Юрий Идашкин
ВСЕВОЛОД КОЧЕТОВ, КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ
XX съезд КПСС возродил в СССР политическую жизнь, которая с начала тридцатых годов была прервана, трансформировавшись в аппаратные игры, имевшие, разумеется, политические цели, но к общепринятым формам политической жизни не принадлежавшие. Конечно, последствия долгих лет сталинщины не могли быть преодолены одним ударом хрущевского кулака, тем более что, как стало впоследствии известно, Хрущев вовсе и не стремился к замене сталинской модели феодального социализма, а намеревался лишь подремонтировать ее, устранив самые вопиющие политические нравы и инструменты системы. И хотя Хрущев выступил не столько против сталинщины, сколько против Сталина, уже довольно скоро стало ясно, что сталинщина без развенчанного Сталина существовать в прежнем виде уже не может. Но и политическая жизнь в ее обычных формах возродиться еще не может. Такие слова, как «программа», «платформа», «общественное движение», не могли не ассоциироваться с «фракцией», «оппозицией», которые автоматически вызывали обморочный испуг у одних и привычную жажду крови у других, составлявших огромное большинство.
И тогда — не впервые в нашей истории — политическая жизнь приняла латентные формы, вылившись в литературную борьбу шестидесятых годов, практически сведшуюся к полемике между журналами «Новый мир» и «Октябрь».
Было бы непростительной наивностью полагать, что обе редакции представляли собою в те годы некие политические монолиты, вокруг которых группировались только убежденные единомышленники. Так не бывает ни в политике, ни в литературе, тем более когда она выступает в роли предтечи или, если угодно, прообраза политических платформ. Смею утверждать, что некоторые наиболее левые авторы «Октября» тех лет были значительно ближе к идеям «Нового мира», нежели «Октября», как и некоторые произведения, опубликованные «Новым миром», вполне могли бы появиться на страницах «Октября», но авторы просто не желали нести их в редакцию журнала, дабы не испортить свою репутацию.
Сказанное, однако, ни в коей мере не отменяет того факта, что «Новый мир» действительно выражал интересы и идеи обновления общества, решительного преодоления сталинщины как теоретической методологии и политической практики, а «Октябрь» был рупором тех, кого XX съезд потряс не глубиной разоблачений, а их неожиданностью, кто не смог или не захотел им поверить, чьи интересы и чаяния, перспективы и образ жизни оказались под угрозой. Но и тех также, кто органически не способен был в одночасье отказаться от искренних убеждений, не знавших альтернатив и ставших истовой верой. К числу последних, несомненно, принадлежал Всеволод Кочетов, который с 1961 года до своей кончины в ноябре 1973 года возглавлял редакцию «Октября».
Время от времени я читаю в газетах и журналах оценки деятельности «Октября» шестидесятых годов — «кочетовского», как его называют, а также суждения о личности В.А.Кочетова. Порою доводится прочесть и о себе: в 1963 году написал то-то, а в 1966 — то-то. Чаще всего публикации эти носят осуждающий, нередко клеймящий характер. Получаю я и письма. Некоторые читатели и почитатели кочетовского «Октября» утешают, поддерживают, сетуют: «Вот и произошло то, против чего вы предостерегали! А тогда кое-кто сомневался в вашей правоте...» Не стану кривить душой: все, что читаю, переживаю глубоко и размышляю над прочитанным трудно и постоянно. Не скрою и того, что некоторые публикации ранят своей рассчитанной несправедливостью, а некоторые письма поддержки вызывают горечь и даже возмущение. Многие авторы, касаясь позиции «Октября» в дискуссиях с «Новым миром», характеризуют ее как защиту сталинизма со всеми его преступлениями. А многие из тех, кто и сегодня уверен в безоговорочной правоте тогдашнего «Октября», по сути выступают против коренной демократизации политической и общественной жизни, радикальной экономической реформы. Мне сегодняшнему одинаково тяжки и обвинения одних, и восторги других.
На мой взгляд, было бы ошибкой полагать, что деятельность «Нового мира» и «Октября» в 60-е — начале 70-х годов отражала лишь личные общественно-политические позиции и эстетические воззрения А.Т.Твардовского и В.А.Кочетова. Но так же ошибочно было бы отрицать их решающую роль во всей деятельности редакций. Более того. Я полагаю, что, если бы не личный авторитет и популярность авторов «Теркина» и «Журбиных», не некоторые особенности их характеров, ни «Новому миру», ни «Октябрю» не удалось бы столь долго проводить в жизнь свои линии.
Предвижу возражения многих читателей, особенно молодых: дескать, можно ли сравнивать литературную известность и популярность Твардовского и Кочетова? Но, если полистать советские газеты и журналы за период с 1952 по 1972 годы, нетрудно убедиться, что, начиная с «Журбиных», каждый новый роман Кочетова, очень многие его статьи и выступления вызывали широчайший общественный резонанс, острейшую полемику. Да, многие читатели категорически не принимали позиции автора «Братьев Ершовых», «Секретаря обкома» и особенно — «Чего же ты хочешь?». Но страсти, кипевшие вокруг этих произведений, а также завидная судьба «Журбиных» и добавившего роману популярность кинофильма «Большая семья» сделали имя Кочетова всенародно известным. Повторяю, разные социальные слои и группы очень по-разному относились к творчеству и общественным позициям Кочетова. Особым признанием он пользовался у партийных и советских работников, военнослужащих, значительной части рабочих и сельской интеллигенции. Не принимала его творчество в основном инженерно-техническая и творческая интеллигенция. Но читали его все.
Это обстоятельство важно отметить не для того, чтобы запоздало возвышать авторитет писателя, но без учета сказанного просто невозможно понять многие обстоятельства общественнолитературного процесса тех лет. А предпринимаемые сегодня попытки доказать, что роман «Журбины» был отнесен к достижениям советской литературы исключительно из-за общественного положения его автора, искажают истину. При всей неизбежности переоценки многих литературных ценностей, при том, что читательское восприятие сегодняшнего дня базируется на совсем иных общественных и эстетических категориях, неплодотвор- ность внеисторического подхода к искусству не вызывает сомнений.
Теперь о личности Кочетова. В некоторых публикациях последнего времени, резко осуждающих общественные позиции и редакторскую деятельность Кочетова, отмечаются его положительные человеческие качества: цельность личности, искренность убеждений, честность и порядочность в общественных и личных конфликтах, прямота и независимость суждений. В этом духе, повторю, высказываются и многие противники общественно-литературных взглядов Кочетова. Надо ли объяснять, как привлекали эти и другие положительные качества Кочетова людей, разделявших его взгляды или, по крайней мере, в чем-то с ним согласных.
Тут неизбежно возникает вопрос: но как же человек, наделенный или воспитавший в себе подобные ценные качества личности, мог занимать позиции, во многом противоположные потребностям общественного прогресса? Думаю, что это недоумение возникает только у тех, увы, весьма многочисленных сегодня людей, которые, захлестнутые потоком во многом неожиданной, ранящей, обладающей поистине взрывной эмоциональной силой информации, — спешат поскорее ответить на вопрос «Кто виноват?» вместо того, чтобы трудно искать ответ на более важный вопрос: «Почему?»
Но так уже было в сравнительно недавние времена, которые могли стать, но на беду не стали победным революционным рубежом в истории нашего общества.
Я не историк и не социолог. Но, не претендуя на научность анализа, я все же решусь высказать суждения современника тех этапных событий, тем паче что эти мои суждения, как мне представляется, содержат ответ и на вопрос о мотивах деятельности Кочетова.
Сегодня лишь политическим слепцам или откровенным сталинистам приходит в голову оспаривать неоценимое историческое значение XX съезда КПСС для судеб нашей страны и, видимо, всего человечества. Но шаг, предпринятый Н.С.Хрущевым вопреки сопротивлению Президиума ЦК, да и практически всего бюрократического слоя общества, уже в первые послесъез- довские годы получил крайне противоречивое и, я сказал бы, «тормозящее» продолжение. Действительно: сегодня Хрущев публично заявлял, что если бы был лауреатом Сталинской премии, то с гордостью носил бы на груди лауреатскую медаль с профилем Сталина, а назавтра в официальном выступлении с неменьшей экспрессией восклицал, имея в виду Сталина: «Черного кобеля не отмоешь добела». Личный темперамент Хрущева, толкнувший его на утверждение о полной некомпетентности Сталина в военных делах, доходившей до рассмотрения линии фронта по глобусу, не раз сказывался и в дальнейшем, питая не столько широкое возмущение умершим диктатором, сколько недоверие ко многим разоблачениям, переходящее в глухое раздражение к их инициатору, который все неуклоннее терял свою первоначальную популярность (как у правых, так и у левых).
Разумеется, все это объяснялось не только и не столько личными недостатками Хрущева, сколько слишком глубокой, нерасторжимой его связью со сталинским режимом, за многие преступления которого он нес и личную ответственность. Если говорить обобщенно, Хрущев фактически подменил разоблачение культа личности Сталина как определенной тоталитарной модели общественно-государственного устройства осуждением Сталина и нескольких его близких соратников за преступления, которые трактовались по сути лишь как их личная вина. Совершенно очевидно, что общество, хотя и потрясенное фактами, обнародованными на XX и XXII съездах, но в известной мере ублаготворенное рядом позитивных перемен и в духовной, и в материальной сферах жизни, в значительной своей части посчитало вопрос исчерпанным: многие невинные вернулись к семьям, другим вернули честные имена, а их семьям — относительно равные возможности для нормальной жизни, тело Сталина убрали из мавзолея, нескольких его самых близких соратников исключили из партии, Берию и его приспешников казнили, на прилавках появилось немало товаров и продуктов. Если же добавить к этому стремительное падение популярности Хрущева, проводившего все более импульсивную политику на фоне все более широко насаждаемого культа собственной личности, нетрудно понять, что процесс, начатый XX съездом, быстро захлебнулся как в результате умелого сопротивления аппаратных сил, так и по вине самого Хрущева.
Но какое отношение все это имеет к Кочетову и борьбе «Октября» с «Новым миром»? Думаю, самое прямое. Приведу несколько цитат.
«А как сделать, чтобы на те должности, с которых командуют, попадали бы только достойные люди, а, скажем, не такие, как наш редактор, для которого важно одно: топают ли его сотрудники в редакционных коридорах или ходят на цыпочках, "соблюдают" или "не соблюдают", трепещут или не трепещут, а что и как они делают, как работают, куда устремлены — плевать. А их же таких, по его образу и подобию, ведь немало в начальстве, таких, которые любят ходящих на цыпочках, которые обожают лесть, подхалимство и своими личными врагами считают тех, кто говорит им в глаза правду, кто не лебезит перед ними, сохраняет свое человеческое достоинство. С теми, которые не гнут шею, которые говорят правду, наверно, общаться труднее, ладить с такими надо уметь. Но с ними же и дело пойдет по-настоящему. Потому что они не служаки, не исполнители, а творцы — маленькие ли, большие, но на своих местах они, безусловно, творцы. А те, у которых шея резиновая, которые каждое словцо начальника встречают радостными улыбками и бурными аплодисментами, — они если что и создадут, то лишь кумира из своего начальника, увы, очень часто посредственного, ординарного».
Да, вопросы поставлены верно, опасения вполне обоснованны, все мы ныне этим озабочены. Но приведенная цитата взята не из статьи, опубликованной после апрельского 1985 года пленума ЦК КПСС. Написано это было в 1964 году человеком, который поздней осенью 1941 года, будчи фронтовым корреспондентом «Ленинградской правды», в докладной записке на имя ответственного редактора писал:
«Коллектив редакции ... должен сделать для себя выводы. Рассказывая о боевых действиях, мы печатаем преимущественно "боевые эпизоды". Все они на один лад. В каждом "фашисты трусливо бегут" и дело кончается их разгромом. Полагаем, что большинство людей даже не читают эти материалы, а кто читает — не верит, хотя сами эти факты и не выдуманы. Весь народ прежде всего смотрит сообщения Советского Информбюро. Он видит, каково положение на фронтах, и теряет уважение к нам из-за того, что мы не говорим ему всей правды. Не убаюкивать нужно народ, а открыто и мужественно говорить ему правду, как бы тяжела она ни была... Надо помнить, что мы сейчас фронтовая, а не гражданская газета и что вопрос стоит о нашей жизни и смерти. А мы часто делаем секреты из таких вещей, которые отлично известны не только противнику, но и всему населению».
Был в этой докладной и такой пункт:
«О роли политотделов. В политотделе армии, в политотделах дивизий множество столов. За каждым — человек со знаками различия не ниже старшего политрука (тогда офицерское звание. — ЮЛ.). И все что-то пишут, пишут, непрерывно пишут. Нужно покончить с этим канцеляризмом, заставить политаппа- рат заняться живым делом — прежде всего бытом бойцов. Той же доставкой горячей пищи. Борьбой со вшивостью. Ведь многие бойцы по месяцу и больше не были в бане. Обстоятельства не позволяют отводить части (55-й армии Ленинградского фронта. — ЮЛ) на отдых — надо организовать санобработку людей. Все эти вопросы — кровное дело политработников».
Поскольку выше была приведена цитата из написанного в 1964 году, всякий многоопытный читатель поймет, что автор был реабилитирован после XX съезда КПСС... Но он не был осужден, а «только» исключен из партии и уволен из редакции, оставшись в блокадную зиму без продовольственных карточек... Когда одного из секретарей Ленинградского горкома партии, отвечавшего за пропаганду и агитацию, попросили помочь трудоустроить журналиста, решение об исключении которого из партии, кстати, не было утверждено райкомом, он ответил: «Пусть походит...» В блокадном зимнем Ленинграде — без продовольственных карточек и зарплаты... Автор обеих цитат — Всеволод Кочетов.
Когда историю своего исключения из партии и изгнания из редакции Кочетов рассказал в своих фронтовых записях, опубликованных сначала в «Октябре», а затем вышедших в 1967 году отдельным изданием, тогдашний редактор «Ленинградской правды» и тогдашний секретарь горкома обратились в ЦК КПСС с жалобой, обвиняя Кочетова в клевете. Оба они в то время занимали весьма ответственные посты. Я узнал об этом случайно: в тот момент, когда Кочетову позвонил по этому поводу сотрудник аппарата ЦК, я находился в кабинете главного редактора «Октября». «Никаких извинений и тем более опровержений с моей стороны не будет, поскольку написанное мною — правда, легко, кстати, проверяемая. Прошу назначить партийное расследование всех изложенных мною фактов, но предупредите жалобщиков, что в этом случае я поставлю вопрос об их партийной ответственности за допущенный в то время произвол. По своей инициативе я этого делать не стал бы, но если они хотят "восстановления справедливости", что ж», — сказал при мне Кочетов по «вертушке» (телефон правительственной связи) и добавил: «Буду ждать». Насколько мне известно, жалобщики хода делу не дали.
Почему я счел необходимым привести эти факты? Разве они меняют объективный смысл романов «Братья Ершовы», «Чего же ты хочешь?», всей деятельности их автора на посту редактора «Литературной газеты», а позднее «Октября»? Думаю, что объективного смысла не меняют. Но никакие деяния (а тексты книг — тоже деяния) не могут получить истинную оценку без учета личности человека, их совершившего, мотивов его деятельности, которые могут в очень разной мере соотноситься с ее результатами, наконец, без учета обстоятельств эпохи, времени, кстати говоря, совершенно не одинаково воспринимаемых и совершенно не одинаково воздействующих на разных людей.
Позволю себе еще одно, на мой взгляд, необходимое отступление. Размышляя о сложных, исполненных острейших противоречий, беззаветного героизма и неслыханного трагизма сталинских годах нашей истории, давая оценку тем или иным деятелям, событиям, поступкам, мы сегодня нередко становимся на интеллектуально более легкий, а эмоционально более притягательный путь. Если сегодня многим из нас что-то представляется до самоочевидности ясным, то мы сознательно или бессознательно отказываемся понимать, как это могло быть неясным или даже не вполне ясным другим... Более того. Некоторым сегодня кажется, что если при жизни Сталина их что-то настораживало, даже возмущало, то это означает, что им уже тогда было дано прозреть истину о роли Сталина и всего созданного им политического механизма. Увы, это всего лишь аберрация. А хрущевское десятилетие!.. Как по-разному и как искаженно толкуется оно сегодня даже людьми, стоящими в принципе на одинаковых позициях по главным политическим вопросам... Ну, а застойный период, как теперь выясняется, дал нам столько героев «сопротивления», столько рыцарей без страха и упрека, храбро сражавшихся за высокие идеалы, что только диву даешься, как могли Брежнев и Суслов так долго продержаться у власти. Ни в коем случае не умаляю мужества и благородства незабвенного А. Д. Сахарова, смелости, стойкости и упорства А.Солженицына и генерала Григоренко, Г.Владимова, М.Ростроповича, В.Буковского, адвоката Б. Золотухина, но никто из них и словом не обмолвился о своих заслугах в борьбе против мракобесия и беззаконий. Свои «подвиги», в основном совершенные шепотом, теперь во весь голос воспевают совсем другие. Недавно один актер очень подробно изложил историю действительно подвижнической деятельности театра на Таганке. Но вот что изумляет: среди гонений, обрушившихся на сподвижников Ю.П. Любимова, автор не раз поминает... скудость полученных почетных званий, наград, зарубежных гастрольных поездок! Да, не хлебом единым... Да, слаб человек... Но по какой же логике было ожидать поощрений от тех, против кого боролись? И как выглядят намеки на то, что «держались» во многом благодаря неофициальным связям и «выходам» на «верха».
Не будем лукавить: это, видимо, правда. Немало мы наслышаны о том, как поставленный над законом и вне его механизм власти использовался преимущественно для покровительства преступникам, но в отдельных случаях — и для поддержки талантов. Да что там... Иные из них были так изобильно обласканы и морально и материально, что это с лихвой компенсировало 3-4 тяжких испуга, которые им довелось пережить за двадцать лет. Но вот вопрос: где кончается тактика и начинается откровенная беспринципность, обеспечиваяющая свой индивидуальный и вполне на деле безопасный пир во время чумы?
Я вообще думаю, что не без умысла со стороны некоторых деятелей литературы и искусства, историков, экономистов, социологов, философов мы, сосредоточившись на анализе сталинского периода, значительно реже и меньше анализируем двадцатилетие 1965-1985 гг. Спору нет, истоки всех негативных явлений, всех преступных нарушений законов, перерождения многих общественных институтов и лиц — там, во временах сталинизма. Да и никогда не продвинулись бы столь высоко такие люди, как Брежнев, Кириленко, Кириченко, Подгорный, если бы не репрессии среди партийных кадров в предвоенные годы. Но все же, почему мы неизмеримо меньше внимания уделяем текстам, фильмам, полотнам, поступкам, созданным и совершенным в семидесятые годы? В годы, когда грозящие честным художникам опасности чаще всего принимали форму не казней и ссылок, не лишения детей «врагов народа» фамилий отцов, а всего лишь — неполученного звания или ордена, несостоявшейся зарубежной поездки или, на худой конец, запрета книги, спектакля, фильма. Предвижу хор возмущенных голосов: а как же ненаписанные книги, картины, неснятые фильмы?.. Да кто же спорит — все это трагедия для общества! Но не о том речь, а о природе массового конформизма, не страхом тюремной решетки внушаемого, а нежеланием «портить себе жизнь». И о том, что многие столпы и рабы вчерашнего конформизма сегодня не только безоглядно атакуют тех, кому вчера угождали, но и позволяют себе снисходительно «прощать» Бухарина и Рыкова, Блюхера и Примакова за допущенную слабость, за капитуляцию перед молодчиками Ягоды и Ежова: ведь все же жертвы сталинского террора...
И пусть себе атакуют — не в том беда... А в том, что подавляющее большинство прилежных и лишь чуть-чуть фронда ровавших конформистов и словечка не отыскали для хотя бы мимолетного осуждения своего вчерашнего вполне старательного, порою и весьма эффективного служения застою, который они сейчас так лихо бичуют.
Но вернемся, однако, к фигуре Кочетова, со всеми удивительными ее противоречиями. Из приведенных выше фактов его биографии любой непредвзятый читатель сделает вывод, что и до войны и в военные годы журналист Кочетов не принадлежал к числу тех безоглядно верноподданных, которые постоянно предъявляли свое идейное первородство к оплате, возрастая в должностях и званиях. Примечательно, что и много лет спустя, став видным писателем и одним из лидеров ортодоксального направления в советской литературе, он был обласкан весьма избирательно. Да, он регулярно входил в число делегатов партийных съездов, но ни разу не вошел в состав ЦК, лишь дважды попал в Центральную ревизионную комиссию. В то время, как, например, Н.Грибачев при всех высших партийных руководителях неизменно входит в состав ЦК. Немаловажно отметить, что Кочетов ни разу (!) не был избран депутатом Верховных Советов. Тогда как за время его пребывания на ответственных литературных постах депутатами союзного и российского парламентов становились писатели и менее известные, и менее влиятельные. Кочетов трижды награждался за литературную и общественную деятельность орденами, из них дважды — высшими. Но ни Сталинской, ни впоследствии Государственной премии он ни разу не получил. Читатели, недостаточно знакомые с порядками, нравами и обычаями, царившими в коридорах власти, могут счесть все это несущественным. Но те, кто хорошо информирован, знают, что в таких вопросах случайности исключались: и депутатские мандаты, и литературные премии распределялись на «больших верхах», где личность Кочетова ни полного доверия, ни личной симпатии не вызывала. Подчеркиваю: не общественно-политические позиции, а личность. По той же причине Кочетов никогда не входил в число секретарей Союза писателей СССР и лишь за два года до смерти стал одним из нескольких десятков секретарей Союза писателей РСФСР.
В чем же тут дело? Ведь практически все романы Кочетова, его публицистика и деятельность на постах главного редактора «Литературной газеты» в конце 50-х годов, а затем «Октября» (1961-1973) верой и правдой служили защите «основ». Да, служили. Но не прислуживали. И эту разницу, которая многим из сегодняшних доморощенных наших Робеспьеров и Маратов, непримиримых к автору «Чего же ты хочешь?», покажется совершенно незаметной, тогдашние верхи ощущали и оценивали очень точно.
Как можно было "относиться к номенклатурному работнику, отказавшемуся от спецпайка и демонстративно ездившему на собственной машине, предоставляя служебный автомобиль для нужд редакции и журнала? Я уже написал однажды, что эти факты не прибавили Кочетову симпатии ни справа, ни слева. Конечно, его издательские дела складывались прекрасно, денег у него было много, но ведь хорошо известно, что и более состоятельные его коллеги не гнушались банкетами по случаю юбилеев за счет Литфонда, то есть казенных средств. Впрочем, допускаю, что его щепетильность в денежных делах могла и не быть широко известна. Зато непререкаемая самостоятельность его суждений и мнений, абсолютная несгибаемость под напором «руководящих указаний» были достаточно хорошо знакомы и людям со Старой площади, и руководителям Союза писателей.
Независимость кочетовского характера принесла ему немало неприятностей еще при жизни Сталина. Из-за нее он чуть не погиб от голода в блокадном Ленинграде, отказался от публикации «Журбиных» в «Знамени», где ему гарантировали Сталинскую премию, если он примет предлагаемые вставки. Забавно, что уже после смерти Сталина история повторилась с кинофильмом «Большая семья», где снова, маня премией, предложили подхалимские поправки. Но все это сходило Кочетову с рук (хотя он и остался без премии), потому что он еще не занимал крупных постов. Но когда, вопреки уговорам Суслова, он все же настоял на своем уходе по болезни из «Литературной газеты», ибо не счел возможным сохранять должность, не имея физической возможности работать в редакции, это уже стало «звоночком». У Суслова еще долго не возникало к Кочетову идеологических претензий (они появятся лишь после романа «Секретарь обкома», где автор вступил в неявную, но прочитываемую полемику с Хрущевым, а апогея достигнут после «Чего же ты хочешь?», где был брошен вызов уже самому Суслову), но строптивость этого номенклатурного писателя он запомнил: отказываться от имеющей силу закона просьбы секретаря ЦК не было позволено никому.
Еще при Хрущеве появился аппаратный термин «управляемость». «Управляемый» работник, т.е. сговорчивый, беспрекословно выполняющий установки и указания, мог рассчитывать на карьеру. «Неуправляемый» не только не имел шансов на продвижение, но, как правило, отодвигался с самостоятельной работы, день в день отправлялся на пенсию. Кочетов был совершенно «неуправляемый».
Помню, как ему при мне позвонил один из заместителей заведующего отделом ЦК и сделал какое-то предложение. Кочетов ответил согласием. Собеседник в шутливой форме выразил удивление тем, что обычно несговорчивый Кочетов так легко согласился. «Ну если из вашего здания поступает иногда разумное предложение, отчего не согласиться?» — так же шутливо ответил Кочетов. Шутки шутками, но за ними ощущались напряженность и нараставшее взаимное недовольство.
Я уже писал выше, что редакция и редколлегия «Октября» отнюдь не были монолитны. И когда Павел Антокольский принес в редакцию свою небольшую поэму «Пикассо», она встретила в редколлегии довольно сильное сопротивление. Хотя Кочетов был истово привержен реалистическому искусству и авангард по большей части не вызывал у него симпатий, но он обладал врожденным вкусом и умел подняться над своими идейно-эстетическими пристрастиями, если речь шла о подлинном искусстве. Вопреки возражениям, Кочетов настоял на публикации поэмы Антокольского. Она была уже набрана, как грянуло посещение Хрущевым Манежа и погром всего, что не укладывалось в жесткие рамки социалистического реализма. Естественно, противники поэмы Антокольского потребовали рассыпать набор, заявляя, что в создавшихся условиях публикация будет расценена как вызов, как демонстративная акция. В редакцию прибежал взволнованный Антокольский: «Что будет с поэмой?» Кочетов, отличавшийся склонностью к юмору, спокойно спросил: «А вы хотите ее забрать? Передумали? Нет? Какое совпадение: и мы нет...» Поэма была напечатана.
Впрочем, и эта, и некоторые другие подобные акции Кочетова и руководимого им журнала не получали надлежащей оценки, так как довольно широкие общественные круги и в первую очередь значительная часть творческой интеллигенции воспринимали лишь основную позицию «Октября» и не склонны были замечать какие-то нюансы, оттенки ни в ней, ни в произведениях главного редактора. Что ж, в то время, видимо, иное было и невозможно и, быть может, не нужно. Но теперь, когда гласность, похоже, уже неодолима, когда особенности трудных процессов борьбы старого с новым требуют отказа от черно-белого или, если хотите, плоскостного мышления, не будет лишним отказаться от плакатного представления о разных фигурах прошлого.
Полагаю, что подлинная демократия не должна и не может допускать бессудных расправ. Тоталитарные «тройки», пресловутые особые совещания ничуть не лучше, хотя и не хуже куда как демократичных судов Линча. Это верно не только в буквальном смысле...
Сегодня, когда в советском обществе переоцениваются многие ценности и миллионные массы людей начинают заново постигать азбучные истины морали и этики, казалось бы, пора понять, что неотъемлемое право на личные взгляды и убеждения не может быть незаметно подменено правом лишь на «убеждения, соответствующие истине». Долгие десятилетия подавляющее большинство советских граждан пребывало в убеждении, что император Николай II и его семья должны были быть казнены без суда только на том основании, что в их жилах текла августейшая кровь. Сегодня в СССР можно прочитать и услышать, что преступность акции в подвале Ипатьевского особняка заключается в пролитии именно августейшей крови... Отсутствие политической культуры и ужасающие деформации правового сознания и морально-этических представлений, детерминированные вбивавшимся в головы приоритетом классовых интересов над всеми иными категориями, дают сегодня весьма тяжелые, в чем-то парадоксальные последствия. Недавно я позволил себе печатно высказать отнюдь не новую и вполне элементарную мысль о том, что обе стороны в Гражданской войне одинаково любили Отечество, но по-разному представляли его будущее. Тут же отыскался некий кандидат исторических наук, который на страницах той же газеты заявил себя потомком тех, кто косил из пулеметов офицерские батальоны, и признался, что аплодирует им и сегодня. Видимо, меня он счел потомком барона Врангеля или адмирала Колчака...
Я не знаю, какова была персональная вина Врангеля и Колчака, Деникина и Алексеева в кровавых эксцессах Гражданской ойны. Думаю, что такой же вопрос правомерен и в отношении Якира и Буденного, Тухачевского и Примакова. Но абсолютно убежден в том, что никто не вправе ставить под сомнение искренность убеждений родовитых дворян Колчака и Тухачевского, крестьянских детей Алексеева и Примакова, уроженца еврейского местечка Якира, которые воевали под разными знаменами в соответствии со своими представлениями о благе общего для них Отечества.
Если просвещенная часть советского общества (в нее, правда, не входят иные историки, писатели, философы и даже народные депутаты) это начинает понимать, то на каком же основании высокомерно третируется литератор и общественный деятель Всеволод Кочетов, который, я вовсе не намерен отрицать это, придерживался по поводу путей развития страны совсем иных взглядов, нежели многие литераторы новомировской ориентации. Вот если бы кто-то сегодня привел документы или факты, свидетельствующие о том, что Кочетов писал доносы на коллег, совершал поступки, во все времена и при любых обстоятельствах расцениваемые как подлость, если бы он, как многие вполне уважаемые ныне советские писатели, устно и печатно выступал с антисемитскими выступлениями, то поношения в его адрес были бы оправданными. Но примечательно, что если при жизни Кочетова о нем широко распространяли клеветнические измышления, например, о том, что он под Ленинградом построил дачу на старом захоронении (у него вообще никогда и нигде не было собственной дачи), или о его «зоологическом антисемитизме» (его вдова — еврейка, а среди членов редактората и постоянных авторов «Октября» евреев было больше, чем в любом сегодняшнем левом советском ежемесячнике), то в период перестройки ему инкриминируют лишь политические убеждения, да и то подчеркивают, как, например, Д.Гранин в «Огоньке», их поразительную искренность.
Но я рискну свидетельствовать, что и с политическими взглядами Кочетова дело обстояло отнюдь не так однозначно, как иные авторы пытаются ныне представить. Начать с того, что ни в одной из публицистических статей Кочетова никогда не содержались призывы к репрессиям. Да, он истово верил в то, что с социалистической революцией примирились отнюдь не все, был убежден, что наши инакомыслящие объективно «льют воду на мельницу мирового империализма», усматривал связь между деятельностью империалистических разведок и независимой общественной мыслью в СССР. Но не будем все же забывать, в какое время он жил, не будем забывать и то, что, борясь против опасностей, которые, как ему представлялось, грозили социализму, оказавшихся на поверку фантомами, он, в отличие, например, от М.Шолохова, не квалифицировал приговор А.Синяв- скому и Ю. Даниэлю как проявление социалистического гуманизма; в отличие от А.Прокофьева и М.Алексеева, А.Иванова и Н.Шундика, не требовал разгрома редакции «Нового мира» и, в отличие от многих ныне здравствующих и вполне процветаюших в период перестройки писателей, не клеймил А.Сахарова и А.Солженицына.
Я вовсе не хочу этим сказать, что он осуждал процесс Синявского и Даниэля, был согласен с линией «Нового мира» или приветствовал идеи Сахарова и Солженицына. Я только хочу подчеркнуть, что у него были весьма твердые представления об этике политической полемики, в соответствии с которыми он напечатал в «Октябре» статьи Н.Сергованцева и Д.Старикова с довольно резкой критикой соответственно повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и поэмы Твардовского «Теркин на том свете», но категорически, несмотря на все уговоры, отказался подписать пресловутое «письмо одиннадцати» и никогда не клеймил Сахарова и Солженицына предателями и «власовцами».
Сейчас уже почти никто не помнит, а молодые люди просто не знают, что почти неправдоподобный для того времени факт публикации повести Э.Казакевича «Синяя тетрадь» состоялся при Кочетове в «Октябре», что именно Кочетов напечатал всеми печатными органами отвергнутую поэму И.Сельвинского «Три богатыря», что «Октябрь» и лично Кочетов энергично поддерживал Н.Рубцова, А.Передреева, В.Шукшина, а последний благодаря личному влиянию Кочетова был прописан в Москве. Недавно «Правда» напечатала трогательную историю о том, как прописала Шукшина в своей квартире сотрудница редакции «Октября» О.М.Румянцева, с дочерью которой был близок Шукшин. Но забыла «Правда» упомянуть о главном: разрешение на прописку добыл Кочетов через тогдашнего начальника московской милиции Н.Сизова, принесшего в «Октябрь» рукопись романа. Именно Кочетов напечатал весьма крамольные для того времени роман Л. Первомайского «Дикий мед», экологические статьи и очерки В.Чивилихина и В.Бритвина, по сути, открывшие экологическую кампанию в советской литературе.
Не найдешь в современной прессе и упоминания о громком скандале, который в «Октябре» учинил в свое время один из главных литературных мракобесов сороковых-пятидесятых годов Михаил Бубеннов, автор печальной памяти статей в «Правде», рассчитанных на уничтожение В.Гроссмана и В.Катаева. Бубеннов, доставшийся Кочетову в наследство от предыдущего главного редактора «Октября» Ф.Панферова в качестве члена редколлегии, в определенный момент усмотрел в деятельности Кочетова в «Октябре» недопустимую идеологическую широту. В качестве предлога он избрал публикацию довольно ординарного с точки зрения художественной романа начинающего писателя И.Коваленко «Откровение юного Слоева» и в привычном для себя погромном стиле «высек» это произведение на страницах «Литературной газеты», обвинив заодно Кочетова не только в объективной «смычке с журналом Юность"», но и в игнорировании мнений членов редколлегии, которые, разумеется, не могут позволить подобные идеологические шатания. После публикации статьи Бубеннов предъявил Кочетову ультиматум: немедленно убрать из состава редколлегии чуждых по крови Старикова и Идашкина, через которых, очевидно, осуществляется проникновение в редакцию идеологической скверны. По прошествии двадцати лет смею утверждать, что хотя ни у Старикова, ни у автора этих строк никогда не было и не могло быть ничего общего с фанатическим черносотенцем Бубенновым, но и обвинения, что мы в то время были в «Октябре» «пятой колонной» «Нового мира» или «Юности», увы, не имеют под собой никакой почвы, как бы романтически и привлекательно для сегодняшней моей репутации ни выглядела эта версия. В случае невыполнения своих требований Бубеннов, поначалу поддержанный А.Первенцевым и П.Строковым, угрожал добиться через ЦК снятия Кочетова. Впрочем, Первенцев и Строков быстро отказались от бунта, видимо, поняв, что вряд ли ЦК пойдет на замену Кочетова Бубенцовым, носившим в то время неснятый партийный выговор за антисемитизм. Не представляю, что надо было совершить в те годы, чтобы такой выговор «заработать». Но это уже другой сюжет...
Еще до появления романа «Чего же ты хочешь?» Кочетов по командировке «Правды» ездил в Ленинград, чтобы собрать материал для очерка о передовых рабочих. Вернулся он мрачный. Возвратил в бухгалтерию командировочные (обычная для него щепетильность) и отказался от написания очерка. «Журбиных больше нет, — сказал он мне. — И, может быть, больше не будет...» Означало ли это потерю веры в нравственную и политическую силу рабочего класса, которому он посвятил почти все свои книги? Полагаю, что нет. Но потерю веры в политический режим Брежнева—Суслова, который лишил рабочий класс его политической роли, означало бесспорно. Мне могут возразить, что критика этого режима велась в романе «Чего же ты хочешь?» справа. Верно. Теперь я ясно понимаю, что трагедия сильной и яркой личности Кочетова заключалась в том, что, постигая несомненную политическую деградацию общества, стагнацию почти во всех сферах жизни, нарастающий идеологический и духовный кризис, почти нескрываемую коррупцию в высших эшелонах власти, с которыми писатель, несмотря на опалу, кое-какие связи сохранял, он заблуждался и по поводу причин происходящего, и, главное, по поводу возможных путей преодоления надвигающейся опасности. Правда, одну из причин он все же диагностировал верно: режим личной власти, нравственно-политическое перерождение правящего слоя, угодничество и карьеризм которого создавали неодолимую преграду на пути любых попыток улучшить положение в партии и стране. Именно по режиму личной власти и стремился Кочетов нанести удар в своем последнем, незаконченном романе «Молнии бьют по вершинам». К сожалению, он написал лишь первую часть, да и она была — уже после его смерти — опубликована в журнале «Москва» со значительными цензурными купюрами. Но я вместе с вдовой писателя расшифровал рукопись для перепечатки и могу свидетельствовать, что на примере некоторых нравов зиновьевского партийного руководства Ленинграда Кочетов пытался осудить культ Брежнева, причем делал это достаточно прозрачно.
Сегодня во многих, увы, весьма поверхностных публикациях имя Кочетова и журнал «Октябрь» 50-х — начала 70-х годов употребляются лишь как знак, как символ всего крайне реакционного. Никто даже не пытается анализировать истоки идейных убеждений Кочетова, их динамику, практически никто не задумывается над тем, почему Кочетов в последние дни жизни попал в опалу. Ведь предложенное недавно Роем Медведевым со страниц «Юности» объяснение: дескать, Суслов был раздражен откровенным сталинизмом кочетовского романа, — выглядит весьма нелепым. Слишком хорошо известно отношение Суслова к тому, что мы называем сталинизмом. Да и мне довелось присутствовать в кабинете Кочетова при его телефонном разговоре с Брежневым, который сказал Кочетову, что прочитал роман с интересом, но там поставлены весьма непростые вопросы и, прежде чем их обсудить с автором, у генсека появилась, как он сказал, потребность внимательно перечитать роман. От Кочетова и из других источников мне было известно, что у разных членов политбюро сложилось разное отношение к роману, но Суслов, действительно, с самого начала занял отрицательную позицию. Убежден, не потому, что Суслов был левее Брежнева, а потому, что в кочетовском романе ясно говорилось о развале идеологической работы в партии. Подобное обвинение, конечно, адресовалось в первую очередь Суслову. И он, видимо, воспрепятствовал встрече Кочетова с Брежневым, который больше уже Кочетову не звонил. Другое дело, что из этой встречи ничего хорошего не могло выйти. Убедить Брежнева, что Суслов - никудышный идеолог, Кочетов, конечно же, не сумел бы, хотя, допускаю, что попытался бы — возможно, не впрямую. А сделать Кочетова трубадуром застоя, одним из своих угодливых портретоносцев типа Маркова — Михалкова не смог бы Брежнев. Воцарявшиеся в стране брежневские порядки Кочетов категорически не принимал. В последний год его жизни, когда он был практически на постельном режиме, мне довелось много беседовать с ним с глазу на глаз. И должен сказать, как ни покажется это кому-то парадоксальным, что эволюция моих общественно-политических взглядов началась в значительной мере под воздействием этих разговоров.
Теперь, когда Кочетова поминают лишь для того, чтобы послать ему запоздалые проклятья, когда его фамилия стала почти нарицательной, а один вполне прогрессивный писатель, много пекущийся о милосердии, даже позволил себе в одной из статей написать фамилию Кочетова, кстати, немало помогавшего этому писателю в начале его творческого пути, со строчной буквы, — я все чаще вспоминаю изможденное многолетней болезнью, исхудавшее лицо Кочетова с впавшими, блестевшими каким-то нестерпимым блеском глазами, которые я старался миновать взглядом, ибо в них читались не только физические, но и душевные муки.
О его последних месяцах и последних минутах много и злобно налгано. И, однако же, убежден, что правда не может быть ни партийной, ни, тем более, групповой. Правда может быть только самой собой, в противном случае это — неправда. Я расскажу правду о последних месяцах и минутах Кочетова — то, что по разным причинам, объективным и субъективным, до сих пор не предавалось гласности.
Не так давно в советской печати промелькнула версия о том, что болезнь Кочетова связана с провалом его романа «Чего же ты хочешь?». Здесь причудливо смешана правда с ложью. Ложь, что роман провалился. Интерес к нему был огромен. Экземпляры журнала рвали из рук, текст размножали средствами малой полиграфии, оттисками спекулировали. Верно то, что состоялось лишь одно книжное издание, и то вне Москвы — в Белоруссии, по решению бюро ЦК КП Белоруссии (переговоры об этом издании с уже тяжело больным автором вел через меня тогдашний зав. отделом пропаганды белорусского ЦК А.Т.Кузьмин, здравствующий и поныне), за что партийному руководству Белоруссии было выражено серьезное порицание из центра.
Верно и то, что, видимо, Суслов запретил обсуждение романа в печати. Одна — весьма традиционная, критиковавшая роман справа («Где автор видел подобное? У нас ведь растет идейно здоровая молодежь!») — рецензия Ю.Андреева появилась в «Литературной газете» — и все. Замечу, что роман и до сего дня не издан ни одним московским или центральным издательством и не включен ни в одно из посмертных избранных сочинений автора. Конечно, «Чего же ты хочешь?» — не «Очерки русской смуты», но ведь тоже памятник времени...
Собственно, и такие прежние романы Кочетова, как «Братья Ершовы», в чуть меньшей мере «Секретарь обкома» и в еще чуть меньшей — «Угол падения», тоже вызывали крайне разноречивые мнения и острейшую полемику. Разница, однако же, была. И состояла она отнюдь не в том, что последний прижизненный роман Кочетова вызвал меньший общественный резонанс. Скорее наоборот: из-за сравнительно малого тиража («Роман-газеты» на этот раз не было) вокруг романа возник ажиотаж, и поэтому ни о каком провале речи не было. А что касается, так сказать, идейной направленности романа, то, хотя она, безусловно, была более жесткой, чем в прежних его произведениях, и это вызывало более широкое общественное несогласие, Кочетова смущало и огорчало отнюдь не это. Он был по натуре боец, и противодействие его никогда не пугало. Если бы роман подвергся обсуждению в печати, несомненно, были бы высказаны диаметрально противоположные точки зрения. Вероятнее всего, слабость художественной стороны осталась бы на периферии дискуссий, а в центре ее оказались бы различные подходы к проблемам идеологии. И тогда было бы широко продемонстрировано то, что Кочетов видел и слышал на многих читательских конференциях, на которых он, превозмогая прогрессирующую тяжкую болезнь, все же бывал: у его мировоззрения есть немало противников, но и очень много сторонников.
Но роман упорно замалчивали. Вскоре Кочетову, привыкшему к единомыслию и поддержке широких партийных кругов, стало ясно, что дело не в капризах того или иного средней руки аппаратчика. На этот раз его явно не поддержало руководство партии. История с изданием романа в Белоруссии лишь подтвердила этот вывод.
Конечно, разойтись во взглядах с руководством партии Кочетов не побоялся бы, не такой он был человек. Но, размышляя над происходящим, он начал приходить к выводу, что руководство партии разошлось во взглядах не только с ним, но и с ленинским курсом. А вот это осознавалось им как трагедия. Конечно, теперь мы понимаем, что существовали и существуют очень разные представления о том, что такое ленинский курс, и о том, в какой мере совместимы многие тактические шаги Ленина с его же стратегическим планом.
Да, мировоззрение Кочетова, многие его идейно-нравственные установки, вполне закономерные и естественные в большевистский период истории партии и страны, объективно оказались анахроничными после XX съезда КПСС. Кстати, он был поначалу восторженным поклонником Хрущева, безоговорочно поддержал его в период борьбы против группы Молотова — Маленкова — Булганина, неоднократно рассказывал мне, какая творческая, вдохновляющая атмосфера начала проникать в деятельность высших эшелонов власти в первые хрущевские годы. Постепенно, однако, Кочетов разочаровался в Хрущеве, причем в разговорах со мной он критиковал Хрущева и слева и справа, что в общем-то отражало непоследовательную, импульсивную деятельность этого лидера. Весть об отставке Хрущева Кочетов воспринял с одобрением и надеждой. Однако к концу 60-х годов у него уже не осталось никаких иллюзий, в том числе и по поводу морального облика многих высших руководителей. А знал он о них уже тогда больше, чем многие из нас. Да, Кочетова разочаровало в новом руководстве отнюдь не то, что оно окончательно заморозило хрущевскую оттепель, а прежде всего его идеологическая «слабость» и «непоследовательностьь». И в этом, как теперь ясно, Кочетов был глубоко неправ, ибо команду Брежнева-Суслова нельзя упрекнуть, пожалуй, единственно в идеологических послаблениях. Но в конце своей жизни Кочетов ясно осознавал всю глубину идейно-нравственного перерождения верхушки тогдашнего партийно-государственного руководства, кремлевской геронтократии, тщетно скрываемую под флером уродливого и смехотворного культа микроскопической личности Брежнева. Это осознание далось Кочетову нелегко. В нем постоянно шла внутренняя борьба. Она в какой-то мере получила отражение и в его творчестве, и особенно на страницах журнала. Кочетов яростно сражался, призывал одуматься, спасти пер- возданность коммунистических идеалов, не уступать чуждым идеологическим поветриям, разоблачать происки империалистических разведок, стремящихся разложить наше общество и в первую очередь молодежь. Но уже в последнем, незавершенном романе все отчетливее звучат темы идейно-нравственной чистоты, опасности перерождения кадров, культа личности руководителей и т.п. И на страницах «Октября» в разделе литературной критики все еще ведется борьба против идейной ущербности, а в прозе, поэзии и особенно в публицистике появляются все менее воинственные, а порой и откровенно фрондирующие материалы, правда, в основном по проблемам экономики, права, экологии.
Я часто упоминал о тяжелой болезни Кочетова. Что это за болезнь? В 1961 году он перенес несложную операцию по поводу липомы на внутренней стороне бедра. Это незлокачественное поначалу новообразование регенерировало и периодически требовало все новых хирургических вмешательств. Всего Кочетов перенес за двенадцать лет семь операций. Трудно установить, в какой момент и по какой именно причине произошло злокачественное перерождение опухоли. Во всяком случае, от близких больного это скрывали очень долго. Лишь после пятой операции жене дали понять, что диагноз практически не оставляет надежды. Тем не менее, были сделаны еще две операции. Страдания, которые перенес Кочетов, неописуемы. Воля этого человека, от которого до последнего дня жизни скрывали роковой диагноз, была фантастична. Даже тогда, когда промежутки между обезболивающими уколами стали сокращаться до нескольких часов, он работал над версткой журнала. Кстати, именно роковому диагнозу он был обязан тем, что ушел из жизни главным редактором. Один из тогдашних руководителей 4-го главного управления при министерстве здравоохранения рассказал мне, что «сверху» интересовались диагнозом и, получив «удовлетворительный» ответ, видимо, решили оставить главного редактора «Октября» в покое. Буквально повторять историю с Твардовским и «Новым миром» «противник сталинизма», видимо, счел неудобным. Поэтому несколько последних «выходок» «Октября» остались почти безнаказанными.
За три недели до смерти Кочетов, практически уже не встававший с постели, при моем очередном посещении (последние годы своей жизни он провел на служебной даче в подмосковном поселке Переделкино) попросил продлить разрешение на хранение оружия. У него был немецкий пистолет «Вальтер» калибра 7,62 мм, срок разрешения на владение которым истекал. Разумеется, я немедленно выполнил в Московском управлении милиции все необходимые формальности, но просьба эта меня и членов семьи Кочетова насторожила, тем более что за несколько дней до этого в разговорах и с женой, и со мной он подвергал сомнению верность диагноза «липома». К тому времени мы все знали истинный диагноз, прибегали ко всевозможным, как теперь сказали бы, «неформальным» медицинским средствам, уже несколько месяцев при Кочетове безотлучно находился одесский фельдшер Орлов, лечивший больного изобретенным им препаратом из змеиного яда, но от больного все тщательно скрывали роковое слово, уверяли и, как нам казалось, успешно, что у него липома и вся проблема в ее необыкновенной способности к регенерации. Но в какой-то момент Кочетов, с изумительным мужеством и стойкостью переносивший страшные страдания и даже продолжавший редактировать журнал, видимо, начал понимать безысходность положения. Потеряв надежду на выздоровление, он, естественно, обратился мыслью к хранившемуся дома «Вальтеру».
Я написал: «естественно». Но так ли уж это естественно? И тут я позволю себе забежать вперед. На похоронах застрелившегося Кочетова было много писателей. Возможно, кто-то пришел и по протокольным соображениям, присутствовали, конечно, и близкие друзья, товарищи. Помню, как жена Вадима Кожевникова подошла к вдове Кочетова и сказала: «Ты должна утешаться тем, что много лет прожила с настоящим мужчиной. Его уход это окончательно подтвердил. Ну кто из них, — она указала взглядом на группу стоявших неподалеку «номенклатурных» литературных деятелей, — способен на это? Случись что, не дай Бог, ведь до последней секунды будут цепляться за жизнь...» Не стану комментировать это высказывание, но не вспомнить его не могу...
Итак, разрешение на «Вальтер» было продлено, о чем я сообщил Кочетову. Но не сразу (мы с его женой договорились избегать темы оружия), а в ответ на его вопрос. Стало ясно, что он думает о пистолете, и нетрудно было понять, в какой связи. Пистолет был надежно (как оказалось, увы, не вполне) упрятан, а 4 ноября 1973 года на даче состоялся очередной врачебный консилиум и из уст одного профессора, недостаточно понизившего голос, прозвучало роковое слово. Кочетов услышал, понял, что никакой надежды на выздоровление нет, а ценой мучений можно лишь продлить жизнь на несколько месяцев, и в тот же вечер застрелился.
Я примчался в Переделкино, вызванный по телефону, через 45 минут после выстрела. Поняв, что произошло, принял меры к тому, чтобы обеспечить неприкосновенность картины случившегося, и позвонил домой секретарю Союза писателей СССР Ю.Верченко. Он попросил меня оставаться на даче Кочетова и встретить всех должностных лиц, которых он вызовет, и помочь в их работе. Часа через полтора прибыли сотрудники милиции и прокуратуры, и мне пришлось помогать несколько оробевшему следователю зафиксировать все детали происшедшего. Они оказались выразительными и характерными для Кочетова.
Поскольку при выстреле из пистолета этой системы в канал ствола автоматически досылается следующий патрон и возникает опасность выстрела при случайном прикосновении к спусковому крючку, Кочетов, чтобы обезопасить своих близких, дослав патрон в канал ствола, вынул из пистолета обойму. В последние минуты перед смертью ему не изменили ни хладнокровие, ни привычная забота о близких людях. Понимая, что, вбежав в комнату после выстрела, кто-то может схватить пистолет и коснуться спуска, он, вынув обойму, предотвратил возможную беду. Л зачем нужно было продлевать разрешение на пистолет? Да по той причине, чтобы никто не пострадал. Ведь после самоубийства, как понимал Кочетов, начнется расследование и может возникнуть вопрос: а почему разрешение было просрочено. Дескать, если бы тот сотрудник, который за это отвечает, вовремя просигнализировал об истечении срока, пистолет у тяжело больного можно было изъять. При тогдашних порядках какой-нибудь майор мог лишиться места или пенсии...
Такова правда о последних месяцах жизни Кочетова и о том, как он расстался с жизнью. Меняют ли сообщенные в этой статье факты общую оценку литературной или общественной деятельности Кочетова? Разумеется, идеи, заключенные в романах «Братья Ершовы» или «Чего же ты хочешь?» не могут трансформироваться во времени — они в нем остаются, и тут, по словам кочетовского главного оппонента, «ни убавить, ни прибавить». Разумеется, объективный смысл деятельности «Октября» в 60-е — начало 70-х годов не подлежит пересмотру: он таков, каким был, и никакие субъективные моменты не могут да и не должны быть использованы для затушевывания реального хода истории. Она и без намеренных искажений достаточно сложна.
Но у политики, в отличие от истории, которая есть лишь фиксация фактов и событий, существует нравственный аспект. Сегодня в нашей стране есть напряженная, противоречивая, во многом непривычная политическая жизнь. Разброс политических взглядов достаточно велик. Вопрос о дальнейших путях политического и правового развития государства и общества приобретает сугубо практический характер. Будет ли в нем место истинному плюрализму, терпимости к инакомыслящим? Или нас ожидает хаос злобной нетерпимости, беззастенчивое шельмование оппонентов, война всех против всех, которая может быть остановлена лишь «спасительной» твердой рукой?..
В этой статье я попытался показать Кочетова, каким он был в действительности, вернуть его фамилии заглавную букву, превратить ее из нарицательной в индивидуальную. Нельзя, безнравственно шельмовать человека за убеждения, сколь бы далекими от твоих собственных они ни были и сколь бы убедительно ни доказала история их ложность. Особенно недопустимо это в нашей советской литературе, где библейский вопрос «На ком греха нет?» обретает весьма грозное звучание. Но грех заблуждения, грех приверженности ложной вере — одно, а грех предательства и непомерного тщеславия, корыстолюбия и мздоимства, пренебрежения к нижестоящим, подобострастного самоуничижения перед власть имущими, грех бестрепетной, жаждущей щедрого вознаграждения лжи и нестеснительной неискренности, наконец, грех привычного, ставшего основой не только творческого облика, но и человеческого характера страха — совсем другое.
Не примечательно ли, что «почвенники» (примем здесь терминологию В. Бондаренко) «великодушно» простили Кочетову его отказ подписать «письмо одиннадцати» и всячески замалчивают этот факт, а «западники» (по той же терминологии) столь же прочно «забыли» о почти одновременном с «Новым миром» выступлении «Октября» против статей В.Чалмаева в «Молодой гвардии», от которых ныне ведется отсчет позиции сегодняшнего «Нашего современника»! Обе стороны стремятся зафиксировать на вечные времена лишь черно-белую фотографию Кочетова. И не случайно из разных лагерей можно услышать — с противоположными, разумеется, оценками — суждения об однозначности этой фигуры.
Но она не была такой. Во всяком случае — к концу жизни. И не будем забывать: мы имеем перед ушедшими неоценимое преимущество — возможность прозрения и покаяния. Многие ли из нас воспользовались ею? Зато недостатка в жаждущих обличать и карать — хотя бы посмертно — у нас не было никогда. Нет и сейчас.
ОТ РЕДАКЦИИ. Мы допускаем, что точка зрения автора на личность и творчество Всеволода Кочетова иным читателям может показаться спорной. Поэтому мы охотно предоставим наши страницы и для любого противоположного мнения.
ИДАШКИН Юрий Владимирович. Родился в 1930 г. в Харькове. В 1952 г. окончил Московский юридический институт. Работал юристом в строительных и транспортных организациях. С 1957 по 1959 г. учился в аспирантуре Института психологии и одновременно преподавал в школе. В 1959 г. защитил кандидатскую диссертацию по психологии. До 1962 г. — научный сотрудник Института психологии. В 1962-1973 гг. — ответственный секретарь и и.о. первого заместителя главного редактора журнала «Октябрь». С1975 по 1980 год — в Госкомиздате. С1980 по 1987 г. — главный редактор журнала «В мире книг». В 1987-1989 гг. — зам. главного редактора еженедельника «Литературная Россия». Критик, публицист, член СП СССР. Автор десяти сборников статей и монографий. Живет в Москве.