© Ю. Федорова, перевод на русский язык, 2017
© И. Рапопорт, перевод на русский язык, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
Тамаре, моей сестре, попутчице и подруге – которая, кстати, один раз отправилась в путешествие и в результате вышла замуж за своего голландца.
Мир – театр;
В нем женщины, мужчины, все – актеры;
У каждого есть вход и выход свой,
И человек один и тот же роли
Различные играет в пьесе…
А что, если Шекспир был не прав?
«Быть или не быть: вот в чем вопрос». Это слова из известнейшего монолога Гамлета – а может, и самого Шекспира. В позапрошлом году мне пришлось выучить его наизусть, до сих пор помню все слово в слово. Тогда, правда, я особо не задумывалась над его смыслом. Мне было важно лишь поточнее вызубрить текст и получить пятерку. Но что, если Шекспир – ну и Гамлет тоже – задавали себе не тот вопрос? Что, если на самом деле важно решить не быть ли вообще, а как быть?
Я уж и не знаю, задала ли бы я себе этот вопрос – как быть? – если бы не Гамлет. Может, я бы так и осталась той же Эллисон Хили, которой была и раньше. Делала бы только то, что должна делать, то есть, в моем случае, пошла бы на «Гамлета».
– Боже, какое пекло. Я думала, в Англии не бывает такой жары. – Мелани, моя подруга, собирает в узел свои светлые локоны и обмахивает вспотевшую шею. – А пускать когда начнут?
Я смотрю на мисс Фоули, которую Мелани, да и почти вся остальная группа, за спиной зовут «наша бесстрашная предводительница». Но она разговаривает с Тоддом, который учится в колледже на историческом и официально является нашим вторым руководителем в этой поездке; она, наверное, отчитывает его за что-то. В брошюре с названием «Молодежные туры! Культурная фантасмагория», которую родители вручили мне два месяца назад на выпускной, старшекурсников вроде Тодда называли консультантами-историковедами, которые должны были обеспечивать «образовательную ценность» этих самых «Молодежных туров». Но пока Тодд обеспечивает нам лишь регулярное похмелье, поскольку почти каждый вечер выводит всех куда-нибудь выпить. Я уверена, что сегодня все будут отрываться с усиленной мощью. Ведь это наша последняя остановка – в Стратфорте-на-Эйвоне, городе, дышащем «Культурой»! Под ней, похоже, подразумевается безмерное количество пабов, названных в честь Шекспира, куда ходит молодежь в ослепительно белых кедах.
На мисс Фоули сегодня тоже белоснежные кеды, тщательно отутюженные синие джинсы и футболка с лого «Молодежных туров». Иногда, по ночам, когда все уходят гулять по городу, она брюзжит, что нужно бы донести на него начальству. Но, видимо, так ни разу этого и не сделала. Думаю, отчасти из-за того, что, когда его отчитывают, Тодд начинает заигрывать. Даже с мисс Фоули. Особенно с мисс Фоули.
– Вроде бы начало в семь, – отвечаю я Мелани. Смотрю на часы, еще один подарок, полученный на выпускной: они полностью золотые с гравировкой «В путь». Я ощущаю их тяжесть на потном запястье. – А сейчас половина.
– Да уж, любят же бриташки в очередь выстроиться, как на парад. Или как там говорят. Поучились бы у итальянцев и собирались бы толпой. Или лучше бы итальянцы поучились у бриташек. – Мелани одергивает свою мини-юбку – юбку-пояс, как она сама ее называет, – и поправляет обтягивающий топик. – Бог мой, Рим. Как будто уже год прошел с тех пор.
Рим, когда это действительно было? Шесть дней назад? Или шестнадцать? Воспоминания о Европе остались расплывчатые: аэропорты, автобусы, старинные дома, меню «все по одной цене» с курятиной под разнообразными соусами. Когда родители осчастливили меня на выпускной таким грандиозным подарком, ехать мне как-то не особо хотелось. Но мама заверила меня, что навела справки. О «Молодежных турах» были очень хорошие отзывы, в особенности по поводу их качественной образовательной составляющей и того, сколько внимания уделяется ученикам. Я буду под присмотром. «Одну тебя ни на минуту не оставят», – пообещали родители. И, естественно, Мелани тоже ехала со мной.
И они оказались правы. Да, мисс Фоули все клянут на чем свет стоит, поскольку она не сводит с нас своего недремлющего ока, но я благодарна ей за то, что она всегда нас пересчитывает. Рада даже, что она не приветствует ночные вылазки в бары, хотя почти всем нам по европейским законам уже можно употреблять алкоголь. Впрочем, никто тут об этом, похоже, особо не беспокоится.
Я по барам не хожу. Обычно вместо этого я возвращаюсь в наш с Мелани номер в отеле и смотрю телик. Почти всегда можно найти какой-нибудь американский фильм из тех, что мы смотрели вместе по выходным дома, купив заранее побольше попкорна.
– Я тут зажарюсь, – стонет Мелани. – Все еще как в полдень.
Я смотрю на небо. Палит солнце, летят облака. Мне нравится, что они несутся быстро и ничто не преграждает им путь. По небу видно, что Англия находится на острове.
– Зато хоть не ливень, как в день нашего приезда.
– У тебя нет резинки? – спрашивает Мелани. – Да наверняка нет. Не сомневаюсь, ты теперь в восторге от своей прически.
Моя рука невольно тянется к шее – я до сих пор не привыкну к тому, что она так открыта. Первым городом в программе тура был Лондон, на второй день после обеда нам выделили несколько часов на шопинг (полагаю, это тоже считается культурным мероприятием). И Мелани убедила меня отрезать волосы. Это было частью ее плана по «обновлению» перед колледжем, которым она поделилась со мной в самолете: «Там никто не будет знать, что мы прошли все углубленные курсы. Мы ведь такие красотки, никто и не подумает, что мы с тобой отличницы, к тому же в колледже все ребята будут умные. А мы с тобой – и умные, и классные. Эти понятия перестанут быть взаимоисключающими».
По всей видимости, для Мелани это обновление заключалось в том, чтобы заменить весь свой гардероб на сплошное мини, ради чего она истратила половину выданных ей в поездку денег в «Топшопе», а также сократить свое имя до «Мел» – о чем я все время забываю, сколько бы она ни пинала меня под столом. Мое же обновление, наверное, подразумевало ту стрижку, на которую она меня уговорила.
Увидев свое отражение, я просто офигела. Сколько я себя помню, у меня всегда были длинные черные волосы без челки, а из зеркала в парикмахерской на меня посмотрела девушка, абсолютно на меня непохожая. Шел всего второй день нашего путешествия, а у меня уже сосало под ложечкой от тоски по дому. Я мечтала оказаться у себя в комнате, в знакомых стенах цвета персика, в окружении своей коллекции винтажных будильников. Я вообще никак не понимала, как же я уеду в колледж, если даже эта поездка казалась мне столь непереносимой.
Но я привыкла к новой стрижке и почти перестала скучать по дому, а если и не перестала окончательно, то поездка все равно подходит к концу. Завтра почти все сядут в автобус до аэропорта, и самолет унесет их домой. А мы с Мелани поедем на поезде в Лондон, поживем еще три дня у ее кузины. Она собирается еще раз сходить в тот же салон, где стригли меня, и попросить сделать ей розовую прядку, а еще мы планируем сходить на «Пусть будет так» в Уэст-Энде. А в воскресенье полетим обратно и вскоре разъедемся, чтобы продолжить учебу в колледже – я неподалеку от Бостона, а Мелани в Нью-Йорке.
– Освободите Шекспира!
Я поднимаю глаза. Группа из двенадцати человек ходит вдоль очереди, раздавая неоново-цветастые флаеры. Сразу видно, что они не американцы – ни на ком нет белых теннисок или шортов с кучей карманов. Они все невозможно высокие и худые и как-то иначе выглядят. Такое ощущение, что даже скелеты у них не такие, как у нас.
– Давайте, – Мелани протягивает руку и принимается обмахиваться флаером, как веером.
– Что там написано? – спрашиваю я, а сама смотрю на этих ребят. Здесь, в полном туристов Стратфорде-на-Эйвоне, они выделяются как огненные маки на зеленом поле.
Посмотрев на флаер, Мелани морщится.
– «Партизан Уилл»?
К нам подходит девчонка с прядками цвета фуксии, о которых так мечтает Мелани.
– Это Шекспир для народа.
Я рассматриваю флаер. «Партизан Уилл. Шекспир без границ. Шекспир освобожденный. Шекспир задаром. Шекспир для всех».
– Шекспир задаром? – читает вслух Мелани.
– Ага, – отвечает девчонка с волосами цвета фуксии. У нее британский акцент. – А не ради капиталистической прибыли. Именно об этом мечтал бы сам Шекспир.
– Думаешь, он не хотел бы продавать билеты на свои пьесы и зарабатывать на них? – Я не умничать пытаюсь, но вспоминается фильм «Влюбленный Шекспир», там он постоянно был в долгах.
Девчонка закатывает глаза, я начинаю чувствовать себя как-то глупо и опускаю взгляд. Меня накрывает тень, загораживая от палящего солнца. И тут я слышу смех. Я поднимаю глаза. Я не вижу толком стоящего передо мной человека, потому что солнце, еще очень яркое, несмотря на то, что уже вечер, освещает его сзади. Зато я хорошо его слышу.
– Думаю, она права, – соглашается он. – Возможно, быть голодающим художником не так-то уж и романтично, если ты действительно голоден.
Я несколько раз моргаю. Когда глаза привыкают к свету, я понимаю, что парень высокий, может, сантиметров на тридцать выше меня, и худой. Волосы всех оттенков светлого, а карие глаза настолько темные, что кажутся почти черными. Мне приходится задрать голову, чтобы посмотреть ему в лицо, он же наклоняется ко мне.
– Но Шекспир ведь мертв, он в могиле лежит, а не гонорары собирает. А вот мы живые, – он раскидывает руки, словно имеет в виду всю вселенную. – На что идете?
– На «Гамлета», – отвечаю я.
– Ах, на «Гамлета», – у него акцент совсем едва заметен. – Я думаю, что такой вечер на трагедию тратить не стоит. – И смотрит на меня так, будто это был вопрос. А потом улыбается. – Как и не стоит сидеть в четырех стенах. Мы ставим «Двенадцатую ночь». На открытом воздухе. – И вручает мне флаер.
– Мы об этом подумаем, – жеманничает Мелани.
Парень вздергивает костлявое плечо и опускает к нему голову, почти касаясь ухом.
– Как пожелаете, – отвечает он, хотя смотрит на меня. А потом неспешно отходит к своим.
Мелани провожает его взглядом.
– Ого, почему этого нет в программе нашей культурной феерии? Меня как раз такое интересует!
Видя, как они уходят, я вдруг чувствую какое-то странное влечение.
– Вообще-то «Гамлета» я уже видела.
Мелани смотрит на меня, вскинув брови, которые она выщипала до совсем уж узкой полоски.
– И я. Хоть и по телику, но все же…
– Можно сходить и… на это. Ну, там наверняка будет нечто своеобразное. Получим культурный опыт, ведь именно за ним родители отправили нас в эту поездку.
Мелани смеется.
– Поглядите на нее! Совсем испортилась девочка! А как же наша бесстрашная предводительница? Похоже, она опять намылилась нас пересчитывать.
– Ну, тебе же было очень жарко… – начинаю я.
Мелани смотрит на меня и быстро соображает. Она облизывает скривившиеся в ухмылке губы и скашивает глаза.
– А, да. Точно, у меня же солнечный удар, – она поворачивается к Пауле, которая прилетела из Мэна и увлеченно читает путеводитель. – Паула, у меня что-то сильно закружилась голова.
– Очень жарко, – соглашается Паула и с сочувствием кивает. – Тебе надо попить.
– Мне кажется, я могу в обморок упасть. У меня темные пятна перед глазами.
– Не перегибай палку, – шепчу я.
– Не помешает создать прецедент, – также шепотом отвечает мне Мелани, уже получая удовольствие от всей этой затеи. – По-моему, я теряю сознание.
– Мисс Фоули! – кричу я.
Она поднимает глаза со списка, в котором галочками отмечает присутствующих. Когда она с таким взволнованным видом подходит к нам, мне становится стыдно за нашу ложь.
– Кажется, у Мелани, то есть у Мел, солнечный удар.
– Тебе нездоровится? Уже скоро войдем. В театре будет прохладно и хорошо. – Язык мисс Фоули представляет собой странный гибрид британских словечек и среднезападного американского акцента, и над ней все из-за этого смеются, считая ее претенциозной. Но, по-моему, все дело просто в том, что она сама из Мичигана, но много времени проводит в Европе.
– Боюсь, меня может вырвать, – не унимается Мелани. – Очень не хотелось бы, чтобы это случилось в театре.
Лицо мисс Фоули недовольно кривится, но сложно сказать, почему – от мысли, что Мелани сблюет в театре, или оттого, что она произнесла слово «вырвать» в столь непосредственной близости к «Королевской Шекспировской компании».
– О боже. Наверное, мне лучше отвести тебя в отель.
– Я могу пойти с ней, – предлагаю я.
– Серьезно? Хотя нет. Я не должна на это соглашаться. Ты должна увидеть «Гамлета».
– Да ничего страшного. Я ее доведу.
– Нет! Это моя обязанность. Я не могу взять и вот так вот ее на тебя переложить, – по ее худому лицу можно прочесть весь внутренний конфликт.
– Мисс Фоули, все нормально. Я «Гамлета» уже видела, да и отель тут в двух шагах, всего лишь через площадь перейти.
– Ты серьезно? Это так мило с твоей стороны. Ты не поверишь, но сколько лет я тут работаю, я еще ни разу не видела «Гамлета» Великого Барда в постановке «Королевской Шекспировской компании».
Мелани для пущей убедительности тихонько стонет. Я легонько пихаю ее локтем и улыбаюсь мисс Фоули.
– Тогда вам точно нельзя это пропустить.
Она торжественно кивает, словно мы обсуждаем какие-то важные дела, порядок наследования трона или что-нибудь в том же духе. Потом она берет меня за руку.
– Эллисон, я так рада, что ты с нами. Я буду по тебе скучать. Как жаль, что сейчас немного таких подростков, как ты. Ты такая… – она ненадолго задумывается в поисках нужного слова. – Такая хорошая девочка.
– Спасибо, – на автомате отвечаю я. В душе на ее комплимент ничего не отзывается. Не знаю почему – из-за того, что она других слов не нашла, или из-за того, что я в настоящий момент не такая уж хорошая девочка.
– Хорошая девочка, чтоб тебя, – как только мы отходим от очереди настолько, чтобы можно было прекратить ломать комедию, Мелани начинает смеяться.
– Тихо. Я не люблю притворства.
– Но у тебя чертовски хорошо получается. Если хочешь знать мое мнение, ты могла бы сама стать многообещающей актрисой.
– Не хочу. Ну и где это? – я смотрю на флаер. – Бассейн канала? Что это такое?
Мелани достает телефон, который, в отличие от моего сотового, работает и в Европе, и открывает карту.
– Похоже, бассейн около канала.
Уже через несколько минут мы в порту. Там полно народу, как на карнавале. У берега пришвартованы баржи, с многочисленных лодок продают всякую всячину – от мороженого до картин. Чего тут нет – так это какого-либо театра. Ни сцены. Ни стульев. Даже актеров нет. Я снова смотрю на флаер.
– Может, на мосту? – предполагает Мелани.
Мы возвращаемся к средневековому арочному мосту, но там все то же самое: туда-сюда ходят такие же, как и мы, туристы.
– Они говорили, что это будет сегодня? – спрашивает Мелани.
А я думаю лишь о том парне с такими невозможно темными глазами, он точно сказал, что сегодняшний вечер слишком хорош для трагедии. Но, осмотревшись, я понимаю, что никакого представления тут не планируется. Наверное, это была шутка, они хотели посмеяться над тупыми туристами.
– Давай хоть мороженого купим, чтобы вечер не пропал даром, – предлагаю я.
Мы становимся в очередь и вдруг слышим это – легкое бренчание акустических гитар и вторящие им бонги. Навострив уши, я поднимаю свой эхолокатор. Потом вижу неподалеку скамейку, забираюсь на нее и осматриваюсь. Не то чтобы магическим образом появилась сцена, зато возле ряда деревьев материализовалась толпа, и довольно большая.
– Думаю, начинается, – говорю я и хватаю Мелани за руку.
– А как же мороженое, – возмущается она.
– Потом, – и тащу ее по направлению к толпе.
– Любовь питают музыкой, – слышу я.
Парень, играющий герцога Орсино, совершенно не похож ни на одного актера, которого я видела в постановках Шекспира, разве что за исключением фильма «Ромео + Джульетта» с Леонардо Ди Каприо. Он высокий, чернокожий, с дредами, одет как глэм-рок-звезда: в обтягивающих виниловых штанах, остроносых туфлях и какой-то майке в сеточку, сквозь которую виден его накачанный торс.
– Да-а, мы сделали правильный выбор, – шепчет мне на ухо Мелани.
Орсино читает вступительный монолог под аккомпанемент гитар и бонгов, и у меня по спине бегут мурашки.
Весь первый акт мы ходим по порту за актерами: они перемещаются, и мы следуем за ними, благодаря чему ощущаем и себя частью представления. Может, поэтому все теперь смотрится совсем иначе. Я ведь видела Шекспира и раньше, в школьных постановках, и еще несколько пьес в Филадельфийском театре Шекспира. Но всегда у меня складывалось такое ощущение, будто я слушаю речь на иностранном языке, который не очень хорошо знаю. Мне приходилось заставлять себя концентрироваться и зачастую по нескольку раз перечитывать программку, словно она могла как-то поспособствовать более глубокому пониманию.
А в этот раз все словно встало на свои места. Как будто бы ухо настроилось на этот странный язык и меня полностью затянуло в сюжет, как бывает, когда я смотрю кино – я прямо чувствую его. Когда Орсино начинает чахнуть по крутой Оливии, у меня скручивает живот от воспоминаний обо всех тех случаях, когда я сама бывала влюблена в парней, которые меня не замечали. Потом Виола оплакивает брата, и я ощущаю ее одиночество. А когда она западает на Орсино, который принимает ее за мужчину, это кажется таким смешным и в то же время трогательным.
Он появляется лишь во втором акте. В роли Себастьяна, брата-близнеца Виолы, которого раньше считали мертвым. Это в некотором смысле справедливо, потому что к тому моменту, как он наконец появляется, я уже начала думать, что его никогда и не было, что я его просто выдумала.
Он бежит через поляну, за ним гонится неизменный Антонио, и мы все несемся за ними. Через какое-то время я собираюсь с духом.
– Давай подойдем поближе, – предлагаю я Мелани. Она хватает меня за руку, и мы оказываемся перед всей толпой зрителей на том месте, где шут Оливии приходит за Себастьяном, они спорят, а потом Себастьян отсылает его. И прямо перед этим, кажется, наши взгляды пересеклись на долю секунды.
Дневная жара смягчается, перетекая в сумерки, и меня все глубже затягивает в иллюзорную реальность Иллирии, мне кажется, что я попала в какой-то причудливый потусторонний мир, где может произойти все, что угодно, где можно менять лица, как туфли. Где воскресают те, кого давно считали мертвыми. Где все живут потом долго и счастливо. Я понимаю, что это избитые фразы, но вечер такой нежный и теплый, листва такая буйная и сочная, стрекочут кузнечики, и складывается ощущение, что в этот раз все действительно может быть именно так.
Пьеса заканчивается слишком быстро. Себастьян воссоединяется с Виолой. Виола признается Орсино, что на самом деле она девушка, и теперь-то, естественно, он хочет на ней жениться. А Оливия понимает, что Себастьян не тот, за кого она его принимала, выходя за него замуж, – но ей все равно, она любит его и такого. Шут читает финальный монолог, снова вступают музыканты. Потом выходят актеры, начинают кланяться, все с какими-то забавными выкрутасами – один делает сальто, другой играет на воображаемой гитаре. А Себастьян, кланяясь, осматривает зрителей и останавливает взгляд прямо на мне. Потом его губы расплываются в забавной полуулыбке, он достает из кармана бутафорскую монетку и бросает ее мне. Уже темно, а монетка маленькая, но я все равно ее ловлю, и люди аплодируют, как кажется, теперь и мне тоже.
И я хлопаю с этой монетой в руке. Пока руки болеть не начинают. Хлопаю, как будто могу таким образом продлить этот вечер, могу сделать «Двенадцатую ночь» двадцать четвертой. Хлопаю, чтобы подольше не отпускать это чувство. Хлопаю, потому что знаю, что произойдет, когда я остановлюсь. То же самое, что бывает, когда я выключаю по-настоящему хорошее кино – такое, в котором я полностью растворилась, – я буду выброшена обратно в свою реальность, и в грудь заползет какая-то пустота. Иногда я даже заново пересматриваю фильм, чтобы восстановить это ощущение, будто я являюсь частью чего-то настоящего. Понимаю, что звучит это все глупо.
Но сегодня пересмотреть не удастся. Толпа рассеивается; актеры тоже расходятся. Из труппы осталась лишь пара музыкантов, передающих по кругу шляпу для пожертвований. Я достаю из кошелька десять фунтов.
Мы с Мелани стоим молча.
– Ух, – наконец произносит она.
– Да. Ух, – говорю я в ответ.
– Это было довольно круто. И я ненавижу Шекспира.
Я киваю.
– И это мне только показалось, или тот красавчик, который подходил к нам в очереди, который еще Себастьяна играл, нами заинтересовался?
Нами? Он мне монету бросил. Или просто я ее поймала? Может, он заинтересовался белокурой Мелани в обтягивающем топике? Мел 2.0, как она сама себя называет, куда притягательнее Эллисон 1.0.
– Сложно сказать, – отвечаю я.
– А еще он нам монетку бросил! Кстати, круто ты ее поймала. Может, пойдем и найдем их? Затусим с ними, например.
– Они разошлись.
– Да, но эти-то еще тут, – и она указывает на ребят, которые собирают деньги. – У них можно спросить, где они тусуются.
Я качаю головой.
– Сомневаюсь, что они захотят связываться с тупыми американскими тинейджерами.
– Мы не тупые, да и большинство из них вроде и сами еще тинейджеры.
– Нет. К тому же мисс Фоули может к нам зайти. Надо возвращаться в номер.
Мелани закатывает глаза.
– Почему ты всегда так?
– Как?
– Всегда отказываешься. Как будто ты против приключений.
– Я не всегда отказываюсь.
– Девять раз из десяти. Нам скоро в колледж. Давай поживем немного.
– Я много живу, – резко говорю я. – К тому же раньше тебя это не беспокоило.
Мы с Мелани стали лучшими подругами перед началом второго класса, когда ее семья поселилась через два дома от моего. И с тех пор мы все делали вместе: у нас одновременно выпадали зубы, одновременно начались месячные, и даже мальчики у нас появились друг за дружкой. Я начала встречаться с Эваном через несколько недель после того, как она – с Алексом (он был лучшим другом Эвана), хотя они расстались в январе, а мы с Эваном продержались до апреля.
Мы с ней столько времени проводили вместе, даже, можно сказать, разработали свой собственный язык понятных только нам шуток и взглядов. Естественно, мы много ругались. Как она, так и я – единственный ребенок в семье, так что друг другу мы стали как сестры. Однажды мы так сцепились, что разбили лампу. Но такого раньше не было. Я даже не знаю, какого такого, но с тех пор, как началась эта поездка, я чувствую себя так, словно проигрываю какой-то конкурс, на который на моей памяти я даже не подписывалась.
– Я пришла сюда сегодня, – говорю я нервно и как бы защищаясь. – Я ради этого обманула мисс Фоули.
– Ну? И нам же было так весело! Почему бы не продолжить?
Я качаю головой.
Порывшись в сумке, она достает телефон и просматривает сообщения.
– «Гамлет» тоже только что закончился. Крейг говорит, что Тодд повел всех в паб «Грязная утка». Название мне нравится. Идем с нами. Будет круто.
На самом деле я однажды пошла с Мелани и остальными, где-то на первой неделе нашего тура. Они к тому времени выходили уже раз третий. И хотя Мелани знала их всего неделю – столько же, сколько и я, – у них появились свои общие шутки, которых не понимала уже я. Мы тесно сидели за одним столом, и я вцепилась в свой стакан, чувствуя себя как ребенок, которому пришлось сменить школу в середине учебного года.
Я смотрю на часы, которые совсем съехали. Я поднимаю их повыше, чтобы закрыть свое страшное красное родимое пятно.
– Почти одиннадцать, а нам завтра рано вставать, чтобы не опоздать на поезд. Так что если ты не возражаешь, то противница приключений пойдет в свой номер. – Этим раздраженным голосом я напоминаю себе собственную маму.
– Отлично. Я тебя провожу, а потом в паб.
– А если мисс Фоули зайдет проверить?
Мелани смеется.
– Напомни ей, что у меня был солнечный удар. А теперь уже не жарко, – она начинает шагать вверх по склону к мосту. – Ну что такое? Чего-то ждешь?
Я оборачиваюсь и смотрю на воду и на баржи, толпа, которая была здесь вечером, уже начала рассеиваться. День кончается; ничего не вернуть.
– Нет.
Наш поезд до Лондона отправляется в восемь пятнадцать – так решила Мелани, чтобы у нас было побольше времени на шопинг. Но когда в шесть пищит будильник, она накрывает голову подушкой.
– Давай поедем попозже, – стонет подруга.
– Нет. Менять планы уже поздно. В поезде выспишься. К тому же ты все равно обещала в полседьмого спуститься и попрощаться со всеми, а я обещала попрощаться с мисс Фоули.
Я вытаскиваю Мелани из кровати и запихиваю ее в жалкое подобие душа. Завариваю растворимый кофе и несколько минут разговариваю с мамой, которая сидела в Пенсильвании до часу ночи, чтобы позвонить мне. В полседьмого мы плетемся вниз. Мисс Фоули, одетая, как обычно, в джинсы и футболку с лого «Молодежных туров», пожимает Мелани руку. Потом она заключает меня в костлявые объятия, дает свою визитку и говорит, чтобы я не стеснялась ей звонить, если мне в Лондоне что-нибудь понадобится. Она будет там до воскресенья, когда у нее начнется следующий тур. Потом сообщает, что вызвала нам с Мелани на полвосьмого такси до вокзала, снова спрашивает, встретят ли нас в Лондоне (да, встретят), повторяет, что я хорошая девочка… и предупреждает, что в метро могут обокрасть.
Я позволяю Мелани поваляться еще полчаса, а это значит, что у нее нет времени прихорошиться, как обычно, а в половине восьмого мы с моей помощью погружаемся в такси. Когда подают поезд, я затаскиваю в него наши чемоданы и нахожу пару свободных мест. Мелани плюхается на сиденье возле окна.
– Разбуди, когда в Лондон приедем.
Я возмущенно смотрю на нее, но Мелани уже прижалась к окну и закрыла глаза. Я вздыхаю и запихиваю ее сумку ей под ноги и кладу на соседнее сиденье свой кардиган, чтобы отпугнуть воров и похотливых старикашек. А сама иду в вагон-ресторан. Я в отеле не позавтракала, у меня уже начало урчать в животе и стучать в висках. Голова должна была вот-вот разболеться от голода.
Хотя Европу и принято считать землей поездов, мы на них еще не ездили. Большие расстояния мы преодолевали на самолетах, остальные – на автобусах. Когда переходишь из вагона в вагон, с приятным свистом открываются автоматические двери, поезд слегка покачивает. А за окном мелькает зелень.
В вагоне-ресторане я изучаю скудный ассортимент и в итоге беру бутерброд с сыром и чай, а также чипсы с солью и уксусом, к которым я тут пристрастилась. А еще банку колы для Мелани. Складываю все это в картонную коробочку, собираясь вернуться на свое место, но у окна вдруг откидывается столик. На секунду я заколебалась. Надо же вернуться к подруге. Но, с другой стороны, она спит; ей все равно, так что я сажусь за столик и смотрю в окно. Пейзаж такой исконно английский: все зеленое и аккуратненькое, участки поделены заборчиками, пушистые овечки, похожие на облака, как зеркальное отражение настоящих, которые никогда не покидают небесную гладь.
– Очень странный завтрак.
Этот голос. После четырех вчерашних актов я узнаю его сразу.
Поднимаю глаза, и он – прямо передо мной, с ленивой полуулыбкой, из-за которой создается ощущение, что он только что проснулся.
– Что в нем странного? – спрашиваю я. Вообще, мне следовало бы удивиться, но я почему-то не удивилась. Зато приходится прикусить губу, чтобы не расплыться в улыбке.
Но он не отвечает. Подходит к стойке и заказывает кофе. А потом кивком указывает на мой столик. Я тоже киваю.
– Много чего, – говорит он, усаживаясь напротив меня. – Он как экспатриант после многочасового перелета.
Я осматриваю свой бутерброд, чай и чипсы.
– Это – экспатриант после многочасового перелета? Как ты из этого сделал такой далекоидущий вывод?
Он дует на кофе.
– Легко. Во-первых, еще девяти утра нет, так что с чаем понятно. Но бутерброд с чипсами? Это едят на обед. А про колу и говорить не буду, – он постукивает по баночке. Видишь, время сбито. Твой завтрак явно долго летел.
Приходится рассмеяться.
– Пончики просто ужасно выглядели, – говорю я, указывая на стойку.
– Это точно. Поэтому я завтрак взял с собой, – он достает из сумки бумажный сверток и принимается разворачивать.
– Постой, это как-то тоже очень похоже на сэндвич, – говорю я.
– На самом деле нет. Это хлеб и хахелслах.
– Хахе… что?
– Ха-хел-слах. – Он поднимает верхний кусочек хлеба и показывает, что внутри. Там масло с шоколадной крошкой.
– И ты говоришь, что мой завтрак странный? А у самого вообще десерт.
– В Голландии это считается завтраком. Вполне стандартным. Либо эвтсмейтер, то есть жареные яйца с ветчиной.
– Этого же в контрольной не будет? Я даже не рискну попробовать это произнести.
– Эвт. Смей. Тер. Попозже можно будет еще потренироваться. Мы как раз подошли ко второй части моего сравнения. Твой завтрак похож на экспатрианта. Давай ешь. Я вполне могу говорить, пока ты жуешь.
– Спасибо. Я рада, что ты такой многозадачный, – я начинаю смеяться. Так странно, все настолько естественно складывается. Похоже, я флиртую за завтраком. И по поводу завтрака. – Что это вообще такое, экспатриант?
– Это человек, который живет не на родине. Видишь, ты заказала сэндвич. Как настоящая американка. И чай, как настоящая англичанка. Но у тебя еще и чипсы, или хрустящий картофель, назови, как хочешь[2], они популярны и здесь и там, но с солью и уксусом – это по-английски, а то, что ты взяла их на завтрак, – это по-американски. Да еще и кола. Вы в Америке чипсами с колой завтракаете?
– А как ты вообще понял, что я из Америки? – Я решила бросить ему вызов.
– Помимо того, что ты была в группе американских туристов и говоришь с американским акцентом? – Он откусывает свой хахе-как-его-там и отпивает еще кофе.
А я снова прикусываю губу, чтобы не улыбнуться.
– Точно. Помимо этого.
– На самом деле других подсказок не было. Ты, в общем, на вид не особо на американку похожа.
– Правда? – Я с хлопком открываю пакетик с чипсами, и до меня доносится резкий запах уксуса. Я угощаю его. Он отказывается, снова кусая свой сэндвич.
– А как выглядят американки?
Он пожимает плечами.
– Блондинки. Большие… – он изображает грудь. – Мягкие черты, – машет руками в районе лица. – Симпатичные. Как твоя подружка.
– А я не такая? – не знаю, зачем я это спрашиваю. Я же знаю, как я выгляжу. Темноволосая. Темноглазая. Черты лица острые. Впечатляющих округлостей нет, особенно в районе груди. Я несколько сдуваюсь. Он просто подмазывался ко мне, чтобы приударить за Мелани?
– Нет, – и смотрит на меня пристально этими своими глазами. Вчера они казались мне такими темными, а теперь, когда он сел напротив, я вижу, что в этой тьме танцуют разнообразнейшие цвета – серый, коричневый и даже золотой. – Знаешь, на кого ты похожа? На Луизу Брукс.
Я смотрю на него непонимающе.
– Ты ее не знаешь? Звезду немых фильмов?
Я качаю головой. Я прелести немого кино так и не поняла.
– В двадцатых годах прошлого века она была суперзвездой. Американка. Потрясающая актриса.
– И не блондинка, – я хотела пошутить, но прозвучало не похоже на шутку.
Он снова кусает свой сэндвич. В уголке губ остается шоколадная крошка.
– У нас в Голландии полно блондинок. И когда я смотрю в зеркало – вижу блондина. А Луиза Брукс была брюнеткой. С такими невероятными печальными глазами и выразительными чертами лица. И с прической, как у тебя, – он касается собственных волос, таких же всклокоченных, как и вчера. – Ты очень на нее похожа. Наверное, я буду называть тебя Луизой.
Луиза. Мне нравится.
– Нет, даже не Луизой. Лулу. Такое у нее было прозвище.
Лулу. Так даже лучше.
Он протягивает руку.
– Привет, Лулу. Я – Уиллем.
Рука у него теплая, а пожатие крепкое.
– Приятно познакомиться, Уиллем. Хотя я могла бы называть тебя Себастьяном, если уж мы затеяли эти перевоплощения.
Когда он смеется, вокруг его глаз играют морщинки.
– Нет. Мне Уиллем больше нравится. Себастьян – он какой-то, как это… если задуматься, он слишком пассивен. Он добивается Оливию, которая на самом деле хочет быть с его сестрой. У Шекспира так часто бывает. Женщины получают свое; а мужчины просто оказываются втянуты во все это.
– Не знаю. Я вчера обрадовалась, когда для всех все хорошо кончилось.
– Ну, это милая сказка, вот именно что. Сказка. Я считаю, что Шекспир просто обязан дарить счастливый конец героям своих комедий, потому что в трагедиях он предельно жесток. Ну, возьмем вот «Гамлета» или «Ромео и Джульетту». Это же почти садизм, – он качает головой. – Себастьян нормальный, просто сам не очень распоряжается собственной жизнью. Эту привилегию Шекспир отдал Виоле.
– Значит, ты своей жизнью распоряжаешься? – спрашиваю я. И опять едва верю, что я это говорю. Когда я была маленькой, я ходила на каток неподалеку. И воображала, будто умею делать вращения и прыжки, но когда выходила на лед, становилось ясно, что я едва держусь на ногах. А когда я повзрослела, точно так же стало и в общении с людьми: я воображала себя самоуверенной и прямолинейной, а все, что я говорила, звучало уступчиво и вежливо. Даже с Эваном, с которым я встречалась полтора года, у меня не получались все эти прыжки и вращения, на которые я считала себя способной. Но сегодня стало ясно, что я, видимо, все же умею кататься на коньках.
– Нет, вовсе нет. Я плыву по течению, – Уиллем задумчиво смолкает. – Может, я и недаром играю именно Себастьяна.
– А куда течение несет тебя сейчас? – интересуюсь я, надеясь, что он будет жить в Лондоне.
– Из Лондона я поеду домой, в Голландию. Вчера сезон моих выступлений закончился.
Я сдуваюсь.
– А.
– Ты к своему сэндвичу так и не притронулась. Предупреждаю, в сэндвичи с сыром тут кладут масло. Думаю, даже не настоящее.
– Знаю, – я убираю грустный засохший помидор и излишки масла (или маргарина?) салфеткой.
– С майонезом было бы лучше, – говорит Уиллем.
– Только если с индейкой.
– Нет, сыр с майонезом хорошо сочетается.
– Звучит ужасно.
– Это только если ты ни разу не пробовала правильного майонеза. Я слышал, что в Америке какой-то не тот используют.
Я так хохочу, что из носа чай брызжет.
– Что? – спрашивает Уиллем. – Что такое?
– Правильный майонез, – говорю я в перерыве между приступами удушающего смеха. – Можно подумать, что есть, скажем, майонез, который, как плохая девчонка, распущен и вороват, а есть правильный, который ведет себя чинно и благородно. Моя беда в том, что меня с правильным майонезом не познакомили.
– Совершенно верно, – соглашается он. И тоже начинает смеяться.
И пока мы хохочем, в вагон-ресторан вваливается Мелани – со своими вещами и моим свитером.
– Я едва тебя нашла, – мрачно сообщает она.
– Ты же велела разбудить тебя в Лондоне, – я смотрю в окно. Красивые английские пейзажи сменились уродливыми серыми пригородами.
Когда Мелани видит Уиллема, у нее глаза на лоб лезут.
– Ты, значит, не потонул, – говорит она.
– Нет, – отвечает он ей, глядя на меня. – Не злись на Лулу. Это я виноват. Я ее задержал.
– Лулу?
– Да, это сокращенно от «Луиза». Это мое новое альтер-эго, Мел. – Я смотрю на нее, умоляя взглядом не выдавать меня. Мне нравится быть Лулу. Я еще не готова с ней разотождествиться.
Мелани трет глаза, может, думает, что она еще спит. Потом пожимает плечами и плюхается рядом с Уиллемом.
– Отлично. Будь кем захочешь. А мне бы хотелось себе голову сменить.
– Она еще не привыкла к похмельям, – сообщаю я Уиллему.
– Заткнись, – рявкает подруга.
– А что, ты предпочла бы, чтобы я сказала, что с тобой такое постоянно?
– Какая ты сегодня дерзкая, а.
– Вот, – Уиллем достает из рюкзака белую коробочку и кладет Мелани на ладонь несколько белых шариков. – Положи под язык и рассасывай. Вскоре станет лучше.
– Что это такое? – с подозрением спрашивает она.
– Препарат на травах.
– Это не наркотик? Вдруг я отключусь и ты меня изнасилуешь?
– Ага. Он как раз мечтает, чтобы ты прямо в поезде вырубилась, – говорю я.
Уиллем показывает Мелани этикетку.
– Моя мама – натуропат. Она дает мне это от головы. Не думаю, чтобы она меня насиловала.
– О, мой папа тоже врач, – отвечаю я. – Хотя совершенно не натуропат. Он пульмонолог, работает строго в традиции западной медицины.
Мелани около секунды рассматривает горошинки, а потом наконец бросает их под язык. Десять минут спустя, когда поезд, пыхтя, подъезжает к вокзалу, ей становится лучше.
Как будто договорившись, мы все сходим вместе: мы с Мелани с туго набитыми чемоданами на колесиках, а Уиллем с маленьким рюкзачком. Мы вываливаемся на платформу под палящее летнее солнце, а потом скрываемся в относительной прохладе Мэрилебон-стейшн.
– Вероника пишет, что опаздывает, – говорит Мелани. – Предлагает встретиться у «Дабл-Ю-Эйч-Смит». Фиг знает, что это такое.
– Это книжный магазин, – отвечает Уиллем, показывая на другую сторону здания вокзала.
Внутри здесь очень красиво, красные кирпичные стены, но я все же разочарована, что это не огромный вокзал с шелестящими табло, извещающими о прибытии и отправлении поездов – я так на это надеялась. А тут лишь монитор. Я направляюсь к нему. Особо экзотических пунктов назначения там нет: Хай-Уиком и Бэнбери, может, конечно, там и хорошо. Так глупо. Вот наш тур по крупным европейским городам – Рим, Флоренция, Прага, Вена, Будапешт, Берлин, Эдинбург – подошел к концу, и я снова оказалась в Лондоне. Большую часть времени я считала дни до возвращения домой. И совершенно непонятно, почему теперь мной внезапно овладела страсть к путешествиям.
– Что с тобой? – интересуется Мелани.
– Да я просто надеялась, что тут будет большое табло, какие мы видели в некоторых аэропортах.
– В Амстердаме на центральном вокзале как раз такой, – говорит Уиллем. – Мне нравится встать перед ним и воображать, что я могу отправиться куда захочу.
– Да! Именно!
– Что такое? – удивляется Мелани, глядя на мониторы. – Бистер-нот тебе не нравится?
– Ну, привлекает как-то меньше, чем Париж, – отвечаю я.
– Да брось. Ты что, все еще из-за этого хандришь? – Мелани поворачивается к Уиллему. – После Рима мы должны были лететь в Париж, но из-за забастовки авиадиспетчеров все рейсы отменили, а на автобусе было слишком далеко. Она все еще никак не успокоится.
– Французы постоянно из-за чего-то бастуют, – соглашается Уиллем, кивая.
– Вместо Парижа нам поставили Будапешт, – добавляю я. – Мне там понравилось, но я все не могу поверить, что, оказавшись так близко к Парижу, я туда не попадаю.
Уиллем пристально смотрит на меня. Наматывает шнурок от рюкзака на палец.
– Так надо поехать, – заявляет он.
– Куда?
– В Париж.
– Не могу. Отменили же.
– Можно сейчас.
– Тур закончился. Да и все равно они, наверное, еще бастуют.
– Можно на поезде, – он смотрит на большие часы на стене. – Можешь быть там уже к обеду. Там, кстати, и сэндвичи намного лучше.
– Но… но… я не знаю французского. И путеводителя у меня нет. И денег французских. Там же евро, да? – Я так перечисляю все эти причины, как будто именно поэтому не могу ехать, когда на самом деле для меня это то же самое, как если бы Уиллем предложил прокатиться на ракете до Луны. Я знаю, что Европа не особенно уж большая и некоторые люди так делают. Но не я.
Он все еще смотрит на меня, слегка склонив голову.
– Не получится, – заключаю я. – Я же вообще не знаю Парижа.
Уиллем снова смотрит на часы на стене. И через миг поворачивается ко мне.
– Я знаю.
Мое сердце начинает совершать самые невероятные кульбиты, но мой несмолкающий рассудок продолжает выдавать причины, почему это невозможно.
– Не знаю, хватит ли у меня денег. Сколько стоят билеты? – Я лезу в сумочку и пересчитываю наличные. У меня в наличии немного фунтов, которых хватит лишь на выходные, кредитка на экстренный случай и сотня долларов – на самый экстренный случай, если кредитка не будет тут работать. Но сейчас же нет ничего экстренного. А если я воспользуюсь карточкой, родители испугаются.
Уиллем достает из кармана пригоршню денег в самых разных валютах.
– Об этом не беспокойся. У меня было успешное лето.
Я, вытаращив глаза, смотрю на его деньги. Он действительно готов сделать это? Отвезти меня в Париж? Но зачем ему это?
– У нас на завтра билеты на «Пусть будет так», – напоминает Мелани, вставая на сторону голоса разума. – А в воскресенье мы летим домой. Да и мама твоя будет вне себя. Она тебя убьет, я серьезно.
Я смотрю на Уиллема, но он лишь пожимает плечами, он не может отрицать, что это верно.
Я уже собралась сдаться, поблагодарив его за предложение, но вдруг место у руля занимает Лулу – я поворачиваюсь к Мелани и говорю:
– Не убьет, если не узнает.
Мелани фыркает.
– Твоя мама? Она узнает.
– Нет, если ты меня прикроешь.
Мелани не отвечает.
– Прошу тебя. Я же тебя сколько раз за эту поездку прикрывала.
Мелани театрально вздыхает.
– Тогда же речь шла о пабе. А не о совершенно другой стране.
– Ты же сама меня только недавно пилила, что я никогда ничего такого не делаю.
Тут я ее поймала. Мелани меняет курс.
– Как я тебя прикрою, если она мне на телефон звонит и спрашивает тебя? И она будет еще звонить. Ты и сама знаешь.
Мама просто взбесилась из-за того, что мой мобильник тут отключился. Нам пообещали, что сим-карта будет работать, и когда оказалось, что связи нет, она разгневалась и позвонила в компанию, но, видимо, ничего сделать не удалось, что-то вроде того, что частота не та. Но в итоге оказалось, что можно обойтись и без него. У нее была копия нашего маршрута, и она знала, когда и в каком отеле меня можно застать, а когда не получалось, звонила на номер Мелани.
– Может, ты его выключишь, и пусть голосовая почта работает? – предлагаю я. Я смотрю на Уиллема, который все так и стоит с пригоршней банкнот в руке. – Ты вообще уверен? Я думала, ты в Голландию собирался.
– Я тоже так думал. Но, наверное, течение намерено отправить меня в другую сторону.
Я поворачиваюсь к Мелани. Теперь все зависит от нее. Сощурившись, она смотрит на Уиллема.
– Если ты мою подругу изнасилуешь или убьешь, я тебя прикончу.
Уиллем неодобрительно цокает языком.
– Вы, американцы, только о насилии и думаете. А я голландец. Я в худшем случае на велосипеде ее перееду.
– В обдолбанном состоянии, – добавляет Мелани.
– Ну, есть такое, – признает Уиллем. Потом переводит взгляд на меня, и по моему телу проходит волна дрожи. Неужели я действительно собралась это сделать?
– Ну, Лулу? Что скажешь? Хочешь в Париж? Всего на день?
Это абсолютное безумие. Я этого человека даже не знаю. И меня могут уличить. Да и что там увидишь за один день? К тому же столько шансов, что все пойдет не так. Все это верно. Я понимаю. Но это совершенно никак не влияет на тот факт, что поехать я хочу.
Так что в этот раз я не говорю «нет».
Я соглашаюсь.
«Евростар» – это забрызганный грязью желтый поезд с тупым носом, забираюсь я в него потная и запыхавшаяся. После того как мы попрощались с Мелани, наскоро обсудив планы и место встречи на следующий день, нам с Уиллемом пришлось бежать всю дорогу. Сначала из Мэрилебон. Потом по людным лондонским улицам в метро, где я повздорила с турникетами, которые трижды отказывались открыться передо мной. Потом наконец они меня пропустили, но захлопнулись на моем чемодане, и багажная бирка от него улетела под автомат, продающий билеты.
– Вот теперь я действительно как бомж, – пошутила я.
Когда мы оказались на вокзале Сент-Панкрас, похожем на огромную пещеру, Уиллем показал мне табло – оно зашелестело. Потом мы понеслись в очередь на «Евростар», где он, очаровав кассиршу, смог обменять свой билет домой на билет в Париж, а потом отдал какое-то слишком уж большое количество английских банкнот за мой билет. А после этого мы полетели на регистрацию, показали паспорта. Я на миг забеспокоилась, что Уиллем заглянет в мой, ведь он принадлежит не Лулу, а Эллисон, более того – не просто какой-нибудь там, а пятнадцатилетней прыщавой Эллисон. Но он не стал этого делать, и мы спустились в футуристический зал ожидания – и уже сразу было пора снова подниматься наверх и садиться в поезд.
И только когда мы плюхнулись на свои места, мне удалось перевести дыхание и осознать, что же я наделала. Я еду в Париж. С незнакомым человеком. С этим вот парнем.
Делая вид, что занимаюсь чемоданом, я украдкой бросаю на него взгляды. Глядя на его лицо, я вспоминаю такие наряды, подвластные только очень стильным девчонкам: какие-то разносортные одежки, которые сами по себе не сочетаются, но на них смотрятся как единое целое. Черты лица резкие, почти угловатые, но губы мягкие и щеки как румяные пирожки. Он одновременно кажется взрослым и юным; умудренным и нежным. Уиллем не такой хорошенький, как Брент Харпер, который выиграл в нашей школе номинацию «Мистер Выпускник» – что было довольно предсказуемо. Но я все равно не могу отвести от него глаз.
И видимо, не одна я. Вот по проходу идет пара девчонок с рюкзаками, у них темные, подернутые дымкой глаза, в которых читается: «На завтрак у нас секс». Одна из них, проходя мимо нас, улыбается Уиллему и говорит что-то по-французски. Он отвечает – на этом же языке и помогает ей поставить сумку на верхнюю полку. Девчонки садятся через проход в следующем за нашим ряду, та, которая пониже, что-то говорит, и они втроем смеются. Мне хочется поинтересоваться, что она сказала, но я вдруг начинаю чувствовать себя одновременно слишком мелкой и неуместной, как когда тебя сажают за детский стол на День благодарения.
Жаль, что я французского в школе не учила. Я хотела заняться им в начале девятого класса, но родители настояли, чтобы я пошла на китайский.
– Настает век Китая, ты будешь куда более конкурентоспособна, если выучишь язык, – сказала мама. «И за что мне конкурировать?» – подумала я. Но вот я уже четыре года учу китайский и продолжу в колледже.
Я жду, когда Уиллем сядет, но он смотрит на меня, а потом на француженок, которые, уложив свой багаж, пошли куда-то, вращая бедрами.
– Я в поездах всегда чувствую голод. Да и ты свой сэндвич так и не съела, – напоминает он. – Я схожу в кафе за чем-нибудь. Лулу, ты чего хочешь?
Лулу, наверное, выбрала бы что-нибудь экзотическое. Клубнику в шоколаде. Устрицы. Эллисон же из тех, кто питается бутербродами с арахисовым маслом. Я не знаю, чего бы я хотела.
– Что-нибудь на твое усмотрение.
Я провожаю его взглядом. Потом беру из кармашка журнал и читаю какие-то факты о поезде: длина тоннеля под Ла-Маншем – пятьдесят километров. Он открылся в 1994 году, а строился четыре года. Максимальная скорость, набираемая «Евростаром», – триста километров в час. Если бы это была поездка в рамках нашего тура, мисс Фоули скармливала бы нам именно эти банальные факты. Я убираю журнал.
Поезд трогается, но происходит это так мягко, что я лишь замечаю, как поехала платформа. Слышится гудок. За окном на прощание сверкают арки вокзала, а потом мы заезжаем в туннель. Я обвожу взглядом вагон. Все, кажется, рады и чем-то заняты: читают журналы, стучат по клавиатурам ноутбуков, пишут эсэмэски, разговаривают по телефону или со своими спутниками. Я оборачиваюсь назад, но Уиллема еще нет. Француженок тоже.
Тогда я снова беру журнал и читаю обзоры каких-то ресторанов, из которых в голове совершенно ничего не откладывается. Проходит еще несколько минут. Поезд набирает ход, возмущенно проносясь мимо уродливых лондонских складов. Машинист объявляет первую остановку, подходит кондуктор.
– Тут кто-нибудь сидит? – спрашивает он, указывая на пустое место Уиллема.
– Да. – Только вещей нет. И вообще никаких признаков того, что он здесь когда-либо был.
Я смотрю на часы. Десять сорок три. Мы отъехали почти пятнадцать минут назад. Вскоре мы останавливаемся в Эббсфлите, вокзал лощеный и современный. Заходит толпа народу. Возле сиденья Уиллема останавливается мужчина с чемоданчиком, словно собираясь сесть рядом со мной, но, заглянув в билет, идет дальше. Двери издают сигнал, а потом закрываются, и мы мчимся дальше. Город сменяется зеленью. Вдалеке виднеется замок. Поезд жадно пожирает пейзаж; и я воображаю, что за ним остаются кучки земли. Я вцепляюсь в подлокотники, впившись в обивку ногтями, как будто это первый и бесконечный крутой спуск американских горок, после которых волей-неволей попрощаешься с обедом и на которые так любит таскать меня Мелани. Несмотря на то что вовсю работает кондиционер, у меня на лбу выступают капельки пота.
Вдруг навстречу нам со свистящим звуком вылетает другой поезд. Я подскакиваю. Через пару секунд он уже позади. Но у меня остается крайне странное ощущение, что на нем умчался Уиллем. Но это невозможно. Ему пришлось бы забежать вперед и на следующей станции пересесть на этот встречный поезд.
Но это не означает, что он есть в этом поезде.
Я смотрю на часы. Он ушел в вагон-ресторан двадцать минут назад. Поезд тогда еще стоял. Может, он сошел с теми девушками до того, как я отъехала. Или на прошлой станции. Может, именно это они ему и сказали: «Бросай эту скучную американку, идем с нами».
Его на этом поезде нет.
Понимание это доходит до меня с таким же свистом, как и встречный поезд. Он передумал. Насчет Парижа. И насчет меня.
Позвать меня туда – это было все равно что необдуманная покупка, когда берешь в магазине какое-нибудь барахло у кассы и, только выйдя за дверь, осознаешь, какую ерунду купил.
Но потом меня осеняет еще одна мысль: а что, если все это часть какого-то крупного плана? Найти самую наивную американочку, заманить ее в поезд, а потом бросить и отправить… даже и не знаю… к головорезам, которые ее похитят? Мама как раз недавно какой-то подобный сюжет записала с канала «20/20». А что, если именно ради этого он вчера на меня смотрел, поэтому сегодня утром отыскал меня в поезде? Могла ли ему попасться более легкая добыча? Я довольно часто смотрю программы о дикой природе на «Энимал плэнет» и знаю, что львы всегда выбирают самых слабых газелей.
Хотя, насколько нереальным это может показаться, я на некотором уровне вижу в этом крупицу мрачного утешения. В мире все опять объяснимо. Так, по крайней мере, ясно, как я оказалась на этом поезде.
Мне на голову плюхается что-то мягкое и похрустывающее, но я уже в таком напряжении, что сразу подскакиваю. И еще один снаряд. Я хватаю его, и это оказывается пакет чипсов с солью и уксусом «Уокер».
Я поднимаю глаза. На лице у Уиллема виноватая улыбка, как у грабителя банка, а руки полны добычи: сладкая плитка, три стаканчика с разными напитками, бутылка апельсинового сока под мышкой, под другой – банка колы.
– Извини, что заставил ждать. Вагон-ресторан в другом конце, и они открылись только после Сэнт-Панкраса, а к тому времени, как я пришел, уже собралась очередь. Потом я понял, что не знаю, что ты больше любишь – кофе или чай, так что взял и то и другое. Но вспомнил про утреннюю колу и вернулся за ней. А на обратном пути я наткнулся на чокнутого бельгийца и облился кофе, поэтому пришлось еще и в туалет зайти, но, по-моему, стало только хуже, – он ставит два небольших картонных стаканчика и газировку на столик передо мной. А потом показывает на свои джинсы, на которых теперь красуется огромное грязное и мокрое пятно.
Я не из тех, кто смеется надо всякими пошлыми шутками ниже пояса. Когда в прошлом году Джонатан Спалики отпустил подобную остроту на уроке биологии, миссис Губерман пришлось отпустить зашедшийся в истерике класс пораньше, и она прямо поблагодарила меня за то, что я одна повела себя сдержанно.
Так что безудержный хохот – не в моем это духе. Из-за мокрого-то пятна.
Но тем не менее, открыв рот, чтобы сообщить Уиллему, что вообще-то я не люблю газировку и что с утра я купила банку для похмельной Мелани, я взвизгиваю. И когда я слышу собственный смех, как пожар разгорается. Я задыхаюсь от неистового хохота. Зато теперь есть оправдание слезам страха, которые угрожали пролиться из глаз, и они катятся по щекам.
Уиллем закатывает глаза, а потом смотрит на свои джинсы с таким видом, что «ну да». Потом берет с подноса салфетки.
– До меня и не дошло, насколько все плохо, – он пытается промокнуть джинсы. – От кофе пятно останется?
От этого мои приступы смеха лишь усиливаются. Уиллем криво и терпеливо улыбается. Он достаточно взрослый, чтобы позволить смеяться над собой.
– Извини, – я хватаю ртом воздух. – Я. Больше. Не. Буду. Смеяться. Над. Твоими. Штанами.
Штанами! В лекции о разнице между британским и американским вариациями английского языка мисс Фоули сообщила нам, что штанами англичане называют нижнее белье, а штаны – брюками, и рекомендовала ничего о штанах не говорить, чтобы избежать неловких недоразумений. Объясняя это, она сама покраснела.
Меня скрючивает от смеха. Когда мне удается распрямиться, я вижу, что возвращается одна из тех француженок. Протискиваясь мимо Уиллема, она касается его руки; и на секунду задерживается. Потом говорит что-то на французском и садится на свое место.
Уиллем на нее даже не смотрит. Он поворачивается ко мне. В его темных глазах светятся знаки вопроса.
– Я подумала, что ты сошел с поезда, – от облегчения у меня мысли вспенились, как шампанское, и признание выскользнуло само собой.
Боже. Я что, действительно это сказала? Смешливость как рукой снимает. Мне страшно просто посмотреть на него. Даже если у него не было желания бросить меня в этом поезде, то теперь я это исправила.
Я чувствую, что Уиллем садится на свое место, собрав всю волю в кулак, я все же бросаю на него взгляд и, к своему удивлению, вижу, что мои слова не вызвали шока или отвращения. А лишь веселую характерную для него улыбку.
Он начинает извлекать из рюкзака всякий фастфуд, достает гнутый багет. Разложив все на подносах, Уиллем смотрит прямо на меня.
– Почему бы я вдруг сошел с поезда? – наконец спрашивает он, шутливо поддразнивая.
Я могла бы соврать. Например, что-то забыл. Или понял, что ему все же надо на родину, а сказать мне не успел. Что-нибудь нелепое, но не выставляющее меня в таком неприглядном свете. Но я не вру.
– Потому что передумал, – я снова жду отвращения, шока, жалости, но ему все еще любопытно, может, он даже уже немного заинтригован. А я вдруг ощущаю неожиданный приход, как будто приняла дозу, разработанную для меня сыворотку правды. И рассказываю ему все остальное. – На какой-то короткий миг я даже подумала, что ты собираешься продать меня как секс-рабыню или что-нибудь типа того.
Я смотрю на Уиллема, надеясь понять, не слишком ли далеко зашла. Но он с улыбкой поглаживает подбородок.
– Как бы я это сделал? – спрашивает он.
– Не знаю. Дал бы что-нибудь, чтобы я сознание потеряла. Что обычно для этого используют? Хлороформ? Льют на платок, прижимают к носу – и человек засыпает.
– Я думаю, так только в кино бывает. Наверное, проще было бы дать тебе наркотик, как предполагала твоя подружка.
– Ты принес мне три напитка, только один из них не распечатан, – я беру баночку с колой. – Я, кстати, ее не пью.
– Значит, мой план провалился, – он театрально вздыхает. – Жаль. На черном рынке за тебя бы хорошо заплатили.
– Как думаешь, сколько я стою? – спрашиваю я, удивляясь, как быстро я начала шутить над собственным страхом.
Уиллем осматривает меня с ног до головы и обратно с головы до ног, оценивая.
– Это будет зависеть от различных факторов.
– Например, каких?
– От возраста. Сколько тебе?
– Восемнадцать.
Он кивает.
– Габариты?
– Рост пять футов пять дюймов. Вес сто пятнадцать фунтов. В метрической системе я не знаю.
– Есть какие-нибудь физические отклонения, шрамы, протезы?
– А это важно?
– Фетишисты. Они платят сверху.
– Нет, ничего такого, – но потом я вспоминаю про родимое пятно, оно уродливое, почти как шрам, поэтому я обычно прячу его под часами. Но в том, чтобы его показать, есть некий тайный соблазн – это как открыть себя. Поэтому я приспускаю часы. – Вот что есть.
Он думает, кивает. Потом, как бы между делом, спрашивает.
– Девственница?
– Это увеличивает цену или уменьшает?
– Зависит от рынка.
– Кажется, ты много об этом знаешь.
– Я вырос в Амстердаме, – говорит он, как будто это объяснение.
– Ну, так сколько я стою?
– Ты не на все вопросы ответила.
Меня охватывает странное ощущение, как будто бы я руками придерживаю пояс на халатике и могу либо затянуть его, либо развязать совсем.
– Нет. Я не. Девственница.
Он кивает и смотрит на меня так, что мне становится неспокойно.
– Уверена, что Борис будет разочарован, – добавляю я.
– Какой Борис?
– Ну, тот украинец, головорез, который делает всю грязную работу. Ты-то всего лишь приманка.
Он смеется, запрокинув голову. У него такая длинная шея. Когда Уиллем распрямляется, чтобы вдохнуть, отвечает:
– Я обычно с болгарами работаю.
– Нет, ты, конечно, можешь прикалываться, сколько хочешь, но по телику и не такое показывали. И я не особо-то тебя знаю.
Он перестает хохотать и смотрит прямо на меня.
– Двадцать. Метр девяносто. Семьдесят пять килограмм – последний раз было. Вот, – он показывает зигзагообразный шрам на ноге. И, глядя мне прямо в глаза, добавляет: – И «нет».
До меня только через минуту доходит, что это были ответы на те же вопросы, что он задавал и мне. И лицо начинает заливать краской.
– К тому же мы вместе завтракали. Обычно я хорошо знаю тех, с кем завтракаю.
Теперь я густо краснею и судорожно пытаюсь придумать какую-нибудь шуточку в ответ. Но не так-то просто остроумничать, когда на тебя вот так смотрят.
– Ты что, правда думала, что я брошу тебя в поезде?
Этот вопрос звучит как-то неожиданно неприятно после всех этих шуток на тему сексуального рабства. Я задумываюсь. Я действительно верила, что он может так поступить?
– Не знаю, – говорю я. – Может, просто запаниковала немного из-за своего импульсивного решения, ведь обычно я так не делаю.
– Ты не сомневаешься? – спрашивает он. – Ты ведь все же поехала.
– Поехала, – повторяю я. Да. Я действительно поехала. Я еду. В Париж. С ним. Я смотрю на Уиллема. По его лицу опять блуждает эта полуулыбка, словно его во мне без конца что-то забавляет. И может, из-за этого, или из-за размеренного покачивания поезда, или из-за того, что через день мы расстанемся навсегда, и я больше никогда его не увижу, или просто если уж приоткрыл дверцу, за которой скрывалась правда, то обратной дороги нет. А может быть, мне просто так захотелось. Но халат мой падает на пол.
– Я думала, что ты сошел с поезда, потому что не могла поверить, что ты вообще в него сел. Со мной. Без какого-то скрытого мотива.
И вот это – правда. Потому что мне, быть может, всего восемнадцать, но мне уже кажется довольно очевидным тот факт, что люди делятся на две группы: те, кто делает, и те, кто смотрит. Люди, с кем что-то происходит, и остальные, кто просто влачит существование. Такие, как Лулу, и такие, как Эллисон.
У меня и в мыслях не было, что, притворившись Лулу, я смогу попасть в другой разряд – хотя бы на день.
Я поворачиваюсь к Уиллему, посмотреть, что он на это скажет, но прежде, чем он успевает ответить, мы въезжаем в тоннель, и поезд погружается во тьму. Согласно прочитанным мной фактоидам меньше чем через двадцать минут мы будем во французском городе Кале, а потом, еще через час, – в Париже. Но прямо сейчас у меня такое чувство, что этот поезд не просто везет меня в Париж, а в какое-то совершенно неведомое мне место.
И сразу же начинаются проблемы. Вход к камерам хранения закрыт; бастуют рабочие, обслуживающие рентгеновские машины, через которые необходимо пропускать чемоданы, прежде чем их сдать. Так что все автоматические ящики, куда мог бы влезть мой чемодан, заняты. Уиллем говорит, что неподалеку есть еще один вокзал и можно попробовать сходить туда, но если это всеобщая забастовка, то там нас ждет та же самая проблема.
– Я могу таскать его с собой. Или бросить в Сену. – Я шучу, хотя в идее избавиться от всего, что принадлежало Эллисон, есть что-то привлекательное.
– У меня тут подруга, работает в ночном клубе, он тут неподалеку… – Уиллем достает из рюкзака потрепанный блокнот в кожаном переплете. Я уже собираюсь пошутить на тему «маленькой черной книжки», но потом вижу, сколько в ней телефонов и мейлов, к тому же он добавляет: – У нее офисная работа, так что после обеда она обычно там. – Тут я понимаю, что это и есть маленькая черная книжка[3].
Отыскав нужный номер, он достает допотопный мобильник и какое-то время пытается его включить.
– Батарейка села. Твой работает?
Я качаю головой.
– В Европе он оказался непригоден. Разве что как фотик.
– Тогда пройдемся. Тут недалеко.
Мы едем вверх по эскалатору. Перед автоматическими дверями Уиллем поворачивается ко мне и спрашивает:
– Ты готова увидеть Париж?
Из-за всех этих проблем с багажом я уже как-то забыла, что приехала в этот город. Я вдруг начинаю нервничать.
– Надеюсь, – говорю я без уверенности.
Мы выходим из центрального входа и попадаем на раскаленную улицу. Я щурюсь, словно готовясь к слепящему разочарованию. Потому что, честно-то говоря, почти всюду, где мы побывали в рамках этого тура, оказалось как-то не так. Может, я просто слишком много фильмов смотрю. Когда мы ехали в Рим, я рассчитывала на «Римские каникулы», как у Одри Хепберн, но у фонтана Треви была толпа, а у подножия Испанской лестницы построили «Макдоналдс», а в руинах воняло как будто кошачьей мочой – слишком уж много там бомжей. То же самое было и в Праге, от нее я ждала богемной жизни, как в «Невыносимой легкости бытия». Но нет, нам не попалось ни одного восхитительного художника, хоть отдаленно напоминающего молодого Дэниела Дэй-Льюиса. Я увидела лишь одного загадочного парня в кафе, который читал Сартра, но, когда у него зазвонил телефон, он громко заговорил с гнусавым техасским акцентом.
Или вот Лондон. Мы с Мелани в поисках Ноттинг-Хилла[4] ужасно заблудились в метро, а в итоге нашли лишь модный богатый район, забитый дорогущими магазинами. Ни тебе стареньких книжных лавочек, ни милых дружелюбных ребят, к которым захотелось бы сходить на ужин. Казалось, что количество фильмов, в которых я видела какой-либо город, определяло степень моего разочарования. А Париж возникал передо мной на экране чаще любого другого города.
Как я и ожидала, город за дверями Северного вокзала ничем не напоминал Париж с киноэкрана. Ни Эйфелевой башни тебе, ни модных бутиков. Обычная улица с отелями и обменниками, забитая автобусами и такси.
Я осматриваюсь. Бесконечными рядами стоят старые серо-коричневые здания. Одинаковые, они как бы перетекают одно в другое, окна и французские двери распахнуты, много цветов. Прямо перед вокзалом по диагонали расположены два кафе. Не особо крутые, но в обоих полно народу – за каждым стеклянным столиком под тентом и зонтами собралось множество человек. И это кажется одновременно и естественным, и таким ужасно странным.
Мы с Уиллемом начинаем свой путь. Перейдя через дорогу, мы приближаемся к кафе. За каким-то столиком сидит всего одна женщина, она пьет розовое вино и курит сигарету, а у ее ног – маленький пыхтящий бульдог. Когда мы проходим мимо них, собака подскакивает и начинает нюхать у меня под юбкой, опутывая меня поводком.
Женщина эта, наверное, ровесница моей мамы, но на ней короткая юбка и эспадрильи на высоких каблуках, веревочки красиво обтягивают ее стройные ноги. Она ругает собаку и распутывает поводок. Я наклоняюсь, чтобы почесать пса за ушком, а женщина говорит по-французски что-то такое, от чего Уиллем смеется.
– Что она сказала? – спрашиваю я, когда мы отходим.
– Что у ее собаки нюх на красивых девушек, как у трюфельной свиньи.
– Правда? – я краснею от удовольствия. Что на самом деле не очень умно, потому что это был всего лишь пес, да я и не очень знаю, что такое трюфельная свинья.
Мы с Уиллемом идем дальше, по кварталу с многочисленными секс-шопами и туристическими агентствами, а потом сворачиваем за угол на бульвар с каким-то непроизносимым названием, и я вдруг впервые в жизни осознаю, что бульвар – это французское слово и что все крупные улицы, которые называют бульварами у нас, это лишь дороги с интенсивным движением. А здесь вот настоящий бульвар, река жизни, огромная, широкая, с быстрым течением, с проспектом посередине и изящными деревьями, ветви которых переплетаются у нас над головой, образуя арку.
Когда загорается красный свет, рядом останавливается симпатичный паренек в обтягивающем костюме – он ехал на мопеде в ряду для велосипедистов – и осматривает меня от макушки до пят, пока стоящий за ним мопед не начинает сигналить, чтобы он наконец двинулся дальше.
Окей, это уже второй такой случай за пять минут. Ладно, первый раз это был пес, но все равно кажется, что это неспроста. Последние три недели похотливые взгляды ловила только Мелани – благодаря своим белокурым локонам и вызывающему гардеробу – как злобно полагала я. Пару раз я начинала бухтеть, что, мол, в женщине видят только ее тело, но подруга закатывала глаза и говорила, что я ничего не понимаю.
Когда эта легкость охватывает и меня, я думаю, что, может, она и была права. Может, дело не в том, что парни считают тебя сексуальной, а в том, что ты чувствуешь, что город тебя заметил, подмигнул тебе и принял. Это странно, поскольку я думала, что уж где-где, а в Париже я буду совершенно незаметна, но, видимо, это не так. Кажется, что тут я не просто умею кататься на коньках, но могу и буквально претендовать на участие в Олимпиаде!
– Так, заявляю официально: я люблю Париж!
– Быстро ты.
– Сердце сразу чувствует. Он стал моим самым любимым городом на всем свете.
– Да, такое впечатление он произвести умеет.
– Должна добавить, что конкурентов у него практически не было, ведь больше мне в этом туре почти ничего не понравилось.
И вот опять – это просто с языка сорвалось. Видимо, когда у тебя всего один день, ты можешь сказать все, что угодно, ну и говоришь. Поездка была ужасная. Так хорошо наконец признаться в этом кому-то. Родителям я бы не смогла этого сказать, они же уверены, что купили для меня билеты в Путешествие Века. И Мелани не могла – для нее это действительно было Путешествие Века. Но это же правда – последние три недели я только старалась хорошо проводить время, но у меня это никак не получалось.
– Я вот думаю, может, для путешествий нужен талант – это все равно что уметь свистеть или танцевать, – продолжаю я. – У некоторых людей он есть, например вот у тебя вроде бы. Ты давно путешествуешь?
– Два года.
– С перерывами?
Уиллем качает головой.
– Нет. Два года назад я уехал из Голландии.
– Правда? А сегодня собирался вернуться? После этих двух лет?
Он вскидывает руки в воздух.
– Что такое один день после двух лет?
Для него, полагаю, немного. Но для меня это, наверное, означает что-то другое.
– Это подтверждает мои слова. У тебя талант к путешествиям. А я не уверена, что у меня он есть. Я постоянно ото всех слышу, будто они расширяют кругозор. Даже не понимаю, что это значит, но у меня точно ничего не расширилось, потому что я на это просто не способна.
Мы идем по длинному мосту, пересекающему многочисленные железнодорожные пути, и Уиллем почти все время молчит. Тут много граффити. Потом он говорит:
– Путешествовать – это не талант. Ты просто делаешь это. Как дышишь.
– Не думаю. Дышу я прекрасно.
– Уверена? Ты об этом задумывалась?
– Возможно, даже чаще, чем другие. Мой папа пульмонолог. Лечит болезни легких.
– Я имею в виду, думала ли ты, как именно ты это делаешь? Днем, ночью, во сне? Когда ешь, когда говоришь.
– Не особо.
– А попробуй.
– Как это – думать о дыхании? – но внезапно у меня получается. Я вовлекаюсь в размышления о том, как я дышу, о механике процесса, о том, как тело помнит об этом, даже когда я сплю, или когда плачу, или когда икаю. А что будет, если оно почему-то вдруг забудет? Естественно, дыхание от этого становится несколько затрудненным, словно я иду в гору, хотя на самом деле мы уже спускаемся по мосту.
– Да уж, странно.
– Видишь? – говорит Уиллем. – Ты слишком усердно думала. И то же самое с путешествиями. Нельзя из-за них слишком напрягаться, а то будет все равно что работа. Надо отдаться хаосу. Всяким случайным происшествиям.
– То есть стоит, например, броситься под автобус, и тогда будет весело?
Уиллем фыркает.
– Я имел в виду не такие происшествия. А всякие мелочи, которые сами происходят. Иногда они совсем незначительные, а иногда меняют все.
– Звучит, как девиз джедая. Ты не мог бы сказать точнее?
– Парень подбирает девчонку, которая путешествует автостопом по далекой стране. Через год у нее кончаются деньги, и она появляется на пороге его дома. Через полгода они женятся. Вот такие происшествия.
– Ты что, женился на автостопщице?
Его губы изгибаются в улыбке, как натянутый парус.
– Это лишь пример.
– Расскажи настоящий.
– А откуда ты знаешь, что это не настоящий? – поддразнивает Уиллем. – Ладно, вот это действительно произошло со мной. В прошлом году в Берлине я опоздал на свой поезд до Бухареста и вместо этого поймал попутку до Словакии. Это была машина ребят из театральной труппы, один из них накануне сломал ногу, и они искали ему замену. И за шесть часов, что мы ехали до Братиславы, я выучил его роль. Я остался с ними, пока у него не срослась кость, а потом через некоторое время я познакомился с ребятами из «Партизана Уилла», которым позарез нужен был человек, который смог бы сыграть в постановке Шекспира на французском.
– И ты смог?
Уиллем кивает.
– Ты что, знаешь много языков?
– Я просто голландец. Ну, и я присоединился к «Партизану Уиллу», – он щелкает пальцами. – И теперь я актер.
Я удивлена.
– Мне показалось, что ты уже куда больше этим занимаешься.
– Нет. Это явление случайное и временное. Пока следующее происшествие не направит меня в другую сторону. Так жизнь устроена.
В груди у меня что-то оживает.
– Ты действительно так думаешь? Что вот так просто может измениться жизнь?
– Я верю, что это происходит непрерывно, но если ты не выйдешь на дорогу, то никуда не уедешь. Путешествуя, ты попадаешь на новые пути. Они не всегда хорошие. Иногда даже ужасные. Но в следующий раз… – Он пожимает плечами и показывает на Париж, а потом украдкой смотрит на меня. – Все складывается не так уж и плохо.
– Если автобус не собьет, – добавляю я.
Он смеется. Но соглашается.
– Если автобус не собьет, – повторяет Уиллем.
Мы приходим в клуб, где работает подруга Уиллема; кажется, что там совершенно никого нет, но, когда он начинает колотить в дверь, она открывается, и выходит высокий мужчина, кожа которого чернее самой черноты. Уиллем заговаривает с ним по-французски, и через минуту нас впускают в огромную сырую комнату с небольшим помостом, узким баром и несколькими столиками, на которых стоят перевернутые стулья. Они с этим Великаном еще немного переговариваются на французском, а потом Уиллем поворачивается ко мне:
– Селин не любит сюрпризов. Может, я лучше сначала один схожу.
– Конечно, – в тихом полумраке мой голос звучит очень резко, и я осознаю, что снова начала нервничать.
Уиллем направляется вглубь, к лестнице. А Великан снова принимается полировать бутылки в баре. До него, очевидно, не дошел слух, что Париж меня любит. Я сажусь на барный стул. Они крутятся в обоих направлениях, как в «Уипплс» – это такое местечко дома, куда я с бабушкой и дедушкой часто ходила есть мороженое. Великан не обращает на меня никакого внимания, так что я начинаю крутиться туда-сюда. В какой-то момент я, видимо, перестаралась, потому что сиденье соскочило с подставки.
– Ой, блин! Ай!
Я лежу, растянувшись на полу, Великан подходит ко мне. Лицо его ничего не выражает. Он поднимает стул и прикручивает его на место, а потом возвращается к бутылкам. Я еще немного лежу, думая, что будет унизительнее – остаться на полу или снова сесть на стул.
– Американка?
Что меня выдало? Неуклюжесть? Неуклюжих французов, что, не бывает? Вообще-то я довольно грациозная. Я восемь лет занималась балетом. Надо посоветовать ему починить стул, пока на него никто в суд не подал. Нет, если я это скажу, точно станет ясно, что я американка.
– Как ты догадался? – уж и не знаю, зачем я спрашиваю. Такое ощущение, что с того самого момента, как наш самолет сел в Лондоне, у меня над головой вспыхнула неоновая вывеска с мерцающими буквами: «ТУРИСТКА, АМЕРИКАНКА, ЧУЖЕСТРАНКА». Мне бы уже следовало к этому привыкнуть. Но вот разве что в Париже мне начало казаться, что она стала менее яркой. Но, видимо, я ошиблась.
– Твой друг говорил, – сообщает он. – Мой брат живет в Рош Эстэре.
– Да? – предполагается, что я знаю, где это. – Это под Парижем?
Он смеется громко, чуть не надрывая животики.
– Нет. В Нью-Йорке. Рядом с большим озером.
Рош Эстер?
– А! Рочестер!
– Да. Рош Эстер, – повторяет он. – Там очень холодно. Очень много снега. Моего брата зовут Али Мйоди. Может, ты его знаешь?
Я качаю головой.
– Я живу в Пенсильвании, это недалеко от Нью-Йорка.
– В Пенисвании много снега?
Я стараюсь подавить смех.
– В Пен-сильвании – довольно много, – говорю я, подчеркивая, как правильно говорить. – Но не так много, как в Рочестере.
Он вздрагивает.
– Слишком холодно. Особенно для нас. В наших венах течет сенегальская кровь, хотя мы оба и родились в Париже. Но мой брат, он поехал заниматься компьютерами в Рош Эстере, в университете, – великан, кажется, очень этим гордится. – Ему снег не нравится. А летом, говорит, комары, как в Сенегале.
Я смеюсь.
Губы великана расплываются в улыбке, и его лицо становится похожим на хеллоуинскую тыкву.
– Долго в Париже?
Я смотрю на часы.
– Я приехала час назад. И на один день.
– На один день? А тут почему? – он показывает на бар.
А я показываю на чемодан.
– Надо куда-то это деть.
– Отнеси вниз. Один день в Париже, время терять нельзя. Солнце светит, пусть светит на тебя. Снег всегда ждет.
– Уиллем сказал подождать, что Селин…
– Пфф, – обрывает он, взмахивая рукой. Потом выходит из-за стойки и легким движением вскидывает чемодан себе на плечо. – Идем, я помогу нести.
Лестница приводит в темный коридор, забитый колонками, усилителями, кабелями и осветительными приборами. Вдруг наверху раздается стук в дверь, и Великан убегает обратно, велев мне оставить чемодан в кабинете.
Там две двери, я подхожу к первой и стучу. Войдя, я вижу маленькую комнатку с металлическим столом, старым компьютером и грудой бумаг. Еще там стоит рюкзак Уиллема, но его самого нет. Я возвращаюсь в коридор и слышу женский голос, она ругается на французском, как строчит из пулемета, Уиллем же отвечает очень вяло.
– Уиллем? – кричу я. – Эй!
Он что-то говорит, но я не понимаю.
– Что?
Он снова что-то произносит, но я не могу расслышать, так что, приоткрыв вторую дверь, я попадаю в небольшую кладовую, забитую коробками, и вижу, что Уиллем стоит рядом с девушкой – этой Селин, – и даже в полутьме ясно, что она такая красавица, какую я из себя никогда даже не смогу изобразить. Она что-то хрипло говорит Уиллему, стягивая с него майку. Он, естественно, смеется.
Я резко захлопываю дверь и иду вверх по лестнице, спотыкаясь о собственный чемодан.
Потом я слышу грохот.
– Лулу, открой дверь, ее заело.
Я разворачиваюсь. Мой чемодан встал прямо под дверную ручку. Пнув его ногой, я снова лечу к лестнице, но тут дверь распахивается.
– Что ты делаешь? – спрашивает Уиллем.
– Ухожу, – не то чтобы мы с ним что-то значили друг для друга, но тем не менее – он что, оставил меня там, наверху, чтобы самому сходить вниз и перепихнуться с ней наскоро?
– Вернись.
Я о француженках наслышана. И довольно много видела французских фильмов. Многие из них только и думают о сексе, некоторые даже извращенки. Я хочу быть Лулу, но не настолько.
– Лулу! – Голос Уиллема очень напорист. – Селин согласилась присмотреть за твоими чемоданами, только если я переоденусь, – объясняет он. – Она говорит, что я как озабоченный старикашка, который только что из секс-шопа. – Он показывает на свои штаны.
До меня не сразу доходит, на что она намекала, но, поняв, я заливаюсь краской.
Селин говорит ему что-то по-французски, и он смеется. Ну ладно, может, все было не так, как я вообразила. Но все равно вполне очевидно, что за чем-то я их застала.
Уиллем снова поворачивается ко мне:
– Я сказал, что сменю джинсы, а майки у меня все грязные, так что она предложила найти мне новую.
Селин продолжает визгливо болтать что-то на своем языке, как будто меня вообще не существует.
Наконец она находит то, что искала, – серо-лиловую футболку с огромными красными буквами SOS на груди. Взяв ее, Уиллем раздевается. Сказав что-то еще, Селин начинает пытаться расстегнуть на нем ремень. Он, как будто сдаваясь, поднимает руки, но пуговицы расстегивает сам. Джинсы падают на пол, и длинноногий Уиллем остается в одних обтягивающих трусах-шортах.
– Excusez-moi[5], – говорит он и проскальзывает мимо меня, коснувшись моей руки своим голым торсом. Тут темно, но я почти уверена, что Селин заметила, как я покраснела, и отметила это отдельным пунктом против меня. Через несколько секунд Уиллем возвращается с рюкзаком. Он отыскивает в нем пару помятых джинсов, но без пятен. Я изо всех сил стараюсь не смотреть на него, пока он натягивает штаны и вставляет в петельки поношенный ремень из коричневой кожи. Потом он надевает и майку. Селин бросает на меня взгляд, и я отвожу глаза, словно она меня застала за чем-то таким. Хотя так и есть. Смотреть, как он одевается, кажется мне еще более запретным, чем смотреть, как он раздевался.
– D’accord?[6] – обращается Уиллем к Селин. Она оценивающе смотрит на него, уперев руки в бедра.
– Mieux[7], – отвечает она как кошка. Мяу.
– Лулу? – спрашивает он меня.
– Хорошо.
Наконец Селин признает мое присутствие. Она что-то говорит, широко жестикулируя, потом останавливается.
Увидев, что я не отвечаю, Селин вскидывает бровь, изогнув ее дугой, вторая же совершенно неподвижна. Я видела такие же лица у женщин во Флоренции и Праге. Наверное, этому учат в европейских школах.
– Она спрашивает, слышала ли ты когда-нибудь «Су у су», – поясняет Уиллем, показывая на буквы SOS на майке. – Это известная панк-рэп группа с мощными текстами на тему справедливости.
Я качаю головой, чувствуя себя вдвойне неудачницей из-за того, что не слышала эту крутую французскую группу справедливых анархистов или как их там.
– Извини, я не понимаю по-французски.
Селин с презрением смотрит на меня. Очередная тупая американка, которой лень учить чужой язык.
– Я немного знаю китайский, – с надеждой добавляю я, но это не производит впечатления.
Селин снисходит до английского.
– А как же имя. Лулу, оно французское, non[8]?
Возникает небольшая пауза. Как между песнями на концерте. Идеальное время небрежно бросить: «Вообще-то я Эллисон».
Но тут за меня отвечает Уиллем:
– Это сокращенно от «Луиза», – и подмигивает мне.
Селин показывает на мой чемодан ухоженным фиолетовым ногтем.
– Эта сумка?
– Да. Она.
– Такая большая.
– Не настолько уж, – мне вспоминаются чемоданы некоторых других девчонок, которые были со мной в туре, – фены, адаптеры, три комплекта одежды на каждый день. Я смотрю на ее черную сетчатую тунику, доходящую до бедер, черную мини-юбку, за какую Мелани дорого дала бы, и думаю, что ее бы это не впечатлило.
– Это можете оставлять в кладовке, но не в моем офисе.
– Отлично. Главное, чтобы я завтра могла его забрать.
– Уборщица придет в десять. Да, у нас много лишних, можешь тоже взять одну, – добавляет она, вручая мне такую же футболку, как и у Уиллема, только моя как минимум на размер больше, чем у него.
Я хотела засунуть ее в свой чемодан, но потом представила, что там внутри: строгие юбки-трапеции и футболки, которые выбрала мама. Дневник, в котором, как я надеялась, займут место рассказы о захватывающих дух приключениях, но в итоге оказалось похоже на серию телеграмм: Сегодня ходили в Пражский Град. Тчк. Смотрели «Волшебную флейту» в Государственном оперном театре. Тчк. На обед ели куриные котлеты. Тчк. И открытки из знаменитых европейских городов, пустые, потому что после того, как я отправила несколько обязательных родителям и бабушке, больше было некому. А еще запечатывающийся пакетик с единственным листком бумаги. Перед поездкой мама составила мне опись всех вещей, которые надо было взять с собой, а потом сделала несколько копий – по одной на каждую остановку, чтобы каждый раз во время сборов я отмечала то, что уже положила, и ничего не забыла. Так что остался один листок для моей предполагаемой остановки в Лондоне.
Вместо этого я кладу футболку в сумку.
– Возьму с собой. Буду в ней спать.
Селин опять вскидывает бровь. Она, наверное, никогда не спит в футболках. Скорее всего, во всей красе своей обнаженности, даже самыми холодными зимними ночами. У меня в голове мелькает образ, как она, голая, спит рядом с Уиллемом.
– Спасибо. За футболку. И за то, что взяла мой чемодан, – говорю я.
– Merci[9], – отвечает Селин, и я гадаю, за что она благодарит меня, но потом понимаю, что она хочет, чтобы я сказала по-французски, и я делаю это, но получается похоже скорее на наше слово «спаси».
Мы идем наверх. Селин бухтит что-то Уиллему. Я начинаю понимать, как он выучил язык. На случай если и без того недостаточно было видно, что она собачка, а Уиллем – пожарный кран, наверху она обнимает его и медленно ведет в сторону бара. Мне уже хочется вскрикнуть: «Эй! Вы меня не забыли?»
Когда они касаются друг друга щеками, типа целуются, я начинаю испытывать то же самое, что и некоторое время назад. Рядом с Селин с ее метровыми каблуками, черными волосами, снизу подкрашенными в блонд, идеальной симметрией лица, испорченной и подчеркнутой многочисленным пирсингом, я чувствую себя какой-то крошечной карлицей и простушкой. И я снова задаюсь вопросом: «Зачем он меня сюда привез?» А потом вспоминаю Шейна Майклза.
В десятом классе я весь год была от него просто без ума. А он учился в последнем классе. Мы тусовались вместе, он со мной флиртовал, много куда приглашал, даже платил за меня и рассказывал много личного о себе – да, в том числе о своих свиданиях с девчонками. Но те его отношения никогда не длились больше нескольких недель, и я все время говорила себе, что мы становимся ближе, и рано или поздно он меня полюбит. Но шли месяцы, а между нами так ничего и не завязывалось, Мелани сказала, что у нас никогда ничего не произойдет.
– Ты все время будешь играть роли второго плана, – заявила она. Тогда я подумала, что она просто завидует, но, разумеется, подруга была права. Сейчас до меня доходит, что, даже несмотря на факт наличия Эвана, это, возможно, болезнь на всю жизнь.
Я чувствую, что дрожу, что гостеприимство, с которым меня встретил Париж некоторое время назад, угасает – если оно вообще мне не померещилось с самого начала. Как глупо было думать, что пес, обнюхавший меня, и взгляд какого-то незнакомца что-то значили. Париж обожает девушек вроде Селин. И настоящих Лулу, не подделок.
Но когда мы уже дошли до двери, из-за барной стойки выходит Великан, берет меня за руку и изящно целует меня в обе щеки – «à bientôt»[10].
В груди у меня щекочет какое-то теплое чувство. Впервые за всю поездку со мной так без смущения мило обходится местный – потому что ему так захотелось, а не потому что я у него что-то купила. От моего внимания не ускользнул и тот факт, что Уиллем смотрит уже не на Селин, а на меня, и его лицо загорается от непонятных мне эмоций. Уж не знаю, из-за этого или из-за чего другого, но этот поцелуй, который я расцениваю за проявление чисто платонических чувств, это дружеское касание щек кажется чем-то жутко важным. Как поцелуй самого Парижа.
– Лулу, нам надо кое-что важное обсудить.
Уиллем торжественно смотрит на меня, и у меня опять душа в пятки уходит, словно я столкнулась с очередным неприятным сюрпризом.
– А теперь что? – спрашиваю я, стараясь не выдать своего беспокойства в голосе.
Он складывает руки на груди и поглаживает подбородок. Хочет отправить меня обратно? Нет! Сегодня со мной этот психоз однажды уже приключался.
– Что? – переспрашиваю я вопреки всем своим усилиям довольно нервно.
– В этой поездке мы потеряли час, уже больше двух. Пора обедать. Это Париж. И у нас всего один день. Надо очень серьезно подойти к вопросу.
– А, – я облегченно вздыхаю. Он что, теперь прикалываться надо мной пытается? – Мне все равно. Что угодно, только, пожалуйста, не хлеб с шоколадом. Для тебя это, может, основа питания, но как-то это не особо по-французски, – резко отвечаю я, не особо понимая причину своего раздражения, за исключением того факта, что мы еще не очень далеко отошли от клуба Селин, и кажется, что она нас как-то преследует.
Уиллем делает вид, что обиделся.
– Хлеб с шоколадом – не основа моего питания, – он ухмыляется. – Ну, не только он. И это очень по-французски. Знаешь шоколадные круассаны? Завтра можно будет взять их на завтрак.
Завтрак. Утром. После ночи. Теперь образ Селин потихоньку отдаляется.
– Если, конечно, ты не предпочтешь чипсы, – продолжает он. – Или блинчики. Это по-американски. Может, чипсы с вашими блинчиками?
– Я не ем картошку на завтрак. А блины иногда ем на ужин. Такая вот я бунтарка.
– Тонкие французские блинчики, – говорит он, щелкая пальцами. – Вот что мы будем есть. Как настоящие французы. А ты можешь бунтовать.
Мы идем дальше, просматривая меню кафе, пока не находим подходящее место на тихом остром углу, где подают французские блинчики. Меню там написано от руки, по-французски, но перевести я у него уже не прошу. После инцидента с Селин я со своим незнанием языка начинаю чувствовать себя инвалидкой. Так что я листаю меню и останавливаюсь, наткнувшись на «citron», я почти уверена, что это лимон, ну или апельсин, что-нибудь цитрусовое. Так что я выбираю себе «citron crêpe»[11] и напиток «citron pressé»[12], надеясь, что это какой-нибудь лимонад.
– Ты что будешь? – спрашиваю я.
Уиллем почесывает подбородок. Там у него небольшая полоска золотистой щетины.
– Я хотел с шоколадом, но это же почти хлеб, боюсь, ты уважать меня перестанешь, – и опять эта ленивая полуулыбка.
– Не парься из-за этого. Я уже перестала, застав тебя с Селин в ее кабинете, когда ты раздевался, – шучу я.
И вот этот взгляд: удивленный, веселый.
– Это был не ее кабинет, – медленно отвечает он, растягивая каждое слово. – И я бы сказал, что скорее это она меня раздевала.
– А, тогда совсем неважно. Заказывай с шоколадом, конечно же.
Уиллем не сводит с меня глаз.
– Нет. В качестве покаяния я возьму с «Нутеллой».
– Не похоже на покаяние. «Нутелла» – это почти тот же шоколад.
– Она ореховая.
– И шоколадная! Отвратительно.
– Ты так говоришь лишь потому, что ты американка.
– Это никакого отношения к делу не имеет! Шоколад с хлебом ты готов есть бесконечно, но я не думаю, что это из-за того, что ты голландец.
– Почему же?
– Голландский шоколад. У вас же на него патент.
Уиллем смеется.
– Кажется, ты с бельгийцами путаешь. А я такой сладкоежка в маму, она у меня даже не голландка. Она сказала, что, пока носила меня, все время очень сильно хотела шоколада, поэтому и мне он так нравится.
– Ясное дело. Во всем женщины виноваты.
– А кто-то разве обвиняет?
Подходит официантка с нашими напитками.
– Эта Селин, – начинаю я, хотя понимаю, что надо уже забыть о ней, но почему-то не могу. – Она бухгалтер? В клубе?
– Да.
Я понимаю, что мысль стервозная, но я радуюсь, что у нее такая скучная работа. Но Уиллем проясняет:
– Но не бухгалтер. Она концерты организовывает, знает всех этих музыкантов. – И, как будто этого мало, добавляет: – Ну и постеры частично рисует.
– А, – я сдуваюсь. – Наверное, она очень талантливая. Вы с ней познакомились в труппе?
– Нет.
– А как же?
Он теребит обертку от моей трубочки.
– Ясно, – говорю я, сама не понимая, зачем задала вопрос, ответ на который так болезненно очевиден. – У вас что-то было.
– Нет, нет.
– А, – я удивлена. И чувствую себя лучше.
Но потом Уиллем добавляет, как бы невзначай:
– Просто однажды мы влюбились друг в друга.
Я делаю огромный глоток «citron pressé» и начинаю кашлять, чуть не захлебнувшись. Оказывается, что это не лимонад, а настоящий лимонный сок, разбавленный водой. Уиллем дает мне кубик рафинада и салфетку.
– Однажды? – спрашиваю я, придя в себя.
– Это было давно.
– А сейчас?
– Теперь мы добрые друзья. Ты видела.
Я не совсем уверена, как трактовать то, что я видела.
– Значит, ты больше ее не любишь? – я провожу пальцами по ободку своего стакана.
Уиллем смотрит на меня.
– Я не говорил, что любил ее.
– Ты же только что сказал, что влюбился в нее.
– Сказал.
Я непонимающе смотрю на него.
– Лулу, «влюбиться» и «любить» – это совершенно разные вещи.
У меня разгораются щеки, я не совсем могу понять почему.
– Разве это не вытекает одно из другого? Как Б из А?
– Чтобы полюбить, надо влюбиться, но влюбиться – это не то же самое, что любить. – Уиллем сверлит меня пристальным взглядом из-под ресниц. – Ты когда-нибудь влюблялась?
Мы с Эваном расстались на следующий день после того, как он отправил оплату за обучение в колледже. Не то чтобы это было неожиданно. Нет. Мы даже договорились, что, поступив, разойдемся – если не окажемся близко друг к другу. Он собирался в Сэнт-Луис. А я – в Бостон. Меня удивило время, когда он это сделал. Эван решил, что есть смысл «оторвать пластырь» не в июне, после выпускного, или в августе, когда придет пора разъезжаться, а в апреле.
Но на самом деле, если исключить слухи, что меня бросили, и тот факт, что мне не с кем было идти на выпускной, по поводу утраты Эвана я не особо расстроилась. Я на удивление спокойно отнеслась к разрыву отношений со своим первым парнем. Как будто его и не было. Я по нему не скучала, а время, которое я раньше уделяла ему, быстро заполнила собой Мелани.
– Нет, – отвечаю я. – Я ни разу не любила.
На этом месте пришла официантка с нашими заказами. Мой блинчик оказался золотисто-коричневым, с кисло-сладким ароматом лимона с сахаром. Я всецело отдаюсь ему, отрезаю кусочек и кладу в рот. Он тает на языке, как теплая и сладкая снежинка.
– Я про другое спросил, – напоминает Уиллем. – Влюблялась ли ты?
Игривость его голоса вызывает во мне какой-то легкий зуд, который я не могу унять. Я смотрю на него, гадая, всегда ли он так дотошен в выборе слов.
Уиллем откладывает приборы.
– Это вот – влюбиться, – он пальцем берет «Нутеллу» со своего блинчика и кладет солидную каплю мне на запястье. Горячая и жидкая, она начинает течь по моей липкой руке, но Уиллем, облизнув палец, снимает ее и съедает. И все так быстро, как ящер, заглотивший муху. – А вот это – любить, – он берет другую мою руку, на которой часы, и поднимает их, пока не находит, что искал. Он снова облизывает палец и принимается тереть мое родимое пятно, с силой, словно пытается его удалить.
– Любовь – это родимое пятно? – шучу я, убирая руку. Но голос чуть дрожит, а то место, которого коснулся его влажный палец, как-то странно жжет.
– Это нечто такое, что навсегда, что не уберешь, как бы ни хотелось.
– Ты сравниваешь любовь с… пятном?
Уиллем откидывается на спинку стула так, что его передние ножки приподнимаются. Он выглядит очень довольным, блинчиком или собой – не знаю.
– Именно.
Я вспоминаю кофейное пятно на его джинсах. Леди Макбет и ее слова о проклятом пятне – этот монолог тоже приходилось учить в школе.
– Мне кажется, что «пятно» – слишком уродливое слово для описания любви, – говорю я.
Уиллем лишь пожимает плечами.
– Ну, может, это только в английском так. По-голландски это будет «vlek». По-французски – «tache». – Он качает головой и смеется. – Да, тоже некрасиво.
– И на скольких языках ты запятнан?
Снова облизнув палец, Уиллем протягивает руку и убирает крошечное пятнышко «Нутеллы» с моего запястья. В этот раз он оттирает его – меня – начисто.
– Ни на одном. Оно всегда сходит, – он запихивает оставшийся блин в рот и тупым краем ножа собирает с тарелки «Нутеллу». А потом пальцем вытирает край, чтобы не оставить совсем ничего.
– Верно, – говорю я. – Зачем ходить с пятном, если постоянно пачкаться заново куда прикольнее. – Из лимонов в моем блинчике куда-то пропала вся сладость.
Уиллем молчит. И пьет кофе.
В кафе забредают три женщины. Все они нереально высокие, почти как Уиллем, и длинноногие – ноги, можно сказать, от груди растут. Словно это некий странный подвид людей-жирафов. Модели. Раньше я их в естественных условиях не видела, но это явно они. На одной из них крошечные шортики и сандалии на платформе; она окидывает взглядом Уиллема, он отвечает ей своей полуулыбкой, но потом, словно опомнившись, переводит взгляд обратно на меня.
– Знаешь, какое у меня впечатление складывается? – спрашиваю я. – Что ты просто бабник. И это нормально. Только признайся себе в этом. А не придумывай какую-то там разницу между тем, чтобы влюбиться и любить.
Я слышу себя будто со стороны. Как маленькая мисс Маффет, этакая праведная ханжа. На Лулу совсем не похоже. И не знаю, чего я расстроилась. Мне-то какое дело до того, что он проводит разницу между тем, чтобы влюбиться и полюбить? Может даже считать, что любовь зубная фея под подушку подкладывает.
Подняв взгляд, я вижу, что Уиллем прикрыл глаза и улыбается, как будто я ему придворный шут. Я выхожу из себя, как ребенок, готовый закатить истерику из-за того, что ему отказали в абсурдной просьбе – например, купить пони, – хотя он и сам понимает, что это невозможно.
– Ты, наверное, в любовь даже не веришь, – мой голос звучит явно раздраженно.
– Верю, – тихо отвечает он.
– Да? Ну расскажи, что такое любовь. На что похожа эта «запятнанность»? – Я рисую пальцами в воздухе кавычки и закатываю глаза.
Он отвечает моментально:
– Как у Яэль и Брама.
– Это кто такие? Типа голландская Бранджелина? Это не в счет, кто знает, как у них там все на самом деле? – Модели гуськом входят в кафе, собрались себе на обед кофе с воздухом заказать. Однажды они станут жирными и обычными. Такая красота не вечна.
– Что это за Бранджелина? – рассеянно спрашивает Уиллем. Достав из кармана монетку, он принимается перекатывать ее по костяшкам.
Я смотрю на монетку, смотрю на его руки. Они большие, но пальцы тонкие.
– Неважно.
– Яэль и Брам – это мои родители, – тихонько говорит Уиллем.
– Родители?
Дойдя до конца, он подбрасывает монетку.
– Запятнанные. Мне понравилось твое слово. Яэль и Брам: запятнаны вот уже двадцать пять лет.
Он говорит это с любовью и какой-то грустью, у меня аж живот скручивает.
– Твои такие же? – спрашивает он.
– Они в браке тоже уже почти двадцать пять лет, но в пятнах ли они? – Я не могу сдержать смех. – Не знаю, были ли они запятнаны вообще хоть когда-нибудь. Они познакомились в колледже, на свидании вслепую. Мои мама с папой никогда не были похожи на влюбленных голубков, они скорее такие добрые бизнес-партнеры, для которых я – единственный продукт.
– Единственный? Ты одинокая в семье?
Одинокая? Он, наверное, имел в виду «одна». Я не одинока, не с такой мамой, как у меня. Она ведет специальный календарь, прилепленный к холодильнику, в котором цветами закодированы разные развивающие мероприятия, она следит за тем, чтобы ни минута моей жизни не прошла даром, чтобы она была хорошо и счастливо выстроена. Разве что если вспомнить, как я себя чувствую, сидя с родителями за столом, когда они говорят как бы со мной, но на самом деле не со мной, и в школе, где вокруг много народу, но друзей нет. И я понимаю, что Уиллем, даже если не нарочно, все верно подметил.
– Да, – говорю я.
– И я.
– Они решили остановиться, пока им везет, – говорю я, повторяя то, что всегда говорят сами родители, когда их спрашивают, единственный ли я ребенок. «Мы остановились, пока нам везло».
– Некоторых английских поговорок я не понимаю, – говорит Уиллем. – Если везет, зачем останавливаться?
– Я думаю, это выражение касается азартных игр.
Но Уиллем качает головой.
– По-моему, природа человека такова, что, пока ему везет, он ни за что не остановится. Останавливаются, когда проигрывают. – Он снова переводит взгляд на меня, словно понимая, что его слова могли меня обидеть, и поспешно добавляет: – Я уверен, что это не про твой случай.
Когда я была маленькая, мама с папой пытались родить еще одного ребенка. Сначала ждали, что получится само собой, потом обратились к специалисту, и маме пришлось вытерпеть кучу ужасных процедур, которые так и не помогли. Потом они задумались об усыновлении, начали даже собирать документы, но тут мама забеременела. Она была так счастлива. Я тогда училась в первом классе. Когда родилась я, она рано вышла на работу, но после появления второго ребенка она планировала уйти в длительный отпуск, а потом, может быть, вернуться в свою фармацевтическую компанию на полставки. Но на пятом месяце она ребенка потеряла. На этом они с папой и решили остановиться – «пока везет». Это они мне так сказали. Но, думаю, я даже тогда понимала, что это ложь. Они хотели еще детей, но пришлось ограничиться мной одной, и мне надо быть хорошей дочерью, дабы все могли делать вид, что довольны жизнью.
– Может, ты и прав, – говорю я Уиллему. – Может, действительно никто не останавливается, пока ему везет. Родители всегда так говорят, но на самом деле они ограничились мной одной, потому что больше просто не получилось. А не потому, что им больше не надо было.
– Я не сомневаюсь, что тебя им достаточно.
– А тебя – твоим? – интересуюсь я.
– Может, даже больше чем достаточно, – уклончиво отвечает он. Уиллем как будто бы хвастается, хотя по его виду так и не скажешь.
Он снова начинает перекатывать монетку. Мы сидим молча, я слежу за ее движением, и в животе растет какое-то напряжение, я все думаю, даст ли он ей упасть. Но Уиллем не дает, все продолжает перекатывать. Наигравшись, он бросает ее мне, как накануне.
– Можно кое-что спросить? – спустя минуту говорю я.
– Да.
– Это было частью программы?
Он настораживается.
– Ну, ты после каждого выступления бросаешь какой-нибудь девчонке монетку, или я особенная?
Вернувшись в отель прошлым вечером, я очень долго рассматривала монетку Уиллема. Это была чешская крона, равная по стоимости примерно пяти центам. Но все же я не стала класть ее в то же отделение кошелька, где хранила другие зарубежные монетки. Я достаю ее сейчас. Она сверкает на ярком солнце.
Уиллем тоже смотрит на нее. Не знаю, говорит ли он правду или просто какую-то безумную чушь, или, может, и то и другое. Именно это он и отвечает:
– Может, и то и другое.
На выходе из ресторана Уиллем спрашивает у меня, который час. Я поворачиваю часы на запястье. Они кажутся тяжелее обычного, рука под ними чешется. Кожа у меня там бледная, ведь она уже три недели окована этим тяжелым куском металла. Я их ни разу не снимала.
Это подарок от родителей, хотя вручила их мне мама вечером после получения аттестатов, что мы отметили в итальянском ресторане с семьей Мелани. Там же они сообщили нам и об этом туре.
– Что это? – спросила я. Мы сидели на кухне, отходили от тяжелого дня. – Подарок ведь уже был.
Она улыбнулась.
– А у меня еще один.
Я открыла коробочку, провела пальцами по тяжелому золотому браслету, прочла выгравированную надпись.
– Это слишком. – Я действительно так думала. Во всех отношениях.
– Время никого не ждет, – сказала мама, немного грустно улыбнувшись. – И ты заслужила хорошие часы, чтобы следить за ним. – Затем она надела их мне на руку, показала, где там дополнительная застежка, сказала, что они еще и водозащитные. – Ни за что не соскочат. Так что можешь взять их с собой в Европу.
– Ой, нет. Они слишком дорогие.
– Ничего страшного. Они застрахованы. К тому же твой «Свотч» я выбросила.
– Да? – Я носила эти часы в полосочку, как у зебры, все старшие классы.
– Ты теперь взрослая. И часы у тебя должны быть как у взрослой.
Я смотрю на них. Уже почти четыре. Во время тура я вздохнула бы с облегчением, потому что самая активная часть дня как раз подходила к концу. Обычно мы в пять отдыхали, а к восьми я, как правило, уже могла пойти к себе в номер и найти какой-нибудь фильм.
– Наверное, пора уже посмотреть что-нибудь из достопримечательностей, – говорит Уиллем. – Ты знаешь, куда хочешь?
Я пожимаю плечами.
– Можем начать с Сены. Это не она? – я показываю на бетонную набережную у какой-то речки.
Уиллем смеется.
– Нет, это канал.
Мы идем по мощеной дорожке, и Уиллем достает толстый путеводитель по Европе «Раф Гайд». Он открывает небольшую карту Парижа и приблизительно показывает, где мы. Район называется «Виллет».
– А Сена тут, – говорит он, проводя пальцем вниз по карте.
– А, – я смотрю на лодку, застрявшую между двумя массивными металлическими воротами; и туда набирается вода. Уиллем объясняет, что шлюз, грубо говоря, лифт, который поднимает и опускает лодки, когда глубина в каналах различается.
– Откуда ты столько всего обо всем знаешь?
Он смеется.
– Я голландец.
– Это что, значит, что ты гений?
– Только по вопросам каналов. Как говорят, «Господь создал землю, а голландцы – Голландию». – И рассказывает, как они отвоевали огромный кусок своей территории у моря, о том, как все ездят на великах по низким дамбам, не позволяющим воде залить страну. О том, что проехаться под дамбой – это символ веры, потому что ты хоть и знаешь, что находишься ниже уровня моря, видишь, что ты не под водой. Рассказывая обо всем этом, Уиллем кажется такими юным, я буквально вижу в нем маленького мальчика с взъерошенными волосами и огромными глазами, который смотрит на бесконечные каналы, гадая, куда же они ведут.
– Может, на лодке прокатимся? – спрашиваю я, показывая на баржу, которая только что прошла через шлюз.
У Уиллема загораются глаза, и на миг я снова вижу того мальчишку.
– Не знаю, – он смотрит в путеводитель. – Тут об этом районе почти ничего нет.
– Может, спросим?
Уиллем обращается к прохожему, и ему дают очень путаный ответ, буйно жестикулируя. Когда он поворачивается ко мне, я вижу, что он воодушевлен.
– Ты права. Он сказал, что из бассейна выходит пассажирская лодка.
Мы продолжаем свой путь по мощеной дорожке, пока она не выходит к большому озеру, где плавают люди на байдарках. А у бетонного причала пришвартованы две лодки. Но подойдя к ним, мы видим, что они не для общественного пользования. Лодки для туристов уже закончили свой рабочий день.
– Сможем тогда поплыть по Сене, – говорит Уиллем. – Там больше народу, и лодочники работают круглосуточно. – Но глаза у него грустные. Я вижу, что он расстроен, словно разочаровал меня.
– Ну и ничего страшного. Мне все равно.
Но он с тоской смотрит на воду, я вижу, что ему не все равно. И я понимаю, что я его не знаю, но я спорить готова, что тот маленький мальчик заскучал по дому. По лодкам, каналам и другой воде. И на миг я представляю себе, каково это – уехать на два года, тем не менее Уиллем отложил возвращение еще на день. Он сделал это. Ради меня.
Поднялся ветер и принялся раскачивать стоявшие у причала лодки и баржи. Я смотрю на Уиллема; от печали морщинки на его лице стали глубже. Я оглядываюсь на лодки.
– Вообще-то мне не все равно, – лезу в сумку за кошельком, за лежащей там стодолларовой бумажкой. Размахивая ею в воздухе, я кричу:
– Я хочу прокатиться по каналу. И готова заплатить!
Уиллем резко поворачивается ко мне.
– Лулу, что ты делаешь?
Но я отхожу от него.
– Есть желающие прокатить нас по каналу? – кричу я. – У меня тут старая добрая американская зелень.
На барже с синим тентом показывается рябой мужчина с острыми чертами лица и редкой эспаньолкой.
– Сколько зелени? – спрашивает он с сильным французским акцентом.
– Все!
Он берет сотню и пристально рассматривает. Потом нюхает.
Пахнет, наверное, по-настоящему, так как он отвечает:
– Если пассажиры не против, я отвезу вас вниз по каналу до Арсенала, это рядом с Бастилией. Там мы встаем на ночь, – он показывает на заднюю часть лодки, где за маленьким столиком сидят четыре человека и играют в бридж или что-то типа того, и обращается к одному из них.
– Да, капитан Джек, – отвечает тот. Ему лет шестьдесят. Уже седой, а лицо раскраснелось от солнца.
– Тут к нам попутчики хотят присоединиться.
– А в покер они играют? – интересуется одна из женщин.
Я играла на мелочь в семикарточный стад с дедушкой, пока он был жив. Он говорил, что я прекрасно блефую.
– Да неважно. Она уже все деньги мне отдала, – отвечает капитан Джек.
– Сколько он с вас взял? – спрашивает один из мужчин.
– Я дала сотню долларов, – говорю я.
– Куда?
– По каналам.
– Вот поэтому мы и зовем его капитаном Джеком. Он пират.
– Нет. Это потому, что меня зовут Жак и я ваш капитан.
– Но целую сотню, Жак? – говорит женщина с длинной седой косой и поразительными голубыми глазами. – Это многовато даже для тебя.
– Она сама предложила, – Жак пожимает плечами. – К тому же чем больше денег, тем больше я проиграю вам в карты.
– Да, хороший аргумент, – соглашается она.
– Мы не сейчас отплываем? – интересуюсь я.
– Скоро.
– Когда именно? – Уже больше четырех. День стремительно идет к концу.
– Такие вещи нельзя торопить, – он взмахивает рукой. – Время – оно как вода. Жидкое.
Мне оно жидким не кажется. Наоборот, для меня оно настоящее, живое и твердое, как камень.
– Он хотел сказать, – говорит мужчина с хвостиком, – что до Арсенала плыть прилично, а мы как раз только что собирались открыть бутылочку бордо. Капитан Джек, давай пошевеливайся. За сотню вино можно отложить и на потом.
– А мы продолжим распивать этот чудесный французский джин, – говорит дама с косой.
Пожав плечами, он убирает в карман мои деньги. Я с ухмылкой поворачиваюсь к Уиллему. А потом киваю капитану Джеку. Он подает мне руку и помогает сесть на лодку.
Пассажиры представляются. Оказывается, что они датчане, на пенсии, и, как они говорят, каждый год арендуют баржу и отправляются в четырехнедельный круиз по Европе. Агнет с косой, а Карин с короткими жесткими и торчащими во все стороны волосами. У Берта целая копна светлых волос, а у Густава – лысина и крысиный хвостик и беспроигрышно модное сочетание носков с сандалиями. Уиллем представляется, и я, почти на автомате, называюсь Лулу. Как будто я ею действительно стала. Может, так и есть. Эллисон никогда бы не отважилась на то, что сделала я сейчас.
Капитан с Уиллемом отвязывают лодку, и я думаю спросить, не должны ли мне вернуть часть денег, если уж Уиллем будет исполнять роль первого помощника, но замечаю, что Уиллем просто кайфует. Он явно умеет управляться с лодкой.
Баржа, пыхтя, выходит из широкого бассейна, и перед нами открывается вид на старое здание с широкими колоннами и современное с серебряным куполом. Датчане возвращаются к своей игре.
– Смотрите, все не продуйте! – кричит им капитан Джек. – А то мне нечего проигрывать будет.
Я пробираюсь на нос и любуюсь проплывающим пейзажем. Тут, на воде, под узкими сводчатыми пешеходными мостиками, прохладнее. И пахнет тоже иначе. Чем-то старым, заплесневелым, словно между этими влажными стенами хранится какая-то древняя история. Интересно, какие секреты они рассказали бы, если бы могли говорить.
Когда мы доходим до первого шлюза, Уиллем забирается на борт, чтобы показать мне, как работает его механизм. Старые металлические ржавые ворота, такого же противного цвета, как и вода, закрываются за нами, вода сливается, и в нижней секции открываются другие ворота.
Мы попадаем в такую узкую часть канала, что наша баржа занимает его почти на всю ширину. От канала вверх, к улицам, ведут крутые валы, а там растут тополя и вязы (по словам капитана Джека), образуя арки, которые спасают от беспощадного послеобеденного солнца.
Порыв ветра качает деревья, и на палубу, трепеща, падают листья.
– Дождь собирается, – объявляет капитан Джек, нюхая воздух, как кролик. Я смотрю наверх, потом на Уиллема и закатываю глаза. На небе ни облачка, в этой части Европы дождя не было уже десять дней.
А Париж продолжает жить своей жизнью. Женщины пьют кофе, присматривая за детьми, носящимися по тротуарам. Торговцы в открытых палатках, как ястребы, приглядывают за своими овощами и фруктами. Любовники обвивают друг друга руками, невзирая на жару. А на мостике стоит кларнетист и играет им всем серенаду.
Я в этой поездке почти не фотографировала. Мелани все время прикалывалась надо мной на эту тему, а я всякий раз отвечала, что для меня важнее все это проживать, нежели фанатично фиксировать. Хотя, по правде говоря, в отличие от подруги (которая хотела запомнить и продавца обуви, и мима, и симпатичного официанта, и всех остальных, с кем общалась), меня ничего не цепляло. В самом начале тура я еще фотографировала достопримечательности. Колизей. Бельведер. Площадь Моцарта. Но потом перестала. Выходило не особо красиво, да и все это можно найти на открытках.
Но этого на открытках нет – жизни.
Я фотографирую лысого мужчину, выгуливающего четырех лохматых собак. Девочку в просто нелепой юбке с рюшечками, она обрывает лепестки с цветка. Парочку, бесстыдно целующуюся на искусственном пляжике у канала. Датчан, которые ничего этого не замечают, весело проводя время за игрой.
– Давай я вас тоже сфотографирую, – предлагает Агнета и на шатающихся ногах встает из-за стола. – Разве ты не милашка? – Она поворачивается к столу. – Берт, я когда-нибудь была такой же милашкой?
– Да ты и сейчас такая, любимая.
– Вы давно женаты? – интересуюсь я.
– Тринадцать лет, – отвечает она, и я думаю, интересно, запятнаны ли они, и тут она добавляет: – Хотя десять из них мы были в разводе.
Она замечает мое смущение.
– Наш развод был успешнее многих браков.
Я поворачиваюсь у Уиллему.
– Что это за пятно такое? – шепотом спрашиваю я, он смеется, и как раз в этот момент Агнета нас щелкает.
Где-то вдалеке звенит церковный колокол. Агнета возвращает мне телефон, и я фотографирую ее с Бертом.
– Пришлешь мне ее? Или лучше все?
– Конечно. Как только мой телефон снова будет в Сети, – я смотрю на Уиллема.
– Тебе тоже могу прислать, если дашь мне свой номер.
– У меня старый телефон, он фоток не видит.
– Тогда могу дома слить их на компьютер и отправить по почте, – говорю я, хотя надо будет придумать, где спрятать их от мамы; просматривать мой телефон или компьютер вполне в ее стиле. Хотя, как я вдруг понимаю, это теперь всего лишь на месяц. А потом я буду свободна. Свободна, как сегодня. – Пошлю по электронной почте.
Он очень долго смотрит на одну из фоток. А потом – на меня.
– Я сохраню тебя здесь, – Уиллем постукивает по виску. – Откуда не потеряешь.
Я закусываю губу, чтобы скрыть улыбку, и делаю вид, что убираю телефон, но когда капитан Джек подзывает Уиллема и просит его постоять у руля, пока он сам сходит в туалет, я достаю его обратно, листаю фотки и дохожу до кадра, который сделала Агнета, где мы вдвоем. Я там в профиль с открытым ртом. А он смеется. Как всегда. Я провожу большим пальцем по его лицу, словно ожидая почувствовать тепло, идущее от него.
Я убираю телефон и снова любуюсь проплывающим Парижем, мне спокойно, я как будто пьяна какой-то навевающей сон радостью. Через некоторое время Уиллем возвращается ко мне. Мы молча сидим и слушаем плеск воды и болтовню датчан. Он достает монетку и снова перекатывает ее по костяшкам. Я смотрю на его руку, словно загипнотизированная мягким покачиванием лодки. Все идет спокойно, пока датчане не начинают кричать. Уиллем переводит: – Они, видимо, спорят о том, снималась ли некая знаменитая французская актриса в порнофильме.
– Ты и датский знаешь?
– Нет, просто он похож на голландский.
– А знаешь сколько языков?
– Свободно?
– Боже. Лучше бы не спрашивала.
– Свободно говорю на четырех. Еще как-то понимаю немецкий с испанским.
Я восторженно качаю головой.
– Да, но ты сказала, что говоришь по-китайски.
– Я не столько говорю на нем, сколько его калечу. У меня нет слуха, а для китайского это важно.
– Скажи что-нибудь.
Я смотрю на него.
– Ni zhen shuai[13].
– Еще что-нибудь.
– Wo xiang wen ni[14].
– Теперь услышал, – Уиллем прикрывает голову. – Прекрати. У меня уже кровь из ушей пошла.
– Заткнись, а то правда пойдет, – я толкаю его понарошку.
– Как это переводится?
Я смотрю на него. Ни за что не скажу.
– Ты это просто выдумала.
Я пожимаю плечами.
– Ты все равно этого не узнаешь.
– Так что это значит?
Я ухмыляюсь.
– Придется в словаре искать.
– А написать можешь? – Уиллем достает свою маленькую черную книжку и открывает на чистой странице ближе к концу. Потом принимается рыться в рюкзаке. – У тебя ручка есть?
У меня капиллярная ручка, которую я стянула у папы, на ней выгравировано: «ДЫШИТЕ ЛЕГКО С ПУЛЬМОКЛИР». Я рисую иероглифы: солнце, луна, звезды. Уиллем восторженно кивает.
– Смотри, вот мой любимый. Двойное счастье.
– Видишь, симметричный?
– Двойное счастье, – повторяет Уиллем, повторяя черточки движением указательного пальца.
– Это распространенное словосочетание. Часто используется в названиях ресторанов и всякого такого. Мне кажется, оно обозначает удачу. В Китае этот иероглиф непременно увидишь на свадьбе. Наверное, это связано с его этимологией.
– И какова она?
– Юноша отправился в долгий путь, чтобы сдать очень важный экзамен, после которого он мог бы стать министром. Проходя через одну горную деревеньку, он заболел. За ним ухаживал местный доктор, и когда юноша шел на поправку, он познакомился с его дочерью, они полюбили друг друга. Прямо перед его уходом эта девушка читает ему строчку из стихотворения. Парень отправляется в столицу, сдает экзамен, император очень впечатлен. И наверное, в качестве дальнейшей проверки произносит строку из стихотворения. Юноша, конечно, сразу же понимает, что эти загадочные слова – часть того же стихотворения, которое цитировала ему и та девушка, поэтому повторяет ее строчку. Вдвойне пораженный, император берет его на работу. Тогда парень возвращается обратно и женится на той девушке. Ну и, видимо, вот, двойное счастье. Он получил и работу, и жену. Видишь, китайцы просто помешаны на удаче.
Уиллем качает головой:
– Я думаю, под двойным счастьем подразумевается то, что две половинки нашли друг друга. Как с тем стихотворением.
Я об этом никогда не думала, но, конечно же, так оно и есть.
– Ты помнишь эти строки?
Я киваю.
– Зеленые деревья стоят под весенним дождем так близко к небу, а небо над ними так мрачно. Красные цветы покрывают землю от края до края так, как будто вся земля окрашивается в красный цвет после поцелуя.
Последний отрезок канала проходит под землей. Сводчатый потолок настолько низкий, что я, вытянув руку, достаю до склизких кирпичей. Тут жутковато, хоть и тихо, но есть эхо. Даже шумные датчане притихли. Мы с Уиллемом сидим на борту свесив ноги и, когда достаем, пинаем стены.
Он тычет большим пальцем в мою щиколотку.
– Спасибо.
– За что?
– За то, что устроила это, – он показывает на лодку.
– Не за что. А тебе спасибо за все это, – я показываю пальцем вверх, туда, где, без сомнения, своей жизнью живет Париж.
– Обращайся, если что, – Уиллем осматривается по сторонам. – Хорошо тут. На канале. – Потом смотрит на меня. – С тобой.
– Уверена, что ты это всем каналам говоришь, – тем не менее в темноте этих пахнущих плесенью стен я краснею.
Так мы сидим до самого конца поездки, болтаем ногами, колотя по борту. Иногда до нас доносятся обрывки смеха или музыки. Такое ощущение, что тут, внизу, город делится с нами секретами, которые можно доверить лишь тому, кто хочет слушать.
Морской Арсенал – это как парковка для лодок, которые плотными рядами стоят по обе стороны бетонного причала. Уиллем помогает капитану Джеку поставить лодку в отведенное для нее узкое пространство, выскакивает и завязывает веревку сложным узлом. Потом мы прощаемся с датчанами, которые к этому моменту уже изрядно пьяны, я записываю номер Агнеты, обещая отправить ей фотографии, как только будет возможно.
Капитан Джек пожимает нам руки на прощание.
– Мне немного стыдно, что взял твои деньги, – говорит он.
– Нет. Не стоит, – я вспоминаю выражение лица Уиллема, о том, как мы плыли по туннелю. Одно это стоило ста баксов.
– Мы их скоро у тебя отберем! – кричит Густав.
Жак пожимает плечами. Он целует мне руку, а потом помогает выбраться на сушу, а Уиллема чуть не обнимает.
Когда мы отходим, Уиллем похлопывает меня по плечу.
– Заметила, как называется лодка?
Нет. Хотя имя выгравировано синими буквами прямо на корме рядом с красной, белой и синей полосами французского флага. Виола. Довиль.
– Виола? В честь героини Шекспира?
– Нет. Жак хотел назвать ее «Вуаля», а его кузен написал с ошибкой, но ему понравилось, и он зарегистрировал такое имя.
– Та-а-а-к… как-то это странно, – говорю я.
Уиллем, как всегда, улыбается.
– Случайные совпадения? – у меня вдруг по спине побежали мурашки.
Уиллем почти что торжественно кивает.
– Совпадения, – подтверждает он.
– Но что это значит? Что нам было суждено сесть на эту лодку? И если бы мы этого не сделали, было бы хуже или лучше? Эта поездка как-то изменит наши жизни? И неужели она действительно подчинена таким случайностям?
Уиллем лишь пожимает плечами.
– Или это значит, что кузен Жака – неграмотный? – продолжаю я.
Он снова смеется. Звук его смеха такой же четкий и звучный, как колокольный звон, он наполняет меня радостью, и словно впервые в жизни я осознаю, что в этом и заключается задача смеха – возвещать о счастье.
– Никогда раньше времени не узнаешь, – говорит он.
– Очень информативно.
Смеясь, он окидывает меня долгим взглядом.
– Знаешь, я думаю, что, может, у тебя все же есть талант к путешествиям.
– Серьезно? Я думаю, нет. Сегодня какой-то неестественный день. Во время этого тура мне было ужасно. Поверь мне, я ни одной лодки не остановила. Даже такси. Да даже велосипеда.
– А раньше?
– Я не особо много путешествовала. А когда все же доводилось, это были такие поездки, в которых… не было места случайностям.
Уиллем вопросительно вскидывает бровь.
– Я побывала кое-где. Во Флориде – каталась на лыжах. А еще в Мексике. Но на самом деле это была не такая экзотика, как может показаться. Мы каждый год ездим на один и тот же курорт на юге Канкуна. Он построен в виде огромного храма майя, но единственное, благодаря чему можно заподозрить, что ты не в Америке, – это группа мариачи, поющая рождественские песни возле водных горок на искусственной речке. Мы всегда останавливаемся в одном и том же номере. Ходим на тот же самый пляж. Едим в одних и тех же ресторанах. Мы даже за ворота курортного комплекса почти не выходим, а если выходим, то всегда только на одну и ту же экскурсию на развалины. Меняется только год на календаре, а остальное все одинаково.
– Одинаковое, да другое, – говорит Уиллем.
– Скорее одинаковое-одинаковое.
– Когда поедешь в Канкун в следующий раз, можешь сбежать в настоящую Мексику, – предлагает он. – Испытаешь судьбу. И посмотришь, что будет.
– Может быть, – говорю я, воображая себе мамину реакцию, если я отважусь попроситься в короткое путешествие без надзора.
– Может, и я когда-нибудь отправлюсь в Мексику, – продолжает Уиллем. – Наткнусь там на тебя, и мы сбежим в лоно дикой природы.
– Думаешь, это произойдет? Мы просто так наткнемся друг на друга?
Уиллем вскидывает руки.
– Это будет очередная случайность. Серьезная.
– Значит, ты хочешь сказать, что я – случайность?
Его улыбка растягивается, как ириска.
– Однозначно.
Я провожу носком по асфальту. Вспоминаю свой пакетик с застежкой. На холодильнике разноцветные графики моей жизни, которые регулярно обновляются, наверное, лет с восьми. Аккуратно сложенные пачки документов, которые я подала в колледж. Все так упорядочено. Все распланировано. Я смотрю на Уиллема, который являет собой полную противоположность этому, всей моей жизни, которая сегодня тоже противоположна сама себе.
– Знаешь, наверное, это самое лестное, что мне когда-либо говорили, – я задумываюсь. – Хотя я не уверена, что именно это обо мне говорит.
– Это говорит, что тебе недостаточно льстили.
Я киваю и делаю взмах рукой, словно приглашая его.
Уиллем останавливается и смотрит, как будто сканируя меня глазами. У меня возникает такое же чувство, как некоторое время назад, в поезде – что он меня оценивает, но в этот раз не на предмет внешности, чтобы продать на черном рынке, а как-то глубже.
– Я не буду повторять, что ты симпатичная, потому что это тебе уже сказал тот пес. И не буду говорить, что с тобой весело, потому что с самых первых мгновений нашей встречи я все время смеюсь.
Эван часто говорил о том, насколько мы с ним «совпадаем», словно быть такой же, как он, – это наивысшая похвала. Симпатичная, и со мной весело – Уиллем мог бы уже и остановиться, так как и этого мне было достаточно.
Но он не останавливается:
– Я полагаю, что ты из тех людей, кто, найдя на улице банкноту, начнет размахивать ею в воздухе и искать потерявшего. Думаю, что ты плачешь над фильмами, даже если они не особо грустные, потому что у тебя мягкое сердце, хотя ты этого не показываешь. Думаю, что иногда ты отваживаешься сделать то, что тебя пугает, и это делает тебя смелее тех, кто прыгает на веревке с моста ради прилива адреналина.
Тут он останавливается. Я открываю рот, чтобы ответить, но не нахожу слов, да и в горле встал ком, и на миг меня вдруг охватывает страх, что я сейчас расплачусь.
Ведь я рассчитывала на пустячные, ничего не значащие, но броские комплименты: «У тебя милая улыбка. Красивые ноги. Ты сексуальна».
Но то, что он сказал… Я действительно однажды отдала охраннику торгового центра найденные сорок долларов. Я плакала над каждым фильмом о Борне. Но насчет последнего – не знаю, правда ли это. Но очень сильно надеюсь, что да.
– Надо идти, – говорю я, откашливаясь. – Если не хотим в Лувр опоздать. Отсюда далеко?
– Несколько километров. На велике было бы быстро.
– Что, остановить кого-нибудь? – шучу я.
– Нет, возьмем напрокат «Велиб», – Уиллем оглядывается по сторонам и подходит к стоянке с серыми велосипедами. – Ты когда-нибудь слышала о «Белом велосипеде»?
Я качаю головой, и Уиллем рассказывает, что в шестидесятых в Амстердаме какое-то время были белые велосипеды – они стояли всюду, и их можно было брать просто так. Захотел – сел, приехал, куда надо, и там оставил. Но из этой затеи ничего не вышло, потому что велосипедов было недостаточно, и их разворовали.
– А тут, в Париже, можно задаром взять велосипед на полчаса, но его обязательно надо вернуть, иначе с тебя возьмут деньги.
– О, я только недавно прочитала, что и у нас появилась подобная программа. Значит, это бесплатно?
– Нужна кредитка, чтобы сделать депозит.
У меня карточки нет – ну, только та, с родительским счетом. У Уиллема есть, но он не уверен, что на ней достаточно денег. Он прокатывает свою карту в терминале, замок на одном из велосипедов открывается, но при второй попытке карту отклоняют. Не сказать, чтобы меня это разочаровало. Ездить на велике по Парижу, особенно без шлема, кажется мне несколько самоубийственной затеей.
Но Уиллем свой велосипед на место не поставил. Он подводит его ко мне и поднимает сиденье. Потом смотрит на меня. И похлопывает по седлу.
– Погоди, ты что, хочешь, чтобы я ехала?
Он кивает.
– А ты что? Рядом побежишь?
– Нет. Ты будешь наездницей, – он вскидывает брови, я краснею. – На велике, – поясняет он.
Я забираюсь на широкое сиденье, Уиллем залезает вперед.
– Куда именно ты меня повезешь? – спрашиваю я.
– Об этом не беспокойся. Главное, устраивайся поудобнее, – говорит он так, будто это в данной ситуации возможно: его спина оказывается всего в нескольких сантиметрах перед моим лицом, я даже чувствую его жар и запах новой футболки, смешивающийся с легким мускусным запахом его пота. Уиллем ставит ногу на педаль и оборачивается ко мне с озорной улыбкой на лице. – Если увидишь полицейских, предупреди. Это не совсем законно.
– Погоди, что незаконно?
Но он уже оттолкнулся от асфальта. Я закрываю глаза. Это просто безумие. Мы погибнем. А потом меня еще и родители убьют.
Мы проехали несколько перекрестков, мы еще живы. Я приоткрываю один глаз. Уиллем нагнулся поближе к рулю, он без труда стоит на педалях, а я, наоборот, отклонилась назад, и ноги болтаются возле заднего колеса. Открыв и второй глаз, я разжимаю свои влажные пальцы, вцепившиеся в край его футболки. Порт остался далеко позади, мы едем по дорожке для велосипедистов, где много и других серых великов.
Потом мы поворачиваем на улицу с ограниченным движением: там идет стройка, так что половина дороги перегорожена лесами и блоками, я вижу граффити – SOS, как на майке с логотипом этой группы – «Су у сюр». Я хотела показать на него Уиллему, но, повернувшись в другую сторону, вижу Сену. И вот он, Париж. Как на открытках! Город из «Французского поцелуя», «Полночи в Париже», «Шарады» и других фильмов про Париж, которые я видела. Я не отрываю взгляда от Сены, по воде на ветру идет рябь и прыгают блики вечернего солнца. Глядя вдаль, я вижу арочные мосты, они напоминают дорогие браслеты на изящном запястье. Уиллем указывает на собор Парижской Богоматери, который как ни в чем не бывало возвышается на острове посреди реки. Как будто, блин, это что-то повседневное, а не Нотр-Дам! Потом мы проезжаем еще одно здание, похожее на свадебный торт, в таком могла бы жить королевская семья. Но нет, это просто городская ратуша.
Забавно, но во время нашего турне мы часто проезжали мимо подобных достопримечательностей на автобусе, перед нами стояла мисс Фоули с микрофоном и рассказывала различные факты о таком-то соборе или оперном театре. Иногда мы останавливались и заходили вовнутрь, но, поскольку на каждый город у нас отводилось один-два дня, чаще мы проносились мимо.
И сейчас мы тоже едем мимо. Но ощущения почему-то другие. Кажется, что тут, на улице, на сиденье велосипеда, когда ветер треплет мои волосы, в ушах звенит шум улицы, а велик под задницей дребезжит по многовековой мостовой, я ничего не упускаю. Наоборот – я вдыхаю Париж, впитываю его, сама становлюсь его частью.
Я не совсем знаю, как объяснить эту перемену, да и другие изменения, произошедшие за день. Это все Париж? Или Лулу? Или Уиллем? Может, из-за его присутствия этот город так меня опьянил, или именно в Париже его присутствие становится таким неодолимо манящим?
Вдруг мои мечты прерываются громким свистком, велосипед резко останавливается.
– Поездка окончена, – сообщает Уиллем. Я спрыгиваю, и он катит велик дальше по улице.
За нами несется полицейский с тоненькими усиками и суровым лицом. Он начинает орать на Уиллема, размахивая руками, а мне грозит пальцем. Лицо его становится ярко-красным, когда он достает книжечку и показывает на нас, я начинаю нервничать. Я-то думала, что Уиллем пошутил насчет того, что это противозаконно.
Вдруг Уиллем говорит ему что-то, что резко обрывает его тираду.
Потом коп начинает что-то ворчать, я, конечно, ни слова не понимаю, но мне кажется, что он произносит имя Шекспира, вскидывая палец. Уиллем кивает, и тон полицейского смягчается. Он все еще грозит нам пальцем, но убирает книжечку. Подняв руку к козырьку своей нелепой кепочки, он уходит.
– Ты что, цитировал ему Шекспира? – спрашиваю я.
Уиллем кивает.
Я даже не знаю, что безумнее: что Уиллем это сделал, или что здешний коп знает Шекспира.
– И что именно ты сказал?
– La beauté est une enchanteresse, et la bonne foi qui s’expose à ses charmes se dissout en sang[15], – отвечает он. – Это из «Много шума из ничего».
– И что это означает?
Уиллем смотрит на меня по-своему хитро и, облизнув губы, улыбается.
– Придется тебе в словаре поискать.
Мы идем вдоль реки и через некоторое время попадаем на широкую улицу с многочисленными ресторанами, галереями и дорогими бутиками. Уиллем ставит велосипед на стоянку, и мы отправляемся пешком по длинной крытой галерее, а через несколько поворотов выходим к зданию, которое я поначалу принимаю за президентскую резиденцию или королевский дворец, Версаль или как его там – такое оно огромное и величественное. Но потом, заметив в центре двора стеклянную пирамиду, я понимаю, что это Лувр.
И там толпа. Из здания выходят тысячи человек, как будто их эвакуируют. В руках у них свернутые в трубочки репродукции и черно-белые сумки с сувенирами. Кто-то с энтузиазмом болтает, но большая часть выходящих похожи на контуженных, у них такие уставшие и стеклянные взгляды после того, как они целый день гигантскими порциями поглощали культуру. Этот взгляд мне знаком. В брошюре с рекламой «Молодежных туров» громко заявлялось, что «мы предлагаем молодежи опыт полного погружения в жизнь европейцев! За время небольшой поездки ваш подросток ознакомится с культурой максимального числа европейских стран и расширит свои познания о языке, искусстве, наследии и кухне каждой из них». Планировалось, что эта поездка нас просветит, но она скорее утомила.
Так что, когда мы поняли, что Лувр только что закрылся, я, честно говоря, испытала облегчение.
– Мне так жаль, – говорит Уиллем.
– А мне нет. – Не знаю, можно ли это считать за счастливую случайность, но я все равно счастлива.
Мы разворачиваемся на сто восемьдесят градусов и переходим через мост на другой берег. На набережной стоят многочисленные торговцы с книгами и старыми журналами, перед ними разложены древние выпуски «Пари Матч» с Джеки Кеннеди на обложке, старые бульварные романы в бумажном переплете с кричащими обложками и двуязычными названиями – на французском и английском. Кто-то продает всякие безделицы, старые вазы, украшения для платья, а в коробочке сбоку – коллекция старых пыльных будильников. Я откапываю винтажный бакелитовый ЭсЭмАй. «Двадцать евро», – сообщает дама в платке. Я стараюсь сохранять бесстрастное лицо. Двадцать евро – это примерно тридцать баксов. А цена этих часов легко может доходить до двухсот долларов.
– Хочешь? – спрашивает Уиллем.
Мама сойдет с ума, если я притащу домой будильник, к тому же ей никак нельзя знать, откуда он. Женщина заводит часы, чтобы показать, как они работают, и, услышав их тиканье, я вспоминаю слова Жака о том, что время жидкое. Я смотрю на Сену, которая под вечер начала светиться розовым светом – это отражаются набежавшие облака. Я кладу будильник обратно в коробку.
С набережной мы сворачиваем в лабиринт узких извивающихся улочек, Уиллем говорит, что это Латинский квартал, где живут студенты. Тут все по-другому. Вместо широких авеню и бульваров – узкие переулки, по которым едва могут проехать даже крошечные ультрамодные «Смарты» на двоих – они здесь повсюду. Крошечные церквушки, потаенные уголки и улочки. Совершенно другой Париж. Но такой же сногсшибательный.
– Выпьем чего-нибудь? – предлагает Уиллем.
Я киваю.
Мы снова выходим на людный проспект со множеством кинотеатров и уличных кафе – все они забиты. Помимо этого там стоит несколько отельчиков, недорогих, судя по рекламе на выносных стойках. На некоторых я вижу надпись «complet»[16] – я уверена, что это означает «мест нет», но не на всех. Мы даже можем позволить себе номер, если я обменяю свои последние деньги – около сорока фунтов стерлингов.
О наших планах на ночь я с Уиллемом еще не поговорила. В смысле, где мы остановимся. Он, кажется, об этом особо не беспокоится, и я боюсь, что наш резервный вариант – это Селин. Когда мы проходим мимо обменника, я говорю, что хочу поменять деньги.
– У меня еще есть, – говорит он. – Ты только что за лодку заплатила.
– Но у меня при себе ни одного евро. Что, если мне захочется, скажем, купить открытку? – Я останавливаюсь и принимаюсь крутить стойку с открытками. – К тому же сейчас мы чего-нибудь выпьем, потом будем ужинать, и надо будет где-то… – Я смолкаю, не осмеливаясь закончить предложение. – Остановиться на ночь. – Шея у меня начинает теплеть.
Кажется, весь мир остановился на тот миг, что я ждала ответа от Уиллема, хоть какого-то намека на его планы. Но он смотрит в сторону кафе, кажется, что девчонки за одним из столиком машут ему руками. Наконец он поворачивается ко мне:
– Извини, я прослушал.
А девчонки все машут. Одна из них явно подзывает Уиллема.
– Ты их знаешь?
Он снова поворачивается туда, потом ко мне, потом снова туда.
– Можешь подождать минутку?
У меня душа в пятки уходит.
– Конечно, без проблем.
Он оставляет меня возле магазина с сувенирами, я стою, кручу стойку с открытками и шпионю за ним. Когда Уиллем подходит к девчонкам, они прижимаются друг к другу щеками, изображая поцелуи – но три раза, а не два, как было с Селин. Он садится рядом с той, которая ему махала. Ясное дело, они знакомы; она все время кладет ему руку на коленку. Уиллем бросает взгляды в мою сторону, я жду, когда он и меня позовет, но этого не происходит, и после пяти бесконечных минут эта девчонка, которая его постоянно трогает, пишет что-то на бумажке и отдает ее Уиллему. Он засовывает ее поглубже в карман. Потом встает, они снова касаются друг друга щеками, и он большими шагами возвращается ко мне, а я тем временем изображаю глубокую заинтересованность открыткой с репродукцией Тулуз-Лотрека[17].
– Идем, – говорит он, хватая меня за локоть.
– Это твои друзья? – интересуюсь я. Мне приходится бежать, чтобы поспевать за его широкими шагами.
– Нет.
– Но ты же их знаешь.
– Когда-то знал.
– А теперь случайно на них наткнулся?
Уиллем резко поворачивается ко мне, и впервые за сегодня я вижу его в плохом настроении.
– Лулу, это Париж, тут туристов, как нигде в мире. Такое случается.
Случайности, думаю я. И ревную, как собственница, не только к той девчонке, чей номер телефона, полагаю, теперь лежит у него в кармане, если он еще не переписал его в свою черную книжку, но и к самой случайной встрече. Потому что до этого момента казалось, что все неожиданности происходят исключительно с нами двоими.
Уиллем смягчается:
– Я с ними в Голландии познакомился.
Но что-то изменилось в его поведении, он потускнел, как лампочка перед тем, как перегореть. Я обратила внимание, как обреченно и расстроенно Уиллем произнес «в Голландии», и я поняла, что за весь день он ни разу не сказал, что собирается вернуться «домой». И тут меня как осеняет. Он ведь сегодня собирался домой – или в Голландию, где он родился, – после двухлетнего отсутствия.
Я возвращаюсь через три дня, и в аэропорту меня будет ждать целая толпа. Во дворе дома натянут транспарант с надписью «С возвращением», накроют праздничный стол, хотя я, наверное, после такого длительного перелета и поесть не смогу. После всего лишь трехнедельной поездки, в которой я напоминала себе скорее циркового пони, меня встретят как героя.
А Уиллема не было дома два года. Почему его не будут встречать как героя? Его вообще кто-нибудь ждет?
– Когда мы заходили к Селин на работу, – спрашиваю я, – ты кому-нибудь звонил?
Уиллем смотрит на меня – он смутился и сморщил лоб.
– Нет. А что?
– Кто-нибудь в курсе, что ты задерживаешься? Как они узнают, что встречу надо отложить до завтра? Тебя что, никто не ждет?
Уиллем меняется в лице, на краткий миг с него соскакивает маска веселости – до меня доходит, что это была именно маска, только сейчас, когда я вижу, насколько он устал, насколько не уверен, насколько под ней он похож на меня.
– Знаешь, что я думаю? – спрашивает он.
– Что?
– Нам надо бы заблудиться.
– Видишь ли, я сегодня весь день и так как будто заблудилась.
– Я про другое. Надо нарочно. Я так делаю, когда впервые оказываюсь в незнакомом городе. Я сажусь в метро или трамвай, выбираю остановку наугад и еду туда.
Понятно, что это за ход. Он пытается изменить ситуацию, сменить тему. Я догадываюсь, что в каком-то смысле Уиллему это необходимо. Так что я соглашаюсь.
– Это как игра «прикрепи ослику хвост» для путешественников? – спрашиваю я.
Уиллем ошеломленно смотрит на меня. Он очень хорошо говорит по-английски, и я забываю, что не все может быть ему понятно.
– Это тоже будет ради случайностей? – я видоизменяю вопрос.
Он смотрит на меня, и на долю секунды маска опять соскакивает. А потом раз – и вот она снова на месте. Но неважно. Она соскальзывала, и я видела, что под ней. И поняла. Уиллем одинок, как и я. И теперь у меня внутри что-то сжалось, не совсем даже понятно, у него или у меня.
– Все ради случайностей, – отвечает он.
Я выбираю случайную точку.
Как в игре про ослика, которому надо прилепить хвост, я встаю перед картой метро, закрываю глаза и кручусь, а потом тыкаю пальцем в станцию с приятным названием «Шато Руж» – «красный замок».
Выйдя на ней, мы опять оказываемся в совершенно другом Париже, и не видно никакого замка – ни красного, ни какого-либо другого.
Улицы тут узкие, как в Латинском квартале, но более пыльные. В магазинах играет металлическая музыка с грохотом ударных установок, отовсюду атакуют запахи, мой нос даже не понимает, с чего начать: с карри из забегаловок, острого запаха крови от мясных туш, которые катят по улице, сладкого экзотического аромата благовоний, выхлопных газов или вездесущего кофе, хотя крупных кафе, которые занимали бы целый угол, тут не так много, зато полно крошечных бистро – выставленных на улицу столиков. И они тоже забиты посетителями, которые курят и пьют кофе. В магазинах суетятся женщины, на некоторых из них черные вуали, скрывающие все лицо, – только глаза видны через прорези, другие в ярких платьях, у многих на спине слинги со спящими младенцами. Мы тут единственные туристы, и все смотрят на нас – без угрозы, просто с любопытством, как будто мы заблудились. Хотя так и есть. Вот именно поэтому я бы никогда одна этого делать не стала.
Но Уиллему тут нравится. Так что я пытаюсь последовать его примеру и расслабиться и просто созерцаю ту часть города, где встречаются Средний Восток и Африка.
Мы минуем мечеть, потом массивную церковь с многочисленными шпилями и контрфорсами – кажется, что она оказалась в этом районе так же случайно, как и мы. Мы кружим и кружим, пока не оказываемся в каком-то парке: это четырехугольный газон с дорожками и площадками для гандбола, втиснутый между многоквартирными домами. Там полно девчонок в косынках, которые играют в нечто наподобие классиков, мальчишек, людей с собаками, шахматистов, кто-то просто курит, отдыхая после летнего дня.
– Есть версии, почему мы тут оказались? – спрашиваю я у Уиллема.
– Я так же заблудился, как и ты.
– Тогда мы в жопе, – но мне смешно. Даже как-то нравится, что мы заблудились вместе.
Мы плюхаемся под деревья в тихом уголке парка, возле стены, на которой нарисованы играющие в облаках дети. Я снимаю сандалии. На ногах полоски загара и пыли, налипшей на вспотевшие ноги.
– Кажется, у меня ноги отваливаются.
Уиллем скидывает сланцы. Мой взгляд падает на зигзагообразный шрам, взбирающийся по левой ноге.
– У меня тоже.
Мы ложимся на спину и смотрим на небо: облака отбрасывают тень, их набежало действительно много, ветер стал холоднее и принес собой электрический запах дождя. Может, Жак был все же прав.
– Который час? – интересуется Уиллем.
Я закрываю глаза и протягиваю ему руку.
– Только мне не говори. Не желаю знать.
Он берет мою руку и смотрит на часы. Но не отпускает, а крутит запястье, рассматривая, словно это какая-то редкость, будто он раньше не видел запястий.
– Красивые часы, – наконец говорит он.
– Спасибо, – из вежливости отвечаю я.
– Тебе не нравятся?
– Нет. Дело не в этом. Ну, это подарок от родителей, чересчур роскошный, они мне и так эту поездку купили, а часы очень дорогие, – я смолкаю. Это же Уиллем, и что-то вынуждает меня сказать ему правду. – Но в общем да, на самом деле мне они не нравятся.
– Почему?
– Не знаю. Они тяжелые. Рука потеет. Еще они громко тикают, словно стараются напомнить мне о том, что время уходит. Получается, из-за них я никогда не могу о нем забыть.
– А почему же тогда носишь?
Вопрос такой простой. Почему я ношу часы, которые меня бесят? Даже тут, за тысячи километров от дома, где никто не видит, – почему? Потому что родители купили их из лучших побуждений. И потому что я не должна их разочаровывать.
Я снова чувствую мягкое прикосновение пальцев Уиллема к своему запястью. Застежка открывается, и часы соскакивают, оставляя на руке светлый след. Я чувствую, как свежий ветер щекочет родимое пятно.
Уиллем рассматривает часы, выгравированную на них надпись.
– И куда именно ты едешь?
– Ой. Ну, в Европу. Потом в колледж. Медицинский.
– Медицинский? – Я слышу, что он удивлен.
Я киваю. Это было запланировано с самого восьмого класса, когда я спасла какого-то парнишку, который сидел за соседним столиком в ресторане и поперхнулся ягнятиной. Папе позвонили, и он вышел, и вдруг я вижу, что мальчишка посинел. Я встала и спокойно обхватила его руками в районе диафрагмы и принялась надавливать, пока у него изо рта не вылетел кусок мяса. Мама была под огромным впечатлением. Начала говорить о том, что я должна стать врачом, как папа. Через какое-то время я и сама стала так думать.
– Значит, ты сможешь обо мне позаботиться?
В голосе звучит уже привычная дразнящая нотка, я понимаю, что он шутит, но меня накрывает волна. Кто заботится о нем сейчас? Я смотрю на Уиллема, с которым все кажется таким простым, но я помню испытанное ранее ощущение, даже уверенность, что он одинок.
– А кто о тебе заботится сейчас?
Поначалу я даже не совсем уверена, действительно ли я сказала это вслух, а если да, то услышал ли он, потому что очень долгое время нет ответа. Но потом Уиллем наконец говорит:
– Я сам о себе забочусь.
– А когда не можешь? Когда болеешь?
– Я не болею.
– Все болеют. Когда ты куда-нибудь едешь и вдруг заболеваешь гриппом или чем еще?
– Заболеваю. Потом выздоравливаю, – говорит он, отмахиваясь от вопроса.
Я приподнимаюсь на локте. У меня в груди словно разверзлась непонятная бездна чувств, становится трудно дышать, и слова дрожат, как листья, сорванные с дерева ветром.
– Мне вспоминается эта легенда о двойном счастье. Тот парень путешествовал один и заболел, но о нем позаботились. С тобой так же бывает, когда ты болеешь? Или ты лежишь один в каком-нибудь ужасном отеле? – Я пытаюсь вообразить себе Уиллема в горной деревеньке, а получается лишь в мрачном номере гостиницы. Я вспоминаю, как сама чувствую себя, когда заболеваю, – на меня нападает такая глубокая тоска и одиночество, хотя за мной ухаживает мама. А за ним? Кто-нибудь варит ему бульон? Рассказывает о зеленых деревьях, стоящих близко к небу под весенним дождем?
Уиллем не отвечает. Издалека слышится удар мяча о стену, кокетливый женский смех. Я вспоминаю Селин. Девчонок в поезде. Моделей в кафе. Клочок бумаги у него в кармане. Наверное, многие охотно поиграли бы с ним в медсестру. У меня в животе зарождается какое-то странное ощущение. Я повернула не туда, как когда едешь на лыжах и случайно выруливаешь на участок, где полно камней.
– Прости, – говорю я. – Наверное, во мне просто врач проснулся. Или еврейская мамочка.
Уиллем странно на меня смотрит. Я все забываю, что я в Европе, где евреев, наверное, нет, так что и шутка эта не имеет смысла.
– Я еврейка, и, вероятно, когда стану старше, непременно буду чрезмерно волноваться из-за здоровья окружающих, – поспешно объясняю я. – Таких женщин называют еврейскими мамочками.
Уиллем снова ложится на спину и подносит к лицу мои часы.
– Странно, что тебе вспомнилась эта легенда о двойном счастье. Мне иногда действительно бывает плохо, и я блюю в общественных туалетах. Ничего красивого тут нет.
Я морщусь.
– Но был один случай, когда я ехал из Марокко в Алжир на автобусе и подхватил ужасную дизентерию. Все было так плохо, что мне пришлось выйти бог знает где, в каком-то городке на краю Сахары, его названия даже ни в одной книге нет. У меня началось обезвоживание, кажется, даже глюки. Я искал, где остановиться, и увидел отель с рестораном под названием «Саба». А я так звал своего дедушку. Я воспринял это как знак, мне показалось, что это означает «Тебе туда». В ресторане никого не было. Я пошел прямиком в туалет и снова проблевался. Когда я вышел, увидел мужчину с короткой седой бородкой в длинной джеллабе. Я попросил чая с имбирем – мне его всегда мама давала от расстройства желудка. Покачав головой, он сказал, что раз я нахожусь в пустыне, то и лечиться должен местными средствами. Он удалился на кухню и принес оттуда запеченный лимон, разрезанный на две половины. Посыпав его солью, он велел мне выдавить сок себе в рот. Я думал, что мне опять станет плохо, но через двадцать минут живот прошел. После чего хозяин напоил меня каким-то ужасным отваром, по вкусу похожим на кору, и отправил в комнату наверх, где я проспал часов восемнадцать. Каждый день, когда я спускался, он спрашивал, как я себя чувствую, и, исходя из моих симптомов, готовил мне еду. А потом мы говорили точно так же, как в детстве я разговаривал с дедушкой. Я прожил там неделю, в этом городке, хотя даже не уверен, что он есть на карте. Так что во многом это похоже на твою легенду.
– Только вот у него дочери не было, – говорю я. – Иначе ты сейчас уже был бы женат.
Мы оба лежим на боку лицом друг к другу, так близко, что я ощущаю его тепло, так близко, что мы как будто дышим одним воздухом.
– Побудь его дочерью. Расскажи еще раз то стихотворение, – просит он.
– Зеленые деревья стоят под весенним дождем так близко к небу, а небо над ними так мрачно. Красные цветы покрывают землю от края до края так, как будто вся земля окрашивается в красный цвет после поцелуя.
Это последнее слово, «поцелуй», повисает в воздухе.
– Когда я в следующий раз заболею, сможешь мне его снова рассказать. И стать для меня той девушкой из деревни.
– Хорошо. Я стану ею и буду за тобой ухаживать.
Уиллем улыбается, словно очередной шутке, очередному витку флирта, и я улыбаюсь в ответ, хотя для меня это не шутка.
– А я взамен избавлю тебя от груза времени, – он надевает мои часы на свое тонкое запястье, на котором они уже не так похожи на тюремные кандалы. – Теперь времени не существует. Оно, как это там Жак сказал?.. Жидкое.
– Жидкое, – повторяю я как заклинание. Потому что если время действительно может стать жидким, тогда, возможно, всего один день сможет растянуться на бесконечность.
Я засыпаю. А когда просыпаюсь, все кажется другим. В парке стало тише. Звуки смеха и ударов мяча растворились в долгих сумерках. На темнеющем небе появились огромные тучи.
Но изменилось и что-то еще, что-то неизмеримое, но фундаментальное. Я чувствую это сразу же; молекулы с атомами образовали какую-то другую структуру, и весь мир теперь кажется безвозвратно другим.
И тут я замечаю руку Уиллема.
Он тоже уснул; его длинное тело лежит рядом со мной, изогнувшись вопросительным знаком. Но мы не касаемся друг друга, за исключением руки, которая лежит в изгибе моего бедра, будто случайно уроненный кем-то шарф, который сюда принесло нежным ветром сна. Но когда его рука легла на меня, оказалось, что ей там самое место. Как будто так было всегда.
Я, не шевелясь, прислушиваюсь к шелесту ветра в листве деревьев, мягкому и ритмичному дыханию Уиллема. Потом я сосредотачиваюсь на том месте, где лежит его рука, и мне кажется, что из его пальцев течет электричество, прямо в какую-то такую потаенную и важную часть меня, о существовании которой я доселе и не подозревала.
Уиллем пошевелился, не просыпаясь, и я подумала – ощущает ли он то же самое? Разве он может не чувствовать этого? Этот ток такой реальный, такой ощутимый, что все измерительные приборы бы зашкалило еще в метре от нас.
Он снова поворачивается, и кончики его пальцев касаются чувствительной кожи на бедре, посылая по моему телу жаркий разряд, такой восхитительно мощный, что я брыкаю ногой, пнув и его.
И клянусь, что я прямо чувствую, как взлетают его ресницы, его теплое дыхание согревает мою спину.
– Goeiemorgen[18], – произносит он еще мягким ото сна голосом.
Я поворачиваюсь лицом к нему, радуясь, что руку Уиллем так и не убирает. На его румяных щеках отпечатались следы травы, похожие на шрамы у индейцев после обряда инициации. Мне хочется потрогать их, эти полосочки на коже, которая в других местах у него гладкая. Я хотела бы трогать его везде. Его тело – как огромное солнце, обладающее собственной силой притяжения.
– Наверное, это означало «доброе утро», хотя формально еще вечер, – говорю я, как будто запыхавшись. Я забыла, как говорить и дышать одновременно.
– Ты что, не помнишь? Времени больше нет. Ты же отдала его мне.
– Отдала, – подтверждаю я. Это слово так восхитительно покорно, я чувствую, что оказываюсь в его власти. Какой-то внутренний голос предупреждает, что этого лучше не делать. Ведь это всего один день. Я – всего одна девушка. Но та моя часть, которая может этому сопротивляться, которая обычно оказывает сопротивление… В этот раз я проснулась без нее.
Уиллем, моргая, смотрит на меня – глаза у него темные, с ленцой и сексуальные. Я уже чувствую, как мы целуемся. Чувствую его губы всем своим телом. Чувствую давление его бедренных костей. В парке почти никого не осталось. Пара девчонок в джинсах и косынках разговаривают с парнями. Но там, в своем уголке. Да и мне все равно, насколько это пристойно.
Мои мысли, наверное, как кино, транслируемое на экран. И Уиллем все видит. Это ясно по его понимающей улыбке. Мы понемногу сближаемся. За стрекотом цикад я буквально слышу гудение текущего между нами тока, как в деревне, когда встаешь под линиями передачи.
Но вдруг раздается еще какой-то звук. Поначалу я даже не понимаю, что это, настолько он выбивается из гула электрической капсулы, которую мы вокруг себя создали. Но когда он повторяется, холодный, резкий и отрезвляюще понятный, у меня не остается сомнений. Потому что страху перевод не требуется. Этот вскрик звучал бы одинаково на всех языках.
Уиллем подскакивает. Я тоже.
– Оставайся здесь, – приказывает он. И прежде чем я успеваю понять, что происходит, он большими шагами удаляется, а я остаюсь, мечась между страстью и ужасом.
Снова раздается крик. Это девичий голос. И тут начинает казаться, что все замедляется, как в кино. Я вижу двух девочек, тех, что были в косынках, но на одной из них ее уже нет. Она упала на землю, обнажив копну черных волос, которые торчат в разные стороны, как наэлектризованные, как будто даже их охватил страх. Она жмется к другой девчонке, словно спасаясь от мальчишек. Только теперь я вижу, что это не мальчишки, а взрослые мужчины – бритоголовые, в военной форме и черных ботинках на толстой подошве. До меня резко доходит, насколько эти мужчины не подходящая компания этим девчонкам. Я хватаю рюкзак Уиллема, который он тут бросил, и подбираюсь поближе.
Я слышу тихие вскрики девчонки и гортанный смех мужчин. Они начинают говорить. Я и не догадывалась, что французский язык может так страшно звучать.
Только я задумалась, куда же пошел Уиллем, как он встает между этими девчонками и мужиками и что-то им говорит. Тихо, но я все равно слышу даже здесь – может, это какой-то актерский трюк. Но поскольку он говорит по-французски, я все равно ничего не понимаю. Но что бы там ни было, это привлекло внимание скинхедов. Они отвечают, и громкое стаккато их голосов эхом отскакивает от стенок пустой гандбольной площадки. Голос Уиллема тих и спокоен, как ветерок, я стараюсь понять хоть слово, но не могу.
Они начинают ходить туда-сюда, и девчонки, пользуясь специально для этого созданным моментом, убегают. Скины этого даже не замечают. Или им все равно. Их заинтересовал Уиллем. Поначалу я думаю, что его очарование просто не знает границ. Что он даже с ними смог подружиться. Но потом я начинаю обращать внимание на тон его голоса, а не на слова. И я его узнаю, потому что именно его я слышала весь день. Он их дразнит. Издевается, да так, что я не уверена, осознают ли они это. Потому что их трое, а он один, и если бы они все поняли, они не стояли бы с ним и не разговаривали.
До меня доносится тошнотворный сладковатый запах алкоголя с едкой ноткой адреналина, и я сразу же чувствую, что они собираются сделать с Уиллемом. И чувствую это так, будто это я на его месте. И меня должен бы парализовать страх. Но этого не происходит. Наоборот, меня переполняет какое-то жгучее, нежное и злобное чувство.
Кто о тебе заботится?
Даже не задумываясь, я достаю из рюкзака самый большой предмет – путеводитель – и стремительно направляюсь к ним. Никто не замечает моего приближения, даже сам Уиллем, так что в моем арсенале элемент неожиданности. А также мощь реакции «бей или беги». Я с такой силой швыряю книгу в мужика, который ближе всех стоит к Уиллему, что он роняет бутылку. А когда поднимает руку к брови, на ней распускается кроваво-красный цветок.
Я знаю, что мне должно бы быть страшно, но я не боюсь. Я на удивление спокойна и рада, что Уиллем после тех нескольких бесконечных секунд снова рядом. У него же, как ни странно, глаза на лоб лезут и отвисает челюсть. Скины смотрят мне за спину, изучая весь парк, словно поверить не могут, что это я на них напала.
И именно это короткое замешательство нас спасает. Уиллем берет меня за руку, и мы бежим.
Прочь из парка, мимо церкви, обратно в дикую мешанину этого райончика, мимо чайных, кафешек и туш животных. Мы перепрыгиваем через залитые водосточные канавы, проносимся мимо стоянки мотоциклов и велосипедов, огибаем фургоны, в которых торговцам привезли цветастую и блестящую одежду и вываливают прямо тюками.
Местные жители останавливаются и смотрят на нас, расступаясь, словно мы спортсмены-олимпийцы или как будто это какая-нибудь гонка белых людей.
Мне должно бы быть страшно. Ведь за мной несутся злые скины; а раньше за моей спиной бегал только папа, когда мы с ним занимались спортом. Я слышу топот их ботинок, синхронный со стуком моего сердца, который звучит аж в голове. Но мне не страшно. Мне кажется, что каким-то волшебным образом мои ноги стали длиннее, что я стала поспевать за Уиллемом. Мне кажется, что я едва касаюсь земли, как будто мы в любой момент можем взмыть вверх и побежать по парижским крышам, где нас никто никогда не тронет.
Я слышу их крики за спиной. Слышу звук бьющегося стекла. Слышу, как что-то пролетает рядом с ухом, и шея становится мокрой, как будто бы все мои потовые железы разверзлись разом. Потом я слышу еще и смех, и топот ботинок резко останавливается.
Но Уиллем бежит дальше. Он тащит меня за собой через вереницу путаных улочек, пока они не выводят нас на широкий бульвар. Когда загорается зеленый, мы бросаемся через дорогу и пробегаем мимо полицейской машины. Бульвар очень людный. Я уверена, что за нами уже не гонятся. Мы в безопасности. Но Уиллем все равно продолжает бежать, таща меня за собой то в одну сторону, то в другую по более узким и тихим улицам, и вдруг в городском пейзаже появляется просвет, как будто дверь, замаскированная под книжный шкаф. Это вход во двор одного из тех огромных квартирных домов с кодовым замком. Когда из него выезжает старичок на инвалидном кресле, Уиллем бросается туда. Мы с разлету влетаем в каменную стену, и наша скорость падает с девяноста до нуля, а дверь за нами закрывается.
Мы оказываемся так близко друг к другу, между нашими телами всего пара сантиметров. Я слышу быстрый и ритмичный стук его сердца, резкое дыхание. Вижу, как по шее стекает капля пота. Еще я чувствую, что моя собственная кровь бушует, как река, готовая выйти из берегов. Словно тело больше не может меня сдерживать. Меня вдруг стало как-то слишком много для него.
– Уиллем, – начинаю я. Мне надо ему так много сказать.
Он касается пальцем моей шеи, и я смолкаю, его прикосновение одновременно и успокаивает, и электризует. Но тут он убирает палец, и я вижу, что он в крови. Я дотрагиваюсь до шеи. Это моя кровь.
– Godverdomme![19] – тихо ругается он. Одной рукой он достает из рюкзака бандану, а с другой слизывает кровь.
Потом Уиллем прижимает бандану к моей шее. У меня, несомненно, идет кровь, но не сильно. Я даже не понимаю, как так получилось.
– Они бросили в тебя битую бутылку, – в голосе Уиллема звучит чистая ярость.
Но мне не больно. Правда. Всего лишь царапина.
Уиллем стоит так близко, аккуратно зажимая порез банданой. И получается, что не кровь вытекает из меня, а, наоборот, я наполняюсь этим непонятным электричеством, которое между нами возникает.
Меня к нему тянет, я хочу его всего. Я хочу попробовать на вкус его язык, который только что слизнул мою кровь. Я наклоняюсь к нему.
Но Уиллем меня отталкивает и отстраняется сам. Его рука падает с моей шеи. Бандана, пропитанная кровью, безжизненно повисает.
Я поднимаю взгляд и смотрю ему в глаза. Но в них совсем не осталось цвета, они стали совершенно черными. Но еще больше меня смущает то, что я в них вижу, я мгновенно узнаю это чувство: страх. И мне больше всего на свете хочется сделать что-нибудь, чтобы изменить это. Потому что бояться должна я. Но сегодня мне не страшно.
– Все в порядке, – начинаю я. – Я в порядке.
– О чем ты думала? – перебивает он чужим ледяным голосом. И из-за этого, а может, из-за облегчения, мне начинает казаться, что я могу расплакаться.
– Они собирались сделать тебе больно, – говорю я. Голос срывается. Я смотрю на него – понимает ли он? – но лицо Уиллема стало еще суровее, и к страху присоединилась его сестра-близнец, злоба. – А я же обещала.
– Что ты обещала?
У меня в голове немедленно воспроизводится вся сцена: никто никого не ударил. Я даже не смогла разобрать ни слова из их разговора. Но они собирались сделать ему больно. Я нутром это чувствовала.
– Что буду о тебе заботиться, – уверенность оставляет меня, и мой голос стихает.
– Заботиться? Какая же в этом была забота? – Уиллем раскрывает ладонь, испачканную моей кровью.
Он делает шаг в сторону, и в мерцающих между нами сумерках до меня доходит, насколько неправильно я все поняла. Я не то чтобы на кочку попала, я слетела с обрыва лицом вниз. Он же шутил, когда просил меня о нем заботиться. Да и когда я о ком-либо заботилась? И он точно не говорил, что нуждается в заботе.
Мы стоим в застывшей тишине. Скрылись последние лучи солнца, и, словно дождавшись наступления темноты, пошел дождь. Уиллем смотрит на небо, потом на часы – мои часы, которые все еще уютно сидят у него на запястье.
Я вспоминаю об оставшихся у меня сорока фунтах. И воображаю себе тихий чистый номер в отеле. А в нем – нас, точно так же, как воображала час назад в том парижском парке, но мы просто сидим и слушаем дождь. Пожалуйста, молча молю я. Давай пойдем куда-нибудь, где все будет лучше.
Но Уиллем достает из рюкзака расписание «Евростара». А потом снимает мои часы. И я понимаю, что он возвращает мне время. То есть, по сути, забирает.
Есть еще два вечерних поезда до Лондона. Уиллем говорит, что сейчас больше девяти, так что поменять билет и сесть на следующий я уже не успею, но до последнего время точно есть. Из-за того, что на обратном пути добавится час, я должна попасть в Лондон прямо перед закрытием метро. Уиллем рассказывает все это таким дружелюбным тоном, как будто бы мы с ним совершенно незнакомы, а я просто остановила его на улице и спросила, как пройти. И я киваю, как будто я из тех, кто ездит один на метро и днем и ночью.
С таким же непривычно официальным видом он открывает передо мной дверь из двора, словно выпускает собаку пописать на ночь. Уже поздно, опустился сумрак длинной летней ночи, и Париж, в который я выхожу сейчас, уже совершенно не тот, что я покинула полчаса назад, хотя, опять же, я знаю, что дело не в начавшемся дожде и включившихся фонарях. Что-то изменилось. Или, может, встало на свое место. Хотя, вероятно, и первой перемены не было, а я лишь обманула сама себя.
Но когда я вижу этот новый Париж, у меня на глазах выступают слезы, превращая все его огни в один большой красный шрам. Я вытираю лицо промокающим кардиганом, в руке зажаты отданные обратно часы. Я почему-то не могу заставить себя снова их надеть. Мне кажется, что мне от этого будет больно, намного больнее, чем от пореза на шее. Я стараюсь идти впереди Уиллема, держа дистанцию.
– Лулу, – зовет он.
Я не отвечаю. Я не Лулу. И никогда ею не была.
Он подбегает ко мне.
– Мне кажется, Северный вокзал в той стороне, – он берет меня за локоть, и я напрягаюсь, чтобы ничего не почувствовать, но это все равно что напрягаться перед прививкой – только хуже становится.
– Скажи просто, как дойти.
– Думаю, что прямо по этой улице, а потом налево. Но сначала надо зайти в клуб, к Селин.
Точно. Селин. Сейчас он ведет себя нормально, не так, как привычный Уиллем, но лучше, чем двадцать минут назад – из глаз пропал страх, теперь ему стало легче. От того, что он сейчас избавится от меня. Интересно, он с самого начала это запланировал? Избавиться от меня и вернуться к ней в ночную смену. Или к той, бумажка с номером которой уютно устроилась в его кармане. Вариантов так много – с чего ему выбирать меня?
Ты хорошая девочка. Так сказал мне Шейн Майклз, в которого я была влюблена, когда я максимально приблизилась к тому, чтобы признаться ему в своих чувствах. Ты хорошая девочка. Да, это я. Шейн держал меня за руку, мило флиртовал. И я всегда думала, что это что-то значило. Но потом он встречался с какой-нибудь другой девчонкой и делал с ней такое, что действительно что-то значило.
Мы шагаем по широкому бульвару обратно в направлении вокзала, но через некоторое время сворачиваем на улицы поуже. Я высматриваю тот клуб, но мы оказались не в промышленном районе, а в жилом, с многоквартирными домами, на окнах которых мокнут ящики с цветами, а на подоконниках внутри мирно спят жирные кошки. На углу я вижу ресторан со светящимися, но запотевшими окнами. Даже с другой стороны улицы я слышу смех и звон посуды. Кто-то в сухости и тепле в свое удовольствие ужинает в Париже.
Дождь усилился. Свитер мой промок уже до майки. Я натягиваю рукава на кулаки. У меня уже стучат зубы, я стискиваю челюсть, чтобы Уиллем не заметил, но из-за этого начинаю дрожать всем телом. Я снимаю с шеи бандану. Рана больше не кровоточит, но шея вся в поту и крови.
Уиллем смотрит на меня с ужасом, может, с отвращением.
– Надо бы тебя отмыть.
– У меня в чемодане есть чистая одежда.
Он присматривается к моей шее и морщится. Потом берет меня за локоть, ведет через дорогу и открывает дверь ресторана. Внутри горят свечи, освещая оцинкованную стойку с винными бутылками и черную доску, на которой мелом написано меню. Я останавливаюсь прямо на пороге. Нам там не место.
– Тут можно промыть рану. Может, у них есть аптечка.
– Займусь этим в поезде. – Мама, конечно же, снабдила меня всем необходимым для оказания первой помощи.
И мы стоим лицом к лицу. Появляется официант. Я жду, что он отчитает нас за то, что напустили холода, или за то, что выглядим как подонки – я же вся грязная и в крови. Но он приглашает меня, как будто бы он – хозяин, а я – почетный гость. От вида моей шеи у него глаза на лоб лезут. Уиллем говорит ему что-то по-французски, и он немедленно кивает, показывая на столик в углу.
В ресторане тепло, чувствуется пикантный запах лука и сладкий аромат ванили, и у меня совершенно нет сил, чтобы этому сопротивляться. Я падаю на стул, прикрывая порез рукой. Другая рука, расслабившись, кладет на стол зловеще тикающие часы.
Официант возвращается с маленькой белой аптечкой и меню. Уиллем открывает ее и достает дезинфицирующую салфетку, но я выхватываю ее у него из рук.
– Я и сама справлюсь!
Потом я смазываю порез и заклеиваю огромным пластырем. Вернувшись, официант проверяет, хорошо ли я справилась, и одобрительно кивает. Потом говорит что-то.
– Он спрашивает, не отнести ли твой свитер на кухню посушиться, – переводит Уиллем.
Я вынуждена бороться с желанием уткнуться лицом в его длинный накрахмаленный белый передник и разрыдаться от благодарности за его доброту. Но вместо этого я просто отдаю ему свой промокший свитер. Влажная майка липнет к телу, на воротничке остались кровавые пятна. У меня, конечно, есть футболка Селин с лого этой загадочной группы из серии «не для малявок», такая же, как на Уиллеме, но я лучше останусь в лифчике, чем надену ее. Уиллем еще что-то добавляет на французском, и через минуту нам приносят большой графин красного вина.
– Я думала, мне надо спешить на поезд.
– Успеешь поесть чего-нибудь, – налив вина в бокал, Уиллем протягивает его мне.
Формально я достаточно взрослая, чтобы употреблять алкоголь в любой европейской стране, но я этого ни разу не делала, даже когда вино подавали к обеду, который входил в стоимость тура, и некоторые другие ребята старались выпить побольше за спиной миссис Фоули. Но сегодня я пью без колебаний. При свечах цвет вина напоминает кровь, и я воспринимаю это как переливание. В горле и животе растекается тепло, которое через некоторое время согревает и мои промерзшие кости. Я одним залпом осушаю полбокала.
– Полегче, – предостерегает Уиллем.
Я одним глотком допиваю остальное и поднимаю бокал, как средний палец. Уиллем секунду смотрит на меня, а потом наполняет бокал до краев.
Официант возвращается и демонстративно вручает нам меню, корзину с хлебом и маленькую серебряную формочку.
– Et pour vous, le pâté[20].
– Спасибо, – отвечаю я. – То есть merci.
Он улыбается.
– De rien[21].
Уиллем отламывает кусочек хлеба, намазывает на него коричневую пасту и предлагает мне. Я пристально смотрю на него.
– Лучше, чем «Нутелла», – говорит он чуть ли не нараспев, дразня меня.
Может, благодаря вину или перспективе избавиться от меня, но Уиллем, тот, который был рядом весь день, возвращается. И почему-то именно это меня бесит.
– Я не хочу есть, – говорю я, хотя на самом деле просто умираю от голода. Я же после тех блинчиков ничего не ела. – К тому же это похоже на собачий корм, – добавляю я для пущей убедительности.
– Ты только попробуй, – он подносит хлеб с паштетом к моему рту. Выхватив бутерброд у него из рук, я откусываю крошечный кусочек. Вкус одновременно и деликатный, и яркий, как будто мясо смешали с маслом. Но я отказываюсь радовать его своим довольным видом. После этого крошечного кусочка я корчу рожу и откладываю хлеб.
Возвращается официант и, увидев, что наш графин почти опустел, показывает на него. Уиллем кивает, и он приносит еще один.
– Камбала… кончилась, – пытается сказать он на английском и стирает с доски меню одну из строчек. Потом смотрит на меня. – Вы замерзли и потеряли кровь, – говорит он так, как будто я ею прямо истекала. – Я рекомендую съесть что-нибудь мощное. – Он сжимает руку в кулак. – Говядина по-бургундски просто отличная. Рыба в горшочке тоже очень хороша.
– Главное, чтобы это не кончалось, – говорю я, показывая на вино.
Официант несколько морщится, смотрит на меня, потом на Уиллема, словно они оба должны нести за меня ответственность.
– Для начала могу предложить салат со спаржей и копченым лососем.
Живот предательски урчит. Уиллем кивает и заказывает два блюда, рекомендованных официантом. А меня даже не спрашивает, чего я хочу. Но это нормально, потому что я хочу только вина. Я тянусь за очередным бокалом, но Уиллем закрывает графин рукой.
– Сначала поешь, – говорит он. – Это утка, а не свинья.
– И? – Я засовываю в рот весь намазанный паштетом кусок багета, и жую нарочито громко, стараясь скрыть удовольствие, которое он мне доставляет. Потом протягиваю стакан.
Уиллем довольно долго смотрит на меня. Но потом все же удостаивает меня новой порции вина и своей ленивой полуулыбки. За день я ее уже полюбила. И теперь хочу ее уничтожить.
Мы сидим молча, пока официант не приносит нам салат с таким торжественным видом, которого заслуживает это блюдо, натюрморт из розового лосося, зеленой спаржи и желтого горчичного соуса, а по краю цветками выложены тосты. У меня текут слюни, тело уже соглашается выбросить белый флаг и советует мне сдаваться, выйти из игры, пока мне везет, признаться, что это был хороший день, даже лучше, чем я вправе была рассчитывать. Но есть еще и другая часть меня, голодная, и не только до еды, а до всего, что мне продемонстрировали за день. И от имени этой голодной девчонки я отказываюсь от салата.
– Ты все еще расстроена, – говорит Уиллем. – Но все не так плохо, как я подумал. Даже шрама не останется.
Останется. Даже если рана заживет за неделю, шрам будет, хотя, возможно, не в том месте, о котором говорит он.
– Ты думаешь, я из-за этого переживаю? – и я касаюсь пластыря на шее.
Уиллем на меня не смотрит. Он, блин, прекрасно знает, что не из-за этого.
– Давай просто поедим, ладно?
– Ты меня посылаешь обратно. Делай, конечно, как знаешь, но не проси меня еще и радоваться этому.
В свете пляшущих свечей я вижу, что на его лице, как быстро бегущие по небу облака, появляется сначала удивление, потом оно сменяется веселостью, потом разочарованием, нежностью – или, может, жалостью.
– Ты все равно завтра уезжать собиралась, какая разница? – говорит он, стряхивая со скатерти крошки.
Разница, Уиллем? Ночь – вот разница.
– Ну и пусть, – вот мой искрометный ответ.
– Ну и пусть? – переспрашивает Уиллем. Он проводит пальцем по ободку бокала, и он начинает тихонько гудеть, как сигнальный колокол. – Ты подумала о том, что будет?
Я только этим и занималась, хотя старалась не делать этого – не думать о том, что будет этой ночью.
Но я опять поняла его неправильно.
– Ты задумывалась о том, что было бы, если бы они нас поймали? – продолжает он.
Я чувствовала, что они хотели с ним сделать. Я телом ощущала их жажду крови.
– Я поэтому и бросила книгу. Они хотели причинить тебе боль, – говорю я. – Что ты им сказал, что так их разозлило?
– Они уже были злы, – Уиллем уходит от ответа. – Я лишь дал им новый повод. – По его словам и выражению лица становится ясно, что я не ошибалась. Что они действительно собирались его побить. Хотя бы тут я была права.
– А ты представляешь, если бы они нас поймали? Особенно тебя? – Уиллем говорит так тихо, что мне приходится податься вперед, чтобы расслышать. – Посмотри, что они сделали. – Он тянет руку к моей шее, но потом убирает ее.
Из-за адреналина, полученного во время бегства, а также последовавшей эйфории я ни разу не задумалась о том, что могли поймать меня. Может, потому, что это казалось мне просто невозможным. У нас на ногах были крылья; у них – свинцовые ботинки. Но теперь, в ресторане, когда Уиллем сидит передо мной с таким непривычно мрачным выражением лица, а на краю стола лежит окровавленная и скомканная бандана, я словно слышу топот приближающихся ботинок, слышу хруст костей.
– Но нас же не поймали, – я делаю еще глоток вина, чтобы смыть дрожь в голосе.
Уиллем тоже допивает вино и смотрит на пустой бокал.
– Я тебя сюда не для этого привез.
– А для чего? – Он ведь этого так и не сказал, не объяснил, почему предложил вместе поехать в Париж на день.
Уиллем трет глаза. Когда он убирает руки, я снова вижу другое лицо. Без каких либо масок.
– Не для того, чтобы все вышло из-под контроля.
– Ну, теперь уже как-то поздновато, – я пытаюсь едко острить, собрав в себе все, что осталось от Лулу. Но когда я произношу эти слова, их правдивость размазывает меня, как удар в живот. Мы, ну, или, по крайней мере, я, давно прошла тот рубеж, после которого нет возврата.
Я снова поворачиваюсь к нему. Он смотрит мне прямо в глаза. Снова включается ток.
– Наверное, да, – соглашается Уиллем.
Может, Жак был прав, и время действительно жидкое. Потому что, пока мы едим, мои часы, лежащие на столе, искривляются и плывут, как на картине Сальвадора Дали[22]. И в какой-то момент между говядиной по-бургундски и крем-брюле Уиллем протягивает руку и, окинув меня долгим взглядом, снова надевает их на свое запястье. Я испытываю огромное облегчение. Не только из-за того, что меня не отсылают назад в Лондон, но и потому, что он снова берет на себя ответственность за время. Теперь я полностью в его руках.
Когда мы снова выходим на улицу, уже совсем поздно, и Париж за это время превратился в фотографию в тоне сепия. Искать отель или хостел уже поздно, да и денег не осталось. Я отдала свои наличные Уиллему, чтобы он мог расплатиться за ужин. Официант возражал, но не из-за того, что мы дали ему неопределенную сумму в разных валютах, а потому, что на чай вышло двадцать пять долларов.
– Слишком много, – протестовал он. По-моему, необоснованно.
Но теперь у меня нет денег. И ночевать негде. По идее, это мой самый страшный кошмар. Но мне плевать. Это так смешно – ты думаешь, что боишься чего-то, до тех пор, пока этого с тобой не произойдет.
Мы идем. На улицах тихо. Кажется, что тут только мы и дворники в ярко-зеленых комбинезонах и что их неоново-зеленые метлы сделаны из прутьев, собранных в волшебном лесу. Иногда мимо проезжают машины и такси, освещая нас фарами и обдавая водой из луж, появившихся после ливня, – сейчас от него осталась лишь мелкая морось.
Мы идем вдоль тихих каналов, потом по парку с озером, где сегодня сели в лодку. Проходим под надземной железной дорогой.
Через некоторое время мы оказываемся в небольшом китайском квартале. Все закрыто на ночь, но вывески светятся.
– Смотри, – говорю я Уиллему, показывая на одну из них. – Двойное счастье.
Он останавливается. Его лицо красиво даже в ярком свете неона.
– Двойное счастье, – он улыбается. А потом берет меня за руку.
У меня сердце готово выскочить из груди.
– Куда мы идем?
– Ты же так еще ничего из искусства не увидела.
– Сейчас же час ночи.
– Но мы в Париже!
Мы уходим в глубь китайского квартала, петляя по улицам, пока Уиллем на находит то, что искал: несколько высоких полуразрушенных зданий с решетками на окнах. Они все одинаковые, за исключением самого правого; оно закрыто красными лесами, на которых висит несколько перекошенных портретов в современном стиле. Входная дверь полностью изрисована граффити и залеплена флаерами.
– Что это за место?
– Сквот художников.
– Что это такое?
Уиллем рассказывает мне, что сквоты – это заброшенные здания, которые занимают художники, музыканты, панки или активисты.
– Обычно у них можно вписаться. Я тут не ночевал, просто был один раз, люди довольно милые.
Но когда он пытается открыть металлическую дверь, мы видим, что она закрыта снаружи на замок с цепью. Уиллем отходит, чтобы посмотреть на окна, но весь дом, да и остальной район, уже десятый сон видит.
Уиллем сконфуженно смотрит на меня.
– Я думал, что тут кто-то будет, – он вздыхает. – Можем пойти к Селин. – Но даже его, похоже, не прельщает эта перспектива.
Я отрицательно качаю головой. Я лучше буду таскаться по городу под проливным дождем. Хотя он все равно уже прекратился. Из-за облаков время от времени выглядывает тоненький месяц, потом прячется обратно. Вися над наклонными крышами домов, он кажется истинным атрибутом Парижа, и я даже не могу поверить, что дома из моего окна видно ту же самую луну. Уиллем вслед за мной смотрит на небо. И вдруг что-то замечает.
Он снова подходит к дому, я за ним. На углу от лесов идет перекладина, с которой можно попасть в открытое окно. Там парусом развевается занавеска.
Уиллем смотрит на то окно. А потом на меня.
– Сможешь туда влезть?
Вчера я бы сказала «нет». Слишком высоко. Чересчур опасно. Но сегодня я отвечаю иначе:
– Можно попробовать.
Я вешаю сумку через плечо, а Уиллем сцепляет руки, и я наступаю на них, как на ступеньку. Он меня поднимает, я зацепляюсь ногой за выбоину в штукатурке и по лесам взбираюсь на перекладину. Проехав по ней на животе, я цепляюсь за закругляющиеся перила, которые проходят возле окна, и залезаю туда головой вперед.
– У меня получилось! – кричу я. – Все хорошо!
Я высовываюсь из окна. Уиллем стоит там, внизу. Со своей фирменной полуулыбкой. А потом легко, как белка, примеривается и вспрыгивает прямо на перекладину и идет по ней, раскинув руки в стороны, словно канатоходец, потом присаживается и аккуратно прыгает в окно.
Целую минуту глаза привыкают к темноте, и потом я замечаю, что тут все белое: стены, полки, стол, глиняные скульптуры.
– Нам оставили ключ, – говорит Уиллем.
Мы молчим. Мне приятно думать, что это такая дань благодарности судьбе за эти случайности.
Уиллем достает маленький фонарик.
– Посмотрим, что тут?
Я киваю. Мы начинаем со скульптуры, сделанной как будто из маршмеллоу, потом видим серию черно-белых снимков с обнаженными толстухами, серию масляных картин с обнаженными худышками. Потом Уиллем освещает огромную футуристическую скульптуру, сделанную из металла и каких-то трубок, все элементы конструкции причудливо переплетаются, как будто бы художник пытался изобразить орбитальную станцию.
По скрипучей лестнице мы осторожно спускаемся в комнату с черными стенами, на которых висят огромные фотоснимки людей в синем море. Стоя там, я буквально ощущаю мягкость воды и вспоминаю, как я иногда в Мексике ходила плавать по ночам, чтобы избежать толпы, и волны ласкали мое тело.
– Ну, что скажешь? – интересуется Уиллем.
– Лучше, чем Лувр.
Мы возвращаемся наверх. Он гасит фонарик.
– Знаешь что? Однажды что-нибудь из этого вполне может оказаться там. – Он касается овальной белой скульптуры, которая как будто бы светится в темноте. – Думаешь, Шекспир предполагал, что четыреста лет спустя «Партизан Уилл» будет ставить его пьесы? – С его губ срывается смешок, но вообще в его голосе звучит чуть не благоговение. – Не угадаешь, что останется на века.
Это он уже говорил раньше насчет случайных событий – не угадаешь, где на дороге всего лишь резкий поворот, а где развилка, и жизненные перемены не осознаешь, пока они не произойдут.
– А я думаю, что иногда угадать можно, – говорю я, и меня переполняют чувства.
Уиллем возвращается ко мне и кладет руку на ремешок моей сумки. На миг я вся застываю. Даже дыхание останавливается. Он снимает сумку и бросает на пол. Поднявшаяся пыль щекочет мне нос. Я чихаю.
– Gezondheid[23], – говорит Уиллем.
– Хахелслах, – отвечаю я.
– Ты это запомнила?
– Я запомнила все, что сегодня было, – от осознания, что это действительно так и есть, у меня комок встает в горле.
– И что ты будешь помнить? – Уиллем роняет свой рюкзак рядом с моей сумкой. Они жмутся друг к другу, как закадычные друзья с войны.
Я опираюсь на рабочий стол. Перед внутренним взором проносится весь день: от игривых интонаций Уиллема за завтраком еще в первом поезде до возбуждения, которое пришло, когда я ни с того ни с сего доверилась ему во втором поезде, до дружеского поцелуя Великана из клуба, до прохладной и липкой слюны Уиллема на запястье, до секретного шепота под Парижем, до чувства освобождения, испытанного, когда с меня сняли часы, до электрического тока, который растекся по моему телу, когда Уиллем положил на меня руку, до раздирающего ужаса в голосе кричащей девчонки, до моментальной и отважной реакции Уиллема, до нашего полета по Парижу, да, я именно так это и ощущала – как полет, до его глаз: как они на меня смотрели, дразнили, испытывали и в то же время каким-то образом понимали.
Вот что я вижу, когда вспоминаю события этого дня.
Это связано с тем, что я оказалась в Париже, но еще больше – с тем, кто привез меня сюда. И с тем, кем он позволил мне тут стать. Всего этого так много, что не объяснить, так что я отвечаю одним словом, которое вмещает в себя это все:
– Тебя.
– А как же это? – Уиллем дотрагивается до пластыря на моей шее. Я чувствую укол, совершенно не связанный с порезом.
– Мне плевать, – шепчу я.
– А мне нет, – так же шепотом отвечает он.
Чего Уиллем не знает – просто не может знать, поскольку мы только сегодня познакомились, – что тут вообще ничто не имеет значения.
– Опасности не было, – говорю я, чуть не задыхаясь. – Я избежала ее. – И это правда. Я сбежала не только от скинхедов. Весь этот день для меня был как электрический шок, как будто к моему сердцу наконец приложили дефибрилляторы и вывели из комы, в которой я пребывала всю жизнь, хотя даже не осознавала этого. – Избежала, – повторяю я.
– Ты избежала, – Уиллем подходит ближе, возвышаясь надо мной во весь свой рост.
Спиной я упираюсь в стол, а сердце начинает неистово колотиться от предвкушения неизбежного. Этого я и не хочу избегать.
Моя рука, словно отдельная от всего тела, поднимается и тянется к его щеке. Но Уиллем перехватывает ее, взяв за запястье. На долю секунды это сбивает меня с толку, я думаю, что снова все неправильно поняла, что меня сейчас отвергнут.
Уиллем кажущуюся бесконечной секунду разглядывает мое родимое пятно. Потом подносит его к губам. И несмотря на то, что поцелуй нежен, а губы у него мягкие, такое ощущение, что я воткнула нож в розетку. И в этот момент ожила.
Он целует мое запястье, потом поднимается выше, по внутренней стороне руки до изгиба локтя, где мне щекотно, потом в подмышку – я никогда не думала, что эти места заслуживают поцелуев. Вот его губы уже ласкают мою лопатку и мое дыхание сбивается. Он останавливается у ключицы, как на водопой, а потом переходит к шее, целует вокруг повязки, потом, осторожно, ее саму. Электричество растекается по телу, оживляя такие участки тела, о существовании которых я даже не подозревала.
Когда он наконец целует меня в губы, наступает какая-то странная тишина, как перед ударом молнии с раскатом грома. Одна Миссисипи. Две Миссисипи. Три Миссисипи. Четыре Миссисипи. Пять Миссисипи.
Тыдыщ.
Мы снова целуемся. От следующего поцелуя разверзаются небеса. Дыхание спирает, потом восстанавливается. И я вижу, что все остальные поцелуи, которые у меня были, – это просто недоразумение.
Я запускаю пальцы в его волосы и тяну его к себе. Уиллем кладет руку на шею и гладит пальцами едва заметные выступы моих позвонков. Пщ. Пщ. Пщ! – взрываются разряды тока.
Обхватив за талию, он поднимает меня на стол, наши лица оказываются на одном уровне, и поцелуи становятся настойчивее. Я остаюсь без свитера. Потом без майки. Потом и он тоже. Грудь у него гладкая и рельефная, я утыкаюсь лицом в ямку посередине и с поцелуями опускаюсь вниз. С незнакомой мне доселе жаждой я расстегиваю ремень на его джинсах и стягиваю их.
Мои ноги обвиваются вокруг его талии. Уиллем ласкает все мое тело, рука скользит к изгибу бедра, где она лежала, пока мы спали. Из меня вырывается такой звук… даже поверить не могу, что его издала я.
Откуда-то появляется презерватив. Трусики соскальзывают к сандалиям, а юбка взбивается в районе талии. С Уиллема спадают трусы. Потом он снимает меня со стола. И до меня доходит, что раньше я ошибалась. Только теперь я отдаюсь ему всецело.
После этого мы валимся на пол, Уиллем ложится на спину, я – рядом с ним. Его пальцы ласкают мое родимое пятно, которое как будто раскалено, а я легонько глажу его запястье, рядом с моими тяжеленными часами его волоски такие мягкие.
– Так-то ты обо мне позаботилась? – шутя спрашивает он, показывая на красный след на собственной шее – наверное, я его укусила.
Как и во всем остальном, он обернул мое обещание в некую забаву, в очередной повод поддразнить меня. Но мне смеяться не хочется, не сейчас, не на эту тему, не после того, что было.
– Нет, – говорю я. – Не так. – Какой-то моей части хочется отречься от обещания. Но я не сделаю этого. Ведь Уиллем спрашивал меня, буду ли я о нем заботиться, и даже если это было шуткой, я пообещала, что буду, и я не иронизировала. Когда я говорила, что стану для него той девушкой из горной деревни, я знала, что больше его никогда не увижу. Но не в этом суть. Я хотела дать ему знать, что он не один в целом свете… что я рядом.
Но это было вчера. У меня так сдавливает грудь, что я истинно понимаю, почему в таких случаях говорят «сердце разбито», и начинаю подозревать, что я беспокоюсь вовсе не об этом, волнуюсь не из-за его одиночества.
Уиллем проводит по мне пальцем: на моей коже тонкая пленка белой глиняной пыли.
– Ты как привидение, – говорит он. – И скоро исчезнешь. – Говорит он беспечно, но, когда я пытаюсь посмотреть ему в глаза, он отворачивается.
– Я знаю. – У меня комок в горле. Если мы не сменим тему, я расплачусь.
Уиллем стирает пыль, и из-под нее проступает моя загоревшая во время тура кожа. Но, как я понимаю, не все так просто стряхнуть. Взяв Уиллема за подбородок, я поворачиваю его к себе. В тонком, как дымка, свете уличного фонаря его лицо с острыми чертами освещено неравномерно, какие-то участки на свету, какие-то – в тени. Потом он наконец смотрит на меня, по-настоящему смотрит, и глаза у него грустные, полные тоски, нежности и тоски, и из этого взгляда я узнаю все, что мне надо было знать.
Я поднимаю к губам трясущуюся руку, облизываю большой палец и принимаюсь тереть родимое пятно на запястье. Тру и тру. Потом смотрю Уиллему прямо в глаза, темные, как эта ночь. Я так хочу, чтобы она не кончалась.
На лице Уиллема промелькнула неуверенность, но потом он стал серьезным, как после того, как мы избавились от погони. Потом он тоже принимается тереть мое запястье. Оно не сойдет, – как бы говорит он.
– Ты завтра уедешь, – напоминает Уиллем.
У меня кровь стучит в висках.
– Не обязательно.
Уиллем смотрит на меня ошарашенно.
– Я могу еще на день задержаться, – объясняю я.
Еще на день. Это все, чего я прошу. Всего еще один день. Дальше моя мысль не распространяется. Дальше – слишком сложно. Полеты отложены. Родители сходят с ума. Но один день. Один день будет стоить мне минимальных проблем, никто не расстроится, кроме Мелани. А она поймет. Рано или поздно.
Отчасти я понимаю, что еще один день ничего не изменит, лишь немного отсрочит боль. Но какая-то другая часть меня думает по-другому. Мы рождаемся за день. За день умираем. И за день можем измениться. И за день можем влюбиться. Всего за один день может произойти что угодно.
– Что думаешь? – спрашиваю я у него. – Еще на день?
Уиллем не отвечает. Вместо этого он подминает меня под себя. Его вес прижимает меня к бетонному полу. Но вдруг что-то острое впивается мне в ребра.
– Ой!
Уиллем достает из-под моей спины небольшой металлический резец.
– Надо нам найти себе другое место, – говорю я. – Но только не у Селин.
– Ш-ш, – губы Уиллема заставляют меня замолчать.
Позже, неспешно исследовав каждый потаенный уголок тела друг друга, нацеловавшись, нализавшись, нашептавшись и насмеявшись, пока тела не налились тяжелой усталостью, а в небе не появился предрассветный пурпур, Уиллем берет кусок парусины, и мы укрываемся.
– Goeienacht[24], Лулу, – говорит он, и ресницы у него дрожат от усталости.
Я глажу пальцами линии на его лице.
– Goeienacht, Уиллем, – отвечаю я. Потом наклоняюсь к его уху, убираю непослушные и жесткие, как ветки ежевики, волосы и шепчу: – Эллисон. Меня зовут Эллисон. – Но он уже уснул. Я кладу голову в изгиб его локтя и пишу на его руке свое настоящее имя, и воображаю, что буквы останутся там до утра.
После этой десятидневной жары я привыкла просыпаться в поту, но сегодня утром из открытого окна тянет холодный порывистый ветер. Я протягиваю руку, чтобы чем-нибудь укрыться, но вместо легкого и теплого одеяла обнаруживаю нечто жесткое и шуршащее. Парусина. И в этом расплывчатом промежутке между сном и явью возвращается память. Где я. С кем. Изнутри меня согревает счастье.
Я тянусь к Уиллему, но его нет. Я открываю глаза и щурюсь – хотя день хмурый, но свет отражается от белых стен студии.
Я инстинктивно смотрю на часы, но на руке их нет. Я тихонько иду к окну, натягивая юбку на голую грудь. На улице тихо, магазины и кафе пока закрыты. Еще рано.
Мне хочется позвать Уиллема, но тут тихо, как в церкви, и мне кажется неправильным нарушать эту тишину. Он, наверное, спустился вниз или пошел в туалет. Мне бы и самой не помешало. Я натягиваю одежду и на цыпочках спускаюсь по лестнице. Но в ванной Уиллема тоже нет. Я по-быстрому писаю, брызгаю водой на лицо и пью – чтобы унять начавшееся похмелье.
Наверное, он решил осмотреть студии при свете дня. Или поднялся. Успокойся, велю себе я. Наверное, он уже наверху.
– Уиллем? – кричу я.
Ответа нет.
Я бегу по лестнице вверх, в ту студию, где мы ночевали. Там беспорядок. На полу лежит моя сумка, все ее содержимое высыпано. А его рюкзака, его вещей нет.
Сердце начинает бешено колотиться. Я подбегаю к сумке, открываю ее, проверяю, на месте ли кошелек с паспортом, немного наличности. И сразу же думаю, какая я дура. Он же привез меня сюда на свои деньги. Зачем бы ему у меня красть. Но я вспоминаю тот страх, который я испытала накануне в поезде.
Я начинаю бегать вверх-вниз по лестнице и звать его. Но слышу лишь эхо – Уиллем, Уиллем! – как будто стены надо мной смеются.
Надвигается паника. Я стараюсь защититься от нее логикой. Он пошел купить поесть. Найти место, где можно поспать.
Я встаю у окна и жду.
Париж начинает пробуждаться. Поднимаются рольставни магазинов, дворники принимаются мести улицы. Гудят машины, звенят велосипеды, все чаще звучат шаги на мокром асфальте.
Если магазины открылись, наверное, девять? Десять? Скоро придут художники, и что они сделают, увидев, что я незаконно забралась в их сквот, как та девочка из сказки про трех медведей?
Я решаю ждать снаружи. Обуваюсь, вешаю сумку на плечо и возвращаюсь к окну. Но при холодном свете дня, когда выветрилось вино, придававшее мне храбрости, без Уиллема, расстояние до земли кажется таким огромным, и упасть совершенно не хочется.
Раз залезла, сможешь и спуститься, – ругаю себя я. Но когда я забираюсь на выступ и протягиваю руку к лесам, она соскальзывает и у меня кружится голова. Я уже представляю себе, как до родителей дойдет весть, что я упала из окна парижского дома и разбилась насмерть. И я плюхаюсь обратно в студию, закрываю лицо руками и начинаю глубоко дышать, как будто задыхаясь.
Где он? Где, черт возьми? Мысль мечется между разумными объяснениями его отсутствия, как шарик в пинболе. Он пошел раздобыть денег. За моим чемоданом. А что, если он сам упал, когда лез из окна? Я подскакиваю, переполненная какого-то извращенного оптимизма, ожидая увидеть распростертое тело Уиллема возле водосточной трубы, ему плохо, но он жив, и тогда-то уж я смогу исполнить свое обещание и позаботиться о нем. Но под окном только грязная лужа.
Я снова опускаюсь на пол, я не могу дышать от страха, сейчас это совершенно иной масштаб по шкале Рихтера по сравнению с тем незначительным испугом, который я испытала в поезде.
Проходит еще сколько-то времени. Я сижу, обняв колени, утро промозглое, и я дрожу. Потом я крадучись спускаюсь вниз. Пробую открыть входную дверь, но она заперта снаружи. У меня такое ощущение, что я застряла тут навсегда, что я состарюсь, покроюсь морщинами и умру в этом сквоте.
Сколько эти художники спят? И сколько времени? Но я и без часов могу сказать, что Уиллема нет уже слишком долго. С каждой минутой те объяснения его отсутствию, что я выдумываю, кажутся все менее убедительными.
Наконец я слышу звон цепочки, в замке поворачивается ключ, но когда дверь распахивается, передо мной предстает женщина с двумя длинными косами и несколькими рулонами холстов в руках. Глядя на меня, она начинает говорить что-то по-французски, но я пролетаю мимо нее.
Оказавшись снаружи, я оглядываюсь в поисках Уиллема, но его там нет. Кажется, что его вообще никогда и не было, лишь бесконечные мерзкие дешевые китайские ресторанчики, гаражи и дома, все такое серое под серым дождем. Как мне вообще могло показаться, что тут красиво?
Я выбегаю на улицу, машины сигналят, и звуки у их гудков такие непривычные, словно они тоже разговаривают на иностранном языке. Я кручусь как волчок, совершенно не понимая, ни где я, ни куда идти, но мне отчаянно хочется домой. Лечь там в кроватку. И оказаться в безопасности.
Из-за слез я почти ничего не вижу, но как-то на заплетающихся ногах все же перехожу дорогу и иду по тротуару, как мячик, который пинают от перекрестка до перекрестка. Сейчас за мной никто не гонится. Но мне страшно.
Я некоторое время бегу, поднимаюсь по лестницам и оказываюсь на какой-то площади, на которой вижу стоянку с серо-белыми великами, агентство недвижимости, аптеку и кафе, а перед ним стоит телефонная будка. Мелани! Я могу позвонить Мелани. Я делаю несколько глубоких вдохов и глотаю слезы, а потом, следуя инструкции, пытаюсь сделать международный звонок. Но меня сразу переводят на голосовую почту. Конечно же. Она же выключила телефон, чтобы ей не звонила моя мама.
Оператор объявляет мне, что сообщение я оставить не могу, потому что звоню за счет вызываемого абонента. Я опять начинаю плакать. Девушка на телефоне предлагает вызвать полицию. Икая, я выдавливаю из себя «нет», и тогда она спрашивает, буду ли я звонить кому-нибудь еще. И тут я вспоминаю про визитку мисс Фоули.
Сняв трубку, она энергично отвечает: «Пэт Фоули». Оператору приходится спрашивать ее, согласна ли она оплатить мой звонок, целых три раза, потому что, услышав ее голос, я начинаю плакать так сильно, что она не может ничего расслышать.
– Эллисон. Эллисон. Что случилось? Тебе сделали больно? – спрашивает она.
Мне слишком страшно, я вся оцепенела, так что не больно. Боль придет потом.
– Нет, – едва слышно отвечаю я. – Мне нужна помощь.
Ей удается вытянуть из меня самую необходимую информацию. Что я уехала в Париж с парнем, с которым познакомилась в поезде. А теперь я тут застряла, потерялась, у меня нет денег, и я понятия не имею, где нахожусь.
– Пожалуйста, – молю я. – Я хочу домой.
– Давай для начала подумаем, как тебе вернуться в Англию, – спокойно говорит она. – Билет у тебя есть?
Да, мне кажется, что Уиллем брал билет в оба конца. Я роюсь в сумке и извлекаю паспорт. Аккуратно сложенный билет все еще там.
– Кажется, да, – с дрожью в голосе отвечаю я.
– Когда поезд?
Буквы и цифры расплываются перед глазами.
– Не понимаю.
– Смотри в левый верхний угол. В двадцатичетырехчасовом формате.
Вот оно.
– Тринадцать тридцать.
– Тринадцать тридцать, – у мисс Фоули, как всегда, уверенный голос, и это успокаивает. – Отлично. В половине второго. Сейчас чуть больше полудня, ты успеешь. До вокзала доберешься? Или до метро?
Я понятия не имею, где это все. И денег нет.
– Нет.
– А такси? На такси до Северного вокзала?
Я качаю головой. У меня нет денег в евро, чтобы заплатить. Я сообщаю об этом миссис Фоули. В ее молчании звучит осуждение. Как будто бы после того, что я уже сказала, она не стала относиться ко мне хуже, а вот приехать в Париж без денег? Она вздыхает.
– Я могу заказать тебе такси и оплатить сама, и тебя довезут до вокзала.
– Можете?
– Только скажи, где ты.
– Я не знаю, где я, – я реву. Вчера я совершенно не обращала внимания на то, куда ведет меня Уиллем. Я доверилась ему полностью.
– Эллисон! – Ее голос действует на меня как пощечина, как она и намеревалась. Я прекращаю выть. – Успокойся. Положи трубку, отойди и запиши улицы на ближайшем перекрестке.
Я лезу в сумку за ручкой, но не нахожу ее. Тогда я отхожу от телефона и запоминаю названия.
– Авеню Симон Боливар и рю де Лекер, – произношение я, конечно, уродую. – Перед аптекой.
Миссис Фоули повторяет за мной, а потом велит мне никуда не уходить, говорит, что машина приедет в течение получаса и что я должна позвонить ей, если она не появится. И что, если я не позвоню, она будет считать, что я в половине второго села в поезд, и в два сорок пять встретит меня на вокзале Сент-Панкрас у края платформы. И что я не должна уходить с вокзала без нее.
Через пятнадцать минут подъезжает черный «Мерседес». Водитель поднимает табличку, и, увидев на ней свое имя – Эллисон Хили – я испытываю одновременно чувство облегчения и утраты. Лулу, взявшейся неизвестно откуда, теперь уже точно нет.
Я забираюсь на заднее сиденье, мы трогаемся, и оказывается, что ехать-то всего десять минут. Мисс Фоули попросила водителя зайти со мной в здание вокзала и показать мой поезд. Я иду за ним в оцепенении, и, только рухнув на сиденье, я вижу, что другие люди катят по проходу чемоданы, и понимаю, что мой остался в клубе. А там вся одежда и купленные в поездке сувениры. Но мне все равно. В Париже я потеряла нечто более ценное.
Я держусь до тоннеля. Но после Кале то ли из-за уединения темноты, то ли из-за воспоминаний о вчерашней поездке под каналом, я срываюсь и снова начинаю тихонько рыдать, слезы соленые и бесконечные, как воды моря, под которым лежит тоннель.
Мисс Фоули встречает меня на Сент-Панкрасе и ведет в кафе, усаживает за угловой столик и покупает чай, но он стоит и стынет. При встрече я рассказываю ей все: про неформальную постановку Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне, про то, как столкнулась с Уиллемом в поезде, как мы поехали в Париж, про этот идеальный день, про его таинственное утреннее исчезновение, которого я до сих пор не могу объяснить. И про то, как я в ужасе убежала.
Я готова к тому, что она будет меня ругать, за то, что я ее обманула, за то, что оказалась не такой уж хорошей девочкой, но она мне сочувствует.
– Ох, Эллисон, – говорит она.
– Я просто не понимаю, что могло с ним случиться. Я ждала, ждала по меньшей мере несколько часов, но мне было страшно. Я впала в панику. Не знаю, может, следовало еще подождать.
– Ты могла бы ждать до следующего Рождества, но не думаю, что в этом была бы хоть капля смысла, – отвечает мисс Фоули.
Я смотрю на нее. Смотрю с мольбой.
– Эллисон, он же актер. Актер. Они хуже всех.
– Вы думаете, что это все лишь игра? Не по правде? – Я качаю головой. – Вчера все было по-настоящему, – говорю я настойчиво, хотя уже и не знаю, кого именно я пытаюсь заставить в это поверить.
– Я бы сказала, что это было настоящим, но минутным, – говорит она, внимательно подбирая слова. – Но мужчины отличаются от женщин. Их эмоции непостоянны. А актеры вообще могут их как включить, так и выключить.
– Это было не представление, – повторяю я, но моя уверенность теряет запал.
– Ты с ним спала?
На миг я чувствую, будто он все еще во мне. Оттолкнув эту мысль, я смотрю на мисс Фоули и киваю.
– Значит, он получил то, чего хотел, – она говорит это сухо, но не зло. – Я не думаю, что этот парень хотел чего-то большего, чем однодневное приключение. В общем, именно это он тебе и предложил с самого начала.
Сначала да. Но не потом. Ночью мы признались друг другу в чувствах. Я хочу сказать об этом мисс Фоули, но осекаюсь. Действительно ли мы в чем-то признавались? Или же я просто свою руку слюнями потерла?
Я задумываюсь о Уиллеме. Всерьез задумываюсь. Что я вообще о нем знаю? Лишь несколько фактов – возраст, рост, вес, национальность. Хотя и этого не знаю, он же упоминал, что его мама – не голландка. Он путешественник. Более того, искатель приключений. Его жизненный курс определяют случайные события.
Я не знаю ни даты его рождения, ни любимого цвета, ни любимой книги, ни музыкального жанра. Были ли у него в детстве домашние животные. Или переломы. Или откуда у него шрам на ноге. И почему он так давно не был дома. Я даже фамилии не знаю! А ведь ему обо мне известно и того меньше. Он даже не в курсе, как меня на самом деле зовут!
И в этой уродливой кафешке, где нет романтического блеска Парижа, благодаря которому все видишь красивым, как сквозь розовые очки, я начинаю понимать, как все было на самом деле: Уиллем позвал меня в Париж на день. Ничего большего он ни разу не пообещал. А вчера даже пытался отправить меня домой. Он знал, что я на самом деле не Лулу, но не предпринял ни одной попытки узнать, кто я на самом деле. Когда я предлагала послать ему нашу фотографию, он предусмотрительно отказался выдать мне свои контактные данные.
И ведь он не то чтобы обманул меня. Он говорил, что много раз влюблялся, но никогда не любил. Сам сказал. Мне вспоминаются и девчонки в поезде, Селин, те модели, девушка в кафе. И все это за один день. И сколько нас таких? И вместо того чтобы смириться с судьбой, получить удовольствие от этого единственного дня и жить себе дальше, я вцепилась мертвой хваткой. Я сказала, что влюблена в него. Что хочу о нем заботиться. Умоляла провести вместе еще один день – как будто он этого хотел. Но он мне не ответил. Не сказал «да».
Боже мой! Теперь все становится ясно. Как я могла быть такой наивной? Влюбиться? За один день? Все вчера было лишь притворством. Иллюзией. Когда все становится по своим местам, мне делается так тошно от стыда и унижения, что голова кружится. Я кладу голову на руки.
Мисс Фоули гладит меня.
– Ну, ну, милая. Поплачь. Да, это было предсказуемо, но все равно жестоко. Мог бы хоть до вокзала проводить, помахать на прощание и исчезнуть. Так было бы покультурнее, – она сжимает мою руку. – Это пройдет. – Она замолкает и наклоняется ко мне. – А что у тебя с шеей, дорогая?
Моя рука взмывает к ране. Пластырь отлепился, и паршивый порез начал зудеть.
– Ничего особенного, – говорю я. Хотела добавить «случайно вышло», но передумала. – О дерево поцарапалась.
– А где часы? Они у тебя были красивые.
Я смотрю на запястье. В глаза бросается родимое пятно, страшное и ничем не прикрытое. Я натягиваю рукав свитера.
– У него.
Мисс Фоули цокает языком.
– Иногда такое бывает. Они забирают что-нибудь в качестве трофея. Как серийные убийцы, – она отхлебывает последний глоток чая. – Ну что, отвезти тебя к Мелани?
Я подаю ей клочок бумаги с адресом Вероники, и она открывает справочник «Лондон от А до Я», чтобы составить маршрут. В метро я засыпаю, все слезы пролиты, мое единственное утешение теперь в тупой усталости. Мисс Фоули будит меня на нужной станции, потом ведет к дому из красного кирпича викторианской эпохи – там квартира Вероники.
К двери подбегает Мелани – она уже нарядилась, чтобы вечером пойти в театр. Она просто светится от предвкушения и ждет от меня интересного рассказа. Но, увидев мисс Фоули, Мелани меняется в лице. Она еще ничего не знает, но уже поняла все: вчера на вокзале она попрощалась с Лулу, а сегодня ей вернули Эллисон как некачественный товар. Она едва заметно кивает, словно совершенно не удивилась. Потом скидывает туфли на каблуках и протягивает ко мне руки, и, оказавшись в ее объятиях, я от стыда и боли падаю на колени. Мелани садится на пол рядом со мной, крепко прижимая к себе. Я слышу удаляющиеся шаги мисс Фоули. Я с ней даже не прощаюсь. Не благодарю. И я понимаю, что уже никогда не смогу поблагодарить и что это плохо, ведь она мне так помогла. Но если мне суждено все это пережить, я никогда, ни за что на свете не вернусь к этому дню.
– Эллисон. Эллисон. Ты там?
Я накрываю голову подушкой и сильно зажмуриваюсь, притворяясь, что сплю.
В замке поворачивается ключ, моя соседка по комнате Кали открывает дверь.
– Мне не нравится, что ты запираешься внутри. И я знаю, что ты не спишь. Только прикидываешься. Как Бастер по команде «умри».
Бастер – это ее собака. Лхасский апсо. Его фотки тоже есть среди десятков других, что она пришпилила на стену. Когда в июле мы с ней общались по телефону, чтобы познакомиться перед колледжем, она рассказала мне о своем псе все. Заочно мне Бастер понравился, то, что Кали назвали в честь штата, где она жила, показалось мне чудным, ее говор – как она ударяла некоторые слова – тоже был приятным.
– Та-а-ак, Эллисон. Ну ладно. Можешь не реагировать, но, блин, с родителям-то свяжись. А то твоя мама звонила мне на мобильник – тебя разыскивала.
Все еще прикрываясь подушкой, я открываю глаза. Я как раз интересовалась, надолго ли можно оставить телефон незаряженным, прежде чем случится что-нибудь подобное. И так уже эта таинственная доставка через ЮПиЭс. Я уже даже ждала почтового голубя. Но звонить моей соседке?
Пока я продолжаю прятаться под подушкой, Кали принаряжается, красится и брызгается ванильным парфюмом, аромат которого теперь повсюду. И только когда она уходит, я снимаю подушку с головы и свешиваю ноги с кровати. Я отталкиваю раскрытый учебник по химии, в середине которого лежит маркер без колпачка – словно все ждет, что им воспользуются прежде, чем он засохнет от невнимания. В ящике с носками я отрываю телефон, зарядка прячется в шкафу за кучей грязной одежды. Когда телефон оживает, голосовая почта информирует меня, что у меня скопилось двадцать два новых сообщения. Я просматриваю список пропущенных звонков. Восемнадцать от родителей. Два от бабушки. Один от Мелани, один от секретаря колледжа.
«Эллисон, привет, это твоя мама. Я просто хотела узнать, как дела. Перезвони».
«Эллисон, привет, это мама. Я получила новый каталог Боден, там есть симпатичные юбки. И теплые вельветовые штаны. Закажу и привезу тебе на встречу с родителями. Позвони мне!»
Потом еще от папы: «Мама спрашивает, в каком ресторане заказать столик, когда мы приедем, – в итальянском, французском или, может, в японском? Я ей сказал, что ты любому будешь рада. Я не думаю, что за эти двадцать пять лет еда в вашей столовке стала сильно лучше».
И снова мама: «Эллисон, у тебя телефон сломался? Только не говори, что ты и его потеряла. Не могла бы ты со мной связаться? Я пытаюсь распланировать выходные, когда мы к тебе приедем. Думала, может, сходить с тобой на занятия…»
«Элли, привет, это бабушка. Я зарегистрировалась на «Фейсбуке». Но не совсем разобралась, как там все работает, так что добавь меня в друзья. Или, может, позвони. Но я хочу понять, как молодежь этим пользуется».
«Эллисон, это папа. Позвони маме. Да, еще мы пытаемся зарезервировать столик в «Преццо»…»
«Эллисон, ты заболела? Я просто не могу придумать никакого другого объяснения, почему ты не выходишь на связь…»
И дальше все катится по наклонной плоскости, мама ведет себя так, будто последний раз мы с ней разговаривали три месяца, а не три дня назад. В итоге последние сообщения я удаляю просто так, слушаю лишь сбивчивый рассказ Мелани об ее колледже, сексапильных нью-йоркских парнях и о том, какая у них классная пицца.
Я смотрю на часы на телефоне. Шесть. Если я позвоню домой, мамы может не быть, и включится автоответчик. Я толком не знаю, как она сейчас проводит время. Когда мне было семь, она ушла с работы, хотя и не в декрет. Она собиралась возобновить карьеру, когда я уеду в колледж, но дело еще с места не сдвинулось.
Мама поднимает трубку после второго гудка.
– Эллисон, где ты пропадала? – говорит она официозно и с некоторым беспокойством.
– Я сбежала и вступила в секту. – Возникает небольшая пауза, словно она взвешивает, может ли это быть правдой. – Мам, я в колледже. Занята. Пытаюсь как-то приспособиться к нагрузке.
– Если тебе сейчас тяжело, подожди, что будет в университете. А в ординатуре?! Я твоего отца почти не видела.
– Значит, ты должна была к этому привыкнуть.
Мама смолкает. Она еще не привыкла к моей резкости. По словам папы, после возвращения из Европы я заболела «запоздалым подростковитом». Я раньше никогда так себя не вела, но теперь я, очевидно, неправильно все воспринимаю, у меня стала плохая стрижка и проявилась такая неприятная черта, как безответственность, о чем свидетельствует тот факт, что я потеряла не только чемодан со всем его содержимым, но и подаренные часы, хотя мы с Мелани сказали, что они лежали в чемодане, а его у меня украли в поезде. Теоретически это должно снимать с меня вину. Но не снимает. Возможно, потому, что я все же виновата.
Мама меняет тему:
– Ты посылку получила? Одно дело, что ты меня игнорируешь, но бабушку надо бы поблагодарить.
Я скидываю с доставленной ЮПиЭсом коробки мятую несвежую одежду. Там в голубой пленке с пузырьками лежит будильник с Бетти Буп и коробка черно-белого печенья из «Шрайнерз», нашей местной пекарни. К коробке приклеена липкая бумажка с надписью «Это от бабушки».
– Я подумала, что эти часы идеально дополнят твою коллекцию.
– Ага. – Мои будильники стоят в шкафу, еще не распакованные, как и все остальные вещи, что я привезла из дома.
– А еще я заказала тебе кучу новой одежды. Отправить ее тоже посылкой или привезти с собой?
– Да привези, наверное.
– Кстати, надо утвердить планы на «родительские выходные». Мы пытаемся зарезервировать столик в «Преццо» на вечер субботы. В воскресенье поздний завтрак, а потом, перед отлетом, у отца какой-то сбор бывших однокурсников, я решила, что мы с тобой можем потратиться на спа. Ах да, в субботу с утра, перед обедом, я пью кофе с матерью Кали, Линн. Мы с ней переписывались по имейлу.
– Зачем ты писала матери моей соседки?
– А почему бы и нет? – резко отвечает она, словно у меня нет никакого повода задавать этот вопрос, словно ей обязательно надо контролировать мою жизнь во всех аспектах до единого.
– И ты не могла перестать звонить Кали на сотовый? Это не совсем нормально.
– Не совсем нормально прожить целую неделю буквально без права переписки с собственной дочерью.
– Три дня, мам.
– Значит, ты тоже считала, – она смолкает, засчитывая себе очки. – Если бы ты позволила мне установить домашний телефон, такой проблемы бы не возникло.
– Никто сейчас домашними не пользуется. У всех мобильники. И у каждого свой номер. Так что не надо искать меня по ее номеру, пожалуйста.
– Эллисон, тогда отвечай на мои звонки.
– Хорошо. Я просто зарядку потеряла, – вру я.
Услышав в трубке ее печальный вздох, я понимаю, что я выдумала неудачное оправдание.
– К тебе что, все твои вещи на веревке теперь привязать?
– Да я просто дала ее соседке, у нее затерялась.
– Кали?
На самом деле мы с ней даже мылом разным пользуемся.
– Ага.
– Я жду не дождусь, когда познакомлюсь с ней и ее родителями. Они производят приятное впечатление. Пригласили нас в «Ла Джоллу».
Я чуть было не спросила, действительно ли ей хочется водить дружбу с людьми, которые назвали свою дочь Кали в честь штата Калифорния.
У мамы тут пунктик, она ненавидит сокращенные имена. Когда я была маленькая, она, как фашистка, следила за тем, чтобы никто не называл меня «Элли» или «Эл». Это требование игнорировала только бабушка, а все остальные, даже учителя в школе, слушались. Я так и не поняла, если это маму так уж беспокоит, почему она не выбрала мне другое имя, которое просто нельзя сократить. Хотя Эллисон у нас в роду было много. Но все же я молчу насчет Кали, потому что если я начну склочничать, то разрушится мой образ Счастливой Студентки. А мама особенно помешана на том, чтобы я была именно такой, поскольку ее родители не могли оплатить тот колледж, о котором она мечтала, и ей приходилось совмещать работу с учебой, а потом еще и содержать папу, пока он доучивался на медицинском.
– Слушай, мне пора, – говорю я. – Мы сегодня с соседками идем развлекаться.
– Ой, как здорово! Куда же?
– На вечеринку.
– Там будет спиртное?
– А может, и в кино.
– Я посмотрела отличный фильм с Кейт Уинслет. Тебе тоже рекомендую.
– Хорошо, схожу.
– Позвони мне завтра. И телефон не выключай.
– Учителям не нравится, когда звонят во время занятий, – снова во мне проснулась зубастая акула.
– Завтра суббота, Эллисон. К тому же я знаю твое расписание. У тебя все занятия только с утра.
Естественно, мама знает мое расписание. Она же буквально является его автором. Все занятия с утра, поскольку она сказала, что там будет меньше народу и мне достанется больше внимания, а потом еще целый день впереди, чтобы заниматься самостоятельно. Или, как показывает практика, чтобы спать.
Повесив трубку, я сую будильник в стоящую в шкафу коробку, беру печенье и выхожу в гостиную, где остальные соседки уже начали распивать пиво. Все нарядные и куда-то собираются.
Когда начался учебный год, они были в таком ажиотаже. Настоящие Счастливые Студенты. Дженн испекла органические брауни, а Кендра нарисовала дверную табличку с нашими именами, подписав сверху: «Легендарная четверка». Кали подарила всем купоны в солярий, чтобы предотвратить неизбежное осеннее обострение.
Прошел месяц, и они втроем сплотились. А я как бельмо на глазу. Мне иногда даже хочется сказать Кендре, что я не обижусь, если она снимет старую табличку и повесит другую, с надписью «Великолепная Тройка и Эллисон».
Я выхожу, шаркая ногами.
– Вот, – говорю я, подавая Кали печенье, хотя и знаю, что она старается есть поменьше углеводов, и хотя сама больше всего на свете люблю именно черно-белое печенье. – Извини, что мама тебе звонила. Правда.
Кендра и Дженн с пониманием цокают языками, а Кали смотрит на меня сощурившись.
– Я, конечно, не хочу показаться стервой, но мне вполне хватает и своих родоков, поня-ятно?
– У нее синдром опустевшего гнезда или что-то в том же духе, – так все время говорит папа. – Больше не повторится, – обещаю я с уверенностью, которой у меня на самом деле нет.
– Моя мама через два дня после моего отъезда устроила в моей комнате мастерскую, – сообщает Дженн. – По тебе хоть скучают.
– Да уж.
– Что за печенье? – спрашивает Кендра.
– Черно-белое.
– Прямо как мы, – шутит она. Она черная, то есть афроамериканка, я не знаю, как лучше говорить, а она сама использует оба слова.
– Расовая гармония печенья, – говорю я.
Дженн с Кендрой смеются.
– Идем сегодня с нами, – зовет Дженн.
– Сначала вечеринка у Хендерсона, а потом – в бар на Центральной, там вроде как очень либерально смотрят на возраст, – сообщает Кендра, скручивая в узел только что выпрямленные волосы, потом задумывается и снова распускает. – Там будет множество прекрасных особей мужского пола.
– И женского, если тебя это привлекает, – добавляет Дженн.
– Не привлекает. Ни то, ни другое.
Кали злобно ухмыляется.
– Ты, кажется, не в тот колледж поступила. В Бостоне вроде как есть католическая женская школа.
У меня сжимается в животе.
– Туда евреев не берут.
– Вы, двое, успокойтесь, – говорит Кендра. Она вечно такая дипломатка. – Ну почему бы тебе не выйти с нами на несколько часиков?
– Химия. Физика, – повисает тишина. Они все кто на гуманитарном, кто на экономе, так что при упоминании точных наук сразу стихают. – Я лучше в комнату обратно пойду. У меня там свидание с Третьим законом термодинамики.
– Звучит соблазнительно, – говорит Дженн.
Я улыбаюсь, чтобы показать, что ее шутка дошла, а потом, шаркая ногами, удаляюсь в свою комнату, как прилежная ученица беру «Основы химии», но к тому времени, как Великолепная Тройка подходит к двери, у меня веки наливаются свинцом. И я засыпаю, заваленная горой неизученной науки. Так начинается очередной уик-энд Счастливой Студентки.
Я стараюсь как можно дольше не думать о тех выходных, когда приедут родители, а в четверг накануне их визита я осматриваю свою комнату не так, как воспринимаю ее я – стены, кровать, стол, комод, – а как ее увидят мои родители. Это не комната Счастливой Студентки. Из всех ящиков торчит грязное белье, везде разбросаны бумаги. Моя мать ненавидит бардак. Так что я пропускаю занятия и целый день занимаюсь уборкой. Оттаскиваю всю грязную одежду в стиралку, усаживаюсь и наблюдаю, как там все крутится. Протираю пыль. Убираю в шкаф все, что связано с учебой: распечатки по китайскому, напоминающие кипу нечитаных газет, тесты по химии и физике, на которых красным начертаны ужасающе низкие оценки; лабы с комментариями: «работай тщательнее», «перепроверь расчеты» или самое страшное «нам надо поговорить». Вместо всего этого я для вида раскладываю работы и оценки, полученные в начале года, до того, как я откровенно на все забила. Я распаковываю одеяло, которое мы летом купили в магазине «Все для спальни и ванной и более того», и кладу его прямо на простецкое стеганое одеяльце, под которым я все это время спала. Достаю из коробки какие-то фотографии и расставляю их то здесь, то там. Я даже захожу в местный книжный и покупаю флажок с гербом нашего колледжа и втыкаю его над кроватью. Вуаля. Ученический дух.
Но я почему-то забываю о будильниках. И это меня выдает.
Побухтев на тему того, какая у нас крошечная гостиная, мама входит в нашу спальню, умиляется при виде фотографий Бастера, а потом смотрит на мои почти голые стены и ахает. У нее на лице написан такой ужас, что можно подумать, будто я развесила там снимки с места преступления.
– Где же твоя коллекция?
Я показываю на неоткрытые коробки в шкафу.
– Почему они там?
– От них много шума, – я наскоро придумываю отговорку. – Не хочу, чтобы Кали мешали. – Сама она радио врубает на полную в семь утра.
– Можно же расставить, но не заводить, – говорит мама. – Ведь в этих часах ты сама.
Да? Я не помню, когда начала их собирать. Мама по выходным любила ходить по блошиным рынкам, и однажды я стала коллекционером часов. Какое-то время я действительно страстно ими увлекалась, но не могу вспомнить такого момента, чтобы я увидела старый будильник и подумала: «Хочу их собирать».
– У тебя тут так пустынно по сравнению с половиной Кали, – говорит мама.
– Видела бы ты мою комнату, – папу окутывает ностальгическая дымка. – Мой сосед залепил окна фольгой. И стало похоже на космический корабль. Он говорил, что мы живем в «общаге будущего».
– А у меня комната минималиста.
– Ну, она обладает неким тюремным шармом, – говорит папа.
– Как будто бы «до» и «после» в передаче про домашний декор. – Мама показывает на половину Кали, где каждый квадратный сантиметр стены закрыт постерами, репродукциями и фотографиями. – То, что у тебя, – это «до». – Как будто я сама не поняла.
Мы отправляемся в одну из мастерских, это какая-то безумно скучная лекция об изменениях в оборудовании учебных кабинетов. Мама даже что-то записывает. Папа отмечает все мелочи, которые он помнит со времен своего обучения, и что изменилось. То же самое он делал и в прошлом году, когда мы приезжали сюда с ознакомительными целями; они с мамой так радовались тому, что я буду тут учиться. Вроде как творили свое наследие. Тогда-то еще и я радовалась.
После лекции папа идет на встречу с другими родителями, сдавшими детям колледж по наследству, а мама – пить кофе с мамой Кали. Кажется, они отлично ладят. Либо Кали не сказала своей матери, какая я неудачница, либо она помалкивает из приличия.
Перед «президентским обедом» все четыре представительницы «легендарной четверки» со своими предками встречаются в наших апартаментах. Они представляются и кудахчут о том, какие у нас крохотные комнатки, восхищаются тем, что мы сделали со своей малюсенькой гостиной, и на память фотографируют новую табличку: «Встреча великолепной четверки и великолепной восьмерки», которую сделали остальные, без моего участия. Потом мы все вместе выходим и осматриваем кампус, проделывая огромный путь ради каких-то старых, более представительных зданий, по кирпичу которых ползет уже краснеющий плющ. И все так хорошо смотрятся рядом в фланелевых юбках, кашемировых свитерах, коротких дубленочках и высоких сапогах, разбрасывая ногами осеннюю листву. Мы действительно похожи на счастливых студентов, фотографии которых печатают в каталогах.
Обед изыскан и скучен, резиновая курятина и резиновые беседы, проходящие в холодном огромном зале с эхом. И только после обеда миф о великолепной четверке начинает рассыпаться. Потихоньку семьи Кендры, Дженн и Кали отделяются. Скорее всего, обсуждают Рождество, День благодарения и весенние каникулы, свои возможности и все такое. Мама смотрит на них, но ничего не говорит.
Они с папой возвращаются в свой отель, готовятся к ужину. Мама сообщает, что мы идем в хороший ресторан, и рекомендует мне надеть черно-красное платье. А также велит вымыть волосы, а то они уже сальные.
Когда они приходят за мной, возникает неловкий момент, потому что мы сталкиваемся с остальными, и выясняется, что они все вместе идут в какой-то известный ресторан в центре Бостона, где подают морепродукты. Мои мама с папой смотрят на родителей остальной «легендарной четверки» с некоторым напряжением. Соседки как-то покраснели и начали вдруг демонстрировать интерес к нашему серому ковролину. Наконец отец Дженн делает нам запоздалое приглашение пойти ужинать с ними.
– Уверен, что мы сможем потесниться и все разместимся.
– Нет необходимости, – отвечает мама крайне надменным тоном. – Мы зарезервировали столик в «Преццо».
– Ого! Как вам это удалось? – интересуется Линн. – Мы тоже пытались, но там сказали, что места есть лишь на следующий месяц. – Как говорит мама, «Преццо» – самый крутой ресторан в городе.
Мама таинственно улыбается. Она им не скажет, но я знаю от папы, что у одного из ребят, с которыми он играет в гольф, есть друг в бостонской больнице, а у того есть связи. Мама так этому радовалась, но теперь победа неполноценная.
– Ну, наслаждайтесь своими морскими гадами, – говорит она. Только мы с папой улавливаем снисходительность в ее тоне.
Ужин просто мучителен. Я вижу, что даже просто сидеть в этом дышащем жеманством ресторане в окружении бостонской элиты маме непросто, и папе, соответственно, тоже, они чувствуют себя отверженными. Хотя это не так. На самом деле отвергаю их лишь я.
Меня расспрашивают о занятиях, и я покорно рассказываю о химии, физике и биологии, а также китайском, не упоминая о том, как трудно на лекциях не заснуть, даже когда ляжешь очень рано, как и о том, насколько ужасно идут дела по тем предметам, по которым я отлично успевала в школе. Говоришь, не говоришь – это так утомляет, что мне хочется лечь лицом в тарелку с салатом за тринадцать баксов.
Когда нам приносят закуски, мама заказывает бокал «Шардонэ», а папа – «Шираз». Я стараюсь не смотреть на то, как переливаются цвета вина в свете свечей. Даже от этого больно. Я опускаю глаза в тарелку с равиоли. Пахнет приятно, но есть не хочется.
– Ты не заболела? – спрашивает мама.
И на крошечную долю секунды я задумываюсь, что было бы, если бы я сказала им правду. Учеба совершенно не соответствует моим ожиданиям, а я сама не похожа на девчонок из каталогов. Не Счастливая Студентка. Я вообще не знаю, кто я. Или знаю, но просто больше не хочу ею быть.
Но это не вариант. Мама расстроится и будет разочарована, словно мое несчастье оскорбит ее лично как родителя. И она будет давить на чувство вины, на то, как мне повезло. Я же в колледже! А ей не посчастливилось приобрести такой опыт. Именно поэтому, пока я училась в последних классах школы, она вела себя как генерал на войне, продумывая стратегию моего дополнительного обучения, наняла мне репетиторов по тем предметам, в которых я была не очень, записала в группу подготовки к выпускным экзаменам.
– Да просто устала, – отвечаю я. По крайней мере, это не ложь.
– Ты, наверное, слишком много сидишь в библиотеке, – вставляет свое замечание и папа. – Ты на солнце достаточно времени проводишь? От этого зависит суточный ритм.
Я качаю головой. Это тоже правда.
– А бегаешь? Тут хорошие дорожки. И от реки недалеко.
По-моему, последний раз мы с ним выходили на пробежку вместе – за пару дней до той моей поездки.
– Завтра с утра сходим. Перед завтраком. Сбросить сегодняшний ужин. Прокачаем твои легкие.
Я чувствую полное измождение от одной мысли об этом, но он меня даже не спрашивает, он изначально рассчитывает на то, что я соглашусь, как и всегда, все планы строятся до того, как я с ними соглашусь.
На следующее утро остальные девчонки сидят в гостиной и пьют кофе, весело обсуждая обед, в ходе которого возник некий инцидент с симпатичным официантом и молоточком для разделывания омара, и событие это уже возведено в ранг мифов под кодовым названием «Красавчик с молотом». Они ошарашенно смотрят на меня, когда я предстаю перед ними в спортивных штанах и флисовой толстовке и принимаюсь искать кроссовки. У нас суперновомодный спортзал, без которого Кендра с Кали просто жить не могут, Дженн они тоже таскают с собой, а моя нога туда еще не ступала.
Я ожидала только папу, но с ним пришла и мама – в черных шерстяных штанах и кашемировой пелерине, и очень оживленная.
– Я думала, что мы за завтраком встретимся, – говорю я.
– Я просто хотела посидеть у тебя. Так мне будет проще воображать, где ты, когда меня нет рядом, – она поворачивается к Кали. – Если ты не против, – говорит она так вежливо, что Кали, наверное, никогда ее стервозности не уловит.
– Мне кажется, это очень мило, – отвечает она.
– Эллисон, ты готова? – спрашивает папа.
– Почти. Не могу кроссовки найти.
Мама смотрит на меня так, будто я теперь все постоянно теряю.
– Где ты их видела в последний раз? – говорит папа. – Представь себе это место. Так надо искать то, что потерял. – Стандартный совет, но он, как правило, работает. Мне вспоминается, что мои кроссовки все еще лежат нераспакованные в чемодане под кроватью – именно так оно и есть.
Мы спускаемся по лестнице, отец символически тянется.
– Посмотрим-ка, помню ли я еще, как это делается, – шутит он. Папа сам бегать особо не любит, но всем своим пациентам постоянно говорит, что надо заниматься, поэтому старается и сам делать то, что проповедует.
Мы бежим по дорожке, ведущей к реке. Сегодня настоящий осенний день, ясный и свежий, в воздухе уже появилась колкость зимнего мороза. Мне тоже бегать не нравится, особенно поначалу, но, как правило, минут через десять что-то переключается, мозг отрубается, и я забываю, чем вообще занята. Но сегодня, как только я начинаю забываться, мысли переключаются на то, как мы бежали в тот раз, это была лучшая пробежка в моей жизни, моя жизнь тогда зависела от бега. Ноги превращаются в гнилые деревья, яркие осенние краски рассеиваются, и все становится серым.
Километра через полтора я останавливаюсь. Оправдываюсь, что ногу свело. Я бы предпочла вернуться, но отец говорит, что хочет добежать до центра и посмотреть, что изменилось там, так что приходится подчиниться. Мы заходим в кафе, чтобы выпить капучино, папа опять спрашивает про учебу и начинает ностальгировать по счастливым денькам с органической химией. Потом рассказывает, как много было дел и что маме сейчас трудно, и мне надо бы с ней полегче.
– Она разве не собирается снова выходить на работу? – спрашиваю я.
Папа смотрит на часы.
– Пора возвращаться, – говорит он.
Мы расстаемся возле общаги, я иду переодеться к завтраку. Зайдя в свою комнату, я сразу понимаю, что что-то не так. Я слышу тиканье. Оглядываюсь и на секунду теряю ориентацию, потому что это больше не моя комната в общаге, а моя комната дома. Мама отрыла в шкафу постеры и повесила их точно так, как было у нас. Переставила фотки в зеркальном отражении того, как они стояли там. Заправила кровать и завалила ее горой подушечек, а я ей четко говорила, что не хочу брать подушки, потому что терпеть их не могу. Их каждый день надо снимать, а потом укладывать обратно. Сейчас на кровати аккуратными стопочками лежит одежда – так же она ее раскладывала за меня, когда я была в четвертом классе.
А на подоконниках и полках расставлена вся моя коллекция будильников. Все заведены и тикают.
Мама, которая как раз отрывала бирки со штанов, которые я даже не примерила, поворачивается ко мне.
– Ты мне вчера показалась такой мрачной. Я решила, что, если сделать тут все как дома, ты взбодришься. Ведь так куда живее, – объявляет она.
Я пытаюсь возразить, хотя толком не понимаю, чему возражать-то.
– Я поговорила с Кали. Она считает, что тиканье успокаивает. Как белый шум.
А меня это вовсе не успокаивает. Мне кажется, что это тиканье тысяч бомб, готовых взорваться.
Последний раз я видела Мелани с выцветающей розовой прядью в белых локонах, в микроуниформе из «Топшопа» и сандалиях на головокружительно высокой платформе, которые она отхватила на сезонной распродаже в универмаге «Мэйсис». Так что, когда она кинулась ко мне на людной улице китайского квартала в Нью-Йорке, как только я вышла из автобуса, я ее едва узнала. Розовой пряди не стало, она выкрасила волосы в темно-коричневый цвет с красноватым отливом. На лбу строгая челка, а остальные волосы забраны в узел, закрепленный парой палочек. На ней такое чудное стильное цветастое платье и сбитые ковбойские ботинки плюс бабушкины очки в форме кошачьих глаз. На губах кроваво-красная помада. Выглядит она потрясно, хотя и совсем не похожа на мою Мелани.
Но когда она меня обнимает, я чувствую, что пахнет она еще как прежде: кондиционером для волос и детской присыпкой.
– Боже, как ты отощала, – говорит она. – На первом курсе все толстеют, а не наоборот.
– Ты вообще пробовала еду в столовке?
– Ага. Привет, мороженое, выбирай любое и ешь сколько хочешь. Ради одного этого стоило платить за обучение!
Я отстраняюсь, снова осматриваю подругу. Все в ней другое. Включая очки.
– Тебе прописали?
– Они не настоящие. Посмотри, стекол же нет, – и она тычет в глаза через оправу. – Это часть моего образа библиотекарши в стиле панк-рок. – Мелани снимает очки и распускает волосы. И смеется.
– И больше не блондинка.
– Хочу, чтобы меня воспринимали серьезно, – подруга снова надевает очки и хватается за ручку моего чемодана. – Ну как там твой почти-Бостон?
Когда я выбрала колледж, Мелани прикалывалась над тем, что он находится в семи километрах от Бостона, а мы выросли в городке в тридцати километрах от Филадельфии. Она говорила, что я приближаюсь к большому городу по спирали. А сама нырнула в него с головой – ее колледж прямо в центре, на Манхэттене.
– Почти хорошо, – отвечаю я. – А как Нью-Йорк?
– Лучше, чем хорошо! Столько всего! Например, сегодня у нас есть следующие варианты: вечеринка в общаге, приличный клуб от восемнадцати и старше на Лафайет, а еще подруга приглашает нас в лофт в Гринпойнте, на вечеринку, там будет одна классная группа. Или можно попробовать взять билеты на сегодняшнее Бродвей-шоу на Таймс-сквер.
– Мне все равно. Я приехала просто с тобой повидаться.
Сказав это, я ощущаю едва заметный укол. Хотя формально это правда, я приехала к подруге, но это не единственная причина. Я все равно увижусь с ней через несколько дней дома, на Дне благодарения, но родители, когда заказывали билеты, сказали, что мне придется ехать на поезде, потому что перед праздниками лететь самолетом слишком ненадежно и дорого.
От мысли о том, что шесть часов придется провести в поезде, мне стало дурно. Шесть часов борьбы с воспоминаниями. И вдруг Мелани сказала, что ее родители во вторник приедут на машине, походят по магазинам, а потом, захватив ее, поедут обратно, так что меня посетила гениальная идея добраться на дешевом китайском автобусе до Нью-Йорка, а домой вернуться с подругой. И обратно в Бостон тоже на автобусе.
– О-о, я тоже очень рада тебя видеть. Раньше ведь мы так надолго не расставались?
Я качаю головой. С самой нашей первой встречи.
– Ну, так что – вечеринка в общаге, Бродвей-шоу, клуб или крутейшая группа в Бруклине?
Чего я действительно хочу, так это пойти в ее комнату и посмотреть кино, поболтать, как в старые добрые времена, но я боюсь, что, если я это предложу, подруга опять обзовет меня противницей приключений. Меньше всего меня прельщает вечеринка в Бруклине, и, наверное, Мелани хочет пойти именно туда, так что, вероятно, это и стоит выбрать. И я выбираю.
Судя по тому, как загораются ее глаза, я угадала правильный вариант ответа.
– Отлично! Туда пойдут еще и некоторые мои друзья из колледжа. Сначала поедим, потом забросим твои вещи, соберемся и выдвинемся все вместе. Хорошо?
– Прекрасно!
– Итак, мы с тобой уже в китайском квартале, мой любимый вьетнамский ресторанчик как раз неподалеку.
Мы петляем по кривым людным улицам с многочисленными красными фонариками, бумажными зонтиками и липовыми пагодами, и я стараюсь смотреть под ноги. Ведь везде вывески. Где-нибудь наверняка нарисовано двойное счастье. До Парижа больше пяти тысяч километров, а воспоминания о нем… Что-нибудь всплывает, и я вынуждена бороться. Но за ним появляется еще одно. И никогда не знаешь, когда оно выскочит. Опасность подстерегает повсюду, как на минном поле.
Мы заходим в крошечный ресторанчик с флуоресцентными лампами и пластмассовыми столами и усаживаемся в углу. Мелани заказывает спринг-роллы, что-то из курятины и чай, а потом снимает очки и кладет их в футляр (чтобы понадежнее защитить воображаемые стекла?). Разлив чай по чашкам, она смотрит на меня.
– Ну что, тебе лучше?
Это не столько вопрос, сколько приказ. Мелани видела меня в худшие времена. По возвращении из Парижа я была абсолютно не в себе, и она позволила мне проплакать всю ночь рядом с ней, мы кляли Уиллема за то, что он оказался подонком, как она с самого начала и заподозрила. Потом мы полетели домой, и в самолете я тоже все восемь часов проплакала, а подруга бросала злобные взгляды на всех, кто косо на меня смотрел. Когда где-то в районе Гренландии у меня поехала крыша и я начала думать, что, может быть, если бы я не совершила ужасную ошибку, если бы чего-то там не произошло, если бы не было, она поставила мне мозги на место.
– Ага. Но было. Секс был. По твоей инициативе! И Уиллем был таков.
– Но если… – снова начала я.
– Да блин, Эллисон. Вы были вместе всего один день, и ты уже видела, как одна девка его раздевает, вторая сует записочку, да и бог знает, что там в поезде было с теми девицами; откуда у него на самом деле то пятно на джинсах?
Об этом я даже не думала.
Мелани пошла со мной в крошечную кабинку туалета в самолете, и мы выбросили майку Селин в мусорку. Смыли в унитаз монетку Уиллема, и я вообразила, что она сейчас пролетит все эти тысячи километров и утонет в океане.
– Ну вот, мы уничтожили все признаки его существования, – сказала она.
Почти все. Я не сказала подруге, что в мобильнике у меня есть наша совместная фотка, которую сделала Агнет. Я ее еще не удалила, хотя и ни разу не посмотрела на нее.
По возвращении домой Мелани была готова оставить воспоминания о поездке позади и перейти к следующей главе, то есть колледжу. Я ее понимала. Мне тоже следовало бы ждать учебы с интересом. Но я не ждала. Мы ежедневно таскались с родителями по магазинам, где продаются вещи для дома. Но я как будто все никак не могла отойти от перелета и акклиматизироваться в своем часовом поясе; мне хотелось лишь прилечь на образцы кроватей в этих магазинах. Когда Мелани уезжала – на два дня раньше, чем я, – я разрыдалась. Все думали, что это из-за предстоящей разлуки с лучшей подругой, но она сама все понимала, поэтому обняла меня даже с некоторым раздражением и прошептала на ухо: «Эллисон, это был всего один день. Ты скоро об этом забудешь».
Так что теперь, когда она спрашивает, стало ли мне лучше, я не могу ее разочаровать.
– Да, – говорю я. – Все прекрасно.
– Хорошо, – хлопнув в ладоши, она достает мобильник и строчит эсэмэс. – Сегодня с нами пойдет один интересный парень, друг моего друга Тревора. Думаю, он тебе понравится.
– Ой, нет. Не уверена.
– Ты же сказала, что уже забыла этого поганого голландца.
– Да.
Мелани пристально смотрит на меня.
– Предполагается, что за первые три месяца в колледже у тебя будет больше парней, чем за всю оставшуюся жизнь. Ты хоть кому-нибудь подмигнула за это время?
– Нет, во время всех наших диких оргий я обычно закрываю глаза.
– Ха! Интересно. Ты не забывай, что я тебя знаю лучше всех. Уверена, что ты даже не целовалась ни с кем.
Я извлекаю из спринг-ролла его странноватые внутренности, вытираю излишки жира салфеткой.
– И что?
– То, что я тебя сегодня планирую познакомить с парнем. Он тебе больше подойдет.
– И что это означает? – хотя я и сама прекрасно знаю. Абсурдно было полагать, что он мне подходит. Или я ему.
– Приятный. Нормальный. Я ему показала твою фотку, он сказал, что ты темная и таинственная, – Мел протягивает руку к моим волосам. – Хотя тебе бы снова сделать стрижку. Сейчас у тебя бардак на голове.
Я с Лондона не стриглась, волосы сейчас до плеч, висят, как неопрятная занавеска.
– Я хотела именно так выглядеть.
– Ну, ты своего добилась. Но он действительно симпатичный. Мэйсон…
– Мэйсон? Что это за имя?
– Ты к имени будешь цепляться? Говоришь, как твоя мать.
Я едва сдерживаю желание ткнуть ей в глаз палочкой для еды.
– Ну ладно, какая разница? Может, он на самом деле Джейсон, но предпочитает представляться как Мэйсон, – не унимается Мелани. – Кстати. Меня тут никто Мелани не зовет. Либо Мел, либо Лейни.
– Два имени по цене одного.
– Эллисон, это колледж. Никто тебя не знает. Никогда больше не будет возможности создать себе новую личность. Тебе стоило бы попробовать, – она со значением смотрит на меня.
Мне хочется ответить, что я пробовала. Но она не прижилась.
В общем, оказывается, что Мэйсон действительно не так плох. Умный, даже слегка заумный, он с Юга – это, полагаю, объясняет его имя, и говорит он с энергичным акцентом, над которым сам и прикалывается. Когда мы идем на эту вечеринку по бесконечной, пустынной и продуваемой всеми ветрами улице, за несколько километров от метро, он в шутку говорит, что он хипстер-полицейский, и спрашивает, достаточно ли у меня татуировок – только они дают право находиться в этой части города. Тревор показывает свой круговой трайбл, а Мелани заводит беседу о том, как она хочет сделать «татуху» на щиколотке или на заднице, или еще в каком месте, где делают девушки, а Мэйсон смотрит на меня, слегка закатив глаза.
Когда двери лифта открываются, мы сразу оказываемся в этом лофте, он огромный и в то же время какой-то ветхий, на стенах висят огромные холсты, а пахнет масляными красками и брезентом. В сквоте стоял такой же запах. Очередная мина. Я отпихиваю ее ногой, прежде чем она взорвется.
Мелани с Тревором без умолку трещат о той крутой группе, которая будет сегодня выступать, она даже показывает на телефоне их клип в ужасном качестве. Они поздравляют друг друга с тем, что им выпал шанс увидеть выступление в такой интимной обстановке, пока о них не узнал весь мир. Когда музыканты появляются, Мелани – Мел, Лейни, как угодно – с Тревором несутся к сцене и начинают там отплясывать как безумные. Мэйсон остается со мной. Слишком шумно, нет смысла и пытаться разговаривать. И я этому рада, но также мне приятно и то, что я осталась не одна. Я снова чувствую, что у меня над головой загорается вывеска «туристка», хотя я и нахожусь в родной стране.
Прошла, казалось, целая вечность, музыканты наконец расходятся на перерыв; но в ушах так звенит, словно они все продолжают играть.
– Как насчет возлияний? – спрашивает Мэйсон.
– А? – Я едва слышу.
Он изображает, что пьет.
– О, нет, спасибо.
– Я СЕЙ-ЧАС ВЕР-НУСЬ, – говорит он, тщательно артикулируя, словно чтобы я могла прочитать по губам.
А Мелани с Тревором тем временем тоже занялись чтением по губам – на свой лад. Обжимаются на диванчике в углу. Как будто не замечая, что вокруг полно народу. Я и не хочу на них смотреть, но отвернуться не могу. От их поцелуев мне плохо физически. Эти воспоминания слишком трудно задвинуть. Труднее всего. Поэтому я и держу их на самой глубине.
Мэйсон возвращается, себе он взял стакан пива, мне – воды. Он тоже смотрит на Мелани с Тревором.
– Это было неизбежно, – сообщает он мне. – Они уже две недели ходят вокруг друг друга, как собаки в течке. Я все гадал, в какой же момент это начнется.
– Выпивка и «драйвовая» музыка, – говорю я, рисуя пальцами кавычки.
– Каникулы. Начинать легче, когда знаешь, что какое-то время потом вы не увидитесь. Так напряга меньше, – Мэйсон снова смотрит на них. – Даю им две недели. Максимум.
– Две недели? Щедро. Некоторых ребят не больше, чем на одну ночь хватает, – даже в таком шуме я слышу горечь в своем голосе. Чувствую этот вкус на языке.
– Тебе бы я дал больше одной ночи, – отвечает Мэйсон.
Да, правильный подход. Хотя кто знает? Может, он говорит искренне, но я-то уже поняла, что не в состоянии отличить искренность от обмана.
Я хотела бы обо всем этом забыть. Чтобы все эти воспоминания исчезли или вытеснились чем-то другим и перестали меня преследовать. Поэтому, когда Мэйсон наклоняется ко мне, чтобы поцеловать, я ему позволяю. Я стараюсь забыться, не думать о том, не разит ли от меня этой горечью. Я хочу, чтобы меня целовал кто-то другой, сама пытаюсь быть кем-то другим.
Но Мэйсон вдруг дотрагивается до моей шеи, в том месте, где был порез, хотя он давно зажил, и я отстраняюсь.
Он все же был прав: шрама не осталось, хотя мне в некоторой степени этого жаль. Так было бы какое-то свидетельство того, что произошло, какое-то оправдание моим навязчивым воспоминаниям. А когда ты единственный, кто видит пятно, только хуже.
У нас с Мелани уже вошло в традицию по приезде в Канкун сразу же раздеваться до купальников и бежать на пляж для инаугурационного заплыва. Это как обряд отпускного крещения. Мы делали это все последние девять лет, что приезжали сюда.
Но в этом году, пока Мелани разыскивает в чемодане бикини, я сажусь за небольшой столик, стоящий у двери в кухню, на котором обычно лежат лишь поваренные книги, и раскрываю учебники. Ежедневно с четырех до шести я должна заниматься. Выходной только на Новый год. Таковы условия моего освобождения под честное слово.
Я весь семестр скрывала свои оценки, так что когда в конце года родителям пришла ведомость, они были в шоке. Но я старалась. Честно. Получив ужасные результаты на промежуточных тестах, я стала прилагать еще больше усилий, но проблема в том, что эти низкие оценки не были связаны с тем, что я обленилась. Или занятия пропускала. Или постоянно тусовалась.
Хотя, судя по постоянной усталости, можно было подумать, что тусовалась. Даже если я спала десять часов за ночь, когда я входила в аудиторию и препод начинал читать нудную лекцию о волновом движении и выводить на монитор уравнения, цифры пускались в пляс у меня перед глазами, веки тяжелели, и просыпалась я от того, что остальные студенты спотыкались о мои ноги, когда шли на следующее занятие.
В течение недели, отведенной на подготовку к экзаменам, я пила столько эспрессо, что вообще не спала, словно мне вернули все то время, которое я проспала в классе. Я зубрила изо всех сил, но к тому времени я уже настолько отстала, что все было бесполезно.
С учетом всего этого, увидев средний балл 2,7, я сочла его чудом.
Нечего и говорить, что мои родители подумали иначе.
Когда на прошлой неделе пришел конверт с оценками, мои родители психанули. А они, когда психуют, не кричат – они, наоборот, затихают. Но от их разочарования и злобы можно оглохнуть.
– Эллисон, ну и как, по-твоему, нам с этим обходиться? – спросили меня, когда мы сели за стол, как будто их действительно интересовало мое мнение. Потом мне представили варианты на выбор. Можно отменить поездку, что было бы ужасно несправедливо по отношению ко всем остальным, или же я могу поехать на определенных условиях.
Мелани с сочувствием смотрит на меня и уходит переодеваться. В глубине души я хотела бы, чтобы она из солидарности тоже бойкотировала поход на пляж, хотя я и понимаю, что это эгоистично с моей стороны, но мне кажется, что старая Мелани так бы и сделала.
Но теперь Мелани новая. Или даже новейшая. Через месяц после Дня благодарения она стала выглядеть совершенно иначе. В очередной раз. Теперь у нее асимметричная стрижка, колечко в носу, за что родные ее пилили, пока она не сказала, что выбор был между пирсингом и тату. А теперь, когда она переоделась в бикини, я вижу, что она перестала брить волосы под мышками, хотя они у нее тонкие и светлые и это едва заметно.
– Пока, – говорит подруга, выскальзывая за дверь, а ее мама сует ей в руку крем для загара с коэффициентом защиты 40. Моя же мама ищет в чемодане лупу, чтобы осмотреть все матрасы на предмет клопов. Отыскав ее, она подходит ко мне и делает вид, что рассматривает учебник по химии. Я резко его захлопываю. Она недовольно смотрит на меня.
– Думаешь, я хочу за тобой надзирать? Я-то думала, что, когда ты уедешь в колледж, у меня появится куча свободного времени, но выходит, что следить за твоей успеваемостью – это работа на полную ставку.
Да кто тебя просил за мной следить? Я вспыхиваю. Но только в мыслях. Прикусив губу, я открываю химию и покорно перечитываю начальные главы, чтобы наверстать упущенное. Но и в этот раз я понимаю не больше, чем при первой попытке.
Вечером мы все вшестером отправляемся ужинать в мексиканский ресторан, в один из восьми, сотрудничающих с нашим курортом. Каждый год в первый вечер мы идем именно в него. Официанты тут ходят в огромных сомбреро, играет гастролирующая группа мариачи, но еда на вкус точно такая же, как в «Эль Торрито» дома. Когда официант спрашивает, что мы будем пить, Мелани заказывает пиво.
У родителей глаза на лоб лезут.
– По закону тут нам можно, – как ни в чем не бывало говорит она.
Мама смотрит на Сьюзан со значением.
– Мне кажется, это неразумно, – добавляет она.
– Почему? – я решаюсь бросить вызов.
– Если тебя интересует мое мнение, то это связано не столько с возрастом, сколько с ожиданиями. Там, где вы выросли, алкоголь разрешено употреблять с двадцати одного года, так что сейчас вы пить, вероятно, не готовы, – отвечает Сьюзан как терапевт.
– Извините, вы что, в колледже не учились? – спрашиваю я. – Не думаю, что в этом отношении все сильно поменялось. Вы что, забыли, что все там только и делают, что пьют?
Мои родители переглядываются между собой, потом смотрят на Сьюзан со Стивом.
– Так в этом дело? Ты в колледже слишком много выпивала? – спрашивает папа.
Мелани начинает так хохотать, что бутилированная вода, которую привезла моя мама, брызгает у нее через нос.
– Извините, Фрэнк, вы что, Эллисон совсем не знаете? – Они продолжают смотреть вытаращенными глазами. – Во время поездки прошлым летом пили все, – взрослые просто в шоке. – Ой, да ладно! В Европе можно с восемнадцати! Так вот, пили все, кроме Эллисон. Она же – сама добродетель. А вы спрашиваете, бухает ли она в колледже? Это просто смешно.
Папа смотрит на меня, потом на Мелани.
– Мы лишь пытаемся понять, что с ней. Почему средний балл – два и семь.
Теперь пришел черед Мелани таращить глаза.
– У тебя два и семь? – она зажимает рот рукой. – Извините. – В ее взгляде удивление смешано с уважением.
– У Мелани три и восемь, – хвалит ее мама.
– Да, Мелани гений, а я идиотка. Теперь это подтверждено официально.
Мелани, кажется, уязвлена.
– Я учусь в Галлатине. У нас там все отличники, – как бы извиняясь, говорит она.
– Вот Мелани, наверное, пьет, – говорю я, совершенно в этом не сомневаясь.
На миг она занервничала.
– Естественно. Но не до отключки. Я же в колледже учусь. И пью. Как все.
– А я нет, – отвечаю я. – С учетом того, что в колледже Мелани все отличники, а в моем – все троечники, может, мне тоже стоит несколько раз забухать, и тогда мы будем на равных. Наверное, этот план получше, чем ваш дурацкий домашний арест с учебниками.
Я настроена решительно, хотя это и безумие, потому что я пива даже не хочу. Единственное, что мне нравится в этом ресторане, так это безалкогольная «Маргарита» – ее делают из свежих фруктов.
Мама поворачивается ко мне, как будто ловя ртом мух.
– Эллисон, у тебя проблемы с алкоголем?
Я бью себя по лбу.
– Мама, у тебя проблемы со слухом? Что-то я не уверена, что ты слышала хоть слово из того, что я сказала.
– Думаю, тебе стоит немного уступить, пусть выпьют пива с ужином, – говорит Сьюзан.
– Спасибо! – отвечаю я ей.
Мама смотрит на папу.
– Пусть девочки выпьют пива, – в порыве соглашается он, подзывает официанта и заказывает два бокала «Текате».
Это в некотором роде победа. Правда, пиво мне даже не нравится, так что приходится пить его маленькими глоточками из запотевающего бокала, к тому же мне не удается заказать «Маргариту», которую я на самом деле хотела.
…На следующий день мы с Мелани сидим у огромного бассейна. Мы впервые остались вдвоем с самого приезда.
– Мне кажется, надо сделать что-нибудь необычное, – предлагает она.
– Согласна. Мы приезжаем сюда каждый год, и все идет одинаково. Даже на одни и те же идиотские руины ездим. В Тулуме, конечно, красиво, но мы могли бы и что-нибудь другое придумать. Уговорить родоков съездить туда, где мы еще не были.
– Например, поплавать с дельфинами? – говорит Мелани.
Мы этого раньше не делали, но у меня на уме другое. Накануне я рассматривала карту полуострова Юкатан, которая висит в фойе, а также руины на материке, которые не входят в популярные маршруты. Может, мы сможем получше узнать настоящую Мексику.
– Я думала, что можно поехать в Кобу или Чичен-Ицу. Посмотреть на другие руины.
– Какая ты дерзкая, – поддразнивает меня Мелани и делает глоток чая со льдом. – Хотя я говорила про празднование Нового года.
– А… Значит, ты не хочешь танцевать макарену с Джонни Максимо? – Этот Джонни – уже никому не нужная звезда мексиканских сериалов, который теперь подрабатывает на курортах. Все мамочки от него без ума, потому что он красавчик и мачо и всегда называет их нашими сестрами.
– Что угодно, только не макарена! – Мелани откладывает книгу, что-то авторства Риты Мэй Браун[25], похоже на то, что это им задали, но подруга говорит, что нет. – Один бармен рассказал мне, что на пляже в Пуэрто-Морелос будет грандиозная вечеринка. Это местная традиция, но он говорит, что там много туристов. Но только такие, как мы. Молодежь. Там будет выступать местная группа, они играют рэгги, так необычно. В хорошем смысле.
– Да ты просто хочешь найти какого-нибудь мужика младше шестидесяти, с кем можно будет потискаться с наступлением полуночи.
Мелани пожимает плечами.
– Младше шестидесяти – да. Мужика? Может, и нет, – и смотрит на меня так странно.
– Что?
– Ну, я теперь типа с женщинами.
– Что?! – выкрикиваю я. – Извини. С каких это пор?
– Начала сразу после Дня благодарения. Была там одна девчонка, мы познакомились на курсе по теории кино, дружили, а однажды ночью это как-то случайно произошло.
Я снова оцениваю ее новую стрижку, кольцо в носу, волосатые подмышки. Все сходится.
– То есть ты теперь лесбиянка?
– Я предпочитаю не вешать ярлык, – говорит Мелани с некой нотой ханжества, как будто намекая на то, что именно я навешиваю на все ярлыки. Это она постоянно производит ребрендинг самой себя: Мел, Мел 2.0, библиотекарша в стиле панк-рок. Я спрашиваю, как зовут ее подружку. Она отвечает, что они это не так называют, но ее имя Занна.
– Ксанна?
– Нет, З. Сокращенно от Сюзанна.
Что, своими реальными именами больше никто не пользуется?
– Только моим не говори, ладно? Ты же знаешь мою маму. Она заставит нас всех «говорить об этом», а потом диагностирует, что это у меня такая фаза развития. А я еще недостаточно убедилась, что у меня все серьезно, чтобы подвергать себя этой пытке.
– Ой, о родительском анализе мне не рассказывай, умоляю.
Она приподнимает очки и поворачивается ко мне.
– Да, так в чем дело?
– В смысле? Ты моих родителей знаешь. Разве есть в моей жизни что-то, куда они не лезут? Сейчас у них, наверное, просто крыша едет от того, что не удается контролировать каждый мой поступок.
– Знаю. Когда я услышала, что тебя заставляют заниматься на каникулах, решила, что они в своем репертуаре. Думала, может, у тебя четверка с минусом. Но два и семь? Откуда?
– Ой, только ты не начинай.
– Нет. Я просто удивляюсь. Ты же всегда потрясно училась. Не могу понять, – она снова громко отхлебывает чай, лед в котором уже почти растаял. – Терапевт говорит, что у тебя депрессия.
– Твоя мама? Она тебе такое сказала?
– Нет, я слышала, как она твоей маме об этом говорила.
– А моя что?
– Что нет у тебя депрессии. Что ты просто дуешься, потому что не привыкла к наказаниям. Иногда мне хочется ей просто по роже врезать.
– И мне тоже.
– Ну вот, а потом мама спросила меня, кажется ли мне, что у тебя депрессия.
– И что ты ответила?
– Что у многих на первом курсе сложности. – Я вижу ее пронзительный взгляд даже за стеклами солнцезащитных очков. – Я же не могла ей правду сказать, да? Что я думаю, что ты все еще сохнешь по какому-то пацану, с которым один раз переспала в Париже.
Я молчу, прислушиваясь к воплю ребенка, спрыгнувшего с вышки. Когда мы с Мелани были маленькими, мы прыгали вместе, держась за руки. Много раз подряд.
– А если не из-за него? Не из-за Уиллема, – так странно произносить его имя вслух. Здесь. После столь длительного запрета. Уиллем. Я даже в мыслях почти не разрешаю себе использовать это имя.
– Только не говори, что тебя еще кто-то бросил!
– Нет! Дело просто во мне.
– В тебе?
– Ну, в том, какой я в тот день была. Какая-то другая.
– Другая? В каком смысле?
– Я была Лулу.
– Это же просто имя. Притворство.
Может, все так и есть. Но тем не менее в тот день, который я провела с Уиллемом, когда я сама была Лулу, я поняла, что всю жизнь прожила в маленькой квадратной комнатушке без окон и дверей. И я была довольна. Даже счастлива. Я так думала. А потом появился кто-то, кто указал мне на дверь, которой я раньше не замечала. И открыл ее. И держал меня за руку, когда я выходила. И на один день я оказалась по ту сторону и прожила идеальный день. Я попала в другое место. Стала другим человеком. А потом он ушел, а я оказалась снова заброшена в свою комнатушку. И теперь, как ни стараюсь, не могу отыскать эту дверь.
– Мне это не казалось притворством, – говорю я Мелани.
Она делает лицо сочувствующего человека.
– Ох, милая. Ты просто надышалась воздухом безумной страсти. И Парижа. Но люди за один день не меняются. Особенно ты. Ты Эллисон. Ты очень стабильная. Я тебя и люблю в том числе как раз за это – за то, какая ты надежная.
Мне хочется возразить. Как же трансформации? Обновления себя, о которых Мелани постоянно говорит? Это что – исключительно ее удел? А для меня стандарт другой?
– Знаешь, что тебе нужно? Послушать Ани Дифранко[26], – достав айфон, она сует мне в уши наушники, и Ани начинает петь о необходимости отыскать собственный голос и сделать так, чтобы его услышали, и мне становится совсем не по себе. Мне хочется как бы распахнуть собственную кожу и выйти из нее. Я тру ногами по горячему бетону и вздыхаю от отсутствия человека, которому я могла бы это объяснить. Того, кто понял бы, что я чувствую.
И на долю секунды я воображаю себе его, с кем я могла бы говорить о том, как нашлась та дверь, а потом потерялась. Он бы понял.
Но как раз эта дверь должна оставаться закрытой.
Как ни странно, с помощью все того же аргумента, что «мы взрослые, и вы должны относиться к нам соответственно», а также обещания на всю ночь взять одобренное отелем такси, нам с Мелани удается добиться от родителей разрешения пойти на ту новогоднюю вечеринку. Она проводится на узком песчаном полумесяце, освещенном бамбуковыми факелами, и в десять часов вечера веселье уже в полном разгаре. Стоит невысокая сцена, на которой будет выступать эта хваленая мексиканская регги-группа, но пока еще какой-то диджей крутит техно.
Все разулись, сформировав несколько огромных куч обуви. Мелани тоже скидывает ярко-оранжевые шлепки. Я несколько нерешительно снимаю свои куда менее приметные черные кожаные сандалии. Надеюсь, я их не потеряю, потому что иначе мои родители никогда не смолкнут.
– Ну и вакханалия, – довольно говорит Мелани и кивает каким-то парням в плавках и с бутылками текилы в руках и девушкам в саронгах и со множеством свежезаплетенных косичек. Тут есть даже настоящие мексиканцы – мужчины одеты строго, в белоснежно-белые рубахи, волосы зализаны, а девушки в стильных и изысканных платьях короче некуда, с длинными шоколадными ногами.
– Сначала потанцуем или выпьем?
Танцевать я не хочу. Поэтому выбираю выпить. Мы становимся в очередь к бару, там полно народу. За нами пристраиваются какие-то люди, говорящие на французском, и я начинаю сомневаться в правильности выбора. В нашем-то отеле почти одни американцы, но вообще в Мексику едут отовсюду.
– Держи, – Мелани сует мне какой-то напиток в ананасе. Я нюхаю. Пахнет лосьоном для загара. На вкус сладкое и слегка жжет пищевод. – Вот, хорошая девочка.
Я вспоминаю мисс Фоули.
– Не называй меня так.
– Плохая девочка.
– Я и не такая.
Подруга, похоже, раздражена.
– Никакая девочка.
Мы молча пьем, а вечеринка все набирает обороты.
– Давай танцевать, – Мелани дергает меня в направлении песчаного круга, выделенного под танцпол.
Я качаю головой.
– Может, попозже.
И опять она вздыхает.
– Ну ты что, всю ночь такая будешь?
– Какая такая? – Я вспоминаю, как она назвала меня в Европе – «противницей приключений» – и у бассейна то же самое говорила. – Как всегда? Ты же сказала, что любишь это во мне.
– Да в чем дело? Что ты всю дорогу такая пришибленная? Я не виновата, что твоя мама – Нацист Образования.
– В этом нет, но нечего отчитывать меня за то, что я танцевать не хочу. Я ненавижу техно. Всегда его ненавидела, и ты должна бы это знать, раз я такая постоянная.
– Отлично. Ну давай, будь постоянной и подожди в сторонке, а я потанцую.
– Прекрасно.
Оставив меня возле круга, Мелани уходит и начинает танцевать со всеми, кто под руку попадется. Сначала – с каким-то парнем с дредами, потом разворачивается и находит девушку со сверхкороткой стрижкой. Кажется, что ей хорошо, она кружится, извивается, и я вдруг понимаю, что если бы я уже не была с ней знакома, то и не познакомилась бы.
Я наблюдаю за подругой минут двадцать как минимум. В промежутках между монотонными композициями она с кем-то разговаривает, смеется. Через полчаса у меня уже болит голова. Я пытаюсь как-то привлечь ее внимание, но потом сдаюсь и отхожу.
Празднующие дошли уже до самой воды – а кто и в воду залез и купается нагишом в освещенном лунным светом море. Вдали от сцены обстановка становится спокойнее, тут разожгли костер, кто-то играет на гитаре. Я сажусь неподалеку от огня, где чувствуется его тепло и слышно потрескивание поленьев. Ноги зарываю в песок, верхний слой уже остыл, а чуть поглубже еще хранится тепло дня.
Техно прекращается, и на сцену выходят регги-музыканты. Более расслабленное унц-унц-тыц звучит приятнее. В воде какая-то девчонка принимается танцевать, сидя на плечах у парня, потом снимает лифчик и остается полуголая, как русалка под луной, а потом с тихим всплеском уходит под воду. Сидящие за моей спиной ребята запевают «Лестницу в небо». С доносящимся регги она сочетается странно.
Я ложусь на песок, смотрю в небо. С такой точки создается ощущение, что весь пляж мой. Мексиканцы заканчивают песню и объявляют, что до Нового года осталось полчаса. «Новый год. Año nuevo[27]. Это как чистый лист. Время hacer borrón y cuenta nueva[28], – напевает он. – Время стереть с вашего листа все старое».
Неужели это действительно возможно? Стереть с листа прошлое? А хотела бы я вообще это сделать? Решилась бы стереть весь прошедший год, если бы могла?
– Чистый лист, – повторяет он. – Шанс начать все сначала. Попробовать заново, дорогие. Стать лучше. Пе-пе-пе-еремениться. Стать тем, кем хочется быть. Когда пробьют часы, прежде чем поцеловать своих amor[29], подарите un beso para ti[30]. Закройте глаза, задумайтесь о предстоящем годе. Это ваш шанс. Сегодня тот самый день, когда все может измениться.
Да? Идея-то хорошая, но почему именно первого января? Можно также сказать, что все переменится девятнадцатого апреля. Дата – это просто дата. Она ничего не значит.
– Загадайте желание под бой часов. Qué es tu deseo?[31] Пожелайте чего-нибудь самому себе. И всему миру.
Мы же Новый год празднуем. А не свечи на торте в день рождения задуваем. Да и мне уже не восемь лет. Не верю я в исполнение желаний. Но если бы все же верила, чего бы я пожелала? Отменить тот день? Или снова его увидеть?
Обычно у меня есть сила воли. Если бы я была на диете, я бы к печенью даже не приближалась. Но всего на секундочку я сдаюсь. И воображаю себе, что он появляется здесь, идет по пляжу, в волосах сверкают отблески огня, темные глаза сияют и поддразнивают, они выражают так много. И в эту секунду я действительно его почти увидела.
Отдавшись фантазии, я готовлюсь к тому, что сердце сейчас тисками сдавит боль. Но этого не происходит. Наоборот, дыхание замедляется, внутри загорается какое-то тепло. Я забываю обо всякой осторожности и благоразумии и предаюсь размышлениям о нем. Я обхватываю плечи руками, чтобы почувствовать, как он меня обнимает, и мне становится так хорошо.
– Думала, никогда тебя не найду!
Я открываю глаза. Ко мне спешно шагает Мелани.
– Я тут была все время.
– Я тебя уже полчаса ищу! Бегала по пляжу. Я же не знала, где ты.
– Я была тут.
– Я везде тебя искала. Тут все с катушек слетели, им как таблеток в пунш накрошили. Какая-то девка сблевала сантиметрах в пятнадцати от моих ног, а парни подъезжают с такой пошлятиной. Сколько раз меня за задницу щипали, и не сосчитать, а один очаровашка спросил, не хочу ли я попробовать его хот-дог – и имелась в виду отнюдь не еда! – Мелани так яростно качает головой, словно пытается вытряхнуть из нее это воспоминание. – Мы должны стоять друг за друга!
– Прости. Ты веселилась, а я, наверное, счет времени потеряла.
– Счет времени потеряла?
– Да, похоже. Прости, что тебе пришлось из-за меня волноваться, правда. Но со мной все в порядке. Ты хочешь на вечеринку вернуться?
– Нет! С меня хватит. Уходим.
– Да необязательно, – я смотрю на костер. От пляшущих языков пламени трудно отвести взгляд. – Я не против еще тут побыть. – Мне впервые за долгое время нормально, мне неплохо там, где я есть.
– Ну а я против. Я психую последние полчаса, даже уже протрезвела, и мне тут окончательно осточертело. Это как студенческая попойка в мексиканском сериале.
– Ладно. Давай тогда уйдем.
Я иду за ней к той куче обуви, где мы разувались, Мелани тысячу лет ищет свои шлепки, а потом мы садимся в такси, которое ожидало нас все это время. Часы на приборной панели показывают двадцать минут первого. Я вообще-то не поверила этому певцу насчет желаний, но теперь, упустив момент, начинаю думать, что лучше было бы все же воспользоваться возможностью.
Домой мы едем молча, лишь таксист тихонько подпевает песне, которую крутят по радио. Когда мы подъезжаем к въезду на территорию курорта, Мелани расплачивается, а мне в голову приходит мысль.
– Мелани, если нам снова нанять его через день-другой и съездить куда-нибудь, где нет туристов?
– Это еще зачем?
– Не знаю. Посмотреть, что будет, если мы попробуем что-нибудь новенькое. Сеньор, извините, сколько вы возьмете за целый день работы?
– Lo siento. No hablo Inglés[32].
Мелани закатывает глаза.
– Тебе что, одного большого приключения не хватило?
Поначалу я решила, что она про сегодняшнюю вечеринку, но потом понимаю, что про руины. Мне ведь все же удалось уговорить родителей съездить в такое место, где мы еще не бывали. Вместо Тулума мы поехали в Кобу. И, как я и надеялась, по пути мы остановились в деревеньке, во мне на миг проснулся энтузиазм, я думала, что вот оно, я все же вырвалась в настоящую Мексику. Ну да, со всей семьей на буксире, но это же поселение майя. Но Сьюзан с моей мамой начали как безумные скупать бижутерию из бусин, местные жители сыграли нам на барабанах, пригласили на круговой танец, произвели даже традиционное духовное очищение. Все снимали происходящее на видео, а после ритуала очищения папа «пожертвовал» десять баксов, так как перед нами появилась шляпа, которую невозможно было игнорировать, и я поняла, что и это такое же туристическое место.
В номере тихо. Родители в постелях, но, как только дверь закрывается, моя мама выглядывает из спальни.
– Рано вы, – комментирует она.
– Я устала, – придумывает Мелани. – Спокойной ночи. С Новым годом. – Она тихо удаляется в нашу комнату, мама целует меня, поздравляя с Новым годом, и уходит к себе.
А я вообще совершенно не устала, так что выхожу на балкон и сижу, слушаю звуки, которые доносятся с идущей на убыль вечеринки при отеле. На горизонте намечается гроза. Я достаю телефон и впервые за эти месяцы открываю свой фотоальбом.
Его лицо так красиво, что у меня скручивает живот. Но он кажется нереальным, не настоящим знакомым. Потом я смотрю на себя – на фотографии – и ее тоже едва узнаю, и не только из-за прически, она вообще кажется другим человеком. Это не я. Это Лулу. И ее не стало так же, как и его.
Чистый лист. Так сказал певец. Может, мое желание и не исполнится, но перевернуть страницу и начать с чистого листа я могу.
Я целую минуту разрешаю себе смотреть на снимок Уиллема и Лулу в Париже.
– С Новым годом, – говорю им я. И стираю.
Пока я отдыхала в Мексике, Бостон на полметра засыпало снегом, и все время стоит мороз, так что, когда я возвращаюсь на кампус, там как в серой гнетущей тундре. Я приезжаю за несколько дней до начала занятий под предлогом, что намерена готовиться к новому семестру, но на самом деле мне просто невыносимо было сидеть дома под пристальным взглядом своего надзирателя. Я и в Канкуне-то замучилась, а дома, где я осталась даже без Мелани – она отправилась в Нью-Йорк на следующий же день после нашего возвращения, хотя мы так и не наладили отношения, которые в последнее время шли как-то странно, – стало совсем ужасно.
Великолепная Тройка тоже возвращается, они провели каникулы насыщенно, у них появились понятные только им шутки. Они отмечали Новый год вместе в домике Кендры в Вирджиния-Бич, купались там в снегу и теперь заказывают себе майки с белыми медведями. Со мной они довольно приветливы, расспрашивают о поездке, но в этой атмосфере дружелюбия мне трудно даже дышать, так что я напяливаю на себя несколько свитеров и куртку и плетусь в книжный за новой рабочей тетрадью по китайскому.
В отделе иностранной литературы у меня звонит мобильник. Можно даже не смотреть, кто это. С тех пор, как я уехала, она звонит по два раза в день.
– Привет, мам.
– Эллисон Хили, – голос в трубке пронзительный и жизнерадостный, совсем не как у нее.
– Да, это Эллисон.
– Здравствуй, Эллисон. Это Гретхен Прайс из студенческого центра.
Я молчу, мне становится дурно, я едва дышу.
– Да?
– Хотела поинтересоваться, не зайдешь ли ты поздороваться.
Меня может в любую минуту вырвать на стопку «Buongiorno Italiano»[33].
– Вам мама звонила?
– Мама? Нет, – я слышу какой-то грохот. – Черт. Погоди, – раздается еще какой-то шум, потом она возвращается. – Слушай, извини, что я так срочно, но сейчас у меня, похоже, такой модус операнди. Я бы хотела, чтобы ты зашла до начала семестра.
– Гм, он же начинается послезавтра.
– Да. Сегодня сможешь?
Меня выпрут. В первом же семестре я облажалась. И они знают, что я не Счастливая Студентка. В их каталогах мне не место. Как и вообще здесь.
– У меня какие-то проблемы?
Она снова звонко смеется.
– Со мной – нет. Может, все же подойдешь к… погоди… – она снова шелестит бумагами. – Например, в четыре?
– Моя мама точно не звонила?
– Да, Эллисон, совершенно точно. Так в четыре?
– А по какому вопросу?
– Да просто познакомиться. До встречи в четыре.
Кабинет Гретхен Прайс находится в углу административного здания, поросшего плющом, где снует довольно много народу. Он забит стопками книг, всюду разбросаны журналы и бумаги – на круглом столе, на стоящих у окна креслах, на маленьком диванчике, на рабочем столе, который завален и другим барахлом.
Когда секретарь впускает меня в кабинет, она разговаривает по телефону, так что я просто остаюсь стоять в дверях. Она жестом приглашает меня войти.
– Ты, должно быть, Эллисон. Освободи какое-нибудь кресло и садись. Я через секунду.
Я убираю с кресла «Тряпичную Энни» с отрезанной косичкой и стопку папок. На некоторых из них наклеены бумажки: «Да», «Нет», «Может быть». Из одной вылетает листок, и я вижу, что это распечатанное заявление на вступление, я подавала в том году такое же. Я засовываю его обратно и перекладываю папку на соседнее кресло.
Гретхен вешает трубку.
– Ну, Эллисон, как у тебя дела?
– Хорошо, – я смотрю на все эти груды заявлений, так много желающих получить то же место, что и у меня. – Даже отлично.
– Правда? – Она берет папку, и у меня возникает четкое ощущение, что мне крышка.
– Ага, – отвечаю я как можно бодрее.
– Видишь ли, я посмотрела на твои оценки в первом семестре.
У меня слезы к глазам подступают. Заманила меня сюда обманом! Сказала, что проблем нет и просто познакомиться. К тому же я ничего не провалила. У меня просто тройки!
Увидев шок на моем лице, Гретхен взмахивает руками, показывая, что мне надо успокоиться.
– Эллисон, расслабься, – мягко говорит она. – Я не буду тебя отчитывать. Просто хочу узнать, может, тебе помощь нужна. Если да, я помогу.
– Это же первый семестр. Я еще не приспособилась, – я так часто прибегаю к этому оправданию, что почти уже сама в него поверила.
Она откидывается на спинку кресла.
– Знаешь, есть мнение, что процедура поступления в колледж сама по себе несправедливая. Что человека по бумагам нельзя оценить. Но на самом деле и по бумаге можно страшно много понять, – она делает глоток кофе из огромной чашки с рисунком маленького ребенка – это просто пастельные отпечатки пальцев. – Я тебя первый раз вижу, но, судя по тому, что я усмотрела в документах, подозреваю, что тебе тяжело приходится.
Она не спрашивает, действительно ли тяжело. Не спрашивает, что тяжело. Она просто это знает. Наворачиваются слезы, и я их не сдерживаю. Желание излить свои чувства сильнее стыда.
– Дай я поясню, – продолжает Гретхен, пододвигая ко мне коробку с бумажными платками. – Твои баллы меня не интересуют. Снижение успеваемости на первом семестре – явление такое же распространенное, как и набор веса. Ох, ты бы мои оценки за первый семестр видела, – она встряхивает головой и смеется. – Студенты, которым тяжело, обычно делятся на две категории: те, кто привыкает к новой свободе, возможно, слишком много ходит по вечеринкам и пьет, а библиотекой пренебрегает. Обычно, они через семестр-другой исправляются, – она смотрит на меня. – Эллисон, ты не налегаешь на «Егермейстер»?
Я качаю головой, но, судя по тону ее вопроса, кажется, что ответ она тоже уже знает.
Гретхен кивает.
– Ну а проблемы другого типа более коварны. И они являются предвестником отчисления. Вот поэтому я хотела с тобой пообщаться.
– Вы думаете, меня отчислят?
Она пристально смотрит на меня.
– Нет. Но, судя по твоим документам из школы и по результатам первого семестра, похоже, что ты попадаешь в эту группу, – она взмахивает папкой, в которой, по всей видимости, содержатся полные сведения о моей учебе. – Студенты вроде тебя, в основном девушки, необычайно хорошо успевают в школе. Ты посмотри на свои оценки. «Отлично» по всем предметам. Углубленное изучение, точные науки, гуманитарные – одни пятерки. Крайне высокие результаты на экзаменах. А потом ты поступаешь в колледж, ведь для этого ты так и старалась учиться, да?
Я киваю.
– Вот, ты тут, и ты пала духом. Ты удивишься, как много из числа моих отличников, добросовестных учеников, в итоге отчисляют, – она опечаленно качает головой. – И я так этого не люблю. Я помогаю отбирать учеников, которых сюда принимают. Их падения плохо отражаются и на мне.
– Это как врачу потерять пациента.
– Отличное сравнение. Видишь, какая ты умная?
Я удрученно улыбаюсь.
– Эллисон, дело в том, что колледж должен…
– Стать самым лучшим временем во всей моей жизни?
– Я хотела сказать, что он должен тебя питать. Это приключение. Исследование. А когда я смотрю на тебя, у меня не складывается ощущение, что ты тут что-то получаешь. Вот твое расписание… – Она смотрит на монитор компьютера. – Биология, химия. Физика. Китайский. Лабы. Для первого курса – очень амбициозно.
– Я в медицинский собираюсь. Мне все это необходимо.
Гретхен ничего не отвечает. Она делает еще глоток кофе.
– Но хочешь ли ты именно это изучать?
Я молчу. Меня раньше об этом не спрашивали. Когда мы получили каталог по почте, сразу решили, что с подготовительным курсом в мед я справлюсь. Мама распланировала, что и когда мне следует изучать. Я посмотрела на факультативные курсы, сказала, что меня интересует гончарная мастерская, но с тем же успехом я могла заявить, что планирую получить диплом специалиста по подводному плетению корзин.
– Я не знаю, чего я хочу.
– Может, ты посмотришь и подумаешь о том, чтобы что-нибудь поменять. Свобода перехода еще есть, и я могу попробовать использовать свои связи, она толкает в мою сторону каталог с курсами, – даже если ты хочешь подготовиться к меду, у тебя на это четыре года, к тому же в программе есть и обязательные гуманитарные курсы. Ты не обязана браться за все сразу. Пока это еще не медучилище.
– А как же родители?
– А что родители?
– Я не могу их предать.
– Даже если тебе себя предавать придется? Я не думаю, что они этого хотели бы.
Опять подступают слезы. Гретхен дает мне еще платочек.
– Я понимаю, что тебе хочется, чтобы они были тобой довольны и гордились. Это благородный порыв, но в конечном итоге, Эллисон, это твое образование. Оно должно быть полностью твоим. И приносить тебе радость, – она замолкает, пьет кофе. – Да, думаю, и родители будут довольны, если твой средний балл станет повыше.
Тут она права. Я киваю. Гретхен снова смотрит на монитор.
– Ну, давай просто пофантазируем, что можем изменить твое расписание. Есть идеи, что могло бы тебя заинтересовать?
Я качаю головой.
Она берет каталог и начинает его листать.
– Ну же. Это же интеллектуальный буфет. Археология. Сальса. Детское развитие. Рисование. Вводный курс в финансовое дело. Журналистика. Антропология. Керамика.
– Это как гончарное дело? – перебиваю я.
– Да, – она смотрит на меня широкими глазами и начинает стучать по клавиатуре. – Керамика для начинающих, вторник, одиннадцать часов. Места еще есть. А, да, по времени совпадает с твоей лабой по физике. Может, перенесем ее, да и вообще курс физики, на следующий семестр?
– Да, убирайте, – говорить это так приятно, как отпустить в небо множество наполненных гелием шариков и смотреть, как они улетают ввысь.
– Видишь, ты уже входишь во вкус, – комментирует Гретхен. – А как насчет добавить гуманитарных наук для баланса? Тебе все равно понадобится заканчивать эти курсы, чтобы получить диплом. Тебя какая история больше интересует – Древнего мира или современная? Очень хорош обзорный курс по Европе. Отличные семинары по русской революции. Предреволюционная Америка тоже достойная, особенно удобно то, что мы расположены так близко к Бостону. Или можно начать курс литературы. Посмотрим. Благодаря твоим достижениям в углубленном школьном курсе базовый курс колледжа тебе уже не обязателен, так что можно исхитриться и всунуть тебя на литературные семинары, они интереснее, – она листает файл в компьютере. – Поэзия битников. Холокост в литературе. Политика в прозе. Средневековая поэзия. Читаем Шекспира вслух.
По позвоночнику пробегает разряд. Как будто кто-то нажал на давно забытый выключатель, и он заискрил в темноте.
Заметив, как изменилось мое лицо, Гретхен начинает рассказывать о том, что это не просто стандартный курс о Шекспире, что у профессора Гленни собственный очень яркий взгляд на то, как этого поэта надо преподносить, у него на кампусе даже есть культ последователей.
Я не могу не вспомнить о нем. И о чистом листе. О решении, которое я приняла на Новый год. И о том, что я собираюсь на медицинский.
– Мне кажется, мне не надо этот курс проходить.
Гретхен улыбается.
– Иногда лучший способ узнать, что тебе надо делать, – это попробовать то, чего тебе делать не надо, – она принимается стучать по клавиатуре. – Как обычно, все места уже заняты, так что придется побороться, чтобы тебя взяли из списка ожидания. Может, дать себе шанс? Предоставить решать судьбе.
Судьбе. Кажется, это синоним случайности.
В которую я больше не верю.
Но все равно не мешаю Гретхен записать меня в список потенциальных слушателей.
Когда попадаешь в кабинет, где проходит курс «Читаем Шекспира вслух», кажется, что оказываешься вообще в другом колледже, а не в том же, где я проучилась последние четыре месяца. Все мои занятия по естественным наукам идут в огромном лекционном зале, даже китайским мы занимаемся в большом классе, а тут крошечный кабинет с интимной обстановкой, как было в школе. Примерно двадцать пять парт стоят буквой П, а в середине – кафедра. И сидящие за этими столами студенты тоже выглядят иначе. С пирсингом на губах, волосы покрашены в такие цвета, которых обычно у людей на голове не бывает. Море отчуждения с остро отточенными ногтями. Толпа эстетов, полагаю я. Когда я захожу и начинаю искать себе стул – а они все заняты, – никто на меня и не смотрит.
Я сажусь на пол рядом с дверью, чтобы проще было сбегать. Может, на уроках химии мне не место, но и тут – тоже. С пятиминутным опозданием входит профессор Гленни, он похож на рок-звезду – с сединой в космах, в поношенных кожаных сапогах, у него даже губы надутые, как у Мика Джаггера – и наступает на меня. В буквальном смысле отдавливает мне руку. На других занятиях хоть и было ужасно, но по мне хотя бы ногами не топтались. Не особо обещающее начало, и я уже собралась было уйти сразу же, но в дверь хлынула толпа студентов.
– Поднимаем руки, – начинает профессор Гленни, бросив свой изящно поношенный кожаный портфель на кафедру. – Кто хоть раз читал Шекспира просто ради удовольствия? – У него британский акцент, хотя и не как в «Театре шедевров».
Вверх взмывает примерно половина рук. Я даже задумываюсь, не поднять ли и мне тоже, но это слишком серьезная ложь, да и нет смысла подхалимничать, раз уж я не собираюсь тут оставаться.
– Отлично. Дополнительный вопрос: кто засыпал за попытками самостоятельно осилить пьесу Шекспира?
Все смолкают. Рук нет. Профессор Гленни смотрит прямо на меня, и я думаю, как же он догадался, но потом понимаю, что на самом деле его внимание привлек стоящий за мной парень – единственный, кто поднял руку. Я, как и все остальные, поворачиваюсь и смотрю на него. Это один из всего лишь двух афроамериканцев в этом классе, но только у него на голове красуется настоящая афро со множеством заколочек с камушками, а на губах – жвачно-розовый блеск. В остальном он похож на домохозяйку из пригорода, в модных спортивных штанах и розовых уггах. На поляне этой культивированной экстравагантности он выглядит полевым цветочком или, может, сорной травкой.
– И какая пьеса тебя усыпила? – интересуется профессор.
– Выбирайте сами. «Гамлет». «Макбет». «Отелло». Я засыпал даже на самом лучшем.
Ребята хихикают, как будто бы заснуть, пока занимаешься, это жуткий порок.
Профессор Гленни кивает.
– Тогда почему же… извини, как тебя зовут?..
– Д’Анджело Харрисон, но друзья зовут просто Ди.
– Ну, позволю себе дерзость именно так к тебе и обращаться. Ди, почему ты выбрал мои семинары? Или отсыпаться на занятиях планируешь?
Все снова смеются.
– По моим подсчетам, стоимость курса составляет пять тысяч баксов в семестр, – говорит Ди. – А поспать я и бесплатно могу.
Я пробую подсчитать. Это столько стоит один курс?
– Весьма благоразумно, – отвечает профессор Гленни. – Тогда снова спрошу: почему ты пришел сюда, с учетом этих затрат и стабильного снотворного воздействия Шекспира?
– Ну, я вообще-то еще даже не зачислен. Я только в потенциальном списке.
Я пока не понимаю, он просто тянет время или препирается с профессором, но меня он в любом случае впечатлил. Похоже, что все тут стремятся только угодить ответом, а этот парень просто прикалывается. Но надо отдать должное и профессору – его это все скорее забавляет, чем злит.
– Ди, я скорее о том – ради чего даже пытаться?
Повисает долгая пауза. Слышно, как гудят флуоресцентные лампы, кто-то откашливается – у них, скорее всего, есть ответ наготове. И тут Ди объясняет:
– Потому что я никогда ни над чем так не плакал, как над фильмом «Ромео и Джульетта». И так каждый раз, блин.
Все опять смеются. Не по-доброму. Профессор возвращается к кафедре и достает из своего портфеля лист бумаги и ручку. Это список. Он смотрит в него, все предвкушают недоброе, потом он кого-то отмечает – я думаю, значит ли это, что Ди вылетает из списка кандидатов. И куда это меня Гретхен записала? На гладиаторские бои по Шекспиру?
Потом профессор поворачивается к девчонке с розовыми волосами, скрученными в странные спиральки, уткнувшую нос в избранное собрание сочинений Шекспира, наверное, она из тех, кто ни разу даже не снизошел до фильма с Лео и Клэр и не засыпал во время чтения «Макбет». На секунду он нависает над ней. Она поднимает на него взгляд и застенчиво улыбается, типа «ой, вы поймали меня за чтением». Он улыбается ей улыбкой в тысячу ватт. А потом захлопывает книгу. А она толстая. И хлопок получается громкий.
Профессор Гленни возвращается за кафедру.
– Шекспир – личность таинственная. Об этом человеке так много написано, хотя известно на самом деле очень мало. Иногда мне даже кажется, что больше чернил ушло разве только на Иисуса, хоть и толку еще меньше. Так что я постараюсь не давать ему никаких характеристик. Но осмелюсь предположить следующее: Шекспир писал свои пьесы не для того, чтобы вы засели в библиотечной кабинке и читали их про себя, – он делает паузу, давая нам обдумать услышанное, а потом продолжает: – Драматурги пишут не так, как романисты. Их произведения надо ставить, интерпретировать. Потом интерпретировать заново, уже в духе своего времени. Именно этим мы отдадим дань гению Шекспира, подарившего нам материал, который не теряет своей актуальности по прошествии столетий, который выдерживает огромное число трактовок. Но для того, чтобы истинно оценить Шекспира, понять, почему его произведения не устаревают со временем, его следует читать вслух или, еще лучше, смотреть пьесы, и не важно, костюмированная ли это постановка, или актеры будут совершенно голые – один раз я имел такое сомнительное удовольствие. Хотя сработать может и хорошо сделанный фильм, как нам ярко продемонстрировал наш друг Ди. Да, мистер Харрисон, – он снова обращается к Ди. – Спасибо за честность. Я тоже засыпал с книгой Шекспира. В учебнике, по которому я занимался в колледже, до сих пор остались пятна от слюней. Ты уже не в списке ожидающих.
Профессор подходит к доске и неровным почерком пишет: «Английский язык 317 – Читаем Шекспира вслух».
– Название моего курса выбрано не случайно. Понимать его следует буквально. На моих занятиях мы не будем читать Шекспира тихонько про себя, в своих комнатах или библиотеке. Мы будем его ставить. И смотреть в постановках. Будем читать вслух, на весь класс или в малых группах. На этом курсе вы все до единого будете играть и интерпретировать – друг перед другом и друг для друга. Если вы к такому не готовы или предпочитаете более стандартный подход к изучению, то в этом прекрасном учебном заведении есть и другие курсы, где можно изучить Шекспира, и я предлагаю вам перейти на них.
Он смолкает, словно давая возможность уйти тем, кто этого хочет. Вообще, это же мой шанс, но что-то удерживает меня на месте.
– Может быть, вам уже кое-что об этом курсе известно, в частности то, что я подстраиваю расписание подо все постановки Шекспира, которые проходят за время учебного семестра, не важно, ставит ли их какой-то крошечный любительский театр или профессиональный. Я рассчитываю на то, что пропусков не будет, и организую групповые скидки на билеты. И, кстати говоря, эта зима и весна обещают просто восхитительную подборку шекспировских пьес.
Он начинает раздавать распечатки с программой курса, и прежде чем до меня доходит листок, прежде чем профессор заканчивает список пьес на доске, я понимаю, что среди них будет она, хотя Шекспир написал более тридцати пьес, я просто знаю, что эта непременно войдет в программу.
Она оказывается посередине, после «Генриха V» и «Зимней сказки» и перед «Как вам это понравится», «Цимбелином» и «Мера за меру». Но это название на листе бумаги кажется мне огромным, как рекламный щит. «Двенадцатая ночь». И не имеет значения, хочу ли я на этот курс. Я просто не смогу встать и прочесть слова из этой пьесы. Это противоречит идее чистого листа.
Профессор Гленни какое-то время рассказывает об этих пьесах, тыкая в написанные маркером названия с таким энтузиазмом, что они стираются.
– Что я люблю в этом курсе больше всего, так это то, что мы, по сути, даем темам, то есть самим пьесам, нас выбирать. Декан поначалу отнесся скептически к подобной непредсказуемости в академическом образовании, но, похоже, получается всегда достаточно хорошо. Посмотрите на эту выборку, – он снова указывает на список. – Кто-нибудь может озвучить тему этого семестра на основании данных пьес?
– Это все комедии? – предполагает девчонка с кручеными волосами.
– Интересное предположение. В «Зимней сказке», «Мере за меру» и «Цимбелине» хоть и довольно много юмора, все же они считаются не столько комедиями, сколько проблемными пьесами, саму эту категорию мы обсудим позднее. В «Генрихе V» тоже довольно много смешного, но это тоже довольно серьезное произведение. Еще предположения есть?
Все молчат.
– Я дам подсказку. Наиболее очевидно это в пьесах «Двенадцатая ночь» и «Как вам это понравится», это действительно комедии, но в то же время они задевают довольно глубокие чувства.
Снова тишина.
– Ну же. Вы люди образованные, наверняка кто-то ходил хотя бы на одну из этих пьес. Кто видел «Как вам это понравится» или «Двенадцатую ночь»?
Я осознаю, что подняла руку, когда становится уже поздно – профессор Гленни меня увидел и кивнул, и я заметила его горящие и полные любопытства глаза. Я хочу сказать, что подняла руку по ошибке, что временно вернулась та старая Эллисон, которая тянула на занятиях руку. Но как-то не выходит, и вместо этого я выпаливаю, что видела прошлым летом «Двенадцатую ночь».
Профессор Гленни делает паузу, словно ждет, что я продолжу свою мысль. Но все, мне больше нечего сказать. Возникает неловкое молчание, как будто я призналась в алкоголизме на собрании Дочерей Американской революции.
Но он от меня не отстает:
– Что в данной пьесе служит основным источником напряжения и юмора?
На краткий миг я оказываюсь не в чрезмерно натопленном классе в зимнее утро. Жаркий вечер в Англии, я у канала в Стратфорде-на-Эйвоне. А потом в парижском парке. А потом снова здесь. И во всех трех местах ответ одинаков.
– Все выдают себя не за тех, кто они есть на самом деле.
– Спасибо?..
– Эллисон, – заканчиваю я. – Эллисон Хили.
– Эллисон. Возможно, твое обобщение чуть-чуть чрезмерно, но в данном случае оно попадает в самую точку, – он поворачивается к доске и пишет: «Меняющаяся личность, меняющаяся реальность». И отмечает что-то еще на своем листке.
– Итак, прежде чем мы разойдемся, последний организационный момент. Мы не успеем полностью прочесть вместе все пьесы, хотя понадкусываем многое. Я вроде бы уже высказался на тему изучения Шекспира в одиночку, так что я хотел бы, чтобы оставшееся вы читали друг с другом по ролям. И это обязательно. Разбейтесь, пожалуйста, по парам прямо сейчас. Если вы в списке кандидатов, выбирайте партнеров только в пределах этого списка. Эллисон, ты уже не в нем. Как видишь, участие в работе у нас вознаграждается.
Из-за этого деления возникает суматоха. Я оглядываюсь. Рядом со мной оказывается вроде бы нормальная девчонка в очках «кошачий глаз». Можно ей предложить.
Но можно и уйти. Хоть меня и взяли, я все равно могу отказаться и предоставить свое место кому-нибудь другому.
Но по какой-то причине я не делаю ни того, ни другого. Отвернувшись от той девчонки, я смотрю за спину. Там этот парень, Ди, и на него никто не обращает внимания, как на непопулярного полного мальчишку, которого никто никогда не возьмет в свою команду играть в кикбол. У него такой смущенный вид, словно он знает, что его никто не выберет, а сам он тоже не хочет никому причинять неудобств. Так что, когда я спрашиваю его, хочет ли он читать со мной, на его лукавом лице на миг появляется искреннее удивление.
– Так уж сложилось, что мой список танцев пока еще почти пустой.
– Это значит «да»?
Он кивает.
– Хорошо. Но у меня одно условие. Ну скорее просьба. Впрочем, даже две.
Ди сначала хмурится, а потом его брови взмывают так высоко вверх, что скрываются под волосами.
– «Двенадцатую ночь» я вслух читать не хочу. Ты можешь делать это один, а я послушаю, я тогда сама прочту целиком другую пьесу. Или возьмем в прокат экранизацию, и будешь читать с актерами. Я просто не хочу цитировать оттуда ни слова.
– А в классе ты как будешь решать эту проблему?
– Разберусь как-нибудь.
– А что у тебя против этой «Двенадцатой ночи»?
– А это как раз вторая просьба. Не хочу даже разговаривать об этом.
Он вздыхает, словно обдумывая.
– Ты кто, цаца или примадонна? С примадонной я еще смогу работать, а на цац у меня времени нет.
– Думаю, что ни то, ни другое. – Ди смотрит на меня с недоверием. – Всего одну пьесу, клянусь. Уверена, что ее можно найти на диске.
Он долго смотрит на меня, словно делая рентген, чтобы увидеть мою реальную сущность. Потом приходит к заключению, что со мной все в порядке или же что у него просто нет выбора, закатывает глаза и громко вздыхает.
– Вообще-то есть не одна версия «Двенадцатой ночи», – внезапно его голос и манера речи совершенно меняются. Даже лицо становится по-учительски серьезным. – Есть фильм с Хеленой Бонэм Картер, она просто восхитительна. Но если уж пускаться на такой обман, лучше брать сценическую версию.
Я смотрю на него, офигевая. Он – на меня, а потом уголки его губ поднимаются в едва заметной ухмылочке. И я понимаю, что верно сегодня сказала: все выдают себя не за тех, кто они есть на самом деле.
В течение нескольких недель после начала семестра мы с Ди пытались встречаться в библиотеке, но на нас косо смотрели, особенно когда он восклицал что-нибудь на разные голоса, а они у него были действительно разные: торжественный английский акцент в роли Генриха, смешной провинциальный ирландский – хотя он, наверное, пытался изображать уэльский, когда читал за Флюэллена, вычурные французские говоры от лица французских персонажей. Я же с акцентами не заморачиваюсь. Мне хватает просто все правильно прочитать.
В общем, в библиотеке на нас слишком часто шикали, и мы перебрались в студенческий центр, но там стоял такой шум, что Ди меня не слышал. Он читал так хорошо, что вы бы подумали – он учится на театральном. Хотя я предполагаю, что на самом деле – на историческом или политологии. Он мне сам не говорил: мы просто читаем, не общаемся. Но я мельком видела его учебники, у него там одни тома по истории рабочих движений или трактаты о формах правления.
Так вот, прямо перед тем, как начать вторую пьесу, «Зимнюю сказку», я предлагаю ему перейти в мою комнату, где после обеда обычно спокойно. Ди долго смотрит на меня, но потом соглашается. Я говорю, чтобы заходил к четырем.
Я выкладываю на блюдо печенье, которое продолжает слать мне бабушка, и завариваю чай. Я понятия не имею, чего Ди ждет, но я впервые приглашаю кого-то к себе в гости, хотя я и не уверена, можно ли в данной ситуации рассматривать его как гостя.
Но, увидев печенье, Ди ехидненько улыбается. Сняв куртку, он вешает ее в шкаф, хотя я свою бросила на стул. Потом он скидывает ботинки. И осматривается.
– У тебя часы есть? – интересуется он. – А то мой телефон сдох.
Я встаю и показываю ему коробку с будильниками, которые я убрала обратно в шкаф.
– Выбирай.
Он долго рассматривает коллекцию и останавливается на часах ар-деко из красного дерева сороковых годов прошлого века. Я показываю, как они заводятся. Ди спрашивает, как поставить будильник. Я объясняю. Он заводит его на пять пятьдесят и говорит, что к шести ему на работу в столовку. Читаем мы обычно не дольше получаса, так что я не знаю, зачем ему заводить будильник. Но молчу. На эту тему. И на тему его работы, хотя мне и любопытно.
Ди садится на стул возле моего письменного стола. Я – на свою кровать. Он берет со стола тубус с плодовыми мушками и рассматривает их с некоторым удивлением.
– Это дрозофилы, – объясняю я. – Я развожу их для уроков биологии.
Он качает головой.
– Если не хватит, обращайся, у моей мамочки на кухне их полно.
Я хочу спросить, где эта кухня. Откуда он. Но мне кажется, что Ди к этому не расположен. Или я. Может, заводить друзей – это особый навык, а я тот урок пропустила.
– Ладно, пора работать. До встречи, дроздофилы, – говорит он насекомым. Я не поправляю.
Мы читаем начало «Зимней сказки», там хорошая сцена, когда Леонтес психует, подозревая Гермиону в измене. Когда мы заканчиваем кусок, Ди убирает Шекспира, и я думаю, что он сразу пойдет, но он достает другую книгу, некоего Маркузе[34]. И бросает на меня мимолетный взгляд.
– Налью еще чаю, – говорю я.
И мы молча занимаемся. Это прикольно. В пять пятьдесят звонит будильник, Ди собирается на работу.
– В среду? – спрашивает он.
– Да.
Через два дня все повторяется – печенье, чай, он здоровается с «дроздофилами», читаем вслух Шекспира, молча учимся. Не разговариваем. Просто работаем. В пятницу в комнату входит Кали. Она впервые видит в моей комнате Ди – да и вообще кого-либо – и пристально смотрит на него. Я представляю их друг другу.
– Привет, Ди. Рада познакомиться, – она внезапно начинает заигрывать.
– Нет, это я рад, – отвечает он с преувеличенным воодушевлением.
Кали смотрит на него и улыбается. Потом подходит к шкафу и достает бежевое пальто и рыжевато-коричневые замшевые ботинки.
– Ди, можно у тебя кое-что спросить? Как думаешь, эти ботинки можно надеть с этим пальто? Не слишком однотонненько?
Я смотрю на Ди. На нем светло-голубые спортивные штаны и футболка, на которой блестками написано «Я ВЕРЮ». Я уж не знаю, почему Кали признала его экспертом в сфере моды.
Но Ди сразу включается:
– Ой, детка, ботинки отличные. Может, мне даже придется их у тебя отобрать.
Я несколько шокирована. Ну, я давно поняла, что он нестандартной ориентации, но впервые слышу его пародийно-гламурный гейский говор.
– Ой, нет, – отвечает Кали, и теперь к ее странной манере ударять слова добавляется легкая интонация калифорнийской тупой блондинки. – Они мне обошлись баксов в четыреста. Можешь просто поносить взять.
– Ах, какая ты куколка. Но у тебя-то ножки как у Золушки, а у старины Ди – как у ейных страшных сводных сестер.
Кали смеется, они еще какое-то время говорят о моде. Мне как-то не по себе. Я, наверное, никогда и не задумывалась, что Ди этим так интересуется. А Кали сразу поняла. У нее как будто специальный радар есть, благодаря которому что-то понимаешь о людях и можешь с ними подружиться. Меня-то одежда не интересует, но сегодня, когда звенит будильник и Ди начинает собираться, я показываю ему последнюю юбку, которую прислала мне мама, и интересуюсь, не слишком ли она, на его взгляд, строгая. Но Ди на нее едва смотрит.
– Нормальная.
После этого Кали начинает появляться чаще, они устраивают «Проект Подиум», и Ди разговаривает с ней этаким голоском. Я списываю это просто на то, что у них общая тема для разговора. Но потом, через несколько дней, на выходе мы сталкиваемся с Кендрой, я их знакомлю. Кендра оценивает его как обычно, улыбается, как стюардесса, тоже как обычно, и спрашивает, откуда Ди.
– Из Нью-Йорка, – отвечает он. Я задумываюсь. Мы с ним знакомы уже почти три недели, и только сейчас я начинаю узнавать основные факты из его биографии.
– А именно?
– Из центра.
– А именно?
– Бронкс.
Улыбка стюардессы пропадает, губы вытягиваются в тонкую линию, как будто ее нарисовали карандашом.
– Типа из Южного? Ты, наверное, очень рад, что попал сюда.
Теперь Ди окидывает Кендру оценивающим взглядом. Они смотрят друг на друга как собаки, наверное, из-за того, что оба темнокожие. У него откуда-то берется новый голос, не тот, каким он говорил со мной или Кали.
– Ты из Южного Бронкса?
Кендре это даже слышать как-то противно.
– Нет! Из Вашингтона.
– Где постоянно дожди и дерьмище?
Дожди и дерьмище?
– Нет, не штат Вашингтон. Столица.
– А. У меня там кузены живут. В Анакостии. Черт, будь здоров там районы бандитские. Даже хуже, чем наш. И стреляют в школе каждую адову неделю.
Кендра в ужасе.
– Я в Анакостии не бывала ни разу. Я живу в Джорджтауне. А училась в «Сидвел френдз», той же школе, что и дочери Обамы.
– А я в «Саут-Бронкс-Хай». Самая дебильная школа в Америке. Слыхала о ней?
– Нет, боюсь, что нет, – она бросает взгляд на меня. – Ну, мне надо идти. Мы скоро с Джебом встречаемся. – Джеб – это ее новый парень.
– Ну, до встречи, подружка! – кричит Ди, когда Кендра скрывается в своей комнате. Ди надевает рюкзак, сотрясаясь от смеха.
Я решаю проводить его до столовой, может, и поем там для разнообразия. Одной ужинать отстойно, но не вечно же бурито из микроволновки питаться. Когда мы спускаемся, я спрашиваю Ди, действительно ли он учился в «Саут-Бронкс-Хай».
Отвечает он снова голосом Ди. По крайней мере того Ди, которого я знаю.
– Я не уверен даже, существует ли такая. Я ходил в спецшколу. А потом меня выцепили – со стипендией – на подготовительный курс в одну частную, которая даже подороже будет, чем «Сидвел френдз». Вот тебе, Мисс Спесивость.
– Почему же ты не сказал ей, где учился?
Ди смотрит на меня и отвечает – снова тем же голоском, которым разговаривал с Кендрой.
– Ну, если уж телочки так хотят видеть во мне отребье из гетто… – он делает паузу и переключается на слащавую и развязную гейскую интонацию – или супергомика… – следующее он говорит глубоким голосом, каким читает Шекспира, – я не возьму на себя обязанность лишать их этих иллюзий.
Мы подходим к столовке, и я начинаю думать, что мне надо бы ему что-нибудь сказать. Но я не совсем знаю что. В итоге я просто спрашиваю, какое в следующий раз лучше печенье, с шоколадной крошкой или датское. Бабушка мне оба вида прислала.
– Печенье я принесу. От мамы получил домашнее с мелассой.
– Хорошо.
– Ничего хорошего. Она войной пошла. Не может допустить, чтобы ее обошла чья-то бабушка.
Я смеюсь. Звук выходит такой странный, как будто завели старую машину, которая долго простояла в гараже.
– Моей бабушке мы этого не скажем. Если она примет вызов и напечет сама, мы можем отравиться. Хуже нее никто во всем мире не готовит.
У нас устанавливается строгий распорядок. Каждый понедельник, среду и пятницу печенье, чай, будильник, Шекспир, занимаемся. О себе мы все еще почти не говорим, но иногда просачиваются какие-то мелочи. Его мама работает в больнице. Родных братьев и сестер нет, но кузенов триллиарды. Получает максимальную стипендию. Он нехило влюблен в профессора Гленни. Степени у него будет две – по истории и литературе, может, дополнительное образование в политологии. Когда Ди скучно, он напевает, а когда серьезно увлечен тем, что читает, накручивает волосы на указательный палец так крепко, что кончик розовеет. И, как я и заподозрила в день нашего знакомства, он умен. Он сам такого не говорит, но это очевидно. Он единственный во всем классе получил пятерку у профессора Гленни за первое сочинение по «Генриху V»; объявив об этом, он зачитал отрывки, чтобы показать нам, к чему стремиться. Ди было стыдно, мне тоже как-то не по себе, но поклонники Гленни смотрели на Ди с такой неприкрытой завистью, что почти оправдывало это публичное чтение. Я же получаю заслуженные четверки за сочинения о Пердите и на тему о потерях и находках.
Я тоже рассказываю Ди о себе какие-то мелочи, но в половине случаев ловлю себя на том, что сортирую, что говорить, а что нет. Он мне нравится. Правда. Но я стараюсь придерживаться своего обещания про чистый лист. Хотя мне все же интересно было бы спросить его мнения насчет Мелани. Я послала ей свое первое произведение из гончарной мастерской с запиской, что полностью переиначила свое расписание. Отправила срочной почтой, прошла неделя, но она никак не отреагировала. Тогда я позвонила, убедиться, что все дошло – это была просто дурацкая самодельная чашечка, но покрытая красивой бирюзовой глазурью – подруга извинилась, что не ответила, сказала, что была очень занята.
Я рассказала ей о своих новых курсах, о том, на какие безумные уловки мне пришлось пуститься, чтобы об этом не узнали родители: я шлю им тесты по биологии, оценки по которым у меня стали расти (часы наших с Ди занятий приносят свои плоды), но результаты лаб по химии я беру у своей бывшей напарницы и просто переправляю имя. Я-то думала, что Мелани посмеется от души, но ее голос остался равнодушным, она даже напомнила, какие меня ждут неприятности, если все раскроется, – будто я и сама не знаю. Потом я решила сменить тему и рассказала ей о профессоре Гленни, Ди, о том, как мы читаем по ролям, как ужасно я боялась выступать перед всем классом, но сейчас все это делают, и вроде бы идет не так плохо. Опять же, я ждала, что она за меня порадуется, но она снова осталась равнодушна, я разозлилась. После этого мы пару недель не разговаривали и не переписывались, и мне из-за этого как-то одновременно и грустно и легко.
И мне хотелось бы рассказать об этом Ди, но я не знаю, как. За исключением самой Мелани, у меня близких друзей не было, и мне не очень понятно, как их завести. Знаю, что это глупо. Я же видела, как другие это делают. Кажется, что все так просто: вы веселитесь, открываетесь, делитесь своими историями. Но как я могу это сделать, если единственное, что я хочу рассказать, я как раз должна стереть из своей памяти? К тому же, когда я открылась в прошлый раз… собственно, в первую очередь именно поэтому мне и надо начать с чистого листа. Мне кажется, что такие отношения – теплые, дружеские, простые и приятные – поддерживать безопаснее.
В конце февраля на «Президентские выходные» приезжают родители – впервые после «Родительских выходных». Усвоив урок, я старательно воссоздаю тот образ дочери, который они ждут увидеть. Снова расставляю часы. Выделяю что-то маркером в нечитаном учебнике химии, копирую лабы у бывшей напарницы. Составляю планы, чтобы мы как можно больше времени провели в Бостоне и как можно меньше – на кампусе, дабы оказаться подальше от компромата и Великолепной Тройки (которые, правда, стали уже скорее Супердвойкой, потому что Кендра теперь все время проводит со своим парнем). И говорю Ди, с которым мы стали вместе заниматься иногда еще и по выходным, что меня не будет в пятницу, и в понедельник я тоже не смогу.
– Ты хочешь бросить меня ради Дрю? – Дрю у нас в классе на втором месте среди чтецов Шекспира.
– Нет, нет, конечно, – отвечаю я в напряженном ужасе. – Просто у нас в пятницу поездка с керамистами. – Это не совсем правда. Мы действительно выезжаем на экскурсии, экспериментируем с глазурями, пробуем обжигать различные органические материалы, а иногда даже сами делаем печи-землянки. То есть такое действительно бывает, но не в ближайшие дни.
– А в выходные, наверное, буду работать над сочинением, – это тоже ложь; сочинения мне бывает необходимо писать только по Шекспиру. Поразительно, как хорошо я научилась обманывать. – Так что до среды, хорошо? Печенье за мной.
– Попроси бабушку прислать этих закрученных с маком.
– Ругелах?
– Произнести я этого не могу. Могу только есть.
– Я передам.
Эта встреча с родителями проходит вполне сносно. Мы посещаем Музей изобразительных искусств и Научный музей. Катаемся на коньках (и у меня не получается держать ноги параллельно). Идем в кино. Много фотографируем. Неловкий момент возникает, когда мама достает каталог и предлагает начать планировать расписание на следующий год, а потом расспрашивает о моих планах на лето, но я, как обычно, выслушиваю, что предлагает она, а сама ничего не говорю. К концу их визита я чувствую себя полностью выжатой, как после забега на длинную дистанцию по Шекспиру, когда долго приходится прикидываться другими людьми.
В воскресенье перед ужином мы заходим в мою комнату, и тут появляется Ди. И хотя я ничего ему о своих родителях не рассказывала, даже что они приедут, уж не говоря о том, какое у них обо мне представление, чего они от меня ждут; но на нем сегодня обычные джинсы и свитер – я его в такой одежде раньше ни разу не видела. Волосы убраны под шапку, никакого блеска на губах. Я его едва узнала.
– Как вы познакомились? – интересуется мама после того, как я перепуганно представила их друг другу.
От ужаса я вообще застываю.
– Мы вместе лабы по биологии делаем, – совершенно спокойно говорит Ди. – Дрозофил выращиваем. – Я вообще впервые слышу, чтобы он правильно это название произнес. Он берет тубус. – Выводим тут всякие генетические аномалии.
Папа смеется.
– Когда я тут учился, нас тоже заставляли это делать, – он смотрит на Ди. – Ты тоже к меду готовишься?
Брови у Ди чуть поднимаются, едва выдавая его удивление.
– Я еще не определился.
– Ну, некуда спешить, – отвечает мама. Я чуть вслух не заржала.
Папа поворачивается к столу и ставит тубус прямо рядом с моей очередной поделкой из гончарной мастерской.
– А это что?
– А, это я сделал, – откликается Ди, берет ее и начинает рассказывать, что ходит на курс керамики, и в этом году они экспериментируют с различными методами обжига и глазурью, и что эту штуку они обжигали в земляной печи на коровьих лепешках.
– На коровьих лепешках? – переспрашивает мама. – Имеются в виду… фекалии?
Ди кивает.
– Да, мы ходили по фермам тут неподалеку и просили у них коровий навоз. Вообще-то пахнет не так уж и ужасно. Этих коров травой кормят.
И тут до меня доходит, что Ди снова говорит не своим голосом, и в этот раз он играет меня. Я рассказывала ему про коровьи лепешки, про их землистый запах, как мы ходили за ними по фермам… Хотя когда Ди сам это услышал, он чуть не умер со смеху от мысли, что наши богатенькие родители, которые отваливают за колледж по сорок тысяч в год, заплатили в том числе и за курс, где нас заставили убирать коровники. Наверное, я рассказала ему о себе больше, чем думала. А он слушал внимательно. Запомнил что-то обо мне. А теперь вот меня выручает.
– Коровьи фекалии. Как занимательно, – говорит моя мама.
На следующий день родители уезжают, а в среду мы начинаем «Двенадцатую ночь». Ди взял в медиацентре два диска. Он считает, что в качестве кары за то, что мы не будем выполнять задание, надо хотя бы посмотреть пьесу несколько раз. Я запускаю ноутбук, и он подает мне сценическую версию.
– Спасибо, что взял, – говорю я. – Хотя я и сама могла.
– Мне все равно в медиацентр надо было.
– Ну, спасибо. И за то, что ты был совершенно прекрасен при встрече с моими родителями. – Я на секунду смолкаю, немало смутившись. – Как ты узнал, что они приедут?
– От своей дорогой Кали. Она мне рассказала. Она мне все рассказывает, ведь мы с ней лучшие подружки, – говорит он, сощурив глаза. – Видишь? Ни к чему ты хотела спрятать мисс Ди от своих. Я же девочка приличная.
– А, да. Извини, пожалуйста.
Ди смотрит на меня пристально, ожидая большего.
– Правда. Мои родители. Тут много… в общем, все сложно.
– Да ничо тут сложного. Я все догоняю. Снизойти до нищеброда Ди и позвать его в гости – это одно, но серебришко лучше припрятать.
– Нет! Ты все неправильно понял! – восклицаю я. – Я не снисхожу! Ты мне действительно нравишься.
Скрестив руки на груди, он продолжает сверлить меня взглядом.
– Ну а как твоя экскурсия? – едко спрашивает он.
Мне хочется все объяснить, правда. Но как? Как я могу это сделать, не выдав себя? Я ведь стараюсь. Стараюсь стать тут новым человеком, кем-то другим, жить с чистого листа. Но если я расскажу про родителей, про Мелани, про Уиллема, если покажу ему, кто я такая на самом деле, я снова откачусь в самое начало.
– Извини за вранье. Но, поверь мне, дело не в тебе. Я просто передать не могу, как я тебе благодарна за то, что ты сделал.
– Нивапрос.
– Нет, серьезно. Ты был великолепен. Родителям очень понравился. И говорил все так гладко, они ничего не заподозрили.
Он резким движением достает из кармана блеск и с невероятным старанием наносит его сначала на верхнюю губу, потом на нижнюю, потом чмокает ими так громко, как будто с упреком.
– А че подозревать? Я ничо ни о ком не знаю. Меня чиста используют.
Я хочу все исправить. Хочу, чтобы Ди понял, что он мне не безразличен. И что я его не стыжусь. Что я надежный друг.
– Знаешь, – начинаю я, – необязательно при мне это делать. Играть голосами. Можешь быть собой.
Я говорю это как комплимент, чтобы он знал, что нравится мне такой, какой есть. Но Ди понимает это иначе. Он поджимает губы и качает головой.
– Это я и есть, детка. Это все я. Они все до единого – мои. Я знаю, кем я притворяюсь и кто я на самом деле, – он испепеляюще смотрит на меня. – А ты?
Я нарочно старалась все это от него скрыть, но Ди – умный, проницательный Ди – понял. Все. Он знает, что я поганая фальшивка. Мне так стыдно, что я даже и не знаю, что сказать. Через какое-то время он вставляет «Двенадцатую ночь» в дисковод. Мы смотрим всю постановку целиком в полной тишине, не разговаривая, не комментируя, не смеясь, просто сидим, уставившись в монитор. Итак, я просрала свои отношения с Ди.
Мне так из-за этого плохо, что я перестаю расстраиваться из-за Уиллема.
Что бы ни говорил сурок, зима кончаться и не собирается. Ди перестает ко мне заходить под предлогом того, что мы не читаем «Двенадцатую ночь» вместе, но я знаю, что на самом деле причина не в этом. Гора присланного бабушкой печенья растет. Я сильно простываю и никак не могу выздороветь, но есть и плюс – это как раз повод не читать пьесу перед классом. Профессор Гленни, у которого и самого нос заложен, дает мне какую-то упаковку с названием «Лемсипс» и рекомендует поскорее восстановить форму, чтобы отработать пропущенное в роли Розалинды из «Как вам это понравится», одной из его любимых пьес.
Мы заканчиваем «Двенадцатую ночь». Я-то предвкушала, что вздохну с облегчением, словно увернувшись от пули. Но не получается. Из-за того, что из моей жизни пропал Ди, мне кажется, что я попала под эту самую пулю, даже не приняв участия в чтении. Начать с чистого листа было правильное решение. Пойти на этот курс – неправильное. Теперь надо поднапрячься и терпеть. Я к этому уже привыкаю.
Мы переходим к следующей пьесе – «Как вам это понравится». Во вступительной речи профессор Гленни нахваливает ее как одну из самых романтичных и возбуждающих пьес Шекспира, все его поклонницы чуть не в обморок падают. Когда он начинает пересказывать сюжет, я бездумно конспектирую: дочь свергнутого герцога по имени Розалинда встречает дворянина Орландо, и они влюбляются друг в друга с первого взгляда. Но потом дядя Розалинды вышвыривает ее из дома, и она с кузиной Селией бежит в Арденнский лес. Там Розалинда переодевается юношей и берет имя Ганимед. В этот же лес бежал и Орландо, он встречается с Ганимедом, они становятся друзьями. Розалинда в обличье Ганимеда решает воспользоваться случаем и проверить любовь Орландо к Розалинде. Тем временем все остальные персонажи тоже переодеваются кем-то другим и в кого-то влюбляются. Как и всегда, профессор Гленни советует нам уделить особое внимание некоторым темам и отрывкам, особенно тому, какой смелой становится Розалинда под маской Ганимеда и как это меняет и ее саму, и ее отношения с Орландо. Вообще, все это напоминает какой-нибудь ситком, и мне приходится сильно напрягаться, чтобы ничего не перепутать.
Наши совместные чтения с Ди возобновляются, но не у меня, а снова в студенческом центре, и после того, как мы заканчиваем отрывок, он сразу же уходит. Он перестал использовать разные голоса, и только тут я понимаю, как они помогали в «интерпретации» пьес, потому что теперь, когда мы оба читаем монотонно, слова как-то проносятся мимо меня, как будто они на иностранном языке. Стало настолько скучно, что с тем же успехом мы могли бы читать и наедине. Теперь Ди меняет голоса, только когда говорит со мной. Каждый день я слышу что-то новое, а то и два-три разных голоса. Смысл ясен: меня понизили в ранге.
Мне хочется все вернуть. Исправить. Но я понятия не имею как. Я, похоже, не знаю, как открыться человеку, чтобы у меня перед лицом не захлопнули дверь. И я бездействую.
– Сегодня мы будем читать одну из моих любимых сцен из «Как вам это понравится», начало четвертого акта, – объявляет профессор Гленни одним мартовским днем, когда мороз пробирает до костей и кажется, что зима только начинается, а не подходит к концу. – Орландо и Ганимед/Розалинда снова встречаются в Арденнском лесу, и накал их чувств достигает своего апогея. Что, на самом деле, выглядит смешно и неловко, потому что Орландо-то полагает, что разговаривает с Ганимедом, юношей. Но смущена и Розалинда, охваченная сладостной мукой, две ее личности, мужская и женская, со своими различными желаниями разрывают ее душу: она хочет защитить себя и остаться с Орландо на равных, но в то же время испытывает и сильное желание отдаться ему, – кажется, что его фанатки в первом ряду хором испускают тихий вздох. Если бы мы с Ди еще дружили, мы бы тут переглянулись и закатили глаза. Но мы больше не друзья, так что я даже не смотрю на него.
– Итак, Орландо находит Ганимеда в лесу, и они вдвоем как бы разыгрывают сцену из театра кабуки, в ходе которой влюбляются друг в друга лишь сильнее, хотя толком и не понимают, на кого именно направлены эти чувства, – продолжает профессор. – Черта между истинной и вымышленной личностью размыта с обеих сторон. Мне кажется, эта метафора вообще довольно точно описывает состояние влюбленности. Ну, сегодня удачный день для выступления. Кто хочет? – он осматривает класс. Кто-то даже поднимает руки. – Дрю, не почитаешь ли ты за Орландо. – Дрю выходит под жидкие аплодисменты. Он – один из первых чтецов. Обычно профессор ставит с ним Нелл или Кетлин – это лучшие девчонки. Но сегодня все поворачивается иначе. – Эллисон, мне кажется, Розалинда – твой должок.
Шаркая ногами, я выхожу и становлюсь перед классом вместе с ребятами, которых он выбрал на другие роли. Мне никогда не нравилось тут стоять, но раньше я хотя бы чувствовала поддержку Ди. Мы встаем по местам, профессор Гленни превращается в режиссера, видимо, он этим и занимался прежде, чем начал преподавать. Он снабжает нас комментариями.
– Дрю, в этих сценах Орландо страстен и напорист, он безоглядно влюблен. Эллисон, в сердце твоего Ганимеда бушуют противоречивые чувства: он мучается, но в то же время играет с Орландо как кошка с мышкой. Что меня столь завораживает в этой сцене, так это как Ганимед допрашивает Орландо, требует, чтобы он доказал свою любовь, вы чувствуете, как перегородка, разделяющая Розалинду и Ганимеда, падает. Я обожаю этот момент в шекспировских пьесах. Когда истинная и вымышленная личности превращаются в клубок эмоций. Оба персонажа испытывают эти чувства. Атмосфера сильно накаляется. Давайте посмотрим, как у вас получится.
В самом начале сцены Розалинда/Ганимед/я спрашиваем Орландо/Дрю, где он был, почему так долго ко мне не приходил – я «изображаю» Розалинду. Вот тут все хитро. Розалинда притворялась Ганимедом, который теперь должен изображать из себя Розалинду. Она пытается убедить Орландо не любить Розалинду, хотя сама и есть Розалинда и тоже любит его. От попыток уследить, кто кем притворяется, у меня голова идет кругом.
Дрю/Орландо отвечает, что припозднился всего лишь на час. Я говорю, что, когда клялся любовью, даже такое опоздание ставит под вопрос серьезность твоих чувств. Он молит о прощении. Мы еще какое-то время подкалываем друг друга, а потом я, будучи Розалиндой в обличье Ганимеда, играющего Розалинду, спрашиваю: «Что бы вы мне сказали сейчас, будь я ваша самая что ни на есть настоящая Розалинда?»[35].
Дрю выдерживает паузу, и я замечаю, что жду его ответа, даже затаила дыхание.
Наконец он отвечает: «Прежде чем говорить, я бы тебя поцеловал».
Глаза у Дрю голубые, совершенно не такие, как у него, но на секунду я вижу именно его темные глаза, в которых перед поцелуем светился электрический заряд.
Следующие строки я произношу скороговоркой, советую Орландо прежде говорить, а потом целовать. Мы продолжаем ходить вокруг да около, и на моменте, когда Орландо говорит, что женится на мне – на ней, – уж не знаю, каково Розалинде, а у меня начинает кружиться голова. Слава богу, Розалинда потверже, чем я. Она, в роли Ганимеда, отвечает: «Ну, так я, от имени Розалинды, заявляю вам, что вы мне не нужны».
Дрю отвечает: «Тогда мне от своего имени остается только умереть».
Тут во мне как плотину прорвало. Я уже не могу найти нужную строчку, даже страницу не вижу. Кажется, что я и еще что-то потеряла. Контроль над собой, связь с реальностью. Со временем. Я не знаю, сколько его проходит, пока я стою замерев. Я слышу, как Дрю кашляет, ожидая, что я продолжу чтение. Профессор Гленни ерзает на стуле. Дрю нашептывает мне мои слова, я повторяю, и каким-то образом мне удается восстановить дыхание. Я продолжаю расспрашивать Орландо. Прошу его доказать свою любовь. Но я уже не играю. Это уже не притворство.
«Скажите: получив Розалинду, как долго вы захотите ею владеть?» – спрашиваю я, будучи ею. Голос уже не похож на мой собственный. Он буквально вибрирует от эмоций, в нем звучит столько вопросов, которые надо было задавать тогда, когда была возможность.
Он отвечает: «Всю вечность и один день».
Воздух со свистом вырывается из моих легких. Именно этот ответ я и хотела услышать. Даже если он – неправда.
Я пытаюсь прочесть следующую реплику, но не могу произнести ни слова. Я задыхаюсь. В ушах у меня ревет ветер, я моргаю в надежде, что слова перестанут скакать по странице. Через несколько секунд мне удается выдавить из себя следующие слова: «Скажите лучше, один день, а вечность отбросьте», и тут у меня срывается голос.
Ведь Розалинда все понимает. Скажите лучше, один день, а вечность отбросьте. А после этого дня сердце будет разбито. Неудивительно, что она не хочет показывать ему, кто она на самом деле.
К глазам подступают горячие слезы, сквозь пелену которых я вижу, что весь класс молча таращится на меня, разинув рты. Выронив книгу, я бросаюсь к двери. Я бегу по коридору, через несколько классов залетаю в женский туалет. В угловой кабинке я опускаюсь на корточки, глотаю ртом воздух и слушаю гудение ламп, отчаянно стараясь оттолкнуть ту пустоту, что грозит проглотить меня заживо.
У меня насыщенная жизнь. Почему внутри так пусто? Из-за одного парня? Из-за одного дня? Но, стараясь сдержать слезы, я возвращаюсь в то время, когда я еще не повстречала Уиллема. Вижу себя с Мелани в школе, я закрыта и ограниченна, мы сплетничаем о девчонках, которых даже не потрудились узнать, и потом, в ходе европейского тура, изображаем дружбу, брызжущую ядом. Вижу себя за обеденным столом с родителями, мама, как всегда, с графиком, в который старается втиснуть танцы, подготовку к экзаменам или еще какую-нибудь развивающую деятельность, листает каталоги в поисках новых непромокаемых зимних ботинок, мы вроде бы говорим, но не друг с другом. Вижу себя с Эваном после того, как мы с ним впервые переспали, он сказал нечто вроде того, что мы теперь близки друг другу, как никто, это было мило, но складывалось ощущение, что он это просто в какой-то книге вычитал. Или, может, только мне так казалось, поскольку я начала подозревать, что вместе нас свел лишь тот факт, что Мелани встречалась с его лучшим другом. Когда я заплакала, Эван подумал, что это я от радости, и стало только хуже. Но тем не менее я все равно осталась с ним.
Я была пустой. Еще задолго до того, как в мою жизнь вошел Уиллем и так быстро ее покинул.
Я не знаю, сколько я там просидела, прежде чем скрипнула дверь. Потом под дверью кабинки появились поддельные розовые угги Ди.
– Ты там? – тихонько спрашивает он.
– Нет.
– Можно я зайду?
Я открываю замок. Ди стоит со всеми моими вещами.
– Прости, – говорю я.
– Простить? Да ты была великолепна. Тебе аплодировали стоя.
– За то, что не сказала тебе тогда о приезде родителей. Прости, что соврала. И за то, что все испортила. Я не умею дружить. Вообще ничего не умею.
– Ты умеешь играть Розалинду, – говорит он.
– Это потому, что я спец по притворству, – я смахиваю слезу рукой. – Я так умело вру, что сама за собой этого не замечаю.
– Ох, милая, ты из этих пьес ничего не поняла? Нет никакой границы между тем, кем ты притворяешься, и тем, кто ты есть. – Ди раскрывает объятия, и я прижимаюсь к нему. – И ты меня прости, – добавляет он. – Я тоже, наверное, малость перестарался. Если ты не заметила, я иногда переигрываю.
Я смеюсь.
– Неужели?
Ди помогает мне надеть куртку.
– Я не люблю, когда мне врут, но я действительно ценю то, что ты попыталась мне сказать. Люди никогда толком не знали, как меня воспринимать – ни во дворе, ни в школе, ни тут, – поэтому они всегда стараются решить все за меня и рассказывают мне же, кто я такой.
– Да, с этим я тоже чуть-чуть знакома.
Мы долго смотрим друг на друга. И этой тишиной так много сказано. Потом Ди спрашивает:
– Хочешь рассказать, что это было-то?
Хочу. Так хочу, что грудь сжимает. Я захотела рассказать ему все про себя уже несколько недель назад. Я киваю.
Ди сгибает локоть, я беру его под руку, и мы выходим из туалета, столкнувшись на входе с парой девчонок, посмотревших на нас очень странно.
– Был один парень… – начинаю я.
Он качает головой и тихонько цокает языком, словно журя, как бабушка.
– Всегда так.
…Я снова привожу Ди в свою комнату и подаю ему весь запас печенья. И рассказываю все. К концу моей истории все черно-белое печенье и печенье с арахисовым маслом съедено. Он смахивает крошки с коленей и спрашивает, размышляла ли я когда-нибудь о «Ромео и Джульетте».
– Не все можно привязать к Шекспиру.
– Все. Ты думала, как могла бы повернуться ситуация, если бы они не были такими дергаными? Если бы Ромео задумался на секунду и вызвал врача, или просто дождался бы, когда Джульетта проснется? А не принимал импульсивных решений и не травился бы, думая, что она мертва, когда она просто спала?
– Вижу, что ты думал, – правда, вижу. Ди очень взбудоражен.
– Я столько раз видел этот фильм, и каждый чертов раз мне хотелось закричать, как на девчонку в ужастике: «Стой. Не ходи в подвал. Там убийца». А Ромео и Джульетте я кричу: «Не принимай поспешных решений». Но разве эти дураки меня хоть раз послушали? – Он опечаленно качает головой. – И я всегда думаю, что было бы, если бы они подождали. Джульетта проснулась бы. Они бы уже поженились. Уехали бы подальше от Монтекки и Капулетти, поселились в каком-нибудь симпатичном замке. Обставили бы его уютно. Может, было бы как в «Зимней сказке». Думая, что Гермиона умерла, Леонт прекращает вести себя как дурак, а потом так радуется, увидев, что она жива. Может быть, и Монтекки с Капулетти потом узнали бы, что их возлюбленные дети не погибли, поняли, что борьба глупа, и все были бы счастливы. Может быть, трагедия тогда обернулась бы комедией.
– «Зимняя сказка» – не комедия, это проблемная пьеса.
– Так, хватит. Ты понимаешь, о чем я.
И я действительно понимаю. Возможно, я не размышляла об этом, что касается именно «Ромео и Джульетты», но по поводу нашей с Уиллемом истории я сразу же продумала вариант «что, если». Когда я возвращалась в Англию на поезде, когда летела в самолете домой. А если с ним что-то случилось? Но когда я высказала свои сомнения – сначала мисс Фоули, потом Мелани, – они обе меня одернули. Уиллем не Ромео. Он так, Ромео. А я не Джульетта. Я делюсь этим с Ди. Перечисляю все подтверждения тому, что он просто актер, начиная с того, как он подцепил случайную девчонку в поезде, а потом, час спустя, позвал ее на день съездить в Париж.
– Нормальные люди этого не делают, – комментирую я.
– А кто говорит о нормальных? И может быть, ты не случайная девчонка. Может, и ты для него что-то значила.
– Но он ведь меня даже не знал. Я в тот день была другим человеком. Я была Лулу. Вот кто ему понравился. И к тому же давай вообразим, что что-то действительно произошло, а не он меня кинул. Я знаю лишь его имя. А он моего – нет. И живет на другом континенте. Я его никогда не найду. Как в такой ситуации отыщешь человека?
Ди смотрит на меня так, будто ответ очевиден.
– Надо просто искать.
ИМЯ: Уиллем
НАЦИОНАЛЬНОСТЬ: Голландец
ВОЗРАСТ: в прошлом августе было 20
ВЫРОС В АМСТЕРДАМЕ.
РОДИТЕЛИ: Яэль и Брам. Мама – не голландка. Мама – врач-натуропат.
1,9 м, 57 кг.
Прошлым летом выступал в труппе «Партизан Уилл».
Это полный список точных фактов из биографии Уиллема. Он занял лишь треть страницы в одной из моих заброшенных тетрадей с лабами. Закончив, я вижу, что этот список – как усмешка, как будто реальность отвесила мне оплеуху. Думаешь, что влюбилась, и это все, что ты о нем знаешь? Восемь фактов? И как я его по этим данным найду? Ладно там искать иголку в стоге сена. Это просто. Ее хотя бы заметить можно. Я же хочу найти конкретную иголку на игольной фабрике.
Восемь фактов. Унизительно. Я пристально смотрю на страницу, собираясь вырвать ее из тетради и смять.
Но вместо этого я переворачиваю лист и начинаю составлять новый список. Я записываю случайные мысли. Веселое изумление на его лице, когда я призналась в своих опасениях, что он меня похитил. Его вид, когда в кафе он выяснил, что я единственный ребенок, и спросил, одинока ли я. Безумная детская радость, когда он сел на баржу с Капитаном Джеком. Как приятно было осознавать, что это благодаря мне он сейчас такой. Звуки Парижа в подземной части канала. Париж, увиденный с сиденья велосипеда. Его рука на моем бедре. Его свирепый взгляд, когда он побежал выручать тех девчонок в парке. Поддержка, которую я чувствовала, когда он держал меня за руку во время нашего бегства по улицам Парижа. Неприкрытые чувства, когда я спросила его за ужином, зачем он меня сюда привез. И потом сквот, как он на меня смотрел, как я почувствовала себя большой и сильной, могучей и смелой.
Я не борюсь с нахлынувшими воспоминаниями, а пишу и пишу. Страницу, другую. А потом понимаю, что пишу уже не о нем. Я пишу о себе. О том, что в тот день чувствовала, включая свой страх и ревность, но в первую очередь то, что мир полон исключительных возможностей.
Я исписала три страницы. Ничего из этого не поможет мне его найти. Но когда я пишу, мне хорошо – нет, даже не просто хорошо, я чувствую наполненность. Что все как-то правильно. И я очень-очень давно не испытывала этого чувства, и именно оно убеждает меня, что искать его все же надо.
Самый конкретный факт из моего списка – это «Партизан Уилл», поэтому я начинаю с него. У них есть простенький веб-сайт, увидев его, я сразу разволновалась, но потом заметила, как давно он не обновлялся. Там рекламируются постановки двухлетней давности. Но все же там есть вкладка с координатами, на которой я нахожу адрес электронной почты. Я сижу несколько часов, сочиняю десять разных вариантов писем, но в итоге все тру, оставляя простенькое:
Привет!
Я пытаюсь отыскать голландца Уиллема, ему 20 лет, и прошлым летом он играл в «Двенадцатой ночи». Я на нее ходила в Стратфорде-на-Эйвоне в августе, мы с ним там познакомились и поехали в Париж. Если кому-нибудь известно, где он, пожалуйста, передайте ему, что Лулу, она же Эллисон Хили, хотела бы, чтобы он вышел на связь. Это очень важно.
Я добавляю свои контактные данные, на миг задумываюсь, воображая себе, как нули и единицы, или из чего там состоят эти письма, полетят через океаны и горы и приземлятся в чьем-то почтовом ящике. Кто знает? Может быть, даже в его.
И нажимаю «Отправить».
Через тридцать секунд я слышу звук, оповещающий о входящем сообщении. Неужели? Неужели так быстро? И так просто? Кому-то известно, где он. Или, может, он сам искал меня все это время.
Трясущимися руками я открываю почту. Но там просто вернулось мое сообщение. Я проверяю адрес. Посылаю снова. Оно снова возвращается.
– Первый страйк, – сообщаю я на следующий день Ди перед уроком. И рассказываю о недошедшем письме.
– Я не люблю использовать спортивные метафоры, но, мне кажется, бейсбол – довольно долгая игра.
– В смысле?
– Оставайся на базе и жди длинной передачи.
Торжественно входит профессор Гленни и начинает рассказывать о «Цимбелине», пьесе, которую нам предстоит начать, и последний раз объявляет о продаже билетов на «Как вам это понравится», а потом коротко напоминает, что пора задуматься об устной презентации, намеченной на конец года.
– Можно работать одному или с напарником, презентация может быть стандартной или с элементами театрализации.
– У нас будет театрализация, – шепчет Ди. – Гленни это любит.
И мы переглядываемся, словно оба подумали одно и то же. После урока мы подходим к кафедре, где, как обычно, трутся его фанатки.
– Что, Розалинда, хочешь купить билет на «Как вам это понравится»?
Я краснею.
– Я вообще-то уже купила. Дело в другом, я хочу найти человека, с которым потеряла связь, а зацепок у меня не так много, но он связан с труппой, которая ставит Шекспира, в прошлом году я видела их в Стратфорде-на-Эйвоне, у них есть веб-сайт, но письмо вернулось, хотя их выступление я видела меньше года назад…
– В Стратфорде-на-Эйвоне?
– Да. Но не в театре. Это, так сказать, андеграунд. Труппа называлась «Партизан Уилл». Выступали они возле канала. И было здорово. Я вообще-то забила на «Гамлета» в постановке «Королевской Шекспировской компании» ради их «Двенадцатой ночи».
Профессор Гленни радуется.
– Ясно. И ты потеряла Себастьяна? – Я ахаю и краснею, но потом понимаю, что он имел в виду лишь пьесу. – У меня там в турбюро старый друг работает. «Партизан Уилл», говоришь?
Я киваю.
– Посмотрю, что смогу на них откопать.
На следующей неделе, прямо перед весенними каникулами, профессор Гленни вручает мне бумажку с адресом.
– Вот что нашел мой друг. Это из полицейского досье. По всей видимости, твои друзья имеют привычку выступать без разрешения, их арестовывали. Но давно, я не знаю, насколько информация актуальная.
Я смотрю на бумажку. В ней указан английский город Лидс.
– Спасибо, – говорю я.
– Не за что. Расскажи, чем кончится.
Этим же вечером я распечатываю письмо, которое я отправляла на адрес «Партизана Уилла», но потом, передумав, пишу самому Уиллему от руки.
Дорогой Уиллем!
Я стараюсь забыть тебя и тот день, который мы провели в Париже, вот уже девять месяцев, но, как видишь, получается не особо. Я, наверное, в первую очередь хочу узнать следующее: ты просто ушел? Если да, то все нормально. Ну, то есть не нормально, но если ты скажешь правду, я переживу. А если не ушел, то я и не знаю, что сказать. Разве только что мне жаль, что я сама ушла.
Я не представляю, как ты отреагируешь на это письмо (это же как призрак из прошлого). Но независимо от того, что тогда было, я надеюсь, что у тебя все в порядке.
Я подписываюсь Лулу и Эллисон и оставляю все свои контакты. Кладу в конверт и на нем подписываю: «Партизану Уиллу. Перешлите Уиллему». И накануне отъезда на весенние каникулы я его отправляю.
Дома мне скучно. У Мелани каникулы с моими не совпадают, я и скучаю по ней, но в то же время рада, что не придется с ней общаться. Я закрываюсь в своей комнате, обкладываюсь старыми учебниками по всяким точным наукам, а сама в это время роюсь на «Фейсбуке» и в «Твиттере» и всех других мыслимых и немыслимых соцсетях, но, как выясняется, зная всего лишь имя, найти человека очень непросто. Особенно потому, что в Голландии имя Уиллем очень распространено. Но я все равно проглядываю сотни страниц, смотрю на фотки различных Уиллемов, но все они не те.
Я создаю на «Фейсбуке» аккаунт под именем Лулу, где размещаю фотки Луизы Брукс и свои. Ежедневно меняю статус на что-нибудь такое, что понять может лишь он. «Веришь ли ты в случайности?»; «Нутелла» – шоколад?»; «Влюбиться и полюбить – это одно и то же?». Меня пытаются добавить в друзья помешанные на нью-эйдже. Какие-то извращенцы. Фан-клуб «Нутеллы» из Миннесоты (кто бы мог подумать?). Но от него ни слова.
Я пытаюсь найти его родителей. Ищу по комбинациям: «Уиллем, Брам, Яэль», просто «Брам, Яэль». Но без фамилии ничего не получается. Потом я просматриваю все голландские сайты, посвященные натуропатии, ищу там Яэль, но тоже ничего не нахожу. Я пробиваю в «Гугле» имя «Яэль», выясняется, что оно еврейское. Значит, его мама еврейка? Израильтянка? Почему я не додумалась спросить его об этом, когда была возможность? Знаю почему. Когда я была с ним, мне казалось, что я уже его знаю.
Заканчиваются каникулы, на шекспировском курсе мы начинаем читать «Цимбелина». Мы с Ди дошли уже до середины, до самого пикантного момента, где Постум, муж Имогены, видит у Якимо тайный браслет, подаренный им Имогене, и воспринимает это как доказательство того, что она ему изменяет, хотя, конечно же, Якимо браслет украл как раз для того, чтобы выиграть спор с Постумом о том, что он может соблазнить Имогену.
– Очередной поспешный вывод, – говорит Ди, многозначительно глядя на меня.
– Ну, у него были серьезные поводы ее подозревать, – отвечаю я. – Якимо знал о ней все, обстановку в ее спальне, про родинку на груди.
– Потому что он подглядывал за ней, когда она спала. Было же объяснение.
– Я знаю. Знаю. Ты точно так же говоришь, что есть объяснение и исчезновению Уиллема. Но иногда надо принимать все таким, каким оно кажется с первого взгляда. Всего лишь за один день я видела, как он флиртовал с одной, другая его раздевала, третья подсунула телефончик. Это уже как минимум три, не считая меня. Мне это говорит лишь о том, что он пудрит мозги. Запудрил и мне.
– Как-то для этого парень слишком много рассуждал о влюбленности.
– О влюбленности, но не любви, – возражаю я. – Да и влюблен он был в Селин. – Хотя я помню ту очевидную жажду любви, с которой он говорил о родителях. И чувствую жар на своем запястье, словно его слюна еще там.
– Селин, – Ди щелкает пальцами, – та сексапильная француженка.
– Не такая уж она была сексапильная.
Ди закатывает глаза.
– Почему мы об этом не подумали? Как называется клуб, в котором она работала? Где твой чемодан остался?
– Понятия не имею.
– Ладно. Где он находится?
– Недалеко от вокзала.
– Какого вокзала?
Я пожимаю плечами. Я как заблокировала эти воспоминания.
Ди хватает мой ноутбук.
– Да ты просто упрямишься, – и начинает стучать по клавиатуре. – Ты ехала из Лондона, значит, на Северный вокзал.
– Какой же ты умный, а?
Он открывает Гугл-карты и что-то пишет. Появляется куча красных флажков.
– Вот.
– Что?
– Ночные клубы рядом с Северным вокзалом. Обзванивай. Селин, я так думаю, работает в одном из них. Найдешь ее, найдешь его.
– Ага, возможно, даже в одной постели.
– Эллисон, ты же сама говорила, что надо видеть дальше собственного носа.
– Надо. Просто Селин мне больше видеть не хочется.
– Тебе насколько важно его найти?
– Не знаю. Важнее всего мне, наверное, узнать, что же произошло.
– Повод все же позвонить этой самой Селин.
– Что же мне, все эти клубы обзванивать? Ты забыл, я же по-французски не говорю.
– Да разве это трудно? – он морщит лицо, – Bon lacroix monsoir oui, très, chic chic croissant[36]путана ле франсе, – и ухмыляется. – Видишь? Легкотня.
– Это тоже французский?
– Нет, латынь. Можно еще того парня спрашивать, африканца.
Великан. С ним бы я не против поговорить, но, естественно, я не знаю его имени.
– Давай ты. У тебя это все лучше получается.
– Ты о чем? Я испанский учил.
– Я про то, как ты голоса меняешь, играешь.
– Я видел тебя в роли Розалинды. К тому же ты целый день играла Лулу и сейчас перед родителями изображаешь студентку, готовящуюся к меду.
Я опускаю глаза и принимаюсь ковырять ноготь.
– Я просто врушка.
– Нет. Ты экспериментируешь с разными личностями, как все те шекспировские герои. Все, кем ты притворяешься, в тебе уже есть. Именно поэтому ты и надеваешь эти маски.
Кали в этом году начала изучать французский, поэтому я спрашиваю у нее как будто невзначай, как можно пригласить к телефону Селин или бармена-сенегальца, у которого есть брат в Рочестере. Поначалу она просто в шоке. Наверное, я с самого начала учебного года спрашиваю у нее что-то более человеческое, чем «Это твои носки?».
– Ну, это будет зависеть об большого числа факторов, – говорит она. – Кто эти люди? В каких вы отношениях? Французский – это язык нюансов.
– Гм, а не может быть такого, что это просто люди, с которыми я хочу поговорить по телефону?
Кали смотрит на меня сощурившись, а потом утыкается в книгу.
– Попробуй перевести через программу в Интернете.
Я делаю глубокий вдох и шумно выдыхаю.
– Ладно. В порядке следования это хорошенькая стервозина и приятный молодой человек, с которыми мне как-то довелось встретиться. Они оба работают в одном ночном клубе Парижа, и мне кажется, что у них есть ключ к моему… моему счастью. Это проясняет нужные нюансы?
Кали закрывает учебник и смотрит на меня.
– Да. И нет. – Она хватает листочек и начинает постукивать им по подбородку. – Ты случайно не знаешь, как зовут этого брата из Рочестера?
Я качаю головой.
– Он упомянул его, но произнес быстро. А что?
Кали пожимает плечами.
– Ну, просто если бы ты знала, можно было бы найти его самого в Рочестере и так выйти на его брата.
– Боже, об этом я даже не подумала. Может, мне удастся вспомнить и поискать. Спасибо.
– Просто поразительные вещи могут случиться, если попросишь о помощи, – соседка многозначительно смотрит на меня.
– Ты хочешь все узнать?
Ее поднятые брови как бы говорят: «Любят ли свиньи грязь?»
И я рассказываю ей, Кали, которая никак не грозила стать моим доверенным лицом, краткую версию своей саги.
– О боже. Да. Тогда все ясно.
– Что ясно?
– Почему ты все время держишься в стороне, всегда нам отказываешь. Мы-то думали, что мы тебе противны.
– Что? Нет! Не противны. Я просто чувствовала себя изгоем, и мне было жаль, что на вашу долю выпала такая соседка.
Кали закатывает глаза.
– Я перед тем, как сюда приехать, разошлась со своим парнем, а Дженн – со своей девушкой. Как ты думаешь, почему у меня столько фоток Бастера? Всем было фигово, все тосковали по дому. Поэтому мы и проводили столько времени на вечеринках.
Я качаю головой. Я и не знала. Я даже не пыталась что-то узнать. Потом я начинаю смеяться.
– У меня одна лучшая подружка с семи лет была. Я, кроме нее, ни с кем и не тусовалась из девчонок, и я, похоже, как-то упустила то время, когда люди учатся дружить.
– Ничего ты не упустила. Разве что ты и в детский сад не ходила.
Я беспомощно смотрю на нее. Конечно же, я ходила в садик.
– Если ты ходила в сад, то научилась заводить друзей. Это как бы первое, чему там учат, – она смотрит на меня. – Чтобы с тобой дружили… – начинает она.
– Надо дружить самому, – подхватываю я, вспоминая, что нам говорила миссис Финн. Или Барни.
Улыбаясь, Кали берется за ручку.
– Думаю, проще будет искать эту девицу Селин и сенегальского бармена, о его брате забудь. Много ли там барменов из Сенегала? А найдешь бармена, спроси, есть ли у него брат в Рочестере.
– Рош Эстере, – поправляю я. – Так он его называл.
– Это понятно. Так звучит куда солиднее. Вот, – она подает мне бумажку. Je voudrais parler à Céline ou au barman qui vient du Senegal, s’il vous plait[37]. Она написала и на французском, и транскрипцию, как это произносится. – Это как спросить их по-французски. Если тебе нужна помощь с этими звонками, дай знать. Друг может помочь.
Je voudrais parler à Céline ou au barman qui vient du Senegal, s’il vous plait. За следующую неделю я произнесла эту фразу так много раз – сначала репетировала, потом по телефону, и каждый разговор угнетал меня все больше и больше – так что не сомневаюсь, что теперь говорю ее и во сне. Я позвонила двадцать три раза. Je voudrais parler à Céline ou au barman qui vient du Senegal, s’il vous plait… Я говорю это, и происходит одно из трех: первое – вешают трубку. Второе – отвечают на разные лады non[38] и вешают трубку. Эти однозначные «нет» я вычеркиваю из списка. И третий вариант – начинают лепетать по-французски очень быстро, и я не могу ответить. «Céline? Barman? Senegal?»[39] – повторяю я в трубку, но слова тонут, как бракованные спасательные круги. Я же понятия не имею, что говорят эти люди. Может, что Селин и Великан пошли обедать и скоро вернутся. Или что Селин внизу, но сейчас занята – трахается с высоким голландцем.
Я решаю воспользоваться предложенной Кали помощью, иногда ей удается выяснить, что у них нет ни Селин, ни бармена-сенегальца, но чаще она тоже ничего не понимает, как и я. Тем временем они с Ди начинают искать через «Гугл» все возможные сенегальские имена с привязкой к Рочестеру. Мы даже делаем несколько звонков, но получается очень неловко и безрезультатно.
После двадцати четырех мучительных звонков ночные клубы близ Северного вокзала заканчиваются. Тогда я вспоминаю название группы на майке, которую дала нам Селин – Уиллему и мне. Я ищу ее в «Гугле» и изучаю график их выступлений. Но если они и играли в ее клубе, то очень давно, потому что сейчас они стали очень популярны и дают концерты только на больших сценах, но не в клубах.
К этому времени с того дня, когда я отправила ему письмо, прошло уже три недели, так что я и на этом фронте стала терять надежду. Шансы отыскать его и без того были невелики, а теперь вообще тают на глазах. Но, что страннее всего, ощущение собственной правоты вместе с этим не пропадает. Разве что, наоборот, крепнет.
– Ну, как у тебя с поисками Себастьяна? – спрашивает профессор Гленни однажды после урока, когда я подхожу забрать свое сочинение по «Цимбелину». Стоящие рядом поклонницы смотрят на меня ревностно – с тех пор, как я поговорила с ним про «Партизана Уилла», профессор зауважал меня еще больше. Ну а Ди он всегда любил.
– Да подзависло, – отвечаю я. – Больше зацепиться не за что.
Он ухмыляется.
– Зацепиться всегда есть за что. Как там говорят детективы в кино? «Иногда ларчик открывается просто», – последнее он произносит с ужасным нью-йоркским акцентом. И отдает мне мое сочинение. – Хорошо написала.
Я вижу большую пятерку с минусом, и меня захлестывает огромная волна гордости. Когда мы с Ди уходим, я все время посматриваю на нее, словно проверяя, не превратится ли она в тройку, хотя и знаю, что такого не бывает. Но все же никак не перестану проверять. И улыбаться. Заметив это, Ди начинает смеяться.
– Не все из нас привыкли к пятеркам, – оправдываюсь я.
– Ой, не надо только плакаться. Ну что, до встречи в четыре?
– Я буду считать секунды.
В четыре появляется Ди и просто прыгает до потолка.
– Просто не просто, мы же ларчик еще не пытались открыть, – он протягивает мне два диска из медиацентра. Один из них называется «Ларец Пандоры», а на нем изображена красотка с печальными темными глазами и в глянцевом шлеме черных волос. Я сразу же понимаю, кто это.
– И как нам это поможет?
– Не знаю. Но когда открываешь ларец Пандоры, не знаешь, что из него полезет. Можно сегодня посмотреть. Когда я с работы вернусь.
Я киваю.
– Я сделаю попкорн.
– А я принесу несъеденные пирожные из столовки.
– Да уж, мы знаем, как оторваться ночью в пятницу.
Вечером, когда я готовлюсь к его приходу, в гостиной появляется Кали и смотрит на мой попкорн.
– Что, пожевать захотелось?
– Мы сегодня с Ди хотим кино посмотреть, – я Кали никогда никуда не приглашала. Да и она почти всегда на уик-энд тусуется где-то по вечерам. Но я вспоминаю, как она предложила мне помощь, что говорила про дружбу, так что предлагаю ей сегодня присоединиться к нам. – У нас миссия – поискать в этих фильмах подсказки. Твоя помощь пригодилась бы. Ты такую умную идею подкинула насчет его брата в Рочестере.
Она широко распахивает глаза.
– С удовольствием помогу. Мне так надоели эти пьянки. Дженн, ты хочешь с Эллисон и Ди кино посмотреть?
– Но я сразу предупреждаю, оно немое.
– Круто, – откликается она. – Я ни разу такого не видела.
Я тоже, а по факту получается в некотором смысле как Шекспира смотреть – надо привыкнуть, войти в ритм. Ничего не говорят, но и на фильм на иностранном языке с субтитрами тоже не похоже. Тут титры есть только в самых ключевых диалогах, а в остальном приходится догадываться по выражениям лиц актеров, по ситуации, по напряженности музыки, исполняемой оркестром. В общем, приходится малость поработать.
Мы начинаем с «Ларца Пандоры», это фильм о красивой девушке легкого поведения по имени Лулу, которая переходит от одного мужчины к другому. Сначала она собирается замуж за своего любовника, но незадолго до свадьбы стреляет в него. Ее судят за убийство, но ей удается избежать тюрьмы, и она покидает страну с сыном убитого. В итоге ее продают в сексуальное рабство. А в конце накануне Рождества ее саму зарежут, да не кто иной, как сам Джек Потрошитель. Для всех нас это все равно что смотреть на крушение поезда в замедленной съемке.
Потом Ди достает следующий диск, «Дневник потерянной девушки».
– Это комедия, – шутит он.
Этот фильм не такой ужасный. Лулу, хотя в этом фильме ее не так зовут, в конце не умирает. Но ее соблазняют, она рожает вне брака, ребенка забирают, общество демонстрирует ей свое презрение, и ее упекают в ужасный исправдом. В итоге она тоже вынуждена торговать собой.
Мы заканчиваем почти в два ночи, включаем свет и смотрим друг на друга стеклянными глазами.
– Ну? – спрашивает Дженн.
– Мне понравилось, как она одевается, – говорит Кали.
– Да, наряды у нее действительно экстраординарные, но нам особо ничего не дают, – Ди смотрит на меня. – Есть что-нибудь?
Я оглядываюсь.
– У меня ничего, – я действительно ничего не поняла. Все это время я считала себя Лулу. Но я вообще не похожа на девушку из этих фильмов. И не хотела бы.
Дженн зевает, открывает ноутбук и выходит на страницу Луизы Брукс, которая, по всей видимости, вела такую же беспорядочную жизнь, как и Лулу, прошла путь от элитной актрисы до продавщицы в «Саксе», потом стала содержанкой, а под конец затворницей.
– Но тут говорится, что она всегда была бунтаркой. Делала все по-своему. А еще у нее была гомосексуальная связь с Гретой Гарбо! – Дженн улыбается.
Кали выхватывает у нее ноутбук и читает дальше.
– К тому же она первая сделала короткую стрижку-боб.
– У меня тоже был боб, когда мы познакомились. Наверное, мне следовало это сказать.
Кали отставляет ноутбук в сторону, распускает мой хвостик и подгибает волосы в районе подбородка.
– Хм. С бобом ты действительно на нее похожа внешне.
– Да, он так и сказал. Что я выгляжу как она.
– Если он тебя такой увидел, – говорит Дженн, – это значит, что ты показалась ему очень красивой.
– Да. Возможно. Или для него это была лишь игра. Может, он пытался за счет этого дистанцироваться, так как не хотел ничего обо мне знать, – набрасывая эти неромантичные варианты – зато, давайте будем честными, наиболее вероятные, – я уже не испытываю привычного удушающего стыда и унижения. Я чувствую, что ребята со мной, и все случившееся перестает казаться таким ужасным.
Кендра сегодня остается у Джеба, Кали предлагает Ди лечь спать в ее кровати, а сама падает на Кендрину. Устроившись под одеялками, мы желаем друг другу спокойной ночи, как будто мы в каком-то летнем лагере, и я чувствую, что все идет правильно, чувствую себя сильной, как никогда.
Ди сразу же начинает храпеть, а я не засыпаю долго, все думаю о Лулу. Может, это было просто имя. Просто игра. Но в какой-то момент уже и не игра. Ведь в тот день я действительно в нее превратилась. Может, не в эту Лулу из фильма и не в настоящую Луизу Брукс, но в собственный образ Лулу. Свободную и отважную. Готовую к приключениям. Согласную.
И я понимаю, что я ищу не только Уиллема; но и Лулу тоже.
Родители встречают меня в аэропорту Майами, мама организовала все так, что их самолет прилетел на полчаса раньше моего. Я-то надеялась в этом году избежать Пасхального Седера, я ведь за несколько недель до него ездила к родителям на каникулы, а приехать на Седер – это значит пропустить день занятий. Но удача мне не улыбнулась. Традиции есть традиции, и только на Песах мы ездим к бабушке.
Я ее люблю, хотя Седер – это всегда умопомрачительно скучно, и есть столько бабушкиной стряпни – опасно для жизни, но я не хотела ехать не поэтому.
Бабушка выводит маму из себя, а это означает, что в каждую поездку мама доводит нас. Когда бабушка приезжает к нам, с этим справиться еще реально. Мама может куда-нибудь выйти, выпустить пары у Сьюзан, поиграть в теннис, заняться планированием моего графика, сходить в торговый центр и купить новые ненужные мне тряпки. Но когда мы оказываемся в Майами-Бич, в пансионе, где с другими стариками живет бабушка, это все равно что застрять на острове престарелых.
Мама принимается за меня сразу же, я еще даже багажа не дождалась, а она уже пилит меня за то, что я не послала открытки с благодарностями за подарки на день рождения, а это означает, что она спрашивала бабушку и Сьюзан, получали ли они их. Потому что в этом году, кроме Дженн с Кали, которые испекли мне торт, и Ди, который сводил меня поужинать в свой любимый бостонский фургон с фастфудом, ну и мамы с папой, естественно, благодарить мне было некого. Мелани мне ничего не прислала, только на стене в «Фейсбуке» написала поздравление.
Когда мы садимся в такси (во второе, первую машину мама отвергла, потому что там был недостаточно мощный кондиционер – когда она едет к бабушке, никто пощады не жди), мама принимается за мои планы на лето.
Впервые она подняла эту тему еще в феврале, спросив меня, что я собираюсь делать летом, я сказала, что понятия не имею. А через несколько недель, в конце весенних каникул, она объявила, что разузнала кое-что для меня, воспользовалась некоторыми связями, и теперь у нее есть два многообещающих предложения. Одно – поработать в лаборатории фармацевтической компании недалеко от Филадельфии. Второе – помощником одного из папиных друзей, проктолога доктора Алана Спеткора (Мелани звала его Анальным Инспектором). По ее словам, ни за один вариант мне не заплатят, но они с папой это обсудили и готовы сами предоставить мне щедрую компенсацию. Мама была так довольна собой. И то и другое будет отлично смотреться в моем резюме и в достаточной мере затмит «катастрофу», которую я потерпела в первом семестре, как она это называет.
Я была так раздражена, что чуть сразу не сказала ей, что эта интернатура мне не подходит, потому что у меня нет достаточной квалификации; я же в подготовке к меду не продвинулась. Просто чтобы позлить ее. Посмотреть на ее лицо. Но потом испугалась. У меня пятерка по Шекспиру. Пятерка с минусом по китайскому, такое со мной впервые. И твердая четверка по биологии, как по теории, так и за лабораторные, а по керамике тоже пятерка. Я поняла, что на самом деле горжусь своими достижениями, и мне не хотелось, чтобы мамино неизбежное и нескончаемое разочарование отравило мою радость. Все равно, конечно, это произойдет, но я все же придерживалась своего плана А – признаться, когда покажу ей оценки в конце года.
Но до экзаменов еще три недели, а мама уже капает мне на мозги с этой работой. Когда мы подъезжаем к высотному дому, где живет бабушка, я говорю ей, что все еще обдумываю варианты, и выскакиваю из машины, чтобы помочь папе достать чемоданы.
Это так странно. Моя мама – самый страшный человек, которого я знаю, но когда бабушка открывает дверь, она так съеживается, будто перед ней предстает огромный людоед, а не полутораметровая крашеная блондинка в желтом спортивном костюме и фартуке с надписью: «Поцелуй мешуга[40] повара». Бабушка стискивает меня в крепких объятиях, от нее пахнет «Шалимаром» и куриным жиром.
– Элли! Дай я на тебя посмотрю! Ты что-то необычное с волосами сделала! Я видела фотографии на «Фейсбуке»!
– Ты пользуешься «Фейсбуком»? – спрашивает мама.
– Мы с Элли там друзья, да? – бабушка подмигивает мне.
У мамы кривится лицо. Не знаю почему – из-за того, что мы с бабушкой дружим на «Фейсбуке», или потому что она настойчиво сокращает мое имя.
Мы входим. На диване в цветочек спит бабушкин друг Фил. Перед ним стоит огромный телевизор, где на полной громкости идет баскетбольный матч.
Бабушка касается моих волос. Они сейчас до плеч. С лета я не стриглась.
– Раньше были короче, – говорю я. – А теперь серединка на половинку.
– Сейчас лучше. Боб был просто ужасный! – говорит мама.
– Мам, но это был боб, а не ирокез.
– Я знаю, что это было. Но ты выглядела как мальчишка.
Я поворачиваюсь к бабушке.
– Мама перенесла какую-то детскую травму из-за стрижки? Она все никак забыть об этом не может.
Бабушка всплескивает руками.
– Знаешь, Элли, возможно, ты права. Когда ей было десять, она посмотрела «Ребенка Розмари»[41] и умоляла меня сводить ее в детскую парикмахерскую. Она заставляла отстригать волосы все короче и короче, пока совсем ничего не осталась, и, когда мы выходили, чья-то мама показала на нее, сказав своему сыну: «Не подстричь ли нам и тебя как этого милого мальчика?» Она с улыбкой смотрит на маму. – Эл, я и не знала, что ты так из-за этого расстроилась.
– Я не расстроилась, мама, потому что этого не было. Я не смотрела этого фильма. А если бы и смотрела – он совершенно не подходит для десятилетнего ребенка.
– Я могу показать фотографии!
– Нет необходимости.
Бабушка осматривает мамину голову.
– Знаешь, может, тебе снова попробовать сделать пикси? Мне кажется, ты не меняла прическу с тех пор, как Клинтон стал президентом, – бабушка снова ехидно ухмыляется.
Мама касается рукой волос – они у нее прямые, каштановые, собраны в низкий хвост – и как будто бы становится еще на пару сантиметров ниже. Бабушка решает на этом оставить ее и тащит меня в кухню.
– Печенья хочешь? У меня есть макаруны.
– Макаруны – это не печенье, бабуль. Это кокосовые заменители печенья. Они отвратительны. – Во время Пасхи у бабушки ничего мучного в доме нет.
– Тогда посмотрим, что есть еще, – я иду за ней в кухню. Она наливает мне диетического лимонада. – Твоей маме так сложно приходится, – говорит она. Когда мама не рядом, бабушка относится к ней с сочувствием, даже почти защищает, как будто это я на нее наезжала.
– Не понимаю. Она же забот не знает.
– Забавно, она то же самое говорит о тебе и считает, что ты неблагодарна, – бабушка проверяет духовку. – Ей сложно приспособиться к твоему отсутствию. У нее, кроме тебя, ничего нет.
Мне становится нехорошо. Я снова расстраиваю маму.
Бабушка ставит передо мной тарелку этих кошмарных мармеладок, перед которыми я никогда не могу устоять.
– Я говорила ей, что надо завести еще одного ребенка, чтобы было чем себя занять.
Я делаю глоток лимонада.
– Ей сорок семь.
– Можно усыновить, – отвечает бабушка, махнув рукой. – Какую-нибудь сиротку из Китая. У Люси Розенбаум теперь очень симпатичная китайская внучка.
– Бабушка, это же не собаки!
– Знаю. Но можно взять сразу постарше. Была бы настоящая мицва[42].
– Ты маме это говорила?
– Конечно.
Бабушка всегда поднимает такие темы, которые больше никто в нашей семье не затрагивает. Например, она зажигает свечку в тот день, когда у мамы много лет назад случился выкидыш. Это тоже сводит ее с ума.
– Ей же надо чем-то заняться, если она не собирается работать, – говорит она, бросая взгляд в сторону гостиной. Мама с бабушкой ругаются из-за этого. Однажды она даже прислала маме вырезку из журнала о том, в каком затруднительном положении оказываются бывшие жены врачей после развода. После этого они несколько месяцев не разговаривали.
Мама входит в кухню. Смотрит на мармеладки.
– Мам, не могла бы ты ее нормальной едой накормить?
– Ой, сбавь обороты. Она и сама поесть может. Ей уже девятнадцать лет, – подмигнув мне, бабушка поворачивается к маме: – Ты не достанешь нарезку?
Мама лезет в холодильник.
– А где грудинка? Уже почти два. Скоро пора ставить.
– Да уже печется, – отвечает бабушка.
– Во сколько ты поставила?
– Не переживай. Я в газете отличный рецепт вычитала.
– Так когда поставила? – Мама заглядывает в духовку. – Небольшая. За три часа должна успеть. И надо в фольге запекать. К тому же у тебя температура слишком высокая. Грудинка готовится на медленном огне. Мы начнем в пять? Ты во сколько поставила?
– Не беспокойся об этом.
– Мясо будет жесткое.
– Я тебя на твоей кухне учу готовить?
– Да. Постоянно. Но я тебя не слушаю. И скольких отравлений мы благодаря этому избежали?
– Хватит острить.
– Я, пожалуй, пойду переоденусь, – объявляю я. Но на меня они обе уже не обращают внимания.
Я захожу в гостевую комнату – там уже прячется папа, он задумчиво смотрит на футболку для гольфа.
– Как ты думаешь, есть шансы сбежать на один раунд?
– Сначала тебе придется наслать чуму на Фараона. – Я выглядываю из окна, смотрю на серебристо-синюю полоску моря.
Папа убирает футболку в чемодан. Как быстро мы ей поддаемся. Этот Седер для папы ничего не значит, он даже не еврей, хотя отмечает с мамой все праздники. Бабушка типа разозлилась, когда мама с ним обручилась, но после смерти дедушки сама начала встречаться с Филом, а он тоже не еврей.
– Да я просто пошутила, – неискренне говорю я. – Почему бы тебе просто не собраться да не пойти?
Папа качает головой:
– Маме нужна поддержка.
Я фыркаю: как будто маме хоть что-то хоть от кого-то нужно.
Папа предпочитает сменить тему:
– Мы в прошлые выходные Мелани видели.
– Да, правда?
– Ее группа неделю выступала в Филадельфии, так что она в кои-то веки объявилась.
Она теперь в какой-то группе? Ей уже можно становиться Мел 4.0, а я для надежности должна оставаться собой? Я натянуто улыбаюсь папе, делаю вид, что я в курсе.
– Фрэнк, я никак не могу найти блюдо для Седера! – кричит бабушка. – Я доставала его почистить.
– Вспомни, где ты видела его в последний раз, – советует папа. Потом, глядя на меня, легонько пожимает плечом и идет помогать. Когда блюдо находится, он помогает бабушке достать посуду для сервировки, потом я слышу, как мама рекомендует ему составить компанию Филу, так что папа садится на диван и смотрит баскетбол, пока тот спит. Вот и весь гольф. Я выхожу на балкон, где смешиваются звуки маминого с бабушкой спора и матча по телику. Мне кажется, что моя жизнь мала мне до зуда, как будто бы слишком тесный шерстяной свитер.
– Я пойду прогуляюсь, – объявляю я, хотя на балконе никого, кроме меня, нет. Я тихонько выхожу и отправляюсь на пляж. Там я разуваюсь и начинаю бегать по берегу. Кажется, что с ритмическими шлепками ног по мокрому песку из меня что-то выскакивает, выходит с потом. Через какое-то время я останавливаюсь и сажусь, смотрю на горизонт. На той стороне океана – Европа. Где-то там он. А еще где-то там другая я.
Когда я возвращаюсь, мама велит мне принять душ и накрывать на стол. В пять мы усаживаемся, нас ждет длинный вечер, когда мы будем праздновать освобождение евреев из рабства в Древнем Египте, по идее, это праздник свободы, но из-за ругани между мамой и бабушкой в итоге я всегда чувствую себя так, будто тирания только растет. Взрослые хоть напиться могут. Предполагается, что за вечер надо выпить бокала четыре вина. Мне, конечно же, наливают в мой хрустальный бокал виноградный сок. Ну, обычно. В этот же раз, сделав маленький глоток после первого благословения, я чуть не подавилась. Это вино. Я сначала думаю, что мне его налили по ошибке, а потом замечаю, как бабушка мне подмигивает.
В остальном Седер идет как обычно. Мама, которая во всех остальных жизненных ситуациях предельно вежлива, ведет себя как непокорный подросток. Когда бабушка зачитывает отрывок о том, как евреи сорок лет скитались по пустыне, мама острит, что, мол, Моисей просто стеснялся спросить, как пройти. Потом речь заходит об Израиле, и мама заводит пластинку о политике, хотя знает, что бабушку это выводит из себя. Когда мы едим суп с кнедлями из мацы, они начинают спорить, сколько в них холестерина.
Папа знает, что лучше не встревать, а Фил подкручивает свой слуховой аппарат так, чтобы ничего не слышать. А я все подливаю и подливаю себе «сока».
Через два часа дело доходит до грудинки, а это значит, что разговор об Исходе на время прекращается и можно расслабиться, хотя грудинка и не дает. Она такая сухая, что больше похожа на подгоревшие чипсы из вяленой говядины. Я вожу кусок мяса по тарелке, пока бабушка болтает о своем клубе, где они играют в бридж, и о том, что они с Филом собрались в круиз. Потом она интересуется, поедем ли мы, как обычно, в Рехобот-Бич, – она, как правило, присоединяется к нам на некоторое время.
– А у тебя что еще на лето запланировано? – мимоходом спрашивает она у меня.
Это же ничего не значащий вопрос. Наряду с «Как дела?» и «Что новенького?». Я собираюсь сказать: «Да так, кое-что», но за меня отвечает мама – что я буду работать в лаборатории. И рассказывает бабушке в подробностях. Исследовательская лаборатория при фармацевтической компании. Видимо, сегодня я согласилась на эту работу.
Я не то чтобы не ожидала такого. Она всю мою жизнь это делала. А я ей позволяла.
Но меня переполняет ярость, горячая и холодная, как жидкость и металл, она растекается внутри, формируя второй скелет, более мощный, чем настоящий. Может, именно благодаря этому я говорю:
– Нет, я не буду этим летом работать в лаборатории.
– Уже поздно, – резко отвечает мама. – Доктору Алану Спектору я уже позвонила и отклонила его предложение. Если у тебя были какие-то предпочтения, за три недели ты могла бы дать мне о них знать.
– У доктора Спектора я тоже работать не буду.
– У тебя что-то еще наметилось? – интересуется папа.
Мама фыркает, словно это просто немыслимо. Возможно, так оно и есть. Я раньше никогда не работала. Мне не приходилось. Не приходилось вообще ни с чем справляться самостоятельно. Я беспомощна. Никчемна. Я не оправдываю ожиданий. Мое бессилие, зависимость и пассивность сплетаются в маленький огненный шарик, и я удерживаю его в руках, где-то в глубине души не понимая, как оружие, созданное из слабости, может быть таким сильным. Но шарик жжет все сильнее, и уже единственное, что я могу сделать, это швырнуть его. В мать.
– Все равно, думаю, в эту твою лабораторию меня взять не захотят, поскольку я почти перестала заниматься точными науками, а следующей осенью вообще все брошу, – говорю я сочащимся желчью голосом. – Понимаешь ли, я больше не собираюсь в мед. Извини, что разочаровываю.
Мой сарказм повисает во влажном воздухе – а потом растворяется, как дым, и я вдруг осознаю, что впервые в жизни мне вовсе не стыдно, что я ее разочаровываю. Может, это во мне говорит злоба или бабушкино вино, но я почти что рада. Я так устала избегать неизбежного, мне и без того кажется, что я уже давно ее разочаровываю.
– Не собираешься в мед? – Ее голос тих, в нем звучит это фатальное сочетание ярости и обиды, которое всегда поражало меня, как пущенная в сердце пуля.
– Эл, ведь это ты об этом всегда мечтала, – защищает меня бабушка. Она поворачивается ко мне. – Ты мне еще не ответила. Ты что собираешься делать летом?
Мама кажется такой хрупкой и разгневанной, я чувствую, что моя воля начинает слабеть, чувствую готовность сдаться. Но потом какой-то голос – мой голос – говорит следующее:
– Я снова поеду в Париж.
Это вырывается как взвешенное решение, которое я обдумывала месяцами, хотя на самом деле слова просто слетели с языка, так же, как все те признания, которые я делала Уиллему. Но, высказав это, я чувствую себя на триста килограммов легче, злость моя теперь полностью рассеялась, теперь меня, как воздух и солнечный свет, наполняет радостное возбуждение.
Именно так я чувствовала себя в тот день в Париже с Уиллемом. И поэтому я знаю, что поступаю правильно.
– Да, а еще я буду учить французский, – добавляю я. После этого заявления наше застолье почему-то превращается в ад. Мама начинает орать на меня, обвиняя во лжи и в том, что я перечеркиваю все свое будущее. Папа кричит, как неудобно менять профиль, и спрашивает, кто будет оплачивать мою стажировку в Париже. Бабушка вопит на маму за то, что снова испортила Седер.
Так что очень странно, что во всей этой суматохе кто-то еще слышит Фила, который после того, как мы начали есть суп, почти ни слова не сказал, а теперь подал голос:
– Элли, снова поедешь в Париж? Хелен вроде бы говорила, что в прошлый раз он отменился из-за забастовки, – он качает головой. – Они там, по-моему, всегда бастуют.
Все стихают. Фил берет кусочек мацы и начинает жевать. Мама, папа и бабушка ошеломленно смотрят на меня.
Я легко могу выкрутиться. У Фила скручена громкость в слуховом аппарате. Он ошибся. Могу сказать, что хочу туда поехать, потому что в прошлый раз не попала. Я уже столько врала. Какое значение будет иметь еще одна ложь?
Но я больше не хочу обманывать. Не хочу выкручиваться. Не хочу больше притворяться. Потому что в тот день с Уиллемом я, возможно, и притворялась кем-то по имени Лулу, но я никогда в жизни не была честнее.
Может, тут дело в свободе. За нее надо платить. Сорок лет скитаться по пустыне. Или принять на себя родительский гнев.
Я вдыхаю. Собираюсь.
– Я снова поеду в Париж, – говорю я.
Я составляю новый список.
• Билет до Парижа: $1200.
• Курс французского в общественном колледже: $400.
• Расходы на двухнедельную поездку в Европу: $1000.
Итого $2600. Такая сумма нужна мне, чтобы слетать туда. Мама с папой, ясное дело, меня не поддержат, они также не разрешают мне брать что-либо с моего счета – мне все эти годы дарили деньги, но на образовательные цели, и за ними пока остается право распоряжаться этим счетом, так что спорить тут бесполезно. Более того, только благодаря бабушкиному вмешательству и моим угрозам уехать жить к Ди мама вообще разрешила мне вернуться домой. Вот как она зла. Зла, хотя даже всего и не знает. Я сказала, что уже ездила в Париж. Но не сказала зачем. И с кем. И почему мне надо ехать туда снова, за исключением того, что у меня там кое-что важное осталось – они верят, что я о чемодане.
Я даже не знаю, что злит ее больше – то, что я обманула ее прошлым летом, или то, что не рассказываю все сейчас. После Седера она перестала со мной разговаривать, за четыре недели я от нее почти ни слова не услышала. Началось лето, я вернулась домой, и мама меня буквально избегает. Мне от этого и хорошо, и страшно, потому что раньше она так со мной не обходилась.
Ди говорит, что скопить две шестьсот за два месяца – это трудно, но не невозможно. Он предлагает отказаться от французского. Но мне кажется, что он мне нужен. Я всегда хотела выучить его. Ну, и я не поеду в Париж без знания языка – мне же предстоит встреча с Селин.
Значит, нужно две шестьсот. Достижимо. Если найти работу. Но дело-то в том, что я никогда раньше не работала. Ничего даже похожего на работу не делала, разве что нянчилась с детьми и помогала папе раскладывать рабочие документы, хотя в резюме, бланки которого я распечатала на красивой бумаге, это не впишешь. Может быть, как раз поэтому после того, как я разнесла его во все офисы города, где имелись вакансии, никто так и не откликнулся.
Тогда я принимаю решение продать свою коллекцию часов и везу их в Филадельфию к антиквару. За все он предлагает мне полторы тысячи. Пока я их собирала, я потратила как минимум вдвое больше, но он смотрит на меня равнодушно и говорит, что, может быть, на «иБэе» и выйдет дороже. Но на это уйдет несколько месяцев, а я хочу избавиться от них поскорее. Так что я отдаю ему все будильники, кроме одного – Бетти Буп я посылаю Ди.
Узнав, что я сделала, мама качает головой с глубочайшим омерзением на лице, словно я продала собственное тело, а не часы. Она осуждает меня все сильнее, дома все равно что висит радиоактивное облако. И нигде не спрячешься.
Мне просто необходимо найти работу. Не просто заработать на поездку, а уйти жить в другое место. К Мелани я сбежать не могу. Во-первых, мы с ней не общаемся, а во-вторых, она на пол-лета уехала в Мэн, у нее какая-то музыкальная программа – это я узнала от папы.
– Не сдавайся, – говорит Ди, которому я звоню попросить совета, как найти работу. Приходится пользоваться домашним телефоном, потому что в качестве наказания меня лишили сотового, запаролили Интернет, так что мне приходится либо просить их ввести пароль, либо идти в библиотеку. – Разнеси резюме вообще всем, а не только туда, где есть вакансии, – если кто-то находится в столь безнадежном положении, что готов нанять человека вроде тебя, это обычно означает, что времени давать объявления у них просто нет.
– Ну, спасибо.
– Тебе работа нужна? Тогда проглоти свою гордость. И разнеси резюме по всем компаниям.
– Даже на мойку машин? – шучу я.
– Да. Даже туда, – а вот Ди не шутит. – Скажи, что ты хочешь поговорить с менеджером, и относись к нему как к Королю всех автомоек.
Я представляю себе, как я тру колеса машин. Но потом думаю о Ди, который все лето будет работать на фабрике, где производят подушки, после того как весь год мыл посуду в столовке. Он делает что приходится. Так что на следующий день я печатаю еще пятьдесят резюме и хожу от двери к двери – в книжный магазин, магазин с принадлежностями для шитья, продуктовый, бухгалтерскую контору, винный магазин, и да, на мойку тоже захожу. И не просто оставляю у всех свое резюме, а прошу поговорить с менеджером. Иногда они выходят. Спрашивают, какой у меня опыт. Надолго ли я хочу устроиться. Я слышу собственные ответы: опыта реальной работы нет. На два месяца. Понимаю, почему никто не хочет меня взять.
Раздав уже практически все резюме, я дохожу до «Кафе Финлей». Это маленький ресторанчик на окраине города с декором в стиле пятидесятых, пол в черно-белую клетку, хаотично стоят пластиковые столы. Когда я проходила мимо него раньше, мне всегда казалось, что тут закрыто.
Но сегодня там так грохочет музыка, что стекла дрожат в окнах. Я толкаю дверь, она открывается. «Здравствуйте!» – кричу я. Никто не отвечает. Стулья стоят на столах вверх ногами. На одной из перегородок лежит стопка чистых скатертей. На стене висит доска, на которой мелом написаны вчерашние «блюда дня». Например, «палтус под соусом белое масло на апельсиновой текиле и хапаленьо с киви». Мама говорит, что меню тут «эклектичное» – это ее вежливый синоним слову «дебильное», так что мы сюда ни разу не ходили. Я вообще не знаю никого, кто бы тут бывал.
– Ты хлеб привезла?
Я резко разворачиваюсь. И вижу женщину – она высокая, как амазонка, и примерно такая же в ширину, из-под синей банданы торчат рыжие волосы.
– Нет, – отвечаю я.
– Вот урод! – она встряхивает головой. – Чего тебе тогда? – Я протягиваю ей резюме. Женщина отмахивается. – В кухне работала? – Я качаю головой.
– Тогда извини, – отвечает она.
И смотрит на висящие на стене часы с Мэрилин Монро.
– Йонас, я тебя убью! – и потрясает кулаком в направлении двери.
Я разворачиваюсь, собираясь уходить, но потом останавливаюсь.
– А какой хлеб нужен? – спрашиваю я. – Я сбегаю куплю.
Она снова смотрит на часы и театрально вздыхает.
– Я беру в «Гримальдиз». Нужно восемнадцать французских багетов и шесть буханок «Урожая». И парочку вчерашних бриошей. Запомнила?
– Кажется, да.
– «Кажется» на хлеб не намажешь.
– Восемнадцать багетов, шесть буханок «Урожая», парочку вчерашних бриошей.
– И смотри, чтобы бриоши были черствыми. Из свежего хлеба пудинг не сделаешь. Спроси там Йонаса. Скажи, что заказ для Бэбс, и чтобы за бриоши вообще не брал, а с остального скинул двадцать процентов, потому что его поганый разносчик опять не появился. И смотри, чтобы на закваске ничего не было. Ненавижу это дерьмо.
Она достает наличность из старинного кассового аппарата. Я беру деньги и со всех ног мчу в пекарню, спрашиваю Йонаса, выпаливаю ему свой заказ и возвращаюсь обратно с тридцатью буханками – это тяжелее, чем кажется.
Пока Бэбс проверяет заказ, я пытаюсь отдышаться.
– Посуду мыть умеешь?
Я киваю. Уж с этим я справлюсь.
Она смиренно встряхивает головой.
– Иди в подсобку и попроси Натаниэля познакомить тебя с «Хобартом».
– С Хобартом?
– Ага. Вам придется много общаться.
Оказывается, что это название огромной посудомоечной машины, и, когда ресторан открывается, я действительно провожу с ней много времени – споласкиваю тарелки из огромного шланга, потом загружаю их в «Хобарта», выгружаю, хотя они еще обжигающе горячие, и повторяю все сначала. Как ни странно, я справляюсь с нескончаемым потоком посуды, ничего не уронив, да и пальцы не сжигаю насмерть. Когда случается затишье, Бэбс велит нарезать хлеб или взбить сливки вручную (она уверяет, что так вкуснее), вымыть пол или принести вырезку из огромного холодильника, где я помещаюсь в полный рост. Я весь вечер на взводе, боюсь облажаться.
Натаниэль, младший повар, поддерживает меня, как может, рассказывает, где что лежит, помогает отмывать сотейники, когда у меня завал.
– Ты еще выходных дождись, – предупреждает он.
– Я-то думала, что сюда никто не ходит, – я тут же прикрываю рот рукой, инстинктивно понимая, что Бэбс разозлится, если услышит такое.
– Ты шутишь? Все филадельфийцы, знающие толк в еде, просто молятся на Бэбс. Ездят сюда только ради нее. Если бы она переехала в город, зарабатывала бы куда больше, но она говорит, что ее собакам там не понравится. Под собаками она, по-моему, нас подразумевает.
Когда уходят последние посетители, кажется, что все работники кухни и официанты выдыхают разом. Кто-то включает старых «Роллингов». Сдвигают несколько столов, и все садятся вместе. Уже за полночь, а мне далеко до дома. Я начинаю собираться, но Натаниэль подзывает меня за стол. Я сажусь, мне как-то неловко, хотя я весь день терлась с этими людьми бок о бок.
– Пива хочешь? – спрашивает он. – За него надо платить, но без наценки.
– Или можешь взять никому не нужного вина, которое притащили дистрибьюторы, – говорит официантка по имени Джиллиан.
– Лучше вина.
– В твоих объятиях как будто кто-то умер, – острит другой официант. Я смотрю на себя. Моя хорошая юбка и топик – я специально принарядилась в поисках работы – заляпаны различными соусами, отдаленно напоминающими различные человеческие выделения.
– У меня такое ощущение, что это я сама умерла, – отвечаю я. По-моему, я ни разу в жизни так не уставала. У меня все мышцы болят. Руки красные от горячей, чуть не кипящей воды. А ноги? Лучше даже не начинать.
Джиллиан смеется:
– Слова истинного кухонного раба.
Появляется Бэбс – с огромными тарелками дымящейся пасты и небольшими порциями из того, что осталось от рыбы и мяса. У меня урчит в животе. Раздают тарелки. Не знаю уж, насколько это «эклектично», но потрясающе вкусно, соус лишь едва оранжевый, а вкус скорее подкопчённый, чем острый. Я съедаю все подчистую, а остатки соуса собираю хлебом Йонаса – без закваски.
– Ну и? – спрашивает Бэбс.
Все смотрят на меня.
– Это был почти самый вкусный ужин за всю мою жизнь, – говорю я. И это правда.
Все ахают, словно я оскорбила хозяйку. Но она ухмыляется.
– Уверена, что под самым вкусным подразумевается какой-нибудь парень, – говорит она, и я краснею, как свекла.
Бэбс велит мне приходить завтра к пяти, и все начинается сначала. Я вкалываю, как не вкалывала никогда раньше, изумительно вкусно ужинаю и валюсь в постель. Я даже не знаю, поставили ли меня временно на чье-то место или пока просто взяли на пробу. Бэбс постоянно на меня орет – за то, что помыла ее чугунный сотейник с мылом или не смыла помаду с чашек прежде, чем загрузить их в Хобарта, за слишком или недостаточно густые взбитые сливки, или что ванильного экстракта чересчур много или мало. Но к четвертому дню я перестаю принимать это на собственный счет.
А на пятый вечер, перед тем как народ повалит ужинать, Бэбс меня подзывает. Она стоит возле холодильника и пьет водку из бутылки – она всегда так делает перед самым наплывом. На горлышке остаются следы помады. На миг меня охватывает страх – все, она меня сейчас уволит. Но вместо этого она сует мне стопку документов.
– Это налоговые бланки, – объясняет Бэбс. – Я плачу по минимуму, но будешь получать чаевые. Кстати. Ты же еще не брала, – она достает из-под кассы конверт с моим именем.
Я открываю. Там неплохая пачка денег. Сотня наверняка есть.
– Это мне?
Она кивает.
– Чаевые мы делим на всех.
Я провожу пальцем по краю стопки, цепляясь за банкноты испорченным ногтем. Руки у меня теперь выглядят ужасно, но мне плевать, потому что это от работы, которая принесла мне эти деньги. Меня просто распирает – но не из-за того, что я смогу купить билет на самолет до Парижа, да и вообще не из-за денег.
– Осенью будет больше, – добавляет Бэбс. – Летом у нас тихо.
Я запинаюсь.
– Отлично. Но осенью меня не будет.
Она хмурит рыжие брови.
– Я же тебя только взяла.
Мне не по себе, стыдно, но ведь это было сказано в резюме, в самой первой его строчке: «Цель – найти краткосрочную работу». Но Бэбс его, конечно, не прочитала.
– Я в колледже учусь, – объясняю я.
– Подстроимся под твой график. Джиллиан тоже учится. И Натаниэль. Время от времени.
– Я в Бостоне.
– А, – она смолкает. – Ну, ладно. После Дня труда[43], наверное, приедет Гордон.
– Я планирую уехать в конце июля. Но это только если накоплю к тому времени две тысячи долларов. – Сказав это, я провожу подсчет. Если чаевых будет больше ста за неделю, плюс официальная зарплата – вообще-то, может, и получится.
– На машину копишь? – рассеянно спрашивает она и делает еще глоток водки. – Могу свою тебе продать. Не то эта скотина меня прикончит, – у Бэбс древний «Форд Тандерберд».
– Нет. На поездку в Париж.
Она ставит бутылку.
– В Париж?
Я киваю.
– А что там?
Я смотрю на нее. И впервые за какое-то время задумываюсь о нем. В суете кухни он как-то стал абстракцией.
– Ищу ответы на свои вопросы.
Она с таким чувством встряхивает головой, что рыжие волосы вырываются из-под банданы.
– Кто ездит в Париж за ответами? Туда надо ехать за вопросами – ну или, по крайней мере, есть макароны.
– Макаруны? Эти кокосовые штучки? – Я вспоминаю эти ужасные заменители печенья, которые мы едим на Пасху.
– Не макаруны. Макароны. Это печенье из безе пастельных цветов. Съедобные поцелуи ангелов, – она смотрит на меня. – И когда тебе нужно две тысячи?
– К августу.
Бэбс щурится. Глаза у нее всегда красные, хотя, как ни странно, обычно в начале рабочего дня, а к концу они начинают как-то маниакально светиться.
– У меня к тебе предложение. Если ты не против поработать дополнительно в обеденную смену по выходным, я гарантирую, что у тебя будут твои две штуки к двадцать пятому июля – тогда ресторан закрывается, потому что отпуск у меня. Но на одном условии.
– Каком?
– Каждый день съедай там макароны. Но только свежие, так что пачку не покупай, – она закрывает глаза. – Впервые я их попробовала в Париже во время медового месяца. Я сейчас в разводе, но какая-то любовь – вечная. Особенно если влюбился в Париже.
У меня по шее пробегает холодок.
– Вы действительно так думаете?
Бэбс делает еще глоток водки, глаза у нее вспыхивают, как будто она все понимает.
– Ах, так вот какие ответы тебе нужны. Ну, с этим я помочь не могу, но если ты сгоняешь в холодильник и принесешь пахту и сливки, я отвечу тебе на легендарный вопрос, как сделать идеальный крем-фреш.
Вводный курс французского длится шесть недель, по три дня в неделю, с половины двенадцатого до часу – еще один повод поменьше времени проводить в Доме Порицания. Хотя теперь я вечерами в «Кафе Финлей», а по выходным – целый день, но по будням я хожу только к пяти, а в понедельник и вторник ресторан закрыт, так что все равно полно свободного времени, когда нам с мамой приходится друг друга избегать.
В первый день занятий я прихожу на полчаса раньше, покупаю в киоске чай со льдом, отыскиваю нужный кабинет и начинаю рассматривать учебник. Там много фотографий с видами Франции, в первую очередь Парижа.
Потом начинают подтягиваться и другие ученики. Я думала, тут будут ребята из колледжа, но все остальные скорее ровесники моим родителям. За соседний стол садится женщина с мелированием на светлых волосах, говорит, что ее зовут Кэрол, и предлагает мне жвачку. Я с радостью пожимаю ей руку, но отказываюсь от угощения – жевать на уроке кажется как-то не по-французски.
Большими шагами входит похожая на птицу женщина, седая и с короткой стрижкой. Создается впечатление, что она сошла со страницы журнала: ее обтягивающая льняная юбка-карандаш и простая шелковая блузка идеально отглажены, что кажется совершенно невозможным с учетом того, что на улице влажность девяносто процентов. Более того, на шее у нее шарфик, что при такой погоде тоже странно.
Очевидно, она француженка. Даже если бы шарф ее не выдавал – она вышла перед всеми и заговорила. По-французски.
– Мы что, не туда попали? – шепчет Кэрол. Потом преподавательница подходит к доске и записывает свое имя – мадам Ламбер и название курса – «Французский для начинающих» и добавляет то же самое на французском. – Нет, не повезло, – говорит Кэрол.
Мадам Ламбер поворачивается к нам и говорит на английском, но с сильнейшим французским акцентом, что это начальный курс французского, но что лучший способ выучить язык – слушать его и говорить на нем. И все, больше английской речи за следующие полтора часа я почти не слышала.
– Je m’appelle Thérèse Lambert[44], – говорит она, произнося: «Те-рез. Ламб-бер». – Comment vous appelez-vous?[45]
Мы все смотрим на нее с изумлением. Она повторяет вопрос, показывая на себя, а потом на нас. Но все равно никто не отвечает. Учительница закатывает глаза и щелкает зубами. Потом показывает на меня. Снова щелкает зубами и показывает рукой, что я должна встать.
– Je m’appelle Thérèse Lambert, – медленно выговаривает она, хлопая себя по груди. – Comment t’appelles tu?[46]
Я на миг застываю, мне кажется, что я снова вижу перед собой Селин, которая болтает что-то на своем языке и смотрит на меня с презрением. Мадам Ламбер еще раз повторяет вопрос. Я понимаю, что она спрашивает, как меня зовут. Но я же не говорю по-французски. Если бы говорила, меня бы тут не было. Это же курс для начинающих.
Но она просто стоит и ждет. И не собирается разрешить мне сесть.
– Je m’appelle Allyson?[47] – Пробую я.
Преподавательница довольно улыбается, словно я ей только что рассказала о предпосылках Французской революции на этом языке.
– Bravo! Enchanté, Allyson[48].
После чего она обходит весь класс, знакомясь подобным образом со всеми остальными.
Это был первый раунд. После него идет второй: Pourquoi voulez-vous apprendre le français?[49]
Она повторяет новый вопрос, записывает его на доске, некоторые слова обводит, подписывая их значение на английском. Pourquoi: почему. Apprendre: учить. Voulez-vous: вы хотите. А, ясно. Она спрашивает, почему мы хотим учить французский.
Однако я понятия не имею, как отвечать. Я поэтому сюда и пришла.
Но она продолжает:
– Je veux apprendre le français parce que…[50] Je veux: я хочу. Parce que: потому что. – Она повторяет это трижды. А потом показывает на нас.
– Я могу сказать, я знаю это слово из фильма, – шепчет Кэрол и поднимает руку. – Je veux apprendre le français parce que, – говорит она, спотыкаясь на каждом слове и с ужасным акцентом, но мадам лишь смотрит на нее, ожидая. – Parce que le divorce![51]
– Excellent[52], – говорит мадам Ламбер, слово точно такое же, как и в английском, но на французском оно звучит еще лучше. Она записывает. Le divorce. – Развод. La même[53], – говорит она. И подписывает: «то же самое». Потом записывает «le mariage»[54] и объясняет, что это антоним.
Кэрол наклоняется ко мне.
– Когда мы с мужем развелись, я пообещала себе, что позволю себе растолстеть и выучу французский. Если с языком пойдет так же хорошо, как с весом, к осени я буду говорить уже свободно!
Мадам Ламбер опять обходит весь класс, и все сбивчиво объясняют, почему решили выучить французский. Двое собираются провести во Франции отпуск. Кто-то собирается учить историю искусств, для чего не помешает хоть немного знать этот язык. Кто-то считает, что он красивый. Мадам записывает все нужные слова, перевод и антоним. Отпуск: vacances. Работа: travail.
В прошлый раз я была первая, в этот раз последняя. Я к этому времени уже начинаю паниковать, стараясь придумать, что сказать. Как по-французски будут «случайности»? Или что я предполагаю, что совершила ошибку. Или из-за «Ромео и Джульетты». Или найти то, что потеряла. Или потому, что не хочу соперничать, а просто говорить по-французски. Но я не знаю, как это все сказать. Если бы я знала, я бы тут не сидела.
Потом я вспоминаю Уиллема. «Нутеллу». Про разницу между влюбленностью и любовью. Как он говорил? Как по-французски будет «пятно»? Sash? Tache?
– Эллисон, pourquoi veux-tu apprendre le français?
– Je veux apprendre le français, – начинаю я, повторяя кусок, который произнесли уже все остальные. Я его записала. – Parce que… – я задумываюсь. – La tache, – наконец говорю я.
Странное заявление, если я сказала то, что нужно. Из-за пятна. Ничего не понятно. Но мадам Ламбер строго кивает и записывает на доске «la tache». И подписывает перевод: «задание». Я, наверное, что-то не то вспомнила. Она смотрит на меня и видит, в каком я замешательстве. И записывает еще одно слово: «la tache – «пятно».
Я киваю. Да, это оно. Антонима она не записывает. У пятна его нет.
Когда сказали все, мадам улыбается и хлопает.
– C’est courageux d’aller dans l’inconnu[55], – говорит она и записывает. Потом заставляет нас переписать это предложение и разобрать его со словарем. Courageux – это «смелый». Dans – это «в». L’inconnu – «неизвестное». D’aller. У нас уходит минут двадцать, но наконец мы понимаем: заходить на неизвестную территорию – смело. Справившись с задачей, мы так же горды, как и мадам.
Тем не менее в первую неделю занятий я все время нахожусь в каком-то полуужасе, что меня спросят – потому что нас всех спрашивают часто; учеников всего шестеро, а мадам любит, чтобы все работали активно. Когда мы начинаем робеть, она напоминает: «C’est courageux d’aller dans l’inconnu». В конце концов мне как-то удается себя преодолеть. Я все время допускаю грубые ошибки, я знаю, что я коверкаю слова, что произношение у меня ужасное, но мы все в одной лодке. Чем больше я говорю, тем меньше стесняюсь, и становится легче делать попытки.
– Я себя такой дурой чувствую, но, возможно, этот метод работает, – однажды после урока призналась Кэрол.
Мы с ней и еще несколькими однокурсниками начали собираться после уроков, вместе обедать или пить кофе – чтобы позаниматься, отойти от словесных потоков мадам Ламбер, разобраться, что она имеет в виду, что она хотела сказать своим «пффф» – кажется, что это у нее целый отдельный язык.
– Мне вроде как снился сон на французском, – делится Кэрол. – Я говорила своему бывшему какие-то совершенно ужасные вещи, но на превосходном французском, – с ухмылкой вспоминает она.
– Не знаю, настолько ли я продвинулась, но мне определенно кажется, что я стала меньше тупить, – отвечаю я. – Или просто уже привыкла к тому, что постоянно туплю как идиотка.
– Un idiot[56], – говорит Кэрол по-французски. – Да в половине случаев надо просто говорить с французским акцентом, и прокатит. Просто надо преодолеть ощущение, что ты un idiot, и полдела сделано.
Я представляю, как окажусь одна в Париже. Мне там предстоит столько сделать – ездить самой, найти Селин, разговаривать на французском – все это меня так обескураживает, что иногда я просто поверить не могу, что отважусь на этот шаг. Но Кэрол, возможно, права – чем больше я спотыкаюсь и поднимаюсь в классе, тем более готовой к поездке я себя чувствую. И не только по части языка. В остальных вопросах тоже. C’est courageux d’aller dans l’inconnu.
Бэбс разбалтывает всем работникам ресторана, что я коплю деньги на поездку в Париж, где собираюсь встретиться со своим любовником, что я занимаюсь французским, потому что он по-английски не понимает, так что Джиллиан с Натаниэлем теперь тоже взялись за мое обучение. Бэбс в свою очередь добавляет в особое меню кучу французских блюд, в том числе макароны, похоже, готовить их очень долго, но, однажды попробовав… боже, я сразу поняла, почему с ними все так носятся. Нежный розовый цвет, поверхность тверденькая, а внутри пористые, легкие и нежные, да еще и вкуснейшая малиновая прослойка.
И помимо уроков, я очень много если не говорю по-французски, то думаю о нем – вместе с однокурсниками или на работе. Привозя посуду в кухню, Джиллиан забрасывает меня глаголами. «Есть!» – кричит она. «Je mange, tu manges, il mange, nous mangeons, vous mangez, ils mangent»[57], – отвечаю я. Натаниэль сам языка не знает, но как-то встречался с француженкой и теперь учит меня ругаться. В особенности с девушками.
«T’es toujours aussi salope?» Ты всегда будешь такой стервой?
«T’as tes règles ou quoi?» У тебя что, месячные?
И «Ferme ta gueule!» Он уверяет, что это означает «закрой хлебало!».
– Французы не могут говорить «закрой хлебало», – возражаю я.
– Ну, может, это не дословный перевод, но офигенно точный.
– Но это же так грубо. А французы – люди со вкусом.
– Подруга, эти люди Джерри Льюиса[58] боготворили. Они такие же, как и мы с тобой, – Натаниэль смолкает и улыбается. – Хотя это женщин не касается. Они сверхлюди.
Я вспоминаю Селин, и мне становится как-то нехорошо.
Еще один официант дает мне свои обучающие компьютерные диски, я начинаю заниматься и по ним. Через несколько недель я замечаю, что делаю успехи, и когда мадам Ламбер просит меня рассказать, что я ем на обед, я справляюсь с задачей. Я начинаю строить фразы, потом предложения, и мне не приходится их продумывать, прежде чем сказать, как на китайском. Все складывается как-то само собой. У меня получается.
Однажды утром, уже ближе к концу месяца, я, спустившись по лестнице, застаю за кухонным столом маму. Перед ней лежит каталог из общественного колледжа и ее чековая книжка. Я говорю ей «доброе утро» и лезу в холодильник за апельсиновым соком. Она молча наблюдает за мной. Я собиралась выйти на задний двор, мы теперь всегда так делаем, когда папы, разряжающего атмосферу, нет дома – расходимся по разным комнатам. Но мама вдруг говорит мне сесть.
– Мы с отцом решили возместить твои затраты на изучение французского, – говорит она и отрывает чек. – Но это не значит, что мы смирились с твоей поездкой. Или с твоим обманом. Это совершенно не так. Но французский – это образование, видно, что ты серьезно к этому подходишь, поэтому не должна платить за него сама.
Она отдает мне чек. На четыреста долларов. Это большая сумма. Но у меня уже есть почти тысяча, даже с учетом того, что я заплатила за языковой курс и внесла залог за билет. Бэбс обещала выплатить мне авансом за одну неделю, так что на следующей я выкуплю билет полностью. И еще у меня остается месяц работы. Возможно, имея еще эти четыре сотни, я смогу расслабиться. Но дело в том, что, возможно, я не хочу расслабляться.
– Не нужно, – говорю я, возвращая маме чек. – Хотя спасибо.
– Что, не хочешь брать?
– Не в этом дело. Просто мне не нужны деньги.
– Конечно же, нужны, – резко возражает она. – В Париже все дорого.
– Знаю, но я нормально зарабатываю и почти ничего не трачу. Даже на бензин, – пытаюсь пошутить я.
– Да, это другой вопрос. Если ты собираешься и дальше работать допоздна, бери вечером машину.
– Ничего страшного. Не хочу вас напрягать.
– Ну тогда звони мне, я за тобой заеду.
– Я поздно заканчиваю. К тому же меня обычно кто-нибудь подвозит.
Мама забирает чек и с неожиданной для меня яростью разрывает его.
– Больше я для тебя ничего не могу сделать, да?
– В смысле?
– Денег тебе от меня не надо, машина моя не нужна, чтобы я тебя подвозила – тоже не хочешь. Я пыталась помочь тебе найти работу, но и это тебе не понадобилось.
– Мне уже девятнадцать лет, – отвечаю я.
– Эллисон, я помню, сколько тебе. Я тебя родила! – Это звучит так резко, как удар хлыста, и она сама будто вздрагивает от звука собственного голоса.
Иногда чувство можно осознать только по его отсутствию. По пустоте, которая после него остается. Я смотрю на маму, вижу, как она раздражена и уязвлена, и наконец понимаю, что она не злится. Она обижается. Меня накрывает волна сочувствия, смывая гнев. И когда его не остается, я понимаю, сколько его у меня было. Как я на нее злилась. Весь последний год. А может, и того дольше.
– Я знаю, что ты меня родила, – говорю я.
– Просто я растила тебя девятнадцать лет, а теперь ты исключаешь меня из своей жизни. Я не могу ничего про тебя выяснить. Не знаю, чему ты учишься. Не знаю, с кем дружишь. Не знаю, зачем тебе в Париж, – она как-то вздрагивает со вздохом.
– Но я-то знаю. Может, пока этого достаточно?
– Нет, не достаточно, – ее голос снова становится резким.
– Придется пока как-то этим обойтись, – дерзко отвечаю я.
– Значит, теперь ты будешь правила диктовать, так?
– Нет никаких правил. И ничего я не диктую. Но сейчас тебе остается лишь положиться на то, как ты меня воспитала.
– Воспитала. В прошедшем времени. Я бы не хотела, чтобы ты говорила так, будто отстраняешь меня от моей работы.
Меня это удивляет – не то, что она считает меня работой, а намек на то, что в моей власти ее увольнять.
– Я думала, что ты хочешь вернуться в пиар.
– Я хотела, ага, – хохочет мама. – Говорила, что вернусь, когда ты закончишь начальную школу. Потом – когда перейдешь в старшие классы. Когда получишь права, – она трет глаза тыльной стороной ладони. – Тебе не кажется, что, если бы я хотела снова выйти на работу, я бы уже это сделала?
– Так почему же не вышла?
– Я не этого хотела.
– А чего ты хочешь?
– Чтобы все было как раньше.
Это меня почему-то злит. По той причине, что это одновременно и правда – она хочет, чтобы я не менялась, – и в то же время вранье.
– Да даже когда все «было как раньше» – тебе было мало. Тебе всегда было меня мало.
Мама смотрит на меня, ее взгляд и усталый и удивленный одновременно.
– Конечно же, не было, – говорит она. – И сейчас не мало.
– Знаешь, что меня беспокоит? Вы с папой всегда говорили, что решили «остановиться, пока вам везет». Но такого не бывает! Люди останавливаются, когда не везет. Именно поэтому вы перестали пытаться!
Мама хмурится, она раздражена; она опять смотрит на меня, как на чокнутого подростка, за последний год я очень часто это замечаю, хотя, по сути, после следующего дня рождения я официально уже не тинейджер. Как ни странно, до этого таких взглядов не было. Как я теперь понимаю, возможно, проблема отчасти в этом.
– Вы хотели больше детей, – продолжаю я, – а пришлось довольствоваться мною одной. И ты всю жизнь потратила, стараясь сделать меня такой, чтобы тебе хватало меня одной.
Она прислушивается.
– О чем ты говоришь? Мне хватает тебя.
– Нет! Такого и быть не может! Я у вас одна, и старшенькая и младшенькая одновременно, так что тебе нужно следить, чтобы вклад принес дивиденды, потому что замены у тебя нет.
– Это смешно. Ты не вклад.
– Относишься ты ко мне как ко вкладу. Все свои ожидания вы возложили на меня. И мне приходится нести груз ответственности за всех детей, которые у вас не родились.
Мама качает головой.
– Ты не соображаешь, о чем говоришь, – тихо говорит она.
– Правда? Медицинский факультет в тринадцать лет. Бог ты мой! Какой тринадцатилетней девчонке хочется в мед?
У мамы мелькает такое выражение на лице, словно ей под дых дали. Она кладет руку на живот, как будто прикрывая место удара.
– Вот этой девчонке.
– Что? – Я уже ничего не понимаю. Но потом вспоминаю, что, когда я училась в школе и мне нужна была помощь с химией или биологией, папа всегда отправлял меня к ней, хотя врач – он. Вспоминаю, как она наизусть читала требования для подготовки к меду, когда пришел каталог из колледжа. Вспоминаю ее работу – в рекламе, но в фармацевтической компании. И вспоминаю, что ей сказала бабушка на том ужасном Седере: «Ведь это ты об этом всегда мечтала».
– Ты? Ты хотела стать врачом?
Она кивает:
– Я готовилась к поступлению в медицинский колледж, когда познакомилась с твоим отцом. Он тогда был на первом курсе, но все равно находил время помогать и мне учиться. Я сдала экзамены, подала заявки в десять колледжей, но меня ни в один не взяли. Папа объяснил это тем, что у меня никакого лабораторного опыта не было. Я устроилась в «Глаксо», думала, что потом снова попытаюсь поступить, но мы с отцом поженились, я начала работать в пиаре, так прошло несколько лет, мы задумались о детях, а я не хотела, чтобы малыш появился, пока мы оба еще учимся, а потом возникли проблемы с зачатием. Когда мы перестали пытаться родить второго, я ушла с работы – папа уже зарабатывал достаточно, и мы могли себе это позволить. Я думала, что тогда-то попробую снова поступить, но поняла, что мне нравится заниматься с тобой. Я не захотела расставаться.
У меня голова кругом идет.
– Ты же всегда говорила, что вас с папой кто-то свел.
– Да. Обучающий центр на кампусе. Просто я тебе этого не рассказывала, не хотела, чтобы ты думала, что я из-за тебя от всего отказалась.
– Ты не хотела признаться, что остановилась, когда поняла, что проигрываешь, – уточняю я. Разве не именно это она сделала?
Мама хватает меня за руку.
– Нет! Эллисон, ты неправильно понимаешь фразу. Речь о благодарности. О том, что надо остановиться, когда получил уже достаточно.
Я не до конца ей верю.
– Если это так, может быть, тебе стоит и сейчас остановиться, пока выигрываешь, – пока мы окончательно не испортили отношения.
– Ты хочешь, чтобы я перестала быть тебе матерью?
Поначалу мне кажется, что вопрос риторический, но потом я ловлю ее взгляд, она смотрит на меня огромными полными страха глазами, и у меня начинает щемить сердце. Неужели она действительно могла подумать такое?
– Нет, – тихо говорю я. Потом делаю короткую паузу, собираясь с духом. Мама как-то напрягается, может быть, тоже старается крепиться. – Но я хочу, чтобы ты стала другой матерью.
Она снова плюхается на стул, я не могу понять, что она чувствует – облегчение или поражение.
– А что получу я?
У меня в голове мелькает образ: мы пьем чай, я рассказываю ей обо всем, что случилось со мной прошлым летом в Париже, о той поездке, которая мне только предстоит. Однажды это случится. Но не сейчас.
– Другую дочь, – отвечаю я.
Я купила билеты. Оплатила французский, и все равно после празднования Дня независимости, который оказался на удивление загруженным и прибыльным, у меня осталось пятьсот баксов. «Кафе Финлей» закрывается двадцать пятого июля, но, если не случится катастрофы, у меня к тому времени будет достаточная сумма.
Приезжает Мелани. От родителей я узнала, что после лагеря она неделю проведет дома, а потом они сплавляются на плотах по Колорадо. Когда она вернется оттуда, уже не будет меня. А после Европы мне будет уже пора ехать в колледж. Значит ли это, что все лето пройдет так же, как и последние шесть месяцев – как будто мы с ней никогда и не были подругами? Увидев машину Мелани у их дома, я молчу. Мама тоже ничего не говорит, из чего я делаю вывод, что они со Сьюзан уже говорили о нашем разладе.
Курс французского подходит к концу. В последние дни каждый из нас должен сделать презентацию чего-то французского. Я рассказываю о макаронах – как они появились, как готовятся. Я наряжаюсь в фартук и колпак Бэбс, а закончив презентацию, угощаю всех макаронами, которые она специально для нас приготовила, а также раздаю открытки из ее ресторана.
Я подъезжаю к дому на маминой машине – я взяла ее, чтобы довезти реквизит для презентации, и вижу Мелани у ее дома. Она тоже меня замечает, мы переглядываемся, словно спрашивая: так и будем друг друга игнорировать? Словно мы и не подруги.
Но мы же дружили. По крайней мере, раньше. И я машу ей рукой. Потом выхожу на тротуар, на нейтральную территорию. Мелани тоже выходит. Подойдя поближе, она изумленно смотрит на меня. Я смотрю на свое нелепое одеяние.
– Я была на уроке французского, – объясняю я. – Макарон хочешь? – Я угощаю ее, у меня осталось несколько, и я решила отвезти их маме с папой.
– О, спасибо, – Мелани откусывает, и глаза у нее распахиваются широко-широко. Я чуть было не сказала: «Да, я знаю». Но столько месяцев прошло, и я молчу. Может, и не знаю ничего. Теперь-то.
– Значит, ты была на французском? Мы обе решили этим летом поучиться, да?
– Да, ты в Портленд ездила. На какую-то музыкальную программу?
У Мелани загораются глаза.
– Да. Было так насыщенно. Учили не только играть, но и сочинять, рассказывали о различных аспектах мира музыки. С нами работали профессионалы. Я сочинила мелодию на пробу, в следующем году покажу ее в школе, – у нее просто лицо светится. – Наверное, я в итоге пойду на теорию музыки. А ты?
Я качаю головой.
– Еще не уверена. Кажется, мне нравятся языки, – с начала нового учебного года я, помимо китайского, продолжу изучение французского и пойду на очередной шекспировский курс профессора Гленни. На введение в семиотику. И африканские танцы.
Мелани смотрит на меня нерешительно.
– Значит, в Рехобот-Бич ты в этом году не едешь?
Мы ездили туда с моих пяти лет. Но теперь все меняется.
– Папу пригласили на конференцию на Гаваи, он уговорил маму ехать с ним. Наверное, ради меня постарался.
– Потому что ты в Париж собралась.
– Да. Я лечу туда.
Возникает пауза. Краем уха я слышу, как соседские детишки прыгают в струях поливалок. Мы с Мелани тоже в детстве так играли.
– Его искать.
– Мне надо знать. Вдруг что-то все же случилось. Я должна это выяснить.
Я готовлюсь к тому, что Мелани будет надо мной смеяться, глумиться. Но она молча обдумывает услышанное. А потом говорит, не ехидствуя, а по сути:
– Но даже если ты его найдешь. Даже если он не бросил тебя намеренно, он все равно не сможет быть таким человеком, каким ты его нарисовала.
Не то чтобы мне эта мысль в голову не приходила. Я осознаю, что шансов его отыскать – немного, а то, что он окажется именно таким, каким остался в моей памяти, – еще меньше. Но я все равно постоянно думаю о том, что так часто говорит мой папа: когда потеряешь что-то, надо представить то место, где видел это в последний раз. А в Париже я так много нашла – а потом снова потеряла.
– Знаю, – отвечаю я Мелани. Странно, что я не занимаю оборонительную позицию. Мне даже становится легче, потому что я уже готова поверить, что она за меня переживает. И потому, что я сама уже так не переживаю. По крайней мере, из-за этого. – Но это и неважно.
У нее распахиваются глаза. Потом она щурится, осматривает меня с ног до головы.
– Ты как-то по-другому выглядишь.
Я смеюсь.
– Нет. Я все так же выгляжу. Просто костюм такой.
– Дело не в нем, – говорит она как-то резковато. – Ты просто кажешься другой.
– О. Ну… спасибо?
Я смотрю на Мелани, и только сейчас замечаю ее саму. Она кажется такой привычной. Снова как раньше. Волосы отрастают, у нее снова свой естественный цвет. Обрезанные джинсы, приятная футболка с вышивкой. Колечка в носу нет. Татуировок тоже. Нет разноцветных прядей. Нет вызывающего наряда. Конечно же, то, что она выглядит как тогда, не значит, что она и в остальном как тогда. И меня вдруг осеняет, что у Мелани, возможно, тоже был трудный год, как и у меня, и я тоже не все про нее понимаю.
Она все еще смотрит на меня.
– Извини, – наконец говорит она.
– За что? – спрашиваю я.
– За то, что заставила тебя подстричься в Лондоне, когда ты не была готова. Мне было так неловко, когда ты плакала.
– Все нормально. Я рада, что сделала это, – это правда. Может, он бы ко мне и не подошел, если бы у меня не было стрижки, как у Луизы Брукс. А может быть, и подошел бы, и узнал бы мое настоящее имя. Этого мне никогда не узнать. Если уж что-то произошло случайно, обратного пути нет.
Мы стоим на тротуаре опустив руки, не зная, что еще сказать. Соседские детишки все кричат. Я вспоминаю, какими мы были несколько лет назад, как стояли на вышке в бассейне в Мексике. Мы всегда прыгали вместе, держась за руки, но выныривали уже по отдельности. Как мы ни старались, но, когда начинаешь плыть, приходится расцеплять руки. Но, вынырнув, мы вылезали из бассейна, взбирались по лестнице, снова брались за руки, и все сначала.
А теперь мы плывем каждая сама по себе. Вот оно. Может, именно это и нужно делать, чтобы не потонуть. Но как знать? Может быть, однажды мы выйдем из воды, возьмемся за руки и снова прыгнем.
Родители предлагают отвезти меня в аэропорт имени Кеннеди, но я запланировала перед отлетом провести день с Ди, так что меня довозят до вокзала на Тридцатой улице в Филадельфии. Я планирую сесть на поезд – впервые за год – до Манхэттена, а Ди встретит меня на Пенн-стейшн. Уже завтра вечером я лечу в Лондон, а оттуда – в Париж.
Объявляют мой поезд, мы выходим на платформу. Папа нервничает и постукивает носками ботинок, уже мечтая о полях для гольфа на Мауи. Они вылетают в понедельник. Мама ходит из стороны в сторону. Когда показываются огни моего поезда, она достает из сумки коробочку.
– Я думала, что в этот раз мы обойдемся без подарков. – В прошлом году мы поужинали в ресторане, в самую последнюю минуту мне надарили много полезных приспособлений. Вчера все было скромнее. Мы ели домашнюю лазанью. И я, и мама, едва ковырялись в тарелках.
– Это скорее для меня, чем для тебя.
Я открываю коробку. Там лежит маленький мобильник с зарядкой и адаптером.
– Вы купили мне новый телефон?
– Нет. То есть да. То есть твой старый телефон мы разморозим, когда ты вернешься. Это другой. Он точно будет работать в Европе. Просто купишь эту… как они называются? – спрашивает она у папы.
– Сим-карту.
– Точно, – мама суетливо снимает крышку. – Видимо, они недорогие. Так что в любой стране можно завести местный номер и при необходимости пользоваться. Можешь звонить или писать нам в случае чего – это если захочешь. Он скорее для тебя, чтобы ты могла с нами связаться. Если понадобится. Но если нет…
– Мам, – перебиваю я, – успокойся. Я буду тебе писать.
– Правда?
– Ну да! И ты ответишь мне с Гаваев. Он фотографирует? – я смотрю на камеру. – Буду тебе и фотки посылать.
– Будешь?
– Конечно, буду.
У нее такое выражение на лице, как будто это я ей подарок сделала.
На Пенн-стейшн полно народу, но я сразу же нахожу Ди: он стоит у табло с информацией об отправляющихся поездах, на нем желто-зеленые шорты из нейлона и майка с надписью: «ЕДИНОРОГИ СУЩЕСТВУЮТ». Он сжимает меня в объятиях.
– Где твой чемодан? – спрашивает он.
Я разворачиваюсь и показываю ему рюкзак оливкового цвета, который я купила в Филадельфии, в магазине, где распродаются излишки армейского обмундирования.
Ди присвистывает.
– А как же там бальное платье умещается?
– А оно сворачивается до очень маленького размера.
– Я-то думал, что у тебя побольше вещей будет, и сказал маме, что мы сначала забросим их, а потом пойдем по городу, так что она обед приготовила.
– Обед – это хорошо.
Ди вскидывает руки.
– Вообще-то мама хотела удивить тебя праздником в твою честь. Не говори, что я проболтался.
– Праздником? Мы же даже незнакомы.
– Я столько о тебе рассказываю, она считает, что уже знает тебя, к тому же она использует любой предлог, чтобы наготовить еды. Придут мои родственники, в том числе кузина Танья. Я тебе о ней рассказывал?
– Парикмахерша?
Ди кивает.
– Я спросил, сделает ли она тебе прическу. Она с белыми девушками тоже умеет, она работает в крутом салоне на Манхэттене. Я подумал, может, тебе снова подстричься, как Луиза Брукс. Такой же боб, как когда вы познакомились. С этим надо что-то делать, – он показывает на мои волосы, которые забраны наверх с помощью крабика, как обычно.
Мы садимся в метро и едем в его спальный район – на самую последнюю станцию. Потом пересаживаемся на автобус. Я смотрю из окна, ожидая увидеть неблагополучные улицы Южного Бронкса, но мы все едем мимо красивых кирпичных домов, стоящих в тени больших деревьев.
– Это и есть Южный Бронкс? – уточняю я.
– Я не говорил, что живу в Южном Бронксе.
Я смотрю на него.
– Ты серьезно? Я сколько раз слышала, что ты оттуда.
– Я говорил, что я просто из Бронкса. И это, по факту, Бронкс. Ривердейл[59].
– Но ты Кендру сколько уверял, что ты из Южного. Говорил, что учился в «Саут-Бронкс-Хай»… – я смолкаю, вспоминая наш первый разговор. – Которого даже не существует.
– Девочка сама сделала поспешные выводы, и я решил ее не разуверять. – Ди хитро ухмыляется. Нажимает на кнопку, подавая сигнал водителю, что мы выходим. Мы оказываемся на людной улице с многочисленными высотками. Район не роскошный, но приятный.
– Д’Анджело Харрисон, как удачно вы притворяетесь.
– Только профессионал может это оценить. Я правда из Бронкса. И я правда бедный. Если люди начинают думать, что я мальчик из гетто – это их выбор, – с улыбкой говорит он. – Особенно если они при этом берутся оплачивать мое обучение.
Мы подходим к симпатичному кирпичному дому с потрескавшимися горгульями над входом. Ди нажимает на кнопку звонка – «предупредить, что мы идем», – а потом в древнем лифте, похожем на клетку, мы едем на пятый этаж. Перед дверью Ди оценивает мою внешность, убирает выбившиеся пряди волос за ухо.
– Делай вид, что ничего не ожидала, – шепчет он, открывая дверь.
Мы входим, в маленькой празднично украшенной гостиной меня встречает человек десять, над столом, уставленным всякими блюдами, висит баннер с надписью «BON VOYAGE ALLYSON»[60]. Я смотрю на Ди – у меня от удивления глаза на лоб лезут.
– Сюрприз! – говорит он, помахивая ручками.
Его мама, Сандра, подходит и крепко меня стискивает. От нее пахнет гарденией.
– Он тебе все рассказал, да? Никогда не видела менее убедительного удивления. Мой мальчик не может хранить секреты, даже если их к нему клеем приклеить. Ну, ладно, тогда проходи, знакомься с народом, угощайся.
Сандра представляет меня всяким тетушкам, дядюшкам и кузенам, потом выдает мне тарелку с куриным шашлыком, макаронами с сыром и какой-то зеленью и усаживает за стол.
– Ну, теперь ты руководишь праздником.
Ди уже всем разболтал про Уиллема, так что меня засыпают советами, как его найти. Потом – вопросами о моей поездке. Как я туда доберусь – лечу из Нью-Йорка в Лондон, оттуда в Париж, где я буду жить – в хостеле в районе Виллет, где мы с Уиллемом гуляли, двадцать пять баксов за ночь в общей спальне, как я буду ориентироваться – я купила путеводитель, и придется рискнуть пользоваться метро. Расспрашивают и о самом Париже, я рассказываю о том, как там было в прошлом году, они интересуются, живут ли там другие национальности, районами, где было много африканцев, тут начинается спор о том, какие африканские страны были французскими колониями, кто-то идет за картой, чтобы во всем разобраться.
Пока все разглядывают атлас, Сандра приносит персиковый коблер.
– У меня для тебя небольшой подарок, – говорит она, подавая мне тонкий сверток.
– Ой, не стоило…
Она отмахивается от моих возражений, как будто в комнате плохо запахло. Я разворачиваю упаковку. Это заламинированная карта Парижа.
– Продавец сказал, что она «незаменима». Тут все станции метро и указатель главных улиц, – Сандра раскрывает карту и показывает. – Мы с Д’Анджело бесконечно долго ее разглядывали, она пропитана нашими благими пожеланиями.
– Тогда я точно больше не потеряюсь.
Свернув карту, она вкладывает ее мне в руки. Глаза у нее такие же, как у сына.
– Спасибо тебе, что так помогала ему в колледже.
– Я помогала? – я качаю головой. – Вы, кажется, перепутали.
– Нет, я-то знаю.
– Я серьезно. Ди столько для меня сделал. Мне почти даже неловко.
– Не говори ерунды. Д’Анджело и сам умен, и обстоятельства сложились в его пользу. Хотя ему было нелегко. Но за последние четыре года в школе и год в колледже ты первая подруга, о ком он мне рассказывал, уж не говоря о том, чтобы пригласить в гости.
– Обо мне разговариваете, да? – спрашивает Ди, обнимая нас обеих. – Восхваляете мой гений?
– Кое-что другое восхваляем, – говорю я.
– Советую вам обеим не верить ни единому слову! – Потом он разворачивается и представляет мне высокую девушку с королевской осанкой и копной волос, уложенных в сложную прическу. – Я рассказывал тебе о Танье.
Мы здороваемся, а Сандра уходит еще за порцией кобблера. Танья снимает мой крабик, распуская волосы, осматривает их кончики и качает головой, недовольно цокая языком. – Ди тоже так часто делает.
– Я знаю, знаю. Год уже не стриглась, – говорю я. И понимаю, что действительно. Уже год прошел.
– Боб был короткий или длинный? – спрашивает Ди и поворачивается к кузине. – Надо, чтобы она точно так же выглядела. Когда его найдет.
– Если найду, – уточняю я. – Было досюда, – я показываю длину, до какой отрезал волосы лондонский стилист, – шея была открыта. Но потом опускаю руку. – Вообще-то, знаете что… По-моему, я не хочу боб.
– Не хочешь стрижку? – переспрашивает Танья.
– Нет, я буду рада подстричься. Но только не боб. Хочу что-нибудь новенькое.
Приблизительно через тринадцать часов и шесть часовых поясов меня накрыло. Когда я вышла в зал прибытия аэропорта имени Шарля де Голля. Всех остальных пассажиров встречают и обнимают родственники или хотя бы ждут таксисты с табличками. Но не меня. Меня никто не встречает. Я знаю, что в этом мире есть люди, которые меня любят, но прямо сейчас я чувствую себя как никогда одинокой. У меня опять появляется мигающая табличка над головой, там, где раньше было написано «ТУРИСТКА». Только теперь к этому добавляется вопрос: «ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА?»
Я затягиваю идущий через грудь ремешок рюкзака покрепче, как будто бы хоть он меня обнимает. И вдыхаю поглубже. Поднимаю одну ногу и выставляю ее вперед. Шаг сделан. Я делаю еще один. И еще. Достаю план действий, составленный в самолете. Номер один: обменять деньги.
Я иду в один из многочисленных обменников и, запинаясь, по-французски спрашиваю, можно ли поменять доллары. «Конечно, это же банк», – отвечает мне сотрудник также на французском. Я отдаю ему сотню и, получив евро, испытываю такое облегчение, что даже не пересчитываю их.
Следующий пункт в списке: найти хостел. Я отметила на карте маршрут – на поезде до города, потом на метро до станции «Жорес». Я следую указателям к «РЕР» – это поезд, который должен довезти меня до центра Парижа, но выясняется, что до вокзала, откуда он идет, надо еще добираться на аэропортовом экспрессе. Я уезжаю не в ту сторону, оказываюсь в другом терминале, мне приходится возвращаться обратно, так что в итоге целый час уходит на то, чтобы добраться до вокзала в аэропорту.
Когда я подхожу к автомату, продающему билеты, понимаю, что это как встретиться лицом к лицу с врагом. Я выбираю английский язык, но инструкция все равно совершенно непонятная. Мне нужен билет на метро? На поезд? Или оба? Неоновая табличка над головой горит все ярче. Теперь там написано: «ЧТО ТЫ НАДЕЛАЛА, БЛИН?»
Я открываю путеводитель, раздел, где рассказывается, как добраться до Парижа. Так, по одному билету я доеду до города и могу пересесть в подземку. Я смотрю на карту метро. Линии сплелись, как змеи. Наконец мне удается найти свою станцию, «Жорес». Я оцениваю весь маршрут: поезд из аэропорта, пересадка – я вдруг осознаю, что это будет на Северном вокзале. Знакомое место, связанное с событиями того дня.
– Так, ладно, Эллисон, единственный способ пройти через это – это пройти через это, – говорю я себе. И снова подхожу к автомату, выпятив грудь – как будто нам предстоит драться на дуэли. Я тыкаю пальцем в экран, скармливаю автомату десятку, он же выплевывает сдачу и билетик. Это всего лишь маленькая победа над бесчувственным противником, но меня просто переполняет радость.
Вместе с кучей народу я иду к турникетам, они устроены так же, как и в метро, но оказывается, что пройти через них без огромного чемодана куда проще. Ха-ха! Еще один враг сражен.
На узловой станции, где надо пересаживаться с поезда на метро, как раз под Северным вокзалом, я, пытаясь найти нужную ветку метро, снова теряюсь, а потом понимаю, что не знаю, куда дела билетик – а он нужен и для того, чтобы выйти со станции, где остановился поезд, и чтобы попасть в метро. Потом я опять чуть не уезжаю не в ту сторону, но соображаю за секунду до того, как двери закроются, и выскакиваю из вагона. На свою станцию я приезжаю уже полностью изможденная, и никак не могу сообразить, куда идти. Мне минут пятнадцать приходится рассматривать карту, просто чтобы понять, где я нахожусь. Потом я еще раз десять сворачиваю не туда, прежде чем добраться до какого-то канала, – и это первый признак, что я наконец оказалась в нужном районе.
Но я все еще не понимаю, где мой хостел, я уже жутко устала, расстроена и готова расплакаться. Даже этого не могу найти. Хотя у меня есть адрес. И карта. С чего я вообще взяла, что смогу отыскать его?
Когда нервы уже на пределе, я останавливаюсь, смотрю на каналы, дышу. И паника отступает. Потому что место кажется знакомым. То есть оно действительно мне знакомо, я тут уже была.
Я сворачиваю и убираю карту. Дышу. Осматриваюсь вокруг. Вижу все такие же серые велики. Все таких же стильных женщин, они, пошатываясь, идут на каблуках по мощеной дороге. Кафешки все так же забиты, словно никому не надо работать. Еще один глубокий вдох, и верх берет какая-то физическая память. Я вдруг каким-то образом понимаю, где я. Слева от меня парк с озером, где мы встретились с Жаком и датчанами. Справа, всего в нескольких кварталах, кафе, где мы ели блинчики. Я снова достаю карту. Нахожу свое местоположение. И уже через пять минут я в хостеле.
Меня селят в комнату на шестом этаже, лифт сломан, и я поднимаюсь по винтовой лестнице. Парень, у которого на плече вытатуирован какой-то греческий бог, показывает на комнату, где будут подавать завтрак, общие ванные комнаты (для обоих полов), а потом и мою спальню, в которой стоит семь кроватей. Он также дает мне замок и показывает, где хранить вещи. Уходя, он желает мне «bonne chance»[61], то есть удачи, и я гадаю, говорит ли он это всем или почувствовал, что мне она пригодится.
Я сажусь на кровать и отцепляю от рюкзака спальник, и, падая на матрас с пружинами, думаю, не останавливался ли тут и Уиллем. Может, он спал на этой самой кровати. Маловероятно, но и не невозможно. Он же приводил меня в этот район. К тому же сейчас возможным кажется все, вместе с сердцебиением пульсирует и уверенность, что все правильно, она успокаивает меня, и я засыпаю.
Просыпаюсь я через несколько часов – подушка у меня влажная от слюней, голова гудит. Я иду в душ, вода едва теплая, но я надеюсь, что шампунь вымоет и послеперелетный дурман из головы. Потом я сушу волосы полотенцем и наношу гель, как учила Танья – «помыл и намазал», сказала она. Стрижка необычная, лесенки да пряди, мне очень нравится.
Я спускаюсь вниз. На часах, которые висят в фойе, на стене за огромным нарисованным краской пацификом, семь вечера. Я ничего не ела после той черствой булочки и йогурта, которые мне дали в самолете из Лондона, и у меня голова кружится от голода. В маленьком кафе, которое находится тут же, в фойе, подают только напитки. Я понимаю, что, поскольку я поехала одна, мне придется и питаться одной, и заказывать все на французском, так что на уроках мадам Ламбер я много в этом практиковалась. И, в общем, я же за прошедший год много раз обедала одна в столовке. Но я все же считаю, что на сегодняшний день побед уже достаточно. Так что я куплю бутерброд и съем его в своей комнате.
У входа в хостел тусуются какие-то ребята, хотя идет небольшой дождик. Они разговаривают по-английски, по-моему, с австралийским акцентом. Вдохнув поглубже, я подхожу к ним и спрашиваю, где тут поблизости можно купить хороший сэндвич.
Мускулистая румяная девчонка с мелированием на каштановых волосах весело улыбается.
– На той стороне канала есть местечко, где делают просто божественные сэндвичи с копченым лососем, – она показывает мне направление и продолжает беседу с подружкой – о каком-то бистро, где все вроде как по двенадцать евро, пятнадцать, если с бокалом вина.
У меня от одной мысли слюнки текут – поесть, да еще и в компании. Навязываться мне кажется слишком уж нахальным, я так никогда бы не поступила.
Но, опять же, я одна в Париже, возможностей – непочатый край. Я похлопываю австралийку по загорелому плечу и спрашиваю, нельзя ли мне к ним на хвост сесть.
– Я просто только сегодня приехала, не знаю, куда пойти, – объясняю я.
– Хорошо тебе, – отвечает она. – А мы уже сто лет разъезжаем. У нас ЗП.
– ЗП?
– Заморские Приключения. Из Австралии чертовски дорого куда-нибудь улететь, так что раз уж выехал, то это надолго. Меня, кстати, Келли зовут. Это Мик, это Ник, это Нико, сокращенно от Никола, а это Шеззер. Она из Англии, но мы ее все равно любим.
Шеззер показывает Келли язык, а мне улыбается.
– А я Эллисон.
– У меня так маму зовут! – радуется Келли. – Я только что говорила, как по ней скучаю! Правда же? Это карма!
– Кисмет, – поправляет Нико.
– Ну и это тоже.
Келли смотрит на меня, я на миг замираю – она же еще не ответила «да», а если скажет «нет», я буду чувствовать себя как дура. Хотя, может, благодаря курсу французского я как-то уже не боюсь показаться дурой. Они все отходят, а я поворачиваюсь в ту сторону, где должны быть сэндвичи. Но тут Келли разворачивается.
– Эй, идем же, – зовет она. – Не знаю, как ты, но я лошадь готова съесть.
– Можешь и съесть, их тут подают, – отвечает Шеззер.
– Нет, – возражает кто-то из парней. Мик или Ник. Я не особо уверена, кто из них кто.
– Их в Японии едят, – добавляет Нико. – У них это деликатес.
Мы отправляемся ужинать, я слушаю, как они спорят о том, едят ли французы конину, а сама иду легким шагом, и меня вдруг осеняет, что вот оно. Я иду ужинать. В Париже. С людьми, с которыми познакомилась пять минут назад. И, как ни странно, у меня именно от этого – сильнее, чем от всего, что произошло за последний год, – сносит крышу.
По пути в ресторан мы останавливаемся, и я покупаю симку для телефона. Потом, сперва немного заблудившись, мы находим то место и ждем, когда освободится большой стол, чтобы мы все уместились. Меню на французском языке, но я понимаю. Я заказываю салат со свеклой, он и вкусный, и такой красивый, что я посылаю маме фотку. Она немедленно высылает мне куда менее эстетичный на вид локо-моко, который ест на завтрак папа. В качестве основного блюда мне подают какую-то таинственную рыбу с острым соусом. Мне так хорошо, мои новые знакомые рассказывают просто поразительные истории о своем путешествии, и только когда приходит время десерта, я вспоминаю обещание, которое дала Бэбс. Я смотрю в меню, но макаронов в нем нет. И уже десять, магазины закрылись. Первый день, а я уже не держу свое слово.
– Вот дерьмо, – ругаюсь я. – Или пусть будет merde![62]
– Что случилось? – спрашивает Мик/Ник.
Я рассказываю про макароны, и все с интересом слушают.
– Спроси официанта, – советует Нико. – Я работала в одном местечке в Сиднее, у нас было целое отдельное меню из блюд, которые не числились в основном. Для особо важных персон, – мы все смотрим на нее. – Ничего не будет, если просто спросить.
Я так и делаю. Говорю – на таком французском, что мадам Ламбер гордилась бы – ma promesse de manger les macarons de tous les jours[63]. Официант внимательно слушает, как будто речь идет о чем-то жутко важном, и уходит на кухню. Он приносит десерты всем остальным – крем-брюле, «mousses au chocolat»[64], и – о чудо – великолепный мягкий макарон для меня. Прослойка коричневая, сладкая, с твердыми вкраплениями, я думаю, из фиг. Он посыпан сахарной пудрой и красив, как картинка. Его я тоже фотографирую. И съедаю.
В одиннадцать я уже готова заснуть в своей тарелке. Ребята доводят меня до хостела, а сами уходят слушать какую-то французскую группу, в которой одни девушки. Я же засыпаю мертвым сном, а когда просыпаюсь, вижу, что Келли, Нико и Шеззер живут со мной в одной комнате.
– Сколько времени? – спрашиваю я.
– Много! Уже десять, – говорит Келли. – Ты долго спала. И в таком шуме. Тут есть русская, которая каждое утро целый час сушится феном. Я решила дождаться тебя и спросить, пойдешь ли ты с нами. Мы сегодня идем на кладбище Пер-Лашез. Планируем пикник. По-моему, это чертовски жутко, но, похоже, французы так всегда делают.
Это очень соблазнительно: пойти с Келли и ее друзьями, провести все две недели как туристка, развлекаться. Не придется по этим жутким ночным клубам ходить. Не придется с Селин встречаться. Не придется рисковать, что мое сердце снова будет разбито.
– Может, я позже присоединюсь, – отвечаю я. – У меня на сегодня есть планы.
– Ага. У тебя сверхважная миссия по поеданию макаронов.
– Точно, – говорю я, – она самая.
За завтраком я разглядываю карту, дорогу от хостела до Северного вокзала. Можно дойти пешком, так что я отправляюсь в путь. Маршрут кажется знакомым, большой широкий бульвар с дорожками для велосипедистов и пешеходов посередине. Но, когда я приближаюсь к вокзалу, у меня начинается расстройство желудка, отрыжка, выпитый утром чай лезет обратно с кислотным привкусом страха.
Попав на Северный вокзал, я начинаю тянуть время. Захожу внутрь. Подхожу к пути, с которого уходит «Евростар». Вон он как раз стоит, как конь, ждущий, когда откроют стойло. Я вспоминаю, как я бежала отсюда к мисс Фоули, разбитая, запуганная.
Я заставляю себя выйти из вокзала и полагаюсь на свою память. Поворот. Еще один. И еще. Через железнодорожные пути, в промышленный район. И вот он. Я просто в шоке – я так долго искала его в Сети, а теперь он так легко нашелся. Его не было в «Гугле» или я тогда так плохо говорила по-французски, что меня никто не понял?
А может, не в этом дело. Может, меня прекрасно поняли, просто ни Селин, ни Великан там больше не работают. Год – это большой срок. Многое может измениться!
Я открываю дверь и вижу за барной стойкой парня помоложе, с хвостиком, я так разочарована, что чуть не плачу. Где Великан? А если его тут нет? Что, если и ее тут нет?
– Excusez moi, je cherche Céline ou un barman qui vient du Senegal.
Он молчит. Вообще не отвечает. Так и моет свои бокалы в мыльной воде.
Я вообще что-то сказала? По-французски? Я пытаюсь еще раз, добавляя на этот раз «s’il vous plaît»[65]. Он бросает на меня взгляд, достает телефон, пишет что-то и возвращается к посуде.
– Con[66], – бормочу я, это еще одно французское словечко, которому научил меня Натаниэль. Я толкаю дверь, вся на адреналине. Я так зла и на этого придурочного бармена, который мне даже не ответил, и на себя за то, что приехала сюда – и ради чего?
– Ты вернулась!
Я поднимаю глаза. Это он.
– Я знал, что ты вернешься, – Великан берет меня за руку и целует в обе щеки, как и в прошлый раз. – За чемоданом, non?
Я не могу вымолвить ни слова, так что просто киваю. А потом обнимаю его. Я так рада снова его видеть. И говорю ему об этом.
– Как и я. Я так рад, что храню твой чемодан. Селин говорит убрать его, а я говорю: нет, она вернется в Париж и захочет свои вещи.
Ко мне возвращается голос.
– Погоди, а как ты узнал, что я тут? Ну, сейчас?
– Марко писал, что меня ищет девушка из Америки. Я понял, что это будешь ты. Идем.
Я захожу обратно вслед за ним, Марко теперь моет пол, а на меня даже не смотрит. Мне неловко после того, как я обозвала его дебилом.
– Je suis très désolé[67], – извиняюсь я и проскакиваю мимо него.
– Он латыш. По-французски едва знает и стесняется, – сообщает Ив. – Он уборщик. Идем вниз, там твой чемодан. – Взглянув на Марко, я вспоминаю Ди, Шекспира, напоминаю себе, что все редко бывает именно таким, каким кажется с первого взгляда. Так что я надеюсь, что и моего французского оскорбления он тоже не понял. Я еще раз прошу прощения. Великан зовет меня вниз, в кладовую. Мой чемодан прячется в углу за стоящими друг на друге ящиками.
Все осталось на месте. Пакетик со списком. Сувениры. Дневник, в который вложены неподписанные открытки. Я была готова к тому, что все это уже запылилось. Я провожу пальцем по дневнику. Трогаю сувениры. Они оказались не важны, в памяти сохранилось другое.
– Очень хороший чемодан, – говорит Великан.
– Нужен? – спрашиваю я. Не хочу таскать его за собой. Сувениры я могу отправить домой по почте. А сам чемодан – только лишний груз.
– Нет, нет, нет. Это твое.
– Я не смогу его забрать. Возьму только самое важное, но возить за собой это все я не могу.
Он смотрит на меня серьезно.
– Но я хранил это тебе.
– Мне очень приятно, что ты сохранил, но он мне больше не нужен.
Он улыбается, сверкая белыми зубами.
– Я поеду в Рош Эстер весной, брат заканчивает, будем праздновать.
Я достаю то, что для меня важно, – дневник, любимую футболку, сережки, по которым скучала, – и убираю в сумку. Сувениры и открытки перекладываю в картонную коробку, которую отправлю домой.
– Возьми его в Рош Эстер, когда поедешь на выпускной брата, – говорю я. – Я буду очень рада.
Великан торжественно кивает.
– Ты вернулась не за чемоданом.
Я качаю головой.
– Ты его видел?
Он долго смотрит на меня. Снова кивает.
– Один раз. На следующий день.
– Знаешь, где мне его искать?
Великан поглаживает свою эспаньолку и смотрит на меня с состраданием, которое кажется мне излишним. После долгой паузы он говорит.
– Может, тебе лучше говорить с Селин.
В его голосе я слышу намек на то, что я уже знаю. Что Уиллема с ней что-то связывает. Что я могла быть права, когда сразу в нем усомнилась. Но если Великан об этом и знает, он все равно молчит.
– Сегодня у нее выходной, но иногда она приходит вечером на концерт. Сегодня у нас «Андрогинии», она с ними хорошая подруга. Я узнаю, будет ли она, и скажу тебе. И ты тогда все выяснишь. Можешь мне позже звонить, я скажу, будет ли она.
– Хорошо. – Я достаю свой парижский телефон, и мы обмениваемся номерами. – Ты, кстати, так и не сказал, как тебя зовут.
Он смеется.
– Да, не сказал. Я Моду Ме́оди. А я так и не знал, как зовут тебя. Я смотрел на чемодане, но не нашел.
– Знаю. Меня зовут Эллисон, но Селин знает меня как Лулу.
Это его удивляет.
– Какое правильное?
– Я уже думаю, что и то, и другое.
Он легко пожимает плечом, жмет мне руку, целует в обе щеки и говорит «до свидания».
Я ухожу от Моду в районе обеда, совершенно не представляя, когда увижусь с Селин. Я, как ни странно, чувствую себя спокойнее, как будто получила передышку. Я вообще-то не планировала отдыхать в Париже как туристка, но сейчас думаю, что стоит этим заняться. Я отваживаюсь спуститься в метро, выхожу в квартале Маре и захожу в одну из многочисленных кафешек на площади Вогезов, заказываю себе салат и «citron pressé», но в этот раз насыпаю в него побольше сахара. Я сижу очень долго, жду, когда официант меня погонит, но он меня не трогает до тех пор, пока я не прошу чек. Потом я захожу в кондитерскую и покупаю до абсурда дорогой макарон – на этот раз бледно-оранжевый, словно последний шепоток заката. Я ем его на ходу, гуляя по узким улицам еврейского квартала, тут полно ортодоксальных евреев в черных шапочках и стильных обтягивающих костюмах. Я делаю несколько кадров, отправляю их маме и прошу переслать их бабушке, она порадуется. Потом прохожу мимо бутиков, пялюсь на одежду, даже потрогать которую у меня не хватит денег. Одна продавщица спрашивает меня на французском, не помочь ли мне, а я отвечаю, что просто смотрю.
Купив несколько открыток, я возвращаюсь к площади Вогезов и сажусь в парке. Я нахожу место на скамейке, среди женщин, играющих со своими детьми, и стариков с газетами и сигаретами, и принимаюсь их подписывать. Мне предстоит отправить много открыток. Одну родителям, одну бабушке, одну Ди, одну Кали, одну Дженн, одну в «Кафе Финлей», одну Кэрол. В последнюю минуту я решаю отправить открытку и Мелани.
День как будто бы идеальный. Мне совершенно спокойно, хотя я, несомненно, туристка, я в то же время чувствую себя и парижанкой. Моду не позвонил, и я этому почти рада. Келли присылает мне эсэмэску и предлагает поужинать вместе, я собираюсь отправиться обратно в хостел, но тут пиликает телефон. Это Моду. Селин будет в клубе после десяти.
Приятное послеобеденное расслабленное состояние исчезает словно за грозовой тучей. Пока только семь. Мне предстоит убить несколько часов, можно поужинать с ребятами из Оз, но я слишком разнервничалась. Так что я с этой нервозностью продолжаю ходить по городу. К клубу я подхожу в половине десятого и жду снаружи, внутри уже гремят басы живой музыки, и сердце начинает неистово колотиться. Она, наверное, уже там, но если я приду рано, это будет faux pas[68]. Так что я жду на улице, наблюдая за заходящими в клуб ультрамодными парижанами с «рваными» стрижками и в асимметричных нарядах. Я смотрю на себя саму: юбка цвета хаки, черная футболка, кожаные шлепки. Как мне в голову не пришло принарядиться перед дуэлью?
В десять пятнадцать я вхожу, заплатив за билет (десять евро). Клуб битком набит, на сцене музыканты, в колонках слышится визгливый отзвук «тяжелых» гитар и скрипок, на вокале абсолютно миниатюрная азиаточка с высоким скрипучим голосом. Оказавшись одна среди этих многочисленных хипстеров, я чувствую себя как никогда не к месту, все мое нутро настаивает на том, чтобы уйти, пока я не выставила себя на посмешище. Но я остаюсь. Я такой путь проделала не для того, чтобы струсить в самый последний момент. Я пробираюсь к барной стойке и, увидев Моду, приветствую его как родного брата, тысячу лет назад пропавшего с радаров. Он улыбается и наливает мне бокал вина. Я достаю деньги, но он отмахивается, и мне сразу становится лучше.
– А вон Селин, – говорит он, показывая на столик перед самой сценой. Она сидит там одна и смотрит на выступление в каком-то странном напряжении, вокруг нее вьется колдовской дымок сигареты.
Я подхожу к ее столику. Она меня как будто бы не замечает, хотя непонятно, это она нарочно демонстрирует пренебрежение или просто так внимательно слушает музыку. Я встаю около свободного стула и жду, когда она пригласит меня сесть, но потом сдаюсь. Молча выдвигаю стул и сажусь. Она едва заметно мне кивает и выпускает сигаретный дым мне в лицо – наверное, это надо засчитать как приветствие. Потом Селин снова поворачивается к сцене.
Я сижу, слушаю. Поскольку мы находимся прямо возле колонок, звук абсолютно оглушающий; у меня уже начинает звенеть в ушах. Сложно сказать, получает ли она удовольствие от концерта. Ногами она не топает, не раскачивается в такт, никак не двигается. Просто смотрит и курит.
Наконец музыканты расходятся на перерыв, и она смотрит на меня.
– Тебя зовут Эллисон, – она говорит «Элисисьон», и звучит это как-то смешно, американское имя с прицепом из лишних слогов.
Я киваю.
– Значит, не французское.
Я качаю головой. Я никогда и не говорила такого.
Мы пристально смотрим друг на друга, и я понимаю, что ничего от нее не добьюсь. Придется самой вытягивать.
– Я ищу Уиллема. Знаешь, где его можно найти? – Я-то думала, что буду тараторить по-французски, как стрелять из пулемета, но, разволновавшись, я сбегаю на знакомую территорию и говорю на родном языке.
Селин снова закуривает и выдувает дым на меня.
– Нет.
– Но он сказал, что вы друзья.
– Сказал? Нет. Я такая же, как ты.
Не могу представить, в каком смысле она считает себя такой же, как я, разве что у нас с ней обеих по две Х-хромосомы.
– Что именно, что у нас общего?
– Я одна из его девчонок. Нас таких очень много.
Не сказать, чтобы я этого не знала. И не то чтобы он сам это скрывал. Но когда я слышу это от Селин, высказанное вслух, на меня вдруг наваливается усталость, я начинаю ощущать разницу в часовых поясах, как будто оказалась в лифте с оборвавшимся тросом.
– Значит, ты не знаешь, где он?
Она качает головой.
– И не знаешь, как его найти?
– Нет.
– А если бы знала, сказала бы?
Ее брови взмывают, изгибаясь безупречными дугами, она выпускает кольца дыма.
– Можешь хоть сказать его фамилию? Хотя бы это?
И тут она улыбается. В игре, которую мы сейчас ведем, которую начали еще прошлым летом, мне только что пришлось раскрыть карты. И Селин видит, что карты фиговые. Она достает ручку и клочок бумаги и что-то записывает. Толкает бумажку в мою сторону. Там его имя. Полное имя! Но я не покажу ей, насколько сильно хочу его найти, не доставлю сопернице такого удовольствия. Так что я как бы небрежно прячу бумажку в карман, даже не взглянув.
– Еще что-нибудь нужно? – Ее надменный торжествующий голос перекрывает даже музыку – группа снова вышла на сцену. Я уже слышу, как она посмеется надо мной со своими дружками-хипстерами.
– Нет, вполне достаточно.
Она смотрит мне в глаза целую секунду. У нее они даже не голубые, а фиалковые.
– И что теперь будешь делать?
Я стараюсь улыбнуться постервознее, хотя, полагаю, выглядит это скорее так, будто у меня запор.
– А, да так, пойду достопримечательности посмотрю.
Она снова выпускает дым на меня.
– Да, можешь побыть touriste[69], – говорит она так, словно «турист» – это какой-то обидный эпитет. Потом Селин начинает перечислять всякие места, куда ходят такие отбросы, как я. Эйфелева башня. Сакре-Кёр. Лувр.
Я пытаюсь усмотреть какой-то скрытый подтекст в этих словах по ее лицу. Уиллем рассказал ей, что мы с ним делали? Могу себе представить, как они хохотали над тем, как я швырнула книжкой в скинхедов, как обещала, что буду о нем заботиться.
Селин все еще перечисляет, чем я могу заняться в Париже.
– Можешь походить по магазинам, – говорит она. Купить новую сумку. Какие-нибудь украшения. Новые часы. Туфли. У меня даже в голове не укладывается, как человек, раздающий советы в духе мисс Фоули, может при этом смотреть на меня так снисходительно.
– Спасибо, что уделила мне время, – говорю я по-французски. От раздражения я стала двуязычна.
Его зовут Уиллем де Ройтер. Я бегу в интернет-кафе и начинаю искать. Но оказывается, что в Голландии это распространенное имя. Есть голландский кинематографист с таким именем. Еще некий известный дипломат. И сотни других людей, неизвестных, но у которых есть причины регистрироваться в Интернете. Я просматриваю сотни страниц – и на английском, и на голландском, но ни одной ссылки на него, никаких подтверждений тому, что он вообще существует. Я ищу его родителей. Брам де Ройтер. Яэль де Ройтер. Натуропат. Актер. Все, что на ум приходит. Увидев ссылку на сайт какого-то странного театра, я начинаю немного волноваться, но, перейдя по ней, вижу, что он не работает.
Неужели найти человека может быть настолько сложно? Я начинаю думать, что Селин могла нарочно дать мне неправильную фамилию.
Но потом я вбиваю в «Гугл» и собственное имя – «Эллисон Хили», и саму себя я тоже не могу найти. Моя страница в «Фейсбуке» всплывает, только если добавить название моего колледжа.
До меня доходит, что недостаточно знать имя человека.
Надо знать еще и что это за человек.
На следующий день Келли зовет меня с ними в музей Родена, а потом по магазинам. Я чуть было не соглашаюсь. Потому что мне хотелось бы с ними пойти. Но есть еще одно место. Я даже не думаю, что что-нибудь там найду; просто если я решила побороть своих демонов, то надо идти и туда.
Я не точно все помню, но знаю название перекрестка, с которого звонила мисс Фоули. Оно как-то въелось в мозг. Авеню Симон Боливар и рю де Лекер, перекресток Унижения и Поражения.
Я выхожу из метро и ничего не узнаю. Может, потому, что в прошлый раз я тут просто металась в панике. Но я знаю, что не очень много пробежала, прежде чем нашла телефон-автомат, так что тот сквот художников должен быть недалеко. Я следую методически: сначала по одной улице. Обратно по параллельной. Вперед, назад. Но ничего не узнаю. Я бы спросила, как пройти, но как сказать «сквот художников» по-французски? Старый дом с художниками? Бессмысленно. Я припоминаю китайские рестораны, которые были поблизости, спрашиваю их. Один парень как-то, по-моему, очень оживляется и рекомендует вроде как хорошее местечко напротив рю де Бельвиль. Я его отыскиваю. И неподалеку я нахожу иероглиф «двойное счастье». Может быть, это один из многих других, но мне кажется, что тот самый.
Побродив там еще минут пятнадцать, на пересечении трех тихих улиц я нахожу этот сквот. Там все те же леса, все те же перекошенные портреты, разве что выцвели уже сильнее. Я стучу в металлическую дверь. Не открывают, но внутри однозначно кто-то есть. Из окна доносится музыка. Я толкаю дверь. Она приоткрывается. Я снова толкаю. Вхожу. Никто не обращает на это внимания. Я поднимаюсь по скрипучей лестнице туда, где это случилось.
Сначала я вижу глину, она ярко-белая, но в то же время золотистая и теплая. В комнате работает человек. Миниатюрный азиат, образец контрастности: белые волосы с черными корнями, одет во все черное, причем костюм такой старомодный, словно он шагнул со страниц романа Чарльза Диккенса, но весь в белой пыли, в которой и я была в ту ночь.
Он обрабатывает кусок глины скальпелем, видно, что он всецело погружен в работу, и я боюсь, что он подскочит от любого звука. Я откашливаюсь и тихонько стучу в дверь.
Мужчина смотрит на меня и трет глаза, уставшие от такого напряжения.
– Oui[70].
– Bonjour[71], – начинаю я. И запинаюсь. Моих ограниченных познаний во французском недостаточно для того, чтобы объяснить ему все. Я как-то вломилась в ваш сквот, с парнем. В ту ночь я была с ним близка, как ни с кем и никогда более, но проснулась совершенно одна. – Гм. Я ищу друга, предполагаю, что вы его можете знать. Ой, простите – parlez-vous anglais?[72]
Он поднимает голову и легонько кивает, с грацией, присущей балерунам.
– Да.
– Я ищу друга, может, вы знаете его. Уиллем де Ройтер. Он голландец, – я жду, что на его лице загорится огонек узнавания, но он остается так же бесстрастен, как окружающие нас глиняные скульптуры.
– Нет? Ну, мы с ним ночевали тут один раз. Ну, то есть не совсем ночевали… – Я смолкаю и начинаю осматриваться вокруг, меня охватывают воспоминания: запах дождя на измученном жаждой асфальте, вихрь пыли, гладкий деревянный стол, к которому я прижималась спиной. И возвышающаяся надо мной фигура Уиллема.
– Как, ты сказала, тебя зовут?
– Эллисон, – я словно сама себя слышу с какого-то расстояния.
– Ван, – представляется и он, теребя старые карманные часы на цепочке.
Я смотрю на стол, вспоминаю, как его край давил мне в спину, ту легкость, с которой Уиллем посадил меня на него. Сейчас этот стол, как и тогда, безупречно чист, аккуратная стопка бумаг, незаконченные работы на углу, сетчатый стаканчик с угольными карандашами и ручками.
– Это моя ручка!
– Извини?
Я протягиваю руку и беру из стаканчика ручку. Капиллярную, с надписью «ДЫШИТЕ ЛЕГКО С ПУЛЬМОКЛИР».
– Это моя ручка! С папиной работы.
Ван ошеломленно смотрит на меня. Он не понимает. Ручка лежала у меня в сумке. Я ее не доставала. Она просто пропала. Она была со мной на барже. Я рисовала ею иероглиф «двойное счастье». А на следующий день, когда я звонила мисс Фоули, не смогла ее найти.
– Прошлым летом я со своим другом Уиллемом, ну, мы пришли сюда, думая, что нас пустят переночевать. Он сказал, что в сквоты пускают, – я умолкаю. Ван едва заметно кивает. – Тут никого не было. Но мы увидели, что окно открыто. Мы спали тут, в вашей студии, а когда я на следующее утро встала, моего друга Уиллема уже не было.
Я готовлюсь к тому, что Ван будет недоволен, но он все смотрит на меня, пытаясь понять, почему я вцепилась в эту ручку с «Пульмоклиром», как в меч.
– Эта ручка была у меня в сумке, а потом пропала, и вот я ее нашла, может, была какая записка или еще что…
Ван все так же невозмутим, я уже готова извиниться и за то, что мы тогда сюда влезли, и за то, что я снова пришла, но тут я кое-что замечаю – словно первые предрассветные лучи, какое-то воспоминание освещает его лицо. Он постукивает указательным пальцем по переносице.
– Я действительно что-то находил; но подумал, что это список покупок.
– Покупок?
– Там было что-то про, про… не помню, может, хлеб с шоколадом?
– Хлеб с шоколадом? – Это же основной рацион Уиллема. Сердце готово выскочить из груди.
– Не помню. Я думал, что это мусор. Я уезжал на праздники, потом вернулся, все было в беспорядке. Я выбросил. Мне очень жаль, – он действительно расстроен.
Мы пробрались в его студию, насвинячили, а он чувствует себя виноватым.
– Нет, не переживайте. Вы очень помогли. А как список покупок тут вообще мог оказаться? В смысле, может, вы их пишете?
– Нет. А если бы и писал, хлеба с шоколадом в нем не было бы.
Я улыбаюсь.
– А не могла это быть записка?
– Возможно.
– Мы собирались есть хлеб с шоколадом на завтрак. Да и моя ручка тут нашлась.
– Забирай ручку, пожалуйста.
– Нет, ее можете оставить, – говорю я, и у меня из горла вырывается нервный смех. Записка. Неужели он мог оставить мне записку?
Я обнимаю Вана, от удивления он на миг замирает, но потом, расслабившись, тоже обнимает меня. Я тронута, и от него приятно пахнет масляной краской, брезентом, пылью и старым деревом – эти запахи, как и все, что случилось в тот день, пропитали все мое существо насквозь. И впервые за такое долгое время это не кажется мне проклятьем.
Я ухожу от Вана уже после обеда. Ребята из Оз, наверное, еще в музее; я могла бы с ними встретиться. Но я делаю другой выбор. Я захожу в ближайшее метро, закрываю глаза, кручусь и выбираю станцию наугад. Это «Жюль Жоффрен», и я просчитываю, как мне туда попасть.
Район, в котором я оказываюсь, очень парижский на вид, тут много узких, идущих в гору дорог и повседневных магазинов: обувной, парикмахерская, маленькие бары. Я блуждаю, сворачивая наугад, совершенно не представляя, где я, но, как ни странно, мне нравится чувство, что я заблудилась. В какой-то момент я подхожу к широкой лестнице, вырезанной в крутом пригорке, она как небольшой каньон между многоквартирными домами и зеленой листвой деревьев, нависающих с обеих сторон. Понятия не имею, куда она ведет. Но я буквально слышу голос Уиллема: тем более надо подняться.
Я так и делаю. Иду вверх и вверх. Я дохожу до очередной площадки, а там снова ступени. Когда лестница наконец кончается, я перехожу через небольшую мощеную средневековою улочку, и раз – я как снова оказываюсь в том туре. Автобусы лениво ждут своих туристов, кафе все забиты, кто-то играет песни Эдит Пиаф на аккордеоне.
Я иду в толпе, сворачиваю за угол, и в конце улицы, где на каждом шагу – кафе с меню на английском, испанском, французском и немецком языках, возвышается огромный собор с белыми куполами.
– Excusez-moi, qu’est-ce que c’est?[73] – спрашиваю я у мужчины, стоящего возле одного из кафешек.
У него глаза на лоб лезут.
– C’est Sacré-Coeur![74]
А, Сакре-Кёр. Конечно же. Я подхожу поближе и вижу три купола, большой в самом центре и два поменьше по бокам, они царственно возвышаются над крышами Парижа. На холме перед собором, который светится золотом в свете предзакатного солнца, лежит газон, разрезанный пополам мраморной лестницей, ведущей на другую сторону холма. Вокруг много людей: туристы снимают видео, ребята с рюкзаками валяются на травке, сидят художники с мольбертами, парочки жмутся друг к другу, нашептывая на ухо какие-то секреты. Париж! Жизнь!
В конце прошлогоднего тура я дала себе слово, что ноги моей больше не будет ни в каких полуразрушенных церквях. Но по какой-то причине сейчас я вместе с другими туристами захожу вовнутрь. Несмотря на золотую мозаику, огромные статуи и толпу, все равно почему-то кажется, что это простая окрестная церквушка, в которой тихо молятся прихожане, перебирая четки, или же просто блуждают в своих мыслях.
Я вижу стойку со свечами, можно купить за несколько евро и зажечь. Я не католичка и ритуал не очень хорошо знаю, но ощущаю потребность как-то отметить этот момент. Я отдаю несколько монеток, мне вручают свечу, и когда я ее зажигаю, мне приходит в голову, что я должна прочесть молитву. Молиться ли мне за умершего, например за дедушку? Или за Ди? Или за маму? Или попросить бога помочь мне найти Уиллема?
Но все это кажется каким-то неправильным. Правильно же вот это. То, что я здесь. Опять. Но в этот раз одна. Я не знаю, как правильно это назвать, но я все равно молюсь за него.
Подкрадывается голод, к тому же начинаются длинные сумерки. Я решаю спуститься по лестнице в тот же типично французский район и попробовать найти там недорогое бистро, чтобы поужинать. Но сначала мне надо найти макарон, пока кондитерские не закрылись.
Спустившись, я прохожу несколько перекрестков и только тогда нахожу кондитерскую. Поначалу я подумала, что там закрыто, потому что на двери висят жалюзи, но я слышу, что оттуда доносятся голоса, народу там много, так что я нерешительно толкаю дверь.
Такое ощущение, что тут что-то празднуют. Гостей набилось много, воздух влажный, стоят бутылки с алкоголем и букеты цветов. Я начинаю пятиться обратно, но собравшиеся внутри протестуют, так что я снова открываю дверь, и они машут руками, приглашая меня войти. В магазинчике человек десять, кто-то еще в фартуках, другие в уличной одежде. У всех в руках стаканчики, а на лицах радостное возбуждение.
Запинаясь, я спрашиваю на французском, возможно ли сейчас купить макарон. Начинается большая суета, потом они находят, что я просила. Я достаю кошелек, но от денег отказываются. Я иду обратно к двери, но мне вдруг вручают бумажный стаканчик с шампанским. Я поднимаю его, все со мной чокаются и пьют. Потом крепкий мужчина с усами хэндлбар начинает плакать, и все похлопывают его по спине.
Я совершенно не понимаю, что происходит. Я вопросительно смотрю по сторонам, одна женщина начинает говорить, очень быстро и с сильным акцентом, так что я почти ничего не понимаю, за исключением слова «bébé»[75].
– Ребенок? – восклицаю я по-английски.
Мужчина с усами протягивает мне свой телефон. На экране фотка сморщенного красного создания в голубом чепчике.
– Реми! – объявляет он.
– Ваш сын? – спрашиваю я. – Votre fils?[76]
Усач кивает, и его глаза снова наполняются слезами.
– Félicitations![77] – говорю я. Усач вдруг крепко меня стискивает, а остальные хлопают и восторженно кричат.
По кругу передают бутылку с каким-то алкоголем янтарного цвета. Когда бумажные стаканчики наполнены, все по кругу говорят различные тосты или просто добрые пожелания. Когда очередь доходит до меня, я выкрикиваю стандартное еврейское: «Лехаим!»
И объясняю, что это означает «за жизнь». И сказав это, понимаю, что, может, именно за нее и молилась в той церкви. За жизнь.
– Лехаим, – вторят мне тучные пекари. И все пьют.
На следующий день я принимаю приглашение Келли присоединиться к тусовке из Оз. Сегодня они отважились на поход в Лувр. А завтра – в Версаль. А послезавтра на поезде уезжают в Ниццу. Они зовут меня с собой и туда, и туда. У меня осталось десять дней, и, кажется, я уже нашла все, что могла найти. Узнала, что он оставил мне записку. Это, можно сказать, больше, чем я могла надеяться. Так что я обдумываю вариант поехать с ребятами в Ниццу. А после прекрасно сложившегося вчерашнего дня я могла бы поехать куда-нибудь и одна.
После завтрака мы садимся в метро и направляемся в Лувр. Нико и Шезза показывают наряды, купленные на уличном рынке, а Келли прикалывается над ними – покупать в Париже китайскую одежду?
– Я-то хоть что-то местное приобрела, – она резко протягивает руку, хвастаясь новыми электронными часами в стиле хай-тек, сделанными во Франции. – У Вандомской площади огромный магазин, в котором ничего, кроме часов, нет.
– Зачем тебе часы в поездке? – спрашивает Ник.
– Блин, сколько раз мы опаздывали на поезд, потому что будильник в телефоне не срабатывал?
С этим Ник не спорит.
– Тебе стоит туда сходить. Магазин просто офигенно громадный. Там собраны часы отовсюду; некоторые стоят сотни тысяч евро. Представь себе, столько за часы отдать. – Келли все не унимается, но я уже не слушаю, потому что мне внезапно вспомнилась Селин. Ее слова. Что я могу купить новые часы. Новые. Как будто она знала, что я те потеряла.
Поезд подъезжает к станции.
– Простите, – говорю я Келли и ее друзьям, – мне надо по делам.
– Где мои часы? И где Уиллем?
Я застаю Селин в ее кабинете в клубе, среди груды бумаг, на ней очки с толстыми стеклами, из-за которых она как-то становится одновременно и более и менее страшной.
Она поднимает на меня глаза, взгляд у нее заспанный и, что меня просто бесит, совершенно не удивленный.
– Ты посоветовала мне купить новые часы, значит, ты знала, что те у Уиллема, – продолжаю я.
Я жду, что она будет все отрицать, обломает меня. Но Селин просто пожимает плечом, как будто это пустяк.
– Зачем ты это сделала? Отдала ему такие дорогие часы, вы же знакомы были всего один день? Не слишком ли отчаянный шаг?
– Такой же отчаянный, как врать мне?
Она снова пожимает плечами и принимается лениво стучать по клавиатуре.
– Я не врала. Ты спросила, знаю ли я, где его найти. Я не знаю.
– Но ты ведь не все рассказала. Ты его видела после… после того, как он ушел от меня.
Она делает такой жест – не кивает, не качает головой, а нечто промежуточное. Идеальное выражение двусмысленности. Инкрустированная бриллиантами каменная стена.
И именно в этот момент мне вспоминается один из уроков Натаниэля.
– T’es toujours aussi salope? – спрашиваю я.
Селин поднимает одну бровь, но сигарету откладывает в пепельницу.
– Ты теперь говоришь по-французски?
– Un petit peu[78].
Она роется в бумагах, тушит дымящую сигарету.
– Il faut mieux d’être salope que lâche[79], – отвечает она.
А я понятия не имею, что это значит. Я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение лица, разбирая ее фразу по ключевым словам, которые помогут разгадать ее смысл, как учила нас мадам. Salope, стерва; mieux, лучше. Lâche. Молоко? Нет, это lait. И тут я вспоминаю любимую поговорку учительницы про то, что заходить на неизвестную территорию – смело, и она, как всегда, написала нам и антонтим слова courageux: lâche.
Селин что, трусихой меня назвала? Возмущение поднимается по шее, до ушей, потом до самой макушки.
– Ты не смеешь меня так называть, – шиплю я на английском. – Не имеешь права. Ты меня даже не знаешь!
– Я знаю достаточно, – отвечает Селин тоже по-английски. – Знаю, что ты спасовала. – Спасовала. Я уже буквально размахиваю белым флагом.
– Спасовала? Как это я спасовала?
– Убежала.
– Что еще было в записке? – Я уже буквально кричу. Но чем больше расхожусь я, тем более холодной становится Селин.
– Мне об этом ничего не известно.
– Но что-то же тебе известно.
Она снова закуривает и обдувает меня дымом. Я отмахиваюсь.
– Селин, прошу тебя, я целый год предполагала самое худшее, а теперь думаю, что это было неправильное худшее.
Снова молчание.
– Ему, как это сказать, надо-жили…
– Надо-жили?
– Когда кожу зашивают, – она показывает на щеку.
– Наложили? Ему швы наложили?
– И лицо распухло, был синяк.
– Что произошло?
– Он отказался объяснить.
– Но почему ты вчера мне этого не сказала?
– Вчера ты не спрашивала.
Я хочу на нее разозлиться. И не только за это, но и за то, что она так стервозно себя повела в мой первый день в Париже, за то, что обвинила в трусости. Но я наконец понимаю, что дело не в Селин; дело никогда не было в ней. Это я сказала Уиллему, что влюбилась в него. Я обещала, что буду о нем заботиться. И я ушла.
Я смотрю на Селин, она со мной осторожна, как кошка со спящей собакой.
– Je suis désolé[80], – я прошу прощения. А потом достаю из сумки макарон и отдаю Селин. Малиновый, я собиралась вознаградить себя им за встречу с ней. Получается, что я нарушаю правило Бэбс, но мне почему-то кажется, что она одобрила бы.
Селин смотрит на него с подозрением, потом берет двумя пальцами, как будто он заразный. И осторожно кладет на стопку дисков.
– Так что произошло? – спрашиваю я. – Он пришел сюда избитый?
Она лишь кивает.
– Но почему?
Селин делает недовольное лицо.
– Он не захотел объяснять.
Молчание. Она опускает глаза, потом бросает взгляд на меня.
– Он открывал твой чемодан.
Что там было? Список вещей. Одежда. Сувениры. Неподписанные открытки. Багажная бирка? Нет, она отскочила в метро еще в Лондоне. Дневник? Он теперь у меня. Я поспешно достаю его из сумки, перелистываю несколько записей. Что-то про Рим и диких кошек. Вену и Дворец Шёнбрунн. Оперу в Праге. Но про меня ничего, совсем ни слова. Ни имени. Ни адреса. Ни электронной почты. Никаких координат людей, с которыми я познакомилась во время поездки. Мы даже не стали притворяться, что хотим оставаться на связи. Я сую дневник обратно в сумку. Селин смотрит на меня сощурившись, хотя старается не показывать мне, что наблюдает.
– Он взял что-нибудь из чемодана? Нашел что-нибудь?
– Нет. Но от него пахло… – она смолкает, словно от боли.
– Как пахло?
– Ужасно, – торжественно говорит она. – Он сохранил часы. Я говорила ему оставить их. У меня дядя ювелир, я знаю, что они дорогие. Но он отказался.
Я вздыхаю.
– Селин, как мне его найти? Прошу тебя. Хоть в этом ты можешь мне помочь.
– Хоть в этом? Я тебе уже много помогла, – ее просто распирает от самодовольства. – И я не знаю, где его искать. Я не вру. – Она сурово смотрит на меня. – Я говорю тебе правду, а правда в том, что Уиллем из тех, кто приходит как придется. Как правило, не приходит.
Хотелось бы мне сказать ей, что она не права. Что у нас с ним все было по-другому. Но если уж его влюбленность в Селин прошла, почему я думаю, что после того одного дня он еще не отмыл мое пятно, даже если я ему и понравилась?
– Значит, тебе не повезло? С Интернетом? – спрашивает Селин.
Я начинаю собираться.
– Нет.
– Уиллем де Ройтер – распространенное имя, n’est-ce pas?[81] – говорит она. А потом – я даже не думала, что Селин на это способна – она краснеет. И я понимаю, что она тоже пыталась его найти. И тоже не смогла. И я сразу предполагаю, что я неправильно поняла и ее – если не полностью, то хотя бы в какой-то мере.
Я достаю лишнюю открытку, купленную в Париже. Пишу на ней свое имя, адрес, другие важные вещи и отдаю Селин.
– Если снова увидишь Уиллема. Или если окажешься в Бостоне и тебе надо будет где-нибудь переночевать – или вещи оставить.
Селин берет открытку и читает. Потом бросает в ящик.
– Бос-тон. Думаю, мне Нью-Йорк интереснее, – фыркает она. Мне даже, можно сказать, лучше становится, когда к Селин возвращается ее высокомерие.
Я думаю о Ди. Он с ней справится.
– Это, наверное, тоже можно организовать.
Когда я подхожу к двери, Селин окликает меня по имени. Я разворачиваюсь. И вижу, что она откусила кусок от макарона и круглое печенье превратилось в месяц.
– Извини, что назвала тебя трусихой, – говорит она.
– Ничего. Иногда я и правда такая. Но я стараюсь стать смелее.
– Bon[82]. – Она делает паузу, и если бы я не была уже достаточно с ней знакома, подумала бы, что она мне улыбнется. – Если снова увидишь Уиллема, смелость тебе понадобится.
Я сажусь на краю фонтана и обдумываю слова Селин. Не могу до конца понять, это была поддержка или предупреждение, может, и то и другое. Но все равно это кажется отвлеченной теорией, потому что я уже зашла в тупик. Она не знает, где он. Я могу попробовать еще поискать в Интернете или отправить очередное письмо на адрес «Партизана Уилла», но других выходов у меня нет.
Смелость тебе понадобится.
Может, оно и к лучшему. Наверное, на этом я остановлюсь. Завтра пойду с тусовкой из Оз в Версаль. Мне кажется, что это нормальное решение. Я достаю карту, подаренную Сандрой и Ди, чтобы посмотреть, как дойти до хостела. Тут недалеко. Доберусь пешком. Проводя по своему маршруту пальцем, я натыкаюсь не на один, а сразу на два больших розовых квадратика. Ими на этой карте обозначены больницы. Я подношу карту поближе к глазам. Эти розовые квадратики повсюду. В Париже безумно много больниц. Я начинаю водить пальцем вокруг сквота художников. На ширине моего пальца там несколько больниц.
Если с Уиллемом что-то случилось рядом со сквотом и ему наложили швы, велика вероятность, что это было сделано в одной из этих больниц.
– Спасибо, Ди! – кричу я в послеполуденное парижское небо. – И тебе спасибо, Селин, – добавляю я потише. А потом поднимаюсь и иду.
На следующий день Келли прохладно приветствует меня, и я понимаю, что ей это тяжело дается. Я извиняюсь за то, что сорвалась вчера вот так.
– Все нормально. Но сегодня-то ты пойдешь с нами в Версаль?
У меня лицо вытягивается.
– Не могу.
Она тоже напрягается, видно, что обиделась.
– Если не хочешь с нами гулять, так и скажи, не надо мучиться и что-то выдумывать.
Я не знаю, почему я ей ничего не сказала. Просто это кажется глупым – приехать сюда, претерпеть столько мучений ради какого-то парня, которого я знала всего один день. Но теперь я рассказываю Келли сокращенную версию этой длинной истории, включая безумные планы на сегодня, и она слушает очень серьезно. Когда я заканчиваю, она легонько кивает.
– Понимаю, – торжественно говорит она. – Увидимся за завтраком.
Когда я спускаюсь в зал, где подают завтрак, вижу, что Келли и все ее друзья сгрудились за одним деревянным столом, разложив на нем карты. Я беру круассан, йогурт и чай и подхожу к ним.
– Мы идем с тобой, – объявляет она. – Все.
– Что? Зачем?
– Потому что тебе для этой задачи нужна целая армия. – Все остальные невпопад мне салютуют, и все начинают что-то говорить. Вместе и громко. На нас косо посматривают, но ребят уже не удержать. Только бледная миниатюрная девчонка, расположившаяся на самом краю нашего стола, не участвует в разговоре, а сидит, уткнувшись в книгу.
– Вы точно уверены, что не хотите идти в Версаль?
– Версаль – это реликвия, – убеждает меня Келли. – Он никуда не денется. А это – настоящая жизнь. Настоящая романтика. Разве можно найти что-нибудь более французское?
– Мы идем с тобой, нравится тебе это или нет. Даже если придется обежать все французские больницы отсюда до Ниццы, – добавляет Шеззер.
– Думаю, этого не потребуется, – говорю я. – Я посмотрела на карту и сократила список до трех больниц.
Девочка-эльф поднимает на меня взгляд. Глаза у нее такие бледные, как будто одна вода.
– Прости, ты сказала, что вы идете в больницу? – спрашивает она.
Я смотрю на австралийцев – свою разношерстную и полную восторженного энтузиазма армию.
– Видимо, да.
Девочка-эльф смотрит на меня как-то странно и пристально.
– Я с больницами хорошо знакома, – тихо говорит она.
Я тоже смотрю на нее. Честно говоря, не могу представить себе ничего более скучного, разве что пройтись по французским биржам труда. Даже и не думаю, что ей может захотеться пойти с нами. Разве что ей одиноко. Это я могу понять.
– А ты? И ты хочешь с нами пойти? – спрашиваю я.
– Не особо-то хочу. Но думаю, что надо.
Ближайшая больница на карте оказывается частной, нас целый час посылают из кабинета в кабинет, и лишь потом мы узнаем, что у них хоть и есть пункт первой помощи, людей с улицы они почти не берут, их чаще отправляют в государственные больницы. Нас посылают в больницу Ларибуазьер. Там мы сразу отправляемся в «urgences»[83], «неотложка» по-французски, нам дают номерок и велят ждать, нам бесконечно долго приходится сидеть на неудобных стульях рядом с людьми со сломанными локтями и кашлем, который и звучит нехорошо, и кажется заразным.
Первоначальный энтузиазм моей группы поддержки начинает угасать, когда они понимают, что в кабинетах неотложной помощи во Франции так же скучно, как и в любом другом месте. От безысходности они развлекаются пулянием друг в друга шариков из жеваной бумаги и играют в карты в «войну», что совсем не располагает к ним медсестер. Рен, эта странная бледная эльфесса, которую мы тоже взяли с собой, в этих глупостях не участвует. Она все читает книгу.
К тому времени, как подходит наша очередь, сестры нас уже ненавидят, и это чувство, в общем, взаимно. Шеззер, которая, похоже, лучше всех владеет французским, назначена нашим послом, и я уж не знаю, чего именно ей недостает – знания языка или дипломатических навыков, но через пять минут между ней и медсестрой завязывается ожесточенный спор, а через десять нас выпроваживают на улицу.
Уже три часа. Полдня прошло, и видно, что ребята изнервничались, устали, проголодались и жалеют, что не пошли в Версаль. Подумав обо всем этом, я понимаю, насколько оно было смешно. У моего папы в приемной сидит медсестра Леона, она меня даже в его кабинет пускает, только когда отец ждет там именно меня. И она ни за что не показала бы мне архив – мне, дочери ее босса, которая разговаривает на том же языке, что и она сама, – а уж что говорить про незнакомого иностранца.
– Затея провалилась, – говорю я, когда мы выходим на улицу. Пока мы сидели в больнице, облака, затягивавшие небо Парижа последние несколько дней, расплавились, и теперь погода жаркая и ясная. – Но остаток дня вы еще можете спасти. Купите чего-нибудь и устройте пикник в Люксембургском саду.
Видно, что идея их привлекает. Никто ее не отвергает.
– Но мы же твоя группа поддержки, – говорит Келли. – Мы не можем бросить тебя одну.
Я вскидываю руки, показывая, что сдаюсь.
– Вы меня бросаете. Я завязываю. Это дохлый номер.
Ребята достают карты, обсуждают, как ехать, что купить на пикник.
– Знаешь, люди иногда путают своих святых заступников.
Я поднимаю взгляд. Рен, летающая за нами эльфесса, молчавшая весь день, наконец заговорила.
– Да?
Она кивает.
– Святой Антоний помогает тем, кто потерял вещи. А святой Иуда – тем, кто потерял направление. Тебе бы убедиться, что ты к тому покровителю обращаешься.
Все смотрят на Рен. Она что, религиозная фанатичка?
– А с кем говорить, если потерял человека? – спрашиваю я.
Рен задумывается.
– Это зависит от обстоятельств. В каком смысле потерял?
Я не знаю. Я вообще не знаю, потерялся ли он. Может быть, он именно там, где ему и хочется быть. Может, это я заплутала, бегая за человеком, которому и не хочется, чтобы его отыскали.
– Не могу точно сказать.
Рен начинает крутить браслет и перебирать висящие на нем фигурки.
– Может, стоит помолиться обоим, – она показывает мне на своем браслете лики обоих святых. Помимо них, на нем есть какая-то дата, лист клевера, птичка.
– Но я еврейка.
– Им же все равно, – Рен смотрит на меня. Цвет ее глаз кажется даже не голубым, а отсутствием голубого. Как предрассветное небо. – Попроси их помочь. И сходи в третью больницу.
Больнице Сен-Луи уже четыреста лет. Мы с Рен заходим в современное крыло, примыкающее к старой части здания. Остальных я отправила в Люксембургский сад, и они особо не спорили. Через стеклянный атриум льется свет, рисуя на полу призмы.
В пункте первой помощи тихо, много пустых стульев, а людей мало. Рен подходит к стойке, за которой стоят два медбрата, и обращается к ним на идеальном французском, ее голосок на удивление сладок. Я стою чуть позади и слушаю, понимая, что она пересказывает мою историю, которая их просто заворожила. Даже сидящие на стульях посетители подались вперед, прислушиваясь к ее тихому голосу. Я даже не знаю, откуда Рен все это знает – я ей не рассказывала. Может, за завтраком услышала или когда Келли рассказывала остальным. Когда она заканчивает, повисает молчание. Медбратья смотрят на нее пристально, а потом начинают набирать что-то на компьютере.
– Ты откуда так хорошо знаешь французский? – шепотом спрашиваю я.
– Я из Квебека.
– А почему ты в той больнице не поговорила?
– Потому что его там не было.
Меня спрашивают, как его зовут. Я диктую имя. По буквам. Стучат клавиши.
– Non, – говорит один из медбратьев. – Pas ici[84], – и качает головой.
– Attendez[85], – говорит второй. Подожди.
Набирает еще что-то. Говорит что-то Рен, я теряю нить, но одно слово всплывает на поверхность: число. На следующий день после того, как мы были вместе. Тот день, когда я его уже не увидела.
У меня дыхание перехватывает. Он смотрит на меня и повторяет дату.
– Да, – говорю я. Именно тогда он был здесь. – Oui.
Медбрат говорит еще и еще, я ничего не понимаю. Я смотрю на Рен.
– Они могут сказать, как его найти?
Рен спрашивает, потом переводит мне ответ.
– К архиву нет доступа.
– Но им не обязательно делать выписки. Что-то же о нем они должны знать.
– Говорят, теперь все только в бухгалтерии. Тут почти ничего не хранится.
– Должно же быть что-то. Время обратиться за помощью к Святому Иуде.
– А можно поговорить с врачом? – спрашиваю я у медбратьев на своем ужасном французском. – Может… – Я поворачиваюсь к Рен. – Как по-французски будет «дежурный врач»? Или тот врач, который принимал Уиллема.
Медбрат, наверное, немного понимает по-английски – он потирает подбородок и возвращается к компьютеру.
– А, доктор Робине, – говорит он и снимает трубку с телефона. Через несколько минут распахиваются двустворчатые двери, и такое ощущение, что в этот раз Святой Иуда решил послать нам бонус – врач оказывается красивым, как в сериале: вьющиеся волосы с проседью, а лицо одновременно утонченное и мужественное. Рен начинает объяснять, но я понимаю, что, утратила там я направление или нет, мне надо самой постоять за себя. Так что я с огромным напрягом пытаюсь объяснить по-французски: «Друг пострадал. Был в этой больнице. Потерялся. Надо его найти». Я на грани отчаяния, и с такими примитивными фразами, наверное, похожа на пещерную женщину.
Доктор Робине какое-то время смотрит на меня. А потом зовет за собой, мы проходим через те же двойные двери в пустую приемную, он показывает нам, что можно сесть на стол, а сам усаживается на стул с колесиками.
– Я понимаю ваше положение, – говорит он на безупречном английском с британским акцентом. – Но мы не имеем права никому показывать записи о пациентах. – Он смотрит прямо на меня. Глаза у него ярко-зеленые, взгляд пронизывающий и добрый. – Я понимаю, что вы приехали издалека, из Америки, но увы.
– Вы хотя бы можете сказать мне, что с ним случилось? Не глядя в карточку? Или это тоже нарушение протокола?
Доктор Робине терпеливо улыбается.
– Я принимаю по нескольку десятков человек в день. А это было когда – год назад?
Я киваю.
– Да, – и закрываю лицо руками. Меня заново накрывает осознание собственной глупости. Один день. Один год.
– Может быть, если ты расскажешь мне, как он выглядел, – доктор Робине бросает мне спасительную веревку.
Я хватаюсь за нее.
– Он голландец. Очень высокий, метр девяносто. Семьдесят пять килограммов. Волосы светлые, как солома, а глаза очень темные, почти как угли. Тощий. Длинные пальцы. На ноге зигзагообразный шрам, – я описываю, вспоминаю подробности, которые считала уже забытыми, и перед глазами встает его образ.
А у доктора Робине – нет. У него озадаченный вид, и я понимаю, что для него это просто высокий блондин, один из тысяч.
– Может, у тебя фотография есть?
Мне кажется, что созданный мной образ Уиллема находится в этом кабинете, живой. Он был прав, когда говорил, что для важных воспоминаний фотоаппарат не нужен. Я все это время носила его внутри.
– Нет, – говорю я. – Но ему швы накладывали. И еще у него был синяк.
– Это можно сказать о большинстве наших пациентов, – говорит доктор. – Мне очень жаль.
Он встает со стула, и что-то падает на пол. Рен поднимает с пола монетку в одно евро и протягивает ему.
– Подождите! Он вот так с монеткой делал, – говорю я. – Он мог перекатывать ее по костяшкам. Можно? – Я беру монету и показываю.
Потом отдаю ее доктору Робине, он рассматривает ее, словно она какая-то необычная. Подбрасывает и ловит.
– Commotion cérébrale![86] – говорит он.
– Что?
– Сотрясение мозга, – переводит Рен.
– Сотрясение?
Врач поднимает указательный палец и начинает медленно им вращать, словно вытаскивает воспоминания из глубокого колодца.
– У него было сотрясение. И, если я правильно помню, разрыв тканей на лице. Мы хотели понаблюдать за ним подольше – сотрясение мозга может иметь серьезные последствия, – а также хотели сообщить в полицию, ведь на него напали.
– Напали? Почему? Кто?
– Мы не знаем. В таких случаях заявляют в полицию, но он отказался. Он был очень взволнован. Я вспомнил! Он пробыл у нас лишь несколько часов. Хотел сразу же уйти, но мы настояли, что нужно сделать томограмму. Но когда мы его зашили и увидели, что кровоизлияние в мозг отсутствует, он сказал, что ему крайне необходимо идти. Что это очень важно, иначе он что-то потеряет, – он поворачивается ко мне и смотрит на меня огромными глазами. – Тебя?
– Тебя, – соглашается Рен.
– Меня, – перед моими глазами начинают плясать черные пятна, мозг словно разжижается.
– Кажется, она сейчас в обморок упадет, – говорит Рен.
– Опусти голову между колен, – советует врач. Он зовет медсестру, она приносит мне стакан воды. Я выпиваю. Внешний мир прекращает кружиться. Я потихоньку разгибаюсь. Доктор Робине смотрит на меня, как будто бы отодвинув шторку профессионализма.
– Но это было год назад? – спрашивает он, и его голос мягкий, как одеяло. – Вы потеряли друг друга год назад?
Я киваю.
– И ты его все это время искала?
Я снова киваю. В каком-то смысле, да.
– Думаешь, и он искал тебя?
– Не знаю. – И это правда. То, что он пытался найти меня год назад, не означает, что хочет и до сих пор. Или чтобы я его нашла.
– Но ты должна это знать, – отвечает он. Поначалу мне кажется, что он упрекает меня за незнание, но он берет телефонную трубку и звонит. А потом снова смотрит на меня: – Должна знать, – повторяет он. – Подойди ко второму окошку в кассе. Карточку показать не можем, но я сказал им дать тебе его адрес.
– Он у них есть? У них есть его адрес?
– Какой-то адрес есть. Иди возьми. И найди его, – он снова смотрит на меня. – Как бы там ни было, ты должна знать.
Я выхожу из больницы, иду мимо больных, которые во время процедуры химиотерапии греются в лучах вечернего солнца. Распечатку с адресом Уиллема я стискиваю в кулаке. Я на нее даже еще не смотрела. Я говорю Рен, что мне на минуточку надо остаться одной, и направляюсь к старым стенам этой больницы.
Я сажусь на скамейку, стоящую около прямоугольника травы, между старыми кирпичными строениями. В цветущих кустах танцуют пчелы, неподалеку играют дети – в этих больничных стенах течет насыщенная жизнь. Я смотрю на листок. На нем может быть любой адрес. Он сам может быть в любой точке света. Насколько далеко я готова зайти?
Я думаю про Уиллема, которого избили – избили! – и он все равно пытался найти меня. Я вдыхаю поглубже. Запах свежескошенной травы смешивается с ароматом пыльцы и выхлопными газами грузовиков, ждущих у обочины. Я смотрю на свое родимое пятно.
Разворачиваю распечатку, я еще не знаю, куда мне придется ехать, но знаю, что поеду.
В моем путеводителе Утрехту уделяется аж целых две страницы, так что я жду увидеть крошечное или страшное промышленное местечко, но оказывается, что это красивый средневековый город с извивающимися узкими улицами, домами ленточной застройки с щипцовыми крышами и многочисленными каналами с плавучими домами, и трудно понять, живут ли здесь люди или это кукольный город. Хостелов тут немного, и когда я нахожу тот единственный, на который мне хватит денег, оказывается, что раньше это был сквот. И у меня возникает такое чувство, словно какая-то секретная часть мироздания посылает мне сообщение: «Да, именно сюда ты и должна была попасть».
Ребята в этом хостеле очень дружелюбны и готовы помочь, да еще и прекрасно говорят на английском, как и Уиллем. Один из них даже похож на него – такое же лицо с угловатыми чертами, такие же пухлые красные губы. Я спрашиваю, не знает ли он Уиллема; но оказывается, что нет, и когда я объясняю ему, что он похож на человека, которого я разыскиваю, он со смехом говорит, что половина голландцев на него похожи. Он дает мне карту Утрехта и объясняет, как добраться до того дома, адрес которого мне выдали в больнице. Это в нескольких километрах от хостела, так что он предлагает взять в аренду велик.
Но я решаю ехать автобусом. Дом не в центре, в районе, где много музыкальных магазинов, ресторанов с кухнями разных стран, где на шомполах жарится мясо, и граффити. Свернув пару раз не туда, я наконец нахожу нужную улицу, она расположена напротив каких-то железнодорожных путей, на которых стоит заброшенный товарный вагон, почти полностью изрисованный граффити. Через дорогу от него стоит простенький узкий дом, согласно моей распечатке, это и есть последний известный адрес Уиллема де Ройтера.
К входной двери цвета электрик мне приходится протискиваться мимо шести велосипедов. На звонок, похожий на глазное яблоко, я даже не сразу рискую нажать. Но, сделав это, я ощущаю странное спокойствие. Я слышу, как он звенит. Потом тяжелые шаги. С Уиллемом я общалась всего один день, но понимаю, что это не он. Его шаги были бы более легкими. Дверь открывает высокая симпатичная девушка с длинной каштановой косой.
– Здравствуй. Ты говоришь по-английски? – спрашиваю я.
– Да, конечно, – отвечает она.
– Я ищу Уиллема де Ройтера. Мне дали этот адрес, – словно в подтверждение своих слов я протягиваю листок.
Я каким-то образом знала, что его тут нет. Может, потому что не особо нервничала. Так что, увидев, что ее лицо не изменилось, я не особо удивляюсь.
– Я с ним незнакома. Я просто снимаю тут жилье на лето, – отвечает она. – Извини, – и пытается закрыть дверь.
Но теперь я уже знаю, что «нет», «извините» и «ничем не могу вам помочь» – это лишь начало разговора.
– А тут есть кто-нибудь, кто может его знать?
– Саския! – кричит девушка. Наверху очень узкой лестницы появляется девушка и спускается вниз. Она светловолоса, с розовыми щеками и голубыми глазами, в ней есть что-то от хуторянки, такое ощущение, что она только что скакала на лошади или пахала в поле, хотя у нее рваная короткая стрижка и черный свитер, совершенно непохожий на традиционный наряд.
Я снова объясняю, что мне нужен Уиллем де Ройтер. Саския, хоть мы и незнакомы, приглашает меня войти и выпить чаю или кофе.
Мы втроем садимся за деревянный стол, на котором валяются груды журналов и конвертов. Всюду разбросана одежда. Видно, что тут проживает много народу. Но не Уиллем.
– Он никогда тут и не жил, – говорит Саския, угостив меня чаем с конфетами.
– Но вы знакомы?
– Встречались несколько раз. Я дружила с Лин, а она встречалась с одним из друзей Роберта-Яна. Но Уиллема я почти не знаю. Как и Анамик, я сюда только на лето вселилась.
– А вы знаете, почему он мог назвать этот адрес?
– Может, из-за Роберта-Яна, – говорит Саския.
– А это кто?
– Он учится в Утрехтском университете, как и я. И раньше тут жил, – объясняет Саския. – Но потом уехал. Я теперь снимаю его бывшую комнату.
– Ну конечно, – про себя бормочу я.
– Тут студенты живут, они появляются и исчезают. Но Роберт-Ян в Утрехт еще вернется. Не сюда, а в новую квартиру. К сожалению, не знаю, куда именно. Я просто в его бывшей комнате живу, – она пожимает плечами, словно чтобы показать, что больше ей сказать нечего.
Я стучу пальцами по старой деревянной столешнице. Смотрю на гору почты.
– А не разрешите мне просмотреть письма? Может, я найду какую-нибудь подсказку?
– Давай, – соглашается Саския.
Я перебираю все стопки. Там в основном счета, журналы и каталоги на имена различных людей, которые проживают или когда-то проживали по этому адресу. Я насчитываю около шести имен, включая Роберта-Яна. Но для Уиллема тут ничего нет.
– А ему сюда вообще что-нибудь приходило?
– Что-то было, – отвечает Саския. – Но несколько дней назад кто-то все разбирал, может, его почту выкинули. Как я говорила, он уже несколько месяцев не показывался.
– Подожди, – говорит Анамик. – Кажется, я видела что-то на его имя в новой почте, которая еще в ящике.
Она приносит конверт. Это не реклама. Настоящее письмо, адрес подписан вручную. Марки голландские. Я хочу его найти, но не настолько, чтобы открывать личную корреспонденцию. Я кладу этот конверт в общую кучу, но потом снова его беру. Ведь адрес в правом верхнем углу, написанный незнакомым витиеватым почерком, – мой.
Я подношу конверт к лампе. Внутри – другой конверт. Я раскрываю первый, и из него выпадает мое письмо, которое я отправляла в Англию на адрес «Партизана Уилла» на имя Уиллема. Судя по маркам и вычеркнутым адресам, его пересылали несколько раз. Я открываю самое первое письмо – посмотреть, добавили ли к нему что-нибудь, но нет. Его просто прочитали и переслали дальше.
Но меня все же почему-то переполняет чрезмерная радость. Все это время мое крошечное бессвязное письмо тоже пыталось его отыскать. Мне даже поцеловать его хочется за такое упорство.
Я показываю письмо Саскии и Анамик. Они читают и озадаченно смотрят на меня.
– Это я писала, – объясняю я, – пять месяцев назад. Это была моя первая попытка его найти. Я послала его в Англию, а оно как-то добралось досюда. Как и я, – после этих слов у меня снова появляется то чувство. Что я на правильном пути. И я, и письмо оказались в одном и том же месте, хотя и в неправильном.
Саския и Анамик переглядываются.
– Мы позвоним кое-кому, – говорит Саския. – Уж Роберта-Яна точно поможем найти.
Девчонки уходят наверх. Я слышу, как включается компьютер, слышу около тысячи односторонних разговоров, Саския кому-то звонит. Минут через двадцать они возвращаются.
– Сейчас август, почти все разъехались, но я уверена, что через день-два я найду контакты Роберта-Яна.
– Спасибо, – говорю я.
У нее загораются глаза. Но мне совсем не нравится этот ее взгляд.
– Хотя, возможно, удастся найти самого Уиллема быстрее.
– Да? Как?
Она отвечает не сразу.
– Через его девушку.
Ана Лусиа Аурелиано. Так ее зовут. Девушку Уиллема. Она ходит в какой-то специализированный колледж при Утрехтском университете.
Сколько я его ищу, но никогда не думала, что зайду так далеко. И не позволяла себе воображать, что все же его встречу. И хотя я считала, что у него много девушек, мне в голову не приходило, что он может быть постоянно с одной. Что, если об этом задуматься, было ужасно тупо.
Я вроде бы и не для того приехала, чтобы снова быть с ним вместе. Да и никогда мы не были вместе. Но я подобралась так близко, и если я уеду сейчас, буду жалеть об этом всю оставшуюся жизнь.
Как ни смешно, именно слова Селин все же являются решающими в моем намерении найти его девушку: «Смелость тебе понадобится».
У этого колледжа кампус небольшой и автономный, совсем непохожий на кампус самого университета, который тянется по всему центру города, как сказала мне Саския. Он расположен на окраине, и пока я еду туда на велике – она же настояла, чтобы я взяла его на время, – я репетирую слова, которые скажу ей. Или ему, если найду.
В колледже немного учеников, и все они живут на кампусе. Это международный колледж, студенты собрались со всего света, преподавание ведется на английском. Из этого следует, что уже второй человек, которого я спросила, рассказал мне, где ее комната.
Она похожа не столько на комнату в общаге колледжа, сколько на шоу-рум в «ИКЕА». Я заглядываю через скользящую стеклянную дверь и вижу элегантную деревянную современную мебель – это так далеко от безликого ширпотреба, которым обставлена наша с Кали комната. Света нет, я стучу, но никто не открывает. У двери на бетонных ступеньках лежит несколько расшитых подушек, я сажусь и жду.
Наверное, я задремала, так как очнулась, упав на спину. Кто-то открыл дверь, на которую я откинулась. Девушка – Ана-Лусия, я так полагаю, – красива, у нее длинные волнистые каштановые волосы, губы как бутоны роз, подчеркнутые красной помадой. Судя по ее и Селин внешности, я должна бы быть польщена, что оказалась в такой компании, но почему-то совершенно не это сейчас чувствую.
– Я могу чем-то помочь? – спрашивает она, нависнув надо мной с таким видом, с каким человек смотрит на спящего бродягу, которого нашел у себя на пороге.
Из-за облаков показалось солнце, сейчас оно отражается от стекла. Я прикрываю глаза руками и поднимаюсь.
– Извини. Я, кажется, заснула. Я ищу Ану-Лусию Аурелиано.
– Я Ана-Лусия, – говорит она, подчеркивая правильный шипящий испанский межзубной звук «ссс». Она осматривает меня, скосив глаза. – Мы знакомы?
– Нет. Меня зовут Эллисон Хили. Прошу… прощения. Ситуация странная. Я из Америки, ищу кое-кого.
– Ты на первом семестре? У нас есть список всех студентов в Сети.
– Что? Да нет. Я не учусь тут. Я в Бостоне.
– А кого ищешь?
Мне даже и не хочется произносить его имя. Можно назвать любое другое, и она ни о чем не догадается. И я тогда не услышу, как она со своим волнующим акцентом спросит, зачем мне нужен ее парень. Но тогда мне придется вернуться домой, и получится, что я столько проездила и ничего не узнала. Так что я называю.
– Уиллема де Ройтера.
Она целую секунду смотрит на меня, потом ее красивое лицо скукоживается, губы, как из рекламы косметики, раскрываются, и из этого идеального ротика извергается какая-то брань. Хотя я не уверена. Она говорит на испанском. Но, тараторя, она размахивает руками и краснеет. Vate! Dejame, puta![87] Потом хватает меня за плечи и скидывает со ступеньки, словно она вышибала, а я пьянчуга. Она швыряет и мой рюкзак, все из него высыпается. Она громко захлопывает дверь – насколько можно громко захлопнуть скользящую дверь. Запирает на ключ и задергивает занавески.
Я сижу разинув рот. Потом, даже не придя в себя, принимаюсь собирать вещи. Я осматриваю руку – на локте царапина от падения, на плечах месяцы от ее ногтей.
– Ты в порядке? – Подняв глаза, я вижу симпатичную девушку с дредами, наклонившуюся ко мне. Она подает мне мои солнечные очки.
Я киваю.
– Лед нужен или еще что? У меня есть, – она направляется к своему порогу.
Я трогаю голову. Там шишка, но ничего страшного.
– Думаю, все в порядке. Спасибо.
Девушка смотрит на меня и качает головой.
– Ты случайно не про Уиллема спрашивала?
– Ты его знаешь? Знаешь Уиллема? – Я подхожу к ее порогу. На нем лежат ноутбук и учебник. По физике. Книга открыта на главе о квантовой запутанности.
– Я его видела. Я только на втором курсе, так что, когда он тут учился, мы не были знакомы. Но только это имя так выводит Ану-Лусию.
– Погоди. Тут? Он учился? В этом колледже? – Я пытаюсь представить Уиллема, странствующего актера, студентом спецколледжа, и снова понимаю, как же плохо я его знаю.
– Год. До того, как я сюда поступила. На экономе, кажется.
– А потом что случилось? – Я спрашивала про колледж, но она начинает рассказывать про Ану-Лусию. О том, как они с Уиллемом в том году снова сошлись, но потом она узнала, что он ей всю дорогу изменял с какой-то француженкой. Она говорит об этом так небрежно, словно все это в порядке вещей.
А вот у меня просто голова кругом идет. Уиллем тут учился. На экономе. Я даже не сразу могу переварить последнее. То, что он «изменял Ане-Лусии с какой-то француженкой».
– Француженкой? – переспрашиваю я.
– Ага. Видимо, у него было назначено с ней какое-то тайное свидание, кажется в Испании. Ана-Лусия проследила, что он с ее компьютера покупал билеты, подумала, что он хочет сделать ей сюрприз и свозить ее туда – потому что у нее там родственники. Она отменила поездку в Швейцарию, рассказала своим о визите, они решили устроить большой праздник, а выяснилось, что билеты вообще не для нее. А для той француженки. Она психанула, наорала на него прямо посреди кампуса – это был мощный скандал. Ну, и с тех пор его не видели, ясное дело. Ты уверена, что тебе льда не нужно?
Я сажусь рядом с ней на ступеньку. Селин? Но она говорила, что не видела его целый год. С другой стороны, она много чего говорила. В том числе и то, что мы обе – лишь гавани, в которые Уилем ненадолго заходил. Может, нас много таких. Француженка. Или две-три. Испанка. Американка. Целая объединенная нация девушек, машущих ему из своих портов. Я вспоминаю, что Селин сказала мне на прощание, и теперь мне эти слова кажутся зловещими.
Я всегда понимала, что Уиллем просто играет и что я была одной из многих. Но теперь я знаю еще и то, что он меня в тот день не бросил. Он оставил записку. Старался меня найти, хоть и не очень сильно.
Я вспоминаю слова своей мамы. Она говорила, что надо быть благодарным за то, что у тебя есть, а не мечтать о том, чего, как ты думаешь, тебе хотелось бы. И пока я стою тут, на кампусе, где он когда-то жил, до меня наконец доходит смысл ее слов. И, кажется, я даже понимаю, что на самом деле значит остановиться, пока выигрываешь.
Только вперед. Таков теперь мой девиз. Ни о чем не жалеть. Не возвращаться в прошлое.
Я отменяю перелет из Парижа до Лондона, полечу прямо из Лондона. Не хочу туда возвращаться. Хочу куда-нибудь еще. У меня осталось еще пять дней, а билеты на самолеты дешевые. Можно отправиться в Ирландию. Или Румынию. Или на поезде в Ниццу, встретиться там с тусовкой из Оз. Можно ехать куда угодно.
Но чтобы попасть хоть куда-нибудь, мне надо вернуться в Амстердам. Так что я еду сначала туда. На розовом велике.
Когда я поехала вернуть велосипед Саскии вместе с коробкой конфет, которую я купила ей в знак благодарности, я сказала, что координаты Роберта-Яна мне не нужны.
– Нашла, что искала? – спросила она.
– И да, и нет.
Она, кажется, поняла. Взяла конфеты, но сказала, что велик я могу оставить себе. Он ничей и пригодится мне в Амстердаме, так что можно взять его с собой в поезд или отдать кому-то еще.
– Розовый «Белый велосипед», – сказала я.
Она улыбнулась.
– Ты знаешь о «Белом велосипеде»?
Я кивнула.
– Жаль, что их больше нет.
Я подумала обо всех своих поездках, о том, что мне дали люди: дружбу, помощь, идеи, поддержку, макароны.
– Мне кажется, еще есть, – ответила я.
Анамик написала, как мне доехать на велосипеде от Утрехта до Амстердама. До него всего сорок километров, дорога не холмистая, везде есть полоса для велосипедов. Когда доберусь до восточной части города, мне надо будет найти трамвай номер девять и доехать за ним до Центрального вокзала, где находятся почти все бюджетные хостелы.
Как только я выезжаю из Утрехта, пейзаж становится индустриальным, потом начинаются фермы. На зеленых полях лениво пасутся коровы, то здесь, то там стоят большие каменные ветряные мельницы, я даже видела фермера в деревянных башмаках. Но сельская пастораль вскоре переходит в офисные парки, и я оказываюсь в пригороде Амстердама, проезжаю мимо огромного стадиона с надписью «Аякс», а потом велосипедная дорожка выводит меня на улицу, и там становится трудновато. Но я слышу, как звенит трамвай, и это девятка, как и говорила Анамик. Я довольно долго еду вслед за ним, мимо Оштерпарка и какого-то вроде бы зоопарка – я вижу стаю розовых фламинго прямо в центре города – но потом, растерявшись на перекрестке возле большого блошиного рынка, я упускаю трамвай из виду. У меня за спиной сигналят мотоциклы, вообще же кажется, что велосипедов тут вдвое больше, чем машин. Я все пытаюсь отыскать трамвай, но все каналы идут по кругу, все похожи друг на друга – с высокими каменными берегами, а на грязноватой воде полно судов – и плавучие дома, и гребные лодки, и туристические лодки со стеклянными куполами. Я проезжаю мимо узких домов ленточной застройки со щипцовыми крышами и уютных кафешек с распахнутыми дверями, через которые видны коричневые, прокуренные за сотню лет стены. Я сворачиваю направо и оказываюсь на цветочном рынке, яркие букеты расцвечивают сегодняшнее серое утро.
Я достаю карту и переворачиваю. Кажется, что весь город построен по кругу, а названия улиц – все равно что куски алфавита, попавшие в автокатастрофу: Оудзайдис, Фурбюуфал, Нивубрустих. Окончательно заблудившись, я подъезжаю к высокому мужчине в кожаной куртке, который пристегивает к велосипеду светловолосого малыша. Увидев его лицо, я опять задумываюсь – это еще один клон Уиллема, хоть и старше.
Я спрашиваю у него, как добраться, он приглашает меня следовать за ним, и мы доезжаем до Площади Дам, там он показывает мне на ужасающий участок дороги с круговым движением, где надо выехать на Вармушстрат. Я еду дальше по улице, на которой полно секс-шопов с бесстыдными кричащими витринами. У перекрестка находится один из наиболее недорогих хостелов.
В фойе шум и суета: народ играет в бильярд и пинг-понг, кто-то – в карты, все с пивом, хотя время только обеденное. Я говорю, что мне нужно место в общей спальне, и темноглазая девушка за стойкой молча переписывает мои паспортные данные и берет деньги. Комната находится наверху, и, несмотря на надпись «НЕ УПОТРЕБЛЯТЬ НАРКОТИКИ», в ней стоит запах гашиша, парень со стеклянными глазами курит что-то, лежащее на кусочке фольги, через трубочку, и я уверена, что это не марихуана и вообще незаконно. Я закрываю рюкзак в ящике для хранения, снова спускаюсь вниз, выхожу на улицу, там отыскиваю интернет-кафе, где тоже полно людей.
Оплатив полчаса, я иду на сайты бюджетных авиалиний. Сегодня четверг. Домой я лечу в понедельник из Лондона. Есть билеты до Лиссабона за сорок шесть евро. В Милан, еще куда-то в Хорватию. Я ищу Хорватию в «Гугле», вижу фотографии скалистых пляжей и старых маяков. Некоторые из них даже переделаны в дешевые отели. Можно пожить на маяке! Можно делать что угодно!
О Хорватии я почти ничего не знаю, так что решаю отправиться туда. Я достаю карточку, чтобы купить билет, но замечаю, что другое окно сигналит о полученных письмах. Я открываю. Вижу сообщение от Рен. Тема такая: «ТЫ ГДЕ?»
Я быстро отвечаю, что я в Амстердаме. Когда на прошлой неделе в Париже я прощалась с ней и ребятами из Оз, она собиралась ехать поездом в Мадрид, а Келли с остальными – в Ниццу, они говорили о том, что, может, встретятся в Барселоне, так что я очень удивлена, когда через тридцать секунд получаю от нее ответ: «НЕ МОЖЕТ БЫТЬ, Я ТОЖЕ!!!!» И номер ее сотового.
Широко улыбаясь, я звоню ей.
– Я знала, что ты тут, – сообщает Рен. – Просто чувствовала! Ты где?
– В интернет-кафе на Вармушстрат. А ты? Я думала, что в Испании!
– Я передумала. Уинстон, до Вармушстрат далеко? – спрашивает она. – Уинстон – это симпатичный парень, который тут работает, – шепотом сообщает мне она. Я слышу мужской голос на фоне. Потом Рен начинает визжать. – Мы минутах в пяти друг от друга! Встречаемся на площади Дам, перед белой башней, похожей на пенис!
Я закрываю окно браузера и через десять минут мы уже обнимаемся, как родственники, которые давно не виделись.
– Боже, святой Антоний быстро работает! – говорит она.
– Да уж!
– Ну, что было?
Я вкратце ей рассказываю, как встретилась с Аной Лусией и почти нашла самого Уиллема, но решила прекратить поиск.
– Теперь я лечу в Хорватию.
Рен, кажется, разочарована.
– Да? Когда?
– Собиралась завтра утром вылетать. Уже хотела билет заказать, но тут ты написала.
– Останься еще на несколько дней. Походим вместе. Можем велики взять в аренду. Или возьмем один и поставим на раму второе седло, как все голландки делают.
– Велик у меня уже есть, – говорю я. – Розовый.
– С багажником?
Она так заразительно улыбается, что невозможно не улыбнуться самой.
– Да.
– Ох. Ты просто обязана остаться. Я поселилась в хостеле у Йордана. Моя комнатушка не больше ванной, но там уютно и кровать двухэтажная. Вселяйся ко мне.
Я смотрю на небо. Опять собирается дождь, для августа очень холодно, а в Интернете писали, что в Хорватии в районе тридцати и солнечно. Но тут я встретила Рен – насколько это было вероятно? Она верит в святых. А я – в случайности. Думаю, на глубинном уровне это одно и то же.
Мы забираем мои вещи из хостела – тот парень уже лежит в отключке – и идем к ней. Ее хостел намного уютнее моего, особенно благодаря смуглому, высокому и улыбчивому Уинстону, который с интересом на нас поглядывает. Когда мы поднимаемся в комнату Рен, я вижу, что ее постель завалена путеводителями, не только по Европе, но и по другим странам мира.
– Это что?
– Это мне Уинстон одолжил. Для списка, что нужно успеть, прежде чем склеить ласты.
– Ласты?
– Что я хочу сделать, пока жива.
Вспоминается загадочная фраза, которую Рен бросила в день нашей первой встречи: «Я с больницами хорошо знакома». Я провела с ней всего полтора дня, но тот факт, что она умрет, уже кажется мне просто непостижимым. Наверное, она об этом по лицу догадалась и нежно коснулась моей руки.
– Не волнуйся, я планирую жить долго.
– А зачем тогда этот список составляешь?
– Потому что, если дождаться, когда будешь при смерти, будет уже слишком поздно.
Я смотрю на нее. «Я с больницами хорошо знакома». Святые.
– Кто? – тихо спрашиваю я.
– Сестра, Францеска, – она достает листок бумаги. Там перечислено множество названий и городов: Красивый ангел (Париж), Урок музыки (Лондон), Воскрешение (Мадрид). И так далее.
– Ничего не понимаю, – говорю я, возвращая листок.
– Францеска почти ничему не успела научиться, но она обожала изобразительное искусство. В больнице она все время проводила с капельницей для химиотерапии в одной руке и альбомом для рисования в другой. Она сделала сотни рисунков карандашом и красками, это ее наследие, как она сама говорила, потому что она сама умерла, а они живут – пусть даже только на чердаке.
– Все непредсказуемо, – говорю я, вспоминая картины и скульптуры, которые видела в сквоте и которые когда-нибудь могут оказаться в Лувре.
– Да, именно так. Ее очень утешала мысль, что художников вроде Ван Гога и Вермеера при жизни практически никто не знал, но после смерти они стали знамениты. Она мечтала сама увидеть оригиналы их картин, так что во время ее последней ремиссии мы отправились в Торонто и Нью-Йорк, мы довольно много там увидели. А после этого она составила более длинный список.
Я снова смотрю на листок.
– А что тут? Что-то из Ван Гога?
– Ван Гог был в списке. «Звездная ночь», но ее мы видели вдвоем в Нью-Йорке, а в этом списке Вермеер, хотя ее любимая – в Лондоне. Но это ее список, после Парижа он отошел на второй план.
– Не понимаю.
– Я люблю Францеску, и я обязательно посмотрю на эти картины за нее – когда-нибудь. Но значительная часть моей жизни прошла на втором плане. Так было нужно. Но теперь ее нет – а я как будто бы еще живу в ее тени, понимаешь?
Как ни странно, в каком-то смысле понимаю. Я киваю.
– Что-то произошло, когда я познакомилась с тобой в Париже. Ты обычная девчонка, которая поставила перед собой безумную цель. Это меня вдохновило. Я изменила свои планы. А теперь начинаю думать, что, может быть, встреча с тобой и была настоящей целью моего путешествия. Может быть, Францеска и святые хотели, чтобы мы с тобой встретились.
У меня по спине пробегает холодок.
– Ты правда так думаешь?
– Кажется, да. Не волнуйся, я не скажу родителям, что это из-за тебя я вернусь на месяц позже. Они немного расстроены.
Мне становится смешно. Это я тоже понимаю.
– Ну а что в твоем списке?
– Он куда менее благородный, чем у Францески. – Рен достает из своего путевого дневника смятый лист бумаги. – «Поцеловаться с парнем на верхушке Эйфелевой башни. Поваляться на поле с тюльпанами. Поплавать с дельфинами. Увидеть северное сияние. Забраться на вулкан. Спеть с рок-группой. Починить собственные ботинки. Приготовить праздничное угощение на 25 друзей. Завести 25 друзей», – он еще не закончен. Я постоянно что-нибудь добавляю, а в чем-то я уже облажалась. Сюда я приехала ради поля с тюльпанами, но они, оказывается, цветут только весной. Так что придется теперь придумать что-то другое. А, да. Кажется, я смогу застать северное сияние в Будё, это местечко в Норвегии.
– А поцеловаться с парнем на Эйфелевой башне тебе удалось?
Ее губы изгибаются в шаловливой эльфийской улыбке.
– Да. Я пошла туда в то утро, когда ты уехала. Там была группа итальянцев. А они, эти итальянцы, бывают очень любезны, – Рен переходит на шепот: – Я даже имени его не спросила.
Я отвечаю также шепотом:
– Иногда это и не нужно.
Обедать мы идем поздно в индонезийский ресторан, в котором подают рийстафель[88] и можно есть сколько хочешь, мы набиваем желудки, и, когда едем обратно, сильно виляя, мне в голову приходит идея. В Кёкенхофе не то чтобы поля цветов, но, может быть, подойдет. Моими стараниями мы минут на двадцать заблудились, но потом я нахожу тот цветочный рынок, который проезжала сегодня утром. Палатки закрываются, и торговцы оставляют довольно много уже ненужных цветов. Мы с Рен набираем побольше и раскладываем на изгибающемся тротуаре, который проходит над каналом. И она катается в цветах, невероятно довольная. Я, смеясь, щелкаю ее на телефон и отправляю фотки маме.
Оставшиеся торговцы смотрят на Рен несколько изумившись, но не сильно, будто такое происходит как минимум дважды в неделю. Потом крупный бородач с огромным пузом и в подтяжках подносит нам увядающую лаванду.
– Это тоже можете взять.
– Держи, Рен, – я бросаю ей ароматные фиолетовые цветочки. – Спасибо, – благодарю я мужчину и рассказываю про предсмертный список Рен и что нам приходится довольствоваться этим, потому что поля с тюльпанами сейчас не найти.
Он смотрит на Рен, снимающую со свитера лепестки цветов и листья. Потом достает из кармана визитку.
– Да, в августе найти тюльпаны нелегко. Но если вы готовы рано подняться, может быть, на небольшое поле я вас отвезу.
На следующее утро будильник звенит в четыре, через пятнадцать минут мы выходим на пустынную улицу, где в своем маленьком грузовичке ждет нас Вольфганг. Я вспоминаю, сколько раз мне говорили родители не садиться в машину с незнакомцами, но, как это ни странно, я не воспринимаю его как незнакомца. Втроем мы втискиваемся на передние сиденья и едем в теплицу в Алсмере. Рен буквально прыгает от волнения, что для такого раннего утра кажется несколько неестественным, она ведь даже еще кофе не пила, хотя Вольфганг предусмотрительно захватил с собой термос, а еще варенные вкрутую яйца и хлеб.
Всю дорогу мы слушаем безвкусный европоп и рассказы Вольфганга о том, как тридцать лет он служил в торговом флоте, а потом переехал в Амстердам, в район Йордан.
– По праву рождения я немец, но по праву смерти буду амстердамцем, – говорит он, широко улыбаясь.
Около пяти часов мы подъезжаем к «Биофлору», это совсем не похоже на фотографии садов Кёкенхофа с разноцветными коврами цветов, а скорее на какую-то ферму промышленного масштаба. Я смотрю на Рен и пожимаю плечами. Вольфганг останавливается возле теплицы размером с футбольное поле с рядом солнечных панелей на крыше. Нас встречает розоволицый парень по имени Йос. Когда он открывает перед нами дверь, мы с Рен просто ахаем.
Перед нами простирается множество разноцветных рядов с цветами. Целые акры. Мы идем по узеньким дорожкам между клумбами, воздух тяжелый, влажный и насквозь пропитан запахом навоза. Вдруг Вольфганг показывает на участок, где растут тюльпаны цвета фуксии, пылающего солнца и какой-то взрывной цитрусовый микс, похожий на красный апельсин. Я отхожу, оставив Рен наедине с ее цветами.
Какое-то время она просто стоит. Потом начинает кричать:
– Это невероятно! Ты это видишь?
Вольфганг смотрит на меня, но я молчу – не думаю, что она с нами разговаривает.
Рен бегает возле тюльпанов, потом вокруг ароматных фрезий, а я фотографирую и фотографирую. А потом Вольфганг говорит, что надо возвращаться. Всю дорогу он крутит «АББА», говорит, что на эсперанто название группы означает «счастье», и что на генеральных ассамблеях ООН должны слушать их песни.
Только когда мы приезжаем на склад на окраине Амстердама, я замечаю, что в грузовике у Вольфганга еще ничего нет.
– Вы ничего не купили на продажу?
Он качает головой:
– Нет, прямо на фермах я не беру. Я покупаю на аукционе у поставщиков, которые привозят товар сюда, – он показывает на рабочих, разгружающих машины с цветами.
– Так вы весь этот путь только ради нас проделали? – спрашиваю я.
Он едва заметно пожимает плечами, типа, ну конечно, а ради чего же еще? К этому моменту я уже не имею права удивляться доброте и щедрости людей, но все же удивляюсь. Меня это каждый раз поражает.
– Можно мы вас сегодня пригласим поужинать с нами? – спрашиваю я.
Он качает головой:
– Сегодня не получится. Я иду в парк Вондела, там будут ставить пьесу. Вам тоже следует сходить. Она на английском.
– Зачем в Голландии ставить пьесу на английском? – недоумевает Рен.
– В этом и разница между немцами и голландцами, – отвечает Вольфганг. – Немцы переводят Шекспира. А голландцы оставляют на родном языке.
– Шекспира? – переспрашиваю я, и у меня все волоски на теле становятся дыбом. – А что именно?
И Вольфганг еще не договорил название, а я уже начинаю смеяться. Это просто невозможно. Даже менее возможно, чем найти конкретную иголку на фабрике, где их производят. Менее возможно, чем найти одинокую звезду во Вселенной. Менее возможно, чем найти единственного человека среди миллиардов, которых ты можешь полюбить.
Сегодня в парке Вондела будут ставить «Как вам это понравится». И я уверена, хотя не могу объяснить, почему, но я готова поставить всю свою жизнь на спор, что он там будет.
Итак, год спустя я вижу его снова, как и в первый раз: в парке, в душных сумерках, он читает Шекспира.
Но сегодня, по прошествии этого года, все иначе. Это уже не «Партизан Уилл». А настоящая постановка – со сценой, рядами стульев, светом, толпой. Зрителей собралось много. Так много, что, когда мы пришли, вынуждены были устроиться возле невысокой стены на краю маленького амфитеатра.
И теперь он уже не в роли второго плана. Теперь он звезда. Орландо – я так и знала. Он первым выходит на сцену, и с этого момента становится ее настоящим хозяином. Все взгляды прикованы к нему. Не только мой. Все. Как только он начинает свой первый монолог, толпа стихает, и эта тишина стоит до самого конца пьесы. Небо становится все темнее, в свете прожекторов вьются комары и мошки, и амстердамский парк превращается в Арденнский лес, то волшебное место, где можно найти того, кого потерял.
Я смотрю на него, и мне кажется, что никого, кроме нас, тут нет. Есть только Уиллем и я. А все остальное исчезает: исчезает звон велосипедов и трамваев. Исчезают комары, кружащие у пруда с фонтаном. Исчезает шумная толпа ребят, которые расположились рядом с нами. Исчезают все остальные актеры. Исчезает весь последний год. Исчезают все мои сомнения. Меня всецело заполняет ощущение, что я на правильном пути. Я его нашла. Тут. В роли Орландо. Все вело меня сюда.
Его Орландо не похож на Орландо на наших уроках, не похож на то, как его играл актер в бостонском театре. Он притягателен и уязвим, его страсть к Розалинде так ощутима, что ее чувствуешь просто физически, облако феромонов, исходящих от него, летит через снопы света прожекторов и липнет на мою влажную и ждущую этого кожу. Я же излучаю страсть, желание и да, ее, любовь, она тоже летит к сцене, и я воображаю себе, что он видит эти чувства бегущей строкой, как строки из Шекспира.
Он, конечно же, не может знать, что я тут. Наверняка это звучит безумно, но мне кажется, что он все же понимает. Чувствует меня в своих словах, точно так же, как я чувствовала его присутствие, когда впервые произнесла их вслух на уроке профессора Гленни.
Я многие реплики Розалинды, да и Орландо тоже, запомнила наизусть, и шевелю губами вместе с актерами. И у меня складывается ощущение, что это интимный разговор между мной и Уиллемом.
О, как охотно приложила бы я свои слабые силы к вашим!
Желаю вам удачи и молю небо, чтобы наши опасения не оправдались.
Любите меня, Розалинда.
И ты согласна взять меня в мужья?
Разве вы не хороши?
Надеюсь, хорош.
Скажите: получив Розалинду, как долго вы захотите ею владеть?
Всю вечность и один день.
Всю вечность и один день.
Одной рукой я держу за руку Рен, другой – Вольганга. Мы втроем образуем цепь. Так мы и стоим, взявшись за руки, до самого конца пьесы. До счастливого конца для всех: Розалинда выходит за Орландо, Селия – за Оливера, который мирится с Орландо, Феба – за Сильвия; злого герцога изгоняют, а тот, чье место он занял, возвращается домой.
Розалинда читает финальный монолог, пьеса кончается, зрители просто с ума сходят, они неистовствуют, хлопают, свистят. Я поворачиваюсь к Рен, обнимаю ее, а потом и Вольфганга, прижимаясь щекой к его хлопчатобумажной рубашке и вдыхая запах табачного дыма, смешанного с нектаром цветов и грязью. А потом кто-то обнимает и меня – из тех шумных парней, что стояли рядом с нами.
– Это мой лучший друг! – кричит один из них. У него озорные синие глаза, и он на голову ниже остальных, так что больше похож на хоббита, чем на голландца.
– Кто? – интересуется Рен. Теперь эти шумные голландцы, которые, похоже, пьяны, по очереди обнимают ее.
– Орландо! – отвечает хоббит.
– О! – восклицает Рен, ее бледные глаза распахиваются так широко, что начинают сверкать, как жемчужины. – О, – повторяет она для меня.
– А ты, случаем, не Роберт-Ян? – спрашиваю я.
На лице хоббита мелькает удивленное выражение. А потом он ухмыляется.
– Для друзей я Брудье.
– Брудье, – хохочет Вольфганг. И поворачивается ко мне: – Так мы сэндвичи называем.
– Брудье их очень любит, – объясняет один из его друзей, похлопывая его по животу.
Брудье/Роберт-Ян отталкивает его руку.
– Приходите сегодня на нашу вечеринку. Это будет всем вечерникам вечеринка! Он был великолепен, да?
Мы с Рен киваем. Брудье/Роберт-Ян продолжает болтать, насколько крут Уиллем, а потом его друг говорит что-то по-голландски, кажется, про Уиллема.
– Что он сказал? – шепотом спрашиваю я Вольфганга.
– Что не видел его, Орландо, наверное, таким счастливым с тех пор, как… тут я не расслышал, что-то про отца.
Вольфганг достает из кожаного кисета пачку табака и начинает скручивать сигарету. Не глядя на меня, он громко говорит:
– Кажется, актеры выходят вон там, – он показывает на металлическую дверь в дальней части сцены.
Вольфганг закуривает. Глаза у него сверкают. Он снова указывает на дверь.
Мне кажется, что тело мое перестало быть твердым веществом, а рассыпалось на мельчайшие частицы. И превратилось в чистое электричество. И оно несет меня через весь театр, к боковой части сцены. Актеров ждет целая толпа поклонников. С цветами, шампанским. Когда выходит актриса, которая играла Селию, люди принимаются кричать и кидаются ее обнимать. Потом выходит Жак, за ним – Розалинда, ей дарят целую груду цветов. Сердце у меня колотится неистово. Неужели, подобравшись так близко, я снова его упущу?
Но потом я его слышу. Он, как и всегда, над чем-то смеется. И вот я вижу его волосы – они теперь короче, глаза – такие темные и яркие одновременно, лицо – небольшой шрам на щеке, который делает его еще красивее.
У меня дыхание перехватывает в груди. Я думала, что приукрасила его в своих воспоминаниях. Но скорее верно обратное. Я забыла, насколько он на самом деле прекрасен. Какой он – Уиллем.
Уиллем. Я готова выкрикнуть его имя.
– Уиллем! – громко и четко звучит оно.
Но это не мой голос.
Я даже касаюсь пальцами горла, чтобы убедиться.
– Уиллем!
Снова чужой голос. Потом я вижу какое-то движение. Из толпы выбегает девушка. Цветы, которые она держала в руках, падают на землю, и она бросается в его объятия. Он сжимает ее. Потом поднимает с земли, крепко обнимая. Его пальцы заплетаются в ее каштановых волосах, она шепчет что-то ему на ухо, а он смеется. Они кружатся, переплетаясь в своем счастье. В любви.
Я стою как вкопанная, глядя на это публичное проявление интимных чувств. Наконец кто-то подходит к Уиллему и похлопывает его по плечу, девушка соскальзывает на землю. Она поднимает цветы – это подсолнухи, и я бы выбрала для него именно их – и стряхивает с них пыль. Уиллем изящно обнимает ее за талию и целует руку. Она тоже обхватывает его за талию. И я понимаю, что не ошиблась, от него во время представления действительно исходили любовные флюиды. Но не угадала, кому они предназначены.
Они удаляются, проходя настолько близко ко мне, что меня обдувает ветерок. Мы оказались совсем рядом, но он смотрит на нее и совершенно не видит меня. Держась за руки, они идут к бельведеру, подальше от суеты. А я все стою на месте.
Вдруг кто-то легонько похлопывает меня по плечу. Вольфганг. Он смотрит на меня, склонив голову.
– Все закончилось? – спрашивает он.
Я снова смотрю на Уиллема с его девушкой. Может, это та француженка. Или какая-то новая. Они сидят лицом друг к другу, соприкасаясь коленками, держась за руки. И как будто бы всего остального мира нет. Именно так я чувствовала себя с ним в прошлом году. Может быть, если бы нас со стороны увидел кто-то чужой, подумал бы то же самое. Но теперь чужая я. Даже отсюда я вижу, сколько она для него значит. И что он ее любит.
Я жду, когда опустошение стиснет меня в кулак, когда рухнут надежды, которые я лелеяла целый год, когда рев тоски оглушит меня. И я действительно это чувствую. Мне больно терять Уиллема. Или тот образ Уиллема, который у меня был. Но помимо боли я чувствую и кое-что еще. Поначалу тихое, и приходится напрягаться, чтобы разобрать. Но потом я слышу, как с едва слышным щелчком закрывается дверь. И тут происходит нечто крайне необыкновенное: вечер тих, но я ощущаю порыв ветра, словно сразу же открылась тысяча других дверей.
Я бросаю на них последний взгляд. А потом поворачиваюсь к Вольфгангу.
– Закончилось, – говорю я.
Хотя подозреваю, что все наоборот. Что на самом деле у меня все только начинается.
Когда я просыпаюсь, яркое солнце бьет в глаза. Сощурившись, я смотрю на часы. Почти полдень. Через четыре часа я улетаю. А Рен решила остаться еще на несколько дней. Она узнала, что тут есть целая куча странных музеев, в которые ей захотелось сходить, в одном представлены средневековые орудия пыток, в другом – сумочки, а Уинстон еще и пообещал познакомить ее с человеком, который научит ее чинить обувь, так что, может, она еще на неделю тут зависнет. Но у меня осталось три дня, и я решила все же слетать в Хорватию.
Попаду я туда только сегодня вечером, а улетать в понедельник рано утром, чтобы успеть на самолет домой. Так что у меня там будет всего один день. Но я-то знаю, что может произойти за день. Абсолютно что угодно.
Рен считает, что я поступаю неправильно. Она не видела Уиллема с той девушкой, и все убеждает меня, что она может быть ему кем угодно – например, сестрой. Я не говорю ей, что Уиллем, как и я, как и сама Рен теперь, единственный ребенок. Вчера она весь вечер уговаривала меня пойти на ту вечеринку.
– Я знаю, где это. Роберт-Ян мне рассказал. На… нет, название улицы вспомнить не могу, но он говорил, что по-голландски это означает «ремень». Сто восемьдесят девять.
Я подняла руку.
– Хватит! Я не хочу туда идти.
– Но ты только представь, – убеждала меня она. – Скажем, вы с Уиллемом еще незнакомы, Брудье пригласил нас на вечеринку, мы пошли, вы бы встретились впервые и влюбились друг в друга? Может, так и будет.
Хорошая теория. И я не могу не задаваться вопросом, произошло ли бы это на самом деле. Влюбились ли бы мы друг в друга, если бы встретились сегодня? Или начнем с другого – влюбилась ли я в него вообще? Или это было просто слепое увлечение, подпитываемое таинственностью событий?
Но у меня возникает и еще один вопрос. Может быть, все эти безумные поиски на самом деле вовсе не для того, чтобы найти Уиллема. А кого-то другого.
Я одеваюсь, и тут входит Рен с бумажным пакетом в руках.
– Привет, соня. Я тебе завтрак приготовила. Точнее, Уинстон. Сказал, что это традиционное голландское блюдо.
Я беру у нее пакет.
– Спасибо, – я замечаю у нее на лице безумную улыбку. – Значит Уинстон, да?
Она краснеет.
– У него рабочий день закончился, так что, когда ты уедешь, он отвезет меня на велике к тому своему другу, который научит меня чинить ботинки. – Мне кажется, у нее от этой улыбки сейчас лицо расколется. – Еще он настаивает, чтобы завтра я пошла с ним на футбол, «Аякс» играет, – Рен задумывается. – Этого у меня в списке не было, но кто знает.
– Это точно. Ладно, я скоро пойду. Чтобы и ты успела, гм, ботинки залатать.
– Но твой самолет же еще совсем не скоро.
– Ничего страшного. Я хочу без спешки, к тому же я слышала, что аэропорт просто классный.
Я укладываю в рюкзак остальные вещи, и мы с Рен спускаемся. Уинстон объясняет мне, как добраться до вокзала.
– Тебя точно не надо проводить на вокзал или в аэропорт? – спрашивает Рен.
Я качаю головой. Я хочу посмотреть, как она уедет на розовом велосипеде – как будто мы с ней завтра снова увидимся. Она крепко меня обнимает и три раза целует – как голландка.
– Tot ziens[89], – говорит она. – На голландском это значит «до встречи», мы же не навсегда прощаемся. – Я стараюсь проглотить вставший в горле комок. Уинстон садится на большой черный велик, а Рен – на маленький розовый, и они уезжают.
Я надеваю рюкзак и иду к вокзалу, тут недалеко. Поезда до Схипхола, аропорта, ходят примерно раз в пятнадцать минут, я покупаю билет и стаканчик чая и сажусь под шелестящее табло позавтракать. Увидев, что в пакете, я невольно смеюсь. Уинстон сделал мне хахелслах. Мы о нем столько говорили, но я этой вкуснятины так и не попробовала.
Я кусаю. Хахелслах хрустит, теплый хлеб с маслом тают на языке. И во рту у меня остается его вкус.
И я сразу же окончательно понимаю, в каком смысле время жидкое: передо мной вдруг протекает весь прошедший год, то сжимаясь, то расширяясь, и получается, что я одновременно нахожусь и в Амстердаме, ем хахелслах, и в то же время я в Париже, и его рука лежит у меня на бедре, и в то же время я в том первом поезде, который везет меня в Лондон, и я смотрю, как мелькают за окном сельские пейзажи, и в то же время я стою в очереди и жду «Гамлета». Я вижу Уиллема. У бассейна канала, когда он поймал мой взгляд. В поезде – джинсы еще без пятна, я сама еще без пятна. На поезде до Парижа, тысячи тонов его смеха.
Табло шелестит, я поднимаю на него взгляд и при этом представляю себе другое время. Такой вариант развития событий, в котором Уиллем останавливается, пока выигрывает. В котором он не делает комментариев по поводу моего завтрака. В котором по прибытии в Лондон он просто прощается, а не зовет меня в Париж. Или такой, где он вообще не разговаривает со мной в Стратфорде-на-Эйвоне.
И в этот момент до меня доходит, что на мне все же осталось пятно. Влюблена ли я в него до сих пор, был ли он влюблен в меня вообще, в кого бы он ни был влюблен сейчас – Уиллем изменил мою жизнь. Он научил меня, что можно потеряться, а я сама научилась, как найтись.
Может быть, «случайности» все-таки неверное слово. Правильно будет назвать это чудом.
Хотя, может, это и не чудо. А просто жизнь. Когда ты ей открываешься. Когда вступаешь на незнакомую дорогу. Когда говоришь «да».
Неужели можно, пройдя такой путь, не сказать ему – тому, кто поймет это, как никто другой, что, дав мне тот флаер, спровоцировав меня сбежать с «Гамлета», он помог мне понять, что важно не быть или не быть, а как быть?
Неужели можно пройти такой путь и под конец струсить?
– Извините, – я обращаюсь к женщине в платье в горошек и в ковбойских сапогах. – В Амстердаме есть улица, название которой звучит как «ремень»?
– Сентюурбан, – отвечает она. – Трамвай номер двадцать пять. Остановка прямо у вокзала.
Я выбегаю на улицу, запрыгиваю в трамвай, спрашиваю у водителя, на какой остановке выйти, чтобы попасть на Сентюурбан, сто восемьдесят девять.
– У Сарпатипарка, – отвечает он. – Я покажу.
Через двадцать минут я выхожу возле этого парка. Во дворе находится маленькая площадка с большой песочницей, я сажусь под деревом – набраться смелости. Пара детей заканчивает строительство сложного замка из песка, он около метра в высоту, с башенками, турелями и рвами.
Я встаю и направляюсь к дому. Я даже не уверена, что он тут живет, разве что ощущение, что я на правильном пути, стало сильным, как никогда. Я вижу три звонка. Я нажимаю на нижнюю кнопку. Домофон пищит женским голосом.
– Здравствуйте, – говорю я. Но добавить ничего не успеваю, дверь открывается.
Я захожу в темный пахнущий плесенью коридор. Раскрывается дверь, сердце останавливается, но это не он. Какая-то пожилая женщина, у ног которой тявкает собачка.
– Уиллем? – спрашиваю я. Она показывает большим пальцем наверх и закрывает дверь.
По крутой лестнице я поднимаюсь на второй этаж. В доме еще две квартиры, так что он либо тут, либо выше. Я ненадолго останавливаюсь у двери, прислушиваясь к звукам за дверью. Там тихо, только еле слышно звучит музыка. Но сердце бьется быстро и сильно, пингуя, как радар: да, да, да.
Слегка дрожащей рукой я стучу, сначала едва слышно, как будто по пустому бревну. Потом сжимаю кулак покрепче и стучу снова. И слышу его шаги. Вспоминаю шрам на ноге. На левой или на правой? Шаги приближаются. Ритм моего сердца ускоряется, стуча вдвое быстрее его ног.
Распахивается дверь, это он.
Уиллем.
Он, высокий, отбрасывает на меня тень – как когда мы познакомились, как в тот единственный день. Его глаза, темные-претемные, в которых скрыто столько таинственного, лезут на лоб, челюсть отвисает. Он хватает ртом воздух, он явно в шоке.
Он стоит в дверном проеме и смотрит на меня как на привидение, хотя, наверное, я для него и есть призрак. Но если он понял что-то из Шекспира, то должен знать, что призраки всегда будут тебя преследовать.
Я смотрю в его лицо, на котором происходит столкновение вопросов и ответов. Я так много хочу ему сказать. С чего же начать?
– Привет, Уиллем, – говорю я. – Меня зовут Эллисон.
Он не отвечает. Еще с минуту он смотрит на меня, не двигаясь с места. А потом отходит в сторону, открывает дверь пошире, чтобы я могла пройти.
И я вхожу.