Тики-тики-тики-тики-тики-тики-тики.
Цифры ползли по циферблату, как светлячки.
Тики-тики-тики.
Будильник отбрасывал на постель слабое сияние. От этого подушка и простыни казались бледно-зелеными.
Тики-тики-тики.
В комнате было тихо, тепло и чуть сыровато, как часто бывает в больничных палатах. Слышалось только тиканье будильника. Оно было почти беззвучное, но все-таки прорезалось сквозь галлюцинации.
Тики-тики-тики.
За окном сыпал снег. В ночной тьме порхало множество белых сверкающих бабочек. Вокруг уличных фонарей светились фиолетовые нимбы.
Первый снег растаял, едва коснувшись тротуара. Но теперь он уже спокойно ложился на улицы и крыши домов. Он пах свежестью, чистотой и влагой.
На одном из зданий вращались стрелки старинных часов. На них налип снег, придавил их своей тяжестью. Пружина часового механизма напряглась до предела, но так и не смогла поднять стрелку с восьми на девять. Часы остановились.
Снежные вихри кружились, освещенные огнями запертых магазинов. За зеркальной витриной тикали часы. Всевозможной формы, невиданной расцветки. Одни тикали громко, другие — тихо. Школьные часы, наручные, хронометры — все они шли в такт с электронными импульсами времени.
После завтрака Гильом вернулся в свою палату. Болезнь еще давала себя знать. Под кожей сеткой проступали сосуды. Бледные, худые руки, нервные пальцы. Горящие глаза.
Он попытался читать книгу об импрессионизме. Расположился удобно в кресле. Но сосредоточиться не мог — смысл фраз ускользал от него. Он пролистал репродукции, они ему не понравились.
Окно палаты выходило на улицу. Она была слишком узкая, а окно чересчур высоко, чтобы он мог видеть тротуар. Гильом видел только пять верхних этажей противоположного дома. За тюлевыми занавесками склонилась девушка. Она что-то делала на подоконнике. Вдруг она встрепенулась, взглянула в окно. Гильом в смущении отошел от окна.
Будильник стоял на тумбочке, светящиеся цифры ползли по циферблату. Гильом поднял будильник.
Циферблат был овальный, с шестью окошечками. Часы показывали время до десятой доли секунды. Цифры в последнем окошечке двигались очень быстро — 7, 8, 9, 0, 1, 2 — вечная погоня за цифрой, стоящей впереди.
Гильом взвесил будильник в руке. Он был легкий, пожалуй, даже слишком легкий. Потом Гильом поднял со стола окаменевший листок. Сравнил их, взвесил. Нахмурил лоб.
Будильник был легкий и новый. Окаменевший листок — тяжелый и старый, ему несколько миллионов лет. Неужели время имеет какой-то специфический вес? Сколько будет весить будильник, когда человек грядущего осторожно сколет с него известняк, освободит от окаменевшей породы?
Гильом сел. Ощупал будильник. Нашел стык, соединявший створки.
Всунул в щель кончик ножа для разрезания бумаги. Надавил, повернул. Будильник раскрылся, словно скорлупа ореха. Тиканье прекратилось.
Между скорлупками лежал отшлифованный кристалл. Бесцветно-зеленый, зеленый, как толстое стекло.
Гильом с удивлением поднял кристалл. Что это, крохотный кусочек времени?
Он приставил кристалл к глазу, оглядел комнату. Маленький мальчик, играющий у окна цветными стеклышками.
Мир преобразился. Комната, в которой сидел Гильом, заполнилась неразберихой широких зигзагов, кругов и петель. Причудливые, змееподобные, они вдруг заструились из двери. Это был водопад видений. Люди — искаженные лица, машущие распростертые руки. Синие, плывущие по воздуху глаза.
Гильом опустил кристалл и взглянул на больничную койку.
Формы и линии съежились, превратились в обычные предметы: стол, стул, картина. Он был один.
Сквозь кристалл он видел неразбериху трепещущих студенистых форм, словно отлитых из желатина.
Но комната была такая же, как всегда.
Сквозь зеленое стекло Гильом пристально рассматривал видения. Зажмурил левый глаз, облокотился, смотрел.
Книга, которую он читал, представляла собой четкий четырехугольник. Четырехугольной тенью она протянулась со стола к стулу, рассыпалась веером тонких страниц, испещренных нечитаемыми знаками и искаженными иллюстрациями.
Гильом посмотрел на окно. Там виднелся силуэт в халате он сам. Силуэт бросал тень на стул, со стула она ползла по комнате и выбегала в дверь. Руки болтались по бокам, будто мглистые паруса. Словно распутывая из мотка шелковинку, Гильом в неразберихе линий попытался проследить за собственной тенью.
Линии тянулись к двери. Одни тени слабые, расплывчатые. Другие четкие. Фигуры были удлиненными, они напоминали неправдоподобных пряничных человечков, вынутых из формы.
Все предметы Гильом видел во времени. Сами по себе предметы имели три измерения, но существовали в четырех — длина, ширина, высота, время. Письменный стол был внесен в комнату двумя людьми, их отражения были похожи на стереоскопический фильм, краски блеклые, туманные: ведь это произошло уже давно. А вот он сам ходит по комнате. Тени от него длинные, их много, они лежат петлями на кровати, на кресле. Входящие в дверь люди — друзья и знакомые. Гильом узнавал их стертые измененные лица. Называл по именам. Все, что случилось в этой комнате, оставило в ней отпечаток через копировальную бумагу времени.
Гильом был словно загипнотизирован. Болезнь еще не прошла. Может быть, это лихорадочный бред?
Он потер влажный лоб. Голова казалась пустой, ее заполняли лишь зачарованные миры, существующие по ту сторону кристалла.
За окном он увидел птицу, птица воздвигала арку над крышами домов, прочерчивая ее своим собственным телом.
Птица была образом времени. Все вещи пролетали сквозь время. Каждая секунда была отдельной фотографией потока, берущего начало от рождения и кончающегося могилой, словно отдельным пролетом моста, протянутого во времени. Время во времени, движение в движении. Все вместе это было длинной тенью, уходящей в прошлое, и настоящее продолжало эту тень в будущее. Само настоящее ухватить невозможно, оно было лишь самой последней частичкой прошлого, которая несла в себе будущее.
Птица исчезла. Ее полет был прочерчен в небе, точно след, тянущийся за реактивным самолетом.
Наступил вечер. Гильом был все еще в халате. Халат был немного широк, и ему приходилось запахивать одну полу на другую. Правый карман был скрыт полой. В левом, приходившемся посредине живота, лежало стеклышко из будильника.
Возвращаясь после ужина, Гильом напевал. Он не стал зажигать лампу, висевшую на потолке. Ее свет, слишком холодный и яркий, сразу превращал комнату в больничную палату. Настольная лампа и лампа над креслом пылали сквозь абажуры. Углы скрывались в полумраке, и от этого комната казалась неопределенно большой.
Мороз за окном лишь подчеркивал уют комнаты. Пахло электрическим теплом и пылью. Гильом шелестел страницами книги. От этого тихого шороха тишина казалась неправдоподобной. В окнах были вставлены двойные звуконепроницаемые рамы.
Гильом подошел к зеркалу и встретился с отражением своего узкого лица. Редкие светлые волосы свисали на лоб. Он провел рукой по щекам, ощупал пробивавшуюся, но еще не заметную глазу щетину.
Вынул кусочек зеленого стекла. Наклонился к зеркалу и сквозь кристалл стал вглядываться в свой собственный глаз.
Глаз в зеркале увеличился, зрачок превратился в коридор, ведущий внутрь Гильома.
Удивленный Гильом сделал шаг вперед. Стена не преградила ему путь. Зеленый кристалл исчез.
В открывшемся коридоре было холодно, по-зимнему дул ветер. Коридор сменился лабиринтом галерей и переходов. Гильом вошел внутрь.
Стены были сложены из мерцающих глыб. Гильом пробирался меж ними. Было холодно. Он потрогал стены: как лед. Может, это ледяная гора?
Он дрожал от холода. Запахнул плотнее халат.
В одной из ледяных глыб мелькнуло лицо. Гильом остановился.
Что это: вмерзшая в льды полярная экспедиция?
Это было лицо девушки.
Ледяная принцесса?
Это было лицо девушки, с которой Гильом незадолго до болезни провел вечер… и ночь тоже.
Гильом остановился. Он вспомнил о кристалле, о странных видениях времени. И все понял.
Он шел по дороге своей памяти. Ледяные глыбы — это воспоминания, застывшие мгновения, хранящиеся в мозгу.
Гильом бежал, окруженный воспоминаниями. Он запыхался, остановился. Оперся рукой о стену и, чтобы охладить пылающий лоб, прижался к ее прохладной прозрачной поверхности. Закрыл глаза.
Когда он снова их открыл, перед ним предстала четкая картина. Неопределенные линии, обрамляющие картину, оказались его собственным телом, руками, ногами.
Картина представляла собой Академию художеств в те годы, когда Гильом там учился; она запечатлелась в его глазах.
Большая перемена. Аудитория находится на третьем этаже, окна выходят на улицу. Над тротуаром висит реклама старомодных часов. На циферблате большие цифры от 1 до 12 и маленькие от 13 до 24.
Окна аудитории приходятся как раз над часами. Крыша часов образует как бы небольшую платформу. Студенты любят вылезать на нее, во время перемены они там завтракают. Иногда кто-нибудь покупает пива, а случается, и вина. Сверкает солнце. Тепло. На улице полно людей. Время обеда — все спешат за покупками. Накидывают плащи прямо на рабочую форму, выходят на улицу без пиджаков. Толпятся на переходах и пешеходных дорожках.
Студенты сидят на часах, вознесенные над толпой. У них времени много. Они спорят, беседуют, подставляют лица солнцу.
Сверху люди кажутся чудными, их тела видны в перспективе. Иногда студенты скручивают из бумаги пульки и стреляют ими в особо важных прохожих. Студентов никто не замечает. Временами то один из них, то другой издает протяжный свист — это под ними проходит девушка с глубоким вырезом на платье.
Они сидят на часах и потягивают из бутылки, передавая ее по кругу. Вознесенные над толпой, они невидимы для большинства.
Улица звенит, гудит, шумит под аккомпанемент шагов. Пыль клубится на солнце. Голоса напоминают шум прибоя.
Студенты пьют за распростертый под ними город.
На рекламных часах нет стрелок.
Гильом жмурится от солнца и шагает дальше. Ему любопытно. Он останавливается то тут, то там, глядит, вспоминает. Школьные дни в образцовом порядке лежат в прозрачных ящиках. Гильому кажется, будто он играет в прятки и водит, подсматривая за собственными тайными воспоминаниями.
Вот он останавливается перед первым посещением выставки Академии художеств.
Экскурсовод, стройная женщина — серая юбка, белая блузка, очки — показывает им картину Сальвадора Дали «Стойкость памяти». Растворяющиеся часовые стрелки летят над пустыней. Яркие, горящие краски.
Они идут по выставке. Перед ними меняются стили. Средневековье сменяется кубизмом, старинные, покрытые лаком портреты — абстрактным искусством.
— Картина отличается от книги, — объясняет экскурсовод. — На картине действие происходит одновременно на одной и той же поверхности. Глаз воспринимает все в единое мгновение. Между тем книга воспринимается в длительный промежуток времени. Страница за страницей, слово за словом. Одна минута может быть описана одной строчкой или тысячью строк. Самая форма создает ощущение времени, тогда как картина производит иное, зрительное впечатление. Это одно действие, а не цепь действий.
Дама выглядела весьма решительно. Они ходили по выставке более двух часов. Ноги ныли. Гильом мечтал об отдыхе, ему хотелось сбежать.
Хотя Сальвадор Дали сам по себе был очень интересен, Гильом продолжал путь по ледяным галереям. За стеной гремел джаз, исполняя один из вариантов пляски времени.
Гильому было страшно… и любопытно. Он находился в плену у собственной памяти. Ему было любопытно, как ребенку, переворачивающему камень. И страшно, как ребенку, обнаружившему под камнем толстого светлого червя. Пляска времени звучала в такт сердцебиению Гильома. Где окончится это путешествие среди воспоминаний?
Освещенный костром, сидит старый человек. Янтарные тени пляшут по коридору.
Гильом остановился перед этим воспоминанием. Он не узнал старика. Не в пример остальным старик смотрел на стоящего в коридоре Гильома, а может, Гильому только казалось, что смотрит.
На старике фуфайка и вытертые до блеска брюки. Он глядит на огонь. В правом кулаке зажата трубка. Он раскуривает ее от щепки.
— Огонь — это жизнь, — говорит он, ни к кому не обращаясь, выпускает изо рта дым, посасывает трубку. — Огонь постоянно меняется. Он стремится вверх, растет. И вот уже новые языки пламени принимают форму костра. — Старик выпускает дым через ноздри. — Так считали древние греки.
Он отворачивается от огня и смотрит на Гильома.
— И египтяне.
Опять замолкает. Потом:
— Ты знаешь, что у египтян было относительное время? Вечером и ночью часы были значительно короче, чем днем. Распределить в соответствии с этим деления на солнечных часах им было просто. А вот водяные часы доставили им немало трудностей.
Шипит сосновый корень, пахнет горящей смолой.
— Но они и с этим справились. После полуночи у них начинались короткие часы.
Молчание. Дымит трубка.
— Ни одна цивилизация, кроме нашей, не воспринимала время как ровный поток.
Гильом оставил философствующего старика. Он узнал его. То был его отец.
Искрились ледяные глыбы с воспоминаниями. Краски стали темнее, интенсивнее — рубин, смарагд, сапфир.
Что такое воспоминания — единица времени? Чем измеряется жизнь? Часами или тем, что человек пережил, его воспоминаниями?
Лоб Гильома покрылся испариной. Ему хотелось выбраться из этого лабиринта. Но он, спотыкаясь, продолжал идти вперед, к началу.
Теперь фигуры в ледяных глыбах были видны в другом ракурсе. Словно сфотографированные с земли. Или увиденные глазами ребенка.
Гильом шел по своему детству. Он шел наугад. Яркие вспышки воспоминаний жгли и терзали его. Детские игрушки: плюшевый медведь под грузовиком, обезумевшая кошка в подъемном кране, электронный калейдоскоп.
Гильом остановился, словно попал в тупик. Впереди начиналась темнота.
Это был конец, своего рода конец. Гильом двинулся вперед. Последнее, что он увидел, — белые стены, белые халаты, блестящие инструменты, запечатленные сквозь красную боль. Родильный дом.
Потом все покрылось мраком.
За окном занимался день. Первые автомобили выдохнули выхлопные газы на ночной снег, по мостовой протянулись черные следы. В окнах магазинов замелькали продавцы. Из метро хлынул поток служащих. Большие часы отбивали время прихода и ухода красным, зеленым и желтым цветом. К утренним звукам примешался запах завтрака.
Город был словно большой часовой механизм, заведенный на новый день.