Тимофей Прокопов Все написанное мною лишь Россией и дышит Борис Зайцев: судьба и творчество

Если земная любовь и смерть предстают в поэзии у Зайцева прекрасными отражениями вечного духа любви, то нетрудно понять, какой великой любовью одел он жизнь. Мы не знаем поэта, который бы так пламенно любил жизнь и все ее проявления. Для Зайцева не существует выбора, он не знает высшего и низшего в человеческих действиях и желаниях. У него вы не встретите так называемых отрицательных типов, потому что он слишком любит все живущее. Он следует за своими героями по пятам, он трепещет от восторга, видя, как они вбирают в себя то или другое из рассыпанных в жизни наслаждений.

Петр Коган

Борис Зайцев открывает все те же пленительные страны своего лирического сознания: тихие и прозрачные.

Александр Блок

Зайцев исходит от Тургенева, он весь гармонический, целостный.

Корней Чуковский

Основа и двигатель зайцевского лиризма — бескорыстие. Не думаю, чтобы ошибкой было сказать, что это вообще — духовная основа и двигатель всякого истинного лиризма, и даже больше: всякого творчества. Эгоист, стяжатель всегда антипоэтичен, антидуховен, какие бы позы ни принимал: правило, кажется, не допускающее исключений. Зайцев сострадателен к миру, пассивно-печален при виде его жестоких и кровавых неурядиц, но и грусть, и сострадание обращены у него к миру, а не самому себе. Большей частью обращены к России.

Георгий Адамович

«Легкий ветер времени», сметая все, неприкосновенными оставляет некоторые слова. Пролетая над Россией, он, несомненно, среди других, более мощных и жгучих слов пощадит и прекрасные в своей тихости печальные, хрустальные, лирические слова Бориса Зайцева.

Юлий Айхенвальд

Звездой пылающей,

потиром Земных

скорбей, небесных слез

Зачем, о господи, над

миром Ты

бытие мое вознес?

Ив. Бунин

Сменилось несколько поколений читателей в нашей стране, никогда не слышавших такого писательского имени: Борис Зайцев. Лишь узкий круг исследователей да книгочеи знали: рядом с Буниным и Леонидом Андреевым, Куприным и Сергеевым-Ценским, Ремизовым и Сологубом росла, крепла, утверждалась слава этого самобытного художника — поэта прозы, тонкого лирика, нашедшего свою негромкую дорогу в литературе начала века и уверенно прошедшего ею до наших дней. Он издал целую библиотеку книг, восхищавших самых взыскательных ценителей искусства слова. «Весь Зайцев»-это около семисот (!) названий произведений различных жанров — романов, повестей, рассказов, пьес, эссе, беллетризованных биографий, мемуарных очерков, статей… Только часть огромного литературного наследия Зайцева вошла в книги, хотя издано их немало — более семидесяти томов. Самая первая «Рассказы» — появилась в ноябре 1906 года и мгновенно была раскуплена, что по тем временам случалось не часто. (Кстати, обложку ее выполнил уже знаменитый в ту пору Мстислав Добужинский.) Санкт-петербургскому издательству «Шиповник» пришлось выпустить книгу повторными изданиями в 1907 и 1908 годах. В нее автор включил девять лирико-импрессионистических этюдов и рассказов (поэм, как называл их сам Зайцев и его критики). О сборнике дебютанта с похвалой отозвались А. Блок, В. Брюсов, И. Бунин, М. Горький. Для начинающего писателя — немалая честь получить одобрение и напутствие таких литературных метров!

И снова вопрос: почему же мы почти ничего не знаем о нем? Почему только сейчас — после без малого семи десятилетий забвения — его первая книга приходит к советскому читателю? Обратимся за ответом к судьбе и творчеству этого, по словам его многочисленных критиков-современников, «барда вечного духа любви», «поэта космической жизни», «певца радости».

29 января 1881 года[1] в городе Орле в семье горного инженера Константина Николаевича Зайцева и Татьяны Васильевны Рыбалкиной (Зайцевой) появился третий ребенок: после двух дочерей — Татьяны и Надежды — сын Борис. Детские годы будущего писателя прошли в селе Усты Жиздринского уезда Калужской губернии, где его отец управлял рудной конторой. Это счастливое, беззаботное время много лет спустя будет поэтически описано им в рассказе «Заря». А вот типичный семейный вечер той поры, о котором вспоминает Зайцев незадолго до своей смерти: «Столовая в барском доме, в деревне. Висячая лампа над обеденным столом, сейчас еще не накрытым. В узком конце его отец, веселый, причесанный на боковой пробор, читает детям вслух. По временам, когда очень смешно (ему), останавливается, вытирает платком негорькие слезы, увеселяющие, читает, читает дальше. Мы, дети, тоже хохочем, из-за чего, собственно? Но веселый ток идет от книги, и от отца. Написал все это какой-то Диккенс. В допотопном рыдване (у нас тоже есть в этом роде), неведомый мистер Пиквик, с товарищами-учениками — разные Топманы, Снодграсы — куда-то едут, чего-то ищут. Собственно, трудно понять, почему это так забавляет нас (милый, смешной и забавный мир приоткрывается). Благодушный фантасмагорист Пиквик, через любимого отца, входит в дом наш, разливает свое приветное веяние» («Русская мысль», № 2784, 1970, 2 апреля). Затем, продолжает экскурс в детство Борис Константинович, «капитана Немо ждешь, как подарка, каждую субботу (приложение к „Задушевному слову“ — какое название!). „Ребенком держал в руках книжечку в переплете — перелистаешь, там какие-то мельницы ветряные, рыцарь на коне с копьем летит на них… Книга „Дон Кихот“ обладает таким свойством: незаметно, но чем дальше, тем больше подымает она, просветляет и облагораживает. Прочитав несколько страниц, закрываешь ее с улыбкой чистой, выше обыденного. Будто ребенок тебя приласкал, но ребенок особенный, в нем чистота, музыкальность и нечто не от мира сего“.

Из русских писателей „Тургенев раньше других приходит“. Наконец, Лев Толстой „распростирает свой шатер огромный… И под кровом своим держит тебя этот гигант сколько хочет. Сопротивляться бесполезно, да и нет желания. Напротив, обаяние непрерывно“. Достоевский же „настоящий“ приходит всех позже. Конечно, и во втором классе Калужской гимназии, таща утром ранец в унылые арестантские роты по имени „классическая гимназия“ (ante, apud, adversus…[2] собьешься, можно двойку получить), вспоминаешь „Бедных людей“, „Униженных и оскорбленных“, вчера вечером читанных… но до „Идиота“, „Бесов“, „Братьев Карамазовых“ еще далеко, еще годы жить, чтобы воистину родной литературой возгордиться, ни на какую ее не променять».

С той восторженной детско-юношеской поры и начинается для Зайцева самая колдовская власть, какую он всю жизнь радостно приемлет, — власть книги.

В Калуге Борис заканчивает классическую гимназию и реальное училище. В 1898 году он не без внушений горячо любимого отца, возглавившего к тому времени крупнейший в Москве завод Гужона (ныне «Серп и молот»), успешно выдерживает конкурсные экзамены в Императорское Техническое училище. Однако в этом одном из лучших высших учебных заведений страны, готовящих инженерные кадры, Борису довелось учиться всего лишь год: его отчислили за активное участие в студенческих волнениях (он был членом забастовочного комитета). Опять трудные экзамены, на этот раз в Горный институт в Петербурге. Но и здесь не суждено было сбыться мечтаниям отца, прочившего сыну инженерную карьеру: он оставляет институт и возвращается в Москву, где снова успешно сдав экзамены по древним языкам (спасибо классической гимназии!), становится на три года студентом юридического факультета университета. Юношеская одиссея на этом не обрывается: и университет окончить не довелось — помешало увлечение, ставшее вдохновенным деянием всей его жизни.

К этой поре относятся первые литературные опыты мечтательного юноши, которые он отдает на суд и получает с такой надеждой ожиданное благосклонное напутствие самого патриарха критики и публицистики Н. К. Михайловского, редактировавшего вместе с В. Г. Короленко солидный журнал народничества «Русское богатство». А в августе 1900 года состоялась его встреча в Ялте с А. П. Чеховым, благоговейное отношение к которому Зайцев сохранил на всю жизнь. Через полвека он напишет одну из лучших своих книг лирическую повесть о жизни Антона Павловича Чехова. Встреча в Ялте имела немаловажные последствия для дальнейшей судьбы несостоявшегося студента-горняка. 19 февраля 1901 года он решился обратиться к Антону Павловичу:

«Пользуясь Вашим любезным разрешением, данным мне в Ялте осенью 900-го года, я вместе с этим письмом отсылаю на Ваш суд свою последнюю работу „Неинтересную историю“. Когда я был тогда в Ялте, так думал, что кончу ее в октябре, а вышло совсем не так. Как бы то ни было, я с нетерпением буду ждать Вашего хотя бы и очень коротенького ответа. Впрочем, об этом распространяться незачем, потому что человек, написавший Константина Треплева, многое понимает. Одно только условие, Антон Павлович: ради Бога, пишите правду. Вчера я слушал одну безголосую молодую певицу, которую „похвалил“ знаменитый тенор; известно, как хвалят знаменитости — жалеют просто, а не хвалят. Чувство-то это и хорошее, и гуманное, и то, и се, а только иногда тяжело, когда жалеют. Да и вредно. Я помню, Вы тогда сказали мне: „Если я скажу, что плохо, Вы тогда два месяца писать не будете“, — так и не нужно же писать, коли бездарно. Итак, жду хоть и сурового, но совсем искреннего ответа».

И вот ответная телеграмма из Ялты: «Холодно, сухо, длинно, не молодо, хотя талантливо»[3]. Последние два слова, адресованные юноше человеком и писателем, которого он боготворил, — «хотя талантливо», — конечно же, затмили все другие оценки: и что холодно, и что сухо, и что длинно, и что не молодо, — ибо все это преодолимо для талантливого.

Как видим, творческая судьба Зайцева начинается благополучно с первых шагов. Однажды твердо принятое (очевидно, вопреки воле отца) решение стать профессиональным литератором — решение, которое возникло как отзвук большой духовной работы, захватившей ум и сердце молодого человека, — привело к небезуспешным пробам пера. Они показали, что мечта юноши — не плод восторженной самонадеянности, а готовность к многотрудному творческому горению.

Удачи и дальше не оставляли Бориса Зайцева. К ним следует отнести встречу и дружбу на долгие годы с репортером газеты «Курьер» Джемсом Линчем, ставшим вскоре знаменитым писателем Леонидом Андреевым. 15 июля 1901 года Андреев опубликовал в «Курьере» «маленький бессюжетный импрессионистическолирический пустячок»[4] своего нового друга «В дороге», который возвестил о рождении самобытного прозаика. Один за другим публикуются затем в этой газете поэтические зарисовки и этюды открытого сперва Чеховым, а затем Леонидом Андреевым талантливого новеллиста. В 1902 году новичок в литературе удостаивается чести быть принятым в московский литературный кружок «Среда», в который входили Н. Телешов, В. Вересаев, И. Бунин, Л. Андреев, наездами в Москву А. Чехов, М. Горький, В. Короленко, Ф. Шаляпин и другие. Вот как об этом вспоминает Николай Дмитриевич Телешов, основатель и главный распорядитель кружка:

«Однажды Андреев привез к нам новичка. Как в свое время его самого привез к нам Горький, так теперь он сам привез на „Среду“ молоденького студента в серой форменной тужурке с золочеными пуговицами.

— Юноша талантливый, — говорил про него Андреев. — Напечатал в „Курьере“ хотя всего два рассказа[5], но ясно, что из него выйдет толк.

Юноша всем понравился. И рассказ его „Волки“ тоже понравился, и с того вечера он стал посетителем „Сред“. Вскоре из него выработался писатель Борис Зайцев»[6].

«…На „Среде“, — вспоминает через двадцать лет Зайцев, — держались просто, дружественно; дух товарищеской благожелательности преобладал. И даже тогда, когда вещь корили, это делалось необидно. Вообще же это были московские, приветливые и „добрые“ вечера. Вечера не бурные по духовной напряженности, несколько провинциальные, но хорошие своим гуманитарным тоном, воздухом ясным, дружелюбным (иногда очень уж покойным). Входя, многие целовались, большинство было на ты (что особенно любил Андреев); давали друг другу прозвища, похлопывали но плечам, смеялись, острили; и в конце концов, по стародавнему обычаю Москвы, обильно ужинали.

Можно сказать: Москва старинная, хлебосольная и благодушная. Можно сказать и так, что писателю молодому хотелось больше молодости, возбуждения и новизны. Все же свой, великорусский, мягкий и воспитывающий воздух „Среда“ имела. Знаю, что и Андреев любил ее. А судьба решила, чтобы из членов ее он ушел первым — один из самых младших»[7]

В этом же 1902 году участники телешовских «Сред» осуществили издание сборника для юношества под названием «Книга рассказов и стихотворений», в которую вошла и новелла Зайцева «Волки». Впервые его имя соседствует с теми, которые составили литературную славу России: Горький, Бунин, Куприн, Андреев, Мамин-Сибиряк…

Первые успешные публикации открывают Зайцеву дорогу в любые журналы. Его охотно печатают «Правда», «Новый путь», «Вопросы жизни», «Современная жизнь», «Золотое руно», «Перевал», «Современный мир», «Русская мысль». И вот как бы первый итог дебютанта в литературе его трижды переизданная книга «Рассказы» (1906, 1907, 1908 гг.). Сразу после ее выхода он проснулся знаменитым: о нем заговорили, появились первые рецензии и очерки творчества. Назовем и процитируем наиболее важные из них.

Валерий Брюсов в числе первых заметил книгу Б. Зайцева и опубликовал в «Золотом руне» рецензию (кстати, окружало ее интересное соседство — отклики на новые книги А. Блока, И. Бунина, В. Брюсова). С тонкой проницательностью характеризуя творческую манеру новичка, он писал: «Рассказы г. Зайцева — это лирика в прозе, и, как всегда в лирике, вся их жизненная сила — в верности выражений, в яркости образов. Г. Зайцев, по-видимому, сознает пределы своего дарования, и все его творческое внимание устремлено на частности, на отточенность слога, на изобразительность слов. Среди образов, даваемых г. Зайцевым, есть новые и удачные, являющие знакомые предметы с новой стороны, — и в этом главная ценность его поэзии…» И резюме метра: «Мы вправе будем ждать от него прекрасных образцов лирической прозы, которой еще так мало в русской литературе».

А. Г. Горнфельд: «Его слова умные, наблюдательные, нежные и определенные, — как то озеро, о котором он говорит в „Тихих зорях“: „Если пристально смотреть туда, начинает казаться, что выйдешь куда-то насквозь, глаз тонет в этом озере“. Его рассказы полны чего-то невысказанного, но важного: как в хорошей картине есть воздух, так в его рассказах чувствуется психическая атмосфера — и подчас кажется, что именно эта воздушная перспектива настроения есть самый важный для него предмет изображения. Он пишет мелкими мазками, точками незначительных подробностей, легко брошенными, но вдумчивыми эпитетами; и часто, часто эти штришки разом освещают нам содержание явления, в которое мы еле вдумывались, и переводят в сознание то, что смутно ощущалось за его порогом»[8].

Александр Блок: «Есть среди „реалистов“ молодой писатель, который намеками, еще отдаленными пока, являет живую, весеннюю землю, играющую кровь и летучий воздух. Это — Борис Зайцев»[9]. А в «Записных книжках» 20 апреля 1907 года Блок отмечает: «Зайцев остается еще пока приготовляющим фон — матовые видения, а когда на солнце — так прозрачные. Если он действительно творец нового реализма (каким считала его критика того времени. — Т. П.), то пусть он разошьет по этому фону пестроту свою»[10]. И наконец, в статье «Литературные итоги 1907 года» заключает: «Борис Зайцев открывает все те же пленительные страны своего лирического сознания: тихие и прозрачные»[11].

М. Горький, прочитав книгу рассказов Зайцева, называет его в письме Леониду Андрееву (в августе 1907 г.) первым в числе тех, с которыми тот мог бы делать хорошие сборники «Знание», ибо такие, как он, «любят литературу искренно и горячо, а не одеваются в нее для того, чтобы обратить внимание читателя на ничтожество и нищенство своего „я“». Однако в другом письме А. Н. Тихонову (А. Сереброву), написанном в это же время, — Горький выражает свое неприятие творческой манеры Зайцева: «Вам, кажется, знаком Б. Зайцев, и Вы немного поддались его манере выражать свою истерическую радость жизни? Это бросьте, советую. Есть такое состояние психики, кое медицина именует: „надеждой фтизиков“ — у Зайцева источник вдохновения — именно эта надежда»[12].

Здесь следует заметить, что большинство критиков, анализировавших творчество Зайцева, как и Горький, но без его злого сарказма, именно радость жизни, именно светлое, оптимистическое начало, столь ярко проявляющееся в каждой зайцевской странице, считали главным достоинством его рассказов, повестей, романов, пьес. «Зайцев сумел полюбить эту радость и счастье человека сильнее, чем капризы своей души, или, вернее, он настроил свою душу так, что все ее движения стали откликами этой радости и этого счастья», — писал П. Коган. Он же: «Зайцев слушает трепет жизни во всем, его душа откликается на радость всего живущего. И „вольное зеркальное тело“ реки, и серая пыль, и запах дегтя — все одинаково говорит ему о радости жизни, разлитой в природе. Он так любит эту радость, он так ясно ощущает ее, что трагическое жизни не может нарушить ее светлого течения. Печальное-только спутник счастья, а смысл и цель в этом последнем. И кто владеет этим великим уменьем любить радость, пред тем бессильно скорбное и больное. Этим светлым взглядом смотрит Зайцев на все чувства людей»[13].

К. И. Чуковский, выступивший еще в начале века как острый, взыскательный критик, имеющий зоркое эстетическое зрение, но увлекающийся сверх меры и потому субъективный, отчаянно спорил с Зайцевым, отвергая его проповедь «стихийности», поглотившей человека, надмирности, жертвенности, признавал, однако, высокую, покоряющую власть его жизнеутверждающего поэтического дара. Его поэзия, писал он, «так щемяще прекрасна, и Зайцев восхитительный поэт, но наше несчастье, наше проклятие в том, что мы все — такие же Зайцевы! Вы только представьте себе на минуту огромную толпу, всю Россию, из одних только Борисов Зайцевых, Зайцевы сеют и жнут, Зайцевы сидят в департаментах, Зайцевы продают, Зайцевы покупают, да ведь это величайшее наше страданье и величайшая слабость! Тают, вянут, никнут, блекнут хлипкие, восковые фигурки, — ни одна не стоит на ногах! И пожалуйста, не подносите к огню, так и закаплет воск. И при этом еще улыбаются: ах, как приятно таять!»[14]

В истории литературы совсем немного примеров, когда издавший всего только первую книгу сразу становился в один ряд с теми, чья литературная репутация давно утвердилась. О Борисе Зайцеве узнала вся читающая публика, его включают в списки предполагаемых сотрудников и авторов новых журналов и издательств, о нем обмениваются впечатлениями в письмах и статьях А. Белый и И. Бунин, А. Луначарский и Ю. Айхенвальд, А. Куприн и Ф. Сологуб, Е. Колтоновская и Эллис (Л. Л. Кобылинский), Г. Чулков и Л. Андреев. Начинающего литератора приглашает на обед и сам Горький, который тут же заказывает ему перевод драмы Флобера «Искушение святого Антония». Заказ Борису Зайцеву пришелся по душе, и он выполняет его с воодушевлением. Новая работа публикуется в 1907 году в 16-й книге горьковских сборников «Знание» и в этом же году выходит отдельным изданием. Луначарский оценил этот перевод как «большое достижение»[15]. Под прямым воздействием флоберовской драмы Леонид Андреев пишет своего «Елеазара», вызвавшего бурные споры, но за высокие литературные достоинства получившего одобрение Горького.

В 1906 году Зайцев вместе с С. Глаголем, П. Ярцевым, Эллисом, С. Муни (Кисейным) основывает литературную группу «Зори», и вскоре под таким названием начинает выходить журнал, просуществовавший, однако, всего три месяца: ведь это был год революционный, когда новые издания жили очень недолго. В «Зорях» сотрудничали А. Белый, А. Блок, С. Городецкий, П. Муратов, А. Ремизов, В. Ходасевич… Московская квартира Б. К. Зайцева и В. А. Орешниковой (Зайцевой) «в доме Армянских, кораблем воздымавшемся на углу Спиридоновки и Гранатного»[16], служит в эту пору местом литературных встреч, в которых участвуют К. Бальмонт, С. Городецкий, С. Кречетов, П. Муратов, Ф. Сологуб, В. Стражев. Здесь же «четвертого ноября 1906 года, вспоминает В. Н. Муромцева-Бунина, — я познакомилась по-настоящему с Иваном Алексеевичем Буниным»[17]. Ивану Алексеевичу и Вере Николаевне Буниным, Борису Константиновичу и Вере Алексеевне Зайцевым суждено будет с этой поры по-семейному сблизиться, подружиться и пройти рука об руку до последних дней своих больших жизней, деля друг с другом радости и невзгоды, временами ссорясь и быстро примиряясь. Бунин, рассказывал много лет спустя Борис Константинович, «под знаком поэзии и литературы входил в мою жизнь: с этой стороны и остался в памяти. Всегда в нем было обаяние художника — не могло это не действовать»[18].

В 1907 году Горький предпринимает попытки укрепить состав, улучшить содержание сборников «Знание». Возглавить эту работу он предлагает Л. Н. Андрееву.

«С осени я переезжаю в СПб, — пишет Леонид Николаевич А. С. Серафимовичу 22 января 1907 года, — и становлюсь редактором знаниевских „Сборников“. И Горький, и Пятницкий, после продолжительных со мною разговоров, почувствовали, наконец, что дело неладно. И хочу я к работе привлечь всю компанию: тебя, Чирикова, Зайчика (Б. К. Зайцева) — сообща соорудить такие сборники, чтобы небу жарко стало! (…) В сборнике будут только шедевры»[19]. Летом этого же года Горький делится с Андреевым мыслями о программе намечаемых перемен: «Сборники „Знание“ — сборники литературы демократической и для демократии — только с ней и ее силою человек будет освобожден. Истинный, достойный человека индивидуализм, единственно способный освободить личность от зависимости и плена общества, государства, будет достигнут лишь через социализм, то есть — через демократию. Ей и должны мы служить, вооружая ее нашей дерзостью думать обо всем без страха, говорить без боязни…

Зайцев, Башкин, Муйжель, Ценский, Лансьер (очевидно, имеется в виду художник Е. Е. Лансере. — Т. П.), Л. Семенов и еще некоторые из недавних — вот, на мой взгляд, люди, с которыми ты мог бы сделать хорошие сборники»[20]

Однако Горькому и Андрееву не удалось найти общую, приемлемую для обоих идейную платформу, и Андреев от редактирования знаньевских сборников отказался. Борис Зайцев в 1907 году принял предложение стать со второго номера соредактором (вместе с Л. Андреевым) альманахов издательства «Шиповник», возглавляемого 3. И. Гржебиным и С. Ю. Копельманом.

Совсем недавно, весной 1902 года, о «своем» журнале мечтал А. П. Чехов. Вот что вспоминает Скиталец:

«— Надо журнал издавать! Хороший новый журнал, чтобы всем там собраться!

На этот раз Чехов не в шутку, а всерьез заговорил о создании нового журнала или периодически выходящих альманахов. Мысль эта всем понравилась.

— Хорошо бы без буржуя обойтись! Без редактора-издателя!

— Самим дело повести, на паях!

— Товарищество писателей учредить!»[21]

«Чтобы всем там собраться» — с этой чеховской мечтой и повели дело в «Шиповнике» его новые редакторы Леонид Андреев и Борис Зайцев. В этих альманахах удалось объединить лучшие писательские силы того времени: и «знаньевцев» (в лице Андреева, Бунина, Гарина-Михайловского, Куприна, Серафимовича), и тех, кто далеко не во всем разделял их позиции (Блок, Брюсов, Городецкий, Зайцев, Муижель, Сергеев-Ценский, Сологуб, Чулков). Об этом новом, по существу беспрограммном писательском объединении Андрей Белый сказал так:

«Полуимпрессионизм, полуреализм, полуэстетство, полутенденциозность характеризуют правый фланг писателей, сгруппированных вокруг „Шиповника“. Самым левым этого крыла, конечно, является Л. Андреев. Левый фланг образуют откровенные и часто талантливые писатели, даже типичные символисты. Все же идейным „credo“ этой левой группы является мистический анархизм»[22].

Беспрограммность, попытку конгломератно объединить практически несоединимое осуждает и Блок: «„Шиповник“ высказывает свое расположение Андрееву и Куприну с одной стороны, Сологубу и Зайцеву с другой, Гарину, Серафимовичу, Сергееву-Ценскому и Муйжелю с третьей, Баксту, Рериху, Бенуа и Добужинскому с четвертой, русским поэтам-символистам с пятой, французским мистическим анархистам с шестой, Метерлинку с седьмой и т. д. Нечего и говорить, как мало все это вяжется между собою: как будто нарочно представляешь все несогласия русского интеллигентного искусства пред лицом незнакомого ему многомиллионного и в чем-то тайно, нерушимо, от века согласного между собою — народа»[23].

Вместе с тем и альманаху «Шиповник» и знаньевским сборникам, соревнуясь и соперничая, существовать суждено было долго. Они сыграли видную роль в консолидации литературного движения в период между двумя революциями. В «Шиповнике» и Борис Зайцев публикует лучшие свои вещи этого периода: рассказы «Полковник Розов», «Сны», «Заря», повесть «Аграфена», а также пьесы «Верность», «Усадьба Ланиных», «Пощада».

В 1912 году Зайцев вступает в литераторский кооператив «Книгоиздательство писателей в Москве». Некоторые отнеслись настороженно-критически к идее создания нового писательского предприятия. Одному из них (Муйжелю) Горький вынужден был пояснить: «А по поводу московского книгоиздательства, в члены коего я, вероятно, вступлю, вы, как мне думается, осведомлены неверно. Махалов — это Разумовский, автор книги о Гамлете и нескольких пьес. К' — Телешов, Бунин, Найденов, Зайцев, Вересаев, Юшкевич и т. д. Все они — члены-вкладчики, компания, как видите, не дурная»[24].

А вот интервью, данное 6 сентября 1912 года Буниным «Одесским новостям»: «Гостящий теперь в Одессе академик И. А. Бунин сообщает небезынтересные новости. В Москве недавно организовался кооператив под названием „Книгоиздательство писателей“, предполагающий выпуск ряда книг отдельных писателей, а также сборников. В издательство это вошли Бунин, Телешов, Шмелев, Карзинкин, Зайцев, Юшкевич и др. Редактором издательства назначен Вересаев. Ставя себе задачей работу вне всяких партийных уз, издательство отмежевывается лишь от модернизма, предполагая придерживаться исключительно реалистического направления».

В этом книгоиздательстве, в сборниках «Слово», Зайцев печатает такие произведения, ставшие в его творчестве веховыми, как повесть «Голубая звезда», рассказы «Мать и Катя», «Студент Бенедиктов», «Путники». Здесь же начинает выходить его первое Собрание сочинений в семи томах, а также продолжают издаваться однотомники его рассказов, повестей, пьес.

8 апреля 1912 года Зайцев принял участие в благотворительном спектакле «Ревизор», поставленном членами литературно-художественного кружка (сбор в пользу пострадавших от неурожая). Почти все роли исполняли журналисты и литераторы, в их числе: Брюсов (Коробкин), Телешов (Держиморда), Зайцев (купец). В журнале «Рампа и жизнь» затем в трех номерах появились рецензия на этот спектакль, фотоснимки, рисунки, шаржи.

В этом же году, наконец, официально оформляется его брак с Верой Алексеевной: ей удалось добиться развода со своим первым мужем, от которого у нее был сын Алексей. А 16 августа рождается дочь Наташа. На фоне этих событий личной жизни Зайцев завершает напряженную работу над первым своим романом «Дальний край» — итог многолетних раздумий над судьбами романтически-восторженных молодых людей, загоревшихся идеей революционного переустройства жизни России.

К этому времени относится вспыхнувшее в нем под влиянием многочисленных поездок в Италию увлечение «Божественной комедией» Данте, — увлечение, захватившее его на всю жизнь. Он начинает переводить «Ад». В дальнейшем Зайцев напишет о великом флорентийце и его поэме книгу, которая выйдет в 1922 году в московском издательстве «Вега» и в 1929 году в парижском журнале «Современные записки». В парижской газете «Возрождение» в 1928 году будут опубликованы его переводы третьей и пятой песен «Ада», а в парижском сборнике «Числа» (1931) — песнь восьмая. В 1961 году Зайцев издаст свой перевод «Ада» и статью — размышление о гениальной поэме Данте отдельной книгой.

К 1913 году относится одна из серьезных размолвок Зайцева с Буниным, в которой каждый был по-своему прав, поскольку исходил из принятых для себя эстетических канонов. Едва ли не самый крупный художник начала века, названного в русской литературе «серебряным», Бунин до конца своих дней оставался убежденным приверженцем того пути, который был утвержден достижениями наших классиков «золотого» XIX столетия: ему чуждо было то, что создавали, например, его великие современники Блок и Андрей Белый, не говоря уж о Леониде Андрееве, Бальмонте, Брюсове, Сологубе и других ярких представителях литературы поиска и эксперимента. Скандал разразился 6 октября 1913 года, когда Бунин на юбилее «Русских ведомостей» выступил не с традиционной юбилейно-елейной речью, каких немало успели произнести тут до него, а заявил, что за последние двадцать лет «не создано никаких новых ценностей, напротив, произошло невероятное обнищание, оглупение и омертвение русской литературы», «дошли до самого плоского хулиганства, называемого нелепым словом „футуризм“. Это ли не Вальпургиева ночь!»[25]

«Прав ли Бунин?» — под таким заголовком газета «Голос Москвы» провела среди писателей анкетный опрос. Вот ответ — возражение Бориса Зайцева, опубликованное 13 октября: «При всем моем глубоком уважении к И. А. Бунину, решительно не могу согласиться с его оценкой литературы (и культуры) нашего времени… Для того, кто осведомлен и не предубежден, ясно, что настоящая твердыня современной русской литературы — именно ее лирическая поэзия, давшая в лице Бальмонта, Бунина, Блока, Сологуба, Андрея Белого и некоторых других образцы искусства, очень далекие от улицы и хулиганства»[26]. Эта же газета опубликовала решительные несогласия с Буниным Бальмонта, Балтрушайтиса, Брюсова, Арцыбашева.

В. Брюсов заявил, что речи не слышал, так как в этот момент выходил из зала, но в изложении газет «речь была просто вздорной, потому что обнаруживала полное незнакомство с задачами литературы вообще и с развитием русской литературы за последнее время. По этому изложению выходит, будто И. Бунин смешал в одно все то, что составляет гордость нашей литературы за последнее десятилетие, чем обусловлен, например, давно небывалый у нас (с эпохи Пушкина) расцвет лирики, с явлениями действительно уродливыми и случайными. Но, зная И. А. Бунина как человека умного и следящего за литературой, я не могу допустить, чтобы его речь была передана правильно».

Однако оправдательные ссылки на неточности газетного изложения никому не помогли: Бунин в следующем же номере «Голоса Москвы» категорично отвел критику в свой адрес каждого из высказавшихся о его речи. Спор о ценностях истинных и мнимых в литературе того времени, вспыхнувший по конкретному поводу, не погас. Ему суждено было продолжаться еще долго. Более того, волны его докатились и до наших дней, разделяя так же решительно сторонников и противников того нового, что рождалось в искусстве начала века.

Под десятками произведений Зайцева стоит пометка: «Притыкино». Начиная с 1905 года, если не ранее, до 1922 года в этом живописном приокском краю — в Каширском уезде Тульской губернии, в отцовском доме, Зайцев подолгу живет и работает. Здесь застала его весть о начавшейся первой мировой войне, здесь через два года, летом 1916-го, получает повестку о мобилизации. Тридцатипятилетний писатель, с первых своих рассказов выступивший против жестокости и насилия, гуманист, боровшийся за торжество светлого и разумного в человеке, по прихоти судьбы надевает вместе с безусыми юнцами погоны курсанта Александровского военного училища в Москве, а в апреле 1917-го он офицер запаса 192-го пехотного полка Московского гарнизона.

Революционный 1917 год Зайцев, наряду, впрочем, с многими и многими сотнями литераторов, людей искусства, воспринял как «конец всего того и зыбкого и промежуточно-изящно-романтического, что и был наш склад душевный». Это фраза из очерка Зайцева «Побежденный» о встречах с Александром Блоком. Нет, не Блок, а Зайцев, хотя и не выступавший против революции, оказался ею побежденным, ею поверженным. Он по инерции продолжает заниматься литературной работой, пристально, но отстраненно вглядывается в события, перестраивающие привычный для него мир, пытается найти в нем место для себя. Дается ему все это с трудом, многое в свершающемся его возмущает, оказывается неприемлемым.

«Годы же трагедий, — напишет Зайцев четверть века спустя, — все перевернули, удивительно „перетрясли“. Писание (в ближайшем времени) направилось по двум линиям, довольно разным: лирический отзыв на современность, проникнутый мистицизмом и острой напряженностью („Улица св. Николая“) и полный отход от современности: новеллы „Рафаэль“, „Карл V“, „Дон Жуан“, „Души чистилища“. Ни в них, ни в одновременно писавшейся „Италии“ нет ни деревенской России, ни помещичьей жизни, ни русских довоенных людей, внуков тургеневских и детей чеховских. Да и вообще русского почти нет. В самый разгар террора, крови автор уходит, отходит от окружающего — сознательно это не делалось, это просто некоторая evasion[27], вызванная таким „реализмом“ вокруг, от которого надо было куда-то спастись»[28].

С июня по декабрь Зайцев сотрудничает в еженедельнике «Народоправство», редактировавшемся его давним другом и соратником по другим изданиям Г. И. Чулковым. Вместе с Н. А. Бердяевым, Б. П. Вышеславцевым и Г. И. Чулковым участвует в работе Московской просветительской комиссии, которая издавала серию популярных брошюр (в их числе вышла и «Беседа о войне» Зайцева). В однодневной газете «Слову-свобода» Клуба московских писателей 10 декабря 1917 года он печатает политический очерк «Гнет душит свободное слово. Старая, старая история…».

1918 год для Зайцева начинается радостным событием: «Книгоиздательство писателей в Москве» пятым изданием выпускает его книгу «Тихие зори», которая становится первым томом его нового собрания сочинений. В этом же году выходят второй том («Полковник Розов») и третий том («Сны»). Вместе с Б. Грифцовым, А. Дживелеговым, П. Муратовым, И. Новиковым, М. Осоргиным участвует в Studio Jtaliano («Итальянском обществе») — кружке, занимавшемся изучением и популяризацией великого наследия в литературе и искусстве, «нечто вроде самодельной академии гуманитарных знаний»[29].

«Один из самых ужасных годов моей жизни» — так о 1919 годе скажет через много лет Зайцев. 19 января умирает в Притыкино его отец. 1 октября арестован Алексей Смирнов, сын Веры Алексеевны Зайцевой от первого мужа, который обвинен в участии в заговоре и расстрелян. Рушится мир, в котором Зайцев полнокровно и деятельно жил и к которому он привык. Борис Константинович, похоронив отца, остается в Притыкино, пишет здесь очеркивоспоминания о своих поездках еще в довоенную пору в полюбившуюся ему Италию.

«Книгоиздательство писателей в Москве» в этом году выпускает его седьмую книгу рассказов «Путники», в которую вошло лучшее из написанного им в последнее двухлетие. Здесь его превосходные новеллы «Осенний свет» и «Путники», эссе о деревенских дурачках, юродивых и блаженных «Люди Божие», пьеса «Ариадна», стихотворение в прозе — раздумье о человеческой судьбе «Призраки» и, наконец, повесть «Голубая звезда», которую он считал «самой полной и выразительной» из первой половины своего пути, «это завершение целой полосы, в некотором смысле и прощание с прежним. Эту вещь могла породить лишь Москва, мирная и покойная, послечеховская, артистическая и отчасти богемная, Москва друзей Италии и поэзии..» («О себе»).

В 1921 году происходит важное в его жизни событие: московские литераторы избирают его председателем Союза писателей (вице-председателями стали Николай Бердяев и Михаил Осоргин). В этом же году он активно работает в Книжной лавке писателей, торгуя старыми и новыми книгами вместе с А. Белым, Н. Бердяевым, Б. Грифцовым, М. Осоргиным и другими. 21 июля Зайцев, Осоргин, Муратов, Дживелегов и другие деятели культуры вступают во Всероссийский комитет помощи голодающим (Помгол), а через месяц их арестовывают и отвозят на Лубянку. Однако ввиду несуразности обвинений Зайцева и Муратова уже через несколько дней освобождают. Вконец расстроенный и обескураженный арестом, Борис Константинович уезжает в свое спасительное Притыкино, понимая, что за первым арестом в эти времена неминуем и второй, который, кто знает, может стать последним: ведь только что безвинно арестован и расстрелян поэт Николай Гумилев и с ним еще шестьдесят один человек.

В Москву Зайцев возвращается лишь весной 1922 года и здесь тяжело заболевает сыпным тифом. Двенадцать изнурительных дней и ночей проходят для него между жизнью и смертью. Наконец наступает перелом в болезни и выздоровление. Обессиленный и изнемогший Борис Константинович решает хотя бы на короткий срок для поправки здоровья выехать с семьей за границу — подальше от голода и житейской неустроенности. Необходимую для этого визу он получает благодаря вмешательству А. В. Луначарского, Л. Б. Каменева и содействию Ю. К. Балтрушайтиса. Но фактически это была виза на добровольную высылку из России. В 1922 году такую же визу — «для поправки здоровья» — получили многие сотни: высылка интеллигенции приобрела массовый характер, и это оказалось спасением: большинство оставшихся вскоре попали под сталинскую гильотину. Зайцев впоследствии об этом вспоминал: «Осенью 1922 г. почти все правление нашего Союза (московского Союза писателей. — Т. П.) выслали за границу, вместе с группой профессоров и писателей из Петрограда. Высылка эта была делом рук Троцкого. За нее высланные должны быть ему благодарны: это дало им возможность дожить свои жизни в условиях свободы и культуры. Бердяеву же открыло дорогу к мировой известности»[30].

Будучи исконно русским человеком, любившим Россию, Зайцев не без боли покинул ее. Но не осталось уже ни физических, ни духовных сил бороться за хотя бы простейшие условия для жизни, для работы. Он был в числе тех, кто не понял революцию, кого устрашил ее размах, драматизм событий, нахлынувших и на него.

Первое лето на чужбине Зайцев проводит в Берлине и в курортной местности близ Штеттина, поправляя здоровье, приходя в себя после тифа и житейских треволнений. Здесь он встречается с А. Н. Толстым, начинает писать свой второй лирический роман «Золотой узор», который частями сразу же публикуется в парижском ежемесячном журнале «Современные записки». Вскоре ему дают понять, что его возвращение в Россию и невозможно, и нежелательно. Так пришло и его пожизненное изгнанничество. Однако «годы оторванности от России оказались годами особенно тесной с ней связи в писании. За ничтожными исключениями, вспоминает много лет спустя Борис Константинович в одной из автобиографий, — все написанное здесь мною выросло из России, лишь Россией и дышит»[31].

Осенью 1922 года покинуть страну — вслед за Б. Зайцевым, но теперь уже не добровольно, а принудительно — предлагается Ю. Айхенвальду, Н. Бердяеву, Б. Вышеславцеву, М. Осоргину, Ф. Степуну… Все они приезжают в Берлин, ставший первым пристанищем для русской эмиграции, «неким русско-интеллигентским центром»[32]. Здесь же по разным причинам и обстоятельствам оказываются А. Белый, Н. Берберова, П. Муратов, Б. Пастернак, А. Ремизов, А. Толстой, В. Ходасевич, М. Цветаева, В. Шкловский, И. Шмелев, сотни других деятелей культуры и науки. Одним рано или поздно удастся вернуться на родину, другие так и окончат свои дни на чужбине, преданные полному забвению в России. Лишь теперь некоторые из них приходят к нам из небытия своими книгами, музыкой, живописными полотнами, научными трудами.

Русская колония в Берлине живет хотя и трудно, бедно, но дружно. Встречаются почти ежедневно на литературных собраниях в кафе Ландграф, называвшемся Русским клубом или Домом Искусств, одним из организаторов которого стал Зайцев. Борис Константинович некоторое время сотрудничает, зарабатывая на жизнь, в ежедневной газете А. Ф. Керенского «Дни» и в журналах «Жар-птица» и «Воля России». Кстати, в «Днях» Зайцев публикует первые очерки своего писательского дневника под названием «Странник» (переименованного впоследствии в «Дни»).

Первый год пребывания на чужбине завершается выходом трех томов его нового семитомного собрания сочинений (последние три тома выйдут в следующем году). Это издание — поистине царский подарок его давнего друга и соратника еще по «Шиповнику» 3. И. Гржебина, который по инициативе Горького здесь, в Берлине, печатает и высылает в Россию книги лучших русских и советских писателей. Кроме того, берлинским издательством «Слово» переиздается его роман «Дальний край» (в гржебинском Собрании сочинений — четвертым томом — он так и не вышел).

В марте 1923 года Зайцева избирают вице-председателем берлинского Союза русских писателей и журналистов (возглавлял Союз И. В. Гессен). В то же время начинается его многолетнее сотрудничество в парижском общественно-политическом и литературном журнале «Современные записки», что было, как утверждает Н. Берберова, «своего рода знаком эмигрантского отличия». «Это издание, — вспоминает она, — несмотря на его редакторов, которые ничего в литературе не понимали, и, может быть, благодаря давлению на редакцию самих сотрудников стало значительным именно в своей литературной части»[33]. Здесь за семнадцать лет (в 1940 году, в дни оккупации Парижа фашистами, журнал перестал выходить) напечатано несколько десятков произведений Зайцева, в том числе романы «Золотой узор» и «Дом в Пасси», повесть «Анна», новеллы «Рафаэль», «Улица св. Николая», «Странное путешествие», первые главы тетралогии «с автобиографическим оттенком» (по характеристике автора) «Путешествие Глеба» и первая из его литературных биографий «Жизнь Тургенева». Кроме того, здесь мы впервые встречаем его воспоминания о Блоке, Бальмонте, Юшкевиче, статьи «Жизнь с Гоголем», «Данте и его поэмы», рецензии на книги и новые произведения И. Бунина («Солнечный удар»), П. Муратова («Образы Италии», трехтомный труд, посвященный Зайцеву), Н. Тэффи («Городок»), Мих. Осоргина («Сивцев Вражек»).

В канун Нового, 1924 года Зайцев приезжает в Париж, встречается здесь с И. Буниным, Д. Мережковским, 3. Гиппиус, А. Куприным, И. Шмелевым, А. Ремизовым, К. Бальмонтом, Тэффи, М. Алдановым. А через две недели Борис Константинович с женой Верой Алексеевной и дочерью Натальей поселяется в столице эмигрантского зарубежья теперь уже надолго — без малого на полвека. 13 августа Зайцевых навещают Иван Алексеевич и Вера Николаевна Бунины, приглашают к себе на виллу Бельведер в Грассе. С этого времени возобновляются, укрепляются, становятся более искренними и доверительными их дружеские встречи и переписка. Зайцев внимательно следит за всем, что пишет и публикует его великий друг. В свою очередь и Бунин заинтересованно расспрашивает Зайцева, как тот воспринял ту или иную его вещь, советуется с ним.

«Напиши: был ли ты когда-нибудь на „Капустнике“ Художественного театра и не наврал ли я чего про этот „Капустник“ в „Чистом понедельнике“? — сомневается Иван Алексеевич. — Я на этих „Капустниках“ никогда не был…»[34]

Вот Зайцев прочитал бунинский рассказ «Поздний час» и сразу же отправляет письмо на виллу Бельведер: «Сколько раз все писали лунные ночи, а тут все свежо, богато, сильно — и общий дух превосходен — и смерть, и вечность, и спиритуальность: одним словом (…) высокая поэзия»[35].

«Друг, — снова пишет Зайцев Бунину, — „Мистраль“ — великолепно! Принадлежит к лучшим партиям гроссмейстера (так пишут о шахматах). Нет, серьезно, словно бы извиняется Борис Константинович за возможную неумеренность своих похвал, — это даже выше „Холодной осени“. Какая-то совершенно особенная, твоя линия, необыкновенно тебе удающаяся (в ней считаю: „Воды многие“, „Цикады“, „Поздней ночью“[36] („Поздний час“. — Т. П.).

„Дорогой, милый Борис, — отвечает Бунин на письмо Зайцева о романе „Жизнь Арсеньева“, — прости, что поздно благодарю тебя и за услугу и за добрые слова насчет моего писания. Я сейчас отношусь к себе так болезненно, так унижаю себя, что это была большая радость — услыхать да еще от тебя — одобрение“[37].

А вот Иван Алексеевич делится с Зайцевым посетившими его сомнениями в прежних оценках творчества их давнего общего друга — Леонида Андреева: „Дорогой братишка, целую тебя и Веру, сообщаю, что вчера начал перечитывать Андреева, прочел пока три четверти „Моих записок“ и вот: не знаю, что дальше будет, но сейчас думаю, что напрасно мы так уж его развенчали: редко талантливый человек…“[38]

История полувековой дружбы этих двух верных рыцарей русской литературы — тема для особого исследования, тема благодарная и значительная как высокий нравственный урок, как пример подвижнического служения великому искусству слова. Много светлых страниц этой дружбы открывает также большая переписка их верных подруг, двух Вер. Уже в конце жизни своей Борис Константинович предпринимает попытки издать эту переписку, даже публикует часть ее в „Русской мысли“ („Повесть о Вере“) и в „Новом журнале“ под названием „Другая Вера“, но полностью замысел так и остался неосуществленным.

В творческих исканиях Бориса Зайцева едва ли не основное место всегда занимало художественное и философское постижение духовности, его идейно-нравственного смысла и истоков. „Для внутреннего же моего мира, его роста, — вспоминает он, например, о днях своей юности, — Владимир Соловьев был очень важен. Тут не литература, а приоткрытие нового в философии и религии. Соловьевым зачитывался я в русской деревне, в имении моего отца, короткими летними ночами. И случалось, косари на утренней заре шли на покос, а я тушил лампу над „Чтением о Богочеловечестве“. Соловьев первый пробивал пантеистическое одеяние моей юности и давал толчок к вере“[39].

Вот откуда у Зайцева ореол мистичности, присутствующий почти во всех его вещах как необходимейший орнамент, окрашивающий и во многом объясняющий поступки и размышления его героев. Эта мистичность как проявление одухотворенности поднимает, возвышает создаваемые им образы и картины жизни до уровня надмирности, космичности, общезначимости (что Андрей Белый назвал „переживанием превознесенности над миром“, „ощущением горней озаренности“, когда „мистическая нота топится в экстазе образности“[40]). Этот художественный прием, точнее — способ художественного познания мира и человека в сочетании с поэтическим импрессионизмом открыт и разработан Зайцевым глубоко и всесторонне, проиллюстрирован им в самых разнообразных жанрах — от эссе, новеллы, очерка до романа, пьесы, художественного жизнеописания.

В 1924 году Зайцев снова увлекается художественным и философским исследованием духовности, его корней и сути, на примере высоконравственного жития лесного отшельника, одного из самых страстных в нашей истории патриотов земли русской Сергия Радонежского, воодушевившего русское воинство во главе с Дмитрием Донским на свершение великого подвига в Куликовской битве предвестнице освобождения Руси от трехвекового монголо-татарского ига. 8 октября глава из рождающейся книги публикуется в парижской газете „Последние новости“, а в 1925 году выходит и сама книга.

„…Сергий одинаково велик для всякого. Подвиг его всечеловечен, — утверждает на первой же странице своего житийного повествования Борис Зайцев. — Но для русского в нем есть как раз и нас волнующее: глубокое созвучие народу, великая типичность — сочетание в одном рассеянных черт русских. Отсюда та особая любовь и поклонение ему в России, безмолвная канонизация в народного святого, что навряд ли выпала другому“.

К сожалению, не все поняли и приняли эти художественные и философские искания Зайцева. В их числе был и Горький. 3 июня 1925 года он из Сорренто пишет К. А. Федину: „С изумлением, почти с ужасом слежу, как отвратительно разлагаются люди, еще вчера „культурные“. Б. Зайцев пишет жития святых. Шмелев нечто невыносимо истерическое. Куприн не пишет — пьет. Бунин переписывает „Крейцерову сонату“ под титулом „Митина любовь“. Алданов — тоже списывает Л. Толстого. О Мережковском и Гиппиус не говорю. Вы представить не можете, как тяжко видеть все это“[41].

Горький в этом резком попреке был далеко не во всем прав. Да, русские изгои за редким исключением вели в Париже жизнь нелегкую, страдальческую, но в творчестве своем не пали, талант многих из них не только не угас, но еще больше окреп, напитался болью, какою их каждодневно наделяла судьба изгнанников, судьба людей, неизбывно тоскующих по родине, ревностно следящих за тем, что вершится там, в далекой России. По крайней мере, ни Бунин, ни Зайцев, ни Шмелев, ни Куприн писать хуже не стали. Более того, именно в эту пору они создают произведения, которые станут новым шагом вперед в их художественном развитии. У Бориса Зайцева это роман „Золотой узор“, повесть „Анна“, рассказы „Душа“, „Странное путешествие“, „Авдотья-смерть“ и конечно же житийная повесть „Преподобный Сергий Радонежский“.

В мае 1926 года Борис Константинович с паспортом паломника совершит путешествие на гору Афон. Здесь он проведет семнадцать дней, которые назовет незабываемыми. В Париж вернется с черновыми набросками книги „Афон“, которую завершит и издаст через два года. Она продолжает его художественное и философское освоение проблемы духовности, но не с точки зрения религиозной, а с позиции общечеловеческого познания этого высшего проявления нравственности, духовного как средоточия этического и эстетического опыта человечества. Без малого через десять лет Зайцев уходит в новое дальнее странствие, теперь уже на Валаамские острова в Карелии, в знаменитый русский монастырь, тогда еще действовавший. А через год в таллиннском издательстве „Странник“ выходит его книга-раздумье, книга-путешествие „Валаам“, завершившая его философско-публицистический триптих о русской духовности (он будет издан посмертно в Нью-Йорке в 1973 году).

„Ни в одной книге Зайцева, — справедливо отметит Георгий Адамович, — нет намека на стремление к иночеству, и было бы досужим домыслом приписывать ему, как человеку, не как писателю, такие чувства или намерения. Но тот „вздох“, который в его книгах слышится, блоковскому восклицанию не совсем чужд (имеется в виду строфа Блока:

„Славой золотеет заревою монастырский крест издалека.

Не свернуть ли к вечному покою?

Да и что за жизнь без клобука!“

— Г. П.), — вероятно, потому, что Зайцев, как никто другой в нашей новейшей литературе, чувствителен к эстетической стороне монастырей, монашества, отшельничества. Ничуть не собираясь „бежать от мира“, можно ведь признать, что есть у такого бегства своеобразная, неотразимая эстетическая прельстительность…“[42]

Во все годы зарубежья Борис Константинович Зайцев ведет жизнь труженика, преданно служащего русской литературе: много пишет, активно сотрудничает в журналах и газетах, выступает на литературных вечерах, диспутах, научных конференциях. Русский Париж празднично отметил 25-летие его литературной деятельности. В „Последних новостях“ появляются статьи о нем К. Бальмонта, М. Осоргина, П. Милюкова, а в „Литературных новостях“ — очерк Алексея Ремизова под многозначительным названием „Юбилей великого русского писателя“.

Несмотря на славу и признание, живет он, как и друг его Бунин, скромно, в постоянной нужде. Однако спокойствие, трудолюбие и жизнелюбие никогда не покидают его. Одну из ранних новелл он так и назовет „Спокойствие“, ибо, как всем своим творчеством утверждает Борис Константинович, это главное для человека состояние души. Не случайно вещь эта у него выплеснулась словно на одном дыхании. „Спокойствие“, по мнению его критиков, — настоящий шедевр. „Его импрессионистическая техника достигает тут виртуозности… — не без оснований утверждает, например, Е. А. Колтоновская и далее объясняет: — Философия рассказа — спокойствие, просветленный оптимизм, еще более законченный, чем в „Аграфене“. Люди тоскуют от неудовлетворенности, страдают, иногда ослабевают в борьбе, но не посягают на отрицание жизни. Они верят в жизнь и поддерживают друг в друге эту веру. Таково общее настроение“[43].

Это „общее настроение“ спокойствия, тотальной умиротворенности, несмотря на житейские невзгоды и бури, бушующие вокруг человека, не устает художественно исследовать Зайцев, начиная с самых ранних вещей и кончая своей последней новеллой „Река времен“. И вдруг эта, казалось бы, раз и навсегда избранная творческая стезя на какое-то время обретает новый поворот — Зайцев обращается к жанру художественной (беллетризованной) биографии. Неожиданно ли? Борис Константинович всю жизнь размышляет о судьбе писателя в обществе и в той или иной форме выражает свои художественные позиции, обнажает свои литературные пристрастия: им написаны и опубликованы многие десятки мемуарных и литературнокритических статей, эссе и очерков. Только малая их часть собрана и издана в двух книгах — „Москва“ и „Далекое“. Остальное остается в подшивках газет и журналов — ценнейшие документальные и художественно-публицистические свидетельства эпохи, созданные рукою яркого мастера и глубокого мыслителя.

22 декабря 1928 года Г. Н. Кузнецова в „Грасском дневнике“ записывает: „Илюша написал И. А. (Ивану Алексеевичу Бунину. — Т. П.), что они задумали издавать художественные биографии, как это теперь в моде. И вот Алданов взял Александра II, Зайцев — Тургенева, Ходасевич — Пушкина. И. А. предлагают Толстого или Мопассана“[44]. А в 1929 году журнал „Современные записки“ (в № 30) уже официально известил своих читателей, что намерен опубликовать следующие художественные биографии: Бунин — о Лермонтове, Алданов — о Достоевском, Ходасевич — о Пушкине и Державине, Цетлин — о декабристах. Однако задуманное осуществили только Ходасевич, Цетлин и Зайцев.

Зайцев смог начать новую работу только в июне 1929 года. Выбор, павший на его долю, счастливо совпал с тем, о чем он и сам не раз задумывался: Тургенев был всегда ему духовно близок (как и Жуковский, как и Чехов). Критика многократно отмечала, что истоки творческой манеры Зайцева, его литературного родословия надо искать именно у этих трех русских классиков. Особенно — у Жуковского.

Вот, к примеру, что говорит об этом Г. Адамович, один из тонких ценителей творчества Зайцева: „И меланхолии печать была на нем…“ Вспомнились мне эти знаменитые — и чудесные — строки из „Сельского кладбища“ не случайно.

Жуковский, как известно, один из любимых писателей Зайцева, один из тех, с которым у него больше всего духовного родства. Жуковский ведь то же самое: вздох, порыв, многоточие… Между Державиным, с одной стороны, и Пушкиным, с другой, бесконечно более мощными, чем он, Жуковский прошел как тень, да, но как тень, которую нельзя не заметить и нельзя до сих пор забыть. Он полностью был самим собой, голос его ни с каким другим не спутаешь. Пушкин, „ученик, победивший учителя“, его не заслонил.

Зайцева тоже ни с одним из современных наших писателей не смешаешь. Он как писатель существует, — в подлинном, углубленном смысле слова, — потому, что существует, как личность»[45].

Без малого год ушел у Зайцева на изучение трудов и дней Тургенева, на творческое освоение нового не только для него жанра беллетризованной биографии. По единодушному мнению критиков, он существенно его обновил: жанр, испытанный в литературе пока еще немногими (и в их числе — А. Моруа, С. Цвейг, Ю. Тынянов, В. Вересаев, О. Форш, М. Булгаков), предстал в облике чисто зайцевском — как лирическое повествование о событиях и происшествиях личной, «домашней» жизни крупных художников слова, так или иначе сказавшихся на их творческой судьбе.

В мае 1931 года «Жизнь Тургенева» завершена и в 1932 году выходит в издательстве ИМКА-Пресс. Не скоро, только через двадцать лет, вернется Зайцев снова к этому жанру и выразит в нем свою любовь к Жуковскому и Чехову. Эти книги, написанные, что называется, кровью сердца, встанут в ряд его лучших творений. Борис Пастернак, прочитав одну из них, послал 28 мая 1959 года из Переделкина в Париж письмо:

«Дорогой Борис Константинович!

Все время зачитывался Вашим „Жуковским“. Как я радовался естественности Вашего всепонимания. Глубина, способная говорить мне, должна быть такою же естественной, как неосновательность и легкомыслие. Я не люблю глубины особой, отделяющейся от всего другого на свете. Как был бы странен высокий остроконечный колпак звездочета в обыкновенной жизни! Помните, как грешили ложным, навязчивым глубокомыслием самые слабые символисты.

Замечательная книга по истории — вся в красках. И снова доказано, чего можно достигнуть сдержанностью слога. Ваши слова текут, как текут Ваши реки в начале книги; и виды, люди, годы, судьбы ложатся и раскидываются по страницам. Я не могу сказать больше, чтобы не повторяться»[46].

История литературы и, в частности, ее биографического жанра показывает нам, как нередко нивелируется, приукрашивается в угоду тем или иным исследовательским концепциям так называемая «частная» жизнь писателей. Зайцевым предпринята попытка сказать как можно более честную и откровенную правду о жизни близких ему по духу великих мастеров слова, раскрыть фактами из биографии каждого из них то, что решительнее всего воздействовало на их духовный мир и творчество. Перед читателями этих книг Зайцева встают поэтические, в чем-то даже романтические страницы житийных повествований о людях, которых судьба наградила сверх-талантами и тем их выделила из миллионов.

Издав в 1935 году свой третий роман «Дом в Пасси» («где действие происходит в Париже, внутренне все с Россией связано и из нее проистекает»[47], Зайцев на двадцать лет погружается в работу над созданием «самого обширного из писаний своих» — автобиографической тетралогии «Путешествие Глеба» (по определению автора, это «роман-хроника-поэма»).

В одной из автобиографий он отмечает важную для своего творчества веху: «Уже нет раннего моего импрессионизма, молодой „акварельности“, нет и тургеневско-чеховского оттенка, сквозившего иногда в конце предреволюционной полосы. Ясно и то, что от предшествующих зарубежных писаний это отличается большим спокойствием тона и удалением от остро современного. „Путешествие Глеба“ обращено к давнему времени России, о нем повествуется как об истории, с желанием что можно удержать, зарисовать, ничего не пропуская из того, что было мило сердцу. Это история одной жизни, наполовину автобиография — со всеми и преимуществами, и трудностями жанра. Преимущество — в совершенном знании материала, обладании им изнутри. Трудность — в „нескромности“: на протяжении трех книг автор занят неким Глебом, который, может быть, только ему и интересен, а вовсе не читателю. Но тут у автора появляется и лазейка, и некоторое смягчающее обстоятельство: во-первых, сам Глеб взят не под знаком восторга перед ним. Напротив, хоть автор и любит своего подданного, все же покаянный мотив в известной степени проходит через все. Второе: внутренне не оказывается ли Россия главным действующим лицом — тогдашняя ее жизнь, склад, люди, пейзажи, безмерность ее, поля, леса и т. д.? Будто она и на заднем плане, но фон этот, аккомпанемент повествования чем дальше, тем более приобретает самостоятельности»[48].

Первый роман тетралогии «Заря» выходит в берлинском издательстве «Парабола» в 1937 году. Работа над следующим томом время от времени прерывается: Зайцев публикует в «Русских записках» воспоминания об Андрее Белом, готовит тексты многочисленных очерков, опубликованных в газетах и журналах, для мемуарной книги «Москва» (она выйдет в Париже в 1939 году и будет переиздана еще дважды — в 1960 и в 1973 годах в Мюнхене).

В 1939 и 1940 годах вчерне будут завершены второй и третий тома тетралогии, однако придут они к читателю только через десять лет: публикации помешала война, началась гитлеровская оккупация Франции.

В годы, когда далекая Россия вела кровавую борьбу с фашизмом, когда и во Франции мужественно сражались патриоты Сопротивления, среди которых было немало русских, шестидесятилетний писатель избрал свою форму сопротивления: он воздерживается от публикации каких бы то ни было текстов. В эти трудные годы Зайцев снова возвращается к своему любимому Данте: редактирует свой перевод «Ада», готовит комментарий к нему, берется за новые тексты. Борис Константинович и здесь избрал свой собственный путь; подсказанный ему десятилетиями изучения дантовской «Божественной комедии»: перевод, поясняет он, «сделан ритмической прозой, строка в строку с подлинником. Форма эта избрана потому, что лучше передает дух и склад дантовского произведения, чем перевод терцинами, всегда уводящий далеко от подлинного текста и придающий особый оттенок языку. Мне же как раз хотелось передать, по возможности, первозданную простоту и строгость дантовской речи», «Я благодарен, — вспоминает он через много лет, — за те дни и годы, которые прошли в общении с Данте в России (1913–1918) и в Париже (1942), когда весь перевод вновь был проверен, строка за строкой, по тексту и комментариям. В тяжелые времена войны, революции и нашествия иноплеменных эта работа утешала и поддерживала»[49].

Кроме того, в эти же годы он возвращается к текстам тетралогии, а также к своему личному дневнику, тому самому, который еще пятнадцать лет назад он начал публиковать в газете «Дни» и продолжил в 1929–1936 годах в газете «Возрождение». Новые дневниковые записи он напечатает, только когда закончится война. Отдельной книгой интереснейший дневник писателя не издан до сих пор.

В годы оккупации по просьбе Бунина, находившегося в Грассе, Борис Константинович принимает самоотверженное участие в спасении бунинского архива (вместе с Е. Ю. Кузьминой-Караваевой, замученной фашистами, Н. Н. Берберовой и сотрудниками знаменитой Тургеневской библиотеки, книгами которой в годы парижской эмиграции пользовался В. И. Ленин). В предвоенные годы Зайцев вместе с И. Буниным, А. Ремизовым, М. Осоргиным много сделали для того, чтобы значительно пополнить ее фонды. В 1938 году при библиотеке был основан русский литературный архив. Правление возглавил И. Бунин, а в состав его вошли А. Бенуа, Б. Зайцев, С. Лифарь, А. Ремизов, И. Шмелев и другие. Трагична судьба Тургеневки, важнейшего центра Русской культуры в Париже, созданного несколькими поколениями эмигрантов. По приказу одного из идеологов фашизма А. Розенберга ее фонды были вывезены в Германию и погибли[50].

В 1947 году Зайцева избирают председателем Союза русских писателей и журналистов во Франции. Он остается на этом посту до конца своих дней. Его предшественником был П. Милюков. Старейшина русской интеллигенции Павел Николаевич Милюков (1859–1943), возглавлявший Союз и в самые трудные его годы — годы второй мировой войны, оставил о себе добрую память тем, что решительно выступал против сотрудничества русской эмиграции с фашистами, приветствовал успехи Красной Армии.

Деятельность Союза сводилась в основном к устройству литературных вечеров, диспутов, юбилейных мероприятий. Проходили они интересно. Об этом часто вспоминает в своих письмах Борис Константинович. «18 декабря 1967 года наш Союз писателей (коего я председатель) устроил вечер памяти Ахматовой, — пишет он в Москву И. А. Васильеву, — Зал Русской Консерватории „ломился“ от публики. По отзывам, прошло хорошо». «Наш Союз помаленьку действует, — пишет он тому же корреспонденту 3 мая 1968 года, — в чисто литературной области — зимой был большой вечер памяти А. М. Ремизова (10 лет кончины), 7-го июня — Тургеневский вечер, 150-летия рождения. Да, все больше поминки! — сетует Борис Константинович. Действующей армии остается здесь все меньше и меньше, смены почти нет. Молодежь есть хорошая, но уходит больше в религию, к литературе мало тяготения. Зато французы есть молодые, не только православные, но и с азартом изучающие русскую литературу и культуру. Сегодня будет у меня один такой, пишет обо мне докторскую работу (очевидно, имеется в виду Рене Герра. — Т. П.), писаное обо мне знает лучше меня, по-русски говорит как мы с Вами. На днях был профессор из Сорбонны (здешний университет), пригласил во вторник в университет, беседовать со студентами о литературе русской — все говорят и понимают по-нашему. Студент мой бородатый по-русски, был в России, ему там один приятель сказал: „у тебя и морда русская“» (письма в архиве И. А. Васильева).

В последние годы жизни Борис Константинович переписывается с десятками корреспондентов из Советского Союза, Он искренне рад такой неожиданно возникшей возможности, счастлив получать весточки из России, ценит высоко малейшие знаки внимания к его творчеству, к его судьбе, охотно высылает свои книги. Увы, было время, когда не все они доходили до адресатов, не все пробивали «железный занавес», разделивший не только страны, но и культуры. «Буду всячески стараться переслать книгу Вам, — пишет он И. А. Васильеву. — Но все это не так просто… По почте почти все гибнет, или возвращается. А содержание вполне безобидное. Что поделать…»

«Дорогой Игорь Анатольевич, — пишет он 12 января 1967 года в другом письме тому же москвичу Васильеву, — очень рад был получить от Вас письмо — Вы ведь молодая Россия — главная наша надежда. Радостно видеть, что связь существует между приходящими в жизнь и уходящими из нее, связь душевно-культурная, это самое важное.

„Далекое“ постараюсь Вам переслать. Отправить — очень просто. Получить — много трудней. В книге нет ничего политического (да это и не моя область), ряд зарисовок воспоминаний о Блоке, Белом, Бальмонте, Вяч. Иванове, Ал. Бенуа, Бунине, Балтрушайтисе, Цветаевой и др.

…Повторяю, очень был тронут Вашим письмом и приму все меры, чтобы осведомлять Вас о выходящем (и вышедшем) здесь.

А пока что „Здравствуй, племя молодое, незнакомое…“.

С лучшими чувствами и пожеланиями Рождественско-Новогодними.

Бор. Зайцев».

И в последние годы своей большой жизни он не знает отдыха, продолжает вести дневник «Дни», готовит к своему восьмидесятилетию антологический сборник «Тихие зори» (он выйдет в 1961 году в Мюнхене), редактирует журнально-газетные тексты для второй мемуарной книги «Далекое» (она будет издана в 1965 году в Вашингтоне). В 1964 году пишет последний свой рассказ «Река времен», который даст название и последней его книге. По просьбе редколлегии «Литературного наследства» напишет последние воспоминания о своем друге Бунине, которые, однако, постигнет та же участь, что и мемуарный очерк Георгия Адамовича, — им в бунинском двухтомнике «Литнаследства» места не отыщется. Литературная общественность Парижа, друзья и почитатели таланта Зайцева устраивают праздничный банкет по случаю его 90-летия. В Нью-Йорке публикуется исследовательский труд А. Шиляевой, посвященный художественным биографиям Б. К. Зайцева. А вот факт из области курьезов: 28 октября 1971 года парижская газета «Аврора» сообщает, что патриарх русской литературы признан опасным — в дни пребывания во Франции Л. И. Брежнева префектура парижской полиции потребовала от престарелого писателя отмечаться дважды в день в комиссариате своего квартала.

Загрузка...