Александр Исаевич Воинов. Встреча с прошлым

Поезд остановился на небольшой станции по пути в Таллин. Было уже около десяти вечера. По перрону в сумраке двигались люди. Фонарь, висевший над дверью, рассеивал неяркий, желтоватый свет. За приземистым станционным зданием виднелись уже растворяющиеся в сгущающейся тьме очертания разрушенной водокачки.

Мой сосед, капитан второго ранга, высокий человек лет тридцати пяти, разговорчивый и веселый собеседник, вдруг проявил непонятный мне интерес к этой станции. Когда проводник объявил ее название, он, прервав разговор на полуслове, нахмурился и замолчал, потом долго всматривался в пробегающие мимо окна огоньки. Теперь он прохаживался по перрону вдоль вагона, держа в зубах трубку, с которой не расставался почти никогда.

Я не дождался его возвращения и задремал, а когда очнулся, вагон уже мягко подрагивал на ходу. Моряк сидел на своем месте, напротив меня, и задумчиво смотрел перед собой.

Во всей его позе в этот момент была основательность и мужественность. В черном кожаном реглане он был похож на летчика, который только что покинул самолет. Я уже знал, что мой сосед в годы войны служил в морской авиации, работал техником, а теперь учится в академии.

Но об этом он упомянул мельком. Рассказывал же он всякие интересные истории, которые случались в годы войны с балтийскими летчиками, и рассказывал увлекательно, видно, очень любил авиацию.

В вагоне было тихо. Мимо купе прошел проводник, заглянул — все ли на месте — и задвинул дверь. Протяжно прогудел паровоз. Ему ответил другой, и через несколько мгновений за окном жухнуло, зашелестело, почти вплотную к стеклу прижалась темная масса — навстречу мчался товарный поезд.

Дробный перестук колес слился воедино, и казалось, что наш поезд полетел вперед с бешеной скоростью. Так продолжалось две-три минуты… Но вот за окном хлопнуло, оборвалось, мелькнул красный фонарь, прикрепленный к тормозной площадке встречного поезда, и опять медленно и мерно постукивали колеса.

— Хотите послушать один интересный случай? — сказал моряк, смотря на меня серьезно, на высоком лбу его собрались морщины. Толстяк, лежавший наверху, повернулся на спину, и рука его свалилась вниз. Моряк поднялся, терпеливо и туго подоткнул вокруг него одеяло. Теперь только клок бороды торчал из-под простыни и то опускался, то поднимался, похожий на язычок рыжего пламени.

Моряк подсел ко мне на скамейку, я подвинулся к стенке, и он уселся плотнее. К этому моменту его трубка выдохлась, и он закурил новую.

— Много курите, — сказал я.

— Верно, — кивнул он. — Бросать надо, да вот привык, трудновато… — И, помолчав, улыбнулся: — Друг у меня был один… Он был, так же как и я, техник по вооружению… Вы в авиации не служили?

— Нет, я артиллерист… Служил на форту.

— Ну вот, — улыбнулся он, — профессия у вас самая что ни на есть земная!… Дело это было в сорок первом году, летом. Гитлеровцы начали наступать на Лугу, а наши тыловые мастерские из Ораниенбаума, который много бомбили, стали переводить поближе к Шлиссельбургу. Возьми да и случись такое: я с моим товарищем, тоже техником, задержались по разным делам в городе, а эшелон в это время отправили. Поторопились. Воздушный налет ожидался… Такая вот получилась неприятная штука. Ну, по правде сказать, не знаю, как вы, а я не люблю в эшелонах ездить. Как в мышеловке себя чувствуешь, когда самолеты налетают.

— Особенно, если ночь лунная, — согласился я.

— Луну я просто ненавижу! Самые жестокие бомбежки пережил я в лунные ночи… Проклинал ее не раз… Ну вот, прибегаем мы на станцию, а там говорят: «Шпарьте, ребята, по шпалам, эшелон ваш уже сорок минут как ушел». А в этот момент, как назло, идут «юнкерсы», делают заход над станцией, начинают бомбить… И началось черт те что… Рванули мы в какую-то яму, залегли. А около меня тут рядом еще какой-то военный. Лежим вместе… Вокруг дым, рев, камни летят, обломки какие-то. То с одной стороны рвется, то с другой. Ну, конечно, я лежу, смотрю в небо, наблюдаю, куда заход делать будут, — военный же, что рядом, вцепился в меня, держит за руку, а сам плачет. Да как-то странно, по-женски. Я вырвал руку, даже хотел ударить — так противно стало, — смотрю, а это девушка… Волосы у нее растрепаны, лицо измазано землей… В одно мгновение у меня что-то в душе перевернулось… Мой друг обнял ее и говорит: «Успокойся, девушка, лежи тихо». Так и держал ее все время, пока продолжалась бомбежка… А когда все кончилось, вылезли мы из ямы, познакомились. Девушка оказалась совсем молоденькой, лет девятнадцати, но в летной форме и в звании старшего сержанта. Оказалось, что послали ее из уральского аэроклуба в эскадрилью связи штаба Балтфлота. Она добиралась до места назначения, но началось немецкое наступление, и, куда передвинулся нужный ей штаб отряда, никто не знал.

Делать было нечего: мы предложили ей пойти с нами. По пути скорей можно будет выяснить, кто где находится… Девушка согласилась… Неловко ей, правда, было, что она струсила… Но мы ее уговорили, что это со всяким может быть, особенно если в первый раз. — Он усмехнулся. — Назвались же мы не техниками, а летчиками… И не потому, что техником быть стыдно. А просто в этот момент хотелось, чтобы девушка видела в нас боевых ребят. Я сказал, что у меня уже сорок пять боевых вылетов, семь сбитых самолетов и что я летчик-истребитель… А мой друг тоже врал напропалую что-то в этом роде. — Сосед затянулся дымом и помолчал, в сумраке блестели его глаза. — Ну вот, стали пробираться в сторону Ленинграда, где пешком, а где на попутных машинах. Девушка оказалась уж не такой беспомощной. Она то обед из консервов варила, то ночью сторожила машину, если нам удавалось к кому-нибудь подсесть.

Относилась она к нам с большим уважением, даже с каким-то преклонением: ведь мы в ее глазах были настоящими боевыми летчиками! И нам уж тоже приходилось держаться. Мы рассказывали один боевой эпизод хлеще другого. А она смотрела на нас большими глазами…

Чем дальше мы шли, тем она становилась нам все больше родной. С ней мы чувствовали себя по-настоящему сильными.

Конечно, в душе я раскаивался, что неправду говорю. А про себя решил: вот как только доберусь до части, попрошусь на фронт. Может быть, в тот же полк, что и она… — Он сделал небольшую паузу и, склонившись ко мне, сказал тихо, словно кто-нибудь мог нас подслушать: — Не буду больше врать вам — о себе рассказываю… Никакого друга с нами не было… Вдвоем добирались!… Чувствую, что люблю ее. Сил расстаться нет. Но признаться в своей лжи не могу. Ведь для нее я боевой летчик, который семь самолетов сбил! Девушка простая, непосредственная — ребенок почти! Она себе уже образ мой создала…

А когда добрались мы до Ропши, есть такой городок под Ленинградом — там Петра третьего убили, — дальше уже нельзя нам было вместе ехать. Но все же на машине проводила меня до станции, вот до той самой, что мы проехали… Простились. Дал ей номер своей полевой почты. И уехал… А через месяц получил от нее письмо — ее на Карельский перешеек направили…

Сколько докладных записок ни подавал, все отказывали. А она написала мне, как ее первый бой прошел, потом как на бомбежку летала, как первый самолет сбила… Я избегал ей писать об успехах, все больше о чувствах. А потом даже совсем перестал отвечать. Тогда в ее письмах открылся такой вопль, что и передать невозможно. Она не могла жить без моей поддержки. Всякий раз, когда я читал ее письмо, мне казалось, что оно адресовано кому-то другому и только по ошибке попало мне в руки. Вот как бывает, товарищ капитан.

— Бывает, — сказал я.

— А однажды ее полк к нам на аэродром в Куоккала сел, на недельку передохнуть. Так чтобы с ней не встречаться, я добился и в командировку уехал. А все-таки на улице, из-за забора, признаюсь, ее видел. Возмужала, три боевых ордена имела. Шла красивая, загоревшая. Но, видно, не знала она, что я именно в этом месте должен находиться, ведь я никогда не называл ей своей части. Иначе бы наверняка навела справки…

Увидев ее, я вдруг впервые понял, как сильно люблю. Если бы она не ставила меня так высоко, то я бы подошел к ней по-простому… и все бы рассказал. Но не решился. Боялся, что, узнав об обмане, порвет со мной, да и самой ей каково будет! «Сейчас она, — думал я, — любит смелого, сильного человека, тянется за ним, а тогда!… Все сразу у нее рухнет!… Так ведь и погибнуть можно!» Нет, я уехал — удрал, так сказать, на законном основании — и вернулся, когда полк уже улетел на фронт… А весной, после боев под Пулковом, ей присвоили звание Героя Советского Союза… Совсем мне стало трудно… И решил я поехать к ней в часть и прямо признаться во всем. Сказать, что я не тот, за кого себя выдал, но что я люблю ее больше, чем себя. — Сосед пососал потухшую трубку, зажег спичку, потом потушил ее и бросил в пепельницу, не закурив. — Поехал я к ней в часть, к Лисьему Носу. Командировку с большим трудом себе устроил… Ну, приехал… Как раз был нелетный день. Нашел я ее в блиндаже на берегу Финского залива. Она меня сразу и не узнала! Даже как-то отстранилась от меня. И глаза у нее потемнели. Я смотрю на нее: совсем другая стала. Похудела, морщинки вокруг глаз. Подпоясана туго. Держится уверенно. Много, вижу, изменилось в ее душе. И подумал я, что не надо мне было приезжать, что в ее воображении я был красивой мечтой, каким-то символом любви, долга, смелости, а тут!… Ну, сказал я ей все, во всем признался… И сказал ей, что люблю… Она выслушала меня как-то очень тихо и спокойно. Потом взяла меня за руку и сказала: «Спасибо вам, Коля, за все, за все то, что вы мне в жизни сделали. Да и сейчас, после вашего признания, вы мне не кажетесь хуже. Техник звена — это ведь тоже работа боевая… А вот любить я вас не могу, другой у меня есть человек — курсант-моряк. Он в Ленинграде остался. Теперь-то он тоже на фронте, а где не знаю!…»

— Курсант был, говорите, — спросил я, — а какого училища, не помните?…

Сосед пожал плечами:

— То ли Фрунзенского, то ли инженерного. Не помню уже. Да и какое это теперь имеет значение.

— А как звали эту девушку?

— Звали ее Марина… Четыре дня я прожил у нее на аэродроме. За это время она сделала три боевых вылета, а я наблюдал, как техники проверяют готовность ее самолета. Вмешиваться в их работу не мог, но следил. Все мне казалось, что они не так делают. Я никогда не забуду этого аэродрома. Прибрежных скал. Белых чаек… А через четыре дня мы простились… Я улетел обратно. И мы условились, что после войны встретимся. — На этот раз он закурил и долго молча затягивался дымом.

— Где же она теперь? — спросил я для того, чтобы прервать затянувшееся молчание.

— Не знаю. Развела нас жизнь… У меня теперь уже жена и ребенок… Своя семья… У нее, наверное, своя.

Он пересел к себе на скамейку и откинулся к подушке. Его лица не было видно, словно он прятал его от меня. Я подумал о том, почему он рассказал мне самое сокровенное, то, что прячут обычно в самой глубине сердца — и от людей и от себя. Да, конечно, он знал, что мы расстанемся, и то, о чем подчас нельзя поведать самому близкому человеку, можно сказать спутнику, который через час уйдет навсегда.

Под утро моряк собрал свои вещи и вышел на одной из станций.

Загрузка...