неученого», узнав, что человек произошел от обезьяны, считает это достаточной причиной, чтобы совершать любые гадости, не стесняясь Вечным Божьим Законом.

Каковы политические симпатии Биркина? Стоит ли он за высокое призвание монархии, критикуя отдельных монархов? Или, может быть, либерал XIX века, он пытается исподтишка подкопаться под священные устои, разоблачая не «отдельные недостатки отдельных королей», а весь институт монархии? Кто он — славянофил или западник?

Об этом пусть читатель составит собственное суждение, потому что разные страницы книги оставляют разное впечатление. У автора можно найти рассуждения, которые хотя обрадуют наших славянофилов, но и приведут в некоторое недоумение. «Немало принесло вреда нравам предков наших, немало способствовало моральной порче народа сближение Руси с Европой», казалось бы, отлично, но… — «распахнув двери своего царства западному просвещению, Иван III не мог отделить добра от зла, пшеницы от куколя. Сперва Греция, а потом европейские державы внесли порчу в ее нравы, до того безукоризненные». Так что же, еще во времена Ивана III началась порча?.. А мы всегда думали, что с Петра… А впрочем что же: бывают и такие радетели домотканного, сермяжного, которые готовы и крещение Руси отнести на счет влияния «гнилого Запада» и искать правды у Перуна и Ярилы.

Легче и безопасней всего занести Биркина в разряд «детей своего времени». Так, когда он презрительно замечает о Елене Глинской, матери Грозного: «Беглая литвинка литвинкой и осталась» (имея в виду, что она, в отличие от нравственно безупречных русских женщин, завела любовника) — тут ясно чувствуется отпечаток тогдашних «неоднозначных» отношений с завоеванной, но непокорной Польшей или, как ее тогда поэтически называли, Литвой. То же явно относится и к предлагаемому объяснению зверств Ивана Грозного: «Не литовская ли кровь говорила в нем в те минуты, слишком частые, когда он пил русскую боярскую кровь, не брезгуя впрочем и простонародной».

И тем не менее, «гонитель дворян, совмещавший в лице своем должность неумолимого судьи, а подчас и палача, — Иван Грозный, подобно Христиерну II Датскому и Людовику XI Французскому, был, — пишет Биркин, — демократ в душе и сочувствовал народу». Вывод довольно неожиданный. Трудно понять, как это «сочувствие народу» согласуется, скажем, с известной расправой над Новгородом, где к женщинам привязывали детей — ив воду, а опричники разъезжали по реке, приглядывая, чтобы никто случайно не выплыл; подобный же эпизод из многополезной деятельности Христиерна Датского читатель найдет в книге. Но это не мешает автору утверждать, что беседы с любовницей (женщиной из простонародья) «высевали в уме и сердце Христиерна великие идеи о необходимости преобразований в государственном строе». «Крутые, бесчеловечные меры, принятые Христиерном в Норвегии, имели благую цель: он хотел укротить духовенство и олигархов, угнетавших народ и попиравших его интересы и чувства достоинства человеческого… При всем том, — оговаривается Биркин, — благая цель никогда не может быть оправданием средств бесчеловечных».

Пусть читатель судит сам. Мне же кажется, что наибольшее негодование у Биркина вызывают не так короли, как феодальный строй, который со времен Французской революции рассматривался как изначально негодный, безнравственный и подлежащий полному искоренению. Подобно многим революционерам, Биркин настроен против «злых бояр» и полагает, что царь хорош, если он грозен для бояр. «Типичный представитель» своего века, он верит, что народ-то не подведет, что народная власть, воплощенная в добром царе, окажется близкой к идеалу. Впрочем, развивать эту мысль не стану, опасаясь, как бы кто-нибудь впоследствии не назвал уже меня «типичным представителем» предрассудков XX века.

Биркин слишком усердно пользуется первоисточниками, мало заботясь о том, как они согласуются между собой. Неудивительно поэтому, что не ко всем своим персонажам Биркин относится объективно. Скажем, к Марии Стюарт он благосклонен, легко прощает все ее эскапады, лишь мельком, исключительно в порядке исторической добросовестности упоминает, как почти невероятную, возможность, что она виновна в убийстве Дарнлея (здесь историки колеблются), и полностью отбрасывает возможность (принимаемую большинством), что она была «похищена» Босфелом (Босуэллом) с собственного согласия. Зато если Биркин кого невзлюбит, тому беда. Например, графу Лейстеру (Лейчестеру) всяко лыко в строку, даже его сватовство к той же Марии, о каковом автор ничтоже сумняшеся пишет: «Нет сомнения, что именно для убиения Марии Стюарт он, с согласия Елизаветы, за нее сватался. Отравив королеву шотландскую и этим путем присоединив ее королевство к Англии, остановился бы Лейчестер на этом? Нет, разумеется. За Марией, отравив и Елизавету и оставшись после нее единственным наследником, убийца взошел бы на престол Великобритании. Что им руководила эта адская мысль, доказательством могут служить все последующие события…» — которые, впрочем, ничего даже отдаленно похожего не доказывают. Не сочувствует Биркин и Елизавете Английской, всячески подчеркивая преувеличенность похвал ее красоте даже в молодости — впрочем, исключая случай, когда надо обругать ее старшую сестру Марию Тюдор, — тогда оказывается, что Елизавета «восемнадцатью годами моложе и в тысячу раз красивее Марии».

Боюсь, впрочем, что если б он аккуратно привел их в согласование, книга оказалась бы скучной. И мне кажется, что современный читатель, вскормленный «социально-экономическими предпосылками», с удовольствием прочтет о том же Лейстере, как «падение отца, а вслед затем заговор Уайэта подвергли его опале королевской и были причинами заключения в Башне, где по таинственному предопределению судьба столкнула его с Елизаветой. С первых своих встреч с красавцем Додлеем принцесса почувствовала в своем сердце непреодолимое к нему влечение, по объяснению Кемдена — вследствие рождения своего под одним и тем же созвездием. Трудно было бы найти причину глупее…»

Тут я прерву автора, потому что он сбился с тона. Это с ним случается периодически: описав таинственные предзнаменования и предсказания астрологов, он тут же оговаривается, что этим астрологам не верит ни на грош. Я могу только одобрить его здравый смысл и пожелать того же многим моим современникам, которые по утрам исправно слушают астрологические прогнозы, — но Биркин выходит, явно выходит, из принятого образа. Тем более что, разоблачив астрологов, он готов уже на полном серьезе через несколько страниц рассказывать о мистической роли цифр 4 и 14 в жизни Генриха Наваррского.

Пикуль написал бы об этом совсем иначе. Но я не уверен, что современный тон лучше. И я готов позавидовать современникам, читавшим эту книгу сто лет назад, когда встречаю такие, например, строки: «Кто из нас еще в детстве не читал об этой знаменитой пощечине, более позорной для Елизаветы, нежели для ее фаворита?» В самом деле, кто из нас о ней читал?..

И уж ради этого одного стоит прочесть эту книгу. Печально детство, в котором не довелось услышать ни о дубе, в ветвях которого прятался король Карл II, ни о плаще, который Рэли (а может быть, Эссекс) бросил под ноги Елизавете. Да, большая часть этих романтических (романических, говорили в старину) историй выдумана; некоторые из них развенчивает и наш автор, отрицая, например, что Генрих IV, осаждая Париж, пропускал в город возы с продовольствием. Боюсь, что этого и вправду не было. А жаль. Давайте хотя бы об этом прочтем.

Алексей Толпыго



ВСТУПЛЕНИЕ

Sur cent favoris des rois, quatre-vingt et cinq ont ete pendus.

Napoleon I.

La femme d'un charbonnier est plus respectable que la maitresse d'un prince.

J. J. Rousseau.


Внимательно перечитывая летописи былых времен, наши и иностранные, невольно приходишь к тому убеждению, что, кроме ненависти, злобы, эгоизма, зависти, и любозь играла не последнюю роль во многих мировых событиях и весьма часто оказывала немаловажное влияние на судьбы народов и целых государств. К сожалению, к вопросу о значении любви в истории с должным вниманием относились весьма немногие, и нельзя надивиться бедности европейских литератур по части монографий героев и героинь, эксплуатировавших слабости сильных мира сего — временщиков и фавориток, бывших спутниками многих светил политического горизонта.

От историка, посвятившего свое перо жизнеописанию фавориток, никто и не потребует сальных анекдотцев, в биографии фаворита или временщика не должно быть страниц, напоминающих Аретино, Боккачио или Лафонтена. Если к любви в истории отнестись единственно как к источнику добра и зла, если на любовь посмотреть только как на силу слабых и слабость сильных, тогда биография временщика или фаворитки бесспорно может иметь смысл и значение.

Геркулес, прядущий у ног Омфалы или облачающийся в хитон Деяниры, Самсон, покорно склоняющий голову под ножницы Далилы, — символы знаменательные! В них олицетворение любви и неги, торжествующих над силою и могуществом и побеждающих героев непобедимых… И сколько раз в истории встречаются нам те же Геркулесы с Омфалами и Самсоны с Далилами в лицах правителей царств и их фавориток: Фаиса подстрекает Александра Македонского сжечь Персеполис; Антоний предпочитает римский престол ложу Клеопатры; дочь Иродиады требует у Ирода головы праведника и получает ее… В руках Мессалины — тигрицы, страдающей нимфоманией, — слабоумный Клавдий дуреет окончательно; Нерон, обольщенный блеклыми прелестями достойной матери своей, Агриппины, или ласками Поппеи, прибавляет к своей биографии несколько страниц, написанных кровью. Мудрый Юстиниан становится бесхарактерным ребенком пред своей Феодорой; бич божий Атилла умирает в объятиях красавицы… Как мал и ничтожен Карл Великий, плачущий над гробом своей любовницы, от которого его не могут оторвать, к которому, по наивному объяснению летописцев, его влечет волшебная сила! Минуя длинный ряд многих великих событий, в которых любовь являлась главным деятелем, укажем на Франциска I, сведенного в могилу ядовитыми ласками прелестной Фероньеры; на Генриха IV, преклоняющего колени пред Габриэлью д'Этре; на грозного Ришелье, пляшущего сарабанду пред Анной Австрийской… Вот, наконец, влюбчивый Людовик XIV, напевающий нежности какой-нибудь Лавальер, Монтеспан; или он же, версальское солнышко на закате, под башмаком ханжи Ментенон, вдовы шута Скаррона. Восемнадцатый век, открывающийся во Франции безумными оргиями регентства и оканчивающийся кровавыми поминками по убиенной монархии, — особенно богат временщиками, фаворитами и фаворитками повсеместно. Август Саксонский хвалится распутством, не на шутку воображая себя Юпитером.

Мы указали на те исторические факты, в которых любовь являлась источником зла, когда она не только свергала королей с престолов, но даже лишала человека достоинства, низводя его на степень животного. Такова изнанка любви, но нельзя упускать из виду, что это самое чувство может подвигнуть человека к высокому и прекрасному. Бросим же беглый взгляд на светлую сторону любви, на ее роль доброго гения в судьбах монархов и народов.

Почти повсеместно любовь, являясь в лице цариц-христианок, жен царей-язычников, была участницей в великом деле просвещения царств светом Христовым. В истории находим не одну женщину — законную супругу или фаворитку, употреблявшую свое влияние на могучих людей в пользу и во благо их подданным. Агнесса Сорель умела воскресить в Карле VII чувства долга и чести; Ментенон обращала внимание Людовика XIV на ученых и литераторов, заслуживающих поощрения. Если в вышеприведенных примерах злой любви нежные ручки женщин разрушали престолы или подавали монархам перья для подписи смертных приговоров, то бывали же между женщинами и светлые личности, укрощавшие порывы лютости во владыках земли, славившихся жестокосердием. Бывали минуты, в которые ласки Дивеке, фаворитки Христиерна II Датского, из зверя превращали его в человека… У нас Анастасия Романовна, первая супруга Ивана IV, была ангелом-хранителем России, унесшим с собою в гроб все человеческие чувства Грозного…

Незавидна участь временщиков и фаворитов, но и судьба фавориток не лучше. Счастливиц — из объятий пьяных солдат попадавших в объятия монархов или из развратных трущоб в чертоги дворца, — сравнительно, было очень немного; чаще случалось наоборот. Фаворитки, подобно Лавальер, успевавшие вовремя удалиться в монастырь, были счастливее других как избравшие благую участь; вообще же говоря, судьба полудержавных содержанок была почти всегда та же, что и обыкновенных. Старость, дающая людям права на уважение, постигая отставную фаворитку, обращалась ей в позор и поругание; если же и бывали люди, оказывавшие ей уважение, то едва ли оно могло быть лестно разжалованной прелестнице.

Представьте себе графиню Дюбарри на ее Люсьенской даче; Дюбарри, осыпанную бриллиантами, утопающую в шелках, бархатах, кружевах; Дюбарри, которую Людовик XV запросто потчует кофе собственной варки, за что, также запросто, удостаивается услышать из уст графини: «Merci, la France!» Через двадцать лет эта же самая Дюбарри на эшафоте ползала на коленях перед палачом, умоляя о пощаде, эту же самую Дюбарри палач потчевал тогда пинками и подзатыльниками, побуждая склонить голову под топор гильотины, грубо повторяя бывшей фаворитке:

— Allons, canaille!!.[2]

Таков был конец последней титулованной фаворитки короля французского — конец, над которым стоит призадуматься…

Раздумье над бедствиями, которыми временщики искупали свое мимолетное величие, над позором, постигавшим большинство фавориток при жизни или после смерти, побудило нас избрать эпиграфами для нашего труда изречения двух величайших людей своего времени:

«Из сотни королевских фаворитов восемьдесят пять погибло на виселице», — сказал Наполеон I — сам временщик счастья, пред которым раболепствовал весь свет.

«Жена угольщика достойнее уважения, нежели любовница государя!» — говорил Жан-Жак Руссо, мудрец, кроме божества своего — природы, не преклонявший головы ни перед кем на свете.



НАСТРОЕНИЕ УМОВ И ОБЩЕСТВЕННАЯНРАВСТВЕННОСТЬ В ЕВРОПЕ ТУРЦИЯ. ИТАЛИЯ. ИСПАНИЯ. СРЕДНЯЯ И СЕВЕРНАЯ ЕВРОПА. РОССИЯ СУПРУЖЕСТВО И ПОЛИТИКА ИОАННА БЕЗУМНАЯ. ЕЛЕНА, ДОЧЬ ЦАРЯ ИВАНА III. ЦАРЬ ВАСИЛИЙ И ЕЛЕНА ГЛИНСКАЯ. ЛЮДОВИК XII И МАРИЯ, ПРИНЦЕССА АНГЛИЙСКАЯ 1501-1560


Глас народа — глас Божий — говорит древняя, всемирная пословица. Прислушаемся же к разноязычному народному говору Европы, приветствующему начало XVI столетия, ознаменованное войнами, моровыми поветриями, неурожаями, разливами рек, землетрясениями, явлениями комет, затмениями и множеством других естественных событий, для суеверной, невежественной толпы всегда зловещих, всегда нагоняющих на нее неотразимую панику.

«Пришли последние времена! — слышится повсеместно. — Близится кончина мира и недалек день страшного суда. Слова Евангелия сбываются воочию: царство восстает на царство, язык — на язык, силы небесные колеблются. Люди, позабыв Бога, развратились хуже, чем во времена Ноевы… Сказывают, будто уже и Антихрист народился!..»

Мысль о близком светопреставлении неоднократно тревожила умы и в предыдущие, столетия, но в шестнадцатом веке преждевременный страх о кончине мира и всеобщие сетования на развращение нравов были основательнее, чем когда-либо. Шестнадцатый век, от самого своего начала до конца утопавший в крови и всевозможных пороках, действительно можно было принять за последний век бытия мира. Растлением нравов, забвением законов божиих и человеческих любое государство Европы могло смело потягаться не только с Римом времен Ювенала или древним Вавилоном, но даже с Содомом и Гоморрою. Из всех монархий, пожалуй, одна Турция, говоря сравнительно, еще могла похвалиться строгостью нравственности и верностью своим религиозным убеждениям… Можно ли было вменять в вину турецкому султану его многоженство, разрешаемое Кораном, когда короли-христиане одни женились по шести, по восьми раз, другие имели целые гаремы, третьи, наконец, жили в кровосмесительной связи с родными своими дочерями или сестрами? Можно ли было укорять исповедников ислама за их пороки, когда во главе Западной Церкви красовался папа Александр VI, которому вместо тройной митры первосвященника приличнее было бы быть увенчанным семиярусной тиарой из всех семи смертных грехов. «Антихрист народился!» — говорили люди шестнадцатого столетия. И точно: глядя на папу римского, его можно было принять за Антихриста либо за зверя апокалипсического. Этими же самыми прозвищами, через двадцать лет после смерти Александра Борджиа, католический мир позорил Мартина Лютера. Но к которому из двух они были применимее, кто их более заслуживал: самозванный наместник первоверховного апостола, римский папа — он же убийца, клятвопреступник, кровосмеситель — или виттенбергский монах, апостол Германии, явление которого было вызвано злодействами Александра VI и его предшественников? Лютер, подобно птице Феникс, возродился из пепла костров, на которых погибли за правое дело Ян Гус, Иероним Пражский и Савонаролла. Александр Борджиа был последней каплей, переполнившей чашу терпения божьего и человеческого.

Племянник папы Каликса III, Родриго Ленцуоли, родился в Валенсии в 1431 году. После бурно проведенной молодости, снискав репутацию отъявленного негодяя, он по приглашению дяди прибыл в Рим /1455 г./, где ожидала его кардинальская шапка со всеми сопряженными с нею почестями, выгодами и блестящими надеждами. В мантии кардинала Родриго и в зрелых летах оставался неизменно все тем же, чем был в юности, с той разницей, что тогда распутствами своими он позорил только свое имя, а теперь пятнал свой сан, навлекая справедливое негодование на себя лично и на дядю… Прибытие свое в Рим Родриго ознаменовал связью с патрицианкой Розой Ваноцца, подарившей ему четырех сыновей и дочь — вечно позорной памяти Лукрецию Борджиа. Фамилию эту, данную и детям своим, Родриго принял вместе с именем Александра VI по своем избрании на папский престол, который он наследовал после дяди, 11 августа 1492 года, благодаря проискам членов конклава, своих клевретов, кардиналов Сфорца, Чибо и Риарио. Перемена имени и переоблачение из одеяния кардинальского в рясы первосвященнические были для Родриго тем же, чем бывает для змеи перемена кожи; в шестьдесят лет он был все тем же сластолюбцем, каким был и в двадцать, его не удерживали от распутства ни седины, ни тиара. Дети его святейшества оказались вполне достойными своего родителя: в Цезаре, особенно, он нашел верного себе помощника и сообщника в делах государственных и любовных. Не довольствуясь фаворитками из среды знатнейших семейств дворянских и духовных, папа и сын его обратили страстные помыслы на прелестную, белокурую Лукрецию — дочь одного, сестру другого, — сделавшуюся вскоре любовницей обоих!.. Связь Лукреции с отцом и одним братом не помешала ей, в свою очередь, удостаивать нежнейшими ласками другого, младшего брата, Гифри, герцога Сквиллаче, зарезанного наемными убийцами по приказанию ревнивого Цезаря!.. Все эти мерзости опять-таки не воспрепятствовали той же Лукреции в короткое время сменить трех мужей. Первым был Джиованни Сфорца, герцог Пезаро и Пьяченцы /1493 г./: с ним дочь папы развелась через четыре года вследствие его рановременной дряхлости. За ним следовал Альфонс, герцог Бизеньи /побочный сын короля Альфреда II Арагонского/, в 1500 году удавленный по распоряжению шурина, того же братоубийцы — Цезаря Борджиа. Через год двадцатидвухлетняя вдова Лукреция стояла пред брачным алтарем с Альфонсом д'Эсте, герцогом Феррарским.

Политическая деятельность Александра VI и Цезаря, их гениальные замыслы объединения Италии не имеют отношения к предмету нашего труда, а потому, умалчивая о них, скажем, в заключение беглого биографического очерка семейства Борджиа, о смерти папы.

Имея в виду истощение казны непрерывными войнами в Италии и оргиями в стенах Ватикана, Александр VI в последние два года своей жизни решился расширить круг прибыльной торговли индульгенциями, чинами и кардинальскими шапками. Последняя статья была особенно доходна, здесь папа, как говорится, одним камнем убивал двух птиц: получал деньги с нового кардинала и, по закону, наследовал имение покойного его предшественника. За вакансиями остановки не было. Его святейшеству стоило только пригласить кардинала к себе на завтрак или на ужин, достаточно было даже пожать ему руку или приказать отомкнуть дверь, запертую на ключ, чтобы его эминенция дня через два или через три изволил отбыть из жизни временной в жизнь вечную… Примешать яду в кушанье или питье было вещью простой и нехитрой, особенно для Александра Борджиа, отравившего Зизима, брата султана Бая-зета, по просьбе последнего. Но так просто отравлять можно было только магометанина: для очистки кардинальских вакансий у папы были придуманы иные, остроумнейшие способы, именно рукопожатие и отмыкание замка. Для первого папа надевал на палец правой руки золотой перстень, из внутренней стороны которого при легком пожатии чужой руки выходил стальной волосок, чуть слышно ее укалывавший и впускавший в укол капли аду, от которого, несмотря на гомеопатическое его количество, не было спасения. Точно таким же механизмом были снабжены ключи у дверей или шкафов, по просьбе папы отмыкаемых его жертвами.

Во второй половине августа 1503 года папа вместе с верным своим Цезарем решил отправить на тот свет трех кардиналов и с этой целью пригласил их на ужин. В числе прочих лакомств, заготовленных для дорогих гостей, находились бутылки с кипрским вином, «подслащенным» его святейшеством. Эти бутылки, припасенные на закуску, были отданы под надзор благонадежного буфетчика… В половине ужина, еще задолго до десерта, папа и Цезарь приказали подать себе вина, разумеется не из заветных бутылок, как оно случилось.

Осушив поданные бокалы, Александр и сын его, усугубляя любезность и внимательность к гостям, предложили им последовать их примеру, и в эту самую минуту папа, изменясь в лице, испуганно, тоскливо стал ощупывать себе грудь и шею.

— Что с вами, ваше святейшество? — заботливо спросил один из собеседников.

— Ничего, ничего… — отвечал злодей и, обращаясь к секретарю, продолжал торопливо, — потрудитесь поскорее принести из спальни мою наперсную ладонку, она должна быть на аналое, около кровати…

Присутствовавшие невольно переглянулись. Каждому из них было известно, что Александр VI постоянно носил на шее ладонку, с которой была тесно связана вся его судьба. Когда он был еще кардиналом, какая-то цыганка, даря ему эту ладонку, предсказала, что он не умрет до тех пор, покуда будет носить ее на шее… Занятый мыслью об отравлении кардиналов, с утра 18 августа 1503 года, Александр VI забыл надеть на шею роковой подарок цыганки и вспомнил о нем только вечером, именно тогда, когда, должно быть тоже по рассеянности буфетчика, выпил бокал вина отравленного, приготовленного для кардиналов. Посланный в комнаты, по возвращении своем в сад /ужинали на открытом воздухе/, нашел гостей в страшном смятении, а папу и его сына Цезаря в предсмертной истоме: оба попали в ту яму, которую рыли другим. Александр умер в жестоких мучениях, но Цезарь остался жив, благодаря ваннам из горячей бычьей крови.

Безобразно раздутый и зловонный труп папы-изверга с великим трудом и площадной бранью едва втиснули в гроб уборщики падали, призванные для этой операции с ближайшей живодерни. Труп Александра Борджиа мог бы служить олицетворением папской власти, отныне на веки предаваемой земле, даже без надежды на воскресение, так как Александра VI можно было назвать последним теократом католицизма!

Секретарь папы, ходивший в его спальню за заветной ладанкой, клятвенно уверял, что, приближаясь к кровати, он видел покойного папу, лежащего на ней в полном облачении, озаренного светом свеч в высоких подсвечниках, окружавших этот парадный одр. Допуская, наперекор здравому смыслу, явления призраков, мы желали бы только узнать, какой силе припишут это видение мечтатели-духовидцы?

Семейство Борджиа в Риме может служить образчиком безнравственности всех владетельных особ, а за ними — духовенства, дворянства и простонародья всех герцогств и республик Италии XVI столетия. Из последних Генуе и Венеции неотъемлемо подобает незавидное право на прозвище лупанаров, вертепов распутства всей южной Европы. Хроники и памятные записки того времени изобилуют соблазнительными рассказами о том, что творилось при дворах герцогов Сфорца в Милане, Медичи во Флоренции, д'Эсте в Ферраре, Бентивольо в Болонье, Колонна в Остии, Монте-фельтри в Урбино, Малатеста в Римини и т. д., но мы не приводим этих рассказов, щадя стыдливость читателя… Поэзия, изящные художества процветали в Италии повсеместно, но вникая пристально в эти произведения, нельзя не заметить и на них клейма разврата и цинизма. Как на представителя поэзии того времени, укажем только на Аретино /1492-1557/, имевшего тысячи поклонников, поклонниц и сотни более или менее бесстыдных подражателей. Живописцы и скульпторы, исчерпав мифологические сюжеты, преимущественно те, которые льстили современному вкусу, без зазрения совести вносили характер чувственности в изваяния и в картины духовного содержания, обнажая тела святых, преимущественно женского пола, придавая их лицам черты знаменитых прелестниц либо избирая своих любовниц в натурщицы для олицетворения мадонн…


«О, матерь Божия, тебя ли,

Мое прибежище в печали,

В чертах блудницы вижу я!» —


говорит Савонаролла в поэме нашего Майкова, и эти немногие слова, вложенные поэтом в уста мученика, красноречивее целого десятка страниц характеризуют как итальянскую иконографию XVI столетия, так равно и взгляд на нее даже не фанатиков, но людей мало-мальски набожных.

Внедряясь таким образом в ту область живописи, которая для него всего менее должна бы быть доступною, разврат не миновал даже наук, особенно естественных. Первейшие врачи прилагали особое старание в изготовлении зелий: возбудительных, приворотных, плодо-убийственных и смертоносных. На все эти яды был огромный спрос, и торговля ими давала громадные барыши промышленникам. Как в любви, так и в политике яды — в Европе вообще, в Италии же в особенности — играли, как увидим, не последнюю роль. Вместе с составителями ядов и любовных эликсиров, оттесняя истинно ученых людей на задний план, горделиво выдвигались вперед астрологи, алхимики, маги, каббалисты и им подобный сброд, пользовавшийся, в Италии и повсеместно, особенной благосклонностью государей. Колумб едва мог вымолить у Изабеллы Испанской три несчастных корабля для открытия Нового Света, с его неистощимыми золотыми и серебряными рудниками, в то самое время, когда императоры, короли и герцоги тратили громадные суммы, награждая шарлатанов-алхимиков. Астролог Нострадамус был кумиром двора Генриха II во Франции и там же ученый Бернар Палисси умер в цепях, в Бастилии… Но подобных примеров в XVI веке повсюду такое великое множество, что им можно и счет потерять. Мы упомянули о них для того только, чтобы пояснить читателю, в какой мере тогда торжествовали мрак над светом, ложь над правдой, порок над добродетелью.

Как бы для полной гармонии порчи нравственной с порчей телесной, независимо от эпидемий и уже существовавших в Европе болезней, список последних увеличился еще одной гнуснейшей, с быстротой пламени распространявшейся повсюду в первые годы XVI века… Этим чудовищем (говорим о сифилисе) Европа была обязана Карлу VIII, королю французскому, или, вернее итальянской войне, им сумасбродно начатой и продолжавшейся при его преемниках, Людовике XII и Франциске I. Отклоняя от себя позорную честь ознакомления Европы с этим адским недугом, один народ ссылался на другой, придавая болезни весьма нелестное для своего соседа прилагательное. Так, испанцы называли сифилис болезнью американской, итальянцы — испанской, французы — неаполитанской, наконец, все прочие европейские народы — французской.

Из Италии мысленно перенесемся в Испанию. Она обсыхала тогда от крови мавров, вытесненных Фердинандом Католиком и супругой его Изабеллой. Для окончательной осушки и расчистки родной земли от крови еретиков и нехристей и их богомерзких учений, король и королева по настоянию духовенства учредили инквизиционные судилища, с их истязаниями и кострами. Последнее средство было признано особенно полезным для искоренения в Испании всего, что в течение восьми веков было насаждено в ней окаянными маврами, а насаждены ими были, между прочим, науки и художества. Под владычеством мавров невежественная Испания развилась, просветилась, образовалась, но восьмивековые труды просветителей обратились в прах в течение двух-трех лет. Развитый, просвещенный и образованный народ должен был смиренно протянуть голову под ярмо теократизма.

— Да воцарится же мрак пещеры отшельнической вместо света, возжженного руками нечестия! — говорила инквизиция. — Не нужно Испании другого света, кроме пламени наших костров!

И запылали костры, и в клубах смрадного дыма, затмевающего умы, возносились к небу вопли нескольких тысяч жертв мракобесия. Вместе с ними горели на кострах произведения искусств и, по мнению фанатиков, корень зла — книги!.. Омар, военачальник одного из мавританских халифов, сжег Александрийскую библиотеку, но мавры впоследствии загладили это варварство, просвещаясь сами и просвещая покоренные ими народы. Испанская инквизиция XVI столетия выжгла и выкурила из родной своей страны просвещение и образование, превратила ее в царство мрака, невежества — и с той поры погрузилась Испания в умственную летаргию, от которой не пробуждается и до сего дня.

Прибрав к рукам короля и королеву, тиранствуя над народом, само испанское духовенство, под личиной благочестия, в стенах монастырей усердно служило духу времени, то есть Бахусу и Венере. Принося в жертву фанатизму красавицу-мавританку, еврейку или свою же соотечественницу — еретичку, нередко суровый инквизитор приносил ее прежде в жертву своему сластолюбию. Пламенные объятия и бешеные ласки судьи были прологом ввержения несчастной в пламя костра или предания ее в руки палача на истязания невыносимые. Инквизитору даже не было надобности прибегать к насилию, иная жертва с радостью уступала ему, услышав из его уст клятвенное обещание пощады жизни ее собственной, или жизни матери, отца, брата, мужа… Пощады, разумеется, не было, клятвопреступления своего сам преступник не вменял себе в грех, так как обманутая не принадлежала к числу детей единоспасающей католической церкви. Когда же ведомая на казнь громогласно объявляла народу о злодействе судьи, ей не только никто не верил, но самое обвинение, как облыжное, принималось всеми присутствующими за внушения злого духа.

Франция, не взирая на разорительную войну, Англия — разоряемая Генрихом VII, королем-скрягою, Дания, угнетавшая Швецию, и Швеция, угнетаемая Данией, Австрия и Германия, волнуемые междоусобиями, Польша, Литва, наконец даже наша святая Русь — одним словом, все европейские государства являли в XVI веке самые печальные картины нравственного упадка во всех общественных сферах. Что говорят нам летописи о последних годах царствования Ивана III, великого собирателя земли русской?

Возникавшие у нас при Иване III расколы, которые можно назвать отголосками западных реформ, колебали доныне непоколебимые религиозные убеждения народа. В 1503 году в Москве над распространителями так называемой жидовской ереси совершались казни, лютостью своею нимало не уступавшие испанским аутодафе. Казнями и гоненьями достигало ли тогдашнее наше правительство благой цели охранения нравов от соблазна? Нимало. Расколы усиливались, число их последователей возрастало, на ересиархов большинство смотрело чуть не как на святых, и именно потому, что суд царский и духовный вместо шутовского колпака венчал их венцом мучеников… Большинство духовенства, за немногими исключениями, являло ли собой заблудшим овцам стада Христова благие примеры смирения, благочестия и нравственности? Отнюдь. В 1500 году царь, раздав детям боярским монастырские земли покоренной новгородской области, помыслил, что духовенству, особенно черному, неприлично владеть селами, деревнями и тем отвлекаться от служения Богу мирскими, суетными заботами. Духовенство, обсудив этот вопрос на соборе, созванном Симоном митрополитом, отвечало Ивану III горькими укоризнами, ссылаясь между прочим на татар, щадивших монастырскую собственность, и говоря в заключение, что она должна быть неприкосновенна как собственность Божия. По приговору третьего собора в 1503 год запрещено было священнодействовать тем из вдовых иереев и диаконов, которые, «забыв страх Божий, держат наложниц, именуемых полупопадьями». «Уличенные же в пороке любострастия (продолжает приговор), да живут в миру и ходят в светской одежде. Еще установляем, чтобы монахам и монахиням не жить никогда вместе, но быть в особенности монастырям женским и мужским, и прочее». На этом же самом соборе строго воспрещалось мздоимство, ибо высшие чины духовенства не гнушались взятками, даже вымогали их у подчиненных: архиепископ Геннадий явно брал деньги с посвящаемых им иереев и диаконов.

Эта распущенность в нравах духовенства, давая против него сильное орудие раскольникам, вводила в соблазн народ, подрывала в нем уважение и доверие к служителям церкви и, наконец, развращала его. Ребенок, видя примеры распутства в отце и матери, весьма часто следует им: так было и с народом, тем же переимчивым ребенком. Распри в царском семействе, вражда царицы Софии Фоминичны с княгиней Еленой Степановной /невесткою царя, вдовою старшего его сына/, их обоюдные ябеды, каверзы, наушничанья царю, его старческая или вернее, ребяческая уступчивость то одной, то другой, были явлениями, если и не новыми, то тем не менее обидными для народа, привыкшего видеть в государе и его семействе высокие примеры добродетелей и домашнего согласия. Добродетелью и строгостью правил княгиня Елена Степановна не могла похвалиться. Ветреная дочь господаря молдаванского, пренебрегая обязанностями, которые налагал на нее титул невестки русского царя, забывая, что она мать нареченного наследника престола, князя Димитрия Ивановича, вела себя далеко не так, как бы следовало. Княгиня Елена Степановна жила разгульно, имела любовников, глумилась над нашими обычаями, играла своим добрым именем и вместе с ним шапкою Мономаха, готовившейся Димитрию. Бедный юноша, еще при жизни Ивана III венчанный им на царство, был отстранен от престола, заточен в темницу, в которой, по приказанию царя Василия Ивановича, был уморен голодом или задушен. Царице Софии Фоминичне может быть труднее было бы сломить свою кичливую соперницу, если бы последняя умела держать себя с тем царственным величием, умом и тактом, которыми всегда отличалась супруга Ивана III, дочь и сестра Палеологов. Немало принесло вреда нравам предков наших, немало способствовало моральной порче народа сближение Руси с Европой.

Распахнув двери своего царства западному просвещению, Иван III не мог отделить добра от зла, пшеницы от куколя. Сперва Греция, а потом европейские державы, тесно сближаясь с Россией, вместе с зачатками образования внесли порчу в ее нравы, до того времени безукоризненные. Так в стенах одной и той же школы дети, учась добру от наставников, учатся от своих товарищей многому дурному и перенимают от них вредные привычки.

Предлагая очерк нравственного состояния Европы XVI века, мы желали ознакомить читателя с той почвой, с теми благоприятными условиями, которые особенно способствовали появлению во многих государствах и временщиков, и фавориток, появлению, которое было тем чаще и обильнее, чем порочнее были нравы государства вообще, правителя его в особенности. Кроме нравственной порчи, этому способствовала политика того времени, принуждавшая государей жертвовать ей и ее расчетам теми чувствами человеческими, которые должны быть неприкосновенны как в величайшем монархе, так и в самом ничтожном простолюдине. Брак по расчету никогда не может быть счастлив, при этом браке та или другая сторона, муж или жена, всегда жертва. Молодой бедняк домогающийся руки старой, но богатой невесты, бедная красавица, идущая за дряхлого урода-миллионщика — как бы ни уверяли добрых людей в своем бескорыстии, едва ли найдут из сотни тысяч людей одного легковерного, который бы поддался на обман и не ответил бы на все уверения: «Полноте, не морочьте!» Того же ответа должны ждать себе нежные отцы и матери, осеняющие брачным венцом голову сына или дочери наперекор их желаниям, не взирая на их мольбы и слезы, руководствуясь единственно гнусными расчетами. Браки венценосцев XVI столетия были именно основаны на одном расчете, весьма часто обрекавшем на супружество младенцев в колыбели, отделенных друг от друга целыми морями и многими тысячами верст. Бывало и так, что невеста совершенных лет, а жених кормится грудью, или наоборот… «Соображения государственные, благо народов, слияние партий, упрочение мира!» — вот те громкие фразы, которыми политика заглушала протесты сочетавшихся браком или голос совести в тех, которые жертвовали детьми или сами отваживались на ужасное самопожертвование. Таким образом, благодаря супружеским союзам, в шестнадцатом веке все европейские государи были в кровном родстве и в то же самое время в кровавой вражде между собой. Здесь зять вооружается на тестя, там — шурин на зятя, далее за невыполнение какой-нибудь статьи рядной записи супруг позорно изгонял супругу, либо свекровь враждовала с невесткой, золовка со снохой, пасынок с отчимом. Где же тут хваленые политикой «благо народов», «слияние партий» или «упрочение мира»? Да не семейная ли вражда искони веков, со времен Каина и Авеля, была первым источником войн и кровавых неурядиц? Удельные князья в России, Тюдоры и Плантагенеты в Англии, Габсбурги и Бурбоны в Испании, Валуа и Капетинги во Франции, и так далее, и так далее — им же несть числа!..

Не оправдывая неверности супружеской, мы отнесемся к вопросу неравенства старинных политических браков только с общечеловеческой точки зрения. Младенец, жених невесты совершеннолетней, подрастал, достигал наконец возраста, когда в нем, как и во всяком человеке, пробуждались страсти, развивались чувства, и тут-то в ответ на его страстные помыслы политика указывала на женщину, которая по своему возрасту могла быть ему матерью, и говорила: «Вот жена твоя!» Допуская, что, несмотря на разность лет, избранница не сердца, но политики была мила и привлекательна — мы желали бы знать (повторяем, основываясь на чувствах человеческих), что, кроме ненависти и отвращения, мог чувствовать к своей невесте державный юноша, особенно если в кругу придворных дам или девиц сердце его уже избрало себе предмет страсти, остающейся не без ответа, более или менее искреннего. С невестой, живущей за морями, по непреложному закону природы, еще того ранее произошло тоже самое, что и с женихом. Между знатными юношами сердце ее давно отыскало того, в ком оно видело совершенное олицетворение идеала, кого можно было назвать воплощением заветнейших девичьих грез… «Вот муж твой!» — говорила и ей бесчувственная сваха — политика, показывая принцессе или царевне портрет мальчика, может быть и хорошенького, но для влюбленных глаз бедной невесты, конечно, отвратительного…

И приезжала она на чужую сторону, и в свите ее бывал тот, кого она удостоила первой своей любви. Ее с подобающими почестями встречали толпы знатнейших вельмож обоего пола, и между красавицами незнакомого ей двора находилась ее настоящая или будущая соперница. При этой обстановке, нередко с обоюдной ненавистью, шли жених и невеста к алтарю, где произносили обет брачный с совершеннейшей готовностью нарушить его при первом же удобном случае.

Такова была обстановка, при которой, посредством брачных союзов, породнились Франция с Англией, Италией, Испанией, Наваррой и Австрией; Россия с Литвой; Испания с Австрией; Швеция с Польшей и так далее. Берем на выдержку четыре примера супружеского согласия государей, по которым читатель может судить о всех прочих.

В 1496 году Фердинанд и Изабелла испанские сочетали браком дочь свою Иоанну с эрцгерцогом Филиппом Австрийским, императорским наместником в Нидерландах. Ослепленные соображениями политическими и предстоящими выгодами этого союза, король и королева упустили из виду крайнюю молодость лет, несходство характеров, умственных способностей и наружности жениха и невесты. Шестнадцатилетний Филипп был красавец собой, умен и вместе с тем влюбчив, ветрен и всего менее склонен к супружеской жизни. Иоанна была годами двумя его моложе, но не хороша собой, слабоумна и вследствие этого докучливо нежна, навязчива в ласках и бесконечно ревнива. Воспитанная матерью в правилах стеснительного этикета, ханжества и закоснелого суеверия, Иоанна в первые же два года замужества, несмотря на свою молодость, опротивела своему супругу, который не только не стеснялся соблюдением верности супружеской, но стал ветренничать еще более, чем во время холостой жизни. Жизнь молодых в Нидерландах, веселая и привольная для Филиппа, была мучением для бедной, покинутой Иоанны, тем менее любимой мужем, чем более старалась она снискать его нежность и ласку. Физически здоровая, Иоанна страдала постепенно возраставшим душевным недугом и обезумела окончательно. В Генте 24 февраля 1500 года она родила сына — славного впоследствии Карла V, умом превосшедшего своего отца, но наследовавшего от матери ее душевную болезнь, обнаружившуюся в великом императоре в последние годы его жизни. Рождение сына несколько сблизило супругов, однако не надолго… И опять начались гулянки одного и страдания другой. Желая избавиться от жены, Филипп отправил ее в Испанию, и эта разлука была для Иоанны еще прискорбнее сожительства с обожаемым мужем, прискорбного именно тем, что он даже не скрывал от жены своих любовных похождений. В 1502 году, будучи не в силах переносить разлуку, Иоанна возвратилась к Филиппу в Нидерланды. Раздосадованный этой навязчивостью слишком любящей жены, эрцгерцог, ссылаясь на ее болезнь, запер ее в уединенном дворце, кроме доктора и прислужниц, не дав ей других собеседников и почти уволив безумную от своих посещений. В этом плачевном положении застала Иоанну весть о кончине ее матери Изабеллы /14 ноября 1504 г./. По закону Иоанна должна была наследовать престол, который она, по слабости ума и сердца, предоставила Филиппу, довольствуясь титулом соправительницы — вместе с прозвищем Безумной /la Loca/. Здесь, в Испании, Филипп придерживался той же келейной системы лечения жены от помешательства. Он был слишком честен, чтобы отравить жену, но недостаточно великодушен, чтобы не желать ее смерти, для ускорения которой, может быть, и обходился с Иоанной без малейшего сострадания. Судьба, однако же, судила иначе: скорбящая Иоанна пережила своего мужа, в августе 1506 года умершего вследствие изнурения всякого рода распутствами. Лишившись единственного своего сокровища, Иоанна от помешательства тихого, перешла к яростному, которое могло только служить доказательством той неограниченной любви, которой она любила недостойного мужа. Он, живой, почти не принадлежал ей — Иоанна овладела им мертвым. Уверяя окружавших парадный одр, что Филипп жив, что он спит, королева, не отходя от него ни днем, ни ночью, осыпала труп поцелуями и расточала ему нежнейшие ласки. При вмешательстве духовенства, употребив силу, у несчастной Иоанны отняли мертвеца для погребения. Уступив требованиям религии, королева на другой же день приказала вырыть похороненного из могилы и с этой минуты года два не разлучалась с ним. Положив его на пышную, парадную постель, Иоанна беседовала с ним, как беседует ребенок со своей куклой. В случае поездки в какой-нибудь город королева везла с собой в траурной карете этот набальзамированный труп, останавливаясь с ним на ночь в монастырях, где над ним служили литии и панихиды. Эти разъезды королевы с мертвецом, особенно в ночную пору, достойны кисти художников, изобразивших танец смерти /Гольбейна и Клаубера/, или пера Бюргера, воспевавшего невесту мертвеца, Ленору… Но, еще того более, несчастная Иоанна заслуживает сожаления потомства как жертва нелепой политики своего времени. Сорок девять лет тяготилась она жизнью и скончалась в Тордезилье 13 апреля 1555 года семидесяти трех лет от роду.

Другой пример, из нашей отечественной истории — замужество Елены, дочери царя Ивана III. В январе 1495 года, желая упрочить мир с Польшей, царь выдал дочь Елену за Александра, царя польского и великого князя литовского. Здесь главным источником несогласия супружеского было различие вероисповеданий. Отец и муж ссорились, и Елене, ставшей между двух огней, пришлось в угоду тому и другому страдать, скрытничать, жертвовать собой. Отец желал сделать ее орудием своей политики и вследствие этого требовал с ее стороны содействия замыслам, всегда противоречившим интересам Польши. Муж заставлял Елену быть безмолвной свидетельницей оскорблений русских послов, глумления над обрядами нашей церкви и самых дружеских сношений с врагами России. Родственная связь двух враждебных царств, узлом которой была несчастная Елена, не только не принесла никакой пользы, но еще хуже прежнего восстановила один народ против другого, еще пуще разожгла ненависть вековую и непримиримую. Как бы в обмен на Елену, княжну русскую, коварная Литва дала России другую Елену, беглянку, удостоенную царем Василием Ивановичем избрания в супруги и впоследствии подарившую ему сына и наследника, обессмертившего себя прозвищем Грозного… Не литовская ли кровь говорила в нем в те минуты (слишком частые), когда он пил русскую боярскую кровь, не брезгуя впрочем и простонародной? Женитьба царя Василия на Елене Глинской была делом вопиющей несправедливости и, еще того хуже, скандалом, возмутившим духовенство, бояр и даже безответный народ. Не говорим уж о том, что брак этот был морганатический. В старину великие князья избирали себе жен из боярских семейств, но до царя Василия ни один не отваживался брать себе в жены девицу из семейства изменников и беглецов, обесславившего себя на своей родине. Страстно влюбленный в Елену, царь пожертвовал ей женой, Соломонией Сабуровой, с которой в полном согласии прожил двадцать лет. Ссылаясь на неплодие царицы, Василий решился развестись с ней. Бояре-льстецы, кроме князя Симеона Курбского, одобряя это намерение, отвечали ему, что «неплодную смоковницу посекают и на месте ея садят новую, в вертограде». Ни один из них не возвысил голоса в защиту доброй, кроткой Соломонии, ни один, при этом сравнении жены царской с неплодной смоковницей, не сказал царю, что эта смоковница, не давая ему плодов, двадцать лет укрывала его под своей сенью, под которою он всегда находил тихую отраду и успокоение от трудов государственных. Митрополит Даниил и придворный синклит одобряли преступное намерение царя, против которого восстали однако инок Волоколамского монастыря Вассиан /сын князя литовского Ивана Патрикеева/ и Максим Грек, монах афонский, знаменитый переводчик Толковой Псалтири и исправитель древних переводов множества духовных книг. Памятником его великодушной защиты царицы Соломонии осталось «Слово к оставляющим жен своих без вины законные». Сторону царицы принял и простой народ, из среды которого многие, знакомые с церковными книгами, ссылались на Номоканон, на слова апостолов, на заветы Спасителя…

Очарованный своей прелестной литвинкой, заглушив в себе голос совести, царь сумел отделаться от непрошенных советников. Князь Симеон Курбский был удален от двора, Максим Грек, обвиненный митрополитом в еретических толкованиях священного писания, был заточен в один из уединенных тверских монастырей… Что же касается до народного ропота, царь знал, что он умолкнет сам собой, что те самые, которые осуждают его за развод с Соломонией, будут первые веселиться на его свадьбе с Еленой — и говор недовольства сменится радостными кликами. Трудней всего было сладить с бедной царицей. Ей предложили добровольно отказаться от мира и обречь себя на монашеское житие, царица не согласилась. Ее насильно вывели из дворца, постригли в Рождественском монастыре под именем Софии /18 сентября 1526 г./ и увезли в Суздаль. Когда, при совершении обряда пострижения царица сопротивлялась и, вместо чтения молитв или произнесения монашеских обетов, молча плакала, боярин Иван Шигона угрожал ей побоями… Надевая рясу инокини, бывшая царица Соломония сказала: «Бог видит и отплатит гонителю моему!» Вскоре приверженцы ее распустили слух, будто она, постриженная во время беременности, родила в монастыре сына Георгия и тайно воспитывала его в надежде, что он в свое время явится в могуществе и славе. Слух этот, очевидно вымышленный, постепенно затих, об инокине Софии позабыли… Пережив мужа и Елену Глинскую, она скончалась в 1542 году 18 декабря и была погребена в Суздале, в Покровском девичьем монастыре.

По благословению митрополита, через два месяца после пострижения Соломонии царь Василий праздновал свою свадьбу с Еленой Глинской, ей было восемнадцать лет, ему — сорок восемь. Желая заслужить наибольшее внимание от своей супруги, Василий (по свидетельству Герберштейна), молодился, стал брить бороду и прибегать к косметическим средствам. Если в сердце Елены не было искренней любви, зато было достаточно лукавства и лицемерия, чтобы притворными ласками своими окончательно овладеть царем. Он умер в полночь 4 декабря 1533 года. Следовавшая за гробом царица Елена заливалась слезами, причитывала и голосила. Ее сопровождал, в числе прочих, статный красавец князь Иван Федорович Телепнев-Оболенский, на следующий же год совместивший в лице своем временщика и фаворита, замаскированных почетнейшими должностями.

Современник царя Василия Ивановича, французский король Людовик XII явил собой тоже неутешительный пример старческой влюбчивости и неравного по летам брака. Разведясь с первой своей супругой Иоанной за ее неплодие, Людовик 8 января 1499 года женился на Анне Бретанской, вдове короля Карла VIII, и прожил с ней четырнадцать лет в самом добром согласии. Уступая мужу во многих душевных качествах, Анна, женщина умная и с тактом, умела привязать его к себе и заслужить от Людовика самое искреннее уважение. Как королева, она снискала любовь народную, употребляя доходы со своего бретанского герцогства на вспомоществование бедным и многим благотворительным учреждениям. На свой собственный счет она снарядила двенадцать больших кораблей для войны христианских держав против турок в 1501 году; придала много блеска двору королевскому и первая из королев окружила себя знатными девицами со званием фрейлин или почетных девиц королевы /Filles d'honneur de la reine/. Умалчиваем о ее намерении отстраниться от Франции во время трудной болезни Людовика, когда интересы политические заглушили в ней чувства жены; как бы то ни было, до конца своей жизни она была любима, уважаема Людовиком, глубоко огорченным ее кончиной 21 января 1513 года.

Глядя на скорбь короля, на его скромный, пожилому вдовцу приличный образ жизни, трудно было допустить, чтобы он решился сочетаться браком в третий раз… Однако политика, эта безжалостная сваха государей того времени, судила иначе, и в последние два года царствования Людовик XII сделался жертвой хитро сплетенной интриги политической, бросившей его в объятия женщины молодой, красивой, страстно любившей… другого.

Герцог Лонгвилль, пленник Генриха VIII, короля английского, живя при его дворе, еще при жизни Анны Бретанской задумал расстроить союз короля с императором австрийским и королем испанским и сблизить его с Францией. Союз родственный казался Лонгвиллю самым лучшим к тому средством. Людовик овдовел, а у короля английского была сестра Мария, красавица, кокетливая, сводившая с ума всю придворную молодежь, но в кругу ее особенно отличавшая Карла Брендона, герцога Сюффолка. Этого молодого человека, в короткое время получившего должность егермейстера и графский титул, рекомендовала королю бывшая его кормилица. Генрих VIII полюбил Брендона за те качества и дарованья, благодаря которым, чаще нежели истинными дарованиями и умом, человек пронырливый может достигнуть богатств и почестей. Брендон был красив собой, ловок, прекрасно танцевал, фехтовал на рапирах, дрессировал для охоты собак и соколов, отлично умел играть в шары /jeu de paume/ и был поэтому бессменным партнером Генриха VIII. Любовь принцессы Марии к баловню счастья не была тайной ни для короля, ее брата, ни для двора; о свадьбе молодых людей поговаривали именно тогда, когда пленный герцог Лонгвилль вел с королем переговоры о возможности заключить с Францией честный мир и родственный союз выдачей Марии за вдовствующего Людовика XII… Дело обделали так скоро, что через две недели мир между Англией и Францией был подписан, Людовик XII, благодаря описаниям прелестной невесты, переданным ему искусным пером Лонгвилля, и ее портрету, писаному еще того искуснейшей кистью, влюбился в Марию, и она с многочисленной свитой отправилась в Булонь, где должен был ее приветствовать от имени короля молодой герцог Ангулемский. В числе спутников невесты находился отставной ее жених, граф Сюффолк, хотя и принужденный отказаться от руки принцессы, но не отказавшийся от надежды быть счастливым соперником ее престарелого супруга. Герцог Ангулемский, со своей стороны, влюбился в Марию при первой встрече и готовился уже затмить в ее глазах и вытеснить из ее сердца бедного Сюффолка, но вовремя был остановлен бывшим при нем протонотариусом Дюпоном. Доводы последнего были неопровержимы по своей логичности. Франциск Ангулемский, в случае кончины бездетного короля, должен был наследовать престол. Детей у Марии от короля, по уверению его лейб-медика Франсина, быть не могло; если же они будут от герцога Ангулемского /в случае, если его ухаживанья за королевой увенчаются успехом/ — то ему, отдаленному от престола, останется только грустное утешение — быть отцом будущего короля, но вместе с тем и верноподданным своего детища. Предпочитая венец королевский венцу своих страстных желаний, Франциск умерил свои восторги и обратил особенное внимание на опаснейшего соперника себе и бедному королю — на графа Сюффолка. Уверив его в своем искреннем расположении и готовности содействовать со временем в его нежных отношениях к Марии, Франциск упросил графа теперь уважать в ней королеву, не домогаться крайней ее благосклонности и по мере сил охранять от дерзкого домогательства молодых вельмож. Эта позорная сделка удалась Франциску как нельзя лучше. В чаянии будущих благ граф Сюффолк из любовника Марии превратился в усерднейшего ее шпиона, кроме его ревнивых глаз за королевой следили еще две зоркие пары: статс-дама баронесса д'Омон и Луиза Савойская, мать Франциска. Они не упускали королевы из виду ни днем, ни ночью.

Бедный Людовик XII, не подозревая происков, вполне уверенный в любви своей молодой жены, играл ту жалкую роль, которая вообще суждена влюбленным старикам. Изнуряемый страстью, преодолевая дряхлость, он в угоду жене старался первенствовать на частых празднествах и в забавах двора, не соблюдая тех гигиенических правил, которые должны были бы служить законом в старческом возрасте. Одного года невоздержанной жизни достаточно было, чтобы лишить Францию в лице Людовика XII — отца отечества… Он умер 1 января 1515 года, завещая престол Франциску, бывшему герцогу Ангулемскому. Вдовствующая королева не замедлила замужеством с графом Сюффолком, щедро награжденным новым королем… Иоанна Грей, в 1554 году казненная по повелению Марии Тюдор, была родной внучкой Марии, вероломной супруги короля французского.




ФРАНЦИСК I ГРАФИНЯ ШАТОБРИАН. ГЕРЦОГИНЯ Д'ЭТАМП. ФЕРОНЬЕРА /1515-1547/

Часто женщина меняется,[3]

Сумасброд, кто ей вверяется.

Это двустишие короля-сластолюбца, бывшее любимой поговоркой державного автора, — самый приличный эпиграф к рассказам о любовных похождениях, из которых была соткана вся его жизнь. В наше время, когда история низводит многих героев поважнее Франциска I с их высоких пьедесталов, этот «король-рыцарь», «отец словесности» не может иметь в глазах потомства той обаятельной прелести, которую еще не так давно придавали ему снисходительные историки, особенно романисты. Право на звание «рыцаря» у Франциска I неотъемлемо в таком только случае, если это слово принять в прямом смысле, то есть для означения одного из тех средневековых изуверов, развратников, невежд и кровожадных самодуров, которые грабили евреев по городам, купцов по большим дорогам и ни за что ни про что вешали несчастных вассалов на зубцах стен своих феодальных замков. Такого рыцаря Франциск I действительно напоминает многими своими подвигами, упущенными из виду авторами-панегиристами. Знаменитая его фраза, которой он извещал Луизу Савойскую о взятии его в плен при Павии /24 февраля 1525 г./, «Все пропало, кроме чести!» может служить доказательством узкости взгляда короля французского на честь вообще, а на честь своего государства в особенности.

Куда как прилично щеголять этой фразой королю-пленнику, купившему свободу постыднейшим миром. Происки Франциска для достижения престола, о которых мы только что рассказали, тоже не аттестуют его с выгодной стороны. Его раздумья над вопросом, брать ли Карла V в плен /в бытность его в качестве гостя во Франции/ или не брать, тоже едва ли достойны истинно честного человека.

Что касается до прозвища «отца словесности», приличествующего скорее Людовику XI, нежели Франциску I, мы имеем смелость предполагать, что последнему оно дано было в насмешку. Назвали же одного из Птолемеев филопатером /отцелюбцем/ в память его отцеубийства! Хорош был Франциск, отец словесности, именным указом от 13 января 1535 года запретивший печатать книги под страхом смертной казни, учредивший инквизиторскую цензуру, наполнявший тюрьмы учеными, литераторами, а 2 августа 1546 года сжегший славного книгопродавца и типографщика Стефана Доле /Dolet/ на костре, сложенном из его изданий! Истинно «отеческое» наказание. Впрочем подвиги мракобесия «отца словесности» стоят подробного обзора, и нижеследующие факты говорят сами за себя.

В двадцатых годах шестнадцатого столетия учение Лютера проникло во Францию. Премудрая Сорбонна по рассмотрении новой доктрины всеторжественно предала проклятью ее основателя 15 апреля 1521 года. Не разделяя этого мнения, защитниками лютеранства явились епископ Вильгельм Брисонне и доктора той же Сорбонны Жак Фабри, Вильгельм Фарель, Марциал Мазюрье и Жерар Рюффи, а некоторое время и мать короля — Луиза Савойская.

Город Мо сделался рассадником нового вероисповедания во Франции, нашедшего себе явных последователей в Париже, Маконе, Труа, Шартре, Олероне, Орлеане, Байонне и Бове. Здесь одним из первых лютеран был Оде де Колиньи, кардинал Шатильонский.

Антоний Дюпре, бывший для Франции тем же, чем был для Испании Торквемада, то есть палачом-фанатиком, видя, что проклятие Сорбонны не только не пресекло зла, но как будто послужило к его усилению, настоял на том, чтобы парламент наложил запрет на печатание переводов книг священного писания, как книг вредных, способствующих распространению вольнодумства! Какой мерой меряете, той же мерой и воздастся вам. В ответ на безбожное постановление парламента житель Мо, некто Жан Леклерк в присутствии многочисленных зрителей разорвал папскую буллу и, схваченный за это, вместе с сообщниками был привезен в Париж.

Отсюда, после трехдневного бичевания палачом, виновные были отвезены обратно в Мо, где им наложили клеймо на лоб. Леклерк, бежавший в Мец, был пойман и сожжен живым на медленном огне после адских истязаний: его щипали раскаленными клещами, отрубили обе кисти рук и вырвали ноздри. Другой жертвой французской инквизиции в Париже был молодой ученый Жак де Павань, прозванный Жакобе: 29 марта 1525 года его, обличенного в лютеранской ереси, сожгли на Гревской площади.

Два следующих года парламент ограничивался изданием указов против еретиков, постановив между прочим: за дерзкие суждения о религии наказывать виновных урезанием языка, за несоблюдение постов подвергать тюремному заключению. За последнее преступление был посажен в тюрьму поэт Климент Маро /Marot/, камердинер короля Франциска. Его освободили благодаря ходатайству сестры государя, Маргариты Наваррской, сочинительницы знаменитых сказок и тайной последовательницы Лютера. В 1533 году, после смерти матери своей Луизы Савойской, Франциск I, будто справляя поминки, явился во всем блеске изуверства и языческой нетерпимости. Метра Александра из Эвре сожгли на Моберской площади, хирург Жан Пуантель подвергся той же участи с урезанием языка, Сорбонна отдала под суд Маргариту Наваррскую за сочиненную ею книгу «Зерцало грешной души» /Miroir de Fame pecheresse/, наполненную, по мнению сорбоннских богословов, вредными мудрствованиями. Воспитанники Наваррской коллегии разыграли в домашнем театре диалогический пасквиль, в котором сестра короля была выведена в виде фурии. Ректора университета Николя Копа и одного из студентов парламент призвал к ответу за то, что они возвысили голос в защиту Маргариты. Предвидя развязку их процесса в петле или на костре, виновные бежали: ректор — в Базель, а студент — в Сентонж. Это был Кальвин. Попытки Маргариты укротить фанатическое бешенство Франциска были бессильны пред наветами кардинала Турнона и безграмотного изувера Анн Монморанси. 13 января 1535 года король опозорил себя знаменитым именным указом, воспрещавшим печатать и издавать книги под страхом виселицы. Через восемь дней, января 21 того же года, Франциск потешил свой любезно верный город Париж небывалым зрелищем аутодафе.

По главным улицам прошла огромная процессия, в которой несли святыни столицы: мощи св. Женевьевы и св. Маркела, жезл Аарона, скрижали Моисея, сохранившиеся в Святой часовне /Sainte Chapelle/. Все участвовавшие в процессии шли босые со свечами в руках. При прохождении ее через мост Нотр-Дам с соборной колокольни выпустили стаю голубей с ленточками, на которых был написан стих из 101-го псалма: те погибнут, а ты пребудеши /ipsi peribunt, tu autem permanebis/. Отслушав обедню, его величество изволили обедать у епископа, причем изволили осыпать жестокими упреками членов парламента за поблажки еретикам и излишнее к ним снисхождение и за успехи лютеранства. Выговоры свои король заключил, во-первых, строжайшим приказом — еретиков не щадить, а во вторых — фразой, что он готов отсечь любой из членов собственного тела, если бы тот оказался зараженным ересью. Жаль, никто из присутствовавших не осмелился заметить Франциску, что о заразах души или тела следовало бы говорить кому другому, но уж отнюдь не ему. Речь короля была шутовской интермедией, предшествовавшей кровавым драмам, разыгранным одновременно в разных концах Парижа и достойно заключавшим день торжества фанатизма. Шесть жертв было принесено римскому Молоху.

На Гревской площади, на медленном огне, сожжен молодой лютеранин Варфоломей Милан — больной и расслабленный.

У Трагуарского креста возведен на костер Николя Валетон, сборщик податей в Нанте.

Той же участи подверглись на рыночной площади суконщик Жан Дюбур, на кладбище св. Иоанна — купец Стефан Делафорж.

Содержательница детской школы Лякателль сожжена на площади Гашетт.

Каменщику Антонию Пуалю раскаленным железом выжжен язык, а сквозь щеки продернута железная палка.

Являлись ли тени этих страдальцев королю в те минуты, когда он блаженствовал в объятиях герцогини д'Этамп или Дианы де Пуатье?

Через восемь дней после аутодафе, 29 января того же 1535 года, обнародован указ — возводить на костер укрывателей еретиков, и указу этому дана обратная сила. Учреждены Инквизиция и Огненная палата /Chambre ardente/ при парламенте. Верховным инквизитором назначен Матфей Орэ, монах якобинский, председателем суда — Антоний Муши, прозывавшийся Демохаресом и оставивший по себе вечную память в народе словом mouchad /шпион, сыщик/, которым с тех пор на французском языке означают лиц, служащих в этой государственной должности. Ученые и литераторы бежали толпами вон из Франции. В числе их были Роберт Оливетан, Климент[4] Маро, Клавдий де Фос, Иаков Канне, Амио, переводчик Плутарка, и многие другие. Запрещены и сожжены в великом множестве сочинения Эразма Роттердамского, Меланхтона, Кальвина и вообще книги богословского и философического содержания… Доносы, шпионства, обыски, казни пятнают летописи 1540–1545 годов. В южной Франции свирепствовал тогда фанатик монах Рома, напомнивший жителям времена гонений альбигойцев. В 1546 году из 50 лютеран города Мо приговорены к костру четырнадцать человек. Получив известие, что лютеране укрываются в Лотарингии, ревностный поборник папских интересов Франциск I убеждал лотарингских герцогов не давать еретикам ни приюта, ни пощады!

Так относился король-рыцарь к великому, неприкосновенному вопросу совести. Совместите в этом железном сердце — с этими зверствами, достойными Нерона, нежность, любезность, любовь к искусствам и сочувствие к трудам ученых? Одно с другим как-то плохо ладится, а между тем именно таким являлся Франциск I в те минуты, когда из рук иезуитов попадал в объятия женщин, которым на свою поговорку, приведенную нами вместо эпиграфа, вверялся постоянно.

Первой фавориткой короля, предшественницей герцогини д'Этамп, была графиня Шатобриан. Дочь Феба Грайлльи, герцога Фуа, она на тринадцатом году от рождения вышла замуж за графа Шатобриана и в течение семи лет мирно и счастливо жила с ним в его родовом имении в Бретани. Король Франциск при восшествии на престол изъявил желание, чтобы знатные господа являлись ко двору постоянно со своими женами. «Двор без женщин, — говаривал женолюбец-король, — то же, что год без весны или весна без цветов!» Получив приглашение, граф Шатобриан — может быть, в смутном предчувствии позора — решился ехать один. Зная однако же, что отсутствие его жены будет замечено королем, что оно даст повод к расспросам и настоятельным требованиям, граф пред отъездом в Париж заказал два совершенно одинаковых перстня: один из них он взял с собой, другой оставил жене, строго наказав ей ехать в столицу в том только случае, если к письму будет приложен его, графа, перстень. Молодая красавица, сожалея о разлуке, сама не выказала ни малейшего желания хотя бы мельком взглянуть на Париж и на пышный двор молодого короля, о котором ходило в провинции множество чудесных слухов. С детства приученная к мирной жизни у домашнего очага, графиня предпочитала всяким развлечениям и веселью тихое свое уединение.

Граф прибыл ко двору, представился королю один, чем навлек на себя от Франциска весьма любезные упреки, перемешанные с выражениями желания познакомить его с графиней и не лишать двор такого бесценного украшения. Уклончивые ответы графа, его оправдание отсутствия жены тем, что она большая нелюдимка, почти дикарка, только пуще подстрекали любопытство короля, разжигаемое и рассказами придворных о красоте графини. Не осмеливаясь быть явным ослушником монаршей воли, граф неоднократно писал к жене приглашения от своего имени, не прилагая к ним перстня, и, согласно наставлению мужа, графиня каждый раз отвечала ему самым холодным отказом. Ее упрямство удивляло весь двор и не на шутку печалило короля, догадавшегося, что между мужем и его прелестной женой есть какая-то тайна, заграждающая ей путь ко двору… Нашлись услужливые люди, которые из бескорыстной подлости, из желания разрушить семейное счастье графа, предложили королю проникнуть в эту тайну и во что бы то ни стало выманить затворницу из ее добровольного или насильственного заточения. Орудием к достижению цели избрали слугу графа Шатобриана, вместе с ним прибывшего из бретонского захолустья. Слуга этот оказался такой же продажной душонкой, как и королевские клевреты. Они поняли друг друга… Ловко выведав от графа тайну его перстня, слуга, по наущению придворных господ, передал им неприметно для бедного мужа талисман, охранявший его супружеское счастье: с заветного перстня была заказана копия, которую невозможно было отличить от оригинала. Вскоре после того, по просьбе Франциска, граф писал к жене, и на этот раз к его посланию был приложен перстень, переданный заговорщиками курьеру.

Не подозревая этой интриги, графиня Шатобриан прибыла в Париж — к радости короля и к совершенному отчаянию мужа. Не объяснив жене пружин адской западни, в которую она попалась, негодуя на нее, на короля, на весь свет, граф Шатобриан возвратился в свой замок, будто в опустелое гнездо, оставив графиню в жертву королевскому сластолюбию. Впоследствии он может быть и раскаивался в своей запальчивости, но было уже поздно, и имя графини Шатобриан позорно красовалось на первой странице скандальной хроники царствования Франциска I. Ее появление при дворе произвело огромный эффект: люди, не знавшие того пути, каким она была вызвана из Бретани, приписывали ее отказы тонко рассчитанному кокетству. По красоте, любезности и изяществу манер графини невозможно было думать, что она действительно могла иметь склонность к уединенному, затворническому образу жизни. Одна только мать короля, Луиза Савойская, смотрела на графиню не совсем благосклонно, угадывая в ней опасную соперницу в смысле влияния, которому фаворитка подчинила короля в короткое время.

Графиня предлагала мужу свое покровительство: предложение, как и следовало ожидать, было с негодованием отвергнуто. Братья графини были не таких строгих правил и не отказывались от почестей, купленных ценой бесчестия сестры. Старший, Лотрек, был произведен в маршалы и послан главнокомандующим в Миланское герцогство, только что завоеванное Франциском. Вступление его в эту должность было ознаменовано отторжением испанскими войсками от папских областей герцогства Урбино. Папа Лев X, обвиняя в этом своих союзников французов, отказался от их неловкого содействия. Оставив вместо себя в Милане Телиньи — человека более достойного и даровитого, маршал Лотрек отправился во Францию для весьма выгодной женитьбы. Телиньи мог бы исправить многие ошибки маршала, если бы по проискам графини Шатобриан не был заменен младшим ее братом Лекю, бывшим прежде епископом Эрским. Заменив рясу воинскими доспехами, Лекю вследствие этого не превратился ни в воина, ни в искусного политика. Более заносчивый, нежели храбрый, он, кроме того, отличался непомерным корыстолюбием. Радея о пользе собственного кармана более, нежели о выгодах своего отечества, Лекю просто грабил дворян и землевладельцев герцогства Миланского, взыскивая с них за малейшую ошибку /а чаще и совершенно безвинно/ огромные штрафы и конфискуя их имущества в свою пользу. Все это сходило ему с рук безнаказанно, благодаря заступничеству фаворитки. Когда же Франциск, выведенный наконец из терпения, решился отозвать Лекю — та же графиня Шатобриан выхлопотала, чтобы Лотрек опять занял должность наместника миланского. Государственная казна была истощена до невозможности, и несмотря на это, Лотрек непременным условием принятия должности наместника полагал выдачу ему на военные издержки 300000 экю. Невзирая на возражения государственного казначея барона Санблансе /Sanblancay/, Франциск приказал прислать эту сумму Лотреку посредством векселей на Геную.

Прибытие Лотрека в Милан, как бы в предзнаменование будущих бедствий, было отмечено взрывом порохового погреба /вследствие удара молнии/, произведшим смятение между горожанами и гарнизоном. Лотрек казнил родственника папы маркиза Паллавичини почти без суда, по подозрению в сношениях с неприятельскими войсками. Французский гарнизон грабил окрестных жителей и многими бесчинствами возбуждал в итальянцах крайнее негодование, наемные швейцарские войска, выйдя из повиновения, требовали уплаты жалованья, задерживаемого Лотреком. Нужда в деньгах день ото дня становилась настоятельнее, а денег не высылали. Швейцарцы передались неприятелю, имперские войска почти без труда овладевали городами и крепостями Миланского герцогства. Без денег, почти без войска, теснимый неприятелем, Лотрек в сопровождении двух слуг бежал во Францию и явился в Мелен, где в то время находился король. Франциск, негодуя на маршала, не удостоил его особой аудиенции и принял как подсудимого, потребовав в заседание Государственного совета.

— Что у вас делается? — сурово спросил король Лот-река при его появлении. — Понимаете ли вы, сударь, что в течение двух месяцев вы меня лишили всего, что я приобрел в Италии.

— Не я виноват, государь! — спокойно отвечал Лотрек.

— Кто же, кроме вас? — вспыхнул Франциск. — Войска у вас достаточно, деньги были…

— Швейцарская пехота передалась неприятелю, — отпарировал маршал, — и передалась именно вследствие неплатежа ей денег, обещанных мне вашим величеством.

— Вы не получили трехсот тысяч экю?

— Нет, государь!

— Или вы морочите меня, — произнес король в крайнем изумлении, — или вы и все меня окружающие заодно с неприятелем. Позвать барона Санблансе!

Покуда ходили за государственным казначеем, Франциск продолжал свой неприятный разговор с маршалом.

— Швейцарцы изменили вследствие неплатежа жалованья,[5] — говорил он, — пусть будет так, но у вас оставались мои верные французы…

— Одна конница с голодными лошадьми, промышляющая по необходимости мародерством.

— Денежные дела неприятеля точно так же в плачевном положении, однако же они не помешали ему вытеснить вас из Милана, а это, как мне думается, было им гораздо труднее, нежели вам удержаться. Барон! — продолжал король, обращаясь к вошедшему Санблансе и против обыкновения не называя его «батюшкой». — Что вы сделали с 300000 экю, ассигнованными два месяца тому назад на военные издержки в Италии?

— Я отдал их ее величеству королеве-матери, — спокойно отвечал государственный казначей.

— Для отсылки Лотреку?

— Никак нет, государь… На собственные издержки ее величества. На все мои возражения королева отвечала мне, что она пользуется неограниченным вашим доверием, а потому и ответственность за расходование денег берет на себя. В подтверждение своих слов государыня выдала мне собственноручную расписку… Вот она!

Честность и прямодушие старого Санблансе не могли подлежать сомнению. Франциск попросил в заседание государственного совета Луизу Савойскую. На вопрос, брала ли она деньги из казначейства, королева-мать, при виде неопровержимой улики — собственноручной квитанции, отвечала утвердительно.

— Однако же вы знали, что эти 300 тысяч экю ассигнованы Лотреку? — заметил король.

— Если бы это знала, — невозмутимо отозвалась эта змея в образе женщины, — неужели я бы осмелилась употребить эти деньги на собственные свои расходы: на выдачу пенсий, на богоугодные заведения, на содержание моей свиты? Я спрашивала у Санблансе, нет ли в деньгах особенно настоятельной, государственной нужды, и он отвечал — никакой!

— Никакой? Когда у нас война, нам дорога каждая полушка! — воскликнул король. — И это вам говорил государственный казначей Санблансе, верный слуга Карла VIII и Людовика XII?

— Говорил, — твердо отвечала Луиза Савойская.

— Неправда и неправда! — сказал Санблансе, не скрывая негодования при этой бесстыдной лжи.

Забывая всякое уважение к королю и себе самой, Луиза Савойская заспорила с государственным казначеем — с запальчивостью, приличной разве рыночной торговке. Король прекратил эти неприятные объяснения словами: «Не то время, чтобы затевать ссоры, каверзы и подкапываться друг под друга. Подумаем лучше о том, как избавиться от внешних неприятелей!»

А число внешних неприятелей вскоре увеличилось одним, стоившим целой сотни: благодаря гнусным интригам Луизы Савойской гордость и слава французского оружия, коннетабль Карл Бурбон бежал из Франции и передался Карлу V! Но прежде нежели мы передадим рассказ о причинах измены коннетабля, окончим историю с деньгами, умышленно истраченными королевой и, так сказать, украденными ею из государственной казны. К этому поступку, который сам по себе стоит измены, королеву подвигла личная ненависть к графине Шатобриан и всему ее семейству. Желая во что бы то ни стало уронить брата ее Лотрека во мнении короля, королева-мать лишила маршала денежных средств, лишила этим Францию большей части ее завоеваний и отняла у сына верного его слугу Санблансе. Королева дала клятву погубить государственного казначея и через шесть лет сдержала ее. Когда в 1525 году Франциску пришла несчастная мысль принять личное участие в итальянской войне, он потребовал у Санблансе ту же сумму, 300 тысяч экю, но получил отказ. Ссылаясь на растрату денег королевой, казначей, предложив королю взыскать 300 тысяч с Луизы Савойской, подал в отставку и удалился в Турень, в свое имение. Ненавистнице его королеве удалось привлечь на свою сторону Жана Прево, служившего секретарем у бывшего казначея. Прево, подкупленный и запуганный, сделал донос на Санблансе, обвиняя его в расхищении казенных денег и многих злоупотреблениях. Арестованный в исходе 1526 года старик был предан суду.

Следственная комиссия состояла из клевретов королевы: канцлера Дюпре, президента Жанти и прокурора Майяра. Шестидесятидвухлетний Санблансе был приговорен к смертной казни и 9 августа 1527 года повешен на монфоконской живодерне к крайней и единодушной горести всего народа. Позорная смерть старика была его торжеством: он шел на казнь с невозмутимой твердостью человека правого, и Климент Маро, воспевший его кончину, сказал о нем: «Глядя на бледное лицо твоего обвинителя Майяра, этого адского исчадья, можно было подумать, что он преступник, а ты его судья!»

Маршал Лотрек ускользнул из когтей Луизы Савойской. Графине Шатобриан удалось выхлопотать у короля прощение брату за неудачи во время итальянской кампании 1522 года и назначение в 1523 году губернатором Гюйэнны. Маршал Лотрек отразил блокаду Байонны; в 1525 году отличился в несчастном сражении при Павии, в 1527 — овладел ею, Алессандриею, блокировал Геную и умер от эпидемии под стенами Неаполя 15 августа 1528 года, оставив по себе память храброго полководца и загладив ошибки, сделанные им в качестве градоправителя Милана.

Измена коннетабля Карла Бурбона бросает неизгладимое пятно на Луизу Савойскую и на ее бесхарактерного сына. Благородный и мужественный коннетабль своими подвигами в итальянскую кампанию, в особенности же красотой имел несчастье заслужить любовь королевы-матери. Холостой, он отвергал ее предложение быть ее мужем; женатый — отверг предложение быть ее любовником. В отплату за это равнодушие Луиза Савойская, при содействии канцлера Дюпре, подстрекнула герцога Алансонского затеять с коннетаблем тяжбу из-за наследства, оставленного коннетаблю его покойным отцом. Имея на своей стороне закон и правду, Карл Бурбон был юридически ограблен бессовестными судьями, решившими дело в пользу противной и совершенно неправой стороны. Как бы для переполнения меры обид, Франциск I стал благоволить герцогу Алансонскому, ставить коннетабля в служебную зависимость от этого бездарного глупца… Адмирал Бонниве — креатура Луизы Савойской — при всяком удобном случае оскорблял коннетабля, прикрываясь покровительством королевы и Франциска. Не желая более служить неблагодарному, в справедливом негодовании на его мать, эту сладострастную мегеру, отнявшую у него отцовское наследство, коннетабль бежал из Франции и, как Фемистокл к персам, явился к Карлу V, в то время только что заключившему союз с Генрихом VIII, королем английским. За отцовское имение, отнятое у него Луизой Савойской, Карл Бурбон отнял у Франциска I герцогство Миланское, принял деятельное участие в поражении французского короля при Павии 24 февраля 1525 года и был убит при осаде Рима 6 мая 1527 года. Бенвенуто Челлини, бывший через 13 лет после того при дворе Франциска I, хвалился ему, будто он застрелил коннетабля. Погиб ли последний от руки этого великого художника или какого-нибудь безвестного солдата, во всяком случае смерть его избавила Францию от опасного врага, но коннетабль еще того более мог быть полезен жизнию королю и своей родине, если бы Франциск I умел достойно его ценить и любил его больше, а Луиза Савойская — меньше, или еще того лучше — вовсе не любила бы.

Приверженцев коннетабля во Франции постигли жестокие гоненья и казни. В числе арестованных и приговоренных к смерти находился престарелый Жан де Пуатье, владетель Сен-Валлье. Дочь его Диана, красавица собой, решилась лично умолять короля о помиловании. Ее мольбы и слезы тронули Франциска I, но не оставлены были без внимания и обаятельные прелести красавицы. Хотя графиня Шатобриан еще продолжала пользоваться благосклонностью короля, но это не помешало ему предложить Диане де Пуатье купить жизнь и свободу отца ценою своих ласк. Предложение, как видит читатель, истинно «рыцарское»! Отказа, разумеется, не было. Обольстив дочь, король пощадил отца и вскоре уехал на войну, где ожидал его ряд неудач, законченных пленом. Этим временем Диана де Пуатье сделалась фавориткой дофина, сына Франциска I, Луиза Савойская осталась правительницей государства.

С отъездом короля счастливая звезда графини Шатобриан померкла. Притесняемая правительницей, лишенная власти, фаворитка вынуждена была возвратиться на родину, в свое поместье в Бретани. Здесь, по словам историка Вариллья /Varillias/, она была заточена мстительным мужем в комнату, обитую трауром, и после многих обид и оскорблений убита им посредством кровопускания из рук и ног. По другим, более достоверным сказаниям она оставалась при дворе Франциска до его возвращения из плена, была свидетельницей воцарения герцогини д'Этамп, удалилась из столицы по настоянию последней и умерла своей смертью в 1537 году.

Год пребывания пленником в Мадриде /1525-1526/, после развеселой жизни у себя в королевстве, был для Франциска, в нравственном отношении, постом после разгульной масленицы. Карл V женщин не жаловал, не тратил на них ни времени, ни денег, и двор его, в сравнении с двором французским, мог показаться монашеской обителью. Здесь — угрюмые лица духовенства, надменные физиономии грандов, грубые шерстяные рясы или стальные рыцарские доспехи; там — прелестные, улыбающиеся личики женщин, разодетых в шелк и бархат, сияющие золотом и драгоценными камнями. Здесь — совещания о делах государственных, разговоры о подвигах воинских, изредка процессии духовные; там — игры, смех и безумное веселье. Скучно было Франциску, и посещение державного пленника его сестрой, Маргаритой Наваррской, было для него новым источником горя, напомнив ему милую родину с ее красавицами, до которых так далеко ханжам-испанкам.

Жажда свободы, а с ней и наслаждений охладила в французском короле его хвастливый героизм и пошатнула его решимость пожертвовать собой для блага отечества. Мадридский договор доказал совершенно противное: Франциск купил свободу ценой блага и славы своего королевства. Той же самой рукой, которой год тому назад он писал матери свое знаменитое: «Все пропало, кроме чести!» /tout est perdu, fors l'honneur/, он подписал договор самый унизительный и разорительный. Он уступил Бургонь Карлу V, Прованс и Дофине — коннетаблю Бурбону, все области, занятые английскими войсками, — Генриху VIII, отступался от притязаний на Италию, Фландрию и Артуа, обязывался прислать императору в качестве заложников обоих своих сыновей. Подписывал эти условия французский король с твердой решимостью не соблюсти ни единого из них, лишь бы только вырваться из плена: черта, тоже недостойная не только короля, но и самого последнего торгаша. Исполнение статей договора было бы стыдом, нарушение их было позором и низостью! Хваленая «честь» Франциска I тогда куда-то запропала…

Пышную встречу приготовила Луиза Савойская своему возвращавшемуся из плена блудному сыну. С небольшой свитой красавиц, придворных девиц и дам, она ожидала его в Байоне. Между фрейлинами особенной отличалась красотой восемнадцатилетняя дочь сеньора Мудонского, некая Анна де Писсле /de Pisseleu/, и на ней-то с особенной нежностью остановились глаза возвратившегося на родину Франциска, и «попался король, по словам Соваля, из одного плена в другой». Прибавим: точно такой же унизительный для него, не менее позорный и невыгодный для Франции. Овладев сердцем и умом короля, Анна сперва переменила девичью свою фамилию, назвавшись девицей д'Элли /d'Helly/, потом сменила и ее, выйдя за Жана де Бросса, сына опального дворянина, приверженца коннетабля, подобно отцу Дианы де Пуатье. Франциск I наградил подставного мужа возвращением ему конфискованного имущества, пожалованьем рыцарской цепи, титула герцога д'Этамп и назначением губернатором Бретани. Награды щедрые, истинно королевские, но надо сказать и вполне заслуженные, так как де Бросс до свадьбы своей отлично выполнил роль свата и помощника Франциска I в его торжестве над добродетелью Анны. Не было забыто и огромное семейство ее отца: трем братьям пожалованы епископства, двум сестрам — аббатства; остальные были выданы за знатных господ. Укрепив за собой выгодную позицию фаворитки, герцогиня д'Этамп двадцать лет, почти до самой кончины Франциска I, сохраняла ее за собой, верная любовнику, но постоянно изменявшая Франции и предававшая или продававшая ее неприятелям. Эти «милые» качества не мешали однако же герцогине быть покровительницей художников и ученых: первые дали ей прозвище Мецената, вторые называли ее «прелестнейшей из ученых и ученейшей из прелестных». Чтобы иметь на государственные дела то могучее влияние, которое согласовалось бы с ее корыстными и честолюбивыми целями, герцогине д'Этамп необходимо было заручиться надежными помощниками в высших административных сферах. Выбор ее пал на коннетабля Монморанси, адмирала Шабо и канцлера Дюпре; с их помощью герцогине удалось увеличить число приверженцев и усилить свою партию до такой степени, что она сделалась угрозой самому дофину. Весь двор разделился на два лагеря, начальствуемые герцогиней д'Этамп и Дианой де Пуатье, пограничной чертой была непримиримая ненависть обеих фавориток.

Эти партии можно было назвать Сциллой и Харибдой, с клокочущими вместо водоворотов гнусными происками, ябедами, интригами и каверзами. Легче уловить карандашом извивистые струи и заводи, нежели рассказать подробно о всех ухищрениях партий двух фавориток, о тех искусно сплетаемых сетях и западнях, которые они расставляли друг дружке. Борьба фавориток была шахматной игрой, в которой д'Этамп королем, а Диана де Пуатье дофином двигали, как пешками. У дофина /будущего короля Генриха II/ не было ничего заветного от возлюбленной, он сообщал ей о всех своих намерениях, о делах политических, о тех преобразованиях, в которых, по его мнению, настоятельно нуждалась Франция. Диана для дофина была первым другом и советчиком. Герцогиня, в свою очередь, из будуара короля Франциска I проскользнула в его кабинет, ознакомилась со всеми государственными делами и мало-помалу прибрала к рукам вместе с кормчим и самое кормило правления. Франция была тогда решительно царством женщин, которые играли ее судьбами по своему произволу; король Франциск как-то стушевывался, умалялся. Именем его властвовали попеременно Луиза Савойская или герцогиня д'Этамп; по временам он следовал советам сестры своей Маргариты Наваррской; изредка соглашался с дофином, которым руководила Диана де Пуатье. Камбрейский мир 1529 года, на семь лет водворивший спокойствие во Франции, был делом Луизы Савойской, во время войны 1535–1538 годов интриговали фаворитки-соперницы; затем главным действующим лицом в великих исторических событиях в течение шестилетнего периода — от перемирия в Ницце /1538/ до мира в Крепи /1545/ — является герцогиня д'Этамп. Любопытно шаг за шагом проследить политическую деятельность этой умной, надменной и коварной женщины.

Ум и почти неизменная, девственная красота герцогини д'Этамп были не единственными ее преимуществами над недалекой и поблекшей Дианой де Пуатье. Ее успехам и частому перевесу над соперницей много способствовал удачный выбор союзников. Канцлер Дюпре пользовался неограниченным доверием Луизы Савойской, адмирал Шабо и коннетабль Монморанси — товарищи детства и сверстники короля — сохранили за собой и в зрелом возрасте права на его расположение. Со смертью Дюпре /1535 год/ доброе согласие триумвирата герцогини было нарушено назначением в канцлеры Вильгельма Пайэ /Payet/, приверженца Дианы, сторону которой, почти в это же время, принял и коннетабль Монморанси. Желая отнять у герцогини д'Этамп ее союзника адмирала Шабо /известного под именем адмирала Бриона/, Пайэ составил против него обвинительный акт, уличавший его, на основании законов, в лихоимстве, казнокрадстве и /счетом/ в двадцати пяти государственных преступлениях. Адмирал был арестован 8 февраля 1540 года и посажен в темницу в Мелене. Нарядили следственную комиссию, душой которой был Пайэ, как видно обязавшийся клятвой Диане де Пуатье погубить ее противника. Он сам взял на себя труд подвести адмирала под строжайшие статьи законов и таким образом задушить его в юридической паутине. В процессе Шабо замечательнее всего то обстоятельство, что в казнокрадстве и лихоимстве его обвинял Пайэ — сам первый взяточник и грабитель. Судьи — кто по доброй воле, кто по принуждению — приговорили Шабо к изгнанию с уплатой пени в пятнадцать тысяч ливров, именье его конфисковали. Этот строгий приговор по ходатайству графини д'Этамп, к совершенной ярости крючкодеев, был отвергнут королем: адмирал остался при всех своих должностях, имение его осталось неприкосновенно. Желая хоть чем-нибудь повредить врагу, Пайэ в оправдательном акте вставил пометку, что подсудимый прощен по особой милости короля, хотя по закону подлежал строжайшему взысканию. Заточение, суд и эта гнусная оговорка, пятнавшая репутацию адмирала, были причинами тяжелой болезни, сведшей его в гроб, но перед смертью он имел утешение получить от короля /стараниями герцогини/ совершенное оправдание в возводимых на него обвинениях. Это было в марте 1543 года, а в июне адмирал скончался. Выключив умершего из списков своих друзей, герцогиня занесла Пайэ вместе с переметчиком Монморанси в реестр непримиримых своих врагов, заслуживающих жестокого мщения — и она отомстила обоим. Так как опала канцлера и коннетабля относятся к последним годам царствования д'Этамп в лице его величества короля Франции, мы возвратимся на несколько лет назад, именно к событиям 1539 года, в которых герцогиня играла очень важную роль.

Жители Гента взбунтовались и, намереваясь отложиться от подданства Карлу V, предложили Франциску взять их под свое высокое покровительство. Король был волен принять их предложение или не принять, но выдавать их головой Карлу V, в чаянии получить от того в награду Миланское герцогство — это было делом, недостойным короля, имевшего претензии на прозвище рыцаря. Франциск I, как мы уже говорили, имел о честности вообще какие-то дикие понятия. Донос короля на гентцев, удержавший восстание в тесных пределах, дал императору время собраться с силами и, пользуясь расположением Франциска, надежду получить от него дозволение пройти через Францию с войсками в мятежные области для их наказания. Согласиться на просьбу императора без совещания со своими приближенными Франциску было невозможно. На совете, созванном по этому случаю, кардинал Турнон предложил королю: победителю своему при Павии отказать в его просьбе. Отказ, не унижая короля, вполне согласовался с видами тогдашней политики. Коннетабль Монморанси со своей стороны советовал Франциску дозволить императору пройти с войсками в Гент, но с условием вознаградить короля французского за эту любезность герцогством Миланским. Герцогиня д'Этамп убеждала Франциска согласиться на пропуск Карла V без всяких условий, но при появлении его в пределах Франции захватить в плен и держать в плену до тех пор, покуда император не согласится на всевозможные уступки и совершенное уничтожение мадридского договора. Поступок бессовестный, но зато весьма выгодный. Франциск I призадумался, однако же ответил Карлу V радушным согласием пропустить его в Гент вместе с войсками. Встреча императора на границе была препоручена коннетаблю, король же ожидал своего державного гостя в Шательро. Отправляясь в Бидасао, Монморанси обещал королю уладить все дело как нельзя лучше и путем хитрых переговоров выманить у Карла V дарственную запись /инвеституру/ на желанное Миланское герцогство. На предложение коннетабля отблагодарить французского короля таким прекрасным подарком, Карл V отвечал великодушным согласием без малейшего колебания. Монморанси торжествовал вдвойне: ему было лестно, во-первых, перехитрить такого искусного дипломата, каковым был император германский; во-вторых, счастливый исход переговоров сажал на мель герцогиню д'Этамп, с ее коварным советом захватить гостя в плен ради вымогательства от него тех выгод для державы французской, на которые он теперь добровольно соглашался. Честный и доверчивый Монморанси упустил из виду одно обстоятельство, довольно важное: Карл V обещал инвеституру на словах, а на устные обещания императора германского полагаться не следовало.

Встречу недавних врагов в Шательро можно было назвать встречей обезьяны с лисицей. С одной стороны были пущены в ход вкрадчивые ласки, лесть, любезности; с другой — иезуитское лукавство, австрийское лицемерие и испанское коварство. Чествуя своего гостя, Франциск ослеплял его праздниками, удивлял пышностью двора, разнообразием увеселений. В бытность свою в плену в Мадриде король французский неоднократно воображал себя в монастыре, теперь Карл V у него в гостях походил на угрюмого отшельника, попавшего в дом разгула. Его бесстрастный, холодный взгляд не приковывали прелести герцогини д'Этамп, не ослепляла безумная роскошь, не останавливали произведения изящных искусств, собранные со всех концов Европы во вновь отстроенном дворце Фонтенбло. Желая покороче познакомить императора со своей фавориткой, Франциск на одном празднике, улучив минутку, шутливо сказал ему:

— Герцогиня д'Этамп, государь, будучи моим добрым другом, к вашему величеству питает не совсем приязненные чувства…

— За что же такая немилость? — отвечал Карл, взглянув на фаворитку из-под своих рыжих бровей.

— О причинах умолчим, — продолжал Франциск, — но когда я получил от вас известие о предполагаемом вашем посещении, герцогиня дала мне совет, по ее мнению, очень хороший… Она предложила мне попросить ваше величество остаться у меня в гостях ровно столько же времени, сколько я оставался у вас после Павии, и этим поправить в Париже все то, что было испорчено в Мадриде. Как вы находите этот совет?

— Если он хорош, — невозмутимо отозвался Карл, — ему надобно последовать.

Ни единый мускул не шевельнулся на его лице, ни единая капля крови не расцветила его мраморной маски. Через несколько дней император обедал у короля, и по окончании стола, герцогиня д'Этамп подала полотенце высокому гостю, умывшему руки. Император при этом очень ловко уронил с мизинца перстень, украшенный бриллиантом огромной цены, одним из тех, которых тогда было наперечет во всем свете. Подняв перстень, герцогиня подала его Карлу V.

— Прошу моего прелестного врага оставить перстень у себя на память! — отвечал император.

Изумленная и вместе с тем обрадованная герцогиня стала отказываться, просить императора уволить ее от такой баснословной щедрости, к ней присоединился и король, но щедрый гость был непреклонен.

— По закону находка — достояние нашедшего, — сказал он между прочим, — я по крайней мере всегда неизменно следовал правилу: доставшегося мне из рук не выпускать!

Эта многознаменательная фраза была довольно прозрачным намеком на Милан, к которому Франциск I протягивал руку.

Тонкий знаток сердца человеческого вообще, женского — в особенности, Карл V приобрел себе этим подарком в лице герцогини д'Этамп верного союзника. Отшучиваясь от выдачи Франциску инвеституры, уклоняясь от категорического ответа касательно вопроса о герцогстве Миланском и от всякого подтверждения обещания, данного коннетаблю Монморанси, император обнадеживал короля до тех пор, покуда имел в нем надобность. По усмирении Гента Карл V возвратился в Испанию и отдал инвеституру на Миланское герцогство сыну своему Филиппу. Опять загорелась война, ознаменованная неудачами и окончившаяся невыгоднейшим миром в Крепи, лишившим Францию всех ее завоеваний. Во время войны герцогиня д'Этамп, помня подарок Карла V, а может быть и за другие не менее щедрые подачки, сообщала ему все планы и распоряжения Франциска I касательно ведения кампании. По ее проискам взяты Эперне, Шато-Тьерри и снята осада Перпиньяна, успешно ведомая дофином. В год мира в Крепи /1546/, заключенного по ее проискам, герцогиня вошла в тайные сношения и, кроме Карла V, с другим, не менее опасным врагом Франциска — королем английским, Генрихом VIII. Рассказ о последних годах ее владычества, о мщении канцлеру Пайэ и коннетаблю заимствуем из истории Соваля.[6]

Погубить коннетабля было для герцогини тем легче, что король не благоволил к нему с того самого времени, когда обнаружился обман Карла V касательно инвеституры. Обвиненный, подобно адмиралу Шабо, в расхищении казны, но не имея такого ходатая, какого тот имел в лице фаворитки, коннетабль Монморанси был удален сперва в Шантильи /1542/, а потом в Экуан, где и жил до воцарения Генриха II. Что же касается до канцлера Пайэ — его гибель была делом соединенной интриги герцогини д'Этамп, королевы Элеоноры, сестры Франциска Маргариты Наваррской и всего двора. Низвержение канцлера Пайэ по неравенству борьбы /так как в ней шло сто человек, шел весь двор против одного/ нельзя было даже назвать интригой: это была облава, травля. Канцлера при дворе никто не любил, но уважали многие, боялись — все.

Зорко следила герцогиня за будущей своей жертвой и на следующий год после падения коннетабля нашла благоприятный случай к отмщению. Между Жаном дю Тийе, генеральным повытчиком парижского парламента, и Жаном де Реноди, дворянином перигорским, началась тяжба. На стороне последнего была правда, на стороне первого был закон, но в те времена одно с другим не всегда было совместно. Делу суждено было идти долгим путем, через великое множество высших и низших инстанций, и до поступления в государственный совет оно увязло в чернильных болотах дижонского парламента. Реноди, боясь проигрыша, прибегнул под защиту герцогини д'Этамп и вымолил у нее именной королевский указ о переисследовании дела. Для Реноди проволочка была некоторым образом порукой за успех, а в силу указа дело затягивалось надолго. Статс-секретарь Жильбер Байяр представил канцлеру указ для приложения государственной печати, но вместе с тем сообщил ему, что король принял сторону Реноди в угоду фаворитке. Пайэ приложил печать, сделав в указе кое-какие изменения и оговорки в пользу Тийе. Взбешенный Реноди, узнав о крючкотворстве канцлера, взял указ и представил его герцогине, а она дала ему слово сообщить о том королю. Не откладывая дело в долгий ящик, герцогиня в тот же вечер представила Реноди Франциску I, предоставив смелому истцу изложить королю лично свою претензию на канцлера. Реноди был человек умный, мастер говорить красиво и увлекательно /особенно когда речь касалась его личных интересов/, ему не стоило особенного труда восстановить Франциска против канцлера, выставив дерзкий поступок последнего чуть ли не явным умыслом оскорбить короля и ослабить самодержавие.

Франциск тотчас же приказал самому Реноди отвезти указ к канцлеру и королевским именем велеть ему восстановить редакцию указа в первозданном виде, без малейшего изменения. В это время у Пайэ была важная гостья, Маргарита Наваррская, приехавшая к канцлеру просить снисхождения и оправдания одному из своих слуг, обвиненному в похищении богатой девицы хорошего семейства. Сварливый юрист, сохраняя должное уважение к сестре короля, на все ее настойчивые требования возражал статьями закона, пунктами, параграфами и тому подобными крючками, на которые Маргарита отвечала шпильками. Вошедший Реноди, пользуясь правом королевского посланного, вручил канцлеру указ и передал замечание короля таким дерзким и обидным тоном, в сравнении с которым колкости королевы Наваррской могли назваться любезностями. Большого труда стоило канцлеру переломить себя: отвечать посланному дерзостью он не посмел; отказать ему — и подавно. После ухода Реноди канцлер, однако же, не мог не выразить своей досады и, показывая роковой пергамент сестре короля сказал:

— Вот, ваше величество, как в наше время знатные дамы своевольничают!.. Ничего не смысля в законах, смеют вмешиваться в государственные дела да еще и учить людей, сведущих и опытных!..

Это замечание относилось к герцогине, но королева Наваррская, полагая, что это намек на недавнюю ее беседу с канцлером, приняла эти слова на свой счет. Сухо распростившись с ним, Маргарита отправилась к фаворитке и от слова до слова передала ей дерзкие речи канцлера. Сестра и фаворитка приступили к королю, умоляя его достойным образом наказать своевольного Пайэ. На другой же день, по высочайшему повелению, канцлер передал государственную печать президенту парижского парламента, Франциску де Монтелону, и был уволен от занимаемой им должности.

Но отставки канцлера для его ненавистниц было недостаточно. Зная, что супруга Франциска Элеонора Австрийская ненавидит Пайэ за осуждение Монморанси, Маргарита Наваррская склонила ее вступить в союз с ней и герцогиней против общего врага. Странный союз: жена, сестра и любовница, но этот триумвират был только основой той страшной коалиции, которая ополчилась на Пайэ. Ненависть к нему была до того сильна, что заставила союзников позабыть о недавней обоюдной вражде и интригах друг против друга. Дофин присоединился к партии недовольных из любви к изгнанному Монморанси; король Наваррский, потому что во главе партии стояла жена его; адмирал Шабо, чтобы отомстить Пайэ за свой процесс; кардинал Тур-нон и маршал д'Аннебо, чтобы главенствовать в государственном совете после падения канцлера. Общим хором союзники неотступно преследовали короля советом, что «разъяренного льва неблагоразумно оставлять на воле», что, пользуясь движимым и недвижимым имуществом, владея многими государственными тайнами, Пайэ может быть опасен королю и всему государству, последовав примеру коннетабля Бурбона; что, наконец, пожизненное заточение и казнь злодея-канцлера есть дело справедливости и безопасности государственной. И вся эта буря была поднята мстительной герцогиней д'Этамп: фаворитка была душой заговора!

Не в силах защитить канцлера и глядя на все дела глазами своей возлюбленной, король дал повеление Людовику Наваррскому арестовать Пайэ, что и было исполнено Людовиком с особенным удовольствием в ночь на 2 августа 1542 года. Собрав вооруженный отряд, он оцепил дом, вломился в спальню бывшего канцлера и, не дав ему времени не только опомниться, но даже одеться, Людовик поволок его в Бастилию. Тогда-то низкая, трусливая натура Пайэ выказалась в очень невыгодном свете: гордый и надменный в счастье, бывший канцлер, как истинный временщик, в минуту падения обнаружил самое последнее малодушие. Он умолял о пощаде тюремное начальство, чуть не на коленях ползал перед тюремщиками; взывал к снисхождению придворных дам, возбуждая у всех вместо сострадания одно презрение. Получив разрешение писать, Пайэ тотчас же отправил из своего заточения три письма: к королю, к кардиналу Турнону и… адмиралу Шабо, которого два года тому назад с таким злорадством обрекал плахе и бесчестью! Его и кардинала узник умолял быть ходатаями за него перед королем, предлагал последнему за свое освобождение все свое имущество…

Письма, как и следовало ожидать, оставались без ответа.

Чуть не сходя с ума от ужаса при мысли, что он будет забыт в Бастилии, Пайэ /на своем веку засадивший в эту проклятую темницу немало народу/ стал докучать министрам, требуя отдачи себя под суд, умоляя о назначении над ним следственной комиссии. Он надеялся, что, став на почву юриспруденции, хотя бы в качестве подсудимого, он будет непобедим как титан Антей от прикосновения к земле, своей матери. Желание Пайэ было исполнено: король разрешил ему избрать своих судей из среды правоведов всего королевства, и в этом со стороны Франциска не было ни милости, ни особенного снисхождения. Он был уверен, что из каких лиц не состояла бы следственная комиссия, она во всяком случае к подсудимому не будет доброжелательна. Председателем был назначен Пьер Рэмон, президент руанского парламента, процесс начался. Подсудимый лукавил, хитрил, увертывался, путал, выпутывался, изощряя все свое искусство крючкотворства, — и все напрасно. Суд приговорил бывшего канцлера Вильгельма Пайэ, обличенного в хищении казны и многих злоупотреблениях, к лишению всех чинов, к уплате 100000 ливров пени и пожизненному заключению. Когда приговор этот был представлен Франциску I, он нашел его слишком снисходительным. «В детстве я слыхал, — сказал король, — что канцлеры теряют места одновременно с жизнью!» Однако же он, помня прежние заслуги Пайэ, смягчил приговор отменой пожизненного заточения. Оторвали крылья бедному канцлеру, и превратился он в жалкое, ничтожное пресмыкающееся. В надежде со временем отомстить хоть одному из множества своих врагов, разжалованный канцлер сделался адвокатом и с этой надеждой в совершенном ничтожестве умер в апреле 1548 года. Заслуги этого человека как законника неотъемлемы: главнейшей из них нельзя не признать введение в судопроизводство отечественного языка, вместо латинского. Современники, не ценя этих заслуг по достоинству, ненавидели Пайэ за его лихоимство, жадность, жестокость к подсудимым /бывшим для него мухами, уловляемыми этим пауком в юридическую паутину/, наконец, за его противодействия всякой новизне и за фанатическую светобоязнь. Последнее водилось и за королем во время религиозных гонений, зато впоследствии, благодаря внушениям герцогини д'Этамп, Франциск искупил свои проступки против просвещения, покровительствуя художникам и ученым; канцлер же всю свою жизнь оставался врагом наук и художеств. Правоведение, по его понятиям, было наукой всех наук; взяточничество и хищение казны — искусством из искусств.

Избавляясь от могучего врага, герцогиня д'Этамп осталась полновластной повелительницей короля французского. Чем светлее было ее настоящее, тем мрачнее казалось будущее, и тогда-то в предвидении грядущего, герцогиня принялась изыскивать все средства к отклонению угрожавших ей неприятностей. Франциск, еще не старый годами, заметно дряхлел и хилел от прежних распутств, смерть его была не за горами. Дофин ненавидел фаворитку. Диана де Пуатье ненавидела ее и того более, дружба и приязнь Маргариты Наваррской не могли быть надежными: она ласкала герцогиню, льстила ей в угоду своему брату. Муж фаворитки, обязанный ей знатностью и всем состоянием, грозился, после смерти благодетеля, отплатить жене за позор и измену. Соображая все эти враждебные обстоятельства, герцогиня д'Этамп решилась приискать себе из королевской фамилии запасного, так сказать, покровителя. Выбор ее пал на герцога Орлеанского. Отклонить дофина от престола и приблизить к нему герцога — было делом немыслимым. Орлеанский мог сделаться прямым наследником только в случае смерти дофина: на подобное злодейство герцогиня никогда бы не могла отважиться; имея все качества интриганки, фаворитка никогда не была убийцей. Зная, что император Карл V неоднократно выражал желание прекратить войну родственным союзом с Францией, выдав дочь или племянницу за одного из принцев крови, д'Этамп остановилась на счастливой мысли женить герцога Орлеанского на австрийской принцессе. Император обещал в приданное за дочерью Фландрию, за племянницей — Миланское герцогство, с тем однако же условием, что области эти ни в коем случае не будут присоединены к короне французской, а будут составлять независимые владения. Мысль герцогини д'Этамп нравилась Орлеанскому, но с другой стороны его прельщала надежда быть и королем французским. Эта надежда основывалась на том, что супруга дофина, итальянская принцесса Катерина Медичи, была неплодна в течение десятилетнего супружества, к совершенному отчаянию мужа. Лейб-медик Фернель успешным лечением разрушил надежды герцога Орлеанского: дофина родила. Тогда претендент на престол решился последовать советам герцогини д'Этамп, взявшей на себя роль посредницы в его сватовстве к дочери или племяннице Карла V. Образовалась партия приверженцев Орлеанского. Главным своим агентом при Карле V герцогиня выбрала графа Боссю, сеньора де Лонгваль, богатого пикардийского и фландрского землевладельца. При его содействии, между фавориткой и императором затеялась длительная переписка. На предложения герцогини Карл V отвечал согласием, но вместе с тем просьбой сообщать ему для соображений о положении государственных дел во Франции и настроении умов тамошнего двора. Герцогиня, обольщенная согласием императора, с усердием самого ретивого лазутчика сообщала ему сведения, которые по тогдашнему военному времени были Карлу V весьма пригодны. Этим шпионством объясняются его успехи во время войн 1543–1544 годов, ужаснувшие всю Францию. Кроме герцогини, Карл V имел при дворе Франциска I надежного клеврета в лице духовника королевы Элеоноры, доминиканского монаха Гавриила де Гусмана. К нему духовник КарлаV, тоже доминиканец, Диэго Шиавец /Chiavec/ писал о предполагаемом мире, которым действительно давно была пора окончить разорительную войну, длившуюся с небольшими перерывами тридцать лет /1515-1545/. Одной из статей проектированного договора было желанное для герцогини д'Этамп бракосочетание герцога Орлеанского с дочерью императора, в приданное за которой назначалась Фландрия. Гавриил де Гусман передал письмо королеве Элеоноре, она сообщила его содержание герцогине. Видя в одной статье исполнение заветных своих желаний, не обращая внимания на остальные, унижавшие Францию, не вознаграждавшие ее ни за громадные издержки, ни за расстройства, — фаворитка пустила в ход весь запас красноречия, льстивых уверений и упоительных ласк, чтобы склонить короля к принятию мира. Несмотря на мольбы дофина отвергнуть предложение императора, несмотря на его убедительные доводы продолжить войну, доверив войска коннетаблю Монморанси, Франциск I исполнил желание фаворитки, и мир в Крепи был подписан. Торжество герцогини было полное, но непродолжительное: будущий ее покровитель, герцог Орлеанский умер, и на этот раз она осталась совершенно одна… лицом к лицу с угасавшим, или, вернее, гнившим заживо Франциском I. Да простит нам читатель это грязное выражение, а равно и следующий рассказ о последней прихоти короля, ускорившей его кончину. Года за два перед тем Франциск встретил в Париже красавицу, заставившую его на время забыть прелестную герцогиню. Встреча была безгрешная: очаровательная незнакомка обменялась с королем взглядом, но взгляд этот зажег в его сердце самые страстные желания. Постоянно имея в кругу придворных чутких ищеек для нежных рекогносцировок, король поручил им разузнать, кто такая эта красавица, чья она дочь или жена и есть ли данные на успех. По справкам оказалось, что она жена адвоката Ферона, по мужу — Фе-роньера, женщина довольно строгих правил, с весьма устарелыми /по тогдашнему времени/ понятиями о верности супружеской. Основываясь на многочисленных примерах счастливого волокитства, король, видя в предполагаемых препятствиях только новую заманчивость, повел атаку на сердце красавицы и — отступил; Фе-роньера была непреклонна. Сообщив о своей неудаче помощникам, король получил от них в ответ, что смешно было бы уступать какой-нибудь жене адвоката ему, торжествовавшему над самыми неприступными. Похищение и насилие строго наказуются законом, правда. Но король вне закона, а потому и вне наказания. Король решился последовать доброму совету, но из числа советников выискался один, сообщивший Ферону о злодейских умыслах Франциска. Первой мыслью бедного мужа было бежать вместе с Фероньерой; но, по неимению средств к обеспеченному существованию в чужих краях, адвокат придумал другое средство, состоявшее уже не в спасении жены, но в пагубе короля. Ферон остался в Париже и здесь принялся ходить по притонам разврата, покупая ласки женщин, заклейменных той страшной болезнью, о которой мы говорили в нашем обзоре общественной нравственности в Европе… Предоставляем читателю догадываться о дальнейших последствиях мщения Ферона. Зараженный король из объятий Фероньеры попал на руки врачей, мало знакомых со свойствами болезни, тогда еще новой, и лечивших ее лекарствами, которые сами по себе стоили двадцати болезней.

Король французский умер в загородном замке Рамбулье, 31 марта 1547 года.

Из сказаний других историков, между прочим, из рассказа Маргариты Наваррской /Семидневник: Heptame'ron la 25 nouvelle/ видим, что Франциск был знаком с Фероньерой лет за семь до своей позорной кончины и без всяких гибельных последствий для своего здоровья. Не останавливаясь перед критической оценкой этого вопроса, интересного более в медицинском, нежели в историческом отношении, скажем только, что факт смерти короля Франциска от вышеупомянутой болезни во всяком случае не подлежит никакому сомнению.



ГЕНРИХ II И ФРАНЦИСК II ДИАНА ДЕ ПУАТЬЕ. МИСС САРА ФЛЕМИНГ-ЛЕУИСТОН /1547-1560/

Король умер! Да здравствует король! Так, по старинному обычаю, герольды возвестили народу о кончине Франциска I и о восшествии на престол Генриха П. К этому официальному возгласу можно было прибавить: пала герцогиня д'Этамп, возвысилась Диана де Пуатье. Маршал д'Аннебо и кардинал де Турнон уволены от своих должностей в государственном совете и заменены коннетаблем Монморанси, вызванным из ссылки, Жак д'Альбон Сент-Андре и Франциск Омальский герцог Гиз сделались первыми вельможами преобразованного двора. Наконец, итальянцы, состоявшие в штате бывшей дофины, ныне королевы Катерины Медичи, гордо подняли головы! Произошла совершенная перетасовка валетов, дам, тузов и началась новая игра в интриги — игра, при которой на карту ставилась участь всей Франции.

Новый король не мог похвалиться мягкосердием. Кровавым пятном на его памяти лежат гонения протестантов, возобновленные в первые же годы его царствования. «Злая тварь мила пред тварью злейшей», — сказал Шекспир, — и протестанты при Генрихе II не могли не сознаться, что, сравнительно, им при покойном короле чуть ли не было легче. Франциска от его инквизиторских выходок удерживала Маргарита Наваррская; в защиту гонимых нередко подавала свой голос герцогиня д'Этамп. Теперь было не то! С одной стороны короля подстрекала Катерина Медичи, ревностная католичка, с другой Диана де Пуатье, ханжа и заклятая ненавистница аугсбургских еретиков. Не утомляя внимания читателей грустными рассказами о пытках и истязаниях лютеран при Генрихе II, скажем только, что злодейства кардинала Лотарингского, сожжение на костре советника парламента Дюбура, возобновление инквизиции при Генрихе II окончательно посеяли раздор между католиками и протестантами, разрешившийся Варфоломеевской ночью.

Фаворитка короля, герцогиня Валантинуа, Диана де Пуатье, вдова великого сенешаля Нормандии Людовика де Брезе, была на несколько лет старше герцогини д'Этамп, чем неоднократно навлекала на себя насмешки последней, называвшей ее «старухой» и любившей хвалиться тем, что она родилась в год выхода замуж Дианы. Все эти выходки и злые шутки неизгладимо врезались в память фаворитки дофина, и она с лихвой отплатила за них насмешнице, когда последний сделался королем. Герцогиню д'Этамп немедленно удалили от двора в ее поместье Вилльмартен близ Этампа; могли бы отнять у нее неправедно нажитое движимое и недвижимое, но… Диана умела быть и великодушной. Изгнанница посвятила остаток дней /впрочем, весьма порядочный, она умерла в 1576 году/ богоугодным делам: помогала бедным, давала приют угнетенным протестантам, наконец и сама перешла в лютеранизм. Мудрено решить: было ли это со стороны герцогини д'Этамп делом убеждения или просто желанием мстить Диане и Генриху, давая средства протестантам противоборствовать католикам!

Сравнивая новую фаворитку с прежней, нельзя, опять, не отдать последней той справедливости, что она в позоре своем была откровеннее и, пользуясь благосклонностью Франциска, никогда не хвалилась своей супружеской верностью или любовью к мужу. Герцогиня Валантинуа, она же Диана де Пуатье, действовала иначе: ханжа и лицемерка, она надеялась обморочить общественное мнение, выказывая постоянно благоговение к памяти своего покойного супруга Людовика де Брезе; она дала торжественный обет не носить иного платья, кроме белого с черным, в знак своей неутешной скорби и оставалась верной этим двум цветам… символам грусти и невинности. Траурное одеяние не мешало, однако, печальной и неутешной вдовице продавать свои ласки королю и, в свою очередь, покупать ласки знаменитого Карла Коссе, графа де Бриссак, прославившегося воинскими подвигами еще при покойном короле во время итальянских войн, но не совсем разборчивого в средствах к достижению почестей. Жалок муж фаворитки — пестрым гербом, будто ширмами, загораживающий свою супругу в объятиях короля, но еще жальче и презреннее фаворит фаворитки. Муж, продающий свою жену королю, только торгаш, но посторонний обожатель фаворитки, заодно с ней обманывающий короля, да еще от него же получающий чины да благостыни, — ни более ни менее как контрабандист, воришка.

Диана сблизилась с Карлом Коссе в первый же год своего возведения в сан королевской фаворитки, именно вскоре после свержения и ссылки герцогини д'Этамп. Коссе явился к Диане поздравить ее с победой над неприятельницей, и эта раболепная внимательность глубоко тронула перезрелую красавицу.

— Верить ли вам? Искренно ли радуетесь моему торжеству и действительно ли ко мне привязаны? — проворковала фаворитка.

— Потребуйте жизни, и я отдам ее за вас! — отвечал этот доблестный рыцарь.

— Видите ли в чем дело, — доверчиво продолжала Диана, — поклонников у меня множество, все они ловят мой взгляд, улыбку, все они выражают готовность быть моими покорнейшими рабами, но я не так проста, чтобы не понимать их замыслов. Не любовь, не уважение говорят в них: одно только честолюбие и своекорыстие… В ваши годы нельзя не быть честолюбивым, но вместе с тем нельзя не быть и искренним… И неужели меня нельзя любить единственно за дары божий, внешние и внутренние? Неужели только щедроты короля и чаяние всяких почестей влекут вас ко мне? Любите меня, Коссе, для меня самой, — заключила Диана, — и королевская фаворитка вознаградит вас за женщину.

Мысль о державном сопернике испугала Коссе. С другой стороны, за отвергнутую любовь Диана была способна сжить его со света. Попался нежный любовник между двух огней: страшно обманывать короля, еще того страшнее навлечь на себя гнев фаворитки. Честолюбие взяло верх над робостью, и, упав на колени перед Дианой, Коссе прильнул устами к ее беломраморной руке.

Вскоре король и королева в сопровождении двора отправились в недавно отстроенный загородный замок Шамбор, в парке которого для Дианы был отделан особый павильон, соединявшийся подземной галереей с королевским жилищем. Этим путем к фаворитке весьма часто жаловал Генрих II, Коссе посещал ее днем явно, с парадного крыльца, а по вечерам через потайную дверь, выходившую в парк. Таинственность, которой король маскировал свои посещения, почти не допускала возможности неприятной встречи с соперником, о существовании которого доверчивый Генрих не догадывался. Несмотря на это, однако же, Коссе чуть-чуть не встретился с королем. Нежно беседуя со своим возлюбленным однажды поздним вечером, Диана заслышала знакомые шаги в подземной галерее и заметила свет фонаря сквозь замочную скважину потайной двери, ведшей в галерею из будуара. Еще минута и… Но Коссе успел вовремя бежать с поля сражения, уступая королю и честь, и место. Выйдя в парк, он в нескольких шагах от павильона столкнулся с генерал-фельдцейхмейстером Клавдием де Тэ /Taix/. Гулял он тут или поджидал кого-нибудь, может быть именно Коссе — это покрыто мраком ночи и неизвестности, но как бы то ни было Коссе остановился как вкопанный и жестоко переконфузился.

— Поздравляю вас, граф! — засмеялся де Тэ.

Коссе окончательно растерялся, это поздравление, приправленное саркастическим смехом, острым ножом полоснуло его по сердцу.

— С чем же вы меня поздравляете? — пролепетал он.

— С восхитительной ночью, с очаровательной погодой, — шутил де Тэ. — Мы с вами восхищались природой, каждый по-своему… Сознайтесь, что шамборский парк можно назвать жилищем богов, богинь, нимф… Черт возьми, Маро или Сен-Желе, наши придворные поэты, могли бы тут подобрать целый легион мифологических существ, на то они и поэты! Я сужу о здешнем парке только с точки зрения охотника… Охота здесь богатая, но не всякий имеет смелость охотиться в королевских владениях! Не правда ли, Коссе?

— Кто же смеет?

— Смеет смелый! Знакомые с латинским языком говорят: смелым фортуна руководит! Каждому свое, любезнейший граф. Я, например, гуляя около павильона герцогини Валантинуа, считал это дерзостью, а иной, посмелее, и в самый павильон попадет, и ничего… да! Каждому свое!..

Коссе, завернувшись в плащ, убежал от насмешника, преследуемый его откровенным хохотом. Эта черта смелости и прямодушия де Тэ избавляет нас от труда знакомить читателя с характером генерал-фельдцейхмейстера. В этот век раболепства, когда первейшие вельможи почитали за счастье поцеловать ножку королевской фаворитки, насмешки над ее фаворитом могли служить надежной порукой честности и прямодушия, но и поводом к падению и опале.

Ранним утром де Коссе был у Дианы с доносом на смельчака: к полудню де Тэ был уволен от службы, и должность генерал-фельдцейхмейстера была передана Карлу Коссе графу де Бриссак. Где гнев, тут и милость. Коссе, как гласит история, покрыл себя неувядаемой славой, и молва о его подвигах не умолкнет, пока во Франции не угаснут чувства национальной гордости. Коссе, говорят летописцы, был столь же храбр, умен и талантлив, сколь хорош собой, за что и снискал себе при дворе прозвище красавца /le beau Brissac/. Тем позорнее для него было пользоваться внешними достоинствами, чтобы достигнуть почестей, которые могли бы достаться ему более прямым путем. Уволенный от своей должности де Тэ счел за лучшее молчать о причинах постигшей его опалы, зная очень хорошо, что за выдачу тайны будуара королевской фаворитки он мог, пожалуй, поплатиться головой. Влияние Дианы на короля в это время достигло своего апогея. Генрих обожал ее и повиновался ей с покорностью раба. Посещая фаворитку в Шамборе чрез подземный ход /не столько ради приличия, сколько ради увеличения удовольствия таинственности/, король явно выказывал ей нежнейшую любовь и самую любезную внимательность. Портреты Дианы, всего чаще в виде богини, украшали стены королевских покоев, вензель ее или, правильнее, монограмма имен Генриха и Дианы[7] украшала королевское оружие, мебель, посуду, золотом сверкала по карнизам парадных зал и дворцовых галерей. Все это видела королева Катерина Медичи, величавая красавица, годами — моложе фаворитки, умом — недосягаемо ее выше, видела и молчала, покорясь своей незавидной участи, со стоицизмом римлянки перенося холодность нежно любимого мужа, а наконец и его равнодушие. Последнее выразилось особенно во время болезни Катерины, вскоре после переезда двора из Шамбора в Жуанвиль. Королева захворала горячкой с пятнами, лишилась языка и опухла в лице; все бежали от нее тогда, опасаясь заразы, кроме кардинала де Шатийон и немногих прислужниц. Диана в это время высказала нежнейшее участие к Катерине Медичи, следила через своих клевретов за ходом болезни, плакала, молилась даже о спасении королевы. Черта благородная, подумает читатель, и жестоко ошибется: фаворитка опасалась за жизнь королевы, движимая чувствами самого черствого эгоизма. В случае смерти Катерины, думала она, король, вероятно, женится на другой; может быть молодой и красавице собой, подчинится ее влиянию и тогда… Тут напуганное воображение фаворитки рисовало ей самые неутешительные картины: немилость, изгнание, чуть ли не насильственная смерть, и в эти минуты Диана горячо молилась о здравии Катерины Медичи, своей державной, но уже совершенно не опасной соперницы. После восьмидневных страданий королева была вне опасности: Диана воскресла духом и с обновленными силами сохранила за собой выгодную позицию фаворитки. Канцлер Оливье за неуважительные о ней отзывы навлек на себя немилость короля и хотя остался на службе, но власть его была значительно ослаблена учреждением должности хранителя государственной печати, на первый случай вверенной первому президенту парламента Бертранди, на его же место, по указанию Дианы де Пуатье, определен Жиль де Мэтр — ее покорнейший слуга. Одновременно Коссе де Бриссак возведен был в маршальское достоинство. Так заручалась фаворитка на случай внезапного государственного переворота, в лице первейших сановников приобретая надежных приверженцев. Обеих дочерей своих от Генриха II она пристроила выгоднейшим образом: старшая, Диана, была выдана за внука Павла III, Горация Фарнезе, герцога ди Кастро; младшая — за Клавдия Лотарингского, герцога Омальского. Таково было общественное положение герцогини де Валантинуа, вдовы великого сенешаля Нормандии[8] или как ее называли — великой сенешальши /la grande s6n6chale/.

Брантом в своих записках осыпает Диану де Пуатье восторженными похвалами за ее красоту, за ум, за возвышенные чувства, но он же не менее щедр на панегирики о Катерине Медичи — стало быть, отзывы этого летописца будуаров едва ли заслуживают веры. «Я видел Диану, когда ей было шестьдесят пять лет, — говорит он, — и не мог надивиться ее красоте, все прелести сияли на лице этой редкой женщины». Придворные поэты взапуски воспевали очаровательницу при жизни ее державного обожателя, город Лион без зазрения совести поднес ей золотую медаль с надписью «Победила всеобщего победителя» («Omnium Victorem vici»), король предлагал ей торжественно узаконить дочерей, но она великодушно отказалась, говоря, что любила его всегда бескорыстно и ни за что не согласится, чтобы государственные чины формально признали ее королевской фавориткой. Другими словами, Диана хотела властвовать над королем, Бог весть для чего сохраняя инкогнито и предпочитая тайный грех явному. Предшественники и преемники Генриха II неоднократно узаконивали, или, правильнее, признавали своих побочных детей. Эта особенность королевского деспотизма была, как известно, источником многих смут и распрей. Хороши были времена и нравы, когда законные жены-королевы склоняли венценосные головы перед наложницами своих мужей, этими будуарными царицами, увенчанными розами и миртами! И все это творилось в государствах христианских, в которых многоженство не было допускаемо ни гражданскими, ни религиозными законами. Впрочем, что значили те и другие в государстве, в котором фраза «ибо так нам нравится» («tel est notre plaisir») замыкала уста всякому протесту законов совести и здравого смысла?

В 1550 году произошла размолвка между папой Павлом III и Филиппом И, королем испанским. Желая вовлечь в союз с собой Генриха И, римский первосвященник послал к нему для переговоров племянника своего кардинала Караффу. Важный вопрос о заключении союза с папой был передан королем на обсуждение государственного совета. Герцог Гиз первый подал свой голос за папу, имея в виду, в случае занятия Италии вспомогательными французскими войсками, во-первых, свергнуть папу с престола и возвести на него брата своего, кардинала; во-вторых, отнять у испанцев королевство Неаполитанское и присоединить его к лотарингской короне. В последнем случае Гиз считал право свое вполне законным, так как дом его был в родстве с князьями Анжу. Королева Катерина Медичи стояла за интересы папы римского, в надежде что главное начальство над французскими войсками будет доверено родственнику ее, Строцци. Коннетабль Монморанси и Диана де Пу-атье подали свои голоса за герцога Гиза, не проникая, разумеется, тайных его замыслов, но рассчитывая со своей стороны овладеть выгодной позицией Гизов при дворе во время их отсутствия… Таким образом, лигу с римским двором одобряли все единогласно, хотя каждый с чисто своекорыстными побуждениями. Опутанный этой паутиной интриг, Генрих II готов был подписать договор с папой, деятельно занялся приготовлением к войне, и она началась, но герцог Гиз по высочайшей воле не принял в ней участия. До короля дошли достоверные сведения, что французский посол в Риме, Давозон, клеврет и преданный слуга Гизов, интригует в видах их пользы, гибельной интересам Франции. Дела приняли совсем иной оборот, Гизы упали во мнении Генриха II. Их отдаление приблизило к королю коннетабля Монморанси и Диану де Пуатье, действовавших дружественным единодушием. Семейству Гизов, для снискания прежнего расположения короля французского, пришлось изыскивать всевозможные средства и плести новую сеть политических интриг для уловления Генриха II… Первая нить была найдена, оставалось только развивать ее.

Гизы состояли в близком родстве с шотландской королевской фамилией — сестра их Мария была супругой короля Иакова V. Соединив посредством брачного союза его семейство с домом Валуа, Гизы могли нанести жестокий удар властолюбивым намерениям Англии, Испании, а вместе с тем /и это главное/ породниться с французским королевским домом и занять в нем то видное место, от которого до престола было, как говорится, рукой подать. Все эти планы легко могли осуществиться благодаря женитьбе дофина Франциска на дочери шотландского короля Иакова Стюарта Марии. Здесь мы принуждены сделать небольшое отступление для беглого биографического очерка двух юных жертв, принесенных гнусной политике того времени.

Дофин Франциск родился 19 января 1544 года, Мария Стюарт родилась 7 декабря 1542 года. Когда Гизы прочили его в мужья дочери короля шотландского, ему было — шесть, а ей восемь лет. Франциск был тщедушный, хворый, слабоумный, Мария стала красавицей, умницей и образованием могла поспорить с ученейшими людьми своего века. Жизнь ее — от колыбели до эшафота — чудная поэма, и личность королевы шотландской едва ли когда утратит в глазах потомства ту заманчивую прелесть, которая вдохновила Шиллера при воссоздании им этого чудесного типа женщины-королевы, искупившей венцом мученичества и венец королевский, и все свои заблуждения, ошибки, грехи, если хотите, но не преступления. Натура восторженная, впечатлительная, поэтическая, Мария Стюарт была живым анахронизмом среди венценосных злодеев и злодеек шестнадцатого столетия. Сличая ее с Елизаветой Английской, мы всегда воображаем себе олицетворение горячего, нежного сердца в одной и холодного, бесстрастного ума — в другой, в наших глазах они, как голубка и орлица… Всмотритесь в портреты этих державных соперниц, и вас поразит выражение томной неги, ласки, мягкосердия в чертах Марии Стюарт и хищнической кровожадности, зверства и неумолимой жестокости в лице Елизаветы. В сравнении с первой, это даже не орлица перед голубкой: ее вернее назвать ястребом или рыжим коршуном. Мария осиротела семи дней от рождения, на десятом месяце была коронована королевским венцом, и уже тогда ее сватал для своего наследника Генрих VIII, король английский. Росла она и воспитывалась, окруженная клеветниками, злоумышленниками, причем местами ее пребывания бывали попеременно то старинный дворец, окруженный запущенными тенистыми рощами, то неприступный феодальный замок, окаймленный дикими скалами, то, наконец, уединенный монастырь… Эта скитальческая жизнь, частые перемены мест, а с ней разнообразие впечатлений не могли не влиять на характер девочки, а еще того более — на ее воображение. В 1548 году Мария, сопровождаемая наставниками и несколькими сверстницами /в числе их были четыре одноименные ей девочки/, прибыла во Францию, где радушно была принята королем и королевой, где весь двор выказал самую предупредительную внимательность шестилетней королеве шотландской, Франция казалась ее матери надежнейшим для нее убежищем, но здесь пал от руки наемного убийцы наставник Марии, и собственной жизни ее угрожала опасность от отравления ядом. Было ли это делом английского двора или Катерины Медичи — на это нельзя дать прямого ответа. Мысль женить дофина на Марии была заветной мечтой ее матери, ее не раз выражал и король Генрих II, осуществилась же она только при ревностном содействии Гизов.

Диана де Пуатье всеми силами старалась расстроить предполагаемый союз с Шотландией, в то же время и с Гизами. Желая упрочить свои дружественные отношения с коннетаблем Монморанси, она предложила ему породниться, выдав дочь свою — овдовевшую Диану — за старшего его сына. Коннетабль согласился, но сын объявил ему, что он уже тайно обвенчан с девицей де Пиенн из дворянского дома Альвин. Отец отправил его в Рим для подачи просьбы о расторжении брака международной консисторией /la Rota/. Пример бывалый, и дело не представляло никаких особенных затруднений, оно однако же усложнилось по милости папы. Павел III умышленно запутал и затянул делопроизводство, он рассчитывал, что фаворитка в благодарность за решение дела в ее пользу будет интриговать при дворе Генриха II в видах ватиканской политики. Расчет его святейшества был неверен: Диана де Пуатье, ретивая католичка во всех тех случаях, когда речь шла о гонениях протестантов, тут оказалась непокорной воле непогрешимого и решилась действовать по-своему. По ее просьбе Генрих II подписал указ, объявлявший недействительными браки, заключаемые детьми без ведома или без согласия родителей, а так как этому указу была дана обратная сила, то и брак сына коннетабля был расторгнут парламентом помимо воли римского первосвященника… Дом герцогини Валантинуа породнился с домом коннетабля Монморанси, но это далеко не привело к тем блестящим результатам, на которые рассчитывала недальновидная Диана. В последние пять лет Гизы, благодаря нежной, истинно родительской любви короля к их племяннице Марии Стюарт, снова вошли к нему в милость и вопрос о женитьбе дофина был решен. Партия Гизов день ото дня усиливалась, к ней присоединилась даже королева Катерина Медичи. Фаворитка, таким образом, принуждена была вести борьбу одна, без поддержки союзников, рассчитывая единственно на силу любви короля, но и эта любовь теперь походила скорее на привычку и принимала оттенок дружбы. В пятьдесят семь лет, при всей своей красоте и свежести, Диана де Пуатье уже не могла иметь на Генриха II того обаятельного влияния, которое имела на него, когда они оба были моложе, и фаворитка догадалась наконец, что роль ее почти отыграна. К довершению горя она видела, что двор молоденькой шотландской королевы, состоящий из прелестных девочек, ее ровесниц, будто стая резвых мотыльков привлекал старчески влюбчивые взгляды короля. Неопровержимая истина: чем старее человек, тем сердце его нежнее к свежей юности. Злые языки наговаривали, будто ласки, расточаемые Генрихом II его будущей невестке, тем менее становятся похожими на родительские, чем далее она входит в возраст, что при играх ее подруг король своим присутствием напоминает сатира, любующегося играющими нимфами. Говорили многое — и договорились до того, что Катерина Медичи стала зорко и ревниво следить за своим супругом, но не дремали и Гизы. Для них старческое сластолюбие Генриха II послужило поводом к окончательному низвержению Дианы де Пуатье, и они воспользовались им как нельзя успешнее. 24 апреля 1558 года произошло бракосочетание дофина Франциска с королевой шотландской Марией Стюарт. Молодым /в буквальном смысле слова: мужу было 14, жене 16 лет/ пожалованы титулы дофина-короЛя и дофины-королевы, намекавшие на то, что Франциск и Мария, будучи наследниками престола французского, в то же время король и королева шотландские. Гизы достигли высоты недосягаемой. Новый двор — это группа прелестных детей, окруженная людьми пожилыми, солидными, — казался кустом розанов на развалинах, поросших мхом и сорными травами. Пошли игры, праздники, домашние спектакли и турниры, в которых перемешались вельможи обоего пола, всех возрастов *и трех стран, связанных узами политики в одну семью: француз с одинаковым радушием подавал руку итальянцу из свиты Катерины Медичи и шотландцу из отряда почетных телохранителей Марии Стюарт; в группах женщин по голубым глазам и льняным кудрям легко было отличить уроженок севера от черноглазых и темноволосых южанок, и эти резкие отличительные черты были особенной заманчивой прелестью для сластолюбия, пресыщенного ласками отечественными и жаждущего ласк иноземных, новых, еще неведомых…

Померкла, наконец, счастливая звезда Дианы де Пуатье, затмилась она при блеске новых светил, в особенности же лучезарной, яркой денницы, засиявшей Генриху II в лице юной и прелестной Сары Леуистон, одной из сверстниц дофины, ее ровесницы годами и немного уступавшей ей в красоте.[9]

Был при дворе маскированный бал, на котором несколько девиц из штата королевы шотландской должны были разыграть аллегорическую интермедию, нарочно сочиненную по этому случаю. Сара, костюмированная нимфой Эрифреей, обратила на себя особенное внимание Генриха II грациозностью, прелестью одежды, а главное, красотой. Ослепленная честолюбием, может быть и любезностью короля, Сара уступила его страстным желаниям даже без борьбы, со всей доверчивостью невинности, не искушенной кокетством, — и Генрих со своей стороны привязался к ней всеми силами старческой страсти. Сара не скрывала ни от кого своего блестящего позора, она даже хвалилась королевской любовью, когда последствия этой любви стали очевидны. Гизы торжествовали: девочка исторгла из сердца Генриха последние остатки его привязанности к разжалованной Диане. Катерина Медичи, погруженная в политические интриги, не только не негодовала на новую соперницу, но еще как будто радовалась победе, одержанной последней над ненавистной Дианой. Сара родила сына, названного в честь отца Генрихом и пожалованного титулом Ангулемского. Участь этого человека была плачевная: еще в молодые годы он был убит ревнивым мужем, бароном де Кастеллан, при встрече последнего с королевским побочным сыном в спальне баронессы. Сара умерла в 1587 году вскоре после казни своей королевы и подруги Марии Стюарт.

Счастливый обожатель юной Сары Генрих II как будто сам сделался юношей, если не наружностью, то развязностью и какой-то беззаботной веселостью. Он участвовал во всех празднествах и забавах, первенствовал на охоте, удивлял своим удальством на турнирах. Последняя забава была причиной его смерти.

Девятого июля 1559 года был турнир с участием всего двора и по-своему великолепию превосходивший все, до того времени виданное в этом роде. Летописи сохранили множество сказаний о предзнаменованиях, предчувствиях и зловещих снах королевы и некоторых придворных за несколько дней и накануне рокового ристалища. Большинству наших читателей, вероятно, известно, что придворный астролог Нострадамус еще года за два предсказывал гибель короля загадочным четверостишием «о старом льве в золотой клетке, побежденном молодым львом, который выколет ему глаз…» Не будем долго останавливаться на спорном вопросе о предчувствиях, так как обсуждение его завлекло бы нас слишком далеко. Об этом таинственном предмете один очень умный писатель сказал: «Надобно иметь слишком много дерзости, чтобы отрицать, и слишком много простодушия, чтобы верить», и это великая, почти неоспоримая истина. Предсказание Нострадамуса о льве в золотой клетке /под которой толкователи разумеют забрало на золотом шлеме короля/ может быть применено ко многим другим позднейшим событиям, стало быть, оно особенного внимания не заслуживает, что же касается до предчувствий и сновидений, мы ограничимся только вопросом: кому из читателей не случалось хоть раз в жизни на себе самом испытать эти проявления еще неразгаданной способности нашего организма? Первая половина ристалища прошла благополучно: несколько копий было поломано, несколько нагрудников погнуто, несколько всадников повысажено из седел и большей частью рукой его величества. Легко может быть, что иные противники короля и поддавались ему великодушно, так как перевес над ним даже на шутливом турнире едва ли мог быть приятен побежденному. Одушевленный успехами, ободряемый льстивыми похвалами Генрих II, не обращая внимания на усталость, предложил помериться силами поручику королевской гвардии Габриэлю де Лорж, графу Монтгомери, шотландцу, молодому человеку, искусному в военных игрищах и превосходному наезднику. Вызывая его, Генрих желал доказать, что и подобный соперник ему не опасен. Граф отказался. Было ли это следствием предчувствия несчастья или, как и сам он говорил королю, избытка уважения к противнику, видимо, усталому, но как бы то ни было граф упорно отнекивался, король- горячился, настаивал и наконец принудил упрямца взять копье и выехать на арену.

Всадники, опустив копья, дали шпоры коням, сшиблись: копье Монтгомери переломилось, и обломок оружия, с силой отскочив, пробил решетку забрала у королевского шлема и глубоко вонзился в глаз Генриху П. Оглушенный, окровавленный король упал с седла, прося помощи и в то же время отклоняя от несчастного противника малейшее обвинение в злом умысле на свою жизнь. Воплями ужаса, рыданиями и всеобщей суматохой сменились недавние рукоплескания и радостные возгласы.

На другой день, 10 июля 1559 года король Генрих II скончался, оставив престол своему сыну, пятнадцатилетнему Франциску II, слабая голова которого послужила для короны тем же, чем служит для парика парикмахерская кукла; настоящую королевскую власть прибрали к рукам Гизы и Катерина Медичи, полюбовно разделив ее между собой. Герцог Гиз принял на себя заведование войсками, брат его кардинал — финансы, духовную и судебную власти, Катерина Медичи — двор, со всеми его интригами, внешними и внутренними. Перемена правления дала себя знать на первых порах: Бертранди был уволен от должности канцлера и заменен вызванным из изгнания Оливье; коннетабль сослан, кардинал Турнон вызван; у Дианы де Пуатье отняты были драгоценности, мебель и картины, подаренные ей покойным королем, великолепный дом ее, отель Шенонсо, отобран для Марии Стюарт, уступившей за это бывшей фаворитке замок Шомон на Луаре, куда и попросили удалиться недавнюю повелительницу Франции. Отшатнулись от нее все, как от зачумленной, кроме графа де Бриссак, не только сохранившего к ней свои нежные чувства, но еще имевшего мужество ходатайствовать за нее у всемогущих Гизов.

Диана де Пуатье умерла в своем замке Анэ /Anet/ в 1566 году, оставив по себе память, во-первых, удивительной красавицы, во-вторых, — относительно — довольно доброй женщины, так как вред, принесенный ею государству, был /опять — таки относительно/ не так велик, каким мог бы быть, если бы на ее месте находилась женщина повластолюбивее, а главное — похитрее и полукавее.

Франциск II короновался в Реймсе 21 сентября 1559 года, и это великое торжество было ознаменовано щедротами и милостями, оказанными людям преимущественно недостойным, по указанию Гизов. Достойные были обойдены. Королева Мария, покорная воле своих дядей, ласками своими вымогала согласие у своего мужа-мальчика во всех тех случаях, когда он пытался идти наперекор их воле. Глухой ропот поднялся в народе, дворянство не скрывало своего негодования на двух временщиков, так бесстыдно присвоивших королевскую власть. Для обуздания и усмирения негодующих повсеместно при парламентах были учреждены сыскные комиссии под именем огненных палат /chambres ardentes/ с легионами шпионов и сыщиков. Хватали и заточали в тюрьмы всех и каждого, кто только осмеливался поднимать свой голос против повелений королевских, сочиненных и редактированных Гизами; вместе с тем, разумеется, не было спуску и протестантам. Король ни во что не входил, его всячески отдаляли от дел правления, и все его время проходило в забавах, разъездах по загородным дворцам, поездках на охоту, а самое главное — в наслаждениях, целый рой которых он находил в объятьях Марии, любимой им до обожания. Чувственность окончательно поработила слабый ум Франциска, а этого-то и домогались Гизы, отчасти даже и Катерина Медичи.

Двор отправился в Фонтенбло вскоре после коронации, и городок этот наполнился множеством приезжих дворян, военных, желавших подать королю просьбы о повышении их чинами и выдаче пособий и тому подобное. Кардинал Гиз приказал неподалеку от королевского замка поставить виселицу и объявить просителям именем королевским, что если в двадцать четыре часа они не выедут из Фонтенбло, то будут перевешаны. Эта дерзость и обида, нанесенная всему дворянству, окончательно вывели из терпения все сословия, и тогда-то образовался обширный Амбуазский заговор /conjuration d'Amboise/, ветви которого распространялись по всей Франции, проникли и в чужие края — в Англию, Швейцарию и Германию; заговор, душой которого были протестанты — члены наваррской королевской фамилии, принц Конде, адмирал Колиньи и многие другие. До двора дошли неясные слухи о частых и многолюдных сходбищах злоумышленников в Вандоме, у короля Наваррского Антония Бурбона, и в Ферте-су-Жуар, у принца Конде, но в чем именно состояли умыслы, этого не могли проникнуть и усерднейшие сыщики. Где заговор, там непременно отыщутся предатели. Адвокат Авенель — протестант, но, явясь к кардиналу Гизу, он сообщил ему, что между прочими умыслами заговорщики намереваются захватить короля со всем двором в замке Блуа, плохо укрепленном и почти беззащитном, к которому уже приближается вооруженный отряд в шестьсот человек под предводительством перигорского дворянина Барри Реноди. Предводитель этот, по словам доносчика, сам сообщил ему об этом с прибавлением, что немедленно по прибытии отряда в Блуа должен вспыхнуть мятеж и во всей области. Кардинал немедленно сообщил это известие королю Франциску, его жене и матери — и все совершенно растерялись. Один только герцог Гиз принятием решительных мер отклонил угрожавший переворот: он велел королю со всей фамилией немедленно выехать из Блуа в Амбуаз; собрал там солдат, дворян, вооружил всех придворных служителей и приготовился к отпору. Ждали нападения с минуты на минуту, не зная, с какой стороны оно грянет; чуяли опасность, будто чумную заразу в воздухе, и держались в Амбуазе, как в спасительном карантине. Совещаясь о дальнейших мероприятиях, Катерина Медичи, Гизы и король послали за Колиньи, чтобы от него узнать, в чем главная сущность страшного дела. Адмирал, прибывший на совет, в присутствии канцлера Оливье со всем прямодушием правого человека объявил, что главная причина заговора и угрожающего престолу мятежа — всеобщее негодование на Гизов, утишить которое можно только удалением временщиков.

— Но что же я-то сделал народу? — воскликнул король со слезами на глазах. — За что же он на меня умышляет зло? Пусть он выскажет мне свои нужды и претензии. Я рассужу, и тогда разрешится вопрос, кого именно ненавидеть — меня или Гизов!

Ненавидели единственно Гизов, но и последние, в свою очередь, слишком любили власть, чтобы ценой ее уступки купить спокойствие королю и всему государству. Узнав наконец, что предстоящий бунт направлен главным образом на их ненавистное семейство, герцог Гиз начал действовать с особенным усердием. Линьер, один из сообщников Реноди, подражая предателю Авенелю, сообщил Гизу все планы предводителя мятежников.

16 числа марта 1560 года был издан эдикт амбуазский, дававший всепрощение протестантам, содержимымся в тюрьмах за дела религиозные, не распространявшееся, однако, на тех из них, которые принимали или принимают участие в политических заговорах. Эдикт этот, до известной степени утишавший кровавую распрю, был составлен знаменитым канцлером л'Опиталем, который, конечно, мог бы быть миротворцем Франции в эти тяжелые времена, если бы власть королевская не была в руках Гизов и Катерины Медичи. Заблаговременное известие, доставленное Линьером, дало возможность герцогу Гизу арестовать главных заговорщиков по всем областям Франции. Реноди погиб с оружием в руках во время схватки с отрядом королевских войск, предводимых его родственником, бароном де Пардайяном; другой командир мятежников, Кастельяно сдался в замке Нуазе… Тюрьмы переполнились захваченными в плен протестантами; начались следствия, допросы, казни, пытки… Ярость Гизов дошла до такой степени, что по их распоряжениям пленных казнили под окнами королевского дворца, и Франциск, Мария, Катерина Медичи со всеми придворными дамами любовались на это назидательное зрелище! Этого мало: вооруженные отряды сыщиков, разъезжая по окрестностям, ловили беззащитных жителей, подозреваемых в сношениях с заговорщиками; пойманных убивали на месте, топили в реках или вешали на деревьях… Междоусобие, разжигаемое Гизами, утратило наконец характер войны и превратилось в бойню или травлю и истребление бродячих собак. Несмотря на участие принца Конде в ловле бунтовщиков, Гизы обвинили его перед королем, как заговорщика, и он был арестован. Обвинение основывалось единственно на показаниях мятежников под пыткой, несомненных же улик против Конде не было. Принц потребовал формального суда с предоставлением ему права защищать себя и, явясь на первое же заседание, сказал:

— Кто бы ни обвинил меня в измене и злых умыслах на особу моего государя (если это только не он сам или кто-либо из братьев), тому объявляю торжественно, что он лжец, клеветник, и, слагая с себя титул принца крови, вызываю его на поединок!

Глаза короля и всех присутствовавших невольно обратились на герцога Гиза, который в ту же минуту отвечал принцу с самой изысканной любезностью:

— В случае принятия кем-либо вашего вызова, позвольте мне иметь счастье быть вашим секундантом.

— А если нет улик и доказательств моей виновности, — продолжал Конде, помолчав и обращаясь к королю, — тогда я умоляю ваше величество не слушать злонамеренных клеветников и верить, что я неизменно вашего величества верноподданный!..

Конде был немедленно освобожден, и следственная комиссия распущена к совершенной досаде Гизов и торжеству протестантов. Другой важной уступкой со стороны короля был ромартенский указ, слагавший с парламентов всякое разбирательство дел, касающихся вероисповеданий, и предоставлявший таковое единственно суду епископов. В августе король созвал в Блуа думу (assemblBe des notables) для обсуждения мероприятий против распрей религиозных и дальнейших столкновений католиков с кальвинистами и протестантами. На это собрание, продолжавшееся четыре дня, приглашены были наваррские Бурбоны и знатнейшие вельможи из иноверцев; первые же, однако, не воспользовались радушным приглашением, опасаясь (может быть и основательно) предательства и западни. Главным защитником угнетаемых протестантов был мужественный Колиньи, настойчиво требовавший удаления Гизов от всякого вмешательства в государственные дела, так как эти временщики были главной причиной кровавых столкновений и неурядиц. Не давая никакого прямого ответа, король решил созвать новую думу в Орлеане, куда и прибыл в сопровождении войска и целого отряда итальянцев телохранителей. Эта воинственная обстановка — следствие боязни Франциска II за свою безопасность — придала созванной думе далеко не тот миролюбивый характер, которым ей следовало бы отличиться. Клевреты Гизов доносили ежедневно о продолжающихся заговорах Бурбонов и Конде, появление тех и других в думе могло служить порукой их невинности, и в то же время безопасности короля. Вторично приглашая их принять участие в совещаниях об умиротворении Франции, король заверял честным словом, что свобода короля наваррского и принца Конде будет гарантирована. Антоний Бурбон и принц поверили Франциску, но немедленно по прибытии в Орлеан были арестованы. Подвергнутый вторично суду, Конде на этот раз был обвинен кругом и приговорен следственной комиссией к смертной казни. Жена его Элеонора де Руа (Roye) на коленях умоляла короля пощадить жизнь ее господина и супруга, но Франциск II, строгий во всех случаях, когда следовало быть кротким, отверг ее просьбу, повторяя, что не может пощадить родственника, намеревавшегося лишить его и короны, и жизни. Так сумели Гизы вооружить против принца этого бедного и слабоумного мальчика. Историк де Ту, с оговоркой насчет правдивости известия, пишет, будто бы герцог Гиз уговорил короля своеручно зарезать пленного короля наваррского, и Франциск было согласился, но потом одумался, не в силах отважиться на подобное злодейство, и за этот отказ удостоился от Гиза названий трусишки и подлеца. Этот факт де Ту почерпнул из политического памфлета, изданного протестантами с именем Жанны д'Альбре, супруги короля наваррского, матери Генриха IV. Этот подлог имени всего лучше ручается за неверность возмутительного факта, и если основывать мнение о главных деятелях на поприще религиозных войн на памфлетах, изданных друг против друга обеими сторонами, тогда окажется, что обе были правы и в тоже время кругом виноваты. История должна говорить не языком страстей, писаться должна не дрожащей от бешенства рукой. И к чему вымыслы там, где и так довольно одной страшной правды?

Смертный приговор принца Конде был подписан, и казнь его была назначена 26 ноября 1560 года. Не желая присутствовать при ее совершении, король выехал в загородный дворец, но в дороге внезапно у него сделалась заушница, быстро перешедшая в антонов огонь, и Франциск II скончался 5 декабря, семнадцати лет и десяти месяцев от рождения. В народе разнеслась молва об отравлении, хотя смерть короля, при его слабом, болезненном организме, могла произойти и произошла от болезни наружной. Как бы то ни было католики обвиняли протестантов, протестанты католиков. Поговаривали и о том, будто смерть короля дело иностранной политики. Эта смерть спасла жизнь принцу Конде и в недовольных воскресила надежду на перемену к лучшему в государственном строе. Замечательно, что Гизы, королевы — мать и супруга — и с ними весь двор до того растерялись в первые дни кончины Франциска II, что из них никто не озаботился о честном погребении покойного короля. Его хоронил на свой счет дряхлый изгнанник, служивший еще Карлу VIII — Таннепои дю Шатель, гроб его провожали два дворянина, слепой епископ Санлисский и несколько верных служителей.



ГЕНРИХ VIII Король английский КАРДИНАЛ УОЛСИ. АННА БОЛЕЙН. ИОАННА СЕЙМУР, КАТЕРИНА ГОУАРД. КАТЕРИНА ПАРР /1509-1547/

Тирания и лютая кровожадность в венценосцах — вот еще две характерные черты XVI века, о которых мы хотя и не упомянули во вступлении к нашему труду, но не теряли их, однако же, из виду. Почти каждое государство, будто состязаясь с другими, порождало своего Тиберия, Калигулу или Нерона. Турция имела Солимана II, Испания — Филиппа II, Дания — Христиерна II, Россия — Ивана Грозного, Швеция — Эрика XIV, Англия — Генриха VIII. Все они, будто звери одной породы, во многих чертах имеют какое-то родственное сходство, но оно особенно бросается в глаза при сличении Генриха VIII, короля английского, с Иваном IV Васильевичем, царем всея Руси.

Царствование Генриха, подобно царствованию Грозного, можно разделить на две эпохи — славы и бесславия. В первую пору тот и другой отличались прекрасными качествами, заботливостью о народе, ревностью о пользах государства и славными воинскими деяниями… Потом они словно перерождаются, и все их действия клонятся как будто к тому, чтобы невинно проливаемой кровью смыть первые страницы своих биографий, а злодействами изгладить из памяти народной все отрадные впечатления первых лет их царствования! Новейшие казуисты утверждают, что каждое преступление совершается человеком не в нормальном состоянии его умственных способностей и что оно есть проявление болезни воли или припадок сумасшествия. Допуская этот взгляд на преступления и преступников можно, право, подумать, что в XVI веке, от его начала до конца, в Европе свирепствовала какая-то эпидемия зверства: лихорадка деспотизма, красная горячка или мания самодурства. Действительно, при сравнении тиранов разных стран между собой они — по разительному сходству зверских своих выходок, по изобретательности на пытки и истязания, по адской иронии, которою приправляли смертные приговоры, — напоминают одержимых однопредметным помешательством. Возьмем неукротимое сладострастие Генриха VIII и нашего Грозного, их языческое женолюбие, облекаемое, однако, в форму законного, супружеского сожительства: в этом один как будто подражал другому. Генрих VIII любил богословские прения и выказывал при них претензию на основательное изучение предмета; Грозный точно так же любил беседовать с духовенством, хвалил иноческое житье и кощунственно подражал ему со своей опричниной в Александровской слободе. Советы Вассиана, инока Кирилловского монастыря, растлили сердце царя Ивана Васильевича и посеяли на эту восприимчивую почву первые семена злобы и ярости. Тоже самое, хотя иными путями, сделал с сердцем короля Генриха VIII его любимец, честолюбивый кардинал Уолси. Наконец, по какому-то таинственному предопределению и царь русский, и король английский преобразились к худшему и впали в тиранию почти через одинаковое число лет: Грозный — через двадцать два года /1538-1560/, Генрих VIII — через двадцать один год /1509-1530/. Тирания первого длилась, однако, двадцать четыре года /1560-1584/, к Англии Провидение было милосерднее: Генрих VIII свирепствовал семью годами менее — с 1530 по 1547 год. И того достаточно было.

В короле Генрихе VII скупость, доходившая до гнусного скряжничества, поглотила все человеческие и родительские чувства. При содействии своих министров Эмпсона и Додлея он систематически грабил народ под видом всяких податей, прямых и косвенных налогов. Народ беднел, королевская казна обогащалась, и, несмотря на последнее, двор и королевское семейство были не только далеки от роскоши, но явно терпели недостатки от непомерной экономии и расчетливости скупого короля. Эта жизнь была особенно несносна наследнику престола — Генриху, принцу Уэльскому, одаренному умом и сердцем, склонному ко всякого рода развлечениям и, как оно всегда бывает с сыновьями скупцов, к расточительности. Естественная, хотя и неблагодарная, мысль — вознаградить себя за все лишения после смерти отца — переходила в желание ему скорейшей кончины, разделяемое втайне и всем народом. Наконец 22 апреля 1509 года скончался Генрих VII, завещая восемнадцатилетнему принцу Уэльскому[10] престол, казну в 1 800 000 фунтов и вместе с короной руку своей невестки Катерины Арагонской, вдовы принца Артура, бывшего наследника, скончавшегося шесть лет тому назад.

Первый брак был следствием политических соображений Генриха VII, второй — следствием его скупости.

Дочь Фердинанда Католика и Изабеллы, родная сестра Иоанны Безумной, Катерина Арагонская родилась в 1485 году и по обычаю того времени с колыбели была осуждена на принесение в жертву политике. Семнадцати лет она была выдана за наследника английского престола Артура, принца Уэльского /14 ноября 1502 г./, юноши хворого, снедаемого изнурительной болезнью. Катерина была для него не женой, но сестрой милосердия и вместо брачного ложа нашла в чужой стране смертный одр несчастного, которого дали ей в мужья. Через год Артур скончался. По договору державных сватьев Генрих VII обязан возвратить своей невестке приданое /100 000 червонных/ и отпустить ее на родину. Расстаться с огромной суммой было королю-скряге едва ли не тяжелее нежели потерять сына. Право престолонаследия перешло к младшему брату покойного Артура, двенадцатилетнему Генриху, и нежный родитель решил обручить его со вдовой брата, на что и получил разрешение от папы Юлия II. Приданое осталось неприкосновенно, и дружественные отношения с Испанией упрочились. Когда Генрих достиг совершеннолетия, король-отец снова вступил в переговоры с испанским королем о прибавке приданого и пересмотре нового брачного договора, и в ответ на отказ Фердинанда принудил сына от его собственного имени протестовать против предстоящего брака /27 июня 1505 г./. Дело, однако же, уладилось, папа вторично признал его законность, дал разрешительную буллу, и несмотря на это, Генрих VII все медлил бракосочетанием сына с невесткой, желая вероятно выторговать еще какую-нибудь прибавочку к приданому… Так продолжалось до его смерти.

Через два месяца по восшествии на престол Генрих VIII отпраздновал свою свадьбу с Катериной Арагонской, а через несколько дней короновался. Не было предела радости народной, не было конца и праздникам, балам, турнирам, которыми Генрих VIII вознаграждал себя за долгий пост при жизни слишком расчетливого родителя. Просим извинения у читателя за тривиальное сравнение, но первые два-три года своего воцарения Генрих был похож на купеческого сынка, вырвавшегося на волю после смерти своего тятеньки и протирающего глаза наследственным миллионам. Окруженный толпой любимцев он полной чашей пил удовольствия, пристрастился к игре и часто бывал обыгрываем наверняка. Руководителем короля на этом, его недостойном, поприще был его придворный духовник и милостынераздаватель Фома Уолси — изобретательный на забавы, потворщик страстям короля, его советник в государственных делах и неизменный спутник в кутежах и гулянках. Опасны бывали королям фаворитки, сирены, своими ласками побуждавшие их на злодейства, вместе с их здоровьем и умственными способностями истощавшие казну, разорявшие народ. Но тысячу раз опаснее фавориток бывали временщики, подобно Уолси, систематически развращавшие государей ради вернейшего достижения своих честолюбивых целей. Фаворитка — только сирена, любовь и красота — ее единственные орудия. Не таков временщик, развивающий в своем государе порочные наклонности, льстящий его страстям, умеющий при случае подстрекнуть его самолюбие, раздуть в его сердце злобу, ненависть или, наоборот, коварными наветами угасить в нем искры добра и благородных побуждений. Именно таков был Уолси, для которого монашеская ряса и духовный сан были средствами на поприще честолюбия, ведшими его ни более ни менее как на престол римского первог священника.

Фома Уолси родился в Ипсуиче /графство Сеффолк/ в 1471 году и был, по сказаниям некоторых историков, сыном зажиточного мясника, человека настолько умственно развитого, что он послал сына учиться в Оксфорд. При богатейших способностях Уолси занимался с таким успехом, что пятнадцати лет был удостоен степеней бакалавра и магистра. Эразм Роттердамский при своем посещении Оксфорда познакомился с даровитым юношей, с удовольствием беседовал с ним и совещался об учреждении при университете кафедры греческого языка. Трудно было решить, что в молодом Уолси было громаднее: самолюбие или способности. Когда у него со сверстниками заходила речь о будущем, он повторял постоянно: «Лишь бы мне только попасть ко двору, а там нет, кажется, той высокой должности, до которой бы я ни добрался!… Задавшись этой мыслью, Уолси вступил в свет приходским священником в Лимингтоне и наставником детей маркиза Дорсета. После того, он подружился с Нэнфеном, сборщиком податей в Кале, и сначала по собственной охоте помогал ему в должности, а потом — после увольнения Нэнфена по старости — занял его место. Это обстоятельство сблизило Уолси со статс-секретарем Ричардом Фоксом, доложившим вскоре королю Генриху VII об усердии и исправности нового сборщика податей. Король, особенно любивший финансистов и судивший о людях по степени пользы, ими приносимой государственной казне, пожелал видеть Уолси и принял его к себе на службу, для особых поручений. На первый случай он был послан в Брюссель к императору Максимилиану по важному секретному делу и, успешно выполнив все возложенное на него королем, возвратился так скоро, что последний не мог поверить глазам.

— Вы были в Брюсселе? — воскликнул он, принимая ответную грамоту. — Но как же так скоро? Три дня тому назад я только отправил к вам курьера…

— Я встретил его на моем обратном пути! — скромно отвечал Уолси.

За это король пожаловал его саном своего милостынераздавателя и деканом Линкольнского собора. При воцарении Генриха VIII Фома Уолси был, несмотря на духовное свое звание, первым вельможей двора и в самое короткое время сделался любимцем и другом короля. Единого слова Уолси было достаточно, чтобы подвергнуть придворного опале или возвести его в новый чин. Так лишились места статс-секретари Серрей и Фокс (бывший его покровитель). Вскоре по воцарении Генриха VIII Уолси назначен был членом государственного совета, наконец — канцлером /1510 год/.

Война, свирепствовавшая в южной Европе в первые годы XVI века, шла без участия Англии. Генрих VIII при восшествии своем на престол подтвердил мирные договоры с соседними державами, особенно с Францией. Папа Юлий II, для которого вспомогательные французские войска были неприятным бременем, решил отделаться от их невыгодного содействия и для этого старался привлечь на свою сторону английского короля. Начав, как водится, с задобривания по пословице «маленькие подарки поддерживают дружбу», папа прислал королю золотую розу вместе с титулом христианнейшего и выражением скромного пожелания, чтобы он принял участие в судьбах церковной области. Генрих повел дело путем мирных переговоров: отправил к Людовику XII чрезвычайное посольство с ходатайством за угнетаемого папу и с предъявлением прав Англии на французские области Нормандию, Гиэнь, Анжу и Мэн. Ответ был отрицательный, и началась война. Генрих VIII, вступив в союз с Испанией, прославил себя несколькими воинскими подвигами, приняв личное участие в действиях. Оставив Катерину Арагонскую правительницей королевства, он, в сопровождении неизменного Уолси, отправился в армию. Битва и победа при Гинегате, высадка во Франции, осада и взятие Те-руанны и Турне, срытых до основания, поражение шотландских войск при Флоуденфилде, где король Иаков IV, союзник Людовика XII, лег костьми, снискали Генриху VIII живейшую благодарность папы Льва X, выраженную присылкой освященных тока, шпаги и титула защитника церкви. Эти любезности папы не помешали другим его союзникам — испанцам — вступить в тайные переговоры с враждебной ему Францией. Узнав об этом коварстве, Генрих VIII отступился от папы и вошел со своим недавним врагом Людовиком XII в самые дружественные сношения, скрепленные браком сестры короля английского Марии с королем французским, 7 августа 1514 года. Уолси был утвержден в сане епископа Турне — города французского, англичанами завоеванного.

Преемник Людовика XII — Франциск I подтвердил мирный договор с Англией, выхлопотал у папы для Уолси кардинальскую шапку, но вместе с тем нанес жестокий удар непомерному его самолюбию, сложив с него сан турнейского епископа. За это кардинал отомстил королю французскому, восстановив против него Генриха VIII, особенно после победы Франциска I при Мариньяно. Генрих помогал императору германскому субсидиями и вообще выказывал к Франциску отношения неприязненные. Король французский, зная, что это следствие происков кардинала, заискивал перед ним, льстил и всеми мерами старался заслужить его расположение. Началась борьба Франции с Австрией, Франциска I с Карлом V, и несмотря на родство /Карл был родным племянником Екатерины Арагонской/, Генрих VIII сохранял самый благоразумный нейтралитет. Стараясь, однако же, вовлечь дядю в союз с собой, Карл V обещал кардиналу Уолси папскую тиару и посох первосвященника римского. Тогда дела приняли другой оборот. Генрих VIII и Франциск I свиделись в парчовом лагере /camp de drap d'or/ 7 июня 1520 года, где пировали самым дружественным образом семнадцать дней, обмениваясь ласками и любезностями. Этот парчовый лагерь можно было назвать позолоченной пилюлей, которую кардинал Уолси готовил королю французскому: Генрих, расставшись с ним, виделся с Карлом V, которому обещал свое содействие. В самое это время южную и среднюю Европу возмутило появление реформации, угрожавшей папской власти и заставившей дрожать доныне непоколебимый престол римский. Король английский, приняв сторону папы Льва X, написал и послал в Рим книгу, заключавшую в себе громовое опровержение еретического учения Лютера и защиту семи таинств. Книга эта, на две трети наполненная текстами и цитатами из сочинений Фомы Аквинского, привела Льва X в восторг, и державный автор удостоился получить от его святейшества за подписью 27 кардиналов диплом на титул защитника веры. Союз с Карлом V был делом решенным, и Генрих VIII начал приготовления к войне, но тут явилось самое существенное препятствие: в казне не было денег, ее истощили пиры и праздники, на которые был так щедр английский король в первые годы своего царствования. Пришлось прибегнуть к чрезвычайным мерам. Сделав перепись имущества верноподанных его величества, обложили податью: мирян в десятую, духовных в четвертую долю общей стоимости движимого и недвижимого. Этого оказалось мало, и кардинал Уолси от имени короля потребовал у парламента на военные издержки 800000 фунтов. Требование это было отвергнуто большинством голосов. Раздосадованный Генрих на другой же день потребовал к себе главного коновода оппозиции, и когда тот по этикету преклонил перед ним колени, король очень ласково поздоровался с ним и в то же время, положив ему руку на плечо, внятно прошептал:

— Если завтра же вы, милейший мой, и все подобные вам упрямцы не подадите голосов за выдачу требуемой мной субсидии — всем головы долой!

Сверкнув глазами и тряхнув рыжей головой, этот лев, впервые выпустивший когти, дал понять несчастному члену парламента, что он не шутку шутит. На другой же день 800000 фунтов лежали в государственной казне. С их помощью английские войска заняли Пикардию. И весь этот грабеж, и все приготовления к войне были плодами честолюбия кардинала Уолси, по чужим головам взбиравшегося до обещанной ему папской тиары!

Пробил давно желанный час: смерть папы Льва X /1521 год, 19 ноября/ открыла вакансию на престол первосвященнический. Уолси, не теряя времени, послал в Рим своего секретаря Писа /Peace/ с поручением интриговать, задобривать, задабривать членов конклава. Но как ни торопился усердный Пис, он по прибытии в Рим нашел на престоле нового папу — Адриана VI, и все радужные надежды кардинала Уолси лопнули мыльным пузырем. Делать было нечего, пришлось покориться враждебной судьбе и ждать с прежним нетерпением, питаясь новыми надеждами, приправленными льстивыми обещаниями Карла V.

Адриан VI царствовал год с небольшим, и таким образом Уолси ждал недолго. На этот раз французские кардиналы, бывшие на конклаве, заявили, что Уолси как иноземец не знает Рима, что невозможно совместить ему в своем лице должности канцлера английского и папы римского, что, наконец, он, радея единственно об интересах своего отечества, едва ли будет заботиться об интересах церкви… Словом, Уолси был забракован, и папой избрали Климента VII из дома Медичи.

На этот раз бешенству кардинала Уолси не было пределов! На французских кардиналов он едва ли негодовал: от врагов Англии нечего было и ожидать поддержки. Но императору германскому Карлу V грешно, стыдно, бессовестно было обманывать кардинала или обещать ему то, чего Карл не в силах был исполнить. Ему Уолси отомстил вдвойне: союзом Генриха VIII с Франциском I и впоследствии разводом его с несчастной Катериной Арагонской. Надобно заметить, что в эту эпоху кардинал Уолси был на высоте своего величия. Он управлял почти всеми епархиями королевства, получая соответствующие доходы; пользовался пенсиями от папы и императора германского; с титулом кардинала Е latere[11] имел право ежегодно возводить без папского разрешения пятьдесят человек в достоинство рыцарское, столько же в графское и сорок — в апостольско-нотариальное. Кроме того, мог опять же без предварительного разрешения папы узаконивать незаконнорожденных, расторгать браки, давать индульгенции, преобразовывать уставы монастырей и даже упразднять их. Доходы кардинала равнялись королевским. Он имел собственных телохранителей, особый придворный штат, в котором состояли графы, бароны, знатнейшие рыцари, а в пажах — юноши первейших аристократических фамилий (между последними находился лорд Перси, сын герцога Норфсомберленда). Когда он в качестве посланника посетил Франциска I, в торжественном кортеже вели 1000 превосходных коней собственной его конюшни. Во дворце Гемптонкорт, кроме золотой и серебряной посуды, ковров, картин и драгоценностей всякого рода, хранилось до 180 одних только шелковых постелей. В духовных процессиях носили знаки кардинальского достоинства на парчовых подушках; шляпу свою при богослужениях кардинал клал на престол и все обряды церковной службы совершал по чину самого папы. Наконец, Уолси первый из архиепископов кентерберрийских употреблял при облачении парчу, глазет и украшался драгоценностями.

«Если Климент VII — папа римский, — мог сказать кардинал себе в утешение, — так я — папа английский!»

Охладив короля к интересам его племянника Карла V, кардинал Уолси без труда уговорил Генриха VIII выказать свое сочувствие Франциску I, бывшему тогда в плену у императора после несчастной битвы при Павии /1525 год/. Генрих своеручно писал Луизе Савойской, чтобы она, радея об интересах Франции, не уступала Карлу V ни пяди земли и не входила с ним ни в какие соглашения. Эта, по-видимому, бескорыстная внимательность тронула Франциска. Следствием ее был мирный договор 8 августа 1526 года Франции с Англией и разрыв последней с Австрией. Повредив Карлу V с этой стороны, кардинал Уолси начал свои интриги с другой.

Катерина Арагонская, честнейшая жена и прекрасная мать, была старее Генриха VIII пятью годами. Эта разница, неприметная в первые годы супружества, стала обнаруживаться впоследствии, когда королева приблизилась уже к старческому возрасту, а король был во всем цвете мужества, при полном развитии страстей неукротимых. Восемнадцать лет прожил он с женой в добром согласии, заменив страсть уважением, дружбой, привычкой. Бывали в течение этого времени случаи неверности со стороны мужа, но все эти мимолетные страстишки так же скоро гасли, как скоро вспыхивали, и Генрих ими не довольствовался. Сердце его томилось какой-то нелепой, идеальной страстью и искало женщины, к которой бы оно могло привязаться надолго. Охлаждение короля к Катерине не могло ускользнуть от внимания кардинала, и мысль разлучить короля с его женой зрела и развивалась в уме честолюбца. Катерина была звеном, связывавшим Генриха VIII с Карлом V, и звено это, по соображениям Уолси, нужно было порвать навеки. Улучив минуту раздумья короля над его супружеской жизнью, кардинал очень тонко повел речь о браке с точки зрения богословия и постепенно довел короля до сознания, что брак с женой родного брата есть дело противозаконное. Так внушена была Генриху VIII первая мысль о разводе и расторжении брака после чуть что не двадцатилетнего сожительства. Король, в виде запроса, сообщил ее Паччи, декану собора Св. Павла, а сам между тем стал соображать, подыскивать статьи закона духовного и остановился на двух статьях закона Моисеева /Левит., гл. XVIII, ст. 16 и XXV, ст. 5/, прямо осуждавших вступление в брак лиц, состоящих именно в той степени родства, как он, Генрих, и его супруга. Вспомнил он и свой протест, писаный по приказанию покойного Генриха VII /27 июня 1505 года/: двадцать лет тому назад он повиновался отцу, не понимая сущности дела; шестнадцать лет тому назад, смеясь над ним, вел Катерину к алтарю, но теперь самый этот протест казался ему вполне законным и основательным. Готовясь на дело возмутительное, король был похож на механика, складывающего сложную машину; все части ее были собраны, приводы натянуты, оставалось только дать первый толчок двигательной силе, таящейся в колесах и шестернях…

Толчок этой адской машине был дан прелестной, белоснежной ручкой одной из тех презренных женщин, которых сама преисподняя посылает в семейства для разрушения согласия, для посева раздора и преступлений. Это гнусное существо была прославленная романистами и оперными композиторами Анна Болейн,[12] признаваемая чуть не мученицей людьми сентиментальными, имеющими дурную привычку к каждой исторической личности, погибшей на эшафоте, относиться с каким-то ребяческим мягкосердием. Эшафот был самым справедливым возмездием Анне Болейн, не столько за ее распутства /она была дочерью своего века/, сколько за ее происки для достижения престола, ее глумления над свергнутой Катериной, за те позорные страницы, которыми она запятнала летописи Англии. Анна Болейн, которую всего вернее можно охарактеризовать нашим метким простонародным прозвищем проходимки, принадлежит к числу тех многих псевдогероев и псевдогероинь, на которых потомство глядит с превратной точки зрения наперекор законам оптики, превращающей этих господ и дам из пигмеев в исполинов по мере их удаления от нас на расстояние трех — четырех веков. Это те же театральные декорации, издали чарующие зрение, а вблизи оказывающиеся грубо размалеванными кусками парусины. Эшафот, на котором погибла Анна Болейн, мог помирить с ней ее современников, но суд потомства обязан быть беспристрастным: ему не следует, при произнесении приговора над памятью злодейки, принимать во внимание «смягчающее вину обстоятельства», то есть томные глазки и смазливенькое личико.

С кем вздумала соперничать и кого, благодаря своему кокетству и лукавству, победила Анна Болейн? С дочерью короля, с законной женой своего государя. Она победила честную, прекрасную женщину… Она, будучи демоном, убила этого ангела и как площадная плясунья плясала и кривлялась над могилой усопшей соперницы, наряжаясь в ее корону и путаясь в складках еще не простывшей, с королевы сорванной порфиры. В наше время не бывает разве примеров измены мужа, который, мирно и согласно прожив со своей женой двадцать лет, меняет ее и всю свою семью на какую-нибудь горничную и, обзаведясь новым побочным семейством, делается рабом недавней служанки? Эта самая история была с Генрихом VIII и Анной Болейн. С его стороны главную роль играла чувственность, искусно разжигаемая притворным целомудрием; с ее стороны самое утонченное кокетство, расчет и лукавство. Самозванцы обольщали народ наружным сходством с государями; Анна Болейн обольстила Генриха VIII маской стыдливости, невинности, придавшей ей вид женщины добродетельной, тогда как на самом деле Анна была развратницей, в чем может убедить нас нижеследующий биографический очерк.

Семейство Болейн, состоявшее из отца Фомы Болейна, матери /урожденной графини Норфолк/, сына и двух дочерей, пользовалось незавидной репутацией. Мать и старшая дочь одно время при содействии сына и брата пользовались благосклонностью короля, хотя и непродолжительной. Младшая дочь, Анна /родившаяся в 1507 году/, четырнадцати лет сопровождала принцессу Марию, невесту Людовика XII, во Францию, где провела первые годы юности, меняя и господ, и поклонников. После отъезда Марии в Англию Анна Болейн была принята фрейлиной к супруге короля Франциска I Клавдии Французской; после ее смерти, в 1524 году, к ее сестре, герцогине Алансонской. Нравственность двора того времени известна читателю; мы не будем входить в грязные подробности, но не можем не сказать, что из всех придворных едва ли могла отыскаться под пару Анне Болейн другая, которой бы так хорошо пошли впрок уроки кокетства и свободы обхождения. Красавица удивляла своей наглостью самых отчаянных бесстыдниц, и молва о ее подвигах немало обогатила устную соблазнительную хронику того времени. По прибытии своем в Англию Анна поступила в штат королевы Катерины Арагонской /1527 год/ и мгновенно преобразилась из прежней красавицы легкого поведения в скромницу, смиренницу такую, что и воды не замутит. Стыдливо потупленные глазки, румянец, появлявшийся на щеках при мужском взгляде или неосторожном слове, тихий, мелодичный голос очаровали Генриха VIII с первой же его встречи с новой фрейлиной, и он не замедлил объяснением в полной уверенности, что Анна не будет с ним упрямее своей матери и старшей сестры. К совершенному удивлению и пущему обольщению короля, Анна отвечала ему суровым отказом, весьма основательными укорами и стереотипными нравоучениями, которых, заметим, истинно честная и невинная девушка и читать-то никогда не станет в ответ на страстное признание. Ослепленный король не сумел, однако, отличить этой поддельной добродетели от настоящей. Фразы Анны Болейн вроде следующих: «Я ваша верноподданная, государь, но не более…» или: «Любить я могу и буду любить только мужа…» вскружили ему голову окончательно, и он, тогда помышлявший уже о расторжении своего брака, решился приступить к осуществлению этого умысла о покупке любви Анны Болейн ценой короны.

Два года длилась эта интрига — безукоризненная, покуда совершенно платоническая, и в это же время подготовлялись Генрихом необходимые документы для развода с супругой. Первый приступ к позорному процессу сделали кардиналы Е latere Уолси и Компеджио, предложившие королеве удалиться в монастырь, так как брак ее с мужем был делом противозаконным. Королева отвечала отказом; папа римский медлил с решительным ответом. 21 июня 1529 года происходило первое заседание суда над королевой. Ложные свидетели в числе 37 человек /почти все родные или клевреты Анны Болейн/обвиняли Катерину в нарушении супружеской верности; духовные лица упоминали о кровосмешении, так как она, будучи вдовой одного брата, вышла за другого; король и гражданские судьи ссылались на его протест 1505 года — и общий говор принуждал королеву, сложив с себя свой сан, удалиться в монастырь. Безвинно позоримая, унижаемая, но еще не униженная, Катерина Арагонская сказала, со всем величием правоты:

— Что я в течение двадцатилетнего супружества была верна моему супругу и государю, это он может подтвердить и сам. Брак наш был разрешен святым отцом-папою именно потому, что я не разделяла ложа со старшим братом короля, но чистой девственницей, со спокойной совестью пошла с ним к алтарю. Отвечать согласием на предложение поступить в монастырь я не могу до тех пор, пока не получу ответа от родных моих из Испании и от его святейшества из Рима.

Заседание было прервано. Большинство судей поняли, что суд неправый, противный законам Божию и гражданскому. Когда король после того объявил кардиналу Уолси о своем намерении жениться на Анне Болейн, временщик, упав на колени, со слезами заклинал его не унижать так ужасно достоинства королевского и взять себе в супруги сестру французского короля или Ренату, дочь покойного Людовика XII. Этот протест раздосадовал Генриха VIII, и он, разумеется, не замедлил сообщить о нем своей возлюбленной. Прелестная, грациозная Анна Болейн с яростью фурии потребовала увольнения кардинала Уолси от всех его высоких должностей, предлагая на это место Кренмера, капеллана своего почтенного родителя. Падение Уолси было решено, однако же, Генрих не увольнял его, ожидая ответа из Рима. Ответ пришел, папа признавал брак короля с Катериной Арагонской законным и нерасторжимым. Тогда-то Генрих VIII все свое бешенство излил на кардинала, уволив его от службы и предав суду за превышение власти, казнокрадство и множество преступлений /вымышленных/, изложенных в 45 пунктах обвинительного акта. Личным врагам кардинала, герцогам Норфолку и Сеффолку, было препоручено присутствовать в следственной комиссии и при конфискации всего имущества недавнего королевского любимца. Разоренный, униженный, убитый Уолси отправился в изгнание в одну из беднейших епархий. На дороге его нагнал Норрис, камердинер короля, нарочно посланный, чтобы передать от Генриха несколько слов утешения — и бедный временщик сошел с своего коня, преклонил колени посреди грязи перед королевским посланным, смиренно прося поблагодарить его величество за эту последнюю милость.

По мере своего удаления от столицы, изгнанник, еще недавно выказавший жалкое малодушие, свойственное каждому павшему временщику, мужался и успокаивался. По прибытии к избранному им самим месту пребывания, преобразованный в убогого благочинного, Уолси и душевно преобразился к лучшему, посвятив себя служению Богу и страждущим. Он посещал бедных и больных, принося им помощь и утешение, заботился о воспитании детей, о нуждах поселян, таким образом искренними слезами и христианскими подвигами заглаживая свои проступки во времена своего могущества. Любовь и уважение паствы, принятой кардиналом на свое попечение, — возбудили ревность в Анне Болейн и Генрихе VIII; они поняли, что и в изгнании Уолси нашел свою долю счастья и мир душевный, заменивший ему все недавние сокровища, а король и его любовница желали отнять у него все, может быть даже и самую жизнь! Недолго было настрочить на бывшего канцлера новое обвинение, на этот раз в государственной измене, и вызвать его в Лондон для заточения в Башню /Тауэр/, из которой была одна дорога — на эшафот. Герцогу Норфсомберленду, тому самому, который двадцать лет назад за счастье почитал отдать своего сына в пажи кардиналу, было препоручено привезти пленника.

Последний путь кардинала из его епархии в Лондон был его торжеством, вполне заслуженным, далеко оставившим за собой те пышные процессии, с их мишурным блеском, на которых он первенствовал когда-то. Во всю дорогу до Лейчестера народ, теснясь по окраинам и провожая своего доброго пастыря, напутствовал его благословениями и осыпал теплыми выражениями душевной благодарности. В Лейчестере кардинал заболел изнурительным поносом и остановился в тамошнем монастыре в предчувствии близкой смерти, прося окружающих похоронить его в стенах последнего своего прибежища. Бывший при нем смотритель Башни Кингстон, тронутый его страданиями телесными и душевными, стал утешать и успокаивать его.

— Я у гроба, — отвечал Уолси, — не обнадеживайте меня ни милосердием короля, ни его вниманием к моим прежним заслугам. Напомните ему от моего имени о том, как часто я предостерегал его от покорства страстям, от увлечений — и зачем он не слушал меня?.. Скажите ему еще, — продолжал умирающий, — что я искренно сожалею, зачем Богу не служил я так, как служил королю? Господь не обидел бы меня на старости лет. Он был бы милосерден к своему верному служителю…

Кардинал Уолси умер 29 ноября 1530 года. При известии о его смерти Генрих VIII заплакал и воздал должную справедливость памяти честолюбца, жизнью своей явившего не первый и не последний пример превратности судеб временщика, пример, из которого впрочем ни один временщик не извлек для себя предохранительного нравоучения. Во время могущества кардинала Уолси его боялись все сословия, но и проклинали почти все. Духовенство католическое негодовало на него за дело о разводе короля, протестанты — за преследования; монахи досадовали на кардинала за его лихоимство, дворяне — за темное его происхождение, народ — за обременительные налоги. Одно только ученое сословие, пользуясь покровительством временщика, могло сказать о нем доброе слово. Стараниями кардинала Уолси в Оксфордском университете было учреждено семь кафедр, была основана коллегия Христа; Ипсуичский университет был обязан ему многими преобразованиями и существенным улучшением быта студентов.

Катерину Арагонскую теснила с престола Анна Болейн, вакантное место фаворита при Генрихе VIII занял клеврет последней — Кренмер. Решительный ответ папы Климента VII не отклонил Генриха от его намерения развестись с супругой, и он, по совету Кренмера, перенес свое дело на рассмотрение суда гражданского, или, правильнее, ученого. Вопрос о законности этого брака передан был Кренмером на рассмотрение всех европейских университетов. Явное неуважение к воле римского первосвященника подняло ропот негодования со стороны духовенства. Король, признавая католическое вероисповедание владычествующим в Англии, начал именоваться в документах покровителем и верховным главой церкви англиканской, чем сделал первый шаг к отпадению от власти папы римского. Кроме того, в присягу он ввел новый и еще небывалый термин: «Насколько дозволяет закон Христов…» Последнее уже носило на себе явный отпечаток лютеранского учения, а в глазах Климента VII и всего католического мира не могло не показаться ересью, но именно для отклонения от себя подобного упрека Генрих VIII преследовал лютеран и в 1531 году, по примеру католических государств, сжег на костре трех последователей учения Лютера. Положение короля было самое скандалезное: с женой он расстался без формального развода, с Анной Болейн, пожалованной в маркизы Пемброк, сожительствовал без брака. В 1532 году, при свидании своем в Булони с Франциском I, Генрих VIII представил ему Анну как невесту. Король французский как нельзя любезнее обошелся с бывшей фрейлиной своей жены и сестры /говорили даже, бывшей своей любовницей/ — будущей королевой, подарил ей драгоценный бриллиант и обещал свое ходатайство у папы римского о разрешении Генриху вступить с нею в брак. Со своей стороны, король английский, видимо довольный новым, собственного изобретения титулом «главы англиканской церкви», предлагал и Франциску I последовать его примеру, назвавшись главою церкви галликанской. По возвращении в Англию Генрих, не дожидаясь папского разрешения, тайно обвенчался с Анной Болейн /14 ноября/, бывшей тогда уже в интересном положении. 23 мая 1533 года Кренмер, архиепископ Кентерберрийский, объявил брак короля с Катериной Арагонской недействительным и расторгнутым, а через пять дней Анна Болейн признана законной супругой и коронована. Катерине был оставлен титул принцессы Уэльской; дочь ее Мария /родившаяся в 1510/ могла быть наследницей в таком только случае, если у отца ее не было бы детей мужского пола от второго брака. Жилищем развенчанной королеве-супруге вместе с дочерью назначен монастырь Эмфтилл в Дунстеблшире. Папа римский Климент VII угрожал отлучить от церкви короля-самоуправца. Франциск вымолил Генриху прощение с тем условием, чтобы он явился с повинной в Рим, о чем и сообщил Генриху посол от короля французского Жан Беллэ. Генрих обещал. Папа уведомил его, чтобы он в определенный срок дал письменный ответ, и Генрих не дал никакого. Тогда негодующий римский первосвященник обнародовал буллу 22 марта 1534 года, отлучившую Генриха от церкви и лишающую прав законной жены и дочери Анну Болейн и новорожденную Елизавету. Король, как бы издеваясь над папой, указом объявил брак свой с Катериной недействительным, а дочь ее Марию незаконной и отрешенной от всех прав на престолонаследие. Преемником папы Климента VII был Павел III /13 сентября 1534 года/, доброжелатель короля английского, примирение которого с Римом было еще делом весьма возможным, но Генрих VIII уже осуществлял великую идею отпадения от папства, присвоив себе окончательно духовную власть, именуя в документах папу римского «епископ», упраздняя монастыри и конфискуя их имущество в государственную казну.

Этим временем Катерина Арагонская, приближаясь к гробу, написала к королю письмо, в котором излилась ее кроткая, незлобливая душа и выразились прекрасные чувства, которыми эта святая женщина отличалась всю свою жизнь. Письмо было адресовано из замка Кимбелтон, ее последнего местопребывания.

«Я приближаюсь к часу смертному, — писала она, — и любовь, которую я все еще чувствую к вам, государь, побуждает меня умолять вас заботиться о спасении души вашей и предать забвению все плотские и житейские попечения. Повинуясь побуждениям стра-стий ваших, вы ввергли меня в пучину великих бедствий и сами на себя навлекли не меньшие тревоги и работы. Я все забываю, государь, и молю Господа: да предаст Он забвению все, что было! Поручаю вам дочь нашу Марию и заклинаю вас: будьте ей добрым отцом — в этом единственное мое желание. Не оставьте также моих фрейлин, которые не будут вам в тягость: их только три. Прикажите выдать годовой оклад жалованья всем лицам, бывшим при мне в услужении, иначе они останутся без куска хлеба…» Далее умирающая выразила желание увидеть своего короля и мужа и в подписи назвалась его женой. Генрих, читая письмо, плакал. Раскаянье и жалость его были, может быть, тем искреннее, что Катерина на следующий день /6 января 1535 года/ скончалась. Львиное сердце короля было тронуто, о королеве сожалели все, самые ее недоброжелатели, кроме прелестнейшей Анны Болейн, которая имела бесстыдство выказать самую живейшую радость при вести о кончине соперницы и вырядиться умышленно в цветное платье, когда по повелению короля при дворе был объявлен траур, а по церквям воссылались моления об успокоении души усопшей королевы Катерины.

Не распространяемся о великой религиозной реформе, совершавшейся в это время в Англии, при ревностном содействии королю Кренмера, Томаса Кромуэла и многих других. Томас Мор, Форест и Джон Фишер, духовник покойной королевы, пали на эшафоте, отстаивая католицизм или, лучше сказать, папскую власть. Наступило царствование ужаса, не прекращавшееся до самой кончины Генриха VIII в 1547 году. В течение семнадцати лет число жертв деспота достигло почтенной цифры семидесяти трех тысяч восьмидесяти семи человек казненных или умерших под пытками в темницах. В этом числе, при раскладке его по сословиям, находились два кардинала, двадцать одно духовное лицо в сане епископов и архиепископов, тринадцать аббатов, сто каноников и докторов богословия; герцогов, графов и баронов — сорок один человек; триста дворян, сто десять знатных женщин и семьдесят две тысячи простых граждан. Эти цифры, кажется, не нуждаются в комментариях!

Милая, грациозная Анна Болейн в это время /1535 год/ резвым мотыльком порхала на празднествах, не обращая внимания ни на кровь, ни на костры, ни на вопли казнимых и истязаемых. Этот демон в образе женщины не занимался подобными пустяками, избрав целью дальнейшей своей жизни веселье и удовольствие. Надев на себя корону, Анна в то же время сняла маску и из застенчивой скромницы превратилась в ту вольного обхождения красавицу, каковой была при дворе Франциска I десять лет тому назад. Она окружила себя целой свитой придворных красавцев, между которыми особенно были заметны родной ее брат лорд Рочестер, Норрис, Брартон, Уэстон и некто Смиттон, миловидный юноша, забавлявший королеву игрой на лютне. Королева со своими любимцами обходилась без чинов, в полной уверенности, что супруг ее эту наглость сочтет наивностью, но выскочка-королева забывала то, что в ее годы немножко поздно разыгрывать из себя наивную девочку. Генрих хмурился, и ласки его заметно были не те, что года четыре тому назад. Анна ему надоела, а после рождения ею мертвого урода окончательно опротивела, и король в кругу придворных девиц уже избрал себе новую подругу в лице красавицы Иоанны Сеймур. Анна Болейн вздумала было выказать ревность и на все упреки получила в ответ ледяной, бесстрастный взгляд не мужа, но властелина. В этом взгляде более проницательная женщина могла бы угадать угрожавшую ей участь, могла бы понять, что лев близок к бешенству. Анна же вздумала еще подразнить его.

На турнире 21 мая 1535 года королева, сидя в своей ложе, нечаянно — а может быть и умышленно — уронила свой платок проезжавшему мимо на коне Норрису. Тайный ее любимец был настолько неблагоразумен, что, подняв платок, не возвратил его королеве, а отер им свое лицо. Генрих VIII встав со своего места, пристально посмотрел на жену и, не говоря ей ни слова, уехал во дворец. На другой же день по его повелению были арестованы королева, брат ее и все вышепоименованные любимцы. Анна от ужаса впала в помешательство: то смеясь, то заливаясь слезами, она проклинала Норриса, предрекая погибель ему и себе самой; умоляла стражу, охранявшую ее в Башне, допустить ее к королю; звала дочерей своих Елизавету и Марию. Обвинительный акт гласил, что королева Анна с сообщниками злоумышляла на жизнь короля — супруга, что поведение ее было всегда более чем предосудительным не только до замужества, но и после, что, наконец, между ее сообщниками находятся лица, с которыми она состоит в преступной связи. Начались допросы и пытки. Музыкант Смиттон сознался в том, что пользовался неограниченной благосклонностью Анны Болейн и трижды бывал у нее на тайном свидании, прочие упорно молчали. Позор Генриха VIII был полный и неизгладимый! Для обвинения покойной Катерины Арагонской надобно было сочинять клеветы и приискивать лжесвидетелей; для Анны Болейн это было вовсе не нужно, так как достаточно было одной правды. Архиепископ Кренмер, ее креатура, писал королю в ее защиту и — надобно отдать справедливость — весьма неловко. «Подражайте Иову, государь, — говорил Кренмер в своем послании. — Бог сторицей наградил его за покорность своему жребию, точно также Он воздаст и вам. Супругу вашу уличают в нарушении верности, и это бесспорно великое бесчестие, но бесчестие лично ее, а отнюдь не ваше».

Защита Кренмера не повела ни к чему, судопроизводство шло своим порядком, и 17 мая 1536 года следственная комиссия из двадцати шести пэров королевства, признав бывшую королеву Анну Болейн виновной, а равно и сообщников ее, постановила: преступницу казнить смертью, по усмотрению короля сожжением на костре или четвертованием; брату ее с тремя сообщниками отрубить головы, музыканта Смиттона повесить. Тела пятерых казненных разрубить на части и выставить на позорище народу и в назидание злоумышленникам. Брак короля, по определению архиепископа Кренмера, объявить недействительным; дочерей его, рожденных Анной Болейн, Елизавету и Марию признать незаконными.

Выслушав приговор, Анна — по примеру закоснелых преступников, желая затянуть дело, припутав к нему новую кляузу, — объявила, что в числе членов комиссии находится лорд Перси, герцог Норфсомберленд, тайно с ней обвенчанный еще до выхода ее замуж за короля. Она рассчитывала на то, что судьи, приняв эту выдумку за правду, снимут с нее обвинение в измене Генриху VIII: только бедная интриганка жестоко ошиблась в расчете. Перси торжественно в дворцовой капелле поклялся, приобщаясь святых тайн, что все его отношения к королеве до ее замужества ограничивались ласками, никогда не преступавшими пределов благоразумия. Уведенная в Башню, Анна Болейн предалась самому малодушному отчаянью. Как то было с ней год назад, началась истерика со странным бредом и вероятно непритворным. Накануне казни 19 мая 1533 года она попросила позвать в свою комнату жену коменданта Башни и, упав перед ней на колени, рыдая, сказала:

— Повидайте принцессу Марию, дочь покойной королевы Катерины, и точно так же на коленях вымолите у нее прощение мне за все обиды, причиненные мною ей и ее несчастной матери!..

Ночь, предшествовавшую дню казни /20 мая/, Анна провела без сна и с самого раннего утра до прибытия к эшафоту она тем более падала духом, чем ближе подступала роковая минута. Сначала Анна молилась вслух задыхающимся голосом, потом принималась хохотать, впадала в оцепенение или глубокое раздумье. В эти страшные минуты она, между прочим, вдруг очень спокойно стала говорить окружавшим, что палач — мастер своего дела и мучить ее долго не будет. «Топор острый и тяжелый, — заключила она, — а шейка у меня такая нежная, тоненькая…» И опять раздирающие душу рыдания и вопли.

Одни историки говорят, будто Анна Болейн шла на место казни мужественно и сложила голову на плахе с величием праведницы; другие напротив — будто бы малодушие ее перешло в ярость, и осыпаемая проклятиями присутствовавшего народа, она сказала: «Королевой жила — королевой и умру, хотя бы все лопнули с досады!» Которое из двух сказаний правдивее, решить трудно, что же касается до разноречия историков, причина ему весьма проста: память Анны благословляли протестанты, проклинали католики.

Четыре друга королевы были обезглавлены в тот же день. Горло музыканта Смиттона, издававшее когда-то нежные, мелодические звуки под аккомпанемент лютни, было затянуто позорной петлей на виселице. Церемониал мрачной процессии на казнь был начертан собственной рукой Генриха VIII, палач был нарочно выписан им из Кале… В Ричмондском парке доныне показывают пригорок, на котором король стоял, ожидая вести о совершении казни своей второй, незаконной супруги.

На другой же день после казни он обвенчался с Иоанной Сеймур. Эта личность, подобно Анне Болейн, большинству образованного мира представляется в весьма ложном свете, и в этом случае опять виноваты романисты, авторы мелодрам и композиторы. Анну они изображали обыкновенно угнетенной невинностью, тогда как на деле было совсем наоборот; Иоанну Сеймур — злой интриганкой, клеветницей и лукавой кокеткой, происками своими погубившей свою жертву, но это чистейший вздор. Красавица Сеймур была девушка тихая, кроткая, покорная воле тирана и всего менее домогавшаяся короны, снятой с обезглавленной Анны Болейн. Надобно предполагать в этой женщине неестественное мужество и геройскую смелость, чтобы допустить с ее стороны возможность домогательства короны, когда перед ее глазами только что разыгралась кровавая катастрофа, закончившая жизнь другой женщины, путем интриг достигшей престола и свергнутой с него, чтобы взойти на эшафот. Дрожа от ужаса, Иоанна Сеймур шла к алтарю со своим державным женихом, и не на радость ей был сан королевы, в который он возводил ее; не ослепляли ее ни блеск короны, ни багрянец порфиры, служившей гробовым покровом первой жене короля и обрызганной кровью второй. Иоанна Сеймур не могла любить Генриха как человека /в это время он был обрюзглым, чудовищной толщины субъектом, страдавшим одышкой/, но настолько боялась его, чтобы осмелиться и думать об измене. Во все кратковременное ее замужество Иоанну не покидала мысль, что супружеское ее ложе воздвигнуто на гробнице Катерины Арагонской и на плахе Анны Болейн.

Эта мрачная обстановка хуже Дамоклова меча могла отравить и, вероятно, отравила существование третьей жены Генриха VIII, которая не успела надоесть ему и унесла за собой в гроб /24 октября 1538 года/ его искренне сожаление, подарив ему наследника — Эдуарда.

Четвертый брак короля английского, в который он вступил через два года с небольшим после смерти Иоанны Сеймур, можно было назвать смешным фарсом, разыгранным Генрихом VIII после трагедии. На этот раз король решил взять себе в супруги не подданную, но принцессу одного из владетельных домов Европы. Политические соображения почти не руководили им, он искал жену по вкусу и для этого окружил себя портретами разных принцесс, заочно сравнивая и выбирая. Хотя живопись и называют художеством «свободным», тем не менее она имела тогда, как имеет и теперь, два существенных недостатка: или рабски подражает подлиннику, или рабски ему льстит, особенно если подлинник — особа женского пола. Художник, изобразивший на холсте черты принцессы Анны Клевской, на которую пал выбор Генриха VIII, долгом себе поставил польстить ей, и вместо дебелой девы, ростом и дородностью способной поспорить со своим массивным женихом, изобразил чуть не Юнону — волоокую, с выражением на лице томной неги, едва ли когда оживлявшим круглое, как полная луна, лицо принцессы. Плененный портретом, Генрих послал формальное посольство сватов за оригиналом, и Анна прибыла в будущие свои владения в январе 1540 года.

— Что это за фламандская кобыла? — сказал король окружающим после первого же свидания с новой королевой. — Бог с ней, я ее видеть не могу!..

Неизвестно, дошел ли этот отзыв до ушей флегматической Анны, но если бы и дошел, едва ли она была способна обидеться. Полгода Генрих, однако, сожительствовал с ней и наконец решился развестись. На оскорбительное предложение короля о расторжении брака и замене титула королевы титулом приемной сестры с приличной пенсией Анна отвечала самым простодушным согласием. Брак был расторгнут 12 июля 1540 года. Генрих VIII забраковал ее, не скажем его же словами «как кобылу», но как кормилицу, нанятую в господский дом и отпущенную с вознаграждением за то, что не умела «потрафить» на господ. Жажда любви или просто животное сластолюбие, которое он желал облечь в законную форму, побудило короля немедленно вступить в пятый брак, по примеру второго и третьего — морганатический, с племянницей герцога Норфолка, Катериной Гоуард. Странности характера Генриха VIII и частые смены жен невольно заставляют сказать о нем: с женщинами истинно честными и по происхождению своему достойными быть его супругами, он обходился как с потерянными, а содержанок своих возводил в достоинство королевское, уважая их как равных себе. Сравнение короля английского с султаном турецким может быть очень невыгодно первому: у поклонника Магомета султанша-валиде обыкновенно бывала одна, у Генриха VIII ею случалась первая встречная. Тоже можно сказать и о нашем царе Иване Васильевиче Грозном. Чем объяснить подобные сумасбродства этих великих государей шестнадцатого века? Желанием ли унизить свое достоинство, надругаться над законами, или просто оправданием поговорки самодуров: «нраву моему не препятствуй»?.. И в руках подобных деспотов находились судьбы государств… Пушкин назвал нашего Грозного «венчанным гневом»; Генриха VIII можно назвать «венчанным бешенством».

В описываемую нами эпоху на короля английского напала окончательно религиозная мания, осложненная помешательством эротическим. Через три недели после развода с Анной Клевской, Генрих VIII торжественно объявил своей супругой Катерину Гоуард, с которой еще до развода повенчался тайно. Эта красавица, родственница Анны Болейн, нравом оказалась еще хуже. В угоду своему достойному дяде герцогу Норфолку, Катерина нашептала королю на ненавистного Норфолку Фому Кромуэлла и возвела его на эшафот. Тайно благоволя католикам она восстанавливала державного своего супруга на реформатов и лютеран, умножая число казней и усиливая гонения. По повелению Генриха парламент обнародовал кровавый указ /bloody bill/, в шести пунктах излагавший религиозные обязанности верноподданных его величества. В силу этого указа приверженцев папы вешали, а последователей лютеранизма или анабаптистов жгли на костре. Исповедовать следовало веру англиканскую, изобретенную королем, в которой дикие фантазии его величества были возведены в степень неопровержимых истин и догматов. «Я действую по вдохновению свыше!» — говорил тиран окружающим. И эта раболепная дворня вполне с ним соглашалась. Просим читателя найти разницу между Генрихом и Гелиогабалом, заставлявшим воздавать себе божеские почести. Казни католиков и лютеран происходили с каннибальской утонченностью: несчастных возводили на костер с вязанкой хворосту за плечами или связывали спина со спиной лютеранина и католика. Жертв не перечисляем, чтобы не потерять им счета: мать кардинала Пола, врага реформы, дряхлую старицу графиню Салисбюри, последнюю отрасль Плантагенетов, приговорили к смертной казни. Чувство самосохранения придало ей силы бороться с палачом, который, наконец, зарезал ее тут же, на эшафоте. Кроме нее, назовем лорда Монтэгю, маркиза Эксчестера, Эдуарда Нелдила, Керью, Леонарда Грея, наместника ирландского, и генерала Кореи; из духовных А. Брорбея, Ф. Кортуса, Ф. Бельчиома, Ф. Эбля, доктора Лемберта и юродивую Елизавету Бартон!..Вполне довольный своей пятой супругой, Генрих VIII приказал читать по церквам особые молитвы о ниспослании ему супружеского счастья (увы, непродолжительного!)

Некто Лешлс /Lascelles/ представил Кренмеру донос на Катерину Гоуард, обвиняя ее в распутстве еще до брака с королем и после брака. Ссылаясь на свою сестру, горничную герцогини Норфолк, в семействе которой воспитывалась Катерина, доносчик счастливыми ее обожателями называл Диргема и Меннока, с которыми она была в преступной связи до брака. Кренмер сообщил королю эти нерадостные вести, и хотя в первую минуту Генрих усомнился в их правдивости, тем не менее поручил канцлеру навести справки, собрать сведения.

Донос Лешлса оказался истиной от слова до слова: Катерина Гоуард за брачный свой венец и за корону увенчала голову своего супруга весьма неприлично, тем более что рогатый тигр даже и ненормальное явление. Сообщницей и помощницей Катерины в ее любовных похождениях была невестка Анны Болейн, сестра ее брата, леди Рошфорт — существо гнусное и развращенное. Суд был недолог: и Катерину, и ее сводницу казнили в Башне 12 февраля 1542 года. Желая впредь застраховать себя от неприятных ошибок при выборе супруги, Генрих VIII обнародовал неблагопристойный указ, повелевавший всем и каждому в случае знания каких-либо грешков за королевской супругой до ее брака немедленно доносить королю. Второй пункт обязывал каждую девицу, в случае избрания ее в супруги его величества короля /читайте султана/ английского, заблаговременно исповедоваться ему в своих минувших погрешностях, ежели таковые за ней водились.

— Теперь нашему королю остается жениться на вдове! — пошла шутливая молва в народе.

Ровно год вдовел Генрих VIII, проводя время в политических распрях с Шотландией и Францией и прилежно занимаясь делом преобразования церкви. Издан был перевод Библии для употребления при литургии и для чтения знатным господам: народу чтение Библии было воспрещено под страхом смертной казни. Сверх того, для пояснения верноподданным короля английского догматов новой веры, изданы были «Постановления для христианина» /«Institutions of a Christian man»/, вскоре замененные не менее бестолковым «Учением» /«Erudition of a Christian man»/. По части внешней политики подвигами великого короля были его успешные войны с Шотландией /во время которых для покрытия издержек были упразднены и ограблены монастыри/ и союз с Карлом V против Франциска I, охладевшего к своему бывшему приятелю вследствие его безобразничанья. Пред отбытием в армию, в феврале 1543 года, король английский изволил жениться в шестой раз на Катерине Парр, вдове лорда Летимера, женщине, пользовавшейся репутацией безукоризненной. Молва народная, предрекавшая королю женитьбу на вдове, сбылась! К этому можно прибавить слово о странной судьбе Генриха при его многочисленных браках. Первая его супруга, вдова его брата, была чистой и непорочной девственницей; Анна Болейн и Катерина Гоуард, выдавшие себя за честных девиц, не были ими, а будучи замужем, не умели быть даже и честными женами; отзывы Генриха о целомудрии Анны Клевской до ее брака были также не совсем благосклонны; Катерина Парр была вдова… Таким образом, за исключением Катерины Арагонской и Иоанны Сеймур, король английский не обрел в своих женах того высокого идеала чистоты, женственной прелести и кротости, которого он так упрямо добивался. Добрая, истинно любящая женщина могла бы исправить этого человека, но таковой он не нашел; разочарование в женщине было, конечно, одной из существенных причин того скотообразия, до которого он унизился в последние годы своей жизни.

Женщина умная, Катерина Парр втайне благоволила лютеранам и была дружна с Анной Эскью /Askew/, замученной за ее отзывы о религии, несогласные с идеями короля самодура. На престол шестая жена Генриха VIII не выказывала никаких умыслов, так как, женясь на ней, король дал права законных дочерей принцессам Марии и Елизавете, объявив наследником своим принца Эдуарда. Катерина Парр надеялась образумить короля касательно вопроса религиозного и душевно желала, чтобы, вместо безначалия в делах церковных, Генрих VIII остановился на учении Лютера. То, что король делал в это время с духовенством, едва ли могло быть извинительно даже Чингисхану или Тохтамышу. 7 июня 1547 года он заключил мир с Францией и Шотландией и по этому случаю приказал в церквях петь благодарственные молебны и совершать процессии со всеми драгоценными принадлежностями богослужения: крестами, дароносицами, ковчегами и иконами. На другой же день все эти драгоценности были отняты в казну. Вычеркнутые из богослужения молитвы о папе римском были заменены молитвами о предохранении короля от «тирана римского». С докторами богословия Генрих вел диспуты с неизменной готовностью за противоречие казнить своего антагониста. Костры пылали; тюрьмы были переполнены узниками; без казней не проходило дня. Оплакав втихомолку казнь своего друга Анны Эскью, Катерина Парр приступила к делу обращения короля в лютеранизм, дерзая вступать с супругом в богословские диспуты. В одной из подобных бесед Катерина уже слишком явно высказалась за аугсбургское исповедание, на что король с адской иронией заметил ей:

— Да вы доктор, милая Китти!..

И немедленно по уходе супруги Генрих вместе с канцлером составил против нее обвинительный акт в ереси. Добрые люди немедленно уведомили Катерину о готовящейся грозе, и королева своей находчивостью спасла голову от плахи. На другой же день она, придя к мужу опять, затеяла с ним диспут и, постепенно уступая, сказала наконец:

— Мне ли спорить с вашим величеством, первым богословом нашего времени? Делая возражения, я только желаю просветиться от вас светом истины!

Генрих, нежно обняв ее, отвечал, что он всегда готов быть ее наставником и защитником от злых людей.

Будто в подтверждение этих слов на пороге показался канцлер, пришедшей за тем, чтобы арестовать королеву.

— Вон! — крикнул король — И как ты смел придти? Кто тебя звал, мошенник?!. Дурак! Скотина! /Knave, fool, beast!/.

Великий король вообще был неразборчив в выражениях. Жизнь Катерины Парр была спасена, хотя нет сомнения, что и над ее головой висела секира палача, до времени припрятанная, но Бог сжалился над ней и над всеми подданными Генриха VIII: 28 января 1547 года этот изверг испустил последний вздох на руках своего клеврета Кренмера, завещая похоронить его в Уэстминстерском аббатстве, рядом с Иоанной Сеймур. Воспоминание о своей единственной любви было искрой человеческого чувства в умирающем. Народ вследствие тридцативосьмилетнего ига до того оподлился, до того привык к раболепству, что оплакивал этого великого короля.

Существует убеждение, что все тучные люди добры, так как жир будто бы поглощает желчь. Генрих VIII лет за пять до смерти был до того жирен, что не был в состоянии сдвинуться с места: его возили в креслах на колесах. Сама смертная его болезнь была следствием этой чудовищной тучности. Видно, нет правила без исключения.

Анна Клевская пережила его десятью годами и умерла в Англии же, пользуясь своей пожизненной пенсией.

Катерина Парр через тридцать четыре дня после смерти Генриха VIII вышла замуж за Фому Сеймура, адмирала королевского флота, и через полгода внезапно скончалась, 7 сентября 1547 года. Существует предание, будто она была отравлена мужем, имевшим виды на руку принцессы Елизаветы, будущей королевы английской.


ЭДУАРД VI ИОАННА ГРЕЙ ЭДУАРД СЕЙМУР, ГЕРЦОГ СОММЕРСЕТ. ИОАНН ДОДЛЕЙ, ГЕРЦОГ НОРФСОМБЕРЛЕНД /1547-1554/

По непреложному закону судеб преемниками тиранов и деспотов были почти всегда либо женщины, либо люди бесхарактерные, тупоумные, либо, наконец, дети. Другими словами, после жестокости, народы обыкновенно терпели от слабости или от злоупотреблений опекунов и попечителей. Тяжела тирания государя законного, но во сколько раз ее тяжелее гнет деспота-самозванца, из ничтожества вскарабкавшегося на престол и царствующего от имени державного младенца? Генрих VIII умер, но бедствия, причиненные им Англии, не пресеклись с его дыханием, раны, нанесенные им государству, не закрылись вместе с его гробницей: они долго еще источали кровь, ослабляя силы народные, угрожая всему государственному организму гангреной, омертвением. Казна была истощена. Разграбив церковные и монастырские имущества, король роздал их вельможам. Вследствие этого число крупных землевладельцев умножилось, но число землепашцев и скотоводов уменьшилось, земледелие и скотоводство пришли в упадок, и разоренный народ бедствовал. Вопрос о церковной реформе, поднятый Генрихом VIII, но им окончательно не разрешенный, разделил Англию на два враждебных лагеря — лютеран и папистов. К первому, имевшему во главе архиепископа Кренмера, принадлежали малолетний король, принцесса Елизавета, большинство вельмож, дворянства и народа; ко второму — принцесса Мария, лишенные своих прав католические священники, диссиденты и партия недовольных олигархов. Семя раздоров религиозных, брошенное покойным королем, давало хорошие всходы, обещавшие в недалеком будущем кровавую жатву.

Духовное завещание Генриха VIII было третьим и страшнейшим источником распрей и неурядиц. Преемником себе деспот назначил сына Иоанны Сеймур, девятилетнего Эдуарда VI /родившегося 12 октября 1538 года/, под опекой совета из шестнадцати членов под председательством родного дяди короля со стороны матери Эдуарда Сеймура, виконта Бошан. При буквальном исполнении посмертной воли покойного короля Англии следовало превратиться из монархии в республику, но этого не случилось, вышло хуже: дядя Эдуарда VI прибрал к рукам власть монархическую.

Королевский шурин Эдуард Сеймур был особенно взыскан милостями державного своего зятя. В год свадьбы сестры /1536/ он был пожалован в виконты Бошан; в 1540 году получил орден Подвязки; через два года чин обер-камергера двора. Все эти щедроты королевские он оправдал своими подвигами во время войн с Францией и Шотландией, в 1544 году овладев Литом и Эдинбургом, отличился при осаде Булони и вообще снискал славу превосходного полководца и полезного слуги королевского. Народ его любил, вельможи не уважали, духовные ненавидели. Брат его Фома Сеймур, завидуя его назначению в попечители Эдуарда VI, присоединился к партии недовольных и не упускал случая, чтобы не отзываться о брате с самой невыгодной стороны, нередко обвиняя его в превышении власти, а главное — в неисполнении духовного завещания Генриха VIII. Не обращая внимания на все эти кляузы, Эдуард Сеймур на следующий же год воцарения племянника получил от него /то есть просто сам взял/ 10 февраля 1548 года должность лорда великого казначея, титул герцога Соммерсет; 17 числа того же месяца — звание генерал-фельдмаршала; а 12 марта назначен протектором королевства, попечителем короля с правом отрицания /veto/ постановлений советов: государственного, опекунского и парламента. В том же месяце брат его Фома, по обвинению в оскорблении его величества в лице протектора, был казнен, а чин его — великого адмирала — передан Иоанну Додлею, сперва подстрекавшему его на происки, а потом бывшему на него же доносчиком. Если бы Эдуард Сеймур был хотя вполовину настолько проницателен, насколько был честолюбив, он бы понял, что Иоанн Додлей, содействовавший убийству его брата, ту же участь готовит и ему. К несчастью, ослепленный почестями, на высоте своего могущества, протектор не обратил должного внимания на этого изверга, пресмыкавшегося перед ним. Он забыл, что именно пресмыкающиеся-то люди, подобно гадам, всего чаще и бывают самые ядовитые.

Гнусная личность Иоанна Додлея заслуживает подробного биографического обзора.

Отец его Эдмонд Додлей, любимец Генриха VIII — казнокрад, лихоимец, вместе с Эмпсоном грабивший народ, был вместе с ним и казнен 18 августа 1510 года по повелению Генриха VIII, когда сыну Эдмонда Иоанну было всего восемь лет от роду. Лишенный наследственных прав, ребенок вырос в ничтожестве, поступил в военную службу и подвигами во время французской войны загладил позор отца и обратил на себя внимание Генриха VIII. В 1523 году он был принят ко двору, где льстил кардиналу Уолси, раболепствовал пред Фомой Кромуэллом и через двадцать лет всеми правдами и неправдами добился титула виконта де Лиля и чина великого адмирала, был награжден конфискованными церковными поместьями, породнился со знатью и занял в кругу вельмож весьма видное место. По духовной Генриха VIII Додлей был назначен в число шестнадцати членов опекунского совета. Здесь-то он столкнулся с дядями короля Эдуардом и Фомой Сеймурами. Слишком осторожный и подло трусливый, чтобы вступать в открытую борьбу с честолюбцами, Додлей вкрался в доверие в обоим братьям, наушничая одному на другого, окружив протектора шпионами, следившими за каждым его шагом. Поймав в сети Эдуарда Сеймура, Додлей без труда добрался и до его державного питомца. К чувствам зависти в душе злодея вскоре примешалось чувство мести: протектор возвел в чин великого адмирала брата своего Фому, дав Додлею, взамен отнятого у него чина, титул графа Уорик. Этим временем Додлей заслужил особенное внимание правительства, усмирив в графстве Норфолк мятеж кожевника Роберта Кета. Брат же протектора Фома Сеймур сложил голову на плахе.

Сбыв с рук одного соперника, Додлей принялся за другого. Наговорами и нашептываниями королю-мальчику Додлею удалось охладить его к опекуну, не трудно было разжечь ненависть к герцогу в дворянах и католическом духовенстве; но Додлей призадумался перед той силой, которая в случае надобности могла постоять за протектора и в пух и прах разнести его недоброжелателей. Сила эта была народная любовь. К несчастью, Додлею удалось лишить соперника этой могучей опоры, и сам герцог Соммерсет был тому главной причиной.

Несмотря на плачевное положение казны, на смуты, на моровую язву, местами свирепствовавшую в Англии, протектор вздумал строить себе новый дворец в части Лондона, называемой Стренд, обиловавшей упраздненными католическими церквами, а при них кладбищами.

Для постройки дворца понадобилось разрушить несколько первых и были разрыты гробницы на вторых. Народ в годины бедствий раздражителен, он тогда не понимает даже добра, делаемого ему правительством, на ошибки же его, может быть и невольные, смотрит враждебно, преувеличивая и объясняя их злонамеренностью. Разрушение церквей и упразднение кладбищ были со стороны протектора только неблагоразумием, но клевреты Додлея по его наущению сумели придать этому характер злоумышления.

— Он оскверняет ваши церкви, — шепнули они католикам.

— Он берет камни с могил ваших отцов для фундамента своего дворца! — твердили они же простолюдинам, последователям лютеранизма. — Вы голодаете, а он, вместо того чтобы помогать вам, беспутно сорит деньгами!

Возбужденный ропот негодования постепенно перешел в яростные вопли. Толпы народа бросились на работавших при постройке каменщиков и разогнали их с бранью и побоями. Несколько человек осталось на месте, и в смерти их те же клевреты Додлея обвинили протектора: из народной среды не возвысилось голоса в его защиту.

Отняв у могучего соперника эту последнюю опору, Додлей, сняв с себя личину его доброжелателя, явился в парламент в качестве обвинителя. Он утверждал, что герцог Соммерсет, протектор королевства, умышленно исказил прямой смысл духового завещания покойного короля с целью присвоить верховую власть, что им и сделано. Вторым пунктом обвинения было оскорбление его величества, растрата казны и неуважение к духовенству. Получив известие обо всем, что происходит в парламенте, протектор наскоро вооружил своих слуг, созвал приверженные к нему военные отряды, понадеялся на поддержку со стороны народа, но принужден был отложить все эти отчаянные меры, узнав, что приказ парламента о его аресте утвержден королем. Скажем более, герцог Соммерсет совершенно упал духом и дал себя беспрепятственно арестовать 14 октября 1549 года. Начался суд, пошли допросы: протектор, не находя себе оправдания, чистосердечно признался во всем, на коленях умоляя о пощаде, малодушно ссылаясь на неосторожность, необдуманность, глупость. Четыре месяца продолжались эти истязания самолюбия герцога Соммерсета, наконец, 16 февраля 1550 года, он был прощен королем, или правильнее ему сохранили жизнь, не тронули его имущества, но голова его, покуда еще на плечах, послужила последней ступенькой в возвышении Додлея. Желая доказать сопернику небывалое великодушие и благородство, последний предложил ему женить своего старшего сына на его дочери, и протектор, считая это за особую честь и милость, с восторгом согласился. Свадьбу отпраздновали 3 июня 1550 года. Додлею, герцогу Норфсомберленд, хотелось, видно, казнить не чужого, но родного человека, с этой мыслью он с ним и породнился! Был тут еще и другой расчет: женив свое грязное отродье на двоюродной сестре короля, Иоанн Додлей на несколько шагов приблизился к престолонаследию, хотя по свержении герцога Соммесерта был уже и без того чуть что не на престоле. Именем Эдуарда VI он карал и жаловал; приписал к своим владениям многие казенные земли; государственную казну пересыпал в свои карманы, считая ее своей собственностью, и никто не осмеливался поднять голос против этого мошенничества. Именно все те преступления, в которых герцог Норфсомберленд обвинял бывшего протектора, он совершал сам, еще в наибольших размерах, но молчали все, раболепствуя перед временщиком, повинуясь ему беспрекословно, ловя его милостивую улыбку, предугадывая малейшие желания. В его руках ребенок-король был жалкой марионеткой, из которой герцог Норфсомберленд делал все, что ему было угодно. Таким образом, одной из первостепенных держав Европы играл, как мячиком, сын казненного взяточника и казнокрада, теперь облеченный в герцогскую мантию, чтобы не сказать — в королевскую порфиру. Родственное его сближение с побежденным соперником было ему тем полезнее, что дало возможность иметь герцога Соммерсета под своим неусыпным надзором. Вся прислуга бывшего протектора состояла из шпионов Додлея, достойный его сынок, зять герцога Соммерсета, тоже исправно доносил родителю обо всем, что делалось, говорилось, даже думалось в доме у тестя. Королевские милости опадали с него, как осенние листья: все важные должности, одна за другой, отнимались для передачи герцогу Норфсомберленду, и наконец бывший полудержавный протектор должен был довольствоваться званием члена государственного совета, в тот самый год /1551/, в который Додлей самозванно пожаловал себя в генерал-фельдмаршалы.

Тогда подавленные в Соммерсете чувства негодования и оскорбленного самолюбия воспрянули с былой силой, но выразились, к несчастью, не в честной и открытой борьбе, а в тайном и предательском умысле — отравить герцога Норфсомберленда. Убийству из-за угла кого бы то ни было не может быть оправдания, и к претерпленному позору герцогу Соммерсету у подножия эшафота пришлось запятнать себя преступлением хотя только задуманным, но тем не менее заклеймившим черным пятном память о нем. Приглашенный на обед к лорду Педжету вместе с герцогом Норфсомберлендом, несчастный Соммерсет решился было отравить своего врага, но раздумал, обезоруженный, по собственному его признанию, «ласковым обхождением герцога и его добродушной улыбкой». По возвращении домой злоумышленник мог проговориться о своей неудаче; за доносчиками остановки не было, и в том же, уже однажды гибельном для него, октябре 1551 года герцог Соммерсет был арестован и заключен в Башню вместе с четырьмя ему преданными дворянами. Кроме последних, захвачены были некоторые из слуг герцога, домашние его шпионы явились обвинителями. Чего не досказали на допросах лица, к делу прикосновенные, то исторгла из них пытка, эта неизбежная приправа судопроизводства времен и не совсем отдаленных. Обвиняемый шпионами, уличаемый слугами, еле дышащими после истязания, герцог Соммерсет сознался в том, в чем был виноват, и в том, в чем было угодно обвинить его герцогу Норфсомберленду. После двух месяцев следствия бывший протектор приговорен к смертной казни вместе с четырьмя своими сообщниками. Эдуард VI, король-дитя, учившийся каллиграфии подписывая смертные приговоры, не заблагорассудил помиловать своего дядю, и 22 февраля 1552 года голова герцога Соммерсета пала на плахе! Торжествовал герцог Норфсомберленд, радовались вельможи — его добровольные холопы; возблагодарили Господа бесприютные католические аббаты и праздношатавшиеся монахи, ненавидевшие казенного за его доброжелательство лютеранам. Один только народ, помня заслуги бывшего протектора, провожал его искренними слезами до лобного места, рыданиями заглушил удар секиры и, омочив платки и лоскутья холста в крови герцога, разнес их по домам на память о бедной жертве презренного временщика. Страшен народ в минуты своей ярости, являясь зверем, бешеной собакой, готовой ринуться на своего хозяина и кормильца; но самый же этот народ, подобно верному и благородному животному, иногда помнит добро и искренне сочувствует страданиям своего властелина. Мысль, одушевившая тысячи людей, присутствовавших при казни Соммерсета, мысль — омочить платки в его крови и сберечь их как святыню — полна высокой, религиозной поэзии, и в лице народа английского делает честь всему человечеству.

Руками, обрызганными кровью королевского дяди, герцог Норфсомберленд еще крепче прежнего затянул бразды правления. Король, хворый и худосочный, видимо угасал с каждым днем, и тогда-то его опекун приступил к осуществлению своей заветной мечты. Зная, что Эдуард VI имеет намерение объявить своей преемницей одну из сводных сестер — Марию, дочь Катерины Арагонской, или Елизавету, дочь Анны Болейн, — герцог внушал ему, что в обоих случаях это было бы нарушением воли покойного Генриха VIII, отдалившего обеих принцесс от престола и объявившего их незаконными. Кроме того, он доказывал королю, что Мария — католичка и в случае своего восшествия на престол неминуемо будет гнать лютеран и стараться восстановить католическое вероисповедание. То же утверждал и архиепископ Кренмер. Престол, по мнению герцога, по всем правам должна была наследовать внучатая племянница Генриха VIII Иоанна Грей, старшая из трех дочерей маркизы Дорсет, дочери принцессы Марии, вдовы короля французского Людовика XII. Герцог Норфсомберленд отстаивал права Иоанны Грей отнюдь не ради принципа законности, а единственно по той причине, что он женил на ней четвертого своего сына, Гилфорда. Король, уступая Кренмеру и опекуну, решился отдать вопрос о престолонаследии на обсуждение парламента. Последний, вместе с государственным советом, отвечал отказом, ссылаясь на прямые права Марии Тюдор и на духовное завещание Генриха VIII. Король, подстрекаемый герцогом, настаивал; приказал составить акт, объявлявший его преемницей Иоанну Грей. Акт был составлен, но вместе с тем пэры, члены парламента и государственного совета, в ограждение себя от ответственности, представили королю другой акт, в котором было сказано, что они только повинуются его воле, а потому отклоняют от себя всякую ответственность за последствия. Эдуард VI утвердил оба документа своей подписью, скрепив государственной печатью, и вскоре после того скончался в Гринвиче 16 июля 1553 года.

Шестнадцатилетняя Иоанна Грей, красавица собой, была без всякого преувеличения совершенством в образе женщины. Ее доброта и кротость равнялись ее уму, а образование — благородству. Кроме нескольких живых языков, Иоанна знала в совершенстве латинский и греческий, свободно изъяснялась на них, как на своем родном. Мужа своего Гилфорда она обожала, в чистоте души, подобно ему самому, и не подозревая тайных умыслов своего изверга-свекра. В древней и новейшей истории много было невинных жертв политики и честолюбия — начиная от младенцев, избиенных Иродом в Вифлееме, и оканчивая Максимилианом, императором мексиканским, — но в этих потоках чистой крови Иоанна Грей навеки останется чистейшей жемчужиной.

Не объявляя о кончине Эдуарда VI, герцог Норфсомберленд, сопровождаемый первейшими сановниками двора, отправился во дворец Сейон-Гоуз, где жили Гилфорд с Иоанной Грей, и приветствовал ее, как наследницу престола. Несчастная Иоанна в минуту прибытия к ней вестников ее грядущей страшной участи спокойно занималась чтением, и если бы над ней разразился громовый удар, и молния ударила в нескольких шагах от нее, едва ли Иоанна была бы более поражена ужасом. Несколько минут она не в силах была выговорить ни слова и ответила наконец своему свекру, герцогу Норфсомберленд, и отцу, маркизу Дорсет, отказом от предлагаемой короны. Будучи превыше всяких честолюбивых замыслов, гнушаясь преступными происками и уважая закон, Иоанна весьма основательно доказывала, что не имеет ни малейшего права быть наследницей престола, помимо принцессы Марии, законной дочери Генриха VIII и Катерины Арагонской. Маркиз Дорсет и герцог Норфсомберленд показали ей акт о престолонаследии, утвержденный подписью покойного Эдуарда VI, назначавший корону Иоанне Грей. Еще более прежнего испуганная, но теперь не имея уже возможности ссылаться на закон, несчастная женщина прибегла к последнему оружию слабых — слезам, заклиная отца, свекра и всех лордов не губить ее, не надевать на ее хорошенькую головку королевского венца, казавшегося Иоанне венком терновым и не обещавшего ей ничего, кроме страданий. Но что могла шестнадцатилетняя, как агница кроткая, женщина против временщика, поседевшего в интригах и злодействах, против отца, ею любимого и преклонившего перед ней колени с мольбами принять корону? Как жертва на заклание, отправилась Иоанна в Башню, где по обычаю должна была провести несколько дней до коронации. За ней шествовали присягнувшие ей члены государственного совета и парламента. Народ, теснившийся по сторонам процессии, похожей отчасти на похоронную, молчал; он не приветствовал новую королеву радостными криками. В этом красноречивом безмолвии выразилось негодование не к Иоанне, ни в чем не виноватой, но к временщикам, посягавшим на престол королевский.

В одно и то же время, когда Норфсомберленд возводил таким образом невестку свою на престол, он озаботился об устранении всех препятствий, хотя бы ценой злодейств и цареубийства. От имени Эдуарда VI (будто бы находившегося в живых) Норфсомберленд уведомил принцесс Марию Тюдор и Елизавету, находившихся в Гартфорде, чтобы они немедленно прибыли в Лондон по желанию больного. Не подозревая ловушки, принцессы отправились в столицу, но, не доезжая Гринвича, были уведомлены приверженцами, что опасность угрожает не только свободе их, но и самой жизни. Мария возвратилась в графство Сеффолк, где народ приветствовал ее как королеву и откуда она писала в Лондон парламенту и всему дворянству, требуя от них присяги на верноподданичество. Весь Лондон принял сторону Марии, войска, видя в ней законную наследницу, решились с оружием в руках отстаивать ее права: парламент колебался, но еще не дерзал отречься от присяги, только что принесенной Иоанне Грей. Оставив невестку, государственный совет и парламент в Башне, будто бы под арестом, герцог Норфсомберленд, собрав до восьми тысяч пехоты и конницы, двинулся навстречу верным войскам и стал в виду их в Сент-Эдмонд Бьюрри. Отсюда, не вступая в бой, устрашенный численностью неприятеля, без всякой надежды на поддержку со стороны народа, преданного Марии, Норфсомберленд отправил курьера в Лондон с требованием помощи и резервов у парламента… Последний, вместо того, покинув Башню и находившуюся в ней Иоанну, единодушно присягнул Марии Тюдор. Его примеру последовал и сам Норфсомберленд, со всей своей ратью находившийся в Кембридже.

Подлостью и предательством злодей надеялся спасти свою голову от давно заслуженной ею плахи, но на эту пошлую штуку трудно было поддеть Марию Тюдор, во-первых, знакомую со всеми интригами временщика, а во-вторых, не имевшую понятия о каких бы то ни было человеческих чувствах вообще, милосердии же в особенности. Арестованный своим недавним приверженцем, лордом Аренделем, герцог Норфсомберленд с главными сообщниками был представлен Марии Тюдор, уже вступившей в Лондон 3 августа 1553 года. Суд над мятежниками был непродолжителен — и 22 августа голова изверга пала под секирой палача.[13] Это была первая и последняя справедливая казнь, ознаменовавшая начало кровавого царствования Марии Тюдор. Жизнь Иоанны Грей, мужа ее Гилфорда и отца, герцога Сеффолка, до времени была пощажена, хотя муж и жена втайне уже были обречены плахе. Несчастные оставались в Башне, этом страшном дворце — и темнице, из которой короли и королевы английские выходили то на трон, то на эшафот. Как в Древнем Риме Тарпейская скала находилась неподалеку от Капитолия.

Мария Тюдор, сорокалетняя дева, воспитанная в школе несчастья, с сердцем окаменелым, закаленным в слезах, неистовая ханжа, покорная дочь и раба церкви католической, с первых же дней своего царствования доказала своим верным подданным, что она вместе с тем законная и достойная дочь своего родителя Генриха VIII. Владычествующим вероисповеданием Англии объявлено было римско-католическое; церкви были восстанавливаемы, упраздненные монастыри отделываемы заново; отечественный язык при богослужении заменен латинским. Генрих VIII жег и вешал приверженцев католицизма; Мария Тюдор жгла и вешала последователей учения лютеранского, уже укоренившегося в народе. В четырехлетнее царствование Марии Тюдор было сожжено на кострах и казнено ею по всему королевству триста шестьдесят протестантов обоего пола, в этом числе были восьмидесятилетний Кренмер, Летимер, архиепископ Уорчестерский, Фома Уироль, Фома Гоукс, Бертлет Грин… В Контербюри беременная женщина, протестантка, родила на костре: палач, движимый чувствами человечности, выхватил младенца из пламени, но судья, присутствовавший при казни, вырвав новорожденного из рук палача, бросил его обратно в пылавший костер!

В этом факте выражается весь характер царствования Марии Тюдор. В палаче было более чувств, нежели в этой королеве. Мог ли этот демон в образе женщины пощадить оставшуюся в ее власти Иоанну Грей?

Способ восстановления католицизма в Англии, употребленный Марией Тюдор, возмутил все королевство, и протестанты повели ожесточенную борьбу с папистами… Ad majorem Dei gloriam, как говорят иезуиты, брат вооружался на брата, сын восставал на отца. Для усмирения междоусобий Мария задумала из среды европейских государей выбрать себе помощника и супруга. Этой мегере всего приличнее было бы, по примеру покойного своего родителя, вступить в брак морганатический и выйти замуж хоть бы за судью, который жег детей, но она нашла жениха и того лучше. Выбор пал на ее внучатого племянника инфанта испанского Филиппа, сына Карла V. Для Марии Тюдор лучшей партии, конечно, быть не могло.

Эта весть была маслом, пролитым на огонь, и ненависть народная достигла крайнего предела. В повсеместных воплях неудержимого ропота слышалось имя Иоанны Грей, к заговорам непричастной, но достойно оцененной народом в эту годину бедствий и гонений. Воцарение Марии Тюдор было для Англии кровавым потопом, и гибнувший народ смотрел на Иоанну Грей, как на кроткую голубицу, вестницу прощения и милосердия Божия. Мысль свергнуть Марию и возвести на престол Иоанну, утешительная для большинства, выразилась наконец на деле. Некий дворянин Томас Уайэт /Wyat/, возмутив графства Кент и Сеффолк, с четырехтысячным ополчением двинулся к Лондону и уже занял предместья Уэстминстера, но, преданный своими близ Темпль-Бара, был повешен вместе с десятью сообщниками. Этот бунт, сначала ужаснувший Марию Тюдор, был по усмирении своем весьма полезен для пагубы Иоанны Грей. Кроме соображений политических, королевой руководила та адская ненависть, которую каждый урод питает к красоте, та зависть, которую большинство старых, мумифицированных дев чувствует обыкновенно к молодым, семейным женщинам. Иоанна Грей, ее отец, маркиз Дорсет, и муж ее Гилфорд были отданы под суд по обвинению в соучастии в мятеже и злоумышлениях на свободу и жизнь королевы. Не был упущен из виду и вопрос религиозный, так как муж и жена исповедовали лютеранизм. С благой мыслью обратить заблудших на путь истинный, королева послала к ним своих патеров для увещания и для предложения купить жизнь ценой отступничества. Гилфорд и Иоанна были непреклонны! Последняя имела даже геройство написать своей сестре письмо (на греческом языке), в котором заклинала ее оставаться верной однажды принятому исповеданию. Обвиняемая на суде, Иоанна созналась чистосердечно в единственной своей вине:

— Зачем, — говорила она, — я не имела твердости отказаться от ненавистной короны? Зачем любовь к родным заглушила во мне голос долга и совести? Государыня имеет полное право казнить меня за то, что, помимо ее, я осмелилась принять неподобавший мне титул королевский!

Кротость и смирение жертвы не только не обезоружили, но как будто еще пуще ожесточили Марию. Бестрепетной рукой она подписала смертный приговор Дорсету, Гилфорду и Иоанне Грей, приказав второго казнить на площади, а жену его в стенах Башни. К этому побудила королеву боязнь, чтобы народ, видя перед собой молодые жертвы, не исторг их из рук палачей.

Последние минуты Иоанны — не история, но легенда мученицы, чуждая вымышленных прикрас и трогательная по своей — если смеем так выразиться — евангельской простоте.

Приговор свой Иоанна выслушала спокойно и прослезилась только тогда, когда пришли за ее мужем, Гилфордом Додлеем. За несколько часов перед казнью ему было разрешено прийти проститься с женой, но Иоанна имела мужество отказать ему, не желая предсмертным прощанием поколебать его и свою твердость.

— Разлука наша, — сказала она при этом, — слишком кратковременна. Через час или через два мы свидимся и соединимся в лучшем мире, где нет ни печали, ни страданий!

Встав у окна, Иоанна дождалась минуты, когда мимо нее провели Гилфорда: он, увидя жену, рыдая, протянул к ней руки, а она махнула ему влажным от слез платком и после того как бы погрузилась в предсмертную тоску и какое-то самозабвение, из которого пробудилась, когда под окном ее темницы простучали колеса телеги, на которой лежал обезглавленный труп Гилфорда.

— Не упадал ли он духом? — спросила она пришедших к ней свидетелей казни.

Ей отвечали, что присутствие духа до последней минуты не изменило Гилфорду, и эта весть воскресила в Иоанне мужество, не покидавшее ее до самого склонения головы на плаху.

Взяв записную книжку, Иоанна набросала в ней несколько строк, выражавших смутное состояние ее души в последний час жизни. Думала ли она тогда о позднейшем потомстве, в памяти которого надеялась жить многие века, или это было движение лихорадочное, почти бессознательное?

Между тем, в нижнем этаже Башни заканчивались приготовления для казни юной страдалицы: прочно сколоченные подмостки были обтянуты черным сукном, посыпаны соломой, на них была установлена плаха, на плаху положен тяжелый, хорошо направленный топор… Все, все было в надлежащем порядке и тем прочнее, что эшафот этот служил основанием английскому престолу, на котором восседала Мария Тюдор.

Дверь темницы Иоанны Грей отворилась в последний раз. Вошел комендант Башни, за ним показались члены суда; в полумраке коридора блеснули шлемы и нагрудники стражи.

Подойдя к Иоанне, комендант упал перед ней на колени и, заливаясь слезами, вместо того чтобы пригласить ее вниз, умолял дать ему на память что-нибудь из вещей, принадлежавших ей… С кроткой младенческой улыбкой, она отдала коменданту свою записную книжку; потом, с помощью двух прислужниц, совершила предсмертный туалет: подобрала свои роскошные волосы, обнажила шею и плечи и стала спускаться по лестнице, каждая ступенька которой приближала ее к вечности.

Через несколько минут глухой удар, от которого загудел эшафот, раздался в нижнем этаже Башни… Вечность, которой так жаждала Иоанна Грей, приняла ее в свои таинственные пучины.

Это происходило 12 февраля 1554 года.

Существует предание, что Иоанна Грей была казнена, будучи в первом периоде беременности. На подобные мелочи не обращала внимания суровая девственница, сорокалетняя Мария Тюдор, при которой, как мы говорили, женщины рожали на кострах, но новорожденные их младенцы служили только лишними поленьями для сожжения матерей…

В заговоре Томаса Уайэта, как выяснилось на следствии, принимали участие многие вельможи, и в нем же была замешана сводная сестра королевы, дочь Анны Болейн — принцесса Елизавета. Питая к ней непреодолимую ненависть, как к лютеранке и как к девице восемнадцатью годами ее моложе и собой гораздо красивее, Мария Тюдор удалила ее от двора в один из загородных дворцов, где Елизавета жила, впрочем, окруженная довольством и имела свой особый штат. Опасаясь, чтобы Мария Тюдор не подвергла ее участи Иоанны Грей за исповедание лютеранской ереси, Елизавета перешла в католицизм и стала выказывать самое ревностное усердие к его обрядам. Отступничество не только спасло Елизавете жизнь, но снискало ей даже расположение Марии Тюдор, впрочем, столько же искреннее, сколько искренно было обращение Елизаветы.

Не распространяемся более о царствовании Марии Тюдор, так как инквизиционные ее подвиги, отъезд ее супруга Филиппа в Испанию и неудачная война с Францией, не имеют отношения к предмету наших исторических очерков. Заметим только, в заключение, что Мария Тюдор, подобно Анне Болейн и Иоанне Сеймур, принадлежит к числу исторических личностей, обезображенных поэтическими прикрасами. Сорок лет тому назад Виктор Гюго в своей эффектной трагедии «Мария Тюдор» вывел английскую королеву в виде страстной женщины, мстящей казнью своему неверному любовнику, никогда не бывалому, но порожденному пылким воображением французского поэта. Мария Тюдор в молодости питала самую постную, платоническую страсть к графу Девоншир, обожателю принцессы Елизаветы; выйдя же за Филиппа, привязалась к нему, со всем пылом страсти, обыкновенно питаемой старыми женами к молодым мужьям. Говорим раз навсегда: если об исторических личностях судить по произведениям итальянских композиторов или французских драматургов и романистов, история превратится в сказку или кукольную комедию.



ХРИСТИЕРН II Король датский СИГЕБРИТТА. ДИВЕКЕ (1513–1559)


Христиерн родился в Ниборге, в Фионии, 2 июля 1481 года. Он был сыном короля датского Иоанна и супруги его Христины, дочери Эрнста, электора Саксонского. Королю сначала прочили Иоанну Валуа, дочь Людовика XI, но брак этот не состоялся; после того Иоанн сватался за Марию Плантагенет, дочь английского короля Эдуарда IV — она скончалась; Христина была третьей невестой, и наконец, женой короля датского.

Христиерн провел молодость свою очень бурно. Строптивый, заносчивый, он водился с товарищами из простонародной среды, выказывая постоянно любовь к свободе и независимости. В детстве его собеседником и постоянным товарищем игр и забав был огромный орангутанг. Животное это, одаренное богатырской силой, играло иногда маленьким принцем как мячиком, подбрасывая его к потолку и проворно ловя в объятия, без малейшего вреда для Христиерна, который, можно сказать, рос на попечении своего четырехрукого дядьки. Случалось, к ужасу мамок и нянек, орангутанг вытаскивал Христиерна из колыбели и убегал с ним на кровлю дворца, откуда скалил зубы и злобно угрожал бежавшим за ним в погоню. По баснословным сказаниям римских летописей Ромула и Рема вскормила волчица; бывали примеры воспитания человека в медвежьих берлогах, но чтобы когда-либо, где-нибудь обезьяна была нянькой королевского сына, наследника престола — это случай до времен короля датского Иоанна небывалый и едва ли не единственный из истории. Последующая жизнь Христиерна, со всеми ее ужасами, может только служить подтверждением той несомненной физиологической аксиомы, что животное прирученное настолько же смягчается нравом, насколько дичает и свирепеет человек, вырастающий в обществе животного. Эта простая истина, как видно, была неизвестна родителям Христиерна.

Ребенок подрос, пришла пора разлучить его с мохнатым сверстником и дать Христиерну иного, более приличного наставника. Суровый каноник, учитель латинского языка заменил орангутанга, о котором Христиерн долго и неутешно плакал. Учителю было вменено в непременную обязанность быть при питомце безотлучно и развлекать его по мере возможности. По мнению педагога, наилучшим развлечением для Христиерна могло быть пение псалмов, которым каноник и занимал своего питомца по несколько часов сряду. От природы способный и понятливый, Христиерн сладил с гармоническим языком Виргилия и Горация; усердно распевал псалмы и литании, подтягивая своему ментору, но не мог не тяготиться полумонастырским образом жизни, будучи резвым и еще не утратив страсти к гимнастическим упражнениям, которыми забавлялся с милым орангутангом. Усердному канонику достаточно было отвернуться от питомца, и он мог быть уверен, что принц Христиерн, убежав из учебной своей комнаты, уже бегает где-нибудь по кровле или лазает по деревьям дворцового сада. Обезьяньи привычки были второй натурой будущего короля, они не покидали его до тех пор, покуда он не превратился в другого зверя, более лютого и кровожадного.

Однажды каноник, собрав хор певчих вместе с Христиерном, занялся спевкой в дворцовой капелле, где музыкальные упражнения длились битых пять часов. Учитель-меломан, до хрипоты распевая свои рапсодии, не заметил, как принц тотчас по приходе вмешался в толпу маленьких певчих, прокрался к дверям, скрылся куда-то и не возвращался даже и по окончании концерта. Перепуганный учитель отправился на поиски и увидел Христиерна на кровле соседнего дома.

— Принц, — воскликнул каноник, — скажите по совести — ваше ли здесь место? Прилично ли?..

— Как нельзя более! — отвечал мальчик. — Низкие места созданы для ничтожества, а высокие для лиц высокого происхождения!

По мере приближения к годам юности шаловливый Христиерн становился неукротимее, и шалости его делались серьезнее и рискованнее. Каноник, сознавая свое бессилие, просил короля Иоанна дать ему в помощники другого наставника. Из Бранденбурга выписали ученого Конрада, человека строгого, душой и телом преданного наукам. Он ознакомил Христиерна с астрономией, математикой, географией и историей; развил в ученике любовь к богословию, нередко вызывая его на диспуты. Успевая в науках, принц непозволительно ветреничал и вел себя как нельзя хуже. Тайком уходя из дворца, он бродил по городу с толпой молодежи, преимущественно из черни, разделяя с ней грубые удовольствия, но в то же время вникая в народный быт, присматриваясь к нуждам простонародья, прислушиваясь к его ропоту и жалобам на притеснения от дворян и высшего духовенства. Летописи повествуют, что однажды восемнадцатилетний Христиерн, сманив стоявшего у дворца часового, целую ночь гулял с ним по городу, пьянствуя в тавернах, распевая песни и всячески бесчинствуя в сообществе обоего пола бродяг, подонков. Узнав о проказах сына, король Иоанн, призвав его к себе, не поскупился на брань и даже замахнулся на Христиерна тростью. Тогда принц, упав на колени, просил отца дать ему занятие, сообразное его способностям и общественному положению. Вспыхнувший вскоре мятеж в Норвегии побудил короля принять решительные меры к его прекращению, и Иоанн поручил Христиерну усмирить восстание. Принц исполнил возложенное на него поручение успешно и с усердием ретивого новичка, даже немножко чересчур поусердствовал: предводитель восстания Герлоф-Гиддефаль умер под пытками, с ним погибло множество дворян норвежских, имущество которых было конфисковано. Нельзя в этом случае обвинять Христиерна, так как в его варварское время пытки, смертные казни или пожизненные заточения почитались самыми законными и единственными возмездиями за преступление. Милосердие было тогда изгнано из уголовного кодекса всех стран, и на смягчающие вину обстоятельства суд не обращал ни малейшего внимания. Крутые, бесчеловечные меры, принятые Христиерном в Норвегии, имели благую цель: он хотел укротить духовенство и олигархов, угнетавших народ и попиравших его интересы и чувства достоинства человеческого. При всем том, благая цель никогда не может быть оправданием средств бесчеловечных.

Усмирив Норвегию, Христиерн впоследствии задумал присоединить к Датской державе отпавшую от нее Швецию, но дело это было нелегкое, и успех не совсем соответствовал стараниям принца. Устилая свой путь трупами казненных, Христиерн не пощадил епископа, имевшего сношения с мятежниками, и за это, как увидим, был отлучен от церкви папой римским. Отлучение от церкви или отпущение грехов, прошедших и будущих, были, как известно, главными орудиями римских пап при их враждебных или дружелюбных отношениях к европейским государям. Желая воротить благосклонность его святейшества, Христиерн казнил несколько сот шведов за то, что они, подобно ему самому, были отлучены папой. Этим жертвоприношением, достойным друида-язычника, римский первосвященник был глубоко тронут и снял с Христиерна свою пастырскую опалу… впрочем ненадолго, папа точно так же играл своим благословением, как Христиерн жизнью людей.

По возвращении своем в Норвегию, Христиерн познакомился с женщиной, которой суждено было играть в его жизни весьма важную роль; с женщиной, ценой бесчестия родной дочери купившей себе права быть руководительницей Христиерна на пути злодейств, опозоривших его царствование.

Эта побочная теща будущего короля датского была простая содержательница харчевни в Бергене, амстердамская уроженка, Сигебритта. В молодости она промышляла развратом и торговала рыбой в Амстердаме. Скопив деньжонок, прибыла в Норвегию и в Бергене, как мы уже говорили, открыла харчевню, в которую собирались матросы, ремесленники, мелкие воришки, уличные скоморохи, искатели приключений, ворожеи и знахари, в XVI веке образовывавшие целые цехи, под покровительством невежества и суеверия.

При всем своем распутстве, Сигебритта была женщина умная, одаренная удивительным соображением и чудесной памятью. К духовенству и дворянству она питала непримиримую ненависть, зная лицемерие одного и беспутства другого. В ее харчевню заходили иногда лица важные, того и другого сословия, чтобы напиться там не хуже самых последних плебеев, а главное приволокнуться за дочерью шинкарки, красавицей Дивеке (голубкой), прозванной так за ее чистоту и невинность, зорко охраняемые матерью. Действительно, в грязном кабаке Сигебритты дочь ее была, как жемчужина в смрадной прибрежной тине или прелестный цветок, возросший на куче сора и нечистот.

Христиерн, хотя и отлученный папой, по прибытии своем в Берген окружил себя патерами, которые раболепно льстили ему и всячески угождали, как бы в вознаграждение за папскую немилость. Один из них, занимавший при принце-наместнике должность канцлера, Эрик Валькендорп, частый посетитель харчевни Сигебритты, сообщил Христиерну о прелестной «голубке» и расписал ее такими пленительным красками, что выбил из каменного сердца наследника датского престола искру любви и пробудил в Христиерне живейшее желание увидеть красавицу. Первое свидание произошло в присутствии опытной Сигебритты. Красавица Дивеке очаровала Христиерна своей наружностью и остроумием, с которым она порассказала ему о проделках лиц духовного и дворянского званий, посещавших таверну инкогнито. На другой же день Дивеке была формальной фавориткой Христиерна, а ее достойная маменька заняла при нем должность первого министра. Дочь овладела сердцем принца, мать — его умом, и таким образом Христиерн попал под опеку сирены и мегеры.

Дивеке была первой и последней любовью Христиерна. Его связь с этой женщиной имела для государства то громадное значение, что фаворитка была из простонародья и вместе с матерью постоянно отстаивала интересы родного своего сословия, вооружая возлюбленного против сословий, ей ненавистных, то есть дворянства и духовенства. Вот главный и чуть ли не единственный источник ненависти Христиерна к клерикалам и олигархам. Сигебритта и дочь ее, возросшие в народной среде, ознакомили будущего короля с теми бедствиями и страданиями народа, которые от глаз государей всегда загорожены живой стеной царедворцев; мать и дочь объяснили Христиерну, что так называемые радостные клики, которыми народ приветствовал королей, сплошь и рядом заглушают стоны страждущих и вопли угнетенных.

Сигебритта и Дивеке указали Христиерну на причины бедствий народных в Дании, заключавшиеся в злоупотреблениях сословий привилегированных, живущих в сытом бездействии, благодаря неустанным трудам простого народа и овечьей покорности мещанства. Эти беседы поселили в уме и сердце Христиерна великие идеи о необходимости преобразований в государственном строе и организации сословий датского королевства. Но как разрешил Христиерн эту великую задачу? Вместо уравнения прав своих подданных, он возвысил народ в ущерб униженному дворянству, вместо того, чтобы строить, он перевернул сословную пирамиду основанием вверх, вершиной вниз, упустив из виду, что вся тяжесть здания должна, таким образом, опираться на вершину, то есть на него же самого.

Эта простая мысль не могла не придти в голову Христиерна впоследствии, во время его продолжительного заточения в стенах Зондерборга.

Восьмого февраля 1513 года Христиерн взошел на престол умершего отца своего Иоанна. Вместе с ним, в лице Сигебритты и Дивеке, воцарилась народная партия. Пришла пора осуществить те благие замыслы, которые занимали Христиерна в последние два года жизни его отца. В видах приобретения верного союзника в лице эрцгерцога австрийского Карла (будущего императора Карла V) Христиерн посватался за родную его сестру, принцессу Елизавету. Предложение датского короля было принято, и 12 августа 1515 года сыграли свадьбу в Копенгагене. Понимая, что брак — это дело политики, Дивеке не выказывала ни малейшего опасения, она продолжала владеть сердцем Христиерна нераздельно до самой своей загадочной смерти. Дивеке была отравлена, как доказывали несомненные предсмертные симптомы, но кем именно? Злодейство это всего вероятнее — дело олигархической партии, может быть приверженцев королевы Елизаветы, желавших избавить ее от опасной соперницы. Дивеке, еще накануне цветущая здоровьем, красотой, неожиданно страшно изменилась в лице и умерла в ужасных судорогах, едва имея силы пожать руку королю и прошептать ему:

— Прости, мой возлюбленный! Меня отравили!..

— Кто? Кто тебя отравил?! — воскликнул Христиерн, сжимая ее в объятиях…

Ответом ему был последний вздох красавицы. Покрывая поцелуями ее оледенелый труп, король дал клятву отыскать виновного. Подозрения пали на его же любимца Торбена Оксе, коменданта копенгагенского замка, пользовавшегося расположением покойной фаворитки. Секретарь Торбена шепнул королю, что расположение это простиралось далеко за пределы благоразумия. Приняв во внимание донос, но в то же время негодуя на доносчика, а может быть еще и на клеветника, — Христиерн приказал его повесить. Принеся эту жертву памяти своей фаворитки, король как будто позабыл о ней и даже не любил, чтобы ему напоминали о покойнице. Прошло года полтора со времени ее смерти, и однажды вечером король в присутствии многих придворных, подойдя к Торбену и дружелюбно положив ему руку на плечо, сказал:

— Слышали вы, мой милый, что про вас говорят?

— Не могу знать, государь!

— Будто Дивеке умерла от яда, приготовленного в вашем семействе, именно из опасения, чтобы вы не вздумали на ней жениться… Какая глупая выдумка, не правда ли? Вам, природному дворянину, могло ли когда в голову придти жениться на дочери бывшей шинкарки?

— Так точно, государь, я знаю, что есть подозрения, будто мои родные отравили Дивеке, но это гнусная клевета!..

— Однако вы не отрицаете, что она была отравлена?

— Так говорили…

— Поговорим откровенно, любезный Торбен, — продолжал король. — Правда ли, что вы были неравнодушны к Дивеке?

— Ваше величество изволили приказать казнить моего секретаря, клеветника…

— Казнить я его казнил, правда, но я мог и ошибаться. Его во всяком случае следовало повесить, хотя бы уже за то, что он подрывался под вас, своего благодетеля. Но, дело прошлое, потерянного не воротишь, и забвение — удел мертвецов… Скажите же мне теперь, что было между вами и Дивеке?

— Я уже говорил вам, государь…

— Торбен, вы все уклоняетесь от прямого ответа. Предположим, что вы любили Дивеке… Что ж тут необыкновенного? Она была очень хороша собой, даром что родилась и выросла в простонародье…

— Она была не только хороша, но истинная красавица!..

— Да, кроме того, была умна, умела завлекать и сама была способна увлечься… Кроткая, ласковая и простодушная, она легко привязывалась к каждому, кто только оказывал ей внимание… А вы, говорят, были к ней особенно внимательны…

— Правда, государь, в жизни моей я не встречал женщины очаровательнее и устоять от обольстительницы едва ли было возможно…

— Вы ее любили? — произнес король глухим, будто из могилы выходящим голосом.

— Если вы желаете непременно знать?..

— Желаю и приказываю!

— Я любил ее государь, любил так, что не могу и выразить.

— Господа, — обратился Христиерн к придворным, — послушайте же нежную, хотя и немножко запоздалую исповедь чувствительного Торбена… очень любопытно! Итак, вы объяснились с Дивеке?

— Да, государь!

— И прекрасно!.. Что же она отвечала вам?

— Сначала она отвергла мои признания…

— Чтобы потом вознаградить взаимностью! — досказал король, бледный и дрожа от ярости. — Обычный маневр коварного женского отродья, все они таковы, все… Ну, а потом, она, конечно, уступила вашим нежным требованиям… Как же? Когда? Где?.. Да договаривайте же, позабавьте нас… Не правда ли, господа, — продолжал Христиерн, обводя присутствовавших взглядом, напоминавшим им вспышки молнии, — очень забавная история?

— Очень забавная! — отвечал хор придворных, вторя державному запевале.

— Дело было летом, — начал Торбен, увлекаясь воспоминаниями и не подозревая, что исповедь, на которую его вызвал король, будет исповедью предсмертной, — летом, в одну из тех тихих, душистых ночей, когда сердце особенно восприимчиво к нежной беседе. Во дворце, помнится, был бал, я вышел из покоев на главную аллею, где встретил Дивеке… Счастливый случай, совершенно неожиданный…

— Случай — божество всемогущее! — ввернул Христиерн.

— Я спросил, почему ей вздумалось оставить бальную залу? Она отвечала мне, что там жарко, что она к тому же красоту природы всегда предпочитает всем ухищрениям искусства…

— Скажите, пожалуйста, какая поэзия… Далее?

— Далее, государь, мы вместе с ней восхищались и землей, покрытой богатой растительностью, и небом, усыпанным звездами; легко дышалось нам и невыразимо отрадно было смешивать вздохи любви с волнами ароматного воздуха… Я осмелился подать руку Дивеке, и тогда с большой аллеи мы своротили на тенистую, боковую. Шли молча, не желая нарушать таинственного безмолвия спящей природы, так чудно противоречившего звукам бальной музыки, изредка доносившейся до нашего слуха… Наконец умолкла и музыка; ее заменили гармонические речи Дивеке, неровные удары наших сердец… Дивеке созналась мне в своей страсти! Незабвенный вечер…

Торбен прочел свой смертный приговор. Цветы поэзии, которыми он прикрасил свой восторженный рассказ, он точно приготовил для собственной могилы. Легче было бы ему безнаказанно погладить спящую змею, нежели пробудить в сердце Христиерна два ядовитых чувства — ревность и разочарование.

Бледный, как мертвец, Христиерн вышел из комнаты не говоря ни слова. Торбен на другой же день был арестован и на созванном государственном совете обвинен в отравлении Дивеке… Нельзя же было обвинить его в счастливом соперничестве с королем?

— Хотя бы у него была бычья шея,[14] — сказал король на первом же заседании следственной комиссии, — палач ее отмахнет одним ударом!

Вопреки закону, постановлявшему, чтобы дворянина судили депутаты от дворянства, король в присяжные заседатели назначил двенадцать крестьян, имея в виду их ненависть к дворянству. Защищаясь на судоговорении, Торбен доказал свою непричастность к делу отравления Дивеке, прибавив, что ему нельзя вменять в преступления любовь к женщине простого звания, хотя и фаворитке, но все же не законной супруге короля. Присяжные, страшась гнева королевского, объявили, что виновного уличают его поступки. Торбен Оксе был обезглавлен (1517) на эшафоте, воздвигнутом рядом с виселицей, на которой еще покачивались полуистлевшие останки секретаря-доносчика.

Проклиная память Дивеке, так бессовестно надругавшейся вместе с Торбеном над его нежнейшими чувствами, король не только не лишил своей благосклонности Сигебритту, но еще более прежнего подчинился влиянию этой фурии. Твердо уверенный, что дворяне — виновники смерти Дивеке, Христиерн объявил непримиримую ненависть и кровавое мщение всему дворянству. Сигебритта, как олицетворенная Немезида, поддерживала в сердце короля адское пламя злобы на все сословие. Государственный совет и сенат умолкли пред хриплым голосом бывшей шинкарки. Она побудила Христиерна возобновить военные действия в Швеции.

Смиряясь пред Сигебриттой, вельможи и знатнейшие дворяне (кроме ненавистного ей, истинно благородного героя, адмирала Отгона Крумпена), забыв всякий стыд, пресмыкались перед ней. Летописец Сванинг говорит, что он был свидетелем, как однажды придворные толпились на лужайке перед загородным дворцом Сигебритты, в этой прихожей под открытым небом, ожидая впуска во внутренние покои. Была сильная зимняя стужа, и посетители, цвет аристократии, чтобы не замерзнуть, постукивали каблуками об ограду и похлопывали в ладони, не хуже извозчиков. После довольно продолжительного ожидания их впустили в приемную, где с улыбкой и лестью на устах они излагали Сигебритте свои просьбы и приносили поздравления.

Стараниями Сигебритты внутренняя и внешняя торговля королевства датского достигла самого цветущего состояния в короткое время. Торговому сословию даны были многие льготы; с Англией заключен договор, имевший немалые благотворные последствия для внешней торговли. Многие негоцианты, переселясь в Копенгаген, открыли свои конторы, завели торговые суда; мещане и низший класс народа усердно занялись промышленностью, обогащаясь теперь лично для себя, а не для набивания сундуков дворян-тунеядцев. Не столько желание добра простому народу, сколько желание всего дурного дворянству руководило Христиерном И. Любовь к торговым оборотам привилась и к духовенству, ажиотировавшему индульгенциями его святейшества. Папский легат в северных государствах Европы Джиованни-Анджело Арчемболи, подарив Христиерну 1200 ренских флоринов, получил от него (хотя и отлученного от церкви) разрешение к свободной продаже индульгенций по всему королевству. Арчемболи наторговал несметные суммы, и, за исключением бедняков, вся Дания, удостоенная отпущения грехов, превратилась, таким образом, по милости папы в страну праведников. За эту стрижку овец римского пастыря Арчемболи обещал Христиерну содействие всего духовенства в задуманном им деле покорения Швеции. На первый случай Христиерн казнил шведов, подобно ему отлученных от церкви папой римским. В королевстве в это время были две враждебные партии: правителя Стенона Стурре и Эрика Тролле. Первая была партией народной, и желая примирить с ней своего врага, Стенон назначил упсальским архиепископом Густава Тролле, сына Эрика. Этим он сделал страшную ошибку: Густав вошел в тайные сношения с Христиерном. Арчемболи, прибывший в Швецию для продажи индульгенций, сообщил Стенону Стурре о предательстве упсальского архиепископа и за это получил от правителя дозволение сбывать товар ватиканской фабрикации по всей Швеции. Набив и здесь вместительный кошель своего владыки, Арчемболи возвратился в Рим, «аки пчела, медом нагруженная».

Сведав об измене Густава Тролле, Стенон созвал сенат и земскую думу; предатель, призванный к ответу, с значительным гарнизоном укрепился в своем замке, где его осадил Стенон и, взяв в плен, заточил в монастырь. Христиерн и Эрик Тролле уведомили папу Льва X об этом самоуправстве, за которое Стенон Стурре со всеми своими приверженцами был отлучен от церкви и сверх того присужден к уплате архиепископу пени в сто тысяч червонных и возобновлению его замка, разрушенного во время осады. Как бы для содействия папе, Христиерн со своими войсками двинулся к Стокгольму, но получил отпор и возвратился в Данию. Желая однако же отомстить неприятелю, он вступил в переговоры, требуя от Стенона благонадежных заложников. Доверчивый правитель послал к Христиерну на корабль десять человек дворян и в числе их Густава Вазу, будущего освободителя Швеции. Вопреки законам совести и в нарушение данного слова, Христиерн приказал заковать заложников в цепи и объявить Стенону, что все они будут казнены, если повеление его святейшества не будет в точности исполнено. Совершив этот «подвиг», Христиерн, пользуясь попутным ветром, вместе с пленниками отплыл в Копенгаген.

Здесь все заложники были заключены в крепость, а Христиерн занялся деятельными приготовлениями к совершенному порабощению Швеции. Нужны были деньги. Король велел начеканить фальшивой монеты; под видом налогов ограбил Данию и Норвегию; отнял у Антонелли, брата Арчемболи, все деньги, наторгованные им от продажи индульгенций, и таким образом обошелся без обременительного для королевства внешнего займа. Подобные финансовые операции в XVI веке были повсеместно в большом употреблении, и все сходило с рук, так как люди тогда были терпеливы. 1520 год был ознаменован сбором громадного ополчения, с которым Христиерн вторгся в Швецию, и ужасной резней, кровавой баней в Стокгольме, ничем не уступающей Варфоломеевской ночи, бывшей через пятьдесят два года в Париже. До того времени на севере Европы еще не видано было такого смешения войск всяких наций и такого многочисленного флота. Под знаменами Христиерна, кроме датчан и норвежцев, были войска из Бранденбургии, Шотландии, Франции. Представителями последней были 2000 пехотинцев, предводимых Гастоном де Брезе и выбранных из полков Франциска I. Главнокомандующим был назначен адмирал Оттон Крумпен, который и выступил в поход в начале января. Участь Швеции была решена битвой при Богезунде (20 января 1520 года); Стенон Стурре был смертельно ранен; войска Христиерна подступили к Стокгольму. От имени папы король датский объявил отлученными от церкви Стенона и всех его приверженцев… Дворянство шведское заключило с Христиерном мир, подкрепленный обещанием со стороны победителя забвения прошлого и полной амнистии всем участвовавшим в восстании. Вдова Стенона Стурре Христина Гильденстиерна, восстановив крестьян в некоторых областях, тщетно пыталась свергнуть датское иго. Мятеж повсеместно был усмирен, Кальмарский союз возобновлен во всей силе, и в октябре того же 1520 года Христиерн короновался, приняв тройственный титул короля датского, шведского и норвежского. Утвердив таким образом свою власть над Швецией, Христиерн, неизменно верный идее уничтожения дворянства, решился приступить к мерам, достойным Нерона или нашего Ивана Грозного. Духовник короля Слагхек, племянник Сигебритты, человек лукавый, злой и честолюбивый, посоветовал Христиерну примирить требования политики с нарушением торжественно данного слова.

— Как король, — сказал он, — вы, государь, обещали дать всепрощение и должны сдержать свое обещание, но как сын единоспасающей католической церкви обязаны сами повиноваться велениям папы, присуждающего шведов к наказанию, вполне заслуженному.

— Слагхек! — воскликнул король, обнимая духовника. — Ты человек святой, лучший и единственный мой советник!

После коронации Христиерн, принимая поздравления от дворян, подтвердил последним все обещанные им льготы и привилегии. Пожалованная при этом грамота была скреплена своеручной подписью короля датского с приложением государственной печати. В грамоте король именовался «отцом Швеции»… Затем последователи празднества, во время которых Христиерн тайно совещался со своим духовником и ему подобными извергами о предстоящих убийствах и собрал духовный суд под председательством архиепископа Густава Тролле. Суд этот объявил, в силу папской буллы, отлученными от церкви вдову Стенона Стурре, весь сенат, гражданских и военных чиновников, принимавших участие в восстании, и всем им изрек смертный приговор с конфискацией их имущества. Осужденные апеллировали и требовали нового расследования. Христиерн, желая доказать свое беспристрастие, согласился на их просьбу, увеличившую длинный список жертв несколькими лишними именами. В одной из своих защитительных речей Христина, оправдывая память Стурре, сказала, что он, отрешив архиепископа, действовал по внушению сената, при этом вдова Стенона Стурре представила и документ за подписью сенаторов. Следственная комиссия, объявив этот акт «делом дьявольским», распорядилась арестовать и отдать под суд всех сенаторов, приложивших к нему свои подписи. Из них спасся один только Иоанн Браск, епископ Линкопинга, благодаря своему криводушию и предусмотрительности. Подписывая увольнение Густава Тролле, он, прилагая свою печать, подложил под нее клочок бумаги с надписью «по принуждению». Этот лоскут спас Браска от плахи.

На заре 8 ноября герольды, разъезжая по городу, возвещали жителям, чтобы они не осмеливались выходить из домов на улицы. Никто не мог понять цели этой меры, хотя все жители Стокгольма предугадывали что-то ужасное. Ровно в полдень из крепости вывели заключенных на место казни; все эти заключенные принадлежали к знатнейшим семействам королевства, все они были представителями или последними отпрысками древнейших родов дворянских. В то же время жителям было разрешено выйти из домов и присутствовать при совершении казни. Среди могильной тишины датский сенатор Ликке объявил народу, что все приведенные на лобное место дворяне, чиновники и епископы виновны в ереси и для славы Божией и ради интересов церкви заслуживают казни. «Архиепископ Упсальский, — заключил Ликке, — трижды преклоняя колени перед государем, вымолил у него утверждение смертного приговора!..»

Ответом был единодушный вопль ужаса, исторгшийся из грудей десятков тысяч зрителей, но никто не мог исторгнуть жертв из рук палачей, усердно принявшихся за работу… Застучали топоры, голова за головой падала на окровавленные помосты и насчитано было отрубленных голов — девяносто четыре. Но этой цифрой побоище не ограничилось. Готовя новые казни, Христиерн объявил, что правосудие удовлетворено и что отныне прощаются все виновные, заключенные в тюрьмах, укрывающиеся от ареста, или эмигрировавшие из родных пределов.

Обольщенные этим предательским манифестом, беглецы и изгнанники возвратились в свои жилища. Все они были переловлены и без суда повлечены на казнь. На этот раз была уже настоящая бойня, понятие о которой дают летописи, говоря, что топоры тупились и палачи задыхались от утомления. В продолжение нескольких часов по уличным канавкам, проведенным к морю и озеру Мелар, журчали ручьи теплой крови, которую лакали собаки и стада свиней! Слово жалости, срывавшееся с уст жителей, слезы, являвшиеся на глазах зрителей, или выражение ужаса на их лицах — служили смертным приговором: сожалевших тут же умерщвляли; вешали слуг казненных, вешали, наконец, каждого гражданина, имевшего на одежде признаки принадлежности его к дворянскому сословию; несколько монахов было брошено в озеро Мелар связанными попарно. Казнили целые семьи, не щадя ни пола, ни возраста. Трупы Стенона Стурре и его полугодовалого сына были вырыты из могил и брошены на груды истерзанных трупов, оставленных поверх земли на съедение собакам и обреченных на смрадное тление.

Разгром Новгорода при Иване Грозном был у нас в России повторением этой кровавой трагедии, или, вернее, морового поветрия казней.

Страшно было на земле в эту эпоху, но ужас царил и на морях. Морские разбойники грабили и жгли торговые суда, опустошали прибрежные деревни. Во внутренних областях крестьяне стонали под тиранским гнетом помещиков и духовенства. Гибла Швеция, но Бог сжалился над ней, в лице Густава Вазы послал избавителя от иноземного ига. Устрашенный восстанием и успехами защитника и мстителя, Христиерн 14 апреля 1523 года бежал в чужие края просить помощи у своего шурина Карла V. Пользуясь отсутствием тирана, дядя его Фредерик, герцог Шлезвиг-Голштинский, прибыв в Данию, взошел на опустевший престол под именем Фредерика I. Желая достойно отблагодарить избравшее его дворянство, новый король восстановил все его права, дал ему новые льготы и привилегии, подписал представленную ему, самим же дворянством редактированную, грамоту. Один из ее параграфов предоставлял помещикам права смерти и живота над их крепостными; другой разрешал им же отнимать у крепостных движимость и налагать на них пени в четыре марки.

Между тем Христиерн, после долгих скитаний по чужим землям, возвратился в свое королевство, пытаясь отстаивать свои права на престол силой оружия. Побежденный и выданный Фредерику он был заточен в крепость Зондерборг, вопреки обещанию дяди водворить его на жительство в замке Фленсбург. Двадцатидвухлетнее заточение тирана, о котором мы считаем не лишним рассказать читателю, может служить могучим аргументом в защиту гуманной современной идеи о замене смертной казни пожизненным заточением. Если при описании злодейств короля Христиерна читатель чувствовал ужас и негодование — он без сомнения будет тронут рассказом о страданиях Христиерна-узника. Заживо погребенный в каменной гробнице Зондерборга, этот человек-чудовище переродился в ней и воскрес из нее дряхлый телом, но обновленный, просветленный душой, слезами раскаяния смывший со своей памяти позорное имя мучителя и снискавший имя мученика.

Первые шесть месяцев заточения Христиерну было дозволено прогуливаться в стенах замка в сопровождении шута, привезенного им из Норвегии. Пользуясь слабым присмотром, низведенный король писал из темницы германским принцам, прося у них помощи, и за это был замурован в небольшую келью, в которую ему подавали пищу через решетчатое окно. Круглый каменный стол, скамья и две кровати составляли все убранство жилища бывшего короля. Расхаживая по комнате из угла в угол, Христиерн проводил пальцем по доске каменного стола: через двадцать лет от этих прикосновений на камне образовалась борозда в четверть дюйма глубиной. «Капля и камень долбит», — говорит пословица, но про эту борозду на камне можно сказать, что она была продолблена не рукой, а слезами Христиерна.

Карлик, его собеседник, вскоре заболел от недостатка воздуха и движения; спасением его могла быть только свобода, которой он добровольно лишился из привязанности к королю, будучи при нем тем же, чем бывает собачка в клетке у зверя, выставленного в зверинце. Христиерн уговорил карлика расстаться с ним и остался в своей келье один — наедине с неумолкавшей совестью. Дверь, на минуту отворенная для выпуска больного, снова замкнулась, была заложена камнями, и опять зашагал Христиерн по своей келье, проводя пальцем по столу, считая шаги, внимая голосу совести, тревожимый по ночам страшными сновидениями, служившими иллюстрациями к тому, что днем говорила узнику неумолимая совесть. Он потерял счет дням, и что творилось на белом свете, где и кто царствовал — ничего этого не было известно Христиерну, и только вой бури да глухой плеск моря, будто стоны убиенных, будто ропот потоков пролитой крови, изредка достигали слуха узника. Разобщенный с людьми, он чаще стал размышлять о той силе, которая свергла его с престола, о силе, в руках которой Густав Ваза и Фредерик I были только орудиями…

Он сознался, наконец, что эта сила имеет имя, что имя этой силы — Бог.

Однажды в замурованную дверь посыпались частые удары кирки и лома. В келью Христиерна впустили нового добровольного собеседника, старого солдата, когда-то служившего в королевской гвардии. Радостна была их встреча; но вскоре здоровье солдата, подобно здоровью карлика, расстроилось. Желая развлечь больного и в то же время чистосердечной исповедью облегчить свою душу, Христиерн часто беседовал с ним, сознавая свои ошибки, объясняя ему ту добрую цель общего блага, к которой он стремился ложными путями, залитыми кровью, вымощенными головами казненных. Зло, наделанное людям датским королем, нам известно; посмотрим, однако, что было им сделано доброго и полезного и насколько последнее вознаградило за первое. Что перетянет?

Дворянству и духовенству, им нетерпимым, Христиерн нанес жестокий удар двумя узаконениями: запрещением продажи крепостных и уничтожением берегового права, то есть облеченного в законную форму грабежа грузов с разбитых бурей кораблей. Управление городами было возложено на верховных судей (скультусов), назначаемых на три года. Под их председательством были учреждены суды присяжных из четырех бургомистров и семи членов ратуши. Осужденным было предоставлено право подавать апелляцию прямо на королевское имя. Для оживления внутренней торговли были учреждены ярмарки; таможенный тариф был изменен, пошлины были сбавлены, а с некоторых товаров и вовсе сняты; в трактирах и гостиницах установлена такса за постой и обслуживание приезжающих; снижены были налоги с сельдяных промышленников. Сверх всего этого Христиерн учредил почтовые сообщения, повелел заботиться об опрятном содержании обывательских домов, об уборке падали, о снабжении наемной прислуги аттестатами, о кротком с ней обхождении. Обучение детей грамоте и ремеслам было вменено родителям в непременную обязанность, для убогих и больных были учреждены богадельни и больницы… Меры, принятые Христиерном против алчности духовенства, были вполне рациональны; он преследовал странников, юродивых, вымогавших последние гроши у суеверной черни, и обязал приходских священников не отказывать бедным, нуждающимся в помощи, и исполнять требы бесплатно. Не распространяемся о многих других узаконениях Христиерна и скажем в заключение, что все вышеупомянутые узаконения, имевшие целью благо простого народа, были следствием внушений королю дочери народа Сигебритты.

Предоставляем самому читателю ответить на вопрос: много ли добра и зла королевству датскому принесло ее могучее влияние на Христиерна? Подобно королю французскому Людовику XI, он одной рукой душил олигархию, другой расточал и сеял благодеяния простому народу. Эти посевы могли бы сторицей вознаградить державных сеятелей, если бы не орошали их человеческой кровью и не утучняли почвы трупами ослушников.

Сострадалец Христиерна, старый солдат угасал, снедаемый чахоткой, и вскоре узник навеки расстался с ним и опять погрузился в страшное одиночество. Он просил дать ему хотя бы собаку, чтобы в присутствии бессловесного, но живого существа найти утеху. Ему отказали. Он просил бумаги и перьев, но и того не дали. Томимый скукой Христиерн заговаривал с тюремщиком, подававшим ему пищу через оконце. Тюремщик молчал, так как ему под страхом смертной казни было запрещено говорить с узником. Желая хоть чем-нибудь пополнить тоскливое, вечно досужее время, Христиерн нацарапал ногтем на стене изображение копенгагенского дворца с отчетливостью искуснейшего гравера. Год уходил за годом. Король Фредерик скончался 29 марта 1533 года. Ему наследовал Христиан III. В двенадцатый год своего воцарения он вспомнил об узнике Зондерборгской крепости и озаботился о смягчении его участи. В один из тех дней, в которые Христиерн был погружен в мрачное раздумье, его пробудили удары в стену и стук падающих камней. Торопливость каменщиков ужаснула затворника, и ему пришла в голову мысль, что наступил его последний час. Чувство жизнелюбия проснулось в шестидесятидевятилетнем старце, однако же, преодолевая страх, он ждал развязки, по-видимому спокойно.

— Свобода, свобода, государь! — вскричали каменщики, вбегая в келью.

— Свобода? Мне?

— Да, король приказал освободить вас!

Несколько минут Христиерн стоял неподвижно, потом медленно опустился на колени и рыдая стал молиться, как, конечно, не молился никогда в жизни. Для предохранения его глаз, приученных к сумраку тюрьмы, от влияния дневного света Христиерну завязали глаза; посоветовали во избежание удушья при выходе на вольный воздух заслонить себе рот рукой. Таким образом вывели живого мертвеца из зондерборгской гробницы. Новым его местопребыванием назначен был городок Каллунельборг на северо-западной окраине Зееланда, где отведен был для его жилища замок с прекрасными садами и живописными окрестностями. Прогулка и охота были ему дозволены, но приставленные надзиратели отвечали головой за малейшую попытку Христиерна к побегу.

Куда ему было бежать, кто мог бы принять участие в забытом, развенчанном короле? Однажды, гуляя, он спрятался от своих надзирателей в кусты, желая подшутить над ними. Наделал он им тревоги, и они сбились с ног, отыскивая мнимого беглеца, который смеясь вышел из своего убежища. Это была шалость, свойственная седому ребенку, так как Христиерн достиг уже старческого возраста, называемого детством вечности. Он любил беседовать с соседними поселянами; его занимали полевые работы, простые рассказы о быте любимого им сословия. Девять лет прожил он в Каллунельборге, где и скончался 4 февраля 1559 года, семидесяти восьми лет от роду.




ЕЛЕНА ВАСИЛЬЕВНА ГЛИНСКАЯ, ГОСУДАРЫНЯ И ВЕЛИКАЯ КНЯГИНЯ, ПРАВИТЕЛЬНИЦА ВСЕЯ РУСИ. ДЕТСТВО И ОТРОЧЕСТВО ЦАРЯ ИВАНА ВАСИЛЬЕВИЧА ГРОЗНОГО. КНЯЗЬ ИВАН ФЕДОРОВИЧ ОВЧИНА-ТЕЛЕПНЕВ-ОБОЛЕНСКИЙ. КНЯЗЬЯ ВАСИЛИЙ И ИВАН ШУЙСКИЕ. КНЯЗЬ ИВАН БЕЛЬСКИЙ. ГЛИНСКИЕ (1533–1547)

После смерти государя и великого князя Василия Ивановича (4 декабря 1533 года) у нас в России была точно такая же неурядица, как во Франции при Франциске II или в Англии при Эдуаре VI. Именем наследника-младенца управляли царством сначала его мать, государыня Елена Васильевна Глинская, а после ее смерти — быстро сменявшие друг друга — временщики, бояре-крамольники, раболепной угодливостью развившие в младенческом сердце будущего Грозного порочные наклонности, своими интригами и злодействами посеявшие в том же сердце ненависть к боярству, впоследствии выразившуюся неслыханными злодействами. Гонитель, совмещавший в лице своем должности неумолимого судьи, а подчас и палача, Иван Грозный, подобно Христиерну II Датскому и Людовику XI Французскому, был демократ в душе и сочувствовал народу. Простые люди русские отвечали ему взаимностью, доказательством которой служат, во-первых, предания о царе, в которых он является чаще героем, нежели тираном; во-вторых, самое его прозвище Грозного, так верно его характеризующее. Народ уподобил своего царя грозе Божией: она ужасом леденит сердце человека, но в то же время освежает воздух, оживляет растительность, разгоняет гнилостные, удушливые испарения. Так понимал русский народ своего царя Ивана Васильевича, но это уподобление его божьей грозе, при всей своей поэтической красоте, не выдерживает суда потомства. Божий гром, ударяя в жилье, хотя нередко зажигает его, но дождь — неизменный спутник грозы — заливает пожар, напоминая людям пословицу «где гнев — тут и милость». Грозы же Ивана Васильевича были грозами сухими или сопровождались кровавыми дождями и разливами кровавых рек, они щадили избы простого народа, но никогда не миновали домов боярских, даже церкви божьей в лице мученика митрополита Филиппа. Чтобы добраться до двух-трех крамольников, царь Иван Васильевич истреблял бояр целыми сотнями, из-за одной нечистой овцы резал все стадо; ради истребления одного куста куколя выжигал целую ниву… Не плахами, не виселицами упрочивается самодержавие, как это делал Грозный, — но милостями и благодеяниями; сила царя всегда должна быть в любви народной. Сердце царево в руке Божией, говорит Писание. Бог же есть любовь!

Царь Иван Васильевич вырос на престоле — наследуя его трех лет после отца; шапку Мономаха держали над ним Елена Глинская и верховная Боярская Дума, в которой заседали дяди государевы и двадцать знатнейших бояр. Так по завещанию покойного государя Василия Ивановича было организовано правление царством… скажем лучше: должно было быть организовано, на самом же деле правителями государства были Елена, дядя ее Михаил Глинский и ее возлюбленный, князь Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Матери царя-младенца своим и его именем предоставлено было решать дела внутренние; Дума решала его именем дела внешние. Не ждал народ русский добра от этих новых порядков, чуя здравым умом и любящим сердцем грядущие распри и неурядицы.

Предав тело Василия Ивановича земле в Архангельском соборе, правители — бояре и духовенство — поспешили в Успенский собор, где митрополит благословил младенца-царя властвовать над Россией, отдавая отчет в делах своих единому Богу. Во все пределы царства были разосланы гонцы-чиновники для приведения народа к присяге, принесенной единогласно и единодушно. Однако же, стоустая молва предупредила гонцов и разнесла по всем концам Руси, что государыня Елена Васильевна глазами князя Оболенского видит, его ушами слышит; что он не только при ней первое лицо, но чуть ли и не повыше ее самой; что князь, да сестра его, няня царя и брата его, царевича Юрия, боярыня Аграфена Федоровна Челяднина, всем при дворе управляют и своевольничают, будто чем государыню приворожили… Эта ворожба заключалась в связи князя Ивана Федоровича с правительницей; связи, при которой боярыня-сестрица играла весьма неприличную роль свахи. Эта интрига — явление весьма обыкновенное в западных государствах того времени — у нас на Руси была редкостью, чтобы не сказать небывальщиной. Великие княгини, до Елены Глинской, были в глазах народа образцами целомудрия, стыдливости и всех добродетелей женских; русский народ, не ведая слов Юлия Цезаря о Кальпурнии, всегда говорил о своих государынях его фразу: «Супруга царя — вне подозрений!» Древние наши государи и цари, до времен Петра Великого, избирали себе супруг из боярских фамилий, но избранницы эти бывали всегда совершенством в физическом и моральном отношениях, однако же дочери великокняжеские и царские за бояр не выходили, а уж и того менее связью с ними себя не позорили. Елену Васильевну, как видно, не удержали от греха ни стыд, ни титул правительницы, ни имя вдовы государевой: беглая литвинка литвинкой и осталась и вместе с сердцем отдала князю Оболенскому в руки и судьбу сына, и почти что державу царскую. Все последующие события были делами этого временщика, фаворита Елены Глинской.

Ровно через неделю по принесении народом присяги (11 декабря) старший дядя государя, князь дмитровский Юрий Иванович вместе со своими боярами был заточен в темницу, ту самую, в которой при Иване III был задушен или уморен голодом внук его, Дмитрий. За что князь Юрий подвергся опале? Об этом в наших летописях существует два сказания: одно обвиняет, другое оправдывает князя. По первому, он на другой же день присяги младенцу-племяннику подсылал дьяка своего, Тишкова, к князю Андрею Шуйскому, чтобы уговорить его перейти к себе на службу и способствовать возведению его на престол. Шуйский донес о том князю Борису Горбатому; тот — Елене, а Елена, созвав Боярскую Думу, приказала ей действовать по закону. По другому сказанию, Андрей Шуйский оклеветал Юрия, чуждого всяких честолюбивых замыслов и это сказание всего вероятнее, так как Андрей Шуйский, заточенный в тюрьму, мог сделать извет на князя Юрия в надежде заслужить милость и прощение. Всего же вернее, дядя государев был помехой Елене и князю Оболенскому в их самоуправстве и нежных отношениях, сделавшихся окончательно чуть не явными. Участь Юрия ужаснула Боярскую Думу и возбудила в ней ропот, а в народе жалость. Бывшие с войсками в Серпухове князь Семен Федорович Бельский и окольничий Иван Лятцкий бежали в Литву и передались Сигизмунду. Следствием этой измены были новые жестокости правительницы: князь Воротынский с сыновьями и брат Семена Бельского Иван, член верховного совета, были схвачены в Коломне, за сообщество будто бы с изменниками, привезены в Москву и посажены в темницы; опала правительницы не пощадила родного ее дядю Михаила Глинского и ближнего боярина Михаила Семеновича Воронцова: Глинский был заточен в темницу, Воронцов удален от двора. Эти вельможи были двумя совершенно невинными жертвами, принесенными Еленой Глинской князю Оболенскому. Старик дядя не давал ей покоя, укоряя ее постоянно за неприличное поведение, требуя разрыва с фаворитом и удаления его от занимаемых должностей. Страсть заглушила в Елене Глинской чувства родства и уважения к старику дяде: не довольствуясь его заточением, она в угоду Оболенскому приказала уморить Михаила Глинского голодом. Характер правления принимал кровавый оттенок тирании, возмутительной тем более, что она проявлялась в женщине, руководимой любовником. Боярская Дума значительно убыла, зато увеличилось число узников и эмигрантов. Брат князя Юрия, Андрей — князь старицкий, страшась подвергнуться одинаковой с ним участи, уехал в свой удел, ропща и негодуя на правительницу, о чем услужливые наушники ей исправно доносили.

26 августа 1536 года князь Юрий скончался в темнице, то есть подобно Михаилу Глинскому был уморен голодом. Князь Андрей, извещенный об этом, со всем своим семейством бежал из Старицы и, сделав привал в шестидесяти от нее верстах, решил, собрав войско, свергнуть правительницу и занять ее место. Может быть, даже и место государя-племянника. К областным детям боярским он разослал грамоты, призывая их к себе на службу и побуждая свергнуть ненавистное иго Боярской Думы. «Великий князь — младенец; не ему, а боярам вы служите!» — говорил Андрей в своих грамотах. Они сделали свое дело: многие из боярских детей приняли сторону мятежника; другие, более предусмотрительные, препроводили возмутительные грамоты в Москву. Правительница приняла решительные меры: в Новгород с сильным гарнизоном был отправлен князь Никита Оболенский, а Иван Федорович Телепнев со своей дружиной пустился в погоню за Андреем, которого и настиг в Тюхоли, за Старой Руссой. Войска встали друг к другу лицом, приготовились к битве, и в эту самую решительную минуту недавняя отважность князя Андрея сменилась малодушием, и он смиренно вступил с Телепневым в переговоры, требуя от него клятвы, что в случае сдачи в плен ему мстить не будут. Клятву эту Телепнев дал ему и привез князя в Москву. Елена, строго выговорив своему любимцу за своевольную дачу клятвы, в противность ей велела оковать и заключить Андрея; семейство его посадить под стражу; бояр его и советников немилосердно пытать — наконец, тридцать детей боярских, взявших его сторону, перевешать вдоль по новгородской дороге в далеком расстоянии друг от друга. Полгода томился Андрей в тюрьме, где был тайно удавлен по повелению той же «великодушной» Елены Глинской. Современница Франциска I, Генриха VIII, Карла V и Солимана И, она, хотя и слабая женщина, не уступала им в жестокосердии.

Но самое это жестокосердие и совершенное отсутствие сострадания к ближним не мешали Елене Глинской быть нежной, детски уступчивой и женственно сладострастной в объятиях князя Телепнева. В них находила она самый приличный для себя отдых от казней и злодейств.

Ужасая дворянство и народ своими жестокостями, явными и тайными, возбуждая в них справедливое негодование своим распутством, наша литовско-русская Мессалина выказывала много ума и такта во внешних сношениях с соседними державами. Она подтвердила дружественные договоры России со Швецией, Ливонией, Молдавией, царством Астраханским и князьями Ногайскими; в последний год своего правления сносилась дружественно с императором Карлом V и братом его Фердинандом, королем венгерским и богемским; вела успешные войны с Крымом и Литвой (1534). Подвиги наших воевод — Пупкова, Гатева, Немирова, Лавина, Кашина, князей Федора Мезецкого и Никиты Оболенского — не могут быть забыты историей, а нашествие князя Телепнева на Литву (в октябре и ноябре 1534 года) снискало и ему, если не репутацию даровитого полководца, то, по крайней мере, отличного рубаки, поджигателя и грабителя. Говорим это ему не в упрек: бесполезная резня, пожар, грабеж и насилие были неизменными спутниками войн не только в шестнадцатом столетии, но и гораздо, гораздо позже. Князь Телепнев, как бы желая оправдать избыток милостей к себе Елены Глинской, принимал также деятельное участие и в последующих наших войнах с литовцами и крымцами. 29 августа 1535 года отличился брат временщика Федор Телепнев при осаде литовцами Стародуба, хотя и попал в плен с князем Сицким. Этот плен послужил на пользу Литве и России при заключении между ними перемирия в 1537 году.

Пользуясь неограниченным расположением правительницы, князь Телепнев-Оболенский главенствовал в правлении и, как человек предусмотрительный, вкрался в доверенность юного царевича Ивана и снискал его любовь и искреннюю приязнь. На дворян и бояр он смотрел с пренебрежением, издеваясь над их бессильным гневом, горделиво попирая ногами тех из них, которые перед ним пресмыкались. Народ возненавидел и его, и Елену; последняя, желая ханжеством воротить себе утраченную любовь народную и задобрить общественное мнение, строила храмы, ездила по монастырям… но этим лицемерием она возбуждала к себе только пущее презрение. Князь Телепнев, надменный с боярами, не имел настолько такта, чтобы прилично держать себя в отношении Елены: постоянно сопутствуя ей в ее разъездах по обителям, он останавливался в одних с ней покоях, садился в одну колымагу, даже при богослужении становился рядом с ней; малолетнего царя Ивана и царевича Юрия ласкал — как добрый отчим ласкает пасынков. Место правителя Царства, которое князь Иван Федорович занимал при жизни Елены Глинской, по его мнению, было упрочено за ним и в случае ее смерти. Задобрить народ — не велика хитрость; бояре, которые теперь тише воды, ниже травы, тогда не осмелятся вымолвить слово, тем более, что царь подрастает и первым при нем, конечно, пребудет князь Оболенский.

Расчеты временщика оказались, однако, воздушными замками. Заслужить любовь войска — он ее заслужит; задобрить народ — он мог бы его задобрить… но он ошибся в суждениях о боярах; он забыл, что согнутая олигархия в случае переворота тем стремительнее воспрянет, чем более он теперь ее гнет.

Третьего апреля 1538 года правительница проснулась в свой обычный час, занималась делами, была свежа как весеннее утро и не жаловалась ни на скуку, ни на здоровье. В первом часу полудня ей сделалось дурно: дышавшее молодостью и красотой лицо исказилось, дрожь и судороги начали пробегать по стройному ее телу, и через час, не взирая на помощь врачей, она скончалась — от яда, как справедливо замечает Герберштейн.[15] Пораженный ужасом князь Телепнев, его сестра боярыня Аграфена Челяднина и восьмилетний царь Иван Васильевич, рыдая, стояли у смертного одра правительницы, и вопли их глухо и безответно раздавались под сводами царской опочивальни. Бояре молчали, не высказывая ни жалости к покойнице, ни уважения к ее сыну, ни недавнего страха к ее любимцу. Елену, в самый день смерти, похоронили в Вознесенском девичьем монастыре; в течение недели глубокое безмолвие и затишье, предвещавшее бурю, царило при дворе. Толпы бояр — живые волны, готовые поглотить временщика, а с ним вместе, может быть, и царя отрока — извергли, наконец, из своей пучины боярина Василия Васильевича Шуйского, потомка князей суздальских, бывшего членом совета еще при покойном супруге Елены Глинской и подозреваемого в ее отравлении. Он объявил себя правителем царства и опекуном царя Ивана, и начал свое правление тем, что велел заковать князя Телепнева и сестру его Челяднину: ни того, ни другую не охранили от насилия даже объятия державного отрока, из которых их исторгли; Шуйский не обратил внимания ни на слезы, ни на мольбы царя Ивана. Это был не арест, но прямой разбой и самое неуважительное к царю бесчинство. Боярыня Челяднина была пострижена в монахини в отдаленном каргопольском монастыре; князя Ивана Федоровича Телепнева-Оболенского уморили голодом. Адские муки этой смерти, испытанные четыре года тому назад его жертвами Михаилом Глинским и князем Юрием Ивановичем, суждено было изведать ему самому. Василий и Иван Шуйские встали во главе правительства; вместо одного временщика их явилось двое, и вдвое хуже прежнего стало Думе, государству и самому царю. В угоду родственнику царя князю Дмитрию Федоровичу Бельскому временщики, освободив из темницы брата его Ивана, допустили его к занятию прежней должности в Думе. Василий Шуйский, желая упрочить за собой место правителя, будучи вдов, имея более пятидесяти лет от роду, женился на молоденькой княжне Анастасии, дочери казанского царевича Петра, в полной уверенности, что его своевольству не будет ни конца, ни предела. К счастью для царства, Василий Шуйский властвовал только шесть месяцев и умер, вероятно отравленный, в октябре того же 1538 года. Это полугодие было ознаменовано подвигами наглости беспримерной и совершенного забвения законов божеских и человеческих. Князь Иван Бельский, митрополит Даниил и дворецкий Михаил Тучков вместе с другими вельможами, негодуя на временщиков, решились ослабить их власть в пользу законной, царской. Иван Бельский непосредственно просил царя дать чин боярина князю Булгакову-Голицыну и сан окольничего сыну Хабара-Симского. Узнав об этом, Шуйские на первом же заседании Боярской Думы напустились на Бельского с укоризнами и бранью, упрекая в неблагодарности. Как бы в подтверждение справедливости этих упреков, братья Шуйские опять заточили Ивана Бельского в темницу, приверженцев его разослали по деревням, а дьяку Федору Мишурину, после жестоких пыток, отрубили голову. Все эти приговоры были утверждены Шуйскими и Думой без ведома царя Ивана, даже не его именем. Этими подвигами Василий Шуйский закончил свое земное поприще — умер, как мы говорили, передав присвоенную самодержавную власть брату своему, Ивану.

Продолжая мстить врагам своим, новый глава царства, превращенного в олигархическую республику, свергнул митрополита Даниила, заменив его игуменом Троице-Сергиевой лавры Иосифом Скрыпицыным. Груб и нагл был Василий Шуйский, но Иван его превзошел, являя в своей гнусной особе даже не тип временщика, но просто чванливого холопа, грабящего малолетнего барина и еще хвалящегося своими нахальством. Иван Шуйский, входя в опочивальню царя Ивана, никогда не стоял перед ним, а садился, облокачиваясь на постель или закидывая ноги на ближайшую скамью; грабил казну и народ без зазрения совести; в наместники назначал своих клевретов, давая им право творить, что им ни заблагорассудится… Так князь Андрей Михайлович Шуйский и князь Василий Репнин-Оболенский ограбили Псков дотла, не хуже набеглых татар былого времени. Внутренняя неурядица не могла не привлечь в русские пределы наших давнишних врагов татар, крымских и казанских. Саип-Гирей, хан крымский, дерзкими грамотами угрожал царю Ивану, издеваясь над его молодостью и бессилием, и Шуйский не постыдился вступить с ним в соглашения, обещая не воевать с царем казанским, его союзником. Пользуясь этим, казанцы вторгались в области Нижнего, Балахны, Мурома, Мещеры, Гороховца, Владимира, Шуи, Юрьевца, Костромы, Кинешмы, Галича, Тотьмы, Устюга, Вологды, Вятки и Перми: выжигали города и села, грабили храмы и монастыри, пытали священников, насиловали монахинь, увечили и уводили в неволю жителей. А Дума Боярская молчала и, по собственному выражению, «не двигала ни волоса» для отражения союзников разбойника Саип-Гирея. В сношениях с европейскими державами достоинство царства русского унижено не было, но мог ли утешаться этим народ-страдалец, из-под руки малолетнего царя угнетаемый злодеем-правителем.

В 1540 году в правительстве произошел переворот, сравнительно, к лучшему: бояре столкнули Ивана Шуйского с высокого им занимаемого места. Митрополит Иоасаф со многими боярами после ходатайства пред юным царем за Ивана Бельского царским именем освободили узника из темницы и посадили на место, прежде им занимаемое в Думе. Воображая, что царь променяет на него всю партию недовольных, желая устранить его, Иван Шуйский с того же дня, оставив все дела, удалился из Думы. Его никто не удерживал, и, таким образом, партия Бельских торжествовала. Внезапное свое возвышение (чтобы не сказать воцарение) Бельский ознаменовал многими благодетельными преобразованиями. Уволив Андрея Шуйского, грабителя и обидчика, от должности наместника в Пскове, он восстановил в этом древнем городе суд присяжных или целовальников, решавший дела независимо от воли наместника, освободил царского двоюродного брата, Владимира Андреевича, вместе с его матерью, заключенных еще Еленой Глинской; облегчил тяжкую участь другого полудержавного узника, Дмитрия Андреевича Углицкого, внука Василия Темного. Эти истинно добрые дела Иван Бельский затмил, однако же, ходатайством своим за своего брата Симеона, беглеца и переметчика. Симеон не воспользовался впрочем прощением русского царя, предпочитая возврату на родину позорное служение в рядах крымского хана Саип-Гирея, угрожавшего вторжением в наши пределы, приглашая к себе в союзники и царя казанского. Нашествие крымцев произошло летом 1541 года. Саип-Гирей, с изменником Симеоном Бельским и бесчисленной ратью, перешел Дон и 28 июля осадил Зарайск, от которого был отражен воеводой Назаром Глебовым. Русские дружины, расположенные на берегах Оки, поджидали неприятеля; в Москве происходили молебствия о даровании нам победы; одиннадцатилетний царь Иван объявил Боярской Думе о намерении встать во главе своих воинов, однако же уступил благоразумным советам митрополита и остался в Москве, приведенной в оборонительное положение и готовившейся к осаде. Небывалое единодушие господствовало в дружинах царских: воеводы, позабыв свое местничество, распри и личные расчеты, дали друг другу слово крепко постоять за царя и утвердили договор клятвой и крестным целованием. Июля 30-го хан показался на берегах Оки и занял нагорья; луговой берег защищен был передовыми дружинами князей — Ивана Турунтая-Пронского и Василия Охлебина-Ярославского. Они с помощью подоспевших запасных полков отразили крымцев, принудив их отказаться от переправы и искать спасения в бегстве. После трехдневной неудачной осады Пронска (с 3 по 6 августа) Саип-Гирей бежал окончательно из пределов царства русского, гонимый нашими воеводами.

Когда мужественные дружины возвратились в Москву, столица встретила их с почестями; царь, заливаясь слезами, благодарил воевод, и на что они отвечали ему:

— Государь, мы одолели врага твоими ангельскими молитвами и твоим счастьем!

Недавнее бедствие, угрожавшее царству, смирило гордецов, сблизило соперников и в сердцах бояр-крамольников пробудило чувства любви к царю и родине. Это благодатное настроение умов было, однако же, непродолжительно: крута гора да забывчива!

Вознесенный боярами, по милости доброхотствовавшего ему митрополита, Иван Бельский не только пощадил соперника своего Шуйского, но даже дал ему воеводство в надежде окончательно победить его великодушием. Дорого поплатился Бельский за эту ошибку. Пользуясь мягкосердием Бельского и его благородным доверием, Иван Шуйский составил заговор к низвержению его и митрополита. Сторону крамольника приняли князья Кубенские (Михаил и Иван), Дмитрий Палец-кий и казначей Третьяков; к ним вскоре присоединились многие бояре в Москве и других областях, особенно в Новгороде. Начальствуя войсками, Шуйскому не трудно было и их привлечь к себе. Отделив триста всадников, злодей прислал их в Москву вместе со своим сыном Петром в помощь своим клевретам на случай восстания. Бунт вспыхнул в Кремле, в ночь на 3 января 1542 года. Вторгнувшиеся в дом Ивана Бельского заговорщики захватили его и преданных ему Хабарова и князя Щенятева: градом каменьев осыпали окна дома митрополита и едва не умертвили Иоасафа, бежавшего в Троицкое подворье, оттуда во дворец, к царю Ивану. Отрок, пробужденный воплями мятежников и стуком оружия, заливаясь слезами, дрожал всем телом! Бояре ворвались в царские покои, схватили Иоасафа и отправили в ссылку в Кирилло-Белозерский монастырь; велели священникам храмов кремлевских за три часа до света служить заутреню; всполошили весь город — от царя до последнего нищего. На рассвете Иван Шуйский прибыл из Владимира и, заняв прежнее место правителя, стал немедленно чинить суд и расправу: князя Ивана Бельского сослал на Белоозеро, Щенятева в Ярославль, Хабарова в Тверь. Чутко прислушиваясь к народному говору, временщик услышал сетования об участи Бельского: опасаясь движения в его пользу, Шуйский послал в Белоозеро трех убийц покончить с ним, и с Бельским покончили…

Дума Боярская безмолвствовала, покорная Шуйскому; церковь два месяца оставалась без архипастыря, еще не избранного на место Иоасафа; выбор Шуйского пал, наконец, на преданного ему архиепископа новгородского, Макария. На воеводства, как и в прежнее время, посажены были клевреты и приверженцы Шуйского; опять пошли грабежи, притеснения народа, словом, царило безначалие, но вместе с тем занималась и заря перемены в правлении. Временщик дряхлел, а царь Иван Васильевич из отрока становился юношей. Первый удалился от дел, сдав их на попечение своим родственникам Шуйским же: Ивану и Андрею Михайловичам и Федору Ивановичу Скопину. Иной умирающий временщик напоминает гидру, на место одной отрубленной своей головы порождающую десять новых; так вместо одного Шуйского явилось их трое. Возникла партия недовольных, душой которой был советник думы Федор Семенович Воронцов, любимый царем и ненавидимый Шуйскими. С ним они обошлись точно также, как Иван Шуйский с Бельским. На одном из заседаний думы в присутствии царя и митрополита крамольники, поддерживаемые Кубенскими, Палецким, Шкурлятевым, Пронскими и Алексеем Басмановым, стали в глаза Воронцову возводить на него оскорбительные небылицы и после жестокого спора с площадной бранью бросились на него, поволокли в соседнюю комнату и там хотели умертвить. Царю едва удалось вымолить ему пощаду; тогда Шуйские приказали стащить его в темницу. Царь послал к ним бояр и митрополита просить оставить Воронцова на службе в Москве. Крамольники отвечали грубостями, отказом, а один из их клевретов, Фома Головин, заспорив с митрополитом, порвал на нем мантию! Эти безобразия переполнили меру терпения в тринадцатилетнем Иоанне и зажгли в его сердце ту неугасимую ненависть к олигархам, которую впоследствии не в состоянии были залить целые реки боярской крови. Возросший на руках разврата, Иван Васильевич с самых юных лет обнаруживал порочные наклонности и дикую лютость. Забава охотою развила в нем равнодушие к страданиям живых существ, вид крови производил на него сладостное впечатление. Льстецы хвалили его за шалости, за которые всякий умный наставник строго взыскивает с питомца, кто бы он ни был. Царь истязал щенков, котят, наслаждаясь их визгом, а хор придворной челяди хвалил его изобретательность на муки; царь, разъезжая верхом по московским улицам, топтал под копытами своего коня детей и женщин — и те же бояре славили его молодечество, не понимая, что молодой тигр пробует и острит когти, чтобы впоследствии лучше терзать тех же льстецов, недальновидных пестунов и потатчиков. Так развивалось сердце Ивана Васильевича; об образовании его ума, от природы обширного, не говорим: невежество, в котором умышленно заставляли его коснеть крамольники, было их надежным союзником во всех кознях и происках.

От партии боярской мало-помалу стали отделяться приверженцы единодержавия. Дяди царя, Глинские Юрий и Михайло Васильевичи, непрестанно внушали племяннику, что пришла ему пора объявить себя самодержцем, свергнуть иго боярское и с себя, и с угнетаемого народа; что вся Русь ждет его призывного клика, чтобы восстать на временщиков и разнести их в прах. Советы эти не пропали даром. На Рождестве 1543 года, именно 29 декабря, был пир в дворце, на котором присутствовали вельможи и бояре. Здесь царь Иван Васильевич объявил им свой гнев и исчислил все их проступки против него и царства; в заключение приказал казнить, по его мнению виноватейшего из всех, Андрея Шуйского. Его, в ту же минуту, вывели из царских покоев и отдали на растерзание псам. Эта первая жертва ярости царя Ивана была с восторгом принята озлобленным народом. Затем всех клевретов Шуйских разослали по отдаленным местам, заточили в темницы; Афанасию Бутурлину урезали язык; временщикам именем царским объявлена опала. Стоя укрепленным лагерем под Коломной, царь, тешась охотой, был остановлен пятьюдесятью новгородскими пищальниками, желавшими принести ему какую-то жалобу; он приказал их разогнать — они заупрямились; приближенные царя употребили силу, и десять человек легло на месте. В этом Иван Васильевич заподозрил заговор и поручил дьяку Василию Захарову исследовать дело. Захаров, приверженец Глинских, сообщил царю, что новгородцев к мятежу подстрекнули князь Кубенский, Федор и Василий Воронцовы. Не разобрав, действительно ли они виноваты, царь приказал казнить их, и 21 июля 1546 года все трое были обезглавлены. Побуждая царя к жестокости, Глинские нимало не заботились об утверждении единовластия; они свергли Шуйских затем, чтобы занять их место.

Летом 1546 года, под предлогом ближайшего ознакомления с бытом народным, царь ездил с огромной свитой и братьями своими — родным Юрием Васильевичем и двоюродным Владимиром Андреевичем — по разным областям своего царства. Эта прогулка окончательно разорила посещенные Иваном Васильевичем области, отняв у жителей последние крохи; для охоты вырубали леса, вытаптывали нивы, потравляли луга. Видел народ, что хотя бояре и угомонились, да царь-то не больно о нем радеет и на тоску и нужду народную рукой махнул. Самые терпеливые упали духом и перестали ждать себе добра даже и от новых порядков.

Царю исполнилось 16 лет 25 августа 1546 года. В половине декабря, по совещанию с митрополитом, он объявил боярам о намерении своем приступить к обряду священного коронования на царство и, вместе с тем, вступить в брачный союз, но не с иноземкой, а с девицей из русского, боярского рода, так как «в младенчестве лишенный родителей и воспитанный в сиротстве, мог не сойтись нравом с женой иной страны». Января 16-го, 1547 года Иван Васильевич венчался царским венцом в Успенском соборе, с пышностью и торжеством невиданными; а 13 февраля венчался венцом брачным с дочерью вдовы Захарьиной — кроткой, благочестивой Анастасией Романовной. После пиров и ликованья новобрачные ходили в Троице-Сергиеву лавру, где провели всю первую неделю поста, молясь над гробом Св. Сергия.

Однако же ни молитвы в стенах монастырских, ни беседы с пастырями, ни кроткие убеждения супруги не смягчали ожесточенного сердца юного государя. Тяготясь делами, он жаждал праздности и забав; власть свою проявлял не в милостях, а в жестокостях; бояр ненавидел, но слушался Глинских, которые, пользуясь родством с государем, безнаказанно угнетали народ и своевольничали не хуже Шуйских. Челобитчиков до царя не допускали; если же бывали смельчаки, дерзавшие жаловаться на притеснения, царь жестоко их наказывал, называя мятежниками. Бояре молчали, целые сотни шутов и скоморохов забавляли царя своими глупыми играми, а льстецы восхваляли его мудрость. Кроткая Анастасия, видя, что она бессильна в великом деле исправления царя, молилась Богу, чтобы он просветил Ивана Васильевича и смягчил его ожесточенное сердце.

Пожар Москвы озарил царю ту бездну пороков, в которой он утопал; железное его сердце размягчилось при виде пламени, расплавившего колокола столичных церквей и добела раскалившего их златокованные главы.

День в день через три месяца после бракосочетания царя Ивана Васильевича, 12 апреля 1547 года, вспыхнул пожар в Китай-городе, истребивший в несколько часов тамошние лавки, казенные гостиные дворы и множество домов, от Ильинских ворот до Кремля и Москвы-реки. Взлетел на воздух пороховой магазин и вместе с рухнувшей городской стеной обломками запрудил реку. Через неделю огонь обратил в пепел все улицы за Яузой, населенные гончарами и кожевенниками. Оба эти пожара были предтечами третьего — страшнейшего и, по сказаниям летописей, беспримерного.[16] В полдень 21 июня, при сильной буре и жестоком вихре начался пожар за Неглинной, на Арбатской улице, в церкви Воздвижения. Рекой разливаясь по улицам, огонь достиг Кремля, Китай-города и Большого Посада. Вся Москва превратилась в костер, пылавший под тучами густого удушливого дыма. Деревянные дома обращались в золу; каменные распадались в известь; железо рдело, колокольная медь таяла и лилась как воск. С ревом бури сливались отчаянные вопли народа, грохот пороховых взрывов и клокотанье неукротимого пламени, пожиравшего царские палаты, казну, сокровища, оружие, иконы, хартии, книги, гробы с мощами святых. Митрополит, страшно изувеченный, едва мог выбежать из Успенского собора и был отвезен в Новоспасский монастырь. Пожар утих к трем часам ночи по недостатку дальнейшей для себя пищи! До двух тысяч человек, кроме младенцев, погибло в пламени, и на месте Москвы лежали груды дымящихся развалин. Царь со своим семейством оставался на Воробьевых горах, откуда ему видно было зарево, но куда не достигали стоны погорельцев.

Пользуясь скорбным и раздраженным состоянием духа в народе, царский духовник Феодор, князь Скопин-Шуйский, боярин Федоров, князь Темкин, Нагой и дядя царицы Григорий Юрьевич Захарьин, желая свергнуть ненавистных Глинских, подстрекнули народ к мятежу. Когда на другой день пожара царь посетил митрополита в монастыре Новоспасском, туда явился Скопин-Шуйский с сообщниками и объявил царю, что Москва сгорела от злодеев. Царь поручил боярам произвести следствие, и через два дня на их вопрос народу, созванному на площади, «Кто сжег Москву?», тысячи голосов отвечали: «Глинские! Их мать, государева бабка княгиня Анна, кропила улицы водой, в которой мочила сердца мертвецов!»

Княгиня Анна с сыном своим Михаилом находилась тогда в своем ржевском поместье, но другой ее сын Юрий был на улице, и на него-то ринулись разъяренные жители Москвы. Они убили его в Успенском соборе, разграбили все его имущество и не пощадили ни бояр его, ни слуг! На месте недавнего пожарища пылал бунт со всеми своими ужасами. Подстрекатели сами ужаснулись ярости народной, так безрассудно разожженной ими. Царь бежал в свой дворец на Воробьевых горах, страшась за участь свою и своего семейства.

В эти критические минуты к Ивану Васильевичу, будто посланник божий и глашатай совести царской, явился простой священник, Сильвестр, с книгой Священного писания в руках, речью смелой и строгой. Князь Курбский в своих сказаниях упоминает о каких-то видениях, которыми Сильвестр будто бы ужаснул и образумил царя Ивана Васильевича, но эта фантастическая прикраса не заслуживает внимания истории. Никакие видения не могли так ужаснуть царя, как зрелище недавнего пожара; никакие призраки не могли говорить ему так внушительно, как говорил Сильвестр, или вернее — как устами Сильвестра говорили ему собственная совесть, здравый смысл и Божия правда. Сильвестр шаг за шагом проследил всю жизнь царя, от его сиротской колыбели до данной минуты, угрожавшей ему могилой; он пробудил в Иване Васильевиче чувство долга и сознания истинного назначения царя — быть отцом народа, а не мучителем его.

Сподвижниками Сильвестра явились Алексей Федорович Адашев и царица Анастасия. В пожаре московском, как в адском пламени, вместе с окончившимся владычеством временщиков, сгорели порочные наклонности царя Ивана. Он переродился; он воскрес для новой, счастливой жизни, для славы и счастья царства русского.

Тринадцать лет благоденствовала Россия. Начало этой эпохи в сумраке веков озарено пламенем московского пожара, а конец ее надгробными свечами над трупом царицы Анастасии Романовны. В следующей части нашего труда мы увидим Ивана Васильевича, но уже далеко не таковым, каким теперь оставим его.




СОЛИМАН II РОКСОЛАНА /1532-1557/


Слава и гордость Турции, гроза и ужас южной и юго-восточной Европы, Солиман II /правильнее V принадлежит к числу тех властителей исполинов, явление которых на земле можно уподобить явлению кометы или страшного метеора на небе. Эта личность умещает в себе самые противоречивые качества и пороки, соединяя обширный образованный ум с пылкими, необузданными, животными страстями; великодушие с бесчеловечием; непреклонную волю с ребяческой уступчивостью; подозрительность с доверчивостью; коварство с прямизной. Некоторыми чертами характера, особенно же казнью сына, Солиман напоминает нашего великого Петра, и для Турции он был действительно тем же, чем Петр для России, с той, однако же, существенной разницей, что в жестокосердии далеко оставляет за собой нашего преобразователя. Петр — альфа русской славы; Солиман — омега славы турецкой: при нем луна оттоманская светила в полном блеске и затем стала клониться к ущербу, в недальнем будущем угрожающему ей окончательным затмением.

Солиман царствовал с 10 сентября 1520 года по 23 августа 1566 сода. Мы озаглавили наш рассказ годами владычества Роксоланы, биография которой составляет только эпизод из жизни страшного завоевателя.

Австрия, Венгрия, славянские земли, Молдавия, Валахия, Польша, Венецианская республика, Архипелаг, Родос, Южная Италия, Алжир, Египет, Персия, Грузия трепетали перед Солиманом; сотни городов и крепостей были обращены им в пепел и развалины; сотни тысяч людей были принесены в жертву его ярости или непомерному честолюбию. И этот самый исполин, герой-чудовище был игрушкой женщины, в течение двадцати пяти лет делавшей из Солимана все, что ей было угодно.

Бусбек, австрийский посланник при Высокой Порте, первый в своих записках ознакомил Европу с личностью султанши Роксоланы, из простой рабыни достигшей звания законной супруги Солимана, благодаря своей красоте, уму и лукавству. Следующий наш рассказ о жизни этой замечательной женщины мы основываем на самых достоверных данных, так как многие сказания о ней частью несправедливы, частью же и вымышлены. Обманываясь созвучием имен — собственного и нарицательного — некоторые историки видят в Роксолане русскую, так как роксоланами называли в западной Европе славян, живших по прибрежьям Дона; другие, преимущественно французы, основываясь на комедии Фавара «Три султанши», утверждают, что Роксолана была француженка. То и другое совершенно несправедливо: Роксолана — природная турчанка — была куплена для гарема еще девочкой на невольничьем базаре, для прислуги одалыкам, при которых и занимала должность простой рабыни. При воцарении Солимана, султаншей валиде была грузинка Босфорона, родившая ему наследника Мустафу; за Босфороной любимицей султана была Зулема, которую он и променял на Роксолану, очаровавшую его молодостью, красотой и пламенными ласками. В первые пять лет своего сожительства с Роксоланой Солиман имел от нее сыновей Магомета, Баязета, Селима и Джехангира и дочь Хамерие.

Семейство еще более привязало султана к любимице, и тогда-то Роксолана приступила к осуществлению хитрого замысла посадить на престол оттоманский, помимо Мустафы, сына своего Баязета, обожаемого ею до безумия, особенно после смерти старшего его брата, скончавшегося в юных летах. Интригу свою Роксолана вела с тем умом и тактом, которые могут быть свойственны женщине, твердо уверенной в своем всемогуществе над мужчиной. Выдав четырнадцатилетнюю дочь свою Хамерие за великого визиря Рустам-пашу, Роксолана без труда привлекла его на свою сторону и приобрела в нем самого верного клеврета и сподвижника. Осенью 1542 года, в отсутствие Солимана, бывшего в походе в Венгрии, Роксолана, призвав к себе муфтия, стала совещаться с ним о своем намерении построить великолепную мечеть с богадельней /имаретом/, ради спасения души своей и в угоду Аллаху. Муфтий, одобряя благое намерение, заметил любимице султана, что постройка мечети не может послужить ей во спасение души, так как по закону всякое доброе деяние рабыни вменяется в заслугу ее повелителю, и что только свободная женщина властна в своих поступках. Роксолана очень хорошо знала о существовании этого закона; тем не менее она выказала глубокое огорчение и в течение нескольких дней была грустна и задумчива. Солиман, по возвращении своем в Константинополь, не узнал в Роксолане прежней веселой, страстной красавицы. Равнодушный к недавнему зрелищу проливаемой крови, глухой к мольбам матерей и жен и воплям истязаемых младенцев, Солиман был тронут слезами и воздыханиями своей Роксоланы и не хуже нежного юноши стал приступать к ней с расспросами о причине ее грусти.

— Причина моей тоски, — отвечала фаворитка, — сознание рабства и лишение прав человеческих!

Солиман, за улыбку Роксоланы способный поработить целое царство, или, наоборот, освободить из-под своего ига тысячи невольников, объявил ей тотчас же, что слагает с нее позорное звание рабыни и дарует ей желанную свободу. Прежняя улыбка явилась на лице Роксоланы и, с небывалой нежностью осыпав поцелуями руку повелителя, она быстро удалилась в свои покои. Настала ночь. Евнух, присланный к Роксолане с приглашением в опочивальню повелителя правоверных, принес ему решительный отказ. Разгневанный Солиман вытребовал однако же ослушницу на свою половину и спросил, что значит это неповиновение.

— Оно означает мою покорность велениям Аллаха! — отвечала Роксолана. — Раба исполняет приказание господина, но женщина свободная грешит, разделяя ложе не с законным мужем. Ты ли, высокий образец для всех правоверных, нарушишь заповедь пророка?

Солиман призадумался: послал за муфтием, и тот вполне одобрил действия Роксоланы, подтвердил, что они согласны с законом Магомета.

Через два дня Роксолана была объявлена законной супругой своего государя, с предоставлением ей всех прав и преимуществ султанши валиде. Так достигла Роксолана той высоты, с которой ей легче прежнего было властвовать над Оттоманской империей в лице султана. Суеверы всех стран говорят о возможности будто бы приколдовывать к себе человека приворотными зельями да корешками. Читая о Роксолане, можно не шутя подумать, что она «обнесла» чем-нибудь Солимана, такими несокрушимыми цепями приковав к себе его сердце. Ему в то время было за шестьдесят лет; Роксолане под сорок: как бы ни были кипучи его страсти, они во всяком случае не могли равняться со страстями юноши, который, слушаясь их голоса, всегда глух к возражениям рассудка, иногда и совести; как бы ни была хороша собой Роксолана, но едва ли в сорок лет, она, южанка, могла сохранить себя от влияния беспощадного времени. Что же могло привязывать к ней Солимана? Перебирая все возможные узы, останавливаемся на могущественнейших, сплетаемых привычкой, так справедливо называемой второй натурой; привычкой, сменяющей в старческом сердце любовь, как плод на дереве сменяет цветок. И кто из нас в своей жизни не испытывал или не испытывает на себе самом силы привычки; да и что наконец вся жизнь человека, если не привычка души к ее хрупкой оболочке?

Семейство Солимана при его законном сочетании супружеством с Роксоланой состояло из сына Босфороны Мустафы, наследника престола; трех сыновей Роксоланы и ее дочери, жены великого визиря. Мустафа, занимавший должность правителя Сирии, жил в Диарбекире, обожаемый народом и войсками, неизменно покорный воле своего родителя и государя. Солиман любил его, всегда отдавая должную справедливость его высоким душевным качествам. Погубить Мустафу во мнении отца было делом почти невозможным… только не для Роксоланы.

Отправив сына своего Джехангира в Диарбекир, где он сошелся и подружился с Мустафой, Роксолана принялась восторженно восхвалять своему супругу добродетели его наследника, именно тем вкрадчивым голосом и в таких выражениях, которые даже в отцовском сердце возбуждают зависть и ревнивые опасения. Она говорила, например, что народ ждет не дождется дня, когда обожаемый им Мустафа взойдет на отцовский престол, что войска готовы пролить за него последнюю каплю крови; что даже соседи управляемой им области — персияне — не нахвалятся им и способны отстаивать его, в случае надобности, как родного государя. После всех этих прелюдий, Роксолана вспоминала, как горько было султану Баязету II, когда против него взбунтовался Селим, отец Солимана, но что кроткий и благородный Мустафа, конечно, на это не способен…

Разжигая этими речами в сердце отца ненависть и подозрительность к сыну, Роксолана приказала зятю своему уведомить пашей, подвластных Мустафе, чтобы они сколь возможно чаще извещали Солимана о его добрых делах и заботах о народе. Правители малоазиатских областей, повинуясь великому визирю, осыпали Диван посланиями, переполненными похвалами наследнику Солимана. Эти послания Роксолана показывала султану в те минуты, когда в нем особенно проявлялись опасения, чтобы сын не вздумал поднять знамени мятежа. «Как его единодушно все любят! — говорила при этом Роксолана. — Его, право, можно назвать не наместником, но государем; паши повинуются ему, как велениям самого султана. Хорошо, что он не употребляет во зло своего влияния, но если бы на его месте был человек лукавый, честолюбивый, тот мог бы…»

И тут эта коварная женщина следила за действием яда своих речей на Солимана и видела, что каждое слово жгучей каплей впивалось в его сердце. С другой стороны, Баязет и Селим, принятые отцом ко двору, выказывали ему самую детскую покорность, осыпая его нежнейшими ласками… Эти маневры, свойственные и европейским мачехам для отторжения пасынков от отцовского сердца, увенчались, наконец, полным успехом.

Волнения, возникавшие в Персии, заставили Солимана послать в соседние ей области обсервационный корпус под начальством Рустама-паши и с тайным приказанием последнему умертвить Мустафу в предупреждение его соучастия в мятеже. Зять Роксоланы, по прибытии на место, отписал султану, что в Сирии настроение умов самое враждебное, что не только все паши, народ и войска намерены провозгласить Мустафу султаном турецким, но даже в полках, подначальных ему, Рустаму, заметно опасное волнение. Усмирить грозящее восстание, по мнению доносчика, мог только сам Солиман. Прибыв немедленно в Алеппо с войсками и расположась с ними в лагере, султан потребовал мнимого мятежника к себе в шатер, к ответу. Мустафа знал о происках Роксоланы, но, твердо уверенный в своей невинности, с надеждой на отцовскую любовь, отправился к Солиману без всякой свиты и спокойно вошел в его пышный шатер, состоявший из двух отделений, разгороженных коврами. В передней части шатра, вместо отца, Мустафа нашел немых чаушей с шелковыми петлями в руках, приблизившихся к нему с несомненным намерением накинуть ему аркан на шею. Выхватив ятаган, Мустафа, со всем отчаянием самосохранения, несколько времени отмахивался от палачей и принудил их отступить, но в эту самую минуту ковер, отделявший приемную от опочивальни султана, быстро отдернулся, и в полутени показалась грозная фигура отца Мустафы. Не говоря ни слова, Солиман только взглянул на оробевших чаушей, а с них медленно перенес свой взгляд на сына, покорно опустившего ятаган и склонившего голову… Пользуясь этим, чауши смело накинулись на него; один из метко брошенных арканов сжал горло несчастного Мустафы; его лицо побагровело, дыханье пресеклось — и через две-три минуты все было кончено! Детоубийца Солиман перед отъездом в Алеппо получил от муфтия фетау /разрешение/ умертвить мятежника без страха ответить за то на страшном судилище. Участи Мустафы подвергся в Бруссе и малолетний сын его; путь Баязету к престолу был очищен. Одновременно с убиением наследника Солимана умер и друг Мустафы, Джехангир, сын Роксоланы: от горя — говорят романисты, от яда — гласит история. Кровавые эти события совершились летом 1553 года. Труп Мустафы был выставлен у палатки Солимана для прощания с ним войск. Безмолвное уныние воцарилось в лагере; солдаты добровольно наложили на себя двухдневный пост и, благословляя память невинно-убиенного, не осмеливались проклинать убийцу. Опасаясь бури, предвещаемой этим затишьем, Солиман уволил Рустам-пашу от должности великого визиря и, назначив на его место любимого войсками Ахмет-пашу, возвратился в Константинополь. Эта мера не только не отклонила бунта, но еще способствовала ему, хотя войска и не принимали в нем никакого участия. Та же любовь к убитому Мустафе послужила Роксолане и Баязету орудием к мятежу, имевшему целью свержение Солимана с престола. Эта адская махинация заслуживает подробного исследования.

По наущению матери, Баязет, вскоре по убиении Мустафы, приискал человека одних с ним лет и разительно на него похожего. Золотом и клятвенными уверениями в совершенной его безопасности Баязет убедил двойника Мустафы выдать себя за убиенного, спасшегося будто бы от смерти. Весной 1554 года Никополис, прибрежья Дуная, Валахия и Молдавия были взволнованы вестью, что Мустафа жив, являлся многим, призывал их к восстанию и к свержению Солимана. Видевшие и слышавшие самозванца, обманутые сходством, передавали жителям городов и деревень, будто Мустафа, в прошлом году приглашенный отцом в Алеппо, не сам явился к нему, но вместо себя послал раба, как две капли воды на него похожего; сам же бежал из азиатской Турции в европейскую. Образовались шайки, вскоре слившиеся в целую армию. Самозванец, как говорила молва, намеревался идти прямо на Константинополь, захватить Солимана и истребить с ним Роксолану и все ее семейство. Ахмет-паша со своими войсками двинулся навстречу ополчению лже-Мустафы, рассеял его, самозванца же захватил в плен — чего никак не ожидали ни Баязет, ни Роксолана. Они рассчитывали на одно из двух: или самозванцу удастся овладеть Солиманом, и тогда, по убиении того и другого, Баязет займет место отца; или двойник Мустафы, убитый в сражении, унесет тайну заговора в могилу, а Солиман окончательно убедится в виновности сына, убитого по подозрению. Плен самозванца разрушил все эти планы. Преданный истязаниям, самозванец чистосердечно сознался в обмане и указал на Баязета, как на главного виновника восстания. Лже-Мустафу по повелению Солимана утопили, а Баязет был позван к ответу. Ахмет-паша, ненавидевший его и Роксолану, уличал изменника; чауши ждали знака султана, чтобы накинуть на Баязета позорную петлю… но Солиман медлил, смягчаемый мольбами и слезами Роксоланы. Баязет был помилован, и Роксолана не утратила в глазах своего супруга обаятельной своей прелести!.. Головой поплатился за свое усердие Ахмет-паша, удавленный через год по повелению Солимана за тайные сношения будто бы с рыцарями Иоанна Иерусалимского о сдаче им Родоса; на самом же деле оклеветанный Ахмет-паша был жертвой, принесенной султаном своей супруге.

С этой минуты Роксолана, не боясь ни врагов, ни соперников, смотрела на своего Баязета, как на государя, может быть, в недалеком будущем, но не так думал второй ее сын Селим, завидовавший брату и изыскивавший все способы к его пагубе. Этого соперничества, погубившего Баязета, может быть и не подозревала на все предусмотрительная и дальновидная Роксолана. Она умерла в 1557 году, оплаканная неутешным Солиманом, и была погребена с подобающими почестями. Счастливее Генриха VIII и Христиерна II, в своей слепой привязанности к женщине недостойной, Солиман не разочаровался в ней ни при ее жизни, ни после ее смерти. Да и кто осмелился бы запятнать память Роксоланы в глазах ее супруга?

Вражда Селима с Баязетом разрешилась кровавой усобицей 30 мая 1559 года. Сорок тысяч человек легло с обеих сторон при этом поединке двух братьев-честолюбцев. Баязет со всем своим семейством бежал в Персию, где его, по повелению Солимана, удавили или отравили ядом, и, таким образом, вместо Баязета Селим сделался наследником престола, на который он и взошел после смерти отца, 23 августа 1566 года.

Не хотим утомлять внимания читателя рассказами о тех зверствах, которыми позорили себя и Солимана его войска в странах завоеванных:[17] ни возраст, ни пол не защищали жертв от насилия и мучительной смерти. Доныне в славянских землях существует множество преданий о кровопролитии и истязаниях, которым Солиман безжалостно подвергал сопротивлявшихся ему неприятелей, пленников и даже мирных горожан и поселян, уступавших ему без боя. Повторим то, что мы сказали во вступлении к нашему труду: в шестнадцатом веке в Европе был потоп, кровью человеческой заливший все царства — от устьев Тахо до устьев Печоры; от Финмаркена до Кандии; от северо-западной Шотландии до берегов Каспийского моря. Войны внешние и междоусобные, религиозные распри и ко всему этому частые моровые поветрия — такова была обстановка гражданского быта всех европейских государств, в конец не опустошенных однако же смертью потому, что ей противодействовала любовь — грубая, чувственная, чисто животная, доходившая до распутства, любовь, свирепствовавшая в виде нравственной эпидемии, повсеместно. Но эта нравственная эпидемия реагировала против эпидемий физических и против смертности, которая в виде войн, междоусобий или государей-тиранов тогда так часто постигала человечество. Одно зло было противоядием другому, и упадок нравственности в Европе шестнадцатого столетия был, если можно так выразиться, едва ли не необходимостью, сохранявшей равновесие в цифре размножения рода человеческого.




1560–1610 КАТЕРИНА МЕДИЧИ КАРЛ IX БРАТЬЯ ГИЗЫ: ГЕРЦОГ ФРАНЦИСК И КАРЛ, КАРДИНАЛ ЛОТАРИНГСКИЙ. АЛЬБЕРТ ГОНДИ. МАРИЯ ТУШЕ /1560-1574/

Последние сорок лет XVI века и первое десятилетие XVII были ознаменованы во Франции кровавыми распрями между католиками и протестантами, или, как их тогда называли, гугенотами.[18] Бешеное изуверство с одной стороны, неуступчивость с другой; обоюдные интриги, нетвердость в слове, взаимное предательство и вероломство; войны, сменявшиеся постоянно нарушаемыми перемириями; западни, отравления, убийства из-за угла; наконец, Варфоломеевская ночь и избиение гугенотов, поглотившее во Франции свыше семидесяти тысяч невинных жертв фанатизма; знаменитая Лига, отточившая ножи двум цареубийцам, — таковы характеристические черты этой страшной эпохи.

На этом кровавом фоне мы представим читателю попеременно несколько силуэтов, по наружному облику — человеческих, по злодействам — адских чудовищ. Из них первое место принадлежит женщине, уже не молодой, но статной, красивой. На лице ее приветливая улыбка, в белой руке, увешанной четками, кубок яда; на полной высокой груди, на одной и той же золотой цепочке крест со святыми реликвиями, волшебные амулетки и ладонки с заклинаниями. Черные, пламенные глаза обращены к небу не для благоговейного созерцания, а для наблюдения над астрологическим сочетанием звезд, для обретения в нем ответа на вопрос о будущем. Утро женщина эта посвящает молитве или, правильнее, чтению узаконенного числа молитв; день — государственным делам; вечером она совещается с астрологами, чернокнижниками, алхимиками и знахарями, снабжающими ее косметическими снадобьями… и ядами; ночью она предается порывам необузданного сладострастия. По изуверству — Изабелла Испанская, по кровожадности — Паризатида Персидская, по властолюбию — Агриппина Римская, по распутству — Клеопатра Египетская, женщина эта, вдова короля французского Генриха II, королева Катерина Медичи. Тридцать лет /с 1559 по 1589 г./ именами своих сыновей — Франциска II, Карла ГХ и Генриха III — участью государства располагала она, играя в правительстве при королях ту же самую роль, которую в древних капищах играли жрецы, скрывавшиеся в пустых истуканах, называвшихся оракулами. Единодушные проклятия сопровождали ее в гроб; современники Катерины и их правнуки не могли без ужаса вспоминать о ней; однако же с веками взгляд на нее изменился. Нашлись историки, которые, обсуждая деяния Катерины, отважились замолвить слово в ее пользу, а трудолюбивый историограф-компилятор Капфиг[19] в наше время явился адвокатом королевы-злодейки пред судом потомства. По его словам, Катерина была совершенно права во всех своих интригах, явных и тайных преступлениях, кровавых распрях, ею разжигаемых, даже в резне Варфоломеевской ночи. Все это, по мнению Капфига, было необходимостью, единственным рациональным средством умиротворения Франции. С точки зрения людей, для которых плахи, виселицы и расстреливания — верные средства умиротворения; которые, например, в парижской бойне второго декабря 1851 года видят геройский подвиг и гениальность. С точки зрения подобных господ, Катерина Медичи, разумеется, великая женщина; спорить с ними было бы пустой тратой времени. «Таков был век», — говорят другие снисходительные судьи в оправдание Катерины, но и это оправдание нелепо, и оно не лучше предыдущего. Тит, цесарь римский, жил за полторы тысячи лет до Катерины Медичи, однако же снискал себе прозвище утешителя рода человеческого…

О роде тосканских деспотов Медичи существует два сказания: правдивое, то есть историческое, и ложное, фантастическое, сплетенное лестью. Приводим и то и другое, как одинаково заслуживающие внимания читателя. Историки Павел Иовий и Гвичардини фактически доказывают, что родоначальником фамилии Медичи был флорентийский врач-шарлатан, торговавший разными лекарственными снадобьями и этим наживший огромное состояние. Пользуясь смутами, свирепствовавшими в республике, благодаря своему золоту, врач втерся в дворянство, заменив свое малоизвестное имя фамилией Медичи,[20] намекая на свою прежнюю профессию; кроме того, он сочинил себе герб, состоявший из щита с изображением на нем пяти шариков, в которых не трудно было угадать пилюли. Внуками и правнуками врача-дворянина были герцоги урбинские и великие герцоги тосканские — Александр, Иоанн, Козьма, Лаврентий, Франциск — и папы римские Лев X и Климент VII. Стыдясь откровенности предка, потомки, гордые собственными заслугами, никак не хотели сознаться, что их фамилия происходит от слова медик, что пять шариков на их гербе — не что иное, как прозаические пилюли. Геральдика, вечная угодница гордости, вывела герцогов из неприятного положения, протрубив во все концы Европы нижеследующую сказку о происхождении герба великих герцогов тосканских:

— Одновременно с Геркулесом, удивлявшим своими подвигами Грецию, в Италии жил великан-богатырь по имени Муджелло. Этот герой, соперничая с сыном Алкмены, имел с ним довольно частые столкновения, обыкновенно оканчивавшиеся обоюдными потасовками, из которых однако же Муджелло почти всегда выходил победителем. Однажды во время ратоборства Геркулес ударил своей палицей по щиту противника, и от этого удара на щите образовалось пять круглых впадин.

Так, по словам геральдики, произошел герб Медичи. Сказание, как видит читатель, весьма остроумное, не лишенное своего рода поэзии, положительно невероятное и может быть по этой самой причине принятое в Европе XVI века без апелляции. Говорят, впрочем, будто нашлись скептики, заметившие, что если бы шарики на гербе Медичи произошли от удара палицы, то они были бы вдавлены внутрь, а не выпуклы; но на это геральдика отвечала презрительным молчанием — и весьма умно сделала. Что касается лично до нас, мы придерживаемся первого сказания, то есть что предок славных Медичи был врач и что пять шариков на их гербе изображают пилюли; если Павел Иовий /историограф-взяточник, за щедрые благостыни писавший какие угодно панегирики/ не заслуживает веры, то Гвичардини правдив, насколько может быть правдив летописец XVI века.

Известно, что характер предка запечатлевается на потомках до третьего и четвертого колена, даже далее. Всматриваясь в семейство Медичи, не трудно угадать в некоторых его членах родство с врачом-эмпириком. Врач, всего прежде, должен быть образован — Козьма, Лаврентий и папа Лев X любили науки и покровительствовали ученым; Франциск всю свою жизнь занимался алхимическими опытами. Катерина, как мы уже говорили, была весьма сведуща в изготовлении всяких ядов, косметических средств, в особенности же выказывала непреодолимую страсть ко всякого рода кровопусканиям… Это ли не достойнейшая правнучка своего пращура? Аптекарь-миланец Рене и астролог Козьма Руджиери были ее бессменными спутниками на грязном поприще интриг любовных и политических. Кроме ядов и возбудительных средств, Катерина Медичи орудием своей политики употребляла и систематический разврат, имея для этого верных помощников и сотрудниц в лице своих фрейлин. Это великая женщина?..

Протестант, парижский книгопродавец, Генрих Этьен (или, как он латинизировал свое имя, Стефанус), автор любопытного памфлета о жизни Катерины Медичи, не даром сказал о ней (хотя и немножко резко) в своем вступлении: «Я, некоторым образом, боялся перепачкать себе руки и почувствовать тошноту, раскапывая эти смрадные мерзости!».[21] О хитрости и лукавстве Катерины Медичи автор выразился такого рода прогрессией: «Итальянцы лукавы вообще, жители Тосканы — в особенности; из тосканцев лукавейшие — флорентинцы, из последних лукавейшей и хитрейшей женщиной была Катерина Медичи!»

Единственная дочь славного Лаврентия Медичи, племянница папы Климента VII, Катерина родилась во Флоренции в 1519 году. По обычаю того времени, при появлении ее на свет астрологи, в том числе знаменитый Василий-математик, составили ее гороскоп, и все в один голос объявили, что Катерина будет виновницей гибели того семейства, в которое со временем попадет. Испуганные родственники решили не выдавать ее ни за кого замуж и обрекли на вечное одиночество. Когда ей исполнилось одиннадцать лет, она была отправлена в Рим, ее родные совещались о том, куда ее пристроить: одни предлагали повесить в корзинке на зубцах городской стены под неприятельские выстрелы; другие, не менее жестокие — отдать в дом разгула; третьи — заточить в монастырь. К счастью для Катерины и к несчастью для Франции, последнее мнение превозмогло. Три года провела она в стенах монастыря, откуда была вызвана дядей, Климентом VII, для выдачи замуж за орлеанского герцога Генриха, второго сына короля французского Франциска I. Этот брак, чисто политический, был заключен во вред и на зло императору Карлу V и ради увеличения областей Франции присоединением к ним герцогства Миланского, обещанного Климентом VII в приданое за Катериной. Свадьбу праздновали 28 октября 1533 года в Марселе, куда невеста прибыла с многочисленной свитой обоего пола итальянских пройдох, подобно ей самой, приехавших во Францию искать счастья, почестей и поживы. Нам уже известен быт двора Франциска I, при котором тогда в полном блеске сияла герцогиня д'Этамп, окруженная целой армией льстецов и приверженцев. Другая, слабейшая, партия группировалась вокруг дофина Франциска; третью, ничтожнейшую, составляли сторонники герцога Орлеанского, имевшие во главе своей Диану де Пуатье… Мысль первенствовать при дворе при этой неблагоприятной обстановке была бы чистейшим безумием, особенно со стороны нового лица, только что принятого в королевскую семью. Катерина как нельзя лучше выпуталась из этого неловкого положения: раболепствуя перед державным своим свекром и его полудержавной фавориткой, она льстила дофину, ласкала любовницу своего мужа Диану де Пуатье, держала себя перед всеми тише воды, ниже травы и, таким образом, ладила со всеми. Своей итальянской челяди она выхлопотала выгодные места при большом дворе и при дворе дофина Франциска; к последнему, между прочим, попал в мундшенки некто Себастьян Монтекукколи, которому особенно протежировала Катерина. Дофин полюбил угодливого итальянца и не мог достаточно нахвалиться его усердием. В 1536 году летом, сопровождаемый Себастьяном, дофин отправился в Лион и здесь недели через две, забавляясь игрой в лапту, сильно вспотев, выпил стакан холодной воды, поданный ему услужливым Монтекукколи. Эта неосторожность имела самые гибельные последствия: через пять дней дофин скончался от воспаления в легких. Болезнь, бесспорно, весьма обыкновенная, но несмотря на это итальянского мундшенка притянули к ответу. При обыске в его квартире найдена была книга о ядах, по объяснению Монтекукколи ему необходимая, так как он, по своей должности мундшенка, обязан был знать, какие напитки вредны, за тем чтобы в случае нужды подать необходимую помощь. Этим объяснением не могли удовольствоваться; Монтекукколи, заподозренного в отравлении дофина, пытали. Итальянец показал под пыткой, что он отравил дофина по наущению клевретов императора австрийского Карла V; лютейшие истязания не могли у него исторгнуть никаких дальнейших подробностей. Отравитель был четвертован в Лионе 7 октября 1536 года; яростная чернь разнесла его труп по клочьям и побросала их в Рону. Гроб дофина послужил супругу Катерины Медичи ступенью к престолу: Генрих, герцог Орлеанский, был объявлен дофином. Это первое преступление флорентинки, искусно замаскированное благодаря упорству преданного ей Монтекукколи, не может подлежать сомнению, несмотря на опровержения многих историков. Воспаление легких, как увидим далее, было исключительной болезнью, от которой умирали соперники и соперницы Катерины Медичи; брат Колиньи, кардинал Шатийон, видом Шартрский, Антоний де Круа, принц Порсиан /Porcian/, Иоанна д'Альбре, мать Генриха IV, и чуть ли не сам Карл IX, так как и его смерть по многим причинам была необходимостью для Катерины Медичи.

Возвышение Генриха и превращение его из герцога Орлеанского в наследника престола умножили его партию и придали смелости его фаворитке Диане де Пуатье; главная же виновница этого переворота по-прежнему оставалась в тени и чуть что не в загоне. Негодуя на нее за продолжительное ее неплодие, Генрих в первый год воцарения замышлял о разводе и отсылке ее на родину. Сведав об этом, королева решилась прибегнуть к покровительству Дианы де Пуатье, которая действительно взяла ее сторону в видах своих личных интересов. В царствование своего супруга Генриха II, Катерина Медичи как-то стушевывалась и умалялась сперва перед Дианой, а потом перед Гизами, дофиной Марией Стюарт, даже Сарой Флеминг-Леуистон. Но точно так же уже известно, что и в кратковременное царствование Франциска II дела Франции прибрали к рукам братья Гизы. Действительное начало владычества Катерины совпадает с восшествием на престол ее десятилетнего сына Карла IX, стараниями фаворита его матери Альберта Гонди /впоследствии маршала Ретца/ уже развращенного и бездушного изверга. Карла, когда он был младенцем, забавляли петушьими боями и звериными травлями; Карл отрок находил особенное наслаждение одним взмахом палаша отсекать головы собакам, кошкам, баранам и жеребятам /значит, руку набивал, и то занятие!/ На охоте лютостью и зверством десятилетний Карл мог потягаться с самым закоренелым ловчим, умел отлично трубить в охотничий рог, подковывать лошадей и стрелять необыкновенно метко. Впоследствии, сознавая в себе отсутствие чувства жалости, он этим хвалился, часто повторяя окружающим бессмысленную аксиому: «Жесток тот, кто милосерд; тот милосерд, кто жесток!» /C'est cruant6 d'etre clement, c'est cl6mence d'etre cruel/.

Кроме этого милого молодого человека, в королевском семействе Валуа были еще герцоги: Анжуйский (впоследствии Генрих III) и Алансонский; принцессы Елизавета (просватанная за испанского инфанта Дона Карлоса, но выданная за его отца, короля Филиппа II) и Маргарита, впоследствии супруга короля Генриха IV. Все они, наследовав от отца и матери их пороки, были с юных лет испорчены воспитанием при дворе, при котором распутство считалось достоинством, а любовные интриги доблестями. Таковы были последние Валуа.

После смерти короля Франциска II во главе правоверной католической партии красовались братья Гизы, герцог Франциск и Карл, кардинал Лотарингский; во главе партии гугенотов — адмирал Колиньи и принц Людовик Конде. Антоний Бурбон, король Наваррский, коннетабль Монморанси и маршал Сент-Андре образовали третью партию, умеренных, то есть не служивших ни нашим, ни вашим, а собственным своим интересам. Канцлер де л'Опиталь, единственная добрая и благородная личность, до этого времени участвовавший в делах внутренней политики, по проискам Гизов был удален, а с его удалением для борьбы двух партий открылось свободное поле. Очень хорошо понимая, что как Гизы, так и Конде со своими приверженцами стремятся к достижению королевской короны, Катерина Медичи решила поддерживать вражду в тех и других, в полной надежде, что соперники погубят друг друга, и поле сражения останется за ней.

На первый случай она сблизилась с Антонием Бурбоном и Конде, предоставив первому важный сан правителя. Гугеноты восторжествовали, а герцог Гиз, оскорбленный этой несправедливостью, удалился в Лотарингию. Всячески потворствуя гугенотам, Катерина при каждом удобном случае высказывала живейшее сочувствие их вероисповеданию, допустила торжественное собрание духовных лиц, католиков и протестантов, для диспута о догматах в августе 1561 года /colloque de poissy/. Пользуясь благосклонностью королевы, гугеноты стали притеснять католиков, и тогда Катерина вместе с королем Наваррским присоединилась к партии Гизов, призвав герцога Франциска в Париж. Ненавистник гугенотов ознаменовал свой путь к столице избиением протестантов в Васси (в Шампани), чем отдалил всякую надежду на миролюбивое соглашение враждовавших партий. Чтобы последовательно рассказать об адских интригах этого времени, чтобы выбраться из этого лабиринта, в котором ноги по колена вязнут в лужах крови, нужно иметь перо даровитого аббата Верто или Сен-Реаля. Следя за ходом междоусобия, мы невольно отдалились бы от героини нашего очерка и легко могли бы потерять ее из виду. Возвратимся же к ней и попытаемся передать читателю все уловки и увертки этой змеи, по рассказам Соваля, в его любопытной истории любовных интриг королей французских.[22]

Пригласив к своему двору короля Наваррского, а с ним и принца Конде, Катерина Медичи пустила в ход все обольщения любви и неги для успешнейшего подчинения себе начальников партии, враждебной Гизам. Она ослепила своих гостей пышными праздниками, домашними спектаклями, на которых ее фрейлины, являясь в виде полунагих нимф и мифологических героинь, исполняли сладострастные танцы, способные поколебать нравственные правила самого сурового стоика. Двум красавицам, девице Руэ /Rouet/ и девице де Лимейль, королева поручила во что бы то ни стало вскружить головы королю Наваррскому и принцу Конде, и обе девицы принялись за дело с усердием, а главное — с опытностью достойных прислужниц лукавой флорентинки. Та и другая шли разными путями к одной и той же цели. Мадмуазель Руэ явно выказывала свою симпатию Антонию Бурбону; мадмуазель Лимейль, напротив, отзывалась о принце Конде с самой невыгодной стороны, твердя всем и каждому, что разве только с отчаяния можно решиться иметь такого несчастного обожателя. Простодушный король Наваррский дался в обман и, позабыв о своей милой жене, Иоанне д'Альбре, доброй и заботливой матери его детей Генриха[23] и Катерины, увлекся как юноша и привязался к мадмуазель Руэ со страстью, тем сильнейшей, что она держала себя с ним неумолимо строго. Эта строгость, спешим оговориться, была ни чем иным, как самым хитрым расчетом, так как в это же самое время один из придворных кавалеров, д'Эскар, пользовался неограниченной благосклонностью лукавой кокетки. Филипп II Испанский, зорко следивший за ходом междоусобий во Франции, через своего посланника Манрикеца, предложил королю Наваррскому свой союз и содействие, с условием, чтобы он развелся с Иоанной д'Альбре, женился на Марии Стюарт и вытеснил протестантов из Франции. Это предложение разбивало в прах все замыслы Катерины Медичи. Не теряя времени, она поручила мадмуазель Руэ употребить все зависящие от нее средства для расстройства предполагаемого союза короля Наваррского с Испанией и Шотландией. Покорная велениям своей государыни, верная фрейлина принудила Антония Бурбона к отказу — уступив наконец его страстным желаниям… Плодом этой любви был Карл Бурбон, впоследствии архиепископ Руана, признанный и провозглашенный королем под именем Карла X во время мятежей Лиги.

Между тем война кипела; города из рук гугенотов переходили в руки католиков; первых преследовали Гизы, вторым не давали пощады Колиньи и Конде. Король Наваррский, смертельно раненный под стенами Руана, умер 7 октября 1562 года близ Андильи на руках Катерины Медичи, поручая ей своих детей и супругу. Заливаясь слезами, королева клятвенно обещала заботиться о них, как о своих единокровных. Начало 1563 года было ознаменовано событием кровавым, но для Катерины Медичи радостным. Адмирал Гастон де Колиньи, которого не так-то легко было обольстить ласками фрейлин или очаровать балетами да домашними спектаклями, решился избавить гугенотов от их непримиримого гонителя, герцога Франциска Гиза посредством тайного убийства. Гиз, взяв Руан и одержав над гугенотами блестящую победу при Дре, подступил к Орлеану. В это самое время к нему явился бедный дворянин-гугенот, Польтро дю Мерэ, с предложением услуг против своих же единоверцев. Гиз принял переметчика как нельзя лучше и согласился оставить у себя на службе. Дня через два после этого, 15 февраля, поздним вечером, Гиз вместе с приближенным своим Ростенгом проходил по лагерю. Внезапно из ближайшего куста сверкнул выстрел, и Гиз упал со стоном, тяжело раненный, как впоследствии оказалось, отравленной пулей.[24] Убийца Польтро дю Мерэ был тотчас же схвачен, подвергнут допросу, пыткам. На последних он показал, что действовал по наущению адмирала Колиньи, снабдившего его деньгами и советами. Герцог Франциск Гиз умер на девятый день после ранения /24 февраля/, убийца его был четвертован; что же касается до Колиньи, несмотря на все улики, он, по распоряжениям Катерины Медичи, даже не был привлечен к ответственности. У королевы не хватило духу мстить тому, кто избавил ее от такого могучего врага, каким был герцог Гиз; к тому же до самого Колиньи тогда еще не дошла очередь. 18 марта 1563 года королева заключила с гугенотами мир в Амбуазе. Интрига фрейлины Лимейль с принцем Конде, на время войны прерванная, возобновилась с прежней силой. Коварная сирена созналась, что злословила принца единственно потому, что досадовала на его равнодушие к ней. На это признание Конде отвечал ей самыми страстными уверениями в любви и вечной верности. Супруга принца, до слуха которой дошли нерадостные вести о неверности Конде, затосковала и умерла с горя. Искательницей руки вдовца явилась, кроме девицы Лимейль, вдова недавно убитого на войне маршала Сент-Андре, прочившая перед тем свою дочь за старшего сына покойного Гиза, Генриха. Отказав обеим невестам, Конде женился на Франциске Орлеанской, сестре герцога Лонгвилля. Катерина Медичи, досадуя на девицу Лимейль за неудачное ее сватовство, удалила ее от двора в Оссонский монастырь минориток, где изгнанница разрешилась от бремени мертвым младенцем, а потом вышла замуж за своего давнишнего обожателя Жофруа де Козак, сеньора де Фремон. Вообще этот год после недавних войн был годом торжеств Амура и Гименея; двор Катерины Медичи для героев междоусобий был тем же, чем для войск Ганнибала их развратительница Капуя. Королева старалась прикрывать розами и миртами те могилы, которые она в это же время готовила гугенотам! Она сама, несмотря на свои сорок четыре года, не довольствуясь дорого покупаемыми ласками своего возлюбленного Альберта Гонди,[25] вошла в связь с братом Франциска Гиза, кардиналом Карлом Лотарингским.

В 1565 году Карл IX, объявленный совершеннолетним, вместе с матерью, братьями и Генрихом, двенадцатилетним сыном покойного короля Наваррского, ездил по разным областям Франции и, между прочим, посетил Байонну, где Катерина Медичи виделась и совещалась с любимцем Филиппа II, страшным герцогом Альбою. На тайном совещании /подслушанном сыном покойного Антония Бурбона/ кровопийца Нидерландов, испанский палач-генералиссимус от имени достойного своего государя предложил Катерине Медичи умиротворить волнующуюся Францию посредством повторения в ней сицилийской вечерни, то есть истребить гугенотов так, как французы были истреблены во времена оны в Палермо. Это предложение, разумеется, пришлось как нельзя более по сердцу Катерине Медичи, и таким образом в голове ее возникла и созрела мысль избиения гугенотов, осуществленная в роковую и позорную для Франции ночь св. Варфоломея. Генрих Бурбон немедленно уведомил свою мать Иоанну д'Альбре, принца Конде и адмирала Колиньи о страшных замыслах Катерины. По предложению престарелого вождя своего, гугеноты решили захватить королевскую фамилию в плен при обратном ее возвращении в Париж, куда она прибыла однако же 29 сентября совершенно благополучно, благодаря надежной охране бывшего при ней большого отряда швейцарцев. Опять начались междоусобия, но на этот раз ознаменованные постоянными поражениями гугенотов: 10 ноября 1567 года коннетабль Монморанси разбил их при Сен-Дени; затем, после перемирия в Лонжюмо, они опять были побеждены при Жарнаке (13 марта 1569 года) и Монконтуре (3 октября). Аржанс, взявший принца Конде в плен при Жарнаке, честным словом заверил его в милосердии к нему короля и пощаде его жизни, но несмотря на это в ту минуту, когда пленный принц следовал за ним верхом и обезоруженный, на него сзади напал гвардейский капитан Монтескье и пистолетным выстрелом размозжил ему голову. Так по повелению Катерины Медичи были покончены расчеты с опаснейшим из всех ее соперников. Еще года за два перед этим королева пыталась отравить его посредством яблока, побывавшего в руках ее парфюмера, миланца Рене,[26] но неудачно вышло; лейб-медик принца Конде доктор Ле Лон, подозревая злой умысел, не дозволил ему прикоснуться к отравленному плоду, а отрезав небольшой кусок и завернув его в хлебный мякиш, дал съесть собаке, которая через несколько минут околела в жестоких су дорогах. Лицо самого доктора, имевшего неосторожность только понюхать отравленное яблоко, на несколько дней опухло.[27] Яд Рене, как видит читатель, был надежный, но пуля Монтескье оказалась и того лучше. Одновременно с неудавшейся попыткой отравить принца Конде, слуга адмирала Колиньи Доминик д'Альб, по поручению Катерины, покушался отравить адмирала и его брата д'Андело, однако же вовремя принятое противоядие спасло Колиньи от смерти; брат же его умер 27 мая 1569 года. Отравителя схватили, он сознался во всем и, по повелению Карла IX, был колесован… надобно полагать — за неловкость. Ссылаясь на признание своего слуги-предателя, адмирал Колиньи мог бы, конечно, сделать Катерине Медичи довольно неприятный для нее вопрос касательно ее соучастия в этом черном деле, но смолчал по деликатности, так как и его не беспокоили расспросами после убийства герцога Гиза.

Третий мир между католиками и гугенотами был подписан в Сен-Жермене, 15 августа 1570 года. На этот раз, несмотря на явный перевес партии Катерины Медичи и Карла IX над партией Колиньи и Иоанны д'Альбре, гугенотам были даны все те права, которых они домогались, и предоставлена была совершенная свобода вероисповедания и богослужения. Кардинал Лотарингский, даже и тот выказал необыкновенную кротость и уступчивость. «Это не даром! Тут что-нибудь да не так!» — говорили дальновиднейшие приверженцы Колиньи, влагая в ножны свои мечи, иззубренные в бою и потускневшие от крови фанатиков-иноверцев. Иоанна д'Альбре вместе с сыном удалилась в свое наваррское королевство; адмирал Колиньи отправился на отдых в кругу семьи в родное поместье.

Здесь на минуту остановимся, чтобы сказать несколько слов о первой любви короля Карла IX, из жестокосердого ребенка ставшего теперь девятнадцатилетним юношей-извергом, совершеннолетним и для злодейств и для грубых наслаждений, о которых смутное понятие было ему внушено еще в лета безгрешного младенчества. За развитием его страстей, за первым ударом его сердца, забившегося любовью, следила королева-родительница, следили и ее прелестные фрейлины. Первая, верная своей системе развращать с политической целью, рекомендовала сыну заблаговременно некоторых из своих девиц, в надежде приобрести верную шпионку в фаворитке королевской. К совершенной досаде заботливой матери Карл, не обратив внимания на ее доморощенных, казенных красавиц, выбрал себе фаворитку из народной среды, обратив свой первый страстный взгляд на дочь орлеанского аптекаря Марию Туше, фламандку по происхождению, полную двадцатилетнюю блондинку. Утром он ее увидел, а вечером Латур, гардеробмейстер короля, привел красавицу в его комнату. Менее всего склонный к идеальной любви, чуждый всякого чувства изящества, не имевший ни малейшего понятия о стыдливости женской, так как он вырос в кругу бесстыдниц — Карл IX был слишком нетерпеливым циником, чтобы тратить время на переговоры и сентиментальные объяснения. До своего сближения с Карлом IX Мария Туше была неравнодушна к Монлюку, брату епископа Валенсского, и, сделавшись фавориткой, продолжала вести с ним переписку. Узнав об этом, король /как повествует Соваль/, желая убедиться в истине, употребил хитрость. Он созвал к себе на ужин придворных дам и девиц, в том числе Марию Туше, и в то же время приказал шайке цыган, призванной для увеселения компании, тихонько отрезать от поясов присутствовавших дам их кошельки. Цыгане удачно исполнили это поручение, и Карл, обыскав кошелек своей фаворитки, нашел в нем письма Монлюка. Уличив Марию и прочитав ей дружеское наставление, король внушил ей быть ему верной и впредь не шалить. Сдержала ли Мария Туше данное ему слово или продолжала вести переписку с должной осторожностью, неизвестно, но как бы то ни было более не попадалась с поличным. Король мало-помалу привязался к ней, особенно после рождения ею сына и, по-своему, любил ее горячо до самой смерти. К чести Марии Туше прибавим, что она не употребляла во зло своего влияния на Карла IX, не выводила в люди своих ближних и дальних родственников, даже сама не домогалась ни титулов, ни щедрых даяний. Когда шли переговоры о браке Карла IX с австрийской принцессой Елизаветой и портрет последней был прислан к жениху, Мария Туше, взглянув на изображение будущей королевы, потом в зеркало, сказала с усмешкой: «Ну, эта немка мне не опасна!» Действительно, бедная Елизавета, кроткая, добрая, но некрасивая, в течение четырех лет замужества не умела ни привязать к себе своего супруга, ни охладить его к Марии Туше. Какой-то придворный грамотей, желая польстить фаворитке, составил из ее имени MARIE TOUCHET любезную анаграмму JE CHARME TOUT /я все очаровываю/, что отчасти было даже справедливо, так как никто из придворных не мог пожаловаться на обходительность фаворитки. Выбор короля был счастливой случайностью или делом весьма умного расчета. Что было бы с королевством в это несчастное время, если бы фавориткой короля была какая-нибудь госпожа вроде герцогини д'Этамп или одна из казенных красавиц, рекомендованных ему его услужливой маменькой?

С самого начала 1570 года Катерина Медичи была занята множеством государственных дел, одно другого важнее. Возникли какие-то интимные сношения с польским дворянством, и в то же время кардинал Шатийон (брат Колиньи) вел переговоры об избрании герцогу Анжуйскому в супруги королевы английской; с римским и испанским дворами шла деятельная секретная переписка… вероятно о подавлении восстания в Нидерландах. На донесения правителей французских областей о частых столкновениях между гугенотами и католиками королева не отвечала никакими особенно строгими инструкциями; напротив, всего чаще оправдывала гугенотов, подтверждая права, данные им недавними эдиктами умиротворения. Парижский кабинет, очевидно, желал сохранить самое доброе согласие с адмиралом Колиньи и Иоанной д'Альбре, единственными защитниками кальвинистов. При всем том, смутное предчувствие чего-то страшного тревожило сердца людей осторожных, не доверявших этому затишью и принимавших его за предтечу бури. Суеверов беспокоили «небесные знамения», то есть явления кометы, метеоров; частые северные сияния и необыкновенные ураганы, о которых в летописях того времени сохранилось множество чудесных, фантастических россказней. Астрологи предрекали в близком будущем новые распри и кровопролитнейшие побоища; в Книге центурий покойного Нострадамуса отыскали несколько четверостиший весьма зловещего содержания.[28] Вся Франция была в напряженном состоянии томительного, лихорадочного ожидания горя или радости… «Радости», — поспешила ответить Катерина Медичи, возвестив своим верным подданным о предстоящем бракосочетании короля Карла IX с Елизаветой Австрийской. Желая сделать соучастниками семейной своей радости и католиков, и гугенотов, королева радушно пригласила на брачное торжество тех и других. Было много званных, но мало избранных. На свадьбе Карла IX приверженцы Колиньи и Иоанны д'Альбре блистали своим отсутствием; довольствуясь миром, гугеноты очевидно избегали тесного сближения с католиками, не обращая внимания на любезности и заигрывания Катерины Медичи. Старик Колиньи беспрестанно напоминал окружавшим, что королевский двор, со всеми своими обольщениями в мирное время, едва ли не опаснее ратного поля во время усобиц и в подтверждение истины своих слов указывал на недавние примеры покойных Антония Бурбона и Людовика Конде. Иоанна д'Альбре, женщина честная, еще красавица, несмотря на годы, но строгих правил, инстинктивно ненавидела двор, при котором, как она писала к своему сыну, «женщины сами вешаются на шею мужчинам».[29]

В начале 1571 года Катерина Медичи радушнейшим образом опять приглашала к себе адмирала и королеву Наваррскую, обещая первому доверить предводительство на войсками, которые намеревалась тогда послать на помощь Фландрии; но Колиньи и Иоанна д'Альбре опять уклонились от приглашения королевы-родительницы. Видя, что это не берет, она отправила к Иоанне д'Альбре в качестве чрезвычайного посланника маршала Бирона, с предложением руки принцессы Маргариты сыну Иоанны д'Альбре, Генриху. Брак этот, по мнению Катерины Медичи, был единственным средством для окончательного примирения всех партий, религиозных и политических; в дозволении папы Пия V не могло быть ни малейшего сомнения, так как его святейшество, по словам маршала Бирона, душевно желал примирения партий, волновавших Францию. Это сватовство, льстившее самолюбию вдовы Антония Бурбона, соответствовавшее ее задушевному желанию видеть, со временем, своего сына на французском престоле, поколебало ее недавнюю решимость отнюдь не сближаться с семейством Валуа. В то же время Колиньи, уступая просьбам своих друзей, принца Нассауского и маршала Коссе, согласился ехать в Блуа, где тогда находились Карл IX и Катерина Медичи со всем двором. На это последнее обстоятельство указывал маршал Бирон, как на явное доказательство искренности и любви королевы-родительницы. «Она сама и державный ее сын, — говорил маршал Иоанне д'Альбре — не колеблясь, делают первый шаг к родственному свиданию с вами. Зачем же вы будете оскорблять их ничем не извинительным недоверием?» Вдовствующая королева Наваррская более не колебалась, изъявила маршалу свое согласие на предполагаемый брак, вместе с тем обещая приехать ко двору в непродолжительном времени. Прием, оказанный Карлом IX адмиралу Колиньи, превзошел все его ожидания. «Это счастливейший день в моей жизни! — восклицал король, бросаясь к адмиралу на шею. — Я вижу моего милейшего папашу. Наконец-то вы в наших руках, наконец-то вы наш и теперь, как хотите, а уж мы вас не выпустим!» Затем Карл IX объявил дорогому гостю, что поздравляет его с назначением членом государственного совета, жалует 50 000 экю на покрытие путевых издержек, уступает ему движимое имущество недавно умершего в Англии кардинала Шатийона[30] и весь годовой доход с недвижимого. Не менее щедрыми милостями были осыпаны прибывшие с адмиралом дворяне-гугеноты и молодой зять его Телиньи. В знак особенного почета и для удостоверения его личной безопасности адмиралу было разрешено иметь при себе отряд телохранителей из полусотни алебардистов; но это еще не все: единственно в угоду своему папаше 14 октября 1571 года Карл IX именным указом подтвердил гугенотам своего королевства все прежние права, с присоединением многих новых льгот и привилегий. Остальные сыновья Катерины Медичи, ее дочь и она сама ласкали Колиньи, угождали ему и ухаживали за стариком так, как ухаживают за богатым дедом недостаточные внуки, то есть с нежностью, доходящей до приторности; с угодливостью, впадающей в докучливость. Тронутый Колиньи, приняв все эти ласки за чистую монету, доверился злодеям с простодушием ребенка. Это было торжество флорентийской политики Катерины Медичи, наконец-то уловившей старого льва в свои сети, сплетенные, на этот раз, из шелка и золота. Обольстив лицемерием своим старика-адмирала, Карл IX приготовился к свиданию с Иоанной д'Альбре. Он сам с Катериной Медичи и блестящей свитой выехал к ней навстречу в Бургейль; со слезами радости целовал ей руки, называя возлюбленной тетушкой, обожаемой красавицей… а вечером того же дня спрашивал у своей родительницы:

— Хорошо ли я сыграл мою рольку? /Ai-je bien jou6 mon petit rolet?/

— Как нельзя лучше, — отвечала Катерина, — но что же дальше?

— Дальше увидите сами. Главное дело сделано. Как опытный охотник я заманил птичек в западню, остальные залетят сами!

В Париже король и его родительница в одно и то же время, одинаково деятельно занялись устройством великолепных праздников и перепиской с римским двором о разрешении Маргарите выйти замуж за гугенота, короля Наваррского. Пий V медлил ответом: Иоанна д'Альбре сомневалась в успехе, но Карл IX успокаивал ее словами: «Сестра Марго будет за Генрихом, хотя бы папа римский лопнул с досады! Если же он не позволит, тогда мы обойдемся и без его позволения; я не гугенот, но также и не дурак; вы же и сестра для меня, конечно, дороже, нежели его святейшество!»

Для устранения, однако, всяких недоразумений решили отправить в Рим, для переговоров о браке кардинала Карла Лотарингского,[31] а в ожидании категорического ответа тешили Иоанну д'Альбре и всех ее приверженцев, съехавшихся в Париж, пирами да балами. Катерина Медичи, как добрая, радушная хозяйка и нежная мать, заботилась и о доставлении гостям всевозможных удовольствий и о заготовлении приданного своей милой Марго, совещаясь о последнем пункте со своей возлюбленной сватьюшкой Иоанной д'Альбре. Наряды последней, щегольские для скромного беарнского двора и приличные для королевы Наваррской, были не довольно богаты и изящны для двора короля французского. Та же внимательная, обходительная Катерина Медичи давала дружеские советы Иоанне д'Альбре насчет ее туалета, дарила ей обновы, снабжала духами, пышными фрезами по моде того времени, перчатками, вышитыми шелком и золотом.

Сорокалетняя королева Наваррская по своей красоте и моложавости казалась не матерью, но сестрой юного Генриха Бурбона; ее величавость и полнота не мешали ей в танцах отличаться ловкостью и грацией. Скрепя сердце, однако, королева Наваррская принимала участие в придворных празднествах, вполне сознавая всю их пустоту, сумасбродную роскошь и нравственную распущенность, замаскированную этикетом. Ее не покидала мысль, чтобы Генрих вместе с Маргаритой немедленно после бракосочетания уехал из Парижа в родимый Беарн или Нерак, где образ жизни хотя и гораздо проще, и не было при тамошнем дворе сотой доли той роскоши, которая владычествовала при дворе парижском, но зато там люди похожи на людей, а не на раззолоченных кукол или ненасытно сластолюбивых обезьян. Бедная Иоанна д'Альбре еще не знала, что двор Катерины Медичи и Карла IX не только царство разврата, но прямой разбойничий притон, из которого добрых людей живыми не выпускают.

Четвертого июня 1572 года градской глава Марсель давал великолепный бал королевской фамилии в здании ратуши парижской. Праздник продлился далеко за полночь, а на заре, по возвращении в Лувр, Иоанна д'Альбре почувствовала себя сильно нездоровой. Призванные доктора объявили, что у королевы Наваррской воспаление легких… Обращаем внимание читателя на это обстоятельство: тридцать шесть лет тому назад от воспаления легких скончался сын Франциска I, по милости своего мундшенка Монтекукколи. При первом же известии о болезни Иоанны д'Альбре, Катерина Медичи сказала окружавшим, что королева Наваррская, вероятно, простудилась, так как в последние дни много выезжала, несмотря на ненастную и холодную погоду. Было бы гораздо вероятнее, если бы Катерина сказала, что на больной, бывшей на балу в ратуше, были надеты перчатки, раздушенные миланцем Рене, и высокий крахмальный воротник с фрезами, опрысканный ароматами той же лаборатории… На пятый день, 9 июня, Иоанна д'Альбре скончалась, при вскрытии трупа оказался паралич легких — неизбежное следствие воспаления, причины же воспаления не были открыты; так и порешили, что во всем была виновата простуда. Генрих Наваррский, Колиньи и все дворяне-гугеноты были поражены ужасом, подозревая отравление; Катерина Медичи и Карл IX успокаивали их, ссылаясь на показание людей ученых и сведущих, между прочим на свидетельство знаменитого Амвросия Паре, которое должно было рассеять всякие сомнения. Колиньи, а за ним и другие /кроме Генриха/ поверили, что Иоанна д'Альбре скончалась своей смертью, по воле Божией.[32] На старого адмирала тогда точно затмение нашло, он верил коварным речам короля французского, ласкам его матери, но не верил очевидности. Кардинал Пельве, клеврет Карла Лотарингского, бывшего в Риме, уведомил о подробностях хода заговора против гугенотов; последние перехватили письмо, уличавшее злодеев, — и этому письму Колиньи не поверил! Он ссылался на неизменную к нему внимательность Карла и Катерины, на их охлаждение к Генриху Гизу, на досаду и негодование последнего. В конце июля прибыло из Рима письмо от кардинала Лотарингского с давно желанным разрешением папы Пия V на бракосочетание короля Наваррского с Маргаритой; письмо подложное, написанное кардиналом единственно для ускорения страшной развязки заговора против гугенотов, сопряженной с этой свадьбой. От этого греха его святейшество дал кардиналу свое пастырское разрешение — зане цель оправдывала средства. Гугеноты, разумеется, не усомнились в подлинности папского благословения на брак короля Наваррского и стали целыми семьями стекаться в Париж на близкое торжество… Расчеты Карла IX были верны, сбылись его слова, сказанные Катерине: я заманил птичек в западню, остальные залетят сами.

18 августа совершилось бракосочетание короля Наваррского Генриха Бурбона с Маргаритой Валуа и сопровождалось пышными празднествами. Тут произошло то желанное слияние партий, которого так жаждали, хотя и с противоположными целями, Колиньи, Карл и Катерина Медичи. Гугенот пил из одного бокала с католиком; жены и дочери дворян Наваррских порхали в танцах вместе с фрейлинами и статс-дамами Катерины Медичи, и как невинность доверчиво подавала руку разврату, так будущие убийцы шутили и смеялись со своими, ничего не подозревавшими, жертвами. Гугеноты со своими семьями веселились и плясали над вулканом, прикрытым блестящим паркетом ярко освещенного Лувра. Сияя самодовольной улыбкой, король Франции и королева-родительница для каждого гостя находили ласковое слово, любезность, лестный комплимент и в то же время разменивались выразительными взглядами со своими сообщниками. Кровавая трагедия готовилась под этой личиной веселой комедии! Праздник сменялся праздником, один бал другим, и если бы в те времена существовали в Париже газеты, подобные нынешним французским, то нет ни малейшего сомнения, что какой-нибудь фельетонист-лизоблюд отпустил бы стереотипную фразу: «Эти дни ликования парижского двора были днями радости всей столицы…» Бывали политические злодейства во все века вообще, в XVI в особенности, но чтобы убиению нескольких тысяч жертв предпослать пиры, заставлять плясать свои жертвы, поить их, откармливать буквально на убой, чтобы потом перерезать, наругаться над ними… до подобного цинизма в злодействе могли дойти только Катерина Медичи и достойное ее отродье, Карл IX! Дня через три после свадьбы, ранним утром, в кабинете короля происходило таинственное совещание между ним, Катериной и Генрихом Гизом.[33] О чем именно, это мы увидим, проследив за последним во весь его путь от Лувра до своего дома. По возвращении от короля, Гиз, призвав к себе гвардейского капитана, преданного ему Моревеля, и бывшего своего наставника Вилльмюра, объявил им, что король и королева «разрешили ему то, о чем он их просил». В ответ на это Моревель вынул из кармана две медные пули и показал их Гизу; осмотрев их с видом знатока, герцог возвратил их Моревелю, с придачей кошелька, туго набитого золотом. Потом, приказав Вилльмюру позаботиться об устройстве всего, отпустил обоих клевретов. На другой день /в пятницу 22 августа/ адмирал Колиньи по окончании заседания в государственном совете возвращался домой через улицу Бетизи, где встретил короля. Взяв адмирала под руку, король пригласил его на партию в лапту /jeu de paume/, на нарочно устроенную для игры эспланаду, на которой в это время находились Генрих Гиз и Телиньи, зять адмирала. Окончив игру, Колиньи, сопровождаемый двенадцатью дворянами из своей свиты, пошел домой обедать и дорогой читал какую-то бумагу, переданную ему королем. На углу улицы св. Германа Оксеррского путники были оглушены выстрелом из мушкетона, раздавшимся в нескольких шагах из окна дома Вилльмюра.

Колиньи зашатался: одна из медных пуль раздробила ему указательный палец правой руки, другая сильно поранила левую. Наскоро перевязав раны, опираясь на прислужников, Колиньи кое-как дотащился до дому, откуда немедленно послал нарочного к Карлу IX с известием обо всем случившемся. При первых словах вестника король побледнел и с художественно-подделанным отчаянием вскричал:

— Опять! Нет, это уже слишком… Этому не будет конца! Пора до корня истребить эти проклятые распри!..

Король Наваррский и принц Генрих Конде поспешили навестить раненого и присутствовали при перевязке. Лейб-хирург Амвросий Паре признал необходимым отнять палец, но ампутировал так неловко, что причинил адмиралу невыразимые страдания. Старик, однако же, мужественно перенес операцию и, благодаря Бога за сохранение жизни, послал 1000 золотых экю для раздачи бедным гугенотам своего прихода. От адмирала Генрих и Конде отправились в Лувр к королю, покорнейше прося его отпустить их из Парижа…

— Нет, нет, ни за что! — перебил Карл IX. Это преступление нельзя оставить без наказания, и вы обязаны присутствовать при производстве следствия. Клянусь вам честью и Богом, что убийца будет наказан примерно, так, что его муки отобьют у мятежников дальнейшую охоту покушаться на жизнь моих друзей!..

— Непременно, непременно! — подтвердила Катерина Медичи. — Если это дело оставить без последствий, то наконец и мы, в Лувре, не будем уверены в нашей безопасности.

Немедленно по королевскому повелению все парижские заставы, за исключением двух, были закрыты; всем временным жителям столицы гугенотам, знатным и простым, было приказано переселяться в квартал, где находится дом адмирала, затем чтобы находиться под охранением его стражи, теперь усиленной. О всех этих благодетельных распоряжениях король сообщил адмиралу лично, посетив больного со всем двором. Герцог Анжуйский и Катерина плакали, увидя раненого старика, а король, ударяя себя в грудь, твердил:

— Милый батюшка, я страдаю душой так, как вы телом! Меня злодеи ранили, меня оскорбили вместе с вами!

— Благодарение Господу, — произнесла Катерина, подымая глаза к небу, — что он сохранил нам нашего неоцененного Колиньи!

— Как неоцененного? — усмехнулся старик. — Давно ли вы, государыня, предлагали 50 000 экю за мою голову? К слову сказать, этим же самым искателям моей гибели вы теперь поручили исполнение эдикта умиротворения, по областям почти несоблюдаемого…

— Папаша, не сердитесь, Бога ради! — перебил заботливо король. — Теперь вам вредно сердиться. Клянусь вам честью, мы назначим новых комиссаров и все, все уладим к совершенному вашему удовольствию.

Колиньи завел речь о походе в Нидерланды против испанцев; но Катерина и Карл, уклоняясь от ответа, только убеждали его беречь себя, клялись Богом и честью разыскать убийцу и предать его самым адским истязаниям. Перед отъездом в Лувр король сказал адмиралу, что для совершеннейшей его безопасности он прикажет оцепить его дом, и действительно прислал стражу под начальством Коссена /Cosseins/, заклятого врага Колиньи и ненавистника гугенотов. Вечером у адмирала было собрание всех его друзей и приверженцев. Иоанн де Феррьер, видам[34] шартрский, объявил, что покушение на жизнь адмирала — первый акт трагедии, которая окончится избиением всех его родных и друзей; напомнил о подозрительной кончине королевы Наваррской, о странных мероприятиях для безопасности гугенотов. Как в древней Трое Кассандра предостерегала семейство Приама, но никто не послушал ее советов, так ни друзья Колиньи, ни он сам не обратили внимания на пророческие слова видама; Телиньи особенно горячо защищал короля, ссылаясь на его клятвы и уверения. То же самое повторилось и на другой день /в субботу 23 августа/, когда к голосу Телиньи присоединились Генрих Конде и король Наваррский.

Между тем и в Лувре происходили совещания, но совсем иного рода. Карл, Катерина, герцоги Анжуйский, Наваррский, канцлер Бираг, Гонди и пригулок Ангулемский[35] обсуждали важный вопрос: убить или пощадить при предстоящей резне Конде и короля Наваррского?

— Увидим, как разыграется дело! — порешил Карл IX.

В послеобеденную пору около Лувра показались толпы вооруженных людей весьма подозрительной наружности. На вопрос короля Наваррского, король французский отвечал, что это все проделки Гизов, замышляющих что-то недоброе. «Но я их угомоню», — успокаивал он своего зятя. Заметив, что во двор Лувра тридцать шесть дрягилей сносят копья, бердыши и мушкетоны, Генрих тревожно спросил: «Что это значит?»

— «Приготовления для завтрашнего спектакля!» — двусмысленно отвечал ему сын Катерины Медичи.

Он опять навестил Колиньи; опять уверял его в своем искреннем участии и жаловался ему на Гиза, Бог весть по какой причине располагающего удалиться из Парижа. Еще с утра особые комиссары ходили по домам, составляя перепись жившим в них гугенотам, уверяя последних, что все это делается по королевскому повелению для их же собственной пользы. Городские обыватели католики в это же время, неведомо зачем, нашивали себе белые бумажные кресты на шляпы и перевязывали левые руки платками; одни точили топоры, другие осматривали замки у мушкетонов и лезвия у мечей; на расспросы своих жен и дочерей отвечали мрачными улыбками. Тихо догорел жаркий день, и вскоре ночной мрак стал опускаться на постепенно смолкавший город; по окнам домов замигали огоньки; башни собора Богоматери и соседних храмов, чернея на темном небе, казались исполинами, стерегущими обывателей. Часу в одиннадцатом Генрих Гиз оцепил Лувр швейцарскими стражами, приказав им не пропускать слуг короля Наваррского или принца Конде. Купцы и цеховые, вооруженные чем попало, собирались в залах городской ратуши, где купеческий старшина Иоанн Шарон, клеврет Гиза и Катерины Медичи, говорил им речь, проникнутую фанатизмом, и призывал к отмщению гугенотам за все минувшие мятежи, а главное за их неуважение к истинной вере Христовой. Карл IX, бледный, дрожа всем телом, расхаживал по своему кабинету, изредка выглядывал из окна на набережную, кое-где освещенную фонарями, кровавыми искрами отражавшимися на черных зыбях тихо плескавшейся Сены. Сидевшая у стола Катерина Медичи, со спокойствием закоснелой злодейки, медленно говорила сыну:

— Не раздумывай, пользуйся случаем, подобный которому не представится более… Отступить — значило бы погубить себя и все наше семейство. Смерть еретиков спасет не только нас, но и все королевство… Приказы по областям разосланы и должны быть приведены в исполнение завтра же, на заре; столица должна подать пример всем прочим городам!..

Время близилось к полуночи. При всей таинственности, которой злодеи окружали свои умыслы под покровом ночи, весть о сборище войск во дворах Лувра и вокруг дворца дошла до квартала, где жил Колиньи. Некоторые из его приближенных отправились к Лувру узнать о причине сборища, но у самых ворот часовые перегородили им дорогу; на расспросы гугенотов грубая солдатня отвечала ругательствами. Несчастные потребовали караульного офицера, и тот явился — за тем, чтобы приказать солдатам угомонить незванных гостей. Первые жертвы кровопийц пали под ударами бердышей усердной швейцарской стражи.

— Дух войск превосходный! — донесла Катерина своему сыну, узнав о начале убийств. — Надобно ковать железо, пока оно горячо; раздумывать нечего!..

Удар набата в церкви св. Германа Оксеррского прервал речь королевы-родительницы; через несколько минут с ревом колокола слился смутный гул тысячи голосов, ропот народных волн, разлившихся бурным потоком по улицам. Со смоляными факелами и оружием в руках, солдаты, горожане и яростная чернь устремились на кварталы, в которых приютились гугеноты.

Глядя в эту минуту на Париж, можно было подумать, что в нем празднуют свой шабаш сотни демонов, извергнутых преисподней. Но мы оставим на время Лувр с Катериной и Карлом, стоявшими у растворенного окна, и посмотрим, что в это минуту происходило в доме адмирала Колиньи.

Движимый чувством мщения за убийство своего отца, в котором Польтро дю Мерэ был орудием адмирала Колиньи, герцог Генрих Гиз, с пригулком Ангулемским и вооруженным отрядом, устремился в кварталы, где жили гугеноты. Ворвавшись во двор дома Колиньи, Гиз именем короля требовал, чтобы спутникам его отворили двери. У адмирала в это время находился Амвросий Паре и перевязывал раны, нанесенные старику два дня тому назад Моревелем.[36] Услыхав необыкновенный шум, бряцанье оружия на дворе и заметив красноватый отблеск факелов сквозь опущенные оконные занавеси, адмирал поручил одному из своих приближенных узнать о причине. Треск ломаемых убийцами парадных дверей предупредил ответ убитого посланного; остальное досказали слуги, толпой вбежавшие в спальню адмирала.

— Спасайтесь, отец наш! Это Гиз и убийцы!.. — кричали они обожаемому ими Колиньи. — Смерть ваша стучится у дверей!..

— Я давно готов принять эту гостью, — невозмутимо отвечал Колиньи. — Мне, искалеченному, дряхлому, без того немного жить и бежать трудно, а лучше спасайтесь вы сами…

Чувство самосохранения подавило в слугах адмирала чувство привязанности; многие из них бежали на чердак, откуда пробрались на кровли дома, некоторые спаслись.

В эту самую минуту бывшие в отряде Гиза капитан Аттен /Attin/, Бем /Besme/, Сарлабу и несколько солдат с проклятьями всходили на лестницу и шли прямо к спальной адмирала, который, поднявшись с кресел, в халате, с рукой на перевязи, вышел к ним навстречу.

— Ты адмирал? — спросил Бем ломанным французским языком /он был уроженец эльзасский/, приставляя факел к самому лицу старика.

— Молодой человек, — отвечал Колиньи, — имейте уважение к моим сединам…

Вместо ответа, Бем схватил его за бороду, воткнул ему шпагу в живот, а потом несколько раз ударил эфесом по голове и по лицу; примеру Бема последовали бывшие с ним солдаты — и Колиньи пал под их ударами.

— Бем, покончил ли? — крикнул Гиз, стоявший на дворе.

— Конечно! — отозвался тот, выглянув в окно.

— Бросай его сюда…

Труп Колиньи, покрытый ранами, залитый кровью, был выброшен из окна во двор, к ногам Гиза и пригулка Ангулемского. Они, носовыми платками отерев окровавленное лицо мертвеца и внимательно осмотрев его и перевязанные руки трупа, убедились, что жертва не избегла своей роковой участи; несколько раз пнули покойника ногами в лицо и, сев на коней, ускакали в город, где, вместе с герцогом Неверрским, Таванном и Гонди, ободряли убийц словом и собственным примером. Труп Колиньи на заре был отвезен на живодерню Монфокона и повешен на железных цепях головой вниз на тамошней каменной виселице.[37] Дня через три Карл IX, Катерина Медичи, герцог Анжуйский и многие дамы и девицы ездили полюбоваться этим зрелищем. Сохранилось предание, что здесь Карл IX, в ответ на замечание кого-то из присутствовавших — о зловонии разложившегося трупа, отвечал смеясь:

— Пустяки, пустяки! Труп врага всегда хорошо пахнет!

Нам пришлось бы написать целую книгу, если бы мы вздумали подробно исчислить все злодейства Варфоломеевской ночи и представить читателю именной список жертв обоего пола и всякого возраста. Участи Колиньи подвергся его зять Телиньи, умерщвленный отрядом герцога Анжуйского; приближенные Конде и Генриха Наваррского, дворяне: Сепор, барон Пардайян, Сен-Мартен, Бурс, капитан Пилль — убиты Нансеем, капитаном королевской стражи, в стенах Лувра, под окнами королевского кабинета, из которых любовались резней Карл IX и его матушка… Любовались! Этого мало: королю вид крови, стоны умирающих внушили остроумную мысль придать убийствам окончательно вид охотничьей травли и, таким образом, соединить приятное с полезным. Призвав в кабинет своего биксеншпаннера /заряжальщика ружей на охоте/ с двумя мушкетонами и приказав ему заряжать их поочередно, Карл IX стрелял из окна в бежавших по набережной гугенотов, сваливая их меткими пулями, будто зайцев. Бледный, с пеной у рта, но с улыбкой самодовольствия, его величество король Франции кричал убийцам диким голосом:

— Бей! бей!! Стреляйте в них, черт побери! /Tue! tue!! tirons, mordieu!/.

Столь ревностно возлюбленный сын римской церкви служил двум своим повелителям, то есть римскому папе и флорентинке Катерине Медичи. Она сама блаженствовала в эти минуты, опьянелая от запаха крови, очарованная воплями и выстрелами, казавшимися ей чудной симфонией. На другой день убийств /продолжавшихся последнюю неделю августа, весь сентябрь, до половины октября/ королева-родительница со своими фрейлинами любовалась нагими трупами убиенных обоего пола, делая при этом замечания весьма игривого свойства о тайных прелестях покойных. Соединяя неслыханные злодейства с делом богоугодным, королева-родительница и сын ее приказали раздать окровавленные одежды, содранные с убитых, беднейшим жителям города Парижа, и те щеголяли в шелках, бархатах и кружевах, не отмытых от крови прежних владельцев. Этот подарок был назван кровавой милостыней.[38]

Из всей королевской семьи одна Маргарита, королева Наваррская, выказала себя женщиной с сердцем. Дворянин Тежан, раненный убийцами, обессилевший от боли и отчаяния, бросился в спальню Маргариты, и она скрыла его у себя под кроватью! Знаменитый Амвросий Паре был пощажен единственно благодаря тому обстоятельству, что в это время лечил Карла IX от сифилиса…[39]

Кроме королевского семейства, запятнавшего себя навеки невинной кровью мучеников Варфоломеевской ночи, прославились усердием и зверством нижеследующие герои. Любовник Катерины Медичи Альберт Гонди собственноручно удавил Бастилии статс-секретаря Марциала де Ломени, владельца версальского замка, чтобы овладеть его поместьями. Фаворит Маргариты, Бюсси д'Амбуаз, умертвил своего двоюродного брата, маркиза Ренеля. Миланец Рене вламывался в лавки богатых купцов-гугенотов, предлагая им спасение за громадный выкуп; когда же несчастные отдавали ему все свои сокровища, Рене резал их, как овец. Профессор университета Шарпантье, соперник славного ученого Пьера Рамуса/Pierre de La Ramee/,предал его в руки убийц и взбунтовавшихся школьников. Дряхлого Рамуса замучили в страшных истязаниях, секли розгами и волочили по улицам обнаженный его труп! Золотарь Фома Круазе собственноручно убил 400 человек гугенотов; а мясник Пезон убивал их теми же самыми приемами как быков, то есть сначала оглушал их ударом молота в голову, а потом перерезывал горло… Таким образом Пезоном истреблено было 120 человек. Сардинский граф Коконна покупал живых гугенотов, захваченных солдатами, обещая несчастным спасение, если они согласны отречься от кальвинизма; отказавшихся душил, а отрекавшихся закалывал кинжалом, говоря им: «Этого-то мне и надобно; души отступников идут прямо к черту в лапы!»

Домов было разграблено свыше шестисот; число убитых простиралось до десяти тысяч; женщины, девушки, дети, разумеется, подвергались сначала зверскому насилованию, и их убийству предшествовало осквернение. Трупы в течение нескольких дней свозили возами на берега Сены и сваливали в воду; зарывали в ямы за городом, жгли или бросали на съедение собакам! Королевское повеление об истреблении гугенотов, разосланное по областям Франции, недели за две до Варфоломеевской ночи, к чести человечества еще не повсеместно было исполнено. Губернатор байоннский отвечал отказом, а Монморен /Montmorin/, начальник военного оверньского округа, писал Карлу IX следующее письмо:

«Государь! Я получил приказ, скрепленный печатью вашего величества, об убиении всех протестантов, находящихся в подведомственной мне провинции… Слишком уважаю ваше величество, чтобы не догадаться, что приказ этот — подложный; если же, чего Боже сохрани, он действительно от вас, то опять же уважение к вам запрещает мне повиноваться!»

Супруга Карла IX Елизавета Австрийская во все продолжение убийств плакала и молилась в своей уединенной спальне, окруженная немногими прислужницами. Прислушиваясь к выстрелам, визгу убиваемых женщин, детей, воплям их мужей и отцов и реву убийц-каннибалов, бедная королева шептала:

— Да что же государь, супруг мой, не уймет их? Как же он позволяет совершать такие злодейства?!

Несчастная долго не могла поверить, что убийства не только были позволены Карлом IX, но были приказаны им.

Утром 24 августа принц Конде и Генрих, король Наваррский, которым Карл IX грозил смертью, дали ему слово отступиться от кальвинистской ереси; 26 августа в соборе Парижской Богоматери было отслужено благодарственное молебствие, при котором король торжественно хвалился победой, одержанной над гугенотами. Манифестом парламента все убиенные были приговорены к смертной казни… Пример — едва ли не единственный в истории — обратного действия смертного приговора. Убийства, как уже говорили, продолжались; кто из гугенотов мог, тот бежал за границу, но пойманных беглецов и укрывавшихся казнили. Так дворяне рекетмейстер Каван и Брикемо вечером 20 октября были повешены на площади градской ратуши в присутствии Карла, Катерины, принцесс и всего двора при свете факелов вместе с куклой, изображавшей Колиньи. Брикемо было от роду семьдесят пять лет!..

Вся Европа, за исключением России, Испании и Италии, содрогнулась от ужаса и негодования при вести о кровавых событиях в королевстве Французском. Равнодушию предков наших была причина самая уважительная: им нечего было ужасаться на Варфоломеевскую ночь, когда для них самих тогда были Ивановы дни, то есть, говоря яснее, тогда в России свирепствовал Иван Грозный. Испанский король Филипп II возрадовался истреблению гугенотов во Франции, во-первых, как кровопийца, а во-вторых, как завистник внутреннего спокойствия Франции. На организацию Варфоломеевской бойни и вообще на поддержку религиозных междоусобий Филиппом II, по собственному его признанию в его духовной,[40] была в течение шести лет /1566-1572/ потрачена невероятная сумма — шестьсот миллионов червонных. Папа Григорий XIII «возрадовался зело» поражению врагов церкви, Пия V уже не было в живых, Бог не привел его дожить до этой радости.[41] Зато Григорий XIII праздновал великое событие молебствиями, крестными ходами, пальбой с крепости св. Ангела, иллюминацией Рима и, наконец, медалью с надписью: «Избиение гугенотов» /Ugonotarum strages/.

Кардинал Лотарингский, бывший тогда при ватиканском дворе, подарил вестнику, прибывшему из Парижа от герцога Омальского, 10 000 золотых экю и задал великолепный пир на весь мир. Скажем в заключение, что изуверы в своем ослеплении были душевно убеждены в том, что резня гугенотов — подвиг, великий и богоугодный. До нас дошли сотни брошюр в стихах и в прозе, оправдывавших, одобрявших злодейства Катерины Медичи и Карла IX… Авторами этих гнусных панегириков были в Риме Камилло Капилупи; во Франции — Жан Монлюк, историограф Франциск Белльфоре, Леже Дюшен, Шантлув, написавший трагедию «Адмирал Колиньи», в которой вывел покойного прямо сообщником «диавола и аггелов его»… Иезуиты вообще явились защитниками преступлений короля и королевы французских. При Людовике XV, в 1758 году, аббат Кавейрак не постыдился написать апологию Варфоломеевской ночи; а в 1819 году какая-то семинарская гадина написала то же самое во французском журнале «Консерватор» /«Le Conservateur»/… Да зачем ходить так далеко: спросите в наше время у любого клерикала, какого он мнения о Варфоломеевской ночи? И можете быть уверены: одобрит и выразит pium desiderium о повторении /repetatur/…

Польское дворянство, имевшее намерение избрать себе в короли Генриха Анжуйского, брата Карла IX, призадумалось, так как палачей на польском троне еще не бывало… Немалых трудов и расходов стоило Катерине Медичи уговорить панов и магнатов не лишать короны ее возлюбленное детище. Генриху Анжуйскому в 1573 году пришлось ехать в Польшу через Палатинат, где нашли себе приют многие гугеноты и, между прочими, родные Колиньи. Электор-палатин, принимая у себя во дворце второго сына Катерины Медичи со всеми подобающими почестями, подвел его к портрету старика, под которым на золотой раме было написано латинское двустишие: «Такова была наружность героя Колиньи, так же славно жившего, как и умершего».[42]

— Знакомо вам это лицо? — спросил электор своего гостя.

— Это покойный адмирал Колиньи, — отвечал смущенный Генрих.

— Да, честный, храбрый, благороднейший Колиньи, истерзанный в Париже извергами! — с жаром подтвердил электор и продолжал с усмешкой. — Я дал у себя приют его друзьям и детям, чтобы и их не загрызли на родине французские псы!

Генрих робко осмотрелся. Его в эту минуту окружили гугеноты, одни с улыбками презрения, другие — с угрожающими взглядами.

Сын Катерины покраснел от стыда; с его подленькой мордочки только осыпались румяна, которыми она была щедро оштукатурена; Генрих побледнел от страха, вообразив, что гугеноты, мстя за Колиньи, не погнушаются выпачкать себе руки его грязной, гнилой кровью…

Но они удовольствовались единственно непонятной Генриху Валуа моральной пощечиной.

О смерти Карла IX, 30 мая 1574 года, существует три сказания. Первое гласит, что он умер подобно своему деду, Франциску I, в чем по многим причинам можно усомниться; второе предание тоже не совсем вероятно, так как в нем заметен элемент фантастический, приплетенный к истине ради нравоучения.

По этому сказанию, на Карла IX каждую ночь нападала изнурительная испарина, мало-помалу перешедшая в кровавый пот, от которого он и скончался, несмотря на все старания докторов. Третье предание, вероятнейшее, приписывает смерть Карла IX грудной болезни, которой он страдал более года. История сохранила подробности агонии короля, доказывающие, что перед смертью, в виду вечности, в сердце его пробудилось что-то похожее на угрызение совести. Он умирал на руках находившейся при нем безотлучно бывшей своей кормилицы /гугенотки/, простой крестьянки, и дня за два до смерти тревожно метался, проклиная тех, которые подстрекнули его на убийства, дико озираясь потухающими взорами… Ему мерещились убитые гугеноты: Колиньи, Ларошфуко, Пардайян и те полунагие беглецы по набережной, в которых он стрелял из окон Лувра… Что толку в подобном бесплодном раскаянии? Оно для Франции было тем бесполезнее, что Катерина Медичи злодействовала после Карла IX еще пятнадцать лет по прежней своей программе, увеличивая длинный список прежних жертв многими новыми, как увидим, переходя теперь к царствованию преемника Карла IX, его брата Генриха III, бежавшего, по приглашению матери, из Польши для занятия французского престола.



ГЕНРИХ III ГЕНРИХ ПОРУБЛЕННЫЙ /LE BALAFRE/, ГЕРЦОГ ГИЗ. МАРИЯ КЛЕВСКАЯ, ПРИНЦЕССА КОНДЕ. КРАСАВЧИКИ /LES MIGNONS/[43] /1584-1589/


За три дня до смерти Карла ГХ, 27 мая 1574 года, в Париже были казнены на Гревской площади граф Аннибал Коконна и Иосиф Бонифаций де Ла Моль, обвиненные и уличенные в исполнении злодейского умысла — порчи короля, посредством восковых куколок, найденных у злодеев при обыске в их квартирах. Порча куколками, в которую тогда повсеместно верили, состояла в том, что из воска вылепляли фигурку, похожую на того человека, которого желали извести. Окрестив ее, как человека, со всеми обрядами, и дав ей имя последнего, куколке с разными заклинаниями пронзали грудь булавкой или, продернув сквозь всю куколку светильню, зажигали ее… Тот, на кого таким образом напускали порчу, сох, увядал, видимо таял, и спасти его не было никакой возможности. Все симптомы болезни умирающего Карла IX подтвердили, что он был испорчен.

Этой нелепой сказкой Катерина Медичи маскировала истинную причину казни Ла Моля и Коконны, огласка которой могла быть источником новых кровавых столкновений между гугенотами и католиками. Дело было в том, что Генрих Наваррский и принц Конде, насильно удерживаемые при дворе, составили так называемый скоромный заговор /Complot des jours gras/, имевший целью возведение на престол младшего сына Катерины Медичи, Франциска, герцога Алансонского, бывшего тогда королевским наместником. Он обещал предводителям восстания все, что они желали, то есть полную свободу богослужения кальвинистам, уступку им нескольких крепостей, семейству Монморанси — места, занимаемые Гизами. Ла Моль, любимец герцога, фаворит Маргариты Наваррской, и Коконна, возлюбленный Генриетты Клевской, герцогини Неверрской, были в заговоре главными деятелями. Испуганный теми размерами, которые принимал заговор, малодушный Ла Моль довел о нем до сведения Катерины Медичи, чем однако же не спас от плахи ни своей головы, ни головы товарища. Из всех жертв королевы-родительницы эти два искателя приключений всех менее достойны жалости; один, как видим, был доносчиком, трусом, а другой — тот самый граф Коконна, который резал гугенотов в Варфоломеевскую ночь.

Пользуясь болезнью сына, Катерина Медичи деспотствовала, как ей было угодно, и с неослабным ожесточением преследовала гугенотов. По ее повелению маршал Матиньон с сильным отрядом был отправлен в Нормандию против графа Монгомери и Франциска де Брикевилля, барона де Куломбьер. Последний был убит при осаде Сен-Ло, а Монгомери захвачен в плен и доставлен в Париж, в самый день кончины Карла IX. По повелению королевы-родительницы, пленника заточили в Консьержери; допрашивали его, разумеется, с пытками; наконец, обвиненный в государственной измене, умышлениях на спокойствие королевства, злодейском убиении, пятнадцать лет тому назад, короля Генриха II на турнире, Монгомери был приговорен к смертной казни и обезглавлен 26 июня. Дети его, в числе одиннадцати человек, были лишены доброго имени и всех прав состояния. Через месяц на Гревской площади сожгли на костре орлеанского уроженца Жофруа Балле, автора двух книжонок атеистического содержания. От роду ему было девятнадцать лет, и по всем признакам он был не в своем уме. Этими четырьмя казнями Катерина Медичи потешала любезно-верный свой город Париж в ожидании прибытия из Польши нового короля, Генриха III, с личностью которого спешим ознакомить читателя.

Этот французский Гелиогабал родился в Фонтенбло 19 сентября 1551 года, рос и воспитывался под надзором Катерины Медичи, то есть, другими словами, в нем развивали одни только порочные наклонности, за полным отсутствием добрых качеств, в которых природа ему отказала. Хитрость заменяла в Генрихе ум, а животная чувственность — чувства человеческие. Хотя наружность обманчива и теории физиономики Лафатера как назло оказываются несостоятельными при их применении к многим историческим личностям, однако же, судя по портретам Генриха III, можно сказать, что у него лицо было действительно зеркалом души. Генрих был невысокого роста, очень нежного телосложения, с мелкими чертами лица и постоянной сладенькой улыбкой на тонких губах. Сознавая неприглядность своих рыжих волос и бровей, он, думая сделаться красивее, пуще безобразил себя, подкрашивая волосы в черный цвет, подводя брови, румянясь и белясь, не хуже отъявленной кокетки. С первых годов воцарения, когда для совершенного сходства с Гелиогабалом король воображал себя женщиной, он носил серьги, ожерелья и лифы с открытыми плечами и грудью. Наследовав от матери многие черты гнусного ее характера, Генрих, верный правилам итальянской политики, был особенно ласков и приветлив с теми, которых он ненавидел или боялся. Восемнадцати лет он принимал участие в столкновениях с гугенотами, отличался в сраженьях при Жарнаке, Монконтуре, но еще того более во время Варфоломеевской ночи, так как резать полусонных и безоружных было ему тем приятнее, что не сопрягалось ни с малейшей опасностью. Благодаря проискам и золоту Катерины Медичи, польские дворяне избрали его себе в короли в 1573 году. Теперь мы сделаем небольшое отступление. Герцог Генрих Гиз, сын покойного Франциска Лотарингского, с 1570 года был женат на Катерине Клевской, вдове Антония де Круа, принца Порсиен. Всячески стараясь породниться с королевским домом, Гиз, дружный с Генрихом III /тогда еще герцогом Анжуйским/, обратил его внимание на свою свояченицу, шестнадцатилетнюю красавицу Марию; тот влюбился в нее до безумия и, не откладывая далеко, решился жениться на Марии, но встретил неумолимую оппозицию со стороны королевы-родительницы — Мария Клевская была протестантка. Чтобы утешить опечаленного Генриха, Катерина Медичи поручила своей фрейлине Ренате Рие де Шатонеф отвлечь его своими ласками от Марии. Рената начала свои маневры кокетством, томными взглядами, нежными вздохами — и они произвели на Генриха желанное действие: он начал ухаживать за Ренатой, ответившей отказом на его страстные домогательства. Маневр очень искусный, но тем неудачный, что в это же самое время Рената удостаивала своей благосклонностью любимца Генриха, де Линьеролля. Последний, в откровенную минуту, похвастался герцогу Анжуйскому своими успехами и тем нанес жестокий удар его самолюбию, за что поплатился головой. Месяца за три до Варфоломеевской ночи тот же Линьеролль /а может быть и другой кто-нибудь/ разболтал о преднамереваемых убийствах и за это, по повелению герцога Анжуйского, был убит его приверженцем Виллькье. Разочарованный в Ренате де Шатонеф, Генрих опять обратился к Марии Клевской. Различие вероисповеданий, бывшее главным препятствием к их браку, было устранено переходом Марии 3 октября 1572 года в католицизм; но явилось другое: Генриху, избранному в короли польские, прочили в супруги княжну Анну Ягеллон… Очарованный Марией Генрих готов был отказаться и от руки княжны, и от королевства польского. Видя, что сын ее окончательно потерял голову, Катерина Медичи постаралась о скорейшей выдаче Марии Клевской за принца Генриха Конде, а герцога Анжуйского, убитого горем, отправила в Польшу, где он и царствовал по 19 июня 1574 года, то есть по самый день своего бегства во Францию, куда призывала его Катерина Медичи на открывшуюся, после смерти Карла IX, вакансию. Генрих, едучи окольными дорогами на Вену, в Венецию, оттуда в свое королевство, прибыл во Францию в сентябре. Здесь он всего прежде приступил к расторжению брака Марии Клевской с принцем Конде, ссылаясь на то, что муж ее еретик, гугенот, и не обращая внимания на беременность Марии. Бог весть, чем бы окончились старания Генриха III, если бы Мария, принцесса Конде, не скончалась 30 октября 1574 года от несчастных родов. Король, в неутешной своей горести, дошел до карикатуры: он в течение нескольких дней безвыходно просидел в комнате, обитой черным сукном, нарядился в траурное платье, состоявшее из черного бархатного колета, с вышитыми на нем серебром мертвыми головами на скрещенных костях; из мертвых же голов, выточенных из слоновой кости, были снизаны и его четки… Добрая утешительница, Катерина Медичи поручила его вниманию Ренату де Шатонеф (на этот раз ему послушную), девицу д'Эльбеф, наконец — знаменитую госпожу де Сов. Генрих, как говорится, очертя голову бросался в объятья и той, и другой, и третьей, затем чтобы в пресыщении найти лекарство от своего горя… Этот переход от слез к безумству понятен; в нем еще виден человек, вскоре превратившийся в животное, одержимое извращением своих чувственных побуждений.

До сих пор мы говорили о фаворитках, пользовавшихся благосклонностью государей благодаря любви, которую они умели пробуждать в последних; упоминали мы также и о временщиках, которых собственная дерзость или слабость королев возводила на престол…

Царствование Генриха III, прозванное царствованием фаворитов /regne des favoris/, представляет совсем иную картину, о которой приличие запрещает нам распространяться. Какую роль играли при Генрихе III его знаменитые красавчики /les mignons/ — Келюс, Можирон, Шомбер, Сен-Люк, Сен-Мегрен, Жуайез и д'Эпернон, — об этом читатель может догадаться сам, если мы скажем, что эти красавчики были неприлично женоподобны, имели что-то задорно-сладострастное в манерах, во взгляде, в походке. Госпожа де Сов сосватала королю невесту, Луизу, дочь графа де Водемон, из дома Лотарингского, на которой Генрих женился 15 февраля 1575 года; женатый, он ухаживал за падчерицей вдовы президента Буланкура, девицей Бюсси, но ни жена, ни эта девица не пользовались такой неограниченной нежностью короля, как его милейшие красавчики. Все они занимали знатнейшие должности, при совершенной бездарности и гнусной изнеженности; безнаказанно бесчинствовали в Париже, бесчестили женщин и девиц, убивали на дуэлях мужей, отцов и сами, будуарные опричники, оканчивали жизнь или на поединках, бывших тогда в большой моде, или, еще того хуже, под ножами тайных убийц! Не стоят они — эти фаворитки в образе мужчин — подробных биографических очерков, их имена заслуживают памяти потомства разве только для того, чтобы служить бранными, нарицательными именами им подобных гермафродитов. Единственным мужчиной при дворе этой позорной, неблагопристойной эпохи был знаменитый герой, фаворит всей Франции, претендент на престол королевский — герцог Гиз, Генрих Порубленный /Henri le Balafre/.

Он родился 31 декабря 1551 года и, удостоенный титула герцога Жуанвилль, воспитывался при дворе Генриха II. С двенадцати лет, под руководством отца своего Франциска, он ознакомился с боевой жизнью под стенами Орлеана, где в одно и то же время выказал храбрость воина, закаленного в бою, и неукротимую ненависть к гугенотам, убийцам своего отца. По усмирении междоусобий в 1567 году, Генрих отправился в Венгрию, где принимал участие в битвах с турками, а по возвращении на родину прославился подвигами в сражениях при Массиньяке, Жарнаке, Монконтуре и отразил адмирала Колиньи от стен осажденного им Пуатье. В битве при Шато-Тьерри, в которой он разбил наголову тридцатитысячный корпус немецких войск, шедших на помощь гугенотам, герцог Гиз был ранен в щеку ударом палаша, оставившим шрам на всю жизнь. За этот рубец, стоивший ордена, Гизу дано было прозвище Порубленного /le Balafre/. Умный, одаренный увлекательным красноречием, простой или надменный в обхождении кстати и у места, наконец — красавец собой, он побеждал умы мужчин и одинаково успешно сердца женщин. Маргарита Валуа, выданная за Генриха Наваррского, была его фавориткой. Связь их, которую Гиз был намерен загладить браком /согласовавшимся и с его политическими видами/, возбудила негодование Катерины Медичи и Карла IX, для успокоения которых Гиз женился на вдове принца Порсиен. Неверный своей супруге, как и все мужья того времени, Гиз, однако же, не давал ей воли и убийством красавчика Сен-Мегрен отбил охоту у всех и каждого покушаться на его семейное спокойствие. Сен-Мегрен влюбился в герцогиню Гиз и решился сделать ей признание, на которое она отвечала ему не слишком сурово. Проведав об интриге, герцог подложным письмом от имени жены заманил ее возлюбленного в западню, где Сен-Мегрен был убит наемными убийцами. По варварским понятиям того времени, Гиз был совершенно прав, и сам король не смел предъявить претензий за убиение одного из своих фаворитов. Гиз в своем самоуправстве действовал даже не как муж, мстящий обольстителю своей жены, а вернее как государь, наказующий преступника за оскорбление величества. Гроза гугенотов, опора и надежда католиков, любимец народа, Генрих Порубленный именно в это время уже прокладывал себе путь к королевскому престолу посредством Священного союза, известного в истории под именем Лиги /la Sainte-Union, la Sainte-Ligue/.

Мы говорили, что мысль о Варфоломеевской ночи была подана Катерине Медичи герцогом Альба. Ослабляя Францию внутренними междоусобиями, Филипп II тайно надеялся присоединить ее к своей державе. Папа римский проникал в эти замыслы, но тайно противодействовал видам испанского деспота, покровительствуя партии Генриха Гиза. Маскируя свои настоящие намерения усердным служением церкви, Генрих с 1576 года с помощью преданных своих сообщников начал образовывать в разных областях Франции тайные общества защитников католицизма, сосредоточив в Париже главное над ними начальство, под именем центрального комитета. При содействии приходских священников, своими проповедями разжигавших фанатизм, Лига возрастала неимоверно, и таким образом Гиз опутал всю Францию. Он весьма верно рассчитывал, что, встав во главе религиозного движения, может без всякого труда свергнуть Генриха III и занять его место. Благодаря бумагам, найденным у курьера, умершего в Лионе на пути в Рим, куда он ехал по приказанию Гиза, король узнал о существовании Лиги и догадался о настоящих намерениях своего противника. По совещании с Катериной Медичи, Генрих III, именным указом подтвердив и одобрив существование Лиги, объявил себя ее главой, то есть сам же стал во главе заговорщиков, умышлявших его низвержение. На это обстоятельство ему указал президент де Ту /de Thou/, но к сожалению поздно. Народ и все сословия охладели к Священному союзу, лишь только король объявил себя его соучастником… Безымянные письма, пасквили, памфлеты и карикатуры градом посыпались на Генриха III, и он, думая совершить подвиг, сделал промах, ничем не поправимый. Признавая короля главой Лиги — в ее религиозном смысле — и великодушно предоставляя ему борьбу с гугенотами; Гиз, деятельнее, но и секретнее прежнего, занялся вербовкой приверженцев и распространением заговора. В Париже, вместо прежнего центрального комитета, был учрежден Совет шестнадцати, сообразно числу частей города. Для руководства заговорщиками в Париж прибыл брат Гиза, герцог Майенский, и объявил, что пора приступить к действиям. На первый случай было решено захватить короля в Лувре и, заточив его в монастырь, объявить королем Генриха Гиза. Как бы в ответ на это намерение, король усилил свою дворцовую стражу и принял решительные меры к отражению мятежников. Герцог Майенский, призванный к ответу, оправдался, сказав, что воинские приготовления жителей имеют одну цель — истребление гугенотов, но что на свободу короля никто не осмеливается покушаться… После этого несколько раз лигеры составляли заговоры к овладению Генрихом III — и каждый раз планы их рушились благодаря доносам Николя Пулена, одного из членов тайного Совета. Видя, что главными агитаторами были приходские священники, король 2 сентября 1587 года приказал их арестовать, но прихожане с оружием в руках решились защищать своих отцов духовных. Испуганный Генрих объявил им прощение, на которое никто не обратил внимания, так как он не смел поступить иначе. Он приказал сестре Гиза, госпоже Монпансье, в 24 часа выехать из Парижа, а она смеясь разъезжала по городу, показывая знакомым позолоченные ножницы, которыми грозилась постричь Генриха Валуа в монахи. Король или, как его тогда называл народ, Генрих Валуа сидел ни жив, ни мертв в Лувре, окруженный телохранителями, боясь показаться народу. Герцог Гиз написал ему весьма любезное письмо, предлагая свое содействие к усмирению мятежа… Еще не окончательно одурелый от страха, король понял, что прибытие Гиза в мятежную столицу будет искрой, которая подожжет этот подкоп, подведенный под его трон, и потому отвечал герцогу запрещением въезжать в Париж. Как будто издеваясь над королем, Гиз прибыл в Париж 9 мая 1588 года и, восторженно встреченный народом, явился во дворец к Катерине Медичи. Дряхлая злодейка взялась за роль примирительницы и представила Гиза своему сыну.

Встреча соперников была самая комическая. Король, бледный, дрожащий всем телом, задыхался, шипел, как придавленная змея, а Гиз с коварной улыбкой уверял его в своей верности и совершенной преданности. Это свидание, равно и другое на следующий день, не привели ни к какому результату, а только подтвердили Генриху III, что Гиз не ставит его ни в грош, и что корона королевская не сегодня так завтра перейдет с больной головы на здоровую. Во избежание этого позора Генрих Валуа приказал вступить в Париж всем войскам, расположенным в окрестностях столицы… Воинов королевских народ встретил бранью, камнями, выстрелами и перегородил им улицы завалами, или баррикадами. Этот день, 12 мая 1588 года, известен в историй под именем дня баррикад /JournBe des barricades/.

Не принимая личного участия в бунте, Гиз явился к королю с любезным предложением своих услуг для устранения мятежников. Он же, столкнувший Генриха III в яму, радушно подавал ему руку, чтобы его из нее вытащить. Не давая согласия, а просто повинуясь своему злодею, король вместе с ним явился народу, и оба Генриха верхом проехали по городу. Мятеж мгновенно утих, но поднялась новая буря — восторженных кликов, которыми народ встретил своего возлюбленного Гиза:

— Ура герцогу! Да здравствует защитник церкви! Виват, отец наш, славный Гиз! — ревели сотни тысяч голосов.

Любезно откланявшись народу, виновник торжества говорил теснившимся на пути гражданам:

— Довольно, довольно для меня… Крикните же, наконец, что-нибудь и королю…

Но охотников кричать виват Генриху Валуа оказалось немного, да и те были из его придворной прислуги.

Униженный, раздавленный Генрих III проглотил обиду, возвратился в Тюильри и на другой же день давай Бог ноги — ускакал из Парижа в Шартр. Это бегство, весьма основательно показавшееся Гизу опаснее присутствия короля, испортило все дело. Тщетно Катерина Медичи, теперь взявшая сторону Гиза, писала Генриху III, умоляя его возвратиться; тщетно парламент отправил к нему депутацию. Брат красавчика Жуайеза, для умягчения короля, прибегнул к средству, которое может служить доказательством, как тогда во Франции кощунствовали над религией, ее обрядами и священнейшими предметами поклонения. Брат Жуайеза, монах-капуцин, выбрав тридцать пять товарищей, отправился с ними процессией в Шартр.

Капуцины шли босые; Жуайез, в терновом венце, нес на плечах огромный крест, а следовавшие за ним два монаха подгоняли его ударами плеток /дисциплин/ по обнаженным плечам. Прибыв в Шартр, кощуны остановились под окнами дворца, распевая священные песнопения и продолжая бичевание, от которого на плечах Жуайеза оставались кровавые полосы… Генрих III был сначала тронут этим зрелищем, но потом, осыпав негодяев бранью, велел их прогнать; действительно было за что, терновый венец, надетый на Жуайезе, был пришит к парику; крест был сделан из картонной бумаги, а мягкие концы плетей были обмазаны краской кровавого цвета!

Наконец 2 августа герцог Гиз, вместе со своим братом, кардиналом Карлом прибыл в Шартр с предложением Генриху III своей покорности и верного союза против гугенотов. На это предложение король отвечал Гизу пожалованием ему звания генералиссимуса. Из Шартра двор переселился в Блуа, где король предполагал созвать общую думу. Нарушить мир с королем казалось Гизу бесчестно, однако же довольствоваться саном генералиссимуса вместо короны королевской было ему тоже не совсем приятно. На этот раз лигеры настаивали на том, чтобы покончить с Генрихом III одним решительным ударом… Гиз колебался.

Слухи о злоумышлениях Лиги дошли до короля. Желая явить Гизу пример чистосердечия и в то же время застраховать себя от подозрений, более или менее основательных, Генрих III, призвав его в Блуа, 4 декабря, после торжественного молебствия, заставил с клятвой на святых дарах подтвердить свою присягу на верность. Гиз повиновался — и враги разменялись клятвами, скрепив их причащением. Кощунство Жуайеза, сравнительно с этим, едва ли не было извинительно! В течение нескольких вечеров после того у короля с королевой-родительницей происходили тайные совещания, о которых доброжелатели Гиза уведомляли его безымянными письмами. Генрих III и Катерина Медичи (теперь сама стоявшая одной ногой в гробу) совещались о том, как избавиться от Генриха Гиза. Маргарита Наваррская, опасаясь за своего возлюбленного, переодевшись в мужское платье, предупреждала его: накануне своей смерти Гиз, ужиная у своей фаворитки, госпожи де Сов, нашел под салфеткой письмо, в котором его заклинали быть осторожным, так как есть умысел на его жизнь.

— Не посмеют! — сказал он, разрывая записку.

В пятницу, 23 ноября 1588 года, к Гизу явился посланный из дворца с приглашением к королю. Герцог медлил, жаловался на нездоровье и на озноб; однако отправился к Генриху III и всходил на дворцовую лестницу, беззаботно жуя конфеты. В приемной и ближайших к королевскому кабинету покоях, в числе 45 человек, стояли вооруженные телохранители. Начальник их Монсери /Montsery/ или, по другим сказаниям, Сен-Малин /s-t Malines/ подошел к Гизу и, схватив его за эфес шпаги, вонзил ему в горло кинжал… Падая, обливаясь кровью, Гиз прохрипел только:

— Господи, отпусти мои прегрешения… Прости меня, Господи!..

Многочисленные удары, посыпавшиеся после того на несчастного, поражали уже бездушный труп. Кардинал, сопровождавший брата и бывший в соседнем покое, бросился было на помощь, но был уведен под стражей. Генрих III, выбежавший из кабинета, чтобы собственными глазами убедиться в исполнении своего злодейского приказа, выразил свою радость тем, что подбежал к трупу будто навстречу ожидаемому другу; пинал его ногами, бил по щекам, плевал в потускневшие, страшно вытаращенные глаза покойника; потом /вероятно, чтобы окончательно уподобиться бессмысленному животному/ омочил его неблагопристойным образом.

Брат Гиза, кардинал, был на другой же день зарезан в темнице, трупы того и другого были брошены в ямы с негашеной известью. Мщение Генриха III было вполне его достойно, и едва ли иначе мог мстить сын Катерины Медичи. Весть о гибели Гизов поразила ужасом весь Париж, а с ним почти всю Францию, к общему ропоту негодования примешались проклятья Генриху Валуа и вопли об отмщении… Главой лигеры провозгласили брата убиенных, Карла Лотарингского, герцога Майенского. Генрих III, отважный для предательского убийства, но трусливый и нерешительный во всех тех случаях, где следовало действовать смело и открыто, растерялся окончательно. Его руководительница на пути злодейств, Катерина Медичи оказала ему последнюю услугу, дав совет войти в союз против Лиги с Генрихом, королем Наваррским; говорим, последнюю услугу, потому что Катерина Медичи вскоре умерла, 5 января 1589 года. Недавний глава лигеров не задумался заискивать расположения врага, а последний, в свою очередь, рассудил за благо составить против них коалицию с державным своим шурином. 30 апреля в Плесси-Ле-Туре произошло свидание недавних врагов и их примирение. Генрих Наваррский предложил королю французскому идти с войсками на мятежный Париж и привести его к повиновению.

В июне союзные армии двух Генрихов приблизились к столице и расположились лагерем в Сен-Клу; готовились новые усобицы, ужаснее прежних. В Париже царствовало совершенное безначалие; проповедники со своих кафедр благословляли память Гизов и предавали проклятию имя их убийцы Генриха Валуа; по церквам служили обедни, с молебствиями о низведении громов небесных на голову короля, причем богомольцы зажигали свечи перед иконами, ставя их нижней частью вверх, или вместо свеч затепливая восковые куколки, изображавшие Генриха III. Королем, вместо него, был провозглашен Карл X, Бурбон, побочный брат короля Наваррского.

В это безвременье /29 июля/ к герцогу Майенскому явился приор якобитов Эдмонд Бургуан /Bourgoing/ и сообщил ему, что в числе братии есть один, некто Иаков Клеман, вызывающийся отомстить Генриху III за лишение церкви ее опоры, в лице покойного Гиза. «Этот Клеман, — говорил приор, — малый отчаянный, восторженный, даже, кажется, немножко помешанный, постоянно рассказывает братии о каких-то чудных видениях, о голосе с небес, повелевающем ему избавить родину от ее злодея…»

— Убийством? — перебил герцог Майенский. — Но подумал ли несчастный о том, что ожидает его самого?

— Венец мученический, — отвечал приор спокойно. — Я, и все якобиты, тем более одобряем намерение Клемана, что он, во всяком случае, не жилец на свете!

Де Ла Шарт и Вилльруа, бывшие при этом разговоре, усомнились в удаче намерения якобитов, так как Клеману едва ли было возможно достигнуть до короля под благовидным предлогом.

— Есть и предлог, — убедил их Бургуан. — Клеман представит Генриху Валуа бумаги с донесением о недавнем заточении в Бастилию членов парламента.

Через три дня дежурные при королевском шатре в лагере Сен-Клу доложили Генриху III, что какой-то монах якобит из Парижа настоятельно требует видеть короля по какому-то важному делу.

— Пусть войдет, — отвечал король, — а то пожалуй скажут, что я гнушаюсь монахов.

Дежурный офицер ввел бледного, иссохшего монаха со впалыми, но огненными глазами и крючковатым носом. Широкая ряса, опоясанная веревкой, висела на его исхудалых плечах, как на вешалке; поступь монаха была медленная, но твердая. Смиренно преклонив колени перед Генрихом III, Иаков Клеман подал ему сверток бумаг и, когда король углубился в их чтение, мгновенно ударил его ножом в нижнюю часть живота…

Генрих оттолкнул убийцу, выхватил нож из раны, бросил его Клеману в лицо и, падая в кресла, изгибаясь от боли, закричал отчаянно:

— Убейте, убейте злодея! Он меня ранил!

Прибежавшие телохранители бердышами и мечами изрубили Иакова Клемана на части, труп его был сожжен, а пепел развеян по воздуху. Врачи, призванные на помощь к королю, объявили рану безусловно смертельной; мучения Генриха III, длившиеся целые сутки, были невыносимы… 2 августа 1589 года Генрих скончался, и с ним пресеклась королевская династия Валуа, владычествовавшая во Франции 261 год в лице тринадцати королей. Иаков Клеман был причислен к лику святых, орден якобитов гордился им и за громадные деньги продавал его изображение, несмотря на то, что один из тогдашних охотников до анаграмм, из букв имени его: FRERE JACQUES CLEMENT составил весьма позорную для его памяти фразу: CEST L'ENFER QUI M'A CREE /меня создал ад/. В дополнение характеристики Генриха III мы могли бы представить читателю множество выписок из летописей того времени, в особенности из дневника Л'Этуаля, но воздерживаемся, довольствуясь тем, что уже нами сказано о последнем Валуа.

Радость парижан при вести о его убиении не имела пределов; смерть короля праздновали иллюминацией и разгульными пиршествами. Госпожа Монпансье и герцогиня Наваррская в блестящих праздничных нарядах разъезжали по городу и в некоторых церквях, восходя на кафедры, говорили речи народу о всерадостном событии Преемником Генриха III, по закону престолонаследия, был король Наваррский — Генрих Турин; однако же корону французскую ему пришлось взять с бою… 31 октября им начата была достопамятная в летописях французских осада Парижа.



ГЕНРИХ IV. ГОСПОЖА ДЕ СОВ. ФОССЕЗА ПРЕКРАСНАЯ КОРИЗАНДА. ГАБРИЭЛЬ Д'ЭТРЕ. ГЕНРИЕТТА Д'АНТРАГ. ШАРЛОТТА КОНДЕ. /1573-1610/

«Любовь есть страсть, которой все прочие обязаны повиновением»[44] .

Если читателю угодно иметь самое верное понятие об изменчивом и разнообразном образе правления, установившемся во Франции с 1789 года, ему стоит только представить себе стенной барометр с циферблатом, на котором слова — «великая сушь», «ясно», «переменно», «буря» — заме-jhphm символами республики, империи, королевской власти деспотической и ее же конституционной — фригийский колпак и красное знамя; орел и знамена трехцветные; петух и белое знамя с лилиями; опять трехцветные знамена и скрижали конституционной хартии. Более или менее продолжительная остановка стрелки этого политического барометра /вместо ртути налитого не менее живой французской кровью/ в прямой зависимости от терпения великой нации, а может быть даже и от перемен погоды, судя по тому, откуда ветер подует. Устроен этот барометр около сотни лет тому назад, но, по-видимому, прослужит Франции еще многие годы. Роковая стрелка на республике — Франция поет «Марсельезу» и строит баррикады; с политической революционной бури стрелка переходит на хорошую погоду империи, и Франция в медвежьей шапке наполеоновского гвардейца грозит Европе, напевая: «l'astre des nuits» или «partant pour la Syrie».[45]

Но вот наполеоновский орел /хотя и прирученный куском говядины в шляпе/, мало-помалу становится для Франции прометеевским коршуном: он клюет ей печень, высасывает из нее лучшие соки, и барометр падает, стрелка показывает перемену. Действительно, перемена костюмов и декораций! Франция меняет орла на петуха, трехцветное знамя на белое, заветный N и золотых пчел на золотые лилии и поет другую песню: «Vive Henri IV…» Надоедают ей, однако, и песня, и лилия, и петух, и белые знамена; видит Франция, что правление Бурбонов — видоизменение наполеоновского капральства, и добывает нового короля из запасной орлеанской династии и… после засухи деспотизма опять является буря на французском барометре.

Кроме знамен, гербов и символов, у каждого образа правления свой кумир. У легитимистов, любителей королевской власти, во вкусе renaissance, три идола, вроде индийских Брамы, Вишну и Шивы; трое королей-волокит, к которым легитимисты питают религиозное благоговение, окружая их мишурными ореолами незаслуженного величия, — Франциск I, Генрих IV и Людовик XIV. У каждого из этих трех кумиров своя фраза, если не бессмертная, то бессмысленная…

У Франциска I знаменитое «Все пропало, кроме чести» /о чем мы уже имели честь говорить с читателем/; у Людовика XIV «Государство — это я» /L'etat, e'est moi/ и «Нет более Пиренеев /II n'y a plus de Pyrenees/ у Генриха IV, самого популярного из трех: обещание курицы в суп беднейшему из своих подданных. Эту курицу ближе всего можно сравнить с газетной уткой; не дождался ее, да едва ли когда и дождется бедный холостяк, геральдический французский петух. Фраза Генриха IV превращается даже в ядовитую иронию, если вспомнить, что этот добрый король, осаждая Париж, морил его голодом. Хлеб, который он «будто бы» посылал осажденным, взращен в воображении поэтов и льстецов-историков. Ничего подобного не было; парижане во время осады, с мая по сентябрь 1590 года, вместо хлеба питались лепешками из толченого грифеля с примесью муки из костей скелетов, отрытых на городских кладбищах /pain de Madame de Montpensier/; падаль почиталась лакомством; до ста тысяч человек умерло от голода и эпидемий; вследствие тления непогребенных трупов в Париже появились ядовитые змеи[46]

Незлопамятный народ французский, позабыв о голоде, которым его морил Генрих IV, помнит только курицу, им обещанную; народ-фразер за красное или «жалостное» словцо прощает многое, и курица Генриха IV мила французам не менее наполеоновского орла, и король велик, бессмертен, незабвенен. В Генрихе каждый француз видит себя самого, Генрих — тип истого сына великой нации, и вследствие этого — велик! Немного же надобно, чтобы во Франции удостоиться титула великого. Мы, однако, не можем примирить величия с теми пороками, которыми природа наделила Генриха IV в пропорции бочки дегтя к ложке меду. Его двоекратное отречение от кальвинизма, трусость, нетвердость в слове, плутоватость в игре, чтобы не сказать — склонность к воровству, наконец, сластолюбие, доходившее до забвения достоинства и человеческого, и королевского — все эти свойства характера Генриха IV с истинным величием как-то плохо ладятся. А чтобы читатель не принял наших слов за клевету, укажем на факты, записанные в истории.

Трусость Генриха доказывается не бегством его из Парижа, не прятками его во время Варфоломеевской резни — она обнаружилась в битве при Иври 14 марта 1590 года, когда на будущего победителя напал панический страх, почти лишивший его возможности держаться в седле. Ударяя себя кулаками под бока, Генрих твердил сквозь зубы, щелкавшие от лихорадки: «Вперед, вперед, поганый одер!» /«Avance, avance done, vilaine carcasse!»/. Легко может быть, что и настоящие герои внутренне праздновали труса в сражениях, но только этого не выказывали.

В нетвердости в слове Генриха уличают его письменные обещания любовницам — Габриэли д'Этре и Генриэтте д'Антраг — жениться на них, что, благодаря стараниям Сюлли, исполнено не было. Обольщать женщин подобными обещаниями неприлично даже какому-нибудь писарю или денщику, королю же и тем более великому… странно!

Забавляясь карточной игрой, великий король не только плутовал, но — без околичности — крал чужие ставки со стола. Однажды, играя с Бассомпьером, Генрих подменил выигранную маршалом кучку пистолей таковой же, составленной из полупистолей. Заметив этот подлог, Бассомпьер выбросил весь свой выигрыш за окно стоявшим в карауле солдатам, заменив его на игорном столе новой из собственного кармана. Свидетельница этому Мария Медичи сказала Генриху: «Вы с маршалом поменялись ролями; он отлично представил короля, а вы — простого солдата!» Тому же Бассомпьеру, частому своему партнеру, король не один раз говаривал: «Хорошо, что я король, а то за мою нечистую игру быть бы мне давно на виселице!»

Это сознание, конечно, делает честь откровенности Генриха IV, но сами плутни не делают ему чести… Снимите этого великого короля с плеч его живого пьедестала — истинно великого, благородного Сюлли, и перед вами явится самый обыкновенный человек; но в этом-то и вся заслуга Генриха… Да, он был человеком на троне, после двух демонов, Карла IX и Генриха III, руководимых достойной их матерью, Катериной Медичи. Мученическая смерть Генриха от руки Равайлльяка бесспорно примиряет до известной степени с его жизнью, но кровь короля во всяком случае не может смыть многих грязных страниц истории его царствования. Именно об этих страницах мы и поговорим теперь; поговорим беспристрастно, не оправдывая, не обвиняя. Перед нами теперь Генрих IV — живой, но не умерщвленный Равайлльяком, и через сто восемьдесят три года /в 1793 году/ не исторгнутый яростной чернью из своей могилы в Сен-Дени: страница, неизгладимо позорная в истории французского народа!

В моцартовском «Дон-Жуане» Лепорелло, перечисляя жертвы своего господина, развертывает саженный свиток, представляющий в итоге 1003 /milla e tre/. Точно таким же, хотя и менее баснословным списком, приходится нам начинать наш очерк сердечных подвигов державного французского Дон-Жуана. «Пятьдесят шесть!» — произносим мы голосом Лепорелло. Имена же фавориток нижеследующие:

1573–1576: 1. Шарлотта де Бон-Самблансе, госпожа де Сов, маркиза Нуармутье /Charlotte de Beaune Samblancay, dame de Sauve, marquise de Noirmoustier/. 2. Жанна дю Монсо де Тигонвилль, впоследствии графиня Панжа /Jeanne du Monceaux de Tigonville comtesse de Pangean/.

1578: 3. Дайэлла, фрейлина Катерины Медичи, гречанка-киприотка; 4. в Ажене: Катерина дю Люк; 5. Анна де Бальзак де Монтегю /Anne de Balzac de Montaigu/; 6. в Ажене: Арнольдина.

1579: 7. мадмуазель де Ребур; 8. Флеретта, дочь садовника в Нераке; 9. Франциска де Монморанси-Фоссе /Francoise de Montmorency-Fosseux/; 10. госпожа Спонд; 11. девица Марокен; 12. Ксента, горничная Маргариты Наваррской; 13. булочница в Сен-Жан; 14. госпожа де Петонвилль; 15. Бавересса; 16. девица Дюра; 17. Пикотен, булочница в По; 18. графиня Сен-Мегрен /Le Saint-Maigrin/; 19. кормилица в Кастель-Жалу; 20. две сестры де л'Эпсе /de l'Eps6e/.

1582–1591: 21. Диана д'Андуэн, графиня Грамон, прозванная прекрасной Коризандой /Diane d'Andouins, comtesse de Gramont, dite la belle Corisande/; 22. Мартина; 23. Эсфирь Имбер Ambert/ в Ла Рошели; 24. Антуанетта де Пон, маркиза Гершвилль, впоследствии графиня Лианкур /Antoinette de Pons, marquise de Guercheville; comtesse de Liancourt/ с 1589 no 1590 год. Любовь платоническая и неудачная; 25. Катерина де Верден, монахиня Лоншана, впоследствии аббатисса в Верноне; 26. Мария де Бовийе, аббатисса монастыря Монмартр; 27. Мария Бабу де ла Бурдэзьер, впоследствии виконтесса д’Этож, двоюродная сестра Габриэли д'Этре.

1591–1599: 28. Габриэль д'Этре, госпожа де Лианкур, маркиза Монсо, герцогиня де Бофор /Gabrielle d'Estree, dame de Liancourt, marquise de Monceaux, duchesse de Beaufort/; 29 и 30. ее родные сестры: Юлиана Ипполита д'Этре, маркиза, а впоследствии герцогиня Виллар, и Анжелика д'Этре, аббатисса в Мобюиссоне; 31. госпожа де Монтобан; 32. Ля Гланде — куртизанка; 33. девица д'Аранкур; 34. девица де Сенант — из того же разряда.

1599–1610: 35. Генриэтта де Бальзак д'Антраг, маркиза де Вернейль /Henriette de Balzac d'Entragues, marquise de Verneuill/; 36. графиня Лиму; 37. Жаклина де Бейль, графиня Море /1604-1610/; 38. госпожа Ланери; 39. госпожа Мопу; 40. Шарлотта Фулебон; впоследствии супруга Франциска Барбетьер-Шемеро; 41. куртизанка Бретолина; 42. герцогиня де Невер /неудача/; 43. герцогиня Монпансье /тоже/; 44. Катерина де Роган, герцогиня Цвейбриккенская /рассердилась на любезное предложение короля/; 45. мадмуазель де Гиз, принцесса Конти, сочинительница памфлета «Возлюбленные великого Алькандра» /Les amours du grand Alcandre/; 46. госпожа Клен или Келен, жена парламентского советника; 47. мамзель Фаннюшь — уличная камелия; 48. супруга сборщика податей госпожа де Буанвилль; 49–53. госпожи Аарссен, де Со, де Раньи, де Шанливо, Камю де Понкарре.

1604–1610: 54. Шарлотта дез'Эссар, графиня Ромартен; 55. Шарлотта Маргарита де Монморанси, принцесса Конде; 56. девица Поле /Paulet/.

Прибавив к этому числу первую супругу Генриха Маргариту Наваррскую, знаменитую королеву Марго — французскую Лукрецию Борджия, получим 57, число лет жизни Генриха IV. На эту странность обращаем внимание охотников до каббалистических выкладок; пусть ради забавы присоединят эту роковую цифру к числам 4 и 14, игравшим такую важную роль в жизни родоначальника бурбонской династии.[47]

Цифирные фокусы, конечно, очень занимательны; в них досужее суеверие может даже найти себе лакомую пищу, но мы, не останавливаясь на подобных пустяках, скажем несколько слов об иных цифрах, не каббалистических, но тем более заслуживающих внимания. С 1574 по 1610 год, в течение двадцати шести лет, у Генриха IV было пятьдесят шесть фавориток. Любопытно знать, во сколько обошлись Франции эти удовольствия? Не говорим о какой-нибудь горничной Ксенте или о мамзелях, вроде Баверессы, Ля Гланде, Бретолины, Фаннюшь и им подобных; на этих дам и тогда, как теперь, была своя такса. Кроме куртизанок и горничных, королю продавали свои ласки графини, виконтессы, маркизы, принцессы, аббатиссы, знавшие себе настоящую цену; мужья сводили его со своими женами, матери и отцы — с дочерьми. Не скупился король на золото, подарки; щедрился он на поместья, майораты; на чины и титулы, которыми награждал услужливых братьев, отцов и мужей, настоящих и подставных. Сумма всех этих щедрот может представить цифру весьма почтенную; данные же для составления этой суммы можно найти в записках Сюлли и во многих других мемуарах того времени.

Женитьба Генриха на Маргарите Валуа, дело адской политики Катерины Медичи, породнила честный дом наваррских Бурбонов с французским лупанаром.[48]

Умной Иоанной д'Альбре /как мы видели/ руководили расчет и надежда со временем видеть сына на французском престоле; честолюбие извинительное в доброй и нежной матери. Катерина Медичи замышляла другое. Она, призывая гугенотов на брачное празднество короля Наваррского, готовила им предательскую западню Варфоломеевской ночи; она оттачивала ножи и топоры убийц под звуки бальной музыки… Прологом кровавой трагедии были песни, пляски, а за ними — отравление Иоанны д'Альбре, убиение Колиньи и резня гугенотов. Мог ли быть прочен брачный союз, заключенный при такой страшной обстановке? Генрих и Маргарита шли к алтарю скрепя сердце, с обоюдным отвращением, чтобы не сказать ненавистью. Говорят, будто несходство характеров — главный источник супружеских раздоров… Неправда! В короле Наваррском и его супруге видим совершенно противное; редко можно было найти людей, у которых в характере было бы так много родственного сходства; как в нем, так и в ней — одни и те же достоинства и пороки одни и те же. Он был влюбчив, она тоже; Генрих за женскую ласку готов был отдать честь, жизнь, весь мир, и Маргарита не задумывалась над принесением этих же самых жертв своим многочисленным любовникам. Шалости и волокитство неприметно довели мужа и жену до распутства, распутство доводило их и до преступлений… Новейшие проповедники женской эмансипации, быть может, сочтут наши слова лицемерием, но по крайнему нашему разумению порок, терпимый в мужчине, отвратителен в женщине: подвыпивший мужчина никогда не возбудит того омерзения, которое внушает нам пьяная женщина. То же самое и во всяком пороке. Генрих, молодой страстный беарнец, воспитанный матерью в страхе Божием, не мог устоять от искушений французского двора Карла IX и Генриха III; мы его не извиняем, только оправдываем… Знаменитая королева Марго не заслуживает ни извинений, ни оправданий. Достойная дочь Катерины Медичи, она родилась развратной, всосала с молоком матери неутолимое сладострастие, выросла в атмосфере, пропитанной пороком. Двенадцати лет она впервые вкусила заветный плод любви чувственной, и с этого возраста ревностно служила Венере, своему единственному божеству. Антраг, Шаррен или Шарри хвалились победой над пламенным сердцем Маргариты-отроковицы, но эту честь могли оспорить у них братья Марго: Карл IX, Генрих III, Франциск, герцог Алансонский и, кроме братьев, герцог Генрих Гиз Порубленный /1е Balafre/, друг детства Маргариты, ее бессменный сверстник в играх и забавах. Маргарита любила его до самой роковой катастрофы в Блуа, которую, как мы уже говорили, безуспешно пыталась отклонить, предупреждая Гиза об угрожавшей опасности. Немедленно по выходе Маргариты за Генриха Наваррского Гиз возобновил с ней прерванную связь, смеясь и издеваясь над простоватым беарнцем, который со своей стороны умел кстати зажмуриться или глядеть сквозь пальцы на проделки жены. Если римский Брут прикидывался сумасшедшим, почему Генриху Наваррскому было не прикидываться простаком, повесой, добродушно махнувшим рукой на все и вся и думавшим единственно об игре в лапту, об охоте и любовных приключениях? Навлекая на себя этой странной тактикой негодование гугенотов и презрение католиков, он спасал себе жизнь и вместе с тем тихонько прокрадывался к королевской короне. Раболепствуя перед Катериной, потворствуя преступным шалостям своей жены, лавируя между Сциллой и Харибдой, Генрих особенно подружился с самым ничтожным из всех своих трех шуринов, Франциском Алансонским. Шурин, зять и сестрица составили тот самый согласный триумвират, на который, однако же, обратила внимание Катерина Медичи, предугадывая в нем опасность, гибельную ее намерениям. Верная завету Макиавелли: «Вселяй раздор и властвуй» /«Divide et Impera»/, флорентинка поручила своей фрейлине, госпоже де Сов и любимцу Генриха III дю Гасту /du Guast/ во что бы то ни стало разладить мужа с женой и шурином. Все фрейлины двора королевы-матери, как мы уже говорили, душой и телом служили ее видам и замыслам, но госпожа де Сов любила искусство для искусства и, по словам историка Мезере, «прелестями своими служила не столько намерениям королевы, сколько своему собственному удовольствию; играя сердцами своих поклонников так ловко, что никогда не бывала в проигрыше и имела неистощимый запас обожателей». Эта прелестная дама, супруга государственного секретаря, была счастливой соперницей Маргариты /или, как называл ее Карл IX, «толстухи Марго»/, пользуясь благосклонностью державных ее братьев, наконец, и мужа, которого вместе с герцогом Алансонским прибрала к рукам. Тонкий, лукавый дипломат в своих отношениях ко французскому двору, Генрих На-варрский на этот раз бросился в западню, расставленную ему коварной Цирцеей, и, согласно желаниям Катерины Медичи, рассорился с герцогом Алансонским чуть не до поединка. Госпожа де Сов, принимая у себя в будуаре и зятя и шурина, тому и другому клялась в неизменной верности; зятю наговаривала на шурина, шурину на зятя, мужу на жену. Генрих, не питавший к Маргарите иных чувств, кроме холодной дружбы, заменил ее презрительным равнодушием. Глубоко обиженная Марго, чтобы не остаться в долгу, выбрала себе другом Бюсси д'Амбуаза, главного коновода партии Алансонского. В своих записках она уверяет, что отношения их были безукоризненными, чему, разумеется, нельзя верить.

Преемник несчастного Ла Моля, удалец Бюсси, сын своего времени, был способен на что угодно, кроме нежных воздыханий и платонической любви. В те времена любить женщину значило обладать женщиной; о любви платонической проповедовали только тогдашние романисты и поэты. Душевно преданный герцогу Алансонскому, Бюсси в объятиях Маргариты нашел достойную награду за свою преданность. О связи с ним королевы Наваррской дю Гаст довел до сведения ее мужа. Генрих, занятый госпожой де Сов, не повел и ухом. Генрих III и Катерина надеялись, что беарнец будет мстить Бюсси, и жестоко ошиблись. Тогда дю Гаст /с их согласия, разумеется/ выбрал из своего сардинского полка триста человек отчаянных головорезов, велел им ночью напасть на Бюсси и его товарищей. Эта горстка молодцов выдержала натиск злодеев; раненый Бюсси защищался, как лев, и посланные дю Гаста бежали. На другой день победитель явился в Лувр, неизменно веселый, любезный, будто после потешного турнира. Дорого поплатился дю Гаст за свой неудавшийся разбойничий умысел. Октября 30, того же 1575 года, часу в десятом вечера, когда он больной лежал в постели, в его спальню вломилась толпа замаскированных людей, предводимая Вильгельмом дю Пра, бароном де Ватто; шпаги их и кинжалы не дали промахов: шпион погиб честной смертью Юлия Цезаря, Маргарита назвала гибель дю Гаста «судом божиим», и это было бы действительно так, если бы барон де Ватто действовал не по ее поручению.

Вечером 15 сентября 1575 года Франциск герцог Алансонский бежал в свой удельный город Дре, откуда прислал в Париж манифест в оправдание своему поступку с выражением своих притязаний. Генрих III и Катерина в бессильной ярости не знали, за что взяться; Маргарита слегла в постель, заболев лихорадкой от страха за нежно любимого брата; милый король Наваррский тоже лежал… у ног госпожи де Сов, осыпая беглеца упреками и насмешками, которыми маскировал свое решительное намерение последовать его примеру. Усыпив бдительность флорентинки и Генриха III, король Наваррский 3 февраля 1576 года, под предлогом поездки на охоту в Санлис, с небольшой свитой приверженцев своих ускакал по Вандомской дороге в Алансон; оттуда пробрался в Мэн, Анжу, где явно присоединился к партии Конде и опять перешел в кальвинизм, от которого отступился после Варфоломеевской ночи. Мнимый простак перехитрил умную флорентинку, лукавого ее сына и коварную госпожу де Сов, из сетей которой наконец вырвался.

На этот раз поплатилась ни в чем не виноватая Маргарита. Королева-мать и король-братец, обрушив на нее свою ярость, обошлись с ней как с пленницей, приставив стражу к ее дворцу. Для них Маргарита была драгоценным залогом при тех враждебных отношениях, в которых находились теперь к Генриху III его брат и зять. Король Наваррский, равнодушный к жене во время пребывания своего в Париже, теперь в письмах своих из Гаскони прикинулся чрезвычайно нежным и внимательным, прося Маргариту между прочим подробно сообщать ему обо всем, что делается и замышляется при дворе. Дружбы ради королева Наваррская охотно взяла на себя роль шпионки, донося обо всем обоим беглецам, то есть мужу и Франциску Алансонскому. Желая во что бы то ни стало воротить последнего ко двору, Генрих III решился вступить с ним в переговоры. Посредницей была сама Катерина; она ездила к Франциску, но, холодно им принятая, истощив весь запас лести и заманчивых обещаний, возвратилась в Париж ни с чем. Быть примирительницей враждующих братьев попросили Маргариту, и она с удовольствием взялась за это трудное поручение. Чего не сделала мегера, то удалось сирене. Франциск, обольщенный ласками сестры /ласками, далеко не родственными/, возвратился в Париж, как блудный сын в дом отчий. Генрих III принял его с умилительным радушием, Катерина со слезами радости: тот и другая смотрели в глаза герцогу Алансонскому, предупреждая, предугадывая малейшие его желания. По этим ласкам Франциск мог заключить, что на этот раз ему не так-то легко будет вырваться из этих предательских объятий. Маргарита в награду за удачное исполнение данного ей поручения просила мать и брата отпустить ее к мужу, вместе с присланным за ней Жениссаком. Ей отвечали отказом, посланного приняли с грубостями, приказав ему сказать мужу Маргариты, что он не увидит ее до тех пор, покуда не перейдет в католицизм. Желая утешить Маргариту, ей предложили прокатиться в чужие края, на воды, и она, ссылаясь на недавнюю болезнь, выбрала Спа, куда и отправилась в сопровождении княгини Рош-сюр-Ион. Эта поездка была настолько полезна ей в санитарном отношении, сколько герцогу Алансонскому в отношении политическом. Во время своего пребывания во Фландрии Маргарита сумела расположить в пользу брата партию недовольных испанским владычеством, обещавших ей в случае надобности не только дать ее брату надежный приют, но даже избрать его в предводители готовившегося восстания. Это обещание, льстившее честолюбию герцога Алансонского, пришлось как нельзя более кстати. По возвращении в Париж Маргарита вместо прежних ладов между матерью и примирившимися братьями, нашла страшную разладицу. Генрих III, обвиняя герцога Алансонского в измене и злых умыслах, теперь обходился с ним, как с пленником, вместо объятий его держали чуть не за ворот. Смягчив по возможности его незавидную участь, ручаясь головой королю и королеве-матери за благонадежность Франциска, хитрая Маргарита с помощью Бюсси д'Амбуаза занялась приготовлениями к побегу узника во Фландрию. В пятницу 14 января 1578 года герцог Алансонский, Симье и Канже, с помощью Маргариты, трех ее горничных и верного слуги по веревочной лестнице спустились из окна темницы в ров, оттуда бежали в аббатство святой Геновефы, где их ожидал верный Бюсси. Во Фландрии брат Генриха III не был ему опасен, и король, радуясь, что сбыл с рук опасного врага, нимало не сердился на Маргариту за ее содействие побегу Франциска. Главной причиной последней распри между братьями была не боязнь короля французского честолюбивых замыслов герцога, а возобновленная последним связь с госпожой де Сов, одновременно удостаивавшей и короля своей благосклонностью. До гроба верная правилу не лишать своей ласки ни единого мужчины при дворе от короля до камер-лакея включительно, эта госпожа имела честь после герцога Алансонского быть любовницей Генриха Гиза. В бытность свою в Гаскони с Катериной Медичи она пыталась пробудить в сердце короля Наваррского прежнюю страсть, но он, как увидим, уклонился от этой камелии, выбрав цветок посвежее и привлекательнее.

Прежде нежели мы возвратимся к рассказу о любовных подвигах героя нашего очерка, окончим обзор любовных похождений его супруги до отъезда ее в Гасконь. С 1575 по 1578 год сердцем ее нераздельно владел удалой Бюсси, который, проводив свою возлюбленную, не теряя времени, нашел новый предмет обожания в лице графини Дианы Монсоро. Муж красавицы, взяв пример с Гиза, поступил с Бюсси точно так же, как тот с графом Сен-Мегрен. Заманив любовника жены в свой замок, Монсоро выпустил на него целый отряд убийц, будто стаю бешеных собак на кабана. Долго отбивался Бюсси от этих душегубов, сначала шпагой, потом ее обломком, наконец стульями и скамьями, попадавшимися ему в комнате под руку… Израненному, полумертвому, ему удалось добраться до окна и выскочить во двор, где он повис на копьях решетки и был безжалостно дорезан. Так погиб 19 августа 1579 года храбрец, достойный лучшей участи, но такова уже была роковая судьба любовников Маргариты, погибавших большей частью насильственной смертью, начиная с бедного Ла Моля и оканчивая Обиаком. Обычная фраза: «Я готов отдать за тебя жизнь!», неизбежная в устах влюбленных, у фаворитов королевы Наваррской была пророчеством… Дорого обходились им ласки Маргариты.

Нам в нашей книге так часто случалось и еще не раз случится обвинять драматургов и романистов в искажении исторических фактов и личностей, что мы не можем здесь отказать себе в удовольствии отдать должную справедливость талантливому Дюма, автору великого множества исторических романов, издавна знакомых нашим читателям. Учиться французской истории по романам Дюма было бы, конечно, смешно и дико, тем более, что у него вымысел и правда всегда весьма искусно сплавлены в нераздельную амальгаму; но нельзя не признать за ним и той заслуги, что он своими рассказами спас от забвения немало замечательных исторических личностей. Без королевы Марго и графини Монсоро едва ли большинству читающего мира известны были бы Ла Моль, Коконна и Бюсси д'Амбуаз — любопытные типы истых французских дворян XVI века, со всеми их достоинствами и пороками. В драме своей «Генрих III и его двор» /«Henri III et sa cour»/ Дюма почти без изменения мастерским пером изобразил историю красавчика Сен-Мегрена, а в упомянутых романах полной рукой черпал из записок л'Этуаля, Маргариты, Брантома и истории д'Обинье. Если исторические романы Вальтера Скотта можно назвать фотографиями, то произведения Дюма имеют полное право на имя исторических картин, написанных яркими и далеко не линючими красками.

В течение двухлетней разлуки со своей супругой Генрих Наваррский не оставался перед ней в долгу, и усердно, не менее Маргариты, служил Эроту и Венере. В 1576 году влюбчивые его глаза остановились на дочери госпожи Тигонвилль, наставницы его сестры. Эта «девочка», как ее называет д'Обинье в своих записках, полудитя, главную заманчивость которой составляли невинность и неопытность, не на шутку отвлекала Генриха от занятий делами, поважнее волокитства и любовных проказ, до которых король Наваррский был вообще так падок. Сначала он обратился с просьбой помогать ему к суровому д'Обинье, умоляя его «на коленях» уговорить упрямицу, на все нежные предложения короля отвечавшую отказом и бранью. «Я не гожусь в сваты и подлой этой должности исправлять не умею!» Так говорил простодушный д'Обинье, со своей стороны стараясь отвлечь короля от глупой связи; упрямец не унимался и одержал, наконец, желанную победу. Два года мадмуазель де Тигонвилль пользовалась ласками его нераздельно и в награду за свою уступчивость была в 1581 году выдана за барона Пардайян, графа Панжа, члена государственного совета, камергера двора, кавалера рыцарского ордена, капитана полусотни телохранителей, командира Гюйэннского полка и губернатора Арманьяка.

Эти чины были приданым, взятым бароном за женой, и позолотой рогов, которыми задолго до свадьбы его увенчал король Наваррский: недаром же сестра Генриха называла барона Панжа «толстым буйволом»…

Через полгода, после бегства герцога Алансонского во Фландрию, Катерина Медичи и возлюбленный ее сынок решились дозволить Маргарите возвратиться к ее беглому супругу. 2 августа 1578 года королева Наваррская из замка Оленвилль изволила отбыть в Гасконь в сопровождении королевы-матери, кардинала Бурбона, герцога Монпансье и президента Пибрака. За ними следовали фрейлины двора Катерины Медичи, обоз красавиц, которыми флорентинка надеялась действовать на врагов вернее всякой артиллерии и не ошиблась в расчете. Не успела она со своим подвижным лупанаром прибыть в Гюйэнну, как король Наваррский уже растаял от огненных взоров фрейлины Дайэллы, гречанки, спасшейся от плена при разорении Кипра, а Тюреннь пленился девицей Ла Вернь /La Vergne/. Восемнадцать месяцев гостила Катерина Медичи у зятя, напоминая, окруженная своими камелиями-фрейлинами, известного разряда тетеньку с племянницами. Король и королева Наваррские были просто умилительны в добром согласии и при совершенном отсутствии ревности: король дружил с фаворитами жены, она — с фаворитками короля. Житье в Нераке во время пребывания там Катерины было самое привольное и развеселое; после него прибытие в угрюмый город По и пребывание в этом городе показались Маргарите невыносимыми… Угодно ли читателю знать истинную причину уступчивости Генриха и его снисходительности взгляда на все шашни Маргариты? Вот подлинные его слова.

«Чтобы меня не обвинили в проповеди безнравственных правил приручать ревнивых мужей и пользоваться их доверием, я объясню причины, побуждавшие меня так странно вести себя. Я был королем без королевства и стоял во главе партии, которую следовало поддерживать, всего чаще без войск и без денег для их найма. Видя приближающуюся грозу, я для ее отклонения не имел иных средств, кроме покорности. В подобных случаях добрая жена приносила мне немалую пользу. Ее ходатайство всегда смягчало досаду на меня ее матери или братьев. С другой стороны, ее красота привлекала ко мне постоянно множество удальцов, которых удерживала при мне легкость ее поведения; суровостью она могла бы повредить успехам нашей партии. Судите после этого, должен ли я был щадить ее, хотя она и доходила иногда в своем кокетстве до смешного. Бывали между ее обожателями и такие, над которыми она сама смеялась, удостаивая меня доверенности и сообщая мне о их забавной страсти. Таков был старый сумасброд Пибрак. Ради любви он сделался ее канцлером, чтобы, пользуясь правом службы, писать ей нежнейшие письма, над которыми коварная вместе со мной смеялась».

Этой же самой системы и в наше время придерживаются многие мужья, торгующие своими женами, в чаянии снискания великих и богатых милостей у своих начальников, но что мерзко в каком-нибудь министерском чиновнике, то отвратительно в короле, этим грязным путем домогающемся престола… Или будущий Генрих IV думал, что за высотой занятого им поста люди ему современные и потомки не заметят пятен? Солнце ярче французской короны и повыше королевского престола, однако же его пятна не укрылись от глаз наблюдательной науки. Путь к славе может быть тернист, труден, извилист, но никогда не должен быть грязен; стыд и позор тем славолюбцам, которые удобряют почву для своих лавров кровью человеческой или смрадной грязью.

С переездом в По для Маргариты, как мы уже сказали, начались черные дни. В памяти беарнцев еще в полном блеске сияла покойная Иоанна д'Альбре, в которой, по словам историков, «кроме пола, не было ничего женского»; Иоанна, умная в совете, храбрая на войне, строгая, целомудренная. Сравнивали беарнцы покойную мать их короля с его женой, и невыгодно было это сравнение для молодой развратницы, мечтавшей единственно о нарядах, балах, праздниках да любовных интригах. В По Генрих взял жену в ежовые рукавицы /что, сказать по правде, чести ему не делает/. В Париже он — «страха ради иудейска» — ходил в католическую церковь; в По он заставил Маргариту слушать обедню ее вероисповедания в убогой часовенке, куда не допускали местных жителей, единоверцев Маргариты… Вместо обожателей, королеву окружали педант Пибрак, свирепый солдат д'Обинье и фанатик гугенот Жак Лал-лье. Некого было ей тешить своими кокетливыми кривляниями и пышными нарядами из камки, аксамита, турецкой парчи, венецианского бархата, о которых она с таким чувством распространяется в своих записках. Полезная мужу в Париже, она была ему почти в тягость в его владениях. Там, дозволяя Маргарите ветреничать как угодно, здесь Генрих требовал от нее соблюдения приличия и супружеской верности. В обоих случаях он был верен политической системе, им высказанной: в Беарне честное поведение жены было точно такой же необходимостью, как в Париже ее безнравственность. Стесняя жену в ее привычках, Генрих самому себе предоставил полную свободу, не давая спуску ни одному смазливенькому личику от крестьянки до фрейлины включительно. В это время, вместе с д'Амвилем и Фронтенаком, король Наваррский пользовался расположением мадмуазель де Ребур, всячески досаждавшей Маргарите. Эта Ребур была девица хворая, истощенная, и Генрих любил ее, может быть, единственно ради разнообразия. Она очень скоро ему прискучила, и он заменил ее девицей Фоссе, известной под именем Фоссезы. Эта новая связь была затеяна королем незадолго перед его отъездом с Маргаритой в Нерак, где и она вознаградила себя за невольное воздержание знакомством с Иаковом Гарлэ /Harlay/, сеньором де Шанваллон.

После скучного По житье в Нераке напомнило Маргарите родимый Париж. Праздники сменялись праздниками, домашние спектакли балами, балы поездками на охоту. Придворные дамы и кавалеры кружились в каком-то чаду, покорствуя любви, этому могучему властелину самого короля, божеству, соединявшему перед своим алтарем и католиков и гугенотов. Старики не отставали от молодежи; суровый и степенный де Рони, будущий Сюлли, репетировал балетные па под руководством сестры Генриха и долгом почел, по примеру прочих, обзавестись фавориткой.

В этом адском лабиринте любовных и политических интриг, душой которых была Маргарита, попавшая опять в свою сферу, путеводной нитью могут служить ее записки. Досадуя на маршала Бирона, правителя Гиэни, Генрих решился нарушить мир, заключенный с парижским двором, и 15 апреля 1580 года снова вступил в борьбу, названную войной влюбленных, так как главные действующие лица этой трагикомедии были влюбленные и любовь была главной причиной всех их политических и военных действий. Д'Обинье пишет, что Маргарита, негодуя на своего брата Генриха III за то, что он наушничал королю Наваррскому о ее интригах с де Тюрренем и Шанваллоном, подстрекнула мужа затеять с шурином войну. Орудием для подстрекательства она выбрала молоденькую Фоссезу, свою фрейлину, дочь Пьера Монморанси… Другими словами, Маргарита сама сосватала ее своему влюбчивому супругу.

Несмотря на свое смешное название, воина была нешуточная; независимо от подвигов храбрости со стороны католиков и гугенотов, она была ознаменована неизбежными зверствами и ужасами. Несколько областей терпели нужду и голод, гибли в истязаниях женщины, дети; сотни храбрых складывали свои головы, и все это по милости женщины-волокиты, чужой кровью мстившей своему брату за непрошенное вмешательство в ее грязные интриги. По ее просьбе город и замок Нерак воюющими сторонами признаны были неприкосновенными, что однако же не мешало Генриху делать частые наезды в замок, в котором между фрейлинами его жены находилась Фоссеза. В начале этой интриги Генрих питал к прелестной отроковице самую платоническую страсть, называя Франциску своей «дочкой». Послушная наставлениям королевы, дочка держала своего папашу в почтительном отдалении, обещая ему — и только обещая — желанную награду за те воинские подвиги, которые он совершал во имя этой срамной войны… Герцогу Алансонскому, возвратившемуся из Фландрии, Генрих III поручил вступить в мирные переговоры с королем Наваррским. Семь месяцев Франциск провел в Нераке, уладив дело по желанию короля французского, но мир был нарушен по милости Фоссезы. Ревнивый Генрих Наваррский, заметив ухаживание за ней герцога Алансонского, заподозрил жену в пособничестве. На этот раз невиновная Маргарита уговаривала брата оставить неуместное соперничество. Фоссеза, точно так же в доказательство своей невинности, вознаградила наваррского короля за долгие ожидания. Лишь только обнаружились последствия близких отношений Генриха с Фоссезой, последняя, подобно библейской Агари, возгордилась и зазналась перед своей законной соперницей, явно оказывая Маргарите неуважение. Круто изменился характер недавней девочки, готовившейся теперь быть матерью. Желая скрыть свою беременность, Фоссеза отпросилась у королевы на воды Эг-Шод, в Беарне. Делая вид, что она ни о чем не догадывается, Маргарита дала ей свое позволение. Фоссеза, сопровождаемая фрейлинами Ребур, Билльсавен, гувернанткой и Генрихом, отправилась лечиться. Ребур, отставная фаворитка, желая отомстить Фоссезе, исправно доносила Маргарите обо всем, что делалось на водах; о дерзких отзывах новой фаворитки насчет королевы; о намерении Генриха заставить жену приехать в Эг-Шод для избежания скандала. Избегать было нечего; при дворе и по всему Беарну ходили уже соблазнительные слухи о короле и его фаворитке. Зная, что отдалением себя от Фоссезы она будет только способствовать вящему злословию, Маргарита с удивительным тактом приблизила ее к себе, великодушно предложив свое содействие к сокрытию от молвы угрожавшей Фоссезе катастрофы. Вместо благодарности Фоссеза, по общепринятому обыкновению падших, желающих выдавать себя за непорочных девственниц, стала осыпать королеву упреками, клясться в своей невинности, называя клеветниками тех, которые осмеливаются думать, что она беременна… Бесстыдство это было тем извинительнее Фоссезе, что ее счастливый обожатель Генрих, этот «великий король», делал жене своей сцены за нанесенное ей оскорбление чистой и невинной Фоссезе! Какое умилительно-патриархальное лицемерие!.. В лице жены Генрих защищал от нападок общественного мнения свою любовницу; замыкая уста Маргарите, он надеялся заставить молчать весь свет… Он, его величество, король Наваррский, ручался, что его «дочка» Фоссеза чиста, как младенец, стало — оно так и быть должно, хотя бы этот младенец подарил божий мир вторым экземпляром действительно невинного младенца, что и не замедлило последовать.

Вскоре после ссоры с женой из-за невинной Фоссезы король ночью разбудил Маргариту и ласково сказал ей:

— Милая моя, я от вас скрыл то, в чем теперь принужден сознаться. Простите и забудьте все, что я говорил вам. Будьте так добры, встаньте и помогите бедной фоссезе, которой очень трудно! Я уверен, что вы, увидев ее в этом положении, простите ей все прошедшее. Ведь вы знаете, как я ее люблю? Прошу вас, сделайте мне эту милость!

Маргарита, истинно великая в эту минуту, отвечала ему, что она слишком его уважает, чтобы считать его дитя бесчестием для себя; что она позаботится о Фоссезе, как о родной дочери, ему же советует этим временем ехать с придворными на охоту, затем чтобы все осталось шито да крыто.[49]

Невинная Фоссеза родила мертвую дочку. Королеве за ее услуги она отплатила тем же, чем большая часть рожениц платит бедным бабушкам, то есть самой низкой неблагодарностью. Креатуры, подобные Фоссезе, в девушках не засиживаются; на ее счастье нашелся какой-то Сен-Марк, сеньор де Брок, предложивший ей руку и сердце.

До глубины души оскорбленная бесстыдством мужа и неблагодарностью Фоссезы, Маргарита с удовольствием приняла приглашение Генриха III и отправилась в Париж для принятия деятельного участия в интригах против короля Наваррского, а самое главное, для возобновления интриги с Шанваллоном, имевшей также роковое влияние на судьбу бедной королевы Наваррской. Дорого поплатилась она, как увидим, за свое справедливое мщение недостойному супругу.

Теперь из легиона фавориток Генриха IV является первая знаменитость — прелестная Коризанда, графиня Грамон, которую один современный автор осыпает такими восторженными похвалами, каких не расточал блаженной памяти Боссюэт в своих панегириках над гробами королев и принцесс. Она, по словам панегириста,[50] заслуживает не только внимания, но и похвал истории; кроме красоты и ума, она была мужественна и бескорыстна. Качества эти, продолжает он, нельзя назвать добродетелями, но во времена, обильные пороками, много значит иметь хоть какие-нибудь достоинства…

Посмотрим, какие же достоинства имела прекрасная Коризанда, в девицах Диана д'Андуэн, виконтесса де Лувиньи.

Она родилась около 1554 года и в 1567 году, тринадцати лет, вышла за Филиберта Грамона, графа де Гиш, сенешаля беарнского. Король Наваррский познакомился с супругами в первый год своего прибытия в Гюйэнну /1576/, посетив графа — верного и преданного слугу покойной Иоанны д'Альбре. Генрих влюбился в Диану с первой же встречи, но она, как говорят записки современников, была верной женой и не запятнала своего имени связью с королем ранее смерти мужа в 1580 году. Могло быть так, могло быть и иначе. До вдовства своего или после, Диана, что называется, ловко окрутила короля Наваррского; он дал ей письменное обязательство, подписанное кровью, — жениться на ней; предлагал признать своим ее сына Антония /от герцога Грамона/; горько оплакивал своего сына, рожденного Дианой и умершего в малолетстве. Д'Обинье в своих записках[51] не слишком-то благосклонно отзывается об этой фаворитке, отвлекавшей короля своими ласками от дел государственных; угрюмо ворчал гугенот на эту госпожу, которая вертит королем, как ей угодно, а в праздничные дни «ходит в церковь со своим сынком от Генриха, в сопровождении пажа, пуделя и шута…»

Да! По этим атрибутам и отзывам д'Обинье видно, что Диана была высокого ума женщина и за отсутствием законной жены короля очень недурно разыгрывала ее роль с прибавкой почтенной роли матери семейства: шут, паж, пудель и грудной ребенок, «явный плод любви несчастной…» Обстановка умилительная, трогательная, и Генрих был очень эффектен в роли отца семейства, хотя и побочного, но любимого не менее законного. Генриха с Дианой особенно тесно сблизила очередная, восьмая, кровавая усобица между католиками и гугенотами. Д'Обинье называет ее войной баррикад, прочие историки — войной трех Генрихов.[52] Это столкновение партий было следствием интриг Маргариты, мстившей Генриху III за нанесенную ей обиду.

Прекрасная Коризанда помогала своему возлюбленному королю Наваррскому словом и делом, советами и вещественной помощью, закладывая для найма войск и покупки лошадей свои драгоценности и усадьбы. 6 свою очередь Генрих, не полагая пределов своей признательности, замышлял вознаградить фаворитку, сочетаясь с ней законным браком; разумеется, по разводе с Маргаритой. В марте 1586 года, отразив маршала Матиньона от стен Кастеля, Генрих отбил у него несколько знамен и лично привез эти трофеи к Диане, чтобы в ее объятиях отдохнуть на лаврах. После кровавой битвы при Кутрасе /20 октября 1586 года/, не обращая внимания ни на ропот войск, одушевленных победой, ни на просьбы принца Генриха Конде, желавшего овладеть Сомюром, король Наваррский с новым грузом отнятых у неприятеля знамен отправился из армии к Коризанде, тратя драгоценное время на идиллические нежности и праздный отдых в объятиях своей возлюбленной. Делу время — потехе час, говорит житейская мудрость; но Генрих смотрел на любовные интриги, как на дела, а на войну, как на потеху. Сюлли говорит, что товарищем короля Наваррского в его сентиментальных поездках к прекрасной Коризанде был граф Суассонский, любовник Катерины, сестры короля. Генрих ссылался на графа, в свое оправдание утверждая, что он угождал этим своему верному помощнику… Хорошо оправдание!

Года через два после смерти Франциска, герцога Алансонского /10 июня 1584 года/, Генрих, теперь наследник французского престола, окончательно решился жениться на своей Коризанде, против чего восстали Тюреннь и в особенности д'Обинье. Первый пытался отвлечь короля от его намерения действиями военными, но другой вступил с Генрихом в открытый спор, из которого вышел победителем.

Выразив д'Обинье свое намерение, Генрих для примера указывал на тридцать государей древних и новейших, сочетавшихся браком с женщинами ниже их по происхождению; протестовал против браков политических, которые называл источниками распрей и междоусобий… Д'Обинье, неуловимый софизмами да парадоксами, отвечал королю-селадону:

— Примеры хороши, но не для вас, государь. Короли, на которых вы ссылаетесь, мирно пользовались своими правами; их, как вас, никто не вытеснял из их владений, они, подобно вам, не скитались, и благоденствие их царств не зависело от их доброй славы. Вспомните, государь, что к задуманному вами браку существует четыре препятствия, соединенные в собственной вашей особе: вы, Генрих Бурбон, король Наварры, наследник короны французской и покровитель церквей. У каждой из этих четырех личностей свои заслуги, которым она и платит разной монетой. Как Генрих Бурбон вы должны заботиться о чести вашей фамилии; как король Наваррский обязаны соблюдать интересы своей короны; как наследник французского престола принуждены соответствовать надеждам, на вас возлагаемым… Четвертая же обязанность ваша быть примером строгого соблюдения закона и уставов церкви! Вас обуяла любовь, страстная, непреодолимая. Я не говорю, чтобы вы исторгли ее из сердца, любите, наслаждайтесь любовью, но в то же время будьте достойны ласк вашей любовницы… Сейчас я объясню странный, по-видимому, смысл моих слов. Пусть ваша любовь служит вам мерой для побуждения вас к честному исполнению ваших государственных обязанностей; ради любви внимайте добрым советам; время ваше посвящайте делам необходимым; одержите сначала верх над своими врагами и собственными страстями и порочными наклонностями, а потом, пожалуй, по примеру королей, на которых вы ссылаетесь, женитесь на вашей возлюбленной. Смерть герцога Алансонского еще приблизила вас к трону французскому; не останавливайтесь же на половине дороги и, занеся ногу на ступени престола, ступайте к этой великой цели!

Генрих поблагодарил честного советника и дал ему слово на два года отложить вопрос о женитьбе своей на Диане Грамон. То же обещание, подтвержденное клятвой, Генрих дал виконту Тюренню.

В письмах Генриха к его возлюбленной — полная прагматическая история всей его любви. От Коризанды у короля Наваррского не было ничего заветного, он сообщал ей обо всем: о своих воинских подвигах и политических замыслах, своих опасениях и надеждах, о настоящем и будущем… В этих письмах лавры и тернии переплетены с благоухающими розами любовной поэзии, которые тем удивительнее в Генрихе, что отношения его к Коризанде были так грубо-чувственны… В письмах своих Генрих, будто влюбленный мальчик, старается умилить свою возлюбленную тирадами о смерти, ему угрожающей, о своих душевных и телесных страданиях, вызывая тем самым Коризанду на выражение ему совершенного сочувствия. Особенно неприятное впечатление при чтении этих писем[53] производят отзывы Генриха о своей жене.

Конечно, женатый человек ничем не может угодить так своей любовнице, как браня ей свою законную жену, — это дело известное; дело весьма гадкое на словах и отвратительное в письме. Генрих в письмах своих к Диане Грамон называет Маргариту пьяницей /письмо от 7 ноября 1585 года/; выражает желание свернуть ей шею /18 мая 1589 года/; молит Бога о скорейшей ее смерти: «Жду не дождусь часа, когда удавят эту наваррскую королеву. Если бы протянула ноги она, как и ее маменька, я бы воспел благодарственную молитву» /17 января 1589 года/. Заключительные фразы писем Генриха к его кумиру замечательны как грациознейшая вариация на тему «верность». «Верность моя безукоризненна. — Будьте уверены в моей верности — она, если только возможно, усиливается. — Люблю вас и до гроба буду вам верен. — Не сомневайтесь в верном вашем рабе — никогда не изменит…»

«Слова, слова, слова», нимало не мешавшие верному Генриху в то же время более или менее успешно ухаживать за №№ 23–27 /просим читателя справиться со списком на первых страницах предлагаемого очерка/. Начало охлаждения короля Наваррского к Коризанде совпадает со временем его восшествия на престол французский /1589 год/. Что бы ни говорили в его защиту восторженные панегиристы, но этот факт бросает на героя весьма невыгодную тень. Не надобно быть особенно проницательным, чтобы не догадаться, что Коризанда, обожаемая Генрихом, была ему полезна во время его претендентства на престол, а по достижении его была брошена королем за ненадобностью. Тогда он думал жениться на ней, а теперь лишил ее даже звания фаворитки. Постепенно, «по градусам», мы проследим это охлаждение, но сперва посмотрим, что в разлуке с супругом поделывала не менее верная Маргарита и чем она закончила свою бурную жизнь.

Она прибыла в Париж 8 марта 1582 года, очень сухо была принята братом и матерью и нашла при дворе большие перемены. Бывшие друзья охладели к ней; милый герцог Алансонский скитался по Фландрии; герцог Гиз охладел к Маргарите, очерствел сердцем и, погруженный в интриги, едва обращал внимание на свою первую любовь. Король при всяком удобном случае говорил королеве Наваррской колкости, нередко и упреки за легкость ее поведения. Со своей стороны Маргарита, дав волю злому своему языку, не щадила своего братца, осыпая насмешками его фаворитов, с омерзением отзываясь об отношениях короля с этими «красавчиками»… В этом случае она была права, так как пылкие ее страсти никогда не доводили ее до противоестественного извращения вкуса. По прибытии в Париж она возобновила свою связь с Шанваллоном, и эта любовь не только вознаградила ее за всеобщее равнодушие, но и доставила ей радость, доныне еще неведомую… Маргарита родила сына, окрещенного под именем Анжа /Ангела/ и отданного на воспитание усыновившему его москательщику де Во. До времени ни королева-мать, ни Генрих III ничего об этом не знали. Оскорбляемая ими Маргарита платила им самой звонкой монетой — злословием, пороча их, весь двор: и правых, и виноватых. Генрих III терпел, по свойственным ему малодушию и трусости, но, наконец, вышел из себя после важного кровавого события, в котором по-видимому Маргарита принимала весьма деятельное участие. Курьер, отправленный королем в Рим к тамошнему французскому посланнику герцогу Жуайезу, был убит в окрестностях Парижа, а все бывшие при нем депеши украдены. В числе последних находилось собственноручное письмо короля к Жуайезу, в котором он, не скупясь на брань, описывал любовные похождения своей сестры, все ее происки и каверзы. Решив, что, кроме Маргариты, участвовать в убиении курьера было некому, так как депеши, кроме нее, никого не могли интересовать, Генрих III через несколько дней после катастрофы /7 августа 1583 года/ в присутствии всего двора отпел Маргарите все, что накипело желчного и ядовитого в его грязном сердце. Он по пальцам пересчитал ей всех ее любовников, упрекнул за распутство и в заключение, вместо лакомой закуски, бросил ей в лицо обвинение в рождении ее побочного сына от Шанваллона. Эти жестокие нравоучения, бесспорно основательные, имели бы большую цену в устах человека порядочного, а не закоснелого в распутствах содомитянина…

Оскорбленная королева Наваррская на другой же день выехала из Парижа, почти без свиты и обоза, с горстью приближенных ей служителей. Заливаясь слезами, она твердила, что на белом свете нет королев или принцесс, которые были бы несчастливее ее, Маргариты, и Марии Стюарт, королевы шотландской. В Палэзо королева Наваррская остановилась для ночлега, и здесь ее нагнал посланный за ней в погоню Генрихом III капитан гвардии с шестьюдесятью стрелками. Посланный, без всякого уважения к сану и полу Маргариты, обыскал весь ее багаж, обшарил саму постель, на которой она спала, надавал пощечин ее прислужницам, отдал под стражу двух ее любимиц, госпожу Дюра и девицу де Бетюнь, громко обвиняя их от имени короля «в распутстве и умышленных преждевременных родах». Всех арестованных, в числе десяти человек, отвели в Монтаржи /в аббатство Ферьер/, где Генрих III сам их допрашивал, пересматривал бумаги, захваченные у сестры, и при допросах особенно допытывался о ребенке Маргариты от Шанваллона, именно вследствие этого высланного за границу. Маргарита увиделась с ним только в 1605 году, после двенадцатилетней разлуки.

Что касается до их сына, Анжа, он, выращенный москательщиком де Во, вступил в орден капуцинов, был духовником маркизы Вернейль, соучастником во всех ее интригах и заговоре, имевшем целью лишение Генриха IV жизни и присоединение его королевства к Испании. В лице Анжа судьба послала Генриху IV страшного мстителя за все обиды, причиненные им Маргарите.

Обыск и допросы свиты королевы Наваррской убедили Генриха III если не в ее невинности, то, по крайней мере, в отсутствии всяких улик в ужасавших короля злоумышлениях. Арестованных выпустили, Маргарите позволили беспрепятственно продолжать свой путь в Гасконь к мужу, которого однако же не преминули известить обо всех этих скандалах. Король Наваррский потребовал у Генриха III законного удовлетворения за обиды, причиненные королеве, высказав вместе с тем намерение окончательно развестись с ней /чтобы жениться на великолепной Коризанде/. Испуганный Генрих III отвечал зятю, что все писанное о Маргарите — ложь и клевета, что его самого обманули… «Верю, — писал ему король Наваррский, — но с женой все-таки разведусь!» Генрих III послал к нему нарочного посла Белльльевра, вручившего королю Наваррскому собственноручные заверения короля французского в невиновности /?!!/ Маргариты. От природы глупый, сын Катерины Медичи в этих письмах дошел до идиотизма. Оправдывая свою сестру, он, между прочим, написал: «мало ли что говорили о поведении покойной матери короля Наваррского Иоанны д'Альбре, как ее порочили…»

— Благодарю покорно! — сказал Генрих Бурбон, смеясь и обращаясь к посланному. — Только этого и недоставало! В прежних письмах ваш государь называл меня рогоносцем, а теперь, в оправдание своей сестрицы, не обинуясь, величает меня сыном…

Тут король Наваррский отпустил непечатное словцо.

Долго тянулись переговоры, письменные и устные; от дипломатии перешли к войне; король Наваррский овладел Мон-де-Марсаном, и тогда дела уладились к обоюдному удовольствию. Все эти семейные драмы и комедии разыгрывались в то время, когда Коризанда, владея сердцем Генриха, нераздельно метила попасть в королевы, а он из короля преобразился в ее вечного раба, до гроба ей преданного. Позоря законную свою жену за погрешности, которым он сам был причиной, Генрих нянчился со своим побочным сынком и, любезничая с его маменькой, проводил свободное время то в детской, то в будуаре. Бескорыстная Коризанда обеими руками держалась за своего возлюбленного, гордясь своим позором и письменным обещанием жениться, данным ей Генрихом в минуту любовного одурения. Эта госпожа, женщина практичная, приковала к себе короля прочной цепью, последним и нерушимым звеном которой должно было быть обручальное кольцо, чего однако же, к чести короны, не случилось.

В январе 1584 года Генрих поехал за Маргаритой, во все время распрей мужа с братом остававшейся в Ажене, своем удельном городе. В Нераке, куда ее привез Генрих, бедную Маргариту ожидали те нравственные истязания, которым муж почему-то считал себя вправе подвергнуть ее за все тяжкие провинности. Пользуясь правом сильного или, пожалуй, силой правого, любовник Коризанды на каждом шагу осыпал жену колкостями и насмешками. Припомнил первые годы супружества, когда Маргарита не могла видеть его без омерзения, укорял ее за неуважение к его родне, перед которой она возносилась; колол ей глаза ее любовниками и побочным сыном; издевался над женой, а бедная Маргарита не имела даже духу зажать рот своему супругу хотя бы грязными пеленками сыночка Коризанды или воспоминанием о родинах «невинной» Фоссезы. Не довольствуясь старыми дрязгами, безжалостно выставленными теперь на позор, король Наваррский, верный роли домашнего тирана, подыскивает новые сюжеты для домашних сцен. Он обвинил Маргариту в намерении опоить его ядом, на что покуда еще не была способна королева, хотя и дочь Катерины Медичи. В оправдание Генриха нам скажут, пожалуй, что виноват не он, а варварский век, в котором он жил… Пустое! Были же в сердце этого человека чувства деликатности, нежности; проявлялись же в нем проблески идеализма, поэзии… в письмах к любовницам. Неужели на долю жены не нашлось у Генриха капли жалости, простого чувства человеческого?

Униженная, втоптанная в грязь, Маргарита не в силах была долго оставаться в ненавистном Нераке, она возвратилась в Ажен, чтобы жить там совершенно независимо, и с этой минуты окончательно превратилась в падшую, потерянную женщину. Маргарита и сообщница ее в распутствах госпожа Дюра отчаянным поведением возбудили в жителях Ажена сильнейшее негодование, выразившееся открытым бунтом. Предводимые маршалом Матиньоном жители выгнали Маргариту из ее дворца, и она едва избегла народной ярости, ускакав верхом на одной лошади с Линьераком, своим любовником. Фрейлины ее и прислужницы, по недостатку в экипажах, бежали кто как мог: на крестьянских телегах, верхом, пешком, будто обращенный в бегство табор цыганский. Беглецы и беглянки остановились в крепости Карла, на высотах Оверньских гор, где их приютил комендант Марсе; но и отсюда теснимая, королева Наваррская принуждена была бежать в замок Ивуа, принадлежавший Катерине Медичи, и на пути была арестована маркизом де Канильяком; той же участи подвергся и Обиак, новый возлюбленный Маргариты, заменивший Линьерака, который, обобрав все ее драгоценности, без зазрения совести прогнал от себя несчастную женщину.

Обиак познакомился с Маргаритой в бытность ее в Карла, где, покинутая Линьераком, без всяких средств, нищая, голодная, она за кусок хлеба имела связь с простым поваром. Обиак сам был обнищавший дворянин, но Маргарита полюбила его, тронутая нежной внимательностью бедняги, доходившей до обожания. Он видел Маргариту в блестящую эпоху ее жизни, лет двенадцать тому назад и еще тогда сказал одному из своих сослуживцев: «Что за красавица! За несколько часов, проведенных с ней, я не пожалею жизни и готов идти на виселицу». Разоренная, гонимая, Маргарита отдала свое сердце Обиаку, несмотря на то, что он был не молод, рыж, с багровым носом и лицом, осыпанным крупными веснушками. Плодом этой связи был глухонемой ребенок, рожденный Маргаритой в крепости Карла. Комендант Марсе, узнавший об этой интриге, был отравлен! Исполинскими шагами шла королева Наваррская по торной дороге порока, на которую толкнули ее беспутства братьев, грубость и безжалостность мужа. Обиак поручил двоюродному брату своему, Рора, собрать войска в Гаскони, привести их в Карла, где королева и фаворит ее думали запереться, как средневековые паладины в феодальном замке, но это не удалось им, и они вместо того попали в плен к маркизу Канилльяк, влюбленному в Маргариту. Обиак, по приказанию последнего, был повешен в Эгперте. При аресте Маргариты несчастного нашли зарытым ею в навозной куче; королева собственноручно его остригла, выбрила, переодела. Приговоренный к позорной смерти Обиак до последней минуты тосковал не о жизни, но о своей возлюбленной. Покуда роковая петля не задавила его, он, не выпуская из рук, осыпал слезами и поцелуями синюю бархатную муфту, подаренную ему Маргаритой… Не менее его несчастная супруга Генриха IV отдалась маркизу де Канилльяк. Женщина эта тогда уже утратила чувство стыда и достоинства человеческого…

Замок Юссон, назначенный местом пребывания Маргариты, вскоре превратился в притон обоего пола отверженцев, в грязную трущобу, похожую на разбойничью берлогу. Выдавая Маргариту за короля Наваррского, Карл IX сказал: «Пойдет теперь моя Марго по рукам гугенотов всего моего королевства!» Другой ее брат, Генрих III, при известии о падении Маргариты, отозвался и того лучше: «Пьянствовала с гасконцами, а теперь загуляла с оверньскими табунщиками и медниками».[54]

Пользуясь отъездом маркиза Канилльяка в Сен-Сирг, Маргарита приблизила к себе сына медника, некоего Помини, бывшего певчим в соборной церкви. Она пожаловала его в певчие собственной капеллы, потом в секретари и, наконец, в формальные фавориты. Ему было лет шестнадцать, Маргарите далеко за тридцать; она обожала этого мальчика, любила его рядить, тешилась им как куколкой, писала ему нежные стихотворения… В 1599 году брак ее был формально расторгнут; жила она после того шестнадцать лет /умерла 27 мая 1615 года/, неизменно дурно ведя себя, меняя любовников, щеголяя нарядами, даже… увы! льстя любовницам мужа, заискивая их милостей и раболепствуя перед второй его супругой — Марией Медичи. Историю Маргариты Валуа, королев'ы Наваррской, можно назвать длинным свитком, начинающимся парчой, оканчивающимся нищенскими лохмотьями; благоухающей весной, постепенно перешедшей в печальную, грязную осень… В какую плачевную карикатуру превратила безжалостная старость эту когда-то прелестнейшую из всех принцесс Европы. Умри она в молодых летах, и ее полуистлевший череп не мог бы возбудить в потомстве того отвращения, которое невольно рождается при взгляде на шестидесятилетнюю Маргариту, разрумяненную, разряженную, кокетничающую с мальчиками и поддерживающую в себе угасающие страсти… прозаической рюмочкой вина.

Мы забежали вперед в нашей истории и отвлеклись от другой героини, прекрасной Коризанды, биографический очерк которой пора наконец и заключить. Охлаждение к ней Генриха началось со времени смерти их ребенка. Угасли в сердце короля родительские чувства и затем не замедлили остыть чувства любовника. В письмах своих к Коризанде Генрих чаще и чаще начал заменять местоимение ты вежливым вы. Вместо любезностей в письме он просил ее в 1589 году содействовать ему отвлечь его сестру Катерину от любви к графу Суассонскому и устроить ее брак с королем шотландским. Он без церемонии осуждал намерение сестры вступить в морганатический брак… Намек довольно грубый, разбивавший мечты Коризанды о выходе ее самой замуж за Генриха IV. Вместо желанной помощи Коризанда стала помогать влюбленным. По ее наущению, Катерина дала письменное обещание выйти за графа Суассонского и вышла бы за него, если бы министр Пальма Кайе не расстроил этой интриги. Точно таким же документом связанный с Коризандой, ему наконец опротивевшей, Генрих IV просил своего верного Сюлли добыть у фаворитки этот позорный документ, то есть не свою подписку, данную Коризанде, а письменное обязательство сестры своей, данное ей графу Суассонскому. Ловкий Сюлли добыл оба документа. Этим подвигом он спас короля от больших неприятностей, а сестру его, напротив, втолкнул в омут всевозможных огорчений, впоследствии насильственной ее выдачи за герцога де Бара в 1599 году. Освобожденный «раб» вздохнул свободнее и счел себя вправе /в марте 1591 года/ заключить корреспонденцию с прекрасной Коризандой письменным выговором за ее умыслы поссорить его величество с его сестрой. «Не ожидал я этого от вас, — писал он Коризанде, — а потому и вынужден сказать вам, что я никогда не прощу тем, которые вздумают ссорить меня с моей сестрой»…

Отставленная фаворитка /и в молодых годах не имевшая иной привлекательности, кроме толстоты, приличной кормилице/ под старость пуще разжирела и стала красна лицом, украшенным тройным подбородком. Еще историческая карикатура: душистый персик, переродившийся в пудовую тыкву. Коризанда умерла в 1620 или 1624 году, забытая и светом, и его злословием.

Года за два до своего разрыва с Коризандой, Генрих IV, несмотря на свои уверения в преданности до гроба, начал изменять возлюбленной при первом удобном случае. В 1587 году у него были интрижки с какой-то Мартиной, потом в Ла Рошели с Эсфирью Эмбер. Покидая Коризанду, король стал приискивать на ее место новую кандидатку, и выбор его пал на Антуанетт де Пон, молодую вдову убитого в Варфоломеевскую ночь маркиза де Гершвилля. После двух-трех встреч с этой величавой красавицей, державшей себя недоступно, чистой и холодной, как лед, Генрих отважился на лестное предложение ей своего изношенного сердца.

— Я слишком ничтожна, чтобы быть вашей женой, — отвечала красавица, — но слишком хорошей фамилии, чтобы быть вашей любовницей!

Логика неотразимая, и победитель сердец со стыдом отступил. Волей или неволей, именно в это время, ему пришлось осаждать Париж и многие города, подобно столице королевства не желавшие признать над собой власть короля кальвиниста.[55] Ужасы войны, голод и эпидемия в Париже не только не охлаждали в короле его любовного пыла, но как будто пуще его разжигали. Во время рекогносцировок в окрестностях столицы король останавливался в женских монастырях, превращавшихся тогда, по его милости, в капища Киприды. Монахиня в Лоншане, Катерина из Вердена и Мария де Бовийе, аббатисса Монмартра, вписали свои имена в соблазнительную хронику Генриха IV… После того несколько времени король покровительствовал Марии Бабу де ла Бурдезьер, родственнице дворянского дома д'Этре, доводившейся двоюродной сестрой знаменитой Габриэли.

Февраля 14 дня 1559 года Антоний д'Этре, губернатор сенешаль и первый барон Болоннэ, виконт Суассон и Берси, маркиз Кевр, губернатор Фера, Парижа, Иль-де-Франса, впоследствии генерал-фельдцехмейстер — все эти титулы и чины бросал в грязь, сочетаясь браком с некоей Франциской Бабу де ла Бурдезьер, хвалившейся, как подвигами, тем, что, когда она была в девицах, она пользовалась, или вернее ее ласками пользовались папа Климент VII в Ницце, Карл V в Париже и Франциск I в Фонтенбло. От мужа у Франциски было шесть дочерей и один сын, которых злые языки называли «семью смертными грехами».

Габриэль, самая младшая, родилась в 1571 году. Зная по собственному опыту выгоды торговли живым товаром, мадам Бабу без околичности занялась продажей своих дочерей именитым и богатым покупателям. Старшую дочь Диану приобрел герцог Эпернон, и при его содействии шестнадцатилетнюю Габриэль, стройную голубоглазую блондинку, представили королю Генриху III, за что он послал ее маменьке шесть тысяч экю, из которых две тысячи утаил его посланный Монтиньи, на что король весьма основательно изволил разгневаться.

Шеститысячная покупка вскоре, однако же, ему прискучила. «Бела и худощава, — отозвался о ней Генрих III, — точно моя жена!» Тогда Габриэль перешла к кардиналу Гизу; от него к герцогу де Лонгвилль; от Лонгвилля к герцогу Белльгарду, а уже от Белльгарда — к Генриху IV, бывшему в этом случае пятым. Такова была Габриэль, которую Вольтер в своей Генриаде называет воплощенной непорочностью. Верьте после этого поэтам вообще, а Вольтеру в особенности; Габриэль д'Этре, по его словам, — невинность, а Орлеанская девственница — потерянная женщина…

В начале 1591 года в Манте Генрих IV, очарованный рассказами герцога Белльгарда о Габриэли, пожелал увидеть это сокровище. Пришел, увидел и… не победил, но сам признал себя побежденным. Того же Белльгарда король попросил быть ему сватом, что возмутило и его, и бедную Габриэль. Последняя отвечала Генриху, что кроме Белльгарда никому не намерена принадлежать, и с этим словом из Манта уехала в Пикардию, в замок Кевр; Генрих за ней. Надобно заметить, что все эти проделки происходили в военное время, когда кипело междуусобие; лес, окружавший Кевр, был наполнен неприятельскими пикетами, и Генрих из любовного плена легко мог попасть в другой, немножко неприятнее. Тем не менее, с пятью товарищами король погнался за Габриэлью; в трех милях от замка сошел с коня, переоделся в крестьянское платье и с охапкой соломы на голове явился в убежище Габриэли. Эта солома на время поглотила лавры Генриха, а с ними обе его короны — французскую и наваррскую. Мнимый крестьянин явился к Габриэли, но жестокая не умела достойно оценить самоотвержения великого короля: она расхохоталась; сказала ему, что «он до того гадок, что она видеть его не может!», и вышла из комнаты. Оставшись с ее сестрой, госпожой Виллар, Генрих выслушал извинения, оправдания и со стыдом возвратился в Мант, где о нем сильно беспокоились Морнэ и верный Сюлли. Потерпев неудачу, как простой смертный, Генрих решился прибегнуть к своей королевской власти и вытребовал в Мант маркиза д'Этре со всем его семейством. Этот маневр не повел ни к чему, так как сам король, боровшийся с лигерами, часто бывал принужден переезжать с места на место. Габриэль, между тем, удостаивала своей благосклонностью попеременно то Белльгарда, то Лонгвилля. Отец красавицы решился ее пристроить, выдав замуж за хорошего человека. Таковым оказался пожилой вдовец Николя д'Амерваль, сеньор де Лианкур, предложивший Габриэли руку и сердце. Она хотела отказать, но отец дал за нее согласие, а отца поддержал король, так как замужество Габриэли давало Генриху возможность действовать решительнее. Габриэль жаловалась, роптала; милый король утешал ее тем, что супруг ее будет таковым только по имени. Епископ Эвре /будущий кардинал дю Перрон/ воспел это сватовство Габриэли в трогательной эпиталаме, в которой, от имени невесты, укоряет жестокого Генриха за выдачу ее за немилого, тогда как она любит его, короля… а она о короле и не думала! Габриэль вышла за Лианкура.

Верный своему обещанию, Генрих разлучил супругов, устраняя всякое сближение между ними под благовидными предлогами. Давая Лианкуру поручения по службе, король немедленно являлся к его супруге, которая теперь стала ласковее со своим державным обожателем. Ложное положение Лианкура разрешилось, наконец, разводом его с Габриэлью «по самым уважительным причинам…» Другими словами, за весьма почтенную сумму Лианкур возвел на себя напраслину в негодности к брачной жизни. Габриэль, юная вдовица при живом муже, осталась под надзором своей тетки, госпожи де Сурди. В доказательство истины, что добродетель без награды тоже никогда не остается, король дал Лианкуру место губернатора в Шартре… Все вошло в приличный порядок, и желанный успех вознаградил Генриха за первые неудачи. Любовь Габриэли к королю не мешала ей, впрочем, по старой памяти, любить и Белльгарда. Не раз король заставал свою фаворитку наедине с ним; Белльгард убегал, король делал сцену Габриэли, оканчивавшуюся всегда его падением к ее ногам и мировой. О счастливом соперничестве Белльгарда с королем существует множество рассказов в мемуарах того времени; все эти рассказы более или менее невероятны. Габриэль, достойная дочь мадам Бабу, могла дразнить ревнивого Генриха, могла при удобном случае его обманывать, но едва ли когда выказывала предпочтение герцогу перед королем, что с ее стороны было бы совсем нерасчетливо. Не менее сомнительно сказание, будто Генрих не один раз поручал убить Белльгарда: король мог быть ветрен, непостоянен, но лютости в нем не было. Король избавил себя от соперника, женив его на Анне де Бейль и удалив от двора. С этого времени Габриэль, в 1594 году подарившая королю сына Цезаря, оставалась ему верной.

Женщина пустая, охотница до нарядов, расточительница, ума недальнего, но любившая поумничать и давать советы невпопад, Габриэль, обожаемая королем, была нелюбима двором и народом. Сюлли в своих записках называет ее не иначе как рыжачкой /la rousse/, кальвинисты не могли ей простить ее настояний на том, чтобы король перешел в католицизм. Этот позорный подвиг совершен был в Сен-Дени 25 июля 1593 года, и уведомляя о нем свою Габриэль, король называет переход в католицизм опасным скачком /sant perilleux/. Во время вторичной осады Парижа Габриэль была при короле безотлучно, занимая небольшой павильон на высотах Монмартра. Марта 22 дня 1594 года, в семь часов утра, произошло торжественное вступление короля в его столицу; в июне того же года в замке Куси близ Лаона Габриэль родила сына Цезаря. Это радостное для короля событие было омрачено фактом, который мог бы бросить очень невыгодную тень на личность великого короля, если бы, очевидно, не был вымышлен. Лейбмедик его величества Алибур или Алибу /Aliboust/, пользовавший Габриэль в первые месяцы беременности, был после ее разрешения отравлен ядом. В этом преступлении современники обвиняли короля, совершено же оно было будто бы вследствие того, что Алибур сообщил королю о несомненных признаках беременности тогда, когда Генрих не был еще в коротких отношениях с Габриэлью. Грубый анахронизм избавляет нас от труда оправдывать Генриха IV в небывалом злодействе. Мог ли король отрицать законность (в физическом смысле) происхождения своего сына, когда он сожительствовал с Габриэлью с 1592 года! Л'Этуаль в своем дневнике говорит, будто лейб-медик д'Алибур был отравлен Габриэлью /24 июня 1594 года/ за донос королю, что рожденный ею ребенок — плод ее связи с Белльгардом…Опять вздор! Никакой доктор в мире не может с точностью определить, кто именно отец новорожденного из двух счастливых обожателей матери. В первые годы царствования Генриха IV при борьбе двух религиозных партий враги, не довольствуясь оружием вещественным и тайными убийствами, пользовались весьма успешно и клеветой. Лигеры, бросая грязью в Генриха и его фаворитку, легко могли сплести небылицу на обоих по поводу смерти д'Алибура. Из всех врагов Габриэли опаснейшим был Сюлли, однако же не только она не отравила его, но кажется чуть ли не было напротив того…

Какая, однако, ужасная эпоха! Войны и любовные похождения, нежные песенки и свист пуль, пиры с отравленными кубками, благоухающие будуары с трупами зарезанных и удавленников…

В ответ на дурные слухи о смерти д'Алибура, Генрих IV торжественно въехал в Париж 15 сентября 1594 года вместе с Габриэлью; узаконил новорожденного Цезаря, дал фаворитке маркизат Монсо и поспешил ускорением своего развода с Маргаритой Валуа, чтобы жениться на Габриэли д'Этре. 3 февраля 1595 года парижский парламент занес в свои реестры королевский манифест, из которого любопытнейший отрывок представляем вниманию читателей:

«…Почему желанием нашим было иметь потомков для наследия власти королевской. Так как Господу доныне еще не угодно было даровать нам детей от законного брака вследствие десятилетней разлуки нашей с супругой, мы возымели желание в ожидании законных наследников обрести иных, в семьях достойных и почтенных… Посему — сведав о высоких достоинствах и совершенствах ума и тела, соединенных в особе нашей милейшей и возлюбленнейшей госпожи Габриэли д'Этре, мы в течение нескольких лет /?/ искали ее расположения, как наиболее соответствующего нашим видам. Сближение наше с этой особой казалось нам тем возможнее и для совести нашей необременительнее, что брак ее с господином де Лианкур признан расторгнутым и уничтоженным на основании существующих узаконений. Вследствие этого упомянутая дама после долгих наших домогательств, равно и повинуясь власти нашей, согласилась на предложения наши, и Богу угодно было даровать нам от нее сына, именуемого поднесь Цезарем, с титулом господина /Monsieur/. Кроме естественных чувств милосердия и любви родительской, как к родному детищу, мы при виде щедрых даров Бога и природы, которыми оделен новорожденный, питаем надежду, что дары эти с годами в нем разовьются, приумножатся и что от этой отрасли будут обильные плоды…Решаем…» и так далее.

Решаем, доскажем мы неофициальным языком рассказчика, чтобы Цесарь был признан принцем крови и, по неимению иного, — наследником французского престола. Возведение Габриэли в звание маркизы Монсо последовало в марте того же 1595 года, с придачей замка в двух милях от Мо. Поэты воспевали красоты и высокие добродетели фаворитки…Как быть! Поэзия всех веков и народов не чуждалась приемных, даже прихожих сильных мира сего, при удобном случае и она не прочь добыть «кусочек сыру», тем же самым путем, как лисица в басне. Пиит Паршер /Parcheres/ за свой сонет на глазки Габриэли удостоился от монарших щедрот пенсии в 1400 ливров. Да что поэты! Историограф Генриха IV Пьер Маттье, хвалившийся перед королем прямизной и правдолюбием, не хуже льстивого поэта превозносил фаворитку до небес. «Король любил в ней не одни только наслаждения, — говорил Маттье. — Она была ему полезна своим противодействием многим интригам, так часто возникавшим при дворе. Король сообщал ей обо всех доводимых до его сведения распрях и каверзах, открывал ей душевные свои раны, и она всегда умела утишить его страдания, устраняя причину горя, примиряя ссорившихся. Весь двор сознавал, что фаворитизм Габриэли был подпорой для каждого, а не бременем, и многие, и многие радовались ее счастью». Сестра Генриха Катерина и дочь Колиньи, вдова Вильгельма Оранского, удостаивали фаворитку самой нежной приязнью. Любовь к ней короля возрастала с каждым днем, выражаясь щедрыми подарками поместьев и титулов; последние исправляли должность ступенек, по которым Генрих IV намеревался возвести свою Габриэль на королевский трон. Как бы в подтверждение обещания жениться на ней, король со своей руки отдал Габриэли государственный перстень, надетый им в числе прочих регалий во время обряда коронования. Этим перстнем он символически обручился с Францией, после того с Габриэлью. Она вместе с королем принимала депутации от покоренных городов; ключи и золотые блюда — дары покорности королю — передавались им фаворитке из рук в руки. Принимал ли Генрих иностранных послов, совещался ли он с министром о государственных делах, Габриэль безотлучно была при нем. «Как тень иль верная жена».

К сожалению, только именно женой-то и не могла быть фаворитка, до тех пор, покуда не вышло разрешение папы о расторжении брака короля с Маргаритой Наваррской; когда же оно вышло, Габриэль сошла в могилу.

Не довольствуясь коленопреклоненным двором перед своей возлюбленной, Генрих сумел — лаской и немножко лестью — заставить преклониться перед ней своих воркунов д'Обинье и Сюлли. Первого он призвал к себе во дворец вскоре после покушения Жана Шателя /27 ноября 1594 года/. Поцеловав гостя, король повел его на половину Габриэли и отрекомендовал их друг другу, стараясь сблизить интимной беседой. Часа два длился у них дружеский разговор, во время которого д'Обинье очаровал фаворитку своим умом, а она его — миловидностью и любезностью. Здесь не можем не привести достопамятных пророческих слов д'Обинье в ответ королю на его рассказ о покушении Шателя. Последний, девятнадцатилетний семинарист, ученик иезуитов, пробрался на половину Габриэли в то самое время, когда там был король, только что возвратившийся из Пикардии. В ту самую минуту, когда король наклонился, чтобы поднять склонивших перед ним колени Раньи и Монтиньи, семинарист ударил его ножом, думая попасть в горло, но попав в нижнюю губу, рассек ее и вышиб зуб.

— Ты что дерешься! — сердито вскрикнул Генрих, взглянув на стоявшую близ него женщину и не понимая, откуда нанесен удар.

Злодея схватили тотчас же — и через два дня он был казнен. Рана короля оказалась не опасной; все лечение ограничилось небольшой лигатурой и куском пластыря.[56] Выслушав рассказ Генриха и осмотрев его рану, прямодушный д'Обинье, верный правилу /опасному при дворе/ говорить то, что думаешь, брякнул королю, намекая на его отступничество от кальвинизма:

— Вы, государь, отреклись от Бога покуда еще только на словах, и за это Он покарал вас, допустив злодея рассечь вам губу. Отречетесь сердцем, будете поражены в сердце!

— Хорошо, но неуместно сказано! — воскликнула Габриэль.

— Согласен, — отвечал д'Обинье, — слова эти неуместны, если не будут приняты к сведению.

Сближение д'Обинье с фавориткой было упрочено взятием первым на свое попечение и воспитание ее сына, Цезаря. Пришлось оказывать этому ребенку родительские ласки именно тому человеку, который постоянно журил короля за его слабость к прекрасному полу. Строгий д'Обинье, как видно, твердо верил, что Габриэль будет законной женой Генриха IV и королевой французской.

Женой, как мы уже говорили, она могла быть только в случае формального развода Генриха с Маргаритой; чтобы быть королевой, ей еще следовало дождаться того дня, в который Генрих окончательно будет сам королем Франции, не по титулу, то есть на словах, а на деле. Именно во время его связи с Габриэлью он, область за областью, приводил себе к повиновению; один город подносил ему ключи и отворял ворота, другой приветствовал боевыми зарядами; в одной области кричали «Ура Генриху!», в другой — «Да здравствует Лига или Карл X!» Злоумышления, заговоры возникали на каждом шагу; Испания грозила отнять у Генриха отцовское его наследие — королевство наваррское. Настоящим королем Франции и Наварры родоначальник Бурбонов мог назваться только в 1600 году, когда его Габриэли уже не было на свете.

Подобно Юпитеру, Генрих IV золотым дождем осыпал свою Данаю, оделяя своими щедротами даже тех, которым покровительствовала его возлюбленная. В 1594 году ей было подарено имение Вандейль; в 1595 — Креси, в 1596 — Монсо и Жуань /Joignes/; в 1597 году король купил для нее герцогство Бофор, вместе с тем пожаловав ее из маркизы Монсо в герцогини. Кроме того, Габриэлью приобретены были поместья Жикур и Лузикур от Гизов; Монтретон и Сен-Жан; герцогство д'Этамп от Маргариты Наваррской. Тетушке своей госпоже де Сурди фаворитка выхлопотала ренту в пятьдесят тысяч ливров годового дохода. В дневнике Л'Этуаля и многих мемуарах того времени подробно описаны ее наряды и драгоценности, которым могла позавидовать не одна настоящая королева. Как видно, не без основания придворные обвиняли фаворитку в корыстолюбии. Поэт-лизоблюд из ее лакейской Вильгельм дю Сабль думал уязвить недовольных, влагая в их уста следующий совет, будто бы даваемый ими Габриэли, но только охарактеризовал ее систему наживы:


Подумай о себе: фортуна своенравна;

Теперь ее щедрот из рук не упускай,

На черный день богатства припасай,

Дела свои вообще обделывай исправно

И верных слуг себе любовью привлекай![57]


Просим прощения за дубоватый перевод не менее дубоватого подлинника. Не одних льстецов вдохновляла Габриэль; очарованный ее прелестями Генрих IV собственной персоной ударился в поэзию и кропал в ее честь стишки, из которых одна песенка удостоилась даже сделаться народной… В исходе прошедшего века, по крайней мере, ее распевали во Франции:


Мне сердце грусть терзает,

Красавица моя!

Ах, слава призывает

На ратные поля!

На это расставанье

Могу ли не роптать,

Когда за миг свиданья

Готов я жизнь отдать![58]


Смысл немножко прихрамывает, но именно в этом-то и достоинство этих нежных стишков: где истинная любовь, там логика всегда отсутствует. Генрих, человек экзальтированный, восторгался до сумасбродства или /что одно и то же/ до стихоплетства, любя Коризанду, Габриэль, Мартину, Бретолину, Ля Гланде, мамзель Фаннюшь и т. д. Подобных муз у него было, вместо узаконенных девяти, ровно семью восемь. Изобретательный на эпитеты своим возлюбленным, он назвал Диану де Грамон прекрасной Коризандой; с именем Габриэли д'Этре неразлучно было прилагательное «прелестная» или «очаровательная» /«charmante»/. Прозвища эти можно назвать тоже своего рода титулами.

Детей у Габриэли от короля было трое: сыновья Цезарь, Александр и дочь Катерина-Генриэтта. Все трое были узаконены и признаны, с присвоением им достоинства детей Франции.[59]

Таким образом, у Генриха IV, кроме запасной супруги, не было недостатка и в наследниках. Исчисляя щедроты короля фаворитке, распространявшиеся даже на ее родных, мы позабыли сказать, что отец ее был пожалован в генерал-фельдцейхмейстеры, к крайнему неудовольствию Сюлли, домогавшегося этой важной должности. Эта несправедливость была одной из причин непримиримой ненависти, которую этот великий муж питал к фаворитке; ненависти, с трудом скрываемой под маской уважения.

В 1598 году нескончаемое дело о разводе приблизилось к развязке. Генрих IV, только что завоевавший Бретань, находился тогда в Ренне, проводя время в забавах и на охоте. Раз после обеда у верховного судьи король, взяв Сюлли под руку, увел его в сад и начал весьма серьезный разговор о необходимости иметь законную жену и наследников, причем выразил желание выбрать себе первую преимущественно из среды французской знати. Сюлли отвечал советом последовать примеру Артаксеркса при выборе им Эсфири, то есть созвать красавиц со всех концов королевства и выбрать себе из них в супруги достойнейшую. Генрих очень хорошо понимал, что Сюлли заранее угадывает, к чему он ведет свою речь, но нарочно прикидывается простаком, выжидая решительного слова от самого короля.

— О, тонкая, лукавая бестия! — воскликнул тот наконец. — Ведь вы очень хорошо знаете, о ком я думаю, вам лучше, нежели кому другому, известно все. Вы желаете, чтобы я назвал эту особу? Я назову… Что бы вы сказали мне, если бы я именно на ней вздумал жениться?

— Я сказал бы вашему величеству, — отвечал Сюлли, — что, кроме всеобщего неудовольствия, стыда и раскаяния, которые вы этим навлечете на себя, едва ли вам будет возможно выпутаться из затруднений с детьми, прижитыми вне брака, детьми, извините, весьма двусмысленного происхождения. За дочь вашу не поручусь, но что Цезарь рожден во время связи с Белльгардом — это почти не подлежит сомнению. Дитя, которое вы теперь ожидаете, будет во всяком случае рождено вне брака… Подумайте, в какие отношения к этим детям будут поставлены те, которые будут у вас после законного брака?

— Все уладится к лучшему, — торопливо перебил Генрих. — Даю вам слово не говорить ей о нашей беседе, чтобы не поссорить вас с ней. Она вас любит, уважает, но вместе с тем сомневается в вашем расположении и говорит всегда, что для вас королевство и моя слава дороже личного моего удовольствия, даже — меня самого…

В апреле того же 1598 года Габриэль родила сына Александра. Пышный церемониал при его крещении, приличный разве только при крещении законных детей королевских, заставил Сюлли вступить в открытую борьбу с фавориткой. Сократив расходы и изменив некоторые параграфы программы, он сердито сказал распорядителям: «Пусть будет по-моему. Никаких детей Франции знать не хочу!» Назначенные для участия в церемонии чиновники решили идти с жалобой к фаворитке, но Сюлли предупредил их, отправясь к королю. Генрих раскричался, вышел из себя и послал Сюлли к Габриэли для объяснений. Фаворитка приняла его с самым оскорбительным высокомерием; при первой же колкости с ее стороны Сюлли возвратился к королю. Генрих, которому пришлось рассудить любовницу и друга, душой не покривил, приняв сторону правого. Вместе с обиженным, даже в его карете, король приехал к фаворитке. Вместо обычной ласки и поцелуя, взяв за руку ее и Сюлли, Генрих прочитал ей нравоучение:

— Это вы, сударыня, что же изволите делать? — сказал он сурово. — Досаждаете, делаете мне неприятности, чтобы терпение мое испытывать, что ли? Кто же это вам дает такие добрые советы? Клянусь Богом, если вы будете продолжать таким образом, так очень и очень отдалитесь от исполнения ваших желаний, потому что я не намерен из-за глупых фантазий, которыми я знаю какие люди набивают вам голову, терять лучшего и честнейшего из моих слуг! Знайте, что я любил вас преимущественно за кротость, любезность и уступчивость, а не за упрямство или сварливость… Если вы вдруг так изменяетесь к худшему, то я вправе подумать, что до сих пор все это было одно притворство, и вы сделаетесь самой обыкновенной женщиной, если я возвышу вас, как вы того желаете!..

Фаворитка залилась слезами, стала целовать руки королю, потом прибегнула к обычному маневру своенравных, капризных женщин, когда они не могут поставить на своем, то есть в истерике начала метаться из стороны в сторону, бросилась на постель, призывая смерть и укоряя Генриха за то, что он предпочитает лакея, на которого все жалуются, любовнице — всеми любимой и уважаемой. Король смягчился, стал уговаривать Габриэль помириться с верным Сюлли, быть терпеливой, покорной… Не обошлось дело без уверений с его стороны в неизменной к ней любви и верности. Габриэль не унималась и продолжала ныть и стенать; тогда окончательно рассерженный Генрих объявил ей, что если бы ему пришлось пожертвовать одним другому, то он охотно отдаст десять таких любовниц, как Габриэль, за одного верного слугу, каков Сюлли. Фаворитка поняла, что в капризах своих зашла слишком далеко, и упала духом. В сердце ее закралось сомнение в чувствах короля и почти отчаяние в осуществлении ее заветной надежды стать королевой. Дочь своего времени, женщина ограниченная и суеверная, Габриэль стала совещаться со знахарями, гадателями, астрологами. Ответы их, таинственные, двусмысленные, уклончивые, только пуще нагоняли ужас на малодушную.[60] Она искала успокоения в религии; но и церковь, прибежище и утешение всех скорбящих, устами проповедников, служителей своих, осыпала фаворитку угрозами и упреками. Так, в воскресенье 27 декабря 1598 года, в день праздника св. евангелиста Иоанна /по католическим святцам/, священник церкви Сен-Ле и Сен-Жилля в проповеди своей сказал, что в нынешнее время во Франции праведников, подобных Иоанну Крестителю, мало, зато Иродов великое множество. Другой проповедник Шаваньяк, говоря проповедь на тот же текст об убиении Иоанна Крестителя по просьбе Иродиады, заметил, что «при дворе каждого царя самое опасное чудовище — блудница, которая особенно много делает зла, когда ее подстрекают другие». В дочери Иродиады Габриэль угадывала себя, в подстрекателях — свою милую родню. Мучимая страхом и предчувствиями, фаворитка целые дни и ночи проводила в слезах. Чувство любви к ней заменялось в сердце Генриха жалостью. Данное ей слово он решился сдержать по получении формального отречения от Маргариты и благословения от его святейшества папы. Первая поступала с непростительной бессовестностью: она медлила отречением от прав супруги, обнадеживая Габриэль льстивыми письмами и через нее вымогая у Генриха щедрые взятки… Папа Климент VIII медлил. По городу и при дворе ходили о короле и фаворитке самые оскорбительные слухи, злоязычники не скупились и на пасквили.

Около 20 января 1599 года Генрих отправил в Рим своеручное письмо к его святейшеству, умоляя поспешить разрешением развестись с Маргаритой. За это Генрих IV обещал быть вернейшим рабом папы и ревностным блюстителем интересов церкви. Посланники его в Риме Силлери и д'Осса задаривали кардиналов, торопили, настаивали, грозили. История Генриха VIII Английского, ради женщины отложившегося от римско-католической церкви, у всех еще была в памяти, когда до слуха Климента VIII дошли слова посланников, что король, в случае дальнейшей проволочки, обойдется и без папского разрешения. Папа сослался на приближавшийся великий пост, в продолжение которого он усердно молился Богу вразумить его или помочь ему… В первых же числах апреля папа объявил приближенным, что Бог, вняв его молитвам, помог ему. Действительно, вскоре пришло известие в Рим о скоропостижной смерти Габриэли д'Этре, герцогини Бофор: яд сделал свое дело, и гнусное убийство было богохульно названо проявлением божественного промысла! В этом факте иезуитизм весь, как в зеркале…

Вот рассказы современников о таинственной смерти Габриэли. Приближался светлый праздник, бывший в 1599 году 11 апреля. Герцогиня Бофор /Габриэль/, будучи на четвертом месяце беременности и чувствуя себя нездоровой, прибыла вместе с королем в Фонтенбло на вербной неделе. По настоянию духовника своего Рене Бенуа, король на время страстной недели решился отправить свою фаворитку в Париж, где она намеревалась говеть. Они распростились, оба заливаясь слезами, и по просьбе фаворитки Генрих проводил ее до Мо, откуда она отправилась водой. «Долго они плакали, — рассказывает очевидец Сюлли, — а разъехавшись в разные стороны, часто оглядывались и перекликались. При этом последнем расставании Габриэль поручала королю детей, весь свой дом, прислугу. Растроганного короля едва высвободили из объятий фаворитки маршал Орнано, Рокелор и Фронтенак». Все это происходило в понедельник страстной недели, 5 апреля 1599 года. Прибыв в Париж, фаворитка остановилась в доме королевского банкира Цзаметти — бывшего башмачника Генриха III, ныне страшного богача, не чуждого политическим интригам, друга и приятеля Фуке Ла Варения, подобно ему из ничтожества (Ла Вареннь был поваром у сестры Генриха) достигшего должности королевского секретаря. Цзаметти и Ла Вареннь оба были учениками иезуитов и орудиями ватиканского кабинета во Франции. В дом Цзаметти, «вертеп роскоши, распутства и злодейства», вступила Габриэль в сопровождении Ла Варения одна, без свиты, без друзей… В этом роскошном жилище, с первого же взгляда показавшемся ей богато убранным гробом, фаворитка должна была готовиться к таинству причащения, размышлять о суете мирской и своих грехах, прислушиваясь к заунывному гулу церковных колоколов и шуму вечно живого города. Мы видели Анну Болейн в лондонской Башне, летописи сохранили нам подробности о ее предсмертной истоме и ужасе перед казнью; история записала даже последние ее слова… Но, сравнивая Анну с Габриэлью, нельзя не сознаться, что положение последней было ужаснее, и ее безмолвие, одиночество, безотчетный страх, или вернее предчувствие, были несравненно мучительнее.

Первым посетителем фаворитки был Сюлли, явный ее недоброжелатель; но и тому она была рада и, преодолевая отвращение, осыпала его любезностями, уверениями в дружбе, искреннем расположении… Лицемерила она или по долгу христианки перед исповедью мирилась с врагом? Ответ на этот таинственный вопрос фаворитка унесла с собой в близкую к ней тогда могилу. Уехавшего Сюлли заменила жена его, женщина сухая, чопорная, надменная. К ней Габриэль была еще ласковее и при прощании с ней выразила неосторожное желание видеть ее при отходе ко сну и при пробуждении /ses levers et ses couchers/, что могла сказать только настоящая королева.

Жена Сюлли возвратилась к нему в совершенной ярости от обиды, и оба отправились в свое поместье Рони. Утешая жену, Сюлли сказал многознаменательные слова: «Дай срок, друг мой: туго натянутая струна скоро лопается…»

После семейства Сюлли навестила полубольную Габриэль веселая, вертлявая, вечно живая принцесса Конти, если не любившая фаворитку, то по крайней мере умевшая ей ловко льстить, подражавшая ей в нарядах, в угоду ей носившая постоянно любимый Габриэлью зеленый цвет.

Болтовня принцессы несколько рассеяла тоску фаворитки.

В среду, 7 апреля, Габриэль исповедовалась в церкви св. Павла. Видимо довольная исполнением священного долга, радуясь приближению праздника, Габриэль обедала с аппетитом и тем большим, что ее амфитрион Цзаметти потчевал ее любимейшими блюдами и лакомствами… (В это самое время, вероятно, папа Климент VIII молился в своей ватиканской часовне.) После обеда Габриэль, в портшезе, охраняемом капитаном Монбазон, сопровождаемая дамами, отправилась в соседнюю домовую церковь к вечерне. Бывшая при ней мадмуазель де Гиз во время богослужения показывала ей самые радостные письма из Рима о скором разрешении королю сочетаться браком со своей возлюбленной, уверяя ее, что Генрих завтра же отправит в Рим преданного Габриэли Форте за давно желанным разрешением. Мадмуазель де Гиз сопровождала будущую королеву домой из церкви, откуда Габриэль вышла до окончания службы, жалуясь на головокружение и темноту в глазах. Дома фаворитка прогулялась по саду, потом скушала апельсин или немного салата и тогда-то, говоря, что ей хуже, упала будто убитая громом. Ее перенесли в спальню, раздели, и она очнулась, но была как будто в отупении… Новые припадки не замедлили: с фавориткой сделались жестокие судороги, во время которых, с воплями, раздиравшими душу, она часто хваталась за воспаленную голову. Прошел кризис, и Габриэль настойчиво требовала у Ла Варения, чтобы из «ненавистного» дома Цзаметти, «где бы ей не следовало останавливаться», ее немедленно перенесли к тетке ее, в монастырь Сен-Жермен, что и было исполнено.

Здесь слабой дрожащей рукой она написала письмо к королю, заклиная его позволить ей приехать к нему, не теряя ни минуты. Письмо это было отправлено в Фонтенбло с дворянином Пюипейру /Puypeyroux/, преданным Габриэли. Чтобы сократить время ожидания, несчастная женщина стала было читать письма Генриха, с которыми никогда не разлучалась, однако же не смогла по случаю наступления нового припадка, продолжавшегося до самой смерти. Предатель Ла Вареннь написал королю два письма, в первом уведомляя его о болезни, а во втором — уже о смерти Габриэли, всячески отговаривая не ездить к ней… Злодей боялся, чтобы его жертва не высказала королю тайны ее отравления. Но Пюипейру прибыл вовремя, и Генрих, прочитав письмо, в ту же минуту решился ехать к умирающей. Письмо Ла Варения застало его в Эссоне, откуда по настоянию вельмож убитый, растерявшийся король поехал обратно в Фонтенбло. В аббатстве Соссэ, в Вилльжюифе с Генрихом сделался страшный нервный припадок, принудивший его слечь в постель…

Габриэль скончалась утром в субботу, 10 апреля, несмотря на все старания доктора Ла Ривьера спасти ее. Бывшая при агонии придворная дама госпожа де Мартиг, приставая к умирающей с утешениями, громко читая отходную, ловко обирала с ее пальцев драгоценные перстни, нанизывая их на свои четки. Габриэль умирала на руках Ла Варения, и по словам очевидцев страдания ее были невыносимые, а судороги сводили ей рот к затылку, голову же заворачивали к пяткам. По трупу выступили черные пятна, что, по словам суеверов, было очевидным доказательством… не отравления, а «наваждения дьявольского». Ну, разумеется! Госпожа де Сурди одела покойницу белым покровом и положила ее на парадный одр пунцового бархата с золотыми галунами. Похороны происходили в понедельник 12 апреля в церкви св. Германа Оксеррского или, как говорит Л'Этуаль, в Мобюиссоне. Вскрытие трупа ничего не обнаружило, что неудивительно при невежестве тогдашних анатомов и искусстве токсикологов: итальянские яды XVI века едва ли могли быть уловимы аппаратом Марша или современным микроскопом.

Ровно через семь месяцев после смерти Габриэли Маргарита прислала Генриху IV формальное отречение от своих прав супружеских и притязаний на королевскую корону.

Безутешный Генрих возвратился в Фонтенбло и, выбрав из среды придворных Рокелора, Белльгарда, Фервака, Кастельно и Бассомпьера, всех прочих послал в Париж для отдания покойной последнего долга. За верным Сюлли в Париж был послан нарочный курьер. Друг короля встретил посланного с нескромной радостью, угостил его на славу, а прибежав к жене и самодовольно потирая руки, сказал ей:

— Хорошая новость, друг мой! Теперь ты уже не будешь присутствовать при туалетах герцогини — струна лопнула! Но, — прибавил он, — так как Бог ее прибрал, то и желаю ей всяких благ!..

Прибыв к королю, верный Сюлли принялся утешать его, пустив в ход свое увлекательное красноречие; хор придворных примкнул к нему, а Фервак имел даже смелость сказать Генриху IV, что смерть Габриэли чуть ли не милость Божия.

— Пожалуй, что и так! — невольно сорвалось с языка у доброго короля.

Впрочем это не помешало ему наложить на себя траур: носить восемь дней одеяние черное и два с половиной месяца фиолетовое. Парламент и иностранные посланники явились к королю с выражением участия к его душевной скорби; первый присовокупил к ним желание скорейшей женитьбы короля на принцессе королевского рода. Сестра Генриха IV, герцогиня де Бар, трогательным письмом уверяла его, что дети Габриэли заменят ей родных, а она заменит им мать. Благодаря сестру за участие, Генрих IV в своем письме отпустил фразу: «Иссох корень любви моей и не даст более ростка никогда». Это напоминает нам эпитафии с выражением желания скорого соединения, которыми неутешные вдовцы и вдовы украшают памятники жен и мужей, а сами вторично женятся и замуж выходят.

В начале октября того же 1599 года Генрих IV уже был в связи с Генриэттой д'Антраг, в декабре сватался за Марию Медичи, в подарок которой послал драгоценности, дешево купленные у наследников Габриэли,[61] а через два года подарил супруге замок Монсо, принадлежавший той же фаворитке…

Займемся теперь вместе с Генрихом IV его новой любовью /по счету № 35/ Генриэттой д'Антраг, маркизой де Вернейль. Коризанда была здоровенной, толстой бабой, Габриэль д'Этре — миловидной, грациозной женщиной, в Генриэтте король встретил демона в образе женщины… Очень приятная встреча.

Вскоре после смерти Габриэли, Генрих IV покинул Фонтенбло, где для него было слишком много грустных воспоминаний и слишком мало развлечений. Намереваясь, по совету людей государственных, сочетаться законным браком с невестой, избранной в одном из владетельных домов Европы, король французский пожелал как следует распроститься с холостяцкой жизнью, то есть нагуляться досыта и повеселиться вволю. Прибыв в Париж в конце лета 1599 года» окруженный толпой разгульной молодежи, Генрих предался необузданному веселью, проводя время в пирах, счастливо ухаживая за женщинами всякого разбора, ни к одной не привязываясь сердцем, еще болевшим при воспоминании о Габриэли. Бывали минуты, когда в разгаре пиршества король задумывался, морщил лоб и — в бокал вина ронял несколько слезинок, таким образом буквально топя горе в вине. Шутки окружающих, однако же, разгоняли облака печали, и слезы быстро сменялись самым беззаботным смехом… Так мало-помалу сердечная рана Генриха стала заживать; он начал задумываться уже не о покойнице, но о новом предмете прочной привязанности, в которой, независимо от наслаждений чувственных, он мог бы найти отраду душевную. Ла Вареннь, поставщик Генриха по любовной части или, вернее, министр сердечных дел короля, шепнул ему о Генриэтте д'Антраг, дочери Франциска де Бальзака, губернатора Орлеанского, и бывшей фаворитки Карла IX Марии Туше, с которой Бальзак с 1578 года состоял в законном браке. Генриэтта родилась в 1579 — и ей, во время знакомства с Генрихом IV, было двадцать лет; собой она, разумеется, была красавица, хотя в чертах лица, во взгляде, в улыбке и проглядывало что-то коварное, кошачье. Кроме Генриэтты, у Марии Туше была еще дочь Мария (от мужа) и сын Карл (от Карла IX), родившийся 28 апреля 1573 года. Несмотря на прозвище незаконнорожденного или пригулка Валуа /bitard de Valois/, Карл был великим приором Франции, впоследствии графом Оверньским и Лораге, графом Пуатье и, наконец, герцогом Ангулемским. Человек беспокойный, честолюбивый, коварный, он был создан, чтобы всю свою жизнь участвовать в крамолах и заговорах, точно так же, как и Генриэтта, достойная его сестрица.

Мария Туше, из королевских фавориток сделавшаяся законной женой знатного вельможи, преобразилась к лучшему, являя собой образец доброй и заботливой матери. Обеих дочерей она воспитывала сама, в правилах строгой нравственности и, будучи превосходно образована, дала им образование, приличное разве только принцессам, рассчитывая на хорошие партии. К сожалению, не пошло им в прок ни воспитание, ни образование: Генриэтта была фавориткой Генриха IV; Мария, младшая ее сестра, была любовницей Бассомпьера. Знакомство короля началось с переписки. Меркуриями короля были граф де Люд и Ла Вареннь и должность свою исполняли с их обычным усердием. Генриэтта принимала письма, но на устные любезности короля отвечала улыбкой, на робкое рукопожатие — тем же, но… далее этого интрига не простиралась. Примеры Коризанды и Габриэли научили лукавую Генриэтту осторожности; руководимая матерью и зная себе цену, она решилась продать свои ласки недешево, ни более ни менее как за королевскую корону. Генрих увлекался как юноша; во всех своих привязанностях, отодвигая свое достоинство на последний план, он был только человеком, даже слабым, бесхарактерным, но не такова была Генриэтта. Дочь Марии Туше, несмотря на свою молодость, была из породы тех милых, честнейших, невиннейших девиц, которые умеют ответить грозным взглядом на слова любовного признания, которые с ледяным равнодушием будут смотреть на слезы и страдания влюбленного, если только он не богат и не знатен, одним словом, не партия, их достойная, которые, наконец, идут за дряхлую обезьяну, если она с безобразием соединяет знатность происхождения и богатство. Грустно и больно сердцу видеть девушку, необдуманно жертвующую своей непорочностью, удостаивающую своей взаимностью первого встречного. Нельзя не пожалеть об этой чистой жемчужине, втоптанной в грязь. Нельзя, однако же, не почувствовать если не негодования, то презрения к красавице, гордящейся своей непорочностью, колющей глаза всем и каждому строгостью своих правил, ищущей выгодного себе покупщика, хотя и в лице законного мужа, но без малейшего участия сердца… Подобным красавицам жизнь легка именно потому, что они жизнью не живут, не умеют чувствовать, а не чувствуют ничего потому, что в их белоснежной груди — кусок белоснежного мрамора вместо сердца. Такова была Генриэтта де Бальзак.

Вот одно из первых к ней посланий Генриха IV, в исходе сентября 1599 года.

«Дорогая любовь моя, вы требуете, если я люблю вас, чтобы я преодолел все препятствия к совершенному нашему удовольствию. Силу любви моей я уже достаточно доказал вашему семейству, со стороны которого после моих предложений не должно уже быть никаких препятствий. Я исполню все, о чем говорил, но сверх сказанного — ничего более. С удовольствием повидаю господина д'Антрага /отца/ и до тех пор не дам ему покоя, покуда дело наше не будет решено. Мне донесли, что недели через две готовятся здесь, в Париже какие-то смуты вашим отцом, матерью или братом, которые могут расстроить все наше дело; завтра мне скажут, чем и как все уладить. Добрый вечер, сердце мое, целую вас миллион раз».

Затруднения и переговоры, о которых Генрих IV сокрушается в этом письме, были не что иное как торги и переторжки. Родители Генриэтты набивали цену на продажу ее первой ласки королю. Сто тысяч экю он им посулил… мало! Обещал еще столько же — все не то. Деньги деньгами, но и честь — честью; Генриэтта объявила королю, что ответит ему взаимностью тогда только, когда он даст ей, кроме денег, небольшой документ, нечто вроде сохранной расписки, содержание которой увидим ниже. «Без этого, — прибавила красавица, — о любви моей не смейте и думать!»

Все эти переговоры происходили в замке д'Антрага, где гостил король под предлогом поездки на охоту. Не давая решительного ответа, Генрих IV уехал в Фонтенбло, часа два просидел в кабинете, выйдя оттуда с какой-то бумагой в руках, кликнул Сюлли и молча повел его за собой в галерею. Здесь он робко осмотрелся, подал таинственную бумагу своему другу и отошел к окну, скрывая яркую краску, выступившую у него на лице. Помимо воли Генриха королевская кровь заговорила в нем в эту минуту.

Сюлли, невозмутимый ничем, в отношении короля верный правилу nil admirari /ничему не удивляться/, развернул рукописание его величества и прочел:


«Мы, Генрих Четвертый, Божией милостью король Франции и Наварры, обещаем и клянемся перед Богом, заверяем словом королевским мессира Франциска де Бальзака, сеньора д'Антраг, кавалера наших орденов, в том, что, принимая от него, нам в подруги, девицу Генриэтту-Катерину де Бальзак, дочь его, обязуемся в случае беременности ее, в течение шести месяцев от сего числа и рождения ею сына, немедленно взять ее в законные супруги, освятив брачный союз пред лицом святой нашей церкви, со всеми подобающими тому обрядами и торжественностью. Для вящего же удостоверения действительности сего обещания, обещаем и клянемся ратифицировать и возобновить его с приложением государственной печати, немедленно по получении нами от его святейшества папы формального акта о расторжении нашего брака с Маргаритой Французской и разрешении вступить в новый, с кем нам заблагорассудится. В удостоверение чего подписуемся. В лесу Мальзерб сего 1 октября 1599.

Генрих».


Сюлли сложил бумагу и молча возвратил ее королю.

— Что ты на это скажешь? — спросил Генрих не без смущения.

— Ничего, государь!

— Я требую твоего мнения…

— Чтобы высказать мое мнение, надобно подумать, на то, чтобы подумать, нужно время.

— Но ты друг мне, любишь меня, искренно мне предан и потому…

— И потому именно прошу вас дать мне срок.

— Да какой тут срок, отвечай прямо!

— Вы не рассердитесь?

— Нет, не рассержусь.

— Заверяете меня в том вашим словом?

— Заверяю, будь спокоен… Что же?

Сюлли, взяв из рук короля роковую бумагу, разорвал ее пополам.

— Вот мое мнение! — прибавил он со всей холодностью и спокойствием здравого смысла.

Генрих, несмотря на свое обещание не сердиться, вспыхнул и вскричал:

— Черт возьми, что же это? Вы с ума сошли?

— Правда, государь, — отвечал герой, — я безумец, Дурак и хотел бы в эту минуту быть единственным дураком во всей Франции!..

Желая еще того лучше вразумить короля, Сюлли во всех подробностях объяснил ему неблагоразумие подобного юношеского увлечения; напомнил о подобных подписках, выданных Коризанде и Габриэли; говорил о скандале, о тех насмешках, которые навлечет на Генриха документ, роняющий его достоинство. Король слушал, молча покусывая губы, и быстро ушел в кабинет где написал второй экземпляр своего обещания и под предлогом поездки на охоту поскакал к Генриэтте. Получив от короля документ, вязавший его по рукам и по ногам, его возлюбленная в свою очередь сдержала данное ему слово и пламенными ласками вознаградила Генриха за его терпение и уступчивость. Двое суток блаженствовал король в замке своей возлюбленной, заплатив ей, согласно договору, сто тысяч экю, присланных по его приказанию негодующим Сюлли. Чтобы хоть чем-нибудь досадить королю и его новой фаворитке, друг Генриха прислал эти сто тысяч малыми суммами, разложенными на множество мешков.

— Дорогонько, однако! — сказал король, увидя груды золота, которыми наградил Генриэтту.

Дорого да мило, мог бы сказать ему в утешение Сюлли, теперь не щадивший своими сарказмами почтенное семейство д'Антраг. Он припоминал, как родители Генриэтты прогнали графа де Люда, месяц тому назад присланного к ним королем для переговоров; как они, радея о целомудрии дочери, прятали ее от Генриха в Маркусси, а теперь уступили, побежденные золотом.

Кроме золота, однако, у них в руках было драгоценное письменное обязательство Генриха.

Прошел месяц. В половине ноября 1599 года коннетабль Монморанси, канцлер Помпони де Белльльевр, Сюлли и Вилльруа вошли в переговоры с флорентийским посланником Джиованни о бракосочетании короля французского Генриха IV с принцессой тосканской Марией Медичи. Как-то, именно во время этих переговоров, Сюлли явился с докладом к королю, который спросил, что он поделывает?

— Думаем женить вас, государь! — отвечал тот, самодовольно потирая руки.

Король покраснел и, не говоря ни слова, стал грызть ногти; глаза как будто избегали встречи со взглядом Сюлли, а между тем улыбка так и порывалась на принужденно-серьезное лицо Генриха. Хлопнув в ладоши, он сказал наконец:

— Быть делу так! Если вы говорите, что с женитьбой моей соединено благо королевства и моих подданных — я женюсь, хотя, признаться, боюсь этого брака. Первая жена наделала мне много неприятностей; что если вторая окажется своенравной, капризной? Домашние несогласия для меня несноснее политических распрей и всяких воинских схваток.

Начало 1600 года не предвещало Генриху IV ничего доброго. Сватовство длилось утомительно долго, оно было поводом к объявлению войны герцогу Савойскому для получения от него маркизата Салуццо, отнятого еще в 1588 году у Генриха III; ко всем этим неприятностям Генриэтта, объявившая себя беременной, делала своему возлюбленному неприятные сцены; плакала, упрекала, грозилась «подать ко взысканию» проклятую подписку. Король пожаловал ей маркизат Вернейль, дал слово выдать ее за принца крови, герцога Наваррского, в случае если расстроить союз с тосканским домом будет невозможно. За это Генрих надеялся получить обратно свою подписку от Генриэтты; но она не выпускала ее из рук. Видя, что фаворитка не хочет уважать его просьбы, Генрих прибегнул к приказанию и 21 апреля 1600 года послал Генриэтте и ее родителю следующие грамоты:


«Сударыня! Любовь, почести и милости, которыми я взыскал вас, могли бы привязать ко мне самое легкомысленное существо, если бы оно не было одарено таким дурным характером, как ваш. Более язвить вас не стану, хотя, как вы сами знаете, должен бы язвить и мог бы. Прошу вас возвратить мне известное вам обещание, чтобы не заставить меня добывать его иным путем; пришлите также и перстень, данный мной вам на этих днях. Ответ — сегодня к ночи.

Генрих»

В другом письме, к отцу Генриэтты, проглядывают робость и сдержанность:

«Господин д'Антраг, податель сего послан мной за письменным обещанием, данным мной вам в Мальзербе. Прошу вас неотлагательно возвратить, а если желаете лично доставить его ко мне, тогда вы узнаете, что причины, к тому меня побуждающие, чисто домашние, а не политические. Вы сами удостоверитесь, что я прав: увидите, что были обмануты (?) и что у меня, могу сказать, слишком добрый характер. Уверенный в исполнении моего вам приказания, заключаю уверением, что я вам благоволю.

Генрих».

Подписки своей король не получил, однако же дело на время уладилось, и Генрих занялся нежной корреспонденцией со своей невестой Марией Медичи, с которой брачный контракт был подписан в ноябре того же 1600 года. Перед тем, в конце июня, Генрих отправился на войну с Савойей; до Лиона его провожала Генриэтта, близкая к разрешению от бремени. Король одновременно успевал воевать с неприятелями и размениваться письмами с фавориткой и невестой, уверяя ту и другую в нежнейшей любви и преданности «до гроба». В июле с Генриэттой случилось несчастье, на которое даже тогдашние вольнодумцы смотрели как на проявление божественного промысла. Над замком Монсо разразилась страшная гроза, и Генриэтта, испуганная громовым ударом, родила мертвого младенца. Этот удар избавил Генриха от исполнения данного обязательства или по крайней мере дал ему возможность сослаться на буквальный смысл подписки: он обещал жениться на Генриэтте, если Бог даст ей сына, конечно, живого, но не мертвого.

Фаворитка довольно долго хворала, и король во время ее болезни оказывал ей самую нежную внимательность, несмотря на которую однако же Генриэтта поняла, что планы ее рушились. Оправясь от болезни, она следовала за Генрихом по пятам в Лион и Шамбери. В первом городе ей сделали триумфальную встречу; Генрих послал ей знамена, отбитые у неприятеля 10 сентября. Так во времена давно минувшие он дарил знамена лигеров прекрасной Коризанде. Король повторялся в любезностях со своими фаворитками и даже в своих письмах; в последнем случае, во избежание лишнего труда, он мог бы приказать отпечатать про запас бланки с пробелами для вставки имени возлюбленных, до такой степени стереотипны излияния его вечно юного и вечно любящего сердца. Нимало не осуждая Генриха за его постоянное непостоянство, мы готовы допустить, что он, повторяя каждой фаворитке одни и те же фразы, не обманывал, обманывался сам и во всяком случае был с женщинами искреннее, нежели они с ним. Вот, например, письмо к нему от Генриэтты, писанное ею в июле 1600 года, когда в Лионе ожидали прибытия Марии Медичи. Что за иезуитизм кокетства, как в каждом слове заметна волчица, наряженная в овечью шкуру:


«Государь, сбылось несчастье, которого я всегда так опасалась! Я однако же должна сознаться, что это опасение проистекало от сознания той великой разницы состояний, которая существует между нами, от которой я всегда ожидала перемены, низвергающей меня с неба, на которое вы вознесли меня, обратно на землю, где я была найдена вами.

При этом смертельном падении я не могла не сознаться, что в нем виновата не столько судьба, сколько ваша ко мне немилость. От вас блаженство мое зависело более, нежели от судьбы, на которую я не жалуюсь, так как душевная скорбь моя — цена блага Франции, для которого вы вступаете в брак. В этой скорби не могу не сознаться потому, что свадьба — погребение моей жизни; ваша свадьба требует от меня во имя скромности, чтобы я удалилась от лица вашего и от сердца, во избежание надменных взглядов всех тех, которые видели меня на высоте почестей… Лучше страдать на свободе в уединении, нежели не сметь вздохнуть в кругу общественном. Эти чувства вскормлены во мне вашим великодушием, смелость эта вами внушена мне… Она не допускает меня смириться пред несчастьем, пригнуть голову под его ярмо возвращением к прежнему моему ничтожеству.

Слова мои, отрывчатые вздохи, о король мой возлюбленный, мое — все! Прочие тайные жалобы мои, ваше величество, можете угадать в моих мыслях, потому что душу мою вы так же хорошо знаете, как и тело.

В неизбежном моем изгнании мне останется гордое сознание, что я была любима величайшим государем на земле; королем, снизошедшим до меня, чтобы меня, свою рабу и служанку, возвести на степень своей любимицы; королем Франции, признающим над собой власть единого небесного царя и не имеющим на земле себе равного…

Если королям свойственно воспоминание о тех, которых они любили, вспоминайте, государь, о девушке, принадлежавшей вам, которая (полагаясь на ваше слово) пожертвовала вам своей честью, над которой была столько же властна, сколько вы государь властны над жизнью вашей покорной служанки, преданнейшей рабыни — и сказать ли!… забытой любовницы Генриэтты де Бальзак!»


К крайней досаде сочинительницы этого смиренного, трогательного послания, Генрих ее не удерживал, даже как видно был доволен ее отсутствием, чтобы тем свободнее заняться своей будущей супругой, по портретам судя, способной возбудить в королевском сердце страстные желания. Марии Медичи было тогда двадцать семь лет; полная, стройная, огненная брюнетка — тип флорентинки, она могла бы свести с ума человека и неплатонического. Раздражая свое воображение мыслью о прелестях невесты, Генрих писал ей самые страстные письма, в которых щедрою рукой рассыпал самые «чувствительные слова» из своего неистощимого любовного арсенала. 23 августа он из Шамбери отправил к Марии Медичи своего обер-шталмейстера Белльгарда, отдавая его в распоряжение невесты и умоляя ее не медлить прибытием во Францию. Жених с невестой свиделись в Лионе, и 17 декабря 1600 года отпразднована была свадьба Генриха с Марией Медичи. К январю 1601 года супруга короля уже успела ему прискучить, и смиренная изгнанница Генриэтта снова появилась при дворе, представленная королеве герцогиней Немурской. Принятая Марией с заслуженной холодностью, фаворитка подружилась с любимой горничной и молочной сестрой королевы Леонорой Галигаи, получившей по ходатайству Генриэтты звание камер-фрау. Заручившись таким образом дружбой любимицы жены, фаворитка мужа деятельно принялась интриговать и каверзничать, чтобы мстить Генриху, всячески вредить его семейному согласию и в особенности преследовать тех, которые принимали участие в сватовстве короля за Марию Медичи. Она уговорила очень расположенного к ней Клавдия Лотарингского, принца Жуанвилль, вызвать Белльгарда на поединок и, если можно, попотчевать хорошим ударом. Жуанвилль предательски напал на Белльгарда вечером, около дома Цзаметти, слуги которого помогли раненому Белльгарду и, погнавшись за принцем, едва не убили его, если бы в дело не вмешался маркиз Рамбуйе. Генрих IV отдал Жуанвилля под суд, приговоривший его к удалению от двора. Этот неудавшийся заговор нимало не нарушил возобновленной связи короля с Генриэттой, для пущего удобства Генриха помещенной рядом с Лувром. От жены король шел к фаворитке, от фаворитки к жене. Любезность и внимательность были ему тем более извинительны, что королева и Генриэтта обе были в интересном положении. Первая 27 сентября 1601 года родила дофина (впоследствии Людовика XIII), вторая — через месяц, 27 октября, — Гастона Генриха.[62]

Европейские женщины удивляются доброму соглашению жен у магометан и язычников, одновременно сожительствующих с несколькими супругами. Чему удивляться, когда семейство французского короля Генриха IV являет нам умилительный пример азиатской полигамии или американского мормонизма? Приятельница фаворитки Леонора Галигаи умела примирить королеву с Генриэттой и настолько сблизить их, что крестины обоих сыновей Генриха праздновались одинаково пышно и сопровождались блестящими празднествами. Между прочим, Мария Медичи устроила балет, в котором участвовала сама с пятнадцатью придворными красавицами, представляя группу шестнадцати добродетелей.

— Что вы скажете об этом эскадроне добродетелей? — спросил король у любовавшегося балетом папского нунция.

— Эскадрон прекраснейший и опаснейший,[63] — отвечал тот, сладко улыбаясь.

Вскоре ясная лазурь над этим Олимпом или Пафосом покрылась громовыми тучами. Вторично разразилась гроза над головой Генриэтты, гроза моральная, но которая могла быть ей не менее гибельна, как первая, атмосферная.

Сестра покойной Габриэли, Жюльетта Ипполита, герцогиня Виллар, отвлекла на время внимание короля от жены и фаворитки, и наш французский Юпитер светренничал. Это была мимолетная прихоть, но обиженная герцогиня решилась привязать к себе короля надолго и прочными узами. Для этого она, по примеру Генриэтты, сблизилась с Жуанвиллем (недавно возвращенным из ссылки) и выпросила у него любовные письма фаворитки, полученные им от нее во время их связи, когда Генриэтта жила в уединении; эти письма герцогиня Виллар передала королю… Генрих разразился действительно олимпийским гневом и послал Меркурия (графа де Люда) к Генриэтте даже не с выговором, а просто с бранью. Фаворитка, выслушав упреки, не говоря ни слова, вытолкнула дерзкого за дверь. Король на свой вопрос, что она может сказать в оправдание, получил классическое: «Невинность не имеет нужды в оправдании!» Письма оказались подложными, в чем сознался сам Жуанвилль, что подтвердили десятки свидетелей Генриэтты.

Король из судьи сам превратился в подсудимого и, вместо наказания преступницы, сам же, чуть не на коленях, вымаливал у нее прощение. Разбранив королеву, поверившую клевете, король отправил герцогиню Виллар в ссылку, Жуанвилля — в Венгрию; секретаря его за подделку писем заточил в Бастилию; в честь угнетенной невинности дан был великолепный праздник при дворе… Каким образом все это случилось, невольно спросит читатель? Случилось все это очень просто, благодаря присутствию духа и бесстыдству фаворитки. С Жуанвиллем она действительно была в коротких отношениях; письма писала к нему она своеручно, а короля и весь двор одурачила. Кроме Жуанвилля, никто не мог уличить Генриэтту, но герцог, истый дворянин старого времени, по свойственному мужчине великодушию предпочел возвести напраслину на себя, нежели бороться с женщиной или вернее пачкать свою пяту, раздавив под ней ядовитую гадину. Заметим только, что это торжество невинности происходило именно в то время, когда созревал заговор маршала Бирона, в котором принимали участие брат, отец Генриэтты и она сама, в чем Генрих IV убедился только через четыре года (в 1605 году) при открытии нового заговора, в котором главную роль играет семейство д'Антраг.[64] До тех пор король, деля свои ласки между женой и фавориткой, детьми законными и побочными, находился в самом безвыходном положении, между двух огней. О приличии, как видно, забыли и думать.

22 ноября 1602 года Марии Медичи Бог дал дочь Елизавету (в 1615 году выданную за Фридриха IV, короля испанского).

21 января 1603 года Генриэтта, маркиза де Вернейль, разрешилась от бремени дочерью же — Габриэлью Анжеликой (выданной в 1622 году за Бернарда Ногаре, герцога д'Эпернон). Имела ли фаворитка надобность в деньгах или в какой подачке от короля, ей стоило только напомнить ему о том документе, и все исполнялось по ее желанию. Сюлли то и дело получал от короля чеки на отпуск Генриэтте нескольких тысяч ливров. Из змеи фаворитка превратилась в пиявку. Денег и подарков ей лично было мало; она выманивала у короля щедрые милости многочисленным своим родственникам, ближним и дальним. Сюлли ворчал, уговаривал, усовещивал короля; Генрих благодарил за советы, но им не следовал. С другой стороны, Мария Медичи, истая Юнона, взяла ветреного супруга в руки и постоянно колола ему глаза фавориткой и данным ей письменным обещанием; мать семейства, королева заботилась теперь о детях. По словам историка Мезере, Мария не ограничивалась бранью и нередко обращала в бегство победителя при Иври и Кутрасе, сопровождая брань очень выразительными пантомимами. Генрих начал поговаривать о разлуке с женой и отсылке ее на родину. Впрочем, вот подлинная исповедь Генриха IV в одну из откровенных бесед с благородным Сюлли:


«В дополнение к тому, что я уже говорил вам, друг мой, о причинах моей досады и дурного расположения духа, скажу вам, что вчера вечером я расстался с госпожой Вернейль крайне рассерженный по трем причинам. Во-первых, теперь она вздумала хитрить, лукавить и жеманиться со мной, будто бы по чувству набожности, а как я думаю, вернее, вследствие каких-нибудь новых интрижек с людьми, которые мне не совсем нравятся. Второе — в ответ на мое замечание о ее сношениях с братом и другими злоумышленниками на меня и на безопасность государства, она очень надменно отвечала, что все это неправда, что я старею, оттого и становлюсь подозрителен и недоверчив; что жить долее со мной нет никакого средства… Что, наконец, я сделал бы ей величайшую милость, если бы перестал посещать ее наедине, так как пользы от этого мало, а одни только неприятности, особенно от королевы. При этом она королеву, жену мою, обозвала таким именем, что я едва удержался, чтобы не дать ей за это в щеку! Третья причина: я просил у нее возвратить мне мое письменное обязательство, а она дерзко отвечала, что я могу искать этот документ, где мне угодно, но от нее никогда не получу!

Тут мы с ней посчитались, и я в бешенстве ушел, сказав, что найду способы добыть мое обязательство!»


От фаворитки король пошел к жене, где ожидала его сцена, приправленная колкостями, упреками и жалобами.

Кому другому, если не Сюлли, пришлось взять роль умиротворителя? Истинно великий государственный муж не погнушался войти в эти будуарные дрязги, видя, что от них тускнеет королевский венец его державного друга, блекнут его лавры и сам он, герой, превращается в какого-то бесхарактерного труса, не стоящего имени мужчины. Угадывая, что внезапная скромность фаворитки и ее уклончивость от ласк короля — не что иное как уловка кокетки, вымогающей у своего обожателя милости да благостыни, Сюлли, ссылаясь на собственные ее слова, набросал проект письменного договора между королем и фавориткой, в котором первый отступает от всяких притязаний на ее нежность с тем, чтобы уже и она, в свою очередь, не домогалась ничего. Генриэтта одобрила проект, но король был крайне недоволен разлукой с возлюбленной красавицей. Как бы то ни было, устранив всякое сближение короля с фавориткой, Сюлли добрыми советами принудил Марию Медичи быть к мужу снисходительнее, любезнее, ласковее; указал ей на те стороны его характера, влияя на которые королева может привязать к себе супруга и отвлечь от всяких фавориток. В апреле 1604 года Генрих, окончательно разочарованный в Генриэтте, почти ненавидел ее, и тут же вскоре, как нельзя более кстати, открыт был заговор старика д'Антрага. Заговор этот, запутанный, подобно паутине, простирал свои нити по всей Франции, за Пиренеи, связывая в одну шайку большую часть вельмож, даже ближайших к престолу. Тут были духовники маркизы Вернейль отец Иларий и отец Анж,[65] английские дворяне Морган и Фортн, л'От, секретарь Вилльруа, Шевийяр, Эпернон, Буйон, Белльгард, граф Оверньский, старик д'Антраг, милая его дочь Генриэтта, маркиза Вернейль, и любимцы королевы: Кончино (будущий маршал д'Анкр) и жена его Леонора Галигаи… Вести следствие надобно было осторожно, не торопясь, но Генрих, отодвинув на задний план вопрос о спокойствии государства, озаботился единственно о своем собственном, истребовав у арестованного д'Антрага знаменитое «обязательство», возвращенное наконец 6 июля 1604 года… Затем, вместо продолжения следствия, комиссия прекратила свои заседания, и все дело ограничилось бегством графа Оверньского в свое поместье. Маркизе Вернейль за уступку обязательства было выдано 20 000 экю, а отцу ее д'Антрагу (уличенному заговорщику!!) обещан маршальский жезл. Так пишут Мезере и де Ту, и, несмотря на их авторитет, не решаемся верить этим позорным сделкам короля французского с людьми, подкапывавшими под его престол. Следственное дело было потушено, но не угасла искра тлевшего заговора (еще бы, когда все заговорщики гуляли на свободе) — и вскоре начались новые розыски, на этот раз успешнее первых, которые и привели к раскрытию страшной истины.

Испанский посланник дон Бальтазар Зунига навлек на себя основательные подозрения в покушениях на спокойствие Франции. До сведения Сюлли доведено было, что заговорщики намереваются, заманив короля к маркизе Вернейль, умертвить его там и наследником престола объявить ее сына, Генриха-Гастона. Начались многочисленные аресты: графа Оверньского, схваченного в его замке, привезли в Париж и посадили в Бастилию (20 ноября 1604 года), маркизу подвергли домашнему аресту, участи графа Оверньского подвергся и старик д'Антраг (11 ноября), захваченный со всеми бумагами… Начался суд, и открылась та страшная пропасть, которую готовили Генриху IV. Виновные выказали если не редкое присутствие духа, то небывалый цинизм. «Пусть меня казнят, пусть казнят! — кричала на допросах Генриэтта с пеной у рта. — Я не боюсь смерти, я сама ее прошу. Если король велит меня казнить, тогда скажут, по крайней мере, что он жену свою казнил! Я была его женой прежде итальянки!.. Я у короля прошу только трех милостей: прощение отцу, петлю — брату,[66] а мне правдивого суда!»

Эти мелодраматические выходки, в судьях возбуждавшие негодование, чтобы не сказать омерзение, тронули мягкое сердце короля и пробудили в нем прежнюю любовь. Все улики налицо: семейство д'Антраг умышляло на его жизнь, имело сношения с Испанией, намеревалось возвести на престол сына Генриэтты путем убийства Марии Медичи и ее детей, и при всем том король любил фаворитку, а любя ее, всячески помогал ей и подсудимым, тайно сносясь с арестованной Генриэттой. В конце декабря 1604 года, когда следственная комиссия снимала с преступников показания, давала им очные ставки, допрашивала, уличала — в самое это время король писал к арестованной Генриэтте:

«Милое сердце мое, на ваши три письма даю один ответ. Разрешаю вам отъезд в Буажанси и свидание с вашим отцом, избавленным от стражи. Не оставайтесь долее одного дня, так как зараза сильна. При поездке в Сен-Жермен не худо было бы вам повидать наших детей, а также и их отца, который вас очень любит и дорожит вами. О вашей поездке никто /то есть королева/ ничего не знает. Люби меня, моя козочка /топ тепоп/, ибо я тебе клянусь, что когда я с тобой, мне весь мир ничто; целую тебя миллион раз».

К сожалению следственная комиссия с подсудимыми не целовалась и вместо любовных записочек писала другие бумаги, поважнее. Верховный уголовный суд 1 февраля 1605 года приговорил д'Антрага и графа Оверньского к смертной казни, маркизу Вернейль к заточению в монастырь Бомон-ла-Тур. В тот же день жены д'Антрага и графа, с ними же и Генриэтта, явились к Генриху, умоляя о прощении. Король несколько времени колебался; однако же приказал смягчить приговор и заменить его для приговоренных к смерти — пожизненным заключением, а для Генриэтты прощением, дозволив ей удалиться в свое поместье; 16 сентября она формально была объявлена невиновной.[67] Так шутил король французский с судом и играл законами! В его руках было искоренение заговора, а он довольствовался только обрубкой двух-трех ветвей. Оправдание этому малодушию еще могло бы быть какое-нибудь, если бы король повиновался чувствам любви христианской, а не своему неукротимому сластолюбию…Искоренение заговора д'Антрага могло бы отклонить от груди Генриха IV кинжал Равайльяка.

Впрочем, с точки зрения фатализма, щадя преступников на собственную свою пагубу, король повиновался какому-то таинственному предопределению… Неуместно милосердный в отношении своей возлюбленной, ее родных и сообщников, Генрих IV в угоду католическому духовенству умел быть жестоким и безжалостным к несчастным, которые в то варварское, суеверное время слыли за колдунов и оборотней. Так в 1597 году были сожжены живыми некто Шамуйяр за напущение порчи и Видаль-де-ла-Порт в Рионе; в 1598 году казнен был оборотень Пьер Опети; в 1599 году сожжены были колдунья Антида Колас, девочка Луиза Майлья, Вильгельм де Вильмероз и Роланда дю Вернуа… В 1609 году было огромное следственное дело о колдунах в Гаскони, в округе Пахотной земли /Pays de Labour/, окончившееся удавлением и сожжением на костре до двадцати человек… Кровавые факты, мало говорящие как в пользу ума, так и сердца великого короля.

Пощада Генриэтты и заговорщиков была жестокой ошибкой, но Генрих сделал другую, еще более непростительную. После всего, что было раскрыто на следствии о злоумышлениях маркизы Вернейль, после оскорблений королевы и законных детей Генриха, он опять сошелся с фавориткой, опять домогался ее продажных ласк, опять стал делить свое сердце между женой и любовницей. Последняя, видя, что власть ее над Генрихом не уменьшилась, пуще прежнего стала эксплуатировать щедрость королевскую. Придворные Сигонь и Ла Вареннь одновременно пользовались ее благосклонностью и вели с ней нежную переписку. Король узнал об этом: маркиза вывернулась, уверив его, что она неизменно ему верна и предана всей душой, а письма писаны по ее совету, для испытания ревности короля… Поверил! Сигонь и Ла Вареннь /Меркурий, министр сердечных дел/ навлекли на себя немилость Генриха, фаворитка же на своем месте даже не пошатнулась. При виде этой непростительной слабости короля к женщине, ничего не заслуживавшей, кроме презрения, Мария Медичи возненавидела мужа и предоставила ему полнейшую свободу. Стараниями Сюлли между державными супругами наружно поддерживались приязненные отношения, приличия ради, но и тут Генриэтта расстраивала все, что улаживал министр. Утишать эту домашнюю язву можно было только деньгами и подарками; щедро давали ей то и другое, причем она ссылалась на детей, на свои старания о их обеспечении.

— Да прогоните же ее наконец! — неоднократно говорил Сюлли Генриху.

— Не могу, не в силах! — отвечал, чуть не плача, бедный король.

На предложения выехать за границу Генриэтта отвечала согласием, но чтобы «не умереть с голоду» требовала ренты в сто тысяч ливров годового дохода; то она грозила Генриху выходом замуж за какого-то фантастического обожателя, прося короля выдать ей приличное приданое, и он падал к ее ногам, умоляя не покидать его. О королеве Генриэтта отозвалась так, как бы могла королева отзываться о ней, презренной наложнице, а Генрих слушал и не только молчал, но едва ли не поддакивал. В августе 1607 года по настояниям Сюлли король согласился удалить Генриэтту на воды в Ванвр, но это ни к чему не повело — весь 1608 год длилась грязная, позорная связь короля, от которой его избавила новая любовь к Шарлотте Монморанси: чем ушибся, тем и лечился…

Окончательно оставленная королем, Генриэтта д'Антраг, маркиза де Вернейль, по словам Таллемана де Рео, стала жить подобно Сарданапалу или Вителлию, думая единственно о еде, кушаньях и тому подобных гастрономических наслаждениях. Она растолстела до чудовищности, но не отупела умом, хотя жила почти без собеседников. Детей у нее взяли; дочь воспитывалась вместе с законной дочерью короля. Но и из этого кухонного уединения отставная фаворитка до последней минуты Генриха IV метала в него если не молнии, то горячие уголья из-под плиты, которые в одно и то же время жгли и пачкали. В мае 1608 года барон де Терм обольстил фрейлину королевы обещанием жениться, чего не исполнил. «По пословице, — сказала Генриэтта, узнав об этом, — каков барин, таков слуга».[68] Как-то ее навестил сын, прощаясь с которым она поручила сказать королю, чтобы он не воображал, будто Генрих-Гастон его сын…

Убиение Генриха Равайльяком, судя по многим данным, не обошлось без соучастия маркизы де Вернейль, но это пятно на памяти фаворитки исчезает во множестве других. Последним скандалом, достойно заключившим общественную жизнь куртизанки, был иск, предъявленный ею 15 сентября 1610 года на герцога Гиза, давшего ей «письменное обещание» жениться на ней и отрекшегося от своей подписи. По повелению правительницы Марии Медичи дело было прекращено, а истице предложено избавить порядочных людей от своего лицезрения и куда-нибудь скрыться. Она умерла 9 февраля 1633 года в каком-то уединении, ничтожная, презренная.

Возвратимся к герою нашего очерка, покуда еще живому, но сильно состарившемуся, не столько от лет, сколько от забот и трудов, в особенности по части любовных приключений. Независимо от недуга — неизбежного следствия невоздержанности, расшатавшего когда-то крепкий организм Генриха, глубокие морщины избороздили его высокий лоб, глаза потускнели, щегольски закрученные усы и острая бородка посеребрились сединой, горбатый нос — типичное отличие Бурбонов — припух, подернулся красноватыми прожилками и как будто пригнулся к подбородку… Так изменило время прежнего красавца, не прикасаясь к его сердцу, бившемуся так же страстно, как в юности. Скажем более: в своей последней любви к Шарлотте Монморанси Генрих явился юношей-поэтом, вздыхающим, мечтающим и увы! смешным, как и всякий влюбленный старик.

В январе 1609 года Мария Медичи устраивала во дворце домашний спектакль, в котором придворные девицы должны были разыграть балет «Нимфы Дианы». В числе участвовавших находилась четырнадцатилетняя дочь коннетабля Монморанси Шарлотта-Маргарита, красавица невиданная.[69] Король встретил ее на репетиции 16 января и не мог не выразить восхищения бывшим при нем Белльгарду и капитану телохранителей Монтеспану. Те, разумеется, согласились с Генрихом, что видеть Шарлотту значит ее любить, и сердце короля запылало… последней любовью. Победить красавицу он вздумал по прежним примерам, выдав ее предварительно за сговорчивого и непритязательного мужа. Искателей руки Шарлотты был целый легион, из которого особенно выделялся друг короля, постоянный его товарищ в игре и забавах, полковник отряда швейцарцев Бассомпьер. Хотя с ним и соперничал в сватовстве двоюродный брат красавицы, герцог Буйлльон, но король готовил третьего претендента — своего племянника, принца Конде, по характеру подходившего к его видам. Конде был нелюдим: молчаливый, всегда скромный, послушный, какой-то загнанный, вдобавок к этому, кажется, побаивающийся женщин и вообще не охотник до прекрасного пола. Имея под рукой запасного мужа, король приступил к интриге.

Вскоре после балета Генрих, страдая подагрой, принимал в Лувре Шарлотту и ее тетку, госпожу д'Ангулем /побочную дочь Генриха II/, приехавших его навестить. После обычных приветствий, король навел речь на женихов и назвал Бассомпьера, спросив Шарлотту будто мимоходом, нравится ли он ей? Красавица, как благовоспитанной, целомудренной девице подобает, покраснела и сказала, что ее долг повиноваться воле родительской. Тонкий знаток женского сердца Генрих понял, что Бассомпьер Шарлотте нравится, и принял это к сведению.

На другой же день Бассомпьер по приглашению короля явился к нему в кабинет. Генрих, после небольшого вступления с уверениями любви и доброжелательства, предложил своему приятелю составить ему партию — не карточную, а иную, женив его на мадмуазель д'Омаль и дав ему герцогство.

— Вам угодно, государь, чтобы я разом женился на двух невестах? — возразил Бассомпьер. — Вам, конечно, известно, что я сватаю дочь Монморанси?

— Друг, — отвечал король, — поговорим откровенно. Я до безумия влюблен в Шарлотту. Если ты женишься на ней, и она тебя полюбит, я тебя возненавижу; если же она полюбит меня, ты меня возненавидишь. Зачем нам с тобой ссориться? Я хочу выдать ее за моего племянника принца Конде и ввести в мою семью…Шарлот-та будет опорой и утехой моей старости. Мужу ее, который охоту предпочитает всяким красавицам, я дам ежегодно по сто тысяч ливров, а от нее, кроме чистой невинной любви, ничего другого не желаю и не потребую!..

— Знаю я эту чистую любовь! — проворчал Бассомпьер…

Но делать было нечего — покорился воле королевской, а Генрих усердно принялся за сватовство Конде. Дело уладилось, и 17 мая 1609 года Шарлотта-Маргарита Монморанси сочеталась браком с принцем Конде, племянником королевским. Коннетабль дал за дочерью сто тысяч, король за принцем — полтораста тысяч экю годового дохода; да сверх того подарил невесте бриллиантов тысяч на двадцать ливров. Молодому супругу Генрих ни слова не говорил о своих замыслах; с Шарлоттой объяснялся на непонятном для нее языке вздохов и томных взглядов…Однако же как бы то ни было Конде очень хорошо знал тайну сердца своего державного дяди и потому немедленно после свадьбы уехал с молодой женой из столицы в Сен-Валери. Король захворал с досады, но вместе с тем, сбросив маску доброго старичка, превратился в бешеного сатира и стал гоняться за новобрачными по пятам. По примеру прежних лет, Генрих прибегнул к переодеваниям и превращениям. Юпитер мифологический принимал на себя вид быка, лебедя, золотого дождя, облака, даже муравья для обольщения Европы, Ио, Данаи и многих других красавиц. Генрих, отдавая себя на посмешище если не Европы, то Франции, чтобы видеть Шарлотту, наряжался крестьянином, конюхом, псарем, не достигая цели своих желаний, а только сам служа мишенью насмешке не только племянника и его жены, но всего двора и города. На официальные приглашения прибыть ко двору с женой принц обыкновенно отвечал отказом или являлся один. В июле 1609 года молодые супруги приехали в Фонтенбло на свадьбу герцога Вандомского с девицей де Меркер, и здесь принц не отходил от жены своей ни на шаг, к совершенному отчаянию влюбленного Генриха. Впрочем довольствуясь лицезрением своего идеала, король разрядился как молодой человек, выказал необыкновенную ловкость на карусели и, забывая подагру, пускался даже в танцы… Жестокосердая едва обратила внимание на это жалкое кокетство влюбленного старика. Дня через два принц со своей супругой уехал обратно в свое поместье. Осенью срок беременности Марии Медичи приблизился к концу, и по этикету, а также согласно воле короля, при разрешении ее от бремени обязаны были присутствовать все принцы и принцессы королевской крови. На этот раз принцу Конце отказаться было невозможно, хотя его удерживал двойной страх — и за себя, и за жену. В первом случае он опасался заточения в Бастилию за свои политические интриги; во втором его пугала любовная интрига, которую король, несмотря на все неудачи, продолжал вести с неутомимым терпением и надеждой. Бедный муж прибыл в Париж один, прибегнув к покровительству Марии Медичи, взяв с нее слово, что королева сама будет охранять принцессу от преступных покушений своего супруга. Это было в конце октября, а 26 ноября 1609 года королева разрешилась от бремени дочерью Генриэттой-Марией.[70] Понятно, что, несмотря на слово, данное принцу Конде, и собственное свое желание мешать королю в его интриге, Мария Медичи по весьма уважительным и понятным причинам не могла несколько времени заниматься чужими семейными делами — чем, разумеется, Генрих IV поспешил воспользоваться. Принц просил его уволить принцессу от присутствия при родинах, король отвечал отказом. Выведенный из терпения Конде сказал, что это тиранство; Генрих вспыхнул и упрекнул его незаконностью происхождения, заметив, что если принц хочет, то он, король, покажет ему настоящего его отца. Зная, что Генрих склоняет его мать, вдову принца Конде, помогать ему в победе над ее невесткой, оскорбленный муж осыпал ее ядовитыми упреками, назвав… свахой! Кроме матери Конде, сообщниками короля были отец Шарлотты и тетка ее госпожа д'Ангулем, своими гнусными советами начавшие колебать супружескую верность молодой женщины; знаменитый Малерб — отец французской поэзии, дряхлый годами, юный сердцем, писал принцессе Конде, по приказанию Генриха, нежные послания, сам король не скупился на письма в замок Мюре, где оставалась принцесса… Это было уже не волокитство, а облава, травля. Озлобленный Конде проговорился королю, что подобные действия могут довести его до развода с женой, и король с восторгом ухватился за это средство к овладению сердцем своей красавицы, изъявив полное согласие. Это бесстыдство заставило, наконец, принца Конде бежать вместе с женой во Фландрию к своему зятю, принцу Оранскому. Сообщив о своем намерении другу своему Рошфору и секретарю Вирею, принц, объявив королю, что едет за женой, выехал из Парижа в замок Мюре 25 ноября, накануне разрешения королевы от бремени; 29 числа ранним утром, усадив жену в дорожную карету, с небольшой свитой верных друзей и надежных прислужников, принц /не говоря жене о настоящей цели путешествия/ тронулся в путь к границе Фландрии. Проводник беглецов Ла Перрьер, умышленно путая, замедляя и сбиваясь с дороги, тайно послал нарочного в Париж с нерадостной вестью о похищении принцессы ее мужем. Сама Шарлотта, когда они миновали Суассон, начала тревожиться и спрашивать принца, куда они едут; когда же он объявил ей, что они бегут за границу — с принцессой сделалась истерика, и она с отчаянными воплями стала требовать у мужа, чтобы он не разлучал ее… с милой родиной! Как видно наставления милых родственников даром не пропали, и принцесса была далеко не прочь занять у короля вакантное место фаворитки. Само собой, принц отвечал жене отказом, приказав кучеру гнать лошадей во весь опор, не взирая ни на ненастье, проливной дождь и сумерки, ни на вопли и стоны принцессы…В Ландресси усталость принудила путников сделать привал. Между тем доносчик, посланный Ла Перрьером, прискакал в Париж. Отчаяние и бешенство короля, воспетые Малербом, не имели границ! Роковая весть об отъезде Конде застала Генриха за картами. Вскочив с места, бледный, дрожа всем телом, он шепнул Бассомпьеру: «Я пропал! Злодей везет жену или чтобы убить ее где-нибудь, или просто за границу…Пойду расспрошу подробно; покуда сядь за стол и играй за меня…» Но игра не продолжалась, и все партнеры разошлись. Вместо карточной игры за столом образовалось заседание государственного совета /ни более ни менее/ для обсуждения важного вопроса, угрожавшего спокойствию Франции и равновесию Европы, а именно: вопроса о бегстве мужа с женой для спасения последней от преследования короля-селадона!…Состав заседания был следующий: маркиз Кевр, граф Крамайль, герцог Эльбеф, Ломени, Белльльевр, Вилльруа, Жаннен и Сюлли — воплощенный здравый смысл в кругу полоумных. Один предложил немедленно разослать циркуляры к посланникам для объявления войны тому государству, которое даст приют беглецам; другой советовал послать за ними в погоню; третий — под опасением смертной казни — запретить давать им пристанище в пределах Франции…

— Молчать и ждать! — лаконически сказал Сюлли. — И этим самым не предавать бегству принца никакого политического значения.

Мог ли Генрих, обезумевший от горя, послушаться голоса рассудка? Предложение Сюлли было отвергнуто, а за беглецами было послано в погоню во все концы десять или двенадцать конных отрядов, настигнувших их в Ландресси, то есть уже за чертой французской границы. Эрцгерцог Альберт, сначала было отказавший принцу в пристанище и предложивший ему выехать из его владений, великодушно помог ему с женой добраться до Брюсселя, куда они прибыли 17 декабря и были радушно приняты принцем Оранским. Спинола, испанский полномочный посол, объявил принцу Конде, что он находится теперь под покровительством его величества Филиппа III, короля Испании и обеих Индий.

Странная судьба Генриха IV в его любовных интригах: все они носят на себе отпечаток какой-то театральности. Связь с госпожой де Сов — водевиль; с Коризандой и Фоссезой — комедия, с Габриэлью — трагедия, с Генриэттой д'Антраг — драма, с принцессой Конде — просто арлекинада, в которой король преследует молодых супругов не хуже балаганного Кассандра и подобно ему остается с носом. На долю испанского короля выпала роль доброго волшебника-покровителя угнетенных…Несмотря однако же на неудачу, Кассандр не унимался и отважился еще на две отчаянные попытки: или похитить у принца Конде его жену с помощью добрых людей, или развести супругов формальным образом.

Брату покойной Габриэли д'Этре, маркизу Кевру, в феврале 1610 года было поручено, именем короля, истребовать беглецов у эрцгерцога Альберта. Последний, отвечая решительным отказом, берег своих гостей как зеницу ока. Секретно подосланные шпионы разведали, что принцесса Конде вовсе недовольна защитой эрцгерцога и весьма скучает в Брюсселе. Скучает, стало быть не прочь бежать во Францию, где ждут ее объятия короля, любовь которого возрастает вместе с препятствиями… Генриху посчастливилось склонить на свою сторону супругу Берни, французского резидента в Брюсселе; все было приготовлено к похищению, но один из сообщников Валибр довел обо всем до сведения испанского посланника. Неудача! Опасаясь, чтобы вместо жены, король не вздумал похитить его, принц Конде уехал в Милан, поручив жену эрцгерцогине, женщине благонадежной, поместившей принцессу в комнате рядом со своей собственной спальней. Похищение было немыслимо, зато Генрих придумал иным путем овладеть Шарлоттой, уговорив ее отца послать за ней тетку, госпожу д'Ангулем, чтобы потребовать принцессу у эрцгерцогини отцовским именем, чему не могло быть никаких препятствий. В случае успеха немедленно по приезде Шарлотты во Францию решено было расторгнуть ее брак с принцем.

Этот план созрел в голове Генриха IV в то самое время, когда он занимался приготовлениями к войне с Австрией; войне, которая могла иметь громадное влияние на судьбы европейских государств. Вместе с тем, как бы желая вознаградить Марию Медичи за все свои минувшие и настоящие погрешности, Генрих решился короновать ее в Сен-Дени венцом королевским… Так последний месяц жизни Генриха IV был им проведен в смотрах войск и заботах о вооружении, в распоряжениях о церемониале коронации и в нетерпеливом ожидании приезда Шарлотты Конде, за которой тетка ее уже отправилась в Брюссель.

В исходе апреля 1610 года придворные стали замечать в характере Генриха какую-то странную перемену. Король сделался задумчив, рассеян и необыкновенно печален. Доныне шутливый, охотник посмешить и посмеяться сам, он теперь выбирал для разговора преимущественно мрачные предметы, слово «смерть» всего чаще срывалось с его бледных губ, и невольные слезы навертывались на его глаза. Предчувствие близкой кончины, обнаружившееся теперь, возмущало душу короля гораздо ранее; еще в феврале месяце в письме в Брюссель к одному из своих агентов он сделал следующую приписку: «От тоски у меня остались только кожа да кости; мне все прискучило… Я чуждаюсь общества, а если ради приличия бываю где в собрании, то вместо развлечения чувствую смертельную тоску…»

В пятницу, 14 мая 1610 года, Генрих IV в карете отправился в арсенал для осмотра новых орудий и, по какому-то неизбежному предопределению, приказал везти себя через узкую и извилистую улицу Железных рядов (rue de la Ferronerie), в которой два встречных экипажа с трудом могли разъехаться. День был жаркий, и оконные кожи (тогда заменявшие стекла в каретах) были спущены. Едва успел королевский экипаж въехать в эту трущобу, как принужден был остановиться, встретив воз с сеном, перегородивший ему дорогу. Карета остановилась, король разговаривал со своими спутниками, и в эту минуту человек среднего роста, рыжий, с всклокоченной бородой, приблизился к карете и, вскочив на спицу колеса, просунул голову и правую руку в окно… Сверкнуло лезвие ножа, по самую рукоятку вонзившегося в сердце короля, сердце влюбчивое, непостоянное, но бесспорно доброе.[71]

Смерть была мгновенна; Генрих не испустил ни малейшего стона; бывшие с ним в карете в первую минуту даже не заметили убийства, когда же заметили — оцепенели от ужаса, и сами они были ни живы, ни мертвы. Убийца Равайлльяк был схвачен; подоспевшая стража едва могла спасти его от ярости народной для заслуженной казни; медленно поехала карета в обратный путь к Лувру. На месте недавно живого короля, откинув голову назад, с вытянутыми вдоль туловища руками, сидел холодеющий труп старика, с потухшим взглядом, полуоткрытым, несколько искривленным ртом и недоумевающей улыбкой на беломраморном лице… Душа грешного человека предстала пред судом Божиим, деяния короля, занесенные историей на ее скрижали, остались на них неизгладимо для беспристрастного суда потомства.

В нашем очерке мы рассказали только о первом, то есть не о Генрихе — короле, но о Генрихе — человеке; мы говорили о его пороках, не упоминая о достоинствах; точка зрения, с которой мы смотрели на короля французского, невыгодная для его памяти, не допустила нас сказать о нем ни единого доброго слова. В течение более полувека Франция оплакивала Генриха IV; затем он стал героем народных преданий, любимцем черни, для которой он сделал все, что мог; через сто двадцать три года (в 1733 году) Вольтер воспел его в своей «Генриаде», а еще через шестьдесят лет (в 1793 году) французский народ, исторгнув труп Генриха IV из его гроба, в Сен-Дени, бросил его вместе с прочими трупами королей в яму, наполненную негашеной известью.

Мы начали наш очерк списком фавориток короля, не приносящим особенной чести его памяти. Справедливость требует представить теперь другой список, который отчасти загладит неприятное впечатление, произведенное на читателя первым. В течение двадцати одного года своего царствования Генрих IV восемнадцать раз подвергался опасности погибнуть от руки злоумышленников, опасности, наконец, не миновавшей его — в девятнадцатый. Вот имена убийц и заговорщиков, в разное время покушавшихся на жизнь короля французского.


1593 год: 1. Баррьер, лодочник на Луаре, четвертованный 31 августа.

1594: 2. Семинарист-иезуит Жан Шатель, четвертованный 29 ноября.

1595: 3. Гиньяр, повешенный 7 января; 4. Гере, изгнанный; 5. Варад, Обри и Эторель, бежавшие, а потому изображения их, то есть куклы, были четвертованы 25 января; 6. Мерло, повешенный 2 марта.

1596: 7. Гедон, повешенный 16 февраля; 8. Ла Раме, то же 8 марта; 9. неизвестный злоумышленник в Мо.

1597: 10. обойщик, повешенный 4 января; 11. Шар-пантье и Делож, повешенные 10 апреля; 12. Ридикови и Арже, то же; 13. Уэн, признанный сумасшедшим; 14. монах-капуцин.

1602: 15. Ришар, обезглавленный 10 февраля; 16. маршал Бирон, обезглавлен 31 июля.

1605:17. Заговор д'Антрага и графа Оверньского. Оба были приговорены к смерти 1 февраля, но помилованы и вместо казни заточены в Бастилию.

1606: 18. Дезиль, покушавшийся на убиение короля 19 декабря, был признан сумасшедшим.

1610: 19. Мая 14 убиение короля Равайльяком. Убийца после страшных истязаний был четвертован лошадьми и сожжен 27 мая того же года.


Все эти покушения и заговоры могли бы ожесточить, однако же не ожесточили сердца Генриха IV. Неизменно ласковый и доверчивый к окружавшим, он до последней минуты был искренне любим многими извинявшими и оправдывавшими все его недостатки. Историк де Ту,[72] рассказывая о всеобщем сожалении при вести об убиении Генриха IV, приводит почти невероятный пример привязанности к королю его друга вице-адмирала Доминика де Вика, губернатора Амьена и Кале. Посетив через два дня после злодейства улицу Железных рядов, де Вик упал без чувств и через два дня скончался от горя.



МАРИЯ СТЮАРТ — Королева шотландская ПЬЕР ШАТЕЛАР. ГЕНРИХ ДЕРНЛЕЙ. ДАВИД РИЦЦИО. ГРАФ БОСФЕЛ /1560-1587/

С именем каждого из двух фаворитов и двух мужей Марии Стюарт сопряжена страшная кровавая драма, в которой шотландская королева играла роль таинственную, двусмысленную и доныне еще не разгаданную. Потомство до сих пор не произнесло над памятью Марии Стюарт решительного своего приговора, потому что число обвиняющих и оправдывающих одинаково, а страдальческая смерть подсудимой, обиды, оскорбления, клевета и девятнадцать лет заточения — слишком уважительные, смягчающие вину обстоятельства, чтобы не принять их во внимание. Марию Стюарт можно назвать пред судом истории «оставленной в подозрении», покуда случайная находка каких-либо еще неведомых документов не озарит светом истины личность последней шотландской королевы, если не омрачит ее памяти окончательно. До тех пор, повторяем, Мария Стюарт остается в подозрении, на поруках у поэтов и романистов.

Детство, отрочество Марии, пребывание ее во Франции и замужество с дофином Франциском II нам уже известны. Овдовев на девятнадцатом году от рождения, она, притесняемая Катериной Медичи, удалилась от двора и переселилась в Реймс к тамошнему архиепископу, дяде своему Карлу Гизу, кардиналу Лотарингскому, где провела восемь месяцев, с декабря 1560 по август 1561 года. О том, как себя вела молодая вдова в этот кратковременный период, существует два противоречивых предания. Одно говорит, что она оставалась верной памяти покойного мужа, оплакивала его неутешно, выражая свою скорбь стихотворениями, дошедшими до нас и обличающими в Марии истинное поэтическое дарование; по другим преданиям, вдовствующая королева очень скоро утешилась, и образ жизни ее в Реймсе был самый предосудительный, чтобы не сказать скандалезный… Оба предания, как две крайности, не заслуживают веры, и потому справедливее всего придерживаться мнения среднего: безутешная скорбь молодой, девятнадцатилетней красавицы по умершему мужу, с которым она не прожила и двух лет, явление ненормальное, но если бы оно так было, то едва ли Мария была в состоянии писать в это время стихи, слагая свои стенания в рифмы и, так сказать, нанизывая в узоры свои слезы. Вероятнее всего, что Мария скоро утешилась; но из этого опять еще не следует, чтобы она впала в распутство. Действительно ли сын коннетабля Монморанси красавец Данвилль или сумасброд Шателар пользовались тогда ее благосклонностью?.. И на этот щекотливый вопрос трудно отвечать утвердительно, хотя и смешно было бы требовать от молодой, страстной женщины верности мужу-мертвецу, и при жизни-то не заслуживавшему особенной привязанности. Красота Данвилля, блестящий ум, любезность вероятно вытеснили из сердца королевы призрак жалкого идиота, Франциска II, но отношения молодых людей ограничивались со стороны Марии только кокетством, столь свойственным каждой даже и не хорошенькой женщине, а Мария Стюарт была красавица.

Вскоре по прибытии последней в Реймс, Елизавета, королева английская, потребовала от Марии через своего посланника Фрогмортона /Throgmorton/ ратификации эдинбургского договора 1559 года, в силу которого королева шотландская обязывалась отказаться от всяких притязаний на короны Англии и Ирландии, то есть, другими словами, от всякой мысли наследовать престол английский в случае кончины одинокой девственницы Елизаветы. На это требование последней Мария отвечала отказом, ссылаясь на то, что договор был заключен без ее согласия: к этому она присовокупила, что после кончины Франциска II она выключила из своего герба герб Англии, тогда как Елизавета продолжает, без всякого на то права, именоваться королевой Англии, Ирландии и Шотландии. К этому заметим, что после кончины Марии Лотарингской, матери Марии Стюарт, наместником Шотландии, по распоряжениям Елизаветы, был назначен Иаков, граф Меррей /Murray/, побочный сын покойного короля Иакова V, ненавистник Марии и клеврет королевы английской.

По совещании с Гизами, по их совету, вдова Франциска II решилась ехать в свое королевство, для чего и требовала от Елизаветы беспрепятственного пропуска через ее владения, на что королева английская отвечала отказом, к тайной радости своей державной соперницы. Полюбив всеми силами своей юной, нежной души Францию, свою вторую родину, Мария готова была пожертвовать не только своей шотландской короной, но тремя коронами соединенного великобританского королевства, лишь бы не покидать возлюбленную страну, мирно жить и умереть в ней в кругу друзей, родных. Не того мнения была неутомимая политика, повелевавшая Марии неотлагательно ехать в свое королевство, раздражая ее честолюбие, обольщая в будущем обаятельными миражами власти, величия, даже, может быть, благоденствия подданных. Кардинал Лотарингский, как будто предчувствуя страшную участь, готовившуюся его племяннице, напоминал ей об опасностях предполагаемого пути; королева английская могла захватить Марию в плен на водах Ла Манша или на сухом пути, во время ее высадки на берега Шотландии. Самая эта опасность, придававшая романтический колорит путешествию королевы шотландской, казалась ей особенно привлекательной. «Едучи во Францию, — отвечала она своему дяде, — я увернулась от брата /Эдуарда VI/; теперь, возвращаясь в Шотландию, сумею увернуться и от его сестры!»

Начались приготовления к отъезду. В числе спутников Марии, кроме четырех ее тезок, Сары Флеминг-Леуистон и немногих верных служителей, находились Данвилль, пользовавшийся более или менее заслуженной репутацией фаворита королевы, и Шателар, ее отчаянный, сумасбродный обожатель. Тот же кардинал Лотарингский советовал Марии не брать с собой всех драгоценностей, предлагая ей переслать их в Шотландию после, вслед за ее благополучным туда прибытием.

— Дядюшка, — возразила ему на это Мария, — стоит ли думать о безопасности моих драгоценностей, когда я жизнь мою ставлю на карту?

Пятнадцатого августа 1561 года, несмотря на страшное ненастье, Мария со всеми своими спутниками села на корабль в Кале. В ту самую минуту, когда она всходила на палубу, в нескольких верстах от берега тонул какой-то корабль, пушечными выстрелами тщетно взывавший о помощи и вскоре скрывшийся в морских пучинах, над которыми клубились и пенились громадные ревущие валы.

— Дурное предзнаменование! — невольно прошептала Мария окружающим.

Загремели цепи поднимаемых якорей, пронзительно заскрипели блоки парусов, раздались свистки матросов, отрывистые возгласы команды, и звукам этим вторили стоны и завывание бури. Стоя лицом к берегу Франции, Мария до тех пор не спускала с него заплаканных глаз, покуда его не скрыла от них пелена проливного дождя. К вечеру непогода унялась, но ветер переменился, и корабль был принужден лавировать. Напоминая спутникам о времени идти ко сну, Мария приказала постлать себе постель на палубе, под импровизированным шатром из запасных парусов; при том настроении духа, в котором она находилась, каюта казалась ей гробом. Во всю ночь королева шотландская не сомкнула и не осушила глаз; при первых же лучах солнца, будто кровью обрызнувших клочья туч, быстро мчавшихся по лазури, Мария вышла из-под своего намета и вперила задумчиво глаза на узкую полосу земли, резко отделявшуюся от седых валов на горизонте… То были берега Франции, от которых корабль еще не отдалился настолько, чтобы вовсе потерять их из виду… Над кораблем, сверкая крыльями, парили чайки, и их унылые крики казались Марии воплями друзей, покинутых ею, но вспоминающих, может быть даже плачущих, о ней. Тогда вдохновение на несколько минут осенило скорбящую путницу, и холодной, дрожащей рукой она набросала на клочке бумаги следующие строки:


Adieu plaisant pays de France

О, ma patrie

La plus chdrie

Qui a norri ma jeune enfance…

Adieu, France, adieu mes beaux jours!

La nef, qui disjoint nos amours,

N'a eu de moi que la moiti6…

Une part te reste; elle est tienne

Je la fie a ton amitie’

Pour que de l'autre elle te souvienne![73]


Плавание продолжалось пять дней, затрудненное бурей и английскими крейсерами, высланными королевой для поимки Марии Стюарт. Благодаря туману благополучно миновав последних, корабль едва не разбился о подводные скалы при входе в Форосский залив и наконец бросил якорь в Лите /Lieith/. После двенадцатилетнего отсутствия Марии Стюарт родовое ее наследие, королевство шотландское, показалось ей чужбиной, а явное негодование подданных и их враждебные демонстрации доказали ей, что она навсегда утратила права на народную любовь. Главной причиной неприязненных отношений народа к своей королеве было различие их вероисповеданий; протестанты не желали признать над собой власть католички или, как тогда называли Марию Стюарт, идолопоклонницы. За несколько страниц перед сим мы рассказывали читателю о неистовстве фанатиков католической Франции и о кровавых гонениях, подвигнутых ими на протестантов; в протестантской Шотландии, при прибытии в нее Марии Стюарт, происходило то же самое, с той разницей, что здесь протестанты гнали, преследовали и истязали католиков. Проповедник Нокс /Кпох/ громил с высоты своей кафедры римскую церковь и вместо приветственной речи встретил Марию Стюарт изданием в свет жестокого памфлета «Первый звук трубный против чудовищного управления царств женщинами», в котором называл королеву шотландскую новой Иезавелью. Ровно через неделю после приезда в свое королевство Мария Стюарт пожелала отслужить в дворцовой часовне благодарственное молебствие по чину римско-католической церкви — яростный народ прервал богослужение и едва не умертвил королевского духовника… При торжественном въезде Марии в Эдинбург меньшинство безмолвствовало, большинство же народной массы вопило: «Долой католичку! Долой идолопоклонницу!!» Вместо цветочных гирлянд, ковров и флагов стены домов на тех улицах, по которым двигалось шествие, были украшены картинами религиозного содержания, изображавшими в лицах все библейские сказания о божьей каре, постигшей нечестивых царей-язычников, от Навуходоносора до Антиоха Сирийского.

— Это начало, — говорила Мария со слезами на глазах, — какого же конца ожидать мне?

При всем том у нее не хватало духу мстить обидчикам, и единственным своим орудием королева избрала кротость. Желая доказать суровому Ноксу, что она нимало не оскорбляется его ядовитым памфлетом, Мария пригласила фанатика во дворец к обеденному столу; Нокс отказался. «Приходите лучше в церковь послушать моих проповедей, если желаете обратиться на путь истинный!» — отвечал этот юродствовавший оригинал, копиями которого можно назвать пуритан, через восемьдесят восемь лет возведших на эшафот внука Марии Стюарт, Карла I.

Впрочем Нокс обещал повиноваться королеве, по собственному его сознанию, «точно так же, как святой апостол Павел повиновался Нерону». Уподобляя королеву этому чудовищу, Нокс воображал сам себя чуть ли не действительно святым апостолом. Передавая в своих записках все эти выходки и хвалясь ими, как подвигами, он вменяет себе в особенную заслугу то, что его беседы неоднократно доводили королеву до слез. Этими слезами Мария Стюарт искупала злодейства своих единоверцев на европейском континенте и ту невинную кровь, которую они проливали в угоду римскому двору. И единственный ли это пример в истории страданий правого за виноватых?

Независимо от подстрекательства народной злобы и фанатизма проповедниками, подобными Ноксу, правитель королевства граф Меррей и государственный секретарь Мэйтленд, рабы Елизаветы, распускали в народе слухи, самые оскорбительные для чести Марии Стюарт, обвиняя ее в преступной связи с Данвиллем, сопровождавшим ее в Шотландию. Эти слухи принудили, наконец, Данвилля вернуться во Францию; примеру его, скрепя сердце, последовал Шателар, из любви к королеве шотландской покинувший родину. Любовь эта, воспылавшая в сердце бедняка при первом же взгляде на Марию Стюарт, в день ее бракосочетания с Франциском II, покуда была самая платоническая и выражалась единственно нежными стихотворениями, сладкими до приторности плодами вдохновения влюбленного поэта. Судя по отзывам современников, Пьер де Боска-зель Шателар /внук славного Баярда/ был сам похож на рыцаря… печального образа. Восторженный до сумасбродства, влюбчивый, отважный и вместе с тем рыцарски-благородный, он по примеру паладинов избрал себе девизом слова: «Бог, родина и дама моего сердца». Мария Стюарт, для которой любовь Шателара не была тайной, из жалости удостаивала этого обожателя своей ласки, терпеливо выслушивала его стихотворения, немножко кокетничала с ним, тайком смеясь над безумцем со своими фрейлинами, но ничем не подавала ему повода тешиться несбыточными надеждами.

Отъезд французских друзей, выжитых клеветниками Марии Стюарт из Шотландии, был тем приятнее Елизавете, что теперь ненавистная ей королева шотландская осталась вполне беззащитной, во власти Меррея и Мэйтленда. Не пренебрегая никакими средствами для унижения и пагубы Марии, коварная Елизавета наружно поддерживала с ней самые дружеские, приязненные отношения, называя Марию в своих письмах к ней «доброй, возлюбленной сестрицей» и, искусная в политике, тем успешнее вела свою жертву к несомненной гибели. Детски простодушная Мария доверилась Елизавете, совещалась с ней о государственных делах и следовала советам злодейки, советам, предательским и опасным. Ненависть Елизаветы к Марии Стюарт, независимо от какой-то естественной антипатии, была следствием зависти и ревности, доходивших до смешного. Узнав, что королева шотландская пишет стихи, Елизавета тут же ударилась в поэзию и кропала вирши, восхищаться которыми могли разве только льстецы из ее дворцовой лакейской. Мария Стюарт прекрасно играла на лютне и клавесине; Елизавета, в свою очередь, считала себя отличной музыкантшей. Ничем иным нельзя было ее так порадовать, как браня Марию или критически относясь к ее безукоризненной красоте. Когда Мельвилль, посланник королевы шотландской, представлялся Елизавете, она спросила его с притворной небрежностью и без всякого такта: «Скажите мне, кто лучше из обеих нас, я или ваша государыня?» — «Моя государыня, — отвечал Мельвилль, — первая красавица в Шотландии, точно так же, как ваше величество в Англии». — Видимо, довольная ответом, Елизавета заметила, что Мария Стюарт ниже ее ростом. «Никак нет, — возразил Мельвилль, — она несколько повыше вас…» — «О, в таком случае, она уже слишком высока!» — засмеялась королева, утешаясь этим мнимым преимуществом над своей державной соперницей. Можно сказать без малейшего преувеличения, что если бы природа оделила Елизавету красотой Марии, а последнюю некрасивой наружностью Елизаветы — она, конечно, не погибла бы на эшафоте. Всякая ненависть может быть примирима, кроме ненависти женщины безобразной к красавице или глупца к умному человеку. Не столько соображения политические, сколько боязнь стать лицом к лицу с Марией Стюарт побуждала Елизавету всячески уклоняться от свидания с ней.

По возвращении во Францию бедный Шателар почувствовал тоску невыразимую по своей ненаглядной королеве и окончательно потерял голову. Нимало не задумываясь над неприличием вторичного своего появления в Шотландии, Шателар, запасшись рекомендательными письмами от коннетабля Монморанси, пустился в путь и через неделю преклонил колено пред Марией в приемной зале замка Голируд. Для королевы каждый приезжий из Франции был дорогим гостем, а потому и неудивительно, что она приняла Шателара с самым дружеским радушием. Этот прием показался влюбленному несомненным знаком взаимности, и Шателар из прежнего скромного воздыхателя вдруг сделался дерзким и предприимчивым. Отложив на время поэзию, с ее сонетами, эклогами и мадригалами, поэт предался более прозаическим замыслам и на первый случай отважился поздним вечером забраться в спальню королевы. Более огорченная, нежели обиженная этой дерзостью, Мария Стюарт приняла во внимание молодость сумасброда и простила ему это увлечение, которое, несмотря на неудачу, могло набросить весьма неблаговидную тень на ее репутацию.

Шателар, глубоко тронутый великодушием королевы, дал ей честное слово сдерживать свою любовь в пределах благоразумия и действительно несколько времени был скромен, почтителен и преодолевал свою страсть, насколько у него хватало силы воли; силы же этой хватало весьма ненадолго. Шателар не искал случая увидеться с королевой наедине, случай этот по роковому предопределению представился сам. Зимой 1563 года он вместе с придворными Марии Стюарт сопровождал ее в северные области королевства. На ночлеге в местечке Бернт-Айленд, пользуясь благоприятной обстановкой, Шателар опять спрятался за альковом спальни королевы за несколько минут до ее прихода… На этот раз безумцу, невидимо присутствовавшему при ночном туалете своего кумира, удалось увидеть Марию Стюарт во всем блеске ее обаятельной красоты, чуть не в том виде, в котором Венера появилась из пены морской… Мог ли в эту минуту двадцатипятилетний, воспаленный страстью Шателар помнить данное королеве честное слово; мог ли сознавать, на что он решается? Позабыв весь мир, видя перед собой только прелестнейшую, обожаемую женщину, он бросился к ее ложу и разбудил спавшую бешеными лобзаниями. На отчаянный крик Марии Стюарт к ней прибежали прислужницы и ее демон Меррей, для которого настоящий случай был истинным торжеством, так как подавал едва ли не основательный повод к бесславию Марии… Она, сгорая от стыда, не вымолвила ни слова в защиту Шателара, да и что могла бы сказать королева в его защиту? Она могла простить преступнику его вторичное покушение как женщина, но как королева была обязана отдать его в руки правосудия. Шателара увели под стражей; Меррей назначил особую следственную комиссию для обсуждения этого темного и скандального дела. Опомнившийся Шателар на всех допросах остался верен своей роли рыцаря-паладина, готового сложить голову за даму своего сердца; он не только не оговорил королеву, но, чтобы выгородить ее, наговорил на себя много лишнего. Основываясь на его показаниях, судьи готовы были признать его не за влюбленного, увлекшегося страстью, но за злодея, умышлявшего на жизнь королевы… Обвиненный и уличенный в оскорблении величества Пьер Шателар был приговорен к смертной казни обезглавливанием. Внук рыцаря без страха и упрека доказал несомненную законность своего происхождения, до последней минуты сохраняя невозмутимое присутствие духа. Перед казнью он декламировал «Оду к смерти», сочинение Ронсара, а восходя на эшафот, воскликнул, обращаясь к Марии:

— Прости, прекраснейшая и жесточайшая из всех государынь в мире!

Казнь Шателара дала новую работу языкам клеветников и не менее ядовитым и продажным перьям памфлетистов. Тем и другим не стоило большого труда уверить подданных Марии Стюарт, будто Шателар, ее любовник, пал жертвой ее предательства, и из уст в уста ходила молва о том, как королева, сама назначив свидание бедному молодому человеку, призвала своих служителей и безжалостно выдала им Шателара как преступника, а потом возвела его на эшафот. Королева-девственница Елизавета, в то время бывшая в весьма интимных отношениях с Робертом Додлеем /Dudley/, графом Лейчестером, была жестоко возмущена мнимым коварством и, как она выражалась, распутством королевы шотландской. Возмущаясь в кругу приближенных и вместе со своим фаворитом злословя Марию, английская королева писала ей в ответ на уведомление о покушении Шателара самое милое, дружественное письмо, с выражением душевного сочувствия этой неприятности и с присовокуплением совета подумать о замужестве. Совет этот был вполне основателен, так как и сама Мария Стюарт, на двадцать первом году от рождения, не располагала обречь себя на вдовство и одиночество. Простирая свою любезность и внимательность к Марии до крайнего предела, Елизавета взяла на себя даже роль свахи, предложив в мужья королеве шотландской того же графа Лейчестера, своего фаворита. В то же время желая смягчить этот жестокий удар самолюбию молодой вдовы-красавицы, Елизавета предложила Марии Стюарт признать ее своей наследницей. Усложненный этот вопрос королева шотландская передала на обсуждение своего дяди, кардинала Лотарингского, и по его совету отвергла предложение Елизаветы… Вместо пути примирения обеих королев, хотя грязного и позорного, теперь между ними образовалась непроходимая бездна. Елизавета, недавняя сваха, в отплату Марии за ее отказ стала всячески интриговать, и весьма успешно, для расстройства предполагаемого брака и отдаления искателей руки шотландской королевы. Ей удалось отклонить от сватовства за Марию эрцгерцога австрийского Карла, сына императора Фердинанда. Испанский король Филипп II имел намерение женить на Марии своего сына, инфанта дона Карлоса, но передумал по проискам Елизаветы. От предложения ей в супруги Антония Бурбона, короля Наваррского, королева шотландская отказалась сама, по той причине, что не имела желания идти замуж за человека, разведенного с первой женой.[74]

В этот самый 1564 год в Шотландию с блестящей свитой прибыл граф Моретти /Moretti/, сардинский посланник. В числе его спутников был некто Давид Риццио /или Риччио, как его называют в некоторых хрониках/, человек уже не молодой, некрасивый собой, горбатый; но умный, ловкий, отлично образованный, превосходный композитор, певец и игрок на лютне. Таланты и богатые способности Риццио обратили на него особенное внимание Марии Стюарт, которая предложила ему место придворного капельмейстера, им с благодарностью принятое. В короткое время итальянец сумел до такой степени заслужить расположение королевы, что она пожаловала его в свои статс-секретари по части дипломатических сношений с Францией. В часы, свободные от занятий, Риццио занимал свою государыню любопытными и остроумными рассказами о своей далекой родине, играл на лютне, пел… словом, был настоящей душой придворного общества и небольшого кружка приближенных королевы. Мария привыкла к нему, полюбила его, хотя и вовсе не в том смысле, как тогда говорили при дворе Елизаветы, где, не теряя времени, объявили Риццио фаворитом Марии Стюарт. Остановимся на минуту на этом странном обвинении, фактически не опровергнутом и основанном более всего на догадках и предположениях. Некрасивый и немолодой, но умный и талантливый человек может, без сомнения, увлечь и обольстить молодую красавицу, всего чаще невинную и неопытную. Самый разительный пример этому видим в Мазепе и его крестнице Матрене /у поэтов — Марии/ Кочубей. Явление бесспорно безобразное, но возможное. Предполагая в Давиде Риццио ум, любезность, увлекательность, способные заставить собеседников, или правильнее собеседниц, забыть о его безобразии, мы не можем, однако, допустить в Марии Стюарт, женщине опытной, умной и образованной, увлечение, на которое может быть способна только неопытная девочка. Несомненно, что Риццио был влюблен в Марию, но из этого еще не следует, чтобы она, первая красавица своего времени, за которую тогда сватались короли, наследники престолов, чтобы она, говорим мы, бросилась в объятия заезжего чужеземца, искателя приключений. Марию Стюарт враги ее обвиняли в связи с Данвиллем и Шателаром; допустим эти связи, которым главным оправданием может служить то, что Данвилль и Шателар оба были молодые, красавцы, а последний вдобавок еще и поэт, пылкий, восторженный юноша. Если же отношения Марии к Данвиллю и Шателару были безгрешны, тем более кажется невероятной, даже неестественной, ее связь с Давидом Риццио. Если ее не могли пленить красавцы, мог ли очаровать ее уродец? Таковы умозаключения, к которым приходишь, рассматривая этот вопрос с логической точки зрения; но… но главное затруднение в том, что в делах любви логика и здравый смысл не всегда руководят поступками женщины, и нередко случается, что молодая красавица влюбляется в урода, как говорится, ради прихоти или разнообразия, именно потому, что это урод. Мария Стюарт жила триста лет тому назад, но, дочь своего века, это была женщина со всеми слабостями, свойственными и женщине современной… Шекспир, великий знаток сердца человеческого вообще, женского в особенности, представил нам в своей прелестной шутке «Сон в летнюю ночь» красавицу Титанию, страстно обнимающую осла Основу. Неотесанный неуч с ослиной головой кажется ей первейшим красавцем в мире. Что если подобные же минуты бывали и с Марией Стюарт во время фаворитизма Риццио, не неуча, не невежды, но умного, талантливого, образованного и только безобразного?

На этот вопрос, прислушавшись к собственному своему сердцу, может дать ответ только женщина.

Многочисленные враги Марии Стюарт, не зная меры своему злословию, объявили, будто ее замужество с Генрихом Стюартом Дернлеем было необходимо для скрытия неизбежных последствий ее связи с Давидом Риццио; будто Иаков Стюарт был сыном этого музыканта, а не Генриха Дернлея. Эта обидная генеалогия Иакова, наследовавшего английский престол после Елизаветы, впоследствии подала повод Генриху IV, королю французскому, к шутке, не совсем приличной, но не лишенной остроумия. «С какой это стати, — сказал он как-то, — короля Иакова называют в Англии вторым Соломоном? Одним только на Соломона и похож, что Давидом звали его отца, который подобно царю-псалмопевцу отлично играл на арфе!»

Генрих Стюарт Дернлей /Darnley/, на которого пал выбор королевы шотландской, был сыном графа Леннокса и Маргариты, сестры короля Генриха VIII. Красавец собой, но с душой низкой, коварной, способный на всякое злодейство, он был тремя годами моложе Марии Стюарт и доводился ей двоюродным братом. При первом известии о предполагаемом бракосочетании шотландской королевы, Елизавета приказала заточить старого графа Леннокса в башню Тауэр вместе с его младшим сыном и конфисковала их имущество. Это бедствие, постигшее семейство Дернлея, не изменило намерения Марии Стюарт, отпраздновавшей свадьбу свою 29 июля 1565 года и вознаградившей своего мужа за потерю имущества титулом короля.

Риццио, зная низкий характер Дернлея и предвидя, что он, сделавшись королем, не будет довольствоваться одним титулом, а захочет быть королем на самом деле, безуспешно старался отклонить Марию от подарка короны своему мужу. Кроме того, итальянцем руководила еще эгоистическая мысль сохранить за собой место секретаря и советника Марии и отстранить от всякого вмешательства в государственные дела любимцев Генриха Дернлея. Последний, до сведения которого было доведено о происках Риццио, возненавидел его, а дерзость и высокомерие, с которыми итальянец трактовал придворных, навлекли на него и с их стороны непримиримую ненависть.[75] Первые пять месяцев супружества прошли для Марии Стюарт в непрерывных тревогах и беспокойстве по случаю возмущения, имевшего целью низвержение ее вместе с мужем с престола. Меррей, поставивший себе целью всей жизни всячески вредить Марии и, если возможно, погубить ее, был главой восстания. Королева поручила своему мужу силой оружия смирить мятежников, но на это у него не хватило ни способностей, ни решимости; сама Мария принуждена была сесть на коня и с мечом в руках предводительствовать преданными ей войсками. Мятежники были разбиты наголову и отброшены к английской границе, за которой скрылся их предводитель Меррей. В начале 1566 года благодаря энергии и разумной распорядительности Марии спокойствие в государстве было водворено, и королева вместе со своим мужем переехала в Голируд. Здесь-то, в стенах этого дворца, уцелевшего до нашего времени, разыгралась та страшная драма, рассказ о которой передаем читателям из подлинных писем Марии Стюарт к архиепископу Глазго, своему посланнику в Париже.

Мария Стюарт, больная и на седьмом месяце беременности, 9 марта 1566 года, часу в одиннадцатом вечера, ужинала в своем кабинете рядом со спальней. За столом вместе с королевой сидели фрейлины и Риццио, камер-лакеи прислуживали. В конце ужина в комнату вошел Дернлей и поместился рядом с королевой; вслед за ним на пороге потайной двери в полумраке явилась свирепая фигура лорда Рутвэна /Ruthwen/. He обращая внимания ни на королеву, ни на короля, Рутвэн повелительным тоном приказал Риццио встать из-за стола и идти за собой.

— Вы приказали Рутвэну придти сюда? — спросила Мария мужа.

— Нет, — отвечал тот, пожимаясь и усаживаясь поглубже в кресло.

Королева приказала лорду выйти вон, но этот палач вместо того бросился на Риццио, который, вскочив со своего места, спрятался за кресла Марии. Рутвэн, опрокинув стол, перегнулся через плечи королевы и ударил итальянца кинжалом; потом, схватив за ворот, поволок его в кабинет, куда прибежали прочие убийцы, сообщники Рутвэна. Одному из них Дернлей подал собственную свою шпагу, и через несколько минут вместо Риццио на полу королевского кабинета лежал труп, покрытый пятьюдесятью шестью ранами… Рутвэн, обрызганный кровью, сверкая глазами, крикнул королеве, что смерть музыканта — мщение ей за ее тиранства и привязанность к католицизму. За убийцами ушел Дернлей, видимо довольный; фрейлины и прислужники разбежались, и всю ночь Мария Стюарт провела скованная ужасом, в креслах, рядом с комнатой, на полу которой лежал изувеченный труп Риццио.

На другой день в Эдинбург вступили отряды мятежников, предводимые Мерреем, и королева с мужем бежала в замок Дунбар, куда последовали за ней преданные ей вельможи. Народ не пристал к мятежникам, как они рассчитывали, несмотря на старание их сообщника Рутвэна. Изъявив покорность королеве, злодеи удалились в Англию, а Мария со всем двором возвратилась в Эдинбург, где 19 июня разрешилась от бремени сыном Иаковом. Страшное впечатление, произведенное на Марию Стюарт видом обнаженных мечей в ночь убиения Риццио, отразилось впоследствии на характере короля Иакова, который, как известно, при виде обнаженного оружия падал в обморок. Бешенству Меррея, графа Лейчестера, и Елизаветы при известии о рождении сына у королевы шотландской, не было границ. В королеве английской, независимо от досады, говорила зависть, свойственная женщине, навеки лишенной отрады быть матерью.[76] «Она — мать, — говорила Елизавета, — а я одинокая, как дерево бесплодное!» Зависть и злоба не помешали ей, однако же, написать к Марии Стюарт любезное поздравительное письмо и предложить ей быть восприемницей новорожденному. Меррей, менее скрытный, преследовал супруга королевы самыми оскорбительными нападками и довел, наконец, Генриха Дернлея до того, что тот требовал от жены немедленного изгнания неугомонного негодяя. Не взирая на очевидность черноты души своего побочного братца, королева шотландская его щадила, стараясь примирить с ним своего недостойного мужа; именно — недостойного, потому что в это самое время Дернлей, отшатнувшись от жены, проводил все дни в распутствах и пьянстве.

Обряд крещения принца Иакова в замке Стирлинг был причиной новых столкновений протестантов с католиками. Меррей с шайкой своих разбойников, издеваясь над обрядами католической церкви, объявил, что не намерен присутствовать в языческом храме, как он называл королевскую часовню. Графиня Эрджил, заменявшая Елизавету при воспринятии младенца от купели, была по решению англиканской консистории приговорена к торжественному покаянию… Все эти обиды болезненно отозвались в сердце Марии Стюарт, и, по целым дням заливаясь слезами, она молила Бога о единственной милости — скорейшей смерти. Даже чувства матери, впервые ею испытываемые, не могли утолить скорби несчастной женщины, разочарованной в жизни, в людях, в собственных своих чувствах; она увидела и поняла, что окружена злодеями, предателями и неблагодарными. Тот, от которого она вправе была ожидать слова сочувствия и утешения, Дернлей, уехал к своему отцу, графу Ленноксу, в Глазго, где вскоре по прибытии заболел оспой. Послушная первому побуждению своего доброго сердца, Мария Стюарт решилась было ехать к мужу, но потом, в виду опасности заразы, не лично для себя, но для сына, отказалась от этого намерения и осталась в Эдинбурге. Желая однако же облегчить страдания больного, Мария послала к нему в Глазго докторов и прислужников; первые исправно доносили ей о ходе болезни, за которой она следила с непритворным участием. Когда опасность миновала и Дернлей стал поправляться, Мария, не обращая внимания на лютую зимнюю стужу и глубокие снега, отправилась к мужу верхом, сделав пятьдесят миль по трудным и опасным дорогам. Прибыв в Глазго, она распорядилась приготовлением покойного крытого экипажа для перевозки в Голируд выздоравливавшего мужа, но поместила его не во дворце, а в особом доме, принадлежавшем старшине коллегии Св. Марии, где окружила Дернлея всевозможными удобствами и ежедневно его навещала. Вечером 9 февраля 1567 года она довольно долго беседовала с мужем, была как-то особенно ласкова, внимательна, а при прощании крепко поцеловала и надела ему на палец драгоценный перстень. На просьбу Дернлея посидеть у него еще подолее, Мария отвечала, что спешит во дворец на свадьбу одной из своих фрейлин. Супруги расстались…

Часу во втором ночи, в той части города, где находился дом, в котором помещался Дернлей, раздался оглушительный взрыв, яркое зарево, стремительные клубы дыма и яркого пламени сверкнули на сумрачном небе. Горожане и посланные из дворца поспешили на место катастрофы и нашли груды дымящихся развалин. Жилище супруга королевы было взорвано на воздух; опаленные взрывом трупы Дернлея и верного его слуги были найдены в саду с несомненными признаками удавления. Чьих рук могло быть это кровавое дело? Мария Стюарт обвиняла Меррея, который вместо всякого оправдания бежал во Францию; отец Дернлея, граф Леннокс, Елизавета, а с ними и большинство народа обвиняли Марию! На этот раз все ее поступки, предшествовавшие умерщвлению Дернлея, были действительно двусмысленны и загадочны. Зачем она по прибытии с мужем из Глазго не поместила его во дворце, а в отдельном доме; чему приписать особенную нежность и ласки, высказанные королевой своему мужу за несколько часов до его страшной смерти; с какой целью был ему подарен перстень, если не для того, чтобы по нему узнать труп, даже обезображенный? Наконец, каким родом, под самый тот дом, который Мария наняла для мужа, был подведен подкоп? Вот вопросы, на которые позднейшее потомство ждет и еще может быть будет долго ждать ответов. Не можем не указать еще на одно весьма странное обстоятельство, на исторический факт, через тридцать девять лет /в 1606 году/ занесенный на страницы истории Англии. Говорим о пороховом заговоре против Иакова I, сына Марии Стюарт, которому Кэтсби с сообщниками готовил ту же самую участь, которой подвергся Дернлей. Подражали заговорщики 1606 года убийцам мужа Марии Стюарт, или между ними находился кто-нибудь из прежних заговорщиков?

В последний год супружества Марии Стюарт, ознаменованный домашними несогласиями, изменой и предательством ее мужа, характер королевы шотландской заметно изменился к худшему. Доныне мягкое, незлобливое ее сердце ожесточилось, и Мария Стюарт, конечно, могла решиться на преступление. Однако всматриваясь во все подробности дела, мы видим странную смесь обдуманности закоснелого злодейства с ребяческой не-. опытностью и опрометчивостью. Зачем было Марии Стюарт, если действительно она убийца своего мужа, прибегать к сообществу злодеев, подводить подкопы, чтобы взорвать на воздух вместе с домом трупы удавленных, Дернлея и его слуги? Марии, ежедневно навещавшей мужа, легче чем кому-нибудь другому было возможно умертвить его, не навлекая на себя ни малейшего подозрения, она могла подкупить доктора, навещавшего ее мужа, отравить его или просто уморить не кстати данным лекарством. Она везла Дернлея пятьдесят миль, и во время этого пути, конечно, неоднократно представлялась возможность к умерщвлению, которое самые подозрительные люди могли бы приписать простой случайности… Темное, загадочное дело! Еще один довод в пользу Марии Стюарт. Набожная до крайности, почти до фанатизма, королева шотландская в последнюю минуту жизни, у подножия эшафота, на пороге вечности, торжественно заявила о своей невинности в убиении Дернлея. Оправдываться, конечно, может и закоснелый убийца на суде при допросах, даже на эшафоте; в последнем случае именно в том преступлении, за которое его намереваются казнить. Это оправдание можно назвать последними вспышками угасающей надежды. Но Марию Стюарт казнили не за убиение мужа, и ее оправдания в этом преступлении не спасли бы ее головы. Зачем же Марии Стюарт было бы отягощать душу свою, предаваемую в руки Бога, лишним грехом — ложью?

Оставив сына своего в замке Стирлинг, Мария после убийства Дернлея на время удалилась в Эдинбург и несколько дней провела в отшельническом уединении. Это была ошибка непростительная, на которую злодеи королевы шотландской указывали, как на несомненный знак ее соучастия в преступлении. Мария оплакивала мужа, молилась об успокоении его души, и эти слезы были названы слезами раскаяния, а отчуждение от общества людей — следствиями угрызения совести. Таково, впрочем, неизбежное положение каждого человека, заподозренного в преступлении: если он молчит, судьи говорят, что он не находит даже слов для оправдания; если же обвиняемый кричит и заверяет в своей невинности, те же судьи замечают, что невинность не нуждается в многословии. Из Эдинбурга Мария отправилась в Стирлинг для свидания с сыном, но во время пути на нее напало восемьсот вооруженных всадников, предводимых графом Босфэлом, звероподобным кальвинистом, личным врагом королевы. Захваченная в плен этим разбойником, она была привезена в его замок, где Босфэл предложил ей на выбор смерть или выход за него замуж; это было насилие, облекаемое в законную форму. Не столько страх смерти, сколько мысль о счастии сына побудили Марию отдать свою руку извергу, не без основания подозреваемому в убиении Дернлея, после смерти которого не прошло еще и трех месяцев. Брак Марии был торжеством для Елизаветы и ее министров Эллиса и Сесила! Действительно, им ли бы не торжествовать и не разглашать во все концы Европы, что королева шотландская отдала руку убийце своего мужа! Нужно ли иных доказательств тому, что убийство совершено по ее желанию? Мария Стюарт стала притчей всей Европы; имя ее сделалось синонимом всех возможных бранных эпитетов, и не было государя, который бы произносил это опозоренное имя без негодования. Нашелся ли бы тогда сумасброд на свете, который при виде женщины покоренного города, насилуемой пьяными солдатами, сказал, что она их любит, а между тем Мария Стюарт в объятиях Босфэла была не точно ли такая же несчастная жертва, но что говорили о ней современники, что говорят потомки, что сказал Шиллер в своей бессмертной трагедии![77] Шотландцы, проклиная королеву, подняли знамя мятежа и осадили Марию и Босфэла в замке Борсвик.

После отчаянной защиты Босфэл бежал на острова Оркадские, откуда пробрался в Норвегию; королева же, переодетая мальчиком, бежала в Дунбар, где и попала в плен к мятежникам. Меррей для пущего позора пленницы приказал везти ее в Эдинбург с торжеством, вполне достойным гнусного распорядителя. Марию посадили на лошадь, которую вели под уздцы при ругательствах нескольких тысяч народа и звуках музыки; впереди несли штандарт с нарисованными на нем изображениями убитого Дернлея и полуторагодовалого короля Иакова, стоящего на коленях с воздетыми к небу руками, будто взывая об отмщении. Штандарт несли так, чтобы он во все время шествия был перед глазами Марии. Несколько раз она лишалась чувств, отворачивалась, рыдала, умоляла о пощаде; от слез, смешанных с пылью, лицо ее было покрыто грязными пятнами, которые можно было принять за следы от комьев грязи, которые чернь кидала своей королеве вслед. После этого поругания Марию заточили в замок Локлевен, где Меррей отдал ее под надзор своей матери Маргариты, дочери графа Ирскина /Erskine/, бывшей любовницы Иакова I.[78] Эта старая, полоумная мегера, обходясь со своей пленницей как нельзя хуже, называла ее не иначе как незаконной похитительницей престола, в то же время величая себя супругой покойного ее отца, а сына своего, изверга Меррея, законным королем шотландским. Здесь же мятежники подали Марии для подписи два акта, которые она подписала, даже не читая. По первому, она отрекалась от престола в пользу своего сына, малолетнего Иакова VI; по второму, утверждала правителем королевства графа Меррея. Все имущество бывшей королевы было разграблено; драгоценности и столовое серебро были у нее отняты; наконец, католические часовни при дворцах разрушены и осквернены. Королева провела одиннадцать месяцев в темнице, в течение которых Елизавета, чудовище лицемерия, писала ей письма, наполненные утешениями, выражениями соболезнования и приглашениями переселиться к ней в Англию. Освободителем несчастной узницы, к стыду совершеннолетних, явился пятнадцатилетний мальчик Уильям Дуглас. Он похитил Марию из темницы и привез в Гамильтон. Здесь на призыв королевы отозвалось до шести тысяч преданных ей смельчаков, они поклялись отстаивать ее до последней капли крови. Несмотря на единодушие и храбрость, эта горстка воинов принуждена была уступить численности и была рассеяна Мерреем при первой же схватке с его войсками в Лэнгсайде. Лишенная последней опоры, Мария осталась на произвол судьбы, в безотрадном раздумье, куда ей бежать, где искать приюта, где преклонить свою развенчанную голову. Всего прежде она вспомнила о своей милой Франции, но там властвовала ее ненавистница Катерина Медичи и бесхарактерный Карл IX, в северных областях Европы происходили волнения; в Германии Мария не могла рассчитывать ни на радушный прием, ни на содействие… Самыми существенными препятствиями к бегству королевы в чужие края были не столько ограниченные денежные ее средства, сколько отсутствие кораблей в ближайших портах. Находясь в Киркедбрайте, на границах английского королевства, Мария Стюарт на рыбачьей лодке переправилась через Солуэйский залив и 16 мая 1568 года высадилась в Уоркингтоне, в графстве Кумберлэнд. Она надеялась на великодушие Елизаветы, введенная в обман ласковым тоном писем, которыми удостаивала ее королева английская. Мария была встречена во владениях своей соперницы с подобающими почестями, и вслед затем местопребыванием ей назначен был город Карлайл, где к ее жилищу был приставлен вместо почетной стражи сильный караул. Отсюда изгнанница написала королеве английской трогательное письмо, в котором просила ее, как родственницу и добрую соседку, дозволить ей прибыть в Лондон. «Готова увидеть вас, — отвечала ей Елизавета, — но прежде всего вы должны оправдаться во всех возводимых на вас обвинениях!» Через несколько дней после того Марию, пленницу, по королевскому повелению перевезли в замок Болтон. Старый граф Леннокс подал Елизавете прошение о предании Марии Стюарт суду за убийство его сына; Меррей переслал статс-секретарю Сесилу шкатулку с бумагами королевы шотландской и в числе их копии с ее писем к Босфэлу и какие-то неблагопристойные, эротические стихотворения. На основании этих данных следственная комиссия, созванная в Йорке, не только не признала Марию виновной в убийстве мужа, но убедилась, что душой заговора был ее обвинитель Меррей. В этом смысле был составлен доклад Елизавете, которая, досадуя на судей, созвала в Уэстминстере, у себя под боком, новую комиссию, составленную из людей, менее добросовестных и более послушных ее распоряжениям. Меррей подал апелляцию на решение Йоркской комиссии и получил в виде вознаграждения пять тысяч фунтов стерлингов. Королева шотландская, со своей стороны, протестовала против неуважения ее прав и требовала себе депутатов из среды вельмож Шотландии. Дело усложнилось и затянулось. Желая ускорить развязку, Елизавета предложила Марии свое посредничество между ею и инсургентами, с тем чтобы она отреклась от престола. Мария отвечала, что она была и пребудет до последней минуты королевой шотландской. Ее упорство разжигало ярость и бешенство Елизаветы, которая, не довольствуясь душевными страданиями своей жертвы, присоединила к ним мучения физические, из опасения бегства или похищения перевозя Марию Стюарт из одной тюрьмы в другую. В конце года, не взирая на жестокую стужу, Марию перевезли в Тьюттбюри; оттуда в замок Уинкфилд, где ее отдали под надзор лорда Шрьюсбюри /Shrewsbury/ и его жены. Лорду было дано секретное поручение, прикинувшись влюбленным в пленницу, вовлечь ее в интригу, а жене его при удобном случае уличить Марию в распутстве… Кроме того, караульному офицеру Рольстону было повелено целомудренной королевой английской обольстить, если возможно, Марию Стюарт. Не знаем, верить ли безусловно словам бедной пленницы, но именно в это же время Мария послала Елизавете формальную жалобу на леди Шрьюсбюри, покушавшуюся на отравление узницы.

Бедственная участь последней обратила на себя внимание человека доброго, благородного, задумавшего освободить Марию; человек этот был старый герцог Норфолк, не видавший ее в глаза, но искренно ей преданный. Наивернейшим путем для спасения Марии, по мнению герцога, могло быть ее замужество с ним и выход дочери его замуж за малолетнего короля Иакова. Это кровосмесительное упрочение династии могло успокоить Шотландию и примирить враждовавших королев. Восхищенный этим планом герцог Норфолк имел неблагоразумие сообщить о нем Меррею, этому холопу, шпиону Елизаветы. Верный себе самому, Меррей немедленно сделал донос, и Норфолк как государственный изменник был заточен в Башню. Этим предательством Меррей сослужил Елизавете свою последнюю службу; через месяц, 23 января 1569 года, в небольшом городке Линлифсгоу /Linlithgow/ он был застрелен Иаковом Гамильтоном Бофсуэлло /Bothwelldugh/ за то, что осмелился обесчестить его жену. Боясь наказания, Гамильтон бежал во Францию, куда прибыл именно во время кровавых распрей католиков и протестантов. Вожаки первой партии, не зная о настоящей причине убийства Меррея и предполагая, что Гамильтоном руководил фанатизм, привлекли его на свою сторону и предложили точно так же умертвить адмирала Колиньи.

— Убью непременно, — отвечал Гамильтон, — если только ваш адмирал осмелится точно так же оскорбить меня, как Меррей!

Елизавета оплакала убиенного своего клеврета и на его место правителем Шотландии назначила графа Леннокса, которого убили в 1571 году при осаде Стирлинга. Два года продолжались кровавые усобицы между приверженцами пленной Марии и ее сына. Беспощадная к первым, Елизавета приговорила к смертной казни герцога Норфолка и графа Норфсомберленда /1572 г./. Третий доброжелатель Марии граф Уэстморлэнд был осужден на изгнание. Пользуясь всеобщим негодованием, возбужденным в Европе Варфоломеевской ночью, Елизавета распустила слух, будто в этих злодействах принимала тайное участие ее пленница, за которою присмотр был усилен. Опять несчастную Марию перевели в новую темницу, замок Шеффилд, где в самом жалком помещении ей дали одну только служанку и тревожили днем и ночью перекличками дозорных. Елизавета потешалась страданиями Марии, она играла ею, как кошка пойманной птичкой. Все старания Фенелона, французского посланника, о смягчении участи пленной королевы остались безуспешными; умилостивить Елизавету было так же трудно, как усовестить разъяренного каннибала. Дочь Генриха VIII и Анны Болейн доказывала всему свету несомненность своего происхождения от этих двух чудовищ и бешенством своим возбудила омерзение даже в Катерине Медичи! Желая погасить в порядочных людях малейшую искру жалости к Марии, королева английская заказывала, печатала и распространяла множество пасквилей и самых гнусных памфлетов насчет своей пленницы. Между продажными борзописцами, не щадившими для ее бесславия ни желчи, ни грязи, особенно отличался наставник юного короля Иакова, некто Бечанан /Buchanan/, когда-то облагодетельствованный Марией Стюарт. Брошюры этого пасквильного автора были отосланы Елизаветой во Францию для надлежащего распространения, но здесь они по повелению Катерины Медичи были сожжены.

Раболепствовавший перед Елизаветой парламент предложил ей применить к Марии Стюарт указ об оскорблении величества /bill of attainder/, но королева английская великодушно отклонила это предложение… Понятен ли читателю иезуитизм этой женщины? Она желала от всей души гибели Марии Стюарт, денно и нощно мечтала о возведении ее на эшафот, но в то же время хотела остаться чистой и незапятнанной в глазах современников и потомства; хотела умертвить королеву шотландскую на законном основании. Отвращая от Марии людей чужих, ей сострадавших, Елизавета, поручив воспитание ее сына лорду Рутвэну, Бечанану и другим им подобным злодеям, сумела внушить Иакову ненависть к матери не менее той, какую питал к королеве шотландской Меррей.

До сих пор крепкое здоровье Марии от огорчений, частых разъездов и неудобств тюремного заключения, наконец, ослабело до такой степени, что она слегла. С той мыслью, что она уже на смертном одре, Мария /8 ноября 1582 года/ писала к Елизавете письмо, в котором обстоятельно изложила ей все события своей жизни и представила все доводы, которые могли служить ей к оправданию. В это же самое время доктора, лечившие пленницу, испрашивали у Елизаветы разрешения их больной пользоваться водами Бокстона; к голосу врачей присоединились испанский и французский посланники. Их вмешательство показалось Елизавете подозрительным, и лорду Шрьюсбюри она поручила не терять Марии из виду во все время ее пребывания на водах.

Самым великодушным из всех европейских государей оказался в это время король французский Генрих III, и посланник его Мовиссьер был особенно настойчивым в ходатайстве об облегчении участи шотландской королевы. Напоминаем читателю, что Мария была двоюродной сестрой Генриха Гиза, врага короля французского; лигеры колебали его трон, междоусобия раздирали Францию, и при всем том Генрих III непритворно жалел пленницу Елизаветы и сделал для нее все, что мог. Королева английская, письменно уверяя его в своем сострадании к Марии, уклоняясь от решительного ответа, продолжала издеваться над королевой шотландской по-прежнему. Доведенная до последней крайности страдалица написала к ней письмо, стоившее ей немало слез, так как в нем Мария торжественно отрекалась от престола в пользу своего сына, умоляя свою мучительницу единственно об освобождении и дозволении навеки удалиться во Францию. Это письмо осталось без ответа. Французскому посланнику было передано, что королева английская охотно согласилась бы на просьбу своей пленницы, но безопасность государства запрещает оказать ей милосердие, так как она мятежница. На тайном совете, созванном Елизаветой для решения участи королевы шотландской, граф Лей-честер предложил развязаться с Марией Стюарт посредством ее отравления. Это предложение доказывало, что семнадцать лет тому назад злодей с этой же самой целью сватался за королеву шотландскую. Гнусное предложение Лейчестера было, однако, отвергнуто государственным секретарем Уолсингэмом. Покуда шли эти переговоры, пленницу перевезли опять в Тьюттбю-ри, где для ее жилища назначили две сырые, низенькие каморки, в которых не согласился бы жить самый последний поденщик. Надзор был доверен сэру Эмиасу Паулету, в 1559 году бывшему посланником при французском дворе, где его видела Мария Стюарт, тогда юная новобрачная. С годами этот человек из ловкого царедворца превратился в угрюмого, брюзгливого нелюдима, неумолимого формалиста, бездушного автомата, соединившего однако в своей особе жестокосердие палача с благородной прямизной. Этот новый тюремщик Марии Стюарт под окнами ее темницы в одно прекрасное утро повесил католического священника за то, что тот назвал королеву шотландскую мученицей и пожалел о ней. Дважды в сутки утром и вечером, Паулет навещал свою узницу, шарил в ее комнате по всем углам, осматривал стены, постель королевы, самые платья, ей принадлежавшие. Малейшая просьба пленницы была для Паулета вопросом государственным, решение которого он ни под каким видом не осмеливался взять на себя. Жалуясь на неудобства своей новой тюрьмы, Мария просила, между прочим, дать ей постель помягче; Паулет отказал ей и в этой безделице. Совещания Елизаветы с Уолсингэмом и Лейчестером окончились; тот и другой решили, что смерть Марии Стюарт — необходимость, и Паулету был прислан приказ умертвить пленницу. Старик отвечал, что он может быть тюремщиком, но не палачом. Лейчестер прислал к нему несколько подкупленных солдат для убиения пленницы; Паулет вытолкал их вон из своей комнаты при первых же словах о цели их посещения. Видя, что тайное убийство невозможно, Уолсингэм решился ждать повода к законному приговору Марии Стюарт к смертной казни, в полной уверенности, что ждать не придется долго. Шпионы, рассеянные по городам Англии и Шотландии, прислушивались к народной молве и зорко следили за теми, которые осмеливались выражать свое сожаление об участи королевы шотландской. Некто богатый землевладелец графства Дерби, Антоний Бебингтон, католик по вероисповеданию и ревностный приверженец Марии Стюарт, составил обширный заговор в ее пользу, имевший целью убиение Елизаветы и возведение на английский престол освобожденной из заточения королевы шотландской. Увлекаясь этой мечтой, или вернее химерой, Бебингтон привлек к себе множество своих единоверцев, в особенности же из среды лиц духовного звания. В числе заговорщиков был священник Гиффорд, который, рассудив, что доносчик никогда ничего не потеряет, довел о замыслах Бебингтона до сведения Уолсингэма. Некоторые из заговорщиков, вовремя уведомленные, спаслись бегством; сам Бебингтон с двенадцатью товарищами был схвачен, и все они, после непродолжительного следствия, были казнены. Смертью их поспешили именно затем, чтобы отнять у Марии Стюарт возможность сослаться на их показания, так как ее обвинили в соучастии и организации этого заговора, о котором она имела понятие единственно по слухам. По повелению Елизаветы у пленницы были захвачены все бумаги, находившиеся при ней в темнице; секретарей ее, Кюрля и Ноу, арестовали, и судилище началось.

Мария, как и в первый раз, объявила членам следственной комиссии, что не признает над собой власти законов английских; что о заговоре Бебингтона ничего не знает; что бумаги, по которым ее уличают, все до единой, подложные; что, наконец, показания против нее обоих секретарей вынуждены у них невыносимыми пытками. Шатонеф, посланник Генриха III, взяв на себя защиту Марии Стюарт, добился аудиенции у Елизаветы. Королева выслушала его с глубочайшим вниманием, вполне согласилась со всеми его доводами в пользу своей жертвы; сказала, что искренне ей сочувствует, рада сделать все, что только возможно, для ее спасения и в заключение прокляла безжалостные законы своего государства. Шатонеф обратился к сыну Марии, укоряя его в равнодушии.

— А мне до нее какое дело? — отвечал Иаков. — Пусть моя мать то и пьет, что для себя заварила!

Этот жалкий выродок был прав… Действительно, несчастная его мать испивала тогда чашу горестей, окончательно отравленную и переполненную его варварским ответом. Воспитание, конечно, могло испортить сердце Иакова, но надобно было и от природы иметь богатые задатки чудовищных пороков, чтобы выговорить о родной матери эти ядовитые слова. В ответ на них из-под сводов темницы несчастной мученицы глухо прозвучало проклятье.

Усердный Паулет при обыске в темнице обобрал у Марии все ее драгоценности и наличные деньги и последним лишил ее отрады подавать милостыню нищим, подходившим к ее окнам.

— Подите прочь! — крикнула им узница, когда они в первый раз после ее ограбления подошли к окну. — Мне нечего подать вам; теперь я сама такая же нищая, как вы!

Двадцать пятого сентября 1586 года по королевскому повелению Мария Стюарт была отвезена в замок в Норфсгемптоне. Здесь пленнице дозволили некоторые удобства; четырем ее фрейлинам и старому Мельвиллю /бывшему посланнику английского двора/ разрешено было находиться при ней. Вместе с тем, как бы для намека о готовившейся для нее участи, стены спальни Марии обили черным сукном, а пологу у кровати, тоже черному, придали вид надгробного балдахина. Узница настоятельно требовала, чтобы дело ее о соучастии в заговоре было рассматриваемо в государственном совете. Требование отвергли и разбирательство дела препоручили комиссии из двадцати лордов под председательством канцлера. Главными уликами были признаны письма королевы шотландской к Бебингтону, почерк которых был действительно ее собственный или превосходно подведенный под ее руку. Но что же именно из двух? Это не решено. Мария Стюарт признала подделку за работу своих секретарей, которые, из желания добра ей же самой, писали без ее ведома к Бебингтону. Ноу и Кюрль /под пытками, правда/ утверждали, что письма были писаны собственной рукой королевы, что она имела непосредственные сношения с заговорщиками.

На этот раз самый ревностный защитник Марии Стюарт мог бы стать в тупик, особенно после оглядки на события всей ее предыдущей жизни. В каждом грязненьком или кровавом деле, в котором, по всем признакам, королева шотландская принимала участие, она при первом же слове обвинения спешила заявить о своей неприкосновенности к делу и совершенной невинности: она права и чиста, всегда и во всем.

Ее обвиняют в связях, сначала с Данвиллем, потом с Шателаром, там с Давидом Риццио. «Клевета, — отвечает Мария Стюарт на эти обвинения. — Данвилль был мне только друг, Шателар — безумец, которому я не подавала ни малейшего повода поступить со мной так нагло, что же касается до бедного Риццио, он был моим секретарем и верным советником».

Муж Марии Генрих Дернлей, с которым она была не в ладах, удавлен и взорван на воздух. Действия королевы, предшествовавшие катастрофе, весьма подозрительны. «Этому несчастному делу, — отвечает она, — я ни душой, ни телом не причастна!»

Через три месяца после смерти мужа она выходит за Босфэла, одного из его убийц. В ответ на всеобщее негодование, она стонет, заливаясь слезами: «Это насилие!»

В замке Локлевен Мария подписывает акт об отречении от престола в пользу своего сына и через несколько времени на требования Елизаветы подтвердить его права она говорит: «Была и пребуду королевой шотландской!»

Наконец, ей предъявляют письмо, ее рукой писанное к заговорщику Бебингтону. «Знать не знаю, ведать не ведаю, — показывает Мария на допросах, — письма поддельные».

Если весь ряд этих обвинений — клевета, напраслина, насилие, ложь, подлог, тогда королева шотландская просто праведница, жертва какой-то таинственной судьбы; если же обвинения справедливы — Мария Стюарт преступница, подобных которой мало отыщется в истории, и тогда эшафот был самым законным возмездием ей за все злодейства.

Не потому ли она кажется нам ангелом, что соперница ее Елизавета так похожа на демона?

В последние месяцы 1586 года, Шатонеф и Белльльевр, нарочный посол Генриха III, неутомимо хлопотали об освобождении Марии Стюарт и едва могли добиться аудиенции у королевы английской. В течение шести недель, со дня на день, Елизавета отклонялась от личных объяснений. Сначала она сослалась на опасения заразы, так как Белльльевр прибыл с континента, на котором тогда свирепствовали повальные болезни; потом королева выразила боязнь, нет ли в свите посланника наемных убийц; наконец, после всех уверток и уловок, она приняла Белльльевра. Эту аудиенцию можно назвать смешной эпизодической сценой в кровавой трагедии. Объясняясь с послом, Елизавета говорила на каком-то смешанном языке, то по латыни, то по-французски; на ее лице ясно отпечатлевались все волновавшие ее чувства. После бледности она вдруг покрывалась пятнами или ярким румянцем, составлявшим как бы отлив рыжих волос дочери Генриха VIII; ястребиные ее глаза попеременно щурились, с выражением томной неги, или, воспаленные зверской яростью, выходили из орбит. Говорила она разными голосами, то громовым мужским басом, то звонким сопрано, переходя от гневного крика к вкрадчивому шепоту. Наговорила Елизавета французскому посланнику очень много, но все-таки ничего положительного ему не сказала. На другой же день в Лондоне разнеслась весть о том, что Мария Стюарт, бывшая королева шотландская, приговорена парламентом к смертной казни. На это радостное известие весь город отозвался праздничным колокольным звоном, а к вечеру озарился иллюминациями, по распоряжению полиции и тайных агентов Елизаветы; она же сама в эти минуты называла членов палаты варварами, выказывая негодование на бесчеловечный их приговор…

— Это ангел, а не женщина! — пел умиленный хор придворных.

— Ее ли не оскорбляла Мария Стюарт, умышлявшая на ее корону и жизнь, и она же, кроткая, незлобливая, сожалеет о злодейке!

Слухи о приговоре достигли до Марии, и она написала Елизавете последнее письмо, в котором просила оказать ей только две милости: в случае казни дать ей католического духовника, а после смерти отослать ее тело для погребения во Францию. Елизавета, говорят, прослезилась, читая письмо, но не дала на него никакого ответа. Может быть, она еще думала помиловать Марию или, и того верней, хотела ее помучить ожиданием. Белльльевр почти насильно проник во дворец; просил, умолял, грозился; напоминал, что казнь Марии может послужить поводом к войне между Францией и Англией. Последняя угроза рассмешила королеву, так как в то время Генрих III сам не имел возможности у себя дома сладить с Лигой. «Не наживайте себе еще новых врагов, — писала ему Елизавета, — и, не мешаясь в дела чужого королевства, подумайте лучше о своем собственном и послушайтесь доброго совета: не ослабляйте поводьев, если не желаете, чтобы мятеж, как бешеный конь, вышиб вас из седла!» Желая отомстить французским посланникам за их докучливость, Елизавета расставила им западню, в которую они однако же не попались. Лорд Стаффорд, по секретному ее повелению, освободил из тюрьмы содержавшегося там преступника и подучил его, явясь Белльльевру, выдать себя за приверженца Марии Стюарт и предложить ему тайно убить Елизавету. Гнусное предложение подосланного было отвергнуто с негодованием, и сам посланник довел о том до сведения королевы. Раскинутая ему сеть порвалась, как легкая паутина…

Без утверждения /warrant/ королевы приговор парламента не мог быть приведен в исполнение; Елизавете же непременно было желательно свалить юридическое убийство Марии Стюарт на других. Опять она ухватилась за мысль, нет ли какой возможности тайным убийством предупредить явное, и с этой целью поручила секретарю своему Дэвисону переговорить с упрямым Паулетом. На этот раз, как и в предыдущий, тюремщик отказался наотрез быть убийцей, прибавив, что ни за какие блага в мире не решится на дело, противное совести.

— Как, однако, этот старый дурак надоел мне со своей совестью! — сказала Елизавета, когда Дэвисон передал ей ответ Паулета.

Твердой, бестрепетной рукой она подписала смертный приговор Марии Стюарт, покуда еще все недействительный без приложения государственной печати. Подправив кой-где буквы подписи и прибавив лишний штрих к росчерку, Елизавета, покусывая перо, устремила свой пронзительный взгляд на Дэвисона с торжествующей улыбкой.

— Кончено, — сказала она, — как гора с плеч долой! Снеси приговор Уолсингэму, пусть приложит печать…

Дэвисон, взяв роковую бумагу, пошел к выходу; королева, смеясь, его воротила.

— Знаешь, что я думаю! — сказала она. — Старик Уолсингэм болен: ну что как, увидя приговор, он умрет с горя? Ты, пожалуйста, приготовь его к этому страшному известию.

Чтобы читателю понятна была вся соль этой милой шутки, мы должны сказать, что канцлер Уолсингэм был заклятый враг Марии Стюарт.

Часу в десятом вечера, когда Мария готовилась лечь в постель, прислужницы доложили ей о приходе графа Кента и королевских комиссаров. Одевшись наскоро, узница вышла к ним.

— Приговор ваш утвержден, — объявил ей граф Кент самым спокойным голосом. — Завтра он будет исполнен. Приготовьтесь к смерти.

— Слава Богу! — воскликнула Мария с неподдельной радостью, наконец-то я буду спокойна и вполне счастлива.

— Можете утешаться и той мыслью, — заметил граф Кент, — что ваша смерть послужит залогом спокойствия двух государств и водворения истинной религии в Великобритании!

— Да, мысль утешительная, — в раздумье повторила Мария. — Не как преступница, но как мученица сложу я мою голову на плаху за веру моих отцов.

Комиссары, сопровождаемые Паулетом, удалились, и едва замкнулась за ними дверь, как страшные рыдания огласили комнату Марии. Бывшие при ней прислужницы, ее фрейлины, четыре Марии, упав к ее ногам, покрывали их слезами и поцелуями.

— О чем вы плачете? — твердо произнесла Мария. — Радуйтесь со мной вместе окончанию моих страданий здесь и началу бесконечного блаженства там.

Она удалилась в свою молельню, где провела два часа и откуда вышла, видимо, усталая и ослабевшая. «При слабости тела, когда оно удручено, — заметила она присутствовавшим, — ослабевает и дух. Бессоница может окончательно изнурить меня, отдых необходим; но прежде дайте мне чего-нибудь закусить!»

Узнице подали немного жаркого, приправленного вином, и покушав с обычным аппетитом, она легла на постель и погрузилась в непродолжительный, но крепкий сон, во все время которого ее приближенные молились, заглушая рыдания, чтобы не потревожить последнего сна их королевы. Зимняя ночь долга; она кажется еще длиннее во время бессонницы, беспричинной или насильственной у одра больного. Между тем подруги Марии молили Бога о продлении ночи, вопреки законам природы; друзей королевы ужасала мысль, что с каждой секундой она теперь, покуда еще полная жизни, приближается к гробу, в который будет положена, не сраженная недугом по воле Божией, но обезглавленная, убитая по злобе людской, по прихоти женской.

Немедленно по своем пробуждении Мария написала письма к Генриху III и к недостойному своему сыну. В первом она, благодаря короля за его защиту и участие, просила его не оставить своими милостями ее верных друзей и прислужниц, разделявших с ней заточение. Окончив письма, Мария занялась приготовлением одежды и уборов для утра; приказала достать из шкафа черное бархатное платье, длинный белый вуаль и головную гребенку в виде короны; она осматривала все эти вещи с таким спокойствием, как будто дело шло о поездке во дворец, на праздник.

Ночное небо из непроглядно темного заметно становилось серым; холодное, пасмурное утро 18 февраля 1587 года безжалостно заглянуло в окна темницы, которой было суждено через два часа опустеть, как клетке, из которой птичка упорхнула на волю или, лучше сказать, истерзана кошкой. Мария Стюарт в это время взяла со своих тезок клятву, что они немедленно после ее казни уедут во Францию.

— Там поплачут обо мне, — сказала она слегка изменившимся голосом, — поплачут, когда душа моя будет уже блаженствовать!

В молельне королевы на аналое стояло распятие слоновой кости, лежали ее четки, молитвенник и священная облата /hostia/, присланная Марии папой Пием V несколько лет тому назад, которую она сохраняла именно для смертного своего часа. Мысленно исповедуя свои грехи пред изображением распятого Спасителя, Мария приобщилась этой облатой святых его тайн…

В самую эту великую минуту стук в двери и скрежет отодвигаемых засовов возвестил присутствовавшим о приходе новых посетителей, на этот раз за жертвой, обреченной плахе. Фрейлины и прислужницы Марии растерялись и упали духом до такой степени, что не могли решиться впустить стучавшихся у дверей комиссаров;[79] Мария отворила им сама. На этот раз комиссаров было более, нежели несколько часов тому назад.

Кроме Паулета и графа Кента, между ними был англиканский пастор Флетчер.

— Могут ли мои фрейлины и прислужницы сопровождать меня до… — она приостановилась, — туда, куда вы меня поведете? — спросила Мария графа Кента.

— Я бы не советовал вам брать их с собой, — отвечал тот. — Их слезы и стенания расстроят вас.

— Даю вам слово за добрых подруг моих, что они не будут плакать и, искренно жалея меня, не захотят меня расстраивать.

— С этим условием пускай идут!

— Благодарю вас за себя и за них, — ласково сказала Мария. — Теперь позвольте мне собраться…

Она взяла распятие и молитвенник. Граф Кент с ядовитой усмешкой произнес при этом:

— Идолопоклонница!

Ответив ему величественным взглядом и вытянувшись во весь рост, Мария почти грозно сказала:

— Прошу не забывать, граф, что вы говорите с бывшей королевой Франции и Шотландии, внучкой вашего короля Генриха VII и двоюродной сестрой королевы Елизаветы. Где католический духовник, о котором я просила?

— Вы можете обойтись без него, — отозвался Кент.

— Я здесь, — вмешался Флетчер. — Мои молитвы могут точно так же…

Мария даже не взглянула на него и сама сделала первый шаг к выходу. Шествие тронулось; за королевой следовали комиссары и Паулет, а за ними уже фрейлины и прислужницы. Было тут еще одно живое существо, тщетно порывавшееся за королевой; существо, в котором чувства жалости было несравненно более, нежели в Елизавете, ее комиссарах и во всех именитых членах парламента… То была комнатная собачка Марии Стюарт, оставленная за дверьми каземата. Ее жалобный вой и лай несколько времени провожали Марию, покуда она по коридору не дошла до спуска с лестницы, ведшей в нижний этаж темницы. На площадке, истерически рыдая и ломая руки, стоял дряхлый старик Андре Мельвилль. Не имея сил выговорить слова, он почти без памяти опустился на колени перед королевой.

— И ты здесь, мой старый друг? — сказала она, силясь поднять его. — Рада тебя видеть и попрошу сослужить последнюю службу. Подай мне руку и помоги спуститься с лестницы.[80]

Поддерживаемая Мельвиллем, Мария Стюарт вошла в обширную сводчатую залу, в которую набралось человек около трехсот зрителей, представителей народа. Эшафот был обтянут черным сукном; на эшафоте стояли кресла и бархатная скамья, в двух шагах от них возвышалась плаха с лежащим на ней топором, при виде которого невольная дрожь пробежала по членам Марии.

— Напрасно, напрасно! — покачав головой, сказала она своим спутницам. — Было бы гораздо лучше рубить голову мечом, как во Франции…

Фрейлины и прислужницы зарыдали, но королева, приложив палец к устам, прошептала им:

— А данное мною за вас слово? Умейте владеть собой до времени. После можно!

Флетчер, подошедший к ней, начал ее уговаривать отступиться от католицизма, от имени королевы обещая за это помилование… «Напрасная трата слов, — перебила его Мария, — я родилась, выросла и умру верной католической церкви!» Сказав это, она опустилась на колени и горячо стала молиться. По окончании молитвы, к ней подошел палач со своими помощниками и предложил ей раздеться.

— Благодарю за предложение услуг, — сказала им королева, — но я, во-первых, не намерена обнажаться при таком множестве зрителей, а во-вторых, мне помогут мои женщины.

С их помощью она отстегнула высокий лиф платья и обнажила шею и плечи; потом сама завязала себе глаза нарочно для этого приготовленным платком, отшпилила вуаль, подобрала волосы, не снимая гребенки, и села на кресла. Палач, бесшумно сняв топор с плахи, взвалил его себе на плечо. Медленно опустилась Мария Стюарт на скамью и, положив голову на плаху, произнесла пресекающимся, замирающим голосом: In manus tias, Domine, commendo spiritum meum! /Господи, в руки твои предаю дух мой!/

Этих слов не слыхали ее верные подруги, которые, закрыв глаза и зажав уши, отбежали в угол залы; но до слуха их достиг первый удар топора и раздирающий душу вопль Марии. Вместо того, чтобы направить удар по шее, неловкий палач опустил топор на затылочную часть головы, причем удар был ослаблен косою и гребенкой… Только после двух следующих ударов голова королевы шотландской скатилась на помост.

— Так да погибнут все враги ее величества королевы Елизаветы! — крикнул граф Кент, ожидая от присутствовавших в ответ оглушительного «виват»! но присутствовавшие молчали, и только Флетчер отозвался монотонно:

— Аминь!

Продолжая морочить честных людей своим притворным милосердием и поддельным великодушием, Елизавета в самый день казни послала нарочного с приказом помедлить исполнением приговора. Посланный, разумеется, опоздал, и когда королева английская по его возвращении в Лондон узнала о совершении казни, она с неподражаемым искусством притворилась удивленной и огорченной.

— Разве я приказывала вам казнить Марию Стюарт! — накинулась она на Дэвисона.

Он напомнил королеве о собственноручной ее подписи приговора.

— Я это знаю, — отвечала Елизавета, — но разве я приказывала вам немедленно приложить государственную печать и скрепить мою подпись, без моего ведома? Помните же, — продолжала она грозно, — что вы оба, вы и Уолсингэм, виновны в смерти Марии, а я в этом кровавом деле чиста и невинна, хотя по вашей милости стала теперь тиранкой в глазах всей Европы!..

И как бы желая доказать свое сожаление об убиенной ею Марии Стюарт, английская королева облачилась в траур и в течение нескольких дней сказывалась больной. Дэвисон был удален от двора.

Катерина Медичи и Генрих III в своих злодействах были откровеннее; они не надевали траура ни по адмиралу Колиньи, ни по братьям Гизам. Можно сказать, что Елизавета перещеголяла их своим траурным нарядом.

Труп казненной Марии Стюарт, покрытый лоскутом сукна, содранным со старого бильярда, перенесенный с эшафота в зал нижнего этажа замка, в особую комнату, не взирая на все просьбы приближенных покойной королевы, отдан им не был. Брантом, игривое воображение которого не щадило ни живых, ни мертвых, говорит в своих записках, будто мертвое тело Марии Стюарт, отданное во власть палачу, подверглось самому гнусному поруганию. Это бесстыдная ложь бесстыдного любителя скандалов; ничего подобного не было! Труп Марии был набальзамирован доктором и двумя хирургами, призванными из Стамфорда, потом обложенный ароматными смолами и душистыми травами в свинцовом гробу был перевезен в Питерборо и поставлен в тамошней католической капелле, напротив гробницы королевы Катерины Арагонской. Приличные украшения, гербы и надписи означали место успокоения последней королевы шотландской. Все они были уничтожены во время мятежей пресвитериан в 1649 году; но тело Марии Стюарт еще за тридцать семь лет перед этим /в 1612 году/, по повелению короля Иакова I, из капеллы Питерборо было перенесено в Уэстминстерское аббатство.

Скорбь осиротевших фрейлин, прислужниц и всех приближенных Марии была невыразима; она свела в могилу Сару Леуистон-Флеминг и мужа Марии Ламбрюн /Lambrun/. Последняя, через несколько дней после смерти мужа, обезумев от горя, покусилась на убиение Елизаветы, но, схваченная, была ею помилована и избавлена от всякого преследования. Справедливость требует упомянуть о собачке Марии Стюарт, не отходившей от ее гроба до самого отвоза в Питерборо и после того вскоре околевшей с тоски. Сделав заметку об этой четвероногой безгрешной фаворитке последней королевы шотландской, мы прибавим, что подобного примера бескорыстной привязанности читатель не отыщет ни в одном из последующих биографических очерков двуногих фавориток и небессловесных временщиков.



ЕЛИЗАВЕТА — Королева английская РОБЕРТ ДОДЛЕЙ, ГРАФ ЛЕЙЧЕСТЕР. РОБЕРТ Д'ЭВРЕ, ГРАФ ЭССЕКС /1558-1603/

Для Англии век Елизаветы по громадному своему значению для этой страны был тем же, чем был для Франции век Людовика XIV; для России — век нашего Петра I; для Пруссии — век Фридриха Великого. Елизавете Великобритания обязана своим политическим единством; началом могущества на морях, славой на суше; почетным своим местом в сфере европейских государств; развитием внешней торговли и внутренней промышленности; наконец, блестящими успехами наук и искусств. Как королева, Елизавета вполне достойна удивления потомства, лавры ее неувядаемы, и вечная слава венчает ее светлым, ничем не затмеваемым ореолом. Смотреть на нее с этой точки зрения нам не под силу, «глазам больно» и высота недосягаемая, доступная Юму, Робертсону, Боклю, Маколею. Избрав предметом нашего посильного труда эпизодические события жизни и те фазисы бытия великих властителей и властительниц земли, когда они или оне являлись данниками слабости человеческой, мы посмотрим на Елизавету, не вознесенную на высоту своего величия, но низведенную на степень простой, обыкновенной смертной, с ее слабостями, недостатками и характером, с некоторыми чертами которого мы уже познакомились. Не в короне и порфире, окруженную великими сподвижниками, с миллионами раболепствующих подданных у ее ног мы увидим Елизавету. Нет! Мы вызовем ее тень в миртовом венке, в наряде светской кокетки, в объятиях фаворитов, смиренно преклоняющуюся перед могуществом любви; не повелевающую, но повинующуюся. Елизавета в тронной зале, в парламенте, окончательно избавляющая Англию от папского ига, побеждающая с помощью Божией Непобедимую Армаду Филиппа II — одно лицо; мы увидим другое. Нас интересует страстная, как львица, и подобно львице ужасная в своей страстности женщина — из любви к своему Лейчестеру отказывающая сватающимся за нее и принцам, и королям; женщина, которую скорбь по казненному ею графу Эссексу сводит в могилу; мечтательница в тенистых рощах Вудстока, кокетливо резвая в чертогах Кенильуорфса или в парках Ричмонда и Виндзора.

Здесь к слову заметим, что Елизавета, подобно многим другим историческим личностям, вдохновляла великое множество поэтов, романистов, композиторов, живописцев, и каждый из них более или менее погрешил против исторической правды, воспевая Елизавету или избирая ее в героини трагедии, романа или в натурщицы картины… Последние, то есть живописцы, пожалуй, еще менее всех прочих художников представляли королеву английскую в искаженном виде; зато поэты и романисты не стеснялись и наплели на Елизавету небылицы, о которых ей при жизни и во сне не снилось. Так между прочим в ее фавориты пожаловали славного Шекспира! Он прославил ее царствование, а романисты вместо того бесславят и его, и Елизавету небывалой между ними, вымышленной связью… Только один романист действительно воскресил для потомства королеву английскую в бессмертном своем произведении, вероятно знакомом нашим читателям хоть в переводе, так как они, без сомнения, читали «Замок Кенильуорфо», роман славного Вальтера Скотта.

Дочь Генриха VIII и Анны Болейн, Елизавета родилась 7 сентября 1533 года, через три с половиной месяца после их бракосочетания. Этому обстоятельству, конечно, не следует придавать особого значения, так как король-тиран мог узаконить дочь или сына, родившихся даже и за год до его свадьбы, но дело в том, что, играя законами, Генрих VIII то лишал Елизавету ее прав, то восстанавливал их по своему капризу; наконец, умирая, наследниками своими назначил поочередно всех своих детей: Эдуарда, Марию Тюдор и Елизавету. Последняя, воспитанная Паркером в законе протестантском, принуждена была, в кровавое царствование своей сводной сестры Марии /1554-1558/ перейти в католицизм. Этим она спасла свою голову от плахи, но не снискала при дворе того почета, которого вправе была требовать, как наследница престола. При Эдуарде VI, который любил Елизавету, у нее были льстецы и поклонники; брат правителя, родной дядя короля, адмирал Томас Сеймур, искал ее руки,[81] но Елизавета отказалась от этой чести, предвидя бедственный конец временщика, главное же, втайне любя Куртене, графа Девоншир, к которому и Мария Тюдор питала страсть, презренную и отвергнутую жестоким. При воцарении Марии все изменилось, и дочь Катерины Арагонской находилась в тех же самых отношениях к дочери Анны Болейн, в каких впоследствии времени Елизавета сама находилась к Марии Стюарт. Помимо соперничества в любви, Мария Тюдор преследовала Елизавету, во-первых, за то, что та была восемнадцатью годами ее моложе и в тысячу раз красивее; во-вторых, за различие вероисповеданий; в-третьих, за те обиды и страдания, которые по милости Анны Болейн перенесла Катерина Арагонская. Заподозренная в соучастии в заговоре Фомы Уайэта, Елизавета в марте 1554 года была заключена в Башню и подвергнута суду. С необыкновенным умом и тактом она оправдалась во всех обвинениях и, благодаря ходатайству жениха Марии Тюдор, испанского короля Филиппа II, была избавлена от тюрьмы. По освобождении ее, Мария Тюдор предлагала Елизавете выйти замуж за герцога Савойского, но Елизавета, понимая, что это замужество не что иное как замаскированное изгнание, отказалась от этого предложения. Этим она пуще прежнего вооружила против себя Марию, которая удалила ее в замок Вудсток, а графа Девоншира в Форфсеринг-Гэ. Разлучая, таким образом, с Елизаветой графа, равнодушного к отвратительным прелестям Марии Тюдор, последняя воображала досадить принцессе, но жестоко ошиблась, так как сердце Елизаветы в это время уже занято было другим предметом, молодым красавцем Робертом Додлеем, сыном недавно казненного герцога Норфсомберлэнда. Принцесса познакомилась с ним в бытность свою в Башне, где и он был заточен, подобно ей, но лишенный родовых прав и всего имущества. Роберт, бывший старше Елизаветы двумя годами, родился в 1531 году и с первых лет детства был сверстником короля Эдуарда VI. Падение отца, а вслед затем заговор Уайэта подвергли его опале королевской и были причинами заключения в Башне, где по таинственному предопределению судьба столкнула его с Елизаветой. С первых своих встреч с красавцем Додлеем принцесса почувствовала в своем сердце непреодолимое к нему влечение, по объяснению Кемдена — вследствие рождения своего с Додлеем под одним и тем же созвездием. Трудно было бы найти причину глупее, но может быть именно вследствие своей пошлости это астрологическое оправдание связи Елизаветы с ее первым фаворитом нашло достаточное количество людей легковерных, им удовольствовавшихся. Не рождение под одной и той же звездой сблизило Елизавету с Робертом, а нахождение ее с ним под сводами одной и той же темницы; сильнее всякого планетного влияния подействовал на принцессу очаровательный взгляд восемнадцатилетнего юноши, вкрадчивый его голос, речи, проникнутые живейшим участием; наконец, первый поцелуй пламенных его уст, первые страстные объятия, в которые пала обольщенная Елизавета… «Любовь графа Лейчестера была чисто платоническая», говорят некоторые историки, ревнующие о целомудрии королевы английской. Могут уверять в этом, сколько им угодно, но едва ли кто поверит им! Не тот был век, да и Елизавета, по своему происхождению и по страстной комплекции, была далека от нелепого идеализма.

Роберт Додлей, освобожденный вскоре после избавления Елизаветы, удостоился совершенного прощения, с возвращением всех прав и с производством в фельдцейхмейстеры. Он тайно навещал Елизавету в Вудстоке, где она жила тем более забытая, почти презренная всеми, что парламент, к угоде Марии Тюдор, объявил тогда брак Генриха VIII с Анной Болейн недействительным, а Елизавету — незаконной. Отнимая у нее надежду когда-нибудь быть на престоле, Мария Тюдор сама тешилась несбыточной мечтой иметь законных наследников от своего супруга Филиппа II.

Последний, явно сочувствуя Елизавете, уговорил Марию дозволить ей переселиться из Вудстока в иное, более приятное место. Мария согласилась, Елизавета, наконец, совершенно свободная, перебралась в уединенный замок Гэтфилд и здесь прилежно занялась науками, изучением языков и на досуге садоводством. Радея о своем образовании, она как будто предчувствовала свой блестящий жребий и в недальнем будущем видела корону над своей головой. Уединение, смертельно-тоскливое для человека с ограниченным умом, бывает чаще всего благотворно для человека, одаренного разумом обширным и богатыми способностями. Дообразовывая себя, Елизавета, кроме наук реальных и умозрительных, в совершенстве изучила, кроме своего языка природного, языки французский, итальянский, латинский, читала и переводила классиков и, подобно своему покойному отцу, любила поспорить о философских доктринах и религиозных догматах. Отличительной чертой ее ума был сарказм, и в самом обыденном разговоре она не скупилась на колкости и на приправу своих речей аттической солью. С холодной степенностью истой дочери Британии она успела соединять остроумие француженки и шутливость итальянки. Люди, самые недоброжелательные к Елизавете, не осмеливались отказать ей в обширном уме, что же касается до сердца, то от чуткого слуха молвы не укрылись учащенные прерывистые его удары при встречах Елизаветы с Робертом Додлеем. Нежно влюбленный, заботясь о доброй славе будущей своей государыни, он для устранения подозрений женился на знатной, богатой девице… может быть и на Эми Робсар, памяти которой Вальтер Скотт посвятил так много трогательных страниц в своем вышеупомянутом романе. Достоверных исторических данных о первой женитьбе графа Лейчестера так мало, что нам поневоле приходится ссылаться на рассказы английского историка-романиста. Едва ли мы ошибаемся, говоря, что Роберт Додлей женился за год до восшествия на престол Елизаветы.

Мария Тюдор, старая дева, нашедшая молодого мужа, в которого влюбилась без памяти, неоднократно объявляла парламенту и народу о своей мнимой беременности, принимая за ее признаки болезнь, которая свела ее в могилу. Народ, обманывавшийся в ожиданиях, отвечал на манифесты Марии Тюдор об интересном ее положении грубыми, циническими шутками. Королева умерла от водянки 17 ноября 1558 года, кроме болезни, удрученная горем по случаю взятия Кале французами, но еще того более по случаю разлуки с мужем, уехавшим в свое королевство.

Еще недавно объявленная незаконной, лишенной прав на престол, Елизавета — теперь смертью Марии Тюдор узаконенная — не теряя времени, прибыла из Гэтфилда в Лондон, встречаемая повсюду народом с изъявлениями непритворной радости; въезд ее в Лондон был истинным триумфом. В своей речи к членам парламента новая королева сравнивала себя с пророком Даниилом, милостью Божьей спасенным изо рва львиного. Всем заточенным в тюрьмах, за какие бы то ни было преступления, объявлено было прощение; о притеснении лютеран не только не было помину, но Елизавета явно выказала себя их защитницей и покровительницей. Бывший ее доброжелатель, Филипп II, король испанский, предложил ей свою руку, от которой Елизавета отказалась, презирая в нем слишком ярого поборника католицизма. Обряд коронования и священного миропомазания по уставу церкви католической совершен был 15 января 1559 года, причем, как говорят летописи, королева выказала крайнее неуважение к святыне и великому таинству. Через два месяца после того Елизавета согласилась на принятие титула главы церкви, предложенного ей парламентом, и возобновила в прежней силе узаконения Генриха VIII и Эдуарда VI о независимости церкви англиканской от римского первосвященника. Высшие духовные чины отказались от признания королевы главой церкви, но на их протест не обратили внимания, так как большинство священников подало голос в пользу Елизаветы. Так без всякого кровопролития совершилось знаменательное для Европы событие — отпадение Англии от церкви римской! В это же время разорительная для государства война с Францией была окончена честным миром. Парламент, воздавая должную дань удивления этим первым двум подвигам королевы, озаботился однако же приисканием ей достойного помощника в лице супруга, и с этой мыслью, избрав из своей среды депутатов, отправил их к Елизавете. Выслушав их, она отвечала:

— Для славы Божией, для блага государства я решилась нерушимо хранить обет девства. Взгляните на мой государственный перстень, — продолжала она, показывая депутатам на этот символ власти, еще не снятый после коронования, — им я уже обручилась с супругом, которому буду неизменно верна до могилы… Мой супруг — Англия, дети — мои подданные. Если польза и счастье последних потребуют от меня принесения им в жертву моей девической свободы, я изберу себе в супруги человека достойнейшего; но до тех пор желаю, чтобы на моей гробнице начертали: «Жила и умерла королевой и девственницей.»

Эта речь делала честь ораторскому таланту Елизаветы и была бы умилительно трогательна, если бы не была смешна. Отклоняясь от выбора законного мужа ради девического целомудрия королева девственница именно в это время осыпала щедротами и почестями Роберта Додлея, прозванного сердцем двора и пожалованного в обершталмейстеры королевы, в кавалеры ордена Подвязки, с придачей замков и поместьев Кенильуорфса, Денби и Черка. По примеру всех временщиков, Додлей, не довольствуясь этими первыми ступенями к своему возвышению, простирал свои виды далее и выше, избрав целью всех стремлений престол и корону. Предложение парламента королеве как нельзя лучше согласовалось с его заветными надеждами, а обещание Елизаветы в случае ее замужества избрать себе в супруги достойнейшего казалось ему намеком на него же самого. Бестрепетной рукой он отравил нежную, искренне его любившую жену,[82] как бы в доказательство, что он может быть вполне достойнейшим супругом достойной дочери Генриха VIII. В это время Елизавете не было отбоя от женихов, которых она браковала по собственному сердечному побуждению, но еще того более по наветам Додлея. За Елизавету сватались одновременно электор палатин Казимир, эрцгерцог австрийский Карл, герцог гольштинский, дядя датского короля Эрик, наследный принц шведский. Кроме этих венценосцев, руки королевы английской домогались вельможи ее двора: кавалер Пикеринг, граф Арондель, граф д'Арран, претендент на шотландский престол и — Роберт Додлей. Самым настойчивым женихом из первого разряда был Эрик, принц шведский. Какая-то непреодолимая сила влекла его к Елизавете, в которой он, вероятно, угадывал такое же чудовище в женском роде, каким был сам в мужском. Он с королевой английской завел нежную переписку, удивляя ее своей страстью тем более, что влюбился в нее по слухам и по портретам. Не отвечая ему ни да, ни нет, кокетничая с этим сыном великого Густава Вазы, королева английская написала ему, что едва ли когда выйдет за человека, которого не видала в глаза. Приняв это за приглашение, Эрик решился ехать в Англию, в чем ему воспрепятствовала смерть его отца /29 сентября 1560 года/. Посланник Эрика при английском дворе Гилленстиерн, узнав о нежных отношениях между Елизаветой и Додлеем, уведомил Эрика об истинной причине упорства королевы и получил от него в ответ приказание непременно подыскать какого-нибудь француза или итальянца и предложить ему 10 000 талеров за убиение ненавистного соперника. Как один другого стоил! Тиран Швеции не задумывался умертвить Додлея рукой наемного убийцы, а Додлей, в свою очередь, имея виды на руку королевы, отравил свою жену…

С 1561 года начались сношения между Елизаветой и Марией Стюарт, а вместе с ними происки и интриги королевы английской, окончившиеся, как мы уже видели, казнью королевы шотландской. Непрерывные мятежи, разжигаемые в Шотландии Мерреем, не привели к желанному результату — свергнуть Марию Стюарт с престола, и тогда для ее пагубы в уме Елизаветы созрел другой план, первую мысль о котором подал ей возлюбленный Додлей. Зная, что Мария неоднократно отзывалась о красоте его с самой выгодной стороны, Елизавета, пожаловав ему титул барона Денби и графа Лейчестера, предложила его в мужья Марии Стюарт… Последняя отказалась, может быть, к счастью для самой же Елизаветы. Отравление жен, как увидим далее, было какой-то манией у графа Лейчестера; подобно сказочному Раулю Синей Бороде, этот изверг и женился-то, кажется, для душегубства. Нет сомнения, что именно для убиения Марии Стюарт он с согласия Елизаветы за нее сватался. Отравив королеву шотландскую и этим путем присоединив ее королевство к Англии, остановился бы Лейчестер на этом? Нет, разумеется. За Марией, отравив и Елизавету и оставшись после нее единственным наследником, убийца взошел бы на престол Великобритании. Что им руководила эта адская мысль, доказательством могут служить все последующие события. В год выхода Марии Стюарт за Дернлея /1565/, английский парламент опять докучал Елизавете настойчивыми предложениями о замужестве, и опять она отвечала ему отказом. Тогда статс-секретарь Сесил, герцоги Норфолк, Пемброк и граф Лейчестер /в особенности/ требовали, чтобы Елизавета из среды вельмож назначила себе преемника; Павел Уэнфсуорфс /Wenthworth/ заклинал ее именем Бога, угрожая в случае отказа гневом небесным и народным… Все старания олигархов остались втуне, и Елизавета попросила их до времени не поднимать вопроса о ее супружестве. Парламент остался в ожидании, но с 1566 по 1571 год королева его не созывала. Засылала сватов к английской девственнице и Катерина Медичи, предлагая ей в мужья на выбор Карла IX или Генриха Анжуйского, но в ответ получила отказ, приправленный насмешкой: верные шпионы донесли Елизавете о готовившемся тогда во Франции избиении гугенотов!

Хитрость и лицемерие графа Лейчестера — его путеводители на пути к престолу — не принесли ему никакой существенной пользы. Отказывая женихам, Елизавета не отдавала своей руки Лейчестеру: одинокая, она не назначала его своим наследником. Всячески отстраняя от милостей Елизаветы всех царедворцев, граф Лейчестер еще того заботливее следил за теми из них, которые по своему происхождению имели более права, нежели он, выказать притязание на наследство престола. Таковыми были Сеймур, граф Гэртфорд и жена его Катерина Грэй, родная сестра несчастной Иоанны. По наговорам Лейчестера Елизавета объявила брак их расторгнутым, а двух детей, рожденных Катериной, незаконными… Заточенная в темницу вместе с мужем графиня Гэртфорд в ней умерла, присоединив свое имя к длинному списку прочих жертв временщика. В 1572 году граф Лейчестер тайно обвенчался с леди Дуглас Гоуард, вдовой барона Шеффилда. Слухи об этом дошли до ушей Елизаветы, и опала готовилась обрушиться на неблагодарного Лейчестера. Опоив жену каким-то зельем, от которого у несчастной вылезли волосы и отвалились ногти, злодей принудил ее к разводу и выдал ее за Эдуарда Стаффорда. Недавно негодовавшая на своего возлюбленного, Елизавета сменила гнев на милость, и Лейчестер по-прежнему был первым после королевы лицом при дворе и в государстве. Число его льстецов возрастало с каждым днем; женщины, не смея явно соперничать с Елизаветой, наперерыв ловили каждый взгляд красавца, каждое его слово. Вкрадчивый как змей-искуситель, Лейчестер имел в своей наружности особенную, обаятельную, неотразимую прелесть; Эндимион английской Дианы, он до последней своей минуты имел на нее могучее влияние, и не было преступления, которое бы она не простила ему. Ужасная в своем гневе, способная своеручно растерзать виновника своей ярости, Елизавета не имела сил сердиться на Лейчестера, кроме короны, то есть жизни, не было той жертвы в мире, которой бы она не была способна принести своему обожаемому красавцу. При своем могуществе, сколько пользы и добра мог бы принести Лейчестер всему государству, если бы, кроме красивой наружности, природа одарила его богатыми способностями или мало-мальски благородными чувствами… Нет! Способный единственно на интриги и злодейства, Лейчестер не был даже посредственностью, но олицетворенной бездарностью, и гнусная его личность может служить типом породы вредных временщиков, тех сынов счастья, которых ближе всего следует называть ржавчиной на венцах королей, молью на их порфирах… Здесь не лишним считаем объяснить читателю, в чем мы полагаем разницу между временщиком вредным и полезным.

Наше русское слово временщик, равносильное иностранному фаворит, имеет однако же перед ним то преимущество, что происходит от слова время и соединяет в себе два понятия: о милостях государя к своему любимцу и о непродолжительности могущества последнего, могущества преходящего, временного. «На милость образца нет», говорит наша родная пословица. В старину ничтожная услуга, оказанная вовремя, острое словцо, кстати сказанное, в особенности же красивая наружность выводили счастливцев в люди и возносили их до высоты тронов королевских. Пользуясь благосклонностью к ним государей или государынь, эти счастливчики вслед за собой обыкновенно вытягивали из грязи свою родню, окружавшую государя живой изгородью и тем делавшую его недоступным; как голодные пиявки сосали государственную казну, а вместе с ней и кровь народную. Загораживал ли им дорогу человек истинно даровитый, полезный — его сталкивали, втаптывали в грязь, отравляли ядом или наговорами и клеветой доводили до изгнания, до эшафота. Приберегая милости и щедроты только для самих себя, вредные временщики побуждали державных своих покровителей не скупиться на казни и немилости к другим. В истории всемирной наберется немало государей, людей в сущности добрых, но прослывших, однако же, тиранами благодаря своей бесхарактерности, а главное благодаря временщикам и фавориткам, злоупотреблявшим их расположением. Вредными временщиками были Лейчестеры, Сен-Марсы, Бироны, Шуазели. Этого разряда господа не пренебрегали никакими путями для достижения своих властолюбивых или своекорыстных целей. Им не было нужды, что, стремясь к почестям, они пятнали себя бесчестием и по колена в грязи и крови взбирались на высоту, где эта грязь и кровь становились особенно заметны. Какое им дело, что под их ногами раздавались стоны раздавленных и угнетенных? Лишь бы достигнуть цели, а там, за золотом и ярким гербом, как они были уверены, не видно будет ни грязи, ни крови; вопли и проклятья жертв будут заглушены хором льстецов и раболепствующих паразитов. От этого разряда временщиков резко отделяется другой, который мы, за неимением под рукой более подходящего слова, назовем разрядом временщиков полезных. Думая о себе, они не забывали других, и милости случайные, незаслуженные оправдывали заслугами и подвигами на пользу общую. Кардинал Ришелье был временщиком, но он возвеличил Францию; Струэнзе был фаворитом королевы, но народ датский, за попечения министра о пользах народа, благословлял его; наш Меншиков, тоже временщик, но вместе с тем сподвижник великого Петра, умный исполнитель многих благих его предначертаний… Временщиками были Разумовские, но их фаворитизм не вредил никому, а благодеяния их народу равнялись щедротам и милостям к ним Елизаветы Петровны. Почетные прозвища Чесменского и Таврического, неразлучно связанные с фамилиями Орлова и Потемкина, отчасти заглаживают в памяти потомства с их же именами сопряженные эпитеты временщиков…

— Но, после этого, — возразят нам, — каждого заслуженного человека можно назвать временщиком?

Нет, не каждого. Вредный временщик — вор, крадущий милости у своего государя, или, что одно и то же, шулер, фальшивый игрок, выигрывающий у счастья огромные ставки, благодаря ловкой своей передержке; полезный временщик тоже игрок, но игрок честный, которому везет… истинно заслуженный человек — богач, потом и кровью наживший громадное состояние, но могущий дать совестливый отчет в каждом приобретенном рубле. Чистейшим типом безукоризненного служаки, начавшего свое поприще с солдатским ружьем на плече, а окончившего его с фельдмаршальским жезлом в руках, в короне итальянского принца крови, — наш бессмертный Суворов! Этого героя временщиком не назовешь; он грудью, а не спиной или красивым лицом взял все свои почести; на слепую фортуну не полагался, в удачу не верил. «Помилуй, Бог! — говаривал наш чудо-богатырь. — Сегодня удача, завтра удача… надобно же и уменье!»

Теперь возвратимся к прерванному рассказу и окончим биографический очерк презреннейшего из всех временщиков древних и новейших времен — графа Лейчестера.

В сентябре 1573 года Елизавете исполнилось сорок лет; она достигла того возраста, в котором безжалостное время отнимает даже у красавицы большую часть прелестей, а королева английская и смолоду не могла похвалиться красотой, хотя до гробовой доски была уверена и заставляла верить других, что прекраснее ее нет на свете. Высокая ростом, превосходно сложенная, более величавая, нежели грациозная, она имела в лице что-то жесткое, отталкивающее. Рыжие, затейливо убранные волосы, высоко взбитые по моде того времени, осеняли высокое чело, на которое еще в молодых годах слишком часто набегали морщинки глубокой мысли, раздумья, но всего чаще — досады. Нос напоминал клюв хищной птицы; тонкие губы, острый выдающийся подбородок обличали характер злобный, безжалостный и непреклонный… Глаза королевы английской были необманчивым зеркалом ее души, великой и коварной, — как море, которое они напоминали своим изменчивым цветом. Прозрачно-серые в спокойном состоянии Елизаветы, ее глаза отливали лазурью в минуты радости и делались зеленоватыми, фосфористо-блестящими в минуты гнева. Приближаясь к сорока годам, а с ними к разрушению, Елизавета приняла все меры к сохранению себя вечно юной, с помощью косметических средств, всевозможных притираний, умываний и тому подобного. Она именным указом запретила продавать свои портреты без особого на то разрешения, по той причине, как она выражалась, что художники, не видя подлинника, придавали чертам ее лица несвойственное ему выражение или изображали его с недостатками, от которых «Бог королеву помиловал». В последние годы, скрывая седины, Елизавета носила парик, а худобу и морщиноватость шеи маскировала высоким, туго накрахмаленным воротником. Гардероб ее, бесспорно, был богатейшим в Европе, так как в нем насчитывали свыше трех тысяч платьев, с соответствующими каждому уборами. В полном блеске туалета королева явилась на семнадцатидневных празднествах графа Лейчестера, в его великолепном замке Кенильуорфс, в 1574 году. Летописи единогласно утверждают, что подобной роскоши не было видано до тех пор ни в Англии и нигде на свете. Великий Могол, конечно, мог поспорить богатствами с королевой английской и ее фаворитом, но при отсутствии изящества и вкуса что значат груды бриллиантов и горы золота! Праздники в замке Кенильуорфс наделали шуму в Европе, а рассказы о них возбудили завистливое любопытство в государях континента. Нет действия без причины, и граф Лейчестер истратил в течение семнадцати дней до миллиона серебряных рублей на наши деньги не ради пустого тщеславия. Чествуя в своем замке королеву, он видел в ней невесту, и празднества его были похожи на торжественную помолвку… С выражениями благодарности от Елизаветы он ждал слова согласия, почти уверен был, что корона и скипетр будут ему наградами за двадцатилетнюю связь, начатую под сводами Башни, продолжавшуюся под сенью престола…

Но о бракосочетании своем с фаворитом у Елизаветы не было и помину; радужные мечты временщика разлетелись вместе с дымом его блестящих фейерверков, надежды угасли вместе с иллюминациями.

К этому времени можно отнести интимное сближение Лейчестера с семейством Вальтера д'Эвре, графа Эссекс, бывшего наместника Ирландии. Он был женат на Летиции Ноллс, родственнице Елизаветы (со стороны ее матери Анны Болейн), и имел сына Роберта, родившегося 10 ноября 1567 года. Сближаясь с Эссексами, граф Лейчестер шел к престолу вновь пролагаемой тропой, по своему обыкновению — тропой злодейства. Обольстив Летицию Эссекс, Лейчестер отравил ее мужа и тайно обвенчался с ней. Расчет убийцы был тот, чтобы породниться с Елизаветой и тем приобрести неоспоримое право на престолонаследие. Малолетний Роберт, отданный умирающим отцом лорду Бурлею, рос на его попечении; брак матери с убийцей оставался тайной для него и для всего двора до 1578 года, когда посланник герцога Франциска Анжуйского открыл все Елизавете. Разгневанная, она потребовала от временщика ответа; грозилась засадить его в Башню, но вскоре сменила гнев на прежнюю милость. Граф Лейчестер, без всякого стыда, клятвенно уверил королеву, что все сообщенное ей не что иное как гнусная клевета, интрига завистников. Все пошло прежним порядком…

В 1584 году иезуит Парсон издал анонимный памфлет под заглавием «Республика Лейчестера», в котором разоблачил все злодейства временщика и выставил его опасным крамольником, преобразующим на свой лад государственную конституцию и покровительствующим пуританам с целью найти в них поддержку в случае переворота. Памфлет иезуита, написанный желчью со многими преувеличениями, содержал в себе однако же порядочную частицу истинной правды. Что же сделала Елизавета? Государственный совет по ее повелению от ее имени издал указ, опровергавший по пунктам все обвинения, возведенные на Лейчестера в памфлете, и вместе с тем исчислявший его достоинства и заслуги. Не желая оставаться перед королевой в долгу, временщик, пригласив вельмож и дворян на чрезвычайное собрание, предложил им дать законную силу биллю о предании смертной казни каждого, осмеливающегося не только покушаться на жизнь королевы, но даже неуважительно о ней отзываться. Парламент утвердил предложение Лейчестера, и новый закон пришелся как нельзя более кстати для применения его к Марии Стюарт.

Около этого времени при дворе явилось новое лицо, обратившее на себя благосклонное внимание королевы, а потому, разумеется, и всех ее приближенных. Это был семнадцатилетний Роберт Эссекс, стройный красавец, умом и образованием напоминавший феноменального Филиппа Сиднея (бесценный алмаз в короне Елизаветы, как его называли). Граф Лейчестер не только не глядел косо на молодого Эссекса, но, представив его ко двору, всячески старался выставить Роберта с самой выгодной стороны. В этом случае, как всегда и во всем, у временщика был расчет, и довольно верный. Кроме Эссекса, едва ли кто другой мог занять место фаворита и таким образом фаворитизм пасынка был бы продолжением фаворитизма отчима; наконец, и Эссекс, руководимый своей матерью и Лейчестером, был бы надежным и могущественным орудием для осуществления заветных замыслов временщика. Своими отношениями к нему и матери молодой Эссекс отчасти напоминал Гамлета; та же бессильная ненависть к отчиму, негодование к матери, с той разницей, однако, что Эссекс боялся Лейчестера, а потому пред ним хитрил и лукавил. Первый дебют молодого Роберта в роли царедворца был весьма удачен и снискал ему всеобщее одобрение. Это было осенью, в Виндзоре. Пользуясь тихой, ясной погодой, Елизавета пожелала прогуляться в парке, куда отправилась, сопровождаемая несколькими фрейлинами, Лейчестером, Карлом Блоунтом и Эссексом. Бродя по аллеям парка без определенной цели, королева достигла его конца, отдаленного от замка, а потому и содержавшегося довольно нерадиво… Широкая дождевая лужа перегородила дорогу Елизавете, и она остановилась, будучи принуждена или отступить, или обойти лужу по влажной траве. Заметив затруднение королевы, Эссекс сорвал с плеч свою богатую епанчу голубого бархата, вышитую серебром, и разостлал ее под ноги Елизаветы. Эта внимательность и находчивость понравились ей, ласковая улыбка и несколько приветливых слов были наградой молодому кандидату в фавориты, которому лужа послужила первой ступенькой к возвышению. Нравственный вывод из этого события сам напрашивается на язык, и нельзя удержаться, чтобы не сказать об Эссексе: он не первый и не последний временщик, благодаря грязи вышедший в люди.

Весной 1585 года соединенные штаты Нидерландов решились свергнуть ненавистное испанское иго. Елизавета, помогая им субсидиями и военными силами, главнокомандующим своих войск назначила графа Лейчестера. Желая дать случай Эссексу отличиться на поле брани, временщик предложил ему отправиться с ним в поход, на что Эссекс, однако же, сначала не согласился, но потом, по настояниям матери, отправился. Встреча, оказанная Лейчестеру в Нидерландах, была истинно королевским триумфом; жители Нидерландов и войска республики заранее приветствовали его как освободителя и героя. Лейчестер единодушно был избран в правители соединенных провинций. Упоенный своим торжеством временщик до того забылся, что принял предложенный ему сан, не испросив на то разрешения своей государыни. Оскорбленная Елизавета, ограничась выговором, простила фавориту его бестактность. Военные действия открылись, но успехи Лейчестера далеко не соответствовали возлагаемым на него надеждам нидерландцев. Ловкий на турнирах и ристалищах, он оказался бездарнейшим полководцем; искусный в интригах, одаренный способностью убивать из-за угла или опаивать ядом своих соперников, временщик лицом к лицу с неприятелем на ратном поле пасовал, смущался, трусил… Побеждаемый герцогом Пармским, он без толку терял войска и вместо войны наступательной вел оборонительную. Нидерланды увидели, что немного поторопились венчать лаврами иноземца, бойкого на словах, щедрого на обещания, но покуда еще не разочарованные окончательно, ждали безропотно, что счастье, авось, улыбнется и Лейчестеру. Он осадил Зуфтен. Эссекс, начальствовавший кавалерией, оказал чудеса храбрости, сэр Филипп Сидней, смертельно раненный, запечатлел кровью добросовестное свое служение правому делу, пожертвовав ему и жизнью, но ни тот, ни другой не принесли Нидерландам никакой существенной пользы, и всеобщее негодование было достойной наградой бездарному Лейчестеру, взявшемуся не за свое дело.[83] В ноябре 1586 года он возвратился в Англию и вместо предания суду был пожалован в министры двора, а Эссекс — в шталмейстеры. Находясь теперь в своей сфере, временщик принимал самое деятельное участие в процессе Марии Стюарт и настойчиво предлагал отравить ее ядом, что, как мы уже видели, отвергнуто было канцлером Уолсингэмом. На следующий 1587 год Лейчестер имел бесстыдство снова отправиться в Нидерланды для отражения испанцев от устьев Шельды. На этот раз он прибыл единственно для руководства интриги и обширного заговора, организованных в его пользу многочисленными его приверженцами. Временщик надеялся — по окончательном отражении и вытеснении испанцев из Нидерландских штатов — прибрать их к рукам и сделаться не штатгалтером республики, но прямо королем. Слух о его кознях достиг ушей Елизаветы, и она поспешила отозвать своего возлюбленного в Англию-Заговор шел успешно, число приверженцев возрастало, несмотря на усиление партии друзей свободы и независимости, но Лейчестер не смел ослушаться своей королевы. Перед отъездом, он раздал своим нидерландским друзьям золотые медали, которые и в его отсутствие должны были напоминать им о продолжении и доведении до конца начатого дела. На этих медалях на одной стороне был изображен поясной портрет Лейчестера, а на другой — стадо овец с собакой, удаляющейся, но оглядывающейся; надпись вверху гласила: «Поневоле покидаю» («invitus desero»), а внизу: «не стадо, но неблагодарных» («поп gregem sed ingratos»)… Приверженцы временщика, усердно содействуя его видам, деятельно сеяли раздоры в Нидерландах, умножая число недовольных.

Война Англии с Испанией приняла ужасающие размеры. Филипп II снаряжал свою знаменитую Непобедимую Армаду под начальством адмирала Медина-Сидониа; Елизавета, со своей стороны, готовилась встретить могучего врага, доверив предводительство морских сил великому адмиралу графу Арондель, Карлу Гоуарду, Френсису Дрейку, Гоукинсу, Фробишеру; командование войсками сухопутными, собранными в Тильбюри, было возложено на Лейчестера; граф Эссекс — теперь уже кавалер ордена Подвязки — был назначен начальником всей кавалерии. Производя в Тильбюри смотр своим войскам, Елизавета, указывая им на Лейчестера, произнесла такую речь:

— Он, мой генерал-лейтенант, среди вас заменит вам меня… Доныне еще ни у одного государя не было достойнейшего и благороднейшего подданного!..

Одному Богу известно, насколько этот благороднейший и достойнейший подданный оправдал бы доверие своей государыни, если бы Непобедимой Армаде, 1 июля 1588 года отплывшей из Лиссабона, не пришлось бороться со стихиями вместо английских войск. Адмиралам легко было добить жалкие остатки испанского флота, разоренного бурями, пожарами, разбившегося о подводные скалы. Гордясь победой, Елизавета увековечила гибель Армады двумя медалями; сперва с девизом, приписывавшим всю честь и славу ей, женщине, но потом, по совету парламента, велела эту хвастливую надпись заменить стихом псалма: «Помощь мне от Господа, сотворившаго небо и землю» (Пс. 120, ст. 2).

Щегольское появление на коне, в блестящих доспехах, с жезлом фельдмаршала, перед войсками на параде в Тильбюри было последним явлением жизненной трагедии Лейчестера; в том же 1588 году он умер в Корнбюри, на пятьдесят восьмом году от рождения. В конной рыцарской зале (the horse armoury) арсенала лондонской Башни доныне сохраняется одетая в подлинные доспехи Лейчестера его величавая, красивая фигура на удивление позднейшему потомству. Эта кукла, точное изображение всех достоинств фаворита Елизаветы, имеет перед живым своим подлинником именно то великое преимущество, что она — кукла, хотя и такая же бездушная, как Лейчестер, но зато безвредная… Как хорошо было бы, если бы в старину короли и королевы, вместо живых кукол временщиков и фавориток, довольствовались восковыми или деревянными; от скольких бедствий были бы тогда избавлены их подданные, казна от расхищения, человечество от стыда, а история от многих позорных страниц.

Похоронив Лейчестера, Елизавета недолго вдовствовала и недолго его оплакивала; открывшаяся вакансия, чуть ли еще не при жизни временщика, уже была замещена Эссексом. Подвернулся было другой искатель счастья, Карл Блоунт, лорд Монжуа (Montjoie), но Эссекс со шпагой в руке удержал за собой выгодную позицию. Из-за пустого повода он вызвал Блоунта на дуэль, скрестил с ним шпагу и был ранен в колено.

— Что за негодные мальчишки! — сказала Елизавета, узнав о столкновении соперников, но внутренне весьма довольная. — Надобно их унять, а то, пожалуй, тот и другой голов не снесут.

Пожурив бойцов тоном доброй бабушки, выговаривавшей шалунам внукам, королева их помирила, и враги сделались добрыми друзьями. Сравнение королевы с бабушкой, а графа Эссекса и Блоунта с внуками кажется нам тем более уместным, что оба они по своим годам действительно годились ей во внуки, но именно потому она и удостаивала Эссекса пылом старческого своего сердца; ей было тогда пятьдесят шесть лет, а фавориту двадцать два года. Набеленная, нарумяненная, в рыжем парике, опутанном бриллиантовыми нитями, Елизавета, рука об руку с Эссексом, как молоденькая девочка порхала на придворных балах, в полной уверенности, что она неизменно все та же, какой была тридцать шесть лет тому назад, и что старость, постигая всех простых смертных, к ее британскому величеству не смеет прикасаться… Первые годы фаворитизма графа Эссекса — смешной водевиль, послуживший прологом к кровавой трагедии. Елизавета, тридцать два года сожительствуя с Лейчестером, осыпая его богатствами и почестями, покорялась ему как жена мужу; скажем более — она боялась Лейчестера, который держал ее в руках. Молодого Эссекса она сама взяла в руки, надоедала ему ревностью, капризами, играла им, как пешкой, и при малейшей с его стороны попытке ослабить гнетущее его иго обходилась с фаворитом не слишком-то вежливо. Новый временщик был похож на несчастного молодого мужа, отдавшегося в кабалу старой, сварливой жене ради ее богатства. А между тем, Эссекс, при сравнении его с покойным Лейчестером, был честнее, благороднее, добрее и талантливее. Пользуясь особенной благосклонностью королевы, он при каждом удобном случае старался оправдать ее милости к нему воинскими подвигами, на что трусливый Лейчестер никогда не был способен. Положение Эссекса было еще и тем хуже положения Лейчестера, что у последнего были только безмолвные завистники и болтливые льстецы; у Эссекса были враги и клеветники, нашептывавшие на него Елизавете. За каждым шагом, за каждым словом Эссекса следили тысячи глаз, тысячи ушей, затем чтобы истолковывать его поступки и речи в дурную сторону и доводить о них до сведения королевы. В Лейчестера она верила, в Эссексе сомневалась; последнему в каждой ябеде или клевете, на него сплетенной, приходилось разубеждать свою высокую покровительницу, оправдываться.

На время успокоенная Елизавета при первом поводе снова впадала в сомнение, слушала ябедников, косилась на фаворита.

В начале 1589 года сэр Джон Норрис и Френсис Дрейк задумали экспедицию в Португалию для возведения на престол низложенного дона Антонио. Эта мысль — опасный поход в далекий край, сопряженный с подвигами, может быть, и славными победами, — пленила графа Эссекса, и он, не сказав ни слова королеве, без ее ведома и разрешения, отправился в Португалию, откуда его вызвала Елизавета грозным письмом, наполненным колкостями и упреками. Граф Эссекс возвратился, и королева успокоилась; он ждал выговоров, ареста, она встретила его ласками и нежностями, стоившими телесного наказания.

Безумная ревность влюбленной старухи заставляла бедного графа Эссекса хитрить и лукавить во всех тех случаях, когда судьба сталкивала его с молодыми, красивыми женщинами. Скрепя сердце, молодой красавец принужден был разыгрывать роль скромника, неизменно верного своей дряхлой мегере. Он писал ей даже стихи нежного содержания, из которых особенно замечательны одни, читанные или пропетые на празднике, данном графом Эссексом в 1589 году. В них несчастный поэт отказывался от своей бранной славы, бросал меч и шлем, уступая последний пчелам вместо улья; выражал готовность заменить воинские доспехи власяницей, лишь бы быть исповедником и капелланом владычицы своего сердца, то есть Елизаветы.[84] Мы не смеемся над поэтом-царедворцем; нас нимало не удивляет, что его могла вдохновить пятидесятишестилетняя старуха. Будь на месте Эссекса любой современный поэт по профессии, друг народа, не преклоняющийся (на словах) перед сильными мира сего, и он бы писал Елизавете оды, послания, мадригалы; и он бы черпал вдохновение если не в тусклых очах женщины, то в золотой казне королевы. Страшась ее гнева, Эссекс в 1590 году тайно обвенчался с вдовой Филиппа Сиднея, единственной дочерью канцлера Уолсингэма. Враги фаворита не замедлили доносом, и Елизавета была в ярости! Сохраняя еще настолько чувство своего достоинства, чтобы не выказать вульгарной ревности, королева негодовала на графа Эссекса за этот неравный, по ее словам, неприличный брак, унижающий род Эссексов. «Он мог бы составить партию более достойную, — говорила она приближенным. — От его руки не отказалась бы любая владетельная принцесса!»

В 1591 году французский король Генрих IV просил у Елизаветы помощи для усмирения мятежных своих подданных. Начальство над вспомогательными войсками, отправленными во Францию, было возложено на графа Эссекса. Он настоятельно требовал от Генриха осады Руана, выказал замечательную храбрость под его стенами, где брат его Вальтер был убит. Граф Эссекс уверял Генриха, что своими орудиями разгромит укрепления города и не оставит в нем камня на камне, но король французский не соглашался на эти предложения. Его пугало ретивое усердие иноземца и удерживали жалость и стыд отдать родной город на разграбление английскому войску. Обиженный отказом короля, граф Эссекс вызвал на поединок Виллара, коменданта Руана, который уклонился от этой чести. Тогда английский полководец возвратился на родину ни с чем. Покуда он отличался во Франции, завистники его не дремали, что доказала суровая встреча графа Эссекса королевой. Недовольная его действиями во все продолжение похода, она особенно выговаривала ему за своевольничанье, за превышение данной ему власти, так как он произвел некоторых в офицеры, не спросив на то королевского разрешения. Немалого труда стоило Эссексу вымолить себе прощение, и с этого времени он стал заискивать расположения народа, покровительствуя пуританам и всячески стараясь сделаться популярным. В 1593 году Елизавета включила его в число членов государственного совета, и в это же время за границей была напечатана брошюра возмутительного содержания «О престолонаследии в Англии», посвященная графу Эссексу. В ней неизвестный его недоброжелатель, обвиняя его в домогательстве верховной власти, угрожал Англии мятежами, единственным спасением от которых могло быть свержение Елизаветы с престола. Несомненно, что это исчадие зависти и недоброжелательства было делом врагов Эссекса, отчасти достигших своей цели, так как брошюра эта восстановила королеву против ее любимца. Дряблое сердце Елизаветы повелевало ей не расставаться с Эссексом; рассудок, устами его ненавистников, советовал держать его в почтительном отдалении от дел внутренней политики, даже от Англии. Облекая устранение своего фаворита в благовидную форму, Елизавета возлагала на него поручения почетные, при удачном исполнении которых он мог заслужить новые награды и милости. В 1596 году испанцы осадили Кале. Обсервационный корпус, посланный в Дувр, был отдан под начальство графа Эссекса. Пользуясь войной, великий адмирал Гоуард вместе с фаворитом составил план новой экспедиции в Испанию, и с сильными десантными войсками они отплыли к Кадиксу, который сдался Эссексу на капитуляцию.

5 июля 1596 года герой отплыл из Кадикса, а 10 августа прибыл в Плимут, где его встретила Елизавета и восхищенный народ. Последний выказал при этом живейшее сочувствие Эссексу, и триумф победителя был самым чувствительным отмщением его клеветникам, которые, разумеется, не преминули предостеречь королеву от опасности вследствие этих слишком приязненных отношений народа к графу Эссексу. По возвращении в Лондон он был приглашен во дворец к Елизавете для важных объяснений. Выведенная из терпения постоянными наговорами, происками и каверзами и выразив свое негодование не на него, Эссекса, но на его врагов олигархов, королева явила ему новый знак расположения и искренней доверенности. Она подарила своему любимцу собственный перстень, будто волшебный, предохранительный талисман против злодеев. На краю погибели, оговоренный в каком бы то ни было преступлении, под топором палача, Эссекс имел право, предъявив этот перстень королеве, получить полное прощение. Этот перстень был даром Елизаветы не подданному, но любимому человеку, жизнь которого была ей дорога, священна. Неограниченная в тайных своих ласках, королева, однако же, явно была строга и взыскательна к фавориту, удаляла от должностей всех тех, которым он покровительствовал; его рекомендации сделались подорожными к увольнению от службы. Подпольная интрига, ведомая вельможами, шла успешно; робкие, низкопоклонные перед покойным Лейчестером, они с возмутительной дерзостью подкапывались под графа Эссекса. Чтобы утешить его и успокоить, Елизавета произвела фаворита в генерал-фельдцейхмейстеры в 1597 году, и как бы в благодарность королеве за ее новую милость граф Эссекс испросил у нее разрешения на новую экспедицию в Испанию, занятую в то время снаряжением флотов в Корунье и Ферроле. Эта экспедиция не увенчалась успехом: сильная буря у Плимута, а затем противные ветры задержали английский флот у родных берегов около месяца. Выжидая погоды, Эссекс передумал ехать в Испанию, а вместо того решился вместе с Вальтером Рэйли (Raleigh) плыть в Индию для отнятия ее у испанцев. Но и эта экспедиция не состоялась вследствие размолвок между адмиралом и Эссексом. Все их подвиги ограничились завоеванием одного из Азорских островов и захватом трех испанских кораблей, шедших из Гаванны с богатым грузом.

По возвращении в Англию Эссекс нашел при дворе перемены к худшему и такое усиление враждебной ему партии, что решился подать в отставку. Это с его стороны не было пустой угрозой, но следствием сознания, что ему при новых порядках делать было нечего, или еще того хуже, не устоять. Елизавета, желая удержать фаворита от его намерения, произвела его в великие маршалы Англии. Это повышение придало Эссексу самонадеянности, и он вообразил, что один в состоянии будет бороться с легионом своих недоброжелателей. В 1598 году между Англией и Испанией начались переговоры о мире. Лорд Бурлей и большинство членов государственного совета подали голос за мир, граф Эссекс один стоял за продолжение войны, обещая Англии громадные выгоды и осыпая чуть не бранью бывшего своего воспитателя Бурлея и его приверженцев. Не довольствуясь устными доводами, Эссекс напечатал меморию в свою защиту, причем не поскупился на язвительные нападки и насмешки над своими противниками. Вообще в последние три года жизни фаворит, озлобленный, выведенный из терпения, выказывал непозволительную запальчивость. Непрерывные смуты в Ирландии требовали решительных мероприятий, и этот вопрос всесторонне обсуждался на совете и в парламенте. Не щадя наместника и его подчиненных, Эссекс осуждал все их действия, доказывал, что при их вялости и нерешительности умиротворение мятежной страны немыслимо. Однажды при подобном споре в кабинете королевы он до того раскричался, что она ударила его перчаткой по щеке… Кто из нас еще в детстве не читал об этой знаменитой пощечине, более позорной для Елизаветы, нежели для ее фаворита? Окончательно вышедший из себя, граф Эссекс схватился за эфес шпаги и сделал шаг к королеве; свидетель скандала, граф Арондель, едва мог удержать его…

— Королева и женщина! — прохрипел Эссекс, с пеной у рта, сверкающими глазами смотря прямо в лицо Елизавете. — Я бы не простил этой обиды Генриху VIII, если б он был на вашем месте!

И, взбешенный, он вышел из кабинета, не обращая внимания ни на увещания великого адмирала, ни на королеву, требовавшую, чтобы он остался. На предложение канцлера просить извинения у Елизаветы, Эссекс написал ему длинное письмо, в котором не только доказывал, что он прав, но еще осыпал королеву упреками. Последняя еще посердилась несколько времени и простила смельчака, внутренно сознавая, что он был прав.

Этот факт, как мы уже сказали, не позорит графа Эссекса, но, напротив, приносит ему величайшую честь, так как здесь во временщике пробудился герой, а в рабе воскрес человек. Необидчивость — первая и капитальная добродетель каждого истого паразита и временщика: покровитель может им давать щелчки по носу, пощечины, под горячий час удостаивать своеручно и ударом трости, но их дело гнуть свои спины, столь же гибкие, как трость, улыбаться и целовать ручку, которая за обиду не преминет наградить более или менее щедрой подачкой… Эссекс, к собственному своему несчастью, был не таков! Терпеливо перенося ласки Елизаветы, он не в силах был сносить оскорбления, и его вспышка за пощечину доказывает, что в нем его фаворитизм еще не заглушил чувство личного достоинства; что он был горд не единственно только с теми, которых считал ниже себя.

Двенадцатого марта 1598 года Эссекс был назначен вицекоролем ирландским, с неограниченными полномочиями, и вместе с войсками отправился к месту своего назначения. Отличный администратор на словах, в своих спорах в совете, граф Эссекс оказался далеко не таковым на деле. Все его распоряжения в Ирландии противоречили, во-первых, высказанной им программе, а во-вторых, носили на себе отпечаток торопливости, необдуманности и совершенного незнания края. Там, где следовало употребить силу, вице-король действовал безуспешно убеждениями; где необходимо было оказать снисхождение, он был строг. Войска и деньги растрачивались им без толку, и вместо реляций об успехах он писал к королеве только о высылке ему подкрепления, то золотом, то оружием.

«Явная измена», — шепнули Елизавете царедворцы, и она, запретив графу Эссексу отлучаться из Ирландии впредь до прибытия нового вице-короля, послала туда с войсками личного врага фаворита, графа Ноттингема. Незадолго до прибытия последнего граф Эссекс в ожидании подкрепления имел неосторожность заключить с мятежниками перемирие… Сдав начальство и запутанные дела Ирландии графу Ноттингему, бедный Эссекс со стыдом возвратился в Англию, где ожидало его падение и где из временщика ему было суждено превратиться в мятежника. Елизавета отдала графа Эссекса под суд, на котором он крайне плохо защищался, сваливал свои вины на других, жаловался на злоупотребления, которыми был окружен в Ирландии, наконец, упреждая приговор, предложил судьям удалить его от двора на житье в поместья. Падение с высоты моральной, как и с физической, редко обходится без вреда здоровью — и Эссекс захворал, слег в постель. В сердце Елизаветы пробудилось чувство жалости; отложив на время заседания следственной комиссии, она выразила живейшее участие к больному, несколько раз навещала его, сама подавала лекарства. Эта внимательность оказала на здоровье Эссекса благотворное влияние, и он выздоровел; всю его болезнь будто рукой сняло…

«Он притворялся!» — шепнули завистники королеве, и она им поверила.

Опять открылись заседания следственной комиссии, приговор которой был утвержден государственным советом. Графа Эссекса присудили к увольнению от всех занимаемых им должностей, с лишением орденов и оставлением чина генерала кавалерии. Трудно решить, в каком положении временщик более жалок: на высоте величия или после своего падения? Разжалованный Эссекс смирился, впал в ханжество и, воздыхая о суете мирской, уединился от общества. Летом 1600 года, будто солнце из-за туч, ему прощальной улыбкой блеснуло счастье: именем королевы ему объявлено было прощение, с запрещением, однако, приезда ко двору. Видя в этом, и не без основания, происки врагов графа Эссекса, секретарь его Генрих Кюф советовал своему патрону во что бы то ни стало добиться секретной аудиенции у королевы, при которой он мог бы изобличить своих злодеев. Граф отклонился от этого, сознавая всю бесполезность подобного действия.

— Какие объяснения могут быть с женщиной, у которой ум так уже одряхлел, как и тело! — сказал при этом раздраженный Эссекс.

Через домашних шпионов, из уст в уста, этот дерзкий отзыв дошел до Елизаветы. Она приняла это к сведению. Иной план, иные замыслы зрели в уме Эссекса. Он помнил изъявление любви народной при его встрече по возвращении из Кадикса; до него доходили сочувственные отзывы о постигшей его опале; преданные ему люди вербовали на его сторону пуритан, которым он всегда покровительствовал. Основываясь на этих данных, конечно шатких, ненадежных, граф Эссекс задумал свергнуть Елизавету, возвести на английский престол Иакова VI, короля шотландского (сына Марии Стюарт), или самому надеть ту корону, которой так долго и безуспешно домогался покойный Лейчестер. С Иаковом Шотландским Эссекс вошел в тайные сношения, обещал в случае народного восстания поддержку со стороны войск, расположенных в Ирландии под начальством Монжуа. С января 1601 года во дворце Эссекса начались сходбища его соучастников для обсуждения плана восстания. Для возбуждения ярости народной решили пустить молву об измене вельмож Елизаветы и о их сношениях с испанским королевским домом, которому они, будто бы, намереваются продать английский престол. Подняв народ под этим благовидным предлогом, заговорщики надеялись после дать бунту иное направление. Вечером 17 февраля члены тайного общества, организованного графом Эссексом, в числе 120 человек, намеревались с оружием в руках идти к дворцу и принудить королеву образовать новый парламент после роспуска прежнего. Елизавета, узнав о сборище, послала к графу Эссексу Роберта Секвилла, сына государственного казначея, с приказом немедленно явиться в государственный совет. Первым движением заговорщика было идти, но, получив безымянную записку, предупреждавшую его об опасности, он отказался от приглашения королевы под предлогом нездоровья. По уходе посланного друзья Эссекса предлагали ему бежать, но он, отвечая отказом, объявил им о воззвании к народу и возмущении всего Лондона. На другой день, утром 18 февраля, 300 заговорщиков собрались в доме Эссекса для окончательного обсуждения плана бунта и овладения Башней. Во время совещания в залу собрания неожиданно вошел лорд-канцлер Эджертон, сопровождаемый тремя членами парламента, и от имени королевы спросил у присутствовавших о причине сходбища. Им отвечали угрозами и объявили, что они все четверо арестованы. Оставив их в своем дворце, под надзором надежных друзей своих, граф Эссекс, сопровождаемый остальными сообщниками, с обнаженной шпагой выбежал на улицу с криком:

— За королеву! За государыню нашу!.. Народ, спасай меня от убийц и злодеев!..

На этот призыв откликнулись немногие. Народ, не столько с участием сколько с любопытством, смотрел на шумную толпу, с оружием в руках бежавшую по улицам. По мере приближения к королевскому жилищу число спутников графа Эссекса убывало; более нежели на половине дороги дальнейший путь мятежникам был прегражден цепями и рогатками. Миновав одну преграду, на другой они принуждены были прорваться силой через толпу народа, придерживавшего рогатку; при этом несколько человек было убито и ранено.

— Долой бунтовщиков! — кричали горожане, отражая толпу, предводимую Эссексом, дубинами и бердышами.

Такова была поддержка мятежному временщику со стороны народа, на любовь которого он так рассчитывал.

Оставив товарищей на волю Божию, граф Эссекс пустился бегом по набережной и в лодке через Темзу возвратился к себе во дворец, совершенно опустелый. Недавние пленники — лорд-канцлер, члены парламента, вместе с охранявшими их друзьями графа Эссекса, — спокойно ушли к Елизавете… Эссекс последовал их примеру.

Все историки единогласно отдают справедливость королеве английской, выказавшей в этот опасный день спокойствие и неустрашимость, особенно достойные удивления в шестидесятивосьмилетней женщине. Уверенная в любви народной, она смотрела на сумасбродную попытку графа Эссекса с той улыбкой презрения, с которой великан глядит на замахнувшегося на него ребенка. Ее глубоко тронула готовность жителей Лондона защищать свою законную королеву, и она видела в этой готовности запас любви и неограниченной преданности. Бывший тогда при английском дворе посланник царя Бориса Годунова дворянин Микулин стоял в рядах защитников Елизаветы, о чем она с благодарностью писала царю, славя доблесть его представителя. Для суда над Эссексом и его сообщниками была наряжена комиссия из 25 пэров королевства, и заседание началось. На первый же вопрос, что могло побудить его к восстанию, граф Эссекс отвечал, что он действовал в видах блага государства и спасения королевы от вельмож, умышлявших ее низложение и призвание на престол инфанты испанской. Душой этого фантастического заговора граф Эссекс назвал Сесила, упоминал и о других, но по всем его речам видно было, что он импровизирует свою защиту. Министры королевы, особенно же Френсис Бэкон (некогда облагодетельствованный Эссексом), без труда опровергли все его показания и принудили отступиться от собственных слов. Посаженный в Башню, граф Эссекс чистосердечно сознался во всем, но вместе с тем малодушно оговорил, кроме своих сообщников, множество лиц, заговору вовсе непричастных. Ни признания, ни предательство не смягчили участи мятежника, и суд после непродолжительного совещания приговорил его к смертной казни. Выслушав приговор, исполнение которого было назначено на 25 число февраля, Эссекс, не приступая ни к каким предсмертным распоряжениям, выразил одно только желание видеть графиню Ноттингем, супругу его заклятого врага, но к нему расположенную, даже слишком, как говорили злые языки. Желание осужденного было исполнено, и графиня на несколько минут посетила его. Елизавета не скоро решилась подписать смертный приговор бывшего своего любимца. Ее возмущала не дерзость, но непреклонность графа Эссекса, ни разу во все продолжение следствия не выразившего даже намерения прибегнуть к милосердию королевы. Она ждала раскаяния, он молчал; она ждала просьбы о пощаде, но гордый Эссекс, как видно, не желал купить спасение жизни унижением. Утром 25 февраля 1601 года он был обезглавлен в подвальном этаже Башни. От внимания присутствовавших не ускользнули тревожные взгляды, которые Эссекс обращал вокруг себя, будто чего-то поджидая до самой последней минуты. Пушечный выстрел возвестил жителям столицы, что приговор над мятежником совершен, правосудие удовлетворено, и душа бывшего временщика вознеслась к небу, как облачко порохового дыма, взвившееся над бастионом лондонской Башни. Враги Эссекса торжествовали, негодовавшая на них Елизавета со дня казни сделалась задумчива и рассеянна; имя фаворита, неосторожно при ней произносимое, заставляло ее содрогаться. Заметно было, что воспоминание о графе Эссексе пережило его в сердце Елизаветы, и ей стоило больших усилий, чтобы воздерживаться от выражения своей безутешной скорби. Дни уходили за днями, и с каждым днем королева видимо дряхлела, теперь уже не заботясь об искусственной поддержке своей красоты, что, впрочем, едва ли было возможно в семьдесят лет…

В начале 1603 года графиня Ноттингем, при смерти заболевшая, пожелала видеть королеву для сообщения ей, по словам больной, важной государственной тайны. Елизавета отправилась к графине и нашла ее в безнадежном состоянии, близком к агонии, но в полной памяти, в совершенном самосознании. Не удаляя присутствовавших, умирающая тихим, прерывающимся голосом сказала Елизавете, присевшей у ее изголовья:

— Государыня, вы видите теперь страшную преступницу перед вами, грешницу перед Богом…

Заметив по выражению Елизаветы, что она принимает ее слова за бред, графиня продолжала:

— Я говорю сущую правду и заранее прошу ваше величество простить меня и тем успокоить мою совесть, усладить последнюю мою минуту…

— В чем же ваш грех перед Богом и преступление передо мной? — спросила ласково королева.

— Известно ли вам, что граф Эссекс накануне своей казни желал видеть меня? Я была у него в Башне, и он умолял меня, именем всего святого, передать вам перстень… этот самый, и напомнить…

Рыданья задушили голос больной. Вырвав у нее из рук перстень Эссекса, подаренный ему после возвращения из Кадикса, Елизавета, пожирая графиню глазами, бледная, как она сама, дрожа всем телом, повторила:

— Напомнить? Напомнить, о чем? Договаривайте все!

— Напомнить о вашем обещании в обмен на перстень оказать ему милость, какое бы то ни было его желание. Несчастный Эссекс, именем той минуты, отсылая вам перстень, просил о помиловании…

— А вы не исполнили его желания! — вскрикнула Елизавета, вставая с кресел.

— Муж мой, узнав об этом, запретил мне…

— Спасти жизнь своему сопернику? Он мог запрещать вам! Но вы, как женщина, не должны были повиноваться! Эссекс, Эссекс, — прошептала королева, прижимая перстень к посинелым губам с выражением отчаянья в тусклых глазах. — Бог может простить вас, графиня, — продолжала Елизавета, с негодованием отодвигаясь от постели умирающей, — но я, я не прощаю и не прощу никогда!

Через два дня графиня Ноттингем скончалась, и тем была, бесспорно, счастливее королевы. По возвращении во дворец Елизавета, в сильнейшем истерическом припадке, сжимая перстень в руках, упала на постель и до поздней ночи пробыла в каком-то самозабвении. На все расспросы фрейлин и прислужниц она односложно отвечала:

— Эссекс! Эссекс!!

С этого времени здоровье ее было окончательно надломлено, и вместе с телесными страданиями иногда проявлялось как бы расстройство и умственных способностей. На предложение докторов лечь в постель Елизавета отвечала выражением боязни, что она уже не встанет. Вместо того она приказала весь пол своей спальни обложить подушками и таким образом приваливалась то в одном углу, то в другом. Вместо прежней изысканности в одежде, доходившей до щепетильности, теперь Елизавета выказывала пренебрежение к самой себе и отвратительную неряшливость: по нескольку дней не сменяла ни белья, ни обуви, а между тем куталась в свою королевскую мантию, не снимая с всклокоченной головы малой короны! Вечером 24 марта она погрузилась в паралитическое состояние, уставив неподвижные, потухающие глаза в угол комнаты, и пробыла в этом состоянии девять дней, почти не принимая ни лекарств, ни пиши.

— Эссекс! Эссекс!! — изредка бормотала она помертвелыми устами, покачивая головой, будто тревожимая призраком казненного.

2 апреля она очнулась, и на расспросы канцлера о выборе преемника, невнятно назвала Иакова Шотландского. 3 апреля Елизаветы не стало.

С ней пресеклась династия Тюдоров, с 1485 по 1603 год, в течение ста восемнадцати лет, в лице трех королей и двух королев владычествовавшая в Англии. В особе Иакова VI (в королях английских первого) воцарился несчастный дом Стюартов. В назначении Елизаветой себе в преемники сына Марии Стюарт исторические романисты, романические историки и драматурги видят проблеск раскаяния в умирающей королеве английской, с чем едва ли можно согласиться, во-первых, потому, что Елизавета в последние дни жизни была разбита параличом, поразившим отчасти и умственные ее способности, а во-вторых, кроме Иакова, и наследовать ей было некому.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ

НЕСКОЛЬКО СЛОВ ОБ АВТОРЕ

«..Историко-романические хроники и сказания хотя и заключают в себе много фантазии, но они подготовляют общество к более серьезному, вполне уже историческому чтению мемуаров, монографий, материалов».

Из некролога

Кондратий Биркин — псевдоним русского историка П. П. Каратыгина. Каратыгины — известнейшая театральная фамилия, взрастившая со времен императрицы Екатерины II добрый десяток деятелей русской сцены. Тетка будущего писателя Александра Михайловна знала Пушкина, Грибоедова. Отец Петр Андреевич был коротко знаком с Рылеевым, Кюхельбекером. В доме Каратыгиных перебывали все театральные деятели той поры.

В 1832 году в семье любимого актера русской публики Петра Андреевича Каратыгина родился второй сын — Петр. Ребенок выглядел крепким и здоровым, так что его мать Софья Васильевна Биркина уже через полтора месяца вновь появилась на оперной сцене. Семья Петра Андреевича имела достаток (у Петра был еще старший брат и две младшие сестры), что дало возможность мальчику получить приличное для его круга образование. Часто гостивший в доме московский артист Д. Т. Ленский за вдумчивость и рассудительность наделил Петрушу прозвищем «философ». Его юношеские увлечения театром и литературой были в значительной степени также данью семейной традиции.

Знание основных европейских языков позволило Петру Каратыгину без труда справляться с обязанностями чиновника департамента внешней торговли. Юноша любил смех, шутку, охотно слушал рассказы сослуживцев «о всяких небылицах».

В свободное от присутствия время он занимался литературным трудом, изредка помещая в столичных периодических изданиях небольшие статьи, очерки и заметки.

Первые литературные опыты не принесли честолюбивому юноше громкой славы и известности. Он решает попробовать себя на сцене. Актерскую судьбу Петра Каратыгина решил отзыв одной из воспитанниц П. А. Каратыгина по Театральному училищу, бывшей к тому времени замужем за влиятельным чиновником репертуарной части Дирекции императорских театров: «Как видно, Петр Андреевич сам учил своего сына; он передал ему все свои недостатки». Премьера была провалена, на актерской карьере молодого человека был поставлен жирный крест. «Сына моего не приняли к театру, потому что прием его зависел собственно от мужа этой госпожи», — вспоминал П. А. Каратыгин.

Переход к систематической литературной и научной работе был связан с началом сотрудничества в ведущем отечественном историческом журнале «Русская старина». Один из сотрудников редакции много позднее вспоминал, как в 1873 году известный водевилист привел своего сына в кабинет М. И. Семевского с просьбой дать ему занятия. Семевский нашел в нем образованного и весьма приятного собеседника. По его указаниям Петр Каратыгин занялся изучением обширной библиотеки и архива журнала, начал знакомиться с текущей отечественной и европейской научной литературой. П. П. Каратыгин написал несколько исторических и историко-биографических очерков. Наиболее заметным был появившийся анонимно цикл статей о Пушкине.

Осенью 1879 года умер Петр Андреевич Каратыгин — материальная основа семьи. Оставшийся после отца капитал в сорок тысяч рублей был расхищен одним из предприимчивых родственников. Спустя некоторое время процесс с расхитителем был выигран, но деньги бесследно исчезли, и Петр Петрович не получил ни копейки. Материальное положение усугублялось тяжелой многолетней болезнью жены, смерть которой сильно травмировала писателя.

Литературный труд из попыток удовлетворения собственного честолюбия постепенно превратился в единственный источник существования Петра Петровича и его семьи. К нему в полной мере применимо замечание Н. М. Карамзина, что «бедность многих делает писателями», В последнее десятилетие своей жизни Петр Петрович писал много, большей частью ради заработка. Боязнью лишиться дохода объясняли коллеги по редакциям его постоянную готовность подчиняться редакторской правке, поспешность в работе, некоторую неразборчивость в выборе тематики, компилятивный характер ряда сочинений. Однако, как отмечали многие его знавшие, если бы не чрезвычайные обстоятельства, он обещал бы быть крупным историческим писателем и публицистом. Усидчивость, завидное трудолюбие, добросовестность порой восполняли недостаток научного образования, исследовательских навыков и литературного дарования. Почти целые дни проводил он в Публичной библиотеке, делая выписки из гор прочитанных книг. Его историческая эрудиция восхищала знакомых: «Не многие из наших беллетристов так хорошо знали историю России последних двух столетий, как П. П. Каратыгин», — вспоминал современник.

Жизнь П. П. Каратыгина бедна внешними событиями: он редко куда выезжал, как и отец почти не покидал столицы. Главными фактами его биографии были книги. «Вечный труженик, а толку мало, известности же и того меньше!» — полушутя, полусерьезно записал он в альбоме автографов гостей дома знаменитого редактора-издателя «Русской старины» М. И. Семевского.

Остро почувствовав запросы читающей публики, Петр Петрович настойчиво и умело к ним приноравливался. В свое время большой успех имели его сочинения мистического содержания «Чернокнижники», «Заколдованное зеркало», построенные на материалах его пятитомной «Истории тайных религиозных обществ древнего и нового мира» (1869–1871), исторический роман «Дела давно минувших дней» (1889). В восьмидесятых годах он часто печатался в «Историческом вестнике» С. Н. Шубинского. Здесь и цикл статей о русских государственных деятелях XVIII века, и навеянные семейными преданиями очерки о всесильных шефах III отделения А. X. Бенкендорфе, Л. В. Дубельте.

В 1886 году П. П. Каратыгин вторично женился. Вскоре у него родился сын, и молодая супруга была уже вновь беременна, когда весной 1888 года последовало резкое ухудшение его здоровья (врачи подозревали чахотку). В конце мая он как обычно уехал на дачу в Гатчину, но предвидя кончину, торопил С. Н. Шубинского с выплатой гонорара в счет публиковавшейся на страницах «Исторического вестника» «Летописи петербургских наводнений. 1703–1879». «…Часть пойдет на лечение, — писал он, — а другая, вероятно, на мои похороны, остальные крохи — жене». К несчастью, это предвидение в полной мере оправдалось. 30 июля Петр Петрович Каратыгин скончался в Гатчине; тело было перевезено в столицу и захоронено в ограде усыпальницы семьи Каратыгиных на Смоленском кладбище близ малой церкви во имя святой Троицы. Смерть его (как и жизнь) прошла незаметно: лишь петербургские газеты и журналы, в которых он сотрудничал, поместили небольшие некрологи. После похорон упомянутый уже С. Н. Шубинский через редакцию «Нового времени» обратился в правления Литературного фонда и Общества драматических писателей с просьбой оказать материальную помощь оставшейся без средств к существованию семье П. П. Каратыгина.

Как трагична личная судьба писателя, так незавидна и участь его произведений. Некогда с увлечением читаемые, после смерти автора они прочно вошли в редко перелистываемый архив российской словесности. Даже попыток их переиздания не предпринималось. Многолетний труд П. П. Каратыгина по истории Волкова кладбища в Петербурге, содержавший перечень всех сохранившихся к тому времени надгробных эпитафий и краткие биографические сведения о похороненных там наиболее выдающихся лицах, так и не был опубликован (рукопись была передана на хранение секретарю исторического общества Г. Ф. Штендману). Не был завершен капитальный труд по истории Петербурга. Особый интерес представляла коллекция материалов П. П. Каратыгина о русском театре второй половины XVIII — середины XIX веков. Здесь и записи рассказов современников, и очерки о наиболее выдающихся деятелях российской сцены, составленные писателем по «изустным рассказам» отца, тетки А. М. Каратыгиной, документам семейного архива.

Нет нужды подробно распространяться о тематике, рассуждать об источниках и анализировать содержание предлагаемой читателю книги, однако, сделать некоторые замечания все же представляется необходимым. Не будучи научным изданием в строгом смысле этого слова, книга П. П. Каратыгина в то же время не относится к числу появившихся на российском книжном рынке с конца 1860-х годов «фривольных и нескромных изданий на пикантную тему» (хотя любители последних найдут здесь много интересного и поучительного). Автор ставит перед собой гораздо более широкие, чем пересказ «сальных анекдотцев», цели. Альковные дела венценосцев в силу их общественного положения не могли прямо или косвенно не отражаться на жизни государств. Автор, прекрасно понимая невозможность всестороннего и глубокого изучения поставленной перед собой проблемы (влияние фавора на мировые события), как правило, ограничивался лишь пространными биографическими очерками о наиболее прославившихся на этой стезе монархах и их злых гениях, этих «счастливых несчастливцах», явлениями которых так богата вся историческая жизнь европейских народов.

Свободно владея латынью, французским, немецким, английским и, возможно, итальянским языками, П. П. Каратыгин привлек к своей работе довольно широкий круг источников и литературы. В первую очередь это хроники и памятные записки того времени, о котором идет речь. Здесь и воспоминания Пьера Баранта о Карле XI, Сигизмунда Герберштейна и Андрея Курбского о России времен царствования Ивана IV, Франческо Гвичардини о средневековой Италии, Франсуа Лабютена о Людовике XIV и многих других неназванных в тексте авторов. Не остались без внимания и современные научные труды Иоанна Архенгольца, Жака де Ту, Мариуса Топена, Ричарда Диксона, Джона Лингарда. На характеристику личности Ивана Грозного несомненное влияние оказала трактовка этого образа в «Истории государства Российского» Николая Михайловича Карамзина. Имевшиеся информационные лакуны П. П. Каратыгин заполнял сведениями, почерпнутыми из произведений Виктора Гюго, Вальтера Скотта, Александра Дюма, Вольтера и Фридриха Шиллера. Дело здесь, может быть, и не в научной недобросовестности автора, смешивавшего порой без должного разбора и почтенные исторические сочинения, и грешащие многими неточностями свидетельства современников, и произведения изящной словесности, — в данном случае не совсем важно, произнесены ли в действительности те или иные слова, совершен или не совершен тот или другой поступок тем или иным монархом, фавориткой или временщиком. Важна сама вырастающая из этого обилия приводимых примеров картина быта и нравов венценосцев и их окружения.

Перед глазами читателя проходит нескончаемая вереница тиранов, делавшихся нередко рабами своей недавней служанки или изворотливого временщика. Разнящиеся в характерах, национальных темпераментах, вероисповеданиях, манерах и образованности английский Генрих VIII, испанский Филипп II, шведский Эрик XIV, в то же время все, «будто звери одинаковой породы, во многих чертах имеют родственное сходство», заключающееся в пренебрежении к религиозным и общечеловеческим нормам морали, способности ради прихоти временщика или прелестей фаворитки пренебречь не только народными, государственными, но и личными интересами и безопасностью. Источник фаворитизма, не знавшего ни национальных, ни временных границ, нужно искать не в человеческих слабостях каждого конкретного монарха, а в существовании неограниченной формы правления. Ибо только тогда плохое расположение духа Людовика XIV вследствие очередного расстройства желудка могло кончиться каторгой или пожизненным заключением для каждого, кто некстати попадался ему на глаза. «Король вне закона, а поэтому вне наказания!»— льстили Франциску I услужливые придворные. Это и явилось питательной средой «мании самодурства», расцвета низменных пороков венценосцев.

Ханжество и лицемерие двора еще более усугубляли положение. Находя приличным для себя отдых в объятиях фаворитов, монархи, порой сами того не замечая, становились жертвами корысти, политической интриги и холодного расчета. Немного найдем мы на страницах книги примеров, чтобы влияние фаворитки или временщика было обращено во благо подданных, «просвещение царств светом Христовым». Наоборот, фаворитизм, развивая порочные наклонности, опустошая казну монарха, убивает в нем последние искры добра и благородных побуждений, «отнимает у народа последний кусок хлеба, а у королевской власти — всю ее силу и значение». Жертвами временщиков становятся, как правило, истинные патриоты. Распущенность двора и духовенства вводит в соблазн и простонародье. На этой почве расцветают взяточничество, казнокрадство, доносительство, лжесвидетельство.

Рассматривая фаворитизм как неизбежное зло, автор не предлагал ничего конкретного для его устранения, кроме общего просвещения нравов. Республиканская форма правления («псевдоним монархии») является лишь мимолетной уступкой псевдодемократическим поползновениям черни, потому она кратковременна и непрочна: «Государство без властителя такое же немыслимое явление, как тело без головы, а многоглавое правительство точно так же невозможно, как существование десятиглавого человека».

Неизвестно по каким причинам издание книги было приостановлено на третьей части, хотя именно в начале XVIII столетия, в условиях господства неограниченной монархии, фаворитизм в Европе процветал пышным цветом. По цензурным соображениям мало места отведено истории России (Борису Годунову, Василию Шуйскому, всесильному Морозову, царевне Софье и ее фавориту Василию Голицину). Несомненно, что не меньшего внимания заслуживают деяния Алексашки Меншикова, императрицы Екатерины I, Долгоруковых, конюшего Бирона, певчего Разумовского, буйных братьев Орловых, талантливого Потемкина и прочих. Многое мог бы порассказать автор и о времени, когда исторические предания перекликались бы уже и с воспоминаниями его домочадцев и современников. Например, о своей бабке — танцовщице О. Д. Ефремовой, бывшей в фаворе у всесильного обер-гофмейстера графа А. А. Безбородко, о недалеком, жестоком, но деятельном администраторе А. А. Аракчееве, фаворитке Александра Николаевича — княгине Юрьевской и других.

В целом же, несмотря на пробелы, многочисленные фактические неточности, П. П. Каратыгину удалось создать легко читаемые беллетризированные очерки о наиболее выдающихся деятелях европейской истории XVI и XVII столетий, в которых даже искушенный читатель несомненно найдет для себя много нового, интересного и поучительного.

А. Шаханов



Загрузка...