Юрий Идашкин


ВСЕВОЛОД КОЧЕТОВ, КАКИМ Я ЕГО ЗНАЛ


XX съезд КПСС возродил в СССР политическую жизнь, ко­торая с начала тридцатых годов была прервана, трансформиро­вавшись в аппаратные игры, имевшие, разумеется, политические цели, но к общепринятым формам политической жизни не при­надлежавшие. Конечно, последствия долгих лет сталинщины не могли быть преодолены одним ударом хрущевского кулака, тем более что, как стало впоследствии известно, Хрущев вовсе и не стремился к замене сталинской модели феодального социализма, а намеревался лишь подремонтировать ее, устранив самые во­пиющие политические нравы и инструменты системы. И хотя Хрущев выступил не столько против сталинщины, сколько про­тив Сталина, уже довольно скоро стало ясно, что сталинщина без развенчанного Сталина существовать в прежнем виде уже не мо­жет. Но и политическая жизнь в ее обычных формах возродиться еще не может. Такие слова, как «программа», «платформа», «об­щественное движение», не могли не ассоциироваться с «фрак­цией», «оппозицией», которые автоматически вызывали обмо­рочный испуг у одних и привычную жажду крови у других, со­ставлявших огромное большинство.

И тогда — не впервые в нашей истории — политическая жизнь приняла латентные формы, вылившись в литературную борьбу шестидесятых годов, практически сведшуюся к полемике между журналами «Новый мир» и «Октябрь».

Было бы непростительной наивностью полагать, что обе редакции представляли собою в те годы некие политические мо­нолиты, вокруг которых группировались только убежденные единомышленники. Так не бывает ни в политике, ни в литера­туре, тем более когда она выступает в роли предтечи или, если угодно, прообраза политических платформ. Смею утверждать, что некоторые наиболее левые авторы «Октября» тех лет были значительно ближе к идеям «Нового мира», нежели «Октября», как и некоторые произведения, опубликованные «Новым ми­ром», вполне могли бы появиться на страницах «Октября», но ав­торы просто не желали нести их в редакцию журнала, дабы не испортить свою репутацию.

Сказанное, однако, ни в коей мере не отменяет того факта, что «Новый мир» действительно выражал интересы и идеи обнов­ления общества, решительного преодоления сталинщины как теоретической методологии и политической практики, а «Октябрь» был рупором тех, кого XX съезд потряс не глубиной разоблачений, а их неожиданностью, кто не смог или не захотел им поверить, чьи интересы и чаяния, перспективы и образ жизни оказались под угрозой. Но и тех также, кто органически не спо­собен был в одночасье отказаться от искренних убеждений, не знавших альтернатив и ставших истовой верой. К числу послед­них, несомненно, принадлежал Всеволод Кочетов, который с 1961 года до своей кончины в ноябре 1973 года возглавлял редак­цию «Октября».

Время от времени я читаю в газетах и журналах оценки деятельности «Октября» шестидесятых годов — «кочетовского», как его называют, а также суждения о личности В.А.Кочетова. Порою доводится прочесть и о себе: в 1963 году написал то-то, а в 1966 — то-то. Чаще всего публикации эти носят осуждающий, нередко клеймящий характер. Получаю я и письма. Некоторые читатели и почитатели кочетовского «Октября» утешают, под­держивают, сетуют: «Вот и произошло то, против чего вы пре­достерегали! А тогда кое-кто сомневался в вашей правоте...» Не стану кривить душой: все, что читаю, переживаю глубоко и раз­мышляю над прочитанным трудно и постоянно. Не скрою и того, что некоторые публикации ранят своей рассчитанной несправед­ливостью, а некоторые письма поддержки вызывают горечь и даже возмущение. Многие авторы, касаясь позиции «Октября» в дискуссиях с «Новым миром», характеризуют ее как защиту ста­линизма со всеми его преступлениями. А многие из тех, кто и се­годня уверен в безоговорочной правоте тогдашнего «Октября», по сути выступают против коренной демократизации политиче­ской и общественной жизни, радикальной экономической ре­формы. Мне сегодняшнему одинаково тяжки и обвинения одних, и восторги других.

На мой взгляд, было бы ошибкой полагать, что деятель­ность «Нового мира» и «Октября» в 60-е — начале 70-х годов отра­жала лишь личные общественно-политические позиции и эсте­тические воззрения А.Т.Твардовского и В.А.Кочетова. Но так же ошибочно было бы отрицать их решающую роль во всей дея­тельности редакций. Более того. Я полагаю, что, если бы не лич­ный авторитет и популярность авторов «Теркина» и «Журби­ных», не некоторые особенности их характеров, ни «Новому ми­ру», ни «Октябрю» не удалось бы столь долго проводить в жизнь свои линии.

Предвижу возражения многих читателей, особенно моло­дых: дескать, можно ли сравнивать литературную известность и популярность Твардовского и Кочетова? Но, если полистать со­ветские газеты и журналы за период с 1952 по 1972 годы, нетруд­но убедиться, что, начиная с «Журбиных», каждый новый роман Кочетова, очень многие его статьи и выступления вызывали ши­рочайший общественный резонанс, острейшую полемику. Да, многие читатели категорически не принимали позиции автора «Братьев Ершовых», «Секретаря обкома» и особенно — «Чего же ты хочешь?». Но страсти, кипевшие вокруг этих произведений, а также завидная судьба «Журбиных» и добавившего роману по­пулярность кинофильма «Большая семья» сделали имя Кочетова всенародно известным. Повторяю, разные социальные слои и группы очень по-разному относились к творчеству и обществен­ным позициям Кочетова. Особым признанием он пользовался у партийных и советских работников, военнослужащих, значи­тельной части рабочих и сельской интеллигенции. Не принимала его творчество в основном инженерно-техническая и творческая интеллигенция. Но читали его все.

Это обстоятельство важно отметить не для того, чтобы за­поздало возвышать авторитет писателя, но без учета сказанного просто невозможно понять многие обстоятельства общественно­литературного процесса тех лет. А предпринимаемые сегодня попытки доказать, что роман «Журбины» был отнесен к дости­жениям советской литературы исключительно из-за обществен­ного положения его автора, искажают истину. При всей неизбеж­ности переоценки многих литературных ценностей, при том, что читательское восприятие сегодняшнего дня базируется на совсем иных общественных и эстетических категориях, неплодотвор- ность внеисторического подхода к искусству не вызывает сомне­ний.

Теперь о личности Кочетова. В некоторых публикациях по­следнего времени, резко осуждающих общественные позиции и редакторскую деятельность Кочетова, отмечаются его положи­тельные человеческие качества: цельность личности, искрен­ность убеждений, честность и порядочность в общественных и личных конфликтах, прямота и независимость суждений. В этом духе, повторю, высказываются и многие противники обществен­но-литературных взглядов Кочетова. Надо ли объяснять, как привлекали эти и другие положительные качества Кочетова лю­дей, разделявших его взгляды или, по крайней мере, в чем-то с ним согласных.

Тут неизбежно возникает вопрос: но как же человек, наде­ленный или воспитавший в себе подобные ценные качества лич­ности, мог занимать позиции, во многом противоположные по­требностям общественного прогресса? Думаю, что это недоуме­ние возникает только у тех, увы, весьма многочисленных сегодня людей, которые, захлестнутые потоком во многом неожидан­ной, ранящей, обладающей поистине взрывной эмоциональной силой информации, — спешат поскорее ответить на вопрос «Кто виноват?» вместо того, чтобы трудно искать ответ на более важ­ный вопрос: «Почему?»

Но так уже было в сравнительно недавние времена, которые могли стать, но на беду не стали победным революционным ру­бежом в истории нашего общества.

Я не историк и не социолог. Но, не претендуя на научность анализа, я все же решусь высказать суждения современника тех этапных событий, тем паче что эти мои суждения, как мне пред­ставляется, содержат ответ и на вопрос о мотивах деятельности Кочетова.

Сегодня лишь политическим слепцам или откровенным ста­линистам приходит в голову оспаривать неоценимое историче­ское значение XX съезда КПСС для судеб нашей страны и, види­мо, всего человечества. Но шаг, предпринятый Н.С.Хрущевым вопреки сопротивлению Президиума ЦК, да и практически все­го бюрократического слоя общества, уже в первые послесъез- довские годы получил крайне противоречивое и, я сказал бы, «тормозящее» продолжение. Действительно: сегодня Хрущев публично заявлял, что если бы был лауреатом Сталинской пре­мии, то с гордостью носил бы на груди лауреатскую медаль с про­филем Сталина, а назавтра в официальном выступлении с не­меньшей экспрессией восклицал, имея в виду Сталина: «Черного кобеля не отмоешь добела». Личный темперамент Хрущева, толкнувший его на утверждение о полной некомпетентности Сталина в военных делах, доходившей до рассмотрения линии фронта по глобусу, не раз сказывался и в дальнейшем, питая не столько широкое возмущение умершим диктатором, сколько не­доверие ко многим разоблачениям, переходящее в глухое раздра­жение к их инициатору, который все неуклоннее терял свою пер­воначальную популярность (как у правых, так и у левых).

Разумеется, все это объяснялось не только и не столько лич­ными недостатками Хрущева, сколько слишком глубокой, не­расторжимой его связью со сталинским режимом, за многие пре­ступления которого он нес и личную ответственность. Если гово­рить обобщенно, Хрущев фактически подменил разоблачение культа личности Сталина как определенной тоталитарной моде­ли общественно-государственного устройства осуждением Ста­лина и нескольких его близких соратников за преступления, ко­торые трактовались по сути лишь как их личная вина. Совершен­но очевидно, что общество, хотя и потрясенное фактами, обна­родованными на XX и XXII съездах, но в известной мере убла­готворенное рядом позитивных перемен и в духовной, и в мате­риальной сферах жизни, в значительной своей части посчитало вопрос исчерпанным: многие невинные вернулись к семьям, дру­гим вернули честные имена, а их семьям — относительно равные возможности для нормальной жизни, тело Сталина убрали из мавзолея, нескольких его самых близких соратников исключили из партии, Берию и его приспешников казнили, на прилавках появилось немало товаров и продуктов. Если же добавить к это­му стремительное падение популярности Хрущева, проводивше­го все более импульсивную политику на фоне все более широко насаждаемого культа собственной личности, нетрудно понять, что процесс, начатый XX съездом, быстро захлебнулся как в ре­зультате умелого сопротивления аппаратных сил, так и по вине самого Хрущева.

Но какое отношение все это имеет к Кочетову и борьбе «Октября» с «Новым миром»? Думаю, самое прямое. Приведу несколько цитат.

«А как сделать, чтобы на те должности, с которых коман­дуют, попадали бы только достойные люди, а, скажем, не такие, как наш редактор, для которого важно одно: топают ли его со­трудники в редакционных коридорах или ходят на цыпочках, "со­блюдают" или "не соблюдают", трепещут или не трепещут, а что и как они делают, как работают, куда устремлены — плевать. А их же таких, по его образу и подобию, ведь немало в начальстве, таких, которые любят ходящих на цыпочках, которые обожают лесть, подхалимство и своими личными врагами считают тех, кто говорит им в глаза правду, кто не лебезит перед ними, сохраняет свое человеческое достоинство. С теми, которые не гнут шею, которые говорят правду, наверно, общаться труднее, ладить с та­кими надо уметь. Но с ними же и дело пойдет по-настоящему. По­тому что они не служаки, не исполнители, а творцы — маленькие ли, большие, но на своих местах они, безусловно, творцы. А те, у которых шея резиновая, которые каждое словцо начальника встречают радостными улыбками и бурными аплодисментами, — они если что и создадут, то лишь кумира из своего начальника, увы, очень часто посредственного, ординарного».

Да, вопросы поставлены верно, опасения вполне обоснован­ны, все мы ныне этим озабочены. Но приведенная цитата взята не из статьи, опубликованной после апрельского 1985 года пле­нума ЦК КПСС. Написано это было в 1964 году человеком, ко­торый поздней осенью 1941 года, будчи фронтовым корреспон­дентом «Ленинградской правды», в докладной записке на имя от­ветственного редактора писал:

«Коллектив редакции ... должен сделать для себя выводы. Рассказывая о боевых действиях, мы печатаем преимущественно "боевые эпизоды". Все они на один лад. В каждом "фашисты трус­ливо бегут" и дело кончается их разгромом. Полагаем, что боль­шинство людей даже не читают эти материалы, а кто читает — не верит, хотя сами эти факты и не выдуманы. Весь народ прежде всего смотрит сообщения Советского Информбюро. Он видит, каково положение на фронтах, и теряет уважение к нам из-за то­го, что мы не говорим ему всей правды. Не убаюкивать нужно на­род, а открыто и мужественно говорить ему правду, как бы тя­жела она ни была... Надо помнить, что мы сейчас фронтовая, а не гражданская газета и что вопрос стоит о нашей жизни и смер­ти. А мы часто делаем секреты из таких вещей, которые отлич­но известны не только противнику, но и всему населению».

Был в этой докладной и такой пункт:

«О роли политотделов. В политотделе армии, в политотде­лах дивизий множество столов. За каждым — человек со знака­ми различия не ниже старшего политрука (тогда офицерское звание. — ЮЛ.). И все что-то пишут, пишут, непрерывно пишут. Нужно покончить с этим канцеляризмом, заставить политаппа- рат заняться живым делом — прежде всего бытом бойцов. Той же доставкой горячей пищи. Борьбой со вшивостью. Ведь многие бойцы по месяцу и больше не были в бане. Обстоятельства не по­зволяют отводить части (55-й армии Ленинградского фронта. — ЮЛ) на отдых — надо организовать санобработку людей. Все эти вопросы — кровное дело политработников».

Поскольку выше была приведена цитата из написанного в 1964 году, всякий многоопытный читатель поймет, что автор был реабилитирован после XX съезда КПСС... Но он не был осужден, а «только» исключен из партии и уволен из редакции, оставшись в блокадную зиму без продовольственных карточек... Когда од­ного из секретарей Ленинградского горкома партии, отвечавше­го за пропаганду и агитацию, попросили помочь трудоустроить журналиста, решение об исключении которого из партии, кста­ти, не было утверждено райкомом, он ответил: «Пусть похо­дит...» В блокадном зимнем Ленинграде — без продовольствен­ных карточек и зарплаты... Автор обеих цитат — Всеволод Коче­тов.

Когда историю своего исключения из партии и изгнания из редакции Кочетов рассказал в своих фронтовых записях, опубли­кованных сначала в «Октябре», а затем вышедших в 1967 году от­дельным изданием, тогдашний редактор «Ленинградской прав­ды» и тогдашний секретарь горкома обратились в ЦК КПСС с жа­лобой, обвиняя Кочетова в клевете. Оба они в то время занимали весьма ответственные посты. Я узнал об этом случайно: в тот мо­мент, когда Кочетову позвонил по этому поводу сотрудник аппа­рата ЦК, я находился в кабинете главного редактора «Октября». «Никаких извинений и тем более опровержений с моей стороны не будет, поскольку написанное мною — правда, легко, кстати, проверяемая. Прошу назначить партийное расследование всех изложенных мною фактов, но предупредите жалобщиков, что в этом случае я поставлю вопрос об их партийной ответственности за допущенный в то время произвол. По своей инициативе я это­го делать не стал бы, но если они хотят "восстановления справе­дливости", что ж», — сказал при мне Кочетов по «вертушке» (телефон правительственной связи) и добавил: «Буду ждать». Насколько мне известно, жалобщики хода делу не дали.

Почему я счел необходимым привести эти факты? Разве они меняют объективный смысл романов «Братья Ершовы», «Чего же ты хочешь?», всей деятельности их автора на посту редактора «Литературной газеты», а позднее «Октября»? Думаю, что объ­ективного смысла не меняют. Но никакие деяния (а тексты книг — тоже деяния) не могут получить истинную оценку без учета личности человека, их совершившего, мотивов его деятельно­сти, которые могут в очень разной мере соотноситься с ее ре­зультатами, наконец, без учета обстоятельств эпохи, времени, кстати говоря, совершенно не одинаково воспринимаемых и со­вершенно не одинаково воздействующих на разных людей.

Позволю себе еще одно, на мой взгляд, необходимое отступ­ление. Размышляя о сложных, исполненных острейших противо­речий, беззаветного героизма и неслыханного трагизма сталин­ских годах нашей истории, давая оценку тем или иным деятелям, событиям, поступкам, мы сегодня нередко становимся на интел­лектуально более легкий, а эмоционально более притягатель­ный путь. Если сегодня многим из нас что-то представляется до самоочевидности ясным, то мы сознательно или бессознательно отказываемся понимать, как это могло быть неясным или даже не вполне ясным другим... Более того. Некоторым сегодня ка­жется, что если при жизни Сталина их что-то настораживало, даже возмущало, то это означает, что им уже тогда было дано прозреть истину о роли Сталина и всего созданного им поли­тического механизма. Увы, это всего лишь аберрация. А хру­щевское десятилетие!.. Как по-разному и как искаженно тол­куется оно сегодня даже людьми, стоящими в принципе на одина­ковых позициях по главным политическим вопросам... Ну, а за­стойный период, как теперь выясняется, дал нам столько героев «сопротивления», столько рыцарей без страха и упрека, храбро сражавшихся за высокие идеалы, что только диву даешься, как могли Брежнев и Суслов так долго продержаться у власти. Ни в коем случае не умаляю мужества и благородства незабвенного А. Д. Сахарова, смелости, стойкости и упорства А.Солженицына и генерала Григоренко, Г.Владимова, М.Ростроповича, В.Буковского, адвоката Б. Золотухина, но никто из них и словом не обмолвился о своих заслугах в борьбе против мракобесия и без­законий. Свои «подвиги», в основном совершенные шепотом, те­перь во весь голос воспевают совсем другие. Недавно один актер очень подробно изложил историю действительно подвижнической деятельности театра на Таганке. Но вот что изумляет: сре­ди гонений, обрушившихся на сподвижников Ю.П. Любимова, ав­тор не раз поминает... скудость полученных почетных званий, наград, зарубежных гастрольных поездок! Да, не хлебом еди­ным... Да, слаб человек... Но по какой же логике было ожидать поощрений от тех, против кого боролись? И как выглядят наме­ки на то, что «держались» во многом благодаря неофициальным связям и «выходам» на «верха».

Не будем лукавить: это, видимо, правда. Немало мы наслы­шаны о том, как поставленный над законом и вне его механизм власти использовался преимущественно для покровительства преступникам, но в отдельных случаях — и для поддержки талан­тов. Да что там... Иные из них были так изобильно обласканы и морально и материально, что это с лихвой компенсировало 3-4 тяжких испуга, которые им довелось пережить за двадцать лет. Но вот вопрос: где кончается тактика и начинается откровенная беспринципность, обеспечиваяющая свой индивидуальный и вполне на деле безопасный пир во время чумы?

Я вообще думаю, что не без умысла со стороны некоторых деятелей литературы и искусства, историков, экономистов, со­циологов, философов мы, сосредоточившись на анализе сталин­ского периода, значительно реже и меньше анализируем два­дцатилетие 1965-1985 гг. Спору нет, истоки всех негативных явле­ний, всех преступных нарушений законов, перерождения многих общественных институтов и лиц — там, во временах сталинизма. Да и никогда не продвинулись бы столь высоко такие люди, как Брежнев, Кириленко, Кириченко, Подгорный, если бы не ре­прессии среди партийных кадров в предвоенные годы. Но все же, почему мы неизмеримо меньше внимания уделяем текстам, фильмам, полотнам, поступкам, созданным и совершенным в се­мидесятые годы? В годы, когда грозящие честным художникам опасности чаще всего принимали форму не казней и ссылок, не лишения детей «врагов народа» фамилий отцов, а всего лишь — неполученного звания или ордена, несостоявшейся зарубежной поездки или, на худой конец, запрета книги, спектакля, фильма. Предвижу хор возмущенных голосов: а как же ненаписанные кни­ги, картины, неснятые фильмы?.. Да кто же спорит — все это тра­гедия для общества! Но не о том речь, а о природе массового конформизма, не страхом тюремной решетки внушаемого, а не­желанием «портить себе жизнь». И о том, что многие столпы и рабы вчерашнего конформизма сегодня не только безоглядно атакуют тех, кому вчера угождали, но и позволяют себе снисхо­дительно «прощать» Бухарина и Рыкова, Блюхера и Примакова за допущенную слабость, за капитуляцию перед молодчиками Ягоды и Ежова: ведь все же жертвы сталинского террора...

И пусть себе атакуют — не в том беда... А в том, что по­давляющее большинство прилежных и лишь чуть-чуть фронда ровавших конформистов и словечка не отыскали для хотя бы мимолетного осуждения своего вчерашнего вполне старательно­го, порою и весьма эффективного служения застою, который они сейчас так лихо бичуют.

Но вернемся, однако, к фигуре Кочетова, со всеми удиви­тельными ее противоречиями. Из приведенных выше фактов его биографии любой непредвзятый читатель сделает вывод, что и до войны и в военные годы журналист Кочетов не принадлежал к числу тех безоглядно верноподданных, которые постоянно предъявляли свое идейное первородство к оплате, возрастая в должностях и званиях. Примечательно, что и много лет спустя, став видным писателем и одним из лидеров ортодоксального на­правления в советской литературе, он был обласкан весьма изби­рательно. Да, он регулярно входил в число делегатов партийных съездов, но ни разу не вошел в состав ЦК, лишь дважды попал в Центральную ревизионную комиссию. В то время, как, напри­мер, Н.Грибачев при всех высших партийных руководителях не­изменно входит в состав ЦК. Немаловажно отметить, что Ко­четов ни разу (!) не был избран депутатом Верховных Советов. Тогда как за время его пребывания на ответственных литератур­ных постах депутатами союзного и российского парламентов ста­новились писатели и менее известные, и менее влиятельные. Ко­четов трижды награждался за литературную и общественную деятельность орденами, из них дважды — высшими. Но ни Ста­линской, ни впоследствии Государственной премии он ни разу не получил. Читатели, недостаточно знакомые с порядками, нрава­ми и обычаями, царившими в коридорах власти, могут счесть все это несущественным. Но те, кто хорошо информирован, знают, что в таких вопросах случайности исключались: и депутатские мандаты, и литературные премии распределялись на «больших верхах», где личность Кочетова ни полного доверия, ни личной симпатии не вызывала. Подчеркиваю: не общественно-полити­ческие позиции, а личность. По той же причине Кочетов нико­гда не входил в число секретарей Союза писателей СССР и лишь за два года до смерти стал одним из нескольких десятков секре­тарей Союза писателей РСФСР.

В чем же тут дело? Ведь практически все романы Кочетова, его публицистика и деятельность на постах главного редактора «Литературной газеты» в конце 50-х годов, а затем «Октября» (1961-1973) верой и правдой служили защите «основ». Да, служи­ли. Но не прислуживали. И эту разницу, которая многим из се­годняшних доморощенных наших Робеспьеров и Маратов, непри­миримых к автору «Чего же ты хочешь?», покажется совершен­но незаметной, тогдашние верхи ощущали и оценивали очень точно.

Как можно было "относиться к номенклатурному работни­ку, отказавшемуся от спецпайка и демонстративно ездившему на собственной машине, предоставляя служебный автомобиль для нужд редакции и журнала? Я уже написал однажды, что эти фак­ты не прибавили Кочетову симпатии ни справа, ни слева. Конеч­но, его издательские дела складывались прекрасно, денег у него было много, но ведь хорошо известно, что и более состоятельные его коллеги не гнушались банкетами по случаю юбилеев за счет Литфонда, то есть казенных средств. Впрочем, допускаю, что его щепетильность в денежных делах могла и не быть широко извест­на. Зато непререкаемая самостоятельность его суждений и мне­ний, абсолютная несгибаемость под напором «руководящих ука­заний» были достаточно хорошо знакомы и людям со Старой площади, и руководителям Союза писателей.

Независимость кочетовского характера принесла ему нема­ло неприятностей еще при жизни Сталина. Из-за нее он чуть не погиб от голода в блокадном Ленинграде, отказался от публика­ции «Журбиных» в «Знамени», где ему гарантировали Сталин­скую премию, если он примет предлагаемые вставки. Забавно, что уже после смерти Сталина история повторилась с кинофиль­мом «Большая семья», где снова, маня премией, предложили под­халимские поправки. Но все это сходило Кочетову с рук (хотя он и остался без премии), потому что он еще не занимал крупных постов. Но когда, вопреки уговорам Суслова, он все же настоял на своем уходе по болезни из «Литературной газеты», ибо не счел возможным сохранять должность, не имея физической возмож­ности работать в редакции, это уже стало «звоночком». У Сусло­ва еще долго не возникало к Кочетову идеологических претензий (они появятся лишь после романа «Секретарь обкома», где автор вступил в неявную, но прочитываемую полемику с Хрущевым, а апогея достигнут после «Чего же ты хочешь?», где был брошен вызов уже самому Суслову), но строптивость этого номенклатур­ного писателя он запомнил: отказываться от имеющей силу зако­на просьбы секретаря ЦК не было позволено никому.

Еще при Хрущеве появился аппаратный термин «управля­емость». «Управляемый» работник, т.е. сговорчивый, беспре­кословно выполняющий установки и указания, мог рассчитывать на карьеру. «Неуправляемый» не только не имел шансов на прод­вижение, но, как правило, отодвигался с самостоятельной рабо­ты, день в день отправлялся на пенсию. Кочетов был совершенно «неуправляемый».

Помню, как ему при мне позвонил один из заместителей за­ведующего отделом ЦК и сделал какое-то предложение. Коче­тов ответил согласием. Собеседник в шутливой форме выразил удивление тем, что обычно несговорчивый Кочетов так легко со­гласился. «Ну если из вашего здания поступает иногда разумное предложение, отчего не согласиться?» — так же шутливо ответил Кочетов. Шутки шутками, но за ними ощущались напряженность и нараставшее взаимное недовольство.

Я уже писал выше, что редакция и редколлегия «Октября» отнюдь не были монолитны. И когда Павел Антокольский при­нес в редакцию свою небольшую поэму «Пикассо», она встрети­ла в редколлегии довольно сильное сопротивление. Хотя Коче­тов был истово привержен реалистическому искусству и авангард по большей части не вызывал у него симпатий, но он обладал врожденным вкусом и умел подняться над своими идейно-эсте­тическими пристрастиями, если речь шла о подлинном искусстве. Вопреки возражениям, Кочетов настоял на публикации поэмы Антокольского. Она была уже набрана, как грянуло посещение Хрущевым Манежа и погром всего, что не укладывалось в жест­кие рамки социалистического реализма. Естественно, противни­ки поэмы Антокольского потребовали рассыпать набор, заяв­ляя, что в создавшихся условиях публикация будет расценена как вызов, как демонстративная акция. В редакцию прибежал взвол­нованный Антокольский: «Что будет с поэмой?» Кочетов, от­личавшийся склонностью к юмору, спокойно спросил: «А вы хотите ее забрать? Передумали? Нет? Какое совпадение: и мы нет...» Поэма была напечатана.

Впрочем, и эта, и некоторые другие подобные акции Коче­това и руководимого им журнала не получали надлежащей оцен­ки, так как довольно широкие общественные круги и в первую очередь значительная часть творческой интеллигенции воспри­нимали лишь основную позицию «Октября» и не склонны были замечать какие-то нюансы, оттенки ни в ней, ни в произведениях главного редактора. Что ж, в то время, видимо, иное было и не­возможно и, быть может, не нужно. Но теперь, когда гласность, похоже, уже неодолима, когда особенности трудных процессов борьбы старого с новым требуют отказа от черно-белого или, ес­ли хотите, плоскостного мышления, не будет лишним отказаться от плакатного представления о разных фигурах прошлого.

Полагаю, что подлинная демократия не должна и не может допускать бессудных расправ. Тоталитарные «тройки», пресло­вутые особые совещания ничуть не лучше, хотя и не хуже куда как демократичных судов Линча. Это верно не только в бук­вальном смысле...

Сегодня, когда в советском обществе переоцениваются многие ценности и миллионные массы людей начинают заново постигать азбучные истины морали и этики, казалось бы, пора понять, что неотъемлемое право на личные взгляды и убеждения не может быть незаметно подменено правом лишь на «убежде­ния, соответствующие истине». Долгие десятилетия подавляю­щее большинство советских граждан пребывало в убеждении, что император Николай II и его семья должны были быть казне­ны без суда только на том основании, что в их жилах текла ав­густейшая кровь. Сегодня в СССР можно прочитать и услышать, что преступность акции в подвале Ипатьевского особняка за­ключается в пролитии именно августейшей крови... Отсутствие политической культуры и ужасающие деформации правового со­знания и морально-этических представлений, детерминирован­ные вбивавшимся в головы приоритетом классовых интересов над всеми иными категориями, дают сегодня весьма тяжелые, в чем-то парадоксальные последствия. Недавно я позволил себе печатно высказать отнюдь не новую и вполне элементарную мысль о том, что обе стороны в Гражданской войне одинаково любили Отечество, но по-разному представляли его будущее. Тут же отыскался некий кандидат исторических наук, который на страницах той же газеты заявил себя потомком тех, кто косил из пулеметов офицерские батальоны, и признался, что аплоди­рует им и сегодня. Видимо, меня он счел потомком барона Вран­геля или адмирала Колчака...

Я не знаю, какова была персональная вина Врангеля и Кол­чака, Деникина и Алексеева в кровавых эксцессах Гражданской ойны. Думаю, что такой же вопрос правомерен и в отношении Якира и Буденного, Тухачевского и Примакова. Но абсолютно убежден в том, что никто не вправе ставить под сомнение искрен­ность убеждений родовитых дворян Колчака и Тухачевского, крестьянских детей Алексеева и Примакова, уроженца еврейско­го местечка Якира, которые воевали под разными знаменами в соответствии со своими представлениями о благе общего для них Отечества.

Если просвещенная часть советского общества (в нее, прав­да, не входят иные историки, писатели, философы и даже народ­ные депутаты) это начинает понимать, то на каком же основании высокомерно третируется литератор и общественный деятель Всеволод Кочетов, который, я вовсе не намерен отрицать это, придерживался по поводу путей развития страны совсем иных взглядов, нежели многие литераторы новомировской ориента­ции. Вот если бы кто-то сегодня привел документы или факты, свидетельствующие о том, что Кочетов писал доносы на коллег, совершал поступки, во все времена и при любых обстоятельствах расцениваемые как подлость, если бы он, как многие вполне ува­жаемые ныне советские писатели, устно и печатно выступал с антисемитскими выступлениями, то поношения в его адрес были бы оправданными. Но примечательно, что если при жизни Коче­това о нем широко распространяли клеветнические измышле­ния, например, о том, что он под Ленинградом построил дачу на старом захоронении (у него вообще никогда и нигде не было соб­ственной дачи), или о его «зоологическом антисемитизме» (его вдова — еврейка, а среди членов редактората и постоянных авто­ров «Октября» евреев было больше, чем в любом сегодняшнем левом советском ежемесячнике), то в период перестройки ему инкриминируют лишь политические убеждения, да и то подчер­кивают, как, например, Д.Гранин в «Огоньке», их поразитель­ную искренность.

Но я рискну свидетельствовать, что и с политическими взглядами Кочетова дело обстояло отнюдь не так однозначно, как иные авторы пытаются ныне представить. Начать с того, что ни в одной из публицистических статей Кочетова никогда не со­держались призывы к репрессиям. Да, он истово верил в то, что с социалистической революцией примирились отнюдь не все, был убежден, что наши инакомыслящие объективно «льют воду на мельницу мирового империализма», усматривал связь между деятельностью империалистических разведок и независимой об­щественной мыслью в СССР. Но не будем все же забывать, в ка­кое время он жил, не будем забывать и то, что, борясь против опасностей, которые, как ему представлялось, грозили социа­лизму, оказавшихся на поверку фантомами, он, в отличие, напри­мер, от М.Шолохова, не квалифицировал приговор А.Синяв- скому и Ю. Даниэлю как проявление социалистического гуманиз­ма; в отличие от А.Прокофьева и М.Алексеева, А.Иванова и Н.Шундика, не требовал разгрома редакции «Нового мира» и, в отличие от многих ныне здравствующих и вполне процветаюших в период перестройки писателей, не клеймил А.Сахарова и А.Солженицына.

Я вовсе не хочу этим сказать, что он осуждал процесс Си­нявского и Даниэля, был согласен с линией «Нового мира» или приветствовал идеи Сахарова и Солженицына. Я только хочу подчеркнуть, что у него были весьма твердые представления об этике политической полемики, в соответствии с которыми он на­печатал в «Октябре» статьи Н.Сергованцева и Д.Старикова с до­вольно резкой критикой соответственно повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и поэмы Твардовского «Теркин на том свете», но категорически, несмотря на все уговоры, отка­зался подписать пресловутое «письмо одиннадцати» и никогда не клеймил Сахарова и Солженицына предателями и «власовцами».

Сейчас уже почти никто не помнит, а молодые люди просто не знают, что почти неправдоподобный для того времени факт публикации повести Э.Казакевича «Синяя тетрадь» состоялся при Кочетове в «Октябре», что именно Кочетов напечатал всеми печатными органами отвергнутую поэму И.Сельвинского «Три богатыря», что «Октябрь» и лично Кочетов энергично поддержи­вал Н.Рубцова, А.Передреева, В.Шукшина, а последний благо­даря личному влиянию Кочетова был прописан в Москве. Не­давно «Правда» напечатала трогательную историю о том, как прописала Шукшина в своей квартире сотрудница редакции «Ок­тября» О.М.Румянцева, с дочерью которой был близок Шукшин. Но забыла «Правда» упомянуть о главном: разрешение на про­писку добыл Кочетов через тогдашнего начальника московской милиции Н.Сизова, принесшего в «Октябрь» рукопись романа. Именно Кочетов напечатал весьма крамольные для того време­ни роман Л. Первомайского «Дикий мед», экологические статьи и очерки В.Чивилихина и В.Бритвина, по сути, открывшие эко­логическую кампанию в советской литературе.

Не найдешь в современной прессе и упоминания о громком скандале, который в «Октябре» учинил в свое время один из глав­ных литературных мракобесов сороковых-пятидесятых годов Михаил Бубеннов, автор печальной памяти статей в «Правде», рассчитанных на уничтожение В.Гроссмана и В.Катаева. Бубен­нов, доставшийся Кочетову в наследство от предыдущего главно­го редактора «Октября» Ф.Панферова в качестве члена редкол­легии, в определенный момент усмотрел в деятельности Кочето­ва в «Октябре» недопустимую идеологическую широту. В ка­честве предлога он избрал публикацию довольно ординарного с точки зрения художественной романа начинающего писателя И.Коваленко «Откровение юного Слоева» и в привычном для себя погромном стиле «высек» это произведение на страницах «Литературной газеты», обвинив заодно Кочетова не только в объективной «смычке с журналом Юность"», но и в игнорирова­нии мнений членов редколлегии, которые, разумеется, не могут позволить подобные идеологические шатания. После публика­ции статьи Бубеннов предъявил Кочетову ультиматум: немед­ленно убрать из состава редколлегии чуждых по крови Стари­кова и Идашкина, через которых, очевидно, осуществляется про­никновение в редакцию идеологической скверны. По прошест­вии двадцати лет смею утверждать, что хотя ни у Старикова, ни у автора этих строк никогда не было и не могло быть ничего общего с фанатическим черносотенцем Бубенновым, но и обви­нения, что мы в то время были в «Октябре» «пятой колонной» «Нового мира» или «Юности», увы, не имеют под собой никакой почвы, как бы романтически и привлекательно для сегодняшней моей репутации ни выглядела эта версия. В случае невыполнения своих требований Бубеннов, поначалу поддержанный А.Первенцевым и П.Строковым, угрожал добиться через ЦК снятия Коче­това. Впрочем, Первенцев и Строков быстро отказались от бун­та, видимо, поняв, что вряд ли ЦК пойдет на замену Кочетова Бу­бенцовым, носившим в то время неснятый партийный выговор за антисемитизм. Не представляю, что надо было совершить в те го­ды, чтобы такой выговор «заработать». Но это уже другой сю­жет...

Еще до появления романа «Чего же ты хочешь?» Кочетов по командировке «Правды» ездил в Ленинград, чтобы собрать мате­риал для очерка о передовых рабочих. Вернулся он мрачный. Возвратил в бухгалтерию командировочные (обычная для него щепетильность) и отказался от написания очерка. «Журбиных больше нет, — сказал он мне. — И, может быть, больше не бу­дет...» Означало ли это потерю веры в нравственную и поли­тическую силу рабочего класса, которому он посвятил почти все свои книги? Полагаю, что нет. Но потерю веры в политический режим Брежнева—Суслова, который лишил рабочий класс его политической роли, означало бесспорно. Мне могут возразить, что критика этого режима велась в романе «Чего же ты хочешь?» справа. Верно. Теперь я ясно понимаю, что трагедия сильной и яркой личности Кочетова заключалась в том, что, постигая не­сомненную политическую деградацию общества, стагнацию поч­ти во всех сферах жизни, нарастающий идеологический и ду­ховный кризис, почти нескрываемую коррупцию в высших эше­лонах власти, с которыми писатель, несмотря на опалу, кое-ка­кие связи сохранял, он заблуждался и по поводу причин про­исходящего, и, главное, по поводу возможных путей преодоле­ния надвигающейся опасности. Правда, одну из причин он все же диагностировал верно: режим личной власти, нравственно-поли­тическое перерождение правящего слоя, угодничество и карь­еризм которого создавали неодолимую преграду на пути любых попыток улучшить положение в партии и стране. Именно по ре­жиму личной власти и стремился Кочетов нанести удар в своем последнем, незаконченном романе «Молнии бьют по вершинам». К сожалению, он написал лишь первую часть, да и она была — уже после его смерти — опубликована в журнале «Москва» со значительными цензурными купюрами. Но я вместе с вдовой пи­сателя расшифровал рукопись для перепечатки и могу свиде­тельствовать, что на примере некоторых нравов зиновьевского партийного руководства Ленинграда Кочетов пытался осудить культ Брежнева, причем делал это достаточно прозрачно.

Сегодня во многих, увы, весьма поверхностных публика­циях имя Кочетова и журнал «Октябрь» 50-х — начала 70-х годов употребляются лишь как знак, как символ всего крайне реак­ционного. Никто даже не пытается анализировать истоки идей­ных убеждений Кочетова, их динамику, практически никто не задумывается над тем, почему Кочетов в последние дни жизни по­пал в опалу. Ведь предложенное недавно Роем Медведевым со страниц «Юности» объяснение: дескать, Суслов был раздражен откровенным сталинизмом кочетовского романа, — выглядит весьма нелепым. Слишком хорошо известно отношение Суслова к тому, что мы называем сталинизмом. Да и мне довелось при­сутствовать в кабинете Кочетова при его телефонном разговоре с Брежневым, который сказал Кочетову, что прочитал роман с интересом, но там поставлены весьма непростые вопросы и, прежде чем их обсудить с автором, у генсека появилась, как он сказал, потребность внимательно перечитать роман. От Кочето­ва и из других источников мне было известно, что у разных чле­нов политбюро сложилось разное отношение к роману, но Сус­лов, действительно, с самого начала занял отрицательную пози­цию. Убежден, не потому, что Суслов был левее Брежнева, а по­тому, что в кочетовском романе ясно говорилось о развале идео­логической работы в партии. Подобное обвинение, конечно, ад­ресовалось в первую очередь Суслову. И он, видимо, воспре­пятствовал встрече Кочетова с Брежневым, который больше уже Кочетову не звонил. Другое дело, что из этой встречи ниче­го хорошего не могло выйти. Убедить Брежнева, что Суслов - ни­кудышный идеолог, Кочетов, конечно же, не сумел бы, хотя, допускаю, что попытался бы — возможно, не впрямую. А сделать Кочетова трубадуром застоя, одним из своих угодливых портретоносцев типа Маркова — Михалкова не смог бы Брежнев. Во­царявшиеся в стране брежневские порядки Кочетов категори­чески не принимал. В последний год его жизни, когда он был практически на постельном режиме, мне довелось много беседо­вать с ним с глазу на глаз. И должен сказать, как ни покажется это кому-то парадоксальным, что эволюция моих общественно­-политических взглядов началась в значительной мере под воз­действием этих разговоров.

Теперь, когда Кочетова поминают лишь для того, чтобы послать ему запоздалые проклятья, когда его фамилия стала по­чти нарицательной, а один вполне прогрессивный писатель, мно­го пекущийся о милосердии, даже позволил себе в одной из статей написать фамилию Кочетова, кстати, немало помогавшего это­му писателю в начале его творческого пути, со строчной буквы, — я все чаще вспоминаю изможденное многолетней болезнью, исхудавшее лицо Кочетова с впавшими, блестевшими каким-то нестерпимым блеском глазами, которые я старался миновать взглядом, ибо в них читались не только физические, но и душев­ные муки.

О его последних месяцах и последних минутах много и злоб­но налгано. И, однако же, убежден, что правда не может быть ни партийной, ни, тем более, групповой. Правда может быть только самой собой, в противном случае это — неправда. Я расскажу правду о последних месяцах и минутах Кочетова — то, что по раз­ным причинам, объективным и субъективным, до сих пор не пре­давалось гласности.

Не так давно в советской печати промелькнула версия о том, что болезнь Кочетова связана с провалом его романа «Чего же ты хочешь?». Здесь причудливо смешана правда с ложью. Ложь, что роман провалился. Интерес к нему был огромен. Экземп­ляры журнала рвали из рук, текст размножали средствами малой полиграфии, оттисками спекулировали. Верно то, что состоя­лось лишь одно книжное издание, и то вне Москвы — в Белорус­сии, по решению бюро ЦК КП Белоруссии (переговоры об этом издании с уже тяжело больным автором вел через меня тогдаш­ний зав. отделом пропаганды белорусского ЦК А.Т.Кузьмин, здравствующий и поныне), за что партийному руководству Бело­руссии было выражено серьезное порицание из центра.

Верно и то, что, видимо, Суслов запретил обсуждение рома­на в печати. Одна — весьма традиционная, критиковавшая роман справа («Где автор видел подобное? У нас ведь растет идейно здо­ровая молодежь!») — рецензия Ю.Андреева появилась в «Лите­ратурной газете» — и все. Замечу, что роман и до сего дня не издан ни одним московским или центральным издательством и не вклю­чен ни в одно из посмертных избранных сочинений автора. Ко­нечно, «Чего же ты хочешь?» — не «Очерки русской смуты», но ведь тоже памятник времени...

Собственно, и такие прежние романы Кочетова, как «Бра­тья Ершовы», в чуть меньшей мере «Секретарь обкома» и в еще чуть меньшей — «Угол падения», тоже вызывали крайне разно­речивые мнения и острейшую полемику. Разница, однако же, бы­ла. И состояла она отнюдь не в том, что последний прижизнен­ный роман Кочетова вызвал меньший общественный резонанс. Скорее наоборот: из-за сравнительно малого тиража («Роман-га­зеты» на этот раз не было) вокруг романа возник ажиотаж, и поэтому ни о каком провале речи не было. А что касается, так сказать, идейной направленности романа, то, хотя она, безуслов­но, была более жесткой, чем в прежних его произведениях, и это вызывало более широкое общественное несогласие, Кочетова смущало и огорчало отнюдь не это. Он был по натуре боец, и про­тиводействие его никогда не пугало. Если бы роман подвергся об­суждению в печати, несомненно, были бы высказаны диамет­рально противоположные точки зрения. Вероятнее всего, сла­бость художественной стороны осталась бы на периферии дис­куссий, а в центре ее оказались бы различные подходы к про­блемам идеологии. И тогда было бы широко продемонстрирова­но то, что Кочетов видел и слышал на многих читательских кон­ференциях, на которых он, превозмогая прогрессирующую тяж­кую болезнь, все же бывал: у его мировоззрения есть немало про­тивников, но и очень много сторонников.

Но роман упорно замалчивали. Вскоре Кочетову, привык­шему к единомыслию и поддержке широких партийных кругов, стало ясно, что дело не в капризах того или иного средней руки аппаратчика. На этот раз его явно не поддержало руководство партии. История с изданием романа в Белоруссии лишь подтвер­дила этот вывод.

Конечно, разойтись во взглядах с руководством партии Ко­четов не побоялся бы, не такой он был человек. Но, размышляя над происходящим, он начал приходить к выводу, что руководс­тво партии разошлось во взглядах не только с ним, но и с ленин­ским курсом. А вот это осознавалось им как трагедия. Конечно, теперь мы понимаем, что существовали и существуют очень раз­ные представления о том, что такое ленинский курс, и о том, в ка­кой мере совместимы многие тактические шаги Ленина с его же стратегическим планом.

Да, мировоззрение Кочетова, многие его идейно-нравствен­ные установки, вполне закономерные и естественные в больше­вистский период истории партии и страны, объективно оказались анахроничными после XX съезда КПСС. Кстати, он был понача­лу восторженным поклонником Хрущева, безоговорочно под­держал его в период борьбы против группы Молотова — Мален­кова — Булганина, неоднократно рассказывал мне, какая твор­ческая, вдохновляющая атмосфера начала проникать в деятель­ность высших эшелонов власти в первые хрущевские годы. По­степенно, однако, Кочетов разочаровался в Хрущеве, причем в разговорах со мной он критиковал Хрущева и слева и справа, что в общем-то отражало непоследовательную, импульсивную дея­тельность этого лидера. Весть об отставке Хрущева Кочетов вос­принял с одобрением и надеждой. Однако к концу 60-х годов у него уже не осталось никаких иллюзий, в том числе и по поводу морального облика многих высших руководителей. А знал он о них уже тогда больше, чем многие из нас. Да, Кочетова разоча­ровало в новом руководстве отнюдь не то, что оно окончательно заморозило хрущевскую оттепель, а прежде всего его идеоло­гическая «слабость» и «непоследовательностьь». И в этом, как теперь ясно, Кочетов был глубоко неправ, ибо команду Брежне­ва-Суслова нельзя упрекнуть, пожалуй, единственно в идеоло­гических послаблениях. Но в конце своей жизни Кочетов ясно осознавал всю глубину идейно-нравственного перерождения вер­хушки тогдашнего партийно-государственного руководства, кремлевской геронтократии, тщетно скрываемую под флером уродливого и смехотворного культа микроскопической лично­сти Брежнева. Это осознание далось Кочетову нелегко. В нем постоянно шла внутренняя борьба. Она в какой-то мере получи­ла отражение и в его творчестве, и особенно на страницах журна­ла. Кочетов яростно сражался, призывал одуматься, спасти пер- возданность коммунистических идеалов, не уступать чуждым идеологическим поветриям, разоблачать происки империали­стических разведок, стремящихся разложить наше общество и в первую очередь молодежь. Но уже в последнем, незавершенном романе все отчетливее звучат темы идейно-нравственной чисто­ты, опасности перерождения кадров, культа личности руководи­телей и т.п. И на страницах «Октября» в разделе литературной критики все еще ведется борьба против идейной ущербности, а в прозе, поэзии и особенно в публицистике появляются все менее воинственные, а порой и откровенно фрондирующие материалы, правда, в основном по проблемам экономики, права, экологии.

Я часто упоминал о тяжелой болезни Кочетова. Что это за болезнь? В 1961 году он перенес несложную операцию по поводу липомы на внутренней стороне бедра. Это незлокачественное поначалу новообразование регенерировало и периодически тре­бовало все новых хирургических вмешательств. Всего Кочетов перенес за двенадцать лет семь операций. Трудно установить, в какой момент и по какой именно причине произошло злокаче­ственное перерождение опухоли. Во всяком случае, от близких больного это скрывали очень долго. Лишь после пятой операции жене дали понять, что диагноз практически не оставляет надеж­ды. Тем не менее, были сделаны еще две операции. Страдания, которые перенес Кочетов, неописуемы. Воля этого человека, от которого до последнего дня жизни скрывали роковой диагноз, была фантастична. Даже тогда, когда промежутки между обез­боливающими уколами стали сокращаться до нескольких часов, он работал над версткой журнала. Кстати, именно роковому ди­агнозу он был обязан тем, что ушел из жизни главным редакто­ром. Один из тогдашних руководителей 4-го главного управления при министерстве здравоохранения рассказал мне, что «сверху» интересовались диагнозом и, получив «удовлетворительный» от­вет, видимо, решили оставить главного редактора «Октября» в покое. Буквально повторять историю с Твардовским и «Новым миром» «противник сталинизма», видимо, счел неудобным. По­этому несколько последних «выходок» «Октября» остались поч­ти безнаказанными.

За три недели до смерти Кочетов, практически уже не вста­вавший с постели, при моем очередном посещении (последние го­ды своей жизни он провел на служебной даче в подмосковном поселке Переделкино) попросил продлить разрешение на хране­ние оружия. У него был немецкий пистолет «Вальтер» калибра 7,62 мм, срок разрешения на владение которым истекал. Разумеется, я немедленно выполнил в Московском управлении мили­ции все необходимые формальности, но просьба эта меня и чле­нов семьи Кочетова насторожила, тем более что за несколько дней до этого в разговорах и с женой, и со мной он подвергал со­мнению верность диагноза «липома». К тому времени мы все зна­ли истинный диагноз, прибегали ко всевозможным, как теперь сказали бы, «неформальным» медицинским средствам, уже не­сколько месяцев при Кочетове безотлучно находился одесский фельдшер Орлов, лечивший больного изобретенным им препа­ратом из змеиного яда, но от больного все тщательно скрывали роковое слово, уверяли и, как нам казалось, успешно, что у него липома и вся проблема в ее необыкновенной способности к реге­нерации. Но в какой-то момент Кочетов, с изумительным муже­ством и стойкостью переносивший страшные страдания и даже продолжавший редактировать журнал, видимо, начал понимать безысходность положения. Потеряв надежду на выздоровление, он, естественно, обратился мыслью к хранившемуся дома «Валь­теру».

Я написал: «естественно». Но так ли уж это естественно? И тут я позволю себе забежать вперед. На похоронах застреливше­гося Кочетова было много писателей. Возможно, кто-то пришел и по протокольным соображениям, присутствовали, конечно, и близкие друзья, товарищи. Помню, как жена Вадима Кожевни­кова подошла к вдове Кочетова и сказала: «Ты должна утешаться тем, что много лет прожила с настоящим мужчиной. Его уход это окончательно подтвердил. Ну кто из них, — она указала взглядом на группу стоявших неподалеку «номенклатурных» литератур­ных деятелей, — способен на это? Случись что, не дай Бог, ведь до последней секунды будут цепляться за жизнь...» Не стану ком­ментировать это высказывание, но не вспомнить его не могу...

Итак, разрешение на «Вальтер» было продлено, о чем я сообщил Кочетову. Но не сразу (мы с его женой договорились из­бегать темы оружия), а в ответ на его вопрос. Стало ясно, что он думает о пистолете, и нетрудно было понять, в какой связи. Пис­толет был надежно (как оказалось, увы, не вполне) упрятан, а 4 ноября 1973 года на даче состоялся очередной врачебный конси­лиум и из уст одного профессора, недостаточно понизившего го­лос, прозвучало роковое слово. Кочетов услышал, понял, что никакой надежды на выздоровление нет, а ценой мучений можно лишь продлить жизнь на несколько месяцев, и в тот же вечер за­стрелился.

Я примчался в Переделкино, вызванный по телефону, через 45 минут после выстрела. Поняв, что произошло, принял меры к тому, чтобы обеспечить неприкосновенность картины случив­шегося, и позвонил домой секретарю Союза писателей СССР Ю.Верченко. Он попросил меня оставаться на даче Кочетова и встретить всех должностных лиц, которых он вызовет, и помочь в их работе. Часа через полтора прибыли сотрудники милиции и прокуратуры, и мне пришлось помогать несколько оробевшему следователю зафиксировать все детали происшедшего. Они ока­зались выразительными и характерными для Кочетова.

Поскольку при выстреле из пистолета этой системы в канал ствола автоматически досылается следующий патрон и возни­кает опасность выстрела при случайном прикосновении к спуско­вому крючку, Кочетов, чтобы обезопасить своих близких, до­слав патрон в канал ствола, вынул из пистолета обойму. В по­следние минуты перед смертью ему не изменили ни хладнокро­вие, ни привычная забота о близких людях. Понимая, что, вбежав в комнату после выстрела, кто-то может схватить пистолет и кос­нуться спуска, он, вынув обойму, предотвратил возможную беду. Л зачем нужно было продлевать разрешение на пистолет? Да по той причине, чтобы никто не пострадал. Ведь после самоубий­ства, как понимал Кочетов, начнется расследование и может воз­никнуть вопрос: а почему разрешение было просрочено. Дес­кать, если бы тот сотрудник, который за это отвечает, вовремя просигнализировал об истечении срока, пистолет у тяжело боль­ного можно было изъять. При тогдашних порядках какой-нибудь майор мог лишиться места или пенсии...

Такова правда о последних месяцах жизни Кочетова и о том, как он расстался с жизнью. Меняют ли сообщенные в этой статье факты общую оценку литературной или общественной деятель­ности Кочетова? Разумеется, идеи, заключенные в романах «Братья Ершовы» или «Чего же ты хочешь?» не могут трансфор­мироваться во времени — они в нем остаются, и тут, по словам кочетовского главного оппонента, «ни убавить, ни прибавить». Разумеется, объективный смысл деятельности «Октября» в 60-е — начало 70-х годов не подлежит пересмотру: он таков, каким был, и никакие субъективные моменты не могут да и не должны быть использованы для затушевывания реального хода истории. Она и без намеренных искажений достаточно сложна.

Но у политики, в отличие от истории, которая есть лишь фиксация фактов и событий, существует нравственный аспект. Сегодня в нашей стране есть напряженная, противоречивая, во многом непривычная политическая жизнь. Разброс политиче­ских взглядов достаточно велик. Вопрос о дальнейших путях по­литического и правового развития государства и общества при­обретает сугубо практический характер. Будет ли в нем место ис­тинному плюрализму, терпимости к инакомыслящим? Или нас ожидает хаос злобной нетерпимости, беззастенчивое шельмова­ние оппонентов, война всех против всех, которая может быть остановлена лишь «спасительной» твердой рукой?..

В этой статье я попытался показать Кочетова, каким он был в действительности, вернуть его фамилии заглавную букву, пре­вратить ее из нарицательной в индивидуальную. Нельзя, без­нравственно шельмовать человека за убеждения, сколь бы дале­кими от твоих собственных они ни были и сколь бы убедительно ни доказала история их ложность. Особенно недопустимо это в нашей советской литературе, где библейский вопрос «На ком греха нет?» обретает весьма грозное звучание. Но грех заблуж­дения, грех приверженности ложной вере — одно, а грех преда­тельства и непомерного тщеславия, корыстолюбия и мздоим­ства, пренебрежения к нижестоящим, подобострастного само­уничижения перед власть имущими, грех бестрепетной, жажду­щей щедрого вознаграждения лжи и нестеснительной неискрен­ности, наконец, грех привычного, ставшего основой не только творческого облика, но и человеческого характера страха — сов­сем другое.

Не примечательно ли, что «почвенники» (примем здесь тер­минологию В. Бондаренко) «великодушно» простили Кочетову его отказ подписать «письмо одиннадцати» и всячески замалчи­вают этот факт, а «западники» (по той же терминологии) столь же прочно «забыли» о почти одновременном с «Новым миром» выступлении «Октября» против статей В.Чалмаева в «Молодой гвардии», от которых ныне ведется отсчет позиции сегодняшне­го «Нашего современника»! Обе стороны стремятся зафиксиро­вать на вечные времена лишь черно-белую фотографию Коче­това. И не случайно из разных лагерей можно услышать — с про­тивоположными, разумеется, оценками — суждения об одноз­начности этой фигуры.

Но она не была такой. Во всяком случае — к концу жизни. И не будем забывать: мы имеем перед ушедшими неоценимое преимущество — возможность прозрения и покаяния. Многие ли из нас воспользовались ею? Зато недостатка в жаждущих об­личать и карать — хотя бы посмертно — у нас не было никогда. Нет и сейчас.


ОТ РЕДАКЦИИ. Мы допускаем, что точка зрения автора на лич­ность и творчество Всеволода Кочетова иным читателям может показаться спорной. Поэтому мы охотно предоставим наши стра­ницы и для любого противоположного мнения.


ИДАШКИН Юрий Владимирович. Родился в 1930 г. в Харькове. В 1952 г. окончил Московский юридический институт. Работал юристом в строительных и транспортных организациях. С 1957 по 1959 г. учился в аспирантуре Института психологии и одновре­менно преподавал в школе. В 1959 г. защитил кандидатскую дис­сертацию по психологии. До 1962 г. — научный сотрудник Ин­ститута психологии. В 1962-1973 гг. — ответственный секретарь и и.о. первого заместителя главного редактора журнала «Ок­тябрь». С1975 по 1980 год — в Госкомиздате. С1980 по 1987 г. — главный редактор журнала «В мире книг». В 1987-1989 гг. — зам. главного редактора еженедельника «Литературная Россия». Критик, публицист, член СП СССР. Автор десяти сборников ста­тей и монографий. Живет в Москве.

Загрузка...